[Все] [А] [Б] [В] [Г] [Д] [Е] [Ж] [З] [И] [Й] [К] [Л] [М] [Н] [О] [П] [Р] [С] [Т] [У] [Ф] [Х] [Ц] [Ч] [Ш] [Щ] [Э] [Ю] [Я] [Прочее] | [Рекомендации сообщества] [Книжный торрент] |
Училка (fb2)

Наталия Терентьева
УЧИЛКА
Благодарю свою дочь за искреннее участие в написании книги, ценные советы, поддержку, юмор и оптимизм.
«Happiness is not a station to arrive at, but a manner of traveling».
«Счастье — это не станция назначения, а способ путешествия».
М. Ли Ранбэк
Глава 1
Моя жизнь похожа на сказку. Иногда очень страшную. Иногда — волшебную, с превращениями. Наивную и добрую. Так случилось потому, что так положено в сказке. В жизни так не бывает. В моей — бывает по-всякому.
Когда-то в юности мне казалось, что все нужно успеть сделать до двадцати лет, в крайнем случае, до двадцати пяти. Это было очень глупое представление, как, впрочем, и сама юность. Возможно, у кого-то юность бывает умной и правильной. Человек получает полезную профессию. Выбирает хорошего спутника, вовремя рожает детей. У меня же юность была глупая, сикось-накось перекошенная. Но бурная и насыщенная яркими событиями.
Я вышла замуж за мальчика, которого любила со второго класса, и уехала в Эфиопию. Нет, мой муж не был эфиопом, он был дипломатом. В Эфиопии он заболел и умер. Я страшно переживала, совершенно не представляла себе жизни без него. Это прошло довольно быстро. Я вышла замуж во второй раз.
Второй муж мой был на десять лет старше, очень красивый, высокий летчик. Летал в Европу и обратно. Идеальный мужчина. С породистым лицом, спортивный, порядочный. Он умел готовить и зашивать себе одежду. Смотреть на него мне первое время нравилось, а говорить — нет. Мне не о чем было с ним говорить. А он хотел со мной разговаривать и философствовал все время, когда был дома. О работе, о политике, о вечном, о боге, о будущих детях, о своем детстве, о книжках, которые он читал в школе. Но мне это было совершенно неинтересно. Он был глуп. Он был глупее даже меня, а я себя особенно умной не ощущала. Возможно, потому что вокруг меня всегда были очень умные люди.
Умная мама, кандидат педагогических наук, умный папа, директор музыкальной школы, умный брат, старший, заботливый. Умные преподаватели в Университете, все до одного. Умный первый муж Павлик. Красивый и умный, редкое сочетание. Если бы он не заболел странной местной болезнью, которая у эфиопов проходит легко за неделю, как наш насморк, так бы я и жила — глупая среди умных. Но Павлик умер. Родители — тоже. Преподаватели остались в Университете. А я приехала из Эфиопии и от растерянности, скорей всего, вышла снова замуж.
Два года я слушала своего нового мужа и понимала — какая же я умная. Я знаю больше, понимаю глубже, быстрее соображаю, могу анализировать, остроумно ответить… В общем, не написать ли мне книжку? Подумала я и начала писать. Муж меня не поддержал, ему-то не казалось, что я умна и остроумна, чаще всего он просил меня помолчать и послушать, что скажут старшие, то есть он.
Я развелась со вторым мужем — невозможно было дальше выносить его разглагольствования. Я его не любила, и к тому же мне было с ним некомфортно. Сочетание невыносимое для жизни.
Я вернулась на родные Воробьевы горы, в родительскую квартиру, которую благородно отдал мне старший брат. Он переехал с семьей на нашу старую дачу в Нахабино, утеплил ее, надстроил и сделал из нее настоящий загородный дом.
Жить мне одной в квартире было поначалу очень тяжело. Все напоминало о детстве. О маме, о папе. У них всегда была своя какая-то жизнь, тайны, переглядки, свои разговоры. Но все равно мне было хорошо с ними, я их любила. Первое время я даже думала — не продать ли мне квартиру и не купить ли новую, в которой я бы не начинала плакать просто оттого, что на столе нацарапано моей собственной рукой «Андрюшк». Я помню даже, при каких обстоятельствах я это царапала.
Я писала Андрюшке о том, что мама, придя с работы, рассердилась на меня — я скрыла первый раз в жизни полученную двойку — и заперла меня в комнате. Я хотела нацарапать Андрюшке прощальные слова и сбежать в окно — квартира наша на втором этаже. Но вовремя пришла мама, обняла меня, объяснила, что на самом деле ей совершенно наплевать на двойку, мы ее исправим. Главное — не врать родным и близким. И мы пошли вместе готовить ужин. Странно, некоторые вещи так западают в память. Я помню, что мы пекли пирожки с капустой. Я совершенно не хотела готовить, я хотела их есть. Взять теплый пирожок, самый первый, и убежать в свою комнату, читать Жюль Верна. Но еще я хотела понравиться маме, так легко помирившейся со мной. И я старательно лепила пирожки, слушала маму. О чем мы говорили — не помню, а то, что я в тот день читала «Таинственный остров», — помню.
Андрюшка мой старший брат, похожий одновременно на маму и на папу. Внешне — больше на папу. А внутренне на маму. Спокойный, мягкий в общении, твердый в решениях. Он отсоветовал мне продавать квартиру, объяснив, что одиночество и тоска от этого никуда не уйдут. А памяти легче обитать в привычных стенах. Так я и стала жить. Одна, с памятью о детстве, о двух коротких замужествах. И с компьютером, который мне подарил Андрюшка и на котором я быстро написала книжку о своей жизни в Эфиопии.
Я написала о том, как влюбилась в Павлика, когда он пришел к нам в класс новеньким в восемь лет. Как любила его в школе, страдала, потому что ему нравились старшие девочки, а он, красивый, стройный, белокурый, нравился им. О том, как, закончив МГУ, вышла все-таки за него замуж в двадцать два года, а в двадцать два с половиной стала вдовой. О том, как покрылся красными пятнами мой муж Павлик, как эфиопский врач лишь отмахнулся, объяснив, что у них так болеют дети, ничего страшного. О том, как той же ночью умирал Павлик, а я никак не могла объяснить врачу по телефону, что он умирает. Я никогда не видела, как умирают. Но я сразу поняла, что он сейчас умрет. Пока ко мне ехали другие русские — мы жили не в столице, Павлика назначили помощником консула в небольшой город, — я пыталась вызвать эфиопского врача. И никак не могла вспомнить, как же будет по-английски «умирать». Это легкое, короткое слово. Совсем не страшное. Но я его забыла. Неправильно произносила. Я учила в Университете и в школе немецкий язык. И врач не спешил. Он приехал слишком поздно.
Я вернулась домой, в родной город. И через полгода умер папа. А за ним — мама.
Когда мне было лет семь или шесть, я однажды слышала, как мама с папой заключили договор. Так мне, по крайней мере, показалось. Что это был настоящий договор. Как бывает между государствами.
— Я умру вместе с тобой, — сказала мама.
— Договорились, — ответил папа, ответил очень серьезно. Не стал переубеждать.
Мне было страшно и обидно. Как это они договорились? Как они могли договориться умереть вместе? А мы с Андрюшкой? Может, нам тоже договориться и умереть вместе? Я даже пошла к нему поговорить об этом, но он меня и слушать не стал. Сказал:
— Маленькие не умирают!
— Но ты же не маленький?
— Я — нет, а ты — малявка еще, тебе не надо об этом думать. А родители пошутили просто. Иди, спроси у них.
Я не стала спрашивать. Я понимала, что Андрюшка меня утешает и обманывает. Я была глупее всех в семье, но такие вещи я всегда понимала. Маленькие еще как умирают. Наш собственный старший брат умер, когда ему было три года. Мы его не видели, ни я, ни Андрюшка, но мы прекрасно знали эту страшную историю. Как мама не хотела жить. Как потом родился Андрюшка и был совершенно не похож на того брата, как мама сначала не хотела даже его кормить, но папа ее заставил, и она очень полюбила Андрюшку. Тем более он оказался похожим на папу, которого мама так любила.
Все это я знала. И знала, что родители не шутили. Они договорились. Как договорились, так и сделали. Папа умер от сердечного приступа, потому что много работал, мало отдыхал и носил тяжести на даче, а мама несколько месяцев после похорон ходила черная, мало разговаривала, почти ничего не ела. Потом заболела воспалением легких и в больницу ехать отказалась. А когда Андрюшка ее отвез, уже в беспамятстве, спасти ее не смогли. Да не смогли бы и раньше, она не хотела жить без папы и как будто нарочно хотела заболеть. Ни меня не видела, ни Андрюшку, ни свою первую внучку, Андрюшкину дочку, которая только-только родилась.
Наверно, бывает такая любовь. Только у меня ее не было. Павлика я очень любила. Но жить хотела и с ним, и без него. Ни разу у меня не возникала такая мысль — что я больше не хочу жить, раз не вижу больше Павлика. Когда он умер, я хотела жить, просто не знала — как. Ведь я любила его с восьми лет. А второго мужа, Сергея, я и не любила.
Мне казалось, что все придет потом. И большая любовь, и, наверно, все будет, как у родителей. Только, возможно, я буду чуть больше любить своих детей. Но «потом» всё никак не наступало. Двадцать пять, двадцать восемь, тридцать. Тридцать два. Тридцать три. У Андрюшки росли дети, один за другим. Двое, трое. Потом он взял на воспитание мальчика, оставшегося без родителей. Однажды встретил необыкновенную любовь, но бросить семью не смог, и очень этому радовался через несколько лет. Семья — большая, родная — осталась. И жена, похожая на всех его детей, похожих на него самого. А любовь необыкновенная как-то приелась, стала то ли пообычней, то ли вообще показалась…
Я же очень хорошо жила. От одиночества не тосковала. С моим прекрасным образованием — филфак МГУ — я находила отличную работу. Четыре года работала в серьезном журнале редактором, написала еще одну книжку — теперь уже про Андрюшку и его любовь, даже кто-то умудрился снять фильм по этой книжке. Книжка была так себе, наверно. Фильм еще хуже. Ничего в моей жизни они не изменили. Ни денег, ни славы, ни какого-то другого занятия, еще более интересного. Я не тосковала, но я ощущала пустоту. Одной работы мне было мало. Не хватало чего-то другого. Я поняла, что изменить это может только ребенок.
После второго замужества и быстрого развода я стала смотреть на мужчин более внимательно. И чем внимательнее я смотрела, тем меньше они мне нравились. Я не встречала ни одного, с кем бы я хотела завтракать, ужинать каждый день и растить общих детей. И, подумав, я решила родить ребенка от Андрюшкиного друга, хорошего, здорового, порядочного человека, скучного, правильного, бедного. Неженатого и мечтающего о семье. Пресного учителя физики, по совместительству работающего в какой-то фирме инженером-техником. Он не умел и не умеет чистить зубы, забывает об этом, плохо одевается, читает свежие газеты, задает нелепые вопросы. Зачем спрашивать, люблю ли я его. Нет, не люблю. Я долго думала и замуж за него выходить не стала. Очень мне это трудно было объяснить моему брату. А надо было — я не могла остаться совсем в одиночестве, лишь с двумя подружками, занятыми своими семьями, и с алиментами от физика. Андрюшка — мой лучший друг.
— Ты — самая подлая тетка из всех, кого я встречал, — сказал мне мой брат и не разговаривал со мной полгода.
У меня же теперь росли девочка Настя и мальчик Никита. От физика я умудрилась родить двойню. Физик приходил к нам сначала каждый день, когда дети были маленькие, потом устал, стал приходить реже. Потому что ночевать я его не оставляла, и раздражал он меня чрезвычайно, особенно своей схожестью с моими детьми. Его присутствие мешало мне их любить. Поэтому я решила ограничить его приходы субботами. В субботу у моих детей будет полная семья. Так я объявила и ему, и детям, и Андрюшке, который через полгода привык к своему новому состоянию — дядя двоих малышей, родных по крови, — и стал образцовым дядей, а мне опять — лучшим другом, критиком, советчиком, утешителем. Правда, утешать меня ему было не в чем.
Работала я теперь дома. Пробовала что-то писать для разных журналов, переводила худо-бедно с немецкого и даже с английского технические в основном статьи, советовалась иногда с физиком, давала ему возможность проявить себя. Сама вспомнила все английские слова, которые так плохо знала, приехав первый раз за границу. Что-то редактировала, корректировала, подтягивала чужих детей по русскому языку… Денег категорически не хватало. Но их не хватает всегда. Физик устроился в хорошую фирму, неожиданно стал получать больше, баловать детей, дарить мне дорогие и ненужные вещи, даже оплачивать нам летний отдых на далеких теплых морях.
Первый раз он попытался поехать с нами сюрпризом. Мы сели в самолет — и увидели своего папу. Дети обрадовались безгранично. Я же поняла — или сейчас или никогда. И четко ему объяснила, когда самолет приземлился в далеком теплом городе Варна:
— Я тебя не люблю и не полюблю никогда, понимаешь? Так вышло. Нет любви. Совсем не люблю.
— А я тебя люблю, — сказал физик и прижал к себе детей. — И никого больше не полюблю.
— Ну и дурак, — пожала я плечами. — Жизнь уходит.
— У тебя тоже жизнь уходит! — попробовал поспорить со мной отец моих детей.
— У меня жизнь не уходит, а идет, не путай. Никита и Настя, рты закрыли, руки мне дали и — вперед!
Так мы и жили в то лето (и потом — когда сюрприз неизменно повторялся, с вариациями) — я с детьми в одном номере, их отец Игорь — в другом. На Игоря, вполне симпатичного, заглядывались девушки и женщины, отдыхающие одни. А он таскался за нами, мешал, грустил, вздыхал, скребся ко мне ночами, посылал дурацкие эсэмэски. Пару раз я заходила к нему в номер, и чем счастливее становился он от близости со мной, тем тошнее было мне. Жаль, конечно. Ведь некоторые так живут. Безо всякой любви, но не страдая при этом. Мне же жить с Игорем можно было только через отвращение и страдание. Мне не нравилось в нем все. Как пахнет его кожа, как аккуратно причесана седеющая бородка, как он складывает руки на отсутствующем животе и преданно смотрит на меня, как смеется, когда я говорю ахинею, как ласково обнимает, как будто ему одиннадцать лет и у него нет ни сил в руках, ни нормально мужской наглости, ни опыта (опыта у него и правда нет, благодаря мне). Не нравилось, как он ест, аккуратно пережевывая еду, как пьет маленькими осторожными глотками, как замирает под натиском маленького Никиты, очень рано почувствовавшего себя в нашей семье единственным мужчиной. По субботам приходит папа, но мужчина вообще-то — он, Никитос.
И Никитос смело говорил Игорю:
— Отвянь!
Получал от меня за это подзатыльник, искренний, возмущенный, но в следующий раз так же пытался самоутвердиться за счет своего мягкого, хорошего, нелюбимого мамой, то есть мной, отца.
Настя любила отца больше. Заглядывалась на него, могла забыть про еду, запихнуть в рот кусок, начать жевать, потом положить его за щеку (не выплюнешь, а прожевывать — долго, мешает слушать) и внимать рассказу Игоря. Доброму, милому, незамысловатому, ненавязчивому. Мы с Никитосом хохотали, а Настя огорченно смотрела и на нас, и на Игоря.
— Ну не могу я с тобой жить, понимаешь? Давай дружить.
— Я же мужчина, Анютонька…
Какими только нежнейшими именами не называл меня Игорь! Бесполезно было говорить ему, что они меня раздражают. Что мне нравятся — теоретически — мужчины брутальные, жесткие, хамские, у которых нет времени, ласкательных суффиксов, и от которых любимая женщина уйти просто так не сможет в соседний номер. Она уйдет только тогда, когда он отвернется и захрапит.
Но это только теоретически. Встречая в жизни хамоватого мачо, тяжело передвигающего большие ноги, медленно поворачивающего голову в мою сторону, нагло оценивающего меня с ног до головы, я испытываю не трепет, а отвращение.
Глава 2
К сорока двум годам я поняла — что-то со мной не так. Или в начале жизни, в юности, что-то сложилось не так. Но теперь уже разбираться в этом бесполезно. Всем кажется, что у меня в жизни — полный бардак. А я — довольна и спокойна. Но ведь что-то они такое видят? Почему все время что-то советуют подружки? Почему Андрюшка любит начать разговор издалека и, не дойдя до сути, махнув рукой, отступиться. Тема одна — что-то я делаю в жизни не так. Но что? У меня растут дети. У детей есть хороший отец. У отца даже нет другой семьи — большая редкость среди моих подруг. У меня есть работа — так, чтобы перебиться, чтобы не зависеть полностью от нелюбимого отца моих детей. Со временем я стала называть его бывшим мужем, чтобы детям было понятнее и удобнее со сверстниками. Игоряша, как услышал однажды, обрадовался и стал с тех пор называться просто мужем. Сам себя называть, среди новых знакомых. Старые все, конечно, знали, осуждали меня и жалели Игоряшу. Другие мужики — бегают, а этот — сидит дома, читает, детей любит, а она… То есть — я. А я… Жила-жила и вдруг остановилась.
Как-то в один прекрасный день я отвела детей в школу, они уже ходили в третий класс. Пришла домой. Включила компьютер. Посмотрела на статью, которую я перевела с немецкого, — об устройстве литий-ионного аккумулятора. Это очень важно, очень нужно. И несколько российских физиков, прочитав, что «анод, представляющий собой медную проволоку, покрытую никелево-оловянным сплавом, и катод — кобальтид лития — закручены в пустотелую гибкую пружину, что наделяет аккумулятор совершенно уникальными свойствами», схватятся за голову, закричат «Ура!», побегут дальше — улучшать, додумывать, делать мир еще удобнее. И наш Игоряша, может быть, тоже что-то придумает на досуге. Я сделала понятным это для них, с грехом пополам переведя на русский с немецкого то, что мне на обоих языках самой непонятно.
Я занимаюсь нужным делом. Я, возможно, начну писать детскую книжку о том, как моя Настька попадает в мое же детство. Я обещала это Никитосу. Настька к идее отнеслась с неожиданной прохладцей и недоверием. Никитос же, нимало не обидевшись, что в мое детство отправится не он, а Настька, все приносит и приносит мне новые идеи — что же там будет с Настькой в семьдесят девятом году, куда она должна попасть.
Обычное дело — я люблю больше Никитоса. Он мальчик. Я никуда не денусь от тайного закона всех семей. Если у мамы сын и дочка, она сына любит больше. И точка! Я это говорю себе открыто, я с этим борюсь, но ничего поделать не могу. Мне обидно за Настьку, она моя плоть и кровь, она нежная, добросовестная, чистоплотная, заботливая, но люблю я больше балбеса Никитоса, который может прийти с физкультуры в одном носке, который не глупее сестры, но оценки получает ниже, дерется, встает посреди уроков и выходит побегать в коридор и вообще весь непредсказуемый, сложный, не всегда мне понятный. Не то, чтобы неразвитый… Нет. Просто развивается как-то не так, не в ту сторону.
Я погружена в детей. Их заботы волнуют меня чрезмерно. Но я не растворилась в них. Я — есть. Моя не бессмысленная работа, от случая к случаю, стала мне мала. Я хочу большего — решила я.
И я стала серьезно с собой разговаривать. Тебе сорок два года — сказала я самой себе. Можно еще устроиться на хорошую работу. На какую? Куда бы тебе хотелось? Мне бы хотелось… Ох, ну конечно, мне бы хотелось на телевидение, на большое, на центральное. Но что я там буду делать? Писать какие-то сценарии, не знаю… Что-то увлекательное, очень интересное. Но туда просто так не попадешь. Полезных знакомств у меня нет. Таких сумасшедших талантов, с которыми берут по щелчку, просто с улицы, у меня, вероятно, тоже нет. А если есть, я о них пока не знаю.
Тогда куда? Я хочу делать что-то реальное. Я хочу быть в коллективе. Я хочу быть не очень далеко от дома, потому что — Никитос. И потому что Настька. Если я буду уезжать в семь сорок утра, а приезжать в семь сорок вечера (работа с девяти до шести плюс средняя дорога по нашему городу), то Никитос совсем слетит с катушек. Перестанет учиться, пойдет во двор драться и пить энерготоник, закусывая серыми солеными тряпочками под названием «сушеные кальмары», с непременным просмотром порнороликов в телефоне. Настька же прильнет окончательно к Игоряше, может, и уйдет к нему, что меня совершенно не устраивает, потому что я ее люблю чуть меньше Никитоса, но люблю очень. И отдавать мягкотелому Игоряше для неправильного однополого воспитания не собираюсь.
Сейчас он приходит в субботу и под моим присмотром воспитывает, сколько хочет. Например, если он настойчиво объясняет, что обидчика накажет и простит Бог, но при этом Бога нет — есть теория Дарвина, а Настька смотрит на него доверчивыми глазами, и в голове у нее при этом образуется на моих глазах такая же хлюпающая, чавкающая сопливо-интеллигентская болотная трясина, за которую, в частности, я не люблю Игоряшу, тогда я решительно вмешиваюсь. И на правах главной (в нашей странной семье, ясно, — матриархат) объясняю, что Бог есть, но пока у Бога дойдут руки до оглоеда, который разорвал Настькин дневник и написал на нем большими матерными буквами нечто ужасно-нечленораздельное, может пройти слишком много времени. А мы живем сейчас и здесь. И здесь нужно бороться за свое место под солнцем. По трупам идти не нужно, но и щеки для битья девятилетним матерщинникам подставлять тоже не стоит. Так же как и Никитосу — мягко, интеллигентно внушать, что зубы нужно чистить так, чтобы вчерашняя рыба, тушенная с чесноком, сегодня не отпугивала от него девочек в классе, и что штаны каждый раз после туалета нужно застегивать, — бесполезно. Грубый хамоватый Никитос, возможно, когда-нибудь и превратится в того самого мачо, которого я так и не встретила. Но если его не останавливать, решительно и жестко, он может вырасти не в мачо, а в полного урода, который будет ходить в спущенных штанах, разговаривать матом, курить мне в лицо и обижать девочек. Никитос слышит только строгий холодный голос. Реагирует на небольные подзатыльники. Чувствует жесткую логику и ей подчиняется. Восхищается остроумными шутками и от них тает, розовеет, лезет целоваться, неловко, сбивая меня с ног. Маленький девятилетний Никитос обладает удивительной энергией и силой. И ему должны противостоять не меньшая позитивная энергия и разумная сила.
Так, значит, работа должна быть рядом с домом. Вариантов не очень много. Рядом у меня окружное телевидение и известная радиоволна. Но я даже пытаться туда не буду. И не потому, что не попаду. Не попаду — это одно. Место скромного редактора может и оказаться свободным. Одни девочки уходят в декрет, другие иногда хотят на пенсию. Я вдруг поняла — там работа будет очень похожа на то, что я делаю сейчас. А я хочу чего-то яркого, сложного, может быть, нервного. Я хочу быть немножко главной, очень нужной, в чем-то незаменимой. И я хочу отдыхать хотя бы два месяца — опять же для того, чтобы Настька оставалась моей и чтобы Никитос рос нормальным, без эксцессов и перекосов. И мне нужно быть дома во второй половине дня.
Круг поисков сузился. Дом культуры и… школа. В Доме культуры я несколько месяцев как-то работала, мне не понравилось. Одни прохлаждаются, пьют чай с утра до вечера. Другие — преподаватели, у которых кружки, — полновластные хозяева в своей епархии. Со всеми вытекающими. Власть над детьми, над родителями, особенно в хореографических коллективах, над старичками, трогательно пытающимися заполнить свой досуг песнями, шашками, веселым общением. Я лично прохлаждалась, думала о смысле, которого нет, о вечности, которая слишком близко — это в двадцать-то три года… Пила чай, болтала, болтала, смотрела в окно — на быстро облетающие листья, на первый снег, на бесконечный снег, на черный мартовский снег… Нет, в Дом культуры не пойду. Тогда что? Школа?
Когда я училась в Университете, самым страшным прогнозом для неуспевающих студентов было: «В школу пойдешь! Больше тебе ничего не светит!» И мы, будущие филологи, они же преподаватели русского и литературы, меньше всего видели себя учителями в школе. Занятие бездарное, неблагодарное, даже унизительное — так казалось мне по молодости. А сейчас? Как мне кажется сейчас? Сейчас меня, оказывается, не так уж и пугает школа. И это лучше, чем Дом культуры. Там — в моем случае — литературный кружок. Что-то необязательное. Ребенок пришел — не пришел, сильно для него ничего не изменится. Особенно не подуришь и не повластвуешь над маленькими наивно-тщеславными душами. Да я и, разумеется, не хочу.
Решено. Я иду работать в школу.
— С ума сошла! — сказал Андрюшка. — Ты — и школа? А впрочем, попробуй.
Мой брат всегда понимает меня, чтобы я ни делала. Ведь даже с Игоряшей мою позицию он понял.
— Убежишь через полгода.
— Не убегу.
— Тогда через два месяца. — Он поцеловал меня в макушку. — Дерзай. Ты засиделась дома. Купи себе два костюмчика или три. Деньги есть?
— Есть. И это не главное — я имею в виду костюмчики и платьишки.
— Ты удивительная девушка, Нюська. Женщины обычно сначала думают, в чем пойти, а потом уже куда.
— У тебя превратное представление о женщинах, Андрюша. Женщины бывают разные.
— Ага, зеленые и красные, — засмеялся Андрюшка. — Тебя уже взяли на работу?
— Нет еще. Но возьмут.
— Нюсенька, я боюсь за твои нервы, — простонал Игоряша, узнав о моем решении, шагнул ко мне, потеряв тапок, и попытался приобнять меня.
— И правильно, бойся, — убрала я его руку со своей талии. — Игоряша… Мы сейчас о деле разговариваем.
Все равно он не понимает, как подойти, чтобы даже нелюбимый мужчина на время стал мил.
— Я буду тебе помогать, морально, — робко улыбнулся нелюбимый мужчина и почесал руки. — Вот всегда ты так, отпихиваешь меня. А если я найду другую?
— Игоряша, я этого не переживу, ты же знаешь. Даже не пытайся.
— Хорошо! — Игоряша радостно посмотрел на меня, ища в моем лице капли симпатии.
Я скорчила ему рожу.
— Нюсечка, ты такая красавица…
Я махнула рукой. Бесполезно! От любви вылечивает… не знаю что. В Игоряшином случае, наверно, могила. Но пусть живет. Моим детям нужен живой отец, а не воспоминание.
Игоряша тем временем гладил меня по руке и смотрел с нежностью и тревогой:
— А что, ты теперь будешь финансово от меня совершенно независима? Ты для этого в школу идешь?
— Ну вроде того. И посмотрим, как там с физруками, может, кто и сгодится на что.
От моего грубого армейского юмора Игоряша раскраснелся и тут же прижал к себе Настьку, которая слушала весь разговор, делая вид, что именно сейчас ей нужно искать рядом с нами какой-то куклин сапожок.
— Мама хочет нас бросить, понимаешь, Настёныш!
— Ребенку хрень не говори. — Я поправила Настьке заколку. — Иди, спроси у Никитоса, сделал ли он математику, если нет — проверь и помоги. Хорошо?
— Хорошо, — кивнула Настька, глядя на Игоряшу. — Я сама ничего не поняла там…
— Вот вместе и разберитесь!
Мне показалось или нет, что Игоряша с Настькой моргнули друг другу, как старые добрые друзья? Вот только хорошо это или плохо? Хорошо.
— Я иду в школу, чтобы реализовать себя.
— Книжек тебе не хватает? Ты себя разве не реализуешь в книжках?
— Лишь отчасти. И денег мало. Так тоже будет мало, но стабильно. Еще мне будут носить конфеты, растворимый кофе, чай, а если очень повезет, то постельное белье, карточки в «Л'Этуаль» и подарки из «Икеи». Да, и у меня будет много цветов на Восьмое марта. А не только твои бордовые розы и белые хризантемы. Которые пахнут ничем. Пустотой. За которой ничего нет. Ненавижу их.
— Ладно, — вздохнул Игоряша. — Я понял. Я знал, что наступит этот момент.
— Радуйся, что школа. Я буду рядом. И там мужчин почти нет.
— Да? А в какую школу ты пойдешь?
— Не знаю пока. Где мужчин побольше. Физруков, военруков…
— Военруков сейчас ведь нет, кажется…
— Тогда физиков. Зря ты из школы ушел, Игоряша. Был бы у тебя сейчас шанс.
— А так нет?
— А так — нет.
Игоряша, как обычно, совершенно не воспринимал моего юмора. Он расстроился. Но зато юмор хорошо воспринимал неожиданно нарисовавшийся Никитос.
— Мама в мою школу пойдет! — сказал он и хлопнул сидевшего Игоряшу по плечу. — Не переживай! Я за ней присмотрю, в случае чего! У нее есть защитник, понял?
Я пихнула зарвавшегося Никитоса, но он в запале даже не заметил моего пинка.
— Начищу репу физруку, если он будет к ней приставать!
— Видишь, что дети за тобой повторяют! — грустно сказал Игоряша и опять сгреб Настьку, примостившуюся к нему.
— Я — учитель русской словесности по диплому, дети за мной повторяют хотя бы на хорошем русском языке. Даже если мысли так себе. «Начистить репу» — древний фразеологизм, словарь Даля, том третий, страница 331.
— Правда? — восхищенно спросил Игоряша.
— Конечно, нет, — засмеялась я. — Так, всё, диспут окончен. Народ далее безмолвствует.
— Мам, — посерьезнел Никитос и взял меня за руку. — Ты что, правда, к нам в школу пойдешь работать? Кем? Главной учительницей?
— Завхозом. Или дворником, успокойся.
— Нет, не дворником, — вмешалась молчавшая все время Настька. — Тебе тяжело будет, мамуль. Ты худенькая. Лучше поваром. У нас очень злая повар тетя Маша. Орет так, что я есть не могу. И невкусно готовит.
— Да мне дома готовить надоело! Все-таки я пойду учительницей. Самой главной. Потому что русский язык — самый главный предмет в школе. Чтобы читать, математика не нужна. А чтобы считать, русский язык нужен. А литература тем более. Ага? А сейчас — кто со мной идет в пиццерию?
— Я-а-а-а-а-а! — радостно взвыл Никитос и изо всей силы пнул Игоряшу. — Папандрелло! За мной!
Вот хорошо или плохо, что мальчик относится к папе как к младшему брату? Тупому и слабому? Плохо. Виновата я.
— Нормально с отцом себя веди, ясно? — прошипела я и больно ущипнула Никитоса.
Он в ответ чмокнул меня, стукнувшись изо всей силы носом об мой подбородок.
— О-о-о-о! — Он яростно потер нос. — Ясно!
— Мам, что мне одеть? — Настька доверчиво смотрела на меня Игоряшиными прозрачно-голубыми глазами.
Может, мне полюбить Игоряшу через тридцать пять лет нашего знакомства и через девять лет после рождения общих детей? Тогда Настька не будет меня невольно раздражать.
— Надеть, Насть, не «одеть». Надеть. Что угодно. Чтобы не холодно, не мокро. Не тугое, не малое, не грязное. И покрасивее.
— Кофточку?
— Да, кофточку, — вздохнула я и пошла помогать Настьке.
Она же девочка. Она должна любить хорошо одеваться. Это я хожу в одних и тех же черно-серых обтягивающих джинсах и покупаю новые, как две капли воды похожие на старые. И меня все равно в них безнадежно любит Игоряша. Но девочки должны по-настоящему красиво одеваться. Моя мама одевалась красиво, нарядно. Со всякими кружевами, воланами, воротничками, брошками. А я — наверно, из чувства противоречия — наряжаться не люблю. Говорить об одежде не люблю, мне скучно. Еще скучнее ходить по магазинам, выбирать, примерять, чувствовать себя идиоткой в странных модных одеждах…
Но для школы действительно придется купить что-то другое. В чем ходят учительницы старших классов? Учительница Никитоса и Настьки одевается скромно, в длинную бесформенную юбку и опускающийся сильно ниже талии свитер. Малыши пока этого не понимают. У них другие критерии: добрая — недобрая, молодая — старая, любит — не любит, справедливая или нет. А дети постарше видят уже другое. Вряд ли к старшеклассникам стоит идти в обтягивающих джинсах и невнятной толстовке — без возраста и пола. С милым ужасным малышом на груди, похожим, понятно, на кого — на маленького беззубого Никитоса, в период, когда он ползал по нашей большой квартире со скоростью квадрацикла (и с таким же количеством аварий и разрушений) и надписью по-английски «I hate mornings!» — «Ненавижу утра!».
Глава 3
— Вам нужно начать с пятого класса, я так думаю, — сказала мне директор, очень задумчиво рассматривая мою трудовую книжку. — А вот это что за странная должность у вас была? «Культорганизатор досуга старшеклассников»?
— Я организовывала досуг старшеклассников в Доме культуры.
— А почему ушли через… м-м-м… через полгода? И куда?
— Не смогла организовать. Ушла в журнал. Потом — в свободное плавание. Переводила, писала, редактировала чужое…
Директор смотрела на меня без улыбки. Так, уже плохо. Синдром Игоряши. Атрофированное чувство юмора. Очень часто это хорошо сочетается с гипертрофированным чувством собственного квазидостоинства. «Всё — в принципе вообще всё — может нарушить мое нерушимое достоинство и честь. И я его защищаю априори. Чтобы не снесли ненароком случайной шуткой».
— Почему не смогли? — На лице директора по-прежнему не было и намека на улыбку.
Интересно, по каким критериям она меня оценивает? Меня и всех своих учителей. Вот мы скоро и узнаем.
— Не знала, что с ними делать, со старшеклассниками. Сама слишком молода была. Мне стало скучно. Были наполеоновские планы.
— А сейчас?
— А сейчас у меня планы реальные и двое детей.
— У нас учатся? — быстро спросила директриса.
— Да.
— В каких классах?
— А можно, я не буду говорить? В младших. У них другая фамилия, папина.
— Вы в разводе?
Я секунду поколебалась. Вряд ли стоит говорить о нашей оригинальной форме брака, о вечной неудовлетворенности Игоряши, который проходил у меня в женихах десять лет и пока не может рассчитывать на повышение по должности.
— Да, в разводе.
— Муж женат?
— Смешное время у нас, правда? Вряд ли бы наши родители поняли ваш вопрос.
— Простите? — Директор подняла ровные, аккуратно выщипанные брови.
Судя по ее одежде, она не такой уж консервативный человек. Ковбойская рубашка в красно-синюю крупную клетку, черная кожаная жилетка, задорная стрижка в разный цвет крашеных волос — и белые, и рыжие, и пегие прядки. Ногти короткие, но с черным лаком, крупное кольцо. Я присмотрелась — нет, не с черепом, конечно, как мне показалось вначале. С каким-то восточным символом. А что тогда разговаривает со мной, как будто инструкцию по противопожарной безопасности, написанную в пятьдесят восьмом году, читает вслух?
Я вежливо ответила:
— Нет, муж не женат. Он воспитывает наших детей.
— А… — Она несколько растерянно посмотрела на мои руки. — А вы… замужем?
Ого, ничего себе. Я на работу поступаю или в услужение? Я должна буду впредь отвечать на подобные вопросы? Это не территория моей личной жизни? Не территория. Директор должна знать о сотрудниках многое, чтобы… Наверно, зачем-то должна.
— Я не замужем. Ни официально, никак. Я тоже воспитываю наших детей.
— Ясно. — Директор еще напряженнее стала вглядываться в меня. — Говорите, никогда не работали учителем…
— Не работала.
— А почему решили прийти в школу?
— Захотелось работать. Активно, много. Общаться.
— Веселья особого не обещаю, — сдержанно заметила директор. — Можно взглянуть на остальные документы? Вы заполнили анкету?
— Не был, не состоял, не участвовал. — Я протянула ей анкету. — Папа — Данилевич, я — тоже. Дети — Воробьевы, как их отец. Мама — Синицына. Была.
Директор взглянула на меня так, как будто я говорила какие-то непристойности.
Кажется, я ей не нравлюсь. Полагаю, это ерунда. Я же не с ней собираюсь работать. С детьми. Или я чего-то не понимаю? Я должна понравиться работодателю? Но меня, например, ненавидел хозяин и директор журнала, в котором я работала одно время ответственным редактором. Но я была очень хорошим редактором. Мне было скучновато. А работала я быстро, с фантазией — ее, правда, приложить в техническом информационном издании было трудновато, но я старалась. Искала самые сенсационные в научном смысле материалы, удачно компоновала их, заставляла художника интересно оформлять, сама переписывала на понятном языке, чтобы могли прочитать не только двое-трое узких специалистов. И директор-хозяин, скрепя сердце, назначил меня главным редактором. Но я не вовремя для карьеры забеременела и ушла рожать, растить, кормить, так и не побывав главным редактором.
— У вас по зарубежной литературе средних веков была тройка? — вдруг спросила директор, внимательно читавшая вкладыш к диплому.
— Это как-то повлияет на мое трудоустройство?
— Мне не кажется, что мы сможем найти с вами общий язык, — ответила директор и вернула мне вкладыш с отметками, диплом и анкету, которую я накануне старательно заполняла, разборчиво и подробно. — У вас плохой характер. Вы не сработаетесь с коллективом.
— Мне всегда казалось, что учитель работает с детьми. Он должен любить и понимать детей. Не так?
— А вы любите и понимаете детей?
— Своих — да. С чужими — не пробовала.
— Вряд ли у вас получится, — ответила мне директор. — Благодарю вас. Простите, у меня скоро совещание в городе, мне нужно еще подготовиться.
— Вы мне говорите «нет»? — уточнила я.
Директор лишь улыбнулась и покачала головой. Видимо, я очень сильно нарушила законы, пошла напролом. Вот лыжня, по ней все без труда скользят. Вот тропинка на худой конец, топай себе на здоровье, если на лыжах не умеешь или не хочешь. Зачем лезть в чащобу, в заросли, по пояс в сугробах? Так короче и смешнее?
— Всего доброго, — попрощалась я как можно доброжелательнее.
— И вам не хворать! — ответила мне директор.
Может быть, я ошиблась насчет ее чувства юмора?
Вернуться и сказать, что она — классная тетка, только сама этого не знает, и я смогу с ней работать? Вряд ли она это оценит.
— Андрюшка, меня не взяли на работу! — позвонила я брату часа через два, чуть отойдя от совершенно неожиданного для меня фиаско.
— Это хорошо или плохо? Не пойму по твоему голосу.
— Плохо.
— Я же говорил тебе — костюмчик давай тебе купим, нормальный, приличный, дорогой…
— Что это изменит?
Как иначе — Андрюшка будет утешать меня моими же шутками. Шутим мы похоже, друг друга понимаем хорошо, но не все люди слышат то, что слышим мы.
— Пока будут разглядывать, думать, настоящий ли, фирменный ли, сколько стоит, пойдет ли им, толстым и самым красивым, такой фасон, ты все свои вольности и глупости быстро скажешь, замолчишь, и все увидят, какая ты милая, контактная, здоровая, умненькая.
— Я — глупая, Андрюшка. Я только рядом с твоим другом Игоряшей умная. А так — глупая. И я устала от технических переводов. И правда хочу в школу. А меня не взяли.
— Слушай, а в институт не хочешь? Я подумал, наверно, смогу тебя устроить. В областной пед бывший, а, как?
— Нет, я хочу с детьми. Вот хочу как-то, и всё, мне интересно.
— Это до первого убитого тобой дебила, Нюська. Но раз уж ты хочешь, спорить бесполезно. Хоти. Иди в другую школу.
— В другую не хочу, хочу в эту.
— Почему?
— У меня тут подружки. С пионерских времен.
— Вспомнила! — засмеялся Андрюшка. — Еще бы царя Гороха вспомнила!
— Я при царе Горохе не жила, я же не такая старая, как ты. А в пионерское время у меня были подружки. Мы вместе в городском пионерском штабе занимались.
— Ну да, я помню. У тебя даже рубашка особая была. Изо льна, с шеврончиками. И пилотка. И что?
— Они, оказывается, в этой школе работают.
— Ты что, раньше не знала?
— Нет! Настька и Никитос в отдельном здании для малышей учатся. А подружки — одна биологию преподает, другая математику, что ли, я не поняла. Случайно встретила, когда пришла.
— Что, сразу обеих? — недоверчиво спросил Андрюшка.
— Сразу обеих, представляешь! Они из столовой шли!
— Хорошо пахнет из столовой?
— Ужасно!
— Всё, тогда не ходи в эту школу.
— Андрюш… И директрису я тоже знаю. Только она немного старше.
— Ты ей сказала?
— О чем? Что она старше?
— Да нет, — засмеялся Андрюшка. — О том, что ты ее помнишь!
— Так и она меня помнит! Она мне сказала, что помнит. Я ей книжку свою с подписью подарила — «в память о пионерском детстве».
— И она тебя не взяла?
— Нет.
— Почему?
— Я слишком вольно с ней разговаривала, высмеивала всё, шутила без остановки…
— Ясно. Должности такой в школе нет.
— А разве плохо, если учитель остроумный?
— Детям, наверно, хорошо, а коллегам — не уверен. Ладно. Ну что, пиши книжки дальше. И немцев переводи. Я люблю твои переводы читать. Ничего не понятно, но ужасно интересно, слог такой отличный.
Подбодренная братом, я решила в школу больше не устраиваться. Действительно, если всё решают мои две-три дурацкие шутки…
— Анна Леонидовна?
Я не узнала голос звонившей мне дамы. И только через несколько фраз поняла, что это одна из моих пионерских подружек, учительница то ли биологии, то ли математики в той школе, куда я так безуспешно ходила устраиваться на работу.
— Роза, ты, что ли?
— Да, — дама слегка замялась. — Да, Аня, это я. Как поживаешь?
— Нормально. Хорошо.
— Ты работу нашла?
— Да я все время работаю. Только дома. Вот сейчас книжку новую начала, детскую, и статьи перевожу для «Техники сегодня».
— Понятно. Ты знаешь, Маргарита Ивановна просила тебя зайти.
— Директриса?
— Директор, — поправила меня Роза.
Наверно, зря я так с ними. Они же стали начальницами. Роза — замдиректора. Большие начальницы в своем маленьком коллективе. Да и не таком уж маленьком. В подчинении столько детей, а значит, и их родителей! И для других учителей Роза ведь тоже начальник, полагаю.
— А ты учителям тоже начальник?
— Что? — растерялась Роза. — Что ты говоришь? Не понимаю.
Она не понимает. А я хотела идти работать в школу и стать такой же? Не понимать обычных человеческих слов? Она бы поняла, но она сейчас настроена говорить официально, а официальный слог, по привычке, не содержит шуток.
— Роз, вот наш нынешний президент шутит где угодно. Не стесняется. Ты же знаешь. И правильно делает. Я не за президента, я за шутки. Так жить веселее. «Смеясь, человечество расстается со своим прошлым». Не помню, кто это сказал, но это очень правильно.
— Это сказал Карл Маркс, — спокойно пояснила мне Роза.
— Да, идея коммунизма с треском провалилась, а мысли хорошие были. Смеясь, расстается и, смеясь, мирится с настоящим — это уже от меня. Денег при этом столько же — как не было, так и нет, проблем — тоже. Но жить как-то лучше. И я вот — просто шучу. Ничего особенного.
— Да, — медленно ответила Роза. — Маргарита говорила, что ты немного странная.
— Да я сильно странная!
— Ладно. Я не могу долго болтать. Слушай, у нас тут учительницу русского переманили. Ушла с повышением. Ушла по знакомству в частный лицей директором. Сама каша манная — какой из нее директор! А у нас теперь словесники давятся от нагрузки, стонут.
— Так им денег платят больше, нет?
— Нет. Деньги теперь на учеников выделяют, что называется, подушно. Ты разберись в этом, пригодится. Поэтому к ученикам по-другому относятся. Каждого ценят.
— За деньги, которые на них выделяют?
— Аня, давай ближе к делу. Ты в школу идти не передумала? Хотя бы временно? А то у нас учителя падают от усталости, и уроки вести некому. А у тебя все-таки образование хорошее. Потом, может быть, кто-то найдется…
Я услышала всё, что сказала и не сказала мне Роза. Но я ведь хотела работать в этой школе? Чтобы через год Никитос бегал по коридорам старшей школы под моим присмотром. Он начнет задираться к старшеклассникам, они его будут бить, это точно. Хотела ходить по тем же коридорам, что и он, и Настька. Чтобы никто не обидел хрупкую Настьку. Собиралась я и общаться со своими пионерскими подружками. Теперь, правда, последнее обстоятельство у меня начало вызывать легкую панику. Кто-то из нас сильно изменился. Скорей всего, все. Ушли в разные стороны. Ну и ладно. Зато школа рядом с домом. Школа хорошая, крепкая…
Решено! Они сделали так, как хотела я. Кто-то где-то меня услышал и позвал ту учительницу русского и литературы в частный лицей. И для меня освободил место. А Игоряша еще говорит: «Бога нет! Есть естественный отбор!» По естественному отбору меня забраковали, а по другому, по тайному, — позвали. Иди, Анюта, работай в школу. Ты хорошая девочка, не слишком юная уже, но бодрая, крепкая, живая. И себя найдешь, и детям — чужим — что-то дашь, возможно. И свои будут тут как тут, присмотрены.
— Да, Роза, спасибо, я поняла. Когда приносить документы?
— А сегодня и приноси, что тянуть. Сможешь?
Я взглянула на часы и на себя в зеркало сбоку на стене.
— Смогу, — подмигнула я своему отражению в зеркале.
Приятно, когда твои проблемы решаются в высших сферах. Зачем только так сейчас все совпало? Чтобы я радовалась и заодно пасла своего маленького и очень активного Никитоса? Или для чего-то другого?
Глава 4
— Мамуль, тебе эта кофточка очень идет! — Настька за завтраком потянулась ко мне и погладила меня по груди. — Очень красиво.
— Ага! — активно согласился Никитос с полным ртом и изо всей силы неловко шлепнул ложкой по каше. — Ой…
— Силушка богатырская, Никитос, да ручки-криворучки! Ай ты, господи…
— Мам, извини, хочешь, я водой тебе замою… — Никитос, сам измазанный кашей до ушей, застыл с полной ложкой.
Я посмотрела на пятно на блузке.
— Да ладно! Я лучше переоденусь. Доедайте.
В своей комнате я быстро скинула нарядную блузку, которую я накануне купила, в стиле своей мамы — с большим односторонним жабо. В мамины времена асимметрии в одежде еще не знали. А сейчас — самая фишка. С одной стороны пусто, с другой — густо — взбитая пена кружев. Глупо и нарядно до безумия. Вот и хорошо, что Никитос не рассчитал и брызнул на меня. Не мое это. Подумав, я и костюм сняла. Надену как-нибудь… На праздник. Я влезла в привычные тугие брючки. Не знаю, мне нравится. Свитер подлиннее, поприличнее, белый, скажем, вот и нормально. Лишнего не видно. А у меня приятное подтянутое ощущение. И в белом я выгляжу мирно и свежо. Вчера убегались на лыжах с малышней и Игоряшей — так румянец на пол-лица. И косметика никакая не нужна. Кстати. Я сняла украшения, которые теперь ни к чему. Вот, всё привычно и нормально. Я волнуюсь, что ли? Ну да. Мне важно, как меня встретят.
— Мам, ты, главное, запомни, как их зовут. Поняла? — напутствовал меня Никитос. — А то у нас училка по английскому никого не зна…
— Учительница, Никита, а не училка.
— Ну да. Вот она… а-а-а… — Никитос, прыгавший на одной ноге, не удержался и упал в сугроб. И стал тут же громко хохотать, совершенно не собираясь вставать.
— Никита!
— Мам, он так и в классе хохочет, а Юлия Игоревна плачет, — сообщила мне Настька.
— Плачет? Отчего?
— Не знаю. От горя, наверно.
Я рывком за шкирку подняла Никитоса и стала отряхивать с него снег.
— Мам, плохо в темноте ходить в школу, правда?
— Правда. — Я поправила шапку Настьке, уцепившейся за мой карман. — Карман мне не оторви, за руку держись. Никитос, имей в виду, если ты не перестанешь Юлию Игоревну доводить, я тебя в другую школу переведу.
— В коррекционную? Я — за! Там уроков не задают. Ой, мам, кажется, зуб сейчас выпадет! — Никитос, не останавливаясь, полез всей пятерней себе в рот.
— Мам, он вчера на уроке один зуб себе вынул. И хотел еще Колянычу вынуть. Но Юлия Игоревна не разрешила.
— Насть…
Я не знала, что сказать. С одной стороны, я должна все это знать. С другой — получается, что Настька сейчас ябедничает на своего собственного брата.
— Так, знаете, люди, я вообще-то волнуюсь. Я первый день иду на работу. Хорош меня теребить по пустякам. Зуб свой оставь в покое, а ты, Настя… — Я взглянула на доверчиво хлопающую глазами Настьку.
Вот ведь слышит мой недовольный голос, а все равно смотрит доверчиво и нежно. А я, мать-сволочь, — за сына, потому что мне так природа велела. Любить сына. Когда-то он станет последним мужчиной, которому я захочу нравиться. Да и сейчас, собственно, единственный.
Я не стала ругать Настьку, переложила оба портфеля в одну руку и другой взяла ее замерзшую ладошку.
— Где твои варежки?
— Вчера промокли. Я их сушить положила…
— Ясно. Ты справилась с математикой? Я даже не проверила.
— Справилась! — радостно улыбнулась Настька. — У меня тоже зуб шатается, мам. Только я не дам Никитосу его вырывать.
— Хорошо.
Моя милая девочка, она давно привыкла к тому, что ее слушают только тогда, когда Никитос наконец наорется и замолчит, передыхая.
— А, да, вот, мам! — Никитос шел и стучал меня по руке до тех пор, пока я не посмотрела на него. — Мам, мам, мам! Я же чуть не забыл тебе сказать! Вот наша училка по английскому…
— Учительница! — теперь уже Настька поправила его и тут же полетела в снег.
— Все, народ, как хотите. Вы играйте, а я пошла. — Нагруженная их стопудовыми чемоданами с учебниками, я быстро направилась вперед.
— Ма-ам! — завыл Никитос за двоих. — Подожди! Я же не спросил вчера самое главное!
— Что?
— А ведь правда, что Воробьевы горы в честь Воробьевых названы? Значит, в честь меня и Настьки? Я сказал, а Юлия Игоревна долго ругалась… Она сказала, что у меня… м-м-м… как это… Насть, как это слово?
— Псевдомафия! — сказала Настька, наконец догнав меня и снова уцепившись за карман.
Я засмеялась.
— Псевдомафия… Что это?
— Ну или… какая-то веломафия…
— Мания величия, что ли?
— Да, да, мания! Представляешь, мам?
— Всё, побежали! Держитесь оба за меня и больше не падайте, пожалуйста!
Хорошо иметь ребенка, а двоих — еще лучше. Комплект девочка-мальчик сильно добавляет к полноте бытия. Не знаю, что я скажу потом, когда они вырастут. Но пока мне кажется, что именно как-то так и должно всё быть.
— Здравствуйте, меня зовут Анна Леонидовна. Садитесь, пожалуйста.
Я смотрела на детей. Дети они или уже не дети? Одиннадцатый класс. Не думала, что именно с таких учеников начнется моя жизнь и работа в школе. Мне сказали, что это экспериментальный класс — русский и литература у них в полном объеме, не делятся по профилям. Делится история и физика. Сейчас передо мной сидел весь одиннадцатый.
— Садитесь… — от растерянности повторила я.
Кто-то, собственно, и не вставал. Сидел, развалясь, и разглядывал меня. Кто-то не сел. Стояли задом, вполоборота, общались, что-то друг другу показывали. Один пошел к двери.
— Ты, прости, куда идешь? — поинтересовалась я.
Мальчик-дядя, не обернувшись, проговорил:
— Отвали.
— Не обращайте внимания! — красивая девушка, сидящая на второй парте, громко и уверенно обратилась ко мне. — Он урод.
Урод, уже открывший дверь, обернулся на девушку и выплюнул грязное словцо. Та даже не шелохнулась, не ответила.
— Ignore, это правильно, — заметила я и увидела интерес сразу на нескольких лицах.
— Я не понял, у нас какой сейчас урок? — проговорил кто-то с задней парты. И нарочито громко зевнул.
— Русский, Громовский! Проснись, — сказала, не оборачиваясь, всё та же красивая девушка. — А действительно, почему ignore, а не «игнорируй»? Это не одно и то же?
— Нет, — улыбнулась я. — В русском «игнорировать» есть легкое раздражение, поза, негативный оттенок. А английское слово нейтральное. Не хорошее, не плохое. В этом разница.
— А вы что, английский хорошо знаете? — лениво спросил юноша с очень странным лицом, худым, похожим на обтянутый кожей череп. — Или только так, для понтов? Подготовились?
— Подготовились, — кивнула я, чувствуя легкую тревогу. — И для понтов. Хорошо я знаю немецкий и русский.
А что они, собственно, так на меня нападают? Во мне что-то не так?
— Не обращайте на них внимания, — ответила на мои мысли красивая девушка. — Я — Саша Лудянина.
— А тебя как зовут? — спросила я некрасивого наглого юношу.
— А меня зовут на «вы», — ответил он мне.
— Может, вы выйдете вместе с первым товарищем? — спросила я его.
— Во-первых, Шимяко мне не товарищ. Вам Лудянина объяснила, что он урод, для всех нас урод. А во-вторых, не разбрасывайтесь лучшими учениками, Анна Батьковна. Сначала разберитесь, кто есть who в этом классе.
— Миша! — одернула его красивая Саша Лудянина. — Успокойся, хватит. Анна Леонидовна, это Миша Сергеев, наш почти медалист.
— А почему почти? — машинально спросила я, тут же подумав, что не стоит, вероятно, поддерживать все темы, которые подкидывают мне эти переросшие школу детки.
— Потому что медаль мне на фиг не нужна, — ответил Миша и с хрустом потянулся, привстав на стуле. — Геморрой в вашей школе заработаешь.
— Ты хочешь обсуждать состояние болезненных трещин в своем заднем проходе? — спросила я Мишу, не очень уверенная, что последует за этим вопросом.
Миша сильно покраснел. И даже встал из-за стола. Ничего себе. Ну да, они еще дети. Хамские, ужасные, с четырнадцати лет пытающиеся повторить то, что они с двенадцати или раньше видят в мировой сети, где открыты двери в чужие спальни, в притоны, в туалет, в гинекологический кабинет, в психиатрическую клинику. Всё, что человечество прятало от своих же собственных глаз, теперь можно посмотреть в любое время, в любом месте, в любом возрасте. Не пощупать, и не потрогать, и не понюхать, но посмотреть в деталях. А вот пощупать — они пытаются организовать себе сами, кто как сумеет — в летних лагерях, дома, пока нет родителей, в кустах на даче.
— Вы считаете, что я маленький мальчик, которому можно говорить всё, что вам в голову придет? — спросил меня Миша, красный и злой.
— Тему подкинул ты. Я лишь развила ее до логической точки. Точнее, запятой.
— Не надо, — сказал Миша. — Я понял. Писать что-нибудь будем?
— Ты присядь, разберемся. Писать, читать, разговаривать… Всё будем.
Я осмотрела класс. Никто больше не вступал в разговор. Несколько человек играли в телефон или на планшете. Кто-то, по всей видимости, смотрел в планшете видео. Сидящая на первой парте девочка увлеченно рисовала в стиле аниме. Огромные кошачьи глаза с вертикальными зрачками, синие волосы, острые углы локтей и коленок…
— Электронные устройства свои мне все на стол сдайте. Напишем небольшую проверочную работу, — сказала я.
— Чё? — раздалось всё с той же задней парты. — Ты научи сначала, потом проверяй…
Хорошая крепкая школа. Девочки-учительницы, которых я знаю с детства. Девочки хорошие — были, по крайней мере, когда-то. Школа — одна из лучших в округе. А что происходит в худших? Но эти дети точно не у всех на уроках так себя ведут.
— Сюда подойди, смелый! — позвала я парня с задней парты.
— Да пошла ты! — Высокий парень с всклокоченными по моде светлыми жидковатыми волосами громко включил музыку. — Мужики, у меня тут кое-что есть, подваливайте!
Так. Я или проиграю сейчас навсегда или заставлю его замолчать.
— Он беспризорный, бездомный? — спросила я Сашу.
— Да что вы! Богатый мальчик. Папа его фуры гоняет по всей России.
— Шофер, что ли, папа?
— Сама ты шофер! — откликнулся парень. — Олигарх мой отец!
Я вопросительно посмотрела на Сашу. Она покрутила пальцем у виска.
— А что же ты, дитя олигархов, в такой простой школе делаешь?
— Тебя не спросил!
Я обратила внимание, что на его предложение посмотреть что-то коллективно откликнулся только один мальчик. Подошел, но поглядывал на меня при этом с опаской. Чего-то они все-таки боятся. Кто-то просто не будет так себя вести, это не всеобщая норма. А чего боится сам этот парень?
— Как его зовут? — спросила я у Саши.
— Илья. Громовский, — ответила девочка, вложив всю свою неприязнь в эти два слова.
Да, надо быстро понять расстановку сил. А она непростая, это ясно.
Как бы поступил учитель тридцать лет назад, я не знаю, у них не было таких возможностей. Но тридцать лет назад такие Ильи Громовские в крепких московских школах все-таки не учились. А если и учились, то не до выпускного класса. Но я-то могу поступить так… Я быстро открыла электронный журнал. Хорошо, что я успела разобраться в этом вчера, когда специально вечером пришла в школу, чтобы оглядеться в кабинете. Меня предупредили, что кабинет дали временно. Видимо, чтобы не очень в нем располагалась. Во мне видят человека временного — и ладно. И я никого не обманываю, я тоже не знаю, сколько здесь продержусь.
В журнале я открыла персональную страничку Громовского. Как удобно. Всё передо мной: мама — домохозяйка, телефон; папа — владелец автотранспортной компании, два телефона, адрес. Ничего, кстати, особенного, Ломоносовский, 36, я знаю этот дом. Олигархи там точно не живут. А если бы и жили. Я набрала номер его отца на своем ноутбуке:
— Ну что, Илья, звоним отцу?
Громовский ничего не успел мне ответить. Открылась дверь, и в кабинет вошла неспешно и важно Роза. Огляделась.
— Как дела? Познакомились с новым учителем? — спросила она класс.
Несколько человек вразнобой ответили:
— Познакомились! Да, Роза Александровна!
Ага, ясно. У Розы есть авторитет. Кто-то из детей даже попытался привстать, приветствуя ее. Здорово. На чем держится авторитет, узнаем позже.
Роза мельком взглянула на мой ноутбук, на котором я успела открыть программу Skype — для видеосоединения с отцом Громовского. Роза едва заметно качнула головой, но ничего не сказала. Я не поняла, что она хотела бы мне сказать.
— Илюся! — обратилась она приторным и притворно-сладким голосом, не предвещавшим ничего хорошего, к Громовскому. — Как дела? С головой сегодня у нас как?
— Нормально, — буркнул Громовский и уткнулся носом в планшет.
— Головушку-то подними, чай не оторвется! — так же умильно продолжала Роза, решительно направляясь к Громовскому. — Ай-яй-яй, какие тут у нас картиночки… Можно всем показать? А у самого ничего нигде не зачешется от таких картиночек?
— Гибель цивилизации, — подал голос некрасивый худой мальчик Миша. — Бесполезно. Гром погиб первым. Тянет всех за собой.
— А по морде? — незло и лениво огрызнулся Громовский и захлопнул кожаную крышку планшета. — Все, Роза Александровна. Я слушаю.
— Вот и слушай, Илюся, слушай, будь хорошим мальчиком, ага? — Большая Роза нависла над Громовским своей туго обтянутой фиолетовым пиджаком грудью.
— Ага, — Громовский, кривясь и ерзая на стуле, посмотрел на ее огромный бюст.
Я открыла рот, чтобы пошутить, что в тени Розиного великолепия даже Громовский померк, и закрыла. Я пока пасую. Мне надо быть чуть осторожнее. Я не знаю правил. Я ничего не понимаю. Я даже не знала, что так можно разговаривать с учителем и оставаться учеником хорошей крепкой школы.
Роза прошествовала по классу, выразительно щелкнула пальцами перед носом Миши Сергеева.
— Да я что? — спросил он. — Я же только за правду и за объективность.
— Вот-вот, Мишаня, вот-вот, за них, за родимых. Если бы не ты, мы бы тут ва-ще… — Роза засмеялась. — Анна Леонидовна, я еще зайду! Вы их нагружайте, не стесняйтесь. Они очень сильный класс, да, одиннадцатый «А»?
— Да, — нестройно ответили несколько голосов.
— А что, есть одиннадцатый «Б»? — спросила я, когда дверь за Розой закрылась.
— Нет! — засмеялась Саша Лудянина. — Просто так положено. Нумерация начинается с «А».
— Вот и отлично. А теперь все-таки проведем небольшой тест.
— На «ай-кью»? — поинтересовался Миша.
— Да, на коэффициент отсутствующего интеллекта, у кого в какой степени он отсутствует — полностью или частично.
— Хотите сразу узнать результат? — спокойно спросил меня молчавший всё время и внимательно слушавший мальчик.
Я давно обратила на него внимание и ждала, когда он хоть что-то скажет, чтобы убедиться — я не ошиблась. Мне казалось, что он хорошо говорит, спокойно, умно. Он тоже не очень красив, но, наверно, мальчики в семнадцать лет все в большинстве как щенки в год-полтора. Уже не щеночки и даже не щенки, но еще и не молодые кобельки. Лапы выросли, тело не доросло. Всё наполнено соками, всё время беспокойство, хочется лаять, задираться, бегать, нюхать, обращать на себя внимание, драться, отстаивать свое место в стае… Мой маленький Никитос тоже очень скоро почувствует свою мужскую природу, начнет интересоваться глупостями, гадостями, будет тайком рассматривать, как растет и изменяется его мужская природа, откровенная, выпирающая. Будет отводить глаза, стесняться, обсуждать с мальчиками, как да что, — не со мной же обсуждать, и не с Игоряшей, который сам толком не знает — как да что…
— Результат? — переспросила я мальчика. — Представься, пожалуйста.
— Николай Зимятин.
— Хорошо учишься?
Он спокойно посмотрел мне в глаза:
— Да.
Так, вот тут, кажется, есть какая-то надежда. Что далеко не пошлют, может, и вообще посылать не будут. Если что интересное скажу, то, пожалуй, займу пытливый мозг этого юноши.
— Ты можешь предсказать результат? — Я сознательно не дала ему ответить: — И все-таки попробуем что-то написать.
— А вы листочки раздавать будете? — спросила полная девушка с сильным румянцем, которая, одна из немногих, не рисовала, не играла, не смотрела фильмы. Ее хоть что-то интересовало во мне.
Хоть что-то. Хоть ее. Хоть кого. Я, такая интересная, смелая и разносторонняя, не могу справиться с парочкой наглых кобельков-недоростков?
— Изложите свое мнение по следующему вопросу, господа…
— Попроще нельзя? — подал голос Илюся, как странно называла большого глупого мальчика, или уже давно не мальчика, моя пионерская подружка Роза. Или уже не подружка? И не пионерка?
— Попроще — только если для тебя. А другим — нет.
— Для меня тоже не надо, — вдруг мирно согласился Илюша. — Давай, начинай.
— Давай договоримся так. Ты меня называешь на «ты», я тебя называю дебилом. Пойдет?
— Пойдет, — радостно согласился Илюся. — Димон, снял на телефон? Ща мы на сайт Генпрокуратуры это вкачаем… — Он очень глупо заржал. Хотела бы сказать «засмеялся», но это, увы, не тот глагол.
— Анна Леонидовна! — Миша даже поднял руку, чтобы обратить на себя внимание.
Ясно. Два центра, вероятно. Оба наглые, оба с претензиями. Один — интеллектуальный, другой — дебильный. Ведут борьбу с учителем и между собой. При случае могут объединиться.
— Я слушаю тебя.
— Можно поменьше внимания — туда? — Миша махнул рукой, не оборачиваясь. — Еще есть мы. И совершенно неинтересно все время слушать Громовского.
Я посмотрела на Колю Зимятина. Он спокойно и с интересом наблюдал за нашей очередной схваткой с Мишей и Ильей. Пока не вмешивался. Мне хотелось, чтобы он вмешался? Чтобы один семнадцатилетний мальчик начал защищать меня от других? Я привыкла быть младшей сестрой Андрюшки. Зачем я тогда поперлась в школу?
Всё, есть три человека как минимум, которые доброжелательно и… (чтобы не опережать события) скажем, — нормально отнеслись ко мне. Саша Лудянина, Коля Зимятин и еще полная девочка, имени которой я не знаю. Я посмотрела на нее. Она увидела мой вопрос. Вот именно не услышала — я ничего не говорила, а увидела.
— Оля, — представилась она, — Улис.
— Интересная фамилия, — сказала я и тут же подумала, что я сама провоцирую их на ответы, высказывания, реплики, шутки. Не стоит говорить лишнего, и они будут поспокойней. — Два «с»?
Я это зря спросила.
— С-с-с-с-с-с… Пс-с-с-с-с-с… — тут же завелся Громовский, очень громко, очень нагло, показывая всё, что ему могло прийти на ум, если он у него есть. Когда он был маленький, то, наверно, был смешной и даже трогательный. Все время лез вперед… Как мой Никитос? Нет! Нет, конечно. У меня не может получиться такого педагогического результата, как Громовский. Сегодня же подумаю, как и чем оседлывать собственного обормота.
— У вас осталось двадцать минут, остальное время мы потратили на знакомство и выпендреж Громовского…
— Сергеев тоже… — Илюша Громовский не слишком громко, но внятно выругался.
«Ignore!» — сказала я самой себе.
— Ты сейчас записываешь материал на сайт Генпрокуратуры? — спросила я Громовского. — Нет? А жаль. А я вот Skype давно включила. Папа твой наблюдает за нашим уроком с большим интересом.
Громовский поднял белые глаза. Ясно. Били, бьют и будут бить. В восемнадцать лет купят квартиру, отселят и вздохнут спокойно.
— Западло, — процедил он сквозь зубы. — Чё, правда?
— Неправда. Но зато теперь я знаю твой маленький секретик.
— А вот можно до конца урока фамилию Громовский больше не произносить? — Миша обернулся к классу: — Народ, я прав?
Не могу сказать навскидку, что Миша был всеми признанным авторитетом в классе. Пока мне так не показалось. Кто-то ответил «Да!», кто-то промолчал, несколько девочек, которым надоело то, что происходило в классе, увлеченно склонились над одним планшетом.
— Я прошу, — повысила я голос, включив телефон в режим видеозаписи и подняв его повыше, — открыть тетради и написать ответы на следующие вопросы: «Мне близка мораль Толстого в том, что…»
— Мне мораль Толстого… — очень грубо выругался Илюся, не отрывая взгляда от планшета.
— Гром! — шикнули на него сразу несколько одноклассников.
Громовский поднял голову и увидел, что я снимаю его.
— Блин!.. — заорал он и сорвался с места.
Я не могла даже предположить, что лениво висящий на стуле весь урок парень сможет в два прыжка добежать до меня. И ловко выхватить мой телефон. И швырнуть меня изо всей силы. И, бросив телефон на пол, раздавить его одним движением.
— Ё-о! — выдохнул он, как заправский рэпер, не как хулиган из подворотни, срывающий сумки с женщин. Для него это было что-то вроде реалити-шоу — вроде и по-настоящему, и зрители смотрят. Все должно быть красиво. Илья отряхнул руки и нарочито не спеша, вразвалочку, вихляя тяжеловатым задом, пошел на место.
Девочки разохались, кто-то подбежал, помог мне подняться. Я встала. Я не ударилась. А если ударилась, пойму это позже. Мне не было больно. У меня тикало в голове, сильно, горячо, быстро, неровно стучало сердце, как загнанный зверек. Тук. Тук-тук. Тук-тук-тук! И остановилось. Стало нечем дышать. Поплыло что-то перед глазами. Я схватилась за чью-то руку и за стол. Нет. Нет, я не упаду. Я двойню родила сама, носила до последнего дня двоих детей общим весом семь килограмм триста пятьдесят грамм. Я родила. Я кормила до двух лет, я поднимала двойную коляску до лифта — по лестнице она не шагала. Я сильная.
Сердце снова начало нормально стучать, пелена перед глазами — рассеиваться. Я просто испугалась. Я не ожидала. Я растерялась, больше ничего. Я взглянула на часы и попыталась понять, сколько оставалось до конца урока. Не понимаю.
Я спросила у Саши, чье лицо все время было передо мной:
— Сколько до конца урока?
— Давайте вызовем врача, — ответила мне Саша. — И директора. Или Розу Александровну. Да?
— Нет.
Я подошла к окну и открыла его. Вдохнула морозный воздух. Я вспомнила, как Никитос упал утром в сугроб и хохотал. И как Настька гладила мою новую кофточку с жабо. И доверчиво смотрела на меня на улице. Как даже в утренней темноте был виден ее покрасневший от морозца носик. Какая ледяная ладошка была у нее. Как сто раз орал Никитос, убегая в свою младшую школу: «Пока! Пока, мам! Пока!» Я быстро всё это вспомнила, за полсекунды. Еще пару секунд подышала, посмотрела на искрящийся на деревьях снег. На младшую школу, как раз видную из моего окна. Моего… Да, теперь это мое окно.
Я повернулась к классу.
— Вон пошел из класса, Громовский! — четко сказала я.
— Чё? — спросил он.
Я подошла к нему и встала очень близко.
— Вон пошел из класса.
— Ребята, снимайте! — заорал Громовский. — Ой, меня ударили, меня учительница ударила! По почкам! По голове!
— Вон пошел из класса, Громовский, — в третий раз повторила я, стараясь говорить твердо, четко и уверенно.
— А потом что? — спросил он с интересом.
— Потом я вызову полицию. И попрошу составить акт.
— Да пошла ты! — постарался как можно легче ответить Громовский и подхватил планшет и сумку. — Но имей в виду, если со мной что случится на уроке — виноват препод. Если я вдруг отравлюсь никотином или клеем или порежу себе руку в туалете. Захочу покончить с собой. Я должен был быть на русском.
— Лучше штаны замой, ты сел на что-то, — сказала я.
Громовский инстинктивно схватился рукой за зад. Класс, замерший в ожидании исхода боя, выдохнул и засмеялся.
Илья выплюнул из себя мат, изо всей силы толкнув дверь ногой. В принципе, можно считать, что он просто выругал дверь. Никто меня не заставляет примеривать эти грязные слова на себя.
Я посмотрела на класс. Саша Лудянина изо всех сил улыбалась мне. Оля Улис хлопала глазами, как будто говоря: «Все хорошо, все хорошо!» Коля опустил голову. Ему было стыдно — за всё, что было сейчас? За меня? За себя, что не вмешался? Не знаю, пока не знаю. Миша улыбался, но очень плохо. Ведь он тоже напал бы на меня. Но он не может, как Илюся. Не позволяет что-то. Пока не знаю — что. Должна понять. Если не хочу, чтобы эти дяди и тети в школьной форме меня уничтожили за неделю и на всю оставшуюся жизнь.
Я уже успела услышать, что в школе работает как минимум один человек, уничтоженный детьми. Продолжает работать. Ведет какой-то кружок во второй половине дня. Дети его всерьез не воспринимают. А остальные — уничтоженные — просто ушли из школы. Нет, я так не хочу.
— И тем не менее. Пишем, пожалуйста!
— Осталось семь минут от урока! — подал голос кто-то из тех, кто не проронил до сих пор ни слова.
— Значит, чтобы ответить на такой важный вопрос, у вас есть семь минут.
Глава 5
Я хотела интересной жизни, я ее получила. Остальные уроки пронеслись быстро, больше так весело, как в одиннадцатом, нигде не было. Пятиклассники мне достались особые, двенадцать человек, все с небольшими отклонениями в когнитивных способностях или с трудностями социальной адаптации. Поэтому их после четвертого года обучения записали в так называемый «коррекционный» класс. Возможно, среди них растет и зреет будущий Громовский, но пока я его не заметила. Правда, трех человек не было, болели. А те, что были, вполне внимательно слушали, ничего не понимали — вероятно, я изъяснялась слишком сложно. Стали отвлекаться. Тогда я заговорила проще. Два урока в пятом классе. Русский и литература. Один в седьмом — русский. Одно окно, на котором я замещала биологию в шестом классе: меня попросили показать детям фильм про опыление растений. Дети смотрели невнимательно, но, по крайней мере, по классу не бегали, не матерились, ко мне не задирались. Я чуть отдохнула.
К концу пятого урока я не понимала, хочу ли я пить, есть, устала ли я. Моему состоянию трудно было подобрать слова.
— Ну как? — остановила меня на лестнице вторая моя пионерская подружка, Лариска Тимофеева, теперь Филина, как выяснилось. — Получается? Хорошие дети?
Я взглянула на Лариску. Она спрашивала совершенно серьезно. Она, на вид совершенно несобранная, разболтанная, не пойми как одетая, справляется с Громовским, с Мишей, с другими — ведь в других классах тоже такие есть.
— Ты ведешь что-нибудь в одиннадцатом? — спросила я.
— А! — очень громко захохотала Лариска, так, что бежавшие мимо девочки, на вид пятиклассницы, от неожиданности столкнулись и посыпались гурьбой с лестницы. — Познакомилась с Илюсей? А Мишаня как тебе? Гениальный мальчик, скажи?
— Скажу.
— Наша гордость. В Плешку идет, перевернет всю экономику.
— Пусть войдет сначала в Плешку и дойдет до ее конца, — проговорила я, вглядываясь в Лариску. Она сейчас со мной серьезно говорит? Или они устроили мне такой экзамен? На прочность?
Вглядеться в нее было очень трудно. У Лариски есть странная манера — подходить к человеку так близко во время разговора, что невозможно посмотреть ей в глаза. Смотришь, а глаза у тебя разъезжаются. Делаешь шаг назад, а она подступает снова и снова, ближе и ближе.
— Давай! Смелее! — Лариска хлопнула меня по плечу. — Ты проставляешься сегодня? Или когда?
— В смысле?
— В смысле — пришла на работу.
— А, ну да… — наконец поняла я. — Я пока не думала. И я не пью.
— Так и я не пью! — опять громко засмеялась Лариска. — Но ем пирожные и конфеты. Давай в пятницу, ладно? А то у меня до пятницы все занято, жаль, если я не попаду.
Слегка ошарашенная, я спустилась в раздевалку. Должна ли я зайти сейчас, скажем, к завучу? К Розе? К директрисе? По результатам первого дня…
Роза сама шла мне навстречу.
— Родителям во время урока звонить не стоит, — с ходу сказала она. — Поняла?
— Ты хочешь сказать…
— Я хочу, — перебила меня Роза, — чтобы тебя не разорвали, не сплющили, не истоптали, и еще я хочу — чтобы не было позора школе. Я этого хочу всегда. Я отвечаю за эту школу. Вместе с Маргаритой Ивановной. Я в этой школе двадцать шесть лет. Ловишь?
— Ловлю, — кивнула я.
— Вот теперь иди и отдыхай. Готовься, завтра у тебя восьмой «В». Я зайду. А насчет Громовского не переживай. Нет рычагов давления на него, практически нет.
— Есть, — сказала я.
— Ого! — Роза даже отступила на шаг назад и демонстративно осмотрела меня с ног до головы. — Ну, расскажешь, расскажешь. Пока он написал заявление, что ты избила его на уроке и выкинула в окно его пятый айфон, который стоит штуку евро.
Я молча смотрела на Розу. Я ведь в принципе должна была рассказать ей о том, что произошло на уроке. Лучше рассказать, чем потом оправдываться. Это же невероятная, криминальная ситуация. Я одна не справлюсь. Нет? А если попробовать?
— Что ты молчишь? — Роза подбоченилась. — Ведь не так все было? Почему ты не пришла жаловаться?
— У школы же нет рычагов давления на Громовского, — ответила я. — Его отец — спонсор школы?
— Да бог с тобой, Данилевич! Ты ведь осталась Данилевичем? Тьфу, Данилевичью… — Роза сердито посмотрела на меня и потеребила свои огромные бусы.
— Я осталась Данилевич, — кивнула я, думая о том, что в детстве ведь она была довольно сдержанная, даже робкая девочка. Откуда что взялось…
— Вот и молодец. Какой спонсор! Разберись в системе финансирования школ для начала! Мы без Громовского — в шоколаде! А ты зря пытаешься решить это сама. Не решишь. Иди к директору и пиши докладную.
— Я подумаю.
— Если я говорю «Иди!», думать уже ни о чем не надо, понимаешь?
В этом монастыре такой устав? Я смотрела на мгновенно покрасневшее лицо Розы, на ее крупную шею, на которой нервно пульсировала вздутая венка, на ярко-желтые бусины, похожие на айву, растущую у нас на даче, на тугую грудь, распирающую пиджак.
— Так положено?
Роза страшно улыбнулась. Зачем я сюда пришла? Я хотела веселой яркой жизни? Я хотела общения? Где? В учительской, которой здесь нет? Просто нет помещения, где в перемену собираются все учителя, и всё тут. У кого есть кабинет, к тому приходят его друзья. Или не приходят. Или не друзья, а те, у кого кабинетов нет. Есть закуток у информатиков. Есть столовая, место встреч. До столовой, из которой всё так же ужасающе пахло, я сегодня не дошла.
— Хорошо.
Я пошла в канцелярию и написала докладную, кратко описав события утреннего урока в одиннадцатом классе.
Секретарь, мельком проглядев мою докладную (не уверена, что она должна была это делать, но не отбирать же было), сочувственно вздохнула:
— Ну да, это такой говнюк. И ничего, главное, с ним не сделаешь. Вы когда проставляетесь?
— В пятницу, — ответила я. — После седьмого урока.
— Лучше после шестого, — раздался сзади мужской голос. — Евгений Борисович. Учитель истории и обществознания. У меня в четыре дополнительное занятие.
— Вот вы и не пейте перед занятием, Евгений Борисович! — прокомментировала всё сразу уловившая Роза, входя в канцелярию. — Написала? Молодец. По отдельности они — золотые россыпи, а вместе — Золотая орда.
— Как говорила когда-то наша с тобой физичка, — кивнула я. — Царство ей небесное, в которое она точно не попала.
— Евгений Борисович, а вы на нашу Анну Леонидовну не загля-а-дывайтесь! У нее двое детей, очень страшный брат и муж — ого-го! — пояснила Роза улыбающемуся историку.
Не стала я лезть и говорить, что местный историк до боли похож на моего физика. Здесь такое же «ого-го», как и там, судя по всему. Просто попрощалась и вышла на свежий воздух. Сколько я так продержусь? Без воздуха.
У дверей школы меня ждал Игоряша.
— Привет, Нюся! — замахал букетом Игоряша и подбежал ко мне. — Вот, возьми, купил, как ты любишь, белые, стоять долго будут. Ну что, пошли за детьми? — Игоряша тараторил без остановки, опасаясь, что я цветы возьму, а самого отправлю восвояси не солоно хлебавши. — Они уже пообедали, я заходил в младшую школу. Но могут еще поесть. Они голодные. Все время кушать хотят, растут… Пойдем куда-нибудь, отметим твой первый день на работе?
— Привет, зайчик, — ответила я и чмокнула Игоряшу в старательно выбритую щеку. — Разберемся. За цветы спасибо. Но белые я не люблю. Тем более хризантемы. Не охай, не охай, ты прекрасно это знаешь. Ты что, опять порезался? Я же тебе нормальную бритву подарила, почему ты ею не бреешься?
— Берегу, как память! — Счастливый от своей собственной шутки Игоряша взял у меня новый портфельчик, который он же мне и подарил к началу работы в школе. — Удобный портфель?
— Зашибись, какой удобный. — Я увидела, как растерянно Игоряша захлопал глазами, и мне стало его жалко. — Да удобный, удобный! Шикарный просто. Одному наглому старшекласснику уже пришлось звездануть этим портфельчиком.
— По какому месту? — осторожно спросил Игоряша.
— Ни по какому, шутка. Пока в мечтах только. Пошли, — я взяла Игоряшу под руку, отчего он распрямился и стал вышагивать, как гренадер армии ее Величества Королевы английской. Да что у меня за мужчина! Все-таки же он мой мужчина, Игоряша наш, будь он неладен. Раз в месяц приходится его пожалеть, чтобы не заболел морально и физически. — Нормально иди, что ты топаешь, как юнкер! — одернула я его.
— Хорошо, — мирно согласился Игоряша. — Тебе не холодно? Нюсечка, застегнись, — он любовно поправил мне шарф. — Как дела? Как все было в школе? Хорошие дети?
— Дети — зашибись, — повторила я словцо, которое сегодня услышала в пятом коррекционном классе в ответ на мой вопрос: «Вы читали сказки Пушкина? Как они вам? Понравились?». Один мальчик ответил: «Зашибись», и другие стали за ним повторять на разные лады: «Зашибись, зашибись…»
Игоряша глупо засмеялся и покрепче прижался ко мне. Фу ты, господи! На него нервов у меня уже не осталось сегодня.
— Есть в школе историк, жутко похожий на тебя, имей в виду. Будешь плохо себя вести, поменяю тебя на него. И даже не замечу.
— Нюся-а… — Игоряша обиженно затряс бородкой. — Он что, не женат?
— Не проверяла пока. Разведём. Делов-то! Да шучу я, господи! Что ты как маленький, в самом деле! Мне тебя хватает. Коррекционный детский сад.
— Я стараюсь, как могу, Нюся, — вдруг серьезно сказал Игоряша. И даже приостановился. — Если хочешь, я уйду.
— Далеко? Иди. Покапризничай, потом алименты вовремя приноси.
— Извини. Извини меня, Анюточка! — Игоряша уцепился за мой рукав и чуть меня не уронил. — Просто ты меня в самую душу обижаешь.
— Не по-русски говоришь, — заметила я. — Хватит ныть — вон Никитос на тебя смотрит, пример берет.
Дети гуляли во дворе своей замечательной школы, где недавно поставили деревянную площадку, с безопасными качелями, всякими снарядами, лесенками, переходами, другими детскими радостями.
— Нюся, подожди… Вот как надо делать, чтобы тебе понравилось?
— Понравилось — что? Ты, кстати, почему не на работе? Заболел?
Я прекрасно понимала, о чем вдруг заговорил Игоряша. Но он говорит не о том, не тогда и не так!
— Нет, ну что ты! Я здоров… Я отгул взял, чтобы тебя встретить, отпраздновать. Чтобы ты рассказала…
— Ой! — отмахнулась я от него. — А вот мне бы понравилось, если бы ты забыл, что я сегодня первый раз пошла на службу после стольких лет. И работал бы себе, что-то важное делал, чтобы я тобой гордилась…
Игоряша даже отступил на шаг. Ну вот, дала ему надежду, указала светлый путь, ничего такого не имея в виду.
— Ты будешь еще мной гордиться, я обеща-а…
— Подожди! — я остановила его излияния. — Настька воет, видишь? Вон там, у большой лестницы. А, понятно! Никитос дерется с тремя мальчишками. Дуй туда, разнимай их!
— А ты?
— А я сзади пойду, как королева. Ну Игорь, давай быстрее, убьют друг друга!
Никитос, правда, разошелся. Все отсутствующие у его папы гены сейчас танцевали лезгинку в голове или где-то еще у моего маленького смелого мальчика. Раздухарился так, что Игоряша не сразу смог подойти к нему. Никитос метелил всех направо и налево. Самому тоже досталось. Шапка была уже порвана, глаз подбит, молния на куртке разошлась, были видны расстегнутый пиджак, выпростанная рубашка с большим коричневым пятном. Наверно, Никитос пил какао в школе на завтрак.
— Ой ты господи! — Я решительно пролезла в кучу мальчишеских тел, получила тут же от кого-то изо всей силы ногой в грудь, но все же разняла драчунов, отбросив для начала самого крупного, потом своего малыша, потом уже двух оставшихся, тяжело дышащих, красных. К нам как раз вовремя бежала учительница продленки.
— Вот ваши дети почему здесь?! — кричала она. — А? Кто разрешил им с нашими детьми?
— С какими с вашими? — Я старалась говорить мирно, с трудом удерживая рвущегося из моих рук Никитоса. — Это ученик третьего класса. И те мальчики тоже из третьего.
— Из четвертого! — проорал Никитос. — Ну, Дубов, ты у меня получишь!
— Слушай, успокойся уже, а? — тряхнула я как следует Никитоса. — Что вы не поделили?
— Они мне не дали на лестницу пройти! Я хотел покачаться на веревочной лестнице!
— Да! — поддакнула Настька, которую Игоряша к этому времени уже высморкал и, как положено, прижал к себе. — Он не виноват!
— Так, все. За драку пиццерия отменяется.
— Не-ет! — взвыл Никитос и, вырвавшись у меня из рук, изо всех сил толкнул большого Дубова. — Из-за тебя меня в пиццерию не берут!
Я с трудом оттащила Никитоса от мальчишки, который смотрел на нас с Игоряшей исподлобья, но бить Никитоса не стал. Побьет завтра.
— Нюсечка, вот правда, Никитка не виноват, — заныл Игоряша.
Никитос волчонком взглянул на папу. Но ничего не сказал. Не сообразил, что сказать. Вроде с чего бы этому слабому папе защищать такого сильного Никитоса… Но с другой стороны, мама, то есть я, — в гневе, и зря обижаю смельчака.
— Ладно, смелый, смелый, — прижала я к себе его совершенно мокрую голову. — Ты мокрый весь, не чувствуешь? Хочешь заболеть?
— Я не заболею, мам, — твердо ответил Никитос.
И правда, он болеет редко. Редко, но метко. Уж болеет, так болеет. С температурой сорок. Надо сказать, что и нежная, нерешительная Настька болеет не часто. Чаще, чем брат, но гораздо реже, чем остальные дети. Возможно, потому, что я просто ненавижу, когда они заболевают. Ненавижу больше, чем что-либо. Чувствую бессмысленность своего существования на земле. Если все, что я делаю, — зря. А раз мои дети не могут сопротивляться недугам, то все — зря. Поэтому они стараются изо всех сил не болеть, а если уж заболевают, то мужественно лечатся всем, что я заставляю пить, есть, не есть, не пить, делать, промывать, греть, и быстро поправляются.
— Никитушка, — заговорил Игоряша, откашлявшись, — всё можно решить без драки, словами.
— Так я и сказал: «Козел, дай пройти!» А Дубов стал драться! — искренне ответил Никитос.
— А ты бы не дрался, — продолжал увещевать Игоряша. — Ты бы сказал: «Давайте мирно всё решим!»
— Ага, примерно как ты сказал тому хулигану, из-за которого у меня чуть выкидыш не случился, — тихо проговорила я, чтобы прекратить педагогические потуги Игоряши. — А он тебе по башке дал, помнишь? И у меня сумку чуть не отобрал.
Обладающий удивительным звериным слухом Никитос расслышал последние слова и аж подпрыгнул:
— Кто? Кто, мам? Дубов? Вот козел! Я же ему сказал, что он козел! Мало я ему дал!
— Да что тебе этот Дубов дорогу перешел! Никитос! Нет, это старая история, не переживай. Другой хулиган, взрослый.
— А ты отдала ему сумку?
— Нет, конечно. У меня там карта лежала. Тетрадка такая, особая. А в карте было написано, что у меня должны родиться двое малышей. И все про них уже там было, самое главное…
— Что, было написано, что меня зовут Никита Игоревич?
Я засмеялась:
— Да, вот именно так и было написано. Никита Игоревич, гроза всех четвероклассников лучшей гимназическо-коррекционной школы нашего славного города.
— Что, у нас коррекционная школа? — заволновалась Настька. — Да, мам?
— Если в ней учится Дубов, какая же она?
Игоряша, увидев, что страсти поулеглись, выступил вперед с явно заранее заготовленной речью, которую он никак не мог начать раньше.
— Дорогая Анютонька, — торжественно сказал он, не отпуская Настькиной руки. — Поздравляем тебя с первым рабочим днем! И я приглашаю всех в итальянский ресторан. Там очень вкусно!
— А с кем ты там был? — подыграла я Игоряше.
Он тут же покраснел.
— Ты что, Анюсенька, я… Да я… Просто мне рекламу в ящик положили…
— А вот сказал бы, — я наклонилась к его уху, — что был там с двумя негритянками, я бы ревновать стала.
Игоряша начал глупо смеяться. Я только вздохнула. Ну и поделом мне! За что-то, чего я о себе не знаю. Но точно за что-то поделом. Я вытерла кое-как салфетками мокрую голову Никитосу, напялила ему рваную шапку.
— Шапочка, между прочим, гусар, ой-ёй-ёй сколько стоила!
— Я куплю ему новую! — тут же встрял Игоряша.
— Да нет уж, пусть сидит, зашивает вечером.
— Я?! Я?!! — Никитос от возмущения так широко открыл рот, что у него что-то защемило в скулах. — Ой, щёрт, мам, щелкнуло тут что-то, шломалось… — с трудом проговорил он.
— Ага, сломалось! — Я закрыла и открыла ему несколько раз рот. — Починилось?
— Да! — радостно крикнул Никитос и в прыжке изловчился поцеловать меня в нос.
Я потерла больно ушибленный нос.
— Куртку застегни! Мачо…
Так мы двумя парами — я с пляшущим, гарцующим, рвущимся в разные стороны Никитосом и мирно топающая Настька со счастливым донельзя Игоряшей — и отправились праздновать мою сомнительную победу над Громовским. И вообще. Тринадцатое февраля, в которое у меня есть все — любящий и вечный мой жених, порядочный, чистоплотный, бородатый, чудесные дети — две разные планеты, два огромных мира, новая увлекательная работа, нерваная шуба в морозный день, теплый уютный дом, чистое небо над головой, температура 36,6, давление, гемоглобин — для полетов в космос. Мне лично для ощущения полноты бытия этого хватает. Полноты и радости.
Глава 6
— Рассказывай! — Андрюшка обнял меня и заправил мне за ухо прядку волос. — Ты постриглась, что ли?
— Полысела, от нервных перегрузок. Что рассказывать? Не справляюсь пока. Задавили меня детки сразу.
— Все?
— Нет. Но есть такие… Не знаю, на какой кобыле к ним подъехать.
— А ты не подъезжай, ты объезжай.
— Не получается. Они хотят меня уничтожить.
— А дальше? Зачем им это? Что будет дальше?
— Не уверена, Андрюш, что они так далеко планируют. Что будет… Я уйду, они отпразднуют победу, и придет новая жертва. Они будут ее раздирать на кусочки, сожрут и выбросят.
— Может, ты законы какие-то нарушила? Может, их трогать не надо?
— Ага, устав нарушила — монастыря этого, больше смахивающего на зоопарк. Дикие звери, которых все боятся, ни подойти, ни палкой ткнуть в морду — ничего. А я стала отвечать на хамство, вопросы неудобные задавать.
— Ты к ним задиралась?
— Да нет вроде. Но отчего-то они завелись.
— Пробовали на зубок.
— Я не знаю, Андрюш, — вздохнула я. — Я понимаю, что все работают с ними и телефоны они не топчут на каждом уроке. А я пока не смогла.
— А твой телефон растоптали? — уточнил Андрюшка. — Который я тебе подарил?
— Который ты мне подарил. Да, растоптал мальчик один. Большой, очень страшный. Как сумасшедший себя ведет. Нет нормальной логики в поведении. Звериная есть. Разорвать. И утвердить свое первенство. А человеческой нет. Человеческая только подлость у него.
— Слушай, Нюсь, может, тебе все-таки в институт? Там люди уже взрослые, они хотят учиться, ну хотя бы что-то хотят. Давай, а? Пока место не заняли?
— Нет, Андрюша, спасибо. Я хочу работать в школе.
— Прийти, поговорить с плохим мальчиком с этим? Могу в ухо дать, могу просто побеседовать…
Я покачала головой:
— Нет. Я должна сама.
На урок в восьмой «В» я чуть опоздала. Меня в коридоре задержала Роза, которая, несмотря на то что уже прозвенел звонок, решила познакомить меня с каким-то учителем. Пожилой, слегка прибитый дяденька тут же замер на месте, когда его окликнули:
— Дмитрий Борисович!
Он повернул к нам голову и стоял полубоком, вопросительно глядя на Розу.
— Вот, хотела вам представить новую нашу учительницу русской словесности. Она книжки пишет, переводчик, вот теперь с детьми пробует работать. А Дмитрий Борисович у нас руководит кружком исторической поэзии и загадок прошлого. Сам тоже сочиняет. Привлекайте Анну Леонидовну к работе, Дмитрий Борисович, она с удовольствием вам поможет!
— Да-да, конечно, — пробормотал Дмитрий Борисович, мельком оглядев меня. — Я пойду, там у меня… в библиотеке… мне там надо… с проектом…
— Идите! — царственно кивнула Роза. — Это… — она чуть понизила голос, — тот учитель, помнишь, я рассказывала… Поработал с детьми, не смог. Но мы его пожалели, нашли ему внеклассную нагрузку.
Я посмотрела на Розу. Зачем она мне сейчас это рассказывает? Главное, остановила его, окликнула…
— У тебя сейчас какой класс? — спросила Роза, видя, что я ничего не отвечаю.
— Восьмой «В».
— А! — коротко засмеялась она. — Ну иди. Потом расскажешь.
— Хуже, чем Громовский?
— Иди-иди, не дрейфь! — Роза махнула в сторону открытой двери. — Слышишь?
Из-за двери раздавался хохот, в основном голоса девочек.
Я подошла к двери.
— Ну, Семенова, ну ты вообще, ему же тридцать лет…
— А зато он так классно…
Я решила, что последнее слово, которое девочка, увидев меня, проглотила, мне просто почудилось. Ну не могут же они быть такими развращенными в пятнадцать лет. Развращенными — вряд ли. Но могут быть дурами.
— Садитесь, — сказала я, хотя никто и не думал вставать. У меня это слово, наверное, вылезает из подсознания.
Мы всегда вставали, когда я училась в школе. Я училась в прекрасной школе, немецкой. У нас было много евреев, не так много, как в английских спецшколах, но все равно они, как обычно, создавали приличную, интеллигентную обстановку. Да и другие ученики были, как сейчас бы сказали — сильно мотивированы. На учебу, на серьезную учебу, на дальнейшее поступление в хороший институт, на отъезд за границу — временный или постоянный.
На что мотивированы дети, сидящие передо мной?
Я быстро оглядела класс. Девочек гораздо больше. Есть на вид очень милые. Вроде и мальчики нормальные, пока молчат, по крайней мере.
— Меня зовут Анна Леонидовна, я буду вести у вас русский язык и литературу.
— А Набо-окова мы будем чита-ать? — протянула ученица, сидящая у окна.
Ей, наверно, приходится вставать раньше других, чтобы сделать такой макияж и прическу. По нынешней моде часть волос ее была старательно зачесана в однобокую косичку. Несколько выпущенных с другой стороны прядей она явно с утра накручивала на плойку. Сложные трехцветные тени, темная, аккуратно растушеванная подводка вокруг глаз создавали вид томный, усталый, ощущение бессонной ночи, чего-то порочного, тайного…
— У тебя красивый макияж. Но зачем ты так сильно красишься в школу? — спросила я девочку-девушку.
Не знаю, как к ним относиться. Как к глупым детям или как к глупым юношам и девушкам? Кто-то еще похож на ребенка. Эта похожа на молодую продавщицу из косметического магазина, которой уже слегка наскучила ее монотонная работа и она развлекает себя, пробуя всю косметику, которая продается в ее магазинчике.
— Я не кра-ашу-усь, — ответила девушка, вытянув вперед губы и так и оставив их в положении буквы «у».
— Она не кра-асится, — передразнил ее какой-то парнишка, круглощекий, румяный, с худенькой шейкой, торчащими ушками. Бойкий парнишка. — Она не красится, она така-ая кра-аси-ивая…
— Ну хватит, Сапожкин, хватит! — кокетливо отмахнулась девочка.
Я стояла и смотрела на этих странных детей. Они хихикали, переговаривались, они быстро, за пару минут, поняли, что я не представляю для них опасности. Нет, я даже не думала, на что подписываюсь, идя в школу. Ну что, хватит, наработалась? Может, взять и уйти? Что, мне сейчас рассказывать им про правила пунктуации в простом предложении? Про вводные слова? Про междометия? Приводить примеры из русской литературы? Из Тургенева, Пушкина, Толстого? Зачем им это? Никто из них ничего и никогда писать не будет — такого, где важен порядок слов, где одна запятая меняет смыслы… Фамилии эти для них — как чучела на огороде. Ворон отпугивать. Не читали они ни строчки ни Тургенева, ни Пушкина, ни Толстого, ни Чехова… Я остановила саму себя. В классе сидит — я быстро посчитала на глазок — семнадцать человек. Почему я по одной глупой девочке решила, что никому не нужна русская грамотная речь, пунктуация, Толстой с Чеховым? Да и девочка, в конце концов, знает, кто такой Набоков.
— А что ты из Набокова хочешь почитать и обсудить в классе? — спросила я, уже зная, что делаю очередную ошибку.
— «Лоли-и-иту»… — жеманно ответила девочка и посмотрела на высокого, довольно красивого мальчика.
— Давайте обсудим, если кому-то еще это интересно, только на литературе.
— Это интересно Семеновой, потому что она встречается только со взрослыми мужчинами, — проговорила крупная девушка с открытым, спокойным лицом и копной рыжих волос, стянутых сзади у шеи резинкой.
— Ну не с женщинами же! — тут же встрял кто-то сбоку.
Класс засмеялся. Странно. Я воспринимаю как норму то, что было у меня. А я ни о чем таком даже не слышала в пятнадцать лет. Хотя об однополой любви знали древние греки. Любили мальчиков. Знало это и мрачное христианское средневековье. Знало, прятало, мучилось грехами неизбывными… У нас же — у моего поколения — всего этого как будто и не было. Как будто? Или не было на самом деле? Думаю, что моим родителям и дедушкам-бабушкам было просто не до того. Извращения возникают от сытости, от пресыщенности, от слишком хорошей жизни. От пустоты абсолютного благополучия, которое дается просто так (монастырские грехи оставим за скобкой).
— Я хотела бы проверить уровень вашей грамотности на небольшом диктанте.
Я стала диктовать отрывок из Горького, краем глаза отмечая, что несколько мальчиков вообще не прикоснулись к ручкам.
— Вы не будете писать диктант? — спросила я их.
— Тамарин, — вместо ответа представился один из них, на вид симпатичный и нормальный мальчик. — Я писать не умею.
Я внимательно посмотрела на мальчика.
— Я не умею писать, — повторил он. — Я пишу только на клавиатуре. А компьютер будет автоматически проверять ошибки. Это будет нечестно по отношению к остальным.
— Отключи проверку…
— Не-е, все равно не то!
— А… — слегка растерялась я. — Как же ты по другим предметам? По математике?
— Один ноль! — засмеялся мальчик, и они со своим соседом хлопнули друг другу по ладоням. — Я же сказал — поверит!
— Ясно. — Я посмотрела на класс.
Не могу сказать, что все сейчас смеялись надо мной. Некоторым было всё равно. А даже если бы и все. Я улыбнулась.
— Да, я правда испугалась, что ты не умеешь писать. Маугли или что-то в этом роде. Я видела одного шведского мальчика. Его усыновили в одиннадцать лет. До этого жил где придется. Он не умеет писать, читать, а главное, толком говорить. Писать-то можно научиться и в двадцать пять лет. Помните фильм «Служили два товарища»?
— С Николасом Кейджем? — спросила все та же старательно накрашенная Семенова, которая просила обсудить на уроке «Лолиту».
— Нет, — ответила я, стараясь сохранять спокойствие взрослого человека, не попадать постоянно в ловушки, которые мне выставляют эти дети. — С Высоцким, Янковским и Роланом Быковым.
— Вы сейчас с кем разговариваете? — спросил меня совершенно по-домашнему Тамарин.
— Я знаю этот анекдот, — кивнула я. — Очень актуально, кстати. Подходит дебил к своему отцу и спрашивает…
— Не надо! — махнул рукой Тамарин. — Я понял! Просто мы таких артистов не знаем, понимаете? Вы остались там, а мы пришли сюда, где их уже нет. Другой мир. И мы другие.
— Здорово! — искренне восхитилась я. — У тебя по литературе пятерка?
— У меня по литературе тройка, и мне больше не надо. Я — компьютерный гений.
— Точно? — Я посмотрела на реакцию одноклассников. Не могу сказать, что все были сильно заинтересованы нашим разговором.
Неправильно. Я все делаю неправильно. Ну а как надо? Ведь они чего-то хотят от меня. Они, пусть таким образом, варварским, грубым, вызывают меня на общение… Только я все время оказываюсь в дурах, получается.
— Ты что, не знаешь Высоцкого? — все-таки решила, хотя бы для себя, уточнить я. Ведь я должна понять степень их одичания.
— Археологией не интересуюсь! — совершенно беззлобно ответил мне Тамарин.
— Ау, народ! — Я оглядела класс. — Кто знает Высоцкого? Отзовитесь!
— «Если вы не отзоветесь, мы напишем в Спортлото!» — продекламировал кто-то у окна. Кажется, тот самый красивый мальчик, с которым заигрывала Семенова с трехцветными тенями на еще детских глазах.
— Вот, — подытожила я. — Значит, у этого класса есть надежда. Пишем. Кто умеет — пишет, кто не умеет — ставит крестик. И получает не тройку, а кол.
— В смысле? — вскинулся Тамарин. — Меня устроит тройка.
— А меня — кол. Диспут окончен.
— Такой оценки нет! И потом, вам для вашей зарплаты нужно, чтобы в классе было как можно больше хорошистов! Так что вас моя тройка не должна устраивать! Вы должны меня уговаривать: «Димочка, ну напиши на четверку, постарайся!»
— Сейчас. Подожди! — кивнула я Тамарину. Я уже третий или четвертый раз слышала, как негромко, но настойчиво гудит телефон в режиме «вибрации» у меня в портфеле.
Я достала телефон. Пять пропущенных звонков. Три сообщения. Все от Настьки. Последнее: «Мам! скорей иди ты где?», так… Первое: «Мам никитосу разбилиголову и сломали руку одну и можетбыть две». Я глубоко вдохнула-выдохнула.
— Как тебя зовут? — спросила я рыжую девочку с правильным, хорошим лицом, которая подавала голос в самом начале урока.
— Вероника.
— Иди сюда. Вот текст, диктуй первый абзац. Мне нужно позвонить.
— Учитель на уроках не имеет права пользоваться телефоном в своих личных интересах, — лениво, но громко заметил Тамарин.
Кто-то из девочек захихикал. Наверно, он пользуется у них успехом, но мне было сейчас совершенно не до него.
— Я в общественных интересах, не переживай, Тамарин. Звоню в Нобелевский комитет.
— Причина какая?
— Сообщить о тебе. Они же еще не знают, что ты есть на свете. Премию неверно распределят.
Тамарин продолжал что-то бубнить, наверно, не очень удачное, потому что бубнил негромко, неразборчиво. Вероника начала читать текст диктанта, слегка спотыкаясь на букве «р», а я, не до конца прикрыв за собой дверь, вышла в коридор.
Глава 7
Я набрала номер учительницы Никитоса и Настьки, Юлии Игоревны. Она никак не отвечала. Я звонила снова и снова. Но телефон молчал. В классе тем временем стал все громче слышен голос Тамарина, раздался чей-то смех. Я взглянула на часы — до конца урока больше получаса. Никитосу сломали руку или даже две. И разбили голову. Это очень больно. Ему нужна я. Мне совершенно не нужен Тамарин и восьмой «В», независимо от того, знают они про Высоцкого или нет. Все это стремительно пронеслось у меня в голове. Сердце уже стучало как будто где-то отдельно от меня. Как бедный загнанный зверек перебирает лапками, когда ему уже некуда бежать, когда его поймали и сейчас перережут горло. А он все пытается убежать. И лапками, лапками, беспомощными, быстрыми, отчаянно скребет в воздухе…
Да! Надо позвонить на вахту в младшую школу. Ведь они в курсе, если приезжала «Скорая».
— Школа слушает, — охранница ответила сразу.
— Это мама Никиты Воробьева, из третьего «А». Вы не знаете, ему не вызывали «Скорую»?
— Что? «Скорую»? Кто вызывал? Это кто говорит?
— Это мама Никиты Воробьева. Я тоже в школе работаю, в старшей. Я на уроке сейчас, понимаете?
— А что вы хотите? У нас урок идет! — бойко ответила мне охранница.
Я представляла, какая из двух смен сейчас заступила на вахту. И охранницу эту знала. Здоровая тридцатилетняя тетка из Брянска сидит с утра до вечера на стуле в московской школе, охраняя без оружия школу. Вокруг все ходят туда-сюда, дети кричат, родители беспрестанно дергают, чего-то хотят, а в Брянске растет собственная дочь, с бабушкой, растет и растет, ждет, скучает…
— Я вас спрашиваю, — продолжила я, стараясь говорить вежливо, чтобы она не швырнула трубку, но твердо, — «Скорую» никому не вызывали? Не было в школе «Скорой»?
— У нас?
— Да.
— А что случилось? Кто это звонит? Сейчас урок идет, женщина!
Я положила трубку. До конца урока осталось двадцать восемь минут. Никитосу сейчас больно, невыносимо больно. Он не может плакать. Он мачо. Он укусит себя за руку, чтобы не плакать. У него вся левая рука искусана. Молочными зубами однажды укусил себя так, что думала — зашивать придется. Заросло. И все равно кусает. Чтобы удержать слезы. Так. Я набрала Настькин номер. У нее, разумеется, телефон стоит на тихом режиме, она очень дисциплинированная девочка. Бесполезно. Сама звонить может, а я дозвонюсь только после пятого урока, когда она включит звонок. Требовать от нее, чтобы она включала звонок на каждой перемене и потом его выключала, — жестоко и практически невыполнимо, и я не требую.
Я зашла в класс. Здесь уже шло веселье полным ходом. Вероника, видимо, прочитала первый абзац и села на место. Тамарин что-то громко рассказывал, повернувшись ко мне спиной, «Лолита» интриговала с красивым мальчиком, знакомым с творчеством B. C. Высоцкого, остальные — кто играл в телефонах или на планшетах, кто спал, положив голову на руки, другие увлеченно болтали.
— У вас что-то случилось? — спросила Вероника.
Она напомнила мне Сашу Лудянину из одиннадцатого класса. Только Вероника, наверно, еще не укрепила так свой авторитет, как Саша. Она пока в начале пути. Говорить, как Саша, от всего класса, у нее не получалось.
— Все нормально. Ты продиктовала первый абзац?
— Да, — кивнула Вероника. — Дальше там что-то непонятно.
— Хорошо. Так. На место сели, — я набрала побольше воздуха. — На место! Сели! — Я обратила внимание, что на повышение тона среагировали практически все. И почти все замолчали.
— Тамарин!!! — неожиданно для себя самой проорала я на пределе того, что сама назвала бы громким, резким, но пока еще интеллигентным криком.
Дальше — только кричать, как женщины на воскресной ярмарке. Одна осипла еще в декабре, когда заставляли работать на тридцатиградусном морозе, и приходилось за смену выпивать полторы бутылки водки, чтобы не заболеть воспалением легких. Вторая осипла за всю свою жизнь, которая как-то незаметно прошла на рынках — то на вещевом, где она продавала чужой товар — носки-колготки, майки да рейтузы, то на овощном, где она торговала чужими яблоками, выдавая их за свои — люди любят, когда им говорят: «Свое, с огорода, без всякой химии», — то на продовольственном, предлагая конфеты без срока давности, сыр, не купленный в магазине, рыбу, которая пролежала в морозильнике в соседнем супермаркете все лето. Ее разморозили, повысили в цене и продают как немороженую… И она кричала всю жизнь, кричала… И я завтра так закричу, если не найду другого ключа к этим детям. И к другим. «Как воспитать дракона? — Ори на него!»
— Поднимите руки те, кто хочет получить единицу или двойку без проверки диктанта!
Я оглядела класс. На меня смотрели сейчас большинство детей. Шуршать, смеяться, играть перестали. Руку не поднял пока никто.
Так подействовал крик? Или от меня пошла энергия ненависти? И заставила их выпрямить спины и оторваться от игр на планшетах? Да, я работаю второй день в школе. И я практически уже ненавижу этих детей. Я их плохо знаю. Я не знаю их не то что по именам — по лицам. Но я почти ненавижу эту инертную, плохо управляемую, живущую по каким-то своим законам массу. Я не знаю отдельных лиц. Но я уже знаю лицо этой массы. Насмешливое, ленивое, дурное. Неграмотное. Прохиндейское… Я остановила себя. Не проще сбегать и узнать, как там Никитос? Которому я сейчас точно нужна. Чем стоять перед этими равнодушными, чужими, недобрыми взрослыми детьми и ненавидеть их. Уже не тихо — громко. Я уже крикнула в этих стенах. Так я кричала последний раз лет пять назад. Когда дети мои были еще очень маленькие. И я никак не справлялась. Никитос упал с лестницы лицом вниз, Настька плачет, Никитос заболел, Настька — заболела еще сильнее, оба выздоровели, Никитос упал с крыльца дачи, Настька плачет — себя не помнит… И я на них кричала. Кричала-кричала, пока однажды мне после крика не стало плохо. Я легла, полежала. В тяжелой горячей голове что-то медленно ворочалось, как будто раскаленные толстые макароны, липкие, бесконечные, которые никогда не распутать, распирали мою голову изнутри. То в висок толкнут, то в затылок, то над глазом… Боль прошла. Но с того раза я стала как-то путать слова. Хотела сказать «завтра», говорила «вчера», хотела сказать «вермишель», забывала слово. «Спагетти» помню, «рожки», «лапша», а «вермишель» — никак. Это тоже прошло. Но не совсем. И сейчас, когда я очень волнуюсь или очень устала, я начинаю говорить как старая бабушка, которая варит в кастрюле очки вместо бараньих костей.
И я испугалась тогда. За своих детей. Не то что я слишком сильно на них крикну — другие дети и не такое переживают, мои близнецы еще вполне благополучные. Я испугалась, что их мать потеряет здравость ума задолго до положенного срока. То, что мне, очевидно, положено когда-то ее потерять, я уже поняла — по первым намекам моего организма. Но я намеки услышала. И орать перестала. В одночасье.
А здесь, в этой школе, мне придется орать? Что бы сказала на это моя мама, кандидат педагогических наук? Приду домой, почитаю ее статьи, которые хранятся у меня все эти годы.
— Вопрос мой все слышали?
— Да. Слышали, — ответили мне несколько голосов.
— Никто не хочет получить двойку без написания диктанта? А, Тамарин? Тебе лично, как гению, могу авансом три с минусом поставить. Так уж и быть, выклянчил.
— Я передумал, — недовольно проговорил мальчик. — Мне даже прикольно написать и посмотреть, что я получу.
— Мне тоже интересно, откуда у тебя такая завышенная самооценка и как ты на самом деле пишешь. Только слово «прикольно» я запрещаю употреблять в классе. Ясно?
На меня смотрели удивленные глаза восьмиклассников.
— Почему? — спокойно спросила Вероника.
Да, у нее есть шансы стать лидером, если она будет и дальше так же уравновешенно, смело и нормально себя вести с учителями и одноклассниками. Буква «р» может мешать, разве что. Был один человек, конечно, которому грассирующее «эр» не помешало взорвать целую огромную страну, но у человека того были нечеловеческая энергия, фанатическая вера в себя и свою правду и — увы, энергичные помощники, большинству из которых, как известно, терять было нечего.
— Так, Тамарин к следующему уроку готовит доклад…
— Презентацию! — уточнил Тамарин.
— Нет, доклад. Тут картинки никакие не нужны. Встанешь и просто расскажешь, от себя, любыми словами, не по бумажке. Для этого придется почитать. Подготовиться и понять самому. А потом донести до остальных — какова этимология слова «прикольно».
— Этимо… что? — переспросил Тамарин.
— Этимология — происхождение. Не старайся казаться глупее, чем ты есть.
— Ну хватит, Дима! — обернулась к нему Вероника.
— Тебя не спросил! — совершенно по-детски огрызнулся Тамарин и тут же затих.
Я смотрела на часы, висевшие над дверью класса, и диктовала детям отрывок из рассказа Горького:
— «Он кипел и вздрагивал от оскорбления, нанесенного ему этим молоденьким теленком, которого он во время разговора с ним презирал, а теперь сразу возненавидел… больше всего за то, что он, этот ребенок, по сравнению с ним, Челкашем, смеет любить свободу, которой не знает цены и которая ему не нужна. Всегда неприятно видеть, что человек, которого ты считаешь хуже и ниже себя, любит или ненавидит то же, что и ты, и, таким образом, становится похож на тебя».
Почему я интуитивно взяла этот отрывок? Вчера вечером, листая Горького, я выбрала именно этот фрагмент, ни о чем таком не думая. Предложение длинное, пунктуация сложная — именно это и нужно сейчас в восьмом классе. А сейчас я смотрела на детей и думала — они так отстаивают свою свободу? А я ее отстаивала в восьмом классе? Надо будет вспомнить. Потом. Сейчас меня больше интересовала стрелка часов, которая двигалась очень медленно. До конца урока осталось семнадцать минут. Двенадцать, восемь, семь… четыре… За минуту до звонка я закончила диктант.
— Положите мне на стол все тетради, пожалуйста.
— А кто будет проверять? — спросила какая-то девочка.
— В смысле?
— Вы что, сами будете проверять?
— А… — Я слегка растерялась. — А кто?
— Ну обычно, — громко заговорил пришедший в себя Тамарин, — проверяет кто-то из девочек, которая другим способом не может заработать себе лишней пятерки.
— Так, Тамарин, закройся! — крикнули ему сразу несколько голосов. — О себе лучше расскажи! Как ты по геометрии пятерку зарабатываешь!
— Я проверю сама. Я же сказала — мне интересно, на каком мы с вами свете находимся.
— На темной сторо… — завелся Тамарин, но я не дала ему договорить:
— Урок окончен, всем спасибо. — Я быстро засунула тетради в портфельчик. Маловат портфель для моей новой жизни. Ладно! Я подхватила оставшиеся тетради под мышку и почти бегом вышла из класса. Так, перемена большая, у меня двадцать минут. До младшей школы бежать две минуты, еще надо одеться. Только бы не встретить Розу или Лариску…
Да, Роза шла мне навстречу, энергично отчитывая рослого старшеклассника, пока мне незнакомого. Старшеклассник шел вразвалочку, но вежливо склонившись к Розе.
— Все хорошо? — мельком взглянув на меня, спросила она.
— Да! — постаралась я улыбнуться как можно спокойнее и проскользнуть мимо нее.
— Анна Леонидовна! — услышала я Розин голос за спиной. — Вы торопитесь в столовую?
— Да! — ответила я.
— Хорошо, встретимся в столовой через пять минут. Мне есть что вам рассказать!
Ничего хорошего, судя по тону, Роза не собиралась мне рассказывать, но я бежала к моему маленькому, бедному, глупому, отчаянному мальчику и его сестре, которая в драки не ввязывается, но переживает всегда за брата так, что я не знаю, кому из них первому оказывать помощь. Настя может доплакаться из-за Никитоса до того, что потом долго не в состоянии нормально разговаривать. Трясется, икает, вздрагивает, зубы стучат, руки дрожат… Двойняшки. Разные внутри. Совершенно не похожие на первый взгляд внешне. Но они не просто близнецы. Они двойняшки. Они одинаковые. У них одинаковые глаза. У нее — серо-голубые, доверчивые, спокойные; у него — точно такие же по цвету и разрезу, но веселые, отчаянные. Настька чувствует брата, как себя. Ей больно, когда ему больно. Никитос, возможно, тоже ощущает Настьку как двойняшку, только пока об этом не знает. Ему хватает Настькиной слабости, податливости. И он на них уже не имеет права.
Я набросила пальто, кое-как натянула дурацкие новые сапоги без молнии — можно даже не спрашивать, чей подарок, — и сломя голову помчалась в младшую школу.
Глава 8
Никитоса я получила через полтора часа, в травмпункте, куда его отвезли по «Скорой», забинтованного, с зашитой головой и рукой в гипсе. Охранница не сказала мне про «Скорую» из конспирации — мало ли откуда «звонят»! Вдруг из роно! А у них тут такие дела… Хорошо, что я не ушла с занятий. Настька сначала плакала — урок или два, а потом уже написала мне. Юлия Игоревна, их учительница, почему-то решила обойтись своими силами, родителей зря не беспокоить.
Я даже не знала, что на это сказать. Ругаться с ней сильно не хотелось. А она, наоборот, ждала благодарности, что всё так быстро и грамотно сделала. Сцепился Никитос на перемене, понятно, с тем же Дубовым. Дубову помогали еще двое четвероклассников — те же, что накануне дрались с ним против Никитоса на площадке, или же другие, теперь уже не выяснишь. Важно это, но не выяснишь. Никто, по крайней мере, разбираться не хотел.
Я все же поблагодарила Юлию Игоревну за вовремя оказанную моему сыну помощь и понадеялась, что гипс, поставленный ему в районном травмпункте, лег на то место, где сломались косточки, а не на соседнее, как часто бывает. И что сотрясения мозга у него действительно нет. «Не тошнит же!» Только ленивый не сказал мне этого. Медсестра в травмпункте, охранницы в школе, мамаши из нашего и других классов, завуч младших классов и, конечно, сама Юлия Игоревна.
Учительница же Дубова заняла удивительную позицию.
— Вы в школу только что пришли работать, — заявила она мне. — И у вас уже такие происшествия!
— У меня? У меня? — не могла я поверить своим ушам.
— У вас, у вас! Как вас, простите… по имени-отчеству…
— Да не важно! Какая разница, как меня зовут, если вы мне говорите подобное?
— Вот, поэтому ваш сын и дерется! У него мать такая агрессивная! Представляю, как вы с детьми обходитесь…
— Да вы что вообще! С больной головы на здоровую!
— А вот больными чужих детей обзывать не на-а-до! Еще педагог называется!
Я смотрела на местами ярко накрашенную, плохо причесанную, как-то не по-школьному одетую учительницу — в синих джинсах, обтягивающих ее мощные бедра, выпущенной наружу ярко-желтой блузке с огромными воланами, колыхавшимися от каждого ее движения, и думала: хорошо, что не она ведет класс моих детей. Вот так смотрели бы каждый день на этот ярко-малиновый рот, на огромные звенящие сережки с прыгающим посередине шестируким Буддой, на перекатывающиеся по большой груди воланы… Мир бы казался другим. И слушали бы ахинею. Если она мне, не стесняясь, говорит такое — что же она ничтоже сумняшеся говорит детям? Могу себе представить.
Можно было бы спросить, что она вдруг так защищает Дубова. Не думаю, что ей лично попадет за его проделки. Всё же у него есть родители. Возможно, окажется, что он чей-нибудь сын.
— Он чей-нибудь сын? — спросил меня Андрюшка, когда я позвонила ему вечером рассказать про наши новые победы.
— Нет. Ты же знаешь — я эту школу выбрала в том числе потому, что все наши местные мажоры — дети управы, префектуры, прокурорские да депутатские — учатся в лицее через улицу.
— Помню-помню, как же, как же, — засмеялся мой брат. — Ни объевшихся мажоров, что хорошо, потому как им, наглым, все сходит с рук. Ни евреев, что плохо.
— Конечно, плохо — они способные, воспитанные и мотивированные.
— Что там у вас с объединением, кстати? Объединили в результате или отбились?
— Не отбились. Многонациональная школа теперь будет.
Мы еще поговорили с Андрюшкой о том — хорошо или плохо, что наша школа сливается, волевым приказом чиновников, с соседней, где раньше учились дети приезжих, в основном из Средней Азии и Предкавказья. Андрюшка все больше смеялся — как он делает всегда, когда ничего изменить не возможно.
— Пойдешь на митинг? Взять тебе разрешение? Организуешь активисток, покричите, помашете плакатами…
— Андрюш… Бессмысленно.
— Ну вот, тогда терпи. Зато теперь у вас в районе нет «школы для черных». Это же здорово! Раньше было очень обидно. Правда, очень плохое название. А теперь никому не обидно.
— Ты знаешь слово? Как назвать, чтобы не обидеть?
— Нет. «Приезжие».
— И я не знаю.
И Андрюшка завелся на одну из своих любимых тем. Я не стала останавливать. Меня это тоже волнует, мне тоже интересно, и особенно интересно слышать это в интерпретации моего умного брата.
— У нас ведь пока не придуман политкорректный термин для людей, приехавших в Москву на заработки из республик нашей бывшей безграничной социалистической империи, — рассуждал Андрюшка. — «Гастербайтер» не охватывает всей массы черноголовых людей, выглядящих не так, плохо говорящих по-русски, людей совсем иной культуры и не имеющих никакого отношения к нашей культуре, к нашему прошлому. Многие приехали временно и не скрывают этого. Кто-то хотел осесть и осел. Кто-то живет в своей диаспоре и другой жизни не хочет. Некоторые старательно учат русский, женщины красятся в блондинок, дети уже совсем хорошо говорят и пишут по-русски. Но таких мало. Американцы придумали термин «афроамериканец». Негра нельзя назвать негром, он обидится. А наших как называть?
— Может, «азироссияне»? — встряла я.
— Остроумно! — хмыкнул Андрюшка.
— Или «ксенороссияне»? Хотя думаю, что латинский корень «ксен» — «чужой» — обидит.
— Обидит, наверняка, — согласился мой брат. — Никто не захочет называться чужим. Обидится. За ножом полезет. Мне, правда, важнее, чтобы сохранилась русская нация хотя бы в том виде, в каком она пришла к третьему тысячелетию. Гораздо важнее, чем обидеть термином или даже отношением людей, которые приехали сюда, бросив свои виноградники и овец, чтобы быстро и гарантированно заработать деньги.
— Виноградник может засохнуть, — поддакнула я, — овца — заболеть, а пятнадцать тысяч рублей за подметание моего двора московское правительство всегда заплатит.
— Анюта, мы преувеличиваем — у многих приехавших нет ни овец, ни виноградников. У них ничего нет — ни там, ни здесь. Они тут не от хорошей жизни.
— Но что ж теперь — всем, вообще всем, у которых ничего нет, — ехать в Москву? По моему городу собираются пустить 340 километров наземного метро. А москвичи не стали рожать больше, они стали рожать меньше (мы с тобой не в счет), потому что теперь труднее и страшнее жить. И вообще, и в Москве в частности. Москву перережут рельсами, понастроят воздушных путей для поездов, для того, чтобы по ней могли перемещаться миллионы тех, кто бросил — да, Андрюша! — своих овец и свои виноградники и приехал сюда, ко мне жить.
— Ксенофобия, Анюта, — вздохнул мой брат.
— Да почему? Ну я же не еду туда — возделывать чужие брошенные виноградники?
— Анюта, меня так же как тебя, как и многих русских, пугает второе татаро-монгольское нашествие. И я понимаю, что независимо от моих опасений, от реальной угрозы и роста преступности, и подмешивания крови, и даже потери национального самосознания существует какая-то, увы, неизвестная даже мне договоренность на правительственном уровне.
— Да, я новости слушаю через раз, но очень внимательно. И думаю, что это не может быть просто разгильдяйством и равнодушием наших моложавых, смело говорящих на языке улиц властей.
— Анюта, — засмеялся брат, — не обостряй.
— Я не обостряю. И фамилий не называю. Из трусости. У меня двое детей. Но я слышала, правда, своими ушами, Андрюша, как нынешний премьер-министр обронил в эфире, что существует некая «квота» — шестьсот тысяч человек в год из Средней Азии принимает Москва. И в тот год — шестьсот тысяч, и в этот — уже миллион двести. Почему? Потому что наши люди «не хотят работать дворниками». Это правда?
— Я очень сомневаюсь, — заметил Андрюшка. — Помнишь — или ты, может, и не помнишь, но раньше было так: аспирант устраивался дворником, и за это ему давали дворницкую, при том, что он получал зарплату. Можно было отработать больше десяти лет дворником и получить жилплощадь в Москве. У меня так друг и кандидатскую защитил, и квартиру получил. Женька Смирнов, помнишь? Ты еще за него замуж отказалась выходить.
— Помню, — засмеялась я. — За дворника-кандидата наук, даром что твой друг был, еще один…
— Ну да, тебе мои друзья в мужья никак что-то не подходят. А что касается двор подмести и квартиру получить, так с теми сумасшедшими ценами на аренду жилья, которые у нас сейчас в Москве, полагаю, и нынешних аспирантов это бы тоже устроило. Сейчас бы на это пошли не только те, кто убежал из умирающих российских деревень и нашей глухой коматозной провинции, без дорог и Интернета и даже электричества местами, а и сами москвичи — у которых нет другой возможности хоть как-то расширить свою квартиру.
— Реальность сейчас другая, Андрюша. Помнишь, прошлой весной, когда только сказали об объединении школ — русских и нерусских, английских, немецких, математических спецшкол, отстающих, коррекционных, китайских интернатов, лицеев, гимназий, — у нас ведь родители протестовали. Это я дома бубнила, а другие устраивали пикеты, дорогу загораживали, письма писали царям-батюшкам, петиции подписывали, одна активная мама ночевала во дворе школы в знак протеста — дело было в конце апреля.
— Я помню — по телевизору даже показывали. И правда, мера странная, непопулярная — объединять школы и садики в плохо контролируемые, плохо управляемые конгломераты «учебных центров».
— На самом деле, в области культуры и образования вопросы экономики не могут решать всё.
— Да и кто сказал, — со вздохом согласился Андрюшка, — что огромным конгломератом удобнее управлять и его удобнее контролировать?
— И тем не менее нашу «русскую» школу объединяют с соседней, «многонациональной».
— А те дети — в основном мусульмане?
— Конечно. Многие соблюдают мусульманские праздники, по отношению к девочкам часто ведут себя так, как, вероятно, в их семьях ведут себя отцы — женщина не имеет права голоса.
— Она имеет право учиться, особенно работать, приносить в дом деньги, но перечить мужчине не смеет, — опять засмеялся Андрюшка. — Но, возвращаясь к нашим последним событиям, Анюта, четвероклассник Дубов ведь — не мусульманин?
— И даже не гость столицы, — подтвердила я. — Он русский, москвич. Не знаю, в каком поколении, но обычный московский паренек. Дрался бы он с моим ребенком один на один — и вопросов бы не было. А так вопросы у меня появились.
— Анюта, задай вопросы в школе, иначе они тебя взорвут.
— Обязательно задам.
На следующий день перед первым уроком я действительно подошла к учительнице Никитоса.
— Юлия Игоревна, надо бы, наверно, с мальчиками этими из четвертого класса разобраться, да? Маленькие, а такая зверская агрессия, трое на одного, до крови, до увечий… С психологами, например, с завучем поговорить…
— Да, Анна Леонидовна, — наша учительница отвела глаза. — Там как раз с вами хочет психолог побеседовать… О… проблемах… Никиты.
— Со мной? О проблемах? Забавно. Хорошо, я подойду к ней. — Я внимательно посмотрела на первую учительницу своих детей. — А ваша позиция какая, Юлия Игоревна?
— Для меня все дети равны, — ответила она и поправила большой воротник своей вязаной кофты.
— Равенства природой не предусмотрено! — засмеялась я. — Увы! Один девочек защищает, другой копеечки на полу подбирает, третий — тырит мобильные телефоны.
— А для меня, — Юлия Игоревна сильно покраснела, и ее неровная кожа приобрела слегка багровый оттенок — на скулах, на подбородке, — они все равны. Они все дети. Их нужно любить. Любовь — это Бог.
— У Никиты Воробьева голова пробита и рука сломана, Юлия Игоревна, — негромко заметила я. — При чем тут Бог?
Она взглянула на меня совершенно непонимающими глазами.
— Бог — везде.
— Хорошо, — вздохнула я.
— А дети все равны, — упрямо повторила учительница, теперь уже багровая до ключиц. — Все равны, для меня все равны…
— Хорошо-хорошо, вы так не волнуйтесь! — кивнула я, секунду подождала, не спросит ли она, как здоровье Никиты.
Сильно разволновавшаяся Юлия Игоревна не спросила ничего, сердито повернулась и ушла. Я понимала, отчего она сердилась. И… не понимала. Не знала тогда одного нюанса, важного и неожиданного.
Никитоса освободили от занятий на неделю, потому что сотрясение мозга все-таки заподозрили. Но сидеть дома ему было абсолютно невыносимо. День я не ходила на работу, день он просидел с бабушкой, матерью Игоряши, а потом взмолился:
— Мам, ну пожа-а-алуйста! Хочешь, я буду вообще молчать! Всегда! Ну можно, я завтра пойду в школу?
— Вот чудак-человек! — удивилась я. — Да что тебе там делать? Спи себе до одиннадцати, потом вставай, тебя бабушка покормит…
— Он ее не любит, — вмешалась Настька. — Она телевизор так громко включила, что у Никитоса все уши заложило. Никитос орал-орал, а она его не слышала. Потому что она глухая!
— Настя, ты что, с ума сошла? Какая Наталия Викторовна глухая?
— Да, глухая, — повторила Настька. — И Никитоса не любит, называет Башмушбеком или Барбумбеком, как-то так, неприлично.
— Бумбарашем, может быть?
— Нет.
— Басурманом, что ли?
Она кивнула, взглянула на меня с видом очень взрослой самостоятельной девочки и протянула Никитосу хлеб с маслом и толстенным куском рыбы:
— Ешь, тебе нужен витамин… Я забыла какой, но без него не срастутся кости.
— «А». Витамин А нужен. И еще D, а он только на солнце усваивается. Так что Никитосу нужно есть и гулять.
— Ага, и еще ходить в школу, — подтвердил Никитос, откусывая огромный кусок хлеба.
— Не ешь с набитым ртом! — сказала Настька и поправила ему волосы под повязкой. — Не болит голова?
— Не-а! Здоровье в порядке — спасибо зарядке! — ответил Никитос и тут же подавился. Настька вскочила и стала изо всей силы стучать его по спине.
Я смотрела на Настьку, как она быстро, за пару дней, освоила роль старшей сестры при раненом брате. На самом деле Никитос старше на пятнадцать минут. Он и сильнее, и здоровее, и главнее. Но сейчас…
— Хорошо. Я пущу тебя в школу с одним условием. И смотри, если ты его нарушишь, будешь сидеть на домашнем обучении, пока не снимут гипс. Хорошо еще, что только одна рука у тебя пострадала, и та левая.
— Ага, правой можно… — Никитос взмахнул рукой, показывая, как он будет драться одной правой, и осекся.
— Условие послушай сначала, Джеки Чан хренов!
— «Хрен» неприлично говорить, мам, — тихо заметила Настька.
— Да, извини. Ты права. Так вот. Условие такое. Ты идешь в школу под присмотром Насти и во всем ее слушаешься. Понятно?
— Не-е… — категорически замотал головой Никитос. — Так не получится!
— Ну нет так нет. Сиди дома, пока не снимут гипс.
— Мы так не договаривались! Врач сказал — неделю!
— А я с тобой, Никита, не договаривалась, что ты будешь драться так, что тебе поставят гипс на сломанные кости! И пять швов на башку наложат!
Я была несправедлива к Никитосу. Его избили три мальчика, которые старше его на год. В этом возрасте разница имеет большое значение. Они тяжелее, выше, у них удар сильнее. И их было трое. Но задирался-то он! По крайней мере, мог задраться. Я своего сына знаю.
— И хамский тон поумерьте-ка, оба!
Дети притихли, переглядываясь. Никитос стал усиленно жевать рыбу, а Настька выковыривала кости и подкладывала ему кусочки, совсем как я обычно делаю им двоим.
— Сама ешь тоже, мать Тереза!
Настька доброжелательно кивнула, тут же запихнула за щеку огромный кусок рыбы — авось само рассосется — и стала снова разбирать кости для Никитоса, который давится рыбой всегда, есть там кости или нет. Мне кажется — из принципа. Он рыбу ненавидит, а я заставляю. Раз аллергии нет, значит, полезную рыбу, от которой японцы живут дольше всех на Земле, надо есть два раза в неделю хотя бы!
— Вкусно? — спросила его Настька, по-прежнему держа свой кусок за щекой.
— Бэ-э-э! — ответил Никитос.
Настька тихо засмеялась. Двойняшки, на одной волне, им тепло рядом друг с другом. Хорошо бы так было всегда, даже когда вырастут. Вот мы с Андрюшкой не двойняшки, а нам тепло рядом. Пожалуй, ни с кем мне не было так тепло. Родители были вдвоем, с мужем Павликом я толком и не успела понять за полгода после свадьбы — половинки мы или нет, тепло нам вместе или прохладно, а со вторым мужем, как известно, у меня вообще не заладилось. С подружками бывает тепло. Но я себя ограничиваю. Знаю, что это такое — предательство лучшей подружки. После можно помириться, но больше приближаться так близко, как раньше, ни к той, ни к следующей не будешь. Что же касается Игоряши, я бы, может, и записала его в лучшие подружки — да он против. А так бы он по всем параметрам подошел — верный, если капризничает, то быстро отходит и кается, мною восхищается, всегда на моей стороне. Еще и отец моих детей! Чем не подружка?
Глава 9
— Анна Леонидовна! — заглянула ко мне в самом начале пятого урока завуч. — Вас предупредили? После седьмого урока педсовет.
— Хорошо…
Я не совсем была готова, что работа — полное ограничение моей свободы. Ведь у меня трудовой день сегодня кончается в четырнадцать двадцать. И я хотела с детьми отпраздновать начало каникул, сходить куда-то поесть, а потом — на спектакль в молодежный театр. Им еще рановато, конечно, ходить на вечерние спектакли. А это специальный спектакль — в пять. Вроде и не совсем вечерний, но и не утренник. Замечательная пьеса о судьбе слепоглухонемой девочки, которая не просто научилась писать и читать, а стала ученым и писателем. Я хотела бы, чтобы мои дети начали задумываться о чем-то серьезном, особенно постоянно находящийся в состоянии взрыва Никитос.
Я смотрела на учеников, сидящих сейчас передо мной. Седьмой «А». Это, пожалуй, самый нормальный класс из всех мне доставшихся. Несколько сильных девочек, много крепких хорошистов, два обормота, не пользующихся авторитетом, в отличие, скажем, от хамского, но образованного Тамарина из 8 «В», один мальчик, который постоянно что-то изучает в планшете, не поднимая головы. Сегодня появился ученик, которого я еще не видела. Крупный, на вид ленивый парень лег еще в конце перемены на парту всем телом и так и лежал, не обращая ни на кого внимания. Не взял ручку, не открыл ни учебник, ни планшет.
— Ты плохо себя чувствуешь? — спросила я его. — Почему ты лежишь на парте? Сядь, пожалуйста, нормально.
Чуть приподняв голову, мальчик объяснил мне, плохо проговаривая слова:
— А мне всё по фиг!
— Я не поняла тебя, — все же попыталась уточнить я.
— Э-э-э-э… — промычал он мне что-то нечленораздельное, как будто не умел говорить.
— Не переживайте! Ему правда все по фиг! Это наш Слава! — пояснила высокая красивая девочка с огромными карими глазами, на которую я обратила внимание на первом же уроке — обратила внимание из-за ее красоты и еще думала — интересно, она хорошо учится? — Наша слава… Ни у кого больше такого Славы нет.
— Мэ-э-э… — промычал он теперь что-то девочке, недовольно.
— Я не в этом смысле, Слав! Я в смысле, что мы тобой гордимся. Слава — в смысле гордость.
— Мэ-э-э… — успокоенно проворчал мальчик и устроился поудобнее.
Надо же, какая удивительная тенденция — схема та же: практически в каждом классе есть яркая сильная девочка — интеллектуальный и социальный лидер. Это о чем-то говорит? О слабости мужчин? О грядущей смене гендерных полюсов на Земле? О том, что следующим президентом России будет женщина? Я — против. Женщины слишком субъективны, даже самые умные. Основываются на ощущениях. Наша цивилизация — технократическая, рациональная. Мы не умеем летать, в массе своей не умеем даже петь. Не умеем чувствовать чужую боль, не умеем слышать на расстоянии. Не понимаем слов, плохо понимаем. Нами должен управлять мощный разум. Правда, люди с мощным разумом не идут в политику. Они идут в математику, физику, на худой конец — в журналистику.
Или же все наоборот? Человечеству не хватает лидеров с повышенной интуицией, ощущающих, а не анализирующих, понимающих на уровне чувств — единым целым, сразу, не размышляя. Со скоростью, которая и не снилась сознанию, подсознание выдает готовый ответ. И не надо размышлять — потому что все равно всё не охватишь скудным человеческим умом?
— Я бы предпочла не слышать в классе таких слов, ни в шутку, ни всерьез, — ответила я красивой девочке. — Как тебя зовут? Напомни, пожалуйста.
— Меня зовут Катя. Екатерина Бельская.
— Да, Катя. Обходись, пожалуйста, без подобных слов.
— А то чё будет? — заорал один из двух местных обормотов, сидящих, как и положено, на задней парте.
Я не ответила, зная, что он просто привлекает внимание, заводит разговор ни о чем, лишь бы класс повернулся к нему — с негодованием, со смехом, с презрением, всё равно с чем.
Когда нас пугали в университете школой, наши преподаватели не учитывали одного. Да, здесь наукой и не пахнет. А кто сказал, что лишь наука — двигатель человеческого прогресса? Ведь от того, что и как я расскажу этим и другим детям о русской литературе, а другой учитель — о биологии или математике, будет зависеть, насколько тот разрыв между образованным, думающим человечеством и человечеством, лишь жующим и размножающимся на Земле, будет увеличиваться. Разрыв ведь есть, и очень большой. И он увеличивается. Даже желая понять, чем занимается сегодняшняя физика, просто так не поймешь. Даже читая ежемесячно околонаучные журналы, с трудом будешь следовать просто за направлениями — куда и как идут сложные, специальные науки. А если не читать, не следовать? А если однажды, пусть насильно, не узнать, о чем думал и страдал Толстой, почему разочаровался в религии? Что мучило Достоевского, кроме его страсти к игре, о которой теперь наслышаны все. Не понимая, о чем написаны все его многословные романы. Что денег не было — в курсе, а что его волновало, почему он деньги зарабатывал таким именно путем, достаточно сложным, не знают. Что смешного видел Чехов в своей «Чайке», почему назвал ее комедией. Почему, почему…
Без меня, без моих уроков (если у меня что-то здесь получится) из этого класса, может быть, только Катя Бельская перейдет туда, к той небольшой части человечества, которая мучается, думает, читает Достоевского. А с моими уроками — еще кто-то, пусть двое, трое… Я точно знаю — меня когда-то сформировали, изменили несколько конкретных человек. И первая среди них была — наша учительница по литературе, которая на первых порах у меня даже вызывала внутренний протест: «Так на уроках не бывает! Так не говорят!» Так неформально, так от себя, через себя. Потом была преподаватель латыни в Университете, которая казалась мне пришедшей из старинной гимназии. Так удивительно она говорила о латинской грамматике и поэзии, умудряясь говорить о культуре в целом. И еще несколько доцентов, профессоров, посидев на лекциях или позанимавшись на семинарах у которых, я становилась чуть другой. Дело не в количестве обретенной информации или навыков. Дело в мироощущении, в осознании чего-то самого важного.
Русские писатели-философы братья Стругацкие, облачавшие свои философские вопросы и странные на первый взгляд ответы на них в форму «фантастической» прозы, пришли к пугающему выводу — человечество неизбежно, чем дальше, тем больше раскалывается на две неравные части. Разрыв с каждым годом становится всё заметнее, всё трудно преодолимей.
Это как тектонический разрыв земных плит. Уж мы-то точно ничего не можем с этим поделать. Я это знаю. И все равно — мне кажется, что с людьми — не как с тектоническими плитами. Я словом, своим словом, могу что-то поменять. Слово — это поступок. Словом можно убить. Можно вернуть к жизни — правда, не всегда. Остановить от последнего шага. Объявить перемирие. Остановить войну вообще. Любую — в классе, в государстве, в мире. Открыть глаза. Поменять угол зрения. Увидеть то, что скрыто. Вдохнуть в человека надежду. И тогда он сможет то, что никогда бы и не попробовал сделать. Спеть, прыгнуть, победить — врага, болезнь, даже смерть.
Я вижу смысл в том, чтобы заставить по-другому думать Сашу Лудянову, Катю Бельскую, других мальчиков и девочек. Гораздо больше смысла, чем написать диссертацию, еще одну, двухсотую, по Гёте или Горькому, или иному классику, ведь именно к этому нас готовили в Университете, приучая к мысли, что в школу идут неудачники.
Я уговариваю себя. Конечно, я уговариваю себя. Я не писала диссертацию — полезную, бесполезную, и вряд ли напишу. Я переводила статьи выдающихся физиков и математиков современности с немецкого и английского на русский. Чтобы ускорить развитие науки. Чтобы усилить раскол между теми, кто Знает и хочет знать, и теми, кто Не знает. И не хочет знать.
Я не буду спешить. Я разберусь. Если пойму, что в четырех классах, где я веду уроки, есть лишь трое учеников, которым что-то вообще нужно, а больше никого нет, я уйду опять на вольные хлеба.
— Откройте тетради и запишите тему сочинения на дом.
— Мы только что писали сочинение, сколько можно! — заныла какая-то девочка. — И вообще, на каникулы не задают!..
— А по математике задали!
— Да молчи ты, Симкина, дура, что ли! — зашипели на другую девочку.
Надо срочно запоминать их имена. Или не надо? В принципе, некоторые учителя обходятся, как я видела, и так. Знают главных, остальных — путают. Маша, Настя, еще Настя, еще… Поколение Насть, Даш и Полин.
Первой девочке я отвечать не стала. Интересно, с другими преподавателями они тоже так себя ведут? У меня есть окна, надо сходить на чужие уроки и понять — норма ли это хамское, презрительное отношение ко всему и всем. Либо это я, как-то не так представлявшая саму себя, вызываю у них такие чувства.
— Пишем темы: первая — «Вопросы, волновавшие российскую интеллигенцию, на основе анализа произведений А. П. Чехова».
Обормоты с задней парты, Будковский и Пищалин, попытались сострить на тему слова «анализы». Успеха у класса не имели. Но я, не слишком долго размышляя, поставила обоим двойки. Оба взвыли — хотя, казалось бы, что им эти двойки? Ничего в их жизни не изменят, и в четверти, скорей всего, меня попросят поставить им четверки. Школы соревнуются, как мне уже объяснили, по количеству отличников и хорошистов.
— Вторая тема: «Что важнее — личное счастье или долг перед Родиной на основе анализа…» Кто догадается, какое это произведение?
— Чехова? — спросила Катя.
— Нет, не Чехова. Другого автора. Совсем недавно вы должны были проходить, я смотрю по учебному плану.
— А, совсем недавно! — заорал Будковский. — Совсем недавно… «Тарас Бульба»! Да, всех убили!
— Причем ни за что! — добавил, смеясь, Пищалин.
— Я рада, что вы хотя бы поняли, о чем речь. А можете с ходу, тезисами, высказать свое мнение?
— Чё? — спросил Будковский, переглядываясь с Пищалиным.
— Слово «родина» тебе понятно? — я решила не поддаваться на клоунский тон мальчика.
Будковский в ответ только что-то заулюлюкал, забормотал, Пищалин стал смеяться, передразнивать его. Ладно, пусть пишут, высказываться устно им сложнее, нужно все время держать образ отвязных парнишек, которые вряд ли будут всерьез рассуждать о Родине, личном счастье, выборе. Даже если они и понимают, о чем идет речь. Они не выпадут сейчас из своей роли «тупых из подворотни», практически не умеющих говорить и думать.
Я обратила внимание, как несколько девочек, внимательно слушавших меня, тут же набрали что-то быстро в планшетах. И уже обменялись мнениями — в точности таких тем не нашли. Так. Это не дело. Я посмотрела на часы. До конца урока тридцать девять минут.
— Выключите планшеты, положите их на край парт, сверху положите мобильные телефоны.
— А у меня все равно нет денег на телефоне! — заныла та же девочка, которая жаловалась, что сочинения недавно писали. Тоня, я вспомнила, ее зовут Тоня. И Тоня врет — она только что смотрела что-то в своем телефоне. Не буду даже вступать с ней в дискуссии.
— Я считаю до трех, буду с вами как с первоклассниками — раз-два-три, елочка гори! Кто не положит планшеты и телефоны на край стола, автоматически получает кол и все равно пишет сочинение.
— Ой, блин… — несколько неуверенных голосов все же выразили общее мнение по поводу моей педагогической методы.
А и ладно. Меня устраивает моя метода. У нас профессора и даже академики в Университете имени Ломоносова тоже по-разному воспитывали учеников. Кому-то было наплевать, чем занимаются студенты на его лекции, а кто-то ни шороха, ни единого слова постороннего не выносил. Записывал фамилию, а потом на экзамене снижался балл, даже если экзаменатор был другой. Жестоко, изуверски? Многие ведь жили на крохотную стипендию… Но сиди хотя бы молча, спи, а не шурши, не болтай, не смейся.
— «Блин» запрещаю говорить на моем уроке. Сейчас видела вот тебя, пока не знаю фамилии, еще тебя… и кто-то на предпоследней парте. Сверху на работе поставьте «минус один». То есть минус один балл.
— Анна Леонидовна? — Катя Бельская подняла на меня удивленные глаза.
— Тебя возмущает мое решение?
— А чё вы у нее-то спрашиваете? Балл же не ей снижен! У нее все равно шесть с плюсом, заранее! — проорал ушастый мальчик с очень темной кожей. Я на первом уроке даже думала, что он мулат. Да нет, просто он среди года ездил в Египет и так сильно загорел, что практически — на вид — поменял расу. — Ей вообще надо в другую школу переходить! Для таких, как она!
— Сегодня педсовет, я передам твою просьбу, Кирилл. Перевести Бельскую в школу для одаренных детей, а нашу школу перевести в статус коррекционной. Поскольку если не будет Бельской и еще пары-тройки учеников, то мы свой статус пилотной школы округа вряд ли потянем.
По лицу Кати я поняла, что сказала что-то не то. Я противопоставляю ее классу. Это неверно. Они знают, что девочка одаренная и — не знают этого. Кто-то, вероятно, со слов родителей, говорит, что она другая. Кто-то просто завидует пятеркам. А кто-то с ней дружит и не осознает, что она уже там — за широкой пропастью, отделяющей разные части человечества. Глубочайшая, не имеющая дна трещина, которая ширится и ширится. Кому-то из этих детей не перепрыгнуть никогда — туда. Кто-то может попытаться. Но, с другой стороны, речь ведь только о разуме. О рацио. Есть же и другая сторона нашей жизни. Теплая дружба, любовь, верность. Двум лучшим друзьям совершенно не обязательно одинаково хорошо разбираться в «спинах» и «цвете» кварков.
— Открыли тетради, у кого они есть, у кого нет — берем листочки. И пишем сочинения прямо сейчас.
— Не дома? — уточнила дотошная Тоня.
— Сейчас — это точно не дома, Тоня.
— Так мы же не готовились к сочинению, это нечестно! — заныла Тоня и за ней еще несколько девочек.
— Мне не нужно, чтобы вы дома скачали рефераты и чужие сочинения в Интернете. Мне интересно узнать, что думаете вы. Вы проходили эти темы. Пожалуйста, не тяните время.
Девочки возмущались, тихо переговаривались, отбрасывали волосы, закатывали глаза, вертелись. Мальчики небрежно один за другим пооткрывали тетрадки и стали что-то писать. Постепенно весь класс засопел. Только лежащий всем торсом на столе крупный Слава с длинным, странным лицом перевернулся на другой бок и стал тихо напевать.
— Ты не будешь писать сочинение? — спросила я его, тут же поняв, что вопрос неверно сформулирован. Почему вообще я о чем-то его спрашиваю?
— Не-э-э… — опять промычал он. Так изъясняются глухонемые, обученные немного говорить. Им трудно, их голосовой аппарат не предназначен для речи, они такими родились. Но Слава-то — здоров! Вроде как.
— Сядь нормально, ручку возьми и пиши, — я постаралась сказать это как можно тверже.
— А мне по фиг! — повторил Слава свою магическую формулу. Однако, не меняя позы, достал откуда-то ручку, с трудом открыл тетрадку и стал там что-то калякать. Ну хотя бы так.
Минут через десять одна девочка подняла руку:
— Анна Леонидовна! Я вообще не знаю, о чем писать. Я не читала Чехова, — сказала она вызывающе.
— Ты не читала Чехова?
Девочка, не вставая из-за стола, объяснила:
— Не читала! У меня не было времени. Я занимаюсь дополнительно. Танцами и французским. Можно, я напишу на свободную тему?
— И я! И я! — раздалось тут же несколько голосов.
— На свободную тему по Чехову? Или остальные тоже не читали Чехова?
— Не читали!
— Хорошо. Поднимите руки, кто хочет писать на свободную тему. Но по Чехову вы будете писать на дополнительном уроке.
Я посчитала. Руки подняли десять человек. Из девятнадцати присутствующих. Это гуманитарная катастрофа? Или это плохой учитель, Анна Леонидовна, которая не заинтересовала, на худой конец не заставила, и два урока как дура распиналась перед детьми, которые не знали, о чем идет речь — Чехова-то не читали, Антон Палыча!
— Так, свободная тема не пройдет, — на ходу решила я. — Открывайте свои планшеты, у кого они есть, у кого нет — подсаживайтесь к соседу. Найдите рассказ Чехова «Тоска». У вас семь минут, чтобы прочитать его. Остальное время — на написание сочинения.
Кажется, все прониклись серьезностью момента, повозмущались, но тихо, только бурчали, бубнили. Через пару минут все снова замолчали, засопели, читая рассказ. Удивительные возможности дает сегодняшний день. Человечество, как обычно, из хорошего делает плохое. А Интернет — это всемирная библиотека, лучшие музеи, всё что угодно из культуры, науки — у каждого дома и даже не дома — в руках, в любом месте, где ты сидишь со своим компьютером или улучшенным телефоном. Но Интернет придумали те, кто — за тектоническим разломом, те, кто — там. А пользуются — все. И кто там, и кто — здесь, где не читают Чехова, с седьмого класса не понимают алгебру, только списывают, не понимают совсем, не понимают физику совсем, биологию совсем, химию совсем… И таких детей очень много. Может быть, и не стоит переживать об этом? Это естественно. Есть осы, а есть пчелы. И те и другие — часть экосистемы. Прекрасно сосуществуют параллельно, близкие родственники, тот же подотряд жалоносных перепончатокрылых… У каждого — своя ниша. Так и с людьми, возможно? Зачем человеку, который всю жизнь будет стоять в мясном цеху и разделывать мясо, читать Чехова? Чтобы еще больше страдать от несовершенства мира и своего места в нем? Не знаю. Читать Чехова, чтобы по-другому воспитывать детей, хотя бы так. Идеалистично? Крайне.
— Прочитали? Планшеты кладем на край стола. Темы: первая — «Почему рассказ так называется?».
— А можно ответить одним предложением? — спросил ушастый загорелый Кирилл.
— Нет, нельзя. Объем — от двенадцати предложений.
— О-от? — возмущенно переспросил он.
— От. Ты знаешь, сколько предложений ты за урок сказал? Постарайся теперь обуздать свои скачущие вдоль и поперек головы мысли и написать что-то внятное.
— Так что, мне предложения считать? — удивился Кирилл. — А свобода творчества?
— Слышишь звон, Кирилл, да не знаешь, где он, вот честное слово!
— Чё? — со своей магической формулой теперь высунулся Будковский с задней парты.
Я только отмахнулась от него.
Вот смешно — слова-то они знают, но действительно не понимают, что они значат.
— В дореволюционных гимназиях часто задавали сочинения строго определенного объема. Это дисциплинирует мысли. Я должен распределить все, что я хочу сказать, на пять предложений. Или на пятнадцать. Вторая тема, если кому-то интереснее будет она: «Я сочувствую главному герою, потому что…».
— Странная тема… — проговорил мальчик с как будто хорошим и правильным лицом, но быстрым и неуловимым взглядом.
Вот он смотрит на тебя, а вроде и не смотрит. Может, у него просто астигматизм?
— Какое отношение эта тема имеет к литературе? — продолжал мальчик.
— Петя! — шикнули на него девочки. — Не мешай писать!
— Нет, почему. Давайте на минуту прервемся. Это важный вопрос. А литература, Петя, как ты думаешь, чем занимается вообще? Для чего пишутся книжки?
— Для бабок! — проорал Будковский.
— «Минус один балл» себе поставь сверху на работе, — попросила я его.
— Чё это? — возмутился мальчик. — Я же не «блин» сказал, а «бабки»! Вован, — он пихнул своего друга Пищалина, — ты слыхал, я чё, разве «блин» сказал?
Пищалин поддержал Сеню, забубнил:
— Не, правда, Ан-Леонидна, «бабки» — это не «блин»… Чё, «бабки» нельзя тоже говорить? Во, блин, ничё нельзя уже… «Бабки» — нормальное слово…
Ушастый Кирилл, обрадовавшись, что атмосфера как-то разрядилась, все говорят вслух, сочинение вроде не пишут, встал, объявил: «Бурановские бабки!» и попробовал сплясать и спеть.
— Сядь, Кирилл. И «минус балл» напиши себе на сочинении.
— Офигеть, — тихо, но внятно отреагировал Кирилл.
— «Минус два балла» напиши.
Кирилл, побледневший от ярости даже под своим сильным загаром, сел на место и стал что-то черкать на листочке.
Я подошла к нему и подписала сверху в открытой тетради: «Минус два балла».
— Вам же хуже, — еле слышно пробурчал Кирилл.
Фамилию его я забыла, какая-то длинная, сложная, а сейчас бы хорошо — по фамилии, построже. Вообще, конечно, виновата я, они были сосредоточены на сочинении, я сама поддаюсь на провокации. А они — люди умелые. Как сорвать урок, как перевести разговор на переход на летнее время, на недосып, а также на всеобщее обнищание педсостава, на то, что не разрешают теперь дарить подарки учителям на праздники (зачем только в школу шла?), на всякое разное — это умеют даже мои третьеклассники, научились уже, особенно один из них, ныне загипсованный.
— Так какие вопросы решает литература?
— Нравственные, — сказала Катя Бельская.
— Философские, человеческие… — поддержали ее несколько голосов.
Ну вот, не зря мне обещали, что в этом классе я буду отдыхать. Что здесь есть ученики, хотя бы похожие на гимназистов. Класс гимназический, вроде как.
— А сочувствие — это категория нравственная, ведь так?
— Так… — нестройно согласились со мной дети.
Не уверена, что они понимают смысл слова «нравственность». Но времени выяснять это сейчас не было.
— Вот и пишите. Осталось, кстати, пятнадцать минут. Но диспут нам тоже не помешал. Лучше высказать вслух свои сомнения, чем автоматически списывать, не понимая слов.
Мне показалось, что я услышала согласие со своей последней фразой. Нет, никто ничего не произнес и подобострастно не кивал. Просто почувствовала волну согласия. Энергию согласия. Не знаю слова. Нет пока таких слов в нашем языке. Или уже нет.
Глава 10
Педсовет шел уже полчаса. Я успела рассмотреть всех учителей — удачно села сбоку у окна. Я не видела лиц лишь тех, кто сидел на первом ряду. Я раньше всегда представляла, что педсоветы проходят за одним большим столом. Возможно, когда-то видела это в кино или в детстве заходила в учительскую. Наш педсовет проходил сейчас в актовом зале и больше напоминал даже не собрание, а классный час. Классный руководитель объявляет новости, дети сидят, спят, играют во что-то и ждут, когда можно убежать.
— Недопустимо занижать оценки ученикам, — говорила директор. — Мы всегда должны помнить — дети стараются. Лучше поощрить их, поставить выше. По успеваемости наша школа, вы знаете, — в числе лучших в округе. И мы должны так держать, ни в коем случае не опускать планку. Вот в пятом «В» у нас ни одного отличника. Как это может быть?
Я смотрела на спокойные, даже равнодушные лица учителей. Они привыкли к вранью, иначе в школе не продержишься. Но ведь от этого так тошно. Когда все вокруг врут, все знают, что врут. Как в политике. Президенты знают, что врут, народ знает, что президенты врут, президенты знают, что народ знает, что они врут… И дальше — в зависимости от географической широты и долготы. Где-то, скажем, где столетиями был закон «Вассал моего вассала — не мой вассал» и демократические свободы вошли в плоть и кровь прапрапрадедушек ныне живущих граждан, врущих президентов меняют, судят, дискредитируют, меняют на менее лживых — с виду… У нас же на второй день правления бухаются в ноги вчера еще никому не знакомому царю с криком: «Царь-батюшка! Только ты нас спасешь!» И никак пока по-другому не получается. И любой маломальский начальник — царь-батюшка или царица-матушка для своих подчиненных.
— Где классный руководитель пятого «В»? Не вижу!
— А если в классе нет отличника? Дети все слабые. Это же коррекционный класс.
— Кто это говорит? — царица-матушка Маргарита Ивановна напряженно посмотрела в сторону окна, где сбоку, спиной к свету, сидела я. Она приставила руку козырьком ко лбу. — Кто это сказал? Лица не вижу! Встаньте!
«А головой об пол не бухнуться?» — усмехнулась я внутри себя и встала, под удивленными, насмешливыми и вопросительными взглядами учителей.
— А, понятно, присаживайтесь! — Директор махнула на меня рукой.
— Я…
— Вы не записаны в регламенте выступлений, — довольно дружелюбно объяснила она мне. — Не обижайтесь, сядьте! У нас педсовет проходит по регламенту, иначе, с прениями, мы до утра отсюда не выйдем. Просто имейте в виду — не нужно подчеркивать, что это класс для детей со сложностями обучения и социальной адаптации. Это — дети! Понимаете — тоже дети! Да, они не так быстро читают, у них проблемы со здоровьем. Так что же, списать их со счетов? У них, что, не может быть отличников? Где Ирина Руслановна, я не понимаю?!
Рассерженная моим неожиданным замечанием директор не видела, что классная руководительница пятого «В» давно встала и ждала, когда ей дадут слово.
— А, вижу! Ну что, Ирина Руслановна! Плохо работаем с классом, плохо! Нужно выявлять способных детей, помогать им, тянуть их.
— Да, хорошо, Маргарита Ивановна, я постараюсь, — кивала Ирина Руслановна.
Да там не то что отличников, там хорошистов не может быть, в этом классе! Я наконец увидела почти весь класс, одиннадцать человек. Пришли двое из трех болевших. Точнее, один просто отдыхал за границей в учебное время, а девочка болела. Девочка — слабенькая, плохо говорит, путается, не может закончить фразу. Мальчик — откормленный, розовощекий, говорит нормально, но читает по слогам — в пятом классе. Остальные дети как будто понимают не все слова, смеются, отвечают только на самые простые вопросы. Не хулиганят, нет, но учиться нормально не могут. Хотя что такое — «нормально»? Прилежно, открывая каждый день для себя что-то новое? Тогда и эти дети могут хорошо учиться. Или быстро, схватывая все на лету, опережая учителя? Так учатся лишь несколько человек из всей школы… Говорят, некоторые родители стремятся, чтобы ребенок попал в коррекционный класс, чтобы ему было больше внимания, чтобы детей было меньше — как в частной школе. Но я таких родителей не знаю. И в частную школу своих собственных детей не отдала бы, даже будь у меня на это средства.
— Так, теперь об успеваемости в целом. Татьяна Семеновна, пожалуйста, вам слово, — директор кивнула завучу по учебной работе.
Маленькая полная завуч встала и начала говорить, высоко подняв подбородок, будто кивая каждому своему слову, соглашаясь сама с собой. Она еще учитель биологии. Может, как завуч она выступает, а как учитель-предметник — соглашается с вышесказанным?
— Ну что, коллеги, учеба у нас уже лучше по средним показателям, но еще мало отличников по всей школе. Надо подтянуться восьмым классам, о пятом «В» уже Маргарита Ивановна сказала. Но еще у нас отстает по отличникам пятый «А». Такой сильный класс, одни хорошисты, а отличник всего один! Как это может быть? Нужно стараться.
Я сидела и ничего не понимала. Как это могут учителя стараться, чтобы в классе было больше отличников, чем есть сейчас? У них же не по физкультуре четверки, у этих детей, которые не дотягивают до отличников!
— Это особенно касается Елены Витальевны, преподавателя математики, — продолжала завуч. — У вас что ни контрольная, я посмотрела сводки, — четверки да тройки. Где Елена Витальевна?
Молодая тоненькая учительница математики привстала.
— Елена Витальевна, объясните, пожалуйста, почему у вас дети так плохо пишут контрольные?
— Не тянут, — спокойно ответила Елена Витальевна. — Набрали в гимназический класс всех, кто не поступил в гимназии. Дети слабые, учились по слабым курсам в младшей школе. Комбинаторики не знают, с устным счетом едва знакомы, путают деление и умножение…
— Сейчас в предметную специфику не нужно углубляться! — прервала ее завуч. — Все-таки постарайтесь, чтобы результаты были адекватные!
— Так они как раз адекватные! — удивилась учительница математики. — Кто знает на четверку, тот четверку и получает. Кто на тройку — тот получает тройку. На два — так двойку.
— Так что, Елена Витальевна, у вас никто математику на пятерку не знает? — ухмыльнулась завуч.
— Нет, конечно, — так же спокойно ответила математичка, как будто не слыша ехидства в голосе завуча. — Как только кто-то будет знать и решать на «отлично», он получит пятерку в четверти.
— Очень категорично! — покачала головой завуч. — Надо развернуться лицом к детям, возьмите себе на заметку. Меньше думайте о себе.
Я смотрела на других учителей. Вот эта дорабатывает до пенсии, она точно связываться не будет. А эта — уже пенсионерка, ей просто нельзя выступать против. Отправят на одиннадцать тысяч рублей домой. А остальные? Молодые и относительно молодые, на вид решительные, энергичные? Или они такие зависимые? Место учителя английского, говорят, на драку-собаку, они получают больше остальных. Или же просто это такая игра — все молча согласны с ее условиями или не согласны. Но молчат. Я не верю, что всем все равно. А может, директор и завуч говорят — а караван идет вперед, как идет? И это все пустой звук? Говорят, потому что обязаны говорить? Да нет, мне кажется, они пытаются настоять на своем любыми путями.
— Так что, уважаемые коллеги, стремимся к повышению показателей. Вот у нас есть один класс, там пять отличников. И только два ученика, которые не успевают. Для нашей школы «не успевают», — завуч улыбнулась, — это значит, имеют в четверти тройки! Этот класс — седьмой «А», гимназический класс.
Я знаю и этот класс, там учатся Катя Бельская и Слава, перекатывающийся своим большим торсом по парте. А также Будковский с магической формулой «Чё?» и его приятель Вова Пищалин. Да, теперь в этом классе отличников точно будет меньше. Завуч пока не в курсе, что сегодняшнее сочинение они написали в основном на двойки. Я успела проверить на седьмом уроке, пока ждала педсовет. Даже не пришлось никому ничего снижать по «штрафным баллам». Я не могла себе представить, чтобы дети до такой степени ничего не понимали в прочитанном, не умели анализировать, не находили обычных слов для выражения одной-двух мыслей, не имели этих мыслей вообще. Я подумала и подняла руку.
— Да, Анна Леонидовна? — напряженно спросила меня завуч. — Вы хотите что-то спросить?
Я мельком увидела, что несколько учителей посмотрели на меня, когда я вставала, не то чтобы сочувственно, но… скажем — доброжелательно. Историк Евгений Борисович, например, которому Роза в первый день советовала ко мне не приставать. И другие. Может быть, они тоже хотели бы это сказать? Или говорили когда-то, а потом — замолчали?
— Я должна предупредить, что в этом классе вряд ли будет пять отличников. По русскому и особенно литературе там только одна девочка, от силы две, знают на пятерку. Остальные списывают, не знают ничего, не могут выразить своих мыслей, не читали Чехова…
— Анна Леонидовна! — прервала меня завуч. — Мы с вами отдельно побеседуем, хорошо? Вы у нас человек новый, многого не понимаете…
— А что я не понимаю? — пожала я плечами. — Я вижу, что дети не читают программных произведений. Скачивают рефераты с Интернета, играют в телефоне на уроках, общаются с товарищами он-лайн все сорок пять минут, а пишут при этом с грубейшими, невозможными ошибками. Я не поставлю пятерок за такие знания. И четверок не поставлю.
— А вот вы и научите их и читать классику, и писать без ошибок! — натужно засмеялась завуч. — Вы же не хотите, Анна Леонидовна, да, да, я скажу при всех, вы же не хотите, чтобы труд всех остальных учителей пропал даром из-за вашего упрямства? Чтобы школа скатилась в рейтингах на последнее место, из-за того, что вы, видишь ли, не хотите поставить пятерки… — она осеклась, прокашлялась. Посмотрела на директора.
Та, благожелательно улыбаясь, несколько раз помахала рукой, усаживая меня жестом. И встала сама.
— Итак, коллеги, я очень рада, что у нас в нашем коллективе появился еще один демократически мыслящий педагог. Очень рада! — Директор оглядела всех, на секунду задержавшись взглядом на мне.
Мне показалось или я увидела в ее взгляде… жалость, снисхождение? Почему? За что меня жалеть? Или это было просто удивление? Она удивлялась, что я не понимаю очевидных вещей, не понимаю, как работает система? Но ведь работает же! Наша школа — действительно лучшая в районе, я поэтому сюда своих детей и отдала…
— Наш коллектив, — спокойно и уверенно продолжила директор, — отличается высоким гуманизмом и демократичностью. Все мнения выслушиваются, принимаются к сведению. Если учитель не справляется с классом, не может дать ему нужных знаний, мы ему поможем, не оставим в беде. Следующий вопрос — об отстающих учениках. Попрошу методическое объединение доложить о плане работы на оставшиеся полгода.
Полная учительница с медно-рыжими волосами стала докладывать о том, как предполагается подтягивать отстающих. Прозвучали фамилии. Некоторые я уже знала. К каждому ученику прикрепляется сильный ученик и учитель. Дело берется на контроль завучем.
В конце короткого доклада директор спросила:
— Вопросы есть?
— Да, — сказала я и, не дожидаясь разрешения, встала. — Я хочу спросить вот о чем: а есть программа по работе с яркими учениками, с отличниками, индивидуальный план обучения, что-то еще? С теми учениками, которые потом будут развивать экономику, науку, политику, культуру страны? Это первое. И второе. А зачем подтягивать отстающих? Зачем тратить на них время?
— Отвечаю по пунктам. Анна Леонидовна, повернитесь, пожалуйста, чтобы вас все видели! Разрешите представить вам, коллеги, Анну Леонидовну, нашего нового учителя русского языка и литературы. Человек в школе новый, но очень грамотный, и мы постараемся, чтобы Анна Леонидовна вписалась в наш дружный коллектив. Итак, ваши вопросы. Первое. С яркими учениками работать легче, для них есть специальная программа департамента образования, включающая олимпиады, конкурсы и так далее. Они участвуют, побеждают, развиваются. Второе. Подтягивать отстающих нужно, чтобы в стране не было безграмотных. Считайте, что это просто программа всеобуч. Все должны читать, писать, считать, знать физику, историю и так далее. Мне кажется, что даже обсуждать это странно. Но вы у нас человек со стороны, и я с удовольствием и пониманием отношусь к вашим сомнениям. Приходите, разберемся, если будут еще вопросы.
— Спасибо, — сказала я и села.
Мне нечего было ответить ей. Да и не надо было. Ведь права она — по большому счету. Не я. Она все правильно сказала. Формально, но правильно. Может, она думает в масштабах страны? А я — лишь в масштабах тектонических плит…
— Вы не правы, — подошла ко мне после педсовета очень полная и симпатичная учительница. — Я Ольга Ильинична, учитель французского. Вот понимаете, у меня дочка — очень слабая. Мне ее жалко. Она учится в другой школе. И когда я занимаюсь с отстающими, сочувствую им, уделяю им много внимания, больше, чем всем остальным, я всегда надеюсь, что кто-то так же отнесется к моей дочери.
Я смотрела в круглое, доброжелательное лицо учительницы. Она так искренне говорила. И такую ахинею. Ведь она закончила институт, судя по отсутствию говора, — московский. Она отучилась пять лет, сдала госы, как минимум двадцать экзаменов и кучу зачетов. Наверно, умеет говорить по-французски, или хотя бы писать и читать. Почему же я слышу от нее сейчас такие странные слова? Понятно, у нее своя правда…
— Это не резон, — постаралась как можно мягче сказать я, чтобы не обидеть Ольгу Ильиничну. — У меня сын балбес и обормот, ходит сейчас в гипсе, даже в гипсе умудряется драться. Что же мне, всех балбесов жалеть и выделять? А драчунов в особенности?
— Так их же правда жалко! Они же самые незащищенные! Поэтому и дерутся! Свое место отстаивают… — светло улыбнулась учительница. — Да нет, я обожаю умненьких, ярких детей. Вот Катя Бельская, я все время ее матери говорю: «Ну зачем вы ее в нашей школе держите! Отдайте в гимназию, где все такие, как она!»
— И разлом тектонических плит усилится… — проговорила я.
— Что, простите? — вскинула белесые, почти невидимые на лице брови учительница.
— Громадная пропасть между детьми. Они этого не знают. Насколько они разные.
— Так это же хорошо! — радостно воскликнула учительница. — Это залог прогресса!
Я не стала продолжать разговор. Мы говорили о разном. Как выражается Андрюшка, о зеленом и красном. Не успела я подумать о нем, как он позвонил. У нас так бывает очень часто.
— Как там наш раненый боец?
— Андрюш, не спрашивай. Я не знаю, что с ним делать. Пошел в школу в гипсе и дерется снова. И еще мне рассказывает, как здорово гипсом можно драться. Больно очень.
— Так правда же здорово, Нюсь!
— Расскажи ему, как у тебя в детстве неправильно срослась рука и тебе ее ломали, помнишь?
— Можно, я лучше с этим Дубовым поговорю?
— Можно, только сдачи ему за Никитоса не давай, хорошо?
— Как выйдет! — засмеялся Андрюшка. — Мы своих не сдаем!
— Это точно, — я вздохнула. — У меня был педсовет, Андрюш, только что вышла. Дети пока киснут в школе. Ждут меня. Каникулы же начались.
— Ты что, на педсовете выступала?
— Выступала, — снова вздохнула я.
— И что? Встретила единомышленников?
— Ну да, одна молодая учительница математики тоже не хочет ставить пятерки для общей статистики.
Я разговаривала, спускаясь по лестнице. Меня обогнал мужчина среднего роста и обернулся. Я даже вздрогнула. Господи, никогда не видела такого странного и некрасивого лица. Как же дети к нему относятся? Интересно, что он преподает?
— Я перезвоню, неудобно, — сказала я брату.
— Позвольте представиться, — некрасивый учитель церемонно раскланялся и даже протянул мне руку для пожатия. — Анатолий Макарович.
Смена гендерных полюсов. Так не положено. Но того мира, где не было положено, уже нет. Мир пошатнулся. Теперь все будет по-другому, хочешь не хочешь. Шесть мужчин в метро сидят, шесть женщин стоят рядом с ними, упираясь в мужские коленки — никто не краснеет, никто не уступает место. Зачем? Женщины ведь не беременные, не слишком старые. А вот мужчина протягивает руку, не спрашивая меня, хочу ли я вообще дотрагиваться до него и его руки. Так! Не будем строить из себя воспитанниц Смольного института благородных девиц.
Я слегка пожала протянутую мне руку и взглянула в глаза учителю, стараясь не смотреть на остальное лицо. Но у меня же обзорное зрение, я вижу вокруг, не только перед собой, но и сбоку, вижу то, что совершенно не нужно видеть! Лицо очень неприятное. Но он не виноват. Один глаз чуть выше, другой чуть ниже, кривой рот, впалые щеки, желтоватая кожа — и сильный, слишком сильный запах табака. Да, видела из окна, как трое мужчин все время курят около школы на переменах. Он — явно один из них.
— Мне понравилось, как вы говорили, — сказал он. — Они действительно ничего не знают. Верят в привидения, в бога, смотрят по телевизору всякую мистическую муть…
— Я тоже верю в Бога. Отчасти, — ответила я.
— А отчасти не верите? Вот и правильно! И для статистики я тоже оценки не ставлю. Мой предмет, конечно, не главный…
Я покосилась на его руки. Труд, что ли? А какой еще не главный предмет?
— Я географ. Объездил всю Землю с экспедициями, а потом надоело, захотелось передать всё, что я знаю, кому-то еще.
— Разве можно передать ощущение, когда поднимаешься в горы или приезжаешь в какой-то новый город и идешь по его улицам, впитываешь его дух, смотришь в лица людей…
— Вы — учитель словесности, я знаю, — улыбнулся мужчина. И от этого стал еще некрасивее. Пятно, страшное родимое пятно на одной части лица, я сразу не заметила. Надо же как — и это всё одному человеку досталось.
Это неправильно. Я понимаю. Человек не виноват, что он некрасив. Но это заложено в удивительную программу жизни. Гармония, золотое сечение. Правильные соотношения в лице, фигуре. Уродам сложнее произвести потомство. Природа отсекает уродство во всех проявлениях. Симметрия и гармония. Вот что нужно природе. Почему? Разве разными по размеру и высоте глазами хуже видишь? А смешно оттопыренными ушами, за которые тебя не любят девочки, хуже слышишь?
— Я просто с ними уже не спорю, — мучительно некрасивый учитель географии показал куда-то наверх. — Ставлю четверки, да и все. Отличникам потом все равно заставят натянуть пятерки. Так что я стараюсь не натягивать.
— А как? — с интересом спросила я.
— Заставляю их учить, сдавать, готовить неформальные доклады, презентации, хорошие, качественные, ездить на экскурсии, делать отчеты. Устраиваю контрольные, на которых они могут пользоваться учебниками. Есть много способов поставить детям честную пятерку.
— Удивительная цель! — засмеялась я. — Стоило пойти в школу работать, чтобы узнать об этом.
— Вы философ, — заметил Анатолий Макарович. — Заходите как-нибудь на чаёк, мой кабинет на четвертом этаже.
— Непременно, если меня не выгонят за свободомыслие, зайду!
— Да вы что! — вполне искренне засмеялся учитель географии. — Выгонят! Фактор свободомыслия только укрепляет тиранию, разве вы не знали? Люди высказались, покричали, у них отлегло, дальше можно ими управлять.
— Ну мать, ты даешь! — Тяжелая рука легла мне на плечо. — Тебя просили лезть в бочку? Я за тебя хлопочу, хожу, тебе всякие льготы выторговываю, вот в поездку тебя включили… В Чехию собираемся на следующих каникулах! Всего десять учителей едут. Макаровича, — Роза кивнула на спешно ретировавшегося географа, — не берут, а он просился, знаешь как! Цена льготная, из департамента спустили путевки, программа — закачаешься.
— У меня дети, Роз, спасибо. Я, наверно, не смогу поехать. И в Чехии я была.
— А! — Роза чуть отступила от меня, и мне стало нехорошо под ее взглядом. — Ну смотри-смотри, как знаешь. Была бы честь предложена.
— Да ты не обижайся! — Я дотронулась до ее запястья. А Роза отдернула руку так, как будто я прикоснулась к ней раскаленным прутом. Господи, вот нервы-то истрепаны! Я взяла ее за запястье, но Роза резко вырвала свою руку.
— Ты что? — прошипела она. — Не в пионерском лагере!
— Да что такого? — пожала я плечами. — Извини. Насчет поездки — спасибо за заботу, но просто…
— Да пожалуйста! — легко прервала меня Роза и пожала крупными плечами. Сегодня она была в красивом зеленом платье, почти до полу, карандашиком, в сверкающей фиолетовой шали, с большими серебряными украшениями. Королева. Лицом не красавица, фигура тяжеловата, а — королева!
— Тебе идет наряд, — искренне сказала я.
— Да? — улыбнулась Роза, поправила платье и на секунду стала похожей на себя саму, которую я когда-то знала в детстве. Ведь мы настоящие — в детстве, пока мы без чехлов, без грима, со всеми положенными органами, без очков, со своими зубами, с неперекореженной душой.
— Да. Ходи так почаще.
— У меня много нарядов есть! — похвасталась Роза. — Ты еще увидишь. Ну ладно. В общем, больше так не выпендривайся на педсоветах, хорошо? И вообще не выпендривайся. А то мне будет трудно тебя защищать.
Почему-то я не поверила Розе, что она меня защищает. Нейтрализует выскочку, как может, — это да, вполне вероятно.
Роза поплыла дальше по коридору. Я хотела ее окликнуть и спросить в двух словах — может, есть еще какие-то неписаные, но строго соблюдаемые законы, и мне лучше о них знать? Но не стала окликать. Не скажет она искренне ничего. Она в кожухе, в футляре, в чехле и очень давно. Это я прискакала со свободы в чужой монастырь, зверинец… — как посмотреть. Я подожду пока уходить. Мне даже интересно.
Я уже спешила в младшую школу к детям, когда зазвонил телефон. Это была Роза.
— Да, забыла тебе сказать… — она говорила вкрадчиво и жестко. — Тут Громовские написали заявление директору. О том, что ты третируешь их сына. А он готовится в такой сложный вуз, ему надо беречь нервы.
— Роза! — Я даже остановилась. Я не знала, с чего начать. — Это же бред!
— Прости, Ань, не могу говорить, совещание у директора, это вы домой побежали, а мы-то остались, у нас еще вопросов нерешенных много. Так что ты зайди на каникулах к Маргарите Ивановне. Не забудь. Надо будет объяснительную оставить, почему так все произошло.
— Так я же писала тогда!
— Аня, зайди к директору! — Роза отключилась, не попрощавшись.
Мне по-прежнему интересно в школе? Или все же написать заявление и уйти? Нервы будут целее, накропаю рассказик «Как я была училкой…». Была и вся вышла, за полторы недели.
Глава 11
Вечером к нам пришел Игоряша.
— Ну что ты пришел, что? — набросилась я на него. — Суббота — завтра! Что ты пришел?
— Не мог дождаться, — улыбнулся Игоряша. — Я духи новые купил, чувствуешь?
— А я думаю — чем так несет из коридора? Скипидар с гвоздикой… И я тебе двести раз говорила — не духи, а одеколон. Духами женщины пользуются!
— Но это самый новый запах, «Армани-спорт»…
— Выбрось их! Купи тройной одеколон! И то лучше пахнет!
— Хорошо, — обескураженно кивнул Игоряша. — Что, мне сейчас уйти? Я буду тебя раздражать?
— Да! Ты будешь меня раздражать! Но уходить не надо. Что я, Салтычиха какая-то? Меня в школе наругали, в пух и прах разнесли, я буду на крепостных срываться?
— Я согласен быть твоим крепостным, — застенчиво произнес Игоряша.
— Ой, еще мне тебя сейчас не хватало! — я отмахнулась от него. — Дети! Может, появитесь? Ваш папа пришел!
— Папа, папа, — выскочил первым Никитос, — хочешь, я тебя гипсом ударю?
— Ты что, вообще, что ли? — я остановила на лету Никитоса. — Он гипсом дерется, — объяснила я Игоряше. — Очень удобно получается.
— Ага! — засмеялся Никитос. — Ну, что ты принес маме?
— Почему маме? — удивился Игоряша.
— Ты всегда что-то маме приносишь, мне — никогда!
Настька уже нарисовалась рядом. И не знала, чью сторону принять. То ли защищать папу, то ли все-таки консолидироваться с братом, она сейчас его опекает, раненого…
— Ко мне иди, — кивнула я Настьке, видя ее маету.
Она тут же подошла ко мне и прилипла сбоку.
— Мальчики, — обратилась я к Игоряше и Никитосу, — а не сходить ли вам в магазин? А то у меня ничего нет на ужин. Одни макароны. И кажется, сыр. Или сыра нет.
— Я буду макароны, — процедил Никитос, меря меня страшным взглядом.
Как это я могла его так предать! Его! Никитоса! Защитника и моего лучшего друга — только вчера он брал с меня клятву, что я его лучший друг! — отправили в магазин, да еще с кем! С Игоряшей!
— И я, макароны… — прошелестела сбоку у меня Настька.
Она стояла, обеими руками ухватившись за мой бок. Это было не очень удобно. Но когда-то, когда она была маленькой, она всегда стояла рядом со мной, держась за ногу. Сейчас за ногу уже не получается, и она всегда стоит, крепко уцепившись за свитер, за карман или как сейчас — впившись пальчиками в тело.
— Отцепись слегка, пожалуйста, — сказала я ей и разжала пальчики. — Что это у тебя на руке?
— Это ее Лешка укусил! Песочников! А я ему за это как раз и дал гипсом! Ты же не стала слушать! Ругалась! Я же не просто так дерусь, мам! — тут же объяснил Никитос.
— Да! — подтвердила Настька, сияющими глазами глядя на Никитоса.
Я ее понимаю, у меня у самой хороший брат.
— Нюсечка, в магазин надо? Я схожу! Только я денег с собой не взял…
— Ну ты даешь! — я засмеялась. — Как денег не взял? Ну а вдруг что надо купить, там, я не знаю, за бензин заплатить или штраф…
— Я пешком пришел…
— Ой, господи, детский сад! Пешком он пришел, да еще и без денег. Игорь, ну что ты как третий ребенок у меня, самый младший!
Вот потому дети и не уважают его, что я при них так с отцом их разговариваю. А как с ним еще разговаривать?
— Нюсечка… — обиженно посмотрел на меня Игоряша.
— Ну а как с тобой еще разговаривать, а?
Игоряша несколько лет назад разменял свою квартиру, в которой жил, как и положено, с мамой, с нашей бабушкой Натальей Викторовной. Спасибо Наталье Викторовне, согласилась расстаться с квартирой, где провела без малого сорок лет. Я уговаривала ее тогда, как могла: «Не надо! Игорю будет без вас одиноко, и вам будет плохо в новой, непривычной квартире!» Но она слишком любит Игоряшу и поддалась на его уговоры. А у него, как я считаю, был очень хитрый план. Оказаться рядом с нами, и не просто рядом, а очень одиноким, неприкаянным, необихоженным, с оторванными пуговицами, с батоном хлеба в пустом холодильнике. Но не тут-то было! Никто его жалеть и обихаживать не стал. Игоряша помаялся-помаялся, да и снова съехался с мамой, нашел, молодец, квартиру, очень похожую на ту, в которой они жили в Черемушках, только на соседней с нами улице. Теперь может приходить к нам пешком и без денег, аккуратный, со всеми пришитыми пуговицами, любовно наряженный мамой, которая уже очень мудро смирилась с существующим положением вещей, не самым худшим, правда. Ведь никто не ссорится? Нет. Никто не плачет? Нет. Не знаю, конечно, может, Игоряша и плачет по ночам, от одиночества и беспомощности. Но вряд ли. Мне кажется, он хорошо спит, ест с аппетитом и всегда влюблен. Разве это не лучше, чем пресыщенный муж, которому надоела жена и на кухне, и в спальне, и на даче, и по-всякому… Конечно, бывает, как у моих родителей. Никто никому не надоел. Умерли в один день практически, любили друг друга до смерти. Но это скорее исключение.
— Так, ладно. Все идем в магазин, — решила я.
— Да-а-а! — заорал Никитос и высоко подпрыгнул, стараясь дотянуться до потолка.
Не дотянулся и тут же стал задираться к Игоряше:
— А ты смог бы? Смог?
— Я? — неуверенно улыбнулся Игоряша. — Я — да. Наверно…
— Он смог бы! — ласково улыбаясь Игоряше, добавила Настька. — Только он не хочет. Да, пап?
— Да! — радостно подхватил Игоряша. — Одеваемся, одеваемся!
Никитос снисходительно постучал Игоряшу гипсом.
— Давай, прыгни!
— Послушай-ка, — я небольно взяла своего лучшего друга за ухо, — ну-ка хорош, а? Кстати, я тебе рассказывала, как у Андрюши не срослась рука и ему ее снова ломали?
— Уже два раза, мам! — ответила за брата любящая сестра. — Никитос, тебе помочь застегнуть куртку?
Никитос сделал всем сразу страшную рожу. Мне — за предательство, Игоряше — за его очевидную слабость, Настьке — просто до кучи.
И мы отправились в магазин.
Я шла по улице, чуть отстав от всей веселой компании. Никитос что-то взахлеб рассказывал и показывал всеми двигающимися конечностями, Настька переливчато смеялась, Игоряша качал головой, что-то бубнил и крякал. А я думала: вот хорошо это или плохо, что я такая? В том-то и дело, что полутонов здесь не может быть. Или хорошо, или плохо. В нравственности вообще нет полутонов. Или нравственно или нет. Полунравственно быть не может. Вот я — нравственная? Или нет… Но я его не люблю! Зачем рожала? Хотела детей. И он — хороший человек. А жить с ним не могу, не хочу. Не люблю. Детей люблю. Даже Наталью Викторовну уважаю. И симпатизирую ей, она хорошая, порядочная и умная женщина. А Игоряшу не люблю.
Он как будто услышал мои мысли и обернулся тревожно:
— Анюся?
— Идите-идите! — постаралась как можно дружелюбнее ответить я.
— У тебя все в порядке?
— А что? Тебе сон тревожный приснился?
— Анюся, ты что! Я не сплю же на ходу… — удивился Игоряша.
— Вот и не спи. Смотри, Никитос у тебя что делает… Никита! Черт такой…
Никитос увидел впереди ледяную дорожку — и понесся по ней. Этой зимой мы живем без любимых ледянок, по которым так весело, так сладко прокатиться с ветерком. А тут весь тротуар решили посыпать едкой мерзкой солью, разъедающей новые сапоги, вдрызг убивающей старые, как будто прожигая кожу, и главное — полностью растворяющей снег даже в мороз. Кому это пришло в голову? Думаю, тому, кому это выгодно, — как обычно. В диком капитализме, который свирепствует в России уже третье десятилетие, всё или почти всё делается потому, что это кому-то, одному маленькому троечнику, который с трудом закончил среднюю школу и нашел где применить себя, — вы-год-но. Все, точка. Логика большинства решений в экономике, здравоохранении, образовании и, увы, даже культуре.
— Никита-а-а!..
Я с ужасом смотрела, как Никитос, разогнавшись, летит головой вперед, а на него по тротуару едет, и довольно бодро, белая, очень чистая, очень-очень красивая машина, с блестящими бамперами, большими удивленными фарами… Никитос не мог остановиться, а машина, наверно, не хотела. Или тоже не могла. Все происходило быстро и как будто с выключенным звуком.
Я увидела, как неловко стал прыгать Игоряша, высоко задирая ноги, пытаясь догнать и подхватить Никитоса, как застыла Настька с вытянутыми вперед руками, видела длинноволосую женщину за рулем, она одной рукой держала телефон, а другой руль и смотрела почему-то не на Никитоса, а куда-то выше… Она поправляла темные очки. Темные! Очки! Время было восемь вечера. Февраль. Темнота на улице… Я рванулась вперед, оттолкнув Настьку, застывшую как изваяние.
Я оказалась около Никитоса уже тогда, когда машина стукнула его бампером и остановилась. Никитос упал лицом в снег, точнее, в ледяную дорожку, которая обрывалась как раз здесь. Он лежал на самом ее краю. Собственно, как хотел, так и докатился. Прошлой зимой, когда полно было этих ледянок, он всегда мечтал докатиться до самого конца — не свалиться и не остановиться посередине. Искал ощущение полета.
Я склонилась к нему:
— Никитос… Ты меня слышишь? Господи…
— Ой, — сказала тетка, вылезая из машины. — Там, что, кто-то есть? Ой… — Она неожиданно попыталась сесть обратно в машину.
— Иди сюда! — Я вскочила и одним рывком протащила ее по снегу. Кажется, она хотела тоже упасть.
— Отпустите меня, — заверещала тетка. — Ты что… — Она стала ругаться матом и довольно сильно пинать меня ногой.
Я отпустила ее и посмотрела на Игоряшу, который, как и Настька, застыл в полном ужасе рядом с Никитосом.
— «Скорую» вызывай. И полицию.
— Зачем полицию? — вдруг другим тоном заговорила тетка, отряхивая снег. — Договоримся!
— Я сейчас с тобой договорюсь! — Я довольно сильно пихнула ее.
Я понимаю, что совершенно неправильно было с ней драться. Отпихивать, толкать, называть на «ты». Неправильно с точки зрения кого и чего? Высококультурной интеллигенции, которая — в России — в проигрыше всегда?
Никитос тем временем застонал и попытался встать.
Я присела к нему.
— Никита, Никитушка, осторожно…
Он открыл глаза.
— Я доехал до конца? — спросил он.
— Доехал, доехал… — Я погладила его по шапке. Весь лоб был в крови и грязи. Я пыталась как-то аккуратно вытереть грязь, но она только втиралась в рану.
В нарушение всех законов московской действительности «Скорая» приехала через пять минут — поликлиника через два дома. А полиция и того быстрее — стояли, видимо, где-то рядом.
Пока полицейские вразвалочку шли к нам, тетка еще пару раз предлагала «договориться».
— Так, гражданка Громовская… — услышала я. С некоторым опозданием до меня дошло.
Я резко обернулась к тетке. Громовская? Я правильно услышала? Или это совпадение?
— Подержи его голову, — сказала я Игоряше, — рану не трогай только.
— А-а-а-а… — все громче стала подвывать Настька.
— Насть, не вой, а! Пожалуйста! — попросила я ее.
— Всё ок! — хрипловато подтвердил Никитос.
— Да еще как ок! — пробормотала я.
— Да он сам на машину бросился, нарочно! Вы что, не знаете этих оборванцев! Мамаша подговорила… — расслышала я. Или у меня начался бред от сильного нервного потрясения?
— Что ты сказала? — оставив Никиту на руки Игоряше, я подошла к Громовской близко-близко.
— Женщина, женщина… — попытался отвести меня рукой полицейский. — Ну-ка, вы давайте…
— Ты Андрюшке не звонил, случайно? — обернулась я к Игоряше, зная, что он любит в трудных ситуациях подключать без спросу моего брата.
Тот не понял вопроса, стал приподниматься и неаккуратно толкнул голову Никитоса.
— Да, сиди, ты, господи, голову ему держи. Вот «Скорая» едет, к нам, кажется!
— Андрюш, — набрала я номер брата, — а ты далеко от нас?
— Рядом, хотел заехать как раз.
Это удивительно, но я не удивилась. Между нами информация распространяется именно так, квантами. Здесь болит — там слышат, даже за много километров.
— Мы около «Синего цветка», универсама, знаешь? Очень быстро подъезжай.
— Еду.
Тетенька тем временем пыталась отвести полицейских в сторону, полезла в сумку. Я видела, как один из них оглядывался по сторонам, а другой внимательно смотрел ей в руки. Наверно, там показывали что-то интересное. Я включила камеру в телефоне.
— Народ, — громко сказала я.
Оба полицейских и Громовская недовольно посмотрели на меня.
— Эй-эй, женщина! — Один из них быстро подошел ко мне и потянулся за телефоном. — Снимать запрещено! Разрешение на видеосъемку есть?
— Есть! — сказала я и быстро сунула телефон в карман на Настькином шарфе-кенгуру. Настька очень вовремя пришла ко мне на помощь и уже стояла, держа меня, по своему обыкновению, за карман.
— И что это тебя снимать-то запрещено? — спросила я полицейского.
— Э-э-э… Потише, гражданочка! Сейчас мы вас за сопротивление властям…
— А мы тебя сейчас за взятку, ага? Вот камера у магазина, не видишь? Вы что, вообще озверели, что ли? Полиционеры… одно название… Завтра себя по телевизору увидишь, как взятку брал.
Я услышала характерный звук предупреждающей сирены. Где-то рядом подъехала машина с мигалкой.
— Так… — раздался рядом спокойный родной голос. — А теперь все по порядку и без лишних судорог.
— Гражданин, проходите, не надо здесь задерживаться! — Полицейский попытался преградить путь Андрюшке. Это он зря сделал.
— Я здесь, уважаемый, не задерживаюсь, а восстанавливаю, как я вижу, попранное правосудие. — Андрюшка достал служебное удостоверение.
Полицейский попытался его выхватить. Андрюшка лишь покачал головой:
— Не стоит. Остановись лучше.
Андрюшкин тон произвел впечатление. Сержанты хорошо знают, как разговаривают начальники. И не знают, но кишками чуют, если это большие начальники.
Врачи уже укладывали Никитоса на носилки. Игоряша в растерянности смотрел на меня.
— Иду! — махнула я ему рукой. — Андрюш, разберетесь, ладно? Пусть оформляют наезд, а я с Никитосом — в больницу.
Брат кивнул.
— Наезд! — взвилась Громовская, та не та — я пока не узнала, разницы никакой нет, хотя…
— Сын учится в сто девяносто третьей школе? — обернулась я к ней.
Я увидела, как расширились глаза у тетки. А, ясно. Учится. Всё складывается. Мать Громовского. Ничего удивительного.
— Я — новая учительница русского. Не переживай! — кивнула я тетке. — Подождите! — я бегом бросилась к врачу, который садился в салон. — Что с ним?
Врач обернулся ко мне:
— Ну вы бы хоть подошли, что ли! Какие странные родители… У него там швы разъехались на голове, снова придется зашивать, и на лбу сильный ушиб, может быть, сотрясение.
— Сотрясение? — Мигом нарисовавшаяся рядом Громовская бесцеремонно попыталась оттолкнуть меня и подойти поближе к врачу. — Доктор, это ущерб здоровью какой степени тяжести квалифицируется?
— Опытные! — покачал головой врач. — Тяжелой степени!
— Да ладно! — нервно хохотнула Громовская. — Вон он в сознании. Э-эй! — помахала она рукой Никитосу. — Реагирует.
— Да вы что в самом деле! — выдохнула я, даже не зная, что сказать. — Свинья какая!
— Заткнись! — прошипела Громовская, не оборачиваясь.
— Да… ушиб мозга, скорей всего… Даже не сотрясение, — прищурился врач, глядя на Громовскую, все запахивавшую и запахивавшую нервически свою расстегнутую шубку.
— А что хуже?
— Хуже всего, когда люди превращаются в животных, — раздался за моей спиной голос Андрюшки. Он мягко взял Громовскую под локоть, та изо всех сил стала вырываться. — Пойдемте, пойдемте, дама… — Не обращая внимания на резкие движения и повизгивания Громовской, Андрюшка увел ее от машины.
— Отстань от меня, козел! Да где же полиция! Вы что, не видите, меня избивают! — орала Громовская, и я поняла, откуда у ее сына такие прочные навыки борьбы с окружающим миром. Наблюдал с раннего детства, видать.
— Правда ушиб мозга? — спросила я врача.
— Неправда, — успокоил он меня. — А впрочем, я не знаю. Посмотрят в больнице.
— Вы будете его сейчас зашивать?
— Мамаш, успокойтесь. Я буду его оформлять на госпитализацию, в больницу, там и зашьют, и промоют. — Врач, не слушая больше ничего, залез в машину вместе с носилками. — И диагноз поставят, и все проверят… — продолжал он недовольно бормотать. — Мы только так, констатируем жизнь или смерть… Клизму поставим, если пережрали… но это не в вашем случае… Так, боец, живой, значит?
Я увидела, как попытался улыбнуться Никитос, кивнула ему. Сильный мальчик.
— А мне-то куда? Можно мне тоже?
— Нужно! Садитесь! Документы какие-то есть?
— Есть. Игорь! — я окликнула Игоряшу, который стоял, обнявши Настьку, и покачивался вместе с ней.
— А? Нюся, я здесь! — Торопливыми шажками он подошел к задней двери «Скорой», которую как раз собирался закрыть медбрат.
— Ключи возьми, идите с Настькой домой.
— А ты? — растерянно посмотрел он на меня и на Никитоса, который лежал с полузакрытыми глазами на носилках, врач промокал ему чем-то грязь на ране на лбу.
— А я с Никитой в больницу. Андрюш! — крикнула я брату, которого теперь не видела из машины.
— Мамаша, ну что же вы такие беспокойные! — покачал головой врач.
— Извините… — Я увидела наконец брата, он шел на мой голос. — Андрюшка, запиши там все, ладно? Никита скользил по ледяной тропинке, а она ехала по тротуару, говорила по телефону, была еще в темных очках, ничего не видела, наверно, и смотрела на себя в зеркальце при этом. И сшибла Никитоса. И еще хотела убежать. Вон камера у магазина, на всякий случай, да?
— Всё? — спросил меня врач.
— Езжайте, не беспокойся. — Андрюшка легко запрыгнул в машину, поцеловал аккуратно Никитоса, крепко сжал мне руку. — Всё будет хорошо, я уверен.
— Да.
Я на секунду посмотрела в Андрюшкины глаза. В них были папа и мама вместе.
— Да. Всё будет хорошо, — сказала я.
Он еще раз посмотрел на Никитоса, подмигнул ему и быстро спрыгнул с подножки машины.
— Мама-а-а-а… — громко плакала Настька, как маленькая пожарная сирена, которой в одиночку надо оповестить город о большом пожаре.
— Игоряша, — я уже звонила ему, потому что дверь была закрыта и машина медленно тронулась, — Настю успокой, пожалуйста. И зайди в магазин, купи сыр и на утро творог.
— Хорошо, Анюсечка. Только у меня нет денег.
— Я тебе вместе с ключами пятьсот рублей дала, посмотри, у тебя в кармане.
— Тут нету…
— Посмотри внимательно! — я старалась говорить спокойно.
— А, да, точно. Спасибо! А сыр какой?
— Любой, Игоряша.
— Да-да, Анюсечка… С Никитой всё будет хорошо?
— С Никитой всё будет хорошо. Он сильный мальчик, да, Никитос?
Никитос с трудом улыбнулся запекшимися губами.
— Мам, можно попить?
— А как же! Все раненые прежде всего просят пить…
Никитос стал смеяться.
— Ой, больно смеяться…
— Что ты говоришь, Анюточка? Попить купить?
— Купи всё, что угодно. Ключи не потеряй, Игорь, пожалуйста!
— А можно мы пойдем к маме? Она нас покормит…
Вот молодец Игоряша, ведь может сообразить!
— Конечно. Идите, только потом возвращайтесь домой. Проверь у Насти уроки.
— Мам! — услышала я Настькин голос. — У меня каникулы!
— Игорь, выключи в телефоне громкую связь! Вся улица слышит разговор… Никитос, хорош хохотать, вон у тебя губа лопнула, в крови…
— Симпатичный мальчик у вас, — неожиданно мирно обратился ко мне врач.
Я посмотрела на Никитоса. И в его глазах увидела себя. И Андрюшку. В его голубых Игоряшиных глазах совсем не было Игоряши.
— Ты мой лучший друг, — прошептал Никитос.
— Я тебя тоже люблю, очень, — прошептала я ему в ответ. — И ты мой лучший друг.
— Лучше Андрюшки?
Я засмеялась.
— Андрюшка — мой самый лучший брат. А ты — друг.
— Хорошо, — согласился Никитос. — Только у меня вот тут чуть-чуть болит, мам. — Он попытался потрогать совершенно разбитый лоб.
— Ага, и рука чуть-чуть в гипсе, да? — улыбнулся врач. — Возьмите, — он протянул мне бутылку воды и пластиковый стакан. — Аккуратно дайте ему, чтобы не подавился на ходу. Как ты себя чувствуешь, боец? Надеюсь, что нет у тебя ни ушиба, ни сотрясения мозга…
— А мозг есть, — опять попробовал улыбнуться Никитос запекшимися губами.
— Не уверена… Пей давай. Осторожно…
Никитос стал жадно пить, он не умеет пить аккуратно и медленно. Подавился, отдышался, посмотрел на меня, как мой лучший, самый лучший друг. Я крепко взяла его за еще очень маленькую ручку. Никитос еще совсем ребенок, не нужно это забывать.
Мы медленно ехали в веренице машин, не включая сирену. И я вдруг почувствовала, как же я сегодня устала. Устала. За полторы недели в школе прошло как будто полтора года. Я зря пошла в школу? Нет, конечно. Впечатлений, новостей, расстройств, вопросов… Не зря.
Глава 12
Восьмой «В», восьмой «В»… Чем же мне их заинтересовать? Как сделать так, чтобы они открыли книгу, а не скачивали отзывы и краткое содержание в Интернете? А кому это надо? Мне? Восьмому «В»? Каждому из них в отдельности? Русской литературе? Не знаю. Будем придерживаться формального принципа. Математички заставляют считать и соотносить величины, видеть логику, а я заставлю читать, писать и размышлять о жизни вместе с великими, которые живут среди нас своими мыслями и чувствами. Не есть ли это хорошая цель?
Вчера я познакомилась еще с одной математичкой. Она ругала уже на перемене, не отпуская никак с урока, именно восьмой «В», где, как я поняла из контекста ее пламенной речи, все получили за контрольную, первую в этой четверти, двойки и тройки.
— Нет! — кричала разъяренная учительница. — Нет! Никто ничего переписывать не будет! Отдыхали каникулы! Сидели «ВКонтакте», кто из вас хоть одно уравнение решил? И вообще — у вас был год, чтобы писать и переписывать! Я ничего никогда в школе не переписывала, у меня всегда был один только шанс — что написала, то и написала. Переписки, переделки — с чего? Кто вам по жизни вторые шансы будет давать? Ой, извините, по моей вине ракета взорвалась, до орбиты не долетев, можно, я вторую попробую запустить? Авось долетит! Так, что ли?
Я шла мимо кабинета, где была широко открыта дверь, и учительница, не обращая внимания на посторонние уши и взгляды, продолжала ругать класс. Я чуть приостановилась, потому что увидела знакомые лица. Недовольное лицо Тамарина. Спокойное, но расстроенное — Вероники.
— Светлана Ивановна… — завел было Тамарин.
— Сиди! — крикнула она ему. — Уж ты бы вообще молчал! Ты должен был написать на шесть с плюсом, понимаешь! У тебя такие наполеоновские планы! А ты ерунды решить не смог!
— Там варианты были неравноценные…
— Неравноценные?! А жизнь вообще дает неравноценные варианты нам, понимаешь, Тамарин! Понимаешь? Одному — красную дорожку вперед выкатят, причем ни за что, понимаешь — ни — за — что! Просто! Дураку какому-нибудь! А тебе, Тамарин, рогаток понавставляют, шины проткнут, руки свяжут и… — Учительница перевела дух и нервно обернулась на дверь. — Вы что-то хотели? — она недоуменно посмотрела на меня.
— Да нет. Просто услышала, как вы моими словами говорите — про красную дорожку, про ракету и орбиту и вообще…
Светлана Ивановна слегка растерялась.
— Извините! — Я поспешила прикрыть дверь и отойти.
Потом, на следующей перемене, я увидела ее в столовой, куда все-таки стала ходить, в основном из социальных побуждений. Видеться с другими учителями, знакомиться с кем-то, что-то слышать. Мне же нужно окунуться в среду и как-то аккумулироваться здесь.
Я подошла сама к Светлане Ивановне, которая нервно и быстро откусывала булочку и запивала остывшим чаем. Чай в этой столовой пахнет хлоркой и всегда холодный. Я решила привыкнуть, чтобы не выделяться, но пока не привыкла. Хлорка — потому что не фильтруют, холодный — потому что варят утром в огромных чайниках и так весь день и пьют.
— У меня этот класс тоже вызывает вопросы, — сказала я Светлане Ивановне. — Я — Анна Леонидовна, новая учительница русского и литературы.
— А, да! — Светлана Ивановна взглянула на меня с любопытством. — А вы книжки, говорят, пишете? И что, пришли в школу собирать материал?
Я даже засмеялась:
— Да вы что! Мне даже в голову такое не приходило! Это громко сказано — «книжки пишу»! Да ну! Написала когда-то пару книг… Сейчас все издаются, кто писать умеет, вы же знаете! Нет, просто я работала дома, пока дети были маленькие, переводила в основном, а теперь как-то вот решила…
— Ну да, знакомо — ближе к дому и вообще, так? — быстро сказала Светлана Ивановна.
— Да. Вы простите, я сегодня слушала, как вы говорили. Просто я никак не приспособлюсь к ним, не знаю, на какой кобыле подъехать, они ничего не хотят. Не читают книг…
— Вы серьезно хотите заставить их читать? — удивилась Светлана Ивановна. — Так это нечитающее поколение. Они не могут сосредоточиться. У них мозги уже по-другому устроены. Не могут, не то что не хотят!
— Вы серьезно так думаете?
— А что мне думать? Я вижу. У меня два сына, одному девятнадцать, в институт поступил, другой в десятом классе. Они хорошие мальчики, но перестали читать несколько лет назад. Переключились на игрушки в компьютере, потом в телефоне. Я, если честно, как-то пропустила этот момент. Не поняла, как это произошло. Сейчас я просто рядом сижу, в воскресенье, обоих рядом сажаю…
— И девятнадцатилетнего?
— И девятнадцатилетнего, — вздохнула Светлана Ивановна.
— И есть рычаги давления? — я спросила и тут же подумала, что для первого знакомства я задаю неправильные вопросы.
Но Светлана Ивановна весело посмотрела на меня:
— Есть. Дружба. Мы дружим с сыном. Я его прошу, он садится и читает. Вернее, пробует читать. Мы с одиннадцати до двенадцати в воскресенье читаем. Или с шести до семи вечера. Это ужасно, мучительно, неправильно. Я пытаюсь бороться с природой. Я — сама математик, люблю логику, не очень люблю лирику и всякие мелодрамы, но… — Она махнула рукой.
— У меня дети пока читают, — сказала я. — Один обормот, вторая — девочка. Близнецы. Оба читают. Я им игры неинтересные покупала, они поиграли и разочаровались.
— Специально, что ли? — рассмеялась Светлана Ивановна.
— Да нет. Старалась, наоборот, — развивающие всякие. И книжек много покупаю, разных, интересных. Сейчас много хорошей детской литературы издается, особенно переводной. А Тамарин правда талантливый? — спросила я Светлану Ивановну.
— Тамарин-то? — Она прищурилась. — Что считать талантом. Наглый — да. Самоуверенный. Тройки-пятерки, с одной стороны, — не показатель, Эйнштейн, как известно, был троечником. Но!.. — Она вытерла салфеткой руки с аккуратным неброским маникюром. — Пойдемте? Скоро звонок.
В коридоре я столкнулась с Розой.
— Что там у тебя с Громовской? Какие-то ужасы рассказывают. Почему не позвонила мне?
— Да Никита в больнице, Громовская его вчера сшибла у «Синего цветка», по тротуару ехала…
— Да что ты? — довольно равнодушно проговорила Роза. — И что с ним? Серьезное что-то или так…
Я чуть помолчала, глядя на Розу.
Я хорошо помнила, как восхищалась ею Настька, не догадываясь, что я когда-то знала Розу бледной, плоскогрудой, худой девочкой, довольно неуверенной и зажатой. (Или так мне казалось в десять лет?) Настька с Никитосом, как положено, бывали на общешкольных «линейках», которые вела Роза. Да и я ее видела три раза на линейках Первого сентября! Только я не могла себе представить, что это та Роза — из моего пионерского детства! Кто-то ведь не меняется совсем, просто становится толще и выглядит устало. Раздобревшая усталая девушка, легко узнать, хотя и прошло двадцать пять лет. Кто-то даже и не толстеет, как Лариска, — худенькая, слегка подуставшая девушка, симпатичная и живая, только появился круглый выпяченный животик — никуда не денешься, после сорока пяти лет мускульные клетки заменяются жировыми, такая интересная программа жизни. Бабушкам мускулы не нужны, бабушкам нужно, чтобы потеплее… Так, что ли? Миллионолетняя эволюция или некая программа, совершенная с точки зрения иного — не нашего — разума? Не хочу я, чтобы с прекращением цикла воспроизводства я начала рассыпаться, мои кости стали хрупкими, зубы — шаткими, мозг — больным. Я — не хочу! Но что я могу поделать с программой, заложенной в меня? Как только я больше не смогу — теоретически — производить потомство, я стану природе не нужна. Мой собственный организм прекратит заботиться о самом себе. Я нужна была природе, чтобы произвести еще один или два мыслящих и страдающих кусочка живой плоти — и всё? Всё? Я больше не нужна? Дурацкая программа, надо признать.
Настьке нравилась Розина стать, королевская осанка, она была потрясена ее величием и царственностью. Рассказывала, как все замолкают от одного ее взгляда, как она никогда не кричит — посмотрит, улыбнется, и все стоят навытяжку перед ней. Когда я спросила Никитоса, нравится ли ему Роза, он даже не понял, о чем я говорю. «Ну, Роза Александровна, Никитос, помнишь, красивая, высокая такая!» — принялась объяснять ему Настька. Никитос только пожал плечами: «Не-а. Не знаю». «Ну кто линейки ведет! Грамоту кто тебе давал за плавание? Помнишь?» «А-а, грамоту! — обрадовался Никитос. — Помню… А кто давал — не помню». Вот и весь сказ. Две планеты — девочка и мальчик.
Сейчас я смотрела на Розу. Неужели она действительно такая жестокая? Или это особенность профессии? Как у хирургов? Не будешь жестоким, будешь плохим хирургом?
— Ты что? — Роза похлопала меня по плечу. — Что, серьезное что-то?
— Да нет. Швы разошлись, лоб разбил. Сотрясения вроде не было.
— Не тошнило? — осведомилась Роза.
— Нет.
— Значит, не было.
— Да, его все бьют по голове, бьют, а сотрясения нет.
— Это ты про Дубова, что ли? — Роза прищурилась. — Ох, как не хочется, чтобы он в пятый класс сюда приходил…
— Не берите.
— Как? Как не брать? Мы всех обязаны брать. Вот поставят его на учет — тогда посмотрим, и то… Да ведь родители потерпевших до полиции никогда дела не доводят, как бы ни дрались. Сами виноваты. Вот ты написала заявление в полицию?
— Нет.
— Вот видишь. А написала бы, может, и присмирел бы паренек.
— Мой брат тоже так говорит.
— Кстати, а кто у тебя брат? — вкрадчиво спросила Роза.
— Брат? — пожала я плечами. — Андрюшка.
— Да я понимаю… Я помню его. Очень красивый мальчик был… А кто он? Говорят, что он…
— Ну да, — не дала я договорить Розе. — Что-то вроде того, что говорят.
— Ну-ну… — улыбнулась Роза одной из своих самых страшных улыбок. — Ты, Аня, зря со мной так.
— Как?
— Не откровенна. Может быть, ты думаешь: Роза — цербер, Роза ходит и на всех лает? Может быть, ты думаешь, что я привыкла ко всему этому?
Я не очень понимала, о чем говорит Роза, и уж совершенно не понимала, почему у нее вдруг подозрительно покраснели нос и глаза. Роза умеет плакать? Роза не хочет, чтобы ее считали цербером?
— Хорошо, — кивнула я. — Можно, я буду звать тебя Нецербер? Красиво так, по-немецки…
— Да ну тебя! — отмахнулась Роза и зашагала по коридору, на ходу одергивая разошедшихся старшеклассников, тех, кто вовремя не увидел, что по рекреации идет Не-Цербер.
Хорошо, что они хоть кого-то боятся. Не пряником — кнутом в основном воспитывается человек, увы. Страхом. Я пытаюсь доказать обратное и воспитываю своих пряниками, лаской, дружбой. Получается? Не пойму пока. Вроде да. А вроде и нет. Настька как выла до посинения при любом удобном случае, когда страшно, когда растерялась, так и воет, Никитос чем дальше, тем страшнее дерется. А я им — «Извольте пряничка откушать! Не войте, не деритесь…»
В восьмой «В» я вошла задумчивая. И обнаружила, что меня ждет сюрприз.
За партами сидели девочки, дисциплинированно, положив руки на стол, как первоклассницы. Не играли в планшеты, не хихикали, не тыкали пальцами в телефон, не причесывались.
Четыре девочки, за двумя партами. Больше в классе никого не было. Вероника молча чертила пальцем что-то на парте и время от времени поглядывала на меня огромными глазами.
— У тебя есть восточная кровь? — спросила я ее.
Она даже вздрогнула от такого вопроса.
— Что?
— Ну просто я смотрю на тебя и восточных черт не вижу, а что-то такое есть в твоем лице…
— Я не знаю, — довольно сдержанно проговорила Вероника.
— Ну хорошо, извини. Давайте поговорим сегодня вот о чем. У нас ведь Фонвизин сейчас, так? Как вы думаете, Митрофанушка — явление историческое или типичное? Давай ты начнешь, м-м-м… Полина, правильно? — я кивнула на одну из девочек.
Та, не вставая, смотрела-смотрела на меня, потом сказала:
— Я не читала эту книжку.
— А как книжка называется, знаешь?
Девочка молчала.
Вероника пожала плечами и проговорила:
— Полин, ну если ты осталась, говори что-нибудь!
Девочка продолжала молчать.
— Хорошо, кто знает?
Не поднимая руки, ответила другая девочка:
— «Недоросль». Мы ходили в театр, смотрели в пятом классе.
— В четвертом! — поправила ее Вероника.
— Девочки, ну какая разница! Кто может ответить на мой вопрос? Ну вот ты, пожалуйста, — я показала на последнюю, молчавшую пока. Черт, как же мне выучить все их имена? Они же еще пересаживаются! Наташа она, что ли, или одна из многочисленных Даш?
— Я не понимаю вопроса, — ответила вполне искренне мне девочка. — Что такое историческое явление?
— Ясно, хорошо. Тогда давайте так… Кто-нибудь из вашего класса похож на Митрофанушку?
Девочки засмеялись.
— «Не хочу учиться, а хочу жениться!» — сказала одна девочка.
— Ну да, вроде того. Только это не Фонвизин, а «Дюймовочка». Но суть почти что та же.
— А кто у кого списал? — засмеялась четвертая.
— Девочки, подождите, — Вероника остановила веселье. — Анна Леонидовна, а почему вы не спрашиваете, где остальные?
— Заболели, наверно, — пожала я плечами.
Вероника внимательно смотрела на меня.
— Нет, они не заболели!
— Ну хорошо. Ты хочешь поговорить об одноклассниках? Давай. Где они, почему не пришли?
— Они объявили вам бойкот.
— А вы? Решили не присоединяться?
Девочки молчали и переглядывались.
— У каждой свои обстоятельства, — проговорила наконец Вероника.
— Ясно, ну и на том спасибо. Вот это называется историческая обусловленность события. У каждого из вас своя.
— Своя история? — спросила Вероника.
— И своя история, и своя страна в каком-то смысле. Жизнь своя. Ну что, продолжим про Недоросля, или вас разрывает, и будем обсуждать Тамарина с компанией?
— Его девочки уговорили, которые получили двойки по диктанту. Они считают, что незаслуженно, — сказала та, которая не читала Фонвизина.
— А остальные мальчики? Там, кстати, у мальчика у какого-то «четыре-пять», я помню, было…
— Кто за девочками пошел, из солидарности, кто за Тамариным, — объяснила Вероника.
— Так он сам тоже, кажется, на кол написал. Если мне не изменяет память, двадцать семь грамматических ошибок, а запятые и точки он вообще не ставит.
— Компьютер же все исправляет, правда… — не очень уверенно сказала Полина.
— А если электричество отключат? Или случится всемирный потоп и все начнется заново? А мы ничего не знаем, не помним, писать практически не умеем, как устроена электрическая лампочка — и то нарисовать не в состоянии, почему она горит, не понимаем, я уже не говорю про компьютер!
— Еще мы не знаем, как устроена бомба… — проговорила Вероника.
— Да, и это единственный плюс того, что мы крайне безграмотны. После потопа будем убивать друг друга камнями. И все же. Давайте прямо сейчас почитаем «Недоросля» по ролям. У меня есть книжка, а вы найдите тексты в Интернете. Кто хочет быть Митрофанушкой?
Девочки переглянулись.
— Никто? Ну хорошо, я буду Митрофанушкой…
Мы почитали «Недоросля», поговорили, нашли все же нескольких недорослей из класса, из окружения девочек, они стали фантазировать, обнаружили недорослей даже среди школьных учителей и своих родителей. Я могла бы сказать, что и мой собственный «муж» Игоряша — настоящий недоросль, но не стала углубляться в семейные истории.
Весь урок я думала: что мне им ставить — всем пятерки? Очень глупо. Ах, вы какие молодцы, не пошли со всем классом против учительницы, штрейкбрехеры, получите за это пряник. Тем более что особенно не за что было ставить им пятерки, даже Веронике. Разве что за то, что они в конце концов оживились и кое-как заинтересовались покрытой паутиной забвения пьесой. Забвения не в культуре — в головах нынешнего поколения.
А поставить четверки — обидно. Про тройки я уже и не говорю. Собственно, почему бы им не сказать правду? Она тоже весьма сложная в нравственном смысле, пусть задумаются. Или сделаем по-другому…
— Я напишу задание в электронный журнал. Оценок сегодня никаких не ставлю по педагогическим и моральным соображениям.
— В смысле? — спросила Вероника.
— Вот такая тема сочинения и будет: «Нам не поставили оценок за прошлый урок литературы, хотя мы активно работали, потому что…»
— А почему? — продолжала настаивать Полина.
— Полина, всё! — одернула ее Вероника. — А остальные что будут писать?
— Остальные пусть местоимение «нам» заменят на существительное «девочкам» и напишут то же самое. Пусть подумают.
— Но какое отношение это имеет к литературе? К Фонвизину?
Я терпеливо ответила девочкам, стараясь даже не вдумываться, действительно они не понимают или вредничают. Какая разница?
— Такое же, как любая нравственная проблема. Литература занимается прежде всего этим. Мы недавно говорили об этом же с семиклассниками. Литературу пишут по тем же соображениям, по которым ваши одноклассники не пришли на мой урок. Как решать главные вопросы справедливости, морали и так далее.
— А детективы, а фантастика? — спросила Вероника.
— Ты правильный вопрос задаешь. У разных жанров литературы — и задачи разные. Но в хорошей фантастике и в хорошем детективе автора волнуют мировые проблемы так или иначе. Если убил, то почему, если про инопланетян — то от чего они страдают, чего хотят от своей жизни, и так далее. Поговорим еще об этом. На сегодня всё. Спасибо, девочки!
— За что? — спросила Вероника.
Я посмотрела на нее. Она — хорошая девочка, или я вижу что-то не то?
— Формула вежливости, Вероника. Спроси у мамы, есть ли у тебя восточная кровь.
— Тогда — на здоровье, Анна Леонидовна, — ответила Вероника, вставая. — А мамы у меня нет. До свидания.
— Прости, пожалуйста! — искренне сказала я.
Вероника пожала плечами и вышла из класса, широко выбрасывая длинные, худые мосластые ноги. Мне надо осторожнее разговаривать с этими детьми…
Глава 13
После объявленного мне восьмым «В» бойкота я осторожно заглянула в седьмой «А». Кто его знает — что мне объявили гимназисты, мало на настоящих гимназистов (в моем представлении) похожие.
— Анна Леонидовна… — сзади меня раздался голос Розы, Нецербера, как я ее теперь стала невольно про себя называть.
И как только она летает по школе! Ведь всего лишь пять минут назад видела, как она удалялась в противоположном направлении, и я еще замедлила шаг, чтобы отстать от нее понадежнее, чтобы она не обернулась вдруг и не спросила — а почему у меня такое вытянутое лицо, в каком именно классе оно так вытянулось. Почему-то мне пока хотелось решать все свои проблемы самой, без вмешательства Нецербера.
— Что ты так заглядываешь, как будто опоздавший двоечник? — негромко сказала Нецербер, посмеиваясь.
— Да вот смотрю, мой ли класс, не ошиблась ли я…
— А-а-а… А я-то думала, что тебя восьмой «В» так прищучил, в смысле — напугал! Знаю, знаю, не сомневайся! Я в школе всё первая узнаю всегда! Работа у меня такая!
Я посмотрела на улыбающуюся Розу. Да нет, я не думаю, что она плохо ко мне относится. Тут вообще другие категории. Скорей всего, она ко мне не относится никак. Она хорошо относится к своей школе, в которой должен быть порядок. Никто никого не должен бить, обзывать, никто не должен опаздывать, ходить грязный, плохо одетый. В коридорах не должно быть слышно мата. Что еще? Учителям не следует выгонять с урока весь класс, а классу, соответственно, не следует коллективно прогуливать. Вот что интересует Нецербера. Функционирование огромного коллектива. Как меня интересует мой организм с точки зрения того, что в нем всё должно быть, как положено. Проснулся, поел, попил — и пошел, на твердых ногах. Я не думаю о дыхании, о сердцебиении, о глотании, в конце концов, — это всё естественно. Я начинаю думать о них только тогда, когда где-то что-то болит. А болеть начинает, как правило, на нервной почве или когда набрала где-то чужеродных вирусов. Вот и я сейчас в ее школе (а школа — Ее, это правда) — чужеродный вирус. От меня начинает болеть то, что особо никогда не болело. Скорей всего так.
— Да, восьмой «В» на меня обиделся. Тамарин оскорбился за кол.
— А точно ему нужно было кол ставить? — прищурилась Роза.
— Точно.
— А в четверти ты как будешь ему четверку ставить?
— Если он будет писать с такими ошибками и такую ерунду, в четверти у него будет двойка, — ответила я.
Я понимала, что говорю всё не то. Но как мне быть? Я не умею по-другому.
— Роза, я не умею по-другому.
Нецербер улыбнулась и ничего не сказала. Лишь похлопала меня по плечу. Я не намного ниже ее, но рядом с ней ощущала себя просто Дюймовочкой. Волевая мощь Розы подавляла меня вконец.
Я вошла в класс. Огляделась. Да вроде всё в порядке. Лица спокойные. Никто не собирается говорить гадости, народ пришел. Хорошо бы вспомнить имена. План класса, что ли, нарисовать и подписать все парты по именам…
— Я проверила на каникулах ваши сочинения, если можно их так назвать. По рассказу «Тоска», — начала я.
— Тоска-а-а!.. — тут же с удовольствием подхватил Будковский.
— Будковский получил кол за сочинение, — продолжила я.
— Чё-о-о-о? — заорал Будковский и даже подскочил на парте.
— А тебе не все равно? Что ты так заволновался?
— Мне? Мне? — Красный Будковский даже встал.
— Да что такое, Семен?
— Его не пустят в Англию летом, если будут тройки в году, — объяснила девочка со странным лицом, на котором как будто были нарушены основные пропорции, и старательно накрученными не очень чистыми волосами.
Может, сказать ей потом, что лучше помыть голову, чем накручивать грязные прядки? Хотя… Имею ли я право? Не разобралась я пока со своими правами и обязанностями. Я учу прекрасному людей, которые выглядят и ведут себя вовсе не прекрасно. Я сомневаюсь, что могу сделать замечание по поводу внешнего вида. Кажется, в школе я потеряла твердую почву под ногами. Кто бы мог подумать!
— Я нормально написал! — продолжал орать Будковский. — Нормально! — Он стал всхлипывать.
Я присмотрелась — валяет дурака или действительно собирается плакать? Не поняла.
— Сядь, Семен, если не хочешь получить двойку за поведение!
— Не хочу, — неожиданно покорно пробурчал Будковский и сел.
— А другие что получили? — поинтересовалась Катя Бельская.
Я пригляделась. Девочка после каникул не очень хорошо выглядела. Круги под глазами, бледное лицо.
— Ты хорошо отдохнула? — спросила я ее.
Катя удивленно посмотрела на меня:
— Нет. А что?
— Ничего. Ничего… Так… — Я достала сочинения, которые сидящие передо мной гимназисты судорожно писали перед каникулами на последнем уроке по рассказу Чехова «Тоска», прочитанному тут же. — Одна пятерка. У Кати.
— Кто бы сомневался! — выкрикнул ушастый Кирилл.
— Она нормально написала, человеческими словами. Без ошибок. Умно. Поэтому и получила пятерку. Тебя что-то не устраивает?
— Да нет… — пожал плечами, не вставая, Кирилл. — Просто если бы она училась в другой школе, планка была бы ниже — для нас.
— Ты складно говоришь, а пишешь очень нескладно. Попробуй изложить свои размышления на эту тему письменно. Договорились? К следующему уроку. И остальные — тоже. Тема очень хорошая, спасибо Кириллу, кстати. Нужен ли классу интеллектуальный лидер. И зачем.
— Не нужен, ни зачем, — пробубнил Будковский.
— Вот так и напиши, — засмеялась я.
— Ага! А вы мне тройку или двойку поставите!
— Или кол, — согласилась я.
— А-а! — подхватил тут же Кирилл. — Значит, писать надо так, как удобно вам?
— Нет, писать нужно по сути, по уму… Возможно, ты меня убедишь. Постарайся найти аргументы.
Я краем глаза посмотрела на Катю. Я ведь уже думала о том, что по отношению к ней я веду себя неправильно. Хотя девочки, сидящие вокруг нее, вроде дружелюбно и весело поглядывают на нее. Волками смотрит только парочка задиристых пацанов. Но, может, я чего-то не знаю? И даже у волков на уме вовсе не то, что я думаю?
— Кстати, попрошу писать не о Бельской…
— А что, лидер — Бельская? — воинственно вздернулся Кирилл. — У нас, между прочим, староста в классе есть!
— Ага, Кирилл Селиверстов! — засмеялась девочка с короткой стрижкой, сидящая на первой парте. Неля. Или… Света. Или все же Неля.
— Да успокойся ты, пожалуйста! — ответила я Кириллу. — Лидер — это лидер, им может стать любой, кто способен на это. Тем более что я говорю исключительно об интеллекте. Я знаю, в десятом классе есть девочка, не являющаяся никаким лидером вообще, но именно ей прочат золотую медаль при выпуске…
— На голову больная, ага! — радостно завопил Будковский.
— Обезьяны тоже всегда смеются над человеком — лысый, в ярких тряпках, ноги — как палки, тонкие, прямые… — не очень громко сказала Катя.
Девочки, сидящие вокруг нее, и Петя — холеный мальчик с правильным лицом и неуловимым взглядом — засмеялись.
— Чё? Чё она сказала? — заволновался Будковский.
— Что ты гиббон! — проорал ему Кирилл. — Тупой и волосатый! А она от богов произошла и умеет летать! Только не хочет сейчас! А так бы полетела!
— Гиббо-о-он? Я-а-а-а?!
И веселье продолжилось. Будковский нисколько не обиделся, он прыгал и показывал гиббона. Вот гиббон висит на ветке, раскачиваясь, вот он спрыгнул на землю, но очень неудачно — попал как раз на голову Славе Салову, распластанному, как обычно, по всей парте. Слава, хоть ему было и очень лень, в долгу не остался…
— Можно, я не буду писать про лидера? — спросила меня Катя, пока мальчики упражнялись в остроумии и борцовских качествах.
— Почему?
Катя посмотрела на меня и вздохнула:
— Хорошо. Я поняла. Все пишут про лидера. Только я ненавижу, когда меня ставят в пример. Вообще когда кого-то ставят в пример. Каждый — такой, какой он есть. Можно быть лучше. Но другим стать практически невозможно.
— Катя… — Я не знала, какой верный тон выбрать с девочкой, которую я опять невольно задела. — Напиши то, что ты думаешь. Напиши о том, что я тебя обидела.
— Да нет… — пожала плечами Катя. — Просто ваши вопросы похожи на тесты наших школьных психологов. Мы уже знаем, что именно они у нас проверяют, так и рисуем, и пишем. Чтобы стройная картина была, правильная. Можно, я выйду?
— Выйди…
Я увидела, что Катя взяла телефон, но не стала ее останавливать. У девочки какие-то проблемы, возможно, ей нужно позвонить.
Когда она вышла, раздался голос Кирилла:
— У нее бабка померла, вот она и ходит, изображает тоску, всех ненавидит…
— Кирилл! — шикнули на него сразу несколько девочек.
— Рассказ «Тоска-а-а-а»… — упрямо доблеял мальчик и вызывающе посмотрел на меня.
У меня сильно стукнуло сердце. Нет, я так не умею, не смогу. Мальчика нужно сейчас поднять за шкирку, встряхнуть так, как я встряхиваю Никитоса, когда он зарывается. А что я могу сейчас сделать этому наглому, глупому, жестокому мальчишке? Уже не ребенок, но еще не юноша. Ничего еще не может в жизни, а причинить боль другому может, гадость сделать может.
— У тебя жива бабушка? — спросила я его. — Встань, во-первых. И сюда выйди, к доске.
— Зачем? — лениво, но настороженно спросил Кирилл и медленно встал.
— Выйди, я сказала.
Вот откуда у учителей, много лет работающих в школе, манера говорить категорично, жестко, громко. Да потому что они — дети — не понимают по-другому! Никитос мой не понимает, девочка с грязными кудрями не понимает, Громовский из одиннадцатого, весь пятый коррекционный, Кирилл с египетским несмываемым загаром…
— Выйди! К доске!
Селиверстов не двинулся с места. Хорошо, училка так училка. Орать так орать.
— Выйди!!! Селиверстов!!! К доске!!!
— Кирилл, иди! — подтолкнула его девочка, сидящая сзади него.
— Да иду я, иду… — Поджимая губы и криво улыбаясь, мальчик прошел к доске.
— Теперь отвечай на вопрос.
— На какой?
— Про бабушку. Твоя бабушка жива?
— А что, это имеет отношение к литературе?
— А то, что ты сказал про Бельскую, имеет отношение к литературе?
— Блин…
— Минус один балл, — вздохнула я.
— С чего? Я что, на оценку отвечаю? — вскинулся Кирилл.
— У нас теперь все разговоры в классе будут на оценку. Поэтому советую язык попридерживать.
Кто-то сзади свистнул, но я не стала отвлекаться на умельцев сбить такого неопытного педагога, как я, с темы.
— Давай-давай, отвечай.
— Ну жива. И что?
— А у тебя кто-нибудь умирал уже? Дедушка, еще кто-нибудь?
— Не-а, — равнодушно сказал Кирилл.
Что? Что мне ему сказать? Как сделать так, чтобы он понял — пусть не раз и навсегда, пусть только сейчас, что есть вещи, которые нарушают невидимый, сложный и одновременно очень простой нравственный закон. Как ему сказать об этом законе, чтобы он услышал? Он не знает смысла многих слов, которые знаю я. Как ему объяснить, чтобы он понял не головой, а печенками, что нельзя так кощунственно говорить о чьем-то горе…
Класс выжидательно молчал. Громко сопел Слава, переваливаясь на парте. Молчал даже Будковский. Я чувствовала на себе взгляды. Они ждали. А я молчала. Кирилл глянул на меня наглыми повеселевшими глазами. Он понял, что я растерялась. Надо его встряхнуть как следует. Перед всем классом.
— Ты чего боишься? — спросила я, быстро и откровенно оглядев его. Одет прилично, но… Не слишком. Потертые школьные брюки. Мальчики — неряхи, конечно, но лоснится карман, оторван хлястик, старый ремень. Ботинки похожи на дорогие, но не дорогие. Не чистились, наверно, никогда… Вызывающая стрижка. Заеды у рта. Ободранные ногти… Взгляд быстрый. Наглый, но вовсе не уверенный. Ну что ж, детка, бои без правил.
— Я? Чего я боюсь? — Кирилл покрутил головой и встряхнул плечами, как будто перед боем. — Ни-че-го. Ничего не боюсь. А что?
— Ты где последний раз так загорел?
— Я?
— Ты, ты. Не переспрашивай каждое слово.
— Он в Египет всегда ездит! — крикнул кто-то с боковой парты.
— Правда? А почему? А во Франции ты был? На Лазурном берегу? А в Португалии? В океане купался? С морем несравнимо. Дорого, конечно, но потрясающе. Был?
Кирилл не очень уверенно пожал плечами:
— Не-а.
— А почему? Не хватает у родителей денег? У тебя родители вместе живут или разведены? Что-то ты одет как заброшенный ребенок. Из Египта вроде вернулся — вижу, а заброшенный. Ну понятно, сейчас дешевле зимой в Египет полететь, чем в хорошем месте под Москвой по лесу погулять да в бассейне поплавать.
Кирилл побагровел под загаром и посмотрел на меня с ненавистью. Кто-то из девочек тихо проговорил:
— Анна Леонидовна! Не надо…
— Не надо? — обернулась я к ней. — Правда? А что, какие-то проблемы? Сложности в семье? Развод? Злой отчим? Порет по субботам? Что? Кирилл, расскажи, детка, как ты живешь? Всем интересно! Мне, по крайней мере, ужасно интересно, как и чем живет бесспорный лидер класса, староста Кирилл Селиверстов.
— У нас урок литературы! — сквозь зубы проговорил Кирилл. — Я живу хорошо. Моя жизнь вас не касается.
— Да нет, ты ошибаешься. Всё, что происходит на уроке, меня касается. Тем более, я уже объяснила вам, что у нас урок не чтения, а русской словесности. А русская литература всегда решала и решает самые важные вопросы человеческой жизни. Вопросы, от которых умирают. Или остаются жить. Я жду ответа от тебя! Ты не похож на несчастного мальчика. Ты такой уверенный в себе, загорелый, хорошо поевший…
Кирилл, опустив голову, прошел на свое место. Сел. Потом поднял голову, посмотрел на меня, запихнул всё в сумку, встал и вышел из класса.
Пошел жаловаться? Они же все теперь знают — на учителя можно пожаловаться. Причем при желании — сразу министру образования. Или министру внутренних дел. Или президенту. Или Розе Александровне Нецерберу в письменном виде — оставить личное сообщение в электронном журнале, и она через минуту будет знать о происшествии. Вот и хорошо. Спрашивать меня ни о чем не будет. Может быть, уволят сразу. И закончатся мои муки.
— Поэтому он и сочинение написал на двойку по Чехову, — кивнула я на закрывшуюся за Кириллом дверь. — Потому что у него амнезия некоторых важных органов. Но обсуждать заочно его мы не будем.
— Почему? — поинтересовалась девочка с грязными локонами. Лиза, я вспомнила, Лиза, которая говорит с легким подмосковным говорком — в нос, растягивая слова, с нарочитой хрипотцой.
Как же мне иногда мешает мое свойство тут же идентифицировать человека с той областью, где он еще недавно жил. Ну и что, что эта девочка из ближайшего Подмосковья? Да ровным счетом ничего. Там можно читать те же книги, так же смотреть Тарковского и Антониони — или не смотреть; там живут такие же добрые бабушки, которые еще помнят войну, и… и… Но почему тогда именно она задает такие глупые вопросы? Говорил мне Андрюшка, что я не учитель по сути своей. Ведь учитель должен радоваться, когда ученики задают глупые вопросы. Ведь ему есть чему их учить! А так — зачем же он тогда нужен?
— Потому, — постаралась ответить я как можно дружелюбнее и, главное, подавить в самой себе неприязнь к девочке, — что обсуждать человека за спиной — это судачить, сплетничать, это недостойно.
— Как вы интересно говорите… — заметил вдруг Петя и посмотрел, как обычно, мне куда-то за плечо. — Как в девятнадцатом веке.
— Ты был в девятнадцатом веке? — заорал истосковавшийся Будковский.
Я махнула на него рукой:
— Помолчи, Сеня, пожалуйста! Петя, а скажи то же, что сказала я, но так, чтобы было понятно твоим сверстникам в двадцать первом веке.
Петя, не вставая, начал подбирать слова:
— М-м-м… ну-у… м-м-м… Да ну! — махнул он в результате рукой. — Бла-бла-бла! Сойдет и так.
— Ну вот, и я так думаю. Кстати, есть в классе кто-нибудь, у кого русский не родной?
— Чурок нет! — заржал Будковский.
— Хорошо, тогда к следующему уроку каждый найдет двадцать слов, которые употребляют старшие, взрослые, но которые лично вам кажутся устаревшими.
— А устаревший мат можно? — спросил Будковский и тут же, видимо, поделился вертящимися на языке словами с соседом Пищалиным. Тот громко и очень глупо засмеялся.
— Минус балл сразу поставьте в тетради себе, оба, Вова и Сеня.
— Да все равно вам не разрешат поставить всем тройки в четверти! — ответил Будковский, но не слишком уверенно.
Ого, что-то у меня получается? Такими варварскими методами? Главное, чтобы теперь мне седьмой «А», гимназический, не объявил бойкота. Я пока еще с одним бойкотом не справилась.
В класс вернулась Катя. За ней, пряча глаза, зашел вразвалочку Кирилл.
— У тебя все хорошо? — спросила я девочку, понимая, что спрашиваю не то.
— Да, спасибо, — ответила Катя.
— Стой, — сказала я Кириллу, намеревавшемуся пройти на свое место. — Ты считаешь нормой, что ты без спросу вышел и без спросу ушел?
— Я в туалет ходил! — ответил мне Кирилл и наконец поднял глаза.
Кажется, я победила, но очень неприятной ценой.
— Перед Катей извинись!
— За что?! — вполне искренне удивился Кирилл. — Ее же не было в классе!
— Так вдвойне извинись, что за спиной говорил!
Катя посмотрела на меня. Я услышала ее.
— Сядь, Селиверстов.
— А вы не хотите передо мной извиниться? — спросил он.
А! Я рано обрадовалась. Просто он подумал или позвонил, например, матери — и понял, как надо себя вести.
— Нет, я не хочу перед тобой извиниться. Я хочу сказать — тебе и всем, никак не дойду до важного сообщения, — что со следующей недели ваша классная руководительница уходит в декретный отпуск. И вместо нее буду я.
— Ба-ли-и-и-ин! — просто возопил Будковский.
Кирилл с ненавистью посмотрел на меня. Катя подняла глаза и снова опустила. Лиза, девочка с грязными локонами, запустила руку в волосы, почесалась, отбросила их назад и сказала:
— Крейзи…
— Ты на каком языке сейчас разговариваешь? — поинтересовалась я. — Крейзи — это сумасшедший. Сумасшедший кто?
— Минус два балла! — прокомментировал Будковский. — Лизка — тебе сразу пара. Классную назвала «крейзи»!
Девочка насупилась и полезла рыться в портфель, негромко приговаривая:
— Ничего я не назвала, просто вылетело, я вообще не знаю, что такое «крейзи»… Это что-то вроде «кул», только круче…
— Про себя бубни, хорошо? — попросила я Лизу. — И волосы заколи. Есть чем? А лучше помой и потом заколи. Так что, друзья мои, мы будем дружить или издеваться друг над другом, портить друг другу жизнь, кровь, здоровье, оценки?
— How much? — очень тихо спросил Селиверстов Кирилл, но я услышала.
— Маленький тухлый провокатор, — засмеялась я. — Тебе бесплатно. От тебя и так слишком много…
— Вони! — радостно проорал Будковский и сам же и захохотал.
— А мне вообще всё по фиг… — промычал Слава и перелег на другую сторону парты.
— В этой связи на следующей неделе будет родительское собрание. Запишите в дневники. Очень хотелось бы познакомиться со всеми родителями, с бабушками, с отчимами…
Может, зря я так? А как? Непротивляться злу насилием? Подставлять другую щеку? Игнорировать? За что они меня с самого первого дня невзлюбили — не все, нет, некоторые? Или это такая позиция, проверка? Или это развлечение — как в подворотне, когда задирают прохожих, не имея в виду их грабить или даже бить, просто — попугать, подразнить, пощекотать себе нервы… Но так же не должно быть! Это же не подворотня, не колония для малолетних преступников, это самая обычная школа. Надо все-таки попроситься на уроки к другим учителям, посмотреть, что происходит там. И если дело во мне — уходить.
— Подожди, — я остановила Катю, когда та проходила вместе со всеми мимо моего стола. — Я тебе соболезную. Когда умерла бабушка?
Катя посмотрела на меня мгновенно покрасневшими глазами.
— На каникулах.
— Вот сейчас? На той неделе?
— Да.
— Похоронили уже? — я старалась говорить как можно осторожнее.
— Катька, ты чего? — Другая ученица остановилась, увидев, что Катя полезла в сумку за платком.
— Иди, Свет, все хорошо! Я сейчас догоню! — махнула ей Катя.
Я взяла девочку за руку.
— Я тебе искренне соболезную. Сейчас у тебя очень тяжелое время. Бабушка болела?
— Болела, но… Все равно… Извините, — она вытерла глаза и выпрямилась.
— Держись. Я знаю, что это такое.
— Я выходила маме позвонить, она на работу сегодня не пошла, не смогла…
— Хорошо, все нормально, я поняла.
— А кто вам сказал? — спросила вдруг Катя.
— Не важно. Я имен еще не знаю. Не думай об этом. Тебя ведь все любят в классе?
Катя кивнула. Две недели назад, до каникул, это была совсем другая девочка. Сияющая, уверенная в себе, веселая, брызжущая жизнью и энергией. Как мне хотелось что-то сейчас сказать… Но какие слова тут подберешь!
— Я пойду, Анна Леонидовна, хорошо? А то перемена маленькая.
— Конечно, иди. — Я погладила девочку по руке. — Ты очень хорошо написала сочинение.
— Спасибо, — кивнула Катя. — Я писала в самом начале каникул, когда бабушка еще была жива. И все равно я что-то такое чувствовала… А Чехов про себя это писал?
— Про тебя. И про меня. И про всех.
Катя внимательно посмотрела на меня.
— Я понимаю, что вы хотите сказать.
Мне хотелось обнять девочку, но я не стала этого делать.
Пожалуй, я пока не буду уходить из школы. Даже если я во всем не права.
Глава 14
Никитоса долго держать в больнице не стали, зашили, пролили капельницами и через несколько дней выпустили. Он дома посидел-посидел три дня и взвыл.
— Ма-а-а-а-ам! — бросился он ко мне, когда я, еле живая от всех моих ярких школьных событий, добралась до дома и даже села в прихожей, снимая сапоги.
Кажется, в школе я не присела ни разу. Нет, один раз, в пятом коррекционном, когда ставила оценки. Ученики, еще маленькие по росту, подходили с дневниками, и я села за стол, чтобы не нависать над ними, еще больше не подавлять. После урока в седьмом «А» я, видимо, вела все остальные уроки в том же духе, и дети держались соответственно — с осторожностью и даже почтением. Может, мне вообще забыть про пряники как часть моей педагогической системы? Кнут, ремень, палка, двойки-колы — и ни одного лишнего вяка, ни шороха, ни наглой ухмылки в ответ?
— Мам-мам-мам-мам… — стучался об меня Никитос перевязанной головой. — Я дома не могу, ску-у-учно! Бабушка заставляет читать и есть всё время!
— Анечка! — Наталья Викторовна начала было оправдываться. — Я насильно не кормлю…
— Да что вы, Наталья Викторовна! Спасибо, что согласились посидеть…
— А я не согласился сидеть дома! — стал настаивать Никитос. — Я…
— Помолчи. Пойдешь завтра в школу. С одним условием…
— Да-а-а-а-а-а-а! — заорал Никитос и поскакал на одной ноге в комнату, сшибив на ходу Настьку, которая не заплакала, упав, а засмеялась и даже попыталась попрыгать за Никитосом.
— Анечка, — Наталья Викторовна поправила очки и очень осторожно спросила: — Ты прости, что я вмешиваюсь… А у вас с Игорем всё хорошо?
Я не знала, что она имеет в виду. И смысл ее вопроса поняла гораздо позже. Тогда же я только удивилась, что Наталья Викторовна вдруг стала обсуждать очевидное. У нас с Игоряшей все плохо. Но не настолько, чтобы от этого страдали окружающие — его мать и наши общие дети. А нам — конечно, не сладко. Он мается в тоске, я маюсь в его присутствии. Что же тут может быть хорошего?
— У нас все нормально, Наталья Викторовна, — постаралась улыбнуться я. — А что?
— Да нет… так, ничего, Анюта. Нормально — и нормально. Я пойду? Игоряшу скоро кормить.
— Конечно, Наталья Викторовна! Спасибо вам.
В школу Никитоса вызвался сопровождать Игоряша. Не просто довести до дверей — он и так все время близнецов в школу водит, — а сидеть целый день! Я даже сразу не поверила:
— Взял отпуск? Тебе отпуска не жалко?
— Нет, не жалко. У меня большой отпуск. Я боюсь Никитку одного оставлять.
Игоряша, бедный Игоряша. Какой хороший отец! И каким бы замечательным мужем был кому-нибудь, если бы не дружил с Андрюшкой, и Андрюшкина сестра расчетливо и холодно в один момент не выбрала бы Игоряшу в биологические отцы своему будущему ребенку. Нет-нет, конечно, всё было не совсем так.
Игоряша был симпатичный, молодой, на десять лет моложе, чем сейчас. У него так не потели руки, не сутулилась уныло и покорно спина, у меня была надежда, что я уговорю его сбрить бородку в один прекрасный день… Да разве дело в этом? Просто Игоряша — симпатичный и хороший. Вполне импозантный даже, если мама его с утра хорошо оденет. Он мне почти нравился. Нравился. Не до дрожи, но нравился. Приятный, милый, очень порядочный. Слова плохого не скажет. И на меня смотрит — не отрываясь, сколько я себя помню. Выбрать его в отцы будущему ребенку было нетрудно. А потом… Потом, чем больше я его узнавала, тем больше он меня раздражал. Жили же раньше, не любя — когда суженых родители выбирали? Жили. Потому что иначе нельзя было. А сейчас — иначе можно. И от тоски чахнуть рядом с Игоряшей я не хочу.
И в результате хороший отец Игоряша целую неделю ходил в школу вместе с Никитосом, сидел на уроках, ему разрешили.
К концу этой недели мне показалось, что Настька стала заболевать. Я ловила на себе ее встревоженный взгляд, она то и дело краснела — от каких-то своих неприятных мыслей, отказывалась от еды.
— Что? — спросила я ее, сев с ней вдвоем в своей комнате и крепко обняв.
— Мам, — Настька мгновенно напустила полные глаза слез, — пусть папа больше никогда к нам в класс не ходит. Хорошо?
— Хорошо. А почему?
Настька молчала, глядя на меня широко открытыми глазами, из которых при этом ручьями вытекали слезы. Душераздирающее зрелище, надо признать.
— Ты так на меня смотришь, как будто я в чем-то виновата. Что? Что такое случилось?
Я даже не представляла себе, что делается в душе у Настьки и насколько близка я была к истине. Конечно, виновата во всем, что произошло, была я одна. Но Настька, ничего не говоря, просто уткнулась мне в колени и завыла так, что Никитос примчался со скоростью маленького бронетранспортера, сшибая всё на своем ходу.
— Что у вас в классе случилось? — остановила я его на лету.
— У нас?
— Да, у вас. Почему Настька плачет и просит, чтобы папа больше с тобой в школу не ходил?
— А, мам, точно! Я тоже прошу, чтобы он не ходил! — обрадовался Никитос.
— Почему?
— Он мне драться не разрешает! — честно глядя на меня, сообщил Никитос и протянул Настьке свою потерянную футболку, которая вывалилась почему-то из моего шкафа: — На, посморкайся!
— Так, ясно. — Я набрала номер Игоряши. — Игорь, ты дома? Тебя мама сейчас кормить собирается?
— Да, ты откуда знаешь?
— Легко догадаться. Время ужина. Можешь заскочить к нам на минутку, когда поешь?
— Да, Анютка, я сейчас приду! Сейчас!
— Сейчас не надо. У меня кормить тебя нечем. Поешь и приходи.
— Ага, понял.
Игоряша пришел через пятнадцать минут, со свежим порезом на щеке.
— Ты что, брился или ужинал? — спросила я его.
— Брился, — ответил Игоряша, сияющими глазами глядя на меня.
Он всегда, много лет, смотрит на меня глазами сияющими. Но что-то сейчас мне вдруг показалось излишним в этом ярком свете Игоряшиных глаз.
— Сядь, — показала я ему на кресло.
— Ага, — сказал Игоряша и сел на стул. Ровно поставил ноги и сложил руки на коленях, преданно (по умолчанию) глядя на меня. — Настюня, — кивнул он Настьке, маячившей неподалеку, — иди ко мне. — И протянул к ней руку.
Настька как-то неуверенно пошла было к нему, да неожиданно на полпути свернула куда-то вбок.
— Насть? — я вопросительно посмотрела на нее.
— Мне нужно… — запинаясь, проговорила Настька и встала рядом с Никитосом, пытающимся в эту минуту залезть на восемь или девять книжек, сложенных кучкой, чтобы, вероятно, упасть с них. — Тебе помочь? — спросила она брата тоненьким, слишком тоненьким голосом.
Так… Что происходит?
— Что происходит? Люди! А ну-ка — сядьте все! Никитос, да упади уже ты с этих книг, разбей себе всё остальное, тебя положат на месяц на растяжку, и я отдохну, наконец!
— Анютонька, тебе не надо волноваться, ты и так устала в школе, — сказал Игоряша, продолжая сидеть на стуле и умильно на меня смотреть.
— Ты не хочешь снять его с книг? — поинтересовалась я у Игоряши.
— А, хочу, хочу, сейчас… — засуетился Игоряша. — Никитушка, ну-ка…
— Бэ-э-э-э… — ответил ему Никитос, обернувшись. Потерял равновесие и загремел с книг. Удивительно, ничего при этом не разбив. Встал, отряхнулся, хотел убежать к себе в комнату.
— Сядь на диван, — сказала я ему. — Настя, сядь рядом. Никитос, минуту потерпи, ни из чего не стреляй, никуда не лезь. Да?
— Да, — вздохнул Никитос. И снова скорчил Игоряше ужасную рожу. — Бэ-э-э-э…
— Ясно. Игорь, с детьми рядом сядь. И по очереди расскажите мне, что у вас случилось в классе?
Все трое смотрели на меня одинаковыми честными голубыми глазами и по очереди спросили:
— У нас?
— В классе?
— Случилось?
— Да, да, случилось! Почему Настя просит, чтобы ты больше не ходил с Никитой в школу?
— Да, и я прошу! — встрял Никитос. — Не ходи!
— Помолчи!
— Игорь, Настя, что такое?
Настька, набиравшая все это время воздуха для рева, наконец набрала полную грудь и с горьким плачем «Ма-ма-а-а-а-а!» упала лицом на пухлый диванный подлокотник и всласть заплакала.
— Так, одними ясными глазами стало меньше. А вы, суслики? Что молчите? От Никитоса не добьешься, но он, вероятно, не в курсе. У него своя тема. Остаешься ты, Игоряша, как ни крути. Говори при детях, что произошло. Или… — Вдруг какая-то неясная и в то же время очень простая мысль пронеслась у меня в голове. Так, даже не мысль, картинка, что-то очевидное, смешное даже, неловкое, приятное для меня и стыдное для Игоряши… Или наоборот… — Может, ты при детях не хочешь говорить?
— Да, Анюточка, а что говорить-то?
Я посмотрела внимательно в Игоряшины честные глаза. Игоряша врет. Первый раз в жизни мне врет. Или не первый, но я этого не знала. А сейчас знаю. И мне в принципе было бы все равно, если бы речь не шла о детях и о школе, в которой я, извините, теперь работаю. Учителем словесности и по совместительству нравственности, насколько я имею право по жизни ее преподавать, а также классным руководителем у гимназически-коррекционного седьмого «А» класса, как я про себя окрестила своих пока мало любимых и мало понятных мне детей.
— Я тебя таким не знаю. Ладно. Хорошо. Если тебе будет что мне сказать, ты знаешь, где меня найти.
— Ты уходишь? — испуганно спросил Игоряша.
— Игоряша, я иду на кухню готовить детям еду. Тебя мама накормила, или ты будешь есть с нами?
Игоряша с надеждой посмотрел на Настьку. Та, уже власть наплакавшаяся, поджала губы, ужасно долго высмаркивалась в ту самую футболку, потом нарочито громко сказала Никитосу:
— Никитос, тебе помочь с математикой?
— Не, — ответил Никитос, мало понимающий в происходящем. — Лучше дай списать, если ты уже все решила.
— Ага, пойдем! — легко согласилась Настька и подтолкнула Никитоса к детской комнате. — Пап, пока! — махнула она ручкой, нарочно не глядя на Игоряшу.
— Настюша… Анюся… — Растерянный Игоряша пошел было за детьми, потом за мной и теперь топтался между кухней и прихожей.
— У тебя сегодня что на ужин? — спросила я.
— У меня?
— У тебя, у тебя! Что тебе Наталья Викторовна приготовила?
— Мне? Котлеты, кажется… Из индюшки.
— А! А у нас каша из пшенки. И вафли «Артек». Будешь?
— Буду, — охотно закивал Игоряша и неожиданно шагнул ко мне. — Нюся… Я… я никогда никого, кроме тебя… — Он попытался неловко поцеловать меня в ухо.
— Ты что? — Я оттолкнула его, но не очень сильно, чтобы не было обидно. Что-то подсказывало мне в тот вечер быть с домочадцами, чем-то невероятно встревоженными, поосторожнее.
— Ты… моя самая любимая… — прошептал Игоряша, покорно отступив на шажок.
— Руки так на животе не складывай, это раз, — сказала я, расцепив его руки, — ты же не ксендз?
— Не ксендз, — подтвердил Игоряша.
— Ну вот. А два — скажи: а есть еще — не самая любимая, что ли?
Я даже не знаю, почему я это сказала. Это сказала не я, а мое мудрое подсознание, в сотни тысяч раз быстрее обрабатывающее информацию, чем мое обычное, среднее, туповатое рацио, оно же — я, мое сознание. Ведь именно так мы воспринимаем эту иерархию? То, что внутри меня, — умное, загадочное, странное, не поддающееся уговорам, настройке, у которого своя логика и своя жизнь, непонятная мне — это не я, это мое подсознание, что-то живущее внутри меня. Я — его — не знаю. Ужасно. А оно меня — как облупленную.
— Анюся… — Игоряша одновременно затряс бородкой, как-то по-новому сегодня постриженной, засучил маленькими руками и стал еще оживленнее перетаптываться на месте.
— Да нет, Игорь. Мне в принципе все равно. И без принципа тоже. Я просто так сказала. А что ты разволновался-то?
Жаль, договорить мы не успели. Из детской раздался оглушительный хохот Никитоса, потом громкое шушуканье, кряхтенье, далее — страшный звук, когда падает всё, что могло уместиться на большой детский шкаф, и, как положено, Настькин финальный рев.
— Иди! — кивнула я Игоряше. — Разбирайся!
— Ага! Ага, Анюська, я быстро, я сейчас… — заторопился прочь Игоряша.
А я смотрела на его спину в аккуратно выглаженной клетчатой байковой рубашке, на широковатый задок, на до боли знакомую запинающуюся походку… Неужели кому-то это может быть мило? Но разве не мечтала я много лет быть избавленной от навязчивой, негордой, ненужной мне привязанности Игоряши? А как же мои дети? Как Настька, в первую очередь? Фу-у-у… Всё, пазлы сложились.
— Насть! — позвала я ее. — Подойди ко мне быстренько.
— Ни-и-ки-и-то-ос не винова-а-ат… Она еще на шкафу разбилась… — вышла Настька из комнаты с плачем, поглядывая на меня при этом внимательными глазками.
— Что именно разбилось?
— Лампа…
— А как она на шкаф попала?
— Ее Никитос поставил, там был у нас второй этаж, мы там хотели жии-и-ть… А она стала качаться как живая, и упала-а-а…
— Хорошо, разберемся. Помоги мне с ужином, да?
Настька поковыляла за мной на кухню, всхлипывая, вздыхая и оглядываясь на детскую, где что-то бубнил Игоряша и возмущенно оправдывался Никитос. А я как бы хотела? Чтобы мой любимый сын беспомощно бубнил, а Игоряша возмущенно втолковывал ему правила техники безопасности и принципы сохранности домашнего имущества? А потом снял бы ремень и маленького смелого Никитоса набил бы по попе, а я бы тихонько плакала в углу? Ой, не знаю…
Я втолкнула Настьку на кухню и побыстрее закрыла дверь.
— Ну-ка, скажи мне, почему папе не надо больше ходить в школу? Потому что ему понравилась Юлия Игоревна?
Настька от неожиданности открыла рот, в котором как раз выпал передний зуб, и снова стала набирать воздуха для рева. Я посадила ее на стул.
— Нет уж, ты ответь мне сначала, а потом уже вой, сколько твоей душе угодно.
Настька на полном серьезе кивнула, взяла мою руку горячими ладошками и зашептала, оглядываясь на закрытую дверь:
— Это он ей понравился! Я ее ненавижу! Она страшная! Уродка! И у нее толстые ноги!
— Откуда ты знаешь, какие у нее ноги? — удивилась я. — Она же всегда в длинной юбке ходит.
— Да, а вчера пришла в короткой! И сегодня тоже! И смеялась как дура! И еще я слышала, она спрашивала папу, как проехать в какой-то Мыр… Мырмызянск, что ли… А он сказал, что подвезет ее.
— Так и здорово! Учителям нужно помогать. Все родители помогают.
— Мам, ты сейчас неискренне говоришь, — тихо сказала Настька. — А я с тобой о своем самом тайном говорю.
— Прости, дочка, — я прижала к себе Настькину светлую головку. — Прости. Я неправа. Конечно. Ты у меня самая замечательная дочка. А папу мы в Мырмызянск не пустим, да?
Настька подняла на меня глаза. Неужели она что-то понимает? Не головой, нет. Она слишком мала. Понимает не она, а то умное, тайное, непознаваемое, что внутри нее. Оно, это умное и скрытое глубоко от наших глупых глаз, знает, что я ее папу не люблю. И отпущу его в любой Мырмызянск. Но!
— Настюнь, он ведь ваш папа? Вот вы его в Мырмызянск и не отпускайте. Когда они собирались туда поехать?
— В воскресенье, — еле слышно сказала Настька. — В семь утра.
— Ого, ничего себе! А поспать наш Игоряша не хочет в воскресенье в семь утра? Не бойся, мы работу ему на это время найдем, сам еще проситься будет.
— К нам? — с надеждой спросила Настька.
Я с трудом сдержала вздох. Ну ведь она не уговаривала меня, чтобы я рожала ее от Игоряши. Я могла бы дождаться большой любви и родить ее от любимого. Или не родить никого. Вянуть-пропадать, писать книжки о тоске и одиночестве. Так, всё!
— К нам, Настюнь, конечно, мы же его семья!
— Да? — спросила осторожно Настька. — Папа — тоже наша семья?
Плохо, плохо, что это всё так. Но пока по-другому не получается.
— Конечно, Настюнь. И бабушка Наталья, и мы — его семья. Семьи бывают разные.
— Хорошо, — вздохнула Настька с некоторым облегчением. — Морковку тереть?
— Тереть, только без пальцев, как в прошлый раз, ага?
— Девочки, можно к вам? — в дверь просунулась Игоряшина бородка.
Попросить, что ли, его в виде эксперимента бородку сбрить? И подарить ему абонемент в фитнес-клуб? Чтобы штаны не висели на нем, как на мягком тючке с рисом?
— Мам, чем так пахнет? — Веселый Никитос зашел в кухню, сильно толкнув Игоряшу. — Черт, пап, я об тебя ударился… М-м-м… Мам, откуда вонизмус такой?
— Каша сгорела! Черт… — я подхватила кастрюльку с плиты.
— Чертей не поминайте! — вдруг сказал Игоряша, наш самый главный атеист. — А то дома заведутся.
— Да? — удивилась я. — Что, так просто завести дома чертей? Я попробую.
Никитос захохотал и стал меня убеждать:
— Да я все равно ее ненавижу, эту кашу, не переживай, мам! Хочешь, я бутерброды сделаю?
— Ты? Бутерброды?
Мы все трое смотрели на Никитоса.
— Да, — скромно улыбнулся он. — Меня в больнице мальчики научили. Надо взять хлеб… И еще, кажется, м-м-м… масло… И еще что-то. А! Вот! Ветчину! Или еще можно икру.
— Ясно. Это тебе к папе. Если папа сходит в магазин и купит… — Я посмотрела на Игоряшу, тот беспомощно развел руками — ясно, без денег, как обычно, — купит колбасы, то ты сделаешь нам бутерброды. Да?
— Да! — крикнул Никитос, который не выдерживает долгих нудных бесед. — Или Настька. Я ее научу, да, Насть?
— Да, — нежно ответила ему сестра, как две капли воды похожая и при этом совершенно не похожая на брата.
— Нюся, я вас очень люблю, — вдруг сказал Игоряша, и мне показалось, что у него намокли глаза.
Я, конечно, отлично знаю, в кого Настька такая рева-корова, но что вдруг сейчас?
— Ты со мной перешел на «вы»? В связи со своим внезапным увлечением? В воскресенье, кстати, у нас семейная поездка в…
Черт, черт, черт, я же собиралась с обормотским седьмым «А» провести экскурсию, сделать первую совместную вылазку, чтобы как-то подкорректировать отношения перед родительским собранием… А и ладно! Совместим полезное с… полезным!
— У нас — поездка в Клин!
— В Кли-и-ин? — обрадовался Никитос, который собрался уже было уйти. — За колбасой?
— Ага. И за сосисками! Никитос, ну что ты в самом деле!
— В Клину жил Петр Ильич Чайковский, — сказала Настька, — нам на музыке рассказывали, да, па-а… — она запнулась, посмотрела на Игоряшу и, гордо тряхнув головой, договорила: — Да, мам?
— Да, дочка. Всё, решено. Едем все вместе. И седьмой «А». Я теперь там классный руководитель, — объяснила я Игоряше. — Посмотришь на моих детей.
Никитос ревниво нахмурился. Я развела руками:
— Увы, дружок. Ничего не поделаешь. Четыре тысячи рублей, а ответственности — почти как за вас. По крайней мере, в первой половине дня, пока они в школе. Не знаю даже, как в меня все это поместится.
— Нюсечка, может, тебе уйти из школы? — Обращаясь ко мне, Игоряша попытался ненароком погладить Настьку по голове. Та изо всей силы вырвалась и перешла на другую часть кухни.
— Может и уйти, но не сейчас.
— Ну, как знаешь, как знаешь, ты всегда все сама знаешь, да, дети? У нас мама такая сильная, красивая…
— И ноги у нее стройные, и не картавит, да, Игоряша?
Игоряша покраснел и даже затрясся.
— Ты что, Нюсечка? Ты что?
— Считай, что мы тебя ревнуем.
Соскучившийся от непонятных разговоров Никитос на всякий случай сделал папе свое традиционное «бэ-э-э» и попробовал покачать холодильник.
— Оставь в покое мебель! Иди доставай пылесос и убирай осколки.
— Я помогу тебе, сынок! — засуетился Игоряша и попытался исчезнуть с кухни вслед за Никитосом.
— Один только момент, Игоряша! — попридержала я его. — Я нарывов дома не потерплю. Сразу вскроем и — ага. Договорились?
— Да. — Красный Игоряша стоял передо мной навытяжку.
Да черт побери! Ну как сделать так, чтобы он хоть слегка был похож на мужчину?
Собственно, нарыв и так вскрыт, что его еще вскрывать? Тем более что я действительно не могу дать Игоряше ни ласки, ни любви, ни восхищения, даром что ноги стройные и не картавлю, как Юлия Игоревна…
Мне как-то расхотелось говорить. Я всех обманываю, я. И Настьку, доверчивую и любящую девочку. И Игоряшу. Он ждет и ждет, годами. А я обманываю и обманываю.
— Впрочем, Игоряша, ты можешь в воскресенье и поспать. А дети со мной все равно поедут на экскурсию. Да, Насть?
Настька посмотрела на меня долгим взглядом. В этот момент моя дочка на моих глазах чуть-чуть повзрослела.
— Да, мам, — сказала она. — Папа, ты поспи. Или отвези Юлию Игоревну в Мырмызянск. Я тебя отпускаю.
Дальше я не знала, смеяться мне или плакать. Хорошо, что Никитос уже включил пылесос и распевал еще при этом на варварский мотив какую-то английскую, вероятно, песню. Или испанскую. Потому что ни одного слова понятно не было. Но зато он не слышал, как ахнул Игоряша. Как упал на стул. Как заплакала Настька. Не громко, но очень горько. Как я ругала Игоряшу — за всё. Как Игоряша, захлебываясь, оправдывался, клялся в любви мне и Настьке, обещал броситься с нашего второго этажа, если мы его не простим, как в подробностях пересказывал свои беседы с Юлией Игоревной — если верить Игоряше, беседы были такого толка:
— А она мне сказала: «Вы можете отвезти меня в Мырмызянск?» А я ей сказал: «Нет, никогда!» А она стала просить: «Игорь Владимирович, Игорь Владимирович!» А я ей ответил: «Нет, ни за что!»
В результате я набрала маленькую кастрюльку холодной воды и, отчетливо понимая, что делаю сейчас то, что Настька не забудет никогда, и что, возможно, определит не только ее дальнейшее отношение к папе, но и ее будущие отношения с миром мужчин, вылила всю воду на голову Игоряше, стараясь не попадать в уши, которые у него болят одиннадцать месяцев в году.
Игоряша задохнулся, ойкнул, всплеснул руками и отчаянно зарыдал, упав головой на стол. Да господи! Мне пришлось обнять его, рассказать, что он самый замечательный отец в мире, пообещать за Настьку, что та никогда его не разлюбит.
— А ты? — тут же поднял голову Игоряша. — Ты меня не разлюбишь?
Что мне было сказать ему? На каком языке? Чтобы он понял, но не прыгнул со второго этажа, а Настька бы не поняла? Ее бы надо было давно прогнать с кухни, но она стояла рядом.
— Нет, Игоряша. Не разлюблю, — сказала я и мельком посмотрела на Настьку.
Показалось мне, или в глазах девятилетней дочери я увидела жалость? К кому из нас? Люди, вырастая, быстро забывают, как много они понимали в детстве. А вот я ведь помню, как мама с папой поклялись умереть в один день. И что я чувствовала тогда. Так ясно и прозрачно. Я все понимала. Что это несправедливо. И что они говорят искренне. И что они больше любят друг друга, чем меня и Андрюшку, чем саму жизнь. Про Бога я не думала в девять лет, такой категории не было, я это точно помню. А было мне именно девять лет.
Я обняла и поцеловала Настьку. Постаралась обнять так, чтобы она почувствовала, что она очень мне нужна, что она — моя, родная, что мама все равно ближе и важнее, чем папа. Ну ведь это так? Так придумано природой, не нами.
Настька прижалась ко мне — вжалась в меня. Я знаю это чувство, я помню его тоже с детства. Как хотелось иногда вжаться в маму, раствориться в ней, в ее большом и бесконечном тепле. И когда тепла этого не стало, как же его иногда не хватает.
— Всё? — спросила я Игоряшу. — Иди умойся, и чтобы Никитос тебя таким не видел.
— Мне уйти? — растерянно спросил Игоряша.
— Возьми деньги, Настьку… — Я почувствовала, как напряглась Настька, крепко прижавшаяся к моему боку. — Или ладно, она пусть помогает Никитосу — всё равно он стёкла один не соберет. А ты быстренько сходи в магазин, а то я совсем запустила хозяйство.
— Что купить? — Игоряша с готовностью взял ручку, лежавшую, как обычно, у нас на кухонном столе, и салфетку — чтобы писать список.
Как я ненавижу эти его списки! Игоряша пишет списки всегда — перед тем как поехать отдыхать, на отдыхе — что привезти маме, что не забыть посмотреть, как распланировать оставшиеся деньги и дни, причем списки эти абсолютно бесполезные, он все равно все делает не так — забывает, или я ему не даю следовать «списку». Пишет списки, что купить в магазине, и потом список этот найти в магазине не может, пишет списки, на какие фильмы сходить и что обсудить с детьми…
Что в этом плохого? Ничего, кроме того, что я ненавижу выражение «по списку». Кроме того, что я не люблю Игоряшу. Со списками и без.
— Купи всего. Чтобы жилось радостно.
— Хорошо, — согласился Игоряша, подумал и переспросил осторожно: — А это в каком смысле? Купить тебе вина?
Я вздохнула.
— Игорь, возьми три тысячи рублей и ни в чем себе не отказывай. И давай быстрее. Завтра всем рано вставать.
— Я пойду с ним, мам, — сказала вдруг Настька и вздохнула совершенно так же, как и я. И посмотрела на Игоряшу: — Ты сам не разберешься!
— Не разберусь, дочка, не разберусь!
Страшно обрадованный, Игоряша вскочил, заплясал на месте, переступая с ноги на ногу. Я поняла, что если в течение минуты он не исчезнет с моих глаз, разрыдаюсь уже я. Я плачу приблизительно два раза в год, но потом мне так плохо, что я ни видеть никого, ни говорить ни с кем не могу.
— На счет три… — проговорила я.
— Да! Да, Нюсенька! Да, одна нога здесь, другая…
— В Мырмызянске! — Я подмигнула Настьке. — Выше нос, ревнивица! Всё твое пока с тобой, держи его крепче!
Настька тем же серьезным взглядом посмотрела на меня и тоже постаралась подмигнуть. Вот хорошо это всё или плохо? Горько или сладко? Черное или белое? Это серо-буро-малиновое в крапинку. По-другому не получается, увы.
— Ура!!! — раздался дикий вопль Никитоса. — Он ее сожрал, а я ее вытащил! Йес! Йес! Ура!!!
Я заглянула в детскую. Он — это пылесос. Она — штора. Никитос не дал пропасть шторе в недрах зловредного пылесоса. И он прав в оценке ситуации. Ура. А вовсе не «увы». По-другому у нас у всех не получается — и — ура!
Глава 15
Как же мне не хотелось разбираться с Громовскими! Тем более что теперь мне предстояло разбираться еще и с Селиверстовыми. Мать Кирилла уже написала жалобу, нашлись одноклассники, которые охотно подтвердили, что я унижала мальчика, применяла запрещенные приемы…
— Две серьезные жалобы за первые три недели работы, Аня, это много, — сказала Нецербер, на самом деле на вид не очень расстроенная моими делами. — Почему так происходит?
— Роза, а можно, я к тебе на урок схожу? Вот у меня окно сегодня, пятый класс пошел на диспансеризацию, а у тебя — урок. Можно, я у тебя посижу?
— А какой у меня в это время класс? — небрежно спросила Роза. — Да в принципе какая разница! Приходи! Мне все равно сегодня работать некогда. Завтра такая проверка приедет… Посидишь у меня с ними, фильм им какой-нибудь покажешь…
— Да нет, послушай, я как раз хочу посмотреть, как ты проводишь урок. И как дети себя держат. Я хочу разобраться, почему они со мной ведут себя как…
— Сволочи? — договорила за меня Нецербер. — Во-первых, посмотри на себя. Ты небрежно одета. Как на экскурсию в Подмосковье. А надо одеваться, как в театр. Школа — это театр, понимаешь? Ты на сцене, на тебя смотрят сотни глаз, а ты в джинсах и невнятном свитере ходишь. Поглоти их внимание собой! Это раз. Два — они пробуют на зубок каждого.
— Почему с такой ненавистью?
— Провоцируешь ненависть, наверно. Ну ладно, кто тебя ненавидит, скажи мне.
— Громовский.
— Да брось! — Нецербер махнула большой рукой. — Ерунда какая! Что ты ему сделала?
— Вот. О чем и речь. Как я вошла, так и ненавидит, с первой секунды. И Кирилл Селиверстов ненавидит.
— Не Будковский? — уточнила Роза.
— Нет, не Будковский. Будковский безобразничает, мешает уроку, но ненависти нет. А Кирилл…
— Так, а еще кто?
— Еще… В пятом — никто, а в восьмом «В» — Тамарин, разумеется.
— Вот видишь! — засмеялась Роза. — Отчетливо прослеживается логика! А девочки-лидеры, наверно, к тебе, наоборот, лояльны, да?
— Вроде того.
— Конечно. Потому что ты презираешь мужчин. Ты — главная женщина.
— А ты — нет?
— Я? — Нецербер как будто удивилась.
— Да. Ты. Ты же — вообще самая главная. А тебя ведь они не ненавидят.
— Да, они меня любят. И уважают. — Роза смотрела на меня совершенно непроницаемыми глазами. — Только подписи в прошлом году ходили по квартирам собирать, чтобы меня уволили.
— За что?!
— А! — она махнула рукой. — Якобы за несправедливость. Просто я одну девочку перестала замечать. Понимаешь? Не унижала, не обзывала, не занижала оценки. Не видела, и всё. И у нее аж все закипело в голове от этого. Подговорила своего юношу, а он — друзей. Вот и пошли по квартирам.
— Почему по квартирам, не понимаю?
— А что, в школе ходить? — улыбнулась Роза. — В школе я хожу по коридорам. Нормально застегнись! — громко крикнула она кому-то. — Я тебе еще утром сказала! И волосы причеши, на дикобраза похож! Что за мода такая у них, не знаешь? Мальчики просто все как дебилы с этими вздыбленными прическами.
— У меня Никитос тоже так ходит, — вздохнула я. — Башка перевязана, половину волос пришлось сбрить, а из оставшихся Настька ему начёс утром делает и лаком брызгает. Пробовала запрещать, так она его в школе причесывала, лак с собой носила.
— Ага, — невнимательно сказала Роза и похлопала меня по плечу, глядя уже в другую сторону. — Так что хочешь — приходи. Но все равно ты так ничего не поймешь. У меня все сидят тихо, не вякают, не блеют.
— Но почему, Роза? Двоек боятся?
Роза пожала плечами.
— У меня успеваемость хорошая. Нет. Уважают. Я же тебе сказала. Аня! Ты в школе сколько? Три недели? И пришла такая вся свободная, чужая. Здесь правила, как в любом замкнутом коллективе. Можно, я не буду проводить прямые параллели?
— Чтобы не обижать места заключения?
— Ага, вот-вот, — кивнула Роза. — И язык у тебя, как бритва.
— Так что, если бы я была манной кашей…
— Ты — не манная каша. Ты — чужая, раз. Ты — мужененавистница, два. Ты — обижаешь детей, три.
— Так они…
— Они — это они. Они — дети. Глупые, неразумные. У них нет высшего образования. Они не рожали. Не теряли близких. Их надо всему учить. А ты их высмеиваешь и унижаешь. Они это сразу чувствуют, им не нужно для этого провести с тобой год. С первой минуты чувствуют, кто ты и что. Не знаю, как это происходит. И они вынесли тебе приговор.
— Мне уходить из школы?
— Ты что? — вполне искренне удивилась Роза. — Зачем? Заставь их относиться к себе по-другому. Если тебе это нужно, конечно. С Громовскими плохая история. Как бы это разрулить половчее, не знаю пока…
— Роза, да что за история-то, в самом деле! Мальчик растоптал мой телефон, которым я записывала его мат на уроке, а потом его мама сбила Никитоса, не зная, что это мой сын, вот и всё! В темных очках ехала вечером, да по тротуару…
— Так-то оно так… Да не так! Дети про тот случай на уроке не так говорят. Не знаю, будем разбираться. Хорошо бы тебе найти подход к Громовскому.
— Он — урод.
— Вот видишь! — всплеснула Роза руками. — Что и требовалось доказать. Ты пока не справляешься. У меня — уродов — нет. Понимаешь? У меня на уроке все послушные, вежливые, вышколенные дети. Делают домашнее задание. Не отвлекаются на посторонние темы и предметы.
— Но — как?
Роза улыбнулась:
— С этого надо было начинать. Ты бы видела себя, когда ты пришла к нам. Все — дерьмо. Одна ты — умная, свободная, со скуки решила пойти в школу поработать. В любой момент можешь уйти. Ничего не боишься, всех отбреешь. А вот и нет!
— Ладно.
Мне давно уже было нехорошо от разговора с Розой. Я понимала, что она права. Мне не хотелось признавать ее правоту. И я не понимала, как так получается. Я пришла в школу с простыми человеческими мерками, но они здесь не срабатывают. Не получается. Нужно что-то другое. Но что? И потом, я не хочу ничего в себе менять — ни принципы свои, ни мерки. Так меня воспитали родители, так меня воспитала жизнь.
— Не согласна, вижу, — констатировала Роза. — А может, ты и на верном пути. И мы здесь все заскорузли. И ты пришла, чтобы всё взорвать. Попробуй.
— Да я… Я литературу пришла преподавать и русский язык!
— Вот и преподавай, — прищурилась Роза. — Попробуй неделю не преподавать нравственность, даже в своем классе. Потом мне расскажешь, что из этого вышло. Козлов! Ко мне подойди! Ничего там не прячь, что было в руках, с тем и подойди! Давай-давай, смелее, Козлов!
Я смотрела, как высокий, нелепый, качающийся в разные стороны от своего собственного роста, к которому он пока не привык, старшеклассник шел к Розе, держа в руке какой-то предмет.
— Что это? — спросила я Розу тихо.
— Трубка. Курительные смеси курят. Трубка не его.
— Ты все уже знаешь?
Роза долгим взглядом посмотрела на меня.
— Аня, тебе очень повезло, что ты пришла именно в эту школу, и что здесь у тебя есть такие старшие товарищи, как я.
Я не стала напоминать Нецерберу, что старше — я, на год или даже на два. Тем более что это не так. Старше я была в детстве. А сейчас старше Роза. На все те годы, что она преподает в школе.
После того как Громовская сбила Никитоса, я ее сына не видела. Дни неслись, как в карусели, урок за уроком, я попыталась вспомнить — а что, в одиннадцатом «А» у меня урока не было? Да нет, вроде был. А видела ли я Илюшу, от которого столько неприятностей? Если и видела, то не заметила. Скорее всего, его не было на уроке. Потому что, когда он наконец появился, я это сразу ощутила.
— Привет! — сказал он мне. — Здороваться надо со старшими!
Я спокойно вдохнула-выдохнула. Ну так, начало многообещающее.
— Здоровайся, Илья Громовский, — ответила я, — и присаживайся, не маячь.
Громовский хмыкнул и начал насвистывать что-то свинское. Что-то мучительно знакомое, какую-то блатную песню… А откуда я знаю блатные песни? Да я их и не знаю. Просто от его свиста тут же появились какие-то неприятные, липкие ассоциации.
— Анна Леонидовна! — отвлекла меня от ненужных мыслей Оля Улис, милая полная девочка с природным румянцем на всю круглую щеку. — Вы проверили наши эссе?
— Эссе? Да, проверила. И если честно, встала в тупик.
Я не уверена, нужно ли говорить детям о том, что я по какому-то поводу встаю в тупик. Хотя, если учесть, что другие учителя рассказывают детям, как они провели каникулы в Бразилии, что любят их коты, или же жалуются на маленькую зарплату, то мой тупик — еще не самое сокровенное, чем можно поделиться на уроке с учениками. Интересно, чем делится Роза? Думаю, ничем. Поэтому они ее и уважают.
— Можно ближе к теме? — Миша Сергеев сидел, откинувшись на стуле, качался и барабанил пальцами по парте. — Результаты огласите, будьте любезны.
— Результаты? Пожалуйста. Все двойки.
— В смысле? — Миша даже хохотнул.
— А у меня? — осторожно спросила Саша Лудянина.
— И у тебя, — вздохнула я. — У тебя с плюсом.
— Точно не тройка с минусом? — уточнила довольно спокойно Саша.
— Точно.
— Да блин, она меня достала! Народ, мы чё, будем терпеть этот наглёж? Да кто она такая?
Я походя обратила внимание, что Илья Громовский сегодня избегает личных обращений в общении со мной. На «вы» принципиально не хочет называть, а на «ты» — видимо, побаивается. И что он боится остаться в одиночестве, апеллирует к товарищам.
В дверь неожиданно заглянула Роза.
— Слышу родной голос! — весело сказала она и отыскала глазами Громовского. — Илюся, ты о чем беспокоишься, что произошло? Из коридора тебя слыхать!
— Ни о чем, — буркнул Громовский и уткнулся головой в планшет.
— Нам Анна… м-м-м… — начал объяснять Розе Миша Сергеев, сев ровно и перестав качаться на стуле.
— Леонидовна! — подсказала ему Саша.
— …да, Леонидовна — всем двойки за эссе поставила. И мне, в том числе.
— А у тебя, Мишаня, что, от перегрузок что-то с памятью случилось? — Роза смотрела на Мишу взглядом, который мне лично было бы трудно выдержать.
— В смысле? — насторожился Миша.
— В том самом! Ты за три недели не смог выучить отчество учителя, с трудом его выговариваешь.
Миша усмехнулся уголком рта, но ничего не сказал.
— Вот, а еще хочешь, чтобы за эссе тебе ставили пятерки. Если у человека такая плохая память, на какие пятерки он может рассчитывать? Я верно говорю, Анна Леонидовна?
— Да.
Я не знала, как держать себя с Розой при детях, я вообще по-прежнему не знала, как себя держать. Легко командовать дома Игорьком и Никитосом с Настькой. А здесь…
— Ну-ну! — Роза подмигнула классу и мне одновременно. — Не шалить! Проверю! Овечкин — тебя особенно касается! — Роза погрозила пальцем Мише.
Миша мгновенно стал буро-красным. Я удивленно посмотрела на него. Когда за Розой закрылась дверь, Громовский тут же радостно прокомментировал:
— Папаня его наконец признал, вот он на радостях и стал Овечкиным.
Миша яростно взглянул на Громовского и выплюнул ругательство.
— Ну чё ты, чё ты, Мих? — зло засмеялся Илья. — У всех должна быть папина фамилия. Я вот папу своего люблю, а ты?
Миша вскочил, рванулся было к Громовскому, но тот как сидел, развалясь на двух стульях, так и продолжал сидеть, улыбаясь и даже не пошевельнувшись.
— Что, помахаться хочешь? Не-е, я обещал Розе Александровне, не могу ее подвести. Вали на место.
Миша потоптался около огромного Громовского, перегородившего ногами проход, и, бурча ругательства, вернулся на место. Хорошо бы иметь такие фильтры для ушей — не пропускающие мат. Все слышу, а мат не слышу.
— Миша, я не слышала твой мат. И больше никогда не услышу, договорились? Иначе придется прерывать урок и вызывать Розу Александровну.
— Договорились, — сказал Миша. — Извините. Достал меня просто этот…
Громовский заржал.
— Давай-давай, Мих, не стесняйся!
— Мальчики, как же оба всех достали! — сказала Саша. — Ну выйдите в коридор и там выясняйте отношения, кто из вас хуже и кто главный.
— Громовский главный, и Громовский хуже, это ясно, — сказала я.
Илья довольно ухмыльнулся:
— А зато Сергеев — Овечкин! Ме-е-е-е… — проблеял он и ловко увернулся от учебника, которым Миша запустил в него.
Коля Зимятин прокашлялся и попросил:
— Анна Леонидовна, можно посмотреть свою работу?
— Коля, я постепенно стала привыкать к тому, что теперь, разговаривая с учителем, дети не встают, часто даже не поднимают руку, если хотят что-то спросить или сказать. В том числе хорошие, воспитанные дети.
«И те дети, кто меня принял», — я не стала говорить дальше вслух. Это и есть демократия в школе? Или это хамство, почему-то всеми молчаливо принимаемое как должное. Орут с места депутаты в Думе, орут на учителя дети в классе… Почему только никто так не орет на Президента? Или на Розу Нецербера? Всё народное вече кончается на пороге царских палат. Рассасывается.
— Можно, конечно, — ответила я Коле, который сразу встал и теперь стоял, слушал меня очень внимательно. — Я сейчас всем раздам работы. Но у тебя, Коля, ошибок, насколько я помню, нет.
— А почему же тогда двойка? Или вы пошутили?
Я протянула сидящей на первой парте девочке стопку работ:
— Раздай, пожалуйста.
— Меня зовут Вика, — сказала девочка совершенно нейтрально.
— Хорошо, — кивнула я.
— Вы же не знаете, как нас зовут, — уточнил Миша.
— Ты — Миша Сергеев-Овечкин, — сказала я. — Остальных я постепенно запоминаю.
— И ничего такого в этом нет, что учитель не знает, как зовут его учеников. В течение трех недель не смог выучить, — пожал плечами Миша. — И это не мешает ему получать зарплату. Маленькую, но стабильную.
Так, спокойно. Методы, примененные мною на Кирилле Селиверстове, мне самой слишком дорого стоили. Я с тех пор так и не смогла простить себе, что на равных сражалась с мальчиком, который младше меня в три раза, и била его тем же оружием — ужасным, запрещенным моей собственной внутренней конвенцией правды, нравственности — чего угодно.
— Миша, встань, пожалуйста.
Миша, поколебавшись, встал.
— И давайте договоримся, друзья мои. Меня раздражает, что вы сидите, развалясь, на моих уроках. И заговариваете без спросу и не вставая.
Одиннадцатиклассники молча смотрели на меня. Кто с любопытством, кто с ухмылкой, кто — довольно спокойно. Шимяко, попросившего меня на первом же уроке «отвалить», сегодня, к счастью, не было. Зато был Громовский.
— Я — свободный человек! — заявил он. — Разговариваю, когда хочу.
— Разговаривай, — кивнула я. — Стоя.
— Анна Леонидовна… — начал Миша довольно напряженно.
— Да, Миша, я помню, что говорю с тобой, а не с Громовским. Ты еще хочешь что-то сказать?
— Нет.
— Тогда сядь. Хотя нет. Выйди к доске и прочитай свое эссе.
— Да легко! — ответил Миша.
«Нравственность героев Толстого определяется их внутренней позицией. Она двойственна…»
Я слушала Мишу и думала — он понимает, по-настоящему, нутром, хотя бы часть из того, что сейчас читает? И вот интересно: скачал ли он каким-то образом этот реферат — я не уследила за всеми на том уроке, или же он научился так писать — пустыми, трескучими фразами, ничего не значащими.
— Хорошо, — кивнула я, когда он закончил чтение. — Теперь расскажи то же самое своими словами.
— Зачем? — холодно пожал плечами Миша. — Это образцовое эссе. Любой другой учитель поставил бы мне за него высший балл. Зачем это пересказывать «своими словами»? И какими своими? Как у бабушки на завалинке?
Я от неожиданности фыркнула.
— У тебя бабушка сидит на завалинке?
— Это выражение такое, фразеологическое, — четко ответил мне Миша. — Объяснить, что оно значит?
— Миша! — попробовала одернуть его Саша.
Тот лишь недовольно повел плечом в ее сторону.
— Нет, и объяснять не надо, — сказала я, — и собачиться со мной, Миша Овечкин, который собирается перевернуть Плешку, не надо. Кстати, я не понимаю, зачем переворачивать бедную Плешку.
— Донесли уже? — процедил Миша сквозь зубы.
Да что с ними делать, в самом деле?
— Да что с вами делать, в самом деле? — сказала я. — Не знаю.
— И нам тоже непонятно, что с вами делать. Будем писать жалобу директору с просьбой заменить учителя. Нам тоже такие проблемы в одиннадцатом классе не нужны, — ответил мне Миша и прошел на свое место.
— Анна Леонидовна, а все же…
Я увидела вопросительные взгляды других учеников. У большинства — нормальные, расстроенные глаза. Действительно, зачем я поставила им двойки? И что я хочу доказать?
— Я поставила вам двойки, потому что вы написали формально, раз. Потому что вы не понимаете, что такое эссе, это два. То, что вы написали — все без исключения, — это не эссе.
— Мы пишем эссе с седьмого класса, — возразил Миша. — И получаем адекватные оценки. И побеждаем на олимпиадах, некоторые из нас, по крайней мере. Я пишу так, как положено. Я отлично знаю, как — нужно — писать — эссе. По правилам.
— Но это же полная чушь! Эссе — это произведение крайне субъективное, не имеющее формы, не подчиняющееся никаким законам…
— Вы обладаете неверной информацией, — четко ответил мне Миша. — Вы сейчас говорите о другом.
Я растерялась:
— То есть?
— В обучении не может быть субъективности. И законы есть у всего. А конкретно эссе имеет три части. Первая — вступление, в которой должны быть определены тезисы и два его доказательства, а также контртезис. Вторая — основная часть, где нужно развить мысль. И заключение, где нужно четко сформулировать вывод, определенный в начале работы.
— Какая чушь, — я старалась говорить спокойно. — Зачем тогда писать вообще, если все определено в начале? Ты говоришь полную чушь.
— Спасибо, — усмехнулся Миша. — Извините, не могу ответить вам тем же. Не так воспитан.
— Да нет, ты просто не понимаешь, насколько бредовы те идеи, которые ты мне сейчас излагал…
— Это не его идеи, — неожиданно вступил Коля. — Нас так учили. Я не защищаю Сергеева…
Миша метнул на него яростный взгляд.
— …но нас действительно так учили. И не только по литературе. Это общий закон написания эссе. И по английскому языку, и по обществознанию…
— Бред, полный бред! Не может такого быть. Ну, хорошо. Возможно, я ошибаюсь. Давайте посмотрим… — Я быстро набрала адрес электронной энциклопедии, нашла статью «Эссе» и вывела ее на большой экран.
— Читай, Миша.
Мальчик пожал плечами и начал читать.
— «Эссе — это литературный прозаический жанр свободной композиции…» — не дочитав, он остановился. — Ну и что? Какое это имеет отношение к моей… — он посмотрел на класс, — к нашим работам?
— Миша. Ты о чем сейчас читал статью в энциклопедии? Об эссе? Там четко сказано — это неформальное, пропущенное сквозь себя произведение, близкое по сути к художественной прозе…
— Нас учат четко формулировать свои аргументы. Отстаивать свое мнение. Разве это плохо, Анна Леонидовна? — опять поддержал Мишу Коля Зимятин, тем не менее привстав.
— Спасибо, Коля, что ты учел мою просьбу вставать при разговоре со мной. Я отвечу. Отстаивать свое мнение нужно уметь, это точно. Однако если вы вспомните людей, которым лучше всех в истории удалось не то что отстоять, а навязать миллионам свое мнение, вы поймете, что меньше всего они пользовались формальной структурой аргументации и логическими схемами. Люди отстаивают или не отстаивают свое мнение совсем другим образом.
— Кого вы имеете в виду? — спросил Миша.
Я же краем глаза посмотрела на Громовского. Почему его не слышно? Ясно, Илья с нехорошей улыбкой склонился вместе с товарищем по парте Димоном над планшетом. Подойти, посмотреть? Хотя бы знать, на каком я свете нахожусь. Я быстро подошла к их парте. Илья хотел убрать то, что смотрел, но не успел. Я взяла планшет в руки.
— Это моя частная собственность? Верните мне! — завопил он и попытался выдрать у меня планшет.
Я отвела его руки.
— Прекрати.
Я сделала погромче звук. На весь класс явственно раздались звуки порноролика, который сладострастно просматривал на уроке литературы ученик Громовский Илья со товарищи.
— Анна Леонидовна… — Саша Лудянина, вспыхнув, взглянула на меня. Потом, спохватившись, встала: — Выключите, пожалуйста.
— Сядь, Саша.
Я секунду поколебалась. Как быть? Не знаю. Не справляюсь. Замолчать эту историю, потому что это обычное, очень стыдное и глупое дело? Если бы это был не Громовский, я бы так и сделала.
Понимая, что это слабость, которую видят и понимают сейчас взрослые дети, я тем не менее позвонила Розе, ничего лучше придумать не смогла.
— Роза, можно тебя к нам в класс на минутку?
— У меня урок, Аня, — недовольно ответила мне Нецербер.
— А у меня ЧП.
— Да подумаешь, ЧП! — засмеялся Громовский. — Кстати, народ, что такое ЧП? Чужая… — он понизил голос и выматерился. Можно было не услышать. Но я, к сожалению, услышала.
— Уф… Громовский. Перебор, в самом деле! Я понимаю, что тебя от глупости и безнаказанности одновременно разносит в совершенно разные стороны. Но побойся Бога, что ли. Я не знаю.
— Бога нет! — ответил мне Громовский. — Есть духи предков.
— А кого вы имели в виду? — громко спросил Миша, не вставая. — Какие люди умели управлять массами без формальных аргументов?
— Ленин… — негромко проговорил Коля Зимятин.
— И Сталин, и Гитлер, и Наполеон, а также, вероятно, и Тамерлан, и Чингисхан, — продолжила я. — Все великие тираны, собственно, меньше всего основывали свои аргументы на формальной логике.
— Вы предлагаете нам учиться у Адольфа Гитлера? — весело спросил Миша.
И в это время в кабинет вошла улыбающаяся и крайне напряженная Роза.
— Кто тут у нас Гитлер? — осведомилась она и первым делом посмотрела на самого Мишу и на Громовского. — Ясно, оба.
— Да нет, Роза Александровна, — ответил Миша и даже встал. — Просто Анна Леонидовна учит нас аргументировать свои убеждения, как это делал Гитлер.
— Хай Гитлер, Овечкин! Присядь-ка пока! — махнула на него рукой с большим узорчатым лиловым браслетом Роза. — Так что у вас случилось?
Я молча подошла к Розе и показала ей продолжающийся порноролик. Звук я выключила, чтобы не смущать девочек, — и чтоб саму не стошнило. А там как раз веселье пошло в полном разгаре.
— Ого! — сказала Роза и взглянула на Громовского. — А дома в туалете это нельзя смотреть?
— У него там видеокамера. Предки поставили, — ухмыльнулся Миша.
— Заткнись! — заорал Громовский. — Роза Александровна, это не то, что вы подумали!
— Да я вообще ничего не подумала, — пожала плечами Роза. — В отличие от тебя я на такие темы не думаю. У меня пубертатный период давно прошел. Это к тебе пришел пубертат пять лет назад и завладел тобой целиком. Так, ладно. Это мы конфисковываем… — Она потыкала пальцем в планшет с разных сторон. — Ага, выключили эту гадость. — Положив планшет под мышку, Роза поманила пальцем Громовского: — Давай за мной, орел. Будешь писать объяснительную. Я пойду, — посмотрела она на меня, — а то у меня пятиклассники. Побегут сейчас по головам друг у друга.
— Спасибо, Роза… Александровна! — искренне сказала я.
— Обращайтесь, товарищ Данилевич! — засмеялась Нецербер. — Давай-давай, дружок, топай активно. А то как порнушку смотреть, у тебя конечности мобилизованы, а как объясняться потом, так всё атрофировалось в один момент.
Побагровевший, потный Громовский, бурча что-то нечленораздельное, отправился за Розой, метнув на меня полный ненависти взгляд.
— Надо проветрить, — сказала я.
— Навоняли? — осведомился Миша Сергеев. — В смысле — мы вам, не подумайте ничего другого.
— Да нет, просто весь кабинет наполнен энергией ненависти.
— Вы верите в такие вещи? — плохо улыбнулся Миша.
— Я читаю журналы по физике, — ответила я.
— Принесете ознакомиться?
— Пожалуйста, — пожала я плечами. — Можешь в электронном виде найти. Я тебе скажу, как найти.
— Да нет, мне интересно, что вы читаете… То, что вы пишете, мы уже знаем. Вместе с вами поплакали о судьбе бедной девушки, у которой все умерли. Ужасно жалко. Это вы?
Я улыбнулась:
— Миша, это не я. Это героиня романа. А тебя очень много сегодня, правда.
— Я вообще личность без границ, — тут же парировал мальчик.
— Ну хорошо, личность без границ. А ты можешь хотя бы попробовать написать то же самое, что ты написал, но от себя, с личным отношением? Я возвращаюсь к эссе. Всех касается. Давайте так. Я узнаю про формальные требования, которые предъявляются к вашим работам, кто и почему вас так научил и что от вас будет требоваться на экзаменах. А вы тем не менее прочитаете «Войну и мир» — те, кто не читал Толстого, — и напишете от себя, неформально. А я затем сравню два ваших произведения и подумаю, какую оценку поставить.
— Вы хотите, чтобы мы не подавали на вас жалобу директору? — улыбаясь, спросил Миша.
Я посмотрела на мальчика. Мучительно некрасивое лицо с темноватой, нечистой кожей. Выдвинутый упрямый подбородок, зубы с неправильным прикусом. Тщательно взбитые жидковатые волосы неопределенного цвета — темно-пегие. Чуть навыкате глаза. Худой, сутуловатый, старается стоять уверенно, широко расставляет ноги.
— Я хочу, чтобы вы были людьми, — ответила я ему.
Громовского увели, комментировать и ржать было некому. Миша лишь пожал плечами и ответил:
— Пустые фразы.
— Это тезис. Нужно привести два аргумента?
— Мне от вас ничего не нужно, кроме объективности и вашего соответствия своему месту, а именно месту моего учителя литературы, — ответил Миша.
— Ты умен и зол, — ответила я ему. — Иногда это бывает неотразимое сочетание. Но ты пока слишком зол.
Миша лишь картинно развел руками. Не нашел, что сказать.
Да и что тут скажешь. Я смотрела на детей. И не детей. Нет, конечно, какие они дети. Большинству уже исполнилось восемнадцать. Может, все-таки неверно, что они учатся сейчас одиннадцать лет? Столько лишнего всего проходят! Начиная с шестого-седьмого класса… В таких подробностях — ненужных, формальных — биологию, так глубоко алгебру, геометрию, так плохо при этом — родную словесность, историю… Как будто лепили ком из тяжелого влажного снега. Катали в разные стороны, кто больше накатал — с той стороны, на ту сторону и перекос. При этом налипла жухлая трава, земля, мусор… Кривой, страшный, несдвигаемый ком. Наше образование. Я, наверно, в сердцах преувеличиваю. А может, и нет.
Мои тяжелые мысли вовремя остановил звонок. Я поймала на себе разочарованный взгляд Коли, укоряющий — Сашин, грустный — Оли Улис и еще нескольких девочек. Миша вышел из класса, напевая и насвистывая.
— Миш, — окликнула я его, — знаешь, еще про кого вспомни, когда будешь писать жалобу? Про Муссолини. В том ряду не хватало Муссолини.
— Ага! — легко махнул мне рукой Миша. — Справлюсь как-нибудь! Всего хорошего!
— И тебе не болеть, — сказала я уже вслед мальчику и почувствовала, что больше всего мне сейчас хотелось бы сесть за стол, разреветься, рассказать Андрюшке, как все плохо и несправедливо. Но это было бы неверно. Во-первых, у меня еще оставалось несколько уроков, во-вторых, никому меня не жалко. И не должно быть жалко. Прежде всего мне самой.
— Ну как? — подмигнула мне вторая моя пионерская подружка, Лариска Филина, когда я выходила из класса вслед за одиннадцатиклассниками. — Воюешь?
— Воюю, — вздохнула я. — По-другому пока не получается.
— Получится! — бодро сказала Лариска и шагнула ко мне близко-близко, так что я перестала попадать глазами ей в глаза.
Я чуть отступила на шаг. Лариска снова встала поближе ко мне.
— Просто увидь в них детей.
— Даже если они ведут себя как взрослые сволочи?
— Ты о них? — она кивнула на старшеклассников, стайкой вьющихся по коридору.
— Ну хотя бы о них.
— Они тоже дети.
— Мне уже, кажется, Роза говорила то же самое. Нет, я не вижу в них детей.
— Увидь. Не обижайся. Не говори на равных. Другого рецепта нет. А! Нет, есть еще один. — Лариска сама засмеялась и потом серьезно сказала: — Полюби их.
— Хорошо, Ларис, если они меня с ума не сведут, полюблю.
— А сведут, — Лариска снова весело засмеялась, — так тем более! Будешь ходить по школе, пританцовывая. — Она тут же показала, как именно я буду пританцовывать, и громко пропела: — Я-а-а… вас люблю-ю-ю… детки-и-и… мои-и-и… лай-ла-лай… ла-лай…
— Ну да, вроде того, — сказала я, оглядываясь на учеников, которые мельком смотрели на нас с Лариской, проходя мимо.
— Я-а-а… вас люблю-ю-ю-ю… — Продолжая напевать и пританцовывать, Лариска пошла дальше по коридору. — Ла-лай… ла-лай…
Лариска, кстати, одевается просто, совсем просто. Как я. Только у меня верх обычно бело-розово-бежевый, а у Лариски черно-серый. Купить, что ли, пару императорских платьев, как у Розы? И чувствовать себя в них дурой — точно не королевой. Кто, кстати, сказал, что это плохо? Может, попробовать? Ходить и знать — да, я дура. Я дура. Я не лучше и не умнее, я хуже и глупее. Учиться у старших товарищей, мудрых, опытных, дохлую собаку съевших на таких Громовских, Овечкиных, Шимяко, Селиверстовых, Тамариных, Будковских, а также на Лилях, Нелях, Полинах, Настях, Сашах, Лизах, накрашенных, перекрашенных, от которых пахнет дешевыми духами, табаком, пороком, рано закончившимся детством…
Глава 16
— Анна Леонидовна, что ж не заходите?
Я попыталась вспомнить, как зовут самого некрасивого учителя, которого я когда-либо видела. Да и вообще — самого некрасивого мужчину. Что-то простое, русское или не русское… Помню, что звал на чай, что увидел во мне учителя «словесности», а вот как звать…
— Анатолий Макарович, — понял он мое замешательство. — Географ. Некрасивый и добрый. Он объехал целый свет… А любви все нет и нет!
— Да… — улыбнулась я, слегка растерявшись. А что тут скажешь?
— Заходите на чаек или на кофе. Вот вы сейчас куда?
— Я? В столовую…
— Давайте я вас провожу. Как успехи? Нравится у нас в школе?
— Да, — ответила я.
Я не буду жаловаться и рассказывать о своих проблемах.
— А дети как вас — приняли?
— Да, — через силу сказала я, чувствуя, что так — гораздо легче. Скажи о проблеме, она начнет увеличиваться, расти, приобретать плоть.
— Или нет?
Что он так настойчиво спрашивает? Поползли по школе слухи? Наверняка.
— Говорят, они вас держат на испытательном сроке?
— Кто как, — сдержанно проговорила я.
Я увидела свое отражение в большом окне. Зачем я так одеваюсь? Я вновь и вновь возвращаюсь к своему внешнему виду. Мне не дает это покоя, потому что я оказалась не готова к тому, что на меня ежедневно будут смотреть сто, сто двадцать пар глаз — внимательнейшим образом. Особенно, когда скучно. Смотреть, и смотреть, и смотреть… просто так, безо всякой определенной цели. А на мне — невнятный свитерок, невнятные брючки. Роза права. Кто я в таком виде? В лучшем случае — курьер. Но я так не хочу надевать костюмы, юбки без определенной длины — ноги закрыты и ладно, пиджаки… Да и не в одежде дело! Просто это самое очевидное, что можно попытаться в себе изменить. Я прячусь в мыслях о том, как я одета, от других, более важных мыслей.
— Не хотите говорить? И правильно. А меня дети тоже сразу не приняли. Особенно, когда я стал ставить оценки по заслугам. Ох, сколько возмущения было! География — можно сказать, дополнительный предмет. Не основной для большинства, это уж точно. И вдруг портит картину успеваемости!
— И что, вы стали ставить хорошие оценки?
Некрасивый Анатолий Макарович пожал плечами:
— Стал. А что мне было делать? Бороться со всеми? С детьми, с родителями, с администрацией? Я рассказывал, кажется. Заставляю их учить, пытаюсь хоть как-то заинтересовать…
Он говорил совершенно спокойно и не шутил.
— Мне не нравится система нынешнего образования, — сказала я.
— Ох вы как! — засмеялся географ. — Сразу быка за рога! Так-так-так, это уже интересно, я же говорю — зря на чай-кофе не заходите!
Мы вошли в столовую вместе. Я еще издалека увидела смеющуюся Розу, которая быстро ела, кивала, смеялась, одновременно оглядывалась, кому-то махала, кому-то показывала кулак. Бедная Роза. Или не бедная? С чего я решила, что ей тяжело? Ей хорошо, это ее место на земле, ее империя, ее почва под ногами. Ей тяжело и хорошо, вот так, наверно. Как мне было в первые три года, когда родились мои близнецы. Невыносимо тяжело и очень-очень хорошо. Я много гуляла с коляской, не спала по ночам, спала днем вместе с ними, падала просто, то плакала от физической усталости, то смеялась их невероятным первым словам и фразам, открывала мир. И мир никогда ни до, ни после не был таким невероятно насыщенным, ярким, меняющимся каждый день.
Задрожал и запел в заднем кармане телефон Настькиным высоким крепким голоском: «Линия твоей руки…». Раз «линия руки», значит, звонит Никитос, это его звонок. Странно, вообще-то секретарь по связи с общественностью, то есть со мной, у нас Настька. У Никитоса телефон — бесполезный. Мне, по крайней мере, он не звонит.
— Мам, это ты? — спросил Никитос.
— Да, это я. Что случилось?
— А это точно ты?
— А что такое?
— Просто ты мне сейчас звонила, но я не понял, что ты сказала.
— Никита, подожди. Я тебе не звонила… Где Настя? Алло, Никитос!
— Мам, а ты где?
— Никитос, да что происходит?
Анатолий Макарович вопросительно поднял брови и тихо спросил:
— Помощь нужна?
Я отрицательно покачала головой и отошла к окну.
— Никитос, я в школе. У тебя ведь сейчас перемена?
— Нет, — ответил он.
— Как нет? Как нет?! Позови Настю!
— Она в школе!
— А ты где?!
— Мам, мы ходили во двор, смотреть, как снег там… В общем, я не понял.
— Какой двор? Какой снег? Где ты сейчас?
— А потом ты мне позвонила и сказала… только я не понял, что ты сказала… И я пошел тебя искать.
— Иска-ать? Меня? Никитос! Я… — Я растерялась, затикали виски, мгновенно пересохло во рту. На улице где-то стоит… или не стоит… идет, бежит маленький Никитос, один, очень глупый, очень доверчивый… — Никитос! Встань.
— Куда?
— Остановись, где ты стоишь.
— Хорошо, — покладисто ответил Никитос. — А можно, я сначала собаку поглажу?
— Нет! Нет, не надо никого гладить! Стой, где стоишь. И оглянись вокруг — ты где сейчас? И кто тебе звонил? И что сказал?
— Он не ответит вам сразу на три вопроса, — тихо сказал сзади мужской голос. — Задайте один.
Я нервно оглянулась, не сразу поняв, кто и что от меня хочет. Некрасивый географ стоял, чуть склонившись ко мне, и внимательно на меня смотрел. Что? Почему? Почему рядом навязчивые мужчины, от которых нет никакого толка?
— Задайте только один вопрос. Четкий.
— Хорошо, — кивнула я. — Никитос, говори четко: ты — где — сейчас?
— Не знаю, мам, — легко ответил мне Никитос. — Ты же знаешь, я никогда не знаю, где мы.
Это правда. Никитоса можно на улице прокрутить три раза вокруг себя, заставить оглядеться, и он не будет знать, где он. Он — там, где сейчас его активные идеи и фантазии.
— Хорошо. Описывай, что видишь. Есть какие-нибудь магазины, аптека?
— Магазина нет, — задумчиво ответил Никитос. — Но есть киоск. Там что-то не по-русски написано.
— Как не по-русски? Никитос! Внимательно смотри!
— Не по-русски, — так же задумчиво проговорил Никитос и отключился.
Я стала звонить ему. Но абонент был недоступен. Я набирала номер снова и снова. Разрядился телефон? Никитос случайно нажал кнопку и выключил его? Я быстро позвонила учительнице и услышала то, что уже было понятно: она вышла с детьми во двор на положенную в нашей школе прогулочную перемену, которую часто заменяют гимнастикой в коридоре. Но если погода хорошая, то дети после второго или третьего урока двадцать минут гуляют в большом школьном дворе, к сожалению, незапертом. И когда она повела детей обратно, Никитоса не обнаружилось. «Спасибо», — сказала я, не дослушав взволнованно картавившую учительницу, и позвонила Настьке. Настька, как можно было догадаться, уже пятнадцать минут как рыдала, поскольку позволила Никитосу потеряться, и толку от нее никакого не было.
— Он… с телефоном… стоял… — отчаянно плакала в трубку Настька, — а потом я оглянулась… его нет… я побежала, а его нет… Я стала звать его…
— Ясно, — ответила я и отключилась. Ей надо плакать, иначе ее разорвет, она так создана.
А мне надо искать Никитоса. Но где? Заявлять в милицию?
Я быстро подошла к Розе, которая в этот момент громко хохотала, держа в руке большой кусок подсохшей пиццы.
— Роз, извини, у меня сын во время перемены пропал из двора, можно мне с уроков уйти?
— Это не ко мне, в любом случае, — пожала плечами Роза. — А он у тебя в четвертом классе?
— В третьем еще. И очень глупый. Нереальный человек.
— Ну-ну, как ты сразу про ребенка — «глупый»! Вот поэтому дети тебя и… — Роза осеклась. — Ладно, сейчас не про это. А куда ты пойдешь его искать?
— Не знаю. В полицию обратиться надо, наверно.
— А он когда пропал?
— На прошлой перемене, как я понимаю. Или в начале этой. Толку ни от кого не добьешься, одна ревет, другая картавит, всё подряд говорит, лишь бы себя обелить… — Я остановила саму себя, не о Юлии Игоревне сейчас речь. — Никитос сейчас звонил мне, сам не знает, где он, и отключился, телефон не работает у него, недоступен. И он такой человек, понимаешь. Он дороги не найдет.
— Дороги не найдет? — Роза вопросительно посмотрела на меня. — Бывает… у мальчиков еще и не такое бывает… Ну, в полиции вряд ли будут этим заниматься. Времени прошло слишком мало. Помочь тебе? Далеко уйти он не мог. Давай-ка мы сейчас десятиклассников подрядим. У них вроде сегодня ничего ответственного нет, ничего не пишут, не сдают…
Роза, затолкав в рот огромный кусок пиццы, быстро запила его компотом и, жуя на ходу, помахала рукой большим мальчикам, стоящим у окна:
— Доедайте быстро, за мной!
Мальчики точно так же, как Роза, натолкали полные рты, хлебнули компота и потопали за ней.
— Давай сейчас подумаем, нарисуем быстро дворы и пошлем ребят. Вмиг его найдут.
— Он у какого-то киоска стоял, где не по-русски написано.
Роза взглянула на меня:
— Действительно, нереальный он у тебя человек… — Говоря, она уже рисовала у кого-то из мальчиков в тетрадке дворы вокруг школы. — Так, здесь у нас непроездной двор, здесь выход на проспект, вот два плохих переулка, машины носятся, здесь — тупиковый проезд. Тупиковый проезд — смешно, правда?
— Смешно, — ответила я, вновь и вновь пытаясь звонить Никитосу. Но его номер был недоступен.
Через пять минут быстро одевшиеся десятиклассники уже отправились по двое, каждая пара в свою сторону.
— А они домой не убегут? — спросила я у Розы.
— Они? Домой? — Роза усмехнулась. — Да нет. Если они выполняют мое поручение, то вернутся и доложат мне о выполненном задании.
Я кивнула. Мне в кои-то веки было не до шуток. Сердце, как начало биться, так и билось судорожно, с перебоями, громко и как будто бы где-то не в груди, а перед ней, отдельно.
— Я тоже побегу искать, — сказала я Розе, надев пальто.
— Во-первых, в туфлях сейчас холодновато еще, — кивнула Роза на мои ноги. — Снег на улице и вообще… А во-вторых, — она решительно сдернула с меня пальто, — иди на урок. От тебя толку никакого. Будешь как бешеная метаться по дворам. Ты бы сейчас видела себя! Ничего страшного, уверяю тебя! Просто надо будет потом с ним поговорить, чтобы знал границы. Если хочешь, я поговорю. Ты думаешь, он у нас один такой? И пятиклассники уходят, и второклассники пытаются. Редко, правда. Учителя обычно следят.
— За Никитосом бесполезно следить, не уследишь! Роз, я пойду, а?
— Нет! — сказала Роза и крепко прижала к себе мое пальто. — Набери лучше ему еще раз, вдруг телефон включил. А он в торговый центр не мог поехать? А то они любят болтаться целый день по магазинам…
— Не знаю. Он не доедет, не знает, куда ехать. Позвоню… — Я покорно достала телефон. — Урок уже начался, я пойду?
— Иди на урок, конечно, — кивнула Роза. — Мальчики его найдут, я уверена. А я на всякий случай позвоню в полицию. На, возьми пальто свое. Повесь. И успокойся. Да?
— Да.
Я стала подниматься по лестнице и ничуть не удивилась, увидев рядом с собой Анатолия Макаровича.
— Что-то с ребенком? — спросил он.
— Да, — кивнула я. — Пропал.
И в этот момент зазвонил телефон. Я увидела незнакомый номер.
— Анна Леонидовна, — проговорил мужской, очень вежливый голос. Вежливый и… молодой, да, слишком молодой. — Ваш сын заблудился на улице.
— Да! Где он? Вы его нашли?
— Нашли.
— Где он? — Я бросилась вниз по лестнице и упала бы, не подхвати меня вовремя Анатолий Макарович. — С-спасибо… — кивнула я ему. — Куда мне приехать?
— Вы успокойтесь, с мальчиком все хорошо, — так же вежливо ответил мне мужчина. — Заберите, пожалуйста, ваше заявление, и мальчик вернется в школу.
— Какое заявление? Я не понимаю… Алло! Кто это?
Мужчина отключился. Я стояла в растерянности. Что это? Господи, какое заявление? О чем? Заявление, чтобы забрать Никитоса? Но почему заявление? Я никак не могла собраться с мыслями. Мешало прыгающее впереди груди сердце, которое то начинало биться с невероятной скоростью, то замирало, и мне не хватало дыхания.
Меня аккуратно под локоть взял Анатолий Макарович.
— Что-то выяснилось? — спросил он.
— Что? Да. То есть нет.
— Давайте я помогу, чем смогу.
— Хорошо, да, — ответила я и отошла в сторону, набирая Андрюшкин номер.
Мобильный не отвечал. Работает, понятно. Секретарь, узнав меня, корректно попросила:
— Анна Леонидовна, перезвоните, пожалуйста, через три часа. Андрей Леонидович проводит совещание.
— У меня очень срочно!
— Не могу. Даже Евгению Сергеевну велели не соединять. На таком уровне…
— А вы можете ему передать…
— Да-да?
— Хотя… не надо.
Я решила зря не ждать, пока освободится Андрюшка. Через три часа, мне же сказали. И что, я буду три часа ровно дышать и пить корвалол? Игоряше звонить бесполезно. Я взглянула на стоящего рядом Анатолия Макаровича.
— У вас нет урока?
— Нет, у меня окно.
— Хорошо, тогда, может быть… — я запнулась. Зачем? Зачем мне нужен кто-то? Я, что, сама не понимаю, что мне делать? Не понимаю. А он, чужой человек, понимает? Так, некогда размышлять. — Вы на машине?
— Нет, то есть машина у дома стоит.
— А дом далеко?
— Достаточно. А ехать надо далеко?
— Я не знаю… куда ехать…
Я вкратце пересказала географу разговор с незнакомым мужчиной. А пересказав, сама уже знала ответ.
— Я поняла. Ведь когда был наезд, мы что-то писали… Или подписывали. Муж подписывал…
Географ смотрел на меня совершенно непонимающими глазами. Но мне было не до него.
— Так… Игоряша! — Я быстро набрала номер.
— Да, Анюсечка! — тут же ответил Игоряша, как будто сидел с телефоном в руке и только и ждал моего звонка.
— Все бросай и дуй в полицию, забирай заявление.
— Какое?
— Ну ты что-то подписывал при наезде?
— Да.
— Вот это и забери, что ты подписывал.
— А зачем, Анюсечка?
— Я сказала — все бросай и забирай.
— Спасибо, — кивнула я Анатолию Макаровичу. — Если бы не вы, я бы долго думала.
Географ не очень уверенно кивнул мне в ответ:
— Да не за что. Я, если честно, потерял нить…
— Зато я нашла! — Я набрала номер мужчины, который мне только что звонил. Но абонент был недоступен.
Зато мне сразу же перезвонили с другого незнакомого номера.
— Ну как, надумали? — осведомился тот же голос.
Ясно. Страхуются. Звонят с разных номеров.
— Заберем в течение получаса.
— И напишите, что у вас больше нет претензий. Как заберете и напишете, вам перезвонят, только без глупостей.
— Иначе что? — спросила я. — Где Никитос? Дайте ему трубку!
Но мужчина мне больше ничего не сказал и отключился.
— Вы уверены, что вы правильно поступаете? Что они больше у вас ничего не потребуют? Что вообще вот так нужно…
— Нет, не уверена. Я пойду дам детям задание.
Поднимаясь по лестнице, я пыталась сообразить, какой же у меня класс. Какой! Любимый пятый «В»! Коррекционный — «зашибись»!
К моему приходу любой другой класс бы уже сошел с ума от себя самого. Но самый удивительный в мире коррекционный класс сидел спокойно. Две девочки рисовали на одном большом листке, остальные мирно играли в телефоны.
— Здравствуйте, Анна Леонидовна! — громко поздоровался со мной Ваня, крупный мальчик, с большой вытянутой головой, которому, если честно, делать в этом классе было нечего. Мне казалось, что ребенка отдали сюда просто для того, чтобы ему легче жилось.
— Здравствуй, Ваня, и здравствуйте все остальные!
— А мы думали, вы не придете! — мирно сообщила мне девочка… Аля. Да, Аля. Я сначала не расслышала имени, думала — Аня. И еще подумала — так не похожа на меня, а имена одинаковые. Очень плохо, что через три недели работы в школе у меня остаются проблемы с именами. Злой Миша Сергеев-Овечкин прав. Но сейчас об этом думать было некогда.
— Я бы хотела предложить вам интересное задание. Возьмите листочки бумаги или тетради, да, лучше даже тетради, и напишите вот что…
— Это на оценку задание? — спросила Аля.
— Н-нет. Без оценки. Просто так.
Другой класс, может, и не стал бы писать, раз не на оценку. А маленькие пятиклассники с легким отставанием в развитии, за которое, возможно, просто принимают своеобразие личности каждого из них, послушно открыли тетрадки и с готовностью посмотрели на меня.
— Напишите такое сочинение: «Третьеклассник Ник… Николай вышел в школьный двор на перемену, и вдруг ему звонит какой-то человек и говорит…»
— А что он говорит? — спросила тихая девочка в очках с толстыми стеклами. Вика. Нет, Вера.
— Вот ты и напиши, пожалуйста. Придумай.
— А мне тоже писать? — спросил Ваня.
— Тоже.
— Ваня, ты слышал, что тебе сказали? — спросил сам себя Ваня и тут же доброжелательно ответил: — Слышал.
— А мне? А мне?
Я терпеливо каждому спросившему ответила, что им тоже надо писать. Несмотря ни на что, мне в этом классе теплее и спокойнее, чем в каком-либо другом. Никто из этих детей не пытается меня унизить, попробовать на зубок, как выражается Роза.
— Я приду в конце урока. За дисциплину отвечает… Аля. Хорошо?
Девочка кивнула.
— Я буду как будто учительница, да?
— Да.
— А можно, я буду, как будто я… Алин телефон? — спросил Ваня. — Я буду все время ей звонить, а она отвечать…
— Нет, Ваня, лучше не надо. Поиграете на перемене, хорошо?
— Ладно… — мирно кивнул Ваня. — Ты понял, что тебе сказали? — опять спросил он у самого себя. — Понял. Вот и сиди смирно, плохой мальчишка, никому не звони!
В дверь, постучав, вошел географ.
— Простите, Анна Леонидовна, я думал, возможно, нужна моя помощь.
— Да. Побудете с детьми, если я не успею до конца урока, хорошо?
— Вы уверены, что никакой другой помощи не нужно?
Я не была уверена в этом. Куда ехать за Никитосом, я не знала. Но оставаться в классе я не могла.
Я быстро собралась и вышла на улицу. Позвонил Игоряша.
— Анюся, а что мне им сказать? Почему я забираю заявление?
— Договорился с потерпевшей миром.
— Так и говорить?
— Так и говори.
— А я разве договорился с потерпевшей?
— Ты рядом с милицией?
— Нет. Я поехал в полицию…
— Игорь! С ума не сходи! Это одно и то же! Ты где?
— Я во дворе полиции.
— Вот иди — в полицию — и забирай заявление, без разговоров, срочно, я сейчас туда подойду тоже.
— А ты рядом? — обрадовался Игоряша. — Может, мне тебя подождать?
— Не может! Иди, я сказала тебе!
Я побежала бегом через дворы. Мне бы не отдали Игоряшино заявление, а так бы я давно уже была там. На ходу я пробовала звонить Андрюшке, а также по обоим незнакомым номерам, которые определились у меня в телефоне. Но бесполезно. Меняются копеечные симки, купленные на потерянный паспорт Фаризова Фейзуллы Абизовича, и ты никогда не узнаешь, кто и откуда тебе звонил. Технология элементарная.
Во дворе полиции меня ждал довольный Игоряша с заявлением в руке.
— Вот, посмотри, я все правильно написал? — спросил он.
— Что ты написал? — Я выхватила у него бумажку. — «Отказываюсь от претензий…» Почему ты до сих пор это не отдал?
— Ждал тебя.
— Хорошо! Молодец! — Я на бегу похлопала Игоряшу по плечу. — Пошли!
— Ага! — Он рысцой побежал за мной по ступенькам.
— Э-э… Женщина! — закричал мне дежурный. — Остановитесь немедленно! Вы куда? Туда нельзя! У вас что, заявление?
— Мне можно! — крикнула я ему в ответ. Хочет, пусть бежит и догоняет.
Не побежал.
— Анюсечка, сюда вообще-то нельзя, мне сказали… — Игоряша торопливо бежал рядом со мной.
— Иди за мной молча! — прошипела я ему.
— Да, да…
Пролетев по коридору второго этажа, я нашла кабинет с табличкой «Начальник РУВД Максимов Д. Н.» и зашла.
— К нему нельзя! — разумеется, сказала мне секретарь.
— Кто бы сомневался! — ответила я и, не останавливаясь, прошла в кабинет.
— Да вы что! Женщина! — Секретарь побежала за мной.
Если бы у нас всё делалось в стране так, как охраняют покой начальников, то немцы давно бы работали у нас дворниками и уборщиками.
В кабинете действительно сидели несколько людей в штатском и мирно беседовали с начальником. Я мельком оглянулась. Игоряша где-то застрял в приемной.
— Простите, у меня срочно.
— Выйдите, женщина, — сказала мне секретарь.
Максимов Д. Н. смотрел на меня на удивление весело. Действительно, это, наверно, было даже смешно. Я же пробежала по всем дворам до полиции, минут десять бежала. Запыхавшийся человек почему-то для окружающих выглядит забавно. Говорят, мы отличаемся от животных тем, что умеем смеяться. Но ведь не от всех же! Есть ведь животные, с которыми нас и роднит именно безудержное желание смеяться — когда надо, когда не надо…
— Не надо сейчас смеяться, — сказала я. — Мне нужно срочно забрать заявление…
— Придите в положенное время! — Секретарь пыталась руками выдворить меня из кабинета начальника.
— Да уйдите вы от меня! — отмахнулась я. — У меня украли сына!
Максимов Д. Н. довольно внимательно взглянул на меня и махнул секретарше:
— Нормально, разберемся! Вы сядьте спокойно, в коридоре, напишите подробно заявление и отнесите его дежурному на первый этаж. А у нас, простите, совещание.
Я подошла к его столу.
— Вы что, вообще все с ума сошли? У меня сына украли! Маленького сына! Третьеклассника! Требуют заявление о наезде в обмен на сына! Мне срочно нужно мое заявление!
— Женщина, какое заявление, о чем вы? — спросил меня один из мужчин в штатском.
— Я не буду ловить преступников! К тому же они не преступники, я знаю, кто это просит, и кто звонит… Мне покой моего сына дороже…
— Женщина, женщина, остановитесь! И выйдите, пожалуйста. Сейчас я к вам пошлю человека, он с вами поговорит.
— Я не выйду, пока не отдадите мне заявление!
Максимов Д. Н. тяжело вздохнул и вполне мирно сказал:
— Я не буду вас с конвоем выводить. Хорошо, я даже сам вам объясню. Если завели уголовное дело, то никакое ваше заявление не поможет. Сядьте со следователем, успокойтесь, все расскажите. Вы хотите поменять показания? А они уже зафиксированы полицией? Номер машины зафиксирован? Так как же вы что-то можете поменять?
— Я… я отказываюсь от претензий…
— Так кого это волнует! Преступление же было! Или не было. Если ребенок жив-здоров, значит, и не было ничего серьезного, так? А от ваших заявлений ничего не зависит. В общем, выйдите, пожалуйста, дайте нам продолжить совещание. Проконсультируйтесь с юристом, вам все объяснят.
— Но у меня же правда украли сына… — растерялась я. — Из школы, только что… Требуют какое-то заявление в обмен на него…
— Не понимаю. От меня что требуется? — Начальник РУВД смотрел на меня уже довольно напряженно.
Много, много пил в жизни. Много раз соглашался на компромиссы. Тяжело садился в это кресло. Уйдет из него только наверх, в еще более мягкое и комфортное. Что ему мои проблемы?
— Я… я не знаю.
— А не знаете, так выйдите, пожалуйста, отсюда. Напишите, чего вы хотите, и зарегистрируйте заявление. И вообще, разберитесь сначала в законах, а потом врывайтесь.
Я быстро посмотрела на сидящих передо мной людей. Офицеры, наверняка. Вот встали бы, пошли бы со мной, восстановили бы справедливость… Глупости говорю. Они занимаются гораздо более важными делами.
— Давай сюда свое заявление. — Я взяла у Игоряши листочек, на котором он аккуратно написал, что отказывается от претензий к Громовской.
Я порвала заявление, бросила обрывки в мусорную корзину и подтолкнула Игоряшу.
— Пошли отсюда! Я все поняла. Глупые безграмотные мальчишки насмотрелись детективов. А я повелась.
Глава 17
Игоряша на лестнице взял меня за руку, я почувствовала, какая у него влажная ладонь, мягко высвободила свою руку. Тогда он взял меня под руку.
— Не трясись. Соберись. Ничего еще не сделано.
— Что с Никитосом, Анюся?
— Надеюсь, что ничего.
Тут мне пришла неожиданная мысль в голову. Номер этот у меня был.
— Скажите своему сыну, чтобы отдали Никитоса. У него даже сотрясения мозга не было. Вам грозит штраф две тысячи рублей за езду по тротуару, ничего более, — не представляясь, сказала я Громовской. — И никаких претензий к вам по наезду я не имею.
— Не понимаю, о чем вы говорите? Кто это?
— Учительница вашего сына, Данилевич Анна Леонидовна. Ваш сын с друзьями, очевидно, держит где-то моего маленького сына, вот это, правда, статья, и серьезная, остановите их, пока не поздно…
Громовская, не дав мне договорить, нажала отбой. Игоряша смотрел на меня совершенно растерянными глазами. Мы вышли на улицу. Я понимала, что ей нужно дозвониться сыну. Потом как-то удостовериться, что я не вру. Я набрала номер Розы.
— Да, Аня? — крайне напряженно ответила мне Нецербер.
Если бы я не знала, что Роза сама полчаса назад вызвалась помогать мне, я бы нажала отбой. Ну что делать, просто у нее такая манера. Просто ее достают по двенадцать часов в сутки — все и всем.
— Ты можешь узнать, в классе ли Громовский и кого из его друзей еще нет?
— А что?
Говорить? Не говорить?
— Это связано с Никитосом. Мне надо понять…
— Ладно, узнаю, — прервала меня Нецербер. — Ох, Анька, что ж с тобой такие проблемы…
— Спасибо, Роза.
Я посмотрела на трясущегося Игоряшу. Увидев мой взгляд, он тут же попытался снова схватить меня за руку.
— Что делать, Анюся?
— Снять штаны и бегать, Игоряша.
Он обиженно затряс подбородком. Я погладила его по плечу, но руку ему не дала.
— Ждать.
Через несколько минут раздался звонок.
— Мам! — Непривычно тихий голос Никитоса меня испугал.
— Да, сынок?
— Я сначала сидел в машине, но теперь я на улице.
— Ты где, Никитос?
— Я не знаю.
— Посмотри внимательно, что вокруг.
— Вокруг? Школа…
— Твоя?
— Кажется, да.
— Никитос, сосредоточься. Школа какого цвета? Никита! Ты меня слышишь?
— Да, — так же тихо ответил Никитос и отключился.
— Нюся? — Игоряша смотрел на меня тревожно.
— Где твоя машина?
— В гараже…
— Почему? Да неважно! Побежали, здесь по дворам близко! Надеюсь, они его обратно к нашей школе привезли.
— Нюся, — задыхаясь, Игоряша бежал рядом со мной, — что происходит? Объясни мне, пожалуйста.
— Уже все произошло. Не переживай. Подожди, Роза звонит. Да?
— Громовского нет. Остальные все в классе. Но он же был с утра, кажется…
— Был. Роза, Никитос нашелся, спасибо тебе за помощь.
— Подожди, а что, Громовский как-то с этим связан?
Я помедлила.
— Н-нет. Думаю, что нет.
— Вот и хорошо, если так, — легко согласилась Нецербер.
Никитос, бледный и тихий, стоял около своей школы. Внутрь почему-то не заходил.
Я быстро подошла к нему.
— Ты в порядке?
Он поднял на меня глаза.
— Да.
— Ты испугался?
— Н-нет. Мам…
— Хорошо. — Я прижала его к себе. — А я очень испугалась. Давай ты посидишь у меня на уроке, да?
— Я могу пойти с ним домой, — предложил такой же бледный, как и Никитос, несмотря на пробежку, Игоряша. — Я могу не ходить сегодня на работу. Вот ты мне ничего не рассказываешь…
— Не начинай. Спасибо, что быстро приехал. Все уже нормально.
— Сынок… — Игоряша неловко обнял Никитоса, и тот не отстранился. — Я… Вот мама… Всё хорошо, да?
— Да, — ответил Никитос Игоряше совершенно не нагло. — Мам, можно, я пойду домой с папой?
Я удивленно посмотрела на него.
— Ну иди, если хочешь.
— Я хочу есть и спать, — ответил Никитос.
Я посмотрела на двух бледных растерянных мужчин. Нет, так не пойдет.
— Нет, так не пойдет. Игоряша — иди на работу, сделай что-нибудь полезное. Денег заработай хотя бы. Никитос, пошли со мной. У меня остался один урок, посидишь, там будет интересно. Да?
— Да, — ответили мне оба.
Все равно Никитос не будет таким, как Игоряша. Это временное помешательство. От стресса, от страха. Значит, он успел испугаться. Общество Игоряши ему сейчас не поможет. Даже если я не права… Что делать? Ответственность за них за всех — на мне.
Проблема с Громовским приобрела неожиданный ракурс. Не понимаю, как я теперь буду его учить. Откажусь от класса. Да, наверно, так. Но сейчас главное, чтобы у Никитоса прошел испуг. Надо еще его спросить, отчего он так испуган.
— Ты испугался?
— Да, — не сразу ответил мне Никитос.
— Почему?
— Потому что я стоял у киоска, там, сбоку, а кто-то завязал мне глаза и посадил в машину.
— Так… — Я взглянула на Игоряшу. — Дальше.
— Потом мы поехали, я хотел снять повязку, но мне сказали: «Не снимай!» И сделали вот так… — Никитос слегка ущипнул меня за руку.
— Так, дальше.
— Потом я сидел, сидел, сидел. Сто лет сидел. И потом меня толкнули, сказали: «Выходи!» И я вышел, позвонил тебе.
— Ясно.
— Нюся! Ты слышишь, что он говорит! Надо же что-то с этим делать! Бежать в полицию!
— Мы только что с тобой из полиции! Ты видел морду Максимова Д. Н.?
— А кто это? — спросил Игоряша.
— Ладно! — я махнула рукой. — Езжай на работу. Нечего тут сопли коллективно мотать. Разберемся! Пошли, — я подтолкнула Никитоса.
— Ага! — сказал он своим обычным голосом. — Пока, пап! Я не очень испугался, мам.
— Я знаю, — приобняла я сына и тут же отпустила. — Я знаю, что ты совершенно не испугался.
— Почему у тебя такой друг? — спросила я вечером Андрюшку, когда тот, узнав о нашей катавасии, бросил все дела и заехал к нам.
— Анька, ну ты даешь! А почему у тебя такой… м-м-м… — Андрюшка помычал, весело глядя на меня, и, сам засмеявшись, обнял меня: — Ну кто он тебе? Кто теперь?
— Он представляется мужем.
— Молодец Игоряха! Ай! — Андрюшка потянулся. — Устал страшно. Зря ты мне не дозвонилась. Надо было хотя бы написать заявление, что украли мальчика.
— Не надо, Андрюш.
— Почему?
— Потому что не надо. Потому что это странные, неуправляемые люди. Агрессивные.
— Это не люди, Аня. А с нелюдьми вступают в силу другие законы. Ну что ты в самом деле! Ладно, разберусь. Дай мне все телефоны, всё, что у тебя есть. Адреса, явки… — Андрюшка погладил меня по голове. — Плохой у меня друг, да?
— Да не плохой. Но я не представляю, как ты — ты! — и он до сих пор друзья! Ну как? Манная каша и — ты.
— Мы с детства дружим.
Да, понимаю, бесполезно вдумываться в смысл и основу мужской дружбы. Они с детства дружат — и точка. С того детства, когда еще не было до конца ясно, что Игоряша никогда не вырастет из любовно наглаженных Натальей Викторовной клетчатых штанишек на помочах — отлично его помню в этих штанишках, а Андрюшка легко и просто, через ступенечку, будет прыгать выше и выше, не поступаясь при этом ни честью, ни совестью — ничем. Просто у него такая судьба. У меня — такая, начиная со смерти Павлика в Эфиопии, бессмысленной и случайной, и до нынешнего дня, когда в моей жизни все перевернуто с ног на голову и переворачивается все дальше и дальше. А у него — такая. Закончил — защитил, поступил — перевели, назначили, наградили, повысили, увидели, оценили, еще повысили, не поступился, не ушел, не испугался, выбрал верных товарищей, не предал, и его не предали, наплевал на выгоду, от этого только выиграл, назначили, справился, еще выше, еще, через две ступенечки… Подонку высокопоставленному в морду дал, а подонка через два месяца и без Андрюшки посадили, Андрюшке — вместо обещанной отставки — честь и хвала. Мой брат — во всех отношениях правильный человек. И редкий случай — это оценивается по заслугам — там, где распределяются все наши удачи и неудачи, где, несмотря на закон расширения хаоса, рисуются и рисуются бесконечные, странные, пересекающиеся, у кого — изломанные, у кого — правильные и красивые линии судьбы.
— С ними есть хоть какой-то смысл разговаривать? Мать я видел — мне кажется, бесполезно.
— Мне тоже так кажется. Отца я не видела, но видела сына. Нет, смысла нет.
— Тогда — что? — Андрюшка спокойно смотрел на меня. — Нас какой результат интересует?
— Справедливый.
— А, ясно, — он вздохнул, крепко обнял меня и встал. — Анька, ты правильно сделала, конечно, что пошла в школу.
— Почему?
— Ты — настоящая училка.
— Я? Я? — от удивления я чуть не поперхнулась. — Я — училка?
— Конечно. Похожа на какую-то мою учительницу стала. Не могу вспомнить на какую, но точно похожа. Которую я любил. Умная такая еще была, ироничная.
— Что ты придумываешь на ходу!
— Придумываю! — опять засмеялся он. — Просто я вижу, как ты расцвела в школе.
— Расцвела? Да я с ума схожу от этой школы, недосыпаю, недоедаю, все нервы измотала себе…
— Вот и я говорю — расцвела, вся светишься, бойкая такая, нарядилась, причесалась как-то оригинально… А то все сидела на своей холодной лоджии в тапках, носках, замотанная в шарфах и про индукцию статьи переводила. Лоджию я утеплю, помню, обещал. Пришлю человечка, скажу ему, что купить и как сделать. — Андрюшка поцеловал меня. — А ты пообещаешь мне, что на лоджии всю оставшуюся жизнь не просидишь, хорошо? Лучше в школе шуруй, светись и другим свети. Все, пошел! Побежал, труба зовет, в смысле Евгения Сергеевна.
Евгения Сергеевна, Андрюшкина жена, никогда ему не звонит и не спрашивает — где он, когда придет. Раз нет дома — значит, прийти не может. Звала она его невидимо для окружающих. Когда-то много лет назад Андрюшка привел к родителям тоненькую девочку с косами и огромными глазами и представил им: «Женя, моя будущая жена». «Жена Женя — это как-то несерьезно, — засмеялся наш папа. — А по отчеству как вас?» «Евгения Сергеевна», — застенчиво представилась девочка. «Вот так ее и зови! А то Женя…» Так и прижилось у нас в семье.
— Анька, давай мальчика этого из школы уберем? Гродовский, да, его фамилия?
— Нет. Не надо. Он — Громовский. Но не надо. Я должна сама как-то это решить.
— Хорошо! — легко согласился Андрюшка. — Дети! — позвал он подозрительно притихших в своей комнате Никитоса и Настьку.
— Ау! Народ, выходи! — позвала я их тоже.
Веселый Никитос прискакал первым.
— Скоро тебе гипс снимут? Иди я тебе руку на прощание пожму, — Андрюшка протянул руку к Никитосу.
— Нет, не надо, — вперед неожиданно вышла очень деловая Настька, отвела руку Андрюшки. — И я с тобой целоваться не буду.
— Это почему вдруг? — удивился Андрюшка.
— Я теперь мужчинам не верю! — заявила Настька, отважно посмотрела на Андрюшку и мельком — на меня, ища поддержки.
— Это что у вас такое? — засмеялся мой брат. — Что произошло?
— А! — я махнула рукой. — Папа приглянулся их учительнице, а Настька бесится.
Вот правильно, что я вслух это все говорю при детях? А как надо? Чтобы Настька ходила и взращивала своих маленьких монстров — ревности, неполноценности — внутри себя и страдала в одиночку?
— А папе действительно приглянулась учительница?
— Вот мы это и проверим. С кем он поедет послезавтра — с нами в Клин или с Юлией Игоревной в Мырмызянск. Да, Насть?
— Да! — ответила Настька и неожиданно строго сказала Никитосу: — Штаны застегни!
— Ладно, — удивился Никитос, но штаны все же застегнул. — Дядя Андрюша, а хорошо быть генералом?
— Вот когда станешь генералом, расскажешь мне, — улыбнулся Андрюшка. — Все, пошел. Игоряху не обижайте. Да, Насть? — подмигнул он племяннице.
Настя вздохнула, мило улыбнулась, кивнула. Где она так научилась? Я, что ли, так делаю? Не увидишь ведь за собой.
— Анька, все же за такие вещи надо наказывать. — Брат посмотрел на меня. — Понимаешь? Есть грань, за которую нельзя заходить. Так они у тебя за пятерки будут детей красть, если поймут, что ты поддаешься, что испугалась.
— Ты же сам сказал, что это нелюди. И у них нелюдская логика, у них всё нелюдское. Я не знаю, как с этим быть.
— Я тоже.
Мой брат, офицер, имеющий два ордена, настоящих, за заслуги, командующий другими офицерами, не знает, что делать с хозяевами десяти фур, развозящих по России перемороженные оковалки мяса. На каком языке с ними говорить, какие законы к ним применять. Недействующие или действующие в ограниченных условиях. Если тебе нечем платить — закон действует, если есть чем — закон приостанавливает свое действие.
— Анюта, выше нос! Не сгущай краски. — Андрюшка крепко обнял меня. — Я знаю, о чем ты думаешь. Но мы из этой страны не уедем? Нет. И всех поганцев в одночасье не перестреляем? Тоже нет. И не переделаем. Но что-то все же попытаемся сделать, правда, поверь мне.
— Я верю, Андрюш. Но мне иногда очень страшно жить в этой стране.
Андрюшка поцеловал меня в висок.
— Правда совсем не там, где ты ее ищешь. Правда не в законах. И не в государстве. Если государство поганое, это еще не значит, что поганая страна, Анюся. Страна — это люди. А государство — вороватые чиновники, которые и сделались чиновниками, чтобы воровать. Они не стали врачами, учителями или водителями троллейбусов. Зачем по ним равнять всю страну?
— Ты говоришь как идеалист и как офицер.
— Я офицер, но не идеалист, Анюта. Просто иначе можно повеситься. Если равнять страну с чинушами, которые по случаю сегодня управляют ею — на всех уровнях. Услышь меня, тебе станет легче.
— Андрюш, если я чувствую, что у меня в холодильнике чем-то воняет, я ищу, ищу и нахожу завалявшийся кусок лимона или старой курицы, скажем. И выбрасываю его. Холодильник проветриваю — и всё. Вот я понимаю, чем в нашей школе воняет, откуда это идет. По крайней мере, в тех классах, в которых я преподаю. И не могу выбросить эти тухлые кусочки. И они продолжают портить всё.
— Анюта… — Брат вздохнул и аккуратно закрыл рот Настьке, которая так и стояла рядом, внимательно слушая нас. Никитос же давно убежал в детскую комнату и там шумно один во что-то играл. — Куда ты их выбросишь? В другие школы? Чтобы там воняло, а у тебя были чистота и порядок в классе и на этажах?
— А что же делать?
Андрюшка улыбнулся:
— Думаю, не биться с ними наравне. Знаешь, есть такая удивительная и почти невыполнимая христианская мудрость — пожалей своего обидчика. Это, правда, практически невозможно. А ты просто попробуй, примерь хотя бы в душе. Сделай это движение. Это ставит тебя выше. Ортодоксы тут же начнут отнекиваться, отказываться: «Нет, как же! Почему выше? Речь о другом!» О другом-то о другом, но это удивительное лекарство для собственной души. И удивительный способ общения с миром, не нами найденный. Просто трудно применимый.
— Ты пробовал? — с интересом спросила я Андрюшку. Вот уж никогда не замечала в своем брате таких духовных поисков.
— Пробую.
— Получается?
— Не очень. Но я хотя бы понимаю, о чем речь. Иногда это единственный способ выжить в ситуации, когда несправедливо всё и всё не так. И ты ничего не можешь с этим поделать.
— Но это не слова офицера? — уточнила я.
— Нет, как офицер я должен пойти и уничтожить врагов. И сесть в тюрьму пожизненно. Или хотя бы пойти набить морду отцу этого Громовского. Кстати…
— Нет! — засмеялась я и обняла брата. — Нет, нет и нет. Пожалуйста. Не надо.
— Что, возьмем четки в руки, будем молиться за врагов и жалеть их?
— Ну да, вроде того.
— Мне тоже жалко Юлию Игоревну, — неожиданно сказала Настька. — У нее все время большие прыщи, и она их замазывает на переменах. И стесняется, что она такая некрасивая.
Андрюшка посмотрел на меня, а я на него.
— Пожалуй, я все же набью морду Громовскому, мне так будет легче.
— И правда, — согласилась я. — Чем сопли жевать.
— А я тогда Юлии Игоревне еще одну кнопку подложу, да, мам? На стул?
— В смысле — «еще одну»? Настя!
— Ну, на первую она села, заплакала. Я ей еще подложу, она опять заплачет.
Андрюшка взял Настю на руки.
— У девочек есть другие способы борьбы, Насть. Это мы, мужчины, такие страшные, у нас волосы растут на лице, ноги огромные, голоса толстые, мы только драться можем. А вы — по-другому…
— Как? — Настька доверчиво смотрела на своего дядю.
— Тебя мама научит, да, мама?
— Мама сказала — пусть папа сам решает, куда ему ехать. С кем.
— Конечно, — я погладила ее по голове. — Настюня, слезай, отпускай Андрюшу к собственным детям. Пусть папа решает, а мы ему поможем. Нарядимся, улыбнемся.
— И прыщей у нас нет, да, мам?
— Нет и не будет, Настюня.
— Хорошо, я поняла. — Настька нахмурилась, подумала, потом сказала: — Я сейчас на Никитосе проверю. — Она заранее сладко разулыбалась, подошла к комнате и милейшим голосом проговорила: — Никитосик, ты не можешь за меня все убрать на моих полках в шкафу?
— Бэ-э-э-э!.. — заорал Никитос, выскочил из комнаты и стал стрелять в Настьку плотными бумажными шариками из какого-то самострела, который он соорудил из сломанного малышового автомата.
Настька, понятно, от неожиданности заревела.
— Не сработало, — засмеялась я.
Настька растерянно посмотрела на меня.
— Что ты! — махнула я рукой. — Это тонкая наука! Если бы так просто все было! Потом поговорим. Андрюша, иди уже, а то неудобно перед Евгенией Сергеевной.
— Мне, главное, перед своим желудком неудобно, — засмеялся Андрюшка. — Пока доеду… Ладно-ладно, не переживай, мне полезно поголодать.
Андрюшка ушел, а я, как обычно, некоторое время чувствовала пустоту и одиночество, несмотря на бурную жизнь, которая параллельно шла в детской комнате. В который раз спрашивала себя — ну не жить же нам вместе, так же не живут, так сложно будет. Нет, конечно. Но Андрюшкино место практически невозможно занять никому. Может, поэтому у меня так с мужьями? Один умер, другой меня не устроил, третий вообще мужем не стал… И все — из-за Андрюшки! Офицера российской армии, униженной своим несоответствием с новой жизнью, где всё решают деньги. Нет, офицеры, конечно, тоже согласны всё решать. Но зарабатывая сорок, а пусть и семьдесят, а даже и двести тысяч, что они решат в сравнении с теми, кто получает полтора миллиона в месяц, или же с теми — кто за полтора миллиона в месяц корячится не хочет! А ведь и такие есть. Не переделать? Россию не переделать? В ней всегда все сикось-накось? Всегда, во все времена? Не было таких времен, чтобы было нормально.
Тогда как быть? Жить в своем микрокосме и думать только о нем. Кто как поел, у кого что болит, а что больше не болит, смотреть на солнце и радоваться, что есть чем смотреть, и что есть солнце? Возможно, именно так. И не пытаться решить то, что решить в принципе невозможно. Но, увы, лично мне для этого нужно сойти с ума. Чтобы не думать, не переживать о чем-то большем, чем собственный микрокосм Никитос-Настька-Андрюшка-Игоряша и я сама, не пытаться восстановить справедливость в чьем-то другом микрокосме.
Я услышала хохот Никитоса и переливчатый смех Настьки. Наверно, я все усложняю. Потому что столкнулась сейчас с трудно разрешимой проблемой. С семейством Громовских, с другой вселенной, где действуют другие законы. Но я попробую все же как-то решить эту проблему. Брать четки в руки и жалеть врагов я пока не готова.
Глава 18
— Быстрее, ну быстрее, пожалуйста! Никитос, что ты надел?.. Настя, помоги ему штаны другие найти… Да что вы, в самом деле, замерли? Встали вовремя, а теперь опоздаем, все нас ждать будут или вообще разбегутся!
— Мам, а папа скоро придет? — Настька доверчиво потрогала меня за щеку, пока я быстро наверчивала ей хвост. — Ты такая красивая, молодая…
— Спасибо, зайка. — Я поцеловала ее в тугую нежную щечку. — Ты у меня тоже очень-очень красивая.
— А почему тогда папа не идет?
— Логика мощная! Папа… Проспал, наверно.
— Мам, а долго нам ехать? Я успею поспать в автобусе? — спросил Никитос, натягивая летнюю футболку.
— Ты в машине с папой поедешь! С ним общаться будешь, а я со своим классом… Зачем ты это надел? Господи, ну что вы, как нарочно…
— Мам, кажется, папа идет!
За нашей дверью, за которой слышно всё, что происходит на площадке, раздалось характерное покхекевание. Настька гордо тряхнула головой и неторопливо открыла дверь.
— Что-то ты задержался, — сказала она тоном взрослой девочки. — Что, проспал?
— Да я… я там… — Игоряша топтался в дверях, не заходя.
— Ты что это? — удивилась я. — Что такое?
— Да я вот как-то… плохо себя чувствую… пришел сказать…
— А! — я быстро посмотрела на Игоряшу.
Да нет, выглядит нормально.
— А что с тобой?
— Голова. И живот… Тошнит как-то.
— Объелся вчера?
— Нет, аппетита нет…
Игоряша стоял передо мной вполне розовый, как обычно, со своим здоровым румянцем отлично питающегося и высыпающегося годами человека, не курящего, мало пьющего, не переутомленного, не задерганного.
— Что, может, кишечный грипп? — спросила я. — Тебе нужно идти домой и ложиться.
— Ага, да! — обрадовался Игоряша. — Я — да… Полежу там, посплю…
— Подожди! — неожиданно решительно сказала Настька. — Ну-ка… — Она втащила Игоряшу в квартиру за рукав и плотно закрыла за ним дверь. — Никитос, подержи-ка папу…
Никитос кивнул и, вместо того чтобы держать Игоряшу, как обычно, изо всей силы толкнул его. А Игоряша не удержался на ногах. Пошатнулся и упал на маленькую обувную тумбочку. Больно ударился коленкой, с трудом встал, стал растирать ее, не поднимая на меня глаз. Я дернула к себе Никитоса. Тот виновато потупился:
— Мам, я же пошутил…
— Идиотские шутки. Человек не готов был, не сгруппировался…
— Возьми, — Настька, которая в это время бегала на кухню, протянула Игоряше стакан с водой и две таблетки угля. — Мам, две хватит?
Я внимательно посмотрела на нее. Молодец девочка.
— Нет, нужно по таблетке на десять килограммов веса.
— Это сколько? — Настька наморщила лоб. — Пап, сколько у тебя килограммов веса?
— Семьдесят два, дочка. — Игоряша, кряхтя, наконец распрямился. — Семьдесят два. Только вы меня никто не любите и не уважаете. Вот.
— Сказал? Молодец. Долго готовился? — Я похлопала Игоряшу по плечу. — А теперь иди.
Он попытался посмотреть мне в глаза, но, разумеется, взгляда не выдержал. Я увидела, как глаза у него стали намокать.
— Иди ты, ради бога, Игорь. Тебя ждут.
— Да, да… — Суетливо перешагнув через порог, Игоряша полуобернулся на Настьку: — Я позвоню вечером, дочка, хорошо?
— Ага! — легко сказала Настька, по-прежнему держа в одной руке стакан воды и сжимая в другой таблетки угля, и даже улыбнулась: — Конечно, звони, папочка! Звони-звони! — она залпом отпила полстакана воды и перевела дух.
Ничего не понимающий Никитос стоял, растерянно глядя на уходящего бочком Игоряшу.
— Что, мам, он обиделся, что я его толкнул? И ушел? И не поедет с нами?
— Он обиделся, что мы его не любим, ты же слышал, — объяснила Никитосу Настька, старшая сестра-близняшка. Девочки развиваются с опережением на пять лет. — Он ушел к Юлии Игоревне. Поедет с ней в Мырмызянск.
— Че-го-о? — Опешивший Никитос тряхнул головой, а потом в два прыжка очутился на площадке.
— Вернись, — твердо сказала я. — Пусть едет. Он хочет ехать. Он даже наврал, что заболел.
Вот правильно или не правильно, что я так при детях… А как? Как? Поддерживать игру Игоряши, врать вместе с ним? Объединяться с Игоряшей, который предал маленькую трепетную Настьку, балбеса Никитоса и меня, любимую? Или позволять, чтобы их чудесный детский мир разваливался у меня на глазах? Не знаю. Нет ответа.
Я была уверена, что Игоряша спустится до первого этажа и вернется. Что он выйдет на улицу, посмотрит на наш балкон, с которого ему обычно Настька машет и машет, в любую погоду высовываясь из окна лоджии, и вернется. Дойдет до поворота из двора, где стоит беседка, в которой когда-то клялся мне, что я для него — небо и земля и всё, что между ними, и вернется. Но он не вернулся.
— А и ладно! — сказала я детям. — Ну что, все готовы? Насть, термос прикрути. Хотя уже бесполезно, наверно. Я думаю, ребята все разошлись. Ведь никто даже не позвонил, не спросил, где я. А мы опаздываем уже на двадцать пять минут. Так что можем не спешить.
— Нет! — выкрикнул Никитос. — Побежали! Я что, зря в воскресенье в семь утра вставал? Я что, дурак?
— Ты дурак, — мягко сказала ему Настька. — Ты разные сапоги надел, ты не видишь? Один мой, один свой.
— Бэ-э-э… — ответил Никитос и натянул Настьке шапку на глаза. — Так тебе лучше!
Настя поправила шапку и снисходительно заметила:
— Малыш ты еще! Я на тебя не обижаюсь!
Я чмокнула Настьку в нос, подтолкнула Никитоса, который, громко сопя, быстро переобулся, подхватила сумку, и мы побежали. Почему-то мне до последнего казалось, что во дворе стоит виноватый Игоряша и ждет нас, жестоких и незаменимых. Но двор ранним воскресным утром был совершенно пустой.
— Ого! Ничего себе мороз! Зима… — протянул Никитос.
— Март — зимний месяц в Москве, — объяснила ему Настька, тоже, как и я, оглядываясь. — Мам, а я думала…
— И я, дочка, тоже думала. Но может, у него и правда живот болит?
— Нет, — ответила мне Настька и наконец напустила слезы в глаза. — Нет! Я так и знала! Чувствовала!
— Насть! — Я остановилась, потому что мне важней было сказать это сейчас Настьке, чем успеть к детям в школу, которые, скорей всего, и так разошлись. — Мороз. Не реви. И послушай меня: сегодня первый день оставшейся тебе жизни.
Настька подняла на меня глаза.
— Да, да, именно так. И первый день должен быть очень хорошим, понимаешь?
Я перегружала и сознание, и психику своей маленькой дочки. Может, лучше позволить ей чуть пострадать?
— А в общем… Да, жаль, что папа принял такое решение. Кстати, ведь это лишь наши домыслы. Может, у него и правда расстройство кишечника, и он боится уезжать далеко от дома.
Никитос, слышавший лишь конец фразы, стал усиленно хохотать, толкнул Настьку, упал сам в оплывший, почерневший сугроб, испачкался обо что-то очень неприятное. Я дала ему легкий подзатыльник, по шапке, но он почему-то обиделся.
— Ты меня все время бьешь, — заявил он. — А нам сказали, что из битых детей получаются преступники.
— Да что ты говоришь! — всплеснула я руками, задев большой сумкой пригорюнившуюся Настьку. — Еще один обделенный! Вставай давай, не валяйся в грязи! Посмотри, куда ты попал!
— Ой… — Никитос увидел свой измазанный рукав и штанину. — Ты меня отмоешь, мам? Фу-у… Как воняет… Что это?
— Это? Мазут, Никитос!
— Точно, а я еще думаю, как будто я в поезде…
— Ага, вот точно! Именно в поезде! Чух-чух, чух-чух!
— Жаль, что с нами Юлия Игоревна не едет, а то бы ты к ней подсел, — проговорила Настька. — Давай я тебя снегом вытру.
— А давайте мы сейчас побежим к школе, а?
— Мам, нельзя, чтобы мальчик из приличной семьи такой грязный был! — укоризненно объяснила мне Настька.
— Ох, хорошо, ты права, девочка из приличной семьи… — Я попыталась оттереть мазут снегом. — Где только ты его нашел? Так, повернись, постой ровно… Да нет, просто так не оттирается. Ладно! Тебе гипс сняли?
— Сняли, — пробубнил он.
— Опять наденут. Спокойно давай поживем месяц хотя бы, а? Без больниц, гипсов, швов, киднеппинга…
Я была не права. Никитос совершенно не виноват, что его украл глупый Громовский. Но отругала уже до кучи.
— Стоят! Мам, стоят, вон они! — заорал Никитос и попробовал посвистеть, затолкав всю пятерню в рот. — Фу, гадость какая… — Он с отвращением посмотрел на свои пальцы.
— Никитос! Да что ты за… Ай! Тридцать три несчастья, вот правда, а!
— Мам, я положила в сумку уголь, — сказала моя девятилетняя дочка. — Дай ему угля, он наелся мазута.
— Я? Я? — Возмущенный и красный Никитос плясал на месте, отплевываясь, морщась.
— Двигайся вперед. Хотя нет… Ладно! Прополощешь рот хотя бы… — Я быстро достала термос, налила горяченный чай, дула-дула на него и вылила. — Ладно! Горячий! Еще хуже будет! Обожжешься… Отплевывайся пока, басурман!
— Ма-а-а-а…
— Побежали! Давай бегом! Пока не наглотался! Настя, в школу зайдите, пусть рот холодной водой как следует прополощет. Старайся пока не глотать, отплевывайся только, слышишь, Никитос, и не болтай!
Он, страшно недовольный, кивнул.
— Вон дети все равно бегают по двору и, кажется, не переживают, что мы опоздали.
И правда, седьмой «А» бегал по двору. Тринадцатилетние подростки скакали, как неутомимые малыши, улюлюкали, как веселые обезьянки, а одеты были, особенно девочки, как взрослые тетеньки, собравшиеся в клуб. Я покачала головой, увидев нашу главную прелестницу, Лизу, с грязными, как обычно, сильно завитыми кудрями, распатланными сейчас по яркой блестящей короткой курточке. Ниже курточки была коротенечкая юбка, да еще с разрезом, прихваченным большой булавкой.
— У тебя что под юбкой? — спросила я ее.
Лиза подняла на меня возмущенные глаза.
— Вы что-о-о-о, Анна Леони-и-идовна-а-а-а… — протянула она. — У меня-а-а под юбкой секре-ет…
— Большой? Не такой, как у других?
Лиза, понятное дело, глупо захихикала.
— Не зна-а-аю…
— Ты себе всё простудишь. Домой иди.
— Что-о-о-о?
— Я говорю — иди домой. В таком виде никто на экскурсию не поедет. Сегодня днем будет минус семь, а сейчас семнадцать. Последний мороз. И я не хочу, чтобы ты на всю жизнь осталась инвалидом.
— Анна Леонидовна, у меня есть в школе спортивная форма, — негромко сказала мне Катя Бельская, стоявшая неподалеку. — Может, Лизка наденет мои штаны хотя бы? Велосипедки?
— Пусть наденет.
— Не-е-е… — Лиза завращала глазами, явно отыскивая кого-то, но я пока не знала, кто ей нравится, и, если честно, не очень сейчас хотела в этом разбираться.
— Нет так нет. Иди домой, всё. Разговор короткий.
Краем глаза я видела, что Настька повела Никитоса в школу промывать рот от мазута. Надо подождать, пока они вернутся. А пока еще найти среди бегающих по двору не по дням, а по часам взрослеющих детей тех, кто нарядился сегодня не по погоде.
— Тоня! Сюда подойти! — прокричала я, невольно подумав, что интонация моя очень напоминает командный окрик Розы. Подсознательно. Мне и в голову не приходило копировать ее или стараться быть на нее в чем-то похожей. Но это же работает. Возможно, сработает и у меня. — И Неля! И Яна позовите, который тоже, как девочки, решил выпендриться.
Да, на всех у Кати Бельской велосипедок не хватит. А простудятся — как быть? Тоня точно простудится, в осенней куртке и легких летних светло-зеленых бриджах. Красивенький субтильный Ян пришел почему-то в летних ботинках, тонких, кожаных. У Нели на голове были меховые наушники. Что мне делать с модниками? У нас экскурсия прогулочная, за городом еще холоднее, чем в Москве, градуса на два-три.
— Соберитесь все, пожалуйста! — позвала я остальных.
Дети окружили меня довольно быстро. На Никитоса и Настьку, уже появившихся из школы, никто пока внимания не обращал, а они стояли скромно и тихо в сторонке.
— Давайте решим вместе, что нам делать, — предложила я.
— Чё? — спросил Салов, который, к сожалению, тоже пришел.
Я решила не поддаваться в первые же минуты на провокации.
— Вы знаете, что это наша первая совместная поездка, что я теперь ваш классный руководитель. Это раз. Два — нам пора ехать, а ехать мы по объективным причинам пока не можем. Поэтому чем меньше вы будете чёкать, выпендриваться, отвлекать внимание, тем у нас больше шансов, что мы доедем сегодня до Клина и вернемся засветло обратно.
— Давайте лучше в «Макдак»! — проорал Будковский. — Чё мы там в этом Клину забыли? Отстой!
Пара неуверенных голосов поддержала Будковского. Кирилл Селиверстов стоял молча, недобро поглядывая на меня. Одет он был тепло и скромно.
— Всё? — спросила я. — Теперь послушайте меня. У меня есть решение по поводу четырех человек, которые оделись, как на майскую демонстрацию…
— Я же сказал — отстой! — опять высказался Будковский.
— Сюда подойди ко мне. Семен! Подойди и встань рядом!
— Чё?
Как же меня бесит эта тупая, нечеловеческая интонация! Как будто научили животное произносить звуки, похожие на человеческие слова, и оно ревет, мычит, не знаю глагола, нет такого глагола, чтобы определить звуки, которые издают некоторые дети, подражая — кому? Пятнадцать лет отсидевшим уголовникам, забывшим нормальную человеческую речь, нежный шепот, искренний смех, шутливые и веселые интонации? Забывшим, как поют птицы — на зоне если и есть птицы, то вороны, может быть, голуби. Забывшим звонкий хохот малышей, детское пение — всё то, что наполняет нашу жизнь совершенно другими звуками. Дети, птицы, море, прекрасная музыка…
Остановись, быстро сказала я самой себе. Так ты далеко не уедешь. Я постаралась как можно жестче сказать Семену, четко и раздельно произнося слоги, как Роза Нецербер:
— Сю-да подой-ди и встань ря-дом. Я сказала — подойди!
Главное, самой не научиться разговаривать как надзиратель на зоне.
— Да пожжалсста… — пробубнил Будковский и вразвалочку подошел ко мне.
Ну точно, идеальный образ зэка. Или это не зэк? Это бандит на воле, который с утра троих убил, между двумя убийствами употребил девушку, избил ее, потом пожрал, выпил водки, надел темные очки, сел в ворованную «тачку», черную, тонированную… И мой ученик такому подражает. Вольно — не вольно, какая разница. Бред, бред, бред… Уголовник — это образ силы, не более того. У этого поколения такой образ силы, они в этом не виноваты, виноваты мы, наши родители, те, которые разрушили старое, а ничего не дали взамен. Кому им подражать? Андрюшке? Они его не знают. Тех офицеров, которых видят по телевизору, они не уважают. Потому что в основном нам рассказывают, где какой офицер что по случаю украл, или покрыл хулиганства и безобразия в своей части, или сам в них участвовал, или довел до смерти солдат. Лучше подражать мощной, бессмысленной, понятной силе. Хрясь — обидчика нет, еще хрясь — у тебя по мановению волшебной палочки есть то, на что ты никогда не заработаешь, учись не учись, следующий хрясь — и самая красивая девушка — твоя, по правилу «всё самое лучшее — самым сильным». А блатной говорок, походка — лишь внешнее. Им больше не на кого равняться. А на кого — на скользких политиков? На красавчиков-певцов, не имеющих точных признаков пола? На кого?
Я встряхнула довольно высокого уже Семена, как обычно встряхиваю зарвавшегося Никитоса.
— Встань ровно! Что у тебя, сколиоз?
— Не-е-е…
Продолжая придерживать за рукав Будковского, я отыскала глазами Кирилла Селиверстова. Что-то он подозрительно невидим сегодня. Кирилл явно наблюдал за мной. Ну да. Закон стаи, джунглей, любого закрытого человеческого сообщества. Кто кого. Можно в борьбе и убить врага. Это входит в правила. Если враг сильнее — придется подчиниться.
— По поводу вашей одежды. В дикой природе самцы привлекают самок ярким оперением, у людей почему-то наоборот.
Будковский заржал, Салов прорычал «Чё-о-о?», девочки захихикали. Катя Бельская и несколько ее подружек молчали и смотрели настороженно.
— У нас четверо детей одеты так, — продолжила я, — что нам либо надо заезжать к ним домой, чтобы они утеплились, либо отправить их отсюда вообще, отдыхать. Какие предложения?
— Да мне вообще всё по фиг, — громко промычал Салов, сам наряженный в яркий финский пуховик со светящейся надписью Luhta и огромные альпийские ботинки.
— Это понятно, — кивнула я.
— Пусть они сидят в автобусе или в музее, пока мы будем гулять, — предложила Катя Бельская. — Ведь так можно?
Я кивнула.
— Неля, Лиза, Тоня и Ян — вам ясно?
— Нашей Яночке я-а-асно… — протянула Катина подружка, веселая и вполне адекватная девочка Света.
— Света! — одернула я ее.
— А что? — засмеялась та. — Яна не обижается, правда, Януся?
— Я непонятно тебе сказала? — как можно жестче и тверже произнесла я, видя боковым зрением, как Никитос лезет на чугунную ограду школы. А Настя где, старшая сестра? Нет, я не могу на них сейчас отвлекаться!..
Почему, ну почему они — большие эти дети, глупые, самонадеянные, безграмотные, — ну почему же они не понимают по-человечески? Или… или по-человечески — это вовсе не значит — манная каша с макаронами, в носках и теплых тапках, уютно и по-домашнему? По-человечески — это может быть и жестко, и категорично… Не управляются войска, банды и детские коллективы нежным голосом, доверительными интонациями и мягкостью. С этим же самым зверенышем, который сейчас стоит в стае, можно мягко, но только когда он оказался один, а остальные улюлюкают где-то в сторонке. Когда он слышит своим, не коллективным ухом. Коллективное ухо мягкие уступчивые интонации не слышит, нет приема на этой волне.
— Мы поговорим об этом позже, — сказала я Свете и постаралась взглядом досказать то, что не хотела сейчас договаривать вслух.
Девочка лишь пожала плечами. Зато что-то шепнула на ухо Кате Бельской. Катя засмеялась. Ведь Катя просто чуть умнее других. Больше читала, возможно, о другом разговаривает дома, я еще не знаю ее родителей. Но она такая же, как все, варится в том же компоте своего гимназически-коррекционного класса. Да и вообще — смотрит тот же телевизор, не читает неторопливо и с удовольствием классиков — нет времени на подробное штудирование талмудов человеческой мудрости и нравственности, нет. Они должны в подробностях изучить пищеварительную систему бычьего цепня или нарисовать пути бегства Карла XII в 1709 году во время Северной войны с указанием каждого городка, мимо которого бежал шведский король Карл со товарищи. Поэтому в частности они читают «Войну и мир» в сокращении. Поэтому так глупо смеются, поэтому не понимают очевидных вопросов. Они — другие. У них другое в головах, нежели у меня. Я пока не могу с этим смириться. Возможно, и не нужно мириться. Возможно, с этим нужно бороться. Не думая, есть ли у меня хоть какой шанс на победу.
Возможно, так и делала моя любимая учительница по литературе Татьяна Евгеньевна, ни разу не повысившая на нас голос. Не знаю, как ей это удавалось. Но ведь мы не срывали уроки, не прогуливали их, всерьез обсуждали с ней проблемы, поднимавшиеся русскими писателями, честно спорили, увлеченно писали сочинения. Другое время, другие дети — в немецкой спецшколе Москвы 70-х годов прошлого столетия? Да, наверно. В прошлом ведь всё гораздо лучше. Иначе не бывало ни у одного поколения. Кто не упрекал своих детей: «Вот мы были не такие?» И мне так мама говорила, рассказывая, какие они были наивные и идеалистичные, а мы, в сравнении с ними, жестокие и циничные. Регресс человечества, самонадеянно считающего лавинообразное накопление технических открытий синонимом своего прогрессивного развития?
— В автобус пойдемте! — сказала я большим детям и поспешила на выручку своим маленьким. Настька как раз, беспомощно задрав голову, безуспешно пыталась уговорить Никитоса слезть с ограды. А он бы и рад был слезть, но уже не мог — зацепился пухлыми зимними штанами за металлический прут и теперь изо всех сил старался вырваться, раскачиваясь и всё больше и больше разрывая штаны.
— Замри, чудовище! — прокричала я.
От неожиданности Никитос резко обернулся, разжал руки, на секунду действительно замер, держась на штанине, потом рухнул в высокий сугроб.
— Ты черт такой, Никитос… Ой ты… — Я подняла его с земли. — Ничего не сломал?
— Не-а! — радостно ответил Никитос. — Мам, ты видела, как я высоко залез?
— Видела. А ты видел, что у тебя со штанами?
— Ой… А что они, порвались?
— Нет, зашились! Ох, Никитос… Давай топай в автобус. Настя, догоняй!
— Мам, — торопливо вступила Настька, едва успевая за мной и Никитосом, которого я теперь тащила за руку, — он не хотел, понимаешь! Он штаны рвать не хотел! Просто штаны такие, зацепишься, они уже порвались, понимаешь, мам, а? — Она сумела забежать чуть вперед и заглянуть мне в глаза.
— А то! — ответила я. — Не переживай! Штаны зашьем, ноги не пропорол и ладно!
— Я завтра еще выше залезу! — пообещал Никитос.
— Непременно! — сказала я, хотела дать ему подзатыльник, занесла уже руку, но вспомнила его слова о том, что битые дети становятся преступниками. А небитые — кем? Героями и покорителями космоса? Ладно. Андрюшку не били. А он — какой честный человек! Наверняка его тоже было за что шлепнуть. Но родители нас вообще пальцем не трогали, никогда.
В автобусе я отсадила собственных детей подальше, думая о том, что если бы не Игоряшины выкрутасы, если бы знать заранее, я бы оставила их на целый день с Наталией Викторовной. Сейчас мне мои малыши очень мешают. Я-то думала, что они будут с Игоряшей, в его машине, просто приедут туда же, куда и я с автобусом, походят, посмотрят музей, усадьбу… Ладно, уже как есть.
— Тебя как зовут? — услышала я голос Светы, которая недавно смеялась над Яном.
Она подсела к моим детям и завела с ними разговор. Катя тут же перебралась к ним. Вот и ладно. Большие девочки поиграют в живые куклы, а я отдышусь и займусь их одноклассниками.
— Селиверстов! — позвала я.
Кирилл быстро обернулся. Злые, какие злые глаза. Я не должна видеть, какие они злые. Я должна видеть, какие они еще глупые. Точно? Не надо обращать внимание на то, что мальчик злой? А может, это наносное?
— Подойди сюда, сядь ко мне.
Я решительно убрала из речи лишние «пожалуйста», «спасибо» в разговоре с детьми. Они делают речь мягкой, уступчивой, необязательной, по крайней мере мою.
Кирилл, стараясь выглядеть максимально независимым, прошел по салону. Пошатнулся, еле удержался на ногах, покраснел, посмотрел на меня с ненавистью.
— Я же не виновата, что ты чуть не упал! — негромко сказала я ему, постучав по пустому сиденью рядом с собой. — Присаживайся, не размышляя.
— Промывка мозгов? — тоже негромко спросил Кирилл.
Я мельком посмотрела, как одет мальчик. Да как обычно. Вполне стильные недорогие вещи, давно не стиранные, оторванный хлястик, вырванная с мясом кнопка на куртке. Из кармана горчат теплые вязаные перчатки, а руки красные, обветренные, шарф намотан кое-как. Не провожали, значит, на экскурсию родители. Спали.
— Садись, садись.
Я не стала сразу заводить разговор. Кирилл напряженно сидел рядом со мной, ожидая вопросов. Потом начал удивленно на меня поглядывать. Покашлял, покрутился.
— Ан-Леонидна, а вы хотели что-то спросить? — наконец не выдержал он.
Я посмотрела на пацаненка. Надо начинать с нуля. Надо забыть ту безобразную сцену. И как жестоко и глупо он высказывался в адрес Кати, и как я не очень грамотно и достойно давала ему отпор. А я не могу. Я вижу перед собой маленькую сволочь. А это неверно. Неизвестно, что из него получится. Пока он и хороший, и плохой, он еще растет, он формируется. Он еще не сволочь. Так, сволочёнок.
— Ты с кем живешь? — постаралась спросить я как можно нейтральнее. — Тоня, отвернись, пожалуйста, совершенно неинтересные для тебя разговоры. Обсуждаем раннее творчество Чехова.
— А-а-а… — разочарованно протянула Тоня, которая вся уже просто вылезла с переднего сиденья к нам, лишь бы разобрать, о чем именно я говорю с Селиверстовым.
Кирилл смотрел на меня с привычной ненавистью. Может, я неверно читаю его взгляд? Может быть, это взгляд затравленного, привыкшего защищаться ребенка?
— Я на такие личные темы с вами говорить не буду, — процедил он сквозь зубы.
— В смысле? — удивилась я.
— Я же не спрашиваю, замужем вы или вас муж бросил.
Как реагировать? Смеяться? Не обращать внимания? Относиться как к глупому, неразумному зверьку, научившемуся кое-как лопотать и штаны застегивать? Наорать на него? Уничтожить? Высмеять? Нет, я не знаю.
— Спроси, — спокойно ответила я.
— Мне неинтересно, — процедил он. — И не надо ко мне лезть.
Грубо. Обидеться? Вряд ли это будет правильно сейчас. Ведь он как раз на это рассчитывает, скорей всего подсознательно.
— Кирилл… Отчего тебе так плохо? Ты недоволен собой? Или у тебя что-то не так в семье? Я об этом спрашиваю. Ты с мамой и папой живешь? Ведь всё равно мне нужно это выяснить. Скоро родительское собрание. Я просто по своей должности должна знать обстоятельства жизни каждого из вас.
— Я — лучше всех живу! — упрямо ответил мне Кирилл.
— Это понятно.
Настаивать? А какая мне, в самом деле, разница, с кем живет этот маленький хам? Я хочу ему помочь? Чем? Заменю отца, если он живет только с мамой? Выполню часть материнских функций, которые явно не выполняет мама, — пришью все оторванные хлястики, заставлю мальчика помыть и намазать кремом ботинки, на которых засохла соляная корка, а главное — выслушаю, поговорю, разобью корку на его душе, не дающую ему жить спокойно, мешающую, саднящую? Вряд ли.
Селиверстов смотрел на меня непроницаемыми темными глазами.
— Я не буду с вами разговаривать о своей личной жизни.
— Хорошо.
— Я могу идти?
— Иди, конечно, Кирилл.
Проиграла, сдалась. Не знаю, не умею, не могу. Не знаю, как.
Сзади я услышала веселый смех. Смеялась Катя — она, слава богу, стала оживать после смерти бабушки, — смеялись девочки вокруг нее. Дико хохотал Никитос, переливался нежным колокольчиком Настькин голосок. Так, там порядок. Будковский стучал по переднему креслу, отбивая ритм, и довольно мелодично напевал популярную песню Трофима о весне, которая обязательно придет. Да, очень актуально. А то сегодня — пятьдесят третье февраля. Конец марта, а морозище, снегу — в январе бы так, весной не пахнет — нет даже намека на этот особый запах, в котором есть и прелый снег, и теплая, влажная земля, и соки просыпающихся деревьев, и еще что-то загадочное, что я тщусь определить для себя много лет. Такой запах бывает только весной, однажды утром встаешь и понимаешь — зима бесповоротно ушла. Но это еще впереди.
Я услышала, как нарочито громко и зло смеется Кирилл. Ну конечно, мальчик, ты же должен показать мне, как тебе легко и хорошо после всех моих вопросов и твоих смелых не-ответов. Я позволила сегодня, чтобы ты мне хамил, не обрезала, не заткнула, хотела по-человечески, не попала в тебя, не зацепила своей человечностью. А я была искренней? Вполне.
Больше я никого к себе звать не стала. Сидела, смотрела в окно, радовалась, что выехали из города. Я уже забыла, как красиво Подмосковье в это время. Да здесь в любое время красиво, просто мы не ездим на дачу зимой и ранней весной, там у нас нечего делать. Топить буржуйку и сидеть около нее, трястись от холода, готовить на ледяной кухне, где все предметы имеют температуру воздуха на улице, собирать оледеневшие трупики мышей, приклеившихся на наши самодельные мышеловки-картонки, мечтать, как хорошо все-таки будет здесь летом, и потом мчаться домой, в теплую квартиру, попить чаю, который не стынет, пока ты его наливаешь, погреть закоченевшее тело в ароматной ванне…
— Анна Леонидовна, можно к вам сесть? — Не дожидаясь ответа, на пустое сиденье рядом со мной опустилась Неля, симпатичная девочка с короткими светлыми волосами, одна из тех, кто оделся в поездку покрасивее, а не потеплее. — Посижу здесь с вами, ладно? А то заколебали меня…
Я с трудом удержала вздох. Привязываться сейчас к ней со словом «заколебали»? Слово как слово, бывает хуже, сказала я себе. В один день я их не переделаю. Да и вообще переделаю вряд ли. Разве что заставлю у себя на уроках быть посдержанней в красках и выражениях.
Неля прикрыла глаза, посидела так. Потом глаза открыла, села ровно и спросила:
— А у вас муж есть?
Я от неожиданности засмеялась.
— Только что уговаривала Селиверстова поинтересоваться, но он отказался. Вот ты вместо него спросила.
— Что вы обращаете на них внимание! — пренебрежительно махнула рукой девочка. — Это же мальчики! У них… это… — Она застопорилась, не находя слов.
— Другая логика, — подсказала я.
— Ну да! Нет, ну правда, а у вас муж есть? Кольца же у вас нет…
Начинать урок нравственности, этики, нудеть о том, что неприлично задавать такие вопросы, тем более учителю, классному руководителю, которого знаешь без году неделя, который старше тебя в три раза? Нет, не начинать. Что-то мне не хочется сегодня преподавать нравственность.
— Да, у меня есть муж, его зовут Игорь Воробьев, он отец моих детей, которые сзади сидят с девочками.
— А он красивый?
Чего она хочет? Не пойму.
— Средний. Симпатичный.
— Лысый?
— Нет, бородатый.
— А богатый? Олигарх?
Симпатичная Неля глупа или зачем-то притворяется? Или это такая игра, популярная сейчас среди подростков? Ну да, если мальчики подражают бандитам, то девочки, глупые девочки, подражают их подружкам. Какая может быть подружка у бандита? Умная, в очках, с Мандельштамом под мышкой? Или сильно накрашенная, с яркими коготками, блескучими украшениями, в короткой юбчонке, приманливых чулочках, обтягивающих жирные ножки, тощие ножки… Остановись! — сказала я себе. Где все то добро, которое у тебя есть внутри? Поищи его, сейчас оно очень пригодится.
— Нет, — терпеливо ответила я. — Мой муж Игорь не олигарх. Он физик.
— А-а-а… значит, бедный.
— Нет, Неля, он не бедный, он средний.
— А-а-а… А вы за границей были?
— Были. Много раз.
Интересно, надолго ее хватит?
— Кру-уто-о-о… А почему вы кольцо не носите? Моя мама говорит, что самое лучшее украшение для женщины — это обручальное кольцо. У нее во-от такое толстое кольцо! — Девочка показала мне своими еще детскими пальчиками с веселыми голубыми ногтями кольцо шириной сантиметра два.
— Хорошо, — кивнула. — Не забудь сказать маме, что в четверг родительское собрание.
— Да-а-а… — протянула Неля, явно думая о чем-то другом. — А кто вам в нашем классе больше всех нравится?
Ну хватит, игра затянулась.
— А тебе кто в вашем классе больше всех нравится?
— Мне нравится Джастин Бибер… — нисколько не растерявшись, ответила девочка. — Он прико-о-ольный… Ой, извините.
— Минус один балл, — улыбнулась я.
Мне не было смешно. Мне было очень неприятно. Мне была неприятна эта девочка, которая неизвестно зачем села ко мне и лезла с неприличными вопросами. Мне были неприятны ее дешевые духи, навязчивые, сладкие, душные, мне было неприятно смотреть, как тщательно накрашено ее юное лицо. Зачем?
— Зачем ты так накрасилась, Неля?
— Я не накра-а-силась…
— Неля, иди посиди пока на своем месте, хорошо? А я почитаю план экскурсии.
— Я с вами посижу, можно? Мне здесь нравится.
Нет, не понимаю, не умею, другой мир, другой язык, другие ценности. Не читали те книги, которые читала я, и никогда их не прочитают. Они прочитают краткое содержание, кто куда пришел, кто женился, кто умер. Ответят на тесты, выбирая из ненормальных ответов самый логичный, я еще два года их буду готовить к этому — чтобы они наловчились выбирать верные ответы. Они не умеют говорить, не умеют думать, они умеют нажимать на предложенные им кнопки — в прямом и переносном смысле. А если эти кнопки убрать? Если убрать — понятно, пойдем в леса с дубинами.
А если никто уже никогда не уберет кнопки и всё будет, как будет? Если эти дети — первое поколение нового человечества? Не читающее книг, плохо говорящее, мыслящее картинками, в своих разговорах описывающее картинки, которые они видят. «А он пришел, такой, бухал всю ночь, такой весь, а я ему говорю: „Ты чё такой весь“, а он говорит: „А я бухал всю ночь“». Это беседа десятиклассниц. «Она такая стоит, вся такая, а я ей говорю: „Ты чё такая стоишь?“ А она мне говорит: „Ты чё смотришь?“ А я ей говорю: „Ты чё ваще?. Ты чё мне вчера написала „ВКонтакте?“ Я твои фотки ваще не лайкала, у меня другая тема!“» Это разговор моих семиклассниц-гимназисток, которые хорошо учатся. И я должна поставить им пятерки по литературе, по русской литературе в году. Я должна, пятерка — это показатель уровня школы. Все пятерки, сложенные вместе.
Мне плохо, мне нехорошо, невыносимо от этой огромной неправды на уровне — нет, вовсе не нашей школы — на уровне всей страны. Я не знаю, как с ней бороться. В одном, отдельно взятом классе? Но я должна готовить учеников к обязательным экзаменам. И я не должна учить их мыслить творчески. Я должна учить их мыслить по шаблону, по шаблону же и выражать эти мысли. Иначе их ответа — их собственного ответа может просто не быть в тестах. Там же варианты 1, 2, 3. Два — маразматических, один верный. Найди верный. И ты получаешь право стать маленьким винтиком большого механизма. Винтики должны быть одинаковыми, иначе их трудно закручивать… Что-то мне это до боли напоминает, разве нет? Одинаковые, ровные, привыкшие мыслить схемами винтики…
— А почему ваш муж не остался дома с детьми? Вам пришлось их с собой взять… — Неля заговорила снова.
— Потому что он помогает учителю моих детей, у нее проблемы.
— А! — Неля улыбнулась так, словно была в курсе настоящих проблем Юлии Игоревны, из-за которых наш бедный Игоряша вдруг почувствовал себя мужчиной.
Так, ну хватит.
Я прошла в начало салона, взяла микрофон, который предназначался в этом автобусе, очевидно, для экскурсовода.
— У всех есть телефоны, у кого-то, я вижу, и планшеты. Запишите темы сочинений.
— А сколько будет тем? — спросил кто-то, не высовываясь из-за высокого кресла.
— Сколько надо, столько и будет.
— А сколько сочинений писать?
— Два на выбор.
— Ба-ли-и-ин…
Конечно, Будковский.
— Семен, минус балл.
— Ну а как говорить-то?! Чё я сказал-то?
Убийственный аргумент. Просто у них нет в лексиконе другого. Они не хотят ругаться, они бы с удовольствием не ругались, но они иначе не умеют.
— Первая тема: «Вульгарность в одежде. Признаки, причины».
— Чё-о-о-о? — раздалось сразу несколько голосов.
— На примере какого произведения русской литературы? — прищурился Кирилл Селиверстов.
— На примере произведений Антона Павловича Чехова.
— А что, у него есть про это? Про то, как одеваются наши девочки?
— Кирилл, обобщать не надо! — вмешалась, наконец, Катя, которая до этого была поглощена моими близняшками.
— Мне приятно, Кирилл, что ты мгновенно проследил исток темы. Но исток истоком, а тема — вечная. Подумайте. Про наших девочек Чехов знать, разумеется, не мог. Но у него своих девочек таких вокруг хватало. Просмотрите пьесу «Три сестры», рассказы, повести.
— А у нас разве есть по программе в этом году пьесы?
— Есть. Программу составляю я. Дополняю необходимым.
— Блин… ну блин… вот блин… — звучало вокруг меня на разные голоса. Люди переживали. Уже хорошо. Ведь могли бы сказать: «Да пошла ты! Ничего мы писать не будем! И точка. Скачаем реферат про музей в Клину и отобьемся».
— Так, вторая тема: «Неэтичные вопросы в разговоре с малознакомым собеседником».
— Тоже на примере Чехова? — спросила Катя.
— Да. Поищите, посмотрите, как персонажи друг с другом разговаривают. Удивитесь, много интересного найдете, смешного.
— Отсто-ой… — громко вздохнул Слава.
— Минус один балл, Славка! — закричала Неля.
Многие засмеялись.
— И третья. «Словесные формы выражения негативных эмоций у героев Чехова».
— Ничё не понятно! Выражения… формы… чего? Можно еще раз? — забубнили несколько возмущенных голосов.
Я повторила тему еще раз. Зачем мне это надо? Я ничему их не научу. Они другие. Они уже практически сформированные личности. Я не переделаю двадцать пять человек. А, может, я чуть поверну кого-то, кого не надо переделывать с ног до головы? Разверну к свету? Я уверена, что знаю, где свет? Да, практически уверена.
Глава 19
Дорога была пустая, мы приехали чуть раньше. За городом, как я и думала, мороз был еще сильнее. Четверых модников, одетых не по погоде, я отвела в дом-музей Чайковского, чтобы они там ждали начала экскурсии, а остальным детям разрешила погулять по усадьбе. Бессмысленность подобных поездок мне очевидна. Какой смысл смотреть, где и как жил композитор, музыки которого ты не знаешь, никогда не слышал, а услышишь — не поймешь. Может быть, сначала стоило сходить с ними в Консерваторию? Так… Конечно, это нужно было сделать раньше…
— Ко мне подойдите все! — Я крикнула громко, но по территории заснеженной, заросшей вековыми деревьями усадьбы голос мой разнесся плохо. Тем не менее, дети не спеша потянулись в мою сторону.
— У кого хорошо работает здесь Интернет?
Дети стали копаться в своих телефонах и планшетах, переговариваясь, пересмеиваясь, кто-то уже кричал: «У меня! У меня! А у меня нет! Ничего нет! А у меня есть!»
— У кого есть Интернет, попробуйте найти произведение «Думка» Петра Ильич.! Чайковского.
— Умка? — заржал Будковский и детским голосом продолжил: — Да, я мультик смотлел, отень интелесный… Умка на Севеле…
— Сеня! — одернула я. — Ну очень глупо, правда! «Думка» — совершенно удивительное произведение, вне времени и пространства написанное. Не обращайте внимание на несовременное название. Ну что? Кто нашел?
Раздалось несколько неуверенных голосов:
— Вот… Это, что ли? А чё это?
— Так, послушайте меня внимательно. Сейчас Неля Кузовкина пыталась брать у меня интервью, интересовалась моими анкетными данными. Я по ее просьбе рассказала ей, что мой муж — физик. Так вот. Я попросила его сделать небольшую программу, улавливающую определенные слова, она у меня в телефоне. Вот давайте договоримся: один «блин» — минус балл, три «чё» — минус балл, два «прикольно» — минус балл. Все ваши голоса сразу определяются.
— Как номера машин, что ли? За превышение скорости?
— Прикольно! Ой, блин…
— А вы мне за одно «прикольно» на балл снизили! А надо за два!
— А покажите!
— А где эта программа?
— Да ладно, гонит она!
— Вот молодец, кто сейчас орал. Еще добавим слово «гонишь, гонит». Вы говорите, говорите, детки, мы такую отличную программу сделаем, на всю Москву и даже Россию ее распространим. Семен Будковский у нас ответственный за сбор слов.
— Чё я?
— Семен! — одернула его Катя. — «Чё» нельзя говорить!
— Чё-о-о? Нельзя говорить «чё»? А чё тогда говорить?
— Ничё не говорить, Сеня! — засмеялась я. — Ротик на замочек, если из ротика вываливаются одни блатные словечки. У нас же не лагерь?
— Чё — не-е?
Нет, не поняли, не поверили. Ладно. Придумала на ходу, не очень умно. Они в этом смысле подкованные. Но ведь могла бы быть такая программа? «Блин»-улавливатель…
— Руки поднимите, не орите на морозе, кто музыку нашел.
Поднялось несколько рук.
— Послушайте вдвоем, втроем, она недлинная.
Дети сгрудились по двое, по трое, Слава Салов стоял в сторонке, прислонившись к дереву, в наушниках. Вряд ли он слушал Чайковского. Да и пусть. Я не стану повторять ошибки коллег, гнать свой караван со скоростью последнего верблюда. Нет у того верблюда сил или желания — пусть плетется в конце. Идет же, не падает. Жестоко? А не жестоко заставлять одаренных и просто старательных детей каждый день принимать участие в постановках, которые со всей своей нерастраченной на учебу энергией разыгрывают те, кто не хочет или не может учиться? Максимум внимания — тому, кто встревает со своей темой на уроке, кто играет, кто на уроке переписывается с товарищами, сидящими в соседних классах. Почему? Я обязана научить всех, всех увлечь?
Мне иногда кажется, что по какому-то негласному закону я обязана научить именно тех, кто учиться не хочет. А кто хочет — и так научатся, походя. Соберут крошки со столов тех, кто в школе веселится. Услышат, когда я говорю Славе Салову, всё ползущему и ползущему по парте своим большим телом, Сене Будковскому и таким же героям из других классов. Я лучше, для поддержания рейтинга школы, в самый последний момент исправлю им тройки на четверки в конце четверти. Да, не очень справедливо по отношению к тем, кто эти четверки честно зарабатывал. Но стараться, тянуть на четверки Салова, Будковского, Шимяко, Громовского, похожих друг на друга «Лолит» я не буду. Возможно, это синдром неопытного водителя, сидящего за рулем второй месяц. «Да я вас сейчас всех обгоню!» Так и я, наверно. Второй месяц в школе, полна революционных идей, уверенности, что я смогу то, что не смогли другие.
— Ой, прикольный музончик… — Неля покачивалась в такт музыке, хотя там внятного ритма, разумеется, не было.
— Ан-Леонидна! — заорал Будковский. — А я не понял, мне, чё, считать все слова? Кто чё сказал?
— Считай, Сеня, — кивнула я. — Ты сам только что два раза «чё» сказал.
— Я? — удивился Будковский. — Ладно, не буду! Я Нельку запишу, да?
Я подумала, что попозже проанализирую такое неожиданное рвение Будковского. Просила-то я его, кстати, о другом — о составлении «словаря» запрещенных в нашем классе слов. Ладно, сейчас просто соглашусь.
— Кто что услышал? О чем музыка? — спросила я, пытаясь сосчитать стоящих передо мной детей. Что-то маловато. Было с утра, когда садились в автобус, двадцать три плюс мои архаровцы. Минус четверо греются в музее… А передо мной сейчас — три, еще три, четыре, это девять, нет десять… А мои-то где малыши? Что-то их не слышно…
Где-то рядом, мне показалось, за деревьями, раздался громкий лай собаки.
— Не-е-е-ет! А-а-а-а… — закричал ребенок.
«Никитос!» — стукнуло меня подсознание, когда я еще не успела разобрать, мой ли это ребенок.
— А-а-а-а-а-а! — тут же завторила Настька. — Ма-а-ма-а-а…
Я ведь их голоса не спутаю ни с кем. Кричали они громко и испуганно. И страшно лаяла собака. Или собаки. Но ни детей, ни собак я не видела.
— Что? Что там? — бросилась я туда, откуда доносился лай.
За деревьями никого не было. Просто в тишине хорошо разносились звуки. Заснеженная территория усадьбы с огромными деревьями просматривалась не вся, но звуки явно раздавались с другой стороны — со стороны улицы. Собака продолжала лаять, дети — кричать. Настя уже просто визжала.
— Настя! Никитос! — кричала я на бегу.
Я услышала за своей спиной топот — кто-то из семиклассников бросился за мной.
Я выбежала за ограду. Довольно далеко от входа в усадьбу огромный рыжий пес трепал Никитоса, который, отбиваясь руками и ногами, уже лежал на большом сугробе. Рядом металась Настька, пытаясь подойти к псине с разных сторон. Поблизости стояли четыре или пять собак, не приближаясь, но громко и угрожающе лая на детей.
— Я здесь! Настя! Я… — прокричала я, оглядываясь. Ни одной палки. Надо отломать ветку. Позвать шофера. Нет, на это нет времени. У шофера может быть металлический прут. Но где же автобус? Он отъехал. Вот там жилые дома, кто-то, может быть, выйдет. Никого на улице. Пол-одиннадцатого утра. Где же люди? Мысли путались в голове. Я никак не могла добежать до детей. Упала, встала, побежала снова. Мне показалось, что Никитос уже перестал кричать.
— Господи! Никито-ос! Я сейчас, сейчас! Я…
Я подхватила какой-то прутик, лежащий на земле, хилый, но теперь хоть что-то было в руках.
— А-а-а-а! — Вдруг услышала я чей-то крик. И меня обогнал мальчик, я даже не сразу поняла, кто это. — А-а-а-а! — кричал он и мчался на собак.
В руках у него была палка и что-то еще. Подбежав, он изо всех сил бросил большой камень. Мне показалось, что в Никитоса.
— Ты что делаешь? Ты что? — закричала я, снова упала — скользкая, ни разу за зиму не убиравшаяся от снега дорога не давала бежать. — Ты…
Но мальчик огромным камнем попал в собаку, та заскулила, отскочила, зарычала, обернулась на него. Мальчик поднял другой камень, швырнул его еще раз и изо всей силы стал махать палкой, так же крича «А-а-а-а», попал собаке по носу. Она окрысилась, залаяла, но попятилась. Ее товарки, приблизившиеся было уже к детям, тоже стали кучкой отступать, продолжая рычать и лаять.
— Никитос! — бросилась я к сыну. Мне показалось, что его лицо в крови. Нет, просто в грязи. Куртка была порвана, вкупе с разорванными утром штанами Никитос казался весь в лохмотьях. Шапка валялась в стороне, голова была в снегу.
Настька, рыдая, бросилась к брату. Никитос сел, дрожа, на сугробе.
— М-м-м-мам-м-м-а-а-а… — пытался выговорить он. — Н-н-н-ет… н-н-нет…
— Что — нет? Сынок! Ты испугался? Ты можешь говорить? У тебя ничего не болит? — причитая, я оглядела Никитоса.
Нет, ничего не прокушено, не оторвано. До лица не достала собака, что ли, а плотный пуховик и такие же штаны спасли руки и ноги.
Я обернулась на мальчика, отбившего Никитоса от собаки, и оторопела.
— Кирилл…
Передо мной стоял, тяжело дыша, Кирилл Селиверстов. Остальные дети, кто раньше, кто позже, тоже добежали до нас. Не все, человек семь. Катя, ее подружка Света, Будковский, еще два мальчика. Остальные толпились вдалеке.
— Кирилл… — Я просто потеряла дар речи. Никитоса спас Кирилл Селиверстов. Этого не могло быть, это нарушение логики, всех законов. Или я не знаю законов? Я, неопытная, самонадеянная училка. Этот злой мальчик, неприязненно, хуже всех ко мне относящийся, спас моего сына?
— Кирилл… — Я подошла к мальчику и попыталась его обнять. Он не стал вырываться, но стоял напряженный. — Спасибо тебе, спасибо! Ты… ты Никитоса спас… Спасибо… Его же могли…
Я не находила слов. И все же прижала мальчика к себе. Мне показалось или я правда услышала, как быстро и неровно стучит его сердце?
Никитос тоже подошел к Кириллу и протянул ему руку. Тот, усмехнувшись — не зло, но усмехнувшись, — пожал руку Никитосу.
— Ладно, — сказал он.
Другие дети тоже стали говорить:
— Кирюха, молодец! Кирюха, ты — ваще! Ну ты крутой!
— Подожди, — придержала я мальчика, который, независимо подняв голову, хотел уйти. — Я очень тебе благодарна. Ты… смелый, отважный. Ты спас моего сына. Его могла загрызть собака.
Кирилл пожал плечами.
— Просто у меня маму собаки покусали. И она теперь хромает. Я ненавижу бродячих псов. Всех. Но при Светке это лучше не говорить, да, Свет? — Он подмигнул Катиной подружке.
— Да ладно, Кирюха! Ты — супер! Я таких собак, что ли, люблю? Это зверюги какие-то.
Не отпуская Никитоса, я махнула всем: «Пошли обратно!»
— Насть! — обернулась я на дочку, которая застыла на месте. — Ты что? Все уже кончилось, пошли!
Настька подбежала ко мне, схватила за руку и горячо зашептала:
— Мам, мам, это потому, что папа с ней в Мырмызянск поехал, это он напустил на Никитоса собак, чтобы Никитоса не стало, он его ненавидит, потому что Никитос смелый, а он трус, трус и всё наврал, я тоже знаю, что он наврал…
— Ну-ну-ну… — Я отпустила Никитоса и крепко прижала к себе Настьку. — Ты что это всё набрала в одну кучу? При чем тут Мырмызянск, собаки, трус… Мы все потом разберем и поймем. И ничего еще неизвестно, что будет. А вот как вы очутились на улице, ты мне лучше скажи?
Настька испуганно взглянула на меня.
— Мы?
— Вы. Почему вы были в километре от музея?
— В километре?
— Настя! На вопросы отвечай! Я не считала. Далеко так от музея очутились. Как вы сюда попали, зачем?
Настя взглянула на Никитоса. Потом на меня. И ничего не сказала.
— Да мам, Настьку не ругай! — бодро встрял уже пришедший в себя Никитос. — Просто я хотел погладить собаку!
— А! Вот и ответ. Погладил?
— Нет… — удивился Никитос. — Она же стала меня кусать, ты что, не видела?
— Так, всё, очень много вам, соплеедам, внимания сегодня.
Настька обиженно поджала губы, а Никитос стал хохотать.
Я видела, как шел впереди Кирилл. Видела сбоку его лицо. Я чего-то не понимаю. Чего-то очень серьезного и важного про этих детей. И жизни — или ангелу-хранителю, или кому, не знаю — приходится давать мне такие страшные уроки, чтобы я поняла.
— Если бы тебя разорвали? — накинулась я с новой силой на балбеса-Никитоса. И все-таки дала ему подзатыльник.
— Детей бить нельзя! — четко сказала Настька. — Пойдем, Никитос. Здесь нас не понимают.
Я даже приостановилась. Она права. Я здесь не понимаю никого. Я умная, начитанная, на «ты» со всеми классиками, я даже сама что-то пыталась писать, складывать буквы в слова, а слова в предложения, и я — не понимаю — ничего. Ни про своих детей, ни про чужих. Ни про жизнь, ни про Игоряшу, ни про саму себя.
Всю остальную экскурсию я провела в полуобморочном состоянии, все никак не могла успокоиться. Я отчетливо понимала — вот стоит рядом мой балбес, в рваных штанах, как обычно чем-то очень довольный, бурно обсуждает с Настькой то ли подробности своего спасения, то ли что-то еще, а могло всего этого не быть. Вопрос решался за секунды. Кирилл успел, а я бы не успела, я как раз упала, и у меня не было камня и здоровой палки. Я нашла прутик и никак не могла добежать до Никитоса.
Мне было очень странно. Я как будто была одновременно здесь, где всё хорошо, и там, где всё могло бы быть по-другому. Вот оно, страшное будущее, которое почти началось. Я видела страшную морду собаки, ее свалявшуюся шерсть, кривые, почему-то очень толстые лапы, пегий облезлый хвост. И разорванного Никитоса. Я пыталась отогнать от себя это страшное видение. И ничего не могла с собой поделать.
— А в заключение я хочу подарить вам вот такую открытку… — услышала я наконец голос экскурсовода.
— Отстой! — лениво сказал Салов.
— Слава, заткнись! — громко попросила его Катя. — Спасибо, конечно. Очень приятно.
— Да, да, — заторопилась экскурсовод. — Там как раз сфотографирована усадьба летом… Надеюсь, ребята, что вы к нам еще раз приедете…
Я отыскала взглядом Кирилла. Он стоял спокойный, как будто очень внимательно слушал экскурсовода, не ерзал, не шутил, ни с кем не переговаривался. Интересно, что он сейчас испытывает? Я смотрела сейчас на него совсем другими глазами. Почему же он, нормальный, судя по всему, мальчик, так меня возненавидел с самого начала? И почему полез спасать Никитоса? Потому что его маму изуродовали собаки? Не знаю, слабый аргумент. Значит, то, что я вижу в нем, — не главное? Значит, и ко мне бы он мог относиться по-другому, если бы… Если бы — что? Что во мне не так? Или все же не так — в них? И человеческое спрятано где-то глубоко-глубоко? Или не так и в них, и во мне, только мы этого не знаем…
Весь обратный путь дети, подуставшие и проголодавшиеся, вели себя спокойно. Никитос тут же уснул в автобусе, Настя держала его голову, как образцовая сестра, и сдувала челку с глаз. Волосы Никитосу надо подстричь, штаны зашить или даже выбросить, лохмотья вон такие страшные, или нет, оставим на память, о том, какой он балбес… Я тоже, видимо, задремала в жарко натопленном салоне, потому что не заметила, как ко мне сел Кирилл.
— Анна Леонидовна…
— Да? Ой, прости, я что-то… Да-да, Кирилл…
— Да нет, ничего такого… Я просто хотел сказать… — Мальчик говорил негромко, мне даже пришлось чуть к нему наклониться. — Вы спрашивали про семью… Вы маму об этом не спрашивайте, хорошо?
— Хорошо, да я и не собиралась, собственно… Есть же где-то сведения…
— Я не знаю. Просто вы можете сказать: «Пусть отец его придет!» Так всегда учителя говорят. А он не придет. Он больше не приходит. Мама теперь хромает, и ему с ней неинтересно.
Я видела, что ему очень трудно говорить.
— Кирилл… — Я не знала, что сказать мальчику. — Да, хорошо, конечно, я поняла тебя. Я не буду спрашивать об отце твою маму.
Он кивнул и быстро пошел на свое место.
— Кирилл! Вернись, пожалуйста.
Он обернулся.
— Сядь на минутку ко мне. — Я подождала, пока мальчик сядет, и негромко спросила: — Я могу позвонить твоей маме, поблагодарить ее за сегодняшний день? Рассказать о том, что ты сделал для меня?
Мальчик независимо пожал плечами:
— Да пожалуйста, звоните! Мне-то что!
Как трудно с ними. Как им, наверно, трудно самим с собой, трудно наедине со своими огромными, неразрешимыми проблемами: бедностью — а многие бедны, совсем бедны, не могут рассчитывать на дальнейшее хорошее образование, — одиночеством в семье, ощущением своей неполноценности, особенно физической, — для подростков это так свойственно. В юности крайне остро ощущается некий идеал, которому ты точно не соответствуешь…
— Кирилл… — Я положила ладонь ему на рукав. — Ты сам понимаешь, какой подвиг ты сегодня совершил?
Мальчик вспыхнул, замотал головой. И понимает, и не понимает. Все вокруг поговорили об этом десять минут, рассказали всё, что знают и слышали о подобных случаях, и — забыли. А он же переполнен этим событием.
— Тебе не было страшно?
— Нет.
— А мне было страшно. За сына. И самой страшно. Я боюсь собак.
— И я боюсь, — неожиданно сказал мальчик. — Мне иногда снится то же самое. И как маму кусают, и как сегодня. На снегу. Это как будто уже было. Только во сне я всегда убегаю, а они меня догоняют.
— Я расскажу на собрании об этом, ты не возражаешь?
— Да нет, — постарался как можно равнодушнее ответить мальчик. — Рассказывайте, мне все равно…
Может, посмотреть, какой он был в детстве? Какие они вообще все были совсем недавно, в детстве, которое еще не совсем кончилось, вот оно — в криво растущих зубах, растерянных улыбках, неловких фигурах, неопытности, неумелости, у кого-то — в наивности, иногда так похожей на глупость…
— Принесите мне завтра каждый по пять своих детских фотографий, — сказала я, снова взяв микрофон, чтобы никого не перекрикивать.
— Зачем? — проорал проснувшийся Никитос.
Настька одернула его:
— Не тебе говорят!
Но пришедший в себя Никитос уже, как обычно, скучал, сидя на одном месте больше получаса.
— А какие фотографии?
— Любые, и из раннего детства, и из первого-второго класса.
— А у меня в планшете есть… А какого формата? А в телефоне можно показать? А на флешке? — дети спрашивали наперебой, чрезвычайно воодушевившись. Потому что это понятно, знакомо, потому что это реалии их электронного мира, в котором им хорошо. Как туда поместить Чехова с Толстым? Просто закачать — мало. Классики там плохо приживаются — в совершенно новом мире, в котором живут эти дети.
— Анна Леонидовна! — подняла руку, как на уроке, Катя. Зато я сразу ее увидела и услышала. — А вот эти сочинения, которые вы задали… Их надо как-то связывать с сегодняшним днем? Ну, в смысле, как у героев Чехова и как у нас. А? Надо?
— Попробуй, если получится.
Вот молодец. Додумала и усложнила задание. Только что глупо и громко смеялась со Светкой, покатывалась, когда мой Никитос пытался выступать на равных с семиклассниками, а подсознание ее, живущее своей непознанной жизнью, в это время анализировало происходящее и заставило ее задать вопрос.
Я должна полюбить их. Сама придумала или кто-то из опытных подсказал? Не помню. Не важно. Должна полюбить. Увидеть в них детей. Не сражаться на равных. Я не буду властвовать, как Роза. У меня все равно не получится. Хотя очень впечатляет со стороны. И не буду, пританцовывая, порхать по школе, не замечая иронических взглядов, как Лариска. Но я ведь еще не знаю, как смотрят в спину мне! Я буду как-то по-другому, но буду. Меня пока не съели. Но я легкая добыча. Меня можно куснуть, подцепить, я обижаюсь, я даю сдачи. А как надо? Не знаю пока. Буду учиться. Может, мне мешает то, что я не чувствую себя взрослой? Мне сорок два года, но мое ощущение себя мало отличается от того, что было, скажем, в двадцать. Когда кто-то рядом называет такой же возраст, я, как и раньше, ужасаюсь — ой, много как. Как много? Так же, как мне! Нет. У меня просто называется — «сорок два». А на самом деле мне двадцать. Я знаю таких старичков. Которые смеясь и подмигивая говорят, что они в душе юные. И я смотрю на них с жалостью. Так им тоже — как мне — всегда двадцать! Это хроническая болезнь — молодость души, что ли? Так это хорошо? Или это — в моем случае — недоразвитость души, вечный инфантилизм?
— Мам, — не дала мне додумать такую важную мысль подошедшая Настька, — мам, мам, а вот можно, Никитос пойдет дружить с большими мальчиками?
Я удивленно оглянулась на Никитоса. Чтобы он задавался подобными вопросами? Что ему можно, а что нельзя? Да он и не задавался! Он давно уже дружил, точнее, стоял, раскрыв рот, около Будковского и его товарища Пищалина и слушал галиматью, которую громко нес Сеня.
— А я ему как врезал, а он стоит, тупит, а я еще раз вррезз… — Размахивая руками, Сеня задел Никитоса, тот потер лоб, но, совершенно довольный, продолжал топтаться около Будковского. Нашел себе товарища по разуму, точно. Ох, не зря я за него боюсь.
— Сядь, пожалуйста! В автобусе нельзя стоять!
Никитос тут же повернул ко мне голову, но я не была уверена, что он сейчас что-то слышал, кроме удивительного рассказа Сени.
Я постаралась прислушаться к тому, чем хвастался Будковский. Ну я же должна знать, о чем они думают, к чему стремятся, чего боятся — если я намерена их полюбить. Сеня, судя по всему, придумывал на ходу какую-то историю, из которой следовало, что некий большой мальчик, или даже два, или три стояли и боялись Будковского, а Будковский всем по очереди врезал. И по почкам, и по печени, и по голове, и по ушам, отдельно от всей головы. Те мальчики падали, один за одним, вставали, пытались убежать, но Будковский все бил их и бил.
Никитос, понятно, слушал, замерев от восторга.
Вот интересно, если проанализировать то, что рассказывал Будковский, с точки зрения нормальной, не больной психики — а он не болен, в смысле психически здоров, я почти уверена, — что он хотел поведать? Каков пафос этого глупого рассказа? «Я самый сильный»? И всего-то? «Бойтесь меня»? «Я — вожак стаи»? Но он это говорил не девочкам, не всему классу, даже не группе мальчиков. Никто больше, кроме Пищалина и моего обормота, его не слушал. Пищалин и так его уважает, лучший друг, во всем подражает, Никитос — вообще малявка, не в счет. Зачем тогда? Прокручивается и прокручивается в голове схема «Я вожак. Я вожак. Я вожак»? И он ее проговаривает? «Зашибись… зашибись… зашибись…»
— Ой, Ан-Леонидна! — раздался девчоночий голос, отвлекший меня от наблюдений и размышлений о Будковском. — Лизку тошнит! Ой, Лизка, ты что?
Я обернулась. Лиза правда сидела бледная, прижав руку ко рту.
— Остановитесь, пожалуйста! — попросила я водителя.
— Здесь нельзя, трасса, — взглянув на меня в зеркальце заднего вида, ответил он. — Чуть дальше будет карман, встанем.
— Ой, ее стошнит! — запричитали девочки.
Я подошла к Лизе.
— Тебе плохо? У меня, наверно, пузырек нашатыря есть…
— Не-е… — слабо сказала девочка. — Я беременная…
Я напряглась. Так. Это шутки, понятно. Глупые. Или… или нет? У них уже есть месячные, скорей всего почти у всех. На девушек уже многие похожи. Но не до такой же степени… Привлекает внимание мальчика, что ли, какого-то? Я оглянулась. Никто особенно ею не интересуется. Но ведь она во дворе все оглядывалась да и оделась так явно для кого-то. Я, ища помощи, оглянулась на Катю. Она тоже смотрела на Лизу, как большинство — с интересом. Весело. Без особого сочувствия. Почему?
— Лиза… — Я наклонилась к девочке. — Тебе дать воды?
— Не-ет… — все так же слабо отреагировала она.
Я взяла ее руку. Нормальная, теплая, не влажная, не холодная рука. Потрогала лоб. Лоб ледяной. Но Лиза и одета соответствующе — чтобы замерзнуть даже в теплом автобусе. Так… Не понимаю пока…
— Ну что, тебе получше? Или попросить водителя включить аварийный сигнал и остановиться?
— Не знаю…
— Лизку просто, когда она летела с шестнадцатого этажа, — сказала Катя, — укачало. С тех пор так и тошнит. Она у нас иногда падает с высоты. От нервных перегрузок и вообще.
— Ага, а когда она пролетала мимо десятого, то — забеременела, — подхватила ее подружка.
И все засмеялись. Надо сказать, что дружно и не зло. И Лиза, мгновенно покрасневшая, смеялась вместе со всеми, то и дело косясь на крупного мальчика со слегка бурятским лицом, Сашу Ливнева. Вот так вроде посмотришь — Саша и Саша. А потом взглядом по тебе скользнет, и понимаешь — сидели его предки веками в круглых юртах, шили из конской кожи себе одежду, пели, поднимаясь по четвертям тонов, бесконечные песни о том, что лучше степи утром может быть только степь вечером, и не знали, что их потомок будет жить в огромном человеческом муравейнике с квадратными домами, квадратными окнами, где не будет совсем лошадей, что он станет дружить с детьми, у которых глаза круглые, как луна, и кожа светлая-светлая, светлее, чем молоко кобылы…
Вот для него Лизка так и оделась.
— Полегчало? — спросила я Лизу, уже всё поняв по ее порозовевшим щекам и веселому глупому смеху.
— Ага…
— А еще у нее братья — чемпионы мира по боксу! — договорила Катя.
— Все?
— Да, все четверо, двоюродные! Один в Австралии живет, другой в Голландии, а двое — в Америке. И все чемпионы.
— Ну ладно, Катька! — вступила Лиза. — Не все. Один бывший чемпион. Он сейчас просто женился на одной известной модели…
— И она родила ему тройню, — договорила Катя. — Один малыш белый, другой — черный, а третий — японец.
— Откуда ты зна-а-ешь? — протянула Лиза.
— Так, ну ладно! — засмеялась я. — Лиза у нас местный Мюнхаузен, может быть, станет писателем или сценаристом. Зря смеетесь. Самые большие вруны часто становятся литераторами.
— Я не вру… — сказала Лиза. — Я правда беременная.
— Хорошо, — согласилась я, чувствуя легкую тревогу. — А я президент Мозамбика в таком случае.
— Ну-у-у… — сказала Лиза.
— Тебе получше?
— Ну да-а-а-а…
И я решила закрыть эту тему. В конце концов, я — классный руководитель без году неделя. Я пока о них ничего не знаю и знать не могу. Я села на свое место, решив не трогать больше Лизу. Мельком взглянув на совершенно очумевшего от Будковского и его россказней Никитоса, я лишь про себя вздохнула и подумала, что не стоит часто приводить Никитоса в класс. Авось яркий образ Сени со временем забудется. Иначе — всё. Есть кому подражать. Найден нужный герой. Я давно не видела своего бурного мальчика в таком просто неописуемом восторге. Разве что когда Игоряша подарил ему на день рождения радиоуправляемый танк, который мало того что поворачивался, он — стрелял! Издавал звуки, как будто стреляет. Никитос играл танком до изнеможения, в мало интеллектуальную, женщинам вовсе не понятную игру, когда стреляющий предмет движется без остановки и стреляет, стреляет, стреляет. Возможно, для мужчин и мальчиков это скрытый для них самих в глубинной сути своей вечный образ непрерывающегося жизненного цикла. Мне приятнее думать, что мой Никитос в глубине души — неотразимый в будущем мачо, неутомимый и неугомонный, а не безголовый воитель.
Главное, что Будковский тоже нашел в Никитосе благодарного слушателя, старался, кричал, что-то показывал, сам хохотал, Никитос хохотал тоже… Не хватает мужского образа для подражания в моем доме. Ясно. Андрюшке Никитос как-то не хочет подражать. На том обычно виснут его собственные дети, он завален поручениями Евгении Сергеевны — в те редкие часы отдыха, когда мы его видим. Ну а уж про Игоряшу и речи нет. Поэтому он потрясен Будковским. Или не поэтому. А потому что сам таким будет через пять лет. Грозой всех учителей, клоуном, вечной выскочкой и мешалкой на уроках. И сделать с этим что-то очень трудно. Но мы попробуем.
Я очень боялась, что дома нас ждет сюрприз — заплаканный Игоряша на ступеньках лестницы, измученный страданиями, с мокрой от слез бородой. Но — увы и ах. Никто на ступеньках не плакал, мокрую бороду не перебирал неуверенными пальцами с рыжей курчавой щетиной, задумчиво не грыз аккуратно подпиленные ногти, никто виновато не смотрел, не канючил, никто к нам не бросился, чтобы повиниться и поклясться в вечной любви.
Я покрепче сжала Настькину руку — видела, что она оглядывается во дворе, с надеждой спешит в подъезд — там тепло, там приятнее плакать и ждать. И там нас тоже никто не ждал и не плакал.
— Ну и ладно, да, Насть? — сказала я. — Подумаешь!
— Мам, откуда ты знаешь, о чем я… — Настька доверчиво посмотрела на меня и прижалась к моей руке.
Не знаю, чем там может быть намазано, в Мырмызянске, чтобы отказаться от этого света Настькиных глаз. Более увлеченная Никитосом, я иногда бегу мимо нее, бегу на грохот, на хохот, на взрывы в детской. А светящаяся изнутри Настька стоит рядом и уговаривает меня не убивать хохочущего и грохочущего взрывателя.
Я поцеловала Настьку.
— Мне положено, Настюня, знать о вас всё. И ты будешь всё знать о своих детях.
— И Никитос тоже? — с сомнением спросила Настька.
— И Никитос.
— Я — нет! — проорал Никитос. — Я их съем! — Он открыл рот так, что у него что-то скрипнуло за ушами, стал надвигаться на Настьку, показывая, как именно он съест своих будущих детей, и сам оглушительно захохотал.
— У него мозг напитался кислородом и ему теперь нужен бурный выход, — объяснила я Настьке. — И он голодный, думает о еде. Да, Никитос?
— Ага! — вздохнул тот.
Сюрприз был не на улице и не на лестнице. В дверях торчала записка. Увидела ее я, но подхватил, развернул и тут же громко зачитал Никитос: «Аня! Позвони мне. Игорь».
Плохой тон, плохая конфигурация моего имени, редкая для Игоряши… Понятно. А сам позвонить — трусит. Просит ему помочь. Но значит, все-таки приходил… Скорей всего, не один. Решительно настроенная там особа, видно.
— Аня — это ты, мам? — уточнила Настька.
— Да.
Я видела, что она, с ее тонкой организацией души, почувствована то, что поняла я. Что дело пахнет керосином. Или… Просто так должно быть?
— Просто сегодня так должно быть, Насть, понимаешь? И это ничего еще не значит.
— Кушать, кушать, кушать, кушать… Ням-ням-ням-ням… Что на обед, что на обед, что на обед? — приговаривал рядом, раздеваясь, Никитос и ничегошеньки не понимал. Что его папа, кажется, собирается сделать поступок. Но боится. И просит меня помочь.
— Да, Игорь, — позвонила, недолго думая, я. А что, сидеть весь обед и гадать — что да как? Проще узнать сразу. — Говори.
— Нюся… То есть Аня, — Игоряша прокашлялся. — Так. Вот. Вот я что хотел сказать.
— Да, говори, Игоряша. — Я подмигнула Настьке, сжавшейся у стенки. — Раздевайся, руки мой!
— Что, что ты говоришь? — встрепенулся Игоряша. — Ты сказала «мой»?
— Я детям говорю, чтобы они раздевались. И мыли руки. Глагол в повелительном наклонении. Я слушаю тебя.
— Да, я как раз о детях. Знаешь… Надо будет перевести их в другую школу.
— В смысле? Не поняла тебя.
— Да… — Игоряша снова прокашлялся и постарался сказать как можно тверже: — Вот Юлия Игоревна говорит, что это неудобно теперь, что мои дети будут учиться у нее в классе.
Я не знала, смеяться мне или плакать.
— Пусть работу поменяет, Игоряша.
— Нет, ты детей в другой класс переведи или в другую школу, потому что, Нюся, вот ты понимаешь, это нехорошо…
Я отключила телефон и посмотрела на своих детей. Румяный бодрый Никитос сидел на полу в холле, рядом с дверью на кухню, в детскую не пошел, видимо, ждал обеда, энергично, но как-то без вдохновения раскручивая какую-то игрушку.
— Второй сапог сними, — кивнула я ему, — потом играть будешь. И руки помой.
— Он никогда руки не моет, мам, — трагически сказала Настька. — А что сказал папа?
— Папа пожелал нам приятного аппетита, мы же зверски голодные!
— Ты сейчас неискренне говоришь, мам! — проговорила Настька.
— Неискренне, — согласилась я. — Я толком не поняла, что он сказал, Настюня.
— А он сейчас в Мырмызянске? — неожиданно поднял голову Никитос.
— Ну да, где-то в тех местах, — ответила я. — Или рядом.
— С Юлией Игоревной? — почти шепотом спросила Настька.
Вот ведь я так старалась, чтобы дети любили Игоряшу! Несмотря на его очевидные слабости. Не вру сейчас себе? Да какая разница. Удивительно, но даже мне обидно. Больше за детей, конечно, особенно за Настьку. Но и за себя тоже. Я взглянула в зеркало. Да вроде ничего, нормально выгляжу, как обычно. Розовая, как Никитос, одухотворенная такая вся, как Настька. Разве что не голубоглазая, как Игоряша, и временами до жути похожие на него мои дети.
— Мам, ты о-очень красивая! — сказала мне Настька. — Очень!
— Я знаю, — ответила я. — Ты тоже. В этой связи предлагаю сварить пельменей, покормить Никитоса и поесть самим. Ты как?
— Я не буду есть, — прошептала Настька.
— Насть! Сегодня какой день оставшейся нам всем жизни?
— Первый…
— А как его надо прожить?
— Пожратыми! — захохотал Никитос, но, надо признать, как-то очень натужно.
Ладно, чертей сгонять не будем. Никитоса так легко не возьмешь и не проймешь. Даже если Игоряша и дальше будет глупить, он сильно не пострадает, а с Настькой… Разберемся как-нибудь.
Зато мне как хорошо! Никто не будет лезть ко мне с бородой, пропахшей тефтелями, растерянно смотреть, ожидая моей любви, которой нет, никто не будет мне напоминать, что я виновата, виновата, что я мучитель, изверг… Ну и вообще. Хорошо! Обидно и хорошо «авьеменно», как говорили мои маленькие дети, когда были еще меньше и я еще надеялась когда-нибудь полюбить их папу. За доброту, самоотверженность и верность. Но у всякой верности, наверное, есть предел. У мужской точно. Игоряша достоин счастья. Почему нет? Запутала всё я, мне и распутывать.
Я включила телефон, увидела, что всё это время пытался названивать Игоряша. Быстро набрала ему смс-ку: «Ты достоин счастья, Игоряша! А сейчас мы едим пельмени, не трезвонь!»
Глава 20
— Ань, ты будешь подписывать заявление против камер?
Роза сегодня была в строгом черном платье, которое неожиданно дополняла нитка круглых желтых бусин, размером с маленький абрикос. И с таким же браслетом. Я в очередной раз восхитилась ее умением украшать себя, преподносить себя.
— Нет, не буду. Зачем? Я даже «за». Громовский больше драться со мной не сможет. А они со звуком?
— Со звуком! — Роза досадливо махнула рукой. — Ходят, собирают подписи… Чего боятся?
— Что ругаться нельзя будет. А кто это вообще отсматривать-то будет? Куда изображение выведут? Директору? И что, она будет сидеть и целый день наблюдать? Нет, конечно?
— Конечно, нет. Иди сюда! Карпушина! Иди сюда!
К нам подошла милая девушка.
— Я тебя предупреждала? — Роза смотрела на девушку без тени улыбки. — Пеняй на себя теперь.
— Роза Александр… — Девушка взглянула на Розу совершенно честными серыми глазами. Хорошенькая, только чуть-чуть подкрашенная, десятиклассница, очевидно. Я ее не знала.
— Иди отсюда! И больше на мою помощь не рассчитывай. Я сказала — иди!
Девушка, опустив голову, ушла.
— Зачем ты так с ней? Такая хорошая девочка…
— Хорошая? — Роза засмеялась. — Да что ты понимаешь! Я с ней, знаешь, при каких обстоятельствах познакомилась? В зимнем лагере, из постели мальчика вытаскивала ее. И было это в седьмом классе. Хорошая… А сейчас, знаешь, почему я ее ругала? Они с одной такой же хорошей совсем стыд потеряли, вчера взяли и…
— Роза Алексанна! — подбежала какая-то девочка. — Там пятиклашки дверь в туалете выбили!
— Молодцы! — ответила Нецербер и решительно пошла в сторону мальчишеского туалета, где толпились смеющиеся дети.
Дети… Или не дети? Дети! Огромные, глупые, откормленные или не очень — дети. Бледные, румяные… больше бледных. И всё время чем-то взбудораженные. Им пока всё непонятно, только они этого не знают, думают, что понятно, им пока неловко от самих себя, у них всё будет — так они думают, в отличие от нас, у которых уже не будет ничего, которые ничего не достигли.
— Вы подписали заявление? — ко мне подошла полная учительница моего возраста или чуть постарше и без лишних вступлений заговорила, как будто продолжила давно начатый разговор: — Чего хотят, не понимаю? Тотальную слежку установить. В туалеты еще бы камеры поставили. Лучше пусть зарплату повысят. На эти же деньги! Вместо того чтобы камеры покупать. Вот вы сколько получаете? У вас какая категория? — Не дав мне ничего ответить, она продолжила: — А у меня зарплата — ни на что не хватает. Зубы на полку! А полок нет — голые стены! Довела страна моя родная! — Она пропела: — «От полей до самых до окраин!» — и без остановки продолжила: — У меня дворники во дворе, знаете, откуда? Из Камбоджи. Да-да! И вот я с ними разговариваю — у них там еще хуже, у них вообще на зарплату не проживешь…
Я не знала, как себя вести и как реагировать. Что она, интересно, преподает?
— Слушайте, вот что с Путиным, что без Путина — просто ерунда какая-то в стране. И откуда он, этот Путин, взялся? Кто его знал пятнадцать лет назад? Вы не думали, от какого слова его фамилия? Вы думаете — от слова «путь»? А я-то думаю, что совсем от другого слова, от глагола — «путать»! Это всех нас путают! Оттуда, из-за океана! Они же сказали — слишком большая страна одному народу досталась, и народ этот слишком тупой, чтобы распоряжаться таким богатством! Не слышали? Кондолиза Райс так сказала! Помните, негритянка нервная такая? Они же всё про всех знают, американцы! Кто такой Толстой — не слыхали, а вот как кому жить — это милости просим, к америкосам — они вас научат, как щи варить! А у нас-то в головах каша! По церквям все побежали! Чуть что, телевизор включишь — Русь святая! Да где вы эту святую Русь видели? Где она? Вот мне лично, что теперь, в старости по миру с котомкой идти? По Руси святой босиком? Сколько у меня будет пенсия — десять тысяч пятьсот рублей? Я с двадцати одного года пашу, пашу на эту страну, два раза бюллетень брала. А если бы не работала, то пенсия была десять тысяч двести. Зачем работать, спрашивается? И ведь не накопишь ничего — в чем копить, в какой валюте? В евро? — Она требовательно посмотрела на меня сквозь большие очки.
— Не знаю… — Я оглянулась. Хоть бы кто знакомый из учителей прошел, окликнул меня. Как отойти посреди этого пламенного монолога, я не знала. Учительница грозно наступала на меня и наступала, зажав в угол.
— А я знаю! Евросоюз скоро лопнет! Греки работать не хотят, а хотят, чтобы их немцы кормили! Потомки богов они, эллинов, древней великой нации! А мы сейчас — великая нация! И что, как мы живем? В картонных коробках будем свой век доживать? А у меня как сын женится, так мне в картонную коробку придется переехать. Есть такие огромные коробки, знаете, в них холодильники возят. Вот я две коробки возьму и там жить буду. А где еще? У меня квартира однокомнатная, комната четырнадцать метров, и мне никогда, ни-ког-да ее не расширить! И сын на квартиру не накопит. Нет! Он у меня на балалайке играет! Мальчик гениальный, талантливый! Сейчас школу закончит, в училище его уже ждут без экзаменов. Так что пусть они со своими тройками по географии, — учительница саркастически посмотрела куда-то наверх, наверно, на кабинет географии, который был этажом выше, — тихо утрутся! А потом, после училища — куда с такими талантами? Куда? В музыкальную школу? На двенадцать тысяч рублей? Сколько у нас оркестров, где нужны балалаечники? А ведь это национальный инструмент, наш главный национальный инструмент! В нем — душа народа! Память о предках!
Я с некоторым сомнением посмотрела на свою энергичную собеседницу. Русские ли у нее предки? Трудно сказать. Больше всего она была похожа на хрюшку. Есть такой старый мультфильм. Мама-Хрюшка, довольно симпатичная, улыбчивая, вся из толстых тугих мешочков: три мешочка — щечки с подбородком, пять или шесть — торс, ну и, соответственно, ножки, ручки…
Хрюшка одной рукой подбоченилась, а другой оперлась о стенку, окончательно отрезав мне путь к бегству.
— Да! Каждый должен играть на балалайке! А когда вы последний раз по телевизору балалаечников видели? Кто там играет, в телевизоре? Одни негры? Ва-ба-ди-ду-да? — Хрюшка покачалась, держа в руках воображаемый саксофон. — Зачем мне этот джаз? Зачем? Я не слышу его! И не могу слышать! Это другое человечество, у него другие звуки! Мир рассыпанных звуков! Им там в Африке, в жаре, делать нечего было, вот они звуки научились рассыпать и потом собирать снова. А у нас другое — у нас напевы, широта, мелодия, степи, косогоры, балалайка… Вы согласны со мной? — неожиданно спросила она и внимательно на меня посмотрела.
Я тоже пыталась сквозь ее очки всмотреться в глаза. Она серьезно сейчас говорила? Хрюшка напряженно ждала ответа.
— Да, отчасти, — постаралась как можно спокойнее ответить я.
Хрюшка неожиданно громко захохотала. Это не помешало ей как следует отпихнуть старшеклассника, которого, в свою очередь, друзья толкнули на нас, и он изо всех сил врезался в Хрюшку.
— Ой! — сказал старшеклассник. — Виолетта Семеновна…
— Да не ой, Горшков, не ой! А «пардон» скажи хотя бы! Если уж по-русски все слова забыл! Вы же все теперь иностранцы у нас! Ни слова в простоте! Надо же! Ногу мне отдавил и — «ой»!
Что же она все-таки преподает? Может, обществознание? Или наоборот, — химию? Пишет на доске формулы целый день, рисует молекулы, а потом выходит в коридор и ее прорывает. Спросить? Нет, хочу догадаться.
— Вы знаете, что у них клиповое сознание? — Хрюшка одернула кофточку и снова заняла суперпозицию, отрезав меня от внешнего мира. — Знаете? Они вас — не слышат! Вы им говорите, а они не понимают, не могут понять, как на иностранном языке. Они смысла многих слов не понимают. Им надо показывать картинки.
— Так тоже может быть, — осторожно заметила я. — Это не плохо и не хорошо. Это так. Мы не повернем весь локомотив человечества. С вами вдвоем.
— О чем и речь! — всплеснула руками Хрюшка. — А все остальные как будто не понимают! Аня! Вы же Аня?
Я кивнула.
— Так вот, Аня, все остальные просто не понимают, что это — другие люди, — показала она на бегающих, стоящих, сидящих на подоконниках и диванчиках вокруг нас детей. — У них мозги облученные! И к ним бесполезно обращаться на привычном нам языке. Они понимают схемы, картинки, комиксы. Не понимают логической связи слов.
— А логическую связь картинок понимают?
Хрюшка как-то недоуменно взглянула на меня. Похоже, она не была готова к моему активному участию в разговоре.
— Ладно, — сказала она, тщательно отряхнула руки, как будто они были испачканы в муке или песке, поправила огромные дымчатые очки и потопала прочь.
Я с трудом перевела дыхание. Вот это да. Вот это личность. Учительница… чего? Гуманитарий, конечно. С таким складом ума. Надо посоветовать ей взять третий бюллетень.
Нет, Хрюшка оказалась физиком, и, как мне сказала Роза, вполне приличным специалистом. С хорошим образованием. И дети у нее сдают предмет нормально. Не блестяще, но что-то отвечают.
— А детям она тоже рассказывает все, что знает? — спросила я Розу в тот же день, когда мы встретились в столовой. Какой бы ни был там плохой чай, а общаться я хожу каждый день.
— Ох, знаешь, сколько жалоб! Класс за классом просят перевести к другому физику. А нельзя же одного человека нагружать! Да она нормальный педагог! К предмету это не имеет отношения. Родители не о том переживают, я скажу тебе. Она тормошит детей. Пусть подумают — о том, об этом… Ничего, урок политинформации вместе с физикой. Она же не обижает никого. Вполне справедлива, оценки не занижает. Предмет свой знает. Пусть говорит. Не запретишь.
— И что, дети ее воспринимают всерьез?
Роза улыбнулась.
— Сложно сказать. Любой неформат… Вот тебя дети воспринимают всерьез?
— Надеюсь, что да.
— И я тоже надеюсь, — вздохнула Роза и похлопала меня по плечу: — Ничё, ничё! Что там, кстати, у тебя за история? Будковский какие-то слова записывает за детьми, ты его подрядила? Что за подряд? Не поделишься?
Я понимаю, когда ты сидишь в тапках и теплых носках на лоджии и сама себе командир — что перевела сегодня, то и перевела, — тебе хорошо, удобно. А когда ты становишься частью системы, в системе всегда есть кто-то, кто имеет право задавать неудобные и неприятные вопросы. Роза имеет право — и на вопрос, и на тон. Тон ужасно противный. Она командир роты, я — солдат пехоты. Маленький и грязный.
— Я назначила Семена ответственным за плохие слова.
— За мат? — уточнила Роза.
— Нет, за «чё», «прикольно», «отстой». Такие вот.
— А что плохого в слове «прикольно»? — удивилась Роза. — Нормальное слово…
— То, что это этимологически от глагола «приколоться», которым пользуются наркоманы. Означает — получить удовольствие случайно, вместе с кем-то, из одного шприца.
— Да? Ты откуда это взяла?
— Прочитала статью в журнале.
— А! — засмеялась Роза. — Я-то уж думала!.. Поменьше журналов читай! Там тебе написано, что и Пугачева похудела, и все Весы в октябре разбогатеют на миллион, все-все, и сколько двойников у Путина, и когда следующий конец света, раз предыдущий не состоялся…
— Я не такие журналы читаю, Роза, — аккуратно остановила я командира своей роты. — Это было исследование доктора наук, в журнале «Знание — сила».
— Да? — Роза недоверчиво посмотрела на меня. — Ладно. А ты думаешь, ты хорошо придумала с тем, что Будковский теперь ходит за всеми и требует денег или сухариков, если кто-то ляпнул не то словцо? А иначе он насобирает мусорных слов в тетрадочку, и ты всем колов наставишь?
— Да что за бред?
— Ох, Аня-Аня… — покачала головой Нецербер. — Зря мы тебя взяли, кажется. Хорошая ты тетка, конечно, но настолько далека от реальности! Когда в следующий раз тебе такая хрень в голову придет, посоветуйся со мной, замётано?
— Минус один балл, — вздохнула я. — Приблатненная лексика. Тюремный лексикон.
Роза гневно взглянула на меня, вздернула заблестевший подбородок и пошла прочь от меня. Зачем я так? Она мне хочет помочь. Я делаю ошибку за ошибкой.
— Семен! — окликнула я очень кстати пробегавшего мимо Будковского. — А ну-ка иди сюда!
— Да, Ан-Леонидна! — с готовностью откликнулся мальчишка и вытянулся передо мной. Рядом с ним нарисовался вечный друг Вова Пищалин.
— И сколько наторговал? — спросила я без предисловий.
— Вот западло! — тоже не стал ходить вокруг да около Будковский. — Я ж сказал — стуканут! Кто настучал, Ан-Леонидна? Бельская? Или Нелька?
На «Нельку» активно закивал Пищалин.
— Не-е… не Бельская… Нелька или Тонька… Салов! Во, точняк! — продолжал, абсолютно не смущаясь, вслух размышлять Будковский. — Я как раз его сегодня утром на банку тоника раскачал.
Нет, они меня не воспринимают всерьез. И они — хорошие дети. У меня выходит, что все — плохие. Нет, все хорошие. Только глупые. Ведь может такое быть? Хороший, добрый и глупый. Национальный герой русского фольклора. Всё, что он делал — от глупости.
— Сеня, дай мне сюда тетрадку, в которую ты все слова заносил.
— Я ее потерял! — сказал Семен с видом записного Ивана-дурака.
— Ясно. Всё, больше не нужно ничего собирать. Хватит. Будем бороться другими методами.
— Не скажете, кто настучал?
— Скажу. Роза Александровна.
— М-м-м… — разочарованно промычал Будковский. — Жалко. А ей кто настучал? Пойдем, — он пихнул друга Пищалина, — узнаем.
— Семен! — я попробовала остановить обормотов, но они, улюлюкая, унеслись прочь.
Это хорошие добрые дети. Из них еще можно лепить. Что слепишь, то и будет. Смотря какой будет скульптор. Но ведь болванка, заготовка уже есть? И материал — какой есть, такой и есть. Из пластилина не слепишь то, что из глины…
Глава 21
Восьмой «В» сегодня сидел в полном составе. Наряженные, накрашенные девочки, расхристанные, развалившиеся на стульях мальчики… А если по-другому? Симпатичные девочки, которые очень хотят нравиться окружающему миру, и раскованные мальчики, люди другого века. Пусть так.
— У меня вопрос к вам такой: о чем роман Достоевского «Униженные и оскорбленные»?
Семенова тут же вскинулась:
— Можно?
— Сейчас, подожди. Я хотела бы услышать каждого. Для этого придется взять ручку и написать. Не более полстраницы. Лучше менее. Кому удастся сформулировать в одно предложение, вообще прекрасно. У вас пять минут. Всем удалось прочитать роман? Он не очень большой.
— Всем! — бодро ответил мне за всех Сапожкин. — А можно устно?
— Нет, нельзя. Устно мы еще поговорим. А сейчас оформите мысли в слова.
— А в картинки можно? — спросила Полина, одна из четырех девочек, которая осталась в классе, когда Тамарин объявил мне бойкот.
— В картинки можно оформить дома и принести.
— А в аниме можно?
— Лучше котят тогда нарисуй.
— А можно?
Нет, она не смеется надо мной. Я смеюсь над ней. Я, сильная, умная, начитанная, прочно стоящая двумя ногами на земле, еще молодая и бодрая, уверенная в той правде, о которой узнала от великих, оставивших после себя навечно страницы общечеловеческой мудрости, смеюсь над глупой маленькой девочкой, с которой еще никто из тех великих не поделился своей мудростью.
— Рисуй так, как видишь.
— А вы поставите мне оценку?
— Безусловно. Но сейчас нужно все равно постараться выразить мысли и ощущения словами.
Пока дети писали, я смотрела на них и старалась сквозь нелепые прически, грязные взъерошенные хохолки у мальчиков, откровенные блузки девочек — увидеть детей, уставших от зачастую невыполнимой программы по всем предметам, от системы тестирования и зачетов — у них же каждый день или контрольная, или проверочная работа. У старшеклассников практически не бывает дня без тестов. Я должна не раздражаться, я должна понять и пожалеть. Так ведь учит Федор Михайлович Достоевский? Если я сама этого не умею, зачем я буду преподавать детям русскую классику? Что я смогу в ней понять? Только с позиции крайнего идеализма можно искренне преподавать русскую литературу. А неискренне — зачем?
— Я написал! — громко сказал Тамарин.
— Хорошо.
— И я! И я!
Дети удивительно быстро написали, о чем роман. Тяжелый, пропитанный болезненным ощущением безысходности, несправедливости, невозможности счастья… Почему он дается в программе восьмого класса? Потому что когда-то так повелось в мое время, когда по идеологическим соображениям кому-то, плохо понявшему роман, но составлявшему программу, понравились слова «униженные и оскорбленные». Дети могут и должны эту безысходность, запутанность отношений примерять на себя? А если не примерять, то зачем? Равнодушно читать, как страдают другие? Вряд ли Достоевский рассчитывал на такое.
— Каждый встает и читает, что он написал. Начинает… — я чуть было не сказала «Лолита», как с первого же раза про себя окрестила Дашу Семенову, — Семенова.
— Это роман о том, как двадцатичетырехлетний писатель увидел больного старика с собакой. Старик и собака умерли. Писатель стал жить в его комнате. После многих приключений он попал в больницу и скоро умрет.
Кто-то хмыкнул. Но никто не засмеялся, кроме меня. Даша удивленно и обиженно взглянула на меня.
— Вы сказали, чем меньше, тем лучше.
— А что, разве что-то не так? — воинственно вскинулся Тамарин.
— А что, это ты писал?
— Нет, ну просто это ёмко…
— Тамарин, знаешь, за что ты мне нравишься, несмотря на то что ты организовал акцию протеста против меня и моих колов?
Дима Тамарин взгляда моего не выдержал и стал вызывающе смотреть на стену, где висели портреты всех великих мыслителей-страдальцев нашей культуры, кому не давали покоя чужие страдания, написавших за девятнадцатый век энциклопедию человеческих страстей, мук, размышлений о вечных, истинных в любую эпоху трагедиях человеческого бытия. Потому что человек не меняется. Суть человеческая остается та же. Меняются костюмы, прически, приспособления для приготовления пищи, для общения с себе подобными, для убыстренного передвижения по земле, меняются представления о пространстве-времени, устройстве микро- и макрокосма, меняется степень зависимости человека от высших сил и представление о них. Но сам человек, его боль, надежда, вера, любовь, ненависть, ревность, подлость, разочарования, восхищение, мечты, обман, прощение — это не меняется. Герои Аристофана, Шекспира, Пушкина, Достоевского, Хемингуэя и Булгакова страдали, любили, смеялись и плакали по одним и тем же причинам.
На мой вопрос Тамарин хамить не стал — уже прогресс.
— Ты мне нравишься за то, что ты мыслишь, это раз. Хотя, надо признать, все великие негодяи были мыслящими людьми. И еще ты мне нравишься за то, что ты знаешь слова и умеешь их употреблять. Заметь, тебя лично ни великим, ни негодяем не считаю. Не бери это точкой отсчета для дальнейших действий.
— Но вы… — повернулся наконец ко мне покрасневший от моих слов Тамарин.
— Всё, Дима, много чести, извини. Не дойдем до сути. Вместе с Дашей к доске идут… — Я посмотрела на детей, выбрала девочек, которые совсем уж не прятали глаза, была надежда, что они хотя бы пробежали краткое содержание. — Настя, еще одна Настя и… Гриша. Каждый берет себе по четверти доски и перечисляет, не глядя на других, героев романа, которых помнит.
Дети, пересмеиваясь, перешучиваясь, пошли к доске. Что я хочу доказать? Что никто из них не читал романа? Не читал, почти точно.
— Поднимите руку, пожалуйста, кто действительно читал роман. И будьте при этом осторожны, врать не нужно, будет потом сложно. Весь роман или хотя бы главы. Я такой же умелый пользователь Интернета, как и вы, уверяю вас. Я просмотрела сайты, где дается краткое содержание романа. Сайтов много. А текст там один и тот же. Три первые строчки и последнюю фразу нам сейчас зачитала Даша.
Дети сидели молча, руку никто не поднимал.
Потом Вероника, не поднимая руки, сказала:
— Я начала читать, сначала было даже интересно, загадочно. А потом я стала путаться, очень много разговоров ни о чем…
— Мыльная опера! — констатировал Тамарин, с удовольствием потянувшись.
— Поприличнее веди себя, Тамарин, — попросила я. — Не в пижаме на кухне у себя сидишь.
— Ладно, — на удивление покладисто ответил тот. — А опера правда мыльная.
— Потрясающая тема! Тамарин предложил нам потрясающую, сложнейшую тему, которая потянет не то что на курсовую работу, а на диссертацию. Сейчас мы только с вами ее правильно сформулируем… Допустим, так: «Роман Достоевского „Униженные и оскорбленные“ — мыльная ли опера и почему».
Кто-то недоверчиво засмеялся, Вероника спросила:
— Вы серьезно, Анна Леонидовна?
— Серьезнее некуда. Мы давайте с вами сочинение писать не будем, бесполезно. В Интернете вы этого не найдете, сами не справитесь, получите колы и двойки. Мне это неинтересно.
— Уровень успеваемости в школе… — встрял Тамарин.
Я отмахнулась:
— Дим, не нарывайся, сейчас вообще не про то разговор. Неинтересно мне читать ахинею, которую вы пишете, а вам бессмысленно ее писать. Мы поговорим в живую. Примет участие каждый. Говорящий, разумеется.
— Это вы нас сейчас оскорбляете? — Тамарин не мог успокоиться после того, как я сравнила его с великими злодеями мира, сидел все такой же красный и возбужденный. Нет. Неверно. Тамарин встрепенулся от неожиданного интеллектуального поворота нашего урока, оттого что я разговариваю с ним не как с врагом, а как с равным соперником по разуму, по крайней мере, это ему льстит, его вздергивает. Он не красный и перевозбужденный. Он разрумянился от волнения, удовольствия, растерянности.
— Я вас сейчас тормошу, чтобы вы не спали и не тухли, изучая, кем вы были в прошлой жизни — вампирами, трехглазыми монстрами или пожирателями трупов. Я вчера действительно просмотрела все сайты, где вам предлагают краткое содержание романа Достоевского. И заметила, что в расчет на уровень развития четырнадцатилетних подростков там на полях соответствующие ссылки. Можно посмотреть, как именно едят трупы людей и животных, можно еще что похлеще посмотреть, да, Чичерина? — окликнула я девочку, которая, расстегнув пуговки на блузке ниже лифчика, красного, расшитого черными или темно-синими цветочками, сидела и смотрела на красивого Егора, который довольно внимательно слушал меня, и старательно облизывала и облизывала губы, накрашенные липкой, несмывающейся помадой.
Может, я и несправедлива в своих мыслях. И глупая маленькая Чичерина не переходит по ссылкам, на которых старый дядька с обвислым брюхом сладострастно имеет двенадцатилетнюю девочку, названную в клипе «его дочерью». Я надеюсь, что это видеомонтаж. Даже меня кто-то заставляет думать — правда ли есть такая маленькая, худенькая девочка, всего года на три старше моей Настьки, которая сняла трусики и на камеру занимается отвратительным сексом с каким-то пожилым, давно потерявшим себя человеком.
Она, наша Чичерина, не виновата, что, честно открывая в Интернете «краткое содержание романа Достоевского», натыкается на картинки, даже описывать которые, например, моей маме я бы не стала. Мама никогда не прочитает уже моих книг, если я буду еще их писать, работая в школе, и мама никогда не увидит и не услышит того, что в открытую произносится и показывается сейчас. Все те, кто успел уйти из жизни до начала нового тысячелетия, остались в другом мире. Я убеждена и готова, как говорили в Древней Руси, дать руку на отсечение, что мои родители не знали, не видели и не хотели знать ничего о порнографии. Они любили друг друга, сильно, искренне, крайне редко ссорились, они любили нас с Андрюшкой, уделяли нам всё свободное время, они очень много работали, оба, у них были хорошие друзья, они были правильные, чистые, нормальные люди иной эпохи. Они читали Астафьева и Шукшина, выписывали «Новый мир» и «Науку и жизнь», спорили о романах Бондарева и Распутина и фильмах Германа, они загадочно уходили иногда в Консерваторию и приходили необычные, отстраненные, они пели с друзьями романсы и хорошие бардовские песни… Я не идеализирую ни своих родителей, ни то время. Но что греха таить — ни порнографии в открытом доступе, в любом виде, ни узаконенного мужеложества и настойчивых разговоров о нем, ни гей-культуры, ни вампиризма и трупоедения, как рода увлекательнейших приключений для глупых маленьких детей, предлагаемых современной субкультурой, в ту эпоху, когда я росла, а мои родители жили, любили, работали и растили детей, не было.
И ведь эти клипы, зазывные картинки, эпитетов к которым нет, они просто нечеловеческие, ставит конкретный человек. Человек, у которого, возможно, есть мать, которому бывает больно, который чего-то боится… Для меня это за гранью разума. И винить этих бедных детей, чье детство омрачено знакомством с самыми не то, что неприглядными, а омерзительными, тошнотворными сторонами человеческого общества, со всем его нездоровьем, душевным и физическим, со всеми больными грёзами, грязными фантазиями, — нельзя. Ведь я не виновата, что до поры до времени искренне верила в то, что когда-нибудь наступит коммунизм, отменят деньги, каждый будет работать на радость себе и пользу людям, прекратятся войны и болезни, Земля будет чистая, а жизнь счастливая для всех. Так и эти дети не виноваты, что растут, видя, слыша, чувствуя больные фантазии других людей. Можно думать, что мир — это трупоеды, групповой секс и семьи, состоящие из двух пап и зачатых в пробирке детей. И не просто так думать, а четко себе представлять, как выглядит пожирание гнилой плоти, извращенный половой акт и соитие двух мужчин. Чем напитаешь голову, чем ее наполнишь, то в ней и будет. Ни Чичерина, ни Семенова, ни даже Громовский не виноваты, что их детство отравлено. Они больны, им плохо. Их тошнит этими чужими фантазиями. Они заразны — и фантазии, и Громовский вместе с другими такими же пострадавшими детьми. Они заражены, облучены — как угодно. Им нужна помощь, а не порицание.
— Ан-Леонидна!
В классе раздался хохот. Я обернулась на доску.
Вспотевший Гриша оттирал пиджак от мела испачканной мелом рукой. Чем больше оттирал, тем больше пачкался. И все смеялись. Стоявшая рядом Настя хотела помочь, стала чистить Гришу губкой. А все хохотали. Я же прочитала, что написали дети. И тоже стала смеяться.
Все девочки перечислили три одинаковых имени, в разном порядке: «Наташа, Алеша, Катя», Гриша написал только одно — Имхотеп.
— Присаживайтесь на места. Гриша, Имхотеп — это египетский фараон. Фамилия героя романа — Ихменев, он русский человек. Две Насти и Даша, я даже не буду спрашивать, кто из вас знал три имени героев, и кто у кого списал. И не буду вас спрашивать, чего хотели и о чем страдали эти герои. Говорить на тему мыльная ли опера роман Достоевского можно, как я понимаю, с одним Тамариным, который… — я вопросительно посмотрела на мальчика, — читал роман? Или нет?
Тамарин неожиданно встал. Вот что значит увидеть в обормоте человека, но проявить это так, чтобы он не счел себя сильнее и не стал хамить еще больше.
— Или нет, — сказал он. — Краткое содержание до конца еле дочитал. И сделал соответствующий вывод. Мыльная опера. Он ее любил. Но любил еще одну, они обе любили его, потому что он был слабый и похож на ребенка. Бред какой-то. И еще какие-то там шаловливые старички…
— Поставила бы тебе сегодня, Тамарин, пятерку за активное участие в уроке, если бы ты не был так циничен. За цинизм не могу, извини.
Не уверена, что Тамарину нужна моя пятерка по литературе. Если снова не начнут учитывать общую успеваемость при поступлении в институт, чего так боятся многие, то мой предмет для некоторых — лишний. Как и масса других предметов. Его не нужно знать, его нужно сдать — это совершенно разные вещи. При нынешней системе аттестации два-три последних года в школе дети не учатся, они готовятся к механизированной проверке знаний. Для успешной сдачи тестов нужны не знания, не глубокое понимание предмета и уж точно не творческий подход, а навыки прохождения формальных тестов. Придумало это общество бухгалтеров, экономистов и маркетологов, общество, в котором науке и культуре отводится последнее место. А первое — материальному потреблению, бездумному, безудержному, бессмысленному.
— Так, пока роман не прочитали, обсудим хотя бы, что такое мыльная опера и почему Тамарин с таким презрением о ней говорит. А читать роман придется.
Действительно, они же многое делают по принуждению, практически всё. Так если учитель биологии находит способы принуждать детей изучать совершенно ненужные для неспециалистов подробности строения и функционирования организмов насекомых, то почему бы мне не изловчиться и не придумать, как в сжатые сроки, когда и меня поджимает программа, заставить детей прочитать не самый увлекательный роман Достоевского? Или не заставлять? Всё, время Достоевского прошло? Никто и никогда уже не будет вдумываться в хитросплетения судеб его героев, у многих из которых больная психика, странное поведение, изломанная судьба… Ну даже если и так. Пусть это начнется не с моего класса.
— Давайте так. К следующему уроку роман прочитать всем. В Интернете он есть, полностью, без сокращений. Вы получите пятнадцать вопросов, на которые не сможете ответить, не прочитав его. Краткое содержание не поможет. Внимание — можно будет пользоваться книгой.
— А сколько будет вариантов? — тут же вскинулась Семенова.
Я оглядела класс. Что-то их мало. Прогуливают? Надо как-то и за этим следить.
— Семь вариантов. А что вас так мало? Эпидемия в классе?
— Баранов во Франции, проветривается, Саша с родителями катается на лыжах в Австрии, Наташка утром была… — охотно начала Чичерина.
— Чичерина стучит… — продолжила Вероника, весь урок молча наблюдавшая за нашим очередным поединком с Тамариным.
— А что, я правду сказала, Ан-Леонидна же спросила!
— Чичерина, застегнись уже наконец! — попросила я.
Девочка глупо засмеялась и посмотрела на Егора. Егор вздохнул и покрутил головой. Роман у них? Или нет? Просто красивый мальчик, нравится всем, Чичерина, может быть, и влюблена. Самое время сейчас. Так все зудит, наливается соками, растет, крепнет, так мучительно интересно, так хочется испытать все поскорее…
— Там много любви в романе, кстати. Разной, правильной, неправильной, несчастной, непонятной…
— Я же говорил — мыльн… — завелся было Тамарин, но под моим взглядом осекся.
— Ты достал! — повернулась к нему Вероника. — Кроме тебя, в классе еще есть люди! Переходи на самостоятельное обучение и бухти один на один с учителем! Невозможно больше тебя слушать!
— Что тебя прорвало-то? — удивился Тамарин. — Сидела-сидела…
— Да потому что достал, правда! Мне нужна литература, и мне интересно. Тебе неинтересно — сиди, заткнись! Весь урок ерунду какую-то выясняем!
Я обратила внимание, что Тамарин как будто совсем не обиделся на грубоватый тон Вероники. Они обижаются на другое? «Заткнись» — нормальное слово в обиходе, это мне обидно от такого слова — им нет? Или просто Тамарину нравится Вероника? Тогда тем более должно быть обидно. Сумею ли я когда-нибудь разобраться во всех сложностях взаимоотношений этих детей? Должна ли разбираться? А как иначе? Наверно, можно и иначе. Можно не лезть. Преподавать честно свой предмет. Но меня интересуют эти дети, их мир, интересует каждый. Возможно, потому что я работаю в школе второй месяц.
— Давайте так. Следующий урок у нас в пятницу. Тот, кто не отвечает за себя, кто думает, что не сможет взять себя в руки и прочитать роман дома, приходите после шестого урока, сегодня, завтра и послезавтра. У меня тут народ будет из других классов пересдавать и переписывать колы и двойки, но вы можете сесть на задние парты с книгой или планшетом, у кого нет романа, я дам, и читать. Ясно?
Дети довольно спокойно кивали и соглашались. Все так просто? Надо заставить любым путем, даже насильно? К каким элементарным выводам я прихожу после полутора месяцев работы в школе! Поделюсь с Розой, наверно, посмеется надо мной. Она это усвоила лет двадцать назад.
Глава 22
В пятый коррекционный я, как обычно, шла с удовольствием. Этот класс компенсировал мне все неприятности, доставляемые другими учениками. Здесь не оказалось ни одного Будковского, Громовского, Тамарина. Чичерины и Семеновы и другие «Лолиты», возможно, еще не подросли. Здесь вообще три девочки. Одна вполне спокойная, даже временами заторможенная, вторая — еще спокойнее и третья, которая всё время болеет и учится практически дома. Мальчики же разные, но не нашлось пока хулиганистого лидера. Я присмотрела двоих, которые могли бы стать Будковскими, но что-то их сдерживало. Один был слишком положительным, ему и хотелось шалить без остановки, он мог не выдержать долгого урока, побежать вдруг по классу, представляя, что он сверхзвуковой истребитель, но достаточно было его поймать в полете и пожурить, и он успокаивался. Второй, Ваня, на вид старше всех, действовал по вдохновению. То вдруг был активным, всё переспрашивал, интересовался, то спал с открытыми глазами весь урок.
Не успев войти в пятый класс, я увидела своих детей, седьмой «А», подозрительно сгрудившихся вокруг кого-то. Выясняют что-то, ссорятся? Да нет вроде. Что-то ужасно интересное и неприличное смотрят? Тоже вряд ли, спокойно стоят, как будто в очереди. Я подошла поближе.
— Петь, а что тут происходит? — спросила я мальчика, чей взгляд мне так и не удалось поймать за полтора месяца. Со зрением у него в порядке, я специально даже заходила к медсестре и смотрела карту. Просто индивидуальная особенность. Не может смотреть в глаза. На поведении это не отражается. Нормальный, вполне комфортный в общении мальчик, говорят, кстати, из очень богатой семьи. Но кроме идеально белых рубашек и дорогого синего пиджачка с неброской эмблемой мирового бренда, это никак не видно. Ведет себя нормально, вежливо, учится плохо, но не выпендривается.
— Ан-Леонидна, мы… — Петя говорить дальше не стал.
— Народ! — зашипел кто-то. — Шухер!
Я успела рассмотреть, что все стояли с тетрадками, а в начале очереди четверо сидели с тетрадками на диванчике. У окна смеялись Катя Бельская и Ян Стаценко, тоже хорошо успевающий ученик. Так, ясно.
— Та-ак… И почем стоит списать?
— Списа-ать? — На меня смотрели старательно накрашенные Лизины глаза, лживые, глупые, совершенно детские.
— Ну да, списать. Вы же в очередь списывать стоите?
— Мы-ы? Мы просто…
— Мы проверяем! — нашелся Будковский, который сегодня зачесал себе светлый хохолок так высоко, что стал похож на задорного попугайчика.
— Сень, и что же вы проверяете?
— Мы? Мы сверяемся с Катькой и Яном, у кого какие ответы по алгебре.
— В очередь для этого встали?
— Конечно!
Пять или шесть пар глаз смотрели на меня, старательно изображая честность. Что, помешать им сейчас списать? Отобрать у Кати и Яна их тетрадки с хорошо решенными заданиями по алгебре, отнести Светлане Ивановне, «заложить» их, как это называется на школьном языке? Сделать вид, что я не поняла? Принять их сторону открыто? Как поступить?
Я быстро прошла в начало очереди, где сидели Тоня, Неля, Саша и Светка, Катина подружка. Они вчетвером скатывали с двух тетрадок, еще умудряясь сверять, одинаково ли у Кати и у Яна.
— А если по-разному написано, то у кого правильнее? — спросила я.
— Ой, Ан-Леонидна…
— Кто главный авторитет?
— Катька, конечно… — Света обернулась на Бельскую.
Та заливалась с Яном, совершенно не обращая внимания на то, что происходит. Самый редкий и приятный тип отличников. Так всё легко, весело дается, и математика, и языки, и спорт, и дружба.
— Кать! — позвала я веселую отличницу. — Подойди-ка…
Первым увидел меня Ян, сказал, как девочка: «Ой, мамочки…» — и попытался убежать.
— Стаценко за хвост поймай и вместе с ним подойди! — попросила я Катю.
С виноватым видом оба подошли ко мне. Надо сказать, что они больше изображали виноватых. Да и правда. Не курили же в окно в туалете, не смотрели порноролики, не ругались матом, не хвастались свежими наколками, не пили джин-тоник… Поделились знаниями с одноклассниками. Иногда стоит посмотреть ход решения задачи, и станешь на один шаг ближе к истине, математической в данном случае.
— Почем стоит списать? Шоколадка?
Мне уже говорили учителя, что есть в школе умельцы, набирающие таким образом за день до килограмма шоколада. Потом они же и продают его за четверть цены. Стоит шоколадка в магазине сорок пять рублей — продают за десять. Стоит «сникерс» двадцать, за пять можешь купить у отличника, ему все равно семь батончиков в день не съесть. А завтра опять на работу — торговать своими знаниями. А что? «Общество грамотных потребителей». Так ведь пытаются объяснить чиновники странности нашей нынешней образовательной системы.
Катя обиженно посмотрела на меня:
— Ан-Леонидна, зачем вы так? Я никогда ничего не продаю.
— Я рада. Прости.
— Я тоже! — вскинулся Ян, которого очень обидно дразнят девочки за его девчачий вид. Мальчики при этом, как я видела, абсолютно на равных с ним толкаются, шутливо дерутся и не видят, скорей всего, в нем никакой женственности.
— А сами не могли решить? — спросила я детей, которые не разбежались, а стояли вокруг. Поодаль я увидела Кирилла, который не списывал, но был вместе с классом, маячил поблизости и теперь молча наблюдал за происходящим.
— Нет, Ан-Леонидна! — наперебой заговорили дети. — Там невыполнимое задание! Тридцать семь задач!
— А Бельская как решила?
— А у нее другие мозги! — искренне сказала Светка. — Она как компьютер все решает, с нечеловеческой скоростью.
— Ты до которого часа вчера сидела с алгеброй, нечеловек? — спросила я Катю.
— Начала в девять. Закончила в час, — засмеялась та. — Утром опоздала на географию, получила по ушам от Макарыча…
Я вспомнила, что так и не зашла «на чай» к некрасивому географу, а надо бы. Он ведь выручил меня в день, когда Громовский украл Никитоса. Да и вообще, может, что интересное мне расскажет о моих же детях, о седьмом «А», думаю, он видит их по-другому.
— А ты? — я повернулась к Яну.
— А мне Катька часть по телефону объяснила, и я спать лег.
— А вы что, смотрели «Нашествие монстров»? Или «ВКонтакте» сидели? — спросила я остальных.
— Лизка голову мыла и накручивала, — засмеялась Светка, — я рисовала, другие не знаю. А «Нашествие монстров» уже закончилось. Вы тоже смотрите, да, Ан-Леонидна?
— Ага, вот каждый вечер и смотрю. Третьеклассники мои смотрят!
Интересно, над чем же вчера Никитос так угорал? Никак спать не ложился.
— Вчера «Монстры-2» начались!
— Ясно. Интересно?
— Очень! — искренне отозвались дети и стали все сразу рассказывать сюжет и описывать монстров. Им тринадцать, некоторым уже четырнадцать. Им еще нужны сказки. Они смотрят те же фильмы, что и мои девятилетки. Я должна это учитывать.
— Кирилл! — позвала я Селиверстова. — Подойди, пожалуйста, ко мне.
Краем глаза я увидела, как не успевшие списать из-за моего «шухера» дети потихонечку стали отходить мне за спину. Перемена кончается, надо успеть… приблизиться на шаг к математической истине.
— А ты как сделал математику?
— Я? — пожал плечами Кирилл. — Я половину сделал. Половину не смог. Это невозможно сделать. Тем более там две или три задачи с ошибками. Ответ, который дан, не подходит при проверке.
— А что, есть ответы?
— Есть, конечно. Есть же решебники.
— А почему же все не пользуются?
Кирилл прищурился.
— Там шрифт мелкий. Номера часто не совпадают. Надо сидеть и разбираться. Да и вообще, есть люди, которые это сделают и… поделятся.
— А если Кати нет? Или она не даст списать.
— Иногда не дает списывать, — кивнул Кирилл. — Озвереет, сама сидит до ночи, и не дает. Тогда народ палится. Но мы не списываем, мы проверяем, Ан-Леонидна.
— Я в курсе. Хорошо придумали.
— Конечно! Списывают в туалете.
— А здесь, на диванчике, на всеобщем обозрении только «сверяют ответы»?
— Да!
— Молодцы. Мама придет на собрание?
— А что? — Кирилл напряженно посмотрел на меня.
— Да ничего. Я бы хотела наконец всех родителей увидеть, в тот раз ведь собрания не было. Мне интересно, отчего вы такие.
— Какие?
— Такие, как есть, Кирилл! — Я засмеялась и погладила мальчика по плечу. Он напрягся, но отходить не стал. — Вот такие — и ершистые, и веселые, и грустные, и честные, и не очень. Разные. Многое же от родителей. Понимаешь, когда видишь источник.
— А вы что, правда про нас хотите что-то понять?
— Правда.
— Материал собираете? Все говорят.
— Ерунду говорят, Кирилл. Я пришла в школу как раз потому, что моя письменная работа мне надоела. И я в основном не писала, а переводила.
— Я никогда в жизни раньше не видел настоящих писателей.
— А я никогда в жизни не видела настоящих героев.
Кирилл недоверчиво взглянул на меня.
— Ты спас моего сына. Если и писать, так об этом. Я расскажу и на собрании, и на педсовете, у нас будет на следующей неделе, или попрошу Розу Александровну. Я ей уже рассказала.
Кирилл покраснел.
— Я знаю. Она меня так хвалила на уроке. Как будто я… не знаю… в космос летал.
Думаю, что образ героя, какого-то ни было, у этого поколения совершенно размыт и не сформирован. Так не должно быть. Человек не просто теряется, ему плохо в отсутствии четких нравственных ориентиров. Мы так созданы. Любые — белые, черные, желтые, с глазами круглыми и узкими, носами плоскими и длинными, телами, покрытыми полувытертой шерстью или гладкой странной кожей, которую так хочется раскрашивать, разрисовывать… Разные, мы нуждаемся в определенных указателях — это плохо, это хорошо. Они должны быть ясные, понятные, они определяют поведение. Без них человек слепнет, неверно воспринимает происходящее, не понимает других и себя. Один из таких ориентиров — это образ героя, человека, совершающего крайние, невозможные и прекрасные поступки. Он был и есть в любой мифологии. Он есть и в сегодняшней мифологии, простой, однозначный «крепкий орешек», офицер или бывший офицер, борющийся со злом в одиночку. Но в школе мы не говорим об этих фильмах. В школе мы говорим о Достоевском и Толстом. И правильно делаем. Но о героях тоже нужно говорить.
Я тогда в автобусе была сама слишком растеряна. А ведь нужно как-то так перед классом этот случай представить, чтобы дети стали уважать Кирилла. И чтобы, главное, он сам понял смысл своего поступка. Роза молодец. У меня ведь были уже уроки в их классе, но я не нашла слов, не знала, как сказать. А Роза, которая не присутствовала при том происшествии, просто похвалила мальчика при всех. Роза — очевидно хороший педагог. Почему только мне нужно это себе самой доказывать? У меня в голове иной идеальный образ хорошего педагога? Спокойной, уравновешенной, скромно одетой Татьяны Евгеньевны, моей учительницы по литературе, которую никогда не доводили наши евреи из немецкой спецшколы? А наши евреи никого не доводили. Ни спокойных, ни нервных учителей. Теперь, годы спустя, они ругаются, что в школе был террор и военный коммунизм. А тогда были как шелковые, и пять русских учеников, включая меня, лишь на четверть Данилевич (на дедушку Борю), вели себя так же.
Глава 23
Разбираясь со своими обормотами, я чуть опоздала в пятый коррекционный. Дети сидели тихо, только одна крупная девочка, Маша Перетасова, которую я раньше не видела — она постоянно болела, ходила по классу, напевала что-то народное и время от времени изо всех сил стучала кого-нибудь по голове. Дети смеялись, уворачивались. Один мальчик попытался дать ей сдачи, но она изо всей силы толкнула его на соседа по парте, и оба упали со стульев.
— Здравствуйте, дети, садитесь, пожалуйста! — Мое «садитесь» было обращено в основном к упавшим мальчикам и к Перетасовой.
Мальчики быстро уселись, а Маша, бросив в мою сторону очень смутивший меня взгляд — до того он был неопределенный, — продолжала прохаживаться по классу.
— Маш, ты садись, а остальные откройте учебники, сегодня поговорим про басню Крылова «Свинья под дубом».
— Здравствуйте, — сказал Ваня, высокий худенький мальчик с вытянутой, как у египтянина, головой, на вид семиклассник. Может, проболел, или его оставляли на второй год? Все никак не узнаю, какого он года рождения.
— Здравствуй, Ваня. Книжку открой.
— Книжку?
— Да.
— Хорошо, — кивнул он. — Книжку открой. Открыл. Закрывать? — Он разговаривал сам с собой, но на весь класс. — Нет, Ваня, не закрывай. Анна Леонидовна сказала тебе открыть книжку. Хорошо, Ваня, — мирно согласился сам с собой Ваня. — Если ты книжку закроешь, получишь ата-та по попе… Нет, не хочу! Тогда не закрывай! Поздоровайся с учителем! Ты знаешь, как тетю зовут? Знаю… Здравствуйте, Ан-Леонидна!
Так, Ваня сегодня настроен активно. Маша тем временем перешла от «Не клонитесь вы дубы-то да березы» к некоему подобию блюза. Слог для распева она выбрала непривычный. Вместо обычного джазового «wa-ba-da» девочка пела «Ки-ки-ри-ки-тум». На каждое «тум» она, как и раньше, толкала или стукала какого-нибудь одноклассника. Одна из двух других девочек, Аля Стасевич, уже набрала полные глаза слез.
— Анна Леонидовна, меня Маша очень больно ударила по шее!
— Машенька, ты сядь, пожалуйста, — подошла я наконец к крупной, дебелой девочке и попыталась обнять ее за плечи.
Маша резко сбросила мои руки.
— Меня нельзя трогать! — крикнула она.
— Хорошо, ты сама тогда сядь.
— Нет, мне врач сказал больше двигаться! — Девочка затряслась и посмотрела на меня все тем же, очень трудно поддающимся определению взглядом.
— Гм… Хорошо. Тогда давай так. Мы сейчас все пересядем вперед, на первые парты, тебе столы сдвинем, и ты двигайся сзади, да? Пройди пятнадцать кругов…
— Не-е-ет… — неожиданно зарыдала Маша. — Не-е-ет… У меня опять будет приступ… Из-за вас… Я маме позвоню…
— Звони, конечно!
Маша потопала на свое место, заливаясь слезами, вытряхнула содержимое огромной ярко-малиновой сумки прямо на стол, из кучи выхватила телефон и стала звонить маме.
— Ма-ама-а-а… Она сказала, чтобы я ходила! Что все будут сидеть, а я ходить! Она плохо со мной разговаривала! Я опять кашляла! Не могла дышать!
Я посмотрела на класс. Кто-то слушал Машу. Один мальчик рисовал, другой играл в телефон. Сережа перелетал с одного конца парты на другую, издавая соответствующие звуки. Истребитель? Да, пожалуй. С очень старым изношенным двигателем. Его должны были списать на землю лет тридцать назад, да забыли, занялись другими делами. Вот он и летает, летает, падает, латает дыры и снова летает… Ваня прислушивался к каким-то звукам в коридоре и согласно кивал. Аля Стасевич, отплакавшись, высморкавшись, держась за ушибленную шею, стала слегка раскачиваться из стороны в сторону.
— Ваня, Ваня, — разговаривал сам с собой Ваня, — что же ты так криво на стуле сидишь? Я не могу по-другому. А ты сядь ровно! Не-е… Тогда тебе будет а-та-та! Не-е… Тогда сядь ровно! А можно, я лучше Гришин завтрак съем? У него колбаса вкусная, с крупным жиром… Съешь, конечно!
Ваня встал и направился к маленькому Грише.
— Сядь, пожалуйста, — остановила я мальчика. — На место сядь. И помолчи.
— А колбасу пусть Гриша ест? — спросил Ваня.
— Да, колбасу пусть Гриша есть, ему расти надо.
— А-а… А я уже вырос…
— Конечно, присядь. И дурака не включай, хорошо?
Ваня посмотрел на меня вполне нормальными глазами. Я права, что так с ним разговариваю? Но меня никто не предупреждал, врач мне ничего не говорил…
Ваня покрутил руками у себя на груди с громким звуком, как будто работает сломанный дребезжащий моторчик.
— Все, Ан-Леонидна! Выключил! Ой, Ан-Леонидна… Здравствуйте!
— Здравствуй, Ваня!
— Роза Александровна, здравствуйте!
— Ваня, — начала я терять терпение, — ты где Розу Александровну видишь?
— Как? — удивился Ваня. — Она же сейчас по коридору идет, вы не слышите?
Я невольно прислушалась.
— Нет…
Сережа как раз в качестве старенького истребителя упал на пол и пополз по направлению к доске.
— Серег, ты чё, не долетел? — спросил Ваня. — Хочешь, я тебе масла долью? У меня много в танке…
Ничего себе! Полтора месяца все было тихо и спокойно, а тут — на тебе!
Тем временем зареванная Маша Перетасова, всхлипывая, протянула мне телефон.
— Простите, не знаю, как вас зовут, — сказала мне Машина мама. — Я — Машина мама.
— Я поняла. Здравствуйте.
— Вы, говорят, недавно в школе. И совершенно не умеете работать с детьми, особенно с необычными. В нашем классе все дети нуждаются в особом подходе.
— Я знаю.
— Не перебивайте меня, пожалуйста! — повысила голос Машина мама. — Моя дочь долго болела, и с ней нужно быть очень внимательной и осторожной. Вы меня поняли?
— Послушайте, ваша дочь закатила истерику на пустом месте. И она не одна в классе. Здесь еще одиннадцать человек.
— Что? Что вы сказали? Истерику? Моя дочь… Да у нее… Да как вы смеете? У нее астматический синдром! Ей нельзя волноваться! Вы довели ребенка до слез! И говорите — «истерику»?
— Простите, у меня урок. Если хотите, приезжайте и заберите Машу.
— Да я вас… Вы вылетите завтра из школы!
Маша тем временем села на подоконник и громко, очень громко запела «Не росла-то та березынька… не росла-то во лесочку». Надо сказать, пела она не слишком хорошо, но уверенно.
— Ты занимаешься где-то пением? — спросила я ее.
Маша, абсолютно не обращая внимания на меня, продолжала голосить, да так, что когда Гриша, маленький темноволосый мальчик, практически не умеющий читать, что-то сказал, я не разобрала ни слова. Что мне делать? Выводить детей в коридор? А если пойдет Роза и спросит, что мы тут делаем? Или не Роза, кто-то из учителей? Скажу, окно в кабинете сломалось, дует.
— Давайте потихоньку встанем, — очень громко и отчетливо проговорила я, чтобы меня услышали остальные дети, — и пойдем в коридор, посмотрим одно дерево в нашем ботаническом саду.
Все, кроме Маши и Али Стасевич, поднялись. Встал с пола Сережа. Бубня что-то и размахивая руками, встал Ваня. Маша же, продолжая петь, внимательно следила за нами с подоконника. Аля качалась и приговаривала:
— Где я?.. Где я?.. Где я?..
— Аля! — Я подошла к девочке.
Тоненькая, беленькая, с неславянским разрезом светлых глаз. Каких только причудливых переплетений рас и национальностей не бывает. Милая белая кореяночка с волнистыми светлыми волосиками, Аля Стасевич.
— Аля! Ты меня слышишь? — Я очень осторожно, едва касаясь, потрогала ее за плечо.
— Ой! — вскрикнула Аля. — Кипяток! Кто налил на меня кипяток?
До этого урока Аля сидела тихо, даже что-то отвечала, улыбалась, ничего подобного не устраивала. Что, она правда в каком-то состоянии? Видит что-то свое сейчас? А как это проверить? Вызвать школьную медсестру? Что-то мне кажется, та понимает не больше моего. Одинаково дает всем детям на голодный желудок баралгин, если они сдуру ходят к ней с головной болью или животом.
— Алечка, тихо, успокойся, ты меня слышишь? Пойдем, все дети тебя ждут!
Перетасова, увидев, что все внимание переключилось на Стасевич, заорала так, что я была уверена: слышно стало в других кабинетах и, может быть, на другом этаже.
— Где я… Что со мной? Кто налил на меня кипяток? — приговаривала Аля. — А! А! Больно, больно… Не лейте кипяток, не надо… А! А!..
— «Ой, тары-бары да растабары, снежки белы да выпадали, охотнички да выезжали…» — орала Маша.
Брызнуть на них холодной водой? На обеих? Боюсь. А вдруг у них какой-то диагноз, такой, что им шок противопоказан? Сердце или на самом деле астма? Мать же Машина сказала, зачем ей врать?
— Так… — Я посмотрела на терпеливо стоящих детей. — Потихонечку выходим в коридор.
— Здравствуйте, — сказал мне Ваня.
— Здоровались уже, выходи вместе со всеми. Ты-то хотя бы пока не придуряйся!
Аля услышала мои последние слова. Она свернулась клубочком на стуле, закрывая голову руками.
— Нет-нет-нет-нет… — запричитала девочка, не очень громко, но страшно. — Нет, не бейте меня, нет, мне больно… Нет, отпустите мне руку… Темно… темно…
— Так, пойдемте! — Я подтолкнула мальчиков к выходу, сама взяла книжку Крылова.
— Ваня! — окликнула я в коридоре мальчика, который направился в другую сторону. — Ты куда?
— В столовую. Кушать хочу.
— Нет, в столовую мы пойдем на перемене. Пожалуйста, садитесь все и потише, на диванчики, почитаем басню. Очень интересная басня.
— Про пришельцев? — спросил Ваня.
— Нет, про свинью. Сережа, пока не летай, ладно? — попросила я, видя, что истребитель вознамерился перелететь на другой конец рекреации и начал громко заводить мотор.
Дети уселись на диванчик. Запереть, что ли, этих двух артисток? Да нет, нельзя, конечно. Вдруг что учудят? Я начала читать басню. Из кабинета слышалось пение. Дверь открылась. Маша пошла по коридору, завывая:
— «Не клонись-ка ты бярёзынька до долу-у-у-у! Не-е-е кы-ла-ни-ись!»
— Маш, ну хватит уже, иди к нам!
Заслышав мой голос, она взвыла еще громче:
— «Ты-ы бярё-о-о-озы-ынька моя-а-а-а…»
— О господи, да что же мне делать-то!
Маша дошла до конца коридора и повернула обратно. Из соседнего кабинета выглянула учительница, та самая Хрюшка, Виолетта Семеновна, которая недавно ругала Путина, Кондолизу Райс и всё на свете.
— У вас всё в порядке? — с интересом спросила она.
— Да! — кивнула я. — Не хотите с нами попеть? У нас урок русского фольклора.
— А у нас контрольная по физике! — рявкнула Хрюшка.
— Хорошо, мы будем потише, извините!
Понятно, что через минуту по коридору навстречу Маше уже шла Роза Нецербер.
— Ой, и кто же у нас тут так громко поет? — с улыбкой, от которой я бы залезла под стол. Роза, широко разведя руки, подошла к Маше.
Маша исподлобья взглянула на Розу, петь стала чуть тише.
— Березонька ты моя певучая! — сказала Роза, сгребла Машу в охапку и прижала к себе. — Перетасова ты моя, звезда наша! Вот какая у нас Зыкина в школе есть, Ан-Леонидна! А вы-то и не знали! Всего главного про нашу школу и не знали! К нам как префект едет, так мы нашу Машу на сцену! А Машуня как сарафаны-то наденет да кокошники… Ну царевна-Лебедь просто! Да, Машуня? Пойди-ка сядь к деткам!
Маша кивнула, перестала петь.
— Можно мне в туалет? — спросила она.
— Можно, только недолго. И приходи обратно. Ага?
Маша опять кивнула.
— Что вы тут в коридоре-то, а? — Роза внимательно посмотрела на меня.
— Не знала, что с ней делать, — негромко ответила я, отвернувшись от детей. — И там еще одна артистка сидит. Не знает, где она. Думает, что на нее налили кипяток.
— А на нее что-то налили? — быстро спросила Роза.
— Нет. Ну ты что?
— Хорошо. В класс идите, здесь не надо сидеть. Я звезду сейчас из туалета приведу. И зайду к вам.
Дети послушно потянулись обратно.
— Роз, — остановила я ее, — почему они тебя слушаются?
— А почему тебя муж любит?
Я вздохнула:
— Потому что я красивая.
Роза засмеялась:
— Вот и я — красивая! — Она похлопала меня по спине тяжелой рукой с идеальным маникюром. — Ничего, Данилевич, не робей! Прорвемся! И не таких детишек усмиряли.
— Что, бывает хуже?
— А то! Как там у тебя, кстати, с Громовским, улеглось?
Я не успела ответить, из туалета показалась Перетасова. Вся красная, наплакавшаяся, она шла медленно, как будто разгребая что-то перед собой руками.
— Иди в класс, — кивнула мне Роза. — Сейчас мы подойдем. Да, Маш? Как дела? Как здоровье?
— Нормально, — пробурчала Маша и попробовала пройти мимо Розы и мимо кабинета.
— А мы ка-ак сейчас кого-то… за ушко… да на солнышко… — промурлыкала Роза, перехватила Машу, крепко обняла ее и пошла с ней к окну, продолжая приговаривать.
Я зашла в класс. Аля Стасевич как ни в чем не бывало смеялась с мальчиками. Ну, прошла у нее темнота в глазах, и ладно.
— Внимание, пожалуйста! — Я похлопала в ладоши. — Кто хочет почитать басню?
— Я! — неожиданно сказала Стасевич. — Я, можно?
— Конечно, давай, выходи.
Аля начала читать басню, растягивая слова, пытаясь попадать в стихотворный ритм. Занимается, наверно, где-то, артистка.
— «Когда бы вверх могла поднять ты рыло…» — прочитала Аля.
Ваня и еще два мальчика громко засмеялись. Хорошо, значит, слушают.
— Рыло! — хихикал Ваня. — Рыло!
— «Рыло» — от слова «рыть», понимаете?
— А «мыло» — от слова «мыть»? — запинаясь, спросил Гриша.
— Конечно, молодец! А еще найдете такие слова?
Дети стали перебирать подходящие и неподходящие слова:
— «Шило» — от «шить»? «Сало» — от «солить»? «Мало» — от «молиться»? «Летело» — от слова «лететь»?
Пришлось остановиться, написать все слова, выяснить корни.
— Очень интересно! — искренне сказал маленький черненький Гриша.
— Рыло! — ответил ему Никита.
— Можно, я дочитаю? — требовательно спросила Стасевич.
Я кивнула.
— «Невежда так же в ослепленье
Бранит науки и ученье,
И все ученые труды.
Не чувствуя, что он вкушает их плоды», — старательно выделяя каждое слово, прочитала маленькая Аля.
— А зато он умер от обжорства! Крылов! — засмеялся Ваня. — Блинов обожрался и умер!
— Ваня! — одернула я его. — Откуда ты это взял?
— Из Интернета, — пожал плечами мальчик. — А что, разве это не так?
— Сколько тебе лет?
— А что? — мальчик тут же напрягся.
— Ну все же, сколько тебе лет?
— Четырнадцать…
Да, я была права. Нужно осторожней, я ведь не знаю, отчего он в четырнадцать лет лишь в пятом классе. Возможно, перенес тяжелую болезнь, скажем, менингит, долго не мог учиться. Никто меня не предупреждал, но я же сама вижу — что-то с мальчиком не так.
— Послушай, все послушайте. Какая разница, отчего человек умер. Главное, что он сделал в жизни.
Я не могла с ходу подобрать нужных слов. Как с ними разговаривать? Часть из них плохо читает. Но слышит-то хорошо? Просто нужно говорить недлинными, несложными фразами.
— Крылов описал все возможные пороки человека. В смешной, аллегорической форме. Ну то есть… как сказки в стихах, понимаете? В сказках ведь тоже животные.
— И пришельцы! — встрял Ваня.
До сегодняшнего урока он так не выступал. Как-то с приходом Перетасовой нарушился баланс. Один себе позволил, другой думает — а чем я хуже? Тоже пошел выступать.
— Ваня, ты мешаешь уроку.
— Но я люблю сказки про пришельцев!
— Хорошо, выйди к доске и расскажи сказку про пришельцев.
Ваня неторопливо вышел.
— Вот, значит, прилетели они… там… А на поляне стоит домик, а в домике живет Баба-Яга…
— Уже интересно. Давай, давай, смелее.
Ваня повел головой.
— Ну вот, пришли они к Бабе-Яге… А там, значит, у нее телевизор включен… А по телевизору ничего нет… Сломался… И Баба-Яга говорит… это… нет, пришельцы говорят… А где тут у вас живет король? Во-от… А у короля не было никакой… как это называется… ну… — Ваня неопределенно показал вокруг себя руками.
— Свиты! — подсказала я.
— Да… Во-от… Ну и пришельцы пошли по лесу и стали всех захватывать. Вот, захватили всех…
Дети поначалу довольно внимательно его слушали, а когда поняли, что ничего интересного не будет, что Ваня придумывает на ходу, а придумывать не умеет, стали возиться, переговариваться.
— Так, ну всё, садись.
Очень кстати открылась дверь, вошла набыченная Маша, из-за ее спины всем помахала рукой улыбающаяся Роза.
— Но пасаран! — громким шепотом крикнула мне Роза.
— Но пасаран! — подняла я в ответ крепко сжатый кулак.
— Вы мне пятерку за сказку поставите? — спросил Ваня.
— Конечно, присаживайся. Дома запиши сказку и принеси мне ее.
— Нет, так нечестно, — заныл мальчик.
— Можно, я тоже напишу дома сказку? — спросил Гриша.
— Конечно, напиши. Все попробуйте написать.
Я увидела несколько пар растерянных глаз.
— Кто не сможет сам придумать сказку, просто перескажите свою любимую.
— Я — про пришельцев! — подал голос Ваня.
— А я — про кровавую руку…
— А я про призрака…
— А мультик можно рассказать?
— А японский можно мультик?
— Нет, друзья, так не пойдет. Мультики не надо пересказывать. Читать умеют все, мы уже проверяли. Худо-бедно, но умеют. Книжки дома есть у всех…
— У меня нет! У меня только два компьютера! И домашний кинотеатр!
— Хорошо, у кого нет книг, зайдите в соседний кабинет, там библиотека, возьмите книгу сказок, прочитайте любую сказку до конца и напишите пересказ. Кто может, сочините сами.
— А вот я в кино снималась на прошлой неделе, — сказала Аля Стасевич.
— Ух ты, молодец, ну расскажи нам.
Я с интересом посмотрела на девочку. Вот и ответ? Заглянула одним глазком за волшебную дверь, где всё понарошку, все играют, всё можно начать сначала. И стала играть в жизни. Или наоборот. Играла, потому что такая, потому что рождена играть. И поэтому нашла очень быстро эту волшебную дверь, где всё понарошку, все играют — и дети, и взрослые…
— Да, я была там в одном сериале…
— Здорово. А кого ты играла?
— М-м-м… Мы… были там детьми… на кухне…
Хорошо, что реакция учеников в этом классе не такая, как в других. Иначе Алю бы сейчас просто уничтожили, высмеяли — после всех ее сегодняшних выступлений и в связи с таким признанием. Но дети не поняли, о чем она говорит.
— Хорошо, молодец!
— Нет, там еще был такой артист… Ну, вы знаете, Сазонов, очень красивый, он тоже в другом сериале играл… И он мне сказал, что я буду великой актрисой… Я похожа… на эту… на итальянскую звезду…
Я мельком посмотрела на Машу Перетасову. Она с ненавистью и отвращением слушала Алю Стасевич и, кажется, собиралась запеть снова.
— Так, всё, хорошо. Аля получает пятерку за отлично прочитанную басню. Ваня практически получил пятерку, если принесет свою сказку в записанном виде, то точно получит. Еще за активную работу на уроке пятерку получил Гриша.
Кажется, я начинаю выделять в каждом классе один и тот же тип учеников — интеллигентных скромных детей. Они вежливы, стараются, делают задания, они не мешают вести уроки. А те, которые мешают, — яркие личности или просто хулиганы-обормоты? А мой Никитос — яркая личность? Или обормот? Он ярче, чем Настя, или просто так приспосабливается, ищет свое место в этой жизни через постоянную борьбу, через слово «нет», через нарушение законов? Он и дальше в жизни будет нарушать законы? Или начнет писать свои? И заставлять других жить по своим правилам? Спектр применения таких способностей широк — от журналистики до законодателя, а также до лидера криминальной группировки.
— А я что получила? — Перетасова встала, подбоченившись.
— Ты знаешь все песни, которые пела? От начала до конца?
— Знаю! — ответила Перетасова, при этом довольно неуверенно шныряя глазами.
— Напиши мне, пожалуйста, слова хотя бы одной песни, по куплетам, от руки, печатать не нужно.
— И вы поставите мне пятерку?
— И я поставлю тебе пятерку.
— Спасибо! — вдруг сказала Перетасова и села.
— И вам спасибо, урок закончен!
Я с облегчением вышла из класса. Вот это да. Единственная моя отдушина, тихий милый коррекционный класс сегодня показал мне кузькину мать. Не расслабляться, ни на секунду не расслабляться. Иначе — я же знаю это с первого дня — сожрут, и не подавятся, и завтра даже не вспомнят.
— Зайдете на чаек? — навстречу мне шел Анатолий Макарович, некрасивый географ.
— Зайду.
— Когда, в другой жизни?
Я внимательно взглянула на географа. Ведь он ничего не имеет в виду, правда? Ведь он вовсе не обижен, я же ни с кем не заигрывала, никому ничего не обещала, а мне никто и не намекал ни на что…
— Я сейчас зайду, если не возражаете. У меня пятый «В» все силы отнял. У вас есть кофе?
— И кофе, и плюшки, и бутерброды с сыром и ветчиной…
— Вот и пойдемте.
Заходя в кабинет географа, я поймала на себе вопросительный взгляд француженки Ольги Ильиничны, которая рассказывала мне, что любит слабых учеников, потому что у нее у самой слабая дочка, учится в другой школе, и Ольга Ильинична надеется, что к ней тоже хорошо и сердечно относятся учителя, как и она к отстающим. А почему она сейчас так смотрит? Ей нравится географ? Так мне он не нравится. А зачем я иду пить к нему чай-кофе с пирожками? Потому что я хочу кофе и плюшек. Я кивнула, как можно доброжелательнее, Ольге Ильиничне. Та улыбнулась. Кажется, я стала подозрительной и мнительной. А была свободной и открытой. Вывод? Меня переехала школа?
— Ну как? Как дела? — Географ, быстро налаживая кофе, приоткрыл окно и посмотрел на меня. — Всё хорошо?
— Д-да, — с запинкой ответила я.
Мне хотелось поделиться? А на вопрос «Всё хорошо?» как иначе можно ответить — «Нет, у меня все плохо»? Тем более у меня и не плохо. У меня просто очень разнообразно. И ярко. И все меняется. И неожиданно. Но не плохо. Плохо — это плохо. Плохо было после Эфиопии. Плохо было полгода после ухода родителей. Плохо было, когда два года назад страшно болели Настька с Никитосом, болели и болели, пили антибиотики и болели, кашляли, Настька падала в обморок, Никитос сморкался с кровью… Вот это было плохо и страшно. А сейчас…
— Да, хорошо! — ответила я. — Если я надумаю когда-нибудь книжку написать о школе, материала — на два тома уже. Не написать всё, что знаю.
— Значит, правду говорят — вы пришли за материалом.
— Нет, неправду. Я не считаю себя писателем. Сочинилось и сочинилось. Хватило терпения дописать до конца, издать сложности не было, сейчас книги издаются легко. Покупаются плохо, читаются еще хуже, а издаются легко. А пришла я в школу, чтобы работать.
— Интересно? — Географ налил мне огромную чашку кофе.
— Ой, много, спасибо, я не выпью… Да, интересно. Бывает страшновато. Теряюсь, не справляюсь. Но очень интересно. Вопросов в десять раз больше, чем ответов. Ответы обычно у Розы.
— Роза — да… — неожиданно ласково улыбнулся географ. — Роза — это Роза… А ты меня не помнишь, Аня?
— Вас? — Как-то у меня язык не повернулся сказать ему «ты» в ответ на его неожиданное обращение.
— Ну да. Пионерский лагерь, восемьдесят первый год или восемьдесят третий… Я тебя хорошо помню. Я — Толик Щербаков.
Ну да, я смутно помню худенького, смешного мальчика, года на два старше, который играл на гитаре, поглядывал на меня растерянными глазами. Я не знала, какая фамилия у географа. И я бы никогда его теперь не узнала. Разве у того Толика было такое неправильное лицо? С разными глазами, шрамами, кривоватым носом… Нет, наверно. Тот Толик, которого я знала, жил пятнадцать лет на земле, а этот — на тридцать лет больше. И за эти тридцать лет многое изменилось, в лице в том числе.
— Ты мне очень нравилась тогда.
— Спасибо, — сказала я, не зная, что еще можно ответить. Кажется, зря я сюда пришла. Очень неловкая ситуация. — Значит, ты и Розу знаешь с детства?
— Конечно, и Розу, и Лариску, и многих других. Ты же некоторых просто не узнаёшь.
— Как интересно… И что, вы все за мной наблюдаете, как я ковыряюсь и ковыряюсь, и спотыкаюсь, и ошибаюсь, и обсуждаете потом?
— Нет! — Географ засмеялся. — Ты что, думаешь, мы собираемся по вечерам у костра и обсуждаем все события прошедшего дня? Я со многими девчонками слова за год не скажу. Нет. Ну просто… Как-то комфортно, мне по крайней мере, в таком коллективе, где многих знаешь с детства.
— Да, это удивительно. Хотя все невероятно изменились.
— Ты — нет, — улыбнулся географ.
Я понадеялась, что больше ему не нравлюсь. Что он благополучно женат. Или что ему нравится Роза, о которой он так неожиданно ласково и задумчиво сказал. И я постаралась перевести разговор на другую тему.
Глава 24
— Ой, мам… — Настька показала мне рукой куда-то вперед. — Смотри…
Та картинка, которую я видела в голове, возвращаясь три недели назад с экскурсии в Клин, просто пришла из более далекого будущего. В беседке, где Игоряша клялся мне когда-то, что я для него — небо и земля и всё, что между ними, и что он не будет жить на Земле без меня ни одного дня, сидел, склонившись, наш бедный папа. Мы видели его седеющую макушку и беспомощный хвостик, в который Игоряша любит собирать отрастающие неровными прядками волосы. Когда мы подошли поближе, он поднял голову — очень точно, не раньше и не позже, и посмотрел на нас совершенно безумным взглядом.
— Господи… — проговорила я. — Игорь, ну что такое?
Борода его была всклокочена, волосы растрепаны, глаза красные, опухшие.
— Анюся… — сказал Игоряша и, как сидел на низкой скамеечке, так и бухнулся на землю. И пополз по направлению к нам.
— Игорь! Вставай немедленно! Ты что? Дети же смотрят!
Никитос, поначалу тоже испугавшийся безумного вида Игоряши, теперь хмыкал и поглядывал на меня, ища поддержки.
— Так… — Я крепко взяла Никитоса за плечо, а Настьку за руку, хоть мне и мешал ее тяжелый портфель с учебниками, который я тащила из школы. — Ну-ка, все войдем в положение человека. Никто ни над кем не смеется, вообще никому не смешно! Ясно? — Я дернула Никитоса за руку.
— Ясно, — пробурчал тот. — Давай скажи, что я во всем виноват. Что я черт и уголовный элемент.
— Ты что? — удивилась я и даже остановилась. — Какой еще уголовный элемент? Я разве тебя хоть раз так называла?
— Не ты, — упрямо проговорил Никитос, — Юлия Игоревна.
— Да! — подхватила Настька. — Она говорит, что по Никитосу колония плачет!
— Хорошо, разберемся. Сейчас вот у нас папа…
Игоряша тем временем, увидев, что мы отвлеклись, опустился головой прямо в неглубокую лужу, намочив волосы.
— Игорь! Ну-ка немедленно вставай! Слышишь! Что такое, а?
— Нюся-а-а-а-а… — зарыдал, как и следовало ожидать, Игоряша. — Прости-и-и-и меня… Прости-и-и-и… Настенька, и ты меня прости… Не знаю, что на меня нашло… Не зна-а-а-ю…
— Я тебя не простил! — ответил за всех Никитос. — Я все понял! Ты маму бросил! И нас бросил! Я не дурак!
— Успокойся, — сжала я его плечо. — Ты не дурак. Ты мой хороший мальчик.
— Я? — воскликнул Игоряша. — Я? Нюся! Ты моя родная! Ты меня сразу простила!
— Игорь, — я отпустила детей и подошла к нему близко. — Если ты немедленно не встанешь с колен, не прекратишь цирк…
Это я зря сказала.
— А-а-а-а-а!.. — зарыдал Игоряша и снова плюхнулся головой в лужу.
За что мне это? За то, чего я о себе не знаю, я уже отвечала себе. Или для чего-то. Чтобы стать добрее и лучше. Пожалеть. Искренне. Преодолеть отвращение. Научить своих детей не презирать слабость, а жалеть. Мы же добрые христиане? Добрые. Мы мясо в пост едим, но зато жалеем слабых. От души.
— Игоряша, встань, пожалуйста, не нужно так плакать. Все поправимо. Слышишь? Ведь все живы. И даже здоровы.
— Я не хочу жить без тебя… — рыдал Игоряша.
— Игорь, — тихо и отчетливо сказала я, так, чтобы он услышал через свой рев, а Никитос не слышал. — Если ты не хочешь потерять Настю навсегда, немедленно прекрати истерику и пойдем домой.
— А тебя? А тебя я потерял?
— Игорь…
Ну что мне ему сказать? Что он никогда меня и не находил? А общие наши гены, бегающие по Земле со скоростью хорошо упитанных веселых щенков? А его глаза, которыми смотрят на меня каждый день мои дети? А бедная, ни в чем не виноватая Наталья Викторовна? Разве что в том, что Игоряша — вот такой.
— Игорь, все поправимо. Вставай.
— Клянешься?
Я — добрая христианка. Я не буду закипать и бить ногой в лицо этого жалкого, униженного, распластанного, вероломного, слабого отца своих любимых детей.
— Клянешься у нас ты. И потом нарушаешь клятвы.
— А-а-а-а… — завыл Игоряша, поскольку не мог выдержать тяжести своей вины.
Я слегка ударила его по спине.
— Я считаю до трех. Или на счет «три» ты прекращаешь рев, встаешь, и мы идем обедать…
— Ты меня простила?
Я вздохнула и обернулась на детей. Ну вот и хорошо. Никитос уже давно раскачивался изо всей силы на качелях, да так, что старые деревянные качели скрипели и шатались.
— Потише раскачивайся! — крикнула я ему.
Он только захохотал в ответ и стал, разумеется, раскачиваться еще сильнее, чтобы я увидела, кто в семье самый сильный и смелый.
Настя сидела на ярком раскрашенном бревнышке с учебником математики и вписывала карандашиком какие-то ответы. Сидела спиной к нам. Кто в семье смелый и сильный?
— Ох ты, господи, ты посмотри, что ты сделал с брюками…
— Мама постирает… — Игоряша, заглядывая мне в глаза, отряхивал брюки.
— Сам постирай свои брюки!
— Нюся? — Игоряша встревоженно застыл.
— Что, Игорь, что?..
Нет, я же добрая, и я христианка. Я не буду бить лежачего.
— Пошли. Алё! Народ! По домам!
Я не успела и вскрикнуть, как Никитос на полном лету спрыгнул с качелей, упал, но тут же вскочил и, слегка прихрамывая, понесся ко мне. Врезался, поцеловал в щеку, попрыгал рядом, пихнул Игоряшу, подхватил и свой портфель, и Настькин и помчался к подъезду.
— Ну что ты так, сынок… — прошамкал Игоряша.
Гордая независимая Настька шествовала чуть впереди, оглядываясь на меня и демонстративно не глядя на Игоряшу. Сам Игоряша семенил рядом со мной.
— Давай я твой портфельчик понесу… Удобный портфельчик?
— Удобный, Игоряша, удобный…
— Что тебе еще купить? Хочешь, я тебе пальто весеннее куплю? Розовое? Тебе пойдет!
— Я сама себе куплю все пальто, Игоряша.
— Ты меня не простила?
— Игорь. — Я остановилась и, пользуясь тем, что дети ушли вперед, твердо ему сказала: — Такие вопросы в луже на детской площадке не решаются, понимаешь?
— Понимаю, — опустил голову Игоряша. — Мне мама так и сказала: «Не настаивай, она сразу не простит». Но я не могу, Анюся! Не могу без тебя жить! Не могу дышать! Есть не могу! Если знаю, что ты… что я… больше никогда…
— Что, не понравилось с Юлией Игоревной?
— Нюся… — Игоряша покраснел. — Ты что имеешь в виду?
— Всё.
— Я… — он всхлипнул. — Я просто… я устал… Ты меня не любишь… И никогда не любила… И дети… Никита издевается надо мной. Унижает. Ни во что не ставит. И Настя стала какая-то чужая…
— И?.. — Я оглянулась. Дети дошли до подъезда, встали, Никитос что-то бурно рассказывал Настьке, а она смеялась, но поглядывала при этом на нас с Игоряшей. — И вывод какой? Ты устал, тебе плохо без любви, здесь тебя не любят…
— Нет? Не любят? Ты сама это сказала! Это правда? Это правда! Да, да, да! Я это знал, и она мне так говорит… Но я не могу без тебя! Мне только ты нужна! Я тебя люблю!
— Господи, господи…
Ну что же мне делать?
— Игоряша! У тебя сколько ног?
— Две, — удивился он.
— А рук?
— Тоже две, а что?
— Глаза хорошо видят? Говори!
— Хорошо. Вот только вблизи чуть…
— «Чуть» не считается! Хорошо видят глаза. Зубами своими кусаешь?
— Кого?
— Игоряша, не тупи! Сколько у тебя вставных зубов в сорок семь лет?
— Нисколько…
— Сердце бьется ровно? Еда переваривается нормально? Спишь с вечера до утра? Денег хватает от зарплаты до зарплаты и еще остается? Дети живы-здоровы? Мама — слава богу? Так что тебе еще не хватает? Что ты устраиваешь истерику на ровном месте? Какое у тебя горе?
— Ты меня не люби-и-ишь… Ты не знаешь, что такое любо-овь…
Я вздохнула.
— Я знаю, что такое любовь. А ты просто горя не ведал. Слишком хорошо и удачно жил. Ну не люблю. И что? Ты же это знаешь. Хочешь любви — уходи, ты же нашел человека, который любит тебя со всеми твоими соплями.
— Нюся…
— Помолчи. Не можешь жить без меня — не уходи. Я же тебя не гнала. Ты сам в Мырмызянск поехал.
— Сам… — Игоряша понурился.
— Вот и выбирай. А меня не мучай. Не люблю и не полюблю никогда.
— Хорошо, я понял, — прошептал Игоряша. — Я понял. Прощай.
— Как это прощай? — удивилась я. — В субботу приходи к детям, пойдем в парк, погода шикарная.
— Я с тобой видеться не могу. Мне больно.
— Ничего, переживешь как-нибудь. И что нового ты узнал?
— Так, значит, ты все эти годы со мной… — Игоряша посмотрел на меня и отвел глаза. — Без любви…
Добивать? Игоряша, видя мою заминку, стал тихонько гладить меня по руке.
— Нюсечка моя… Моя Нюся… Моя родная…
— Хватит уже, а? Пошли обедать. Я устала, как сволочь, понимаешь?
— Пошли, пошли, — засуетился Игоряша, тут же забыв, что минуту назад прощался со мной навсегда. — Я могу макарончики сварить…
— У меня суп есть, с тефтелями, вчера всей семьей лепили тефтели.
— Без меня? Ты говоришь — «всей семьей», так спокойно говоришь, я, значит, не ваша семья! Без меня…
Я изо всей силы встряхнула Игоряшу, так, что у него от неожиданности клацнули зубы.
— Без тебя! Ты три недели пробовал себя в другом месте. Рот закрой! И спокойно, нормально себя веди при детях.
— Я понял. Ты не волнуйся, Нюсечка, я понял.
— Возьми Никитоса и прибейте вместе наличник у двери, отвалился вчера. Пока мы с Настькой обед готовим.
— Ага-ага, Анюська, мы сейчас, мы вот с Никитосом сейчас…
Никитос, услышав про наличник, взглянул на меня страшным взглядом, но ничего не сказал.
— Папа, твоя Юлия Игоревна — сука! — сказала Настя, отведя Игоряшину руку.
— Настя!.. — ахнула я. — Ты что, с ума сошла? Ты что говоришь? Ты знаешь, что означает это слово?
— Знаю, — кивнула Настька и, поднимаясь по лестнице, взяла Никитоса под руку, чтобы почувствовать себя уверенней. — Это грязная собака женского рода. Если собака он, то — кобель, если она — то сука.
— И вся очень грязная и вонючая! — подхватил Никитос.
— Держись, старичок, — похлопала я Игоряшу по плечу. — Легкого счастья никто не обещал.
Игоряша только крякнул, но отвечать не решился.
— Расскажешь мне потом, как там и что у вас не получилось, ага? — тихо сказала я ему, смеясь.
— Нюся… — Игоряша замотал головой. — Просто с тобой так всё… А она такая… И я что-то просто… что-то я…
— Подробности письмом, договорились? Придешь сегодня вечером, садись и пиши письмо. Напишешь, выговоришься, сразу станет легче. Не стесняйся, описывай всё — что да как.
— По электронке послать?
— По электронке, по электронке, — кивнула я. — Можешь также на бумаге изложить.
— Я уже маме все рассказал…
— Бедная Наталья Викторовна! — искренне сказала я. — Никитос, не надо съезжать по перилам, умоляю тебя, я штаны только вчера зашивала тебе. Там уже места живого на них нет.
— А он съедет по перилам хотя бы раз? — Никитос воинственно показал на Игоряшу.
— Не знаю. Спроси у него. Он же рядом стоит.
— Что, папандрелло, слабо?
— Сынок… — Игоряша покачал головой. — Ты плохо ко мне относишься…
— Игоряша! — Я отперла замок, впустила детей, закрыла за ними дверь, а сама осталась на площадке с Игоряшей и крепко взяла его за руку. — Вот послушай меня. Неужели ты не понимаешь, что такими причитаниями ты только делаешь хуже? Все хуже и хуже. Ты определись. Или ты не можешь без нас жить, или ты уходишь к Юлии Игоревне, и она тебя любит, а ты там вспоминаешь нас и плачешь. Или не вспоминаешь, рожаешь новых детей, хороших, и занимаешься сексом с молодой кривоногой женой. Стараешься, сцепив зубы и забыв меня.
— Нюся…
— Хорошо. С молодой картавой женой.
— Нюся! Ну какая же ты!..
— Так что решай.
— А можно подумать? — Игоряша перетаптывался с ноги на ногу. — Можно мне не сейчас решать?
— Ты замерз? Хочешь войти?
— Да…
— Заходи. Прибей наличник, пожалуйста. Ужасно не люблю совсем уж мужским трудом заниматься. Идиотизм, ты вьешься, вьешься вокруг меня со своими любовями, а я шурупы сама вворачиваю, гвозди забиваю.
— Да, я сейчас, я вот только… — Игоряша быстро скинул ботинки и побежал в ванную. Оттуда раздавался хохот Никитоса.
— Нет, тебе сюда нельзя! — Никитос вытолкнул Игоряшу, когда тот попробовал открыть к ним дверь и войти.
— Так, выходите оттуда, пустите отца!
— А! — Никитос быстро все сообразил, выглянул из ванной. — Да пусть описается!
— Никита! — Я решительно прошла к ванной и вытолкала шутника в коридор. За ним потянулась ухмыляющаяся Настька. — Мне стыдно за вас. Вы меня подводите, — сказала я.
Дети переглянулись, прыснули и убежали в свою комнату.
— Иди, — подтолкнула я Игоряшу. — За что боролся, на то и напоролся.
— Я всегда вас любил! — твердо заявил Игоряша, вбегая в ванную. — А вы меня — нет!
В моей жизни нет места для любви. Точнее, не так. В моей душе очень много любви. Любовь к Никитосу и Настьке занимает всю мою душу, всё время и всю мою жизнь. И поместиться в них кто-то еще просто не может. Я бы давно кого-то уже встретила, если бы душа не была наполнена любовью к детям. Это, конечно, разная любовь. Но… Несколько дней назад я шла из магазина и случайно увидела, как Роза бежит через дорогу. Она махнула рукой и заставила на полном ходу притормозить какой-то грузовик, пропустив ее, красивую, летящую, как огромная быстрая птица. Невероятно элегантная, в черном распахнутом пальто, изящных лодочках на удивительно стройных для ее комплекции ножках, с ярко-фиолетовым шарфом и такой же сумочкой. Бежит, бежит, легко, стремительно… А на той стороне дороги ее ждет Он. Я даже не могла предположить, что у Розы кто-то есть. Что кто-то смотрит на нее с нежностью. Что она может вот так, как девчонка, бежать навстречу кому-то. А она бежала. Запыхавшись, улыбаясь, сдерживая улыбку, и все равно — улыбаясь, улыбаясь… Молодая, радостная, влюбленная. А Он — вполне симпатичный, на чистом скромном «фордике», аккуратный, подтянутый, с великолепной шевелюрой — тоже улыбался и смотрел на нее, как на юную прекрасную девушку. Здорово. Я порадовалась за Розу. Потому что до вчерашнего дня могла бы спорить на что угодно, что Розу никто не любит уже много лет. Слишком уж она… императрица, что ли. Яркая, мощная, сильная. Разве таких любят? Разве что всякие Игоряши, вроде моего. Но Розу ждал совсем не Игоряша на вид, нормальный мужчина.
На следующий день я аккуратно спросила у Розы:
— Тебя кто-то ждал вчера, да? Я видела…
Нехорошо любопытничать. Но ведь можно сделать шаг навстречу друг другу, если хочется дружить. Мне хочется дружить с Розой? Я сама удивилась этой мысли. Да, хочется.
— Меня? — переспросила Роза. — Ждал? Нет, никто меня не ждал.
— Я шла из магазина…
— Нет, — твердо ответила Роза Нецербер и посмотрела на меня непроницаемым взглядом. — Меня, Аня, никто нигде не ждал.
— Ясно, — пожала я плечами.
— Прости, у меня много дел.
Мне хочется дружить. А ей, очевидно, нет. Или же ей кажется, что никто искренне дружить с ней не будет. Слишком многое от нее в школе зависит. Я постаралась поймать и удержать в себе на некоторое время эту обиду, ощутить это чувство — «я хочу дружить, а она меня отодвигает». Вот что-то вроде этого испытывает Игоряша. Только в десятки раз сильнее. Ему же и правда больно. Он что-то видит во мне такое, чего во мне нет. Или, наоборот, любит такую меня, как я есть. Скорее так. Вот мне нравится мощная, властная, уверенная в себе, хлесткая на язык, быстрая на решения Роза Нецербер, которая еще и умеет плакать, оказывается. И бежать с горящими глазами к Нему. Которая тоже хочет, чтобы к ней хорошо относились, только дружить со мной не хочет. А Игоряше нравлюсь я — остроумная, в обтягивающих брючках, похожая на себя молодую. Я мало изменилась. Просто как будто устала. На всех фотографиях я одинаковая, только год от года все более и более усталая улыбка. А так — все то же самое. Та же длина волос, тот же размер одежды, та же прическа, улыбка… Он привык это любить и любит. Любит, любит, безнадежно, мучаясь, не находя радости. Очень жалко его. Искренне. Особенно, когда его не видишь — ужасно жалко. А как увижу трясущуюся бороду, слабые ручки, глаза, с надеждой и укором смотрящие на меня, сразу вся жалость проходит.
— Ну что, Анюта, — осторожно позвонила мне Наталья Викторовна через день после Игоряшиного демарша с бородой в луже, — Игоряша говорит, у вас вроде все налаживается?
— Гм, — ответила я. — Всё… да… И дети здоровы…
— А то я так расстроилась. Думала, ты мне детей давать не будешь… А я без них просто никак, тоскую очень.
— Да что вы, Наталья Викторовна! — не очень искренне сказала я.
Какие интересные разговоры. Главное — кто о ком тоскует, всё уже распределили.
— Но Игоряша говорит, ты так его ревнуешь к этой молодой учительнице…
Я сдержала смех.
— Так говорит? Наверное, ему виднее.
— А ты… Ты не ревнуешь?
— Ревную, — успокоила я свекровь. — И Настя очень ревнует. И даже Никитос.
— А зачем же ты, Анютонька, объявила детям сразу? Это совсем не детское дело!
— Да… — Я растерялась. Игоряша, видимо, как-то не так все рассказывает маме. — Так вышло. Все хорошо, вы не переживайте. Настя очень любит Игоря, похожа на него, вы же знаете.
— Да, дети похожи на Игоряшу, — сдержанно сказала Наталья Викторовна.
А что я хотела? Чтобы мама была не за сына? А за невестку, которая не пускает его к себе жить?
— Я не держу Игоряшу. Возможно, ему стоит начать новую жизнь и родить еще детей. Просто для моих детей это не лучший выход.
— Дети тут ни при чем. Будут дружить, — не очень уверенно ответила мне Наталья Викторовна.
Она хорошая, и мне ее жалко. Она ведь очень любила Игоряшу и не думала, что он вырастет совсем слабым и не похожим на мужчину. И потом, может быть, просто у него такие гены. Был какой-нибудь слабый дедушка, а у дедушки — слабый прадедушка. Воробьевы же они, не Орловы, не Коршуновы и не Соколовы. Просто так фамилии не даются. Были все слабые трогательные воробушки. И Игоряша в детстве — я же сто раз видела фотографии — был маленьким голубоглазым воробушком, у которого рано умер папа и осталась мама, любившая Игоряшу, как солнце, как жизнь. Вот такого — трогательного, маленького, хорошего, чистого. И он привык к тому, что именно такие качества его востребованы — трогательность, чистота, неопытность, нежность. И с ними так и живет. Нашел себе коварную красотку и любит ее, верно и нежно. И в какой-то момент устал — от неразделенной любви. Захотел взаимности, страстей, захотел заботы, восхищения.
— Не переживайте, Наталья Викторовна, все будет хорошо. Приходите к нам в гости в воскресенье.
— Спасибо, Анютонька. Лучше пусть ко мне дети придут.
Что-то настроение свекрови мне не очень понравилось. Я всё понимаю, всех понимаю. Всех прощаю. Но — играть по чьим-то нотам не буду.
— Наталья Викторовна. Мы с Настей печем пирог. Уже договорились. Приходите к нам. А Игоряша с Никитосом будут заниматься хозяйством. У нас отвалилось несколько полок и вообще.
— В воскресенье? Хозяйством? — зачем-то уточнила свекровь. — Хорошо. Спасибо. Я постараюсь прийти.
Я поняла — спланировано что-то другое. Что-то, что совершенно не подходит мне и моей семье. Что просто так молодая и картавая Игоряшу не сдаст. Я бороться за него не буду. Не перевести ли на самом деле детей в другой класс? Жалко, конечно, но зачем же пугать Никитоса колонией? Не уверена, что ему полезно привыкать к таким мыслям. Да и Настька уж больно озверела, ругается последними словами, которых у нас в семье не произносят — не за чем. Не за чем было. Пока у моей дочки ее собственная учительница не вознамерилась отобрать папу.
В сложные, сочлененные, переплетенные семьи, со множеством мам, бабушек, перепутанных родственников я не верю. Дружба всех детей одного отца для меня так же странна, как, скажем, однополые браки. Как могут дружить дети той мамы, которая осталась в тридцать пять лет одна, и той разлучницы, из-за которой первая и живет одна, вянет-пропадает? Это не про меня, это теоретически, но мне это и со стороны не нравится, и примерять это на себя я не стану.
Мой Никитос не должен расти и знать, что у него, у будущего мужчины, когда-нибудь могут быть две семьи и более. Если так случится — уж случится. Но не нужно его готовить к этому с детства перепутанными большими семьями, где основа отношений — один огромный тухлый компромисс.
Что я так завелась? Меня задела Наталья Викторовна. Она не за меня, нет, не за меня. За молодую и картавую, которая обещает моему Никитосу колонию, а Игоряше — бесконечный бурный секс и большую светлую любовь. Обещает ему один мощный убедительный ответ на его вечную неразделенную, безответную любовь. Но любит-то он меня!
Глава 25
В воскресенье Игоряша так и не появился, полки прибивать мы не стали. Пирог испекли, настроение было как-то не очень, и пирог получился соответствующий. Наталья Викторовна тоже не пришла, сослалась на головную боль. Ближе к обеду позвонил Андрюшка, который всегда носом чует, если у нас что-то не так.
— Все хорошо? — спросил он.
— Все хорошо, — ответила я так, чтобы он по возможности не догадался. Рядом вилась Настька, и мне не хотелось ни прямо, ни завуалированно обсуждать Игоряшины метания и детские переживания в этой связи. Да и я переживала за детей. И бесконечно чувствовала свою вину. Но когда я доходила в мыслях до той точки, что ничего этого не надо было затевать, то получалось — не надо было рожать Настю и Никитоса. Этого вывода моя психика не выдерживала, я начинала дымиться и искать вину вне себя. Не могу я тащить одна такую огромную вину, такое осознание — «не было бы Насти и Никитоса, никто бы не страдал». Как это не было бы их? Сама мысль невозможна. Они — лучшее, что у меня есть. Они живые, чудесные, разные… Ну как — не было бы их…
— Точно — всё хорошо?
— Нет, не всё.
Лучше что-то сказать. Иначе позвонит через полчаса и спросит то же самое.
— Полки отвалились, книжки упали. Кусок стены выкрошился. Старые газеты из-под обоев торчат.
— О чем пишут? — осведомился Андрюшка.
— О том, что пионеры собрали двести тонн макулатуры…
— Ясно. Слушай, я, наверно, приехать сегодня не смогу, все выходные впахиваю на службе… А вот мастера могу тебе послать. Надо?
Я с сомнением посмотрела на ободранную стену и кучу книг на полу. Надо-то, конечно, надо, но придет потный, ужасный дядька, еще больше все развалит, будет сверлить, везде будет белая пыль, грязь…
— Да не надо, Андрюш… Рассуём как-нибудь книги по углам. На стенку картину повесим, у меня на антресолях лежит пара картин с вернисажа…
— Вот и хорошо, — засмеялся Андрюшка. — В семь, нормально? Можешь его оставить, сама с детьми погулять. Надежный человек, не переживай.
— Андрюш…
— Анька, мог бы сам, приехал бы. Но третью неделю без выходных. Евгения Сергеевна взвыла уже.
— Понятное дело… Спасибо. Мы обошлись бы как-нибудь.
— Нагружай его, не стесняйся.
— Сколько платить?
— Да не переживай. Я расплачусь.
— Значит, много, да? Слушай, обойдемся мы без этого мастера! Игоряша прибьет как-нибудь.
— Ага, всё, прости, Анюта, труба зовет.
К вечеру я как-то забыла наш разговор. Упал Никитос, разбил горшок с моим любимейшим цветком, выросшим из малютки с тремя пестрыми розовато-зелеными листиками в огромное дерево. Пришлось бежать в магазин за горшком и землей, пересаживать дерево, которое, слава богу, не сломалось. Виноватый Никитос, сам с ушибленным носом, взялся пылесосить, затянул, как положено, штору, мы ее вынимали, стирали. Сгорел окончательно наш неудавшийся пирог, когда мы стали разогревать его на поздний обед, он же ранний ужин. Убежал суп, залил плиту, столешницу, пол. Я обожглась, вытирая горячую плиту. Настька случайно порвала свою тетрадку по математике с контрольными работами, Никитос вспомнил, что ему задали сделать презентацию по животному миру России, не меньше сорока слайдов (я только подивилась изобретательности Юлии Игоревны!). Сама я вспомнила, что вторую неделю не могу проверить сочинения восьмого «В», и что я обещала позвонить маме Кирилла, обсудить с ней планы экскурсий для нашего класса. Но планов у меня пока никаких не было. Интернет оказался неоплаченным, телефон заблокированным, брюки Никитоса порвались окончательно, надо покупать новые, посреди года школьной формы нет, Настька, склеивая тетрадку, случайно склеила все вверх ногами, я, перекусывая нитку зубами, отломила крохотный кусочек зуба, Никитос упал второй раз, на сей раз подбив себе глаз и сорвав много раз чиненную ножку у старенького пианино, на котором Настька не успела за всё воскресенье позаниматься к завтрашнему зачету в музыкальной школе…
Так что когда вечером раздался звонок в дверь, я напрочь забыла, кто это может быть. Настя тревожно взглянула на меня:
— Папа?
— Бэ-э-э-э-э-э! — заорал Никитос, взял в руки половник, которым он пытался собрать с пола протекший суп, да так и оставил лужу с незаладившегося обеда-ужина и помчался первый открывать дверь.
— Да подожди ты, черт такой!
— Мам, — потянула меня за майку Настька, — не называй его чертом, хорошо? Очень обидно.
— Хорошо. — Я чмокнула Настьку. — Хорошо, я не права. Просто он, — я сказала шепотом, — черт, понимаешь?
Настька засмеялась и покачала головой.
— Нет, мам. Никитос смелый и не черт.
— Ой… — услышала я голос Никитоса в прихожей. — Здрассьте… Вам кого?
— Меня Андрей попросил к вам зайти, — раздался мужской голос. — А дома еще кто-то есть?
— Есть! — тут же нашелся Никитос. — Вы думаете, я не знаю, как грабят квартиры? У меня все дома есть! И папа, и брат!
— Да-а? А я-то думал, у тебя только сестра есть, близняшка…
Я вышла в прихожую. Точно, должен ведь прийти какой-то мастер. Только разве это мастер? В дверях стоял хорошо одетый, довольно высокий, в меру стройный и вполне симпатичный… Ну кто? Кто угодно, только не мастер.
— Вы мастер? Полки прибивать?
«Мастер» пожал плечами:
— Да что скажете. Андрюшка сказал, что надо помочь его сестре, обвалился потолок или еще что-то…
Я с подозрением взглянула на «мастера». Это что еще за штучки? Так же подозрительно смотрели дети. Настька стояла рядом, крепко держась за мою рубашку, Никитос же уже подбоченился и пошел вперед.
— А инструменты у вас есть? Что-то вы не похожи на мастера!
— Да? — засмеялся мужчина. — Спасибо. Я войду? — спросил он меня.
Я пожала плечами, улыбнулась. Он вошел, захлопнул за собой дверь.
— Смотря какие инструменты. — «Мастер», смеясь одними глазами, смотрел на Никитоса. — А у тебя что, нет инструментов?
— У меня? У меня? — От возмущения, что он никак не может взять инициативу на себя, Никитос покраснел и надулся. — У меня всё есть!
— Вот давай вместе и повесим, что там у тебя отвалилось.
— Потолок, — сказала я.
— Да? — Мужчина светло улыбнулся и протянул мне руку: — Не дождался, пока вы протянете мне руку, так что уж, простите, демократично, сам. Андрис.
Никитос недоверчиво хмыкнул:
— Что, такое имя?
— Никита, — одернула я его. — Да, значит, такое имя.
— Тогда я Никитос.
— Я в курсе, — улыбнулся мужчина. — А с глазом что?
— Подрался! — гордо заявил Никитос.
— С пианино, — уточнила я. — Пианино очень наглое было, Никитосу пройти не давало.
— И то верно, — согласился незнакомец. — Наглецов учить надо. Куда мне пройти?
Что-то я ничего не понимаю. Андрюша сошел с ума? Он послал ко мне мастера повесить полки? А почему у этого мастера идеальные ботинки, английское неброское пальтецо и нездешний ровный загар? Это что за шутки?
— Вы мастер? — спросила я его.
— Да! — тут же вскинулся Никитос. — Вы — мастер?
— А как бы вы хотели? — улыбнулся опять Андрис.
Мы с детьми переглянулись. Я внимательно посмотрела на неожиданного гостя. Да, здорово. Таких мужчин я давно вблизи не видела. Я выдвинула ящик с инструментами, достала отвертку с набором насадок, дрель со сверлами, шурупы. Протянула все это ему.
— Подойдет?
— Вполне, — ответил Андрис. — Куда пройти?
Никитос взглянул на меня. Я кивнула.
— Сюда, — довольно нейтрально сказал Никитос. — Вот здесь у нас всё упало. Я тоже буду прибивать. Я знаю, как.
— Никит, Никит, — вдруг сказала Настька. — Идем доделаем твою презентацию. Ой, черт, как же мы будем без Интернета… Придется взять энциклопедию. Мам, достань том на букву «ж»!
— Да что его доставать, вот, всё свалено в углу, копайте!
— Ага. Давай, помогай! — кивнула Настька Никитосу.
Тот, недовольно поглядывая на незнакомца, стал раскапывать тома энциклопедии, чтобы найти том на букву «ж». Животные России.
Найдя, раскрыл книгу, усевшись на пол среди груды разваленной многотомной БСЭ, и стал читать.
— Жаба… — Никитос похохотал, поглядывая на Настьку, та пожала плечами. Он продолжил: — Жало… Жест… Жесть… — Он опять громко захохотал. — Жесть!
— Никита, — сказала Настька, — идем-ка в детскую, здесь темно и пыльно. — Она, как старшая сестра, подняла его за шкирку и, подталкивая, отправилась вместе с ним в свою комнату.
Никитос, оглядываясь на меня и строя рожи, поплелся за Настькой.
Я стала помогать Андрису отодвигать книжки, снять полку, висящую на одном шурупе, а сама невольно его разглядывала.
Если бы меня попросили описать мой идеал мужчины, я бы сказала, что у меня его нет. Точного нет. Один мой идеал мужчины умер двадцать лет назад в Эфиопии, не успев дожить до двадцати трех. Другой идеал — маленький взъерошенный Никитос. Третий идеал мужчины — Андрюшка, с темными от недосыпа кругами под глазами, усталой улыбкой, с его бесконечной нежностью ко мне. Я не знаю, красив ли Андрюшка, но он мой идеал мужчины. Наверно. И все же идеала мужчины, то есть такого мужчины, какого бы я видела в мечтах, у меня нет. Потому что я не мечтаю ни о ком. Живу, люблю детей, терплю Игоряшу, редко вижу Андрюшку и каждый раз радуюсь, глядя на него, что у меня такой брат.
Но сейчас рядом со мной сосредоточенно перебирал сверла, чтобы выбрать подходящий размер, мой абсолютный идеал. Просто я не знала, что он у меня, оказывается, есть. Красивое, тонкое лицо, ровный недлинный нос, смеющиеся глаза — пока не поняла какого цвета, правильный рот, правильная линия подбородка, чистая гладкая кожа, ровные брови, хорошие волосы. Брови, волосы — это ладно. Главное — что-то такое, что не поддается описанию словами. Тональность, неслышимый звук в этой тональности, который как будто издает каждый из нас. Его не слышишь, но воспринимаешь. И становится или тошно, или никак, или хорошо. Сейчас мне было тревожно и волнительно и… весело. Мне хотелось без причины улыбаться. Что-то говорить. Спрашивать. Но я решила вести себя спокойно.
Я протянула удлинитель:
— Без него не получится, у нас старые розетки.
— Да, спасибо, — вежливо ответил мне Андрис.
Его действительно так зовут? Почему? Он прибалтиец? Латыш? Литовец? Спросить? Неудобно. Говорит с легким, едва уловимым акцентом, который можно принять просто за своеобразие речи.
— Я вижу, — продолжал Андрис, — у вас всё милое и старое. Всю жизнь здесь живете?
— Практически. А почему вас зовут Андрис?
— Хорошо подходит к вашему имени, правда? Вы — Анна. Я — Андрис.
— А Андрюшка — Андрюшка, — кивнула я.
— Вот именно! А вы спрашиваете — почему? Ничего так просто не бывает!
— А как ваша фамилия? Костюкас? Балтрушайтис?
— Почему? — удивился тот. — Фамилия… А вы очень хотите ее знать? От этого что-то зависит?
— Да нет, — пожала я плечами. — Просто интересно.
— Пожалуйста, Левицкий. Подходит такая фамилия?
— А если не подходит, будет другая?
Андрис весело посмотрел на меня.
— Я читал вашу книжку про Эфиопию. Очень смеялся. Хотя книжка оказалась в результате грустной. И не очень женской.
— Это комплимент?
— Конечно.
— Женщины — для красоты, мужчины — для всего остального.
— Вроде того… Подержите, пожалуйста. Ну вот, одна готова. И как будто и не падала. С дыркой только что с этой делать? Есть чем ее замазать?
— Есть чем завесить. Надо лезть на антресоли.
Андрис залез на антресоли, достал две картины, купленные в прошлом году на вернисаже в Измайлове, я выбрала ту, что поспокойнее — со взъерошенным черным котом, выглядывающим из чердачного окна. Получилось, как будто у нас на стене — чердачное окно, а в нем сидит кот. У моих бедных детей, в связи с неполным составом семьи, животных пока нет, за ними некому ухаживать. Будет кот на стене.
Андрис критически посмотрел на завешенную дырку.
— Ну это временно, конечно, надо заделать.
Он повесил остальные полки. Помыл руки, доброжелательно попрощался со мной и ушел. Когда Никитос с Настькой вылезли из своей комнаты, его уже не было. Я сидела на кухне с полной чашкой чая. И мне было неожиданно грустно. Вот зачем это? Что это было? Кто это был? Офицер с Андрюшкиной работы? Какой-то его друг? Почему я его не знаю?
— Мам, — Настька осторожно потрогала меня за плечо. — Ты грустишь?
— Да нет, дочка. Давайте ужинать.
— А я грущу, — сказала Настька. — Мне грустно, что не пришел папа и не позвонил.
— Хорошо, что ты понимаешь, отчего тебе грустно. — Я поцеловала ее в прохладный лобик. — А вот я не понимаю.
— Очень противный дядька! — заявил Никитос. — Я бы сам всё прибил! А много денег он взял?
— Он не взял денег, Никитос. В следующий раз ты всё сам прибьешь, договорились.
— Ты на меня злишься? — растерялся Никитос.
— Да нет. Сама не знаю, что со мной. Грустно как-то. Сначала было весело. Потом стало как-то…
В конце этого удивительного дня позвонил Игоряша.
— Нюся… Нюся… Ты понимаешь, я так плохо себя чувствовал, проспал до обеда… Думал, заболел, у меня что-то заразное.
— Ага, — вздохнула я.
— Я даже звонить не стал…
— Боялся заразить через трубку?
— Да! То есть… Ты издеваешься?
— Нет, слушаю тебя внимательно. Настя ждала тебя.
— Да, прости, прости, Нюся… Можно, я сейчас приду?
— Ты знаешь, который час?
— Нет…
— Пол-одиннадцатого. Дети уже ложатся спать, завтра в школу.
— А, в школу! В школу! — обрадовался Игоряша. — Я отведу их, ладно? — Он неожиданно замялся. — То есть…
— То есть тебе лучше полежать, не вставать рано.
— Да, да…
— А то не ровен час кого встретишь по дороге.
— Нюся…
Мне показалось, что Игоряша собирается плакать.
— Не плачь. Всё будет хорошо.
— Правда?
— Правда, верь мне, Игоряша. Я тебя никогда не обманываю.
Не люблю, но не обманываю. Говорить этого я не стала.
— Нюся…
— Что, Игоряша?
— Я…
— Ну что, опять сегодня ничего с Юлией Игоревной не получилось?
— Нюся! Зачем ты так?
— Игорь, извини, у нас был такой… — я хотела сказать «дурацкий», но нет, день был не дурацкий, какой угодно, но не дурацкий, — такой странный день. Мы устали, ложимся. Всё, и ты ложись, утро вечера мудренее.
— Вы меня простите, что я сегодня не пришел?
— Уже простили, наперед простили. И в следующий раз можешь обещать и не приходить.
— Нюся!..
— Всё, Игорь. Пока.
Ко мне подошел Громовский с огромным, размером с плазменный телевизор, планшетом и стал снимать. Спереди, сбоку, наклонился близко-близко, так что я увидела отломанный кусочек на его переднем зубе, и щелкал, щелкал.
— Попойте немного, — сказал он. — А я вас сниму. Вы такая прекрасная! Самая лучшая учительница! Мы вас столько лет ждали!
— И я вас ждала, — ответила я, пытаясь понять, где же среди одиннадцатиклассников мой Никитос. Ведь он уже такой же большой. Он же тоже вырос. Это не его ведут там? Почему у него руки за спиной? Кто его ведет?
— Никитос! — крикнула я. — Никитос!
— Успокойтесь, это съемки, всё хорошо. Он же главный герой, вы помните? — меня обнял за плечо Андрис. Нет, это же не Андрис, это Павлик. Но такой странный Павлик, такой взрослый. Вот это пятно у него на шее, с которого началась болезнь.
— Не бойся, — улыбнулся Павлик, — я не заразный. Это просто от нервов.
— Я знаю, — сказала я, точно зная, что очень скоро он умрет. — Я знаю, — повторила я, чувствуя, что не могу сдержать слез. — Пожалуйста, не умирай. Я потом всегда буду одна.
— У тебя же дети, — сказал мне Андрис. Нет, это все-таки Андрис. Павлик не может быть таким взрослым. — Такие дети прекрасные, мне очень понравились, особенно мальчик.
— А у тебя есть дети? — спросила я, наблюдая, как огромная камера снимает Никитоса. Да, он же актер! Как я забыла?
— Темно, темно! — кричал Никитос, а все вокруг хлопали. И Перетасова хлопала, и громко пела свою «бярёзыньку», так громко, что я никак не могла разобрать, что же мне говорит Андрис. А он как раз рассказывал про свою жизнь. И где он жил. И сколько фамилий у него было. А я ничего не понимала. Но почему такое огромное дерево падает на Никитоса? С розовыми листьями? Разве мое дерево уже так высоко выросло? И никто не помогает? И он не отходит? Что, так нужно по сценарию?
— Ники-и-ита-а-а! — закричала я, не слыша своего голоса. Почему, почему я слышу вой Перетасовой, а свой голос не слышу? Я постаралась крикнуть изо всех сил: — Никита-а-а!
— Мам, мам… Ты что? — надо мной склонились две испуганные моськи. Лохматый Никитос и Настька с заплетенными на ночь косичками. Ее косичка щекотала мне щеку. — Тебе что-то приснилось? Ты так кричала…
— Ой… — Я села на кровати и обняла их. — Который час? Темно еще. Прибежали…
— Можно, мы с тобой поспим? — Никитос, не дожидаясь ответа, залез с ледяными ногами ко мне под одеяло. — А то у меня одеяло куда-то подевалось.
— Я подняла твое одеяло, — сказала Настька, залезая ко мне с другой стороны. — Ты его спихнул. Мам, ты такая теплая…
Я обняла обоих близняшек, почувствовала их родное тепло и быстро заснула, успев подумать, и удивиться, и улыбнуться, вспомнив нашего неожиданного гостя и весь странный-странный день.
Глава 26
Весь следующий день на работе мне было грустно. Не знаю отчего. Грустно, и всё. Грустно на уроке в коррекционном классе. Переросток-оригинал Ваня то и дело пытался со мной здороваться, я машинально отвечала:
— Здравствуй, Ваня, здравствуй.
Перетасова не пела, но сидела на подоконнике, что-то читала в планшете, водя пальцем по экрану, хмурясь и шевеля губами. Читает, и ладно. А даже если и играет. Я всех их не переделаю. У нее астма, ей нельзя волноваться. Хочет — пусть играет, главное, чтобы не пела громче, чем я говорю.
Аля Стасевич вызвалась читать вслух поэму «Руслан и Людмила», которую мы начали проходить. Она выразительно декламировала, раскрашивала слова, махала руками, смотрела на меня, ожидая одобрения. Я кивала: «Молодец!»
Сережа летал, но тихо и только с одного конца парты на другой. Самолетик сегодня был у него скромный, маленький. Полетает, отдохнет, снова начнет заводить мотор, но совсем негромко.
Ваня время от времени поднимал голову и снова и снова говорил:
— Здравствуйте, Анна Леонидовна!
Перетасова, сидя на окне, болтала ногой, норовя задеть маленького Гришу, который очень внимательно слушал «Руслана и Людмилу», смеялся, удивлялся, явно не знал каких-то слов, но спрашивать не решался. Надо бы объяснить, что такое «в гриднице высокой», «царевна тужит», «брашна», «ретивого»… Непременно, непременно объясню…
На уроке в моем седьмом «А» все так хорошо отвечали по «Мальчикам» Достоевского, что я поставила семь пятерок, и Тоне, и Неле, и Будковскому. Все что-то говорили, говорили… А я ставила пятерки и ставила… И смотрела в окно. Апрель. Такой поздний в этом году. Уже скоро лето. Весны совсем не было. А лето пройдет быстро. Интересно, сколько дней у меня будет отпуск? И куда нам ехать летом? Что-то я ничего не скопила к лету. Ничего, посидим на даче. Купила в девяностых по случаю хибарку за пятьсот долларов, вот как нас теперь спасает… Апрель… Такая дымка на улице, разгорается день, надо бы погулять со своими детьми, пойти в парк, подышать весной, нет пыли совсем еще… Не буду тетрадки брать, проверять, ну их…
— Анна Леонидовна! — Катя Бельская смотрела на меня с некоторой тревогой. — А разве правильно, что Коля Красоткин в «Мальчиках» — положительный герой? Из-за него ведь его друг Илюша умирает…
— Нет, конечно, с чего ты это взяла?
— Достоевский же говорит, что он «хороший, но извращенный»?
— Правильно. В этом вся сложность. Писатель как раз размышляет о том, что задатки — задатками, а сформироваться из человека может что-то совсем другое. Почему ты так ставишь вопрос? Разве мы говорим, что он — положительный герой? Да и вообще это определение очень сложное и спорное.
— Да нет, это я так… — Катя оглянулась на кого-то сзади. На Будковского? Не знаю, все сидели с непроницаемыми лицами. — Просто так. Извините.
Я Будковскому поставила «отлично». Наверное, он ахинею сказал. А мне показалось — хорошо так говорил, гладко. Да и ладно. Какая разница. Апрель. Нужно гулять, дышать, куда-то ехать. А мы сидим и такой глупостью занимаемся. Положительный ли герой мальчик Коля Красоткин, который скормил собаке хлеб с иголкой. Да, очень положительный. А на улице апрель… И ведь не выведешь их во двор. Никто меня не поймет, если я литературу буду проводить во дворе.
На переменах мне названивал и названивал Игоряша.
— Нюся, как дети?
— Хорошо, Игоряша.
— А ты как?
— А я просто отлично.
— Правда?
— Кривда.
— Нюся… Ты меня простила?
— Отвянь, Игоряша, у меня перемена десять минут.
— Я позвоню на следующей, можно?
— Нельзя. На следующей я собираюсь позавтракать.
— Конечно, конечно, Нюсечка! Хочешь, я тебе хлебушка с медом привезу? Мама мед купила…
— До свидания, Игоряша. Съезди лучше поработай. Денег к лету заработай.
— Бегу, Нюсечка! Всё, целую! А ты меня целуешь?
— И я тебя целую, Игоряша. Не звони только больше, у меня дел много на переменах.
— Ага, ага… Я так тебя люблю!
На следующей перемене он звонил снова, мешая мне разговаривать с детьми, завтракать, готовиться к уроку.
— Нюсечка, Нюсечка, Нюсечка…
— Если ты будешь трезвонить по пять раз за перемену, я отключу телефон.
— Нет, нет, я не буду… Всё, целую!
После четвертого урока ко мне подошла Роза.
— Ой, как хорошо, что ты сама подошла! — обрадовалась я. — А то у меня к тебе дело.
— У меня тоже, — загадочно улыбнулась Роза. — У меня день рождения на этой неделе. Придешь?
— Конечно. Приду, с удовольствием. Скажи, куда, когда и во сколько.
— Куда? — Роза слегка удивленно посмотрела на меня. — В столовую. В пятницу, после уроков.
— А, понятно.
Действительно, с чего это я решила, что Роза пригласит меня к себе домой? На запретную территорию ее свободы и одиночества? Или не-одиночества. Только никого ее жизнь не касается, в том числе меня. Ведь она «Не Бежала Ни К Кому, Аня!». И никто ее не ждал, прислонившись к аккуратному «фордику», и не смотрел влюбленными глазами…
— Да, Роза, приду, конечно. Что тебе подарить?
— Издеваешься? — Роза засмеялась. — Что хочешь, то и дари. Можешь ничего не дарить.
Да нет уж, Ваше Величество, как же Вам ничего не подарить… Обидно ужасно. Глупо и обидно. Но вместо того чтобы обижаться, я все набиваюсь и набиваюсь к Розе в друзья.
— Ты коньяк пьешь?
— Я вообще не пью! — Роза гордо вздернула голову. — Ты что? Могу пригубить на празднике, и всё.
— Да я не в этом смысле… Ладно. Слушай, я о другом. Я хочу детей перевести в другой класс, в параллельный.
— Почему? — быстро спросила Роза.
Сказать? Она застегивается на все пуговицы, сверху донизу, а мне — раскрыться, полезть со своей откровенностью? Нет.
— Просто учительница невзлюбила Никитоса. Грозит ему колонией.
— Но он, кажется, мальчик у тебя такой… — Роза выразительно подняла брови, — бурный.
— Бурный, но не настолько. Он хозяйственный, послушный…
— Ясно. От меня ты что хочешь? Я к младшей школе не имею отношения.
— Нет, ничего не хочу, Роза.
— Да ты не обижайся! — Роза положила мне на плечо руку, похлопала тяжело, по-мужски. — Просто не грузи меня своими проблемами.
— Извини.
— Ничего. Если плохо мальчику, переводи, конечно. Он у кого? У Гусаковой? У Юльки?
— Ну да.
— Так она же в декретный отпуск скоро уходит!
— В смысле?..
— В смысле — в декретный отпуск! Ань, ты что, не заболела? Чудная какая-то сегодня…
— Так быстро, не может быть…
— Что — «быстро»? Не поняла. Слушай, извини, потом, ладно? Мне всех еще пригласить нужно. Побежала, — сказала Роза и величественно, но стремительно поплыла дальше по коридору, кому-то кивая, другому грозя кулаком, здороваясь, отвечая на ходу. И красивая, и страшная одновременно, в каком-то необыкновенном платье, на тонких изящных ножках, улыбающаяся, улыбающаяся…
Игоряша не замедлил позвонить.
— Нюся? — встревоженно спросил он. — Где ты? Звоню, звоню, ты недоступна.
— Знаешь, сколько раз мы с тобой сегодня разговаривав?
— Нюсечка…
— Игорь, значит, все-таки кое-что получилось у тебя с Гусаковой твоей?
— В смысле? — насторожился Игоряша. — С Гусаковой — это с Юлей?
— В смысле, поздравляю. Да, с учительницей моих детей. С Гусаковой Юлей. Ты, кажется, погорячился, но обратного пути нет.
— Нюся, ты о чем?
— А ты о чем, Игоряша? Зачем ты мне сорок раз сегодня звонил, если твоя Гусакова, кривая, хромая, картавая и очень к тому же подлая баба — беременна?
— Ой… — сказал Игоряша и отключился.
Может, он не знал? Ну ладно, теперь узнал.
В одиннадцатый «А» я вошла уже не настолько грустная. К чему мне грустить о том, что апрель, что жизнь идет мимо, что есть где-то на свете мой идеал, оказывается, которого я больше никогда не увижу, что всё вообще как-то не так? Что мне грустить? Нечего. Я ведь объясняла Игоряше — все комплектующие на месте, о чем грустить? Две руки, две ноги, зубы свои, без очков можно обходиться пока, а также — чудо-близняшки, разные, прекрасные, любимейшие, а еще развалюшка на шести сотках, зато земляника в траве и чистый воздух, речка рядом, старая любимая квартира, где прошло детство, где жили, любили друг друга и нас с Андрюшкой и умерли мои родители, полки теперь вот прибитые, БСЭ стоит на месте. О чем грустить? Даже моя вечная тяжесть, моя вина, мой упрек — Игоряша — вроде как пристроен. То есть у меня за минусом. Можно вычесть из моего полноценного счастья такую огромную тяжесть. И счастье станет еще больше и прекраснее.
— Анна Леонидовна! Мы будем сегодня писать тесты? — Саша Лудянина, сегодня красивая, с новой прической, в отглаженной белой блузке, была похожа уже не на ученицу, а на ведущую центрального канала.
— Будем. Быстро. А потом поговорим.
— Хорошо, — за всех сказал Громовский.
Надо же, не слышала от него раньше человеческого слова. Или ругань, или какие-то подзаборные словечки, а тут — «хорошо»! Я вопросительно посмотрела на него.
— Да, — засмеялась Саша Лудянина, поймав мой удивленный взгляд. — Илюша собрался на журфак. Теперь у него литература в приоритетах.
— Вот это здорово… Ну хорошо. Пятнадцать минут на автоматизацию ваших мозгов — на тестирование, а потом поговорим о «Мастере и Маргарите».
— Я как раз хотел спросить, — сказал Громовский, привстав и поправив ярко-синий галстук с продернутой серебряной ниткой, словно извивающейся змейкой, — вот вы вопрос задавали на дом, устный, подумать, насчет темы совести в романе. Мы будем обсуждать?
Я посмотрела на Громовского. Причесался, оделся, побрил пробивающиеся усики и куцую бородку. Глаза бегают, когда сталкиваешься с ними — тот же хамский взгляд, но теперь еще заискивающий. Час от часу не легче. У меня — апрель! У меня Игоряша скоро рожает на стороне. Я встретила, чтобы больше никогда его не увидеть, свой потерянный идеал мужчины. Я недовольна собой. Со мной не хочет дружить Роза Нецербер. Мне нужно выдирать близняшек из их дружного веселого класса, где Никитос — бесспорный лидер, а Настьке удобно и уютно, выдирать, пока Юля Гусакова будет вынашивать на своих кривых ногах ребенка от Настькиного любимого папы и моего полумужа. Зачем только я, скрепя сердце и сжав зубы, пускала его два раза в месяц все эти годы? Зачем разрешала томиться около себя? Портить мне все отпуска? Не топтался бы рядом, может, и Андрис Левицкий раньше бы появился. Или не может. Нет. Все происходит так, как происходит. Я никогда не хотела и не мечтала ни о каком Андрисе. У меня всё есть. ВСЁ. Не станет Игоряши — и слава богу. Воздух чище будет. Настя пострадает и перестанет. Никитос меньше хамить станет. Никто не будет сопеть около меня, то смеяться без причины, то плакать, теребя бородку, заглядывая мне в глаза с укором.
— Анна Леонидовна? Сдавать тесты?
— Вы так быстро их сделали? — Я взглянула на часы.
Да нет, это я так долго размышляла, апрель у меня или не апрель. И чего мне хочется в этой жизни больше всего. Дружбы, любви. Поменьше мыть грязный пол. Желательно, чтобы он мылся как-то без меня. Отдыхать во Франции или… не знаю. Там, где очень красиво, чисто. Не думать, хватит ли денег до конца месяца. Ну что еще? Чтобы не болели дети. Чтобы не болела я сама. Остальное у меня есть. Есть любимый брат — мой тыл, моя опора. Брат, который взял и нарушил мое чудесное внутреннее равновесие. Верю, что из самых лучших братских побуждений. Если бы он не послал ко мне этого мифического «мастера» Андриса, похожего на разведчика из советского фильма про школу внешней разведки (кстати?..), если бы он не смутил мое сердце… Чем? Аккуратным ровным носом с сильно очерченными ноздрями и смеющимися глазами — я даже не успела понять, какого цвета? Поняла только, что не ясно-голубого. Чем еще смутил? Загадочным иностранным именем? Ботинками и английским дорогущим пальто? Я знаю дорогие вещи, вижу, всегда умудряюсь выбирать в магазине то, за что мне никогда не заплатить. Нет, не этим. Тем тайным звуком, удивительной тональностью, совпадающей с моей, внутренней, тональностью. И еще тем, что он чем-то похож на Павлика, которого я любила со второго класса до того страшного дня в Эфиопии. И несколько лет после этого. И также тем, что я просто ищу красоту и гармонию во всём. И страдаю от несовершенства мира и несоответствия гармонии — если вижу его в своем лице, в Игоряшином, и не только в лице, а вообще, везде…
— Анна Леонидовна! — Саша Лудянина зачем-то вышла к доске и шагнула ко мне. А, она собрала тесты. — Открыть окно?
— Ты имеешь в виду, что я отвлеклась, не думаю о вас? Да, отвлеклась. Окно открыть. За окном апрель. Пусть влетит в класс. Апрель, я имею в виду. У нас же литература? Можем позволить себе немного романтики. Да. Поговорим о «Мастере и Маргарите». Илья, ты хотел что-то сказать.
Громовский кивнул, встал. Подумал и вышел к доске.
— Я написал небольшое эссе.
— Тезис — контртезис — два доказательства? — улыбнулась я.
— Как положено…
— Давай-давай, читай. Или лучше расскажи.
— Хорошо, я постараюсь, — вежливо сказал Илья. — Я начинаю, господа.
— Громовский, ты здоров? — скривился Миша Овечкин, которому явно не нравилось новое поведение Громовского, собственно, как и старое. Соперничество их никуда не девалось.
— Овечкин, успокойся! — обернулась к нему Саша. — Тебе не сдавать литературу в таком объеме. Пусть выскажется.
Громовский метнул на нее бешеный взгляд, но ничего не сказал. На Овечкина даже не обернулся. Коля Зимятин, как обычно, сидел с благожелательным и внимательным видом и барабанил пальцами по столу. Не собраться ли мне? Не вернуться ли в класс? Апрель апрелем, но уроки провести нужно, особенно в одиннадцатом.
Я заставила себя сосредоточиться на том, что говорил Громовский, растягивая слова, то и дело поглядывая в свою бумажку.
— Понтий Пилат, при всем своем величии, — трусливый человек, который всегда будет мучиться от того, что он совершил…
— Илья, отложи пока свое эссе. Скажи, что такое совесть?
Громовский удивленно посмотрел на меня:
— Так я же сейчас всё рассказал.
— Ты рассказал про тему совести в «Мастере и Маргарите». А теперь просто расскажи, что такое совесть.
— Давайте вы не будете ко мне цепляться! — сказал Громовский сквозь зубы. — Я же за все извинился.
Да, правда, Громовский недели две назад подходил, оглядываясь, надеясь, что никто не слышит, и просил прощения. Роза советовала мне заставить его извиниться перед всем классом, но я ее не послушала. Наверно, напрасно. Ведь другие дети думают, что после того, как он себя вел (даже не зная про историю с Никитосом), я с ним как ни в чем не бывало разговариваю.
— И правда. Не хочешь извиниться в присутствии всего класса?
— Нет. — Громовский крепко сжал губы.
— Вот это и есть совесть. Или ее отсутствие. Это трусость. Это подлость.
— Я? Вы… Я… — Громовский не знал, что сказать.
— Илья, не мучайся. Никто ничего не понял, — негромко сказала я. — И всем по большому счету наплевать. Но если ты хочешь идти в журналистику, ты можешь быть и подлым, и трусливым, но четко отдавать тогда себе отчет в этом. Иначе никакие папины деньги не помогут тебе поступить. А если помогут, то все равно не удержишься.
— Я на платное иду!
— И что? А другие, талантливые, успешные, уже печатающиеся, тоже на платное идут. Ты не думал об этом? Или за тебя сверху еще миллион в год будут платить?
— За него и три будут платить, — подал голос Овечкин.
Громовский рванулся было к Мише, но я остановила его за руку. Илья рывком освободился, чуть не оторвав себе рукав.
— Потом, мальчики, в коридоре. Или лучше за забором школы. Деритесь себе на здоровье.
— Вам наплевать? — прищурился Миша Овечкин.
— Мне наплевать с высокой колокольни, — подтвердила я.
Оля Улис смотрела на меня очень внимательно, вся залитая румянцем, как обычно, или даже чуть больше. Я ведь так говорю, что разлетается на весь класс. Мне все равно, мне на них наплевать… Нет, не на всех. Избирательно.
— Мне избирательно наплевать, Оля! — ответила я ей на вопрос, который она никогда не решилась бы мне задать. — На сволочей только наплевать.
— Я — сволочь? — взвился Громовский. — Народ, ну вы видели! Я вообще тут распинался…
— Ну кто тебе сказал, Илюша, что ты сволочь? — К нам, мягко ступая, — зашла Роза. — Я давно уже стою под дверью, разговариваю по телефону, и все слышала.
— А я-то думаю, — засмеялась я, — что у меня в голове, что ли, твой голос? Ваш, в смысле, Роза Александровна!
— Да-да, Анна Леонидовна, да-да. И в голове должен быть мой голос, и в пространстве всей школы… А сказали вы все правильно. Кому сволочи нужны? Никому.
— Мы вообще-то тему совести обсуждаем, в романе «Мастер и Маргарита», — объяснила я.
— Счастливые! Мне бы так! А я пришла сказать, что завтра у вас диагностическая по физике. Пришла сейчас телефонограмма из города. Так что, друзья мои, про совесть поговорите и начинайте вспоминать всё, что не выучили по физике. Адьёс! — помахала она мне рукой. — Всё идет в нужном русле! Даже Громовский — в галстуке!
— Цвета индиго, — ухмыльнулся Миша Овечкин. — Он думает, что это свечение его несуществующего мозга.
— Ох, как остроумно, Овечкин! — захлопала Роза. — Слушайте, как не зайду в одиннадцатый, прямо — вшивый домик. Бу-бу-бу, зу-зу-зу, и друг друга грызете, и Анну Леонидовну. Успокойтесь уже! Сейчас школу закончите, в институт не поступите, вот тогда взвоете! А пока, два месяца, посидите счастливыми.
— Я поступлю, — упрямо пробубнил Миша.
— И я! — вскинулся Громовский.
Я посмотрела в окно. День в самом разгаре. Из двора соседней, младшей, школы раздавались веселые крики. Мне показалось, что я различила хохот Никитоса. Вот как бы сделать так, чтобы никто не ругался? Чтобы короткую, мучительно короткую жизнь прожить, улыбаясь, будучи любимой и всех любя? Так невозможно? Так не бывает? Так жестоко придуман мир. Кто-то ест кого-то и этим сыт. Или кто-то выхватывает еду у кого-то. Или стул из-под кого-то. Или выбивает почву из-под ног. А по-другому не получается. Органическая жизнь развивается в борьбе за выживание. Если не можешь бороться — милости просим — в скит. В миру, среди людей, иначе не получается. Даже если я всех люблю, найдется тот, кому не понравится моя борода, скажем. Нет бороды? Челка. Очки. Остроумие. Робость. Всё, что угодно.
— Ан-Леонидна! Вы как-то сегодня чрезмерно задумчивы! — прокомментировала Роза мое состояние и, погрозив кулаком всем сразу, вышла.
— Да, — кивнула я ей вслед. — Да. Задумчива и печальна. Апрель. Пишем в этой связи короткое сочинение. Сколько минут осталось?
— И тест, и сочинение? — возопил кто-то.
— Короткое. По стихотворению Гумилева «Жираф». Все читали? Нет? Саша, найдешь быстро в планшете, прочитаешь вслух?
— Что, мы читать не умеем?
— А вас что, много, Громовский? За себя только говори. Да, так, как Саша — не умеешь читать. Не то видишь, не то слышишь.
— Саша, Саша… — забубнил Овечкин.
— Выйди тоже, будете читать по строфе.
— Да пожалсста… — Овечкин пошел к доске, ставя ноги в раскоряку. — Вместо того чтобы готовиться к ЕГЭ… Клоуны приехали… — Овечкин замотал головой, замычал, скорчил рожу и стал уже совсем, чудовищно некрасив.
— Бесплатный цирк, детский сад… — Громовский яростно сдернул свой галстук и швырнул его в сумку.
— Недолго музыка играла, да, Илюша?
— Да! — проорал он. — Да я вообще сейчас уйду и больше не приду!
— Уходи, — пожала я плечами. — Время не трать чужое. Бери портфель и уходи.
— Вам не объясняли, что нельзя выгонять учеников с урока?
— Не объясняли.
— А тебе не объясняли, Громовский, что ты не в частной школе учишься, что в классе еще двадцать пять человек? — Саша с ненавистью посмотрела на Илью.
А ведь так хорошо начиналось занятие. Я виновата. Я не смогла удержать. Громовский пришел в галстуке, с эссе, вызвался отвечать… Как быть? Как его вернуть в прежнее состояние? Он срывает, как обычно, весь урок. Или… или же это я срываю урок? Я не могу управлять детьми? Лариску, которая легкой бабочкой порхает по коридорам школы, дети воспринимают всерьез, слушают, боятся, уважают, а меня, умницу-разумницу, по-прежнему — нет?
— Илья, тебе — особое задание по сочинению, раз у тебя литература профильная.
Он посмотрел на меня с не меньшей ненавистью, чем Саша только что смотрела на него. Я слышала все его слова: «завиляла хвостом», «давай-давай, посмотрим, как ты крутиться будешь». Но он ничего не сказал. Достал галстук из сумки, с сомнением повертел его, сунул обратно. И спросил:
— Какое задание? Только я стихотворение не помню.
— Так мы его сейчас прочитаем, — постаралась я сказать как можно нейтральнее и тверже. И — дружелюбнее. Представляя, что я — Роза. — Читайте, — кивнула я Саше и Мише, стоящим у доски с планшетами. — По две строки читайте.
— «Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд,
И руки особенно тонки, колени обняв…» — начала Саша.
— «Послушай, далеко-далеко на озере Чад
Изысканный бродит жираф», — продолжил Овечкин, пожав плечами. — Не понимаю.
— Не надо ничего понимать. Читай просто.
— Верь, не разбираясь. А если будешь разбираться, вера уйдет? Что-то очень знакомое… — проговорил Миша.
— Миша, как же тяжело все время с тобой конфликтовать! Прочитайте изумительное, загадочное стихотворение Гумилева. Пожалуйста. Не надо ничего комментировать. Потом напишете очень краткое сочинение.
— Тема? — Миша поднял брови.
— Тема — «Как лично я понимаю стихотворение Гумилева».
— И всё?
— И всё. А Громовский еще напишет пару слов про акмеизм.
— Про чё? — вскинулся Илья.
— Про акмеизм, Илюша! — зло засмеялась Саша. — Как восходящая звезда русской журналистики ты обязан знать, что поэты-акмеисты провозглашали точность слова, как у Коли Зимятина, предметность тематики, как у нашего Анатолия Макаровича, и материальность образов, как у тебя.
— Блеск! — восхитилась я. — Пятерка за сегодняшний урок, если она тебе, конечно, интересна.
— Интересна, — улыбнулась Саша. — Мне интересна ваша похвала.
Вот кому бы идти на журфак, а не балбесу Громовскому. Но, как я слышала, Саша из среднеобеспеченной семьи, рассчитывать на хорошее образование вряд ли может. Даже с ее талантами, внешностью, социальностью. Не люблю эту новую Россию, где Громовский будет учиться на журфаке, а прекрасная Саша — в областном педвузе.
— Читайте дальше.
— «Но ты слишком долго вдыхала тяжелый туман,
Ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя…» — читала Саша.
А за окном был апрель, апрель, смеялся Никитос, переливчато вторила ему Настька, на голых ветках готовилась взорваться новая жизнь, так запоздало в этом году, в углу школьного сада еще лежал снег, черный, страшный, упрямый, уже не похожий на снег. Мне сорок два года. Так много всего было. Так много, наверно, еще будет. Особенно, если верить в жирафов, которые бродят на далеких-далеких островах и пьют воду из озера Чад.
Даже чтобы написать всего лишь одно стихотворение про «изысканного жирафа с волшебным узором на коже», Гумилеву стоило родиться. От него остались эти слова. А что останется от меня? Книжка про Эфиопию, которая показалась идеальному загадочному Андрису смешной? Книжка о том, как я потеряла в двадцать два года свою любовь и больше никогда ее не нашла. Останутся Никитос с вечно подбитым глазом или разбитым носом, смелый, отчаянный, страшно наивный, Настька, в девять лет ясно осознавшая, что такое предательство. Мое воспитание помогло ей не только нутром почувствовать, но и осознать предательство отца.
Почему я так рано начала думать о том, что останется? Но ведь эти мысли не остановить, если они есть. Останутся мои слова, сказанные во всех моих классах, останутся дети, которые у меня учились. «Настанет день, когда и я исчезну с поверхности земли…» Да что такое со мной сегодня? Неверный гормональный фон? Ощущение своего несоответствия солнечному запоздалому апрелю? Пустое место рядом со мной, которое я так старательно много лет заставляю чучелами. Я люблю рано ушедшего Павлика, я почти люблю Игоряшу, вот чуть-чуть не хватает до любви. А чуть-чуть, как известно, не считается… Я люблю брата Андрюшку и сравниваю с ним всех мужчин. Все хуже его. Нет больше таких благородных, умных. У него тоже был зигзаг, но он сохранил семью, Евгению Сергеевну, всех детей. Никто из детей ничего не понял. Никто не ужаснулся предательству. Я написала книжку о его любви, он ее прочитал, вздохнул, прижал меня, засмеявшись:
— Какая ты маленькая глупенькая дурочка, Анька! Если бы все было так просто. Но роман хороший.
«Я очень смеялся, но книжка грустная…» Кто-то мне совсем недавно это говорил, кто-то, кто за час с небольшим сумел внести сумятицу в мою душу и жизнь. Так ведь бывает? «Когда ее совсем не ждешь…» Нет, нет, да вы что! Ко мне никто и ничто не нагрянул. Это странная шутка моего брата. Этого вообще не было. Не было, и точка. Нужно вернуться в тот день, представить, что все было по-другому, и начать отсчет заново. Вот мы сожгли пирог, вытерли с пола выкипевший суп, вынули из пылесоса штору, кое-как скрутили ножку у пианино скотчем, чтобы Настька смогла позаниматься и… Раздался звонок в дверь — пришла соседка за солью! Потом мы втроем повесили полки, картину с чердачным окном и симпатичным котом, пошли погуляли — апрель — и легли спать. Всё, точка. Остальное я увидела во сне. Как падает дерево, как приходит кто-то, похожий на Павлика и не похожий, нездешний, прекрасный — таких мужчин просто нет. Мужчины ужасны. А мне приснился прекрасный. Я разве забыла, как ужасны мужчины? Назойливая болтовня второго мужа, Игоряшина борода, пахнущая котлетами с луком, его потные руки, тяжелая близость, настойчивый взгляд, упрекающий, просящий невозможного. А мне приснился идеал. С иностранным именем. Потому и имя иностранное. Потому что выдуманный идеал. Отлично. Расставила всё по местам. Роза не хочет со мной дружить? Так и здорово. Неужели еще дружить с Императрицей, с Нецербером, чтобы на меня показывали пальцами и переговаривались — и что это я с ней дружу? Чтобы быть ближе к власти… Нет, так что-то еще грустнее жить. Тогда пусть будет по-другому: Роза хочет со мной дружить, но не может себе позволить иметь в школе близких друзей. Вот так не очень обидно.
Таким образом можно себе все объяснить. Поменять угол зрения. Реальность останется той же? Не знаю. Я не знаю, какая реальность. Я знаю только то, что я вижу и чувствую. До того момента, пока я не узнала, что Юля Гусакова беременна, реальность была одна. Теперь она другая. Теперь я точно знаю, что Игоряша больше с нами в отпуск не поедет. Он не маленький мальчик. Раз допустил такое — пусть расхлебывает. До того момента я была чем-то обязана Игоряше. За его любовь и верность. А теперь — нет. Ничем не обязана. Чучела нужно свои все перетрясти и убрать в чулан. Корень близкий в словах — не случайно ведь. Чу, Игоряша!
— Анна Леонидовна! — остановил меня некрасивый географ, когда я уже сбегала по ступенькам из школы после уроков.
— Да?
— Вы… Ты придешь к Розе на день рождения?
— Приду. А… — Ну как мне ему говорить «ты»?
Он понял мою заминку.
— Я тоже приду. Может, вместе подарим что-нибудь?
— В смысле?
— Сложимся, чтобы посолиднее было.
— А другие тоже складываются?
— Я не знаю. Тебе идет это пальто. Очень красивый цвет.
— Спасибо, это мне муж бывший подарил.
— Бывший?
Анатолий Макарович, он же Толя Щербаков, обрадовался? Или мне так показалось?
Я засмеялась.
— Давай сложимся, а то я тоже не знаю, что ей дарить. Карточку в «Л'Этуаль», пусть купит себе какие-нибудь королевские духи. Она же королева.
— Королева… — подтвердил Толя.
Я протянула ему деньги.
— Купишь карточку? А я напишу открытку, в романтическом стиле. «Ты прекраснее всех, наша Роза, не боишься ни гроз, ни мороза…»
Толя засмеялся и сказал:
— А ты помнишь, как в лагере однажды вечером мы сидели на пригорке…
— Толя, извини, пожалуйста. Я совсем не помню лагерь. Я ведь чуть младше. Я как-то этот возраст помню избирательно.
— Жаль.
Да, кажется, я нравлюсь географу. Этого достаточно, чтобы ощутить себя молодой, красивой, пусть не королевой, но… Да я и без этого обычно ощущаю себя молодой и красивой и почти что королевой. Ощущала, до вчерашнего дня. Но ведь я с собой договорилась — вчерашнего дня, точнее вечера — просто не было?
Я тряхнула волосами.
— Я пойду, прости. Меня дети ждут. В младшей школе.
— Я провожу? — Толя, не дожидаясь ответа, пошел рядом со мной.
За пятьсот метров, отделяющих старшую школу от младшей, он успел рассказать мне, как тонул на Алтае, покорил две знаменитые вершины, однажды путешествовал все лето в одиночку, пересекая сибирскую тайгу по бездорожью.
— Здорово, — сказала я. — Пока!
— Нет надежды? — Географ взглянул на меня с очень знакомым выражением упрека и… надежды.
Я засмеялась.
— Апрель, Толя! Апрель! А пальто я это ненавижу. Просто нет времени купить другое. Но я обязательно куплю.
Глава 27
— Андрюша, — позвонила я вечером того же дня брату, — зачем ты это сделал?
Я была уверена, что он начнет отшучиваться. Но брат помолчал и спросил:
— Криво полки висят?
— Нет, ровно! Но зачем ты послал мне этого разведчика?
— Разведчика? — Андрюшка стал смеяться. — Почему, Анюта, разведчика?
— Ну а кто он? Кто у тебя в ведомстве еще работает? Подводники, что ли? Или кондитеры?
— Анюта, успокойся. С чего ты решила, что он у меня работает?
— Да ты ни с кем больше не общаешься! Триста шестьдесят дней в году на работе, мне недавно Евгения Сергеевна жаловалась.
— Хорошо, — вздохнул Андрюшка. — Извини, я хотел, как лучше. Чтобы было как-то… ну я не знаю… весело, что ли. Старею, наверное. Не чувствую чего-то важного. Пропускаю в своем замоте. Андрис мне тоже сказал, что всё как-то не слишком вышло. Вы то ли испугались его, то ли…
— Так он правда Андрис?
— Правда Андрис и правда Левицкий. Никаких разведчиков, явок, паролей и семнадцати фамилий нет. Давно бы посмотрела в Википедии. Отпала бы часть вопросов.
— В Википедии?
— Ну да. У тебя Интернет работает?
— Теперь да, заплатили.
— Посмотри.
Я посмотрела. Посидела, ничего не делая, просто посидела, посмотрела в окно. Сегодня по-прежнему был апрель. Но уже не такой звенящий и солнечный, как вчера. У меня в этой связи болела голова, давили виски, в голову лезли какие-то глупые мысли — что будут делать дети, если я умру? С кем они останутся? С Юлей Гусаковой? Чтобы она определила Никитоса в колонию, а Настьку — в женский кадетский корпус? Надо взять обещание с Андрюшки, если в случае чего…
Я позвонила брату.
— Андрюш, если я умру, возьмешь близняшек?
— Анюта, ты что? — удивился Андрюшка. — Ты, кстати, заглянула в Википедию? Нашла там Андриса?
— Нашла. Но этого не может быть. Я, конечно, увидела, что он какой-то необычный, но… Но как же он может делать что-то руками? Гвозди забивать… Ему ведь надо беречь руки…
— Прижало парня. Попросил меня — ну что мне для нее сделать? Я сказал — потолок ей на место верни, он у нее в квартире регулярно падает. Квартира больно старая.
Я засмеялась.
— Не верю ни одному твоему слову. Ерунда какая-то. Откуда он меня знает? Как прижало? Ну что, возьмешь детей?
— Я тебе ответил еще тридцать лет назад, — вполне серьезно сказал брат. — Такие малявки, как ты, о смерти думать не должны. А то у них портятся зубы, и им, неумным малявкам, снятся всякие кошмары. И они орут по ночам.
— Тебе Настька сказала? Мне правда приснился кошмар вчера…
— Анюта, я тебя знаю сто миллионов лет. Ты, когда нервничаешь, плохо спишь. Беседы ведешь во сне, выкрикиваешь что-то… Все, прости, совещание задержал и так.
— Да, Андрюш, спасибо…
— Я позвоню завтра, не грусти! На выходные давайте к нам.
Да я вообще-то не грущу. Я просто удивляюсь. Я не могу долго грустить. Я грустила вчера весь день, мне этого хватило. Если я пишу книжки про то, как умер мой самый любимый муж, а люди смеются — разве я могу грустить долго?
Я сама позвонила Андрюшке на следующий день.
— Я больше не грущу, не переживай. А где ты с ним познакомился?
— О, это отдельная история… Как-нибудь расскажу. Красивая история. Сейчас не могу.
— Совещание?
— Совещание.
— А скажи, почему… ты сказал, что он хотел как-то… ну что-то для меня сделать… Почему?
— Почему? — переспросил Андрюшка и… глупо засмеялся.
Андрюшка глупо не смеется никогда. Даже когда играет с детьми, а это случается в редкие выходные и в отпуск. Андрюшка — очень ответственный человек, от него зависит целая важнейшая область безопасности страны. Он часто смеется, он легкий и приятный человек, несмотря на свою должность. Но сейчас…
— Андрюш! Это ты?
— Я! Анюта, не могу, прости, родная, семнадцать генералов сидят сейчас в соседней комнате и ненавидят меня.
— Почему ты так смеялся, когда я спросила…
— Малявка! — ответил мой брат и отключился.
Я горжусь Андрюшкой, очень горжусь. Но иногда бывает обидно, что гораздо в большей степени он принадлежит стране, чем Евгении Сергеевне, детям и мне. Страна забудет его гораздо раньше, чем он полагает. В отличие от нас.
Чем дольше я думала о чудесном «мастере» Андрисе, тем веселее мне становилось. Грусть действительно прошла. Жаль, что я не болтушка… Рассказать бы в школе. Никто не поверит. Лишь Анатолий Макарович, Толя Щербаков, поверит и расстроится.
Пальто я поменяла еще вчера, купила в магазине первое попавшееся, на которое у меня хватило денег, чтобы не сажать детей на пшенку с вафлями до конца месяца. Симпатичное, датское, с зеркальными пуговками, серое с продернутыми розовыми нитками. Зеркальные пуговицы отражают свет и бликуют солнечными зайчиками. Один такой зайчик, разумеется, попал Анатолию Макаровичу, Толе Щербакову, который совершенно случайно встретился мне по дороге в школу. Причем уже третий день подряд.
— Ох ты, вот красота какая! — сказал Толя, со смехом отмахиваясь от моих солнечных зайчиков. — Ну ты просто… королева!
— Королева может быть только одна. И ты знаешь ее имя, Толя.
— Да… — сказал Толя. — Все знают.
— Вот. А я — фрейлина. В красивом датском пальтишке.
— Очень красивое, — подтвердил Толя, с восхищением глядя на меня.
— Толик! — ласково сказала я, взяв даже его под руку. — А ты женат?
— Я? — спросил Анатолий Макарович. — Я?
— Значит, женат.
— Да нет, ну я… Знаешь, когда живешь много лет…
— Вот и не балуй, Толик. — Я пребольно его ущипнула. — Смотри, вон жена твоя идет!
— Где? — дернулся Толик и даже отпустил мою руку. — Ой, да что ты говоришь… Она к теще поехала в Сызрань…
Я вздохнула и похлопала его по спине. Вот как Роза меня хлопает? Чтобы я спину выпрямила — раз, чтобы пришла в себя — два.
— Я благодарна тебе за поддержку, тогда, в тот день, когда украли Никитоса. Мне было очень страшно. И ты, и Роза мне очень помогли, без лишних вопросов. Давай дружить? — Я протянула ему руку. — Если я тебе нравлюсь снова, как в детстве, так и очень здорово. Мне приятно. И точка.
Анатолий Макарович остановился. Посмотрел на меня. Он был не очень доволен. И в то же самое время как-то с облегчением вздохнул. Руку он мне слегка пожал.
— Роза говорила, что ты очень… Свободный человек. Да.
Я засмеялась:
— Не очень уже, представь! Я влюбилась недавно.
— Не в меня? — уточнил Анатолий Макарович.
— Слава богу, не в тебя.
Он грустно покачал головой.
— Вот так всегда. Как только приближаешься к мечте, она… Э-эх! Ладно! Пошли в школу. Дружить, говоришь? Ты веришь в дружбу мужчины и женщины?
— Не очень. Особенно если она не основывается на чем-то другом. Но можно попробовать.
— Что-то другое?
— Нет, Толик! Дружить! Мне вот иногда не с кем поговорить. Буду к тебе приходить на чай. Покормишь меня. Дашь половинку бутерброда. У меня не всегда на себя денег и времени хватает. Я имею в виду, на бутерброд с маслом и ветчиной.
— Приходи, — вздохнул Толик. — Покормлю.
Я понимаю, ему уже не так интересно, главный стимул, главный манок пропал. А мне Толя сегодня показался симпатичнее обычного. Влюбленным людям мир кажется каким? Прекрасным. Я призналась себе, что я влюблена. Призналась бы вчера, не грустила бы целый день, не понаставила бы лишних пятерок за глупые ответы, не кричала бы во сне, не приставала бы к Андрюшке со своими распоряжениями на случай ранней кончины…
Уроки летели один за одним. Дети, чувствуя мое приподнятое расположение духа, тоже попадали в этот бодрый энергетический поток и вели себя активнее обычного. Перетасова стала решительно ходить по всему классу, отбирая у детей тетрадки.
— Маша, зачем ты собираешь тетради?
Маша, посмотрев на меня удивленно, начала собирать и учебники, у кого они были. Набрав целую груду тетрадок и книг, она свалила мне их на стол и громко сказала:
— Фу-у-у… Устала…
— Сядь, Маш, посиди! — попросила я.
— Не могу! — жалобно ответила Маша. — «Не могу тебя забы-ы-ы-ы-ыть, голубь сизокрыы-ы-ылый!» — заголосила она и пошла в коридор.
Я понадеялась, что там ее поймает Роза, пошепчет ей и Маша вернется в класс умиротворенная. Я пока не знаю, что шептать. Да и подойти к себе близко Маша не дает, брыкается, может укусить. А Розу — не может.
Я неожиданно подумала: Розе надо подарить, кроме карточки в косметический магазин, букет разноцветных роз. Разных, какие только есть. Оранжевых, розовых, красных, белых, желтых, пестрых… Тогда букет отдаленно будет напоминать саму Розу. Но только отдаленно.
В восьмом «В» все девочки сегодня пришли в таком виде, что я только удивилась, что Роза не отправила их домой.
— Даш, а Роза Александровна тебе ничего не сказала про юбку?
«Лолита» Семенова захихикала.
— Сказала…
— И что?
— Что это не юбка, это пояс. У меня другой не-ет… Мама постирала все… В химчистку сдала…
— А трусов у тебя тоже других нет? — спросил Сапожкин. — Только красные?
— Фу! Сапожкин! Какой ты примити-ивный… — замахала на него ручками Семенова.
— Так, всё! Волосы уберите немедленно, невозможно на вас смотреть, не вижу ни лиц, ни глаз.
— Ну Анна Леони-идовна… — заныли девочки одна за другой. — Я столько времени утром причесывалась… И я… Вообще встала без пятнадцати семь… Что, портить прическу? Ан-Леони-и-идна-а-а…
Я махнула рукой.
— Сидите! Что с вами делать, с красотками… Сейчас все время проболтаем про чепуху. Так, кто учил Лермонтова?
Лермонтова не учил никто. Даже Вероника, пряча глаза, опустила голову и что-то чертила на листочке. Зверствовать и ставить двойки всем подряд мне совершенно не хотелось.
— Давайте проверим, у кого какая память. Пять минут вам даю, посмотрим, кто сколько выучит.
— Ничего себе! — заныла Семенова. — А у меня, может, память особая… Я только на ночь могу учить…
— А ты поучи, ляг, поспи на парте, и расскажешь! — засмеялся Сапожкин.
— Отлично! Давайте! — подал голос Тамарин, который до этого что-то решал, наверно, доделывал математику. — Посмотрим, кто есть who!
— Поприличнее себя веди, Тамарин! — обернулась к нему Ксюша, надевшая сегодня низкое декольте, открывавшее ее худую шейку и костистую грудину. — Здесь дамы!
Придумка моя была очень глупая. За пять минут Тамарин, Вероника и еще пара человек выучили полстихотворения, быстро ответили, получили пятерки. Но остальные не смогли запомнить и трех строчек. Выходили по одному, смеялись, запинались, краснели, дразнили друг друга, постепенно класс пришел в такое возбуждение, что я не знала, как их унять. Вот бы сейчас заглянула Роза. Но Роза не заглядывала.
Дети хохотали, начали вставать, переходить друг к другу, на меня уже мало кто обращал внимание. Это напомнило мне первые дни работы в школе. Что-то я опять сделала не так. Или сама нахожусь в слишком активном состоянии, от меня бьет электричеством, все заряжаются. Только в этом классе ударило как-то не в ту сторону. Я не знаю теперь, как завладеть их вниманием, как заставить вернуться в литературу. Поставить всем двойки? Самое простое и глупое. А за что? За то, что дети смеялись? За невыученный урок не поставила, а за хохот поставлю? К тому же мне совсем не хочется портить самой себе успеваемость… А, вот и я попалась! И дети это отлично знают. Все их двойки я ставлю прежде всего себе — чтобы меня потом ругали, порицали, требовали исправить оценки. А считает-то сейчас компьютер! Не выведешь просто так четверку, если стоят два-два-четыре-три. Журнал электронный, компьютер пишет — 2,75. Если хочешь завысить оценку — ставь перед аттестацией несуществующие оценки за четверть. Кто сможет проверить, получал ли Сапожкин в марте две пятерки или не получал? А верно, кстати, что мне Сапожкин симпатичен, а Тамарин — раздражает? Почему? Сапожкин не такой злой, что ли?
— Народ! Ну-ка угомонитесь! — попробовала призвать я класс к порядку.
Вероника подняла на меня глаза, внимательно посмотрела и отвела в сторону. Восточный она человек? Или не восточный… Не поймешь. Но точно одинокий и не очень счастливый. Я ошиблась вначале, она не стремится в лидеры. Не помню рыжеволосых лидеров. Другая природа. Отшельников и проповедников помню, зачинателей мировых религий, а вот боевых лидеров — нет. Викинги не в счет, они все были рыжеволосые, если верить сагам.
Тамарин несколько раз, в свободном полете перемещаясь по классу, победно на меня поглядывал и ухмылялся. «Да мне не обидно, Дима!» — хотелось сказать мне ему. Но я не стала отвечать вслух на его ухмылки.
Мне и правда не обидно и самой весело. Бегать с ними по классу, смеяться и прыгать? Я бы побегала, но не могу, не соответствует высокому званию учителя. И они неправильно поймут. А так бы я побегала. Я забыла это чувство. Я знаю, что такое любовь. Я люблю детей, Андрюшку и с любовью вспоминаю своих родителей. Но я забыла, что такое влюбленность. Наполненность всего тела щекочущими пузырьками. Легкая, светлая и веселая музыка в голове. Острое покалывание, приятное — в душе. Время от времени такое волнение, как будто скоро нужно ехать в отпуск, вот уже стоят чемоданы, ждешь такси, последним взглядом окидываешь дом — всё ли в порядке, и ужасно волнуешься, в животе что-то поджимает, ёкает сердце…
Мой собственный класс довел библиотекаря, которая проводила у них замену. К ним приходили и завуч, и Роза, и все ругали седьмой «А», а потом вызвали меня. Я понимаю, почему они берутся ее доводить. Она доводится. Вспыхивает, начинает говорить с ними обидно, задиристо. «Вылупила глазенки», «граблями не маши», «башку подними, не оторвется». А двойки, которые она поставит на замене, — ненастоящие. Их потом можно оспорить. Даже и компьютер пусть посчитает, а все равно — кто ту двойку влепил? Никто! На замене! Значит, компьютер посчитает 3,2, а поставят в результате четверку как миленькие. Так полагают дети. И доводят тех, кого можно доводить.
— Почему? — спросила я свой класс. — Почему так жестоко?
— Она вредная, — ответила мне Катя Бельская.
— Цель была какая? Заставить ее плакать?
— Уйти из класса! — выкрикнул Кирилл. — Не фиг нам тут мозги полоскать!
— Минус четыре балла, Кирилл, — вздохнула я.
— Почему четыре-то? — удивился Кирилл. — Фиг всего один был…
— За «мозги» еще.
— Нет, Анна Леонидовна, — вступилась Катя. — Это нечестно. По одному баллу хотя бы снимите.
— Знаете, почему человек пережил все похолодания, потопы, резкие потепления?
— Почему? — Кирилл решительно встал.
— Селиверстов, не подбоченивайся, сядь, пожалуйста!
— Я устал сидеть, Анна Леонидовна, — вдруг искренне сказал Кирилл. — Нас на перемену не выпускали.
— Кто еще устал?
— Не-э-э-э… я не устал… — промычал Слава, лежа, как обычно, на парте.
Библиотекарь как раз говорила мне, что Слава — нормальный, даже умный мальчик. Не знаю. Меня от вида лежащего на уроке ребенка начинает трясти не меньше, чем от их «фигов» и других, более крепких словечек из подворотни. Кроме мата существуют и другие, не менее обидные способы оскорбления.
Сейчас я решила на Славу Салова просто не обращать внимания. Ну лежит себе и пусть лежит. У меня во дворе лежит куча строительного мусора с прошлого года. Никто ее не убирает. Постепенно жители начали воспринимать ее как свалку, и перестали доносить свои пакетики с мусором до помойки, оставляют прямо там. Когда был субботник, несколько людей с сомнением походили около этой кучи да и ушли восвояси. Теперь ее ни руками не уберешь, ни лопатами. Нужен экскаватор. Никитос попытался залезть на нее, но Настька стащила его еще в начале пути обратно.
Нет, ребенок — это не мусорная куча, ни в коем разе. Это личность, человек, душа. Просто как я присмотрелась и перестала обращать внимание на кучу, так и я почти уже не вижу лежащего Салова. Ну не хочет он сидеть. Он привык, видимо, дома всегда лежать. И родители его не слышат, не понимают, удивляются: «Что вы ерунду говорите про нашего мальчика! Да он в трех секциях занимается! Английский прошел уже с репетитором до конца года! А вы говорите — лежит! Он — труженик!» Я решила для себя, что дома Слава трудится, а в школу приходит полежать, пусть так. Хотя я в это и не верю.
— Давайте зарядку сделаем, под музыку.
— Может, лучше во двор пойдем? — предложил Кирилл. — Погода…
— У нас не биология, к сожалению. Нам нечего во дворе делать. Хотя во дворе весна.
— А давайте стихи про весну читать? — предложила Катя Бельская.
— Стихи, про весну? Хорошая идея. Действительно, мы можем во дворе читать стихи про весну. Все возьмите планшеты и пойдемте. Салов, ты как?
Слава промычал «мэ-э-э» и тоже поднялся с места.
— Но послушайте меня внимательно! Я слово свое сдержу, у меня и так успеваемость ниже ожидаемой, что называется. Я ваших двоек не боюсь. Во двор мы идем не беситься, а проводить урок на воздухе. Каждый прочитает одно стихотворение про весну. Их тысячи. У кого нет своего планшета, найдете в чужом, договорились? И когда пойдем по коридору — не орать. Иначе нас завернут обратно.
Пока мы спускались, я думала — а вот должна ли я предупредить завуча, например, что я с детьми иду во двор? Как положено? Ну ладно, наругают, так наругают. Мало ли меня ругали. За неформат.
На улице все для начала попытались разбежаться.
— Стреляю без предупреждения! — крикнула я. — Сразу ставлю двойки тем, кто слова не держит.
Мне было жалко их. Им хотелось бегать, смеяться, шутить. Но максимум, что я могла сделать для них — это вывести на улицу.
— Так почему выжил человек, по вашему мнению? — спросила Катя, когда все собрались вокруг меня.
— А по-вашему?
— У нас не история! — выкрикнул Будковский.
— Я думаю, человек выжил, потому что он наглый, — сказала Катя.
— И жестокий, — добавил Кирилл.
— И хитрый! — проорал Будковский, хотя стоял близко и кричать смысла не было.
— И умеет приспосабливаться, — добавила я. — К любому. Динозавры и мамонты, видимо, не сумели приспособиться к резким переменам. А человек сумел.
— Почему вы с нами об этом сегодня говорите? — спросила Катя и пихнула свою подружку Светку, которая смеялась и перешептывалась с Тоней.
— Потому что удивляюсь, как быстро вы приспособились к электронному журналу, как поняли уязвимость этой системы, как знаете, что не мы на вас давим оценками, а вы нас пугаете теперь своими двойками. Но вы несколько преувеличиваете. Меня просто поругают, если у меня в седьмом классе не будет ни одной пятерки по русскому, скажем, — я увидела Катин встревоженный взгляд, — это гипотеза, допущение. А вот некоторым из вас родители, как я знаю, ставят условия — не купят новый телефон или планшет, куда-то не пошлют отдыхать, если по русскому или математике вас аттестуют на тройку.
«Надо учителей рублем бить за двойки!» — высказался недавно на уроке, нагло улыбаясь, Миша Овечкин. И правда, удивительно — как это наше новое государство бухгалтеров и лавочников не додумалось до такой простой капиталистической истины, поверхностной, но вполне в духе примитивной политэкономии, по которой пытаются выстраивать сейчас все вертикали и горизонтали в «новой России». Бей учителей рублем за оценки учеников, будет лучше успеваемость. По крайней мере для отчетов, для сравнения школ, для ранжирования по показателям и рейтингам а-ля великая Америка, столь популярным сейчас.
Хорошо, что из моего седьмого «А» до циничных крайностей Овечкина еще никто не дорос. Дети слушали, сопели, Будковский что-то напевал, но тоже слушал.
— Мне очень жаль вас и обидно за предмет, что приходится принуждать розгами. Но чаще всего выхода нет.
— Мы будем читать про весну? — спросила Лиза. — Я нашла стихотворение.
— Уважаемые пассажиры! — проорал Будковский. — Уступайте место инвалидам на голову и беременным!
— Ты идиот! — оттолкнула его Лиза.
— Что, ты уже не беременная? — притворно удивился Будковский.
Лиза огляделась. Я поняла, что она не знает, как быть и что сказать.
— Семен, — я подошла к мальчику и положила руку ему на плечо, — успокойся. У нас пока нет в классе беременных. И слава богу.
— Нет, так будут! — проверещал кто-то, мне показалось, Вова Пищалин. Но смелости высунуть голову не хватило. Вот и хорошо.
— Штаны научитесь сначала застегивать, взрослые! — попросила я. — Так, ну давай, Лиза, читай.
Лиза нашла странное стихотворение, из тех, что выкладывают в Сеть самодеятельные поэты. Я знаю, что среди них есть талантливые люди, и издательства сейчас даже ищут таким образом новых авторов. Но это стихотворение было написано от лица самоубийцы, девушки, которая покончила с собой весной и теперь смотрит с небес на своего возлюбленного, гуляющего прекрасным апрельским вечером с другой.
— «Ты не знал, как мне больно, как трепещет моя голова…» — читала Лиза.
Те, кто слушал внимательно, начали смеяться. Лиза обиженно подняла глаза.
— Лиз, ну правда, — сказала я, — почему у нее голова-то трепещет? Как это? Мне трудно себе это представить…
— Вот так! — заржал Будковский, стал мотать головой и издавать смешные звуки. Кто-то из мальчиков кинулся ему подражать.
— Это она сама написала, — тихо объяснила мне Катя. — Сейчас обидится.
И правда, Лиза достала очки, которые практически не носит, надела их, осмотрела всех. Сняла очки, опять спрятала их куда-то, в какой-то потайной карман. Отвернулась. Плачет? Нет? Привлекает внимание? Как быть? Искреннее стихотворение о первой несчастной любви? Зачем тогда вслух его было читать? Может, объект любви в классе? Я внимательно смотрела на девочку и неожиданно поймала ее быстрый взгляд на Будковского. Ой нет, только не это. Лиза влюблена в оболтуса Будковского? Лиза, красивая, взросленькая, старше всех по возрасту и женскому развитию, активно интересующаяся мальчиками, мужчинами, кокетливая, фантазерка, со странными, часто плохо поддающимися обычной логике фантазиями, влюблена в хама Сеню? Рослого, спортивного, откормленного, румяного, с кривоватыми, но белыми зубками, быстрым взглядом, от которого мне часто становится не по себе, вечным хохолком светлых волос в стиле Бибера, их сладкого кумира с томными очами и полуоткрытым ртом, поющего о любви самых молодых. В конце зимы в сердце у Лизы был Саша Ливнев, загадочный и полусонный, слегка бурятский мальчик, резко пошедший в рост с первыми солнечными днями, теперь — баламут и обормот Сеня…
— Так, ладно, кто еще какое стихотворение нашел?
Оказалось, это довольно веселое занятие — поскольку искали мы не в школьной библиотеке, а в мировой, она же по совместительству мировая помойка, недавно образовавшаяся и растущая со скоростью человеческого интеллекта. А скорость эта нелинейная, очень странная. Мы не сделаем некоторые операции так быстро, как компьютер, он управляется с ними проворнее в миллионы раз. Но зато компьютер и вовсе не может совершать некоторые сложнейшие операции, доступные человеческому мозгу. Потому что мы пока не поняли, как он, наш мозг, это делает, и, соответственно, не можем дать такой команды компьютеру. Страшноватый круг…
Так в мировой библиотеке-помойке оказалось столько всего — рядом, в одном ряду, и Тютчев, и Фет, и всякие разные иностранцы, переведенные, непереведенные — дети, учащие в нашем классе английский, французский, немецкий, худо-бедно читали на всех этих языках, но они нашли еще графоманские стихи, вроде того, что прочитала Лиза — я так и не была уверена, ее ли это стихотворение. Будковский, разумеется, нашел, будто знал где искать, стихотворение с матерной рифмой и попытался его прочесть.
— Минус сколько баллов, Анна Леонидовна? — спросила Неля.
— Минус шесть.
— Чё-о-о-о? — взъерепенился Будковский. — Нечестно.
— Меня радует, что ты апеллируешь такими категориями, Сеня. Значит, еще не все потеряно, будем бороться за пациента.
Погуляли мы во дворе весело, нашли дерево с почти распустившимися почками, Сеня полез ломать ветку, получил подзатыльник от Кати, но сдачи давать не стал. Стал бегать вокруг нее, улюлюкать. Я видела Сенин взгляд, ярко вспыхнувший румянец, да я уже и раньше обращала внимание на его постоянные задирки к Кате. Вот как всё объясняется! Сеня явно нравится Лизе — я не могла спутать этот взгляд, а Сене, обормоту и оболтусу, безбашенному матерщиннику, нравится правильная, смелая, красивая, недоступная Катя Бельская? Вот чудеса природы какие.
Я купила необыкновенно красивый букет для Розы. Разноцветных роз набрать не удалось, они слишком отличались по размеру и форме цветка. Но я нашла розы совершенно удивительного оттенка, ярко-оранжевые, с зелеными и малиновыми прожилками, огромными цветками и темно-зелеными глянцевыми листочками. Толя Щербаков принес подарочную карточку в «Л'Этуаль», и мы подошли вместе поздравить Розу. Она вопросительно и очень выразительно подняла брови, оглядывая нашу пару.
— Вот так, значит? — сказала она. — Ну и ладно.
— На тебя букет похож, — улыбнулась я, как-то чувствуя, что мои слова не попадают в Розу, не стала она смотреть и букет.
— Ага, — кивнула Роза. — Спасибо. Завалили меня цветами. Не знаю, куда ставить. Тащат, тащат…
— Расти большая и умная, — сказала я, потому что не знала, что еще сказать.
— А так я глупая. Идиотка, — ответила Роза. — Ладно! — Она махнула букетом и пошла прочь, опустив его цветками вниз.
— Что с ней, не знаешь? — спросила я Толю.
Он пожал плечами:
— Да устала, наверно. Пойдем, что-нибудь съедим…
Я ела бутерброд, слушала, как Хрюшка взахлеб рассказывает то ли анекдот, то ли не анекдот про то, как разговаривали Путин с Обамой. Если это анекдот, то не смешной, а если правда, то кто мог поделиться ею с Хрюшкой? Интернет? Который собирает сплетни, глупости, как огромное, неуправляемое, сарафанное радио… Толик куда-то растворился. Роза смеялась вдалеке, я решила подойти ближе к имениннице. Завидев меня, она решительно вытерла рот и махнула мне рукой:
— Пойдем к окну, там народу поменьше!
— Да я, наоборот, сюда подошла, чтобы тост сказать или послушать, кто что желает…
— Ты уже все сказала, Аня, что могла.
— Роза? Что случилось? Сегодня же у тебя праздник, что такое?
— Конечно, праздник, и лучше всех меня поздравила ты!
Понятно было, что Роза имела в виду не мой королевский букет, похожий на нее саму, и не карточку в косметический магазин.
— Мне передали, ты придумала мне очень обидное прозвище.
Я посмотрела на Розу. Я знаю, кто мог ей это «передать». Только один человек. Зачем только?
— Аня, как ты меня назвала? — Роза стояла передо мной стеной. Ни обойти, ни отвести глаз. Мощная, высокоэнергетическая, живая стена.
— Тебе же передали…
— Нет! Просто намекнули — припечатала. Ну?
Я вздохнула:
— Нецербер…
— Как ты сказала? — Роза дернулась, как ошпаренная, но расправила и без того прямые плечи медленно, царственно.
Что мне было делать?
— Нецербер, — повторила я. — Ты разве не помнишь нашего разговора? Ты еще говорила, что тебе неприятно, если тебя считают…
Роза налилась краской.
— Ты… ты воспользовалась моей откровенностью… Я сразу знала, что не надо было тебя брать… Я же видела, какая ты… Шведка!
— Почему шведка? — удивилась я.
— Без всяких сдерживающих центров! А! — Роза с горечью взмахнула рукой с красивым черным ажурным браслетом, плотно впивающимся в ее запястье.
— Роз, так Не-Цербер же! — засмеялась Лариска, которая до этого стояла молча рядом, пила чай, дуя в стакан. — Что ты обижаешься! Наоборот! Классно! А меня ты как назвала?
— Тебя? Каровна…
— Ка-ак?! Почему Каровна?
— Потому что у тебя в классе птица живет, дети рассказывали, — вздохнула я, видя, как трясет Розу и она быстро пьет ледяной лимонад из пластмассового стаканчика. Выпила, с хрустом смяла стаканчик, бросила на стол…
— Ну живет… — пожала плечами Лариска. — И чё?
— Штраф минус два балла, — машинально сказала я.
— За что?
— За слово «чё». Я думала, что ворона. Потом, когда узнала, что попугай, уже поздно было переименовывать тебя. Привыкла, что ты «Каровна».
— Ну, давай, давай, — прищурилась Роза. — Напоследок уж расскажи, чтобы знали хотя бы, что ты потом в книжке напишешь. Будешь книжку писать?
— Многотомную эпопею, — ответила я и тоже выпила ледяного лимонада. — В стихах. «Война и мир Розы Нецербер». Что-то лимонад какой-то подозрительный у тебя.
— У меня все высшего класса! — ответила Роза. — Это шипучий «Мартини»!
— Да, а почему на бутылке написано «Буратино»?
— Ни почему! Ничего тебе больше не расскажу! Так как ты директора нашего окрестила?
— Маргариту Ивановну? Никак.
— Да? — Роза с подозрением посмотрела на меня. — Ну а Толика Щербакова?
— Роз, да никак! Ну что ты думаешь, я ходила по школе и всем прозвища давала? Есть еще одно прозвище, но я тебе не скажу.
— Говори, — быстро сказала Роза и так крепко взяла меня за плечо, что по спине побежали неприятные мурашки.
— Хорошо, скажу. Пыточный аппарат убери только. — Я аккуратно сняла ее руку с плеча. Какая мне теперь разница? Роза меня уже уволила, и из школы, и из своей жизни, и из нашего общего детства. — Еще я физичку зову Хрюшкой.
— Виолетку? — захохотала Роза, да так, что на нас обернулись несколько встревоженных лиц. — Да точно, Хрюшка она и есть Хрюшка. И я ее буду теперь так звать! Хрюшка Семеновна! Ну-ну, давай говори, кого как еще окрестила!
— Хрюшка — обидно, — заметила Лариска, уписывая третье пирожное. Как она умудряется оставаться размером с десятиклассницу с таким аппетитом? — Что? — поймала она мой взгляд. — Что? Много ем? Я, когда нервничаю, много ем.
— А что это ты нервничаешь, Лариса Каровна? — мягко спросила Роза.
— Да вот, не хочу, чтобы Аньку выгнали…
— Аньку никто выгонять не будет, — так же мягко сказала Роза и выразительно посмотрела на меня. — Она сама уйдет. Не выдержит позора и осуждения коллектива.
Я пожала плечами.
— Может, и уйду.
— Уйдешь как миленькая.
— А то — что? Ты перестанешь меня замечать?
Роза снова стала багроветь.
— Да ладно, девчонки, — замахала руками, испачканными в пирожных, Лариска. — Вы что? Роз, а? Ну вот мне не обидно…
— Конечно, тебе не обидно, — улыбнулась Роза. — Аня, кому ты еще какие клички дала?
— Какая тебе разница? Да пожалуйста, я скажу, просто чтобы не было потом лишних кривотолков. И это не клички. Это… Не знаю, вот меня звали в детстве Даня, потому что я Данилевич. Ты разве не помнишь? Я нормально это воспринимала.
— Не уходи в сторону. Лучше узнать из первоисточника.
— Еще я милую учительницу математики, которая не хочет пятерки всем подряд ставить, назвала Тяфой. Она похожа на положительную ученую собачку из какого-то мультфильма. Тяф…
Тяфкнула я напрасно. Розе было не до шуток.
— Да-а, некоторым людям вредно смотреть мультфильмы, а также получать высшее образование и работать потом вместе с приличными людьми. — Роза приосанилась.
Вот разгадка ее необыкновенного влияния на всех. Мощнейшее энергетическое поле. Она сейчас нервничала, сердилась и когда двигалась, то я просто физически, как ветерок, ощущала колебания ее раскаленных полей.
— Ну-ну, договаривай!
— Хорошо. — Я заставила себя не отступать, хотя и чувствовала рядом с собой опасную вулканическую деятельность Розиного нутра. — Если ты так горишь узнать, Ольгу Ильиничну я назвала Сяпой. Есть такая героиня в детской книжке — лесной хомячок Сяпа.
— Так, ну это ладно! — отмахнулась Роза. — Тяпа, Сяпа… Хомячки, птички… Понятно, значит, больше всех досталось мне. Ну, этого и следовало ожидать. — Роза нервно хохотнула. — Спасибо за хороший подарок ко дню рождения, Аня Данилевич!
Она смяла очередной стаканчик, отшвырнула его в сторону и пошла к другим учителям. Лариска подмигнула мне и тоже ушла, но не за Розой, а к группе коллег, смеявшихся и оживленно обсуждавших что-то у подоконника, на котором выстроились открытые бутылки «Буратино».
Я постояла у стола, полного недоеденных пирожных, смятых Розой разноцветных стаканчиков. Почувствовала, что если я срочно не уйду из столовой, все увидят, как я плачу. Отчего? Я хотела, чтобы Роза порадовалась, что я назвала ее Не-Цербер? Я обиделась на Анатолия Макаровича, Толика Щербакова, что он взял и разболтал то, что я ему рассказала по секрету? Не давай прозвищ. Не делай в песочнице «секретики». Не удивляйся потом, что кто-то твой секретик раскопал и бегает по двору, смеется над тобой, что ты закопала, чтобы найти через много лет, мамину розовую пуговицу и маленький голубой цветочек. Все-то копеечки закапывали…
Я вышла на улицу. Сняла датское пальтишко. Тепло, скоро май. Услышала из двора младшей школы чей-то истошный крик. Нет!.. Я бросилась бежать. Упал? Подрался? Что разбил? Голову? Уже бил. Глаз? Было. Нос? Тоже, и не раз за последние три месяца. Руку — ту же или другую? Или ногу? Я уронила на бегу пальто, поднимая, наступила на него, что-то треснуло — рукав, наверно. Интересно, датчане, пришивая, рассчитывали на мой темперамент, на экстремальные условия жизни матери маленького задиристого Никитоса?
Мальчик во дворе все кричал и кричал. А Никитос спокойно лез по стенке, ставя ноги в большие круглые дырки, и улыбался Настьке, которая стояла внизу и подбадривала его. Я оглянулась. Мальчик кричал другой. Он не упал. Он просто криком хотел согнать другого мальчика с дерева. Звуковой волной.
— Ох, Никитос. Слезь, пожалуйста.
— Зачем? — удивился Никитос, но тут же слез.
Я поцеловала его и Настьку.
— Все, пойдемте домой.
— У тебя же сабантуй, мам!
— Насть, сабантуй — это татарский праздник. А я была на дне рождения Розы Александровны.
— Нецербера? — уточнил Никитос.
— Нецербера, — вздохнула я. — Пошли! Нам еще поесть, умыться и нарядиться надо.
— А мы еще куда-то пойдем сегодня? — спросил Никитос.
— А ты что, куда-то ходил уже? — засмеялась Настька, как старшая сестра.
— В школу…
— Мам, а правда, мы куда идем? К Розе Александровне на день рождения?
— Не думаю, что Роза Александровна когда-нибудь еще захочет нас с вами видеть, особенно меня. Нет, мы идем на концерт.
— На концерт? — Никитос аж подпрыгнул. — На Гарика Сукачева?
— Почему? — удивилась я. — Почему на Сукачева?
— Он мой любимый певец…
— У тебя же Джастин Бибер любимый певец! — хмыкнула Настька.
— Не Джастин! А Сукачев.
— Нет, мы идем на другой концерт. Не на Бибера и не на Гарика. Придется вести себя прилично.
Глава 28
Я, конечно, могла оставить детей дома одних. Потом убрала бы осколки, освободила бы шторы из плена зловредного пылесоса, поставила на место перевернутые столы — Никитос очень любит играть в танк, в поставленном на попа столе, еще лучше, когда танки ползут по всему дому, ползут, ползут, их много, и Никитос перебегает из танка в танк, из каждого стреляет… Могла бы оставить, но решила не оставлять. Тем более не вести к Наталье Викторовне. Свекровь заняла интересную позицию, и ее можно понять. Но общаться, как раньше, с ней после этого трудновато. Нагружать подруг Никитосом я давно уже не решаюсь.
— Так… — Я критически осмотрела свой и детский гардеробы. — Вот и надеть нам нечего.
— Мам, ну куда мы идем? — прыгал около меня Никитос. — В цирк? В цирк?
— Ага, в зоопарк. Надевай в этой связи… так… это рваное, это уже не зашить, это коротко… Это не отстирывается… Свиненок какой, а… И здесь тоже шоколад, что ли…
Я с трудом подобрала одежду поприличнее для всех и велела не мешкать.
— Мам, мам, мам… — теребил меня Никитос всю дорогу, пока мы ехали на троллейбусе и в метро. — Ну куда мы идем, куда, а?
— В зал Чайковского! — наконец ответила я.
— Там будет выступать Чайковский? — обрадовался Никитос. — Я помню, мы ездили к нему на дачу…
— Никитос! — дернула его Настька за рукав, совсем так же, как обычно одергиваю я. — Не тупи! Ты что, совсем дремучий? Это не дача была, а имение! И он давно умер! Он жил в тысяча… — Настька вопросительно посмотрела на меня. — О-очень давно, да, мам?
— Очень, — согласилась я.
Может, я зря их взяла? Я с сомнением посмотрела на детей. Настя еще ладно. Будет сидеть, терпеть. А вот Никитос… Ну как он высидит целый вечер на концерте классической музыки? В программе есть произведения латиноамериканских композиторов, это будет повеселее, но все остальное…
— Мам? — Никитос вдруг встревоженно посмотрел на меня. — Ты нас не бросишь?
Я даже засмеялась.
— Никит, да ты что? Что ты говоришь? Как я вас брошу? Куда?
— На помойку, — ответил Никитос. — Мне сон такой сегодня страшный приснился. Ты в очень красивом платье отнесла меня в пакете на помойку и еще суп на меня вылила, помнишь, такой невкусный, я его есть не стал, рыбный… Настя за тобой побежала, а ты сказала: «Брысь!» И Настька ко мне на помойку пришла, и плакала, и плакала. А ты улетела на вертолете с каким-то грузином. Он выстрелил в воздух, и все тоже стали стрелять, все террористы… И вы полетели…
Я обняла Никитоса.
— Я никуда без тебя не полечу, ни с грузином, ни с…
Настя внимательно меня слушала.
— Ты хочешь куда-то улететь, да, мам? На вертолете?
Как назвать этот процесс? Знать они ничего не могут.
Я сама ничего не знаю. Ни с кем ни о чем не говорю. Один раз говорила тогда с Андрюшей, но дети ничего не слышали. А вот откуда это — сны, тревоги? Витает что-то вокруг нас? А что? Мои мысли витают? Образы? Дети их считывают, не понимают, тревожатся? Конечно, иначе никак не объяснишь.
Билеты, которые я нашла вчера в почтовом ящике, оказались очень хорошие — на пятый ряд партера.
— Ух ты, какие стулья… — протянул Никитос. — Можно вот так прямо откинуться…
— Да, красиво, правда, мам? — Настька оглядывалась по сторонам.
Или я забыла зал Чайковского (не была здесь сто лет, с рождения детей, наверное), или сделали очень красивый ремонт. Мягко льющийся из-под порталов свет, удивительно правильное сочетание молочно-белого и теплого глубокого синего цвета. Понятно, что синий цвет в палитре холодный. Но когда смотришь на темно-голубое, лазурное небо в середине июля — разве становится холодно? Или на небо закатное, перед тем как должна упасть темнота, тоже летом. Человеческих слов не хватает, чтобы описать это ощущение, этот оттенок.
Дети оглядывались, восхищались, переговаривались. Приличный Никитос в пиджачке и с бабочкой, которую мы однажды покупали для его выступления в школе, выглядел просто пай-мальчиком. Настя отказалась зачесывать ему хохолок, и он вдруг стал милым, даже хорошеньким голубоглазым ребенком, в белой рубашечке, аккуратный, смышленый на вид… Настя же вообще была красавицей в нежно-лимонном платьице в стиле «принцессы», которое я дарила ей к Новому году. Хорошие, милые дети. Вот бы еще высидели концерт…
Я тем временем открыла программку. Собственно, я и так уже все знала. Да, здорово. Можно было бы рассказать соседям: «А вы представляете, люди… Да-да, именно он…» Рассказать, например, вон той горделивой даме в песцовой накидке и с красивой прической. Интересно, сколько нужно делать такое сложное гнездо из кос — своих, несвоих… Я с сомнением поправила волосы. Если эта дама выглядит на твердую пятерку, на сколько выгляжу я? На три с двумя минусами? Я одернула саму себя. Кому это нужно? И вообще почему в голову лезет такая ересь? Я стала внимательно читать программку. Хорошо, что хоть почти всех композиторов я знаю. Некоторых даже люблю. Не такая дремучая, как мой маленький Никитос.
Никитос же сидел притихший, не бесился, чем меня даже настораживал. Бережет себя для концерта?
— Ты хорошо себя чувствуешь? — спросила я.
— Да, — односложно ответил Никитос, продолжая внимательно рассматривать зал, людей.
Может быть, я чего-то не знаю о своих детях? Может, надо давать им больше возможностей, показывать больше? Чтобы им было легче себя найти? Понять, что им ближе? Я вот считаю Никитоса обормотом, в музыкальную школу отдала только Настю. А может быть, его энергию направить на музыку, пусть на ударные инструменты?
— Мам, мам, смотри… — заволновался Никитос. — Идут, идут…
На сцену потянулись музыканты, в черных фраках, подтянутые, красивые, несколько женщин-скрипачек — в длинных платьях. А вот и он. Никитос ничего не понял, а Настька раз посмотрела на него — на меня, два, а потом, взяв меня горячими ладошками за запястье, прошептала:
— Мам, смотри, это же наш «мастер», разведчик…
— Да, — кивнула я. — Это он нас пригласил.
— О-он?
— Ну да.
— А что он будет здесь чинить?
— Вот мы сейчас и посмотрим. Думаю, наводить порядок в мировой гармонии, во вселенной звуков. Смотри.
Настька кивнула, а Никитос сидел, зачарованный, и смотрел, как Андрис взмахнул дирижерской палочкой, как замерли на секунду все — и зрители, и музыканты, — как потом полилась музыка, чудесная, красивая, мелодичная, совсем не скучная. Я выдохнула про себя — ну ладно, это прослушают. Дети прослушали первое произведение, и второе, и третье… Программа была подобрана таким образом, что нам не давали расслабляться. Чайковский, Сен-Санс, Глиэр, Вагнер, Шопен… Все такие разные. Пьеса то бурная, то нежно-элегическая, то щемящая.
Я сначала держала как будто невзначай Никитоса за руку, чтобы он не стал вскакивать, что-то громко комментировать. Но он как будто и не собирался. Так и сидел, затаив дыхание, только отнял свою руку и сел поудобнее.
Не сразу я заметила мальчика лет двенадцати, который сидел с другой стороны от Никитоса. Светлый, коротко стриженный, с выразительными серыми глазами чуть навыкате, самую малость, как будто удивленными. Никитос поглядывал на мальчика, который сидел и спокойно слушал. Не терпел, не возился, не спал, не играл в телефон, не вздыхал. Рядом с мальчиком был проход. Он пришел на концерт один?
К концу первого отделения меня посетила весьма странная мысль. Я уже спокойно слушала музыку, поняла, что с большой степенью вероятности от Никитоса беды ждать не стоит. И вдруг как будто чья-то чужая, посторонняя, непонятно откуда взявшаяся мысль меня… нет, не осенила. Просто секунду назад я даже не думала ни о чем таком. А сейчас отчего-то знала — этот мальчик, сидящий рядом с Никитосом и чем-то напоминающий его самого, только подросшего, имеет какое-то отношение к Андрису. Какое? Чудесное знание не пришло. А голова подсказала самое простое и очевидное — сын.
В антракте он встал, оказался совсем невысоким, лишь ненамного выше, чем быстро растущий Никитос. На мгновение я встретилась с ним взглядом. Ну да. Почти точно. Удивительно. Почему нет? А где тогда… Я остановила свой собственный вопрос. Не лежал бы у меня в ящике билет и не сидел бы рядом с нами этот мальчик, спокойно, один, как будто он привык к этому (если, конечно, я ничего не придумываю), если бы все в порядке было с женой. Ой, как мне странны эти мысли. Как бы я не хотела примеривать на себя чужие беды, участвовать так или иначе в чьих-то семейных драмах. «А если драмы давно позади?» — подсказал мне опять чей-то голос. Возможно, это просто некая мудрая часть меня, которая обычно разговаривает со мной не словами, а императивами на уровне ощущений: «почему-то не хочется», «отчего-то неприятно», «лучше сделать так, не знаю почему, но лучше».
Мальчик спокойно посмотрел на меня, я улыбнулась. Он, ничуть не удивившись, улыбнулся в ответ. Уже хорошо.
Никитос тоже посмотрел на незнакомца.
— Тебе понравилось? — спросила я мальчика, но ответил Никитос, искренне и горячо:
— Очень, мам! Я, наверно, тоже буду музыкантом!
Настька погладила Никитоса по плечу. Снисходительно? Нет, просто любя.
— Да, мам, зря Никитос не ходит со мной в музыкальную школу!
— Пойдет со следующего года. Позанимаемся летом, сразу во второй класс, чтобы вы вместе учились.
— Да?! — Мои близняшки аж подпрыгнули вместе.
Почему я раньше об этом не думала? Потому что думала неверно. И думала о чем-то другом.
Мальчик дружелюбно на нас смотрел, слушал и никуда не отходил.
— Мой папа дирижировал оркестром, — сказал он, просто и с привычной гордостью.
— Я знаю. Точнее, догадалась, — сказала я. — Ты чем-то на него похож.
— Я тоже Левицкий, — сказал мальчик. — Только не Андрис, а Анжей.
— Андрей? — переспросил Никитос.
— Нет, Анжей.
— Это по-польски Андрей, — объяснила я детям. Я думала, что Никитос ослышался.
— Ну наверно, — согласился мальчик так же легко и весело.
— Мам, да я сразу понял, что Анжей — это Андрей! Это же ежу ясно! Я — Никитос, — солидно представился мой сын и протянул руку.
Ну да, ведь мужчины всегда здороваются за руку. Эта удивительная вежливость, проявление гендерной солидарности сохраняется, несмотря на всю расхристанность современных правил приличия.
Анжей не засмеялся, руку Никитосу пожал. Приятный ребенок. Еще один Андрей в мою копилку. Это случайно? Так бывает? В мифах народов мира? Да. И мифы отражают глубочайшие и очень странные законы нашего мира. Мой самый любимый человек, после близняшек, брат Андрюшка. И я встречаю Андриса, у которого сын — Анжей, то есть все Андреи, только в разной национальной трактовке. Точнее, Андрис встречает меня. Ведь это не я рвалась починить ему падающий потолок… А там кто его знает, как на самом деле это происходит, и кто к кому рвется, и что думают на этот счет высшие силы, как они переосмысливают наши желания.
Хочется понять? Конечно. Невозможно чувствовать себя бессмысленной, неразумной игрушкой в руках высших, пусть всезнающих и всемогущих, но абсолютно неизвестных тебе сил. Я христианка, но кто точно занимается моей судьбой и как это происходит, мне неизвестно. В закон всемирного хаоса, расширяющегося, как наша Вселенная, я верить не хочу. В Бога, который во всем и везде, мне нравится верить больше. Но тогда неясно, почему в этом Божьем мире столько новых, старых, вечных и зловонных помоек. Чтобы на их фоне ярче сиял свет? Или просто иначе нельзя? А вот я бы не отказалась, например, жить в мире, наполненном светящимися ангелами, прекрасной музыкой и добром. Но я мала, ничтожна и не учитываюсь в великих неизвестных мне Замыслах. А жаль.
— Ты поляк? — удивился Никитос. — Никогда не видел поляков…
— Нет, я латыш. И еще русский, — ответил мальчик. — А мой дедушка был поляком, его звали, как меня.
— Пойдемте, выпьем воды, — предложила я детям, всем троим.
И как-то так естественно получилось, что в буфет мы пошли все вместе.
— Я сразу понял, что буду музыкантом, — объяснял Никитос Анжею. — Вот просто, когда все вышли туда, на сцену, я понял…
— А я учусь в музыкальной школе! — сказала Настька, посверкивая глазами.
— Я тоже, — сказал Анжей.
— На чем ты играешь? — Настька поддерживала разговор на уровне.
— На флейте, — ответил мальчик. — И на скрипке. И еще хочу на балалайке.
— На чем? На балалайке? — засмеялась Настька.
— Почему ты смеешься? — спросил мальчик и сам рассмеялся.
Правда, приятный ребенок.
— Ну не знаю… Разве иностранцы играют на балалайках? — ответила Настька.
Я не вмешивалась в их содержательный разговор, слушала. Думала, что сейчас делает Андрис. Интересно, он курит? В Прибалтике, говорят, многие курят. В Европе — нет, а в Прибалтике никак не бросят. Вряд ли, я не слышала табачного запаха. Лучше бы не курил… Я не слишком далеко захожу в своих размышлениях? Нет, не слишком. В самый раз.
— Ты иностранец? — удивился тем временем Никитос.
— Я — нет, — ответил Анжей. — Ну, не знаю. Я латыш и русский.
— А ты гражданин какой страны? — спросила все же я.
Мальчик неуверенно пожал плечами:
— Наверно, Латвии… Я у папы спрошу.
— А у тебя есть в школе латышский язык?
— Конечно!
— А можешь что-нибудь сказать по-латышски? — попросила Настька.
— Cik tev gadu?
— Ух ты! — сказала Настька.
— Мне — девять, — ответил Никитос.
Настька вытаращилась на него. Я тоже не могла взять в толк, что происходит.
— Un man ir divpadsmit, — как ни в чем не бывало продолжил Анжей.
— Сколько? — переспросил Никитос.
— Divpadsmit, — повторил Анжей.
— Div… ра… — повторил Никитос. — Div… Д… в… Двенадцать?
— Точно! — радостно подтвердил Анжей.
— Никитос! — Я не могла поверить своим глазам и ушам. — Как ты это понял?
— Понял, — гордо пожал он плечами. — А моя мама — училка! — неожиданно объявил Никитос Анжею.
Ну вот, мой мальчик начинает приходить в себя. Я, как и положено, дернула его за шкирку.
— Точно училка? — спросила я.
— Ой, мам… Учительница. А твоя?
— Моя мама умерла, — ответил мальчик.
— Господи, Никитос… Прости, пожалуйста, — сказала я Анжею.
Мальчик кивнул:
— Да. Все обычно спрашивают.
— Она… давно умерла? — осторожно спросила я.
Анжей опять кивнул и посмотрел на Настьку:
— Ты что?
Настька стояла с глазами, полными слез. Я знала, отчего она плачет. Может быть, ей жалко Анжея, она очень добрая девочка, но еще она тут же приложила это к себе, она всегда так делает. Настька покрепче обняла меня.
— А с кем ты живешь? — спросил Никитос.
Вот интересно, никогда бы мне не пришло в голову, что маленький и очень неразумный еще Никитос может, оказывается, поддерживать такие беседы. Кажется, я нахожусь в плену своих собственных мифов о сыне. Я придумала ему сценарий, очень поверхностный. И мой сын в его рамках развивается, как может. Или стоит на месте. Никитос — балбес, Никитос — драчун, светлая голова, но бездельник. Ему нечего делать в музыкалке и так далее. Так. Ломаем стереотипы. Смотрим на Никитоса с другой стороны. Видим в его гиперактивности нереализованность способностей, а не криминальные наклонности, в отличие от Гусаковой Ю. И., будущей матери ребенка, отцом которого станет папа моих детей. Ну вот, и к нам это пришло. Поздно себя ругать, уже все сделано, мною прежде всего. Да и у нас самих теперь начинается новая жизнь. Начинается замечательно и необычно.
Глава 29
Второе отделение было еще интереснее первого. Столь близкие русской душе — неизвестно отчего — латиноамериканские мелодии, в основном веселые и зажигательные, в исполнении классического оркестра звучали просто ошеломляюще. Никитос сидел румяный от перевозбуждения, весь вибрировал, то качался, то стучал ногой, то пробовал подпевать, но тихо, так, что никто даже не обернулся на него. Настька тоже была очень довольная, то и дело поглядывала на меня и спрашивала:
— Тебе нравится, мам?
— Очень. А тебе?
— И мне — очень!
Анжей слушал спокойнее, несколько раз что-то шептал Никитосу. Тот кивал, очень серьезно. Здорово, это просто здорово. Это как-то… — как не бывает. Музыка, наполняющая душу и весь огромный мир, трое чудесных детей вокруг меня. На сцене — человек, чье появление осветило всю мою и без того нетемную жизнь. Оказывается, в ней, в моей вполне благополучной жизни, не было чего-то важного. Я просто не знала об этом. Не ждала, не мечтала, не думала даже. Так, иногда, могло промелькнуть какое-то сожаление… А сейчас как будто к основной, прекрасной, знакомой мелодии добавилось сопровождение. Я просто — напевала. И вдруг вместе со мной зазвучала скрипка… И фортепиано с мощными аккордами… И нежно запела флейта… И даже стали мягко, ненавязчиво постукивать ударные — по тугим барабанчикам, звук которых подобен звуку человеческого голоса, когда мальчишки, балуясь, говорят: «Пум! Пум! Пурум, пум, пум!»
Всё звучало, пело вокруг. Весь мир, мое сердце, моя душа, музыка была в голове, во всем теле. И творил эту музыку, как сверхчеловек, взмахивая руками, Андрис. Поворачиваясь в зал и кланяясь после каждого произведения, он смотрел на нас, на меня, улыбался. Тоже как-то… неожиданно улыбался. То ли сдержанно, то ли как-то по-мальчишески неуверенно. И радостно. Одну пьесу, самую красивую, он сыграл сам, вместе с оркестром, на альте. Нет, этого просто не может быть. Такой редкий инструмент, мой папа был альтистом в молодости… Андрис поднимал смычок, как дирижерскую палочку, все смотрели на него и играли вместе с ним. Красивую, веселую и чуть щемящую мелодию. Как последнюю песню на карнавале… Играл он только нам, мне лично, то улыбался, то закрывал глаза, погружаясь в фейерверк звуков, который сам и создавал.
Прекрасно, прекрасно… Так бывает в жизни, редко, но бывает. Ощущение полноты бытия. Когда не надо уговаривать себя, что у тебя всё есть. Когда у тебя просто всё есть.
Мы вышли на улицу вчетвером, вместе с Анжеем. Никитос весело болтал с ним. Я прислушалась. Обсуждают… сколько человек может быть в оркестре. Сколько первых скрипок, сколько альтов… Мой — Никитос — говорит на такие темы! Слушает, по крайней мере, с интересом! И ни разу не упал! И дико не захохотал! И не заорал: «Бэ-э-э!»
Было еще очень светло. Май. Три самых светлых месяца в году. Май, июнь, июль. Но самое прекрасное время все же в мае, когда день прибавляется, прибавляется. И ты знаешь, что завтра будет еще светлее, еще дольше день. После долгой, мучительной, темной, бесконечной зимы — каким прекрасным кажется светлое и теплое время года.
Вечер был просто великолепный. Ни ветерка, ясное небо над площадью Маяковского. Одно из моих любимых мест в Москве. Настька держала меня за руку, Никитос с Анжеем чуть отстали. Я решила для себя, что дождусь Андриса. Поблагодарю его. Ну и… вообще. Как-то странно было бы уйти просто так. Анжей не пошел за кулисы, сказал, что встретит отца на улице.
— Он знает, что ты будешь ждать его здесь? — спросила я, повинуясь некоему непонятному пока мне импульсу.
— Наверное, — по-детски ответил Анжей. — Я позвоню ему. Пап! Я здесь! Жду тебя!
Я порадовалась, услышав, что они говорят между собой на русском. Потому что акцент у Анжея был довольно сильный. Совершенно иная мелодика речи. Русский язык, да не русский. Андрис говорил с тем же акцентом, но менее слышным.
Интересно, понял Андрис, где ждет его Анжей? Мальчик сказал просто «здесь». Ну ладно. Из зала Чайковского, кажется, другого выхода нет.
Мы постояли, с удовольствием дыша свежим воздухом. Машин было по-прежнему много, но я как-то не чувствовала загазованности. Потому что вообще ничего не чувствовала, кроме счастья. Бывают такие редкие мгновения в жизни.
Минут через десять показался Андрис, очень красивый, в легкой рубашке, светлом пиджаке. Красивый, нездешний, необыкновенный.
— Пап! — крикнул Анжей. Сказал Никитосу: — Пока! — обернулся на нас с Настькой, улыбнулся и побежал к отцу.
Андрис приобнял сына, они вместе пошли к темно-синей машине, припаркованной чуть поодаль. У машины стояла молодая женщина, пониже меня ростом, наверное, не знаю. Не об этом речь. Женщина с нежным лицом, светло-пепельными пышными волосами, накрученными мелко-мелко, вьющимися легкой шапочкой вокруг лица. Шапочкой, ветерком, сквознячком… Андрис подошел к ней, обнял ее, поцеловал, на мгновение окунувшись лицом в ее волосы. Светло-пепельные, так настойчиво кудрявые, такие легкие, такие манящие. Женщина прильнула к Андрису, похлопала по плечу Анжея, они сели в машину и уехали. Показалось мне, или Андрис обернулся, как будто ища кого-то глазами? Показалось.
— Пошли? — обернулась я к близнецам.
— Мам… Ты плачешь? — Настька стала встревоженно всматриваться в мое лицо.
— Я? Настюня, ты когда видела меня плачущей? Все свои слезы я выплакала до вашего рождения. Как вы родились, только смеюсь.
— А это не слезы? — Настька попыталась дотянуться до моей щеки.
— Нет, это вода. Вода. Дождь.
Никитос удивленно посмотрел в небо.
— Мам, нет дождя…
— Нет? — удивилась я. — А что же тогда у меня по лицу течет, действительно? Ангелы плачут, наверное. Им музыка очень понравилась.
— Мам, ангелов нет, — серьезно сказала мне Настька и взяла меня за руку. — Пошли к метро. У меня ноги замерзли.
Не думаю, что в такой теплый майский вечер могло что-то замерзнуть. Кроме моей души, конечно. В метро я покрепче обняла и прижала к себе двух близнецов. Вот и восстановилась нормальная — не волшебная! — гармония в моей душе и жизни. В моей душе и жизни есть то, что есть. В сумасшедшие подарки судьбы в виде лауреата международных конкурсов, государственных премий Латвии, почетного члена Швейцарской академии музыки, Президента парижского общества «Музыка и мир», главного дирижера Латышского государственного оркестра Андриса Левицкого, похожего на резидента советской разведки из фильмов 70-х годов, я никогда не верила и зря поверила сейчас. Этого не могло быть, потому что этого не может быть никогда. Потому что мне и так хорошо.
— Мам, не надо плакать, ну что ты? У тебя что-то болит?
— Дочка… Я не плачу! Я ведь сказала — это всё от музыки. У нас у каждого есть ангел, который нас оберегает, насколько у него хватает сил. Он всегда где-то рядом…
— Но ведь это не он приходит и встает у кровати, когда человек умирает?
— Насть… Ты где это взяла?
— Вчера читала, в сказке. Женщина увидела ангела, он ей сказал, что он за ней пришел… И она умерла на утро.
— Покажешь мне сказку. Кто тебе купил эту книжку?
— Ты…
— Хорошо. Ладно. Нет, это не тот ангел. С нами всю жизнь ангел хороший, светлый. Он то беды отгоняет, то плачет вместе с нами, вместо нас…
Никитос серьезно меня слушал. А Настя неожиданно горько улыбнулась и сказала:
— Нет, мам, я не верю.
— Почему, Настюня, ты что?
— Нет, не верю. Я не чувствую никакого ангела. Они бывают только в сказках.
— Но ты пойми, сказки это не просто так…
— Нет.
Ничего себе. Я даже плакать расхотела. Убеждать ее? Не уверена, стоит ли. Есть люди — атеисты по рождению. Вот не чувствуют они высших сил, рождены, чтобы жить и бороться с обстоятельствами в одиночку, без поддержки извне. Не верят и не хотят верить. Ребенка можно воспитать в вере в Бога. А можно не настаивать. Мне казалось, что у моих детей естественно, само собой сложится то же отношение, что и у меня. Почти точно знаю, что Он есть. Очень люблю спорить, сомневаться, но с Ним же. Ему же высказывать свои сомнения в Его существовании. Это моя вера, моя правда. А вот у Настьки, возможно, будет другая. Можно привить нравственные законы христианства. Но заставить верить, если в душе и в уме веры нет, сложнее или вообще невозможно. «Помоги мне в Тебя поверить!» — обычно прошу я, приходя в церковь. Но я хочу верить и часто не могу. А вот моя дочка, маленькая, нежная, совершенно не самоуверенная — не хочет. Хочет быть одна в жестоком, несправедливом, непонятном мире, где часто не на что опереться, где некому сказать: «Мне плохо! Так не должно быть!» Возможно, Настька когда-нибудь придет к вере от отчаяния, как приходит большинство. Но пусть лучше она не знает отчаяния и горя. И не верит в Бога. Верит в себя.
Когда мы пришли домой, конечно же, позвонил Андрюшка. По неподвластным человеческому разуму квантовым законам распространения информации в мировом эфире, в который современные физики верят так же, как верили средневековые алхимики, он чувствует мои беды на любом расстоянии. Так иногда чувствует мать. А иногда не чувствует. Андрюшка не заменял мне родителей, они умерли, когда мне было двадцать два года. Но необъяснимо ощущает меня.
— Анюта? Как дела?
— Все просто отлично, Андрюша.
— Были на концерте?
— Были, очень понравилось. Особенно Никитосу. Мы решили, что он пойдет в следующем году в музыкальную школу. Я с ним летом позанимаюсь. У меня же отпуск очень большой в школе. Если я не уволюсь. Если уволюсь, то вообще — все лето отдыхаю, перевожу с немецкого на русский, пишу поэму про школу.
— Анюта, подожди, подожди… Что ты так нервничаешь?
— Я? — Я засмеялась. — Да ты что! Все отлично, концерт прекрасный, май — самый светлый месяц в году, самый оптимистичный. Завтра день рождения у мамы, надо поехать на кладбище, ты помнишь?
— Помню, — вздохнул Андрюшка. — Ну что случилось? Что там со школой? Хотя это ладно… Потом расскажешь. Ты устала просто. А как Андрис?
— Просто необыкновенный! Ты даже себе не представляешь! Бриллиант! Лауреат, красавец!
— Так, я понял, — сказал Андрюшка. — Я тебе перезвоню.
— Андрюша. Послушай меня. Ты никуда не перезвонишь. В смысле, мне ты звони, сколько хочешь. Но эта очень странная история закончилась час назад. И я никогда — слышишь? — никогда больше не хочу слышать этого имени. Всё. Прости, я тебя очень люблю. Нам завтра в школу. Спасибо тебе за всё, я знаю, ты хотел, как лучше.
— Анюта… Ну хорошо. Расскажешь, если настроение будет. Всё, так всё. Я тебя тоже люблю. Чмокни от меня близнецов.
— Да.
Потому что не надо придумывать себе химеры. Потому что не бывает любви в сорок два с половиной года. Потому что все, кто хотели меня любить, остались там, за порогом молодости. Потому что это все неправда. Потому что есть законы природы. Молодым искать и любить. Взрослым — растить детей и понимать мир. Всё, потом умирать. Другого нет и не будет. Если у меня всё так вышло в жизни, оно не исправится в сорок два года. Пора очарования и влюбленности — там. Где мне было двадцать пять лет. А я — здесь. Здесь у меня другие заботы. Всё очень определённо в этом мире. Кто бы это ни придумал. Я не знаю, что такое Бог. Я не знаю, что такое законы Природы, потому что я не знаю, что такое Природа, что такое Вселенная. И никто толком не знает. Но я знаю, что мне бывает очень больно, очень плохо из-за этих законов.
Бывает, но редко. Чаще бывает хорошо. Надо побыстрее забыть эту ухмылку моей судьбы и жить дальше.
— Спать! — крикнула я веселящимся близнецам. — И пусть вам приснятся ангелы со скрипками!
— И с альтами? — высунул лохматую голову из шкафа Никитос. — Нет ни одной пижамы. Что делать?
— Возьми мою, — Настька протянула ему пижамку. — Она с медвежатами, для мальчика подходит.
— Ага, — согласился Никитос. — Мне звук альта очень понравился.
— Никитос, ну как ты в оркестре мог услышать альт! Дедушка твой, кстати, мой папа, играл на альте, ты знаешь?
— Он же был директором школы! — крайне удивился Никитос, подошел ко мне и сел на пол, явно настроенный на долгие приятные беседы.
— Так, вставай-ка, натягивай пижаму с медвежатами, и чтобы через пять минут ни одного вяка из вашей комнаты я не слышала!
Никитос с неохотой встал.
— Мам, ты со мной как с дураком разговариваешь всегда.
— Да! — подтвердила Настька. — Обидно! А Никитос очень умный!
— Нисколько не сомневаюсь. — Я поцеловала обоих. — Ложитесь, пожалуйста. Дедушка правда был альтистом, но потом его назначили директором музыкальной школы. И он играл редко, только дома. Мама очень любила его слушать.
— А ты?
Какие удивительные вопросы задают иногда дети. Любила ли я слушать, как играет папа. Я сама никогда себя об этом не спрашивала. Нет, не любила, наверное. Ревновала, что мама всё бросала — ужин, наши уроки, стирку, всё и всех — шла, садилась и слушала папу. И ничего вокруг не видела. Это и есть любовь. Я так и запомнила свое детство. Льется где-то вода. Шипит, скворчит что-то на кухне. Сижу я, ковыряюсь с уроками, Андрюшка бегает во дворе с ребятами, а папа в другой комнате играет на альте, глухо, мучительно, тоскливо, таким мне казался звук альта, а рядом с ним замерла мама и слушает его. Так, стоп. Сейчас мне всё обидно, и я вспоминаю детство совершенно не так, как обычно.
— Я плохо понимала классическую музыку, когда была маленькой, но папой очень гордилась, — объяснила я детям.
Близнецы, чувствительные не к словам, а к интонациям и моим флюидам, внимательно посмотрели на меня.
— Мам, ты ночью, если захочешь плакать, приходи ко мне спать, хорошо? — сказала Настька. — Я специально поближе к стенке лягу, чтобы ты поместилась.
— Непременно, — засмеялась я. — Всё, ложитесь и спите.
Никитос вдруг еще раз подошел ко мне и поцеловал меня.
— Я никогда больше не буду разговаривать с тобой как с дураком, сынок, — сказала я.
— Ага, — доверчиво прижался ко мне Никитос. — Помнишь, там такая музыка была «там — тарам — там-там-там…» — он неожиданно чисто-чисто пропел мелодию вагнеровской пьесы, которую играли в первом действии.
— Потрясающе, Никитос. Настька, ты слышала?
Настька, улыбаясь, стояла за его спиной. Такая же, в точности! И другая.
— Мам, я же тебя всегда просила — пусть Никитос со мной ходит в музыкалку. Помнишь, ты еще говорила, что его только на ударные возьмут.
— Да, мне очень стыдно.
Вот, для этого стоило сходить в зал Чайковского сегодня. Мифы и химеры, и пустые надежды, и глупости забудутся. А Никитос пойдет в музыкальную школу.
— Как ты думаешь, мам, Анжей мне позвонит?
— А ты дал ему телефон?
— Ой, нет… А у тебя нет его телефона?
— Нет.
— А у дяди Андрюши?
— Тем более, с чего бы это? И послушайте меня оба. Я не знаю, кто такой Анжей. Это раз.
— Как, мам, это мальчик, который…
— Никитос! — шикнула на него Настька. Девочки чувствуют все же глубже и тоньше.
— Далее. Я не знаю, кто такой Андрис, «мастер», разведчик, дирижер. Это всё всем приснилось. Ага?
— А как же сегодняшний концерт? — Никитос, ничего не понимая, переводил сонные уже глаза с меня на Настьку.
— Концерт тоже приснился, причем только тебе! — Настька подтолкнула его в детскую: — Пойдем.
Я легла вслед за ними. И уснула. Проспала до утра. Не плакала во сне, не видела грустных снов, кошмаров, Андриса, Павлика, не видела даже Игоряшу. Спала без снов. Если что и снилось, я забыла. Встала утром выспавшаяся, вполне веселая. Сегодня — первый день оставшейся мне жизни. И прожить его надо без глупой химерной мечты и без Андриса, которого никогда не было и быть не могло. Всё. Точка.
Глава 30
— Аня, у тебя вопросов никаких нет по собранию? Ты помнишь, что надо его провести? Сказала детям, написала объявление в электронном журнале? — Роза разговаривала со мной вполне нормально, как ни в чем не бывало. Разве что в глаза не смотрела. Говоря со мной, она смотрела на проходящих детей, одергивала кого-то, делала замечания: — Костина, а Костина! Ну-ка подойди на секундочку! Это как наряд у тебя называется?
— Туника… — Рослая Костина стояла почти вровень с Розой. Синеватые волосы ее были подстрижены неровно. Из одного уха свешивалась сережка с переливающимся иероглифом.
— А под туникой что?
— Роза Александровна…
— Я имею в виду — где же лосины, если это туника? Или брючки. Или бриджи. Это ведь колготки? — Роза кивнула на обтянутые черными колготками с паучками ноги Костиной. — Ты уверена, что это нормальный вид для школы?
— Ну синий же, с черным… — сказала Костина и поправила тунику в ярко-синие и белые полоски.
— Ты ужасна, Костина, в этом виде. Ты меня услышала? Иди и делай выводы.
Костина, загребая полными ногами, пошла к подружкам. А Роза продолжила, не глядя на меня:
— Так что там у тебя с родительским собранием? Готова?
— А зачем мне проводить собрание, если я ухожу из школы.
— Уходишь? — Роза подняла одну бровь и на секунду посмотрела на меня. — Уходи. Стрессоустойчивость — необходимое качество для работы в школе. Главное! А у тебя его нет. Размазня. Уходи. Ничуть меня не удивила! — Роза коротко засмеялась. — Но собрание проводит не Аня Данилевич, которая сама не знает, какого рожна ей нужно в этой жизни, а классный руководитель седьмого «А» класса. Это, насколько я помню, на сегодняшний день — ты. Поэтому будь так любезна, Аня Данилевич… Прохоров! Не проходите мимо! — Роза помахала мелковатому старшекласснику, который, опустив голову, попытался проскользнуть мимо нас. — Сюда подойди, я сказала. Как хулиганить, так он первый, а отвечать — в штаны наложил, да, Прохоров? Давай, давай, приготовься! Штаны проветри! Как раз за тобой шла. Сейчас пойдем вместе к директору.
— Ну, Роза Александровна… — неожиданно тоненьким голоском заныл старшеклассник. — Я вообще ни при чем!
— Да что ты говоришь! Ай-яй-яй! Какая овечка наш Прохоров! А зуб кто Селиверстову выбил? Твоему, кстати, Кириллу, ты не в курсе? — Роза обернулась на меня.
— Он сегодня в школу не пришел.
— Так потому и не пришел! Уходит она. Уходи! — Роза, крепко взяв за рукав Прохорова, который стал как будто еще меньше ростом, направилась к лестнице. Потом решительно развернулась и быстро подошла ко мне, таща за собой Прохорова. — Кому ты нужна? — прошипела она. — Думаешь, кто тебя уговаривать будет?
— Нет, не думаю.
— И не думай. Ты не прижилась у нас в школе. Не нашла общего языка ни с учениками, ни с педсоставом, ни с руководством. Услышала?
Я пожала плечами, повернулась и пошла на урок. Не нашла, так не нашла. Я уверена, что несколько просто замечательных статей об открытиях немецких физиков лежат сейчас непереведенные, потому что их некому переводить. Они ждут меня. Чтобы я пришла на свою холодную лоджию, надела носки и шарф в солнечный день, села за компьютер и углубилась в потрясающие, непонятные, сложные слова, знаки, формулы… Три посвященных пишут для трех таких же посвященных. Они ждут новостей друг от друга, они не могут идти дальше. Потому что они работают вместе. У них один коллективный мозг. А я — связующее звено, проводник. Я им нужна. И я пойду переводить. Буду там, где я нужна, где не топчут мой новый телефон, который подарил мне Андрюшка. Где не смеются безнаказанно над моими наивными книжками, в которых я рассказала когда-то о своей любви и смерти Павлика, и о сердечных муках, и сложном решении, принятом когда-то Андрюшкой. Разве стоит над этим смеяться Диме Тамарину, который никогда не любил, не был близок с женщиной, не хоронил любимых и близких? А я и ответить Диме ничего не могу, разве что посоветовать, как Роза, штаны проветрить. Скажу это сегодня Салову, если будет лежать на парте и мычать, что ему «всё по фиг». И Будковскому, если он, как вчера, будет показывать свой ассортимент матерных жестов. Целый особый язык, где он только ему выучился. Я не всматривалась, но то, что увидела и поняла, меня повергло в шок. Я не знаю, как с этим бороться. Наверно, с этим бороться нельзя. Наверно, наша цивилизация действительно погибает. Как погибали цивилизации, и не раз. Линия развития человечества — это не технический прогресс, а духовный регресс. И в школе это очевидно.
А когда сидишь на лоджии в толстых носках, которые тебе когда-то подарили на день рождения родители, и ты очень плакала от несоответствия мечты и реальности, сидишь наедине с величайшими умами современности и пытаешься перевести с одного языка на другой, это не так очевидно. Я немецкий чувствую, как родной. И английский, который знаю гораздо хуже, тоже чувствую, как не чужой язык, а просто давно забытый. И не потому, что я их учила с детства и юности. Потому что когда-то они были одним языком, вместе с моим настоящим родным, русским. И латышский тоже… Латышский? Почему мне в голову пришел этот язык? Этот язык и вообще все про латышей у меня под запретом, временным, пока не пройдет, пока не развеются до конца химеры. Буду заниматься тем, что мне понятно, что родное и близкое. Пусть чуть скучноватое.
А пока я не ушла из школы, я должна позвонить Селиверстову. Бедный мальчик. Выбили зуб… Почему я-то не знаю? Уже звенел звонок на первый урок, но я решила чуть задержаться.
— Кирилл?
— Да, здравствуйте, Анна Леонидовна.
— Кирилл, что произошло? Что у тебя с зубом?
— Нет зуба больше, — невесело хмыкнул мальчик.
— Господи, ну что же такое! А как это произошло?
— Ну… — он замялся. — Анна Леонидовна… Может, не надо?
— Почему? Пожалуйста, расскажи мне, почему была драка.
— Ну мальчишки, старшеклассники, что-то сказали Катьке Бельской. Я даже не знаю что… Ну что она выпендривается, что ли… Она им ответила. А этот Прохоров взял ее и ударил. Прямо по лицу. Ну а я все видел и тоже его ударил.
— Молодец… То есть я хотела сказать — понятно.
— Ну и…
— Ясно. А он один с тобой дрался?
— Нет, еще двое.
— Господи, и где это было?
— Около школы.
— Они из какого класса?
— Один из десятого.
— Я не веду у них. Не знаю никого.
— Еще один из одиннадцатого…
— А кто? Кто?
— Я не знаю фамилии. Здоровый такой.
Здоровый — это или «урод» Шимяко, с которым не разговаривает никто в классе, так и не объясняя толком, почему он урод, но он и не ходит почти в школу, раз в неделю в лучшем случае, аттестат какой-никакой нужен все-таки. Или Громовский… Ладно, все равно узнаю.
— А зуб какой?
— Передний, — вздохнул Кирилл. — Мама говорит, можно сделать имплант, будет совсем как настоящий.
— Конечно! Конечно, у меня есть имплант, сбоку правда, сделала и забыла.
— Похож на настоящий? — с надеждой спросил Кирилл.
— Абсолютно, не отличишь! — сказала я, стараясь, чтобы это звучало правдоподобно. Надежда гораздо важнее той реальности, которая наступит потом. Когда надежда станет бывшей. К той реальности постепенно можно будет приготовиться, потом привыкнуть… Я знаю, что это такое. А вот без надежды — никак. Имплант не похож на зуб, коронка не похожа на живой настоящий зуб. Ничто искусственное не похоже на настоящее. Ничто.
— Не переживай. Прохорову этому достанется, уверяю тебя. И пожалуйста, напомни маме, чтобы она обязательно пришла в школу на собрание.
Да, нужно еще на пару недель задержаться. Я хотела уйти сразу после собрания. Кажется, положено об этом предупреждать администрацию заранее, но мне мой верный друг Анатолий Макарович, Толик Щербаков, принес на хвосте новость — в школу просится молодая учительница словесности. Симпатичная, покладистая, русская, не замужем, без детей. И отпустят меня сразу, как только я напишу заявление — сделала я такой вывод. Но я сначала разберусь, как смогу, с хулиганами. Если, конечно, меня пустят разбираться. Для этого в школе есть другие люди.
Первый урок был у меня в пятом классе, а второй — как раз в одиннадцатом. Не буду сейчас к ним заходить, потерплю, через час разберусь.
Пятиклассники мирно спали, день был темный, дождливый. Перетасова с полузакрытыми глазами качалась на стуле, тихонько подвывала: «Сидят пта-а-а-а-ашечки… маката-а-а-ашечки». Она спела это уже раз сто, я надеялась, что ей надоест. Ваня тоже спал, время от времени поднимал голову, здоровался со мной и с Розой, которая все мерещилась ему в коридоре, и переворачивался на другой бок. Аля Стасевич с удовольствием читала вслух по моей просьбе рассказ Распутина «Мама ушла». Маленький Гриша внимательно слушал Алю. Сережины самолеты стояли на ремонте, сам он прилег на парту, положил щеку на сложенные ладони и время от времени тихонько заводил мотор, но только тот не заводился.
Ладно, не бегают по классу, не бредят и хорошо.
— «И тогда мальчишка снова заплакал, — с выражением читала Аля. — Он плакал от боли и одиночества. Что такое боль, он уже знал. А с одиночеством встретился впервые…»
А я смотрела в окно. Кто бы мог подумать, что вчера над площадью Маяковского в девять вечера было ясное небо, ни облачка, красивейший золотой закат? Сегодня моросило, дуло, и ныли тело и душа. А тут еще бедный Кирилл. Вчера, когда моя душа была полна музыкой, счастьем, надеждой на какую-то другую жизнь, радостными волнениями, Кирилл сидел дома с опухшей челюстью, рядом с плачущей мамой и плевался кровью. Как странен и жесток мир. Мне этот мальчик никто. И — кто. Потому что он спас Никитоса от бездомных собак. Я не знаю, как бы рыдала сейчас я и что бы было, если бы не Кирилл, бросившийся тогда на стаю с камнями и палкой. Поэтому для меня этот мальчик не просто ученик и ребенок, которого я знаю, а человек, благодаря которому мой Никитос жив и здоров, ходит на концерты, ищет себя, а не лежит в больнице, весь в швах. Или на кладбище.
Я перекрестилась — и от своей последней мысли, и перед тем, как войти в одиннадцатый, и открыла дверь. Дети, а точнее, взрослые люди, заканчивающие школу, сидели как обычно. Как будто ничего и не произошло. А ничего и не произошло. Они привыкли к крови — ее полно в телевизоре, в играх. Они привыкли к чужим смертям — и настоящим, и придуманным. Они убивают в играх, они любят играть в пейнтбол — расстреливать друг друга красками. Они путают реальность и игру, страшную, странную игру в смерть, которой полны современные фильмы и компьютерные игры.
Я оглядела класс. Шимяко, как обычно, не было. Я бы даже его не узнала, встретив на улице, видела его раза три-четыре. И так и не поняла прозвища «урод». Мне лично он ничего не говорил, кроме своего «отвали» на моем самом первом уроке.
Зато был Громовский. Одного взгляда на его лицо мне было достаточно, чтобы понять, кто принимал участие в драке. Он сегодня был очень аккуратно одет, еще лучше, чем все последнее время. С тех пор как он решил стать журналистом, он ярко и выразительно одевается. По количеству и качеству его пиджаков я могу поверить его одноклассникам, что за Громовского заплатят везде и всюду и столько, сколько попросят. И еще сверху дадут.
— Здравствуйте, Анна Леонидовна! — громко сказал Громовский. — Я написал эссе, хочу прочитать.
— По какой теме? Я разве задавала?
— Нет, я сам выбрал. Мне же надо готовиться к творческому экзамену и к собеседованию.
— И что ты написал?
— Сейчас… — Громовский открыл большую кожаную тетрадь, — «Единство личности и вселенной как одна из центральных тем поэзии Тютчева».
Я покачала головой.
— М-м-м… Мощно! А на основе каких произведений?
— На основе стихотворений… так… «Как океан объёмлет…»
— Объемлет, наверно, Громовский.
— Ну да. «…объемлет шар земной», «О чем ты воешь, ветр ночной?»…
Миша Овечкин хмыкнул:
— Йоу, Ильяндрыч! Растем, землекопы!
Громовский пренебрежительно отмахнулся от него. Хотел читать дальше.
— Молодец, Громовский, — остановила я его. — А зуб ты Кириллу Селиверстову выбил?
Овечкин отреагировал:
— Пи-ип!
— В смысле? — вкрадчиво спросил меня Громовский. — В каком смысле выбил зуб? Поосторожнее с такими заявлениями, Анна Леонидовна!
Все-таки какие они уже взрослые. Взрослые дяди и тети, находящиеся в отношениях «взрослый — ребенок» с нами, с учителями. Ребенок, которому, увы, нельзя дать по заднице.
— Громовский, это правда? — повернулась к нему Саша Лудянина.
— Да ну шо ты, Сашок! — развязно ответил ей Громовский. — Да ни в коем разе! Да шо это я полезу с детьми драться?
— То есть ты знаешь, что Кирилл еще ребенок, да? Ты в курсе, о чем и о ком идет речь?
— Говорить буду только в присутствии адвоката! — заявил Громовский, сел, вытянул свои длиннющие ноги в проход, совсем перегородив его огромными рыжими ботинками, скрестил руки на груди и заржал.
— Очень смешно! — заметила Саша.
Я посмотрела на Колю Зимятина. Вот почему русская интеллигенция всегда сидит в стороне, сопит, сочувствует униженным, оскорбленным и тем, кто имеет смелость сказать правду, как Саша, но то ли боится вмешаться, то ли не хочет мараться, то ли не уверена ни в чем?
— Коля! — окликнула я мальчика. — Ну, а ты что скажешь?
— Я? — удивился мальчик. — Почему я?
— А почему не ты, Коля? Почему орут только те, кому сказать нечего, кого распирает от наглости, от количества сожранного, от банки пива, которое они выпили тайком от родителей вчера перед сном… Почему?
Саша с обидой посмотрела на меня.
— Я не про тебя. Ты же знаешь. Ты всегда грудью на амбразуру. Только амбразура такая огромная, пулеметов столько, что ты одна ее не закроешь.
Оля Улис, Коля, еще несколько нормальных учеников, которых я имела в виду, опустили головы. Ну конечно! Если бы они все сейчас подошли к Громовскому и сказали, какой он урод, и еще дали бы ему втроем — вчетвером по голове, как он с теми хулиганами дал тринадцатилетнему Кириллу… Я понимаю теперь звонки в своем выключенном телефоне, которые увидела только сегодня. Мне и мама Кирилла вечером звонила, и Роза, и еще кто-то. А я была на концерте, а потом прощалась с мечтами о неземном принце, они же химеры, и плакала.
Про то, чтобы дать втроем по голове Громовскому, — это ужасно непедагогично. Но я, как уже выяснилось, не педагог. А вот если бы наказывать преступника — мелкого, крупного — тем же самым, может, и преступлений меньше было бы? Избил женщину на улице, отобрал у нее сумку. Тебя поймали, доказали, что это ты, — изволь, встань ровненько, тебя так же изобьют. Выбили Кириллу зуб? Кто выбил? Работают уже школьные камеры? Работают, слава богу. И на улице стоят, для безопасности школьников. Вот, видно все — Прохоров выбил, а Громовский просто руками, ногами махал. Мальчика бил, тринадцатилетнего, беспомощного перед ними тремя, откормленными оглоедами осьмнадцати лет. Так Громовского просто избить в отместку, а Прохорову выбить зуб — тот же. Нет, я не педагог. И не законодатель. И не судья. И самосуд карается по закону. А как Закон отнесется к этому происшествию? Вот что будет Прохорову? Порицание? Его даже из школы, я уверена, не выгонят. Тем более не выгонят Громовского.
— С адвокатом, Громовский, ты будешь разговаривать, когда тебя посадят. А в классе обойдешься без адвоката. Выходи к доске.
— Чё это вдруг?
— Выходи!
— Да за ради бога!
— Бога хотя бы не поминай!
— Почему это? У меня семья очень верующая!
Нисколько не сомневаюсь. Даже, наоборот, уверена, что всей семьей Громовские ходят на службы, может, даже стоят всенощные. Это так пронимает, это нужно душе, измученной постоянными гадостями, которые эта душа в себе носит. «Греши и кайся, греши и кайся!» — смеялась когда-то моя бабушка, которую я помню плохо. Но некоторые фразы ее запомнила на всю жизнь.
— Дай сравнительную характеристику романа…
Я остановилась. Ну не хочу. Не могу. Тошно. Неправильно всё это. Передо мной стоит наглый, тупой троечник, который неизвестно отчего решил поступать в один из самых лучших гуманитарных вузов России. Он пишет с ужасными ошибками. Он гад, просто гад. Он издевается над учителями и одноклассниками. Он еще до конца не сформировался. Но я не знаю, что должно произойти, какое чудо с небес, чтобы из этого недочеловека вырос нормальный, порядочный человек. Он и еще два таких урода избили Кирилла, втроем. Им ничего не будет. Скандал замнут. Не замнет школа — замнет полиция. Найдут способ. И Громовский поступит на журфак, куда поступить невозможно. Это факультет для золотой молодежи — детей министров, бриллиантовых шоуменов, нефтяных магнатов, кавказских президентов и мафиози. И для Илюши Громовского, потому что дела его отца резко пошли в гору. Какая разница, отчего и почему и какие именно дела. Умеет человек, знает, где кого прижать, где на чем выиграть, где украсть. Ведь именно это ценится в современной России? Тот, кого это не устраивает, кто так не хочет, кто считает, что родился для чего-то другого, получает в месяц ровно столько, чтобы не умереть с голоду, накормить детей и не ходить в рванье. Всё.
Зачем я вызвала Громовского к доске? Что я хочу сейчас доказать?
— Садись, — сказала я. — Мне противно на тебя смотреть.
Громовский присвистнул и показал мне пальцем на камеру. Я повернулась к камере.
— Мне противно разговаривать с Громовским, потому что он сволочь. И даже если он поступит на журфак, он, бездарь и недоумок, будет учиться там очень плохо, так же как другие недоумки, папы которых наворовали много денег, чтобы их дети могли жрать, пить, иметь любых дур и учиться на журналиста.
В классе повисла тишина.
— Йоу… — тихо сказал Миша Овечкин.
— И еще, Громовский. Я тебе поставлю «три» в аттестат. Понятно? Я тебе за эту четверть ставлю двойку, заранее. Попробуй опротестовать, собери комиссию. Тебе поставят кол, потому что ты — ничто. Наглое, тупое ничто. Плесень.
— Ты сядешь за свои слова, дура! — сказал мне Громовский.
— Нет, мальчик. Не сяду. Ты плохо подготовился к борьбе со мной. Мне повезло чуть больше других учителей, которых ты месишь с грязью. Ты не дочитал мою биографию. Просто не связал две фамилии. Мою и…
— Ба-ли-и-ин… — сказал Миша Овечкин. — Даниле-евич… Недавно же по телеку говорили…
— Минус сто баллов… — покачала головой Саша Лудянина. — Анна Леонидовна, но вы ничего…
— Я собиралась уйти из школы, Громовский. Провести в среду родительское собрание в своем классе и уйти. Даже учителя уже нового берут. У вас бы со следующей недели пришла новая учительница русского. И ты бы растоптал ей телефон, для затравки, чтобы показать, кто в стае главный. Но я не уйду. Для того чтобы тебе поставить тройку в аттестат.
— Я плевал на аттестат… — проговорил Громовский с белыми глазами.
— А я плевала на тебя, Громовский.
— Тогда вы ничем не лучше всех тех, кому все можно! — высказался Миша Овечкин. И встал.
Я засмеялась.
— Миш, это ты правильно сделал, что встал. Нет, я лучше. Я не воспользовалась тем, что мой родной брат… Можно не продолжать — кто и что в этой стране мой брат? Я не воспользовалась этим, когда Илья Громовский украл моего сына-третьеклассника и держал его с завязанными глазами в машине, выставляя мне ультиматумы. Я разобралась с этим сама.
— Гонит… — неуверенно сказал Громовский.
— Заткнись лучше! — посоветовала я ему. — Заткнись и сиди, надейся, что тебя не посадят за коллективное хулиганство. Моли Бога, раз ты считаешь, что для тебя он есть, моли маму Кирилла, чтобы она тебя простила.
Громовский что-то бубнил, а я смотрела на остальных детей. Ведь это не норма? Громовский — не норма? Нет, конечно. Это вирус, пытающийся победить человека. Я заболеваю гриппом, ОРВИ, потому что некая иная форма жизни пытается меня уничтожить. Зачем? Я не знаю. Возможно, я для него планета. Как для меня — Земля. Возможно, я для него враг, или еда, или конкурент, я не знаю. Как и вирус Громовского. Пытается заразить всё вокруг себя, подчинить, сделать подобным себе, извести то, что не мутирует, не становится таким же.
— Напишем короткие эссе, — сказала я классу. — Без подготовки, две темы на выбор. Точнее, можете полистать произведения в планшетах или конспекты, если у кого вдруг есть. Была бы рада, если бы обнаружились собственные записи.
Я говорила и видела Сашины глаза. Я не знала, осуждает ли она меня. Понимает ли, почему я так озверела. Мне хотелось, чтобы она, Оля, Коля, другие дети были за меня, за мою правду. Я не уверена, что правда, выраженная в такой грубой форме, найдет много сторонников. Но я уже не могу разговаривать с Громовским по-другому.
— Темы. Первая: «Тема гармонии и конфликта в человеческих отношениях на примере произведений Тургенева или Толстого». Вторая: «Судьба России и национальный тип в изображении Гончарова».
— Но как это можно написать кратко? — удивился Овечкин.
— Кратко можно написать тезисами. Я это и имею в виду. Напишите так, чтобы вы могли это потом, при необходимости, расписать подробнее. Не надо ничего искать в Интернете, пожалуйста! — остановила я Иру, соседку Громовского. С некоторых пор она стала подсаживаться к нему, несмотря на то, что сам Громовский, занимающий очень много места в пространстве, любит сидеть один. Рядом с друзьями — сзади, впереди них, через проход, но один.
Девушка, ничем особенно не выделяющаяся, разве что быстрым взглядом красивых, сильно накрашенных темных глаз, кивнула и отложила планшет.
— Вы же сказали — можно просмотреть произведения? — уточнила Саша.
— Сказала. А давайте определимся сначала, какие произведения вы будете искать. Не уверена, что все с ходу сообразили, особенно Ира.
Ира, сидящая рядом с Громовским, согласно кивнула.
— Ты ведь темы стала искать, да?
— Допрос с пристрастием и пытками, — прокомментировал Овечкин.
— И с участием комментатора местного радио, — добавила я.
Ира подняла глаза:
— Да.
— Вот, Овечкин, пленный сам признался. Так что успокойся и лучше сообрази, о каких произведениях идет речь. У вас семь минут.
— Нечестно! Невозможно! — наперебой запротестовали одиннадцатиклассники.
— В жизни вообще очень много нечестного и невозможного. Пожалуйста, сконцентрируйтесь. Очень полезно заставлять свой мозг работать в усиленном режиме. Много запоминать, быстро читать, мгновенно анализировать. Так учат разведчиков.
— Вы учились на разведчика? — осклабился Миша Овечкин.
— Кто учился в моей семье на разведчика и что из этого вышло, ты бы мог и догадаться, Миша, с твоей убойной логикой. Всё, время пошло.
Я мельком взглянула на Громовского. Будет писать тезисы эссе? Как миленький. Тыкает пальцем в планшете, конечно, пытается найти похожую тему. Те, кто искал произведения, посидели-подумали, попереглядывались друг с другом, пошептались, покивали, уже просматривают тексты. И некоторые даже начали что-то писать.
Громовский тоже что-то нашел и стал перекатывать из Интернета. Да и пусть. Мне все равно. Я действительно останусь в школе, чтобы поставить ему тройку. Восстановить справедливость в одном, отдельно взятом месте. Вдруг аттестаты будут учитывать при поступлении? Выйдет закон через месяц. И не поступит Громовский на журфак. Что я могу еще сделать, как его наказать? Накажет Бог — скажут мне глубоко верующие. Если бы Бог действительно всех наказывал, люди бы не придумали систему правосудия и наказания. Все-таки приходится немного помогать высшим силам, которым просто за всем не уследить.
А как он напишет ЕГЭ на высокий балл? Не знаю. Придумают что-нибудь. А как из горных областей необъятной Родины приезжают горячие парни с результатами 100 баллов? Плохо говорящие по-русски джигиты сдали русскую словесность на 100 баллов? Я лично не сдам на сто, потому что у меня не приспособлен мозг к механическому тестированию. Меня учили по-другому. Я могу рассуждать, я могу придумывать, я могу что-то написать сама. Но заставлять свой мозг совершать автоматизированные действия по выбору верных ответов мне сложно. Наверно, если бы пришлось сейчас подтверждать высшее образование таким образом, сконцентрировалась бы и подтвердила, и написала бы эссе по искусственной схеме, придуманной недоучками, и остановила бы свою безудержную фантазию, вогнала бы ее в стандарты, требующиеся для подготовки торговых агентов и полуграмотных бухгалтеров. А кого еще готовят из детей, останавливая и останавливая их естественное творческое мышление, вписывая его в жесткие унифицированные рамки? Общество лавочников и ростовщиков, они же экономисты — сотрудники бесчисленных и бессмысленных для общества в целом банков.
За окном темно. На душе очень средне. Кирилл сидит дома с выбитым зубом и распухшей челюстью. Латыши не любят русских и никогда не любили. Мы тоже не любим латышей, особенно классических музыкантов. Я остаюсь в школе до конца учебного года. Я пишу объяснительную о сегодняшнем уроке еще до того, как меня за ушко да на солнышко поведут объясняться к директору.
Я плохо знала Громовских и их возможности. Объясняться меня вызвали сразу… в управу, к начальнику отдела образования Тютевой Людмиле Антоновне. Людмила Антоновна с порога мне сказала:
— Увольняйтесь, пока не выгнали по статье.
— Нет, — ответила я.
— Вы с ума сошли! Вы оскорбляете учеников, мне показали видеозапись…
— Это вы сошли с ума, — объяснила я ей. — Вы защищаете мальчика, который, если не успокоится, через месяц попадет в колонию. И никакие деньги ему не помогут.
— Да вы что-о-о-о? — заорала Людмила Антоновна. — Вы знаете, куда пришли? Вы — кто?
— Я учитель русской словесности Данилевич Анна Леонидовна.
— Мне говорили, что вы — неуправляемая хамка, но чтобы настолько… Вы — уволены с сегодняшнего дня!
— По какой статье?
— За аморальное поведение, — улыбнулась Тютева. — Вы принуждали Илью Громовского к сожительству, растлевали малолетних.
— Ты — дура, — сказала я Тютевой. — Ты просто не знаешь, что у меня есть волшебная палочка. В этой Стране Дураков без волшебной палочки — никуда. Ты привыкла, что ты машешь своими короткими и очень грязными ручками, и тебе — несут, несут и кланяются. Сколько тебе Громовские принесли?
— Пошла вон отсюда! — завизжала Тютева. — Да тебя по такой статье уволят, что на работу не возьмут даже пол мыть в твоем собственном подъезде! — Она нажала кнопку на столе. — Охрану вызови, Люба! Пусть ее выведут, как положено!
— Я тебе уже сказала, что ты дура, — вздохнула я. — Это ты моих девочек-коллег можешь к ногтю прижимать. Как бы тебе подъезд завтра не мыть. Я же сказала — у меня лично есть волшебная палочка.
— Иди-и! Кобыла драная…
— Нет, ну как же, — даже остановилась я. — Драная бывает кошка. А кобыла — тощая, дохлая… Великий и могучий русский язык!
— Лёш! — нервно обратилась Тютева к вошедшему охраннику. — Выведи эту больную женщину! Фу-у… Бывают же такие твари.
— Лёш, — остановила я охранника, который на самом деле вознамерился вытолкать меня из кабинета Тютевой, — ты человек подневольный, но лучше руками меня не трогай, я тебе по-хорошему говорю. Я сама выйду, мне здесь нечего делать.
— А если ты, — остановила меня Тютева, — имеешь в виду, что у тебя есть знакомые в Департаменте образования, то у нас сейчас — демократия! Всех судят одинаково! Вылетишь на хрен! Демократия!
— Это уж точно, — согласилась я, выходя из ее кабинета. — Но ты, Лёш, все-таки руками меня не трогай, ага?
— Ага, — пробубнил охранник, закрыв поплотнее за собой дверь в кабинет Тютевой. — Но вы бы, женщина, побыстрее ушли отсюда, а то мне не хочется тут… с вами… как-то… в этом смысле…
— В этом смысле точно не надо! — попыталась засмеяться я, чувствуя, что сейчас сердце выскочит или разорвется. Третьего варианта нет. Я осторожно и не очень глубоко вдохнула-выдохнула.
— Ну! — обернулся охранник. — Чего вы там?
Я подышала, стараясь сосредоточиться на самой себе. Нет, все нормально. Есть третий вариант. Сердце будет стучать тише, оно не разорвется и не выскочит, и я спокойно, на своих ногах дойду до троллейбуса.
Глава 31
Из школы я, разумеется, не вылетела, спасибо Андрюшке. По нашей негласной, но честно соблюдаемой договоренности я прибегаю к его помощи, взмахиваю волшебной палочкой только тогда, когда совсем невмоготу, совсем плохо, край. Просто когда ты знаешь, что в любой момент за тебя всё могут решить, жить как-то странно и бессмысленно. Конечно, я бы дозвонилась Андрюшке в тот день, когда украли Никитоса. И он бы все сделал. Просто у меня почти сразу получилось всё без его помощи. И я почувствовала себя сильней. И даже не это главное — я сама спасла своего сына.
Сто раз спрашивала и спрашиваю себя: права ли я, что борюсь с врагом его оружием, говорю почти на том же языке? А стоит говорить с корейцем по-фински? Думаю, нет. Он и хотел бы понять, искренне хотел бы! Да не может. Вот так и Тютины-Громовские не понимают слов «честно, так нехорошо, это не по закону». Они творят свои законы и по ним живут. И еще принуждают меня. Это война. И действуют законы военного времени. Одна мораль борется с другой. Одна правда — с другой правдой, больше похожей на кошмар о конце света. Кто победит — такой и будет мир. Было же время, когда можно было спокойно убить своего раба или крестьянина. А если сейчас первоклашки говорят: «Да мочить этих чурок надо!» — они правда пойдут их убивать, когда вырастут и смогут нажать на курок пистолета? И я, маленькая, никчемная переводчица немецкого, которая просидела треть жизни на своей лоджии, ковыряясь в чужих формулах, могу как-то на это повлиять? Не знаю. Я попытаюсь. Мир начинается с себя. Это удивительное открытие сделали еще древние евреи, возможно, их Научили. Или же, с точки зрения человека маловерующего — просто сидел кто-то, как я, маленький и ничтожный, и понял, что если не он и не сейчас — то тогда кто? И когда?
В Мишне, первом письменном тексте иудаизма, об этом очень точно и конкретно сказано. Согласно традиции, Всевышний передал это Моисею устно, на горе Синай, но древние иудеи, чтобы не забыть, записали эту мудрость в виде Мишны и Пятикнижия.
А говорится в Мишне дословно следующее: «Обязан каждый сказать — для меня сотворен мир». Это означает — каждый должен осознать уникальность своей жизни и своего духовного мира и относиться к собственным поступкам так, чтобы этот мир не загубить.
Это и есть полнота человеческого существования в его ощущении «здесь и сейчас» — в осознании своего предназначения. Так я это поняла, к сорока годам.
К иудаизму я имею косвенное отношение. Мой дедушка Данилевич был евреем-коммунистом, не уверена, что он читал Тору. Но, по рассказам о нем, принципа «От того, что сделаю я, зависит судьба страны» он придерживался. Дедушка был наивным человеком и верил в равенство и коммунизм. И я ему немного завидую. Можно завидовать заблуждениям? Конечно. Мир для нас таков, каким мы его видим.
Сегодня я вижу мир черным. Мне пришлось прибегнуть к самому последнему средству. К тому, отчего в России нет и не было правды. Я позвонила Андрюшке, и Тютевой Людмиле Антоновне настучали по голове. Для профилактики даже Тютеву поменяли на другую чиновницу, которую пока не купили Громовские. С Илюшей Громовским я решила попробовать разобраться сама, с помощью колов и двоек. Андрюшка советовал не бредить, воспользоваться ситуацией, привлечь по-настоящему полицию, мама Кирилла сама вряд ли сможет это сделать. Я подумала и согласилась. Колы — колами, а угроза суда и колонии — это совсем другое.
Но мне совсем не радостно от такой победы. Я чувствую себя еще меньше и ничтожнее. Без волшебной палочки — брата Андрюшки — я бы ничего не смогла сделать с системой и с вирусом Громовского. Меня бы выперли из школы, Илюша ходил бы и ухмылялся, глядя на Кирилла. Я преувеличиваю, да, я преувеличиваю. У Розы нет волшебной палочки, и она как-то справляется, не справляюсь я, Аня Данилевич, переводчик с немецкого и на немецкий, которого почти раздавила школа.
— Я, наверно, не уйду из школы, — сказала я Розе перед родительским собранием. Специально заставила себя зайти к ней.
Она взглядом остановила меня на пороге. Я на секунду заколебалась, а потом все же вошла.
Роза удивленно посмотрела на меня.
— Доработаешь до конца года? — Не дав мне ответить, она продолжила: — Ты извини, не могу с тобой говорить, мне надо к собранию отксерить тут всякую ерунду.
— Роз… Я вообще из школы не уйду. Ты не против?
— Я? — Роза пожала плечами. — При чем тут я? Аня, мне некогда с тобой беседовать. Иди объясняйся с директором.
— Роз… Ну прости меня за это прозвище. Я же назвала тебя… ну не знаю… в шутку… и от восхищения…
— Что ты хочешь от меня, Данилевич? — Роза распрямилась и нависла надо мной. Жуткое, надо признаться, ощущение.
— Хочу, чтобы ты не обижалась на меня. Я беру с тебя пример. Я бы сама с удовольствием обладала такой же человеческой силой. Но я не обладаю.
— Ага, ты обладаешь острым языком и… кое-какими другими свойствами. Наслышаны, наслышаны, — Роза снова отвернулась от меня и наклонилась над принтером. — С такими свойствами, Аня, тебе нечего бояться. Я советую тебе повесить табличку на кабинет: «Данилевич А. Л., сестра…» Ну и далее по тексту. — Она вдруг резко выпрямилась: — Ну чего, чего ты хочешь от меня? Зачем ты в школу пришла нашу? Чтобы опозорить ее? Прославила на весь район, на весь город? Не справлялась с Громовским, сказала бы!
— Он Кирилла избил, вместе с другими мальчиками, ты же знаешь, Роза… — тихо сказала я.
— Избил, избил… Ну избил. Разобрались бы как-нибудь. Что ты полезла на рожон? Как нам теперь отношения выстраивать с управой, с Департаментом образования? А? Не знаешь? Хорошо, хоть по центральному телевидению не показали!
Я хотела сказать Розе, что должны были показать, уже выехали, да волшебная палочка отмашку дала — в другое место ехать, сюда не надо. Школу уж до конца решили не позорить — «волшебная палочка» и его сестра. Но не стала говорить.
— Ты детей перевела все-таки в другой класс? — спросила вдруг Роза.
— Да.
— И что, твой обалдуй там так же дерется?
Я помолчала, глядя, как Роза, стоя, чуть склонившись над своим столом, ловко щелкает мышкой, выбирает какие-то документы в компьютере и отправляет их на печать.
— Данилевич! Ты что, не слышишь?
— Роз, не надо так со мной разговаривать, Никитос — не обалдуй, и я не троечница из девятого класса.
— Ой, — всплеснула руками Роза. — Извините, что это я! С ума совсем сошла! С кем говорю! Забыла! Ой! Простите, государыня-матушка, барыня вы наша боярыня, — Роза низко поклонилась мне, стукнувшись при этом лбом об стол, и довольно сильно. Распрямилась, вся красная, в дверях стояли уже две родительницы, чуть пораньше пришедшие на собрание.
Роза, не разобрав, кто там, прокричала:
— Дверь закройте!
Те испуганно закрыли дверь.
— Роз, это родители.
— Да один черт, уже все равно все изгадила! — махнула она рукой. — Ты, ты, Данилевич, все изгадила! И я — тебя — не боюсь, ты поняла? Не бо-юсь! — Роза отчеканила по слогам.
— Роз, — вздохнула я. — А вот я тебя боюсь.
— Потому что я Нецербер, да? — нервно захохотала Роза. — Да, да, пойди расскажи всем — учителям, детям! Всем!
— Что ты так орешь? — не удержалась я. — Я никому — кроме тебя, никому не говорила.
— А Толику?
— И Толику не говорила, как именно назвала. Честное слово.
— Да? — Роза подозрительно посмотрела на меня. — Зуб даешь?
— Даю, передний.
— А что ж он так интриговал, интриговал…
— Интриган потому что. И облом ему вышел. Вот и интриговал.
— Да ладно! — засмеялась Роза, уже вполне нормально. — Клинья подбивал, что ли? А Евгений Борисович — тоже в пролете?
— Роз, я же почти замужем, ты знаешь. И никакие Евгении Борисовичи и Толики, до боли похожие на мою размазню, мне совсем неинтересны, поверь мне.
— Голубоглазый Игоряша, помню, помню, — сказала Роза, нарезая какие-то объявления для родителей.
— Ну да. Только мой голубоглазый Игоряша теперь хочет жениться на Юляше Гусаковой.
Роза от неожиданности хватанула себя ножницами по ногтю.
— Вот черт… — она подняла на меня глаза. — Да ты что? Ты серьезно?
— Куда серьезнее.
— Ладно, расскажешь потом, — неожиданно мирно сказала Роза. — Всё, иди, а то уже время. Родители пришли. Мне еще причесаться надо.
Роза достала яркую помаду и мазанула по губам, четко, быстро, ровно, как профессиональный гример.
— Вот, хороша я хороша, — сказала она, глядя на свое отражение в маленьком зеркале над мусоркой и приглаживая короткие волосы. — Давай, Анька, топай к своим. Первый раз же всех увидишь? Не о том думаешь перед собранием. Смотри, чтобы не разорвали, оборону держи. Есть там у вас парочка заводных…
— Я, знаешь, как делаю? — сказала я, не очень уверенная, что правильно поступаю. — Я представляю, что я — это ты. И тогда мне не страшно.
— Виват, королева, виват! — сказала Роза и пошла сама открывать дверь родителям. — Марина Тимофеевна, здравствуйте, давненько вас не было… Оч-чень кстати пришли…
Пока я поднималась по лестнице в свой кабинет, позвонил Игоряша.
— Нюся…
— Да, привет, Игоряша, только быстро, у меня родительское собрание.
— Привет… Как дела? — с большими паузами начал Игоряша.
— Игоряш, пожалуйста, у меня нет времени! Не тяни…
— Кота за яйц…? — смело закончил Игоряша, тут же поперхнувшись от собственной смелости.
Я даже остановилась.
— Игоряша, ты, часом, не сбрендил? Это вообще ты?
— Да, это я! — прокашлявшись, продолжил он в таком же неумело-хамском тоне. — Я!
— Успокойся и говори нормально, что ты хотел? Будем считать, что я не слышала твоих хулиганских слов.
— Нюсь… — вдруг сказал Игоряша другим голосом, обычным голосом манной каши, надоевшей до икоты и родной. — Почему дети мне не звонят? Почему ты мне не звонишь? Я болею. Я написал тебе смс-ку.
— Я не видела, прости. А что с тобой?
— Грипп. Пью антибиотики. Плохо себя чувствую.
— Тебе принести что-то?
— Н-нет… — с заминкой сказал Игоряша. — Не надо.
— Понятно. Тебе все принесли. Или им даже и приносить не надо, они там теперь у тебя под боком, картавые, и заботливые, и очень ловкие?
— Нюсь, ты меня ревнуешь? — с искренней надеждой спросил Игоряша.
— Не знаю, — так же искренне ответила я. — Может быть.
— А как Настя? Говорит обо мне? Вспоминает?
— Честно? Нет. Она оказалась неожиданно гордой девочкой. И даже жесткой. Никитос как-то спрашивал.
— Неправда, — сказал Игоряша.
— Правда. Спрашивал, когда ты принесешь вертолет, который взял починить.
— А! — обрадовался Игоряша. — Вот видишь, какие корыстные дети!
— Да не говори, Игоряша! Корыстные, наглые и вообще не твои!
— Не мои? — серьезно переспросил Игоряша.
— Ты чем-то еще хочешь поинтересоваться? Здравствуйте, — поздоровалась я с проходившими мимо меня мамами — они шли в мой класс.
Мамы с интересом посмотрели на меня. Догадались, наверно, по описанию детей, что это я.
— Да, хочу, — грустно сказал Игоряша. — Ты меня любила когда-нибудь?
— У тебя сейчас какая температура?
— Тридцать восемь и два.
— Вот когда будет хотя бы тридцать семь и один, я тебе скажу. А сейчас не могу.
— Значит, не любила, — вздохнул умный Игоряша.
— Еще вопросы есть?
— Есть. А что ты… вообще что делаешь?
— Я? Замуж выхожу.
— За кого? — испуганно спросил Игоряша. — За меня?
— Ага. А за кого еще? У тебя есть для меня другие варианты?
— Н-нет… Нюся… Но это так неожиданно… Я как-то сейчас… гм…
— Ладно, проехали. Ты деньги собираешься приносить в этом месяце?
— Нюсечка, Нюсечка, — заторопился Игоряша, — вот я как раз хотел сказать… Ты понимаешь, у меня сейчас с деньгами не очень…
— Не понимаю.
— Я говорю…
— Не понимаю, — прервала я его. — И не слышу ничего. Ерунду не говори. Пожалуйста, на питание детей деньги принеси завтра. Если у тебя температура, то послезавтра. И чтобы такой скотский разговор про деньги у нас происходил первый и последний раз. Ты не виноват, что тебя когда-то родила Наталья Викторовна, а Настя и Никитос не виноваты, что они родились у тебя и меня. И мы — оба — обязаны их кормить и растить. Тебе это ясно? Независимо от количества новых детей, которые у тебя скоро появятся.
— Нюся…
— Ты меня услышал?
— Услышал. Я принесу деньги. Сколько?
— Сколько не жалко. Чем больше, тем лучше.
— Не говори так! Нюсечка… Мне на детей денег не жалко, даже если они меня совсем не любят…
— Одно с другим не связано, запомни. Они родят своих и будут отдавать им, и деньгами, и любовью.
— Но пусть меня Никитос больше не тыркает! — тут же встрял Игоряша в мою неожиданную для меня самой проповедь.
— Пусть не тыркает, — согласилась я. — Ты тоже для этого что-нибудь сделай. Приди хотя бы однажды в костюме десантника на Новый год.
— Нюся…
— Что, Игоряша?
— Ты что, правда выходишь замуж?
— Правда.
— За кого?
— За известного дирижера.
— Он — еврей? — почему-то спросил Игоряша.
— А ты — еврей?
— Я — почему? — удивился Игоряша.
— Ну а почему ему быть или не быть евреем? Что ты какой-то маразм спрашиваешь?
— Да, значит, еврей… И богатый. Раз знаменитый дирижер… Понятно… Я так и думал… Нюся… — Мне показалось, что Игоряша собирается плакать. — Ты правду говоришь или потому что меня ревнуешь? Ведь у меня еще ничего… ничего не решено…
— Она сейчас где? — спросила я, отметив, что в коридор уже раз или два высовывались недоуменные родители — где же новая классная руководительница их детей. Не та ли тетечка, которая так упивается сейчас своим остроумием по телефону?
— Она? — переспросил Игоряша.
— Да, она, она! В аптеку пошла? Тебе за лекарствами?
— Да, — грустно сказал Игоряша. — И в магазин за клюквой.
— Вот, когда она придет, ты ей и скажи, что у тебя еще ничего не решено. Договорились?
— Договорились, — прошептал Игоряша. — Всё, извини, не могу больше говорить…
Я засмеялась и нажала отбой. Ну что, Аня Данилевич, поражение по всем фронтам? С Тютевой и Громовскими — победа относительная, смахивающая на поражение, раз пришлось прибегнуть к последнему, волшебному средству. Здесь — тоже. И там. И тут… Нет! Ведь я, кажется, помирилась с Розой… И еще нужно нормально провести собрание. Соберись! — сказала я сама себе. Нытье — не мой конек. Как там Роза говорила — «Хороша я, хороша»? Не буду ее больше даже про себя Нецербером звать, раз это так обидно.
— Здравствуйте, уважаемые родители! — как можно спокойнее и доброжелательнее произнесла я, заходя в класс.
И тут же натолкнулась взглядом на Будковскую. Почему я решила, что это мать Сени? Копия, одно лицо, те же белые-белые волосы, как у жителей Вологды и Архангельска или забытой белорусской деревни. И такой же наглый взгляд, как у сына. Но, секунду поизучав меня, она все же глаза отвела. Я осмотрела класс. Да, пришли не все. Но многие. Я решила по списку отметить, кто пришел, чтобы сразу увидеть родителей, с которыми давно хотела познакомиться.
— Есть родители Кати Бельской? — Можно было смело спрашивать «мама», потому что в классе сидел лишь один папа, крупный, с сонным и хамоватым лицом. Салов? Если ляжет сейчас на парту и сообщит, что ему «всё по фиг», то точно он.
Приятная, достаточно взрослая женщина подняла руку.
— Да, есть. Я.
Я внимательно посмотрела на нее.
— Очень приятно познакомиться… — я заглянула в листочек, — Наталья Сергеевна.
— Мне тоже, — вполне искренне сказала Катина мама.
— Родители Салова? — поинтересовалась я, чтобы сразу отмести сомнения.
— Ва… — промычал единственный мужчина.
Может быть, он сказал «ба» или «да», но разницы никакой. Передо мной сидел выросший, криво побритый, неплохо одетый, опухший, отекший Слава Салов.
— Очень плохо мальчик себя ведет, — заметила я. — Хамски.
— С чего это вдруг? — вполне членораздельно ответил мне отец Салова. — Что-то не так. Вы не путаете? — говоря со мной, он не собрался и не сел ровнее, что было бы естественней, а, наоборот, сполз, поплыл по парте, как бы размазываясь по ней.
Я засмеялась.
— Вот так и ваш сын лежит на парте все уроки, — ответила я. — Очень трудно с ним наладить контакт.
— А вы старайтесь! — сказал мне Салов-старший. — Это ваша обязанность! За это вам деньги платят!
— Послушайте, давайте не начинать ругаться! Ваш мальчик первый год в нашем классе, а столько с ним проблем! — заметила маленькая рыженькая женщина, говорящая с едва уловимым акцентом. Я хорошо слышу говор и акцент. Предкавказье, Краснодарский край, что-то оттуда.
— Чё? — повернулся к ней Салов.
— Родители, родители! Давайте не ссориться! — пришлось пойти на мировую мне, хотя больше всего мне хотелось бы сейчас взять этого опухшего папу за шкирку и встряхнуть его изо всех моих сил — и за сына, и за его собственное хамство.
— Хамство — общая проблема, — сказала я. — Не только Салова.
— Я прошу поосторожнее со словами… — снова завелся Салов.
— Уважаемые родители, если у кого есть желание, наиболее красочные эпизоды из нашей школьной жизни вы можете просмотреть, камеры пишут всё, а дети себя ведут так, как будто камер и нет.
— Ну и правильно! — высказалась полная, даже скорее толстая женщина с сильно накрашенными глазами и туго накрученными кудрями. — Что ж им делать, если режим тотальной слежки установлен за детьми! Вот вы были за камеры или против?
— Я была за камеры. Я надеялась, что это как-то поможет дисциплинировать детей.
— Помогло? — усмехнулась толстая мама. — Вот. Издеваются над детьми за наши же деньги.
— Камеры установил город.
— На деньги налогоплательщиков!
— Простите, вы чья мама?
— Я? — опять усмехнулась женщина. — Володи Пищалина.
Ну да, верный дружок Будковского, который всегда прячется за его спину. Мамы сидят не вместе. Уже хорошо.
— Будковский и Пищалин — самая большая проблема по дисциплине в классе.
— Давайте лучше про учебу! — махнула рукой Пищалина. — Не в детском саду! Дисциплина, дисциплина… Что сдаем, какие проблемы по учебе, по программе? Об этом поговорим! Учительница слабая по математике. Вот проблема! А то — Пищалин, Пищалин…
— Хорошо, давайте об учебе. Я только хотела спросить, есть мама Лизы?
— Есть, — сдержанно ответила женщина, которую я вначале приняла за бабушку. Нужно быть осторожнее. Очень взрослая и очень сильно накрашенная, вычурно одетая дама, Лизина мама. — А что?
— Просто хотела познакомиться. Собственно, я со всеми хотела познакомиться. Насчет учебы давайте поговорим. Мы писали два дня назад проверочную работу, диктант с заданиями, ничего особенного. Результаты удивительные.
— А, это когда вы решили, что дети могут написать в актовом зале на коленках диктант? Я уже пожаловалась в электронном журнале директору.
— Вы, простите…?
— Я — Тонина мама.
— Ясно. Поднимите руки, пожалуйста, кого еще не устроила эта проверка?
Несколько человек осторожно подняли руки. Будковская и Пищалина в разных концах класса вскинули руки уверенно. Мне показалось, или Салов пробубнил «по фиг»? Я улыбнулась.
— Проверка нужна была для того, чтобы я наконец поняла, кто что знает и кто как пишет.
— Что это? Какое вы имели право отбирать телефон у ребенка? А если ему нужно срочно вызвать врача? — завелась Пищалина.
— А что с ним? Какой диагноз?
— Какой еще диагноз? Не надо шить моему ребенку тут…
— Тише, тише, — начали урезонивать ее мама Кати и рыженькая.
— Телефоны и планшеты я попросила сдать на время урока, чтобы дети не списывали из Интернета, там можно найти все слова и правила, и не общались друг с другом. Врача, если нужно, я бы вызвала сама. А результаты проверки очень плохие. Вы можете посмотреть работы сами, я раздам сейчас.
— Нет, ну двойки-то можно было не ставить! И кому вы двойку поставили — себе? — усмехнулась Пищалина.
Где же мама Кирилла, неужели не пришла?
— А есть мама Кирилла Селиверстова?
Я обвела глазами класс. Нет, не пришла.
— У нас произошел такой инцидент в школе… Кирилла избили старшие мальчики.
— А мы-то тут при чем? — тут же задралась Пищалина.
— Ему выбили зуб. Я хотела предложить… Думаю, это не будет для его семьи обидно… Может быть, мы как-то поможем, классом, я имею в виду… Имплант, тем более на передний зуб, дорого стоит.
— Вот не знаю, — покачала головой Лизина мама. — Не зна-аю… Имеете ли вы право так унижать за глаза людей…
— Унижать?
— Ну конечно. Вас Селиверстова просила собирать для нее милостыню?
— Милостыню?.. — Я не сразу нашлась, что ответить.
— Зачем же вы так! — вступила Катина мама. — Конечно, поможем.
— За себя говорите! — тут же гавкнула Пищалина. — Драться не надо было!
— Хорошо, я за себя говорю. Я уверена, что мама Кирилла вполне может сама заплатить за лечение ребенка. Но мне бы — лично — хотелось выразить сочувствие, — Катина мама ответила достаточно определенно и жестко.
— Сочувствие деньгами не выражается! — сказала мать Тони.
— Хорошо, — мирно согласилась Бельская. — Родители, если кто-то еще хочет выразить сочувствие таким неординарным способом, в виде денег, я готова собрать.
— Да пусть платят те, кто выбил! — вдруг вскинулся молчавший до сих пор Салов.
— Или те, — Лизина мама выразительно посмотрела на Бельскую, — из-за кого драка произошла! Все в курсе! В одной деревне живем!
Дверь открылась, и в кабинет вошла женщина.
— Простите, я опоздала… Я — мама Кирилла, — объяснила она мне.
Она прошла и села на свободное место, как раз рядом с Лизиной мамой. Та довольно любезно поздоровалась с Селиверстовой.
— Ну, хорошо. Татьяна Михайловна, мы перед вашим приходом говорили о происшествии с Кириллом. Нам очень всем неприятно. Я надеюсь, что хулиганы будут наказаны.
Селиверстова кивнула. Никто, к счастью, ничего больше не сказал. Я решила не продолжать тему «помощи», тем более такой ценой поддержка и сочувствие не нужны. Все услышали, кто захочет, тот поможет. Я видела документы Селиверстовых, живут они небогато. Не бедствуют, конечно, в Египет действительно ездят, в самое непопулярное время, за триста долларов на неделю. В Москве можно больше истратить за это время на посещение культурных мероприятий и дешевого общепита и на транспорт.
— Давайте закончим про проверку. Результаты показали, что большинство хорошистов, вероятно, разработали некую систему, по которой практически невозможно в полном объеме понять их реальный уровень знаний. Система эта общая, для всех, и не только по русскому, а по всем предметам. Домашние задания они списывают, все контрольные и проверочные работы — тоже. Они знают, как сесть, с кем сесть, или за кем, или перед кем, чтобы списать.
— Да что вы на детей-то наговариваете! — всплеснула крупными руками Пищалина и откинулась на стуле. — Вы извините, конечно, вы наш классный руководитель, но я говорю, что думаю! — Она гордо обвела взглядом класс. — Мне бояться нечего.
— Действительно, ниже тройки только двойка, — согласилась я. — Ваш мальчик знает русский на двойку. Литературу, возможно, на «три», я еще не поняла.
— Научите на «четыре» и «пять»! — тут же парировала Пищалина. — Научите! Нет, ну мне нравится эта школа! То они за отличниками гоняются, уже не знают, что им предложить, Катя то, Катя это, Ян на олимпиаду, Бельской — бесплатную путевку… За что? Вообще о нормальных детях не думают!
Наталья Сергеевна обернулась на Пищалину и лишь покачала головой. А рыженькая высказалась:
— Они тоже нормальные, зачем вы так?
Не Яна ли это мама? Нет. К Яну пришла бабушка. Интеллигентная, сдержанная. Она молчала до этого времени, а сейчас сказала:
— Когда мои дети учились, то на отличников равнялись. Весь класс за ними подтягивали, и никто не сидел с отстающими, ожидая, пока они соизволят начать учиться.
— Все равно в охранники пойдут! — поддержала ее чья-то мама.
— А-а! А-а!!! — вдруг как заорала Пищалина. — В охранники! Да конечно! Это ваши пойдут в охранники, когда в институт не поступят! Дутые отличники! Как праздник, так Бельская первая с конфетами!
— Бельская с девочками от класса поздравляет, — пыталась вмешаться рыженькая.
— От класса? Значит, мы деньги сдаем, а она поздравляет! Конечно, а потом ей пятерки ставят!
— Мамаши, мамаши, успокойтесь! — Я знала, что голосом не перекрою Пищалину, попыталась сказать максимально твердо. — Какие конфеты? Запретили дарить учителям конфеты и вообще подарки, и деньги не разрешают собирать ни на что. Именно по этой причине, чтобы не было таких разговоров! А Катя Бельская — девочка с редкими способностями…
— Да уж, конечно! — Пищалина не успокаивалась. — Наслышаны мы о ее способностях!
Мне показалось, что мама Кати хочет встать. Встать и сделать что? Уйти из класса или подойти к Пищалиной? Я опередила ее:
— Наталья Сергеевна! Не нужно, подождите. Послушайте, — обратилась я к Пищалиной, — ваш мальчик ведет себя гораздо лучше вас. Прячется за Будковского. Оба безобразничают, а попадает одному Сене, потому что ваш сын умудряется всегда вовремя исчезнуть. А вы устроили базар.
— Ба-за-а-ар?! — Пищалина набрала полную грудь воздуха и начала орать: — Я-а-а?! Базар?! Я устраиваю базар?! Да посмотрите на нее! В школе без году неделя! Что это за учитель?! Какая категория у вас?! Какая?!
— Тань, Тань, — пыталась урезонить ее соседка. — Ему же учиться у Анны Леонидовны, успокойся, ну не так всё…
— Не так всё? Что не так? Не как? А как? Как? Что она говорит? Да мой Вова… Да Вова всегда был самым… Да что эта школа дает… — Она покричала-покричала и устала. Замолчала, тяжело дыша, утираясь салфеткой.
Я хотела предложить ей воды, да не стала. Будковская сидела с непроницаемым лицом и что-то рисовала на листочке. Надо же. Интересно, какой там папа. Мама не теряет самообладания ни на секунду. А мальчик — в каждую бочку затычка.
— Так, ну вот и познакомились. Теперь такая информация. В мае дети должны поехать на лабораторную работу по биологии, на два дня, под Москву.
— А где будут жить? В гостинице? — спросила рыженькая.
— А вы, простите, чья мама?
— Я — Светы, — улыбнулась та.
— Ясно, подружка Кати. — Я тоже улыбнулась.
Тут все логично. Яблоко от яблони, не так, как с Будковским и Пищалиным, как будто перепутанные дети. Пищалина ведет себя, как Сеня, а Будковская — как Сенин дружок Пищалин.
— Будут жить… Нет, там что-то вроде общежития.
— Я Катю не отпущу, — мирно сообщила Наталья Сергеевна.
— Почему?
— Потому что с Сеней в общежитии даже на две ночи оставаться опасно.
Будковская подняла на нее голову, внимательно посмотрела, прищурившись, улыбнулась уголками губ и снова стала рисовать квадратики на листочке с расписанием проверочных работ на последнюю четверть.
— Да, я тоже, наверно, не отпущу… И я… — неуверенно заговорили другие мамы.
— Так, если деньги собирать не будут… Можно идти? — неожиданно встрепенулся Салов, встал и, не дожидаясь ответа, пошел к двери.
— Что, всё? — спросил кто-то, не разобрав.
— Да нет, — пожала я плечами. — Еще много вопросов…
— А вы как, остаетесь у нас? — спросила Лизина мама. — Говорят, вы уходите? А кто же у нас будет по русскому?
— Я буду по русскому и по литературе, — успокоила я ее. — Не переживайте. Я не ухожу. Мне очень понравилось в школе. Класс хулиганистый, но в меру. Если бы не Сенин и Вовин мат и не расположенный горизонтально на парте Салов, все бы вообще было отлично. Девочкам так сильно краситься в школу не стоит, — сказала я, обращаясь прежде всего к Лизиной маме.
— А что вы на меня-то смотрите? — удивилась она. — Лизанька вообще не красится. Ой, очень хорошо, что вы остаетесь, а то мы-то думали… С вами просто уровень знаний так повысился!..
Кто-то робко поддержал ее.
— Не думаю, что уровень знаний мог как-то повыситься за такой короткий срок. Я советую, пока дети еще вас слушают, хотя бы отчасти, иногда проверять их — делают ли они уроки, записывают ли задание…
— А школа на что?! — бодро крикнула отдохнувшая Пищалина.
Ну да, понятно. Пищалин привык дома к командиру, орущему, наверняка раздающему тумаки. И нашел себе такого же командира в школе, Будковского. Хотя, надо признать, у мальчиков отношения хорошие. Они не дерутся между собой, только с другими.
— Школа должна воспитывать или нет? Совсем уже…
— Я как учитель и как мать считаю, что воспитывать детей, у которых есть родители, должны они, — ответила я.
— Я работаю! Деньги зарабатываю! — энергично наступала Пищалина.
— А я учу ставить запятые после причастий и понимать, о чем написана русская, прежде всего, литература.
Несколько мам согласно кивнули. Я не умею пока вести бой с Пищалиной, я знаю. Что бы сделала Роза на моем месте? Понятия не имею. Но я обязательно научусь.
— Если вам некогда, — развела я руками, — то, конечно, школа вам поможет.
— Вот именно, — стала бурчать та, — развели психологов, ходят, тоже, бездельники… Пусть воспитывают, пусть!
— Пусть, — согласилась я. — А методы воспитания — какие? С кем обсуждать? С родителями, у которых нет времени на детей? Пороть можно?
— У вас, что, сейчас камера выключена? — вдруг поинтересовалась Будковская.
— Нет, включена, как обычно.
— Что?! — заорала Пищалина. — Что, вы всё записываете на камеру?
К ней обернулись сразу несколько мам:
— Татьяна, Таня… Ну хватит уже…
— Камеры, — постаралась объяснить я как можно терпеливее, — включены всегда.
— Да я… Я… я напишу президенту!
— Хорошо, — кивнула я. — Еще напишите, что Сеня с Вовой на уроках смотрят порнографические мультфильмы и пытаются показывать их девочкам.
Пищалина истерически хохотнула:
— Чего? Еще скажите — «комиксы»!
— Можно и так назвать, я не всматривалась особо. Рисованная порнография, скажем так, для детей и подростков. А некоторые девочки с удовольствием смотрят. Но я пощажу сейчас их честь и самолюбие мамочек, не буду называть фамилии, скажу потом мамам отдельно.
— Пусть растут вовремя! — высказалась Лизина мама. — Пусть знают хотя бы, откуда дети берутся!
Ну что, еще и ее воспитывать? Объяснять ей разницу между гигиеной здоровья и растлением и развратом? Не думаю, что ей будет это понятно от моих слов, если уже не стало понятно за всю жизнь.
— Я хотела сказать еще две вещи. Первое — не допускайте бесконтрольного пользования Интернетом. Следите, с кем дети общаются, как, о чем…
— Следить за детьми? — вскинулась Тонина мама.
Ее, разумеется, поддержала Пищалина:
— Да я и говорю, эта школа совсем уже…
— Послушайте, девочки переписываются со взрослыми мужчинами…
— Ну только не Тоня! — самоуверенно сказала Тонина мама. — У нее-то и времени нет! Она за уроками по шесть часов в день сидит.
Я внимательно посмотрела на нее. Она верит в то, что говорит? Они что, действительно не в курсе, что и как дети узнают в Интернете? Тоня, которая еле-еле учится на три-четыре и списанную по случаю пятерку, по шесть часов сидит за уроками? По шесть часов она болтает по телефону и «ВКонтакте» с девчонками, лазает в Интернете, в лучшем случае просматривает смешные картинки и анекдоты в социальных сетях, по интересам, смотря в какую группу она там подписана.
— Родители, давайте так, каждый сейчас назовет хотя бы одну группу, в которую подписан ваш ребенок.
Воцарилась пауза. Пищалина смотрела на меня с явным недоумением и активно вращала головой в разные стороны, призывая других родителей возмущаться вместе. Катина мама проговорила:
— Да, я помню, что-то Катя говорила. Группа… Нет, названия не помню… Она мне читала цитаты какие-то…
— А еще кто знает?
— У нас что, экзамен? — крикнула Пищалина.
— В каком-то смысле — да. Зачет. На знание ребенка. Я могу назвать детей, слишком сильно озабоченных… м-м-м… как бы помягче сказать…
— Просто озабоченных! — негромко подсказала Бельская-старшая.
— Ну да. И девочек, которые красятся, как проститутки на излете молодости. В нашем классе таких всего две.
— А-а! А-а! — опять закричала Пищалина. И стала яростно хохотать. — Да вы что! Родители, что же мы будем позволять такое!
Никто ее не поддержал.
— Наверное, не нужно во всеуслышание, Анна Леонидовна, — сказала рыженькая.
— Конечно, не нужно вашу называть! — не успокаивалась Пищалина.
— Да нет, Света не красится никогда и внятно не озабочена, как некоторые другие девочки, — ответила я. — Она не слишком внимательна на уроках, но она просто рисует, без вреда для себя и окружающих. Хорошо, я скажу каждому в отдельности. Кому интересно, поднимите, пожалуйста, руку, я позвоню вам в ближайшие дни, или останьтесь после собрания, я поговорю по одному. А группы, в которые дети подписываются, есть, например, такие: «Четкие приколы», «Пришел, увидел, полюбил» и так далее. Все же неравнодушным мамам советую поинтересоваться, чем набиты головы ваших детей.
— Пусть активно развиваются! — крикнула Пищалина. — И катаются на велосипеде!
— Хорошо, — кивнула я. — И еще. Я смотрела в Интернете учебные материалы по литературе, которыми могут пользоваться как учителя, так и дети, и увидела параллельно такое, что никогда не видела за свою жизнь. Не поленитесь, зайдите на учебные сайты, где выкладываются краткие содержания литературных произведений, в особенности туда, где можно скачать чужое сочинение. И оцените, что там на полях, куда и зачем предлагают пройти по ссылкам.
Родители напряженно смотрели на меня. Кто-то кивал, кто-то опустил голову, кто-то вздыхал, кто-то уставился недоуменно, а Тонина мама спросила:
— Я запишу, как называется, что посмотреть?
Я должна быть сдержанной. Она не виновата. Никто не виноват. Нас несет поток, смывая с берегов, с которых смыл уже многих, вместе с грязью, землей, нашими домами, и мы захлебываемся в мутном потоке, не в силах вырваться, противостоять, тем более повернуть обратно или остановить этот поток. Можно разве что не утонуть. Наглотаться тины, всякой мути, но не утонуть хотя бы. А можно и погибнуть.
— Наберите, например, «сочинение по Горькому, „Детство“, скачать». Или краткое содержание.
— Да отключить компьютеры, и всё! — сказала бабушка Яна.
— Нет, это невозможно. Когда-то это войдет в нормальные рамки, а пока каждый должен бороться за себя и своего ребенка.
Все то ли были согласны, то ли устали от криков Пищалиной, спорить никто не стал. Та, улыбаясь и прикрывая рот рукой, что-то говорила соседке, которая, поглядывая на меня, все отодвигалась и отодвигалась от Пищалиной. Теперь я более внимательно буду смотреть на пару Будковский — Пищалин. Не заводит ли тихушник Вова Пищалин Будковского? Сеня всё выдает на-гора, и попадает в основном ему, потому что его видно и слышно, а Вова всегда в тени своего громогласного друга.
— Еще я хотела сказать вот что. Я хотела поблагодарить маму Кирилла Селиверстова за то, что на экскурсии в Клину, когда мы ездили с классом, Кирилл спас ребенка от бездомных собак. Смело бросился на свору и отогнал их. Маленького мальчика чуть не разорвала собака.
— Какого мальчика? — спросила, разумеется, Пищалина.
Интересно, мальчишки вообще дома ничего не рассказывают?
Я видела, как другие мамы переглянулись. Да нет, другие знают, какого мальчика спас Кирилл.
— Моего сына.
— А! — засмеялась Пищалина. — Теперь все понятно! Про зубы и про деньги!..
Мать Кирилла вопросительно посмотрела на меня, на нее, на других мам.
— Татьяна, — с укором обернулась к ней Светина мама, — вашему же сыну в этом классе учиться, зачем вы так!
— Я — правду-матку в глаза режу! Не буду по углам шептаться!
— Не правду-матку, а хрень вы режете, извините, конечно, — сказала Катина мама.
Пищалина стала громко хохотать и, захлебываясь, говорить всё, что знала — про спецшколу для уродов-отличников, где им вправляют мозги и оттуда они прямиком попадают в дурдом, она может подсказать адресок для Кати и Яна, про коррумпированных, сильно пьющих учителей, которые без бутылки коньяка, батона испанской колбасы за две тысячи рублей и банки черной икры пятерок не ставят. (Спрошу у Розы — кого же конкретно имела в виду Пищалина, не меня ведь? Мне еду пока никто не предлагал.) Про тотальную слежку ФСБ, про сознательное гонение на «нормальных русских ребят», чтобы истребить нацию, про то, что школа должна заниматься активными детьми, они — будущее нации, эти ребята пойдут служить в ВДВ, они спасут Россию…
Пока Пищалина выступала, пытаясь схватить за рукав то одну, то другую маму, а желательно двух сразу, кто-то ко мне подходил с вопросами, с листочками-справками, с какими-то сочинениями, в которых я не то и не так исправила. Я старалась со всеми терпеливо и спокойно говорить, краем глаза все же поглядывая за Пищалиной, чтобы она вдруг не начала бросать цветочные горшки или совершать рейд по шкафам в поисках испанской (почему, кстати, испанской-то?) колбасы или банок с икрой.
— Нет, нет, давайте, давайте, родительский комитет, мы же должны знать, на каком мы свете! Давайте посмотрим, что, никто не хочет? — Она решительно направилась к шкафам.
Я была недалека от правды.
Пищалина стала открывать шкафы, поднимать папки, снимать книги, стоящие с краю.
— А! Вот! — обрадовалась она, увидев большой пакет с непонятными предметами. — Вот что это?
— Татьяна, успокойся, ну что ты? — пыталась остановить ее чья-то мама.
Будковская стояла у дверей, ждала меня, я сама попросила ее задержаться, и молча смотрела на Пищалину. По ее лицу по-прежнему совершенно невозможно было понять, как она относится к происходящему.
— А что? Мы должны знать, что тут… Ну-ка… — Она вытрясла пакет на стол. — Это что за вещи? — недоуменно спросила она.
— Это школа собирает вещи в детский дом. Я оставила то, что принесли грязное, отнесу домой, постираю и поглажу.
— Да? — подозрительно переспросила Пищалина. Я поняла, что она бы с удовольствием продолжила, но что-то ее остановило. — Ну ладно, — сказала она. — Значит, деньги больше не сдаем? И правильно. До свидания, Анна Леонидовна!
— До свидания! — с искренним облегчением ответила я.
Я кивнула Будковской, чтобы та подошла.
— Я не знаю, что делать с Сеней, — сказала я, пытаясь по лицу, по глазам матери что-то понять о том, что происходит у них в семье, почему Семен такой.
— Я тоже, — сдержанно произнесла Будковская.
Я знала, что они обеспечены. Слышала, что отец иногда приходит в школу и хамит учителям. Но мама вела себя вполне прилично, производила впечатление нормальной, уравновешенной женщины.
— Может быть, ему ставить какие-то условия? — спросила я.
— Ставим, — вздохнула Будковская.
— Гм… ну тогда, простите, пороть. Как у вас с этим?
— Пороли, пока было кому. Мы расстались с отцом Сени, и мой сын с тех пор вообще с катушек скатился.
— Но отец с ним видится?
— Лучше бы не виделся.
— Ну я не знаю. В любом случае, пытайтесь держать его в рамках. Самый последний год детства хотя бы, тринадцать-четырнадцать лет.
Будковская кивнула, поблагодарила и ушла. Я ей не поверила. Это была ее маска. Привычная и удобная. Такую мамочку не поругаешь за сына. Она сама обескуражена, сама переживает. За что же ее ругать?
Только спускаясь с лестницы, я поняла, как же я дико устала.
— С боевым крещением! — помахала мне Лариска, которая тоже шла вниз, прыгая через ступеньку. — С Пищалкиной пообщалась?
— С Пищалиной… Да. Еле жива.
— То ли еще будет! — подмигнула мне Лариска. — Ну что, интересно? Рада, что пришла к нам?
— Не то слово! — засмеялась я. — Забыла всё, пока шло собрание. Обо всех собственных проблемах.
— Приходи завтра, послушай, что мой попугай говорит.
— А что он говорит?
— Приходи, приходи, сама послушай! — фыркнула Лариска. — Дети научили! Обхохочешься!
У школы стояла небольшая группа родителей. Катина мама, бабушка Яна, рыженькая мама Светы, еще две или три мамы. Что-то обсуждали. Когда я вышла, они повернулись ко мне.
— Анна Леонидовна!
— Да? — Я подошла к ним.
— Анна Леонидовна, конечно, ситуация двусмысленная… — начала Катина мама.
Я слегка напряглась. Это был не конец? Я думала, что кульминация была в виде рейда Пищалиной по шкафам.
— Просто мы, понятно, по другую сторону… — продолжала Катина мама.
Я от усталости не могла взять в толк, куда она клонит.
— Нам легче, у нас дети хорошо учатся, другие проблемы… Но мы хотим сказать, вот все, кто остался сейчас. Мы довольны тем, как вы учите. Неформально, конечно. Непривычно. Но детям нравится. Они думают. Дома что-то спрашивают, заводят неожиданные разговоры. Катя тут пыталась со мной Достоевского обсуждать, а я сто лет назад читала, ничего не помню. Ну, в общем, спасибо.
Я ожидала, что дальше последует «но…», смотрела на остальных мам. Те согласно покивали, поулыбались, попрощались и разошлись. Это всё? Они так смущенно, стесняясь, хотели сказать, что их всё устраивает? Ждали для этого на улице? Пищалина орала, не смущаясь, все подряд, всю хамскую хрень, которая распирала ее маленькую голову с тугими короткими кудряшками, а шестеро интеллигентных родителей, запинаясь и краснея, после собрания сказали мне, что я им подхожу как классный руководитель и учитель русской словесности для их любимых детей?
Что-то явно не так в этом королевстве… Нет, не в нашем классе и даже не в школе. Во всем королевстве.
Глава 32
Я договаривала по телефону с Андрюшкой, когда раздался звонок в дверь.
— Андрюш, хорошо, постараемся. Если все тетрадки проверю, обязательно приеду.
— Анюта, ну какие тетрадки! Возьми с собой, сядешь на веранду, пледом завернешься и проверишь. Дети так давно не общались. Евгения Сергеевна по тебе скучает. Всё, слово даешь, что приедешь в воскресенье?
— Да, хорошо. У меня кто-то звонит в дверь. Целую, до встречи!
Настя уже побежала в прихожую. Я знаю, кого она ждет. Ждет и ждет. Но говорить об этом не хочет. Ни громко, ни тихо, никак. Я пыталась, обняв ее, завести разговор о папе. Пока бесполезно. Замыкается, молчит, потому что страдает и не может выпустить своих страданий и обид. Самой себе признаться не хочет.
— Настюня, подожди, сама не открывай!
Я посмотрела в глазок.
— Простите, вам кого?
Дверь у нас старая, толстая, за ней ничего не слышно. Человек, видный за дверью, незнакомый, ни молодой, ни старый, что-то ответил и, как стоял, склонив голову набок, так и продолжал стоять.
Я приоткрыла дверь.
— Нюся… — сказал незнакомец.
Круглощекий, голубоглазый, с мягким пухлым подбородком, наш Игоряша.
— Папа… А где твоя борода? — Настька уцепилась за мой карман на домашних джинсах и не сделала ни шага к Игоряше.
— Настюня… Нюсечка, можно мне войти?
— Привет, Игоряша. Входи, конечно, можно, если ты здоров. Ты наши правила знаешь.
— Нет, Нюся, я не здоров. У меня душа разорвана! — сказал Игоряша и вошел.
Из-за притолоки показалась лохматая голова Никитоса.
— Привет, — сказал он, — Барбандос Кербандукетович!
— Никита? — поднял на него голову Игоряша, который как раз взялся развязывать шнурки на своих кроссовках.
Сколько раз человеку говорить, что если ты не занимаешься сегодня спортом, зачем ходить в спортивной обуви, светлой, по московской грязи? Нет-нет, меня вовсе не раздражает Игоряша.
— Как ты меня назвал?
— Серпунпен Симдраиусетович! Ифкямбул Дрымбукитофович! Сырбряншан Эрмакубрекович! — продолжал Никитос, бодро и настойчиво.
— Ну всё уже, хватит! — остановила я его.
— А что он пришел? — задиристо выкрикнул Никитос.
— Попридержи язычок! — попросила я сына. — Игоряша, почему ты сбрил бороду? Я тебя столько лет просила…
— У Юляши токсикоз! — искренне ответил Игоряша. — Ее раздражает борода.
Я постаралась улыбнуться, крепко прижимая к себе Настю.
— Проходи, будем пить чай.
— А можно, я с детьми пообщаюсь? — спросил меня Игоряша.
Я внимательно посмотрела на него.
— Конечно, они соскучились по тебе. И я соскучилась. Вместе чаю попьем, столько новостей, тебе расскажем.
— Нюся? — Игоряша вопросительно и растерянно посмотрел на меня.
— Настя! Пойдите с Никитосом соберите всё, что вы хотели бы показать папе — рисунки за это время, что вы его не видели, сочинение, которое вы писали о будущем лете, дневники, — и приходите на кухню. А мы пока с папой наладим чай.
— Я буду пельмени! — заявил Никитос.
— Хорошо, чай с пельменями.
— Я буду борщ! — сказала Настька, громко, прямо глядя на Игоряшу.
— Хорошо, чай с пельменями и борщом.
— Пойдем, друг сердечный, — я подтолкнула Игоряшу на кухню.
— Нюся? — Растерянный Игоряша покорно поковылял впереди меня.
— Иди-иди, — прошипела я, быстро втолкнув его на кухню и закрыв за собой дверь. — Слушай меня раз и навсегда, очень внимательно, ничего не вякай. Будет так, как я скажу, или не будет никак. Ясно? Ты расставания с детьми не переживешь, даже если у тебя сейчас родится новая тройня. Ты слишком любишь Настю и отчасти любишь Никитоса, через обиду и вечное соревнование, кто из вас мужчина. С каким ты разорванным сердцем — мне тоже не совсем плевать. Но это дело десятое. Молчи! — сказала я, видя, что Игоряша собирается поведать, как именно он страдает и о чем. — Но разрывать сердце своих детей я тебе не позволю.
— Но Юляша сказала…
— Игорь, я не знаю, кто такая Юляша. У нас была семья — хорошая, плохая, правильная, неправильная, но была. Теперь ее нет. Ты решил повернуть свою жизнь по-другому. Но для детей все останется, как было. Ты приходил в субботу и будешь приходить в субботу, и в субботу у них будет полная семья. Мама и папа. Будешь приходить из ниоткуда и уходить в никуда. Мой Никитос не должен расти и знать, что у него когда-то будет две семьи, три… Сколько он потянет — кошельком, совестью и еще кое-чем. Сказать, чем?
— Не надо, — ответил Игоряша и опустил голову. — Ты всё за меня решаешь.
— Нет. Жить тебе с Гусаковой или не жить — решил ты, не я. И рожать ли там детей. Допускать ли такую оплошность.
— Мой ребенок — не оплошность! — тут же возразил Игоряша.
Я сдержалась, хотя больше всего мне хотелось бы дать по этой гладкой, мягкой, безвольной мордашке с честными голубыми глазами.
— Я очень смешной без бороды? — спросил Игоряша.
— Нормальный. Не смешнее обычного. Ребенка сначала роди, потом фигуряй им, хорошо?
— Я хотел сам общаться с детьми… И брать их к себе домой…
— Повторяю для слабослышащих: себе ты можешь разрывать что хочешь — душу, мошонку, сберкнижку, что угодно. А вот у детей мир по возможности должен быть цельным. Всю неделю они учатся. Ты им звонишь, не забываешь. Даешь денег столько, чтобы они ели и были одеты не хуже, чем раньше. Читали хорошие книжки, ходили в театр и ездили летом на море. А в субботу ты встаешь, чистишь зубы, надеваешь чистую рубашку и приходишь к нам. Ясно? Независимо от погоды, обстоятельств и здоровья твоего будущего ребенка. Дети ни в чем не виноваты. Виновата Гусакова, что, заваливая тебя в постель, позволила себе забыть о том, что у тебя есть двое девятилетних детей. Я понятно говорю?
— Да, — негромко сказал Игоряша, стуча безвольной ручкой по столу.
Не могу сказать, что мне понравился его тон. Всё, моя власть над Игоряшей кончилась.
— Нюся, — Игоряша вдруг встал, схватил меня за руки, попытался обнять и горячо зашептал: — Вот если ты скажешь, что я тебе нужен, вот если я… если ты…
Я чмокнула его в мягкую щеку, пахнущую незнакомым пряным одеколоном.
— Успокойся. Ничего сейчас не решится, в данную секунду. Посмотрим. Ты все понял про детей?
— Да… — сказал Игоряша, стараясь заглянуть мне в глаза и покрепче прижаться. — А ты? Ты? Я… Можно, я к тебе приду?..
Очень вовремя на кухню притопали близняшки с кучей тетрадок, рисунков, поделок. Вывалили всё на стол. Посмотрели на растерянного Игоряшу, на меня. Никитос молчал, а Настя вдруг села на стул и горько-горько, в голос заплакала.
— Настюня… — еще больше растерялся Игоряша. — Нюся, что делать?
Я пожала плечами.
— Насть, тебе борщ со сметаной?
— Да, — сквозь слезы сказала бедная Настька.
— Вот, посморкайся! — Никитос протянул Настьке кухонное полотенце. И неожиданно стал хохотать.
— Ты что? — спросила я его.
— Мам, ты видела, кто на полотенце? — Он продолжал заливаться, поглядывая при этом на Игоряшу.
— И кто на полотенце? — спросила я, отобрав у Настьки полотенце и дав ей взамен мягкую бумажную салфетку.
— Папа без бороды! — продолжал выдавливать из себя смех Никитос.
Я совсем не больно шлепнула его по спине.
— Хорош, всё, успокойся!
На полотенце был нарисован толстый, мягкий зайчик с вислыми ушами, косыми, как и положено, глазами и задорным пушистым хвостиком.
— Одно лицо! — сказала я Игоряше, показывая на зайца. — Особенно хвостик и уши. Ага?
Игоряша покраснел.
— Нюся…
— Да ладно! — махнула я рукой. — И так-то все было… А теперь ты так все запутал, что и непонятно, как распутывать. Так, кому чай с борщом, кому с пельменями, лапы и хвосты поднимите!
— Нюся…
Я увидела, что у Игоряши стали намокать глаза, и погладила его по голове.
— Из самой тухлой ситуации можно попытаться найти человеческий выход. Всем говорю! — я поймала взгляд Никитоса. Настя и без того смотрела на меня. — Если все живы, разумеется. А у нас, слава богу, все живы и даже здоровы, руки-ноги двигаются, зубы кусают, глаза видят. Поэтому рёв прекратили и сели обедать.
— Хорошо, — покладисто ответил Игоряша. — Только я руки не мыл.
— Иди помой!
— А я грязными руками буду есть пельмени! — проорал Никитос.
— Можно прямо мордой, — посоветовала я ему. — Чавк мордой в тарелку, чавк… А руками можно что-нибудь неприличное показывать. Будковский не научил тебя тогда в автобусе?
— Мам… — Настька обиженно посмотрела на меня. — За что ты на Никитоса нападаешь?
— Действительно, — согласилась я. — Нападать на детей, за то, что… — я посмотрела на Игоряшу, — совершенно несправедливо.
Настька отошла к окну, набрала побольше воздуха и четко проговорила:
— Папа! Ты бросил семью!
— Нет, я… Я только маму… то есть… я вас не бросал…
— Настя, не нужно революционных демаршей. У нас всё хорошо. Никто никого еще никуда не бросил. Не сдал в утиль. Не поменял на новое со скидкой пятнадцать процентов. Да, Игоряша?
— Да, — прошептал Игоряша. — Можно, я руки помою?
— Можно.
Игоряша пошел мыть руки, и больше в тот вечер мы его не видели. Минут через пять, когда я поняла, что он сбежал, я пошла и заперла дверь. На тумбочке у дверей я увидела его связку ключей, которая у Игоряши была много лет на всякий случай. Он ею пользовался, только если приводил детей из школы, а меня дома не было, что случалось крайне редко. Я подбросила ключи на руке. Ура? Я ведь столько лет этого хотела? Для себя — да. Но не для детей. Игоряша не умеет проявлять твердость. Но оказывается, он умеет ускользать.
— У папы заболел живот, и ему срочно нужно было уйти, — объяснила я детям.
Никитос как будто и не слышал. Он летал сейчас по кухне, задевая все возможные углы, как будто нарочно.
— Ты сейчас кто? — спросила я его, снова разогревая борщ и включая чайник. — Истребитель? Или спутник Земли?
— Я — навозный жук, — ответил Никитос и усиленно зажужжал: — Жрж-жрж-жрж-ж-ж-ж…
— Насть? — я посмотрела на пригорюнившуюся Настьку. — Всё хорошо? В следующую субботу пойдем с папой в театр.
— Угу… — кивнула Настька и стала катать хлебные шарики. — Я не буду есть, мам.
— Будешь. Я зря, что ли, все руки себе испортила, свеклу терла? Будешь как миленькая. Всё меняется, Настюнь, понимаешь? И проигравший вчера становится завтра олимпийским чемпионом. Если он скажет: «Ах так! Нет уж! Я буду чемпионом!»
— Правда? — Настька с надеждой посмотрела на меня.
— Вот те крест! — ответила я и побыстрее отвернулась.
Мне точно так же, как и ей, хотелось плакать и горюниться. И за себя — за свою по-дурацки провороненную жизнь с Игоряшей, и за любимых детей. За то, что Никитос чувствует себя навозным жуком, а Настька хочет голодать и страдать, а не смеяться и с аппетитом есть. Но ведь от меня зависит, какого цвета будет это наше поражение? Временное, я уверена. Ведь кому-то от поражения хочется лечь и умереть? А кому-то — драться и бороться дальше? А кому-то смеяться, понимая, что смысл и суть — в самой жизни, какая бы она ни была. А не в придуманных нами поражениях и победах.
— Положи мне в борщ два пельменя! — потребовал Никитос, который уже не знал, как привлечь наше с Настькой внимание.
— Непременно! — засмеялась я и поцеловала обоих, таких разных и похожих одновременно, близнецов. — Если успеете сделать все уроки за субботу, то в воскресенье на целый день поедем к Андрюше.
— У него будут гости? — вдруг задумчиво спросил Никитос.
— Нет, почему? Мы будем гостями. Почему ты спросил?
— Не знаю даже, — пожал плечами Никитос. — Просто… спросилось.
Мы уже допивали чай с очень вкусными конфетами, которые принесла на родительское собрание Тонина мама, объяснив, что «не знала, что подарить на Восьмое марта», которое давно прошло, и наотрез отказалась забирать коробку обратно, и тут позвонил Игоряша.
— Нюся…
— Да, Игоряша.
— Я забыл ключи… Там лежат… Ты их не выбрасывай, хорошо? Я заберу. Это мои ключи.
— Здесь ключи от нашей квартиры, — уточнила я.
— Да-да, но ты же у меня их не отберешь? Не отберешь? Я просто хотел… Я забыл их, случайно…
— Я знаю. Тебе дети передают привет.
— Да? — обрадовался Игоряша. — Дай мне Настю, можно?
Я с сомнением посмотрела на Настьку.
— Ну можно. Насть, поговори с папой.
Никитос сделал ехидную рожу. Я показала ему кулак и шепотом пригрозила:
— Потом — твоя очередь. Соберись!
Настя взяла трубку и как взрослая девочка ответила:
— Слушаю!
Что говорил Игоряша, можно было только догадываться. Настька смотрела на меня, закатывала глаза, посмеивалась, говорила «Да», «Нет», «Не знаю», «Хорошо» и потом с облегчением отдала трубку мне.
— Нюся… А с Никитосом стоит говорить?
— Стоит. Попытайся.
— Можно, я расскажу, как мне было плохо, когда умер мой папа?
— Ну попробуй, — удивилась я.
Я отдала Никитосу трубку, как можно серьезнее погрозив еще раз кулаком. Он кивнул.
— Это я, пап. Ты не Барбандос Кекумбрекович. Я просто тебя не узнал без бороды.
Игоряша начал что-то говорить, Никитос серьезно слушал и кивал. Видимо, Игоряша решил, что тот отвлекся, потому что Никитос вдруг сказал:
— Пап, я слушаю, слушаю. Я здесь.
И Игоряша продолжил. Я сидела, пила чай и смотрела на своих детей. Их детство зависит от меня. И зависело. И всё, что у них есть, и чего нет, — от меня. Я не смогла жить с Игоряшей, и они знают папу в качестве приходящего гостя. Ослабила поводья — и теперь неизвестно вообще что будет. Но что бы ни было, я постараюсь сделать так, чтобы мои дети пострадали как можно меньше. И уж точно не ощущали себя навозными жуками.
Никитос наконец вернул мне трубку.
— Нюся…
— Да, Игоряша.
— Мы хорошо поговорили с Никитосом.
— Молодцы.
— Нюся…
— Да, Игоряша?
— А ты… Ты меня еще пустишь?
— Конечно, что за вопрос.
— Нет… Ты меня к себе еще пустишь? Или… или… это — всё?
Да, я понимала, что должна была сказать «Всё». Это было бы правдой. И всё бы упростило. И для меня, и Игоряше, возможно, стало бы легче. Наверняка я этого не знала. Вдруг я бы лишила его последней надежды? И главное — чем бы это обернулось для близнецов? Игоряша, жалея себя, мог бы решить не ходить к нам совсем. И его бы в этом очень поддержали наши конкуренты…
— Точку ставит только смерть, Игоряша. А мы живы.
— А чувства, Нюся? А чувства — живы?
О господи, ну что мне сказать этому большому бородатому ребенку, который очень некстати отважился побриться в сорок семь лет? И показать всем свой круглый мягкий подбородок, обвислый, как и его медленно, но верно растущий животик?
— Чувства, Игоряша, меняются, изменяются и удивляют нас самих. Давай сегодня попрощаемся на этой радостной ноте?
— Давай, — нехотя согласился Игоряша. Ему явно хотелось еще поговорить.
— Спать! — обернулась я к близняшкам, очень внимательно слушавшим мой разговор с их отцом. — И видеть радостные сны! Ага?
— Ага, — вздохнула Настька.
— Мам, я к тебе лягу, хорошо? А то у меня в кровати кто-то живет. Я вчера засыпал, засыпал, а он меня толкал, толкал…
— Хорошо.
— И я тоже, мам? — подняла Настька глаза.
— У тебя тоже кто-то живет?
— Нет, мне просто одиноко.
Я засмеялась и поцеловала теплые, светлые, любимые до щемящей боли одинаковые головы близнецов.
— Вам повезло, что у меня в кровати никто не живет и что мне с вами не одиноко, а очень и очень хорошо!
Я правду сказала близнецам? Правду. Полную правду. Без одной крохотной запятой. Но она не в счет. Моя жизнь — сегодня и сейчас. И ведь все зависит от того, как посмотреть. Посмотришь так — вроде одиночество.
И зайдешь чуть сбоку — да нет! Вовсе нет! Это свобода! И возможность отдавать детям всю себя. Это не счастье? Может быть, спросить у тех, у кого нет детей? Или дети выросли, ушли, и образовалась пустота? Или просто спросить у самой себя, тридцатилетней, когда была молодость, абсолютное здоровье, много-много сил, а не было серьезного смысла в существовании? А сейчас смысл — есть. Вот он передо мной сейчас, натягивает задом наперед пижаму, отчаянно зевает, пихается, смеется, хвастается выпавшими зубами…
У меня есть столько, сколько есть. Всё мое. И мне его хватает, чтобы чувствовать себя счастливой. Без запятых.
Глава 33
На поляне перед Андрюшкиным домом… ох, вот было весело! Четверо Андрюшкиных детей да моих двое, да сам Андрюшка, который раз в год позволяет себе забыть свой высокий долг, блестящие погоны и тяжелое кресло, в которое он волею судеб уселся. В нем остался нормальный человек, и его больше, чем той его оболочки с погонами, портфелями, лакеями, бесконтрольной практически властью. Благодаря специфике его направления, Андрюшку не показывают каждый день в телевизоре. Но в магазин он все равно ходить не может, риск. А иногда очень любит — приезжая в другую страну, купить воды, орешков, положить их в целлофановый пакет, прогуляться так по набережной, набрать мороженого детям и себе. Дома для прогулок приходится довольствоваться собственной поляной.
Сейчас на поляне играли в «дачный футбол», он же волейбол и пионербол. Я с удовольствием смотрела на своего подтянутого брата. Молодец, не нажрал живота, не обрюзг, глаза светятся. Уйдет в отставку — пусть садится и пишет книжку о том, как сохранять молодость и вкус жизни, работая по четырнадцать часов в сутки с одним выходным в месяц.
— Анюта! — махнул мне Андрюшка, почувствовав мой взгляд и обернувшись. — Давай к нам!
Я с удовольствием присоединилась к веселой компании. Евгении Сергеевне помогали накрывать на стол две девушки. С таким большим хозяйством без помощников — никуда. Жена брата вышла на крыльцо, вытирая руки, — готовит она сама. Тоже махнула мне.
Я кинула Никитосу, ухохатывающемуся с двоюродными братьями, мяч и побежала к Евгении Сергеевне.
— Ну, ма-ам, ты что, бросаешь команду? — закричал Никитос.
— Я быстро! — ответила я, с радостью смотря на большую родную компанию. Приемный сын Андрюшки удивительно похож на всех них. То ли так и было, то ли стал похож. Но тому, кто не знает, и в голову не придет, что третий мальчик взят из семьи Андрюшкиного погибшего друга.
— Анюта, посидим чуть-чуть перед обедом, хоть расскажи мне, как ты в школе!
Милая Андрюшкина жена ничуть не изменилась с возрастом. Я всегда удивлялась, что в один прекрасный день он решил, будто разлюбил ее. Евгения Сергеевна — женщина, которых не бросают. Да он в результате и не бросил ее. Наверное, все правильно. Он-то попытался, но от таких не уходят. Мягкая, добрая, а в чем-то очень жесткая, правильная и одновременно способная на компромисс, интеллигентная и, конечно, преданно любящая Андрюшку и детей, Евгения Сергеевна при том красива, стройна, очаровательна. Я никогда не видела Андрюшкину любовь. Знаю по описанию, что она вся как огонь и искра. Наверно, этого чуть-чуть не хватает в Евгении Сергеевне. Но зато с ней тепло и хорошо всегда, в любую погоду, при любых обстоятельствах жизни.
— Ну что, решила уходить из школы? Тяжело?
— Нет! — засмеялась я. — Ложная информация. Тяжеловато, особенно в начале было, но я решила остаться. Очень интересно. Дети все очень интересные. Система образования дурацкая, надо как-то ее… пробивать. Учителя — тоже очень яркие личности.
— Подружилась с кем-нибудь?
— Не знаю, — честно ответила я. — Наверное, подружилась. Надолго ли, глубоко ли, непонятно пока.
— А конфликт с тем мальчиком разрешился?
— У меня с несколькими мальчиками конфликт был! — опять засмеялась я. — Но всё как-то — да, потихоньку получается. Знаешь, у меня самой столько вопросов — и к себе, и к ним, и к русской литературе, идеалистической, нереальной и ненужной сейчас никому. И к тем, кому эта литература не нужна. И к программе, и к системе проверки… Огромная ответственность. Я ее ощущаю каждый день. Может быть, потому что я без году неделя в школе.
— А как с Игоряшей? — Евгения Сергеевна ласково смотрела на меня, она всегда понимала, почему я не люблю Игоряшу. Конечно, рядом с Андрюшкой Игоряша был просто как тот зайчик с кухонного полотенца, даже когда еще не состриг бороду.
— Бороду побрил, — ответила я. — Сразу помолодел.
Евгения Сергеевна внимательно посмотрела на меня:
— Всё хорошо?
— Да, думаю, что всё хорошо и логично.
Она ничего не знает о Гусаковой. Я не говорила ни ей, ни Андрюшке. Своими проблемами надо делиться. Но не всеми. Зачем нагружать Евгению Сергеевну, которая тут же вспомнит, как ее любимый Андрюша ушел к молодой красавице, яркой, смелой, чемпионке по теннису? Я не стала говорить. Чудесный майский вечер. Бегает Андрюшка, поглядывает на нас с Евгенией Сергеевной, всем довольный, много здоровых, веселых детей. Зачем вспоминать о тягомотной истории с Игоряшей, которая пришла к логическому концу? Евгения Сергеевна никак не поможет мне с главной проблемой — с Настькиными страданиями. Если я сумею выстроить отношения — Игоряша явился из ниоткуда, побыл с детьми и выбыл в никуда, если он удержится в сфере моего влияния (а я постараюсь это сделать, любым путем, ради детей), тогда у нас почти ничего не изменится. Разве что Игоряша больше не будет внезапно нарисовываться у нас на отдыхе, скрестись ко мне в номер, не будет при детях обнимать меня, взволнованно дыша. Но не рассуждать же об этом с Евгенией Сергеевной.
— Ой, кажется, к нам гости! Ладно, уже Андрюша пошел открывать, — сказала Евгения Сергеевна. — Позвали соседей, ничего?
— Ничего, конечно, — слегка удивилась я.
Я знаю, что соседи у них с обеих сторон неудачные, исторически общение никак не получалось, слишком разные жизни, окружение.
— У нас новые соседи, — ответила мне на незаданный вопрос Евгения Сергеевна. — Так интересно получилось… Невероятно. Андрюшка познакомился в прошлом году с одним человеком, ну познакомился и познакомился, когда ездил по одному делу за границу, еще до назначения… — Она улыбнулась, показав на очень высокую сосну на участке, на самую ее верхушку. — А он участок рядом с нами купил. Помнишь, здесь у нас были пьяницы, которые никак не хотели сдаваться, мы еще их участок все пробовали выкупить, долги даже за них платили, а они — ни в какую. Ну вот как-то их уломали, и теперь у нас новый сосед. Дом по финской технологии за два месяца построили. Вот сейчас забор этот огромный мы договорились снести, поставим сетку — будет прозрачно и участки сразу зрительно объединятся. Да и дом такой красивый у них — одни окна, чудо. И мальчик там нам по возрасту подходящий. Калитку между участками сделаем.
— Ой, смотрите, соседская дружба…
— Да ты просто их не видела! — засмеялась Евгения Сергеевна. — Люди совершенно уникальные. Только жить здесь, к сожалению, все время не будут. Вон, видишь, Андрюша идет с ними.
Да, я уже увидела. Услышала, как радостно, и как будто не удивившись, заорал Никитос:
— Вау! Анжей!
Услышала, как Настька прокомментировала: «Минус два балла!» Действительно, бессмысленные американизмы в нашей семье штрафуются. Два балла — две конфеты… Извольте пить несладкий чай…
Увидела, как двое мужчин идут навстречу нам. Страшно довольный, разгоряченный от футбола-пионербола Андрюшка и подтянутый, нереальный Андрис. В одном лице — Ричард Гир, Брюс Уиллис, молодой Аль Пачино, Даниил Страхов и… и… древнегреческий легкоатлет скульптора Мирона, только одетый, с дирижерской палочкой в руке. Нет, понятно, у него в руках сейчас была просто ветка.
Гости… Да-да… «гости»! Ведь у Никитоса что-то промелькнуло в голове насчет «гостей»! Ай да Андрюшка, ай да разведчик! Какая красивая комбинация! А неужели Андрюшка не знает о белокурой нежной девушке, в чьи легкие мягкие кудри так приятно зарываться лицом? Или для мужчин это всё ерунда? Да конечно, ерунда! Вон мой Игоряша! Аж бороду сбрил после восторгов соития и разделенной любви! Я-то десять лет его об этом просила, ненавидела его пропахшую котлетами бороду! Сбрить-то сбрил, а меня надысь спрашивал — пущу ли я его когда-нибудь в свою девичью келью или нет. Нет, не пущу. Хотя если это будет единственным препятствием для того, чтобы у моих детей регулярно по субботам был какой-никакой, но родной их отец — пущу как миленькая, с меня много не станется, столько лет терпела, еще потерплю, не я первая, не я последняя.
Ерунда для мужчин! Горел мой Андрюшка, брат любимый, единственный и самый лучший в мире, горел от любви так, что готов был отказаться от должности — да что там! — вообще уйти из профессии, когда ему мягко намекнули, что не стоит менять семью на юную тщеславную особу, с непонятными знакомствами, с родственниками за рубежом! Готов был отказаться от всего, что заслужил своим трудом к тому моменту, написал заявление об отставке! Два месяца не ходил к детям, сходил с ума, сидел на всех ее тренировках, не мог допустить, чтобы к ней лезли поклонники, подходили товарищи по спорту и хлопали по плечу, а заодно по ягодицам, чтобы тренер обнимал ее, объясняя, как нужно прыгать, отбивая реверс, верхний удар, а как не нужно… Горел и отгорел.
Но что ерунда для мужчин, не ерунда для женщин.
— Привет! — сказала я. — Спасибо за концерт, просто замечательный. Моему сыну неожиданно очень понравилось.
— Здравствуйте, Аня! — сказал Андрис, красивый, как все мои любимые артисты, вместе взятые. Но я точно знаю, что мужчина не должен быть красивым, особенно если ты не собираешься рожать от него детей. А я рожать не собираюсь, у меня есть продолжение жизни, есть, о ком заботиться, кого любить и кому я нужна без остатка.
Страшно довольный Андрюшка разве что не потирал руки. Какие все-таки смешные мужчины, даже разведчики, даже министры, даже самые умные и успешные.
— Очень смешно, Андрюша, — сказала я.
Андрюшка был так доволен произведенным эффектом и своим сюрпризом — а он совершенно не сомневался, что приготовил мне отличный сюрприз, — что не обратил ни малейшего внимания на мой тон. Ну не обратил и не обратил. Я же не глупая и не скандальная. Я умею выходить из сложных ситуаций. Да, мне было ужасно обидно и стыдно после концерта. Но с того дня утекло много воды.
Андрюшка обнял меня.
— Вот моя любимая сестра, ты ее знаешь.
Я даже не стала комментировать его слова. Он ведь хочет, как лучше. И о чем-то они по-мужски успели договориться. Можно было бы поставить меня в известность, но… Но не поставили.
— Будешь с нами в футбол-пионербол? — спросил Андрюшка Андриса.
— Буду, — весело согласился тот. — С удовольствием побегаю.
— Анюта, а ты? — Андрюшка, не отпуская меня, шел уже к поляне, где раздавался громкий хохот мальчишек и двух девочек, Настьки и Андрюшиной дочки Верочки, девятнадцатилетней студентки, бегавшей с младшими наравне. Верочка стала невероятно похожей на Евгению Сергеевну в молодости, как будто вернула нам чуть-чуть те годы, когда еще были живы родители. Вот, кажется, сейчас откроется окно на старой веранде, которую Андрюшка оставил нетронутой при перестройке дома, выглянет мама, за ней, улыбаясь и обнимая маму, появится папа и скажет: «Жена Женя — как-то несерьезно… А, Анюта, как ты считаешь?»
Я оглянулась на Евгению Сергеевну. А ее и след простыл. Какие хитрецы… Или я все преувеличиваю? Билет мне положили в ящик, потому что пригласили таким образом на концерт. Дирижер, лауреат всех мыслимых и немыслимых премий, Андрис Левицкий пришел прибивать мне полку, потому что она упала, а прибить ее было некому. И я сама все придумала? Может, все-таки спросить про белокурую бестию? Очень глупо и унизительно. Не буду.
— Мам, мам, ты видела Анжея? Мам, я забил два гола! Мам, иди скорее, нам нужен еще игрок в команде! — Никитос прыгал на месте так, как будто под ним была не земля, а батут.
— Вы очень красивы сегодня! — сказал мне тихо Андрис.
Надо же, какой латышский ловелас! Да я красива всегда. Поэтому за мной сразу побежали в школе все трое с половиной мужчин, которые там есть. И бегает безвольный красавчик Игоряша уже пятнадцать лет, пять лет бегал безо всякого успеха, остальные десять лет успех имеет два раза в месяц, и то относительный.
Что мне ему ответить? Что он тоже красив, неприлично красив для мужчины? Что у мужчины не должно быть такой гладкой кожи, правильного носа с трепетными ноздрями, красивых ироничных губ, открытой улыбки? Что ненормально быть таким привлекательным? Скажу, пожалуй.
— Вы тоже красивы. До неприличия.
— Да, я знаю, — засмеялся Андрис. — Мне это всегда мешало. Моя мама очень боялась, что я буду бегать от женщины к женщине.
— Вы хорошо говорите по-русски, — заметила я.
— Я хорошо говорю на трех языках, — ответил Андрис. — Ловите, ну что же вы!
— Мама, ну что же ты! Я же тебе бросал! Мам, мам, давай беги в тот угол, беги, беги!
Вместо меня побежал Андрис. Я, честно признаться, не знала, кому кидать мяч и кто у меня в команде. Я тоже побежала, в противоположную сторону, просто чтобы не стоять на месте и не любоваться Андрисом. Я сошла с ума? Вероятно. Включается мощный таинственный механизм, и ты не можешь ему противостоять. Никак? Не знаю. Я бежала, летела, земли подо мной не было, я прыгала, как Никитос, высоко и легко, я забивала мячи, ловила, бросала, смеялась вместе с Никитосом, чувствовала на себе взгляд Андриса, и он меня приподнимал над землей, приподнимал…
— Вы потрясающи, — сказал мне Андрис.
Я самоуверенна, но не настолько, чтобы поверить. Я знаю, что выгляжу моложе, но не на двадцать пять. А кто сказал, что я должна выглядеть на двадцать пять?
— Вы похожи… не знаю на кого. Но как будто я видел вас когда-то. Мне так сразу показалось, когда я увидел фотографию на книге. Что-то забытое. Кто-то, кого я видел во сне в юности. И никак, никогда не встречал.
— Очень красивые слова, — искренне сказала я. — Можно, я напишу их в сказке о любви? Буду сочинять следующую книжку, и там герой, нереальный, каких не бывает в жизни, встретит свою мечту и скажет ей такие слова. И не будет никакого быта. Вообще. Никаких документов, ремонта машин, проблем со здоровьем, никаких бывших любовниц и ревнивых мужей, будет просто сказка. На берегу… м-м-м… Ионического моря.
— Или Балтийского, — сказал Андрис. И глаза его смеялись, как у настоящего сказочного героя.
— Да. Чайки, ветер, холодная балтийская волна, долгий волшебный закат, и два героя, еще молодые, абсолютно здоровые, свободные, состоявшиеся, встретят друг друга и, не разрушая ничью жизнь, не разрывая ничьи души, обретут счастье! И книжка будет иметь успех у доверчивых женщин. Может быть, даже снимут фильм.
— С удовольствием сыграю музыку к финалу, — сказал Андрис и негромко напел красивейшую мелодию.
— Ваша? — удивилась я.
— Да нет, увы, не моя. Чюрлёниса.
— Да и сюжет тоже не мой.
— А чей? — Андрис как-то незаметно встал так, что я не видела ничего, кроме его лица, глаз, губ…
Или просто это я не видела ничего, кроме него, а он стоял обычно, как и стоял?
— Сказка. Из глубины веков. На всех языках написанная. Без нее невозможно жить. Не веря в сказку. Что с тобой, именно с тобой случится так, как не может быть. Потому что жизнь жестока, природа слепа, Бога нет или ему нет дела до таких глупостей. И вообще у жизни и у сказки разные законы. Наступает утро, и волшебство заканчивается.
— Да, — задумчиво сказал Андрис, помахав Андрюшке, который что-то кричал и показывал на веранду, наверно, звал нас обедать. — Вот такое же странное чувство у меня было, когда я читал вашу книжку про Эфиопию. Я не понимал, где грань между жизнью и выдумкой. И потом еще долго ходил с этим ощущением — может быть, мы зря думаем, что эта грань четкая и осязаемая?
— Спасибо, — ответила я. — Не думаю, что я это так глубоко закладывала, когда писала.
— Да нет, просто это есть в вас. Что-то такое… Необычное и сказочное.
— Правда?
— Правда.
Как приятно. А я-то в лучшем случае чувствую себя Мэри Поппинс, когда раздаю команды — кому причесать бороду, кому оставить в покое шатающийся зуб, кому внимательно проверять, застегнуты ли штаны. Хотя ведь она и есть самая настоящая волшебница — строгая и загадочная Мэри Поппинс…
— Как у Мэри Поппинс? — спросила я.
— Нет! — засмеялся Андрис и как-то ненароком взял меня за плечо. — Другая сказка…
Может, мне тоже распустить волосы, и он зароется лицом в мои каштановые полукудри?
Я отступила на шаг. Конечно, во мне есть здравая доля цинизма, моя жизнь с Игоряшей и многолетний вынужденный компромисс воспитали меня в определенной жесткости… Я в своих мыслях уже второй раз за пару минут ставлю сопливые три точки? Далеко не уедешь с тремя точками. Придется определиться, какой бы сказочной ни казалась эта минута.
— Андрис, — постаралась собраться я, не отводя глаз от лица, которое хотелось целовать. Это — выше меня. Но я его — это нечто загадочное и необъяснимое — обойду, поскольку преодолеть не могу. — Андрис. Это очень глупо. Но я должна спросить…
— Не надо, — сказал Андрис. — Пойдемте обедать. Мне скоро уезжать. У меня сегодня концерт. В Вильнюсе.
— В Вильнюсе?!
— Ну да. Через три часа самолет. В восемь концерт. Ночью я лечу в Вену. Потом в Амстердам.
— И вы… вы играли в пионербол с детьми и с Андрюшкой?
— И с вами, Аня.
Андрис каким-то неуловимым жестом взял меня под руку, я не знала, как к этому отнестись. Решила не относиться никак. Просто прийти с ним под руку на веранду, где уже колотили ложками по столу голодные и перевозбужденные мальчики, а Евгения Сергеевна разливала по тарелкам свой традиционный, очень вкусный фасолевый суп.
— Анжей полетит с вами?
Зачем я это спросила?
— Нет, он останется здесь, — сказал Андрис и слишком долго, что-то договаривая взглядом, смотрел на меня.
Останется здесь? С белокурой бестией? В волосы которой так приятно зарываться лицом? «Остановись», — сказала я самой себе. Это унизительно. Всё узнаешь в свое время. Тем более можно просто спросить.
— Один?
— Нет, с няней. Он учится и здесь, и в Риге. Пока так, вынужденно, потому что я подписал контракт и работаю здесь в Большом театре на одном спектакле, несколько раз в месяц. И еще репетирую. Но пока все непонятно и сложно. И там, дома, не могу все оставить, и здесь уже как-то пустил корни.
Я не стала уточнять, какие корни. Будем считать, что он имеет в виду свой новый дом, постановку в Большом и… новых друзей, скажем так.
— Вот, вас встретил, — договорил Андрис, приятно улыбаясь. — Ученики здесь у меня есть. Даже лауреатами некоторые сейчас стали, на международном конкурсе. Девочка одна — просто моя надежда. Я еще преподаю в Консерватории. Курс веду. Раньше не думал, что вкладывать в кого-то — тоже творчество. Не знаю, насколько хватит сил. Но хочется всё успеть.
— А я работаю в школе, — сказала я. — Какой-то несопоставимый масштаб.
— Почему? — искренне удивился Андрис. — У вас же в руках человеческие судьбы, много судеб, каждый день вы можете что-то изменить, хотя бы чуть-чуть, в каждом из них. Что-то убить, или привить, или открыть им что-то. Очень страшная и ответственная профессия. Столько симпатий, антипатий, эмоций, всё так субъективно, всё через себя, как в творчестве.
Я посмотрела на известного дирижера. Он смеется надо мной и моей профессией? Да нет, вроде говорит серьезно. Но я совсем его не знаю. Чувствую, но не знаю. Тем более то, что я чувствую, может быть совершенно иным. Я чувствую не его, а свое непреодолимое, трудно объяснимое — нет, не влечение, это было бы слишком просто. Совпадение с его волной, так, наверное. Я почувствовала это совпадение с самой первой минуты, когда он вошел к нам «мастером»-разведчиком в дорогих ботинках и английском пальто и попросил отвертку. Когда стояла рядом с ним, слушала, как он напевает что-то невероятно сложное и необычное, смотрела, как он длинными прекрасными пальцами не очень ловко держит мою старую отвертку, как поглядывает на меня при этом… Какими глазами? Как сказать, чтобы не впасть в банальнейший маразм влюбленной женщины?
Никак, если не хочу впасть в маразм, угодить в зависимость, потерять себя, никак — просто поглядывал. И сейчас поглядывает. И я теряю себя, теряю, начинаю беспричинно смеяться, вскидывать волосы, пропускаю мимо ушей настойчивые призывы Никитоса, не обращаю внимание на то, что Настя ничего не ест, смеется с Анжеем, забыв про еду, сама все смеюсь и смеюсь, говорю ахинею, шучу, слушаю Андриса, не слыша слов, слыша только голос, который наполняет и наполняет меня светом, музыкой, жизнью, обещаниями, несказанными обещаниями, трудно выполнимыми обещаниями…
— Я приеду через четыре дня, — сказал Андрис, вставая. — Всё, полетел дарить музыку столицам Европы.
Андрюшка встал, чтобы проводить его.
— Пап… — Анжей вскочил, побежал провожать Андриса. За ним потянулись было Андрюшкины мальчики и мой сорвиголова, но мы дружно остановили их и усадили обратно за стол.
Я провожать не пошла, хотя мне больше всего хотелось бы до последней минуты стоять рядом, смотреть на него, а еще лучше — сесть в машину, поехать в аэропорт, полететь вместе. У меня есть загранпаспорт, у меня даже есть виза, мы собираемся с детьми на море…
Андрис вопросительно оглянулся на меня. Услышал мои мысли? Вряд ли. Не знаю, зачем. Я улыбнулась, помахала рукой. Ну а что я могла еще сделать? Он тоже улыбнулся, тоже помахал рукой. Я ведь не знаю, с кем он улетел. И это очень мучительные мысли. Пока нет влюбленности, нет и ревности, есть свобода, и нет страданий. Приобретая привязанность в душе, в комплекте приобретаешь и все остальное, никуда не денешься.
Потихоньку состояние левитации прошло, я опустилась на стул, огляделась. Кажется, я ничего не ела. И Настя убежала из-за стола, оставив полную тарелку. Никитос где-то громко хохотал. Анжей тоже смеялся, и Андрюшкины мальчики тоже. Все хорошо. Прекрасный майский день. Что было сейчас со мной? Было ли это? Если бы не сын Андриса, я бы подумала, что уснула от непривычно свежего воздуха и мне все это приснилось. Я оглянулась. Да нет, вроде никакого постороннего мальчика нет. Я даже посчитала. Три мальчика Андрюшкины, один мальчик — мой, и две девочки, большая и маленькая, которые одинаково устали от беготни и хохота и уселись на качели.
Нет никакого Анжея. Я все придумала. Я — сказочница. Я сочиняю сюжеты. Некоторые записываю, некоторые осуществляю в жизни. Родила двух прелестных детишек. Замуж не вышла. Пришла в школу и иду напролом со своими идеалистическими представлениями об учебе. Я что-то придумала себе про латышского дирижера и на мгновение в это поверила. Как он сказал — «где та грань между реальностью и сказкой, в существовании которой мы не сомневаемся? Может быть, ее и нет, или она не такая четкая, как мы думаем». Она очень четкая. И она очень зыбкая. Как грань между молодостью и старостью, как грань между любовью и ненавистью, между правдой и полуправдой, между верой и сомнением, между настоящим и прошлым. Каждая моя минута становится прошлым, тут же. Будущее, которого я боюсь и жду, наступает раньше, чем я успеваю привыкнуть к тому, что мое настоящее — уже прошлое, и мне остается только вспоминать, и я не могу уже ничего исправить. Так и грань между тем, чего не может быть никогда и все-таки случается, — где она? В моей жизни нет места для любви. Нет. Но появился человек, который нашел это место, в моей душе и жизни. Или я все это придумала сама? Я не знаю. Жизнь такая, какой мы ее видим.
Глава 34
— Мам, я буду альтистом.
— Хорошо, спи.
— Мам, я буду знаменитым альтистом.
— Нисколько не сомневаюсь, спи, пожалуйста, завтра мы рано приедем, ты не встанешь.
— Ладно… Мам, я буду еще знаменитее, чем Андрис!
— Возможно.
— Мам, а Анжей не хочет быть музыкантом, представляешь? Он будет кинооператором. Он все время все снимает, фотографирует…
— Отлично. Мне интересно, когда вы успели поделиться планами? Бегали как сумасшедшие, орали, играли в мяч…
— Это он мне сказал, мам, — тихо проговорила сверху Настька. — За обедом.
— А, который ты не съела? Когда вы хохотали?
— Да. Просто он очень смешно рассказывал.
— Спите, малыши, пожалуйста.
— Я не малыш, — ответил один Никитос. Слыша, что Настька молчит, добавил: — И Настька не малыш.
— Хорошо, спите, мои очень большие дети. — Я встала, поправила им на верхних полках одеяла. — Никитос, давай все-таки вниз. Упадешь.
— Не-е, я через бортик не упаду. И Настьке одной страшно наверху, да, Насть?
— Угу… — прошептала Настька. — Мам, я тебя очень люблю. Ты нас не бросишь?
Я могла бы сказать детям правду — что бросить их могу, если умру раньше времени. Но пугать на ночь не стала.
— Насть, что за мысли? Я брошу вас только в одном случае, если брошу саму себя. Вы — это я. Маленькие пушистые хвосты. Я не могу вас бросить.
Настька тихо засмеялась.
— Мам, а если море холодное, мы будем купаться? — Никитос перевернулся ко мне и привстал.
— Будем. Ложись.
— А если очень-очень холодное?
— Никитос, будем! Попробуем хотя бы.
— Здорово… Я никогда не был на таком море, где купаться нельзя…
— Там можно купаться, только… очень смелым и закаленным.
— Как я?
— Да, как ты. И как я. И даже Настька попробует, хотя она нежная девочка.
Дети засопели, а я не могла уснуть. Я волновалась, волнительные мысли прыгали в голове, скакали, перегоняя друг друга, сбиваясь в кучу, рассыпаясь на отдельные мучительные вопросы. А как же будет со школой? Ведь ничего не решено? В следующем году мне исполнится сорок три, а не сорок один, а потом сорок четыре… Почему у меня иногда так стучит сердце, когда я волнуюсь? Как будто я здесь, а сердце — рядом, уже выскочило и стучит-стучит, как колеса поезда, все быстрее и быстрее…
Я не смогу уехать навсегда, нет, не смогу. У меня всё там, откуда я сейчас еду к морю. Я еду… — зачем? В гости. Он пригласил меня, но я — это я и Никитос с Настькой, поэтому я еду, такая, какая я есть, — с двумя детьми. Я не стала оставлять детей с Евгенией Сергеевной. Она предлагала, Андрюшка настаивал, но я отказалась. Наверно, это очень оригинально, но уж как есть.
Я попробовала почитать. В книжке у меня было три закладки. На выпускной праздник, который у нас в седьмом классе был символический — никто никуда не уходит, — дети подарили мне закладки, они их сделали на труде. В нашем гимназическом классе очень трогательно есть еще (были — в закончившемся учебном году) труд и рисование. На рисовании они делали эскизы, а на труде — сами закладки. Подарили мне, разумеется, не все дети, но человек двенадцать подарили. Мальчики — деревянные, с тонкими жестяными квадратиками, на которых каждый выгравировал какой-то рисунок, какой смог, а девочки — кожаные, вышитые толстыми цветными нитками и бисером. Я не могла решить, какую выбрать, и взяла три — Катину, с вышитым цветком мальвы, Кирилла — с фигуркой неандертальца с дубиной в руке и… Будковского — с невероятно сложным геометрическим узором, напоминающим древнеиндийские тантрические знаки. Я бы повезла все двенадцать, но наши три чемоданчика и так раздулись от количества нарядов и абсолютно необходимых вещей, которые захватили с собой дети.
Шесть небольших кукол, у которых такие сложные взаимоотношения, что оставить одну просто невозможно. Мама, бабушка, трое детей, лучший друг бабушки, который все ремонтирует в доме и потом уходит домой спать и играть на флейте… Пришлось взять всех. И их одежду — спортивную, на концерты, для пляжа, где бывает сильный ветер, а также свадебное платье, карету с лошадью на батарейках и чайный сервиз.
Радиоуправляемый вертолет, без которого просто нет смысла ехать на море. Змей, который нельзя запускать на даче — путается в деревьях, его нужно выпускать в небо на широком бесконечном пляже. Мяч, которым Никитос забьет такой гол, что Анжей упадет от восторга и удивления.
Я тоже набрала вещей, даже купила что-то, чтобы соответствовать прекрасному образу сказочной героини, даже не Мэри Поппинс, хотя она была хорошо и стильно одета. Гораздо сказочней. Тем более Мэри Поппинс все время куда-то улетала, в свою загадочную страну, когда менялся ветер. А я, наоборот, еду из своей страны в далекую и загадочную, где все время дует ветер, летом холодно, как весной, море ледяное, люди тоже достаточно прохладные, особенно по отношению к нам, простить не могут, что пришли как-то однажды со своими порядками, отобрали бакалейные лавки и родовые поместья у их дедушек. Мы теперь тоже этих порядков не помним и открываем лавочки на каждом углу, надо не надо. Строим себе поместья, пишем родословные…
А меня там, на холодном Балтийском море, русскую, внучку еврея-коммуниста, уже заранее не любят.
Я себя зря так настраиваю. Меня позвал человек, который… нет, любить он меня не может. Так не бывает. Он меня совсем не знает. Если только он не любил меня еще до встречи. Вот так бывает. Я-то любила его еще до встречи. И если когда-нибудь окажется, что я все сочинила, что он просто похож на выдуманного мной Андриса, на глубоко спрятанного от самой себя, которого я придумывала много лет и прятала, прятала, знала, что никогда этого не будет… Если окажется, что он — совсем другой… То что — я умру? Нет. У меня есть два маленьких пушистых хвостика. Пока еще они у меня есть. Еще лет семь-восемь я очень им нужна. У меня есть всё, ради чего жить. Я не боюсь разочароваться.
Я встала и подошла к зеркалу. В купе было довольно светло. Самое светлое время года. Двадцать шестое июня. Уже четыре дня как день убавляется. Только пока это не заметно. Еще месяц будет очень светло. Очень-очень. Можно гулять до одиннадцати. По морю, по сосновому лесу. Там сосны растут до моря, я знаю. Там хороший воздух. Там живет Андрис.
Я боюсь разочароваться. Я боюсь разочаровать его. Я боюсь, что он видит во мне не то, что я есть. Я боюсь быта. Неизбежного быта. Котлет, квитанций, корзины с грязным бельем, болезней, звонков из прошлого, следов другой женщины — ведь есть же кто-то или был кто-то, как у меня совсем еще недавно был почти что муж…
И главное — я никогда не уеду навсегда. Я уверена, что никогда не уеду из России. Я не брошу свою родную квартиру, я всю жизнь живу на Воробьевых горах, осень, зима, лето и весна для меня — это осень, зима, лето и весна на Воробьевых горах. Я не смогу уехать. Среди сосен у моря жить хорошо. Но я живу среди берез. У меня под окном — старые, вековые березы, которые сто раз хотели срубить, но обходили, когда делали сквозной проезд через наш двор, когда рыли канавы для труб. И они растут, растут, и я уже сорок два года вижу их белые стволы в окно. Я не смогу не видеть их. Я не смогу слышать вокруг себя чужую речь, она навсегда останется чужой, даже если я выучу латышский. Я не смогу видеть чужие лица. Они — другие, они хорошие, плохие, разные, наверняка больше хороших. Но они — другие. Я не отдам детей в школу, где они всегда будут чужаками. Где им придется быть похожими на латышей. Так же говорить, всегда чувствовать, что они все равно не так говорят, не понимают шуток, делают смешные ошибки. Они всегда будут чуть-чуть хуже, я не хочу, чтобы они старались быть не похожими на русских и похожими на латышей.
Зачем я себя уговариваю? Потому что хочу уехать и быть рядом с Андрисом всегда. Предложит он мне это или не предложит. Но я знаю, что не уеду никогда. Даже если очень пожалею об этом, когда дети вырастут и я останусь одна. Буду приходить на концерты Андриса, когда он приедет в Москву, смотреть на него, нестареющего, прекрасного, смотреть, как он взмахивает руками и нежная первая скрипка с легкими взбитыми пепельными кудряшками послушно начинает скользить смычком по струнам, сливаясь с ним в одно целое в безграничной, незнакомой музыке, льющейся, льющейся, напоминающей о том, что могло быть, но не произошло…
Да. Не знала за собой такой рефлексии. И не думала, что моя жизнь может так резко вдруг поменяться. Снаружи как будто все в порядке — дом тот же, родительская квартира, любимая, родная, мои дети — вот они, рядом, здоровые, веселые, мирно сопящие сейчас, теперь есть работа, которая мне стала очень дорога, которую я не брошу. Я приду первого сентября, чтобы увидеть умненькую Катю, отважного Кирилла, ужасного Сеню Будковского, певунью Перетасову и артистку Алю Стасевич, злого Тамарина, замкнутую рыжую Веронику и румяного ушастого Сапожкина. Не увижу я уже умницу Сашу Лудянину, отчаянного спорщика Мишу Овечкина, застенчивую Олю Улис, неуверенного в себе, но очень положительного Колю Зимятина, который просто не догадывается, что то хорошее, которое есть внутри него, — и есть его сила. Ура, я не увижу больше Громовского и Шимяко, которого плохо знаю в лицо. Но зато слишком хорошо знаю Громовского. И не забуду никогда.
Я уверена, что приду первого сентября в школу, что бы мне ни сказал Андрис. Мне показалось, он вообще не любит говорить, спрашивать, обещать. Удивительно. Человек, с которым я произнесла в общей сложности не более пятисот слов, так резко изменил мою жизнь.
Я уснула, переполненная мыслями, сомнениями, страхами, вопросами. Странно, что уснула.
Когда меня разбудил пограничник, я не сразу поняла, где я, и почему у меня спрашивают паспорт.
— Надо закрывать дверь! — осуждающе покачал головой пограничник. — У вас же все могли украсть!
Я привстала на постели и оглянулась. А… а где же мои дети? Чемоданы — вот они, под сиденьями, один, самый большой, со змеем и мячом, не влез, стоит под столиком… А дети?
— Никитос! — закричала я. — Настя!
Пограничник удивленно посмотрел на меня:
— Вы что-то потеряли?
— Да! Моих детей нет! Наверху спали мои дети!
— Дети? — удивился пограничник. — Разве это дети?
Я услышала хохот. Злой, отвратительный хохот. И посмотрела наверх, туда, где вчера спал Никитос. Я же уговаривала его спуститься! Надо было уложить его внизу, с собой! Тесно, но зато не пропал бы… Сверху свешивалась перекошенная от злобы физиономия Илюши Громовского… И синий, ярко-синий галстук со струящейся змейкой посередине… Живой змейкой, настоящей…
— Нет, нет, нет! — закричала я.
— Мам, мам… — Настька гладила меня теплыми ручками по лицу. — Мам, не кричи. В дверь стучат, слышишь? Говорят, граница…
— Как ты сама слезла? Ой, Настюнь, какой мне ужасный сон приснился, как будто вы пропали…
Я крепко прижала ее к себе.
— Я по лестнице слезла, мам… Смотри, у Никитоса одеяло упало.
— Ложись на мое место, а я пограничникам открою.
Я встала, подняла одеялко, закрыла Никитоса, который лежал наверху, свернувшись комочком. Еще такой маленький Никитос. Любимый до острой боли в сердце. И маленькая Настька, которой с некоторых пор стало одиноко в этом мире, с тех пор как ее любимый Игоряша — никто, кроме Настьки не любил его у нас — пустил корни, как выражается Андрис, в другом месте. И я очень нужна Настьке, потому что у нее отвалился огромный кусок жизни, где было тепло, где ее любили, обнимали, шептали, дарили от души подарки, слушали, жалели. Всё, этого больше нет. Игоряша чужой и не наш. Приходит, причесывается, снова растит бороду. Пытается обнимать Настьку. А — не наш. Приходит из ниоткуда, уходит в никуда, но… Себя не обманешь. И Настька смотрит на него теперь совсем другими глазами.
Веселый пограничник взглянул на Настьку, которая сидела в уголке постели, прижав к подбородку коленки, и спросонья таращилась на него огромными голубыми глазищами, и спросил с сильным акцентом:
— Едете в гости?
— Да, — ответила Настя, — у мамы в Риге есть жених. Может быть, она выйдет замуж. Но скорей всего, нет.
— Настя! — ахнула я.
Пограничник засмеялся.
— Это серьезно! А тот мальчик — тоже с вами?
— Да, вот он в паспорте.
— Таким большим детям уже свои паспорты нужно иметь… — сказал пограничник, подмигнув Настьке. — И свои женихи тоже иметь… не только у мамы…
Когда закрылась дверь, я обернулась к Настьке. Но она уже легла, закрыла глаза и то ли правда сразу уснула, то ли сделала вид.
Я и жених — понятия несовместимые. Тем более Андрис — человек-космос. Который семь раз в месяц летает на концерты в разные страны. Несовместимо. Но я еду. Еду с чемоданами, с воздушным змеем, с полным комплектом: близняшки, славянская рефлексия, тоска о березках и единственной родине, чувство ответственности за чужих детей и легкая неуверенность в своей волшебной силе. Еду. За окном уже другая страна. Аккуратные домики, ровненькие, не упавшие и даже не покосившиеся заборы. Другие домики, совсем другие. Холмы и перелески — похожи. Но как-то уже все не так. Лучше? Хуже? Не так. Чужое. Неродное. Манящее. Красивое. Другое.
Глава 35
Мне очень понравился дом Андриса, светлый, просторный. Я никогда не была в таком доме. В саду вместо яблонь — сосны. Если выйти из ворот и пройти двести метров, то окажешься у моря. У самого моря. У самого серого моря. Синим его не назовешь. У серого или коричневого. Когда шторм — очень впечатляюще. Чайки, белоснежная пена, светлый песок, на который бьется волна. В штиль тоже красиво, но непривычно, из-за цвета. Цвет — из-за соли, вероятно, которой нет. Балтийское море почти пресное. Но все равно берег величественный, с огромными вековыми соснами, бесконечным лесом по краю моря, бесконечной песчаной кромкой.
Андрис в общении оказался легким и приятным. Человек, который больше молчит, чем говорит, — очень приятный собеседник, особенно если у тебя к нему нет срочных вопросов, на которые он никак не дает ответа.
На первом этаже на каминной стойке я сразу увидела фотографии и подошла к ним. Как все прозрачно, вот и все ответы.
Мама — потому что очень похожа на Андриса. Фотография старая. Мама умерла. Я вопросительно взглянула на него. Он кивнул.
— Одиннадцать лет назад. Тяжело болела.
Рядом — Андрис с Анжеем, в очень старом одноэтажном доме. Он постучал рукой по стене.
— Да. До слез было. Пришлось снести. Рассыпался дом. Пережил две войны. Хотел реставрировать, но невозможно было.
Еще фотография, Андрис с новорожденным ребенком на руках обнимает красивую темноволосую женщину. Он опять кивнул:
— Жена. Ты знаешь.
— Анжей похож на нее?
— Не знаю. Чем-то похож. Он ее плохо помнит.
— Почему ты не женился потом?
Можно было не задавать прямых бестактных вопросов, но Андрис ответил:
— Это место всегда пустое рядом со мной. Человека на другого человека нельзя заменить. Не знаю, как объяснить.
Еще на одной фотографии Андрис улыбался, окруженный музыкантами.
— Твой оркестр?
— Да.
С краю на камине стояла фотография Андриса с четырьмя молодыми людьми, музыкантами, со скрипками или альтами в руках, я на фотографии не различу. Среди них — та самая белокурая девушка, с короткими, пышными, мелко накрученными волосами. Я вопросительно посмотрела на него:
— Ученики?
Андрис задумчиво кивнул, прислушиваясь к веселым крикам наверху.
— Да.
Спросить? Какая степень близости с каждым из них? Точнее, с одной из них. Нет. Если будет нужно, расскажет сам.
Я подошла к огромному окну.
— Не холодно зимой? Такие окна…
— Нет. — Андрис подошел ко мне и обнял за плечи.
Я растворяюсь. Приподнимаюсь над землей. Я не чувствую тела. Я не могу ничего решать. Я больше не одна. Я потерялась в новом, совершенно неожиданном для себя чувстве. Это хорошо? Наверно, это хорошо, но слишком необычно. Когда я пью шампанское, то вместо того чтобы веселиться, жду, когда же наконец пройдет это странное состояние, когда я не знаю, где я, кто я, где границы моего я…
Я обернулась к Андрису.
— Очень странная история. Так не бывает.
— Бывает по-разному. Хотя я не специалист. Не знаю. Но, судя по музыке, истории бывают очень разные. Разные инструменты. Разные смыслы. Разная длина. Этюд это этюд. Для разминки пальцев. А бывают очень красивые этюды, знаешь? И очень скучные симфонии.
— А у нас что? Пьеса для тромбона и балалайки? В трех частях?
— Почему? — Андрис засмеялся. — Я — тромбон, что ли? И у пьесы не бывает частей, это не соната и не концерт. Вы, — он потрогал мой нос, — слегка неосведомлены.
Сверху, со второго этажа, кубарем скатились дети. Донельзя перевозбужденный Никитос, веселая Настька и более спокойный, но тоже радостный Анжей, с большим фотоаппаратом.
— Пойдемте, — сказал Андрис. — Мало времени. Мне уезжать на концерт через два часа.
— В Вильнюс? — спросила я.
— Почему? — улыбнулся он. — В Ригу. Полчаса на машине. Но опаздывать невозможно. Пойдемте. Полагаю, что вся компания поедет со мной?
Мы переглянулись с детьми. Здорово. Непредсказуемо. Непривычно. Сосны. Море. Прекрасный дом. Вокруг красота. Никаких жестких планов. Сели — поехали на концерт. Не хотим — не поедем, будем пускать змея.
— Да? Поедем? — спросила я Никитоса. — Или будем пускать змея?
— Ма-ам! — Никитос посмотрел на меня уничтожающим взглядом. — Конце-ерт! Понимаешь! Змея мы запустим вечером или завтра утром!
Я кивнула.
— Вопросов нет. Вокруг одни музыканты — настоящие или будущие. И простая безграмотная училка, которая не знает, что пьеса не делится на части.
Андрис засмеялся.
— Пойдемте! Сейчас очень интересный ресторан покажу, где нас вкусно и быстро покормят. Мой друг строил.
Ресторан действительно был построен в очень интересном стиле. Темное дерево и много стекла. Наверху — прозрачный переход, в котором можно сидеть. Но мы решили остаться на улице. День был облачный, но ни ветра, ни дождя, я по-прежнему везде ощущала сильный аромат сосен, к нему за день привыкаешь, а с утра снова непривычно и остро пахнет сосновой свежестью.
— Три аромата, которые нравятся любому человеку, — сказал Андрис, видя, как я глубоко и с удовольствием вдыхаю.
— Сосновый лес, а еще?
— Запах свежескошенной травы и только что смолотого кофе. Удивительным образом эти запахи хорошо влияют и поднимают настроение любому.
— У меня хорошее настроение, — негромко сказала Настька и подвинулась вместе с тяжелым деревянным стулом поближе ко мне.
Я обняла ее.
— У меня тоже, Настюнь. А про Никитоса даже и не спрашивайте!
Мы переглянулись с Настькой и засмеялись. Никитос как раз громко хвастался, как он, оказывается, лучше всех знает английский и будет лучше всех знать французский, когда тот начнется у него вторым языком в пятом классе.
— А у меня не очень с языками, — вздохнул Анжей. — Только русский и латышский. Плохо английские слова запоминаю.
— Я тебя научу! — заявил Никитос. — Знаешь, как надо запоминать? Вот, вилка, видишь. Spoon.
— Вилка вообще-то — fork, — заметила Настька.
— Ну да, спасибо, Насть! — нимало не смутившись, кивнул Никитос. — Вот закрываешь глаза, представляешь вилку и повторяешь — только про себя, не вслух — форк, форк. И все — навсегда запомнишь! Понял?
Анжей кивнул.
— Расскажи еще раз, я сниму. Ладно?
— Ладно, — важно согласился Никитос. — Вот вилка — спун, тьфу, то есть форк… Это я просто на камеру спутал, не привык еще сниматься… А это ты со звуком снимаешь?
— Нет! — улыбнулся Анжей. — Просто фото!
— А, фото… Тогда я без звука буду рассказывать, как будто звук выключили…
Никитос действительно в третий раз стал рассказывать свою историю про вилку, теперь уже не произнося ни звука, Настька смеялась, а Анжей его фотографировал.
— Интересный мальчик — Никитос, — сказал Андрис. — Хорошие отношения с отцом?
— У меня — нормальные. У Насти — средние. У Никитоса — плохие.
— Четко. Приятная определенность, — улыбнулся Андрис. — Что-то к нам не идет официант, обычно здесь быстро.
Рядом с нами, чуть поодаль, уселась компания молодых ребят, без девушек. Все в черном, они довольно громко заговорили, через некоторое время стали поглядывать на нас.
— Может, пересядем вовнутрь? — спросила я Андриса.
— Сейчас, я позову официанта, не волнуйся.
Он встал и, не увидев поблизости никого, пошел искать официанта.
— Мам! — громко крикнул Никитос, хотя сидел напротив меня. — Семнадцать чаек! Я посчитал!
Они стали с Анжеем наперебой считать чаек, Анжей еще и фотографировал, а Настька одной рукой держала мою ладонь, а другой гладила меня по ней, как будто обрисовывая каждый палец. Я обняла ее.
— Ну что ты? Грустишь?
— Нет. Не знаю. Нет.
— Все непривычно?
— Да.
Настька любит понятное и привычное. Чтобы полюбить что-то новое, ей нужно присмотреться, привыкнуть.
Андрис вернулся с официантом, мы быстро заказали еду. Никитос попытался выбрать все блюда, которые он вообще когда-то ел в ресторане.
— Мне пиццу с грибами, потом лапшу с чернильным осьминогом… ой, ну как он называется, Насть, не помнишь?
— Я тебе уже манную кашу заказала, успокойся, — попросила я его.
— С почками?
— С почками.
— Если я плохо себя веду, мама обещает сварить мне манную кашу с почками, соленую. Бэ-э-э… — объяснил Никитос Анжею. Анжей тут же снял смешную рожицу Никитоса, они посмотрели снимок, снялись, хохоча, еще раз и продолжили весело болтать.
Когда официант отошел, парни в черном повысили голоса, откровенно усмехаясь и глядя на нас.
— Что они говорят? — спросила я Андриса.
— Не знаю. Это не латыши.
Я прислушалась. «Кыйк», «селле»… Сыплющаяся звонкими маленькими камешками речь.
— Эстонцы.
— Да, я тоже понял уже.
— Что-то мне они не нравятся.
— Мне тоже. Но не волнуйся. Здесь очень приличное место. Не может быть ничего такого. Посмеются и успокоятся. Если что, позовем охрану.
Парни тем временем стали кричать громче. Один встал, направился к нам. За ним потянулись еще двое, еще. Как бездомные собаки, боком, как-то озираясь, как будто слегка неуверенно и в то же время хамски, они окружили нас за несколько секунд. Да, я уже увидела свастики, я увидела наглые глаза, перевязанные цепями запястья.
Настька задрожала и прижалась ко мне.
Никитос с Анжеем, ничего сначала не поняв, притихли, оглянувшись и увидев вокруг себя парней в черном, плохо улыбающихся, напряженных.
— Давай, давай! — сказал один из них, мордатый, с плохой прыщавой кожей, обращаясь к Андрису. — Давай домой!
Андрис ничего не говорил. Я посмотрела на него и не поняла его реакции. Он испугался? Он сидел молча и никак не реагировал.
— Тётка! — сказал все тот же самый, с угреватой мордой, белыми-белыми волосами и страшными, совсем бесцветными глазами с подпухшими красноватыми веками. Альбинос, настоящий альбинос. Я даже засмотрелась. Но поняла, что он обращается ко мне. — Давай-давай!
Парни заржали, один из них выплюнул жвачку и попал в голову Никитосу. Тот стал снимать жвачку, она прилипла к волосам, потянулась. Кто-то из парней неожиданно ясно выматерился по-русски. Андрис по-прежнему молчал. Я взглянула на него и засмеялась. Я ничего не могу поделать. Это моя защитная реакция. Я смеюсь, когда совсем уже нечего делать.
Я встала.
— Повернулись и ушли отсюда! — сказала я.
— Mis? Mis?[1] — залопотали парни и стали приближаться. Я уже поняла, что здесь Кирилла Селиверстова с камнем и дубиной не будет. Поэтому взяла со стола огромную пепельницу.
— Geh weg! Get away! Ein won! Пошли вон! — четко повторила я на всех известных мне языках.
Парни стали что-то выкрикивать, а кто не дурак, так же взял пепельницу с другого стола.
Краем глаза я видела побледневшего Андриса, слышала громкое дыхание Настьки. Мое сердце, как и положено, уже выскочило и стучало отдельно от меня, на небольшом расстоянии, все быстрее и быстрее.
Два парня подошли к Никитосу и Анжею справа и слева и как-то ненароком стали прижимать их боками.
— Ну все, хватит, — сказал Андрис. И что-то произнес по-латышски. Парни переглянулись, но не унялись.
— Я сказал, хватит, — довольно спокойно и твердо повторил он. И подошел к мордоворотам.
Я рванулась за ним.
— Аня, отойди назад.
— Ваня, давай-давай! — опять заржали парни, один из них попробовал оттолкнуть Андриса. Тот неожиданно размахнулся и точно ударил парня кулаком в лицо. Парень упал. Его товарищи заулюлюкали, и все семь, или девять, или одиннадцать, сколько их было, навалились на Андриса.
Я закричала, мальчики вскочили, Никитос стал швырять в них все, что было на столе, — фужеры, которые успел принести официант, бутылку с оливковым маслом, вилки с ножами.
И тут завыла сирена. Наша домашняя, верная, самая надежная и громкая. Настька завыла так, что куча черных тел, сгрудившихся вокруг Андриса, на секунду распалась. Я увидела лежащего на земле Андриса, схватила огромный деревянный стул, бросила его, как хватило сил, в стоящих ближе ко мне эстонцев, отвлекла их хотя бы от Андриса.
На звук Настькиного голоса появились наконец охранники. Эстонцы полезли драться и с ними, кто-то пытался пинать Андриса ногами.
— Не-ет!!! — закричала я, видя, как здоровый толстый парень ногой бьет Андриса по рукам, наступает, давит огромным черным ботинком.
Двое охранников не могли растащить эстонцев. Я увидела пожарный шланг за стеклом в темно-коричневом деревянном ящике. Вот как правильно, что у нас они — в красном! Но уже нашла. Вот он. Я быстро разбила стекло, достала баллон, рядом услышала голос Никитоса:
— Мам, давай, я помогу, мам…
Я никогда не пользовалась пожаротушителем, не знала, как и куда нажимать. Но все оказалось просто. Пена выскочила со страшной силой. Я чуть не уронила баллон. Эстонец, в которого я попала первым, заорал, повернулся, кинул в меня чем-то тяжелым, попал, я почувствовала сильный толчок, но устояла на ногах. Я продолжала поливать всех пеной, охранники кричали.
— Настя! — Я оглянулась. Я видела ее фигурку несколько раз и слышала, как она громко, очень громко плачет. В какой-то момент перестала видеть и слышать. Но зато услышала настоящую сирену, увидела машину с мигалкой, группу латышских полицейских, высоких, быстрых, они бегом окружили веранду, на которой мы хотели обедать и обед так резко не заладился.
— Всё, всё, уже всё… — Я подняла стул, усадила на него плачущую Настьку. — Подожди, Настюня, я не вижу Никитоса…
— Мам, — с ужасом всхлипнула Настя, на которой от слез и ужаса не было лица, — у тебя кровь… Тебе больно?
— Нет… — Я увидела, что у меня разодрана блузка на плече и действительно кровь. — Нет, не больно. Где Никитос?
Я увидела, что Никитос стоит на своих ногах, весь в пене, рядом с Анжеем, размахивая руками и что-то рассказывая полицейскому. Тот кивает, оглядываясь.
Эстонцев уводили по одному в полицейский фургончик. Кто-то убегал по улице. Двое дрались с полицейскими, но уже на лужайке перед верандой.
Андрис! Я бросилась туда, где лежал на полу Андрис. Он, слава богу, уже не лежал, а сидел, рядом с ним присела на корточки официантка и вытирала ему кровь. И что-то говорила ему по-латышски. Он кивал, сжав губы и морщась от боли.
— Надо вызвать врача? — спросила я.
Андрис поднял на меня глаза.
— Как ты? — спросил он.
— Я? Да Господи! Я-то что? Как твои руки?
Он поднял одну руку, вторую, прикусил губу.
— Больно?
— Да, кажется, сломана. Или просто больно…
— Осторожно, я посмотрю…
Рука была вся в крови.
— Надо промыть. И сделать рентген.
— Который час? — спросил Андрис у официантки.
Та улыбнулась, не понимая. Он переспросил по-латышски. Я тоже посмотрела на часы. Вот и пообедали.
— Ты сможешь вести машину? — спросил он меня.
— Ты собираешься на концерт?
— Да. Отменить его нельзя. Невозможно. Это главный концерт года, для нас. Юбилейный. Сегодня десять лет нашему оркестру. Приедет президент страны.
Я не успела подивиться сдержанности Андриса и тому, как просто и очень запоздало он говорит об этом. Другая реальность. Много концертов, много самых главных, много юбилеев, много столиц и президентов.
— Попробуй сжать пальцы, — сказала я. — Получается? Не больно?
— Больно. Но терпеть можно.
— А поднять руку? Помахать ладонью?
Андрис, сжав губы, двигал руками.
— Думаю, кости целы, — сказал он. — Больно, но в глазах не черно. Особенно с такой отважной медсестрой. — Он взглянул на меня и погладил тыльной стороной ладони, не испачканной в крови. И совершенно некстати по всему телу побежала радость, яркими пузырьками, как будто наполненными веселящим газом с ясным эффектом антигравитации. Ноги не чувствуют землю, идти становится легко, вокруг все светлее… Я одернула себя.
— Пойдем, Андрис, промоем раны хотя бы водой. Тут… ой, осторожно… очень сильно разорвана рука. Думаю, придется зашить. Больно?
Он посмотрел на меня повеселевшими глазами:
— Не очень. Спасибо.
Я пожала плечами:
— Да за что? Это эстонским националистам спасибо. Помогли выявить нашу сплоченность и боевой дух. Я могла еще много лет не увидеть, как ты дерешься.
Я увидела хороший и спокойный взгляд Андриса. И услышала свои собственные слова.
— Могла и не увидеть, — подтвердил он. — Но теперь ты знаешь, что я не только нравлюсь женщинам. А еще и дерусь.
— Попроси, может быть, в ресторане есть перекись водорода или йод, — ответила я.
Андрис кивнул, крикнул что-то официантам, которые стояли теперь, выстроившись в ряд. Где только они были, когда несколько минут назад громко ржали и улюлюкали эстонские парни, обступая нас?
Мы не успели дойти до крана с водой, как приехала красивая, сверкающая Ambulance — «Скорая помощь». Андрису быстро промыли все раны, оказавшиеся не очень глубокими, зашивать не пришлось, но перевязали и руку, и голову. Андрис смеялся, протестовал, подмигивал мне, когда ему бинтовали голову. Врач обратился ко мне по-латышски. Я покачала головой:
— Увы, не понимаю.
Тогда он повторил по-русски, с некоторым затруднением подбирая и склоняя слова:
— Не нужно снимать повязка. Хочет снять, говорит, сегодня будет выступать.
— Будет, будет, — подтвердил Андрис.
— Что, музыкант? — спросил врач довольно небрежно.
Андриса не знают! Он не звезда в настоящем смысле слова! Его знают местные официанты, потому что он ходит в этот ресторан с Анжеем, гостями из Москвы и белокурыми студентками Консерватории. (Интересно, она латышка? Наверняка.) Президент Латвии его знает, разумеется, и министр культуры. А вот врач Амбуленции, Скорой латышской помощи, не знает его в лицо. Не любит классическую музыку и не знает. Это неплохо. Потому что дружить со звездами неудобно и странно. Все оглядываются, шага не пройдешь без любопытных взглядов. А так — здорово. Вроде человек известный, достойный, но совершенно не интересный массовым журналам и любознательным обывателям, которые в любой стране одинаковы.
Я оглянулась, где дети. Понятно. Взрослые потом долго обсуждают такие происшествия. А дети еще и проигрывают. Никитос и Анжей показывали друг другу, как именно дрался с эстонскими неофашистами Андрис, а Настя, оживленная и совершенно не плачущая, пыталась оторвать от пола огромный деревянный стул, чтобы, очевидно, тоже показать, как этот стул бросила в парней я, спасая известного латышского музыканта, альтиста и дирижера.
Подошедший официант сказал Андрису что-то по-латышски. Тот ответил и кивнул на меня. Официант с большим трудом проговорил по-русски:
— Всё… готово. Можно-о… приносить?
— Можно, — сказала я. — Даже нужно. Народ! — позвала я детей. — Заворачивайте сюда!
— Если я так студентам скажу в Консерватории, это будет нормально? Не сленг? — улыбнулся Андрис.
— Особенно одной, с такой вот… — Я изобразила рукой взбитую шапочку кудряшек вокруг головы.
— Ого, да вы ревнивы! — засмеялся Андрис. — Если ты увидишь сегодня еще двух моих скрипачек…
— Двух? — уточнила я.
Андрис покивал, все так же смеясь.
— Да-да-да, особенно двух.
— Мне придется тебя делить на шесть, на восемь, на три?
— Тебе придется относиться философски к некоторым особенностям моей жизни.
— Я понимаю. Если мужчина известный и талантливый, но нехорош собой, его мало кто будет обнимать, целовать после концертов, спектаклей. Нет, найдутся оригиналки, конечно. Но если человек слишком красивый…
— Ну так вышло, я не виноват, — улыбнулся Андрис. — И мама не виновата…
— Да, конечно, игра генов.
— Вот Анжей, видишь, тоже какой хорошенький, но он пока об этом не знает.
— Узнает, очень скоро, — ответила я, отметив про себя, как Настя, вся зардевшаяся, сидит на том самом стуле, который она так и не сумела оторвать от пола, и слушает веселые разглагольствования мальчиков. — И пепельные, и брюнетки, и нежные голубоглазые блондинки, почти родственницы — все ему расскажут, какой он красавчик…
— Аня. — Андрис взял меня за запястье перевязанной рукой. — Орлова, та девушка, моя ученица, и правда в меня влюблена, ты все правильно поняла. А тогда, в день концерта, она получила первую премию на конкурсе в Италии, только что прилетела, и сразу ко мне. Потому что ее премия — и моя тоже.
Я посмотрела на Андриса. Я пока не уверена, хочу ли попадать в такую зависимость. Или я в нее уже попала? И бесполезно хотеть или не хотеть?
— Я должен что-то еще сказать? Что-то пообещать?
— Нет, — покачала я головой. — Не знаю.
— Знаешь, я когда-то сказал себе, лет… восемь назад. Я женюсь, если еще когда-то женюсь, только на той женщине, с которой мне будет гораздо лучше, чем без нее.
— Жестко. И хорошо сформулировано. О, смотри, сколько всего несут… Разве мы столько заказывали?
— Вопрос в том, съедим ли мы это.
— Комплимент от ресторана! — К нам подошел повар, явно живший еще при ненавистной многим в Латвии (и не только) советской власти. — Дорогому Андрису — самые лучшие блюда.
Молодые официанты придвинули нам еще один стол, потому что самые лучшие блюда не поместились на одном столике.
— Но у нас всего полчаса, — тихо сказал мне Андрис. — Чтобы поесть, я имею в виду. На все остальное у нас еще будет время. Да, Аня?
— Да, Андрис.
Андрис поцеловал меня в висок, задев свою пораненную голову. А я прислушалась к себе. Где вы, пузырьки радости? Вот — от места нежного поцелуя — разливаются по телу, бегут, как положено, отключают гравитацию, я приподнимаюсь над тяжелым деревянным стулом, не чувствую под собой подлокотников и сиденья, вижу только эти смеющиеся глаза и чувствую, бесконечно, его поцелуй у себя на виске.
— Мам! Я буду всё! — проорал Никитос. — Анжей! Ты всё будешь? Я ужасно голодный!
— Постарайся не испачкаться! — попросила я его.
— Все равно заходить домой, переодеваться, — заметил Андрис. — Пусть едят с удовольствием.
— Очень мужской совет, — засмеялась я.
— Я опытный отец, ты не думай. Анжей со мной часто ездит, чаще ездит, чем не ездит. Я стараюсь все свободное время проводить с ним. Да, Анжей?
— Да, пап, — кивнул мальчик, с сомнением оглядывая огромный кусок мяса на своей тарелке. — Это все мне?
— Если тебе много, я съем! — авторитетно заявил Никитос. — Насть, не подавись!
В этой тройке Никитос явно без проблем занял лидирующее место, несмотря на то, что он гораздо младше Анжея.
— У тебя есть красивое темно-голубое платье, длинное. Ты можешь его надеть? — спросил Андрис.
— Могу, — кивнула я. — Могу.
— Все хорошо? — Андрис посмотрел на меня. — Невкусно?
— Вкусно. Просто… Я не знаю, как всё будет.
— Аня… — Он отложил приборы. — М-м-м… как рука всё-таки болит…
— Ты сможешь дирижировать?
— Смогу. Аня, — он сжал мои пальцы, — мне с тобой лучше, чем без тебя. Остальное решать тебе.
Сказать ему про эффект антигравитации, возникающий от его прикосновений?
— Это нужно решать прямо сейчас?
— Нет, сейчас нужно доедать и спешить на концерт. Ты хорошо водишь машину?
— Средне.
— Тогда вызовем такси. Я не поведу.
— Никитос, — позвала я сына, который махал обеими руками. В одной из них, ни в чем себе не отказывая, Никитос держал большой кусок черного хлеба, в другой — большую куриную ножку, которую он только что обменял у Насти на свою «маленькую». — Успокойся! Иначе ты будешь единственным, кто не попадет сегодня на концерт.
— На конце-ерт? — Он оглядел всех, свою тарелку, покрутил ножку, стал приноравливаться ее откусить… и отложил. — Всё, я поел. Можем идти.
— Насть, толкни его слегка, чтобы он пришел в себя.
Настька погладила Никитоса по плечу и голове.
— Никит, ты самый смелый человек. Ты так бросил эту бутылку, я вообще не знала…
Бесконечная история. Я поняла, что переживать сегодняшний день мы будем еще очень долго, каждый со своей точки зрения. Я буду размышлять, почему Андрис сначала сидел и молчал. Надеялся, что националисты поорут и уйдут? Скорей всего. Как злые бездомные собаки, обступят, полают и уйдут, если с ними не связываться. Андрис будет ждать, пока заживут его рваные раны. Дети вспоминать, кто и как и что бросил, кто больше всех испугался, кто не испугался вообще. А я буду думать о словах Андриса. Или не думать. Все равно всё будет не так, как мы думаем.
Глава 36
Ночевать мы остались в рижской квартире Андриса. Я не могла уснуть. После такого бурного дня, ужасной драки, объяснений в любви — ведь именно это мне пытался сказать Андрис, я правильно его поняла? — великолепного концерта, на котором я в меньшей степени слушала музыку, а больше страдала, видя, как больно Андрису. Я надеялась, что часть его боли перешла на меня. Ведь разделяются же душевные страдания, почему бы не разделить и физические. После концерта он, на секунду обняв меня, шепнул:
— Когда я смотрел на тебя, мне казалось, что боль меньше становится, и в руке, и в голове.
Я кивнула.
— Ты колдовала?
— Нет, я не умею, к сожалению. Просто я как раз об этом думала. Что забрала бы у тебя часть боли, если бы могла.
— Смогла. — Он опять осторожно дотронулся губами до моего виска. — Смогла.
— Когда ты меня целуешь, я как будто приподнимаюсь на секунду над землей, — все-таки сказала я. — Так что кто из нас колдует.
— Знаешь, я два года назад поехал в Бирму. На гастроли. И было несколько свободных дней, поездил по стране. Иду! Сейчас! — крикнул он кому-то. — Увидел столько древних заброшенных храмов… Другая жизнь, другая, забытая цивилизация, я не понимаю этих знаков, символов, даже если прочту, не пойму многого… Но я хотя бы теперь знаю, что это есть.
— Я тоже о себе многого не знала до встречи с тобой, — засмеялась я. — Да? Ты об этом?
— Да, об этом. А всё равно, как поцеловать, чтобы ты приподнялась над землей? В лоб, в нос тоже можно?
— Попробуй.
Он на самом деле поцеловал меня, как ребенка, в лоб.
— Ну как? Действует?
Я аккуратно обняла его, чтобы не задеть руку.
— Мне кажется, тебя на банкете ждет Президент Латвии.
— Королевское у тебя платье. Необыкновенное. Народ! — Андрис позвал весело катящихся по коридору наших детей. — Аня, я правильно говорю?
— Да, очень модно. Еще так можно: ау, народ!
Дети прикатились к нам, прыгая, смеясь.
— Никитос, рубашку заправь! Настя, помоги ему!
— Что? На банкет идем? — Никитос двигал всеми частями тела одновременно, не останавливаясь ни на миг. Вращал головой, прыгал, дирижировал. — Что — мы? Что — там будет Президент? И наш тоже?
— Нет, только их Президент, успокойся! Иди сюда, я тебя застегну!
— А-а, ну их — не страшно, я его не знаю совсем… Нашего-то я знаю… Хочешь, покажу… Анжей, Анжей, хочешь, покажу, как наш Президент разговаривает?
Я отпустила Никитоса и махнула рукой. Дети! Какая разница, застегнуты или расстегнуты у них пуговицы. Дети — веселые, здоровые, высидели целый концерт, не шелохнувшись. Мой прекрасный мир. Мое богатство. Все-таки детей должно быть столько, чтобы успевать услышать каждое слово каждого из них. Это я о чем? О том, что если я смогу родить еще одного ребенка, у меня не будет времени на Никитоса и Настьку? И о том, что когда моему ребенку исполнится пятнадцать, мне будет уже пятьдесят восемь. А в его или ее двадцать пять — мне будет шестьдесят восемь. А я помню, как же мне нужна была мама в двадцать пять лет. Только ее давно уже не было на свете.
— Аня? — Андрис тревожно оглянулся на меня. — Все хорошо? Ты устала? — Он остановился, снова обнял меня, провел рукой по моему лбу.
— Боюсь, Андрис, что мы правильно с тобой выбрали друг друга.
Он улыбнулся:
— Почему боишься?
— А ты не боишься менять свою жизнь?
— Нет. И никогда не боялся. Хотя так, как сейчас, еще не менял.
— Никитос! — позвала я. — Ко мне подойди. Веди себя на банкете не как друг Будковского, а как будущий знаменитый музыкант, хорошо?
— Ты уверена, что они хорошо себя ведут — знаменитые? — засмеялся Андрис. — Ой ли, Аня, ой ли… Всё хорошо. Все пусть ведут себя, как обычно. Анечка, только придется потерпеть, я сначала буду говорить по-латышски.
В большом вестибюле концертного зала, уставленном сейчас столами с яствами и шампанским, Андрис заговорил, обращаясь к музыкантам и гостям. Я слушала мелодику чужой речи, пыталась хоть как-то уловить, о чем он говорит. Ничего не понятно. Балтийский язык, далекий, один только Никитос умудряется слышать какие-то единые корни. Они есть, их даже много, солнце, ветер, вода — saule, veis, udens и другие, но я их пока не слышу. Может быть, не услышу никогда. Никто мне не обещал этого. Любовь любовью… Или любимое становится родным по определению? Но родное ведь может быть и нелюбимым. Родной и нелюбимый Игоряша, до боли родная моя земля, мучительно нелюбимая временами…
Я вдруг увидела, что стоящие вокруг музыканты и гости перевели взгляды на нас. На меня, на моих детей. Кто-то стал улыбаться — удивленно, вопросительно, просто улыбаться. Андрис, к счастью, заговорил по-русски:
— Друзья! Я повторю коротко для Анны, потому что она не понимает пока наш язык.
Глубоко символичная фраза, но не надо искать символы и знаки, там где их нет. Я просто не понимаю язык, который когда-то был одним единым с русским. Давно-давно. Поэтому вода — udens, день — diena, ночь — nakts, брат — bralis…
— Друзья! Я рад видеть всех своих друзей, товарищей и коллег на нашем юбилейном вечере! Польщен присутствием нашего Президента. И очень кстати к нашему празднику, моему личному празднику, у меня произошло радостное событие в жизни, о котором, я полагаю, я могу уже сказать. Я хочу представить вам свою будущую жену. Ее зовут Анна Данилевич. Она русская, живет в России, учитель русской словесности. Аня — замечательный писатель. И прекрасный человек.
— Очень красивый человек! — заметил пожилой музыкант, один из двух первых скрипок. — То есть красивая женщина.
Дурацкая ситуация. Наверно, не стоило столько лет сидеть на лоджии в носках и тапках. Мне бы не было сейчас так неловко. Я не знала, куда деваться от десятков глаз — удивленных, мне показалось, в основном удивленных. Конечно, мне тоже всегда удивительно, когда человек разбазаривает свой качественный генофонд за границей. Всегда думаю — неужели русских женщин ему не хватает?
Я отыскала глазами детей. Вот так сразу легче. Две пары одинаковых и разных глаз — веселых, бесшабашных и нежных, бесконечно доверяющих мне — смотрели на меня с полным восторгом. Я перевела взгляд на Анжея, который стоял рядом. Анжей в ответ улыбнулся мне доброжелательно и спокойно. Уже хорошо. Андрис, почувствовав мое смятение, обнял меня за плечи.
— Вот! — сказал он. — А теперь можно и выпить шампанского за всё сразу и в отдельности за всё лучшее, что было, есть и будет!
Все, к счастью, занялись шампанским и закуской. А я облегченно вздохнула. Хорошо, хоть я сама себе нравлюсь в этом темно-голубом платье. Я видела себя в огромном зеркале на противоположной стене. Да, прилично выгляжу. Ученики бы оценили, если бы увидели меня в таком платье и в такой роли. Удивительно. Мне это важно? Да, раз мне приходят в голову такие мысли. Он сказал — «будущая жена». Я дала согласие? Но я ведь рассказала ему об эффекте антигравитации. Для таких взрослых людей, как мы, это равносильно слову «да».
Я все-таки заснула, слушая, как тикают часы в виде юной девушки-арфистки. Заснула, думая, что арфы в оркестре нет… Хватает томительных струнных и без звенящей арфы. Хотя было бы от нее светлее…
Мне приснились мама с папой. Они сидели рядом, на диване. В нашей квартире. Все на том же старом диване, с деревянными подлокотниками, который жив до сих пор. Как на какой-то фотографии. У нас нет такой фотографии, или я ее не помню. Они сидели, смотрели на меня, молча улыбались. А я понимала, что должна им что-то рассказать. Что-то очень важное. Главное. Про себя, про них, про жизнь.
— Анюта, — сказала мама.
Или это сказал папа?
— Мы рады за тебя. Ты всё правильно делаешь, девочка.
Это сказал папа? Или мама. Я не поняла.
Они сидели и всё смотрели на меня. Такие молодые, такие родные.
Я хотела сказать им, что Настька с Никитосом совсем на них не похожи. Но не стала.
— Дочка, — сказала мама, и мне показалось, что она собирается заплакать.
Папа обнял ее за плечи.
— Дочка. Как хорошо, что ты совсем не умеешь плакать.
— Мне не о чем плакать, мам! У меня очень хорошая жизнь. Такие прекрасные дети. Андрюшка. И вот, теперь еще… Хотела с вами посоветоваться…
Мама с папой, обнявшись, как-то начали растворяться, перестали быть видны. Я знала, что они здесь, сидят передо мной, совсем рядом, только дотянуться до них невозможно. Они ничего мне больше не сказали.
И я должна всё решать сама.
Я проснулась и вышла босиком на маленький каменный балкон. Было еще очень-очень рано. Еще даже не пошли трамваи.
Чужой город. Красивый. Пожалуй, даже прекрасный. И совершенно чужой. Было холодно, и я взяла старую газету, лежавшую на стуле около балкона, чтобы подстелить под замерзшие ноги. Андрис на первой полосе. Что-то написано. И я не понимаю, что. А это так важно — то, что я не понимаю? Это важнее слов, которые он мне сегодня, то есть уже вчера сказал? Пока раннее утро, пока все спят, пока не пошли трамваи, это еще не вчера, но еще и не сегодня.
«Ты всё правильно делаешь, девочка», — сказали мне мама с папой. Значит, мне было важно это услышать.
Я не успела им рассказать, что я поняла про жизнь за то время, что их нет уже на земле.
Но я расскажу это своим детям. Тем, которые есть. Тем, которые будут. Своим и чужим. Родным и неродным. Тем, кому нужны будут мои слова, мое тепло, моя любовь.
…Жили-были старик со старухой у самого синего моря. У самого серо-коричневого… Как посмотреть. В саду у них росли сосны и березы и большие ромашки. Старик играл на альте. Голос у альта был глуховатый и щемящий. Старуха чинила невод и собирала большие букеты из ромашек. У них было трое… нет, четверо детей. Старуха их ругала, ругала, ругала — с утра до вечера. Но дети ее не боялись. Потому что старуха была веселая, неглупая и очень добрая. А ругала — потому что детей надо воспитывать, чтобы они были похожи на веселых ангелов, а не на несмышленых и грязных зверюшек.
По вечерам старик выходил к морю и играл свою самую лучшую мелодию, каждый день разную. Старуха садилась рядом и плакала. Или… нет, не плакала. Старуха смотрела на море и думала о том, как оно прекрасно. Рядом бегали их дети и собирали кусочки прозрачной смолы, застывшей миллионы лет назад. Желтые, медово-коричневые, белые, зеленоватые. Старуха делала из этих кусочков ожерелья и браслеты и дарила их. А назавтра море снова выбрасывало желтоватые легкие камешки, и дети бежали по берегу, смеясь и находя все новые и новые кусочки янтаря.
А старик играл, глядя на море. И думал — не проплывет ли золотая рыбка. И если проплывет, то — что у нее попросить. Вечную жизнь? Самую красивую музыку, от которой сожмется сердце и заплачет наконец его старуха, не умеющая плакать, и запоют ангельскими голосами толстые крикливые чайки? И захлопают от радости в ладоши все дети, бегающие и бегающие по берегу и смеющиеся без устали и без причины.
…И было это очень давно. Или это было только вчера? Или будет завтра, когда сомкнутся вчера и сегодня, пойдут первые трамваи, заворочаются дети, потерявшие во сне свои одеялки, и арфистка на старинных часах, наклонив фарфоровую головку, сыграет милую, затейливую, давно забытую мелодию завтрашнего дня.
Февраль — май 2013 г. Москва
Примечания
1
Чего? Чего? (эст.).
(обратно)