[Все] [А] [Б] [В] [Г] [Д] [Е] [Ж] [З] [И] [Й] [К] [Л] [М] [Н] [О] [П] [Р] [С] [Т] [У] [Ф] [Х] [Ц] [Ч] [Ш] [Щ] [Э] [Ю] [Я] [Прочее] | [Рекомендации сообщества] [Книжный торрент] |
Зов красной звезды. Писатель (fb2)

Зов красной звезды. Писатель
ЗОВ КРАСНОЙ ЗВЕЗДЫ
Перевод В. Ивановой и В. Платова
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Вот-вот наступит комендантский час. Но Аддис-Абеба, обычно мирно дремлющая в это время, теперь неспокойна. В сгустившейся тьме не слышны протяжные вопли гиен, отрывистый лай бездомных псов, зато напряженную тишину то и дело вспарывают одиночные выстрелы из пистолета и автоматные очереди, пугая притихших в своих домах обывателей. Разве уснешь под эту страшную музыку? Опасливый взгляд блуждает по потолку, ухо прислушивается к пальбе за окном. Подобно антилопам, учуявшим запах пороха, люди замерли в тревожном ожидании.
Госпожа Амсале по обыкновению рано совершила свой вечерний туалет. Выпила два стакана жидкой каши, сдобренной медом, умылась холодным молоком, жирно намазала лицо маслом, так что оно заблестело, словно покрытое росой, повязала голову косынкой, прикрыв уши, и улеглась в постель. Сон к ней не шел. Толстая, как бочонок, она переваливалась в постели с боку на бок. Только глаза сверкали в темноте. Муж ее, ато[1] Гульлят, тоже никак не мог уснуть. Его длинный нос торчал из-под простыни, вспотевшая лысина блестела, глаза, глубоко запавшие, нервно моргали. И ему не лежалось спокойно. Он непрерывно ворочался, при этом тело его напоминало бревно, уносимое течением реки.
— Выключи радио! Пропади оно пропадом! — раздраженно сказала госпожа Амсале. — Что ты все слушаешь? Точно прилип к приемнику.
— Новости! Надо же знать, что творится в стране! По местному радио передают только ругань да всякий вздор. Объективную информацию дает лишь заграница.
— Чепуха все это! Совсем оглушил, выключи, ради бога!
Ато Гульлят встал и скрепя сердце выключил радио. Целыми днями он с жадностью слушал иностранные радиопередачи, крутил рукоятку приемника, настраивал его то на одну волну, то на другую.
Как только радио смолкло, ато Гульлят прислушался к выстрелам. Интересно, из чего палят? Вот — из пистолета. А это уже пулемет.
— Господи милостивый, как близко! Ворота не забыла запереть? — спросил он жену.
— Пойди да проверь, — ворчливо ответила госпожа Амсале. — Деррыбье теперь нет! Давно уж! И почему я так часто вспоминаю его в эти дни? Да, он-то всегда вовремя запирал ворота.
Деррыбье много лет прислуживал в доме ато Гульлята. Но после революции он решил уйти — захотелось парню учиться. Бывший хозяин не препятствовал и даже помог ему устроиться в Министерство информации и национальной ориентации. С тех пор прошло больше двух лет. Госпожа Амсале давно его не видела, но частенько вспоминала: уж больно слуга был хорош — проворный, исполнительный. Бывало, понадобится госпоже что-нибудь особенное, не в духе хозяйка или еще что стрясется — всегда зовет Деррыбье, другим слугам не доверяла.
«Как такого добром не помянуть?» — подумала она.
— Ох, видно, не спится тебе, потому и капризничаешь…
— Клянусь своим отцом, не радует меня человек, который не способен понять настроение другого. Не отличается он от дикого зверя, — сердито сказала госпожа и повернулась спиной к мужу.
Ато Гульлят продолжал прислушиваться к тому, что происходило на улице, вытаращив в темноте свои маленькие глазки. Он чувствовал биение усталого, ожиревшего сердца и боязливо вздрагивал от каждого выстрела, нарушавшего полночную тишину.
— Позвони детям, узнай, все ли у них в порядке! — властно произнес ато Гульлят.
— Сколько можно им звонить?
— Ничего, позвони еще. Меня они не слушают, ведь сколько раз я требовал, чтобы они не ночевали в том доме!..
— Ох, герой! — бормотала госпожа Амсале, с трудом поднимая свое грузное тело и направляясь к стоявшему на низком столике в углу телефону. Она была небольшого роста, грудь ее казалась неестественно тяжелой, полной и походила на лоток для продажи мелких товаров. Словно и не женская грудь, а надутые воздухом резиновые шары, запрятанные под ночную рубашку. На короткой шее виднелась традиционная татуировка, которую она тщетно пыталась вывести в течение многих лет. Широкий зад, огромный, как у беременной, живот, маленькое круглое лицо — все это делало ее похожей на нелепую куклу.
— Наверное, они уже спят. Никто не отвечает, — сказала она, прижимая к уху телефонную трубку.
— Под такую пальбу! Брось, это невозможно. Не случилось ли с ними чего?
Госпожа Амсале положила трубку. Ато Гульлят привстал в постели:
— Ну разве я им не говорил, чтобы они не ночевали там, в магазине?!
— Сам знаешь, как они тебя слушают. Ты ведь только для вида отец. Да и со мной они нисколько не считаются. О господи, ну и дети! Тесемма отрастил длинные патлы, стал похож на бродягу. Противно смотреть на его заросшее лицо и сутулую спину. Ну а о Хирут и говорить нечего. Пропадает девочка! Откуда у нее дорогие духи, платья, туфли?! Где она шляется? Никому не известно. Спросишь, так она только отмахнется, хлопнет дверью — и нет ее. Или запрется в комнате с обросшими вроде Тесеммы парнями, которые никого в грош не ставят, и шушукается с ними часами. Не знаю, что и делать. Извелась вся, — сказала госпожа Амсале, глубоко вздохнув. На мгновение она даже возненавидела своего бородатого сына.
Тесемма стал совсем взрослым. Отпустил неряшливую бороду, и лицо его теперь напоминало заросшее сорняками поле. Матери ужасно это не нравилось. Она избегала появляться на людях вместе с сыном. Не было у нее желания видеться и с младшим своим братом, Гьетачеу. Рядом с ним она чувствовала себя старухой — брат был совсем седым. Разве объяснишь посторонним, что у них в роду все рано седеют?
Она стеснялась своих лет, часто повторяла: «Я еще молодая. Просто замуж вышла рановато». Поэтому ровесницы госпожи Амсале при встрече не упускали случая съязвить: «О, вот и наша девочка!» А молодые девушки, с которыми она пыталась держаться как с одногодками, без обиняков называли ее «мамашей». Это возмущало ее, она взрывалась руганью, верещала, словно рассерженная обезьяна, которую согнали с любимого дерева. Возраст был ее врагом, с которым, как ни старалась, она не могла сладить. С тоской она замечала на своем лице все новые метины, оставленные беспощадной дланью времени.
Ато Гульлят продолжал размышлять вслух:
— Порядка нет. Расшатаны основы жизни. Родишь, вырастишь их, а они совсем чужие. Во всем виновато время. Других причин нет. — Немного помолчал и добавил: — Ну что теперь делать?
— О чем ты?
— О детях, конечно!
— Ложись лучше спать. Утро вечера мудренее.
— Нет, позвони-ка Гьетачеу. Впрочем, он уже наверняка наклюкался.
— Да, в выпивке он меры не знает. Пропивает все до последнего сантима. Жену бы пожалел. Извелась совсем. А все это Министерство информации, или как там его теперь называют?..
Госпожа Амсале мысленно представила себе опустившегося, постаревшего брата, его жену, постоянно в слезах, и набрала номер. На другом конце провода трубку сняла Тыгыст. Амсале услышала, что та плачет.
— Что с тобой? Почему плачешь? Что случилось? — озабоченно спрашивала госпожа Амсале золовку.
— Не плачу я. Уже все слезы выплакала, — ответила Тыгыст, всхлипывая.
— Но я чувствую, что у тебя, дорогая, глаза на мокром месте. Как там у вас, спокойно?
— Стрельба не затихает. Жутко делается. Вы меня немного опередили — хотела сама звонить вам. От страха не знаешь, куда деваться.
— И у нас стреляют беспрерывно. Словно град стучит по крыше. Господи, спаси нас от беды. Как там Гьетачеу?
— Лежит. Не спит… но встать не может… Вы хотели поговорить с ним?
— Лежит и пьет?
— Кажется.
— Почему ты не отберешь у него бутылку?
— Так они отдаст!
— А если он умрет? Что же, сидеть сложа руки?! — с упреком воскликнула госпожа Амсале. Но тут же пожалела Тыгыст: — И в самом деле, дорогая, что тут можно сделать? Ведь он ничьих советов не слушает. Насмерть вцепился в эти проклятые бутылки. В нашем роду такого не бывало. Напасть какая-то. И все это началось там, у них в министерстве! Сколько же дней он в запое?
— Три дня. На службу не ходит. С работы звонят постоянно, а он запер дверь и не откликается…
— Да, прямо-таки молится на эти проклятые бутылки. Не иначе как сатана в него вселился. Пока не изгонишь сатану, дело пропащее. Гибнет человек, да и только, — печально произнесла госпожа Амсале.
— А как ато Гульлят? — спросила Тыгыст.
— Здоров. — И тут же: — А у вас теф[2] есть?
Тыгыст промолчала.
— Ну ладно, утром пришлю. У нас пока есть. Все будет хорошо, крепись. Доброй ночи. — Госпожа Амсале положила трубку.
Задумалась. Характер брата всем известен. Ничего нового она не узнала. К каким только средствам она не прибегала, чтобы заставить его бросить пить, — умоляла, плакала, молилась, ходила к знахарям, колдунам, писала заклинания — и все впустую. Что еще предпринять? Разве отправить его на святые воды… Ну да бог с ним! В неудобных, но с претензией на изысканность домашних туфлях на высоких каблуках госпожа Амсале заковыляла к трюмо, достала духи, обильно смочила ими волосы, шею, грудь и, закутавшись в белую накидку, вновь легла в постель, лицом к мужу.
Ато Гульлят продолжал философствовать:
— Не стало в жизни порядка. Дети порывают с родителями. Теряется родственная связь. Друзья становятся врагами. Слуги не подчиняются своим господам, подчиненные — начальникам! Дурное время мы переживаем. Пошатнулись основы жизни. Все то, что мы создавали, рушится на глазах, как дом, деревянные опоры которого подточены древесным жучком. Мало этого — благородных людей оскорбляют нещадно — называют реакционерами. Не приведи господь!
Госпоже Амсале надоело бормотанье мужа.
— Не пора ли спать? Что толку в пустой болтовне? — резко прервала она его.
А стрельба за окном не утихала.
— Боже мой, сегодня, видать, не уснем. Хоть бы патроны у них кончились, что ли!
— Спи, милый, — ласково сказала она и прижалась к мужу.
Ато Гульлят точно не заметил ее движения, и запах духов не возымел на него никакого действия. Его волновала только стрельба за окном.
Амсале разочарованно отодвинулась.
— И то правда: чудо и хвост всегда в конце. Надо было сдать оружие, как я хотел. А все ты — «зарой во дворе», — почти простонал он.
Госпожа Амсале взвилась, как раненый зверь. Ее круглое лицо исказила гримаса досады, обиды и негодования.
— Иди, сдавай! Привыкли вы все сдавать! — воскликнула она злобно.
— Кто это «вы»?
— Все вы! — поправляя косынку, фыркнула она. — Нет в вас теперь ничего мужского. Не понимаете вы ничего, деревянные, бесчувственные. Только называетесь мужчинами, а ничего мужского в вас нет.
— И весь этот ураган оттого, что я заговорил об оружии?
— Иди, иди, сдай, говорю! Расы и деджазмачи[3] все сдали. Да и сами сдались. Почитай заявление Координационного комитета вооруженных сил, полиции и территориальной армии.
— Ну чего ты бесишься? Ведь было приказано всем — от деджазмача до простого человека — немедленно сдать оружие. Иначе конфискуют дома и имущество. Кому охота рисковать?
Опять с улицы донеслись звуки перестрелки.
— Ну так иди сдай и ты!
— Ты сошла с ума.
— Сошла с ума! — бушевала Амсале. — Не мужчина ты — вот в чем дело. Видно, даже не понимаешь этого! Что было написано в декрете, по которому свергли императора? «Сегодня, 12 сентября 1974 года, император низложен. Власть перешла в руки Временного военного административного совета». Когда императора выводили из дворца, с ним, говорят, была лишь одна-единственная собачонка! А разве не хвастались «защитники отечества»: «Если тронут императора, вся Эфиопия превратится в военный лагерь. Реки крови потекут по стране, земля станет грозным вулканом; свет превратится во тьму»?! И вот покончено с династией. Кто будет теперь управлять Эфиопией? Так и не увидели мы ни одного храбреца, который хоть пальцем пошевелил бы ради спасения страны!
— Ради всего святого, оставь меня в покое, прошу тебя, женщина!
— А декрет о национализации сельскохозяйственных земель! Земля — народу![4]
— Ну, ты действительно сошла с ума!
— Да, теперь все наши земли отданы народу. И все это дела Дерга[5]. Кто-нибудь тогда поднял руку против него? Вот тебе и помещичьи земли — все ушло! Теперь кто не работает, тот не ест! Об этом кричат на всех площадях.
— Да отстань ты от меня наконец! Прошу тебя.
— А крику-то было! «Если кто посмеет посягнуть на чужую землю, на чужое добро, люди станут как звери. Стоит затронуть помещичьи земли, хозяева посеют на них пули, а в реках потечет кровь…» Вздор! Не будет ни свиста пуль, ни кровавых рек. Пожалуй, никто и пальцем не пошевельнет, чтобы защитить свои права!
— Говорю тебе, замолчи!
— А я тебе говорю, что нет нынче настоящих мужчин среди знати!
Ато Гульлят не мог больше терпеть. Кряхтя, он встал с постели, набросил габи[6] поверх пижамы и поплелся в гостиную. Вид у него был нелепый: плешь во всю голову, тоненькие ноги, огромный живот, узкие плечи и толстая, как пень, шея. Он казался каким-то жалким. Остановился у двери и, поглядев краем глаза в сторону жены, сказал:
— Лучше всю ночь слушать пальбу за окном, чем твои дурацкие упреки. — В голове его навязчиво вертелась одна мысль: «Пошатнулись основы жизни. Нет в ней больше порядка. Ну и дела творятся — все будто перевернулось».
Неугомонная госпожа Амсале вскочила с постели и, размахивая косынкой, вновь обрушилась на мужа:
— Что ж, не нужна стала?! Презираешь теперь?! Вчера была госпожой, а сегодня все мои земли… Где они? Ведь это мое добро, мои владения сделали тебя депутатом от области Тичо! Это с помощью моих земель ты достиг своих титулов! Ну что теперь поделаешь? Еще вчера я была твоей госпожой, я — дочь Ешоалюля!..
Ато Гульлят, не дав ей закончить, миролюбиво заметил:
— Я что-то не пойму, чего ты шумишь. К чему ссориться на старости лет!
— Ах на старости лет! Тоже мне, старуху нашел! Я-то еще не старуха. Повторяю и без конца буду повторять: тот, кто не понимает чувства другого, холодный, бездушный эгоист, дикарь. Ясно? Вот оттого, что все знатные мужи такие же типы, как ты, они не только безропотно земли отдают новой власти, но еще и оружие, и имущество, а если прикажут, то и от своих жен отрекутся.
— Ну замолчи же ты, ей-богу. Сколько можно?
— Ага, презираешь меня! Теперь я нищая и больше тебе не нужна. А ведь ты из грязи вылез, в люди выбился на моих плечах, не забывай!
Для ато Гульлята это была старая песня, без дальнейших препирательств он закрыл за собой дверь. В общем-то жена была права. Слышать о себе правду не всегда приятно. Подчас она колет, как острые шипы. Он и раньше не любил, когда о нем критически отзывались другие. Кому охота слышать о себе малоприятные вещи, тем более что ато Гульлят, как и многие эфиопы, был о своей особе высокого мнения. Ато Гульлят помнил, что в молодости начинал всего-навсего стряпчим в провинциальном суде. И познакомился он с Амсале, защищая ее интересы в земельных тяжбах с расами и деджазмачами.
Однажды он пришел по делам в дом госпожи Амсале. Она возлежала на тахте, покрытой импортным шелковым покрывалом, а ее слуга только что закончил омовение ног своей госпожи и теперь умащивал их благовониями. С того самого дня Гульлят остался в ее доме, и Амсале изменила своим привычкам. Любвеобильная особа, она часто предавалась в своем доме утехам с красивыми молодыми людьми. Когда же очередной поклонник ей наскучивал, она бесцеремонно выпроваживала его, иногда при помощи дюжих слуг. Ато Гульлят был наслышан об этом. Но привычки богатой возлюбленной его не обескураживали. Кто знает, чем он взял, однако после него Амсале о других не помышляла. И все это произошло тридцать лет назад.
И вот теперь из спальни доносилось: «Ты жалкий, ничтожный провинциальный адвокатишка. Сколько благородных людей сваталось ко мне! Дернула меня нелегкая связаться с тобой. Такое унижение! Ведь говорили мне: «Оставь его, этого щелкопера!» Так разве я слушала?.. Когда ты пришел в мой дом, на тебе были одни-единственные штаны. На моем богатстве раздобрел. А какие пиры я устраивала для всей области Тичо, чтобы тебя выдвинули депутатом! Кто тебя вывел в люди? Все я, госпожа Амсале. Это я через ато Меконнына Хабте Вольде добилась для тебя титула фитаурари[7], это по моей просьбе он помог тебе получить должность директора департамента, а потом и помощника министра».
Ато Гульлят улегся в гостиной на диван, укрылся накидкой и стал похож на покойника под саваном. «И это после тридцати лет совместной жизни! Все рушится!» — думал он в полузабытьи. Слова жены наводили на грустные размышления. «Вот меня и выбросили как старый, никому не нужный мешок. И ведь пришлось самому писать покаянную, просить, чтобы не считали меня носителем титула фитаурари! Сколько лет я добивался этого титула! Если бы не революция, быть бы мне деджазмачем!» — с досадой думал он. Видимо, приближался конец жизни. На ум пришло сравнение с судном, которое буря сорвала с якоря и увлекла в открытое море навстречу неизвестности.
В эту ночь оба так и не сомкнули глаз. Госпожа Амсале злилась на непонятливого мужа — зря только душилась. Ато Гульлят напряженно прислушивался к нескончаемой стрельбе за окном. Казалось, небо вот-вот расколется на куски и рухнет на землю. Такая пальба могла и мертвых поднять из могилы.
Уйдя от жены, ато Гульлят никак не мог успокоиться. Ему было страшно. События последнего времени приводили его в отчаяние. В голове все перемешалось: «Белый террор», «красный террор», классовая борьба, реакционер, революционер, террор, террор… Дети бедняков взялись наводить свои порядки в стране, а ведь не зря говорят: для табота[8] выбирают благородное дерево, а для власти — благородного человека!.. А сейчас знатных людей травят, как диких зверей. Да, где вы, стенания Рахили и сны Навуходоносора?..»
Он вздрогнул, когда совсем неподалеку от дома разорвалась граната.
«Но разве не сказано в Евангелии от Луки, что поднимется народ на народ, страна на страну, разверзнется земля и люди будут гибнуть от голода… О господи, благородных людей обзывают реакционерами, что за времена…» — думал он, маясь на жестком диване. В голове, как похоронный звон, звучали ненавистные лозунги, услышанные днем от людей из комитета защиты революции: «Народ уничтожит реакционеров!», «Реакция не пройдет!», «Красный террор в ответ на белый террор!», «Защитим революцию!» Чудилось, что все они, неведомо откуда взявшиеся люди с поднятой вверх левой рукой, угрожающе надвигаются на него, как на грешника, которому место в аду. В холодном поту он очнулся от этого жуткого видения. Его бил озноб, точно во время приступа малярии.
«Господи праведный! Нет ничего на земле, что не подвластно времени. Вот я, знатный человек, дрожу от страха перед ничтожными простолюдинами! До чего же противны их безумные выкрики и нелепые, уродливые слова: «феодализм», «бюрократический капитализм», «империализм», «феодобуржуа», «анархист», «фашист», «троцкист», «правый попутчик», «классовый враг», «реакционер»… Не знали мы раньше этих слов, никогда не пользовались ими. А теперь не поймешь, кто что говорит. Вот уж воистину вавилонское столпотворение».
Между тем перестрелка на улице не стихала ни на минуту.
«Видно, сегодня они добрались и до нашего района. Ну и дела!.. ЭДС, ЭНРП, ФОЭ, НФОЭ, ФОЭ—НОС[9], империалисты, правые попутчики, националисты, шовинисты, засланные диверсанты, маскирующиеся под прогрессивных, шакальи отшельники, бюрократы, реакционеры — нет больше мира и не будет! Трус боится даже своей тени! Труса все бьют! «Мы победим, победим, победим!» А сколько новых кумиров — Карл Маркс, Энгельс, Ленин! Да, господь обошел своей милостью нынешнее поколение. Пустое оно, никчемное. Но что плакать, когда вернуть старое уже невозможно? Надо было раньше думать. Теперь уже поздно. И этот несчастный старик, отказавшийся от трона, предал всех нас, как настоящий Иуда. Вот тебе и «Лев — победитель из колена Иудова»[10]! Нам твердили о его величии с утра до ночи. Да, говорят ведь, что дурная овца приносит девять ягнят, но все они подыхают, а следом за ними и сама овца… Ну и времена!.. Полагаться на время и на продажную женщину — все равно что черпать рукой туман! Верная пословица», — размышлял ато Гульлят, ворочаясь с боку на бок. От бессонницы резало глаза и ночь казалась неимоверно длинной.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Для членов кебеле[11] района, где жила семья ато Гульлята, время летело быстро — секунды, минуты, часы мелькали, как один миг. Чрезвычайное заседание кебеле проводилось в просторном зале и продолжалось уже четыре часа. Спорили горячо. Комендантский час уже давно наступил.
Основные вопросы повестки дня касались смещения председателя кебеле Вассихона, его ареста и выборов нового председателя. На собрании присутствовали человек шестьдесят. Все были единодушны в оценке сложившегося положения. Обезоруженный Вассихон под охраной сидел в соседнем помещении. Вскрылись факты его преступной деятельности, все присутствующие были о них осведомлены и без колебаний проголосовали за снятие Вассихона. Много времени заняло обсуждение второго вопроса.
Помня горький опыт последнего времени, активисты кебеле проявляли осторожность. На ответственную должность председателя было выдвинуто несколько кандидатур. Каждую обсуждали не торопясь, взвешивая все «за» и «против». Председателем должен стать самый достойный, преданный делу революции человек. Бывший председатель кебеле не оправдал доверия избирателей. Он злоупотреблял своими полномочиями, шантажировал людей, создал в районе обстановку страха и подозрительности. Целых три месяца он терроризировал округу: преследовал неугодных, приближал к себе любимчиков. Многие чувствовали себя попавшими в ловушку мышами и не знали, что им делать. Подчас, чтобы спасти свою жизнь, они поддавались шантажу Вассихона и его сообщников и поступали вопреки совести. И сейчас еще не все освободились от страха. Им не верилось, что те мрачные месяцы позади. В президиуме собрания сидели трое. Справа от председателя — лысоватый человек средних лет. Он облокотился на старый стол и нервно барабанил пальцами. Мужчина, сидевший слева, чуть-чуть косил, поэтому казалось, что он смотрит не прямо в зал, а немного в сторону. Перед председателем собрания, крупным пожилым мужчиной с усталыми глазами, лежал кольт. Вот председатель встал и, откашлявшись, сказал:
— Товарищи, мы обсудили уже шесть кандидатур на пост председателя кебеле. Пока мы здесь заседаем, на улицах города не затихает стрельба. Это классовая борьба, товарищи. Угнетенные массы поднялись на борьбу за свои права. В этот решающий и суровый период прошу очень серьезно отнестись к происходящему. — Он невольно коснулся рукой револьвера, погладил его, как ребенка.
Курили здесь же, в зале. Сигаретный дым сизыми облачками поднимался к потолку. Было душно и жарко. Люди, собравшиеся в зале, не благоухали дорогими одеколонами, на них не было ярких галстуков и ослепительно белых рубашек. Среди них не нашлось бы ни одного, кто когда-либо угощался деликатесами на великосветских приемах. Это был трудовой люд, простые жители района. Перед их глазами были обшарпанные стены, с потолка на длинной проволоке спускалась тусклая лампочка без абажура. Лица людей были усталые, поросшие щетиной щеки давно не знали бритвы.
— Можно мне? — попросил кто-то слова.
Сидевшие в первых рядах обернулись на громкий голос, желая узнать, кто решил выступить.
— Предлагаю до выборов нового председателя кебеле окончательно разобраться с Вассихоном и его пособниками. Судить их надо. Суд — это первоочередной вопрос, а выборы — потом.
Ведущий собрание нахмурился. Его узкое, словно сплюснутое по бокам лицо как бы еще больше заострилось.
— Зачем нарушать регламент? Мы обсудили ход нашей работы и большинством голосов постановили сначала провести выборы. Давайте придерживаться своих же решений. Голосование будет тайным. Сейчас раздадим бюллетени. — Лысоватый товарищ, сидевший слева, стал раздавать листочки бумаги. Председатель, с покрасневшими от недосыпания глазами, едва подавил зевоту, кашлянул в кулак и продолжал: — Еще раз напоминаю, товарищи: в списке имена шести кандидатов. Вы должны поставить крестик напротив имени того товарища, которого хотите избрать на пост председателя кебеле. — Он подошел к классной доске, висевшей на стене, и мелом начертил жирный крест. — Если среди вас есть товарищи, которые не умеют читать и писать, подойдите ко мне, я охотно помогу вам. «Да, без грамоты трудновато осуществлять свои демократические права», — подумал он.
Пока никто не торопился возвращать бюллетени. Одни сидели, уткнувшись в полученные листки, вчитываясь в имена кандидатов, другие о чем-то перешептывались между собой. Каждый понимал, сколь ответственное решение предстоит вынести. Где гарантии, что ошибка с Вассихоном не повторится? Это беспокоило каждого. Наконец кое-кто стал чиркать в полученных бюллетенях. Человек десять обратились за помощью к председателю собрания.
Когда на столе президиума выросла стопка вернувшихся бюллетеней, председатель спросил:
— Товарищи, кто еще не сдал?
— Я, — откликнулся один из сидящих в зале. — Уж больно непростое это дело — голосовать. Поди-ка выдели одного из шестерых. А вдруг ошибешься?..
По рядам прошел одобрительный шумок, кто-то поддакнул:
— Во-во, верно говорит.
Председатель собрания улыбнулся:
— Да, товарищ, отдать свой голос — шаг очень серьезный. То, что ты сознательно относишься к нему, — хорошо. Спешка здесь ни к чему. Но помни: время, как и враг, ждать не будет. Так что решай.
— Эх, была не была. — Колеблющийся послюнявил карандаш и старательно вывел крест против одного из имен. Затем положил бюллетень на стол и вернулся на свое место.
— Уф, словно камень с сердца свалил, — радостно сообщил он соседу.
Комиссия приступила к подсчету голосов. В зале все волновались: каков будет результат? Все шесть кандидатов испытывали огромное чувство ответственности. Должность председателя кебеле почетная, но и хлопотная, а по нынешним временам даже опасная. Конечно, каждому хочется быть избранным. Но уж если стал народным избранником, не подкачай. Сердца кандидатов учащенно бились…
Прошло несколько томительных минут. Потом председатель собрания встал:
— Ну что ж, товарищи, счетная комиссия подвела итоги голосования. — Он на мгновение замолчал, желая увидеть реакцию зала.
Было настолько тихо, что казалось, упади сейчас игла, и то услышишь.
— Классовая борьба обостряется день ото дня, — продолжал председатель собрания. — Реакционеры встали на путь вооруженной борьбы с революцией. Это гибельный для них путь. Нас не запугать. На вылазки врагов трудовой народ ответит «красным террором». Мы, бывшие угнетенные, защитим завоевания революции… Итак, товарищи, не буду вас больше задерживать. Третьим по числу поданных голосов стал товарищ Урге Деббела. За него проголосовали девять человек.
Раздались аплодисменты. Сидевшие рядом с Урге товарищи пожимали ему руки.
— Второе место у товарища Лаписо Сильдоро, который получил одиннадцать голосов. Он будет заместителем председателя кебеле и командиром отряда защиты революции.
Вновь грянули аплодисменты. Многие повскакали со своих мест, чтобы поздравить Лаписо.
— Тише, товарищи, прошу соблюдать порядок! — крикнул председатель собрания.
Зал снова затих. Все затаили дыхание.
— Тридцатью голосами председателем кебеле избран… — наступила напряженная пауза, — …товарищ Деррыбье Гутимма.
Что тут началось! Послышались радостные, ликующие крики. Аплодисменты гремели, как тропический ливень в зимний сезон. Все стоя приветствовали избранника.
Деррыбье, раскрасневшийся от волнения, подошел к столу президиума. Ноги стали как ватные. В голове стучало. Председатель собрания шагнул ему навстречу, крепко обнял его за плечи и поцеловал.
— Держи, — сказал он, протягивая Деррыбье лежащий на столе кольт.
Деррыбье поднял револьвер над головой, как бы присягая на верность народному делу. Этот жест, трогательный и мужественный одновременно, вызвал новую бурю аплодисментов.
На глаза Деррыбье навернулись слезы радости. Обычно очень сдержанный мужчина, в эту минуту он дал волю охватившим его чувствам. И ничуть не стыдился этого. Высокий и статный, он стоял лицом к приветствовавшим его людям, ждал, когда зал затихнет.
Вновь заговорил председатель собрания:
— Я вижу, товарищи, все довольны результатами выборов. Позвольте сказать несколько слов о товарище Деррыбье, которого, впрочем, вы хорошо знаете. С детских лет до самой революции он служил в господском доме, а по вечерам учился в средней школе. Сейчас он работает чиновником в управлении делами Министерства информации и национальной ориентации. С хорошими результатами окончил политическую школу имени Февраля 74-го[12] и получил вместе с дипломом благодарность. Скромность, трудолюбие, стремление к знаниям завоевали товарищу Деррыбье большой авторитет. Мы надеемся, что полученные знания марксистской теории помогут ему в практической работе на посту председателя кебеле. Нет сомнения, что он с честью справится с возложенными на него обязанностями и возглавит в нашем районе борьбу с мелкобуржуазными настроениями, беспринципным лавированием, авантюризмом и злоупотреблениями, которые имели место в последнее время. Далеко не всем по плечу суровые испытания, выпавшие на нашу долю. Говорят ведь у нас: «Когда дебтера[13] без толку галдят, бог молитвы не слышит». А сколько таких крикунов развелось — что термитов в саванне! Сами толком не поймут, что прочитали у Маркса и Ленина, вот и других вводят в заблуждение. От них один вред. Скрытый враг коварен, что тот дебтера, о котором метко сказано в пословице: «Утром крестится правой рукой, а днем левой ударить норовит». Чтобы победить, нужно научиться рассчитывать не на количество борцов, а прежде всего на их единство, умение. Не спрячешься теперь от света революции. Революция выявит, что за душой у каждого из нас, — это лишь вопрос времени.
— Превыше всего революция! Революция! — раздался подхваченный всеми присутствующими революционный призыв.
— А теперь я предоставляю слово товарищу Деррыбье.
Снова раздались аплодисменты, заглушив стрекочущий где-то в переулке пулемет.
Деррыбье лихорадило. Он вытер платком лоб. Нужно было собраться с мыслями.
— Товарищи! — заговорил он поначалу не очень твердо. — Доверие, которое вы оказали мне от имени жителей района, велико. Без вашего участия… В общем, я надеюсь на вашу помощь, товарищи. Наша сила — в сплоченности. — Каждая фраза придавала Деррыбье уверенности. Он продолжал: — Наши повседневные отношения мы должны строить на принципах демократического централизма. Нельзя допускать скоропалительных действий, тем более анархии. Вероятно, не все понимают, как при отсутствии партии — вы ведь знаете, что отличительной чертой нашей революции является отсутствие пролетарской партии, — могут воплощаться принципы демократического централизма. Но у нас существует революционное правительство, и, пока оно существует, принципы демократического централизма должны быть незыблемы, иначе мы распадемся на группы и группки и загубим дело революции. Революцию сегодня необходимо решительно защищать. Наша слабость в том, что принципы демократического централизма мы проводим недостаточно последовательно. Поэтому в наши ряды проникают всякого рода оппортунисты, ревизионисты, авантюристы, бандиты и тому подобная нечисть. Все они хотят использовать революцию в своих корыстных целях. Ведь что делают — извращают революционную линию в ущерб народным интересам. Такое положение создалось не только в нашем кебеле, но и в ряде других. Конечно, при проведении глубоких революционных преобразований ошибки неизбежны. От них никто не застрахован. Среди нас представители разных социальных слоев. Не у всех сознательность высока. Но, товарищи, одни ошибаются просто по неведенью, их заблуждения вызваны недостаточным пониманием обстановки, другие же вредят с умыслом, пытаются восстановить широкие народные массы против революции. С этим мы должны бороться беспощадно. Разве не бывало, что те самые люди, которые громили помещиков, потом обращали оружие против крестьян-бедняков? А что сказать о тех активистах кебеле, которые выступают от имени революции, а сами находятся во власти феодальных предрассудков? Разве не проливают они иногда кровь истинных патриотов? Им не место среди нас. Решительность и еще раз решительность! Пролетариат готов на жертвы, и он поведет на борьбу народные массы!..
Сидевшие в зале люди очень внимательно слушали оратора; это вдохновляло Деррыбье.
— Товарищи, главная цель борьбы угнетенных масс — достижение свободы, равенства, справедливости. Лгут те, кто обвиняют преданных революции борцов в жестокости. Мы не хотим ничьих страданий, но в определенных обстоятельствах нам приходится прибегать к крайним мерам, чтобы оградить революцию от посягательств врагов. Это наш долг, и мы его выполним до конца. Только в упорной борьбе, опираясь на широкие слои населения, можно сломить сопротивление реакционеров, создать общество справедливости. От каждого из нас требуется принципиальный классовый подход к происходящему, даже когда дело касается наших близких, друзей…
Деррыбье запнулся. Ему ли говорить о принципиальности? Вспомнилось, как несколько лет назад, еще будучи слугой в доме ато Гульлята, он застал хозяина врасплох, когда тот зарывал в землю оружие. Ато Гульлят сначала растерялся, но быстро взял себя в руки и даже прикрикнул на Деррыбье: «Ну, чего уставился? Помог бы лучше». Потом, видя недоумение в глазах Деррыбье, добавил: «При итальянцах мы тоже припрятывали оружие, чтобы в нужный час обратить его против захватчиков[14]. Вот и теперь время смутное, глядишь, опять наши тайники сгодятся».
Зловещие слова бывшего хозяина как-то особенно отчетливо прозвучали сейчас в ушах Деррыбье. Он слышал даже интонацию, с которой ато Гульлят тогда произнес их, — заискивающая и в то же время таящая в себе угрозу: мол, лучше помалкивай о том, что видел.
А Хирут, дочь хозяина! Ее лучистая улыбка, о которой Деррыбье не может думать без волнения. Милая, милая Хирут. Эта девушка является ему во сне, он мечтает о ней, был бы счастлив валяться у нее в ногах, лишь бы быть рядом. Пустые грезы! Она недосягаема. Им никогда не быть вместе. С ревностью и болью Деррыбье вспоминал, как Хирут и Тесемма запирались в своей комнате с длинноволосыми приятелями, вслух читали какие-то политические статьи, на полную громкость включали проигрыватель, дом сотрясался от их хохота, бесшабашной кутерьмы. Они без конца курили, жевали чат[15]…
«От каждого из нас требуется принципиальный классовый подход…» Деррыбье почувствовал угрызения совести. Затянувшаяся пауза вызвала недоумение в зале. Все вопросительно смотрели на выступающего. Что с ним? Разучился говорить?
— Простите, товарищи, — наконец произнес Деррыбье. — Лозунги лозунгами, но мы должны помнить, что практика без теории слепа, а теория без практики мертва. Вот в чем суть. Так будем же бороться за проведение в жизнь принципов демократического централизма!
— Будем бороться! За демократический централизм! Превыше всего революция! Революция! — скандировал зал.
Закончив выступление, Деррыбье осознал, что мысли его ушли слишком далеко. Он томился внутренним беспокойством, словно заблудившийся путник на перекрестке двух дорог. Какая-то тяжесть лежала на сердце. Он не слышал аплодисментов зала и не чувствовал рукопожатий товарищей, поздравлявших его с избранием на почетный и ответственный пост.
Снова поднялся председатель собрания и объявил, что теперь перед революционным судом предстанут бывший председатель кебеле Вассихон и его сообщники. Два вооруженных автоматами молодых человека ввели в зал виновных со связанными за спиной руками. Впереди шел Вассихон Кеббеде. Он высокомерно поглядывал по сторонам, как будто и не боялся вовсе. «Вчера эти люди беспрекословно подчинялись мне, а сегодня готовы хохотать во всю глотку, когда меня будут вешать на площади, — думал он, — горе тебе, Вассихон, чуть замешкался — и эти мерзавцы опередили тебя!»
Не каждый из присутствующих решался смотреть Вассихону в глаза даже сейчас. Ведь еще всего несколько часов тому назад он, вооруженный винтовкой и револьвером, выпятив грудь и расправив широкие плечи, мог задержать любого. Злой прищур его маленьких глаз не сулил ничего доброго. Один вид этого человека, этого безжалостного карателя, внушал страх, многие боялись даже его тени, а ведь в свое время он проявил себя храбрым борцом за революцию, потому и был избран председателем кебеле. Но испытания властью не выдержал, запятнал свою совесть кровью невинных жертв. Поэтому не было сейчас к нему сострадания ни у одного из сидевших в зале людей. Все понимали, как он опасен. Не зря говорят: уж коли поймал леопарда за хвост, держи его крепко.
Бывший председатель кебеле и его прихвостни совершили тяжкие преступления. Вассихон обвинил шестнадцатилетнюю девушку Зынаш Тебедже в сочувствии анархистам, арестовал ее и подверг пыткам, а затем изнасиловал и убил. Тело выбросил на дорогу и, чтобы замести следы, положил в карман куртки контрреволюционную листовку. Шантажировал Асегедеч Демсье, почтенную мать семейства, мужа которой арестовал по обвинению якобы в принадлежности к ЭДС, принуждал ее к сожительству; вскрылось еще несколько случаев, когда он, злоупотребляя властью, вызывал на допрос красивых женщин с целью надругаться над ними. Репрессии против честных людей он оправдывал разглагольствованиями о «красном терроре». Он освободил из тюрьмы убийцу Вольде Тенсае, получив от него взятку в две тысячи бырров[16]. Запугивая владельцев питейных заведений, он пьянствовал за их счет. Безнаказанность распаляла его. Однажды он арестовал двух женщин и трех мужчин, назвав их анархо-фашистами. Пытал их, выколол им глаза, отрезал женщинам груди, потом всех расстрелял, а трупы выбросил в реку. Опасаясь разоблачения, Вассихон окружал себя верными людьми. Он замышлял убийство тех активистов кебеле, которые могли представлять для него опасность, стать помехой на его пути. Было задумано объявить этих людей противниками революции, взвалить на них вину за совершенные Вассихоном и его шайкой преступления и на основании этого уничтожить. А там, глядишь, Вассихон исчез бы из родных мест и как-нибудь избежал бы расплаты.
Однако этой надежде не суждено было осуществиться. Зарвавшегося преступника, ввергнувшего целый район в атмосферу беззакония и страха, арестовали. И вот он, Вассихон, стоит со связанными за спиной руками. Его будут судить те самые люди, которых он мысленно уже обрек на гибель. «Да, глупец я, нельзя было медлить!» — думал Вассихон, скрипя от досады зубами. Он понимал, что это конец. Какие могут быть надежды? К чему раскаяния, сожаления? Пустое. Он словно окаменел: умереть или жить — для него это уже не имело значения.
Деррыбье, поглощенный своими мыслями, казалось, не видел перед собой Вассихона, не слышал возбужденного гула, наполнившего помещение при появлении преступников. Смятенная совесть увела его в мир, где осталась та, которую он продолжал безнадежно любить…
— Итак, товарищи, — повысив голос, сказал председатель собрания, — вы информированы о сути обвинений, предъявленных арестованным. Кто хочет высказаться? Каков будет приговор?
Последняя фраза вернула Деррыбье к действительности. Глядя на Вассихона, он подумал, не окажется ли сам завтра на его месте. И ему стало страшно. Даже мурашки по спине побежали. Спрятанное в тайных глубинах сердца чувство к Хирут никак не вязалось с окружающей обстановкой. В голову пришла мысль, что любовь к этой девушке чревата опасностью. «Да, иногда мы боимся самих себя! И живем в тени этих страхов», — подумал он.
— Революционная кара! И немедленно! Вот приговор преступнику! — раздались крики в зале.
— Революционная кара немедленно! Хорошо. Но этого недостаточно. Каждый должен высказаться персонально, — ответил председатель собрания. — Могут быть другие мнения. Кто за высшую революционную кару, прошу поднять руки.
Тут Деррыбье взял слово:
— Минуту, товарищи, я хочу высказаться. Это принципиальный вопрос. Ничьи настроения, субъективные мнения не должны повлиять на его решение. Преступления, которые совершили Вассихон и его сообщники, вполне доказаны. Не думаю, что у кого-либо из сидящих в зале есть на этот счет сомнения. В общем, учитывая тяжесть их преступлений, было бы правильно передать дело в вышестоящий государственный орган. Вправе ли мы чинить самосуд? Подумайте, товарищи.
— Решили уже большинством голосов, — возразил кто-то с места. — Остается вынести приговор, привести его в исполнение — и баста!
— Правильно, правильно! — раздались голоса.
— Товарищи, — вмешался председатель. — Мы действительно должны решить вопрос в принципе. Нельзя понимать демократию как механическое большинство голосов. Соблюдая равенство и свободу в обсуждении тех или иных вопросов, мы должны принимать справедливое, продуманное решение. Поэтому, я полагаю, следует внимательно отнестись к предложению товарища Деррыбье.
Собрание возбужденно загудело. Кому-то предложение Деррыбье показалось ревизионистским. Другие усматривали в нем правооппортунистический уклон. Разве можно с ним соглашаться? Третьи считали, что такая постановка вопроса противоречит интересам широких народных масс. Где это видано — носиться с преступниками, если вина их полностью доказана? Недопустимый либерализм! В зале было шумно, как во время дебатов в буржуазном парламенте. Деррыбье снова взял слово:
— Товарищи! Высказано много различных суждений. По сути дела, спор сводится к одному: будем ли мы руководствоваться принципами демократического централизма или нет. Товарищи, я повторяю: реакционные силы, которые не хотят победы революции, на словах выступают от имени народа и революции, а на практике стремятся к установлению режима личной власти; им выгодна анархия, а не централизм, в этом я не сомневаюсь. Со стороны отдельных личностей предпринимались попытки превратить орган народной революционной власти, каким является кебеле, в орудие для достижения корыстных целей. Мы должны осознавать эту опасность. Руководство некоторых кебеле извращает суть революционных преобразований, чем пользуются авантюристы, жаждущие личной власти. Наш кебеле должен стать штабом революционного народа, а не игрушкой в руках враждующих группировок. Вы это знаете лучше меня.
Посмотрим, товарищи, почему Вассихон и его сообщники оказались на скамье подсудимых. Допущенный ими произвол — это прямое нарушение принципов демократического централизма. Ведь как они действовали? Хочу — арестую, хочу — вынесу приговор. Сами вершили суд, сами приводили приговор в исполнение. Нет, товарищи, неправильно это. Не будем же уподобляться этим преступникам. Не противоречим ли мы себе, осуждая их за действия, которые готовы предпринять сами?
Доводы Деррыбье убедили собрание. Многие из сидящих в зале выразили свое одобрение аплодисментами.
— Я вижу, вы согласны со мной. Предлагаю следующий порядок: мы все подпишемся под списком обвинений, предъявляемых Вассихону и его сообщникам, и передадим его в органы правосудия. Покажем пример революционной законности.
Все-таки кое-кого тревожила мысль: «А вдруг завтра их помилуют? Поди тогда спрячься от этих головорезов! Нет, надо ковать железо, пока горячо. Расстрелять сейчас же — и делу конец». Тем не менее при голосовании предложение Деррыбье было принято большинством.
Вассихон и его сообщники с облегчением вздохнули. Прожить хотя бы еще час, ночь, день, неделю, месяц! Ведь смерть была совсем рядом! Кто знает, какой подарок судьба преподнесет завтра? Кому охота раньше времени отправляться на тот свет? Ведь сюда больше не вернешься! Пока жив, человек не теряет надежды.
А напротив них сидел Деррыбье. Нелегкие думы одолевали его, красивое молодое лицо потемнело, как покрытое низкими тучами зимнее небо.
— Прежде всего революция! Революция! Революция! — воодушевленно выкрикивали участники собрания, и эти слова отзывались в сознании Деррыбье, как звон колоколов, сливаясь со звуками выстрелов, доносившихся с улицы. Он сделал свой выбор, дал клятву бороться за освобождение угнетенных. И пусть в его сердце живет любовь к Хирут, терзающая душу, — он останется верным этой клятве.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Когда зазвонил телефон, Хирут и Тесемма понимающе переглянулись. Их приятель Теферра, тоже оставшийся на ночь в лавке, потянулся было к трубке.
— Оставь! Это старуха! — небрежно сказала Хирут. Она сунула в рот несколько листиков чата и стала похожа на обезьянку, которая прячет за щекой украденный апельсин. Сходство с забавным зверьком становилось еще более заметным оттого, что Хирут была очень подвижна. Все трое сидели на ковре, которым был устлан пол комнаты. Посредине стоял чайник, вокруг были разбросаны листья чата.
Дом находился поодаль от дороги, сюда не доходил шум улицы. Но если напрячь слух, можно было различить глухие хлопки выстрелов, напоминавшие отдаленные раскаты грома. Не так давно это была богатая вилла, которая приносила госпоже Амсале каждый месяц до пятисот бырров. Чтобы избежать ее конфискации, госпоже Амсале пришлось кое-кому дать большую взятку, и этот особняк не попал в число доходных домов, отобранных у владельцев после революции. Ей разрешили открыть в доме небольшую лавку, где торговали мясом и предлагали желающим дешевое жаркое. Впрочем, место это было нелюдное, и в лавку мало кто заглядывал.
Теферра, молодой парень, уже заметно одурманенный чатом, взглянул на Хирут мутными глазами:
— Откуда ты знаешь, что это старуха? Провидица ты, что ли?
Тесемма, беспокойно ерзавший на своем месте и теребивший руками жидкую бородку, которая так раздражала госпожу Амсале, сказал:
— Слышите, стреляют. Хирут, сестричка, а вдруг звонит не мать?
Хирут пропустила его реплику мимо ушей. Длинными тонкими пальцами она взяла приглянувшийся ей листик чата и отправила его в рот.
— Телефон звякнул пять раз, значит, старуха. Она всегда так. Вот ты, Теферра, сам того не замечая, кладешь трубку сразу после третьего гудка. Понятно теперь? Очень просто, — сказала она, приглаживая рукой волосы и чуть приоткрывая лоб.
У нее были роскошные густые волосы. Расчесанные на прямой пробор, они спадали на плечи. Черные как смоль, блестящие — казалось, они отражают электрический свет. Глаза она унаследовала от матери. Такие же темные, с загадочной искрой в зрачках, они напоминали крупные лесные ягоды. Лицо Хирут было не круглым, как у матери, а слегка вытянутым. Это впечатление усиливалось тем, что нос у нее был несколько длинноватый, совсем не материнский, — этой деталью лица девушка обязана, видимо, отцу. На лице выделялись скулы, пухлые, ярко накрашенные губы напоминали бутон розы. Когда Хирут улыбалась, обнажались длинные, не совсем ровные зубы, что ей не шло, зато на щеках появлялись привлекательные ямочки, как бы компенсируя этот недостаток.
— Не вижу логики, догматика какая-то. Я не удовлетворен, — попробовал сострить Теферра, разглядывая ее яркие ногти, перебирающие зелень травы.
— Еще бы! Я всегда оставляю мужчин неудовлетворенными. Чтобы они не пресытились. Я хочу быть для них словно капля воды, о которой мечтает путник в пустыне, — такой же желанной.
Тесемме не понравился вызывающий тон, каким сестра произнесла последнюю фразу. Ему стало стыдно. Его нередко смущали слова и поступки сестры. Он был совсем юным, и бороду-то начал отращивать, чтобы больше походить на взрослого.
— Вот и ошибаешься. Я удовлетворен уже тем, что вижу тебя. Душа прямо ликует, — игриво подхватил Теферра.
— Ладно, заткнись! Мне дела нет до твоих сантиментов. Все вы, мужчины, одинаковы — кобели, одно слово!
— А хоть бы и так, но я хочу быть твоим кобелем, буду служить тебе, как верный пес, — не унимался Теферра.
— Да прекратите вы наконец, — досадовал Тесемма. — Какую-то чепуху несете.
Теферра бросил насмешливо:
— Не злись, Тесемма, подумаешь, твоя девчонка не пришла! Кстати, интересно, куда это она запропастилась?
— Да пропади она пропадом! Не до шуток. Болтаете вздор, а кругом стрельба, — раздраженно сказал Тесемма.
— Не пугайся, малыш! Этот грохот означает, что в городе беспорядки. Ну и хорошо. Нам бы только не упустить момента и действовать более активно. Вот разгонят кебеле — для нас откроются новые пути, — не переставая жевать, вставила Хирут.
Снова зазвонил телефон.
— Ну вот, опять наша старушка. И с каких это пор она стала так о нас заботиться? Раньше ее занимали лишь земельные владения. О нас она и не вспоминала. Пусть теперь звонит хоть десять раз! Пусть поволнуется. Может, сейчас поймет, что такое материнская любовь…
Тесемма был не согласен с сестрой. Хоть, в общем-то, она сказала правду, но не жестоко ли заставлять мать беспокоиться в это и без того трудное время?!
— Если она позвонит снова, я возьму трубку, — заявил он. — Зачем нам мучить ее? Да и отец, наверно, тревожится.
— Слишком ты жалостлив, как я погляжу, — с презрением ответила брату Хирут. — Такому предать ничего не стоит. Я слюнтяев и предателей терпеть не могу.
— В мире так много предателей. Что изменится, если к их числу прибавится еще один? — брякнул Теферра.
— Замолчи ты! Наша мать должна получить хороший урок. Правда, папашу немного жалко. Так и плывет всю жизнь, дурачок несчастный, по течению, куда ветер дует — туда и он.
— Милая моя Хирут, я молчу. Но если еще позвонят, я должен взять трубку. Жду важного сообщения, — сказал Теферра, щуря покрасневшие от сигаретного дыма глаза. — Может, вы не знаете, но в этот час проходят выборы нового председателя кебеле. Я дал ваш номер одному приятелю, он обещал позвонить, когда станут известны результаты.
— Нового председателя кебеле? — недоверчиво переспросил Тесемма.
— Не может быть! — встрепенулась Хирут. — А как же Вассихон?
— Он арестован…
— Так ему и надо. — Хирут хрустнула пальцами. — Ведь это дикий зверь. Жаль, что он не попал в наши руки. Не успел Лаике его схватить, хоть и хвастался. Этого преступника мало расстрелять. — Она сидела, прикусив нижнюю полную губу.
— Как бы хуже не было. Лучше известный сатана, чем незнакомый ангел, — высказал сомнение Теферра.
— Нам, в общем-то, все одно. Кого выбрать, нас не спрашивают. Все против нас, значит, враги.
— Хирут, ненаглядная моя, по-моему, лучше бы оставался Вассихон. Он такое творил в районе, что многие стали склоняться на нашу сторону. Его бесчинства были нам на руку. А если появится человек, который наведет в районе порядок, нам несдобровать. Вассихона нам словно небо послало, по сути дела, он был нашим союзником.
— Тоже мне союзничек — председатель кебеле! — фыркнула Хирут.
— Ну, это с точки зрения политической…
— Теферра прав. Своими действиями Вассихон принес нам большую пользу, — вмешался Тесемма.
— Успокойтесь вы наконец! Надо надеяться на свои силы и поменьше рассчитывать на ошибки врага. Это железное правило. Наши враги должны попадать впросак не по своей глупости или слабости — мы обязаны вынудить их ошибаться, оперативностью, смелостью, напором загнать их в угол. — Хирут закурила сигарету.
— Ты считаешь, что их слабость не есть наша сила? — спросил Тесемма.
— Наивные расчеты! Нам необходимо активизировать работу среди населения района. Кстати, листовки принес? Надеюсь, ты не забыл, что нам поручено их расклеить, Тесемма? — Разливая чай в маленькие чашечки, она вопросительно взглянула на брата.
— Принес.
— Вот это дело. В листовках большая сила. А как у тебя, Теферра? Выполняешь задание?
— Да, по указанию Лаике на днях переговорил кое с кем. Будут распространять ложные слухи — нужно вызвать панику среди населения. Кроме того, совещался с верными людьми. Намечено экспроприировать несколько чайных в государственных учреждениях. Деньги нужны. Наши товарищи завтра будут наготове. Я им сказал, что сам Лаике будет направлять наши действия. Он шутить не любит.
— Молодцы, ребята, хорошо поработали. Но этого недостаточно. Революция продолжается, она требует от нас непрерывного напряжения всех сил. Наша организация распространяет свое влияние на все общество, и в Дерге у нас свои люди. — В последнее время Хирут стала считать себя отчаянной революционеркой и любила произносить высокопарные фразы в присутствии младшего брата и Теферры. — Между прочим, пока не забыла… Теферра, тебе следует встретиться с товарищами из Министерства информации — газетчики должны подробнее освещать в прессе наши позиции. Правда, там засели оппортунисты вроде нашего дяди. Но мы с ними еще сведем счеты. На всякий случай Лаике прислал вам подарки. — Она с наслаждением затянулась сигаретой. — Сейчас вернусь, — сказала она и вышла из комнаты.
Она была небольшого роста, ладно сложена. Высокая грудь, узкая талия, округлые бедра — все было в ней привлекательно для мужчин. В голубом джинсовом костюме, который плотно облегал ее изящную фигуру, Хирут выглядела просто красавицей. Теферра проводил ее сладострастным взглядом. Он оплот глоток чаю, посмотрел на Тесемму и с досадой подумал: «Многое я бы дал, чтобы этого щенка сейчас здесь не было».
Через минуту Хирут вернулась и села на прежнее место. В руках она держала сверток. Тесемма и Теферра с любопытством наблюдали, как она его разворачивает. В тряпице были два автоматических пистолета. Оба парня от удивления онемели. Они не верили своим глазам.
— Ну, ребята, это вам в подарок от старших товарищей. И по десятку патронов в придачу.
Тесемма, облизав пересохшие губы, слегка присвистнул:
— И что я буду с ним делать? Я даже стрелять не умею.
— Дурачок, научишься. Тебе бы все в детские игрушки играть. Не забывай, что без борьбы нам не поставить у власти временное народное правительство! Гордитесь! Раз вам доверяют оружие, значит, вы стали полноправными членами нашей организации. — Она щелкнула пальцем по пачке «Уинстона», достала еще одну сигарету и прикурила от прежней.
Теферра от восторга не мог усидеть на месте.
— Отметим это событие как следует, а? Пошли в город, хлебнем по глоточку виски! — предложил он.
Хирут жадно затянулась. Вытащила из сумки несколько сотенных банкнот:
— А это вам на мелкие расходы. В город не пойдем. Выпить и здесь найдется.
Она подошла к буфету, достала бутылку виски и три стакана. Щедро плеснула в каждый.
— За наше дело, за временное народное правительство! — И выпила залпом.
Тесемма оторопел. Он не мог поверить, что перед ним Хирут, его сестра. Где она научилась так пить? Хирут заметила изумление брата.
— Что с тобой, малыш? На твоем лице нет радости, ты, кажется, чем-то опечален?
— Мне… мне не нужен пистолет…
— Слюнтяй и есть слюнтяй! — ввернул Теферра.
— Я не слюнтяй. Пистолет мне ни к чему. Я не признаю политических убийств…
Хирут резко встала. Сжала кулаки так, что хрустнули суставы пальцев. Как? Брат смеет ей перечить?! Склонив голову к правому плечу (от этой детской привычки она никак не могла отделаться), язвительно спросила:
— Не признаешь убийств, малыш?.. Ждешь манны небесной, на золотой тарелочке тебе все преподнесут?..
— Да, не признаю. И вообще, не верю я в это, — твердо ответил Тесемма.
— Во что ты не веришь?
— Да в эту вашу болтовню насчет временного народного правительства…
В гневе Хирут была еще красивее, ноздри ее тонкого носа нервно трепетали, в глазах вспыхнули сердитые огоньки.
— Не будь отщепенцем, Тесемма. Смотри не ляпни такого при Лаике, — посоветовал Теферра.
— Да пропади он пропадом, ваш Лаике! Я не баран, которого можно гнать куда хочешь. Не боюсь я Лаике! Ясно тебе? — Тесемма повернулся к сестре: — О чем вы говорите? Какое временное народное правительство?! Разве может его создать пассивный, неорганизованный, невооруженный народ, в большинстве своем крестьяне от сохи? А, ерунда все это… — Тесемма махнул рукой. — Не верю я, что мы на правильном пути.
— Ага, их листовок начитался! — стиснув зубы, процедил Теферра.
— Замолчи ты, Тефи! Разве тебе понять — в голове-то пусто. Что Хирут скажет, то и повторяешь. Серьезности в тебе никакой.
— А в тебе?.. — презрительно бросила Хирут.
— Пока не поздно, нам надо пересмотреть наши взгляды. Страна подверглась агрессии, а мы агитируем солдат прекратить войну, втолковываем им, что они воюют за неправое дело: «Солдат, не сражайся, шире агитационную работу!» Разве вправе мы бездумно жонглировать лозунгом «Поддержим требования угнетенных народов на самоопределение, вплоть до отделения!»? Или вот еще совершенно немыслимое в условиях нашей страны требование: «Повысим рабочим заработную плату, иначе — сокращение производительности труда!» Ведь нужно учитывать конкретную обстановку. Иначе это ненаучный, неверный подход. Я лично сомневаюсь в правильности такого пути.
— Я же говорил — он настоящий прихвостень правящей банды! — возмутился Теферра.
— Нет, я не прихвостень. У каждого свои убеждения. Мы, молодежь, должны быть примером для всех. Бороться, как Хо Ши Мин, Че Гевара. За свободу народа, равенство, солидарность угнетенных масс, за социализм, а не идти на сговор с антинародными, антисоциалистическими силами, выступающими против единства страны и жаждущими власти.
— Кто же возьмет власть в свои руки, если не наша партия? Военные? Разве мы боролись за то, чтобы власть захватила солдатня? — Теферра даже привстал от возмущения.
— Не надо громких слов. Разглагольствовать о партии — еще не значит иметь партию в действительности. Это бредовые идеи Лаике. Я разуверился в нем.
Хирут сощурила свои красивые глазки.
— Ты вот что, мальчишка… — почти прошипела она. — Веришь ты или не веришь — никого не волнует. Увяз по самую шею — и не рыпайся. Все мы теперь заодно, понял? Знаешь, как поступают с предателями? То-то. Нам отступать некуда. Куда ни кинься, попадешь в огонь… Это тебе не игрушки. Так-то вот, мальчик…
— Сознательность… организация… вооружение народа… Трепался бы поменьше, ты, настоящий прихвостень, щенок дерговский, оппортунист несчастный… Ну и братец у тебя, Хирут! — Теферра был крайне раздражен.
— Перестань, Теферра! О чем ты говоришь? Нужно самому мозгами шевелить, а не безропотно подставлять спину всяким там, чтобы нас погоняли, как ослов. — И Тесемма повернулся к сестре: — Это для тебя все игрушки, а не для меня. Опомнись, пока не поздно.
— А где ж ты был до сегодняшнего дня, умник? — Хирут с ожесточением жевала листья чата.
Воцарилась гнетущая тишина. Вдруг раздался телефонный звонок. Все вздрогнули от пронзительной трели. Кто бы это мог быть? Хирут подняла трубку.
— Теферра, это тебя! — посмотрев на часы, сказала она. За окном бухнул выстрел.
— Кто? Кто, говоришь? Деррыбье? Какой Деррыбье? Гутимма? Не может быть! Да что ты?.. Вот это дела!.. — кричал Теферра в трубку.
Хирут и Тесемма, услышав имя Деррыбье, насторожились. Теферра быстро закончил разговор. Усмехнулся, увидев на лицах брата и сестры недоумение.
— Ну, слышали, кого избрали председателем кебеле?
Хирут торопливо выдохнула:
— Уж не нашего ли Деррыбье Гутимму?!
— Угадала, именно его. Ну и дела…
— Не может быть! — одновременно воскликнули брат и сестра.
— А что я говорил, не было бы хуже. Точно предчувствовал. — Теферра ухмыльнулся, показав желтые зубы.
— Кто тебе звонил? — подозрительно спросила Хирут.
— Подпольная кличка — Мери Гьета. Наш человек.
— Да, недаром наша мать так часто повторяет, что чудо и хвост всегда в конце. Вот это уж полная неожиданность. — Хирут изумленно развела руками.
Теферра, злорадно улыбаясь, пустился в разглагольствования о том, что вот он предвидел плохой оборот дела и оказался прав.
— Перестань, чат, что ли, в голову ударил? Ишь ты, ясновидец какой! Лучше подумаем, как быть дальше, — раздраженно прервала его Хирут, постукивая пальцами по полу и наклонив голову к правому плечу.
— Да, ты права, дорогая, — сразу осекся Теферра. — У нас появился внутренний враг. Это опасно. Ведь Деррыбье знает о нас все. Наверное, догадывается и о существовании нашей организации. Черт, ну и влипли.
— Не паникуй. Заладил, как заигранная пластинка: влипли, влипли. Что предпримем?
— Если дать этому орешку время, его потом не раскусить! Надо сейчас же предупредить товарищей. — Теферра сделал большой глоток виски. Поморщился.
Тесемма, пощипывая свою бородку, возразил:
— Подожди, не торопись. Не знаешь разве пословицы: «Торопливая гиена напарывается на рога». Давай спокойно разберемся.
— Очевидно, ты не понимаешь опасности! Он или мы! Вот какое дело! Упустим время — погибнем. Ясно тебе?
— Это мне ясно, но понятно и другое: Деррыбье вырос с нами как брат. Наши родители позволили ему по вечерам посещать школу, потом помогли устроиться на хорошую работу. Деррыбье чувствует себя обязанным нашей семье. Обо всем добром, что мы ему сделали, он не забудет. Это точно!
Хирут с раздражением прервала брата:
— Довольно, его нужно обезвредить — и все.
— Да не сделает он нам ничего плохого — рука не поднимется причинить зло своим благодетелям, уверяю вас.
— А классовая борьба? — не унимался Теферра.
— Общественное сознание находится еще на таком уровне, когда не забываются родственные связи, дружба, привязанности, наконец.
— Мать говорит, что человек не остается таким, каким был вчера. А если Деррыбье изменился? Ведь многие изменились. Пусть ветер дует выше моей головы, говорят теперь. Каждый заботится только о себе. Одни оппортунисты вокруг. Долг, чужое мнение, благодарность — ерунда все это, утопия. — Хирут повернулась к Теферре: — Ну-ка, звони быстро. Вопрос стоит однозначно — мы или он. А тебе, братец, скажу: Деррыбье всегда был честолюбив, ради своей корысти он не то что нас — лучшего друга продаст.
— Да ты знаешь, что он ради тебя из кожи лез, хотел в люди выбиться?
— Что? — Хирут даже затряслась от возмущения. Глаза, казалось, вот-вот вылезут из орбит. Нижняя губа отвисла.
— Сестра, ведь Деррыбье влюблен в тебя. Не замечала?
— Безродный пес! Что это еще за любовь! — ревниво воскликнул Теферра.
— Болтает, сам не знает что, — хрипло проговорила Хирут. Злость душила ее.
Тесемму словно прорвало:
— Он поклоняется тебе. Когда ты уходила из дому, он с нетерпением ожидал твоего возвращения, караулил, как сторожевой пес. Может, вспомнишь, сестричка, как он целовал твои ноги после омовения их?
Этого Хирут уже не могла вынести. Если бы между ними не встал Теферра, она вцепилась бы ногтями в горло брату.
— Ну, что еще напридумываешь?! — визжала она истерично.
Теферра никогда не видел ее в таком состоянии. Он так и стоял с открытым ртом. И Тесемма был в растерянности. Уж не первый раз за этот вечер сестра показалась ему чужой, незнакомой. Да что с ней? Чем вызвано такое неистовство?
— Все, пожалуй. Больше ничего не знаю. Я хотел сказать, что не считаю его опасным. Поэтому торопиться нам не стоит.
Дрожащей рукой Хирут потянулась за сигаретой, жадно затянулась.
— Ты многого не понимаешь. Может, когда-нибудь и поймешь. Хоть мы брат и сестра, но дорожки у нас разные, — сказала она Тесемме спокойнее и повернулась к Теферре: — Срочно звони Лаике и скажи ему обо всем. Скажи, что дело серьезное.
Теферра стал набирать номер телефона.
Сестра и брат отчужденно смотрели друг на друга.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Это произошло около трех лет назад. В доме никого не было, кроме Хирут и Деррыбье. Она не любила вставать рано и подолгу валялась в постели. Матери не нравилась эта ее привычка, она постоянно ворчала на дочь, каждый день по этому поводу вспыхивали ссоры. А Деррыбье занимался уборкой. Еще нужно было, перестирать кучу белья, погладить рубашки хозяина, вычистить костюмы. Работы, как всегда, было много, и он торопился.
Тесемма с нетерпением ждал, когда родители уйдут по своим делам. Он знал, что сегодня студенты университета готовят демонстрацию против премьер-министра Эндалькачеу Меконнына[17], и хотел принять в ней участие. Поэтому, как только ато Гульлят и госпожа Амсале вышли из дома, он сразу убежал.
Ато Гульлят с безразличием относился к деятельности премьера. Другое дело госпожа Амсале. Если бы она узнала о том, что Тесемма намерен присоединиться к этой демонстрации, вот шуму-то было бы! Когда речь заходила о кабинете Эндалькачеу, матери словно пятки жгло, так она возбуждалась. «Уважаю Меконнына Хабте Вольда — он совсем не похож на своего братца Аклилу[18]. Ведь тот, собрав вокруг себя всякий сброд, довел страну до полного краха. Эндалькачеу прислушивается к пульсу жизни, знает, что стране нужно. Он на высшие должности не назначает всяких безродных проходимцев — только знатных людей. А оттого, что заменишь горшок, вотт[19] не станет вкусней, говорят. Но как можно благородных людей сравнивать с горшками! Об Аклилу мне и вспоминать не хочется. Вот уж кто бесхребетным был! Шел на поводу у армии. Ему до благородных кровей никакого дела не было. Привечал каких-то босяков, которым удалось получить образование. Образование! Подумаешь, чудеса! Чтобы управлять народом, образования не требуется! Благородное происхождение, знатность рода, воспитание — вот на чем власть зиждется. С тех пор как заграничное образование проникло в дома бедняков, не стало уважения к благородным людям, все наши устои пошатнулись. Император тоже не внимал советам и предупреждениям. Вот и получил… Разве для бедняка есть что-либо святое, разве помнит он добро? Ему ничего не стоит разбить миску, в которой ему дали еду. Нет, нельзя допустить, чтобы сместили Эндалькачеу! Пусть лучше меня убьет знатный, чем отдаться на милость бедняку», — говорила госпожа Амсале.
Все шло так, как хотелось госпоже Амсале. Пыль, поднятая вихревыми событиями февраля, улеглась. Дай бог долгие годы жизни Эндалькачеу — знатные и благородные делили между собой власть. А простой народ с надеждой на избавление от всех бед ожидал обещанной новой конституции. Ученые мужи дни и ночи корпели над ее проектом.
Потом эта самая новая конституция появилась. Казалось, теперь-то со всеми трудностями будет покончено. Составители этого документа (в прессе их высокопарно называли «отцами конституции») могут почивать на лаврах, почетное место в истории страны им обеспечено. Народ успокоился и ликует — все его требования удовлетворены! Чего еще надо?! Можно порадоваться!
Телевидение, радио, газеты твердили о том, что наступило время покоя. Результаты налицо! Демонстрации протеста отбушевали. Солдаты вернулись в казармы. Создана комиссия, которая занялась, налаживанием внутреннего порядка. Жизнь входила в мирную колею. Водители такси собирали с клиентов свои сантимы. Аддис-Абеба начала очищаться от грязи и мусора.
Однако времена менялись, менялись и песни…
Хирут надоело валяться в постели. Было уже поздно, солнце давно взошло, в спальне стало душно. И все-таки ей лень было пошевелиться, и она продолжала лежать. Чуть приподнявшись, взяла со стола книгу. Это была «Вечная любовь»[20]. Она уже читала ее, но решила перечитать. Зажгла бра у изголовья кровати. Но читать расхотелось. Бросила книгу, потянулась к магнитофону. Вспомнила, что он не работает — батарейки сели. Ну и жизнь! Она встала, подошла к окну, раздвинула занавески и широко распахнула створки. Яркий солнечный свет хлынул в комнату. День был хорош. На ярко-синем небе не видно ни облачка, оно казалось необычайно высоким. Прохладный ветерок шевелил листву на деревьях. Приятный ясный день вносил в душу умиротворение. И все-таки что-то томило Хирут. «Что со мной?» — подумала она, досадуя на себя. Какие-то непонятные ощущения. Глубоко вдыхая ароматный воздух сада, она продолжала стоять у окна. На карниз соседнего дома сели голубь и голубка, они любовно ворковали.
Хирут не завтракала, но аппетита не было. Она томно потянулась. Потрогала упругую грудь под тонкой ночной рубашкой. Подошла к зеркалу.
Ее шелковистые волосы рассыпались по плечам. Она встряхнула головой, поглаживая ладонями грудь, сделала перед зеркалом несколько кокетливых движений: покачивала бедрами, поворачивалась, словно в танце, любуясь своей стройной фигурой. Но это ей быстро надоело, и она снова бросилась на постель, раскинув руки. При этом задела бра. Раздался звон разбитого стекла. И тут же в дверь постучали.
— Кто там? — откликнулась она.
— Это я, Деррыбье.
— Чего тебе?
— Я подметал в коридоре пол и слышал, что-то разбилось.
Хирут открыла дверь и, посмотрев по сторонам, спросила:
— Что это так тихо в доме?
— Никого нет. Госпожа ушла еще утром. Господин на работе. Тесемма и домашняя прислуга — все отправились посмотреть демонстрацию.
— Какую еще демонстрацию?
— Мирную демонстрацию мусульман…
— И это в стране, которую называют христианским островом в Африке?
Деррыбье молча продолжал подметать пол. Хирут пристально посмотрела на него. А что, если?.. Она хотела отогнать непрошеную мысль, но не могла совладать с собой.
— Поди сюда, в спальню, подмети осколки!
Он послушно вошел в комнату. Она закрыла дверь, щелкнула замком. Сердце ее громко стучало.
В комнате чувствовался запах ее тела. Он волновал юношу. Деррыбье наклонился и стал веником собирать осколки в совок.
— Ненавижу я твое имя! — неожиданно выпалила Хирут.
Деррыбье молчал.
— Да плюнь ты на эти осколки, посмотри на меня!
Он выпрямился. Хирут в упор смотрела на него. Он не выдержал и отвернулся.
— Я тебе нравлюсь? — требовательно спросила девушка.
— Очень, — едва слышно прошептал Деррыбье.
— Если так, поцелуй меня. Ну!
Деррыбье обнял ее.
— Сделай мне больно! Вот так…— шептала она, задыхаясь от страсти. — Сильнее, еще, еще…
Деррыбье осыпал ее поцелуями. Он забыл обо всем, словно в омут бросился. Он неистово ласкал ее обнаженное тело. Сейчас эта девушка была для него всем, точно громадный, необъятный мир, в который раньше не было доступа, открылся ему. Но все быстро кончилось. И вот уже холодные глаза — нет, не возлюбленной, хозяйки — презрительно смотрят на него.
— Эта тайна останется между нами, понял? — сказала она, поправляя растрепавшиеся волосы. Лицо ее при этом было злым.
А он стоял перед ней, и голова у него кружилась, как у пьяного. Во сне это все было или наяву? Он не мог понять.
Едва он успел выйти из комнаты, как Хирут пожалела о том, что произошло. Надо же так унизиться! Со слугой! Она и вообще-то была холодна с теми, кто знал ее как женщину. Не любила вспоминать о случайных встречах, хотя они были нередки. Многих мужчин сбивала с толку ее кажущаяся доступность. Ею можно было овладеть и при первой встрече, даже в машине. Но потом… потом она отказывалась продолжать знакомство. Ей нравилось мучить мужчин: со злорадством наблюдала она, как некоторые сгорают от неутоленной страсти к ней.
Соблазнив Деррыбье, она удивлялась себе — почему ей доставляют радость такие неуклюжие, грубые ласки? Но когда Деррыбье ушел, Хирут решила, что больше не желает видеть его в своем доме…
Шли недели, месяцы. Хирут подчеркнуто пренебрегала им. А Деррыбье страдал. Ему все время хотелось видеть ее. Однако когда он неожиданно встречался с ней, то чувствовал себя неловко, терялся под ледяным взглядом девушки.
Как-то он гладил рубашки хозяина. Прикоснулся горячим утюгом к одной и задумался. Когда очнулся, увидел, что она дымится — безнадежно испорчена. Госпожа Амсале набросилась на него с руганью:
— Такой расход! Что с тобой происходит?
— Не заметил, что утюг перегрелся.
— Нет, не в этом дело. Ты целую неделю сам не свой. Зовешь тебя — не дозовешься. Обращаешься к тебе — ты не слышишь. Говоришь тебе что-либо — не понимаешь. Видно, невесту тебе надо! Вот что! Наслушался речей о равенстве, о свободе! Вот и размечтался! А ты делай свое дело, и все тут. А не то вон из моего дома! — пригрозила она.
Вечером, за ужином, госпожа Амсале пожаловалась на него мужу:
— Совсем перестал соображать! А ведь какой был ловкий. Бог его знает, что с ним случилось.
— Врет он, что по вечерам ходит на учебу, — вмешалась Хирут, искавшая повод очернить Деррыбье в глазах родителей. — Я слышала, он бывает в другом месте. С этими бездельниками все умничает…
— Ах, вот что! — Амсале от возмущения даже ложку бросила.
— Чего же он хочет? — спросил ато Гульлят.
— Чего хочет? Наивный ты человек! То, что дал бог, может отнять человек. Вчера я слышала на улице разговор каких-то бездомных бродяг: «Если не вырвать гнилой зуб, здоровья не жди». Чужак — всегда чужак. Лучше вовремя выдворить его из дома, пока он чего-нибудь не натворил.
— Мама совершенно права. На прошлой неделе Теферра хотел послать его за сигаретами. Знаете, что этот наглец ответил? «Я тебе не слуга! Чем ты лучше меня? — говорит. — Ничем! Меняешь костюмы да машину водишь! Ну и что? Пустое это все!» — Повернулся и вышел.
На этот раз Хирут не солгала. Деррыбье терпеть не мог Теферру. Он ревновал Хирут к нему.
— Ладно бы только это. На днях он выгнал Белячеу, когда тот пришел к нам. Даже палкой на него замахнулся.
— Сына раса Дасмена! Палкой! Негодяй! Мало ли какие гости могут прийти в наш дом! Позовите его! — Ато Гульлят не на шутку рассердился.
Вошел Деррыбье, учтиво поклонился, держа руки за спиной.
— По какому праву ты не пускаешь гостей в мой дом?! Думаешь, это дом твоего отца? Отвечай!
Деррыбье молчал. Хирут и мать вышли из комнаты.
— Даже ответить не считаешь нужным! Зазнался! — в бешенстве кричал хозяин. Он сорвал со стены плетку — искусно сработанная вещица висела там для украшения — и что было силы стегнул ею слугу — раз, другой, третий…
Деррыбье не шелохнулся. Крепко стиснув зубы, он молча сносил побои.
— Проси пощады, негодяй. — Ато Гульлят заметно устал и опустил плетку.
— Иное слово, хозяин, ранит больнее плети, — сказал Деррыбье, выходя из комнаты. Неужели Хирут нарочно это подстроила? Он остро почувствовал свое одиночество. Жизнь показалась бессмысленной.
«Она не замечает меня, не говорит со мной, я для нее просто вещь. Но она-то живет в моем сердце. Если бы в тот роковой день я не вошел к ней, я не был бы так несчастен сейчас. Что мне остается? Молча страдать? Покончить с собой? Ведь ничто не удерживает меня в этом мире. Отверженный, презренный слуга — вот моя доля. Умереть — уйти в мир иной!..» Он попытался представить себе такой финал и ужаснулся. Нет, надо стать достойным ее человеком. «Я докажу ей, что могу в жизни многого добиться. Прочь отсюда, из этого опостылевшего дома…»
После того дня Деррыбье сильно изменился — стал замкнут, угрюм. Госпожа Амсале настаивала на том, чтобы его выгнать.
— Пусть убирается восвояси. Пригрели змею на груди. С меня довольно, — твердила она мужу ежедневно.
— Не могу я его прогнать, — возражал ато Гульлят.
— Высек, а теперь сжалился! Бедняк не знает места, пока ему не укажешь. Нечего его жалеть. Я, бывало, частенько наказывала слуг. Вот тогда был полный порядок.
— Ну что ты никак не угомонишься? Думаешь, мне охота его в доме терпеть? Но он слишком много знает. А время теперь ненадежное. Солдаты снова начали роптать. В стране неспокойно. Его надо выпроводить тихо-мирно. Он видел, как я прятал оружие. Обидь его — еще неизвестно, чем он ответит. Мстить будет. Лучше подыскать ему работу… где-нибудь в другом месте.
— Ради бога. Только пусть убирается из нашего дома.
Тем временем Деррыбье сам решил уйти. Невмоготу ему было жить под одной крышей с Хирут. Он даже навестил приятеля, которому давал взаймы сто бырров, но, как назло, денег получить не удалось. Транжира, как всегда, сидел без гроша в кармане, хотя клятвенно обещал вернуть долг через неделю. Пришлось изменить планы. Но еще дня через три ато Гульлят позвал Деррыбье к себе и сказал:
— Чего тебе в слугах прозябать? Парень ты толковый, тебе настоящая работа нужна. Хочешь, помогу устроиться в Министерство информации и национальной ориентации?
Деррыбье сразу согласился.
Не теряя времени, он подыскал себе квартиру.
Трудно было Деррыбье покинуть дом ато Гульлята — ведь он жил здесь с раннего детства. С тоской он оглядел в последний раз комнаты, где сроднился с каждой вещью, любовно коснулся рукой косяка двери. Даже крошечная темная каморка, в которой стояло его убогое ложе, казалась ему теперь милой и уютной.
За спиной что-то стукнуло. Деррыбье обернулся. Перед ним стояла госпожа Амсале.
— Покидаешь нас. Эх, молодежь, молодежь! Ты ведь был нам за сына. Не забывай нас, заходи. В этом доме тебе всегда рады. — Она слащаво улыбалась. Деррыбье не мог не почувствовать в ее словах фальши.
— Спасибо, госпожа. Я не забуду вашей доброты.
С Тесеммой он простился сердечно. С ним он всегда ладил. Что ж, можно идти. А Хирут? Ему до боли в сердце захотелось повидать ее напоследок.
Он подошел к ее спальне, постучал. Тронул ручку двери. Не заперто. Хирут наклеивала на стену вырезку из журнала. На большом цветном фото была изображена пчелиная матка с разбухшим брюшком. «Что она нашла в этой картинке?» — удивился Деррыбье.
Между тем Хирут наклеила фотографию, аккуратно разгладила ее рукой и, не повернув головы, спросила:
— Зачем пришел?
— Проститься. Ухожу я, — запинаясь, произнес он.
— Ну и привет! — В ее тоне было полное безразличие. Она отступила шага на два от стены и рассматривала странную фотографию.
— Прощай, Хирут. Ты увидишь, я добьюсь своего, стану человеком.
Когда за ним закрылась дверь, Хирут еще раз посмотрела на пчелиную матку и весело рассмеялась, потом притихла, и глаза ее наполнились слезами…
ГЛАВА ПЯТАЯ
Деррыбье был верен своему слову. Стать человеком — для него это означало только одно: заставить Хирут полюбить его. Он должен сделать карьеру. Это ясно. Получить пост, а вместе с ним — уважение и благополучие. Не так уж и сложно, если твердо знать, чего добиваешься, и не быть слишком разборчивым в средствах.
Он твердо решил придерживаться раз и навсегда заведенного распорядка. Каждую свободную от работы минуту он посвящал занятиям. Дом — работа — вечерняя школа, такова отныне была его жизнь. Свободного времени не оставалось. Он позволял себе расслабиться лишь в конце недели, когда ходил на горячие источники купаться.
Однажды начальник вызвал его к себе в кабинет.
— Н-ну, к-как дела? — начал он издалека, сильно заикаясь. — Работа нравится?
— Благодарю. Я всем доволен.
Стол у начальника был блестящий и гладкий, как озеро в тихую погоду. Пол в кабинете застлан пушистым ковром. Начальник подошел к окну и как бы невзначай сказал:
— Я знаю, ты хороший работник. Не болтаешься по дискуссионным клубам[21], как другие, а усердно т-трудишься. Молодец! Ты в-вроде временно у н-нас?
— Да, мой господин, — почтительно ответил Деррыбье.
Начальник вернулся к столу и остановил на Деррыбье изучающий взгляд.
— Ничего, скоро возьмем тебя на постоянную работу… Если будешь хорошо себя вести. Госпожа Амсале — моя родственница, а ато Гульлят Гьетачеу — близкий друг. Это я помог устроить тебя на р-работу. Знаешь, есть дело, в котором ты можешь оказать мне услугу. — Он забарабанил пальцами по столу.
— Я слушаю вас.
Начальник снова, прихрамывая, отошел к окну.
— Тебе нужно вступить в дискуссионный клуб. Будешь докладывать мне, о чем говорят наши служащие.
Об этом человеке ходила сплетня, что хромым он стал не на поле боя, как утверждал он сам, а во время бегства из спальни чужой жены, когда его застал муж: неудачно выпрыгнул в окно и сломал ногу. Судя по тому, какую слабость он питает к молоденьким секретаршам, так, наверно, и было. Секретарши в нему попадают все как на подбор. Он им устраивает особые испытания. Любит, видно, собирать мед с чужих цветов…
Деррыбье не по душе было предложение начальника, но согласиться пришлось.
Через несколько месяцев его перевели на постоянную работу и повысили жалованье. Он сдал экзамены за среднюю школу и подал заявление на вечернее отделение факультета журналистики столичного университета.
Все складывалось неплохо, однако успехи не приносили радости. Совестно было. Кое-кого из тех, кто слишком откровенно высказывался на заседаниях дискуссионного клуба, под разными предлогами уволили, других понизили в должности. Сначала Деррыбье не задумывался над этим — уж больно хотелось ему быть на хорошем счету у начальства. Но время шло, и он понял, что дальше так продолжаться не может. «Доносчик, фискал», — в сердцах ругал он себя.
А время было жестокое. Старый режим рухнул. Началась неразбериха. Каждый выкарабкивался как мог. До угрызений ли совести было? Прикрыться передовыми фразами и — вперед! Всякий норовил урвать кусок пожирнее. Чего теряться, хватай, что под руку попалось, отпихивай слабого! Нет, не мог так Деррыбье.
Однажды после обеда он возвращался на свое рабочее место. Его окликнула секретарша:
— До чего же ты точный. Хоть часы по тебе проверяй.
«Чего это она со мной заговорила?» — удивился Деррыбье. С этой девушкой он был знаком лишь издали — так, кивали друг другу при встрече. У нее всегда книга в руках. Вот и сейчас она захлопнула толстый том и, перекатывая языком во рту жевательную резинку, насмешливо смотрела на него.
— Быть точным — моя привычка, — выпалил он, сожалея, что ничего более остроумного как-то не пришло в голову.
— Я давно наблюдаю за тобой. Думаю, опоздает он хотя бы раз на службу или уйдет из конторы когда-нибудь раньше времени? Нет, ты прямо как робот. Точен, словно механизм. — Она жевала резинку, и Деррыбье подумал, что она похожа на жующую овечку.
Она жила далеко и, чтобы не тратить половину заработка на такси, весь обеденный перерыв оставалась за столом и перекусывала всухомятку.
— Глядя на тебя, невольно задумываешься о времени. Мне кажется, большинство людей — его пленники. Вот ты, например. Да не только ты. Все мы — рабы времени. Нам представляется, что это мы управляем временем, а на самом деле оно управляет нами. Время — наш господин!
Длинные блестящие волосы девушки напомнили ему Хирут.
— Нет, для меня время — это средство, которым мы умеем или не умеем пользоваться. День, в котором ты живешь, — вот что такое, по-моему, время, — сказал Деррыбье.
— А я уверена, что я в плену у времени, — повторила она, улыбнувшись. Она была очень темнокожа, и белая кофточка подчеркивала белизну ее зубов.
Деррыбье впервые присмотрелся к этой девушке. Ему казалось, что шея у нее немного длинновата. Но украшения очень шли ей. И весь облик ее и разговор располагали к доверию.
— Можно попросить тебя об одолжении? — спросил он, немного поколебавшись.
Девушка ответила не сразу.
Деррыбье подумал, что она неверно его поняла, и добавил:
— Я хотел с твоей помощью купить подарок.
Она рассмеялась:
— Конечно, женщине!
— Да, сестре. Сколько уже работаю, а ничего ей не подарил, — неуклюже солгал он.
Фынот, так звали девушку, понимающе кивнула. «Пленник времени», — мысленно окрестила она его. В ближайшую субботу они пошли в ювелирный магазин. Судя по тому, какие вещи Фынот предлагала купить, у нее был тонкий вкус. Деррыбье остановил свой выбор на изящном золотом браслете.
На следующий день, едва дождавшись рассвета, он отправился к Хирут. Возле самого дома встретил госпожу Амсале с мужем. Они куда-то торопились. Госпожа Амсале на ходу окинула его взглядом с ног до головы и сказала:
— О, какой ты теперь солидный!..
На нем был новый черный костюм, бледно-голубая рубашка и алый галстук. Волосы красиво подстрижены. Он выглядел человеком вполне преуспевшим в жизни. Не это ли имела в виду госпожа Амсале? Как бы там ни было, ее слова произвели на него впечатление.
Тесеммы не оказалось дома. Старый, беспрерывно кашляющий сторож сказал об этом у самой калитки. Жаль — Тесемма с детства сладкоежка, и Деррыбье специально для него принес торт.
Поглаживая лежавшую в кармане коробочку с браслетом, Деррыбье вошел в дом. Молоденькая служанка, которую он видел впервые, учтиво провела его в гостиную. Она приняла Деррыбье за важного гостя, так как заметила, что хозяйка говорила с ним. В доме многое изменилось: вместо старой мебели — роскошный гарнитур, на полу новый ковер. Лишь кое-где по углам на паркете Деррыбье различил следы тонких каблучков госпожи Амсале. Казалось, пол был изъеден оспой. «Да, здорово мне пришлось поломаться, надраивая этот паркет», — подумал Деррыбье.
На стене висела злосчастная плетка, которой хозяин высек его. Там же — старинная сабля.
— Чай или кофе? — прервала его мысли служанка.
— Я бы хотел видеть Хирут, — сказал он.
«Вот как увиваются все за ней, словно кобели весной. Никакого спасу нет, и чем только она их привораживает?» — Служанка недобро посмотрела на Деррыбье, но вслух, разумеется, ничего не произнесла. Только кивнула.
Из соседней комнаты доносилась музыка. Он вспомнил спальню Хирут, вырезку из журнала на стене… В это мгновение вошла она. Почему-то сейчас она показалась Деррыбье похожей на ту пчелиную матку с фотографии.
Она не сразу узнала его. Или притворилась, что не узнает. «Конечно, я для нее как был всего лишь вещью, так и остался», — с горечью подумал он. А ведь обнимала же она его, и он ее ласкал. Вспомнились жаркие слова, которые она так требовательно произносила в то незабываемое утро. Теперь же ни один мускул на ее лице не дрогнул при виде Деррыбье — холодная и неприступная.
— А, это ты, — с нескрываемым разочарованием наконец произнесла она. Между ними по-прежнему была пропасть.
— Да, Хирут. Я пришел повидаться с тобой. — Он запнулся. — Вот, не сочти за дерзость, принес тебе маленький подарок. — На его широкой ладони лежала коробочка с браслетом. Он положил ее на стол. Она приоткрыла коробочку, равнодушно посмотрела на золотую вещицу.
— С чего это ты? — Других слов у нее не нашлось.
Он хотел крикнуть, что любит ее, что не может без нее жить, тоска одолела, но тут дверь открылась, и в комнату со двора вошли двое парней. В руках каждый держал по пачке листовок. Они не ожидали увидеть в доме кого-либо, кроме Хирут. Один из них от неожиданности споткнулся о край ковра и выронил листовки на пол. Деррыбье увидел набранный крупным шрифтом заголовок «Демократия». Парень стал поспешно собирать листовки, поскользнулся и упал.
— Ну ладно, — заторопилась Хирут. — Нам пора. Чао! — и вышла из комнаты вместе с парнями. Раскрытая коробочка так и осталась лежать на столе. Деррыбье с ненавистью ударил по ней кулаком. От обиды было впору заплакать. «Даже не взглянула толком на подарок. Хоть бы одно слово доброе сказала. Конечно, бывший слуга для них не человек. И не посмотрит в мою сторону, словно и нет меня на свете. Да, видно, у каждого своя судьба, и, как говорила Фынот, каждый человек — пленник времени. Наверное, она права».
Он шел по улице, не разбирая дороги и натыкаясь на прохожих. Те оборачивались, с любопытством осматривали его нарядный костюм — верно, принимали за сынка богатых родителей, лишившихся недавно своих поместий и доходных домов.
Деррыбье не хотелось возвращаться домой, и он направился в ближайшее кафе.
— Виски, — бросил он хозяйке заведения, за стойкой протиравшей стаканы. Посетителей в кафе почти не было, и хозяйка, молоденькая еще девушка в бесстыдно коротком платье, сама поднесла ему стакан. Присела рядом и не без кокетства спросила:
— Ты, видать, не часто заглядываешь в кафе?
— Почему ты так думаешь? — поперхнувшись виски, спросил он.
— Да это ж видно. Ну а чем ты меня угостишь, миленький? — На ее лице появилась улыбка опытной потаскухи.
— Наливай себе, что пожелаешь. А мне принеси еще виски. — Он решил напиться. Девица пожелала тоже виски. Выпив, развязно затараторила:
— А что теперь остается благородному человеку? Пить — и только! Что деньги, земли, богатство? Все идет прахом. Сегодня — кути, наряжайся, — она одобрительно посмотрела на его отличный костюм, — а завтра — что бог пошлет! Раньше богачи были скрягами, тряслись над каждым сантимом, а сегодня сорят деньгами, пропивают добро… Да что виски! Все хватают: мебель, машины — лишь бы деньги потратить. Вчера откладывали на черный день, а сегодня все идет прахом. Никто ни в чем не уверен.
Трескотня говорливой девицы оглушила Деррыбье больше, чем виски.
— Так что ж, по-твоему, кончились добрые времена? — пробормотал он. После нескольких порций виски язык его плохо слушался.
— Кто знает, что будет завтра? Эй, — махнула она помощнику, — принеси-ка нам еще виски.
— Светлый день должен наступить. Иначе жить невозможно. Человеку нужна надежда, — сказал Деррыбье.
Сам он не очень верил в то, что говорил. Он не знал, что нужно делать, чтобы этот светлый день наступил.
— Что, несчастная любовь? — подмигнула хозяйка кафе. — Только не спрашивай, почему я так думаю. Женщина сразу видит то, чего мужчине вовек не понять. Вижу — вот и все. Я ведь хорошо разбираюсь в любви. Много таких, как ты, несмышленышей приходит сюда. — Она замурлыкала какую-то песенку про любовь и засмеялась.
Деррыбье стало противно. Не хватало, чтобы всякая потаскушка копалась в его душе.
— Ладно, не лезь не в свое дело. Это за виски! — Он встал и направился к выходу.
— Куда же ты? Не торопись, посиди еще, красавчик! — крикнула она ему вдогонку. Жаль было упускать такого клиента.
Деррыбье приплелся домой сильно на взводе. Шатаясь, подошел к зеркалу, что висело в прихожей, взглянул на свое отражение и со злостью двинул по нему кулаком. Зеркало треснуло, но не рассыпалось; казалось, теперь оно со всей полнотой отражало его внутреннюю растерянность и опустошенность.
Уснуть он не мог. Закрывал глаза, и тут же кровать начинала плавать по комнате, а пол и потолок менялись местами. Внутри все горело от выпитого.
Наконец он забылся, словно провалился в глубокую черную яму. Проснулся со страшной головной болью, как будто мозги расплавились и кипели в черепной коробке. Рука кровоточила. Он вспомнил про разбитое зеркало.
На работе Фынот удивленно спросила:
— Неужели опоздал сегодня? Уж не перевернулась ли вселенная?
— Бывает, и машина ломается, — буркнул он.
— Лучше скажи, что и в монастыре иногда песни поют, — сказала она с улыбкой. — Ну, понравился твоей сестре подарок? — На ее столе, как всегда, лежала книга.
Стараясь не глядеть на девушку, он ответил каким-то чужим голосом:
— Да, очень.
— Тогда почему ты такой хмурый?
— С чего ты взяла, что я хмурый? Ничуть! — Он рискнул повернуть к ней свое опухшее от выпивки и беспокойной ночи лицо, но сразу же отвернулся.
Фынот и книги-то проглатывала залпом — ей всегда не терпелось добраться до конца истории. А тут человек, мятущийся, по всему видно страдающий от неразделенной любви. Ей до смерти захотелось узнать тайну Деррыбье. Интрига точь-в-точь как в романе! Золотой браслет? Несчастный молодой человек. Кто она, жестокосердная незнакомка, терзающая пылкого юношу своим пренебрежением? Да, занимательная история. Фынот не успокоится, пока не выяснит все подробности.
— Видно, мы с твоей сестрой родились под разными звездами, — как бы между прочим сказала девушка. — Мой выбор пришелся ей не по душе?
Деррыбье сдержанно ответил:
— Нет… браслет… ей понравился.
И тут Фынот не утерпела:
— А по правде, кто она тебе?
Деррыбье смутился. К счастью, его позвали к начальству, и он, торопливо извинившись, убежал. Фынот с досадой уткнулась в книгу.
Разговор в кабинете начальника был не из приятных.
— Т-ты где п-пропадаешь? П-почему т-тебя нет на месте?
Начальник грохнул кулаком по столу. Видно, крепко был не в духе. Даже заикался больше обычного.
С некоторых пор этот человек жил в постоянной тревоге. Не чувствовал твердой почвы под ногами. Ему казалось, что все готовят заговор против него. Нервы настолько расшатались, что он боялся оставаться один в комнате. Подозревая в каждом врага, два-три раза на день запирал дверь кабинета и выстукивал стены, заглядывал во все щели в поисках скрытых микрофонов. Ему мерещились какие-то странные шорохи, и он вздрагивал, когда к нему кто-нибудь неожиданно обращался. А тут еще этот Деррыбье стал проявлять строптивость. Не хочет он, видите ли, доносить на товарищей! Вот и сейчас, нарочито пропустив почтительное «мой господин», Деррыбье спокойно ответил:
— Нигде я не пропадаю.
— З-загордился т-ты, смотрю. Тебе, пожалуй, палец в рот не клади — всю руку отхватишь. З-забыл о благодетелях! Давно ли стоял здесь — робкий, послушный. Ты вот что, п-парень, брось. Мне нужно знать, о чем это все шепчутся последнее время? Что за интриги? Ты должен докладывать, ч-что люди думают обо мне… Слушать и докладывать, п-понял? Ишь ты, козни против меня строить! — Он погрозил пальцем какому-то невидимому врагу. — Т-ты не дури, со мной — как за каменной стеной. А если будешь артачиться, б-берегись. В порошок сотру. Кстати, свидетельство об окончании средней школы принес? Я тебя повысить хочу. Т-ты думаешь, почему меня не любят? Потому, что я таких, как ты, продвигаю. А они завидуют. Вот и копают под меня. Но мне-то что, я нигде не пропаду, если придется отсюда уйти. Только уходить мне не р-резон. Я сначала их выживу. А ты мотай на ус, парень. Не думай, что я о себе з-забочусь. Я о деле болею. Столько т-труда в это учреждение вложил! Без меня з-здесь все развалится. Ну ничего, со мной мой бог!
— Это уж точно, — скептически произнес Деррыбье.
Начальник истолковал его замечание по-своему:
— Вот и хорошо, братец! Не зря ведь говорят, что льву не надо крошить мясо, а умному р-растолковывать очевидное. Не поможет бог тому, к-кто сам себе не может помочь. Ну ладно, иди и помни, о чем м-мы говорили.
У Деррыбье не было желания вступать с ним в пререкания. Он давно все понял и не намерен был больше оказывать сомнительные услуги начальнику. Хватит, те времена миновали.
Ничего не сказав, он вышел из кабинета…
После визита к Хирут Деррыбье ходил словно в воду опущенный. Даже на работу не являлся вовремя.
Фынот удивлялась переменам в его характере. Он оставался для нее недочитанной книгой.
Как-то в конце недели она остановила его:
— Ну что же, твой господин предал тебя или ты предал его? — Глаза ее блестели, как бусинки.
— Какой господин? — не сообразил он. Ему сразу представился начальник.
— Время! — улыбнулась она. — Помнишь, говорили?
Он вздохнул с облегчением.
— Что же ты сегодня без книги? Читать разонравилось?
— Вовсе нет. Читаю один роман. Уж очень толстый, никак до конца не доберусь, — сказала она с каким-то намеком; он не понял. — Слушай, Деррыбье, у меня на завтра два билета в театр. Пойдешь? Автор пьесы — мой приятель. Завтра премьера. Он многих приглашает. Чудак, если будет всем билеты задаром раздавать, он за пьесу ничего не выручит. Правда, Эммаилаф — бескорыстная душа. Он живет в мире муз. Литературу любит до безумия. Это он приобщил меня к чтению. Уж хорошо ли это, плохо ли… Но вкус пирога узнаешь, когда его попробуешь. Бывает, что книга и не очень удачная, но всегда поражает труд писателя. Эммаилаф любит, когда обсуждают его произведения. Он относится к ним, как мать, которая бережно и терпеливо вынашивает свое дитя. Рождение книги для него всегда большая радость… Ну как, идем? Это будет в концертном зале муниципалитета, в три часа.
Деррыбье никогда не бывал в театре, да и художественной литературой не увлекался, читать ему приходилось в основном учебники, но не смог отказать Фынот — ему передалось ее настроение.
Он пришел к памятнику Менелика[22], где условились встретиться, заранее. День был солнечный. По небу плыли белые, как хлопок, тонкие облака. Деррыбье погрузился в воспоминания о Хирут. Из этого состояния его вывела Фынот. Хлопнув по плечу, она непринужденно сказала:
— Надеюсь, я не долго заставила тебя ждать. — Лицо ее было ясным, настроение под стать солнечному дню. От нее исходил аромат дорогих духов. И одета она была как всегда со вкусом: элегантные белые брюки контрастировали с черной кофточкой. Глубокий вырез приоткрывал упругую девичью грудь.
Деррыбье никогда не видел ее в платье и спросил, почему она всегда носит брюки. Они входили в театр и разговаривали непринужденно, будто знакомы давным-давно.
— Не думай, что брюками я скрываю кривые ноги. Совсем нет. Просто так надежнее, — сказала она с улыбкой.
Деррыбье недоуменно поднял брови. Она засмеялась:
— Не хочу вводить в искушение вашего брата, мужчину.
Шутка ему не понравилась. Он почувствовал грубоватый намек.
Они прошли в зал. Сели.
— Будешь? — Фынот протянула ему пластинку жевательной резинки. — Да не обижайся ты. Многие мужчины, когда встречаются с женщиной, сразу же думают о постели. Им и в голову не приходит, что между мужчиной и женщиной могут существовать какие-то другие отношения. Разве нельзя просто дружить? Испорченное общество… Женщина для большинства — лишь средство удовлетворения похоти. Какое убожество! И не подумают, что она тоже человек. Что у нее есть свои взгляды, свои представления, которыми она хотела бы поделиться с мужчиной. Но мужчина ждет от женщины только одного. Он видит в ней только любовницу… Зла не хватает, когда я об этом думаю. Вот и надеваю брюки… — Она помолчала. — Знаешь, что произошло со мной однажды? У нас на работе был один очень симпатичный человек, весельчак. Анекдоты рассказывал — все со смеху помирали. Особенно здорово изображал индусов, арабов, гураге[23] — их манеру говорить, жесты, походку. Мне всегда нравились его остроты. Однажды он пригласил меня в кафе «Фламинго». В тот вечер он был в ударе, так и сыпал каламбурами. Весело с ним было. Потом я спросила, почему он все время шутит. «Да что за жизнь без смеха? Нам, эфиопам, надо привыкать смеяться над собой. Ну а я смехом спасаюсь от одиночества, опостылевшей работы, надоевшего окружения». Вот так, а мне казалось, что он балагурит просто потому, что всегда в хорошем настроении. Мы посидели, выпили кофе, и он пригласил меня к себе. Дом у него роскошный. Он показал мне все комнаты. В спальне включил бра, поставил на проигрыватель пластинку. Потом подошел к двери и — щелк, а ключ в карман. Снял пиджак. «Ложись», — говорит. «Ты что, шутишь?» — Я чуть не закричала от такой наглости. «Нет, вполне серьезно». — Схватил меня за руку и толкает к постели. Стал меня обнимать, целоваться лезет, а сам дрожит от возбуждения. Я его оттолкнула: «Перестань! Ведь я хотела только твоей дружбы», — но он, по-моему, не понял ничего, просто решил, что я ломаюсь. Спасибо еще, он оказался все-таки довольно порядочным человеком. Другой на его месте не отступил бы, добился бы своего. И это называют любовью? Заставить женщину страдать, унизить ее — вот и вся ваша доблесть. Эх вы, мужчины!
— А женщины? — перебил ее Деррыбье.
— Женщины не применяют силы. Они склоняют мужчин к близости, ставят им ловушки, из которых тем уже не выбраться. Женщины пользуются своим испытанным оружием — красотой. Да, они тоже хороши. Тоже преследуют свои цели в отношении мужчин. Ведь им нечего разделить с мужчинами, кроме своего тела. Отсюда все эти связи. Безнравственно это.
Поднялся занавес. Сцена была залита ярким светом. Деррыбье даже зажмурился.
— Нравится? — спросила Фынот.
Он кивнул.
— И мне нравится. Я люблю театр. Здесь все как в жизни. А ведь жизнь и есть большая сцена. Только она не имеет декораций, она пуста, как и сама жизнь.
Пьеса еще на началась. Перед спектаклем было выступление певцов и музыкантов. Оно напоминало детскую игру, шумную и бестолковую. Раздражали неуклюжие движения артистов, громкие невыразительные голоса. В общем, ансамбль был дилетантским, и Фынот подумала: «Когда же у нас будут обходиться без таких сомнительных приманок?»
Когда музыкальная часть окончилась, Фынот шутливо потерла уши:
— Ну, как тебе этот грохот?
Деррыбье продолжал смотреть на свет рампы.
— Да ничего, — ответил он серьезно.
— Ну что ж, я рада за тебя. Говорят ведь, о вкусах не спорят. Кому что нравится.
«Неплохо хоть немного приобщить его к искусству. Он эстетически совсем неразвит». — У нее появилось какое-то непонятное чувство к Деррыбье.
Начался спектакль. Деррыбье был полностью поглощен тем, что происходило на сцене. Он смеялся от души, как ребенок. Но во время второго действия с ним что-то произошло — сидел оцепенев и ни разу не улыбнулся. В зале не было жарко, но у него на лице выступили капельки пота. Он часто доставал из кармана платок, вытирал лицо и был, казалось, смущен.
…Действие пьесы происходит в какой-то канцелярии. Вот мелкие служащие столпились у дверей. Прозвенел звонок, все кидаются к своим папкам. Носятся туда и обратно. При этом курят. В комнате дым коромыслом. Когда появляется начальник, все бросаются к нему, низко кланяясь. Каждый хочет услужить первым.
Потом приходят просители. Нищие крестьяне слезно молят допустить их к начальству. Им, конечно, дают от ворот поворот. Зато красоткам в дорогих одеяниях и иностранным торговцам с богатыми подарками отказа нет. Их никто не останавливает.
Вот чиновники сидят в кафе. Чай, кофе, минеральная вода. Весь день только и делали, что болтали по телефону да бессмысленно суетились. А теперь отдыхают.
Словно шум морского прибоя, слышится ропот людской толпы. Утро. Свет на сцене усиливается.
Конторские начальники, растерянные и испуганные, мечутся, не понимая, что к чему. Мелкие чиновники им уже не кланяются и даже не встают со своих мест при их появлении. Начальники называют их «товарищами». Заискивают перед ними.
Опять бесконечные телефонные звонки, чай, кофе. Подчиненные в разговорах между собой дают своим начальникам обидные прозвища. Рассказывают о них всякие курьезы. Кто-то говорит: «Мой начальник в день выкуривает пачку сигарет по четыре с половиной бырра, а я иной раз ложусь спать голодным». Потом, ехидно хихикая, шепчутся о начальнике, который проходит мимо.
Второе действие — дискуссия в клубе. Обсуждается тема «Кто предал интересы своего класса, интересы угнетенных ради мелкой корысти? Кто оказался Иудой?». Оживленно говорят о том, что реакционные бюрократы боятся дискуссионных клубов, подсылают в них доносчиков, провокаторов, которые мешают работе этих общественных организаций, превратившихся, по сути дела, в школы идеологического воспитания трудящихся. Слышатся лозунги: «Мы будем учиться!», «Выстоим в огненной борьбе!», «Мы победим!», «Долой предателей!».
Деррыбье молчит. На его лице блестят капельки пота.
В финале спектакля главный герой мечется, как Иуда. Осознав всю глубину своего морального падения, он кончает жизнь самоубийством. А начальник, мерзкий тип, шантажом и подкупом принудивший его стать доносчиком, как древний Пилат, умывает руки…
Деррыбье вышел из зала возбужденным — то, что он увидел на сцене, слишком походило на реальную ситуацию, в которой оказался он сам. Фынот была задумчива.
На улице возле маленького кафе Фынот коснулась руки Деррыбье:
— Смотри — Эммаилаф. Вон, на веранде. Чай пьет. Зайдем? — И, не дожидаясь согласия своего спутника, потянула его в кафе.
Эммаилаф тоже увидел их и взмахнул рукой.
— Мы только что видели твою пьесу. По-моему, очень хорошо. Поздравляю, — с энтузиазмом произнесла девушка, когда они подсели к его столику. — Знакомься, это Деррыбье, мы работаем в одном учреждении, — добавила она.
— Это та «неоконченная книга»? — спросил Эммаилаф, поправляя очки на носу и с откровенным любопытством разглядывая Деррыбье.
— Она самая, — кивнула девушка.
Деррыбье не понял смысла этих реплик. Он только отметил, что у сидевшего за столиком изможденного, бледного человека удивительно громкий голос. Поражала его худоба — в чем только душа держится, словно это был чудом уцелевший беженец из Уолло[24]. Жилы на шее напоминали веревки, живот ввалился. Эммаилаф производил впечатление опустившегося человека: сутулый, обросший, небритый. Глаза смотрели, как из глубоких колодцев. Он был явно в подавленном состоянии.
— Ты чем-то огорчен? — спросила Фынот.
— А что нынче не огорчает? Скажи! Актеры бездарны. Кривляются. Галдят. Снуют, как мыши. А этот безумно яркий свет на сцене! Словно в домах терпимости! Они испоганили мою пьесу. Как прикажешь чувствовать себя?!
— Ты слишком требователен к другим. Вот и расстраиваешься. Не принимай все так близко к сердцу. — Фынот уговаривала его, как маленького.
— Общество недовольно нашим трудом. Мы, люди искусства, считаем себя бриллиантами, но некому любоваться нами; а наши произведения — мед, которым никто не лакомится. Настоящей потребности в нашем творчестве ни у кого нет. Вот в чем суть… Каждый предоставлен самому себе. Никому до нас нет дела. Возьми хотя бы писателя. Ведь все сам, как кустарь-одиночка: и книгу напиши, потом с типографией договорись, да еще отпечатанный тираж распродай. А получишь за все хлопоты гроши. Драматург, художник — у всех одна судьба. Общество относится к нам с презрением. Для обывателя художник — маляр, писатель — чернильный червь. У нас любят принижать людей, считая ту или иную работу недостойной. Ткач, торговец, крестьянин — разве их не презирают? А уж о творческих людях и говорить нечего. Но ведь искусство — это совесть и зеркало общества. Оно должно отражать день сегодняшний и предсказывать завтрашний. Оскудение искусства — это оскудение жизни. Жизнь без культуры — пустоцвет. Мало у нас найдется художников, готовых ради правды идти на жертвы, страдать, мучиться, умирать. Потому я не удивляюсь, что нас не уважают, смотрят на нас с презрением. С другой стороны, искусство, оторванное от жизни, не имеет никакой ценности. Это мусор, отбросы истории… Только правда жизни делает искусство вечным. Без этой правды нет искусства. Наше искусство потому так бедно, что оно не связано с жизнью. Если ты это понимаешь, поймешь и причины моего огорчения… Мне было тошно смотреть спектакль. Я спрашивал себя: для чего я писал эту пьесу? Был ли я искренним до конца или меня прельщали прежде всего слава и деньги? Вот то-то и оно! Тщеславие руководит нами. Презираю себя. — Эммаилаф говорил сбивчиво, при этом энергично жестикулировал. Часто не мог подобрать нужное слово и тогда издавал протяжное, вымученное «э-э». Видно было, что этот человек не рисуется, а искренне казнит себя за какие-то — выдуманные или реальные — грехи.
Деррыбье не очень-то внимательно прислушивался к путаным рассуждениям Эммаилафа. Его сверлила одна мысль. Когда Эммаилаф сделал паузу, чтобы глотнуть чая, Деррыбье неожиданно для самого себя спросил:
— Почему в финале у тебя главный герой повесился?
Эммаилаф опустил чашку, близоруко прищурился.
— Иначе он не мог поступить. У него не было выбора.
— Но ведь ты — автор! Мог придумать другую концовку.
— Да, я автор. Я даю жизнь своим героям, а потом они вводят меня в свои жизни. Я не играю их судьбами, как мне вздумается. Моя роль заключается в том, чтобы описывать их мысли, чувства, поступки, но как-то влиять на них, изменить что-либо я не в силах. Тебя огорчила его смерть?
— Действительно, он предал своих товарищей, но ведь он заблуждался. Не мог сам разобраться в происходящем. Ему нужно было помочь. А не убивать.
Деррыбье разгорячился. Он почти кричал на Эммаилафа. Фынот удивилась — это было так не похоже на него!
— Чего ты злишься, чудак-человек? Я его не убивал. Когда он лез в петлю, совета моего не спрашивал. Хотел умереть — и умер. Я должен представить своих героев такими, какие они в жизни.
— Может, у него приступ отчаяния был? — как бы невзначай спросила Фынот.
Произнесенное со смешком замечание девушки вывело Деррыбье из себя.
— К черту приступ! Он не должен был умереть. Чему ты хочешь научить зрителя? — Деррыбье в упор смотрел на Эммаилафа.
— Ничему. Я не учитель. И не считаю, что писатель должен чему-то учить. Мне важно показать правду и красоту жизни. Тебя, видно, тронула моя пьеса. Это вселяет надежду. Я думал, она оставила зрителя равнодушным.
Деррыбье злился не столько на драматурга, поступившего с героем пьесы не так, как ему, Деррыбье, хотелось бы, сколько на себя — его потрясла судьба запутавшегося парня, не нашедшего для себя иного выхода, кроме самоубийства.
Он посмотрел на Фынот.
— Идем отсюда.
Эммаилафу не хотелось с ним расставаться. Он подумал, что для Фынот Деррыбье — непрочитанная книга, а для него — интересный характер. Заговорщически подмигнув девушке, он сказал:
— Пока не дочитаешь начатую книгу, я тебе не дам следующую. Об этой расскажешь мне в другой раз. Пока!
Деррыбье взял Фынот под руку. На площади Менелика Фынот остановила такси.
— Район Кебена, — бросила она шоферу и обернулась к Деррыбье: — Ты меня проводишь?
По пыльному, в колдобинах шоссе таксист гнал как угорелый. Вскоре районы Деджач Вубье и Афынчо Бэр остались позади. Миновав площадь 12-го Февраля, машина повернула в Кебена. Деррыбье продолжал думать о герое пьесы.
И вдруг в памяти его возникла площадь городка Тичо, где повесили тело его отца, которого нашли в лесу убитым. Комок подступил к горлу от этого воспоминания. «Если бы отец встал из могилы, куда загнала его пуля помещика, и увидел меня, что бы он сказал? А мать? Изможденная, с высохшей грудью, в которой уже не было молока, — какие страшные муки голода перенесла она! Если бы она подняла голову со своего каменного ложа, что сказала бы она мне в эту минуту? — думал Деррыбье. — Отца объявили разбойником за то, что он посмел перечить помещику, и охотились на него, как на зверя, пока не застрелили. Его прегрешения заключались в том, что он попытался защитить свои права. Я не достоин своего отца, я попрал идеалы, за которые он боролся и умер. Мне следовало бы умереть, как герою пьесы».
Шофер резко затормозил. Машину тряхнуло.
— Приехали! — Шофер повернулся к Деррыбье, ожидая денег.
Деррыбье хотелось побыть одному, заглянуть в свою прожитую жизнь, подумать о будущем, о Хирут. Он сунул руку в карман пиджака. Нащупал там бумажник.
— Я, пожалуй, поеду?.. — Он вопросительно посмотрел на Фынот.
— Зайдем ко мне. Выпьешь чашку чаю и поедешь.
Он расплатился с таксистом.
Дом ее стоял в стороне от дороги. Это был небольшой особняк с садиком. В саду было много роз. И среди роз стояла клетка с яркими птицами.
— Знакомься, это Ханни и Джонни. Сейчас я подолью им воды и подсыплю корма.
Ханни и Джонни были очень нарядны. Они чинно сидели на жердочке, как бы красуясь перед людьми, восхищенно разглядывавшими их черные спинки и ярко-желтые, солнечные грудки. Розы источали терпкий запах.
— Розы как женщины, — сказала Фынот, наклонившись к одному цветку и с наслаждением вдохнув его аромат, — такие же прекрасные и беззащитные. Их легко походя обидеть.
В гостиной она на минуту оставила Деррыбье в одиночестве. Он с интересом рассматривал обстановку комнаты. Нежно-голубые обои подчеркивали сочный, ярко-красный цвет ковра, расстеленного на полу, и коричневые тона мебели. В дорогих вазах стояли букеты роз. И всюду книги, полки с книгами. В этой комнате все радовало глаз, успокаивало и располагало к размышлениям.
— Неужели ты все это прочитала? — спросил он, когда Фынот вернулась.
— В жизни у меня две радости — природа и книги. — Она с любовью взглянула на книги. — Чтение — моя страсть. Всякая книга — результат жизненных наблюдений писателя. Это так интересно и поучительно. Я надеюсь, что когда-нибудь сама смогу написать книгу, — сказала она, поправив розы в букете, стоявшем на низком столике.
Вошла молодая служанка — она принесла большую тарелку куриного вотта. Подала кувшин с водой и полотенце.
— А ты давно пристрастилась к книгам? — спросил Деррыбье, ополаскивая руки.
Обычно Фынот с неохотой рассказывала о себе. Ей больше нравилось слушать других. Однако к Деррыбье она испытывала доверие, захотелось поделиться с ним сокровенным.
— История эта длинная. Читать книги я начала недавно. В детстве такой возможности у меня не было. И не было человека, который помог бы мне полюбить книги. Семья наша была бедная. Не до чтения. Добыть бы кусок хлеба на сегодня — и слава богу. С большим трудом я поступила в коммерческую школу. Едва концы о концами сводила. Меня ужасно огорчало, что я не могу одеваться так же хорошо, как мои обеспеченные подруги. От этого, знаешь, ощущение такое противное, как будто ты ниже их. Вскоре я решила бросить учебу и пойти работать. Я заметила, что и многие девчонки из бедных семей, которые учатся со мной, красиво одеваются. Я задумалась над тем, откуда у них деньги. Не от матерей же, которые имеют, к примеру, маленькую пивнушку! Не пришлось мне долго ломать голову, как удается моим подружкам каждый день менять туалеты. — Увидев, что Деррыбье перестал есть и внимательно смотрит на нее, она тихо сказала: — Ну, что же ты? Вкусно? — Она настойчиво угощала его, сама тоже взяла кусочек курицы, нехотя прожевала. Потом продолжала: — Встретился мне один старик торговец. У него было девять детей, и все старше меня. Внешне он был омерзителен, но казался мне добрым до бесконечности. Внимательный такой, заботливый, он пытался заменить мне отца, подбадривал в трудную минуту. Покупал все, о чем я просила. У меня голова закружилась от всего этого. Но старик-то знал, чего добивается. Однажды я спросила его, почему он встречается с девушками, которые годятся ему во внучки. И знаешь, что он ответил?! Будто он молодеет их молодостью, их дыханием, их молодыми телами… Что случилось потом, легко догадаться… Я хотела покончить с собой. Но не решилась. Да, нет того на свете, до чего не может довести бедность. Мать моя лежала в больнице. Я уплатила за ее лечение триста бырров. Ей бы спросить, откуда у меня такие деньги. Впрочем, все и так было ясно. Когда я пришла забрать ее из больницы, она с укором посмотрела на меня и заплакала… Потом я узнала, что этот старик умер от разрыва сердца, развлекаясь с такой же, как я, купленной за деньги, девицей. В разврате он искал молодости, а нашел свою гибель! Мне стало жаль его. Но некогда было грустить о нем — я была уже с другим. Этот мужчина был молод. Служил в банке. Имел жену и детей. С ним я была вроде бы даже счастлива. Уже строила планы о том, как он разведется и мы поженимся. Он давал мне повод надеяться. Сначала его очень беспокоило, был ли у меня кто-нибудь до него. Потом он все допытывался, кто меня обесчестил. Любила ли я того человека. И все в таком духе… Я, естественно, молчала. Он обижался. Когда мы были вместе и кто-нибудь из мужчин заговаривал со мной, он терял самообладание. Пытался даже ударить меня. Чем дальше, тем более невыносимой становилась его ревность. Он набрасывался на меня с руганью, обвинял во всех смертных грехах. Потом плакал, просил прощения, но все повторялось снова и снова. Я не могла больше терпеть все это и бросила его.
С грехом пополам окончила учебу. Получила диплом. Появилась надежда получить работу. Я мечтала, что смогу прокормить себя и маму честным трудом. Но устроиться куда-нибудь оказалось делом нелегким. Куда бы я ни обращалась, любой начальник, от которого зависело мое трудоустройство, прежде всего спрашивал: «Когда тебе удобно?» Ну, ответишь ему, что никогда, — и все, прощай, больше и разговаривать не будет. Женщины, приходившие после меня, получали работу, и я понимала, в чем тут дело. Поверь, такое зло брало… Одному я все-таки намекнула, что не против сходить с ним куда-нибудь. Так он вызывал меня каждый день, приставал с вопросом: «Когда же?» — все туфли у него в приемной истоптала…
Служанка унесла поднос, подала воду вымыть руки и молча исчезла. Фынот продолжала свою исповедь:
— Но мне необходимо было получить работу. А для этого надо было сказать «да» кому-либо из тех, от кого зависела моя судьба. Среди них попадались всякие. Ничтожные лгуны, хвастуны, авантюристы. Ох уж эти наши мужчины! Выхода, однако, не было. Чтобы учиться, пришлось продать себя, чтобы получить работу — тоже нужно продавать себя. Вот с тех пор я и начала ненавидеть наш прогнивший строй… Хочешь как-то существовать — торгуй собой! Пришлось «подружиться» с приятелем нашего шефа, который и устроил меня сюда, в Министерство информации.
— С приятелем шефа?
— Да, нашего шефа. В первый же день, как я появилась в конторе, он вызвал меня в кабинет — и знаешь, что спросил? Разумеется: «Ну, к-когда т-тебе удобно?» Я была устроена временно и отказать ему не смела, хотя вид его вызывал у меня тошноту. Пожалуй, никакой другой мужчина не был мне так противен. Меньше чем через шесть месяцев меня взяли в штат. После этого я сказала ему мысленно: «А теперь попробуй-ка лизнуть свой нос!» Но он не унимался. А тут недавно надумал заставить меня доносить на сослуживцев — очень его интересовало, что о нем говорят. Но с этим ничего у него не вышло. Правда, мне с большим трудом удалось от него отвязаться! Сейчас он со мной не разговаривает, смотрит как на врага…
С Эммаилафом я познакомилась недавно. То есть видела-то его и раньше: после того как меня перевели на постоянную работу, я сменила квартиру и случайно оказалась по соседству с Эммаилафом. Вот уж кто заядлый книгочей! Постоянно с книгой. Мы стали здороваться, как-то раз разговорились, а однажды в воскресенье он пригласил меня к себе.
Живет он скромно. В комнате мебели почти никакой: один стул, кровать и много-много книг. Он предложил мне чая и спросил: «Ты любишь читать?» Я ответила, что читала мало. «О, ты лишила себя самой большой радости в жизни, — сказал он. Порылся в груде книг на подоконнике и дал мне одну. — Вот прочитай, не пожалеешь». Пришлось прочитать. Когда я вернула ему книгу, мы долго говорили о ней. Это была «Смерть в Венеции» Томаса Манна. Я тогда далеко не все поняла в ней. Эммаилаф объяснил мне непонятные места. Следующую книгу, которую он дал мне, я прочитала с бо́льшим интересом. Так и повелось: он давал мне книги, я читала, мы спорили о них. Постепенно во мне пробудилась любовь к чтению. Вот какая это длинная история, — закончила она.
— Вы с ним близки? — спросил Деррыбье.
— Да. Но мы никогда не говорили о браке. Он шутит, что не может иметь двух жен. Ведь одна у него уже есть — это литература. Я все понимаю и не настаиваю ни на чем. Мы ладим.
Он никогда не спрашивает меня о других мужчинах. Не потому, что ему безразлично. Я знаю, он меня любит, а я люблю его. Иногда, совсем не для того, чтобы вызвать его ревность, я рассказываю ему о встречах с кем-то и своих увлечениях. Все, без утайки… «Это хорошо — иметь личный жизненный опыт, но не пытайся превращать человека в свою собственность. Главное, что соединяет людей, — это чувство, но не брак. Ведь брак делает одного собственностью другого. Любовь не в том, чтобы спать в одной постели и под одной крышей», — часто говорит он.
С ним я чувствую себя свободной. Обо всем могу сказать откровенно. У меня нет от него тайн. У него от меня — тоже. Ты думаешь, муж и жена всегда искренни друг с другом?
Раньше я его безумно ревновала, но теперь… все это в прошлом. Теперь уже ничто не может вызвать во мне ревность. Нас связывает любовь. И мне хватит ее до конца моей жизни… — Лицо Фынот просветлело — казалось, воспоминания об Эммаилафе согрели ее.
Деррыбье недоумевал, что это за любовь — без ревности. В этом есть что-то болезненное. «Либо они сумасшедшие, либо я ничего не понимаю», — подумал он о Фынот и Эммаилафе.
Фынот никогда ни с кем не говорила о своих отношениях с Эммаилафом, и все, что накопилось в ее душе, требовало теперь выхода. Она мысленно осуждала себя за эту исповедь перед Деррыбье — человеком, в сущности, посторонним. Вместо того чтобы узнать тайну Деррыбье, она открыла ему интимные стороны своей жизни. Не примет ли он ее за доступную женщину? Ну и пусть! Если даже и так, разве что-либо изменится?
— Ты очень откровенна, — произнес Деррыбье после долгой паузы.
— Не знаю, правильно ли ты меня понял. Вообще-то откровенность не в моем характере. По нашим понятиям, искренность означает распущенность или глупость. А я считаю, что без нее нет свободы мышления. Жаль, что у нас все слишком скрытные. Порассказала я тут тебе всякого. Не подумай, что я плохо воспитана. Ведь сладкое для одного другому может показаться горьким. Но в этом жизнь, — сказала она.
— Мне как раз понравилась твоя искренность.
— Если ты ценишь искренность, скажи, для кого был предназначен тот браслет?
Он больше не мог лгать этой девушке.
— Не для сестры, соврал я тогда. Браслет я покупал для любимой девушки.
— Ну и что ж, понравился ей подарок?
— Она ничего не сказала. — Он закусил губу.
— Вот почему ты ходишь сам не свой. Как ее зовут? — Искорка любопытства сверкнула в ее глазах.
— Хирут, — произнес он с дрожью в сердце.
Фынот заерзала на стуле, усаживаясь поудобнее. Деррыбье продолжал:
— Мне только и радости, что повторять ее имя: сама она для меня — запретный плод.
Фынот, затаив дыхание, слушала.
— Мы выросли вместе. Я был слугой в их доме. С раннего детства я обожал ее и поклонялся ей как идолу. Никогда не забуду, как однажды, когда мы были совсем детьми, слуги заставили нас поцеловаться.
То, что между нами глубокая пропасть, я стал понимать, когда немного подрос. Но от этого мое тайное чувство к Хирут только росло. Оно росло вместе со мной… Я взрослел и любил ее все сильнее. Наши детские игры стали для меня сладостным воспоминанием. Я поклонялся ей как божеству. Однажды мне показалось, что она отвечает взаимностью. Но потом… потом случилось непоправимое. Как-то она позвала меня к себе в спальню и… ну, ты понимаешь. Я был на верху блаженства. Думал, она любит меня. Наконец-то мы соединились. Оказывается, она просто посмеялась надо мной. Потешилась и отвергла. После того случая совсем перестала замечать меня. Всем своим видом давала понять, что терпеть меня не может. Пришлось уйти из их дома. Потом этот подарок. Даже спасибо не сказала… С тех пор я словно в аду. Места себе не нахожу. Могут ли быть более жестокие муки? Только не утешай меня. Чего я только не делал, чтобы забыть ее! Пробовал встречаться с другими женщинами. Не помогает. Обнимаю другую, а перед глазами Хирут…
Фынот с неприязнью подумала: «Что она собой представляет, эта Хирут? Наверно, одна из тех аддис-абебских пустышек, у которых за душой ничего нет. Блестящая погремушка — и только».
Вслух она сказала:
— В романах пишут, что любовь излечивается любовью. Человека можно забыть, если встретишь другого. Правда, в жизни не всегда бывает так, как в книгах. — Помолчав, Фынот добавила: — Это касается не только любви. Возьми революцию. Разве она такая, какой ее изображают в газетах?.. И все-таки ты должен взять себя в руки.
— Легко сказать! — Деррыбье безнадежно махнул рукой.
— Может, она отвергает тебя потому, что ты бывший слуга? Не ровня ей? Расскажи, как ты попал в тот дом.
— Если бы не революция, ходить бы мне до смерти в слугах. Я ведь из бедной семьи. Моя мать умерла, когда я был еще совсем маленьким. Отца я тоже не помню. Узнал, как его убили, только когда вырос. Отец арендовал землю у помещика. Был у него баран, которого он берег пуще глаза — единственная скотина в семье. Однажды на пасхальной неделе приехал помещик собирать налог и потребовал этого барана. Отец сказал, что ни за что не отдаст… Отец мой был человеком упрямым, уж если решил что-то, то хоть небо обрушится, а земля встанет дыбом — не уступит. Я унаследовал от отца лишь бедность, его твердый характер мне не передался. Вот почему меня всегда сомнения одолевают. Короче, помещик силой отобрал у отца барана и с ним ушел. Отец схватил копье, догнал помещика, пронзил его копьем и скрылся в лесу… Нас объявили семьей преступника и изгнали из родных мест. Через полгода отца убили в лесу «блюстители порядка», привезли в Тичо его тело и повесили на городской площади. — У Деррыбье навернулись на глаза слезы.
Фынот разрыдалась. Деррыбье стал ее успокаивать:
— Не плачь, что было, то прошло.
Она вдруг затихла, встала и поцеловала его в лоб.
Он растерялся. Никак не ожидал этого. Она смотрела на него мокрыми от слез глазами.
— Хорошо как-то с тобой. Добрый ты. И пережил столько. Я буду теперь о тебе думать. Таким, как ты, сам бог велел бороться за дело революции. Страдание, несправедливость, любовь, милосердие, смирение — все это ты так хорошо знаешь. И ты можешь многое сделать. Ты так не думаешь?
— Разве от меня что-нибудь зависит? Ты думаешь, я смогу забыть Хирут?
— Но ведь любовь к родине — самая большая и сильная любовь. Участвовать в революции — значит любить родину. В этом для тебя избавление. Не трать время впустую. Откликнись на зов красной звезды! В революции ты обретешь себя, и Хирут сама придет к тебе. — Фынот улыбнулась своей открытой улыбкой.
«Вот о каких людях надо писать, — подумала она. — Возможно, именно он станет героем моей первой книги». Она уже представляла себе, о чем будет эта книга. Человек находит себя в революции — от такой темы захватывает дух. Фынот не могла справиться с нахлынувшими на нее чувствами. Она обняла Деррыбье и нежно поцеловала…
Деррыбье не уснул в эту ночь. Он почувствовал, что в жизни его должен произойти решительный поворот, хотя еще не видел пути, по которому он пойдет. Мысли путались. То он думал о Хирут, и тогда жестокая боль пронизывала все его тело, то ему вспоминался самоубийца из пьесы Эммаилафа, и тогда снова и снова его начинала мучить совесть — ведь и сам он пошел на поводу у этого отвратительного типа, своего начальника. Ему становилось хорошо, когда он перебирал в памяти разговор с Фынот. С каким волнением она говорила о революции и о том, что он должен активно участвовать в борьбе за народное благо! В этом спасение. Ее слова, как колокол, звенели в его ушах. Перед его мысленным взором возникла красная звезда, восходящая на небосводе… Деррыбье очнулся. Рассвет уже наступил. Звонко пели птицы. И он опять подумал: «И в самом деле, почему я в стороне от революции? Почему не борюсь с теми, кто убил моего отца? Что мне делать?» — «А вот что, — словно подсказал кто-то. — Нужно забыть о мелких личных горестях и служить людям».
От этой простой мысли на душе стало спокойно и радостно.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Гьетачеу Ешоалюль выглянул из своей комнаты. Его жена Тыгыст только что положила телефонную трубку и еще не успела вытереть слезы. Гьетачеу был очень худ. Казалось, каждый шаг дается ему с трудом, причиняет боль, а суставы впиваются в кожу и скрипят, как несмазанная дверь. На нем была серая пижама в тон поседевшим волосам. Она свободно болталась на острых плечах, еще больше подчеркивая худобу истаявшего, как кусок соли в воде, тела. Он сильно сутулился. На впалой груди выпирали кости. Лицо было болезненно-бледным.
Не зря говорят, что муж и жена пьют воду из одного родника. Тыгыст тоже была вся иссохшая, с длинными костлявыми руками и ногами. Несмотря на горе, которое причинял ей Гьетачеу, она любила мужа. Жалела его. Вот и сейчас сквозь слезы посмотрела на него добрым материнским взглядом.
Он держал руки в карманах и едва стоял на ногах, качаясь из стороны в сторону, как дерево, которое не в силах сопротивляться порывам ветра.
— Мне нужны твои… любовь и уважение, а не… жалость! Я сам сострадаю этому слепому, глухому миру. И не желаю, чтобы кто-то жалел меня, — говорил он, пьяно запинаясь.
Лицо Тыгыст не выражало ничего, кроме жалости к мужу. Она привыкла к сдержанности, прятала свои чувства глубоко в душе. Однако ошибся бы тот, кто подумал бы, что она лишена эмоций. Ее молчаливая сдержанность таила в себе опасность взрыва, бурного всплеска — так взрывается вулкан после длительного бездействия. Она избегала смотреть людям прямо в глаза. Но если кому-то случалось перехватить взгляд Тыгыст, его неподдельная страстность никого не могла оставить равнодушным.
Тыгыст ничего не ответила мужу. Раньше… О, сколько б она наговорила ему раньше! Бывало, умоляла, угрожала, совестила: «Из-за тебя я иссохла, не знала ни дня радости, никогда не была прилично одета, всю жизнь из-за тебя я терпела унижения. Какая участь… Пасть так низко! Как я живу? Заперта в доме. У меня даже платья и туфель нет, чтобы выйти в город. Жена-затворница. Я ведь еще совсем молодая, а выгляжу старухой…» Все это она сказала бы раньше, увещевала бы его, уговаривала бы ладить с начальством и подчиненными, бросить пить, быть повнимательнее к ней. Но не сейчас! Она давно поняла, что он человек конченый. Горбатого могила исправит. Она сдалась. Но ведь она любила… и прощала ему все. Смирилась.
Как ни странно, именно эта покорность больше всего бесила Гьетачеу. Он приходил домой пьяный, едва держась на ногах, а она встречала его ласково, заботливо спрашивала: «Как ты добрался, мой дорогой? Ты, наверное, голоден? Вот, я приготовила твое любимое жаркое». Он валился на кровать, что-то бормоча. Она раздевала его, терпеливо укрывала одеялом, поправляла подушку. И ни слова упрека. Поутру ему казалось, что ее любовь и уважение к нему иссякли. «Если я подохну, ей наплевать», — думал он. Тяготился этой мыслью и снова напивался. Так прошло какое-то время, и он почувствовал, что Тыгыст не просто не сопротивляется его пороку, но продолжает любить и уважать его. Между ними снова восстановилось согласие. Ведь никто, кроме жены, не мог понять его. А он продолжал жалеть «слепой и глухой мир, в котором так много нелепости».
Увидев, что он качается, словно тростник на ветру, Тыгыст предложила:
— Сядь, может, поужинаешь? — Говорила она медленно, четко произнося каждое слово, точно боялась, что смысл сказанного не проникнет в его затуманенный алкоголем мозг. Несмотря на страшную худобу, ее фигура и лицо еще сохраняли следы прежней красоты.
Гьетачеу вынул сигарету, закурил, глубоко затянувшись.
— Есть не хочу, а вот выпить дай! — приказал он.
Ему ни в чем не было отказа. Тыгыст привыкла выполнять каждую его прихоть. Но на этот раз она не спешила подчиниться.
— Оглохла, что ли?
Ему временами казалось, что люди перестают его слышать. Это вызывало в нем раздражение. «Этот слепой и глухой мир!..» Тыгыст знала, что он не ел целый день, потому сначала принесла жаркое и лишь потом достала из буфета полбутылки виски.
— Женщина, что с тобой случилось? — вскинулся он. — Это стрельба так на тебя действует? Я же сказал: есть не буду!
— Поешь, милый, — мягко, но настойчиво проговорила она.
Он с трудом добрался до стула. Мутным взглядом посмотрел на полки с книгами. Их он считал своим богатством и гордился ими. Гостиная больше была похожа на библиотеку. Дрожащими руками он налил полстакана виски, добавил минеральной воды и выпил залпом.
— Не могу уснуть. Есть же на свете счастливые люди, которые засыпают быстро, — пожаловался он.
Когда он пил много дней подряд, его мучила бессонница. Он страдал физически и морально. И пил, пока не валился с ног или пока хватало спиртного.
Тыгыст с трудом сохраняла внешнее спокойствие. Сегодня она была сама не своя. Неосознанный страх владел ею. Жутко было от беспрерывной стрельбы на улице. Чтобы как-то отвлечь себя от тревожных мыслей, она сказала:
— Звонила твоя сестра.
— Что ей надо? Не удалось прибрать к рукам мои земли, что ли? — Слова, казалось, застревали у него в горле.
Между ним и сестрой никогда не было взаимопонимания. Госпожа Амсале восхищалась его гордостью, великодушием, умом и талантом. «Ах, если бы он не пил, — говорила она, — то многие ему в подметки не годились бы. — И тут же вспоминала его упрямство: — Уж если он что-то решит, вцепится зубами, ни за что не отпустит. Зверь, да и только. И от одной матери бывают разные дети!» Она считала брата эгоистом, мрачным затворником и ставила в пример свою щедрость и доброту, внимание к родственникам. Гьетачеу не очень-то привечал свою сестру, нередко с пренебрежением отзывался о ней. Госпожа Амсале обижалась на брата. «Делать ему нечего, вот он и охаивает родственников», — жаловалась она знакомым. Когда Гьетачеу бывал трезв, он относился к сестре благожелательнее. Ему нравилось, как она готовит. Он приходил к ней в гости и за уставленным яствами столом добродушно говорил: «Золотые у тебя руки, сестра. Угостить умеешь, как никто».
Не услышав ответа Тыгыст, он повторил:
— Что, не удалось ей захватить мои земли? Чего звонила?
Тыгыст знала, что Гьетачеу ждет от нее определенного ответа, а потому молчала. Он с сестрой в наследство от отца, фитаурари Ешоалюля, получили 30 гаша[25] земли и должны были разделить их пополам. Госпожа Амсале лишь иногда посылала брату зерно и овощи, но земли ему не дала ни одного гаша, опасаясь, что он все пропьет. А он и не требовал своей доли. Земельные угодья его ничуть не интересовали. Он признавал лишь те блага, которые человек приобретает своим трудом, а не получает по наследству. Когда его знакомые, которые унаследовали от родителей богатые поместья, угощали его виски, он презрительно отказывался. «Вы, как фашисты, пьете не виски, а кровь своих крестьян. Ваши деньги заработаны на их костях», — гневно говорил он, чем приводил их в замешательство. Нередко его острый язык становился причиной скандалов.
Гьетачеу всем сердцем ненавидел режим Хайле Селассие с его помпезными, оставшимися от средневековья титулами, с закосневшим продажным духовенством, с громадными помещичьими владениями и крошечными наделами крестьян, с разжиревшими на сомнительных сделках торговцами, с невыносимыми налогами. Если уж он бражничал с кем-либо, то не упускал случая провозгласить тост за «это проституционное правительство».
Наконец Тыгыст решилась.
— Дорогой мой, я, конечно, меньше тебя знаю, — произнесла она, — но мне кажется, что времена изменились, и…
Он грубо прервал ее:
— А я не изменился! Нет таких обстоятельств, которые смогли бы меня изменить. Ведь ты же знаешь меня, Тыге!
Да, ты не изменился. Но все-таки лучше бы тебе пойти утром на работу, — мягко увещевала она.
— Теперь не работают. Теперь только и делают, что заседают в дискуссионных клубах. А это не для меня. Так что у меня не осталось ни работы, ни влияния. Потому и сижу дома. — Он обиженно надул губы, как ребенок.
В сущности, он и оставался большим ребенком, капризным, требующим к себе внимания.
Раньше Гьетачеу был энергичным руководителем, старался сохранять объективность, стоял на страже законности. Одним из немногих он не брал взятки, пользовался авторитетом на службе, ненавидел интриги. Однако последнее время все шло кувырком. То ли с ним что-то произошло, то ли в окружающей жизни что-то сместилось — это было выше его понимания. Но его явно стали затирать и в конце концов сняли с руководящего поста. С горя он запил. И чем дальше, тем больше пил.
«Меня злит, — говорил он, — что мне мешают обеспечивать порядок в учреждении. В дискуссионных клубах сплошная демагогия. «В период революции мы не можем навязывать народу свою волю, как прежде», «Прошли времена администрирования!» Чушь! Я считаю, что вмешательство дискуссионных клубов в вопросы управления и политики — это не что иное, как анархия. Уважающее себя революционное правительство должно уважать власть — ведь оно само назначает руководителей — и требовать, чтобы ее уважали другие. Иначе в чем смысл власти?»
Эти вопросы волновали Гьетачеу. Он искал на них ответа, не мог найти и продолжал пить. Особенно его возмущали бессмысленные, противоречивые распоряжения некоторых новоявленных начальников. «Если им следовать, придется снимать брюки через голову», — с горьким сарказмом замечал Гьетачеу.
Сам он привык работать по плану, продуманно, вникая в суть вопроса. От природы Гьетачеу был человеком живого и быстрого ума, но теперь, когда он получал множество срочных и зачастую взаимоисключающих заданий, он возмущался, отказывался выполнять их — и небезнаказанно. Иногда он подумывал о том, чтобы покинуть Эфиопию. Однако Гьетачеу не мыслил своей жизни вне родины. Внутренние противоречия раздирали его, но, как бы там ни было, от твердо решил: «Мои страдания и моя могила должны быть здесь».
— Я тебя понимаю… — сказала Тыгыст.
— Подам в отставку. Что еще остается?
— Я слышала, начались аресты. У тебя столько врагов и завистников! Остерегись, не давай им в руки палку, которой они будут бить тебя же.
— Не могу я работать с такими бесстыжими людьми. Ты посмотри, кого посадили в начальственные кресла! Недоумков каких-то. Я наказываю разгильдяя за нарушение дисциплины, а мое распоряжение отменяют. Так теперь, видите ли, не годится. Даже вешают на меня ярлык реакционного бюрократа. Ха-ха, это я-то реакционный бюрократ! Дожил! Но я не из тех, кто пугливо поджимает хвост при первой же неприятности. Я им еще покажу! Понятно?
— Разве я не знаю твоего начальника? Он готов пить воду после осла, лишь бы выслужиться. Губы его улыбаются, а в сердце нет ничего человеческого…
— Потому что и сердца у него нет.
— Все-таки я советую тебе завтра утром пойти на работу. Не давай своим врагам повода еще больше оклеветать тебя. Боюсь, они тебя погубят…
— Да, сейчас много таких, кто пытается сводить личные счеты, прикрываясь лозунгами классовой борьбы. Но я… я никого не боюсь, никому кланяться не стану. Никакой я не реакционер. То, что я призываю соблюдать дисциплину и порядок, никому не дает права называть меня реакционером. Разве я похож на него, Тыге? Скажи!
— Ну что ты! Успокойся, милый.
Она знала его вспыльчивый характер. Если его задеть за живое, он теряет самообладание, и ничто не может его сдержать. Он не щадит тогда не только своих врагов, но и друзей. «Работа — не место сведения личных счетов и противоборства амбиций. Я не нуждаюсь в том, чтобы меня любили. Уважение — другое дело. Если ты провинился, пеняй на себя, а не рассчитывай на дружеское снисхождение», — говорил он. К друзьям на службе он был не менее требователен, чем к недругам, и, если они того заслуживали, наказывал по всей строгости. «Тот, кто стал другом Гьетачеу, неизбежно прольет слезы», — шутили сослуживцы.
Он налил еще виски и залпом осушил стакан.
— Я не верю ни в какие идеи Мао, в барачный коммунизм дискуссионных клубов, — сказал он, осоловело посмотрев на жену.
— Зачем тебе все это? Оставь ты политику. Делай потихоньку свои дела…
— Вот уж кто совсем рехнулся на почве политики, так этот… которого я устраивал на работу… как его?.. Деррыбье — слуга моей сестры. Представляешь, входит ко мне в кабинет и говорит: «Время бюрократов истекло. Лучше вам, старина, вступить в дискуссионный клуб».
— И то правда, — согласилась Тыгыст.
— Кажется, и тебя новая власть сделала слишком активной? Но я всех поставлю на место. Служба и дисциплина превыше всего. Меня возмущает, что начальство потакает безобразиям. Отсутствие элементарной дисциплины пытается объяснить революцией.
— Честолюбие тебя погубит.
— Не терплю, когда меня трогают. Ты ведь знаешь. — Театральным жестом он приложил руку к сердцу. — Тыге, я болен не от виски. Меня раздражает этот слепой и глухой мир. Я тебе сто раз говорил. Ты ведь знаешь, меня лучше не трогать.
— Знаю, конечно.
— Думаешь, я каменный?
— Напротив, ты все принимаешь слишком близко к сердцу, — возразила она.
— Чем я им всем не угодил? Во времена Хайле Селассие меня называли коммунистом. Всякая продажная тварь глумилась надо мной. Теперь меня причисляют к реакционерам. Да никакой я не реакционер, я только считаю, что порядок необходим во всем. Вот в чем моя болезнь. — Он снова налил себе виски. — Лучше бы я учился чему-нибудь другому, — закончил он, проклиная тот день, когда выбрал профессию журналиста.
Тыгыст не разделяла настроений мужа, но все его переживания были ей близки. Беспокойство за его судьбу подтачивало ее здоровье. День ото дня она таяла на глазах.
Она еще и еще раз пыталась уговорить его не лезть на рожон, пойти на работу.
— Только ради тебя, — кивнул он наконец, чтобы отвязаться от жены, хотя сам не верил, что выполнит обещание. Да и кому он теперь нужен? Было досадно думать, что ни одна душа и пальцем не пошевелит ради него, никто не придет уговаривать его вернуться на службу, как это бывало когда-то. Нет, не те времена!
Он все-таки немного поклевал жаркого с помидорами. Выпил чашку горячего чая.
— Тыге, я люблю тебя. Ты ведь знаешь. Ты не человек — ты божество. — Он встал и поцеловал ее в лоб. Покачиваясь, пошел в спальню, и Тыгыст, окрыленная новой надеждой, последовала за ним.
— Сон… спокойный сон… я еще сделаю свое дело. Ах, если бы люди понимали меня, как она, моя Тыге, мир перестал бы быть слепым и глухим, а стал бы радостным и ясным, — невнятно бормотал он.
Они уже много месяцев не спали вместе. А сейчас Гьетачеу захотелось обнять ее.
— Иди ко мне, Тыге, — прошептал он.
— Я люблю тебя, милый, — откликнулась она.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Ато Гульлят не сомкнул глаз ни на минуту. Темное лицо его потемнело еще больше. Всегда и без того красные маленькие глазки еще больше покраснели и слезились. Под глазами залегли глубокие морщины. Весь он скривился, правое плечо стало выше левого, грудь казалась впалой, спина согнулась. И видно было, что это не от старости, а от житейских невзгод и терзаний.
В комнату вошла госпожа Амсале; даже не вошла, а как бы вплыла вслед за своим пышным бюстом — странная у нее была походка. Слуги над ней зло посмеивались. Чтобы казаться выше ростом, Амсале всегда носила туфли на высоких каблуках, и по их стуку все знали о приближении госпожи еще до того, как она появлялась в комнате. Все полы в доме были изрыты ее каблуками, как лицо человека, переболевшего оспой. Только в спальне она стряхивала с ног эти ужасные тесные туфли.
Ато Гульлят бесцветным голосом промямлил «доброе утро», даже не повернувшись в ее сторону. Он не мог оторвать взгляда от жирного серого кота, который замер на диванной подушке. Немигающие зеленые глаза кота уставились на подоконник.
— Здороваешься спиной, — сказала она нарочито громко. Последнее время она стала одеваться сверхмодно — носила молодежные туфли и кофточки. Говорить и ходить тоже старалась как молодая. Но, к своему величайшему сожалению, не могла влезть в джинсы. Когда другие женщины надевали узкие брюки, она высмеивала их, сокрушаясь о том, что падает мораль. «Дерг, вместо того чтобы издавать указы о земле, о доходных домах и беспокоить знатных людей, издал бы указ, запрещающий носить джинсы! Сколько кривых ног было бы выставлено на суд людской!» А сама, чтобы похудеть, неделями сидела на жесточайшей диете, потом покупала очередные джинсы и часами вертелась перед зеркалом, придирчиво оглядывая себя со всех сторон. Ну и фигура! Живот и зад не желали никуда убираться. Вот и сегодня с раннего утра она пыталась влезть в эти злосчастные штаны — безуспешно. Настроение было безнадежно испорчено, и раздражение свое она вымещала на всем, что под руку попадется.
— Клянусь своим отцом, говорю тебе, не смей поворачиваться ко мне спиной! — прокричала она мужу надтреснутым голосом. Не получив ответа, госпожа Амсале еще больше распалилась, крутя короткой шеей, покрытой татуировкой. — Я тебе говорю! — не унималась она.
— Т-сс. — Ато Гульлят приложил палец к губам. — Тише! Сейчас он его схватит.
Кот уже неслышно спрыгнул на пол и крадучись подбирался к подоконнику, на котором беспечно сидел воробей. Ато Гульлят напрягся, будто вместе с котом принимал участие в охоте. Мысленно и он приготовился к прыжку.
Кот прыгнул. Полетели перья.
— Поймал, поймал! — вскрикнул ато Гульлят и захлопал в ладоши, как ребенок.
— Кто поймал? — Госпожа Амсале шагнула к подоконнику.
— Кот воробья сцапал, — радостно сообщил ато Гульлят. Ловкость и коварство маленького хищника привели его в восторг.
Госпожа Амсале застыла на месте. Недоумение изобразилось на ее круглой физиономии. Она таращила глаза на мужа.
— Ты что, спятил?
— Да это же замечательно! Он так терпеливо выжидал, караулил, а потом раз! — и все! Молниеносным ударом достичь цели!
— Бог ты мой! Что творится? Откуда такой куцый, кастрированный героизм? — Она явно набивалась на ссору, но ато Гульлят досадливо отмахнулся:
— Хоть бы утром ты не приставала ко мне! Ну, это уж слишком! Она злобно зашипела:
— Подкарауливать! Сидеть в засаде! Достойно наших деджазмачей и фитаурари, генералов и министров — тех, кто окружен слугами и почетом! Видели мы их геройство! Надеяться на них — что строить забор из камыша!
— Хоть бы ты поспала подольше! Закрой наконец свой ядовитый рот! — разозлился ато Гульлят. Но уж если жена открыла рот и тонкие губы ее вытянулись в трубочку, что особенно выводило из себя ато Гульлята, то ее ничем не остановишь. Он махнул рукой и, понурив голову, отошел к дивану. Взобравшись на него с ногами, он уставился на свою жену как на что-то очень неприятное.
Она тоже не сводила с него глаз, словно пыталась угадать его мысли.
До революции госпожа Амсале не очень-то считалась с мужем. Она воспринимала его как вещь — незаметную, не очень нужную, но к которой привыкла за долгие годы ее присутствия в доме. Мужу и детям она уделяла мало внимания. Ее больше заботили те 30 гаша земли, которые они с братом получили в наследство от отца. Лимоны, апельсины, бананы, кукуруза, бобы, пшеница, овес, теф, сахарный тростник, мед, масло — чего только не приносили ей эти земли! Крестьяне, сидевшие на оброке, привозили в город все эти богатства на машинах, лошадях, ослах. Она заставляла управляющего проверять вес продуктов, подсчитывала выручку за проданное. И с каким удовольствием расправлялась она с теми, кто не мог вовремя уплатить налог! Сколько радости доставляло ей измываться над несчастными бедняками, которые покорно стояли у дверей ее дома и взывали к милосердию госпожи! Эти люди зависели от нее, она была вольна распоряжаться их судьбами: смилостивиться и отсрочить выплату налога или отнять у арендатора последнее, пустить его семью по миру. Райская была жизнь! Потом грянула революция. Декреты Дерга о национализации помещичьих земель, доходных домов… Вся жизнь ее изменилась. Муж лишился всех титулов. И раньше-то он был не ахти какой величиной, а нынче вовсе пустое место, пенсионер. Горечь, горечь и досада, ненависть, тоскливое ожидание конца. У нее отобрали землю, то, на чем зиждилась ее жизнь, что делало ее влиятельным человеком, госпожой. Вместе с владениями она утратила гордость, уверенность в себе. Опустел ее двор, где всегда толпились просители и где она, госпожа Амсале, была главным судьей. Все кончилось.
Но хуже всего то, что, подобно нищему, убогому ходатаю, к ней подбирается старость, заглядывает в глаза. На душе становилось пусто. Ни в чем нет утешения. Все плохо. Даже муж, это ничтожество, который раньше пикнуть не смел в ее доме, — и он стал совсем другим, независимым от нее и даже не пытается скрывать свое презрение к ней, благодетельнице, точно не она, госпожа Амсале, когда-то вытащила его из грязи.
Она подсела к туалетному столику. Поправила на шее шарфик, скрывающий татуировку, в былые времена означавшую принадлежность к знатному роду, а теперь нелепый знак патриархальной старины. Платка на голове, как подобает женщинам ее возраста, она не носила, разве что в редких случаях, когда не успевала распрямить волосы.
Подкрасив губы, она продолжала свою обличительную речь:
— Забаву выдумал! Сидите в засаде хоть до скончания века — что в этом толку?! На какое чудо рассчитываешь? Разве ты не слышал, какая стрельба была вечером?.. Детей уводят из дома, и никого это не беспокоит. Пусть они борются, а мы дома отсидимся. Вот чудеса! Ну и мужчины пошли! Видно, не зря женщины начали носить брюки. Есть в этом какое-то предзнаменование.
Ато Гульлят скрючился на диване лицом к стене. Раздраженно ответил жене:
— Перестань ты зудеть. Привыкла всеми помыкать. Чего ты все: дети, дети?! — Его понесло. — Землю пахарю! Долой Эндалькачеу! Повесить его! Забыла пословицу: «От того, что заменишь горшок, вотт не станет вкуснее»? Создать временное народное правительство! Долой монархию! Молодежь кричала об этом больше всех. Вот и докричались. Накликали на нас беду. Болтать надо было поменьше…
Госпожа Амсале прервала его:
— Молодое поколение лучше вас. Эти люди готовы умереть ради того, во что верят. А такие, как ты, при первой же опасности сразу в кусты, сдались без единого выстрела, стоило лишь слегка припугнуть… — Она раздраженно поджала губы.
Ато Гульлят обхватил голову руками. Жить не хотелось от бесконечных упреков жены. Он чувствовал, как поднимается давление. Голова раскалывалась. Обдавало жаром. Болел желудок. Напоминала о себе печень.
— Оставь меня, мне и так тошно сегодня с самого утра, а тут еще ты!
Госпожа Амсале и не подумала посочувствовать мужу:
— Наверное, тебя тошнит от запаха той крови, что пролита в эти дни на улицах Аддис-Абебы.
— Умоляю тебя, ради всего святого, — взмолился он.
— Когда трус встречается со смельчаком, у него сердце в пятки уходит.
Ато Гульлят, поблескивая вспотевшей лысиной, повернулся к жене. Он едва не плакал.
— Тебе доставляет удовольствие оскорблять меня, я знаю. Но пойми же ты, нужна осторожность. Биться головой о бревно — это не героизм, а глупость. Зачем зря погибать? Если в бурный поток бросить камень, он не остановит течение. Надо суметь устоять, чтобы не сгинуть в водовороте событий.
— О, какой мудрец! Бог ты мой!
— Послушай, наконец. Нельзя все время безмозгло размахивать оружием. Нужна политика. Не только грубая сила, понимаешь? А умение лавировать, тактика. Нечего лететь прямо на огонь. Терпеливо, притаившись, выжидать благоприятного момента, а потом действовать. Это не есть трусость.
— Да-да, сидеть в засаде — ваша политика. Раньше хоть пытались изобразить воинственность, а теперь… А ну вас!
— Не торопи события. Все дело времени. Север страны уже взят. Осталась лишь Асмэра. Но она окружена. Горожане умирают с голоду. За несколько орешков арахиса отдают десять сантимов. Можешь себе представить! На востоке страны вся территория от Годе до Джиджиги в руках сомалийцев, Огаден полностью захвачен. Остались лишь Дыре-Дауа и Харэр[26]. Но и там тоже голод. Нет ничего, кроме сладкого картофеля. На юге, в провинции Сидамо, положение тоже тяжелое. Не лучше и в других провинциях. Рас Менгеша и генерал Негга приближаются с войсками к Гондэру. А в Аддис-Абебе сама видишь, какая обстановка. Люди в замешательстве. Все меньше охотников называть себя революционерами. Крестьяне укрывают хлеб, автовладельцы не дают машин, разруха, голод. Иностранцы разъезжаются. На предприятиях нет запасных частей, оборудование выходит из строя. Западные страны оказывают противникам Дерга моральную и денежную помощь. В военном руководстве усиливаются разногласия. В ближайшее время что-то должно произойти. В войсках свирепствуют дизентерия и оспа. Армия деморализована. «Родина-мать зовет!» Что осталось от родины? Революция ввергла страну в хаос. Но погоди, уже недолго терпеть…
— А, ничего время не решит! — не соглашалась госпожа Амсале.
— Да разве тебе что-нибудь докажешь?!
Ато Гульляту хотелось выйти на свежий воздух. Но тут зазвонил телефон. Госпожа Амсале кинулась к аппарату.
— Где вы были вчера вечером?.. Я столько раз звонила! Вот нынешняя молодежь — даже не понимаете, что о вас беспокоятся… Только о себе думаете… А где Хирут? Спит? Что ты говоришь?.. Наш Деррыбье?! Вчера? Ну и дела! — Она положила трубку.
Ато Гульлят, успокоенный тем, что с детьми все в порядке, совсем было собрался выйти на улицу, но, услышав имя Деррыбье, задержался.
— Что с ним? Попал в аварию?
— Хуже.
— Ну скажи же толком!
— Его избрали председателем нашего кебеле. Прогневили мы бога. Вот он и наслал беду на нашу голову. Ну и новость! Деррыбье. Кто бы мог подумать! — У нее подкосились ноги, она в изнеможении присела на стул.
Ато Гульлята чуть было не хватил удар. Он еле дотащился до дивана.
— Ну и ну! Действительно только камень остается лежать на том месте, где его положишь. Пока живешь, не перестаешь удивляться. Деррыбье большой начальник. Государственный деятель! Боже, что еще готовишь ты чадам своим? — Госпожа Амсале нервно рассмеялась, будто ее пощекотали.
Ато Гульлят перестал что-либо понимать. Не Деррыбье ли всегда называл его «мой господин»?!
— Кончено теперь с господами, — вырвалось у него. В сердце закрался страх — ведь Деррыбье знает о тайнике с оружием. Он вспомнил, как Деррыбье, обливаясь потом, копал яму, и сейчас ему представилось, что в ту полночь Деррыбье вырыл ему, ато Гульляту, могилу. Поверить чужаку — все равно что черпать рукой туман. Да, над ним повисал черный туман… тень смерти… Черт бы побрал жену! Проклятье! Если бы тогда она не уговорила его припрятать оружие, сейчас ато Гульляту ничто бы не угрожало. Он злился на свою глупость. «Но Деррыбье каков! Вот если бы мои дети были бы такими же, как он, настойчивыми, упорными…» — думал он. Оставалось надеяться лишь на то, что Деррыбье, став большим человеком, не держит на них зла. Они с женой относились к нему как к сыну. Разве может он теперь навредить им, предать тех, кто его кормил? Деррыбье не из таких, успокаивал себя ато Гульлят.
— Ну вот, дождались! Говорила я тебе…
Ато Гульлят никак не мог отдышаться.
— Надо было раньше думать, нечего теперь слезы проливать о разбитом горшке. Что делать? Может, пойти и заявить об оружии?
— Ты же только минуту назад утверждал, что все решает время. А теперь говоришь, надо сдать оружие. Ты меня просто удивляешь! Два языка на одну голову!
Он смутился: в ее словах была правда, неприятная и унизительная. Беда, когда муж и жена начинают осуждать друг друга.
— И все же лучше сдать оружие, чем погибнуть, — сказал он, отдавая себе отчет, что постыдно трусит.
— Терпеть не могу паникеров, которые умирают каждый раз при малейших затруднениях. И чего ты перепугался? — Госпожа Амсале скорчила презрительную мину.
— Ну а что ты предлагаешь?
— Деррыбье хоть и не родной нам, но мы его воспитали. Ничего плохого ему не сделали. Если я и покрикивала на него, то так же, как и на своих детей. Мы его выучили, устроили на работу. Он не должен забыть, чем нам обязан. Нет, он нас не подведет. Помнишь, как-то приходил к нам? Давай пригласим его и осторожно выведаем все. Может, он забыл об оружии — и слава богу. А если помнит и будет молчать, так нам больше ничего и не надо!
Ато Гульлята не удовлетворило предложение жены.
— Нечего собак дразнить, сатану искушать. Позовем Деррыбье к себе, напомним ему об оружии, так он же нас и выдаст. Не ты ли сама твердишь, что человек меняется: завтра он будет совсем не таким, каким был вчера.
Госпожа Амсале косо взглянула на мужа:
— Да, это точно! Человеку верить можно лишь после его похорон. Но говорят же, что дым и смелый человек всегда находят выход. Почему бы нам не попытаться? Хоть он и чужой, но чем черт не шутит! Авось нелегкая вынесет. Может, сумеем договориться. Что ему стоит забрать у нас оружие тихонько, без шума, да и помалкивать?
Ато Гульлят не дослушал ее:
— Оставь ты, пожалуйста. До чего же ты наивна! Кому нынче охота другого выгораживать? Разве не знаешь — челядь только и мечтает, как бы выдать своих хозяев. Кто донес на фитаурари Белячеу, что у того на заднем дворе оружие? Слуга — и заметь, его считали самым преданным. Сегодня не только слуги предают своих хозяев, но и родные дети — родителей. Никто никому не верит. Злое время. Видать, придется нам пойти с повинной, — закончил он.
— Повинишься, а где гарантия, что тебя не арестуют? Думаешь, они дураки? Ну спросят: откуда у вас оружие — ведь мы обыскивали ваш дом? Что тогда скажешь?.. С неба свалилось? Простофиля, от настигающего сатаны не открестишься. Деррыбье все знает, лучше поговорить с ним начистоту.
— Если б ты тогда не заставила меня закопать оружие!..
— Да, ишь как обернулось-то. Думай, думай, что делать будем!
— Оставь меня. Заварила эту кашу — сама и расхлебывай. — Он беспокойно шагал по комнате из угла в угол.
Госпожа Амсале торжествовала. Она взяла верх над мужем. Все-таки она хозяйка в доме!
— Каким бы ни стал Деррыбье, к деньгам никто не равнодушен. Сколько людей спаслось с помощью денег! Мы тоже не бедняки, — намекнула она.
— Ты предлагаешь дать ему взятку? — воскликнул ато Гульлят.
— Именно! Деньги решают все! Иисуса Христа предали за деньги. Деррыбье как-то говорил, что копит на машину. Для него это вопрос престижа.
— Что верно, то верно. Он всегда был самолюбив, — поддакнул ато Гульлят.
— Если мы подкинем ему недостающую сумму, он будет держать язык за зубами. И потом, не забывай — только благодаря нашей протекции он попал в министерство. Он в наших руках, муженек.
Ато Гульлят с сомнением покачал головой.
— Надеешься на братца? Он теперь в министерстве не большая шишка.
— Большая не большая, а посодействовать может. Гьетачеу далеко не труслив. И даже если он не захочет нам помочь… Ты помнишь сына алека[27] Текле, того, что прихрамывает?.. Уж он-то свой человек, — не сдавалась Амсале.
— Видел я его на днях. Говорит, что Деррыбье вступил в дискуссионный клуб и очень изменился. После революции все с ума посходили… Слышишь, опять стреляют.
С улицы донеслись звуки выстрелов. Кто-то пальнул из винтовки. Ему ответили очередью из автомата. Ато Гульлят с испугом посмотрел на дверь. Раньше стреляли только по ночам, а теперь и днем не стало покоя.
Госпожа Амсале подбежала к окну. Захлопнула створки. Стреляли поблизости. Прохожие спешили юркнуть во дворы, спрятаться за выступами домов. Раздался истеричный женский крик. Потом заплакал ребенок. Так как дом был обнесен забором и ворота были железные, из толстых витых прутьев, то трудно было из окна увидеть все, что творилось на улице.
Госпожа Амсале позвала служанку. Той не оказалось на месте. Вдруг госпожа Амсале разрыдалась: она представила себе, что ее дети — Хирут и Тесемма — могут погибнуть. Ведь она ничего не знала о них. Она выбежала во двор, ато Гульлят последовал за ней.
Улица была запружена народом. Люди метались. Неразбериха, шум. Кто-то громко кричал, указывая, куда скрылись люди с оружием.
Обезумевшие матери прижимали к себе детей. Молодая женщина с младенцем за спиной склонилась над распростертым на земле мужчиной и в голос рыдала. Мужчина был весь в крови. В нем еще не угасла жизнь. «Врача! Врача!» — кричал высокий пожилой человек, оказавшийся рядом с женщиной. Его крик тонул в реве толпы. Все бежали куда-то, не обращая внимания на других.
— Что там, что там? — Низкорослая госпожа Амсале стояла у ворот, вытягивала шею, но ничего не могла разглядеть. — Кого убили? — Она цеплялась за одежду бегущих мимо людей. Какой-то парень ей ответил:
— Тяжело ранен член отряда защиты революции.
Другой тут же поправил его:
— Заместитель председателя кебеле…
— Кто в него стрелял?
— Двое парней. Стреляли в упор. И когда он упал, продолжали стрелять…
Госпожа Амсале почувствовала, что сердце ее разрывается на части.
Ато Гульлят, встав на цыпочки, пытался рассмотреть, что происходит около раненого.
— Отойдите же, расступитесь! Дайте ему воздуха! — Рослый мужчина расталкивал людей вокруг раненого. Тот лежал вниз лицом, и из груди его сочилась кровь, растекаясь по асфальту. Из рук он не выпускал автомат. Потом он глубоко вздохнул, повернул голову, приоткрыл глаза. С трудом, опираясь на автомат, встал на колени, выпрямился во весь рост. Когда он встал, изо рта закапала кровь. Боль исказила его лицо. Его шатало. И все-таки он нашел в себе силы поднять над головой автомат и сжатую в кулак левую руку. Многие остановились, ждали, что будет дальше. А он слабым голосом произнес:
— Мои угнетенные эфиопские братья, возьмите оружие, все как один на борьбу за дело революции…
Последнее слово он прошептал едва слышно, его можно было лишь угадать по движению побелевших губ. Обессиленный, боец революции упал на пыльную мостовую в лужу своей крови.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Лучи солнца, которое во всей своей величественной красоте медленно поднималось над городом, пронизывали серый занавес утреннего тумана, открывая бескрайнюю глубь неба. Потревоженная ночной перестрелкой Аддис-Абеба, словно невыспавшаяся красавица, мрачно встретила свежее солнечное утро. Напряженность чувствовалась в самом воздухе. Вздымая тучи пыли, по улицам вдоль железной дороги с ревом проносились военные джипы с установленными на них пулеметами — в народе их прозвали «постоянными представителями». Солдаты в надвинутых на лоб касках подозрительно провожали глазами каждого прохожего. Заняв удобные позиции, «постоянные представители» также стояли у мостов имени раса Меконнына, Фынфынье, имени фитаурари Хабте-Гиоргиса через Кебена, у высотных зданий Национального банка, «Банко ди Рома», Министерства телекоммуникаций, Национальной электрической компании, Министерства образования, общественных бань Фынфынье. Таким образом, армейские патрули контролировали основные стратегические пункты столицы.
Бюрократия, напуганная мерами, принятыми правительством против контрреволюционеров, замерла в тревожном ожидании. В кабинетах учреждений без устали звонили телефоны. Их хозяева от страха забывали выпить в перерыв традиционную чашечку кофе «макиято». Мелкие же служащие, одобрявшие развернутую военными властями кампанию «красного террора», жарко обсуждали происходящее в дискуссионных клубах. Споры велись ожесточенные — ведь многие нечетко представляли себе истинное положение дел, поддались влиянию отдельных рвавшихся к власти авантюристов. Классовая борьба приближалась к своей решающей стадии.
В некоторых районах столицы — Коллифе, Сэнгатэра, Лидэта, Зэбэнья сэфэр, Бэляй Зэллэкэ, Ыри бэкэнту, Ауваре — на электропроводах были развешаны кумачовые транспаранты с левацкими лозунгами, фонарные столбы были так облеплены плакатами и листовками ЭНРП и ЛРМЭ[28], что напоминали ритуальные шесты колдунов. Однако никто не удосуживался остановиться возле них. Искоса взглянув на эти столбы и транспаранты, люди проходили мимо, перешептываясь друг с другом. Автомобилей на улицах было больше, чем обычно. Казалось, они движутся в одном направлении, словно невидимый регулировщик направляет транспортный поток туда, откуда исходит напряжение, где красно от лозунгов ЭНРП, где еще валяются трупы убитых ночью людей. В глазах водителей можно было ясно увидеть ужас. Хладнокровный наблюдатель, знающий об острой нехватке бензина в городе, не мог не задаться вопросом: что за нужда заставляет их колесить по улицам?
Везде толпы народа. И коренные жители Аддис-Абебы, и приезжие — все высыпали на улицы и площади. Все хотят узнать, что же происходит. Много иностранцев. Они сидят в длинных блестящих лимузинах с флажками своих государств на капоте. Кое-где перестрелка еще продолжается. Слышны пистолетные выстрелы — это «белые» террористы стреляют в лояльных по отношению к правительству солдат. Там, где ночью шли особенно ожесточенные бои, много трупов. Они лежат у обочин тротуаров, на мостовых. В основном это тела молодых парней. Этой ночью во многих семьях родители не сомкнули глаз. Они тревожились о детях, не ночевавших дома. Что с ними? Убиты, арестованы? Пожилые люди, сгорбившись от горя, переходят от тела к телу, переворачивают их, вглядываясь в мертвые лица, — ищут близких. Никто не остановится, не посочувствует — каждый поглощен своим несчастьем. От памятника Победы до моста раса Меконнына толпа народа запрудила улицу, машины, оглашая округу пронзительными гудками, движутся со скоростью улитки.
Типография «Бырханна Селям»[29] в это раннее утро после нападения ночью на некоторых ее работников внешне совсем не соответствовала своему названию. Здание было словно задрапировано траурным маком[30]. Наружные двери плотно закрыты. Ни один типографский рабочий не приступил к работе. Собравшись во дворе типографии, они разбились на небольшие группы и тихо перешептывались. Журналисты, сотрудники редакции напоминали вскарабкавшихся на дерево обезьян, напуганных крестьянской пращой. Собравшись на седьмом этаже здания, они высовывались из окон, глазели на толпившихся во дворе рабочих. Вот уж верно подмечено, что журналисты из района Арат Кило смотрят на события не иначе как поверхностно. И не случайно всем им мерещилось, что рабочие и проходящие мимо типографии люди выкрикивают: «Долой оппортунистов-журналистов! Разоблачим их! Уличим и уничтожим! Журналисты, которые болтаются посредине, — наши враги! Перо буржуазных писак будет очищено в горниле революции!»
В бурное время, наступившее после свержения монархии, журналистская братия действительно часто оказывалась не на высоте. В прессе публиковалось много необъективной, иногда злонамеренной, а то и откровенно провокационной информации. Газетчикам не доверяли, считали их продажными, беспринципными бумагомарателями.
А ведь реальная жизнь изобиловала событиями, которые нуждались в правильном, честном освещении. Почти в трехстах кебеле столицы жители горячо откликнулись на обращение революционного правительства «Родина-мать зовет!»: выискивали средства на общественные нужды, организовали военную подготовку добровольцев, записавшихся в отряды защиты революции. А чего стоило достать палатки, спальные мешки и другое имущество для бойцов военного лагеря «Татек»[31]! Агитационная работа среди населения, облавы на саботажников и террористов — чем только не приходилось заниматься активистам кебеле. Но не было печальнее дела, чем похороны погибших от пуль контрреволюционеров товарищей. Прощание с верными сынами родины сопровождалось торжественной церемонией. Гробы с телами погибших несли на кладбище. За ними следовала скорбная процессия. В руках люди крепко держали белые полотнища, на которых красными буквами было начертано: «Гибель бойца — не конец нашей борьбы», «Подхватив выпавшее из рук павшего борца знамя, мы устремимся вперед на решительную борьбу», «На место одного патриота, отдавшего жизнь за революцию, встанут тысячи новых», «Реакция не пройдет», «Белый террор будет разгромлен красным террором».
Вот бы о чем правдиво писать журналистам из Арат Кило или из района Абуна Петрос. Но нет, редко от кого из них дождешься слова правды. Вот почему простые люди, завидев шныряющего в толпе репортера, бросали ему вслед с ненавистью: «Глаза бы тебе вырвать, реакционер проклятый!» Многие журналисты, завсегдатаи кафе «Имете» и бара «Джимма», настолько привыкли к раздававшейся в их адрес ругани, что не обращали на нее ни малейшего внимания. Правда, события последнего времени вселяли тревогу даже в их загрубевшие сердца. По городу прокатилась волна разоблачений. С высоких трибун уже не раз раздавались призывы навести порядок в прессе: уж слишком дурно пахли публикуемые в газетах и журналах материалы.
Справедливости ради надо сказать, положение журналистов было незавидным. Они оказались как бы между многих огней. Их поливали грязью со всех сторон. Одни поносили их, называя монархическими прихвостнями, рупором ЭДС, другие — леваки из ЭНРП — обзывали оппортунистами, пошедшими на сговор с буржуазией. В свою очередь промышленники и торговцы, придерживающиеся правых взглядов и недовольные революционными преобразованиями, считали, что именно журналисты и то, как они изображают обстановку в стране, повинны в их несчастьях. Из их уст можно было часто услышать: «Вот если бы вы сгинули, бешеные собаки, воцарился бы мир». Находились и такие, которые пытались использовать прессу в личных целях. Эти вечно были в претензии: «Зачем информацию обо мне опубликовали в урезанном виде? Почему не дали ее полностью? Я на ответственном посту. Моя речь имела большое агитационное значение. Саботажники! По-моему, над Министерством информации еще не занесен меч революции, ну, погодите!» Попробуй писать объективно, когда тебя постоянно запугивают, шантажируют! Особенно много недоразумений возникло с административными руководителями провинций. «Да, — распинался какой-нибудь босс, — для вас Эфиопия — это только Аддис-Абеба! Почему бы вам не называть себя «мы — дворовые журналисты»? Вы льстите тем, кого любите или кого боитесь! Удивительно, как можно пускать в эфир часовую радиопередачу о небольшом городском районе или занимать о нем целую полосу в газете и в то же время обходить молчанием свершения целого народа, населяющего мою провинцию?! А ведь именно там происходят события подлинно революционного масштаба». А уж сколько находится любителей поучать! Все мнят себя специалистами по претворению революционной теории в жизнь и лезут с советами. Чуть что, поднимают крик: «Не поняли, не разобрались! Что вы смыслите в идеологии марксизма-ленинизма?» В общем, нелегко приходится журналистам. По нынешним временам трудно угодить кому-либо. Отсюда и упреки, что в прессе только пустословие и безответственный галдеж, что, мол, народ пичкают какой-то кашей из лозунгов, плохо понятых цитат и сплетен, которую переварить невозможно. Потому-де у людей и пропадает желание читать газеты, слушать радио и смотреть телевизор.
Часто лозунги бывают правильными и цитаты верными. Но нельзя же их употреблять без разбору. Нужно применяться к конкретной обстановке, учитывать специфику момента. Ведь если у тебя завелись глисты, не будешь косо[32] лакать ведрами. Все хорошо в меру, иначе лекарство превратится в яд. Так же должно быть в пропаганде и агитации. Этим-то требованиям не удовлетворяли многие журналисты, чем навлекли на себя гнев общественности.
Обстановка в Аддис-Абебе, где были сосредоточены основные силы контрреволюции, накалялась день ото дня. Требовалось доходчиво разъяснить населению истинную подоплеку классовой борьбы, показать трудящимся, кто их друг, а кто враг. Роль журналистов в этом деле была огромна. Однако справиться с этой трудной задачей им было не под силу. Не только потому, что идейно-политически они, как правило, были подготовлены слабо, но и просто из-за их малочисленности. Поди-ка поспей везде, когда вокруг такое творится!
Деррыбье, будучи работником Министерства информации и национальной ориентации, хорошо понимал сложившуюся обстановку. И ему хотелось бы пригласить в свой район корреспондентов газет. «Пусть бы написали, — думал он, — о нашей работе, о патриотическом подъеме масс, о трудностях, которые приходится преодолевать». Однако рассчитывать на это бесполезно. Ни один не появится. Сразу после избрания председателем кебеле на него обрушилась лавина не терпящих отлагательства дел. Работать приходилось с утра до ночи, да и не всякая ночь выдавалась спокойной. Вот, например, прошлой ночью из засады убили Лаписо Сильдоро, его заместителя, командовавшего отрядом защиты революции. Деррыбье сидел в штабе кебеле. После бессонной ночи страшно хотелось спать. Глаза закрывались сами собой. Но он боролся со сном. Потер рукой переносицу. «Почему устроили засаду именно на него? Может, перепутали, и пуля, поразившая его, была предназначена мне? Кто знает, не наступит ли завтра моя очередь?.. Не надо думать об этом. Участь Лаписо может постигнуть каждого из нас». Он представил себя сраженным вражеской пулей: вот его окровавленное тело падает на мостовую. Воображаемая картина была столь реальной, что Деррыбье вдруг почувствовал тень смерти над собою, его тело покрылось мурашками. Он крепче стиснул зубы: «Нет, я не должен умереть. Я буду жить ради революции и… ради нее».
Мысль о Хирут возникла неожиданно. Он старался забыть о девушке, но это оказалось выше его сил. Тревога за Хирут не покидала его. Деррыбье догадывался, что она замешана в каком-то опасном деле. Возможно, связана с контрреволюционными подпольщиками. Если это так, то ее надо спасать. Нельзя допустить, чтобы она стала игрушкой в руках врагов. Ведь она не понимает всей серьезности положения.
Размышления Деррыбье были прерваны появлением двух бойцов отряда защиты революции. Они привели одетого в груботканую шамму[33] человека. Это был старик с длинной, белой, как хлопок, бородой. От страха он едва передвигал ноги.
— Садитесь, отец, — сказал Деррыбье старику и посмотрел на бойцов. — Что он сделал?
Один из бойцов громко отчеканил:
— Сегодня утром при обыске у него во дворе нашли оружие. Вот это. — Он положил перед Деррыбье карабин «димотфор», пистолет в красной кобуре и четыре старые итальянские гранаты. — Было закопано за домом.
— Отец, зачем вы прятали оружие? — спросил Деррыбье.
Старик испуганно вскочил. Деррыбье казалось, что он задал вопрос спокойным тоном. Реакция старика его удивила. «Неужели люди так пугаются моего голоса?» — пронеслось у него в голове. Он снова обратился к застывшему от страха старику, на этот раз гораздо мягче:
— Вы не ответили на мой вопрос.
— Сын мой, я, я… не замышлял ничего плохого. — Тонкие губы старика дрожали.
«Э, да он боится меня просто потому, что я председатель кебеле. Вот какая слава укрепилась за представителем народной власти. И все из-за этого подонка! — Он со злостью вспомнил о Вассихоне. — Когда же граждане перестанут со страхом смотреть на бойцов из отрядов защиты революции? Печально! Придется вновь завоевывать доверие людей. Ведь мы стоим на страже безопасности широких масс народа. Но без их поддержки нам не обойтись. Нужно, чтобы люди сознательно шли за нами, видели в нас защитников. Не страх, а доверие и уважение должны мы внушать им. Иначе все пойдет прахом. Сила народной власти в поддержке народа. Облеченные полномочиями власти активисты кебеле должны вести за собой людей, выбравших их на ответственные посты, должны быть примером во всем и для всех».
Деррыбье дружелюбно улыбнулся старику:
— Если вы не замышляли ничего плохого, то зачем же прятали оружие?
— Разве может мужчина расстаться с оружием? Ей-богу, сын мой, у меня не было дурных мыслей. Это оружие для меня — память о прошлом. Пять лет, во время итальянской оккупации, я был в партизанах, скрывался в лесах и ущельях. Этот «димотфор» и пистолет всегда были со мной. Они для меня — память о боевой молодости, так почему же я должен отдать их? Я хотел бы, чтобы, когда я умру, их закопали вместе со мной в могилу. Клянусь, я не помышлял ни о чем ином. — Старик говорил пылко. Его лицо больше не выражало страха. Воспоминания о лихих молодых годах, когда он боролся с фашистами, казалось, успокоили его. Ему ли, старику, не раз рисковавшему жизнью за родину, теперь бояться смерти?
— Мне больше нечего взять с собой в могилу, у меня ничего не осталось, — повторил он и улыбнулся, обнажив беззубые десны.
То, что сказал старик, тронуло сердце Деррыбье. Он понял, что перед ним честный человек.
— Можете идти, отец. Я вас отпускаю. Но оружие все-таки придется сдать. Время такое. Вот вам расписка в том, что вы добровольно сдали карабин, пистолет и гранаты. Отпустите его, — сказал он вооруженным бойцам, вставая.
Старик благодарно поклонился. Он уже было повернулся, чтобы уйти, но тут Деррыбье вспомнил, как ато Гульлят говорил когда-то: «При итальянцах мы тоже припрятывали оружие, чтобы в нужный час обратить его против захватчиков».
— Постойте, отец, — окликнул Деррыбье старика. — У вас национализировали землю или доходный дом?
— Не было у меня ничего: ни земли, ни дома. Чего национализировать-то?
— А арестованные или подвергшиеся революционным мерам родственники есть? Сын там или еще кто?
— Какие могут быть родственники у того, кто лишен в жизни всего? Одинок я. Моими родственниками, моими детьми было вот это оружие. Но враги у меня есть. — Старик нахмурился.
— Кто такие? — насторожился Деррыбье.
— Живот мой и мои воспоминания!
— Хорошо, отец, идите. Мы подумаем, как вам помочь. «Этот старик явно не враг. Уж кто-кто, а он не будет стрелять в спину», — подумал Деррыбье, когда дверь за стариком закрылась.
Один из бойцов отряда защиты революции остался в помещении.
— Что с тобой, Деррыбье? Ты какой-то сам не свой еще с вечера. Это все заметили. Тебя что-то тревожит?
— Да так, устал, наверно. Не сплю уже вторые сутки. А как дела с похоронами товарища Лаписо? — переменил он тему разговора: не хватало еще, чтобы товарищи заподозрили его в слабости.
— Гроб куплен. Машина будет. Венок заказан. Плакаты и лозунги готовятся. Получено разрешение похоронить его у церкви святого Иосифа, на кладбище героев-революционеров. Панихида состоится в тринадцать часов. Выступишь с речью? Возможно, журналисты будут.
Деррыбье покачал головой. Потом, зевнув, потянулся. Все тело ломило. Глаза слипались. Чтобы прогнать сон, он потер их кулаками.
— Извини, совсем замотался. Времени ни на что не хватает, — сказал он товарищу, повернув к нему посеревшее от недосыпания, заросшее двухдневной щетиной лицо. — Сутки пролетают — не успеваешь моргнуть. Раньше, бывало, день тянется, а теперь… О чем ты? О журналистах? Вряд ли кто придет на похороны. Этих прихвостней ЭДС и ЭНРП не дозовешься. Да и лучше. А то такого понапишут!
— Есть ведь народные корреспонденты.
— Возможно, но где они? А эти, если пронюхают, что где-то устраивается прием, приходят и без приглашения. Поверь мне, стоит им только намекнуть, что будут угощать ареки[34], они сразу явятся со своими письменными принадлежностями, а то и без таковых. Ох, наступит день, когда мы как следует потрясем эту братию. Но горячиться не следует. Все нужно делать обдуманно.
Деррыбье внимательно посмотрел на бойца. Тот стоял — автомат за плечом, молодой, нетерпеливый.
Когда бойцы отряда защиты революции узнали об убийстве Лаписо, можно себе представить, какие чувства овладели ими. «Мстить, давить гадов, убивающих наших товарищей!» — такие раздавались возгласы. А тут еще этот старик с оружием. Деррыбье беспокоился, как бы они сгоряча чего не натворили.
— Послушай, товарищ, — сказал он, — убийство Лаписо вызвало у всех нас гнев. Это естественно. Но наши чувства необходимо, особенно сейчас, контролировать. Нам нельзя руководствоваться только эмоциями, нельзя действовать стихийно. Потому, что именно этого от нас ждут враги. Потому и провоцируют. Кстати, Вассихона доставили куда следует?
— А как же. Рано утром. Только это дело мне очень не по душе.
— Почему?
— Говорят, некоторые товарищи из общественных организаций, узнав об аресте Вассихона, очень и очень забеспокоились.
— Забеспокоились?
Утверждают, что Вассихон — революционер. Действовал якобы правильно. «Разве он не представил доказательств необходимости ликвидировать реакционеров и анархистов?.. В это революционное время… Ведь всем известно, что в кебеле, которым он руководит, полно оппортунистов»…
— Вот как! Однако орган народной власти не должен превращаться в арену фракционной борьбы. Это жаждущие власти авантюристы стремятся посеять раздор среди руководства кебеле, насадить групповщину. Такие деятели, по сути дела, выступают против народа.
— Ты знаешь, что сказал этот Вассихон? «Если меня сегодня же не отпустят на свободу, пеняйте на себя. Знали бы вы, кто за моей спиной! Таких, как я, нельзя трогать, я сражаюсь за победоносную линию. Ох и хлебнете вы горя из-за меня!»
— Неужели так бахвалился? Ну, наглец!
— Во всем мы сами виноваты… Нам надо было тогда же вечером прикончить его — и делу конец.
— Мы поступили правильно, по-революционному. Хватит произвола. Ну ладно. — Деррыбье посмотрел на часы. — Времени у нас мало. Распорядись, чтобы все бойцы отряда собрались через два часа и ждали меня.
— Понял! — Боец вышел из комнаты.
И тут же, один за другим, прибыли два посыльных. Точно дожидались этого момента. Один посыльный, из Министерства информации и национальной ориентации, под расписку вручил Деррыбье заказное письмо. Деррыбье взглянул на конверт: из отдела, где он работал. Интересно, о чем его уведомляет начальство? Он вынул из конверта лист бумаги, пробежал его глазами:
«Нам стало известно, что Вас избрали председателем кебеле по месту жительства. Эта общественная должность не позволит Вам успешно справляться с Вашей основной работой, которая требует много времени и очень ответственна. Просим Вас немедленно явиться в учреждение. Предупреждаем, что в случае неявки пострадает дело, ответственность за что падет на Вас. В таком случае мы вынуждены будем применить по отношению к Вам революционные меры воздействия».
Прочитав письмо, он едва не рассмеялся: «Ну и шутники — применят ко мне революционные меры воздействия! Интересно, где более ответственная работа — здесь или в министерстве? Ведь там я не загружен работой и два часа в день. В отличие от них у меня есть совесть. Мне поручили важное дело, и я сделаю все возможное, чтобы выполнить свой революционный долг. Неужели они беспокоятся, что я потребую с них жалованье за то время, когда меня не будет на службе? Нет, тут что-то не то. Злая шутка, а может, что-нибудь замышляют? Ну, посмотрим, что принес второй письмоносец». Было еще пять писем. Деррыбье вскрывал их и читал одно за другим. Все написаны от руки. Во всех угрозы: предупреждали, что, если он не уйдет с поста председателя кебеле, ему несдобровать — убьют. Это уже серьезно. Как жаль, что посыльный, вручив письма, сразу же ушел. Расспросить бы его, может, он помог бы узнать, от кого эти анонимки. Деррыбье недоуменно повертел листки в руках и бросил на стол — ему казалось, что от них веет могильным холодом. «Главное — не паниковать! — уговаривал он сам себя. — Человек, его воля и проверяются именно в таких ситуациях. Когда смерть скалит зубы… Ну нет, меня не так легко запугать!» Вдруг зазвонил телефон. Деррыбье от неожиданности чуть не вскочил. Он не сразу взял трубку. А когда потянулся к аппарату, рука предательски дрожала. Потная ладонь прикоснулась к прохладной черной пластмассе.
— Алло… кто говорит? Кто? Госпожа Амсале! Как поживаете? Чем обязан вашему звонку? — произнес он в замешательстве. Уж чего-чего, а услышать голос этой женщины он никак не ожидал.
— Ты мне нужен по серьезному делу. Сможешь прийти сегодня к нам на обед?
— Нет, госпожа, не смогу. Днем мы хороним одного товарища. Я обязательно должен присутствовать.
— А сейчас? Я пришлю за тобой машину…
— Сожалею, но у меня собрание через несколько минут…
— Ну а вечером?
— И вечером не удастся. Сегодня весь день забит. А если вы расскажете мне свое дело по телефону?
— Дело такое, что о нем лучше переговорить с глазу на глаз. Когда будет удобно, загляни… Э… Ты ведь говорил мне, что хочешь купить автомобиль? Продается хорошая машина за вполне приемлемую цену. Если у тебя нет денег, я дам взаймы, а ты постепенно вернешь. Но это так, между прочим. Дело-то у меня к тебе совсем другое… Обязательно зайди к нам.
— Сегодня никак не получится, госпожа…
— Да, кстати, сын мой, что с тобой стряслось, ну и попал же ты в историю! Ведь ты всегда был такой рассудительный… — И, не давая ему вставить ни слова, продолжала: — Да-да, ты попал в историю, сын мой. Все мы сожалеем об этом. Ведь тебя хотят обвести вокруг пальца, подставить под удар. Чтобы ты отвечал за все. Ты теперь вроде мотылька, который летит в огонь. Как же так? Всегда такой осторожный — и вдруг на тебе! Что делается с современной молодежью! Но это я так, не обращай внимания. А о машине подумай, не упусти. Многие за ней гоняются. Ее хозяину срочно понадобились деньги, вот он и хочет ее побыстрее продать. Ну, сын мой, ждем тебя. Да поможет тебе бог. — Она повесила трубку.
Госпожа Амсале не будет звонить просто так. А не имеет ли она отношения к . . .? Или сама что-нибудь затевает? Подозрительно все это. Столько совпадений! Убийство Лаписо, анонимки с угрозами, звонок Амсале. Как настойчиво она приглашала к себе. А предложение дать денег взаймы на машину? Уж это совсем на нее не похоже. Тут явно нечисто. В дверь постучали.
— Войдите!
Это были журналисты из Министерства информации.
— Вот это сюрприз! Мы как раз только-только говорили с товарищами, что хорошо бы пригласить представителей прессы к нам в кебеле. Проходите, проходите. — Деррыбье встал им навстречу. Выйдя из-за стола, пожал каждому руку.
Их было четверо. Один из них, усаживаясь на предложенный стул, сказал:
— Разнеслась весть, что тебя выбрали председателем кебеле. Вот и решили зайти. Как же, все-таки коллега. В одном министерстве работаем.
— Я очень рад. Садитесь, товарищи. — Деррыбье пододвинул им стулья. Он не был с ними близко знаком, хотя встречал в министерстве.
Тот, у которого лысина начиналась со лба, с красным лицом, опухшими от ареки глазами и сиплым голосом, был известным скандалистом. Его личное дело распухло от выговоров и предупреждений. Начальство терпеть его не могло, но выгнать с работы почему-то не решалось. Видно, кто-то его опекал. Рядом с ним сидел широколицый длинноволосый худой юноша. Этот тоже любил выпить, но открытых конфликтов с начальством избегал. Сейчас он сидел смирно — этакий прилежный репортеришка, пришедший по заданию газеты, — и стрелял шустрыми глазами по сторонам. О третьем газетчике говорили, что он толковый парень, хорошо пишет, но слишком неравнодушен к женщинам, просаживает на подружек все жалованье и потому вечно сидит без денег. В министерстве, наверно, не найдется ни одного человека, у кого бы он не брал денег в долг. Ну а если ему кто-либо отказывал, он начинал обливать грязью этого человека. Он был известен как большой сплетник. Любил бахвалиться своими знакомствами. Только и слышишь от него: вчера я провел вечерок с таким-то и таким-то — и называет при этом имена членов высшего армейского руководства. Кое-кто ему верил. Четвертым был пожилой мужчина с густой сединой в волосах, смуглый, рыхлый, напоминающий евнуха. Он все улыбался, поблескивая золотыми коронками на передних зубах. Это был заядлый спорщик. Если он начинал спорить по какому-либо вопросу, то с ним лучше было не связываться. Хотя он и считался ветераном журналистики, статьи за его подписью трудно было найти в прессе. Довольно склочный и задиристый, он часто выступал в дискуссионных клубах, где почем зря поносил начальство, видимо полагая, что именно этим способствует прогрессивным переменам. В министерстве его злого языка боялись как огня.
Обладатель сиплого голоса спросил Деррыбье:
— Говоришь, хотели пригласить газетчиков? Что, интересный материал есть?
— Заместитель мой, командир отряда защиты революции нашего кебеле, убит анархистами. Сегодня будем хоронить. Вот мы и подумали: хорошо бы осветить этот случай в прессе, показать, как враг бьет из-за угла. Лучшие люди гибнут. Вот на таких примерах и нужно воспитывать массы.
Юноша с широким, словно сито, лицом уверенно сказал:
— Дельное предложение! Надо будет позвонить в министерство, чтобы прислали фотографа, кинооператора.
Его перебил златозубый:
— Вообще-то мы пришли по иному поводу. Хотим обсудить с тобой кое-какие важные проблемы. Ты знаешь, бюрократия заела. Никакой жизни. Возьми хотя бы наше министерство — просто безобразие, надо принимать меры, пока не поздно. Мы уже говорили об этом с Вассихоном. Он обещал помочь, да не успел… Теперь-то мы в курсе, чем он занимался…
— Да говори конкретнее, — нетерпеливо вмешался охотник до женщин, который вечно в долгах. — Значит, так. Почему бы тебе, Деррыбье, не стать председателем нашего дискуссионного клуба? Парень ты энергичный, хватка у тебя есть. Наше учреждение необходимо чистить, ты лучше нас об этом знаешь. Да разве такое под силу было Вассихону? Ну а ты справишься. Мы повязаны по рукам и ногам реакционерами-бюрократами…
— Товарищ прав, — добавил сиплый. — Представляешь, копают под нас, хотят ославить бездельниками. Пачкают наши личные дела. Пора надеть узду на бюрократию. Дальше мириться с этим нельзя. Лозунг «Долой реакционную бюрократию» нам необходимо претворить в жизнь. «Демократические права эксплуатируемым — немедленно!» — с пафосом произнес он.
Широколицый подхватил:
— Во-во, верно говорит. Будем бороться за лозунг «Демократические права эксплуатируемым — немедленно!». Вам, руководству кебеле, следует поддержать нас. Не ради собственной корысти, а во имя революционных идеалов мы призываем к решительной чистке.
Тут они зашумели все разом. Трудно было разобрать, что они говорят. Деррыбье сидел, положив локти на стол. Кое-что ему уже стало ясно. Но пока он молчал.
Седовласый журналист, сверкнув золотыми зубами, полез в портфель, лежавший у него на коленях.
— Вот. — Он выложил на стол несколько исписанных листов бумаги. — Список лиц, которых в нашем учреждении необходимо разоблачить и вычистить. Если эти люди срочно не будут удалены, то наша организация в этом учреждении никогда не сможет окрепнуть. Смотри, Деррыбье. — Он приподнялся со стула, перегнулся через стол и ткнул пальцем в список, который Деррыбье держал в руках. — По отношению к первым шестерым надлежит применить самые строгие революционные меры. С них надо начинать. За этим мы и пришли к тебе. Ну как, возглавишь наш дискуссионный клуб?
В списке были обозначены фамилии сорока человек. Большинство — руководители министерства. Против каждой фамилии подробно указывалось, в чем обвиняется этот человек. Среди прочих Деррыбье с удивлением обнаружил фамилию Фынот — Кеббеде. «Одна из наиболее активных членов ЭНРП», — значилось рядом.
— Ну хорошо, вот вы клеймите этих людей реакционерами, саботажниками, сторонниками ЭНРП, подпевалами Хайле Селассие, а конкретные доказательства их вины у вас имеются? Может, вы на честных людей напраслину возводите. — Деррыбье сурово посмотрел на притихшую четверку. В нем закипал гнев против этих прощелыг, которые хотят под шумок борьбы с контрреволюционерами разделаться со своими личными противниками.
Те заерзали на стульях.
— Товарищ, — поучающим тоном начал сиплоголосый журналист, — реакционеры, занимаясь саботажем, всячески скрывают свои преступления. Их не так просто поймать за руку. Но достаточно вспомнить их прежние высказывания, и все станет ясно. Разве во времена монархии не они восхваляли «солнцеподобного негуса[35]»? Не они кричали на всех перекрестках, что правительство Эндалькачеу обеспечит в стране порядок и спокойствие? И сейчас они сбивают с толку народ. Как можно, чтобы в революционной Эфиопии они сохраняли высокие посты? Особенно вот этот, он в списке первый. Мы хорошо знаем, какие передовицы он писал до революции. И тот, что под вторым номером, — чистейшей воды реакционер. Стремясь укрепить бюрократические порядки, он принимает людей, не соблюдая очереди. В списке еще не все, кого следует подвергнуть чистке. Кое-кого нам пока не удалось разоблачить. Очень уж ловко они маскируются.
— Конечно, реакционер не будет афишировать свою подрывную деятельность, — кивнул Деррыбье. — Однако не все те, кто торопятся с разоблачениями, сами честные революционеры. Друга от врага бывает не так-то легко отличить. Потому революционный процесс всегда сложен.
Он внимательно вглядывался в сидящих перед ним людей. Никто из четверых не смотрел ему прямо в глаза. Один нервными движениями вытирал платком выступившую на лбу испарину, другой вдруг закашлялся, третий словно прилип взглядом к мыскам своих ботинок, четвертый беспокойно щелкал замком портфеля. «А не задержать ли их на всякий случай? Допросить как следует. Черт их знает, может, они шпионы, подосланы какой-нибудь подпольной организацией в связи с арестом Вассихона? Ишь ты, выведывают мои настроения! А что потом?» Пока Деррыбье так размышлял, седовласый журналист, с трудом прочистив пересохшее от страха горло, сказал:
— Ты нас неправильно понял, товарищ. Нас попросил составить этот список Вассихон. Ну а когда мы узнали об его аресте, решили прийти к тебе, думали, ты лучше разберешься — все-таки работаешь в нашем учреждении. Найди минутку, посмотри. Во время революции нельзя колебаться. Мягкость мешает. Мягкотелый мало чем отличается от реакционера… — Он хотел произнести еще какую-то трескучую фразу, но запнулся под хмурым взглядом Деррыбье.
«Все-таки Вассихон имеет к этому отношение. Так-так, интересно, — подумал Деррыбье. — Неужели эти болтуны не понимают, что без организованности, заботы о здоровом коллективе мы не сможем единым фронтом бороться с нашими врагами? Соперничество, разброд в прогрессивных силах необходимо искоренять. В органах власти, общественных организациях и в вооруженных силах нужно преодолевать групповщину и фракционность. От них серьезный вред революции. В поделенном доме не может быть единства. Выгадают от этого враги революции. Ведь нет сомнения, что лозунг «Демократические права эксплуатируемым — немедленно!» и требование незамедлительно сформировать временное народное правительство и передать ему всю полноту власти, отстранив от руководства ВВАС, на котором настаивают леваки из ЭНРП, по своему содержанию и целям не отличаются друг от друга. Оба они отвечают требованиям мелкой буржуазии, жаждущей власти».
Но журналистам он сказал другое:
— Прежде чем принимать меры, надо правильно оценить обстановку. Это рассудительность, а не мягкотелость. После того как нажмешь курок и прогремит выстрел, думать уже поздно. Авантюризму нет места в революционном процессе. Разоблачать врагов народа — наша святая обязанность. Но прежде чем указывать на кого-то, каждый должен посоветоваться с собственной совестью. Только люди с безупречно чистой совестью имеют право разоблачать других. Те борцы, для которых зов красной звезды — это зов их собственного сердца, сегодня демонстрируют величайшую осторожность и бдительность. И именно за это кое-кто пытается навесить на них всяческие ярлыки, чтобы обелить себя, свою подлую сущность. Но им это не удастся. Правды не скроешь, как ни старайся… Список оставьте, я разберусь. И уж тогда посмотрим, кто истинный реакционер. Идите.
Обескураженным таким поворотом разговора журналистам не нужно было повторять дважды — они поспешно ретировались, проклиная себя за то, что вообще пришли сюда.
Выпроводив интриганов из Министерства информации, Деррыбье совершенно ясно представил себе содержание речи, с которой он выступит на похоронах Лаписо. Он скажет, как он понимает лозунг «Демократические права эксплуатируемым — немедленно!». Взять хотя бы задержанного утром старика. Ведь он не злоумышленник, не враг революции. Нельзя его ставить на одну доску с теми, кто укрывает оружие, чтобы обратить его против народа. Конечно, внушение старику нужно сделать, и серьезное. Но этим и ограничиться. Деррыбье невольно улыбнулся, вспомнив, как осветилось благодарностью лицо старого человека, когда его отпустили. Верно, он не надеялся на снисхождение. Вот так и надо. Чуткость к человеку прежде всего.
Однако при мысли о звонке госпожи Амсале он помрачнел.
— Можно? — Дверь приоткрылась, в щелку просунулась хорошенькая женская головка.
— Фынот! — Деррыбье вскочил со стула и двинулся ей навстречу, протягивая для приветствия руку.
Она поцеловала его в щеку.
— Держи, из моего садика. Осторожно, она с шипами! — воскликнула Фынот, увидев, что Деррыбье схватил стебель розы всей пятерней.
— Ничего, не уколюсь, — засмеялся он.
— Поздравляю тебя. Ты откликнулся на зов красной звезды. О твоем избрании мне позвонили домой. — Смешливое лицо ее стало серьезным.
— Быстро же тебе сообщили. Интересно кто?
— Какая разница кто! В Аддис-Абебе новости распространяются мгновенно. Люди узнают не только о том, что сделано, но и о том, чего и не собирались делать, — сказала она.
— Почему ты вся в черном? — спросил он, недоуменно оглядывая ее траурное одеяние.
Несколько секунд она молчала. Подбородок у нее задрожал.
— Эммаилаф умер, — сказала она упавшим голосом.
Деррыбье от неожиданности остолбенел. Он тупо смотрел на девушку.
— Что с ним случилось? Почему он умер? — наконец выдавил он из себя.
— Покончил с собой. Повесился.
— Не могу поверить… Эммаилафа больше нет.
— У меня такое же чувство. Когда умирает человек, которого мы любим и уважаем, то трудно смириться с мыслью, что его уже нет. Для меня он жив. Потому, что он не исчезает из моих мыслей. Но ведь на самом деле остались одни только воспоминания. — Она приложила к уголкам глаз платочек.
— Но зачем? Зачем? — с трудом произнес Деррыбье. У него вдруг пересохло в горле. Вспомнилась светлая, как у ребенка, улыбка Эммаилафа.
— После того как поставили его последнюю пьесу, он не знал покоя. Что-то постоянно грызло его изнутри. — Она комкала платочек в кулаке.
— Я ни разу не видел его хмурым. При мне он обычно смеялся, шутил. Правда, какое-то беспокойство в нем чувствовалось.
— Эммаилаф был скрытным человеком, он никогда не делился с другими своими горестями и заботами. А если и говорил о них, то всегда шутливо. «Каждый из нас должен свою печаль держать при себе, а радостью делиться со всеми. Что получится, если каждый будет омрачать своими печалями и без того грустный мир? У любого из нас много печали в сердце, поэтому людям приятно узнавать о радостном и избегать печального», — часто говорил он. Он и в свои произведения привносил много веселого. Привносил. Как больно говорить об этом в прошедшем времени.
— И все же я не понимаю, отказываюсь понимать, как он мог решиться на это. Лишить себя жизни! Ты знаешь, Фынот, он как-то сказал мне: «Писатель, потерявший вдохновение, похож на холостой патрон». Может, в этом дело? Может, он разуверился в себе как в художнике?
Она вынула из сумочки письмо и протянула его Деррыбье. Стоя, только положив розу на стол, Деррыбье стал читать.
«Фынот, любовь моя! Я знаю, что ты никогда не простишь мне. Я и не жду прощения. Ибо такое нельзя простить. Человек, который добровольно расстается с жизнью, навсегда уходит из этого мира, не смеет рассчитывать на прощение близких. Но помнишь, ты говорила, что все познается в сравнении? Ну что ж, тогда и чистилище может оказаться не таким уж плохим местом. Я отдаю себе отчет в том, что тороплюсь. Не с очень-то большой радостью я вознесусь на небеса, ибо чувствую, что и там мне вскоре надоест…»
«Какая сила духа. Человек, осудивший себя на смерть, иронизирует над собой же», — подумал Деррыбье.
«…Вряд ли есть на свете что-либо, способное доставлять вечную радость. Мечтать об этом тщетно. Да, я тороплюсь, меня ждет веревка. Я вижу петлю, которая, словно разинутая пасть, готова меня проглотить.
Моя Фынот, я не могу жить. Я всегда мечтал быть писателем, творцом, который приносит радость человеку. Иначе я не вижу смысла жизни. В последнее время я чувствую полную творческую опустошенность. Какой толк обманывать самого себя, других? Я не в состоянии писать так, как думаю, как чувствую, мне не дано создать по-настоящему правдивое произведение. А прозябать в искусстве я не желаю. Кому нужен такой писатель! Посему мне надо умереть.
Это решение окрепло после постановки моей пьесы. Она мне представилась совсем не моим, чуждым мне произведением — неискренним, пустым. Те сочинения, в которых я постарался откровенно выразить свои чувства, заперты в ящике моего стола, где их поедают термиты. Когда я думаю о том, что они обречены на забвение, у меня появляется ощущение, будто меня самого гложут термиты. Есть ли мука страшнее, чем эта? Мне мерещится собственное тело, по которому ползают ненасытные насекомые — они пожирают все… плоть, мысли. Зачем жить?
Моя Фынот, у меня нет терпения Иова. Я тяжело болен, моя болезнь прогрессирует. Раньше у меня случались приступы один раз в месяц, совсем изредка. Теперь это случается два-три раза в неделю. Все чаще и чаще мне отказывает память. Представь себе писателя, который ничего не помнит. Нелепость, не правда ли? Если прошлая жизнь отсутствует в сегодняшней, то будущее не имеет смысла.
Фынот, дорогая, я наскучил тебе своей сбивчивой исповедью. Постарайся понять меня. Я прав. Я хочу, чтобы ты всегда помнила: я не встречал в жизни другой женщины, которую любил так, как тебя. Я уйду и унесу с собой твою любовь. Ты же не мучай себя памятью обо мне…
Предостерегаю тебя, не слишком увлекайся литературой. Она кружит голову, опьяняет, заставляет страдать и впадать в забытье. Постепенно она овладевает тобой, подчиняет себе. Ты перестаешь быть самим собой. Подобно ревнивому другу, она посягает на все твое естество, не дает покоя. Но ты и не захочешь покоя, потому что влюблена в литературу. Жизнь писателя — плавание по морю смерти и жизни. Душа писателя — как утлый челн, бросаемый волнами из стороны в сторону. Она то вздымается вверх, то опускается вниз. Ее несет мимо черных и зеленых полей, долин и песчаных пустынь. Море становится все больше и больше, и вот оно превращается в океан. О Фынот! Океан — это мир, а мир — это шар земной. Муки сочинительства подобны родовым схваткам. Дитя рождается на свет через страдания матери, но какое счастье оно приносит ей! Писатель и роженица чем-то похожи друг на друга. Но какое это горе, когда ребенок родится мертвым! Я испытал это чувство.
Кроме книг, от меня ничего не остается. Об имуществе я никогда не думал. Тот, для кого главное богатство — красота мира, бесконечное разнообразие людей, довольствуется малым. Мне совершенно безразлично, где погребут мое тело. Я тороплюсь. У меня свидание со смертью. Знаешь, удивительно, что теперь, когда я решился, смерть больше меня не пугает. Странные мысли приходят в голову. Вдруг вспомнился один анекдот. Я расскажу тебе его, пусть он станет моей последней шуткой.
Один крестьянин, спустившись с гор, стал распахивать берег реки. Его товарищ крикнул ему издалека: «Эй, Азбитце! У тебя умерла мать!» — «Что с ней случилось?» — «Ударило молнией!» — «Вот, наверное, испугалась бедняга!» — только и ответил крестьянин.
Видишь, и о смерти можно говорить с юмором. Прощай, моя Фынот. Передай привет Деррыбье. Напомни ему о зове красной звезды. Он поймет. Прощай, любимая».
Деррыбье прочитал письмо, снова покачал головой:
— И все равно не понимаю. Я отказываюсь его понять.
— Его чувства может понять только человек, обуреваемый такими же страстями. — Она взяла письмо, аккуратно сложила его и положила в сумочку. — Эммаилаф ненавидел цензуру. Его возмущала сама мысль о том, что написанное им кто-то будет проверять. Как только речь заходила о цензуре, он терял самообладание. «Контроль родителя над ребенком, учителя над учеником, начальника над подчиненными, жены над мужем, общества над гражданином! Когда же наконец человечество получит свободу?» — говорил он. Он умер, завещав мне свои рукописи. Я сделаю все, чтобы они были опубликованы.
— А почему он сам не пытался их издать?
— Потому что считал, что это невозможно.
— Невозможно? Разве он не добился постановки пьесы?
— Видишь ли, он больше всего писал о страстях человеческих. Он это называл божеством красоты. Любовь для него — символ, метафора искренности человеческих отношений, природного совершенства и гармонии людей. Любовь — это и источник жизни, все живое зачинается в любви. Знаешь, что он говорил? Природа приходит в восторг, когда раскрываются цветы. Цветок — это проявление страсти, это красота. Когда мужчина и женщина достигают зрелости, их плоть начинает жаждать страсти, они становятся еще красивее, а в душе у них слышна песня радости. У мужчины крепнут мускулы, у женщины груди наливаются соками жизни, их тела благоухают здоровьем, чистое дыхание трепещет, как язычок пламени на ветру. Они — воплощение любви, которая приводит их в восторг, окрыляет, вызывает счастливое томление. Их влечет друг к другу страсть! Любовь — это молодость! Даже пожилые люди, влюбляясь, молодеют… В его произведениях много эротики. Вовсе не пошлой. Он умел писать о любви с тактом и проникновенно.
— Что же мешало издать подобные сочинения? — спросил Деррыбье.
— Царящее вокруг ханжество. Моральные устои рушатся. Безнравственность торжествует. Но попробуй откровенно написать о любви — такой шум поднимут! «Разврат! Смакование постельных сцен!» Чего только не услышишь. Эммаилаф не мог вынести этого.
— Ты как-то говорила, что тоже принялась за роман. «Мед и полынь» — кажется, так? Получается?
— И не спрашивай. — Она с отчаянием махнула рукой. — Наверное, никогда не кончу. Чем больше пишу, тем неопределеннее все кажется, словно мираж в пустыне. Тащусь вперед со скоростью улитки.
— Ты очень изменилась, сама не чувствуешь? — спросил он.
— Чувствую. Если с книгой что-то не ладится, кажется, и жизнь остановилась. Ну а если получается, пишется, то настроение лучше, на душе веселее. — Она говорила о своей работе над книгой, и на лице ее сменялись тени печали и радости, отчаяния и надежды. — Знаешь, все чаще я стремлюсь оставаться одна. Никого не хочу видеть. Все думаю о своих героях, их поступках. Ты прав, я изменилась. Хочется писать, писать и писать.
— Заразилась от Эммаилафа?
— Возможно. Скорее всего, именно так. Это как болезнь. Но… Согласись, ведь прекрасная болезнь? Она сладка, как первая любовь. И, как первая любовь, порой мучительна. Мысль, которая ночью кажется прекрасной, при дневном свете становится омерзительной. Слова, которые ложатся на бумагу, наполняются фальшью. Напишешь что-то, потом перечитаешь — и волосы хочется рвать от досады. Раньше мысль казалась глубокой, оригинальной, а на поверку вышло — банальность, пустая проповедь. Вот и мараешь бумагу до изнеможения, пока не получится именно так, как ты задумывал. Голод и жажда писателя — это красота и правда. Это борьба, требующая постоянного душевного напряжения. Она изнуряет, но она и дает силы жить. В общем, мед и полынь. — Она облизнула пересохшие губы.
— Как сама революция, — сказал Деррыбье ей в тон.
— Да, как революция… Зов красной звезды! Ты никогда не задумывался о том, какая странная судьба выпала на долю нашей родины? Ей всегда приходилось отстаивать свою самобытность. Наш народ многим жертвовал ради того, чтобы быть самим собой. Жажда свободы в нем неискоренима. В древности Эфиопия была Островом христианства во враждебном мусульманском море. Затем она стала Островом свободы в колониальном море. Ведь в Африке только она сумела отбить посягательства колонизаторов. Сейчас она — Остров революции. Мы сбросим с нее старые одежды, она засияет красными звездами. Я помню, как однажды Эммаилаф сказал мне: «Эфиоп, который любит свою страну, обязательно должен быть революционером. Потому что Эфиопии нужна революция, нужно возрождение».
— Революция — это тоже творчество. Она требует от нас чистых чувств, бескорыстной преданности, таланта.
Фынот внимательно посмотрела на него.
— Я думаю, именно это имел в виду Эммаилаф. Это прекрасно!
— Послушай, а ведь ты, наверно, и обо мне пишешь в своей книге?
— Как ты догадался? — Она бросила на Деррыбье лукавый взгляд.
— Да по тем вопросам, которые ты мне задавала. Вроде бы ненароком, так, к разговору, а у самой ушки на макушке. Думаешь, я не заметил?
Она заулыбалась. Он тоже.
— Почему ты так смотришь на меня? — спросила она.
Он отвел глаза.
— Вижу, как она мучит тебя.
— Кто «она»?
— Книга. Кончай ты ее поскорее. А то я ревновать начну, — сказал он шутливо. — Она словно стоит между нами.
— Ох, бедненький, заревновал. — Она вскочила со стула, подбежала к нему и поцеловала в лоб. На какое-то мгновение взгляды их встретились. Между ними словно искра проскочила. Он смутился, а она, посерьезнев, сказала:
— Да, Эммаилаф умер. Но книгу я все-таки допишу. Это будет лучшая память о нем, — и выбежала из комнаты.
— Подожди! — крикнул он ей вслед. — Ты же не сказала, когда похороны.
— Ой, забыла! Я ведь ради этого и пришла. Похороны сейчас. — Она посмотрела на часы. — Надо торопиться.
— Я пойду с тобой. До меня все-таки никак не доходит, что он умер. Подожди минутку. — Он набросил на плечи пиджак, засунул за пояс пистолет. — Я обязательно должен проводить Эммаилафа.
Они выбрали свой путь и не сойдут с него. Ее звала книга, его — красная звезда.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Четверо журналистов, которые приходили к Деррыбье со списками служащих Министерства информации и национальной ориентации — в этом списке были перечислены имена большинства заведующих департаментами, главных редакторов газет и радиопрограмм, а также руководителей ряда служб и отдела кадров, подлежащих, по их мнению, чистке, — не спешили возвращаться к себе на работу. Они отправились в другой район, в кебеле, где была назначена встреча с Таддесе Гебре Медхином. По дороге остановились у газетного киоска, чтобы купить свежий номер правительственной газеты «Аддис Зэмэн». Пришлось довольно долго простоять в очереди — желающих приобрести газету было много. Сколько они ни упрашивали продавца, больше одного экземпляра, стоившего двадцать пять сантимов, им не продали. На первой странице бросился в глаза набранный крупным шрифтом заголовок: «Разоблаченные анархисты взяты под контроль прогрессивными силами». Статья сообщала, что «обезврежены» девять анархистов: три женщины и шестеро мужчин. Их разоблачили рядовые сотрудники учреждения, в котором они работали.
Это были те самые девять человек, которых уничтожил Вассихон перед самым своим арестом.
Сообщение в газете произвело большое впечатление на журналистов.
— Дай ему волю, он бы живо разделался со всеми этими сочувствующими ЭДС, анархо-фашистами, сторонниками сепаратистов и прочей нечистью. Вот так нужно расправляться с врагами революции, решительно и беспощадно, — говорили они друг другу, тыча пальцами в газету. — Надо разобраться с этим Деррыбье: уж больно он либеральничает со всякими подозрительными элементами. А Вассихон пострадал ни за что.
Обсуждая статью в «Аддис Зэмэн», они пришли в канцелярию кебеле. Об этом кебеле знала вся столица. Обыватели распространяли о нем самые невероятные слухи. Жители этого района под руководством своих испытанных вожаков раньше всех в Аддис-Абебе вооружились и в ответственнейший период, когда враги грозили уничтожить завоевания революции, приняли самое активное участие в кампании «красного террора».
Именно сюда приходили кадровые работники общественных организаций столичной провинции набраться опыта. Здесь царила атмосфера лихорадочного возбуждения. Хлопая дверьми, из здания выходили бойцы. Маоистские фуражки были лихо заломлены на давно не знавших гребня волосах. Взлохмаченные бороды, мятые, защитного цвета куртки и штаны. Лица этих парней были очень решительны. У каждого за поясом пистолет, автомат через плечо, грудь перекрещена пулеметными лентами. Дымя сигаретами, по пятеро-шестеро они вскакивали в «лендроверы» и стремительно неслись туда, где шел бой, где засели контрреволюционеры. Один вид бойцов отряда мог внушить страх кому угодно. Что ж, пусть враги боятся. Этим парням не до церемоний — они выполняют смертельно опасную работу.
Войдя во двор, отгороженный от улицы высоким забором, четверо газетчиков показали свои пропуска постовому. Тот внимательно изучил документы. Потом каждого обыскал — нет ли оружия. Удостоверившись, что все в порядке, сделал шаг в сторону:
— Проходите!
В канцелярии их не заставили долго ждать.
— Товарищ Таддесе Гебре Медхин ждет вас, — сказал им секретарь.
Канцелярия находилась в национализированной вилле с просторными, некогда уставленными добротной мебелью, а теперь пустоватыми комнатами. Очевидно, в кабинете, куда пригласили журналистов, несколько минут назад закончилось собрание. Хотя окна были распахнуты настежь, под потолком еще плавали облачка синеватого сигаретного дыма. Пепельницы с грудами окурков были похожи на костры, которые жгут в дни весеннего праздника Креста. Этот кабинет отличался от кабинетов председателей других кебеле, обычно заставленных грубосколоченными скамьями и обшарпанными столами. Здесь были обитые кожей кресла, радовавшие глаз, стильные столы от «Мосвольда», на стенах развешаны дорогие ковры.
В комнате находились три человека. Председатель кебеле сидел за большим столом. Перед ним лежала толстая папка. Он был погружен в чтение каких-то бумаг. Напротив в кресле, небрежно закинув ногу за ногу, сидел тот самый товарищ Таддесе Гебре Медхин, который пригласил сюда журналистов. Его курчавая шевелюра была аккуратно причесана, как будто он только что побывал в парикмахерской. Смуглое самодовольное лицо лоснилось. Концы щегольски подстриженных усов, почти касаясь клинышка бороды, у самого подбородка лихо закручивались вверх. Большие светлые глаза этого человека так и сверлили взглядом вошедших. Нервными тонкими пальцами Таддесе пощипывал бородку. При этом улыбался, демонстрируя ослепительно белые крупные зубы. Всем своим видом он старался показать, что в этом кабинете он свой человек. Одет Таддесе был изысканно — светлый костюм, коричневая рубашка и в тон галстук. Облик этого франта контрастировал с грузной угрюмой фигурой командира местного отряда защиты революции. Этот хмурый мужчина с автоматом на коленях сидел напротив Таддесе. Его левая щека была изуродована глубоким шрамом.
— Садитесь. — Таддесе хозяйским жестом указал на свободные кресла. — Журналисты у нас в почете. Хотя кое-кому нравится называть вас обезьянами. Ха-ха! — Он был явно в хорошем настроении. — Ну, товарищи, шутки в сторону, — сказал он, когда все четверо, потоптавшись смущенно, наконец расселись. Улыбка стерлась с его лица. — Что заявил вам новый председатель соседнего кебеле? Вы ведь были у него?
Таддесе говорил уверенно, как будто был здесь главным. На самом же деле он не проживал в этом районе и к этому кебеле отношения не имел. Однако с местными руководителями был близок, чем и объяснялась его самоуверенность. Таддесе работал в Министерстве иностранных дел. Занимал там довольно высокий пост, но хотел большего. Потому и лез из кожи вон, втирался в доверие к влиятельным людям. Он мечтал встать во главе Министерства информации и национальной ориентации. Эта цель казалась ему вполне достижимой в обозримом будущем. Нужно лишь проявить себя активным борцом за новую жизнь, беззаветно преданным делу революции. А там, глядишь, и назначат постоянным секретарем министерства или даже министром. Вот тогда-то он и займется наведением порядка в этом «мятежном доме». От таких перспектив дух захватывало.
— Ну, что стесняетесь? — подбадривал пришедших Таддесе. — Рассказывайте.
Седовласый журналисте золотыми зубами поспешил ответить:
— Значит, так. Утром, после того как вы мне позвонили, мы вместе с этими ребятами составили список лиц, подлежащих чистке, и пошли к Деррыбье.
— А тот что? — Таддесе нетерпеливо пощипывал свою бороду.
— «Есть ли у вас конкретные факты против этих людей», — говорит.
— Как будто так просто найти их, — обиженно вставил журналист, у которого был сиплый голос. — Он думает, что враги народа сами будут доносить на себя: вот, мол, мы, а этот саботаж — наших рук дело! — Он изобразил на лице кислую мину, всем своим видом выражая презрение к Деррыбье. — Еще с советами лезет.
— С какими советами?
Председатель кебеле оторвался от своих бумаг, а командир отряда защиты революции поставил автомат на пол. Разговор их заинтересовал.
— «До принятия мер необходимо тщательно проанализировать обстановку». Ишь осторожный какой!.. «После того, как нажмешь курок и прогремит выстрел, думать уже поздно. Нельзя строить обвинения только на основании доносов непроверенных людей. Это может подорвать революционную законность, ввести нас в заблуждение». Вот что он нам сказал.
— Ну видите! — воскликнул Таддесе, поворачиваясь к председателю кебеле. — Каково! Я же предупреждал: несогласные с «красным террором» либералы и ревизионисты проникают в руководство некоторых кебеле. А вдруг это продуманная акция саботажа? С подобным положением надо бороться! — Он вскочил с кресла. Саркастически хмыкнул: — Организовали СМЛО[36]! Твердят о какой-то марксистско-ленинской партии. Где она, эта партия? Фикция. Нет ее. Борьба за революцию идет между нами и показавшей воочию свою антинародную сущность ЭНРП. Победоносная линия — наша. Мы вожаки революции! Вы только вдумайтесь, что такое СМЛО! Это заговор, который плетет мелкая буржуазия и ее приспешники с целью ослабить нашу организацию. И ничего другого! — он ударил кулаком по столу. Болезненно сморщился.
В кабинет стремительно вошел один из активистов кебеле. Подойдя к председателю, он что-то шепнул ему на ухо, передал желтую папку и вышел.
Председатель, не теряя времени, открыл папку, вытащил из нее какой-то документ и стал читать его. При этом он удивленно поднял брови.
После короткой паузы Таддесе продолжал:
— Товарищи, я, разумеется, не открою вам секрета, сказав, что в наших рядах наметились опасные тенденции. Поговаривают, якобы наши действия дезорганизуют экономику Эфиопии. Нас стремятся оклеветать, вменив нам в вину все беды, которые постигли страну. Мы якобы мешаем Дергу успешно довести до конца начатые мероприятия. Это злонамеренный поклеп, который надо пресечь на корню. Иначе нам несдобровать. Пока мы имеем большинство в общественных организациях, мы должны выше поднять лозунг «Демократические права эксплуатируемым — немедленно!». Если мы не сплотим массы вокруг этого призыва и не поведем их за собой, то мы, истинные революционеры, можем оказаться в трудном положении. — Таддесе оглядел всех присутствующих.
Председатель кебеле не отрывал глаз от документа. Он не слушал, что говорил Таддесе. Остальные кивали головами, соглашаясь со сказанным. Таддесе повернулся к журналистам:
— На вас, журналистах, лежит большая ответственность за внедрение нашего лозунга в сознание масс. Я знаю, в Министерстве информации все революционные начинания душат окопавшиеся там оппортунисты. Но ничего, доберемся и до них. Скоро я перейду в ваше учреждение… Будем вместе бороться… Да что ты уткнулся в эту бумагу? Тебе бы только личные дела читать. Слышал, что я сказал? — с раздражением бросил Таддесе, посмотрев на председателя кебеле.
Тот выпятил нижнюю губу:
— Удивительно! Послушай, что заявил представитель Дерга о деятельности Вассихона сегодня утром. Почти слово в слово повторяет то, что сказал вчера вечером на собрании Деррыбье.
— Что же он такого сказал? — насторожился Таддесе, его правая рука опять потянулась к бородке.
— Деррыбье призывал к неукоснительному соблюдению принципов демократического централизма в работе органов народной власти. Причем он имел в виду не только свой кебеле, но и другие. Он выдвинул требование: «Кебеле должен стать штабом революционного народа, а не игрушкой в руках враждующих группировок».
— Разве я вам не говорил? Он копает под нас.
— Если бы он ограничился только этим! Сегодня, буквально вот только сейчас, он собрал бойцов отряда защиты революции своего кебеле и заявил им: «Лозунг «Демократические права эксплуатируемым — немедленно!» ни по содержанию, ни по своим целям не отличается от лозунга ЭНРП «Временное народное правительство — немедленно!». Мелкая буржуазия прикрывает им свое стремление к власти, пытается извратить в своих целях сущность борьбы угнетенных масс за демократические права. Демократические права — это не дар свыше, а результат классовой борьбы, которая не завершится в один день. Без политической сознательности, организованности и участия самих масс в этой борьбе нечего и думать о победе. Поэтому выдвигать лозунг «Демократические права эксплуатируемым — немедленно!» сразу же после того, как революция перешла от обороны к наступлению, означает авантюристическую попытку использовать энтузиазм народа с целью взять власть в свои руки. По-иному невозможно трактовать этот призыв. Мы же должны выступить под лозунгом «Демократические права эксплуатируемым — через борьбу». Вот за что он агитирует в своем кебеле.
— Я ведь предупреждал: опасная тенденция.
— Представитель Дерга высказывается в том же духе, льет слезы по поводу девяти анархистов, по отношению к которым Вассихон применил революционную меру. Вот послушайте: «Всем ясно, что это прискорбная ошибка… случай, вызывающий сожаление… Мы знаем, какая сложная сейчас обстановка в стране… Широкие массы не всегда могут отличить друзей от врагов».
— Искоренение контрреволюции и слезы — несовместимые вещи. Да… Это все заговор, направленный на подрыв кампании «красного террора». Быстрота, и только быстрота, — вот требование момента. — Таддесе нервно мерил шагами комнату.
Один из журналистов развернул газету и, глядя в нее, с недоумением спросил:
— Почему же прискорбная ошибка? Революционная мера была принята по отношению к тем, кого разоблачили сами трудящиеся. Вот ведь, написано…
Председатель кебеле ткнул пальцем в желтую папку:
— Да… Но представителю Дерга эти же трудящиеся заявили: «Мы не разоблачали. Ложь это». — Он тяжело вздохнул.
Таддесе резко остановился посреди комнаты.
— Разоблачали или не разоблачали, это сейчас не главное. Уж не думают ли они, что врагов революции разоблачают путем голосования, как на собрании? Надо освободить Вассихона. Для нас это крайне важно. Если что-нибудь случится с Вассихоном, мы потеряем завоеванное у народа доверие. Сами понимаете, политические последствия будут очень серьезными. — Он повернулся к журналистам. — Товарищи, вы можете идти. Не забывайте об ответственности, что возложена на вас. Если случится что-нибудь непредвиденное, звоните мне. Приближается день, когда мы очистим ваше заведение. Я не забыл вашей просьбы об оружии. Вы его получите, возможно даже завтра. Смелее! — И он горячо пожал им руки.
Журналисты вышли, чувствуя прилив сил и уверенности.
Таддесе придвинулся ближе к председателю кебеле и, понизив голос, словно боялся, что его подслушают, хотя в помещении, кроме них двоих, оставался только не проронивший пока ни слова командир отряда защиты революции, быстро сказал:
— Надо найти способ избавиться от этого Деррыбье. Не исключено, что придется прибегнуть к крайним мерам. Очень опасная тенденция!
Командир отряда защиты революции сунул в рот сигарету. Вынул из кармана куртки коробок спичек и ловко, одной рукой, прикурил. Левой руки у него не было — оторвало в детстве, когда он нашел ручную гранату и из мальчишеского любопытства попробовал разбить ее камнем. Однако и одной рукой он отлично управлялся с оружием — никогда не промахивался. Был он смел и беспощаден. Многие его боялись. Красноречием этот угрюмый человек не обладал, а потому на людях больше помалкивал. Сейчас, почти не разжимая губ, как бы выплевывая отдельные слова, он произнес:
— Там… э… э… в том кебеле наши… э… имеются товарищи… э… поискав способ… э… э… разоблачить… можно… э…
Председатель кебеле отодвинул от себя документ:
— Не думаю, что сейчас подходящий момент для его разоблачения. Его выбрали абсолютным большинством.
Таддесе сердито откинулся в кресле.
— Разве нельзя придумать что-нибудь?
— У него наверняка есть поддержка наверху. Иначе вряд ли он вел бы себя так уверенно…
— А хоть бы и так! Ты меня удивляешь! Неужто у наших пуль концы притупились? — злобно ухмыльнулся Таддесе.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
То, что Деррыбье, сославшись на занятость, отказался прийти сегодня, рассердило госпожу Амсале. Положив телефонную трубку, она в гневе бормотала:
— Ой, до чего мы дожили! Какой-то нищий, последний бедняк в ответ на приглашение благородной дамы говорит, что ему некогда. Хам! Невежа! Плебей несчастный… — Она совершенно забыла о том, что собиралась просить этого «неблагодарного типа» об услуге. Ее аристократическое достоинство было уязвлено. Она долго не могла успокоиться.
Ато Гульлят, чтобы не попасть супруге под горячую руку, ушел в другую комнату. Но госпожа Амсале последовала за ним. Она встала в проеме двери и, подбоченившись, с вызовом вопросила:
— Разве нанесенное мне оскорбление тебя не касается? Умереть мне на этом месте! Неужели бог всего этого не слышит?
Ато Гульлят затрепетал. «Вот не повезло! Куда теперь деваться?» — подумал он.
— Ну что я-то могу сделать, душенька? Не один какой-то человек нас оскорбляет, а само время ополчилось против нас, — жалко пролепетал он.
— Брось ты! При чем тут время! Хам этот Деррыбье — и все! — Она притворно захныкала: — Хорошо, забирайте мою землю. Обвиняйте в чем хотите. Но зачем же оскорблять мою честь?
— Так что мне его, застрелить, что ли? — сострил ато Гульлят и тут же закусил губу, услышав совершенно серьезное:
— Вот именно, друг мой! Так поступил бы настоящий мужчина. Да что там говорить?! Настоящий мужчина и за землю свою сумел бы постоять.
— Ну вот, от оскорбленной чести перешли к конфискованной земле. Не надоело тебе причитать?
— Не надоело. Тебе-то все нипочем. Ни гордости в тебе, ни злости на этих, которые все у нас отобрали.
— Отстань, моли бога, чтобы чего-нибудь похуже не случилось. Ныне не только оскорбить — выпороть и убить могут.
— Это меня-то, дочь Ешоалюля?!
— Да-да, тебя! Ты, видно, забыла, что человек, который вежливо отказался навестить тебя сегодня, вполне может отдать приказ о твоем аресте.
— Только этого не хватало! Ой, смерть моя! А я ведь так ласково уговаривала его… Как ты думаешь, стоит его проучить?
— Нет. Сейчас лучше помалкивать, главное — смиренность. Надо вести себя скромно и хитро.
— Таким, как Деррыбье, только дай повод — они тебе на голову сядут.
— Не сядут. Если действовать умно.
Госпожа Амсале с сомнением покачала головой:
— Умно действовать, говоришь? Что же ты не действуешь умно? Ведь тебе уже на голову садятся, а…
Не успела она договорить, как длинная фигура их сына Тесеммы возникла на пороге. Госпожа Амсале бросилась к нему:
— Что с тобой случилось, сынок? Ты похудел. Лицо посерело, словно ты просеивал золу. А эти усы, какие все же они противные! Почему ты их не сбреешь?
Ато Гульлят тоже не мог не отметить про себя, что Тесемма осунулся и выглядит плохо, но он обратил внимание и на то, чего не заметила госпожа Амсале.
— Ты чем-то напуган. Что случилось? — спросил он.
— Хирут? — выдохнула госпожа Амсале и замерла, готовая к самому страшному.
— У нее все хорошо, — сказал Тесемма.
— Тогда что же?
Взволнованный вид сына не оставлял сомнений в том, что произошло нечто чрезвычайное. Его руки и ноги дрожали. То и дело он вздрагивал и сжимался, будто ожидал удара.
Госпожа Амсале настойчиво повторила:
— А ну говори, чего замолк?
Тесемма затравленно посмотрел на родителей и, наклонив голову, сказал:
— Я утром звонил Деррыбье…
Госпожа Амсале, услышав имя Деррыбье, скривилась как от зубной боли:
— Ну и что?
Тесемма, не поднимая головы, шаркал ботинком по полу, как ребенок, который ждет, что его будут ругать.
Наконец он решился:
— Мы с Хирут влипли в одну историю. А Деррыбье…
— Ну! Говори! — крикнул отец, потеряв терпение.
— В общем, ему стало известно, что мы… члены ЭНРП.
— ЭНРП? Вы? Мои дети? Вот чего я боялся! — Ато Гульлят схватился за голову. — Как вы могли решиться на это? Вступить в эту партию! Ну и времена! Ну и времена!
Госпожа Амсале запричитала в голос:
— Ой, горе мое, ой, горе мое! Ой, горе!
— Перестань выть! — прикрикнул на нее муж.
— Оставьте меня! Оставьте меня! Хирут, моя доченька! Хирут! Ее убьют, а тело бросят на дорогу. Ой, на дороге она будет валяться! Ой-ой!
— Умоляю тебя, не хорони ее раньше времени. Прекрати истерику.
— Пусть лучше я умру раньше своего дитяти. Пусть я буду валяться на дороге, а не моя Хирут. — Она повернулась к Тесемме: — Ну чем я вас обидела? Ну чем? Чем?
При виде рыдающей матери Тесемма еще больше сжался и не смел поднять голову. Из кухни прибежали кухарка и слуга. Они молча стояли в дверях комнаты, не понимая, что происходит. Впервые они видели своих хозяев в таком состоянии. Ато Гульлят обнял жену и ласково похлопывал ее ладонью по спине:
— Успокойся, успокойся, прошу тебя.
Заметив слуг, он рявкнул:
— А вы чего уставились? Занимайтесь своими делами. Нечего глазеть.
Те тут же исчезли.
Ато Гульлят подошел к Тесемме вплотную:
— А где сейчас Хирут?
— В лавке. Я ее там оставил.
Госпожа Амсале, утирая слезы, бросилась к телефону. Долго не могла дозвониться. Наконец трубку поднял работавший в лавке слуга. Он сказал, что Хирут недавно вышла.
— Может, она ушла к друзьям? — И госпожа Амсале стала по очереди обзванивать знакомых. Но Хирут не было ни у родственников, ни у друзей. Никто не знал, где она.
Госпожа Амсале с отчаянием смотрела на мужа.
— Что ты все время молчишь? Сделай что-нибудь. Ведь у нас пропала дочь.
— Что я могу сделать?
— Нужно искать.
— Где? Аддис-Абеба — большой город…
— Может, ее уже убили, и она мертвая лежит где-нибудь на улице. — Госпожа Амсале опять заплакала.
— Я же тебе говорю: не хорони ее заранее, женщина! Не надо впадать в панику… Действительно, что же предпринять?
— Я все же побегу, поищу ее, — предложил Тесемма.
Ато Гульлят побагровел от гнева:
— Садись и не трогайся с места. С сегодняшнего дня ты ни шагу не сделаешь из дома. Понял? Не вздумай мне перечить, мальчишка. Иначе между нами все кончено. Я тебе обещаю!
Тесемма совсем сник. Отец всегда относился к нему с любовью, редко повышал на сына голос. Но сейчас это был другой человек. Он кричал и топал ногами, того и гляди, ударит. А рядом плачущая мать. Жалко ее. Как им сказать, что Хирут нужно найти во что бы то ни стало и во что бы то ни стало нужно помешать ей сделать то, что она задумала?! Вечером может быть уже поздно. Нет, правду говорить им нельзя. Они бросятся искать дочь и, конечно, сами того не желая, выдадут ее. Тогда ей не спастись. Лучше молчать. Будь что будет.
«А что было бы, если бы она вдруг сейчас появилась дома? — размышлял Тесемма. — Да, если бы она пришла…» Тесемма знал, что он сделал бы тогда. Он сразу же позвал бы Деррыбье. Все рассказал бы о себе и Хирут. Деррыбье понял бы и помог. Ему можно довериться. «Ах, сестренка, сестренка, зачем тебе все это? Вернуться бы тебе домой — еще не все потеряно…» — мысленно повторял он, а сердце ныло от тревоги за нее, за себя, за родителей.
Госпожа Амсале немного успокоилась. Прикладывая носовой платок к покрасневшим векам, она сказала:
— Отец прав, Тесемма. Отправляйся в свою комнату. — Когда сын вышел, она повернулась к мужу: — Опять этот человек!
Ато Гульлят понял, кого имеет в виду жена. Ответил:
— Да, прямо напасть какая-то. И это Деррыбье, которого мы же воспитали! За что нас наказывает бог? Зачем он делает так, что человек, которого мы растили, учили, воспитывали, преследует нас? — Он погрузился в мрачные размышления.
— Ай, ничего, пусть будет так, — сказала вдруг госпожа Амсале.
— Что?
— Ничего, ничего. — Она замолчала, не хотела говорить больше ни слова. Она и сама толком не знала, испугала ее или принесла облегчение внезапно пришедшая в голову мысль.
Ато Гульлят внимательно посмотрел на жену. На ее лице он увидел такое выражение жестокости, какого ему в жизни видеть не приходилось.
— Что ты задумала? Скажи. Лучше, если мы это вместе обдумаем.
— Что я должна тебе сказать? Я ничего не знаю. — Она нервно рассмеялась. Смех перешел в истерический хохот. «Не помутился ли у нее рассудок?» — испуганно подумал ато Гульлят.
— Успокойся, дорогая. — Он гладил ее по плечу.
Госпожа Амсале продолжала трястись от смеха и все повторяла:
— Я ничего не знаю, не знаю. Когда придет Деррыбье… Терпение… Терпение… Пусть это случится завтра… Или послезавтра… Никто еще не отказывался от денег… Особенно если покупают машину… Ребенок из благородной семьи опозорен, а какой-то несчастный бедняк покупает машину… — И ей вдруг представилось, как ничего не подозревающий Деррыбье сидит за столом в ее гостиной, а она с улыбкой потчует его свежеиспеченной инджера и отравленным воттом.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Тесемма солгал матери и отцу. Хирут и Теферра ушли еще ночью. А он измаялся, дожидаясь рассвета, — ему не терпелось увидеть отца с матерью. Но время словно остановилось.
После того как Теферра позвонил Лаике, главному в их организации, и долго говорил с ним о том, что Деррыбье необходимо убрать, Тесемма понял, что дело принимает нешуточный оборот. Тут можно так загреметь, что своих не найдешь. Ему и Хирут угрожает опасность, и немалая. Кончились забавы, игры в лихих подпольщиков. Запахло порохом и кровью. Осознав это, Тесемма совсем пал духом.
Ночью он слышал перестрелку. Несколько раз забывался тяжелым сном. Тогда перед ним возникал ангел смерти и скалил зубы. От этого страшного видения Тесемма просыпался. Хотелось бежать куда глаза глядят. Из соседней комнаты, где были Хирут и Теферра, доносились шорохи, приглушенный шепот. Тесемма чувствовал себя заброшенным и одиноким. Злился на сестру. И чего она нашла в этом типе? Его передергивало, стоило только представить, как жадные губы Теферры прилипают, словно намазанные клеем, к ее губам, а вспотевшая рука шарит по ее телу, — противно! Когда же он закрывал глаза, надеясь уснуть, ему мерещились еще более мерзкие картины, от которых он вертелся в кровати. Только под утро его сморил сон. Он увидел во сне, как Хирут, Теферра и он развешивают на электрических проводах эмблемы ЭНРП, как их окружают одетые с ног до головы во все красное бойцы отряда защиты революции… вот он убегает от них… ноги словно ватные… падает… подымается, а ноги уже связаны… вот он ползет, царапая ногтями землю… его догоняют… Мокрый от выступившей испарины, он проснулся. За стеной ни звука. Он заглянул в соседнюю комнату — пусто. Хирут и Теферра ушли. Даже записки не оставили.
Сам не понимая, зачем он это делает, Тесемма позвонил домой и сказал, что Деррыбье избрали председателем кебеле. Мать спросила, где Хирут, он сказал, что не знает. Ему хотелось побыстрее выбраться отсюда, попасть домой, к родителям. Он им откроется, все выложит начистоту, ничего не утаит. Однако в присутствии отца и матери не мог выжать из себя ничего вразумительного. И от этого совсем растерялся. Голова не работала. Хотел сказать: «Нам угрожает смерть, спасите нас, а то мы свалимся в пропасть, помогите нам», — но слова застряли у него в горле. Уже дома он с горечью осознал, что бросил сестру в беде, даже не попытался выяснить, где она.
Хирут и Теферра вскоре вернулись в лавку. Тесеммы там не было.
— Он предал нас, — безапелляционно заявил Теферра.
Хирут уклончиво ответила:
— Возможно, и так.
— Хм, «возможно»! Никаких сомнений. Ты разве не слышала, что он сказал вечером? Последыш Дерга. Он предал нас. Иначе не сбежал бы тайком.
Сверкнув глазами, Хирут резким движением головы откинула прядь волос со лба:
— Нисколько не удивлюсь, если он предаст. Но не по причине своих политических взглядов, как ты считаешь.
— Думаешь, просто струсил?
— Хотя бы и так. Назови мне человека, который не боится за свою жизнь. Жить — это большая радость.
— Но мы-то не сбежали.
— А, брось, пожалуйста! Жизнь всем дорога.
— Особенно тебе…
— Да! Мне особенно! Люблю жизнь, эту музыку жизни, которую можно слушать вечно! Но сейчас мы играем в опасную игру.
— Значит, по-твоему, надо уходить?
— Я этого не сказала.
— Что же тогда ты имеешь в виду, не могу понять. — Теферра разозлился.
— Э, да ты нервничаешь. А ведь с опасностью приятно играть в прятки. Не правда ли, приятно? — поддразнила она его.
Да, с Хирут надо всегда быть готовым к любым неожиданностям. Неизвестно, что может прийти ей в голову. Кого угодно собьет с толку, никогда не поймешь — то ли шутит, то ли всерьез говорит. Трудно любить такую. С ней и не мечтай обрести душевный покой. Но с такой девушкой не захочешь расставаться — она никогда не наскучит. Сама того не желая, она держала Теферру в постоянном напряжении.
— Не вижу в этом ничего приятного, — сказал он.
— Ты, как и мой брат, — ни рыба ни мясо. Жизнь без эмоций — ничто. Бессмыслица! Опасность, волнующая кровь, — что острая приправа, делающая кушанье вкуснее. — Она достала из сумочки пузырек с лаком, отвинтила крышечку и кисточкой стала наносить красный лак на ногти. — Мы занимаемся опасным делом: распространяем листовки, развешиваем эмблемы, пишем лозунги на стенах домов и на асфальте дорог. — Она растопырила пальцы левой руки, с удовлетворением посмотрела на свою работу. — От этого жизнь становится полноценной.
— Не играем ли мы с огнем? — Он не переставал ей удивляться.
— Вот это и есть жизнь. От осознания опасности сильнее, чаще бьется сердце. Долой мещанскую успокоенность! Разве это жизнь, если время тянется час за часом, день сменяется вечером, вечер — ночью, а ночь — утром, и все по привычке, однообразно, попусту, не пробуждая никаких чувств?
Он горячо возразил:
— Для большинства людей время не тянется попусту. Ни одна минута не проходит без волнений. Каждый день — заботы о хлебе насущном. От этого сердце еще как забьется! Голод не дает скучать. Но мы сейчас говорим о другом. Речь идет о смерти и жизни. Ты не хочешь увязнуть в болоте мещанства, потому-то тебе и захотелось поиграть в прятки с опасностью, не правда ли?
Она подошла к шкафу и принялась рассматривать себя в зеркале. Черная блузка и брюки подчеркивали красоту ее фигуры. Она собрала в пучок и перевязала красной косынкой мягкие длинные волосы. Красной помадой аккуратно подкрасила губы. Улыбнулась. Повернувшись к Теферре, сказала:
— Как было бы радостно чувствовать себя такой, как все!
— Нет! Если бы ты была такой, как все, ты бы прокляла тот день, когда родилась.
— Неужели? По-моему, проклинать нужно только скуку.
— Ну хорошо, если ты так страшишься скуки, бесцельного прозябания, почему бы тебе не поехать в деревню? Там бы ты увидела тяжелую жизнь крестьян, и твое собственное существование обрело бы смысл в служении им. Почему бы тебе не принять участие в общенациональной кампании «Развитие через сотрудничество»?
— А почему бы тебе самому не принять? — парировала она сердито.
— Я не поехал в деревню из-за тебя. Ты же не хотела. И сейчас я попал в этот огонь из-за тебя.
— Не смей думать, что из-за меня!
— Ну, еще я остался без работы. Жить-то надо. Не правда ли?
— Так бы и говорил. А то — «из-за тебя». — Она зло передразнила его. — Нечего валить на меня свои беды.
Отца Теферры, крупного землевладельца, носителя титула фитаурари, после свержения императора арестовали, а имущество семьи национализировали. Теферра потерял прежнюю работу, а на новую ему никак не удавалось устроиться. Куда бы он ни подавал заявление о приеме, узнав имя его отца, ему говорили: «Так ты сын фитаурари такого-то? Иди, мы сообщим тебе». И потом, конечно, молчание. Бюрократы из государственных учреждений, стараясь побыстрее избавиться от него, отделывались дежурными фразами: «Мы тебя вызовем», «Мы тебе сообщим», «Не ходи, жди». Везде повторялось одно и то же: настороженные расспросы об отце, пустые обещания и несбыточные надежды. «От меня шарахаются, как от заразного больного, — с горечью думал Теферра. — Когда я называю имя отца, у них даже выражение лица меняется. Трусы поганые! Бюрократы! Что же мне делать? Называть только свое имя, скрывая отцовское? Вот ведь как все изменилось! Раньше имя отца открывало передо мной любые двери, служило лучшим пропуском. Сегодня оно — сигнал опасности, точно погремушка на шее прокаженного».
— Разве наказывается сын за грехи отца? Есть такой закон? — спросил он Хирут.
— А разве не наследует сын богатство отца? — спросила она в ответ, поправляя волосы.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Не кричи! Когда дело касалось наследства, то тут ты первый горло драл, отстаивая свои права. Не так, что ли? Будь ты незаконнорожденным ребенком, то приложил бы все силы, чтобы доказать, что ты сын своего отца. И все ради права наследования. Сейчас, когда титул фитаурари стал для тебя препятствием в жизни, ты готов отказаться от отца, откреститься от него. Да еще при этом вопрошаешь: «Разве наказывается сын за грехи отца?» Уж если пользовался раньше привилегиями, то нечего сейчас роптать.
— Ты ошибаешься! Абсолютно не права!
— Ай, брось! Подумай-ка лучше, что мы скажем Лаике о Тесемме.
— Я не знаю, тебе виднее.
— Ну ладно, не злись. Вечером предстоит большая работа. Опять в нашем квартале прольется кровь.
— Мне это не нравится.
Она окинула его холодным презрительным взглядом.
— Ладно. Хватит распускать нюни. Пошли на конспиративную квартиру.
Теферра очень не хотел идти туда с Хирут. Он старался избегать встреч с Лаике, командиром их группы. Когда Лаике видел Хирут, у него даже слюни текли от вожделения. Мерзкий тип. Здоровый, как бык, с людьми себя держит нагло, обращается словно с челядью. Но больше всего Теферру мучило даже не это. Он боялся за Хирут. Ведь она такая отчаянная! Как бы чего не случилось. Нет, он не оставит ее одну. Будет с ней до конца. Жизни без этой девушки он себе не представлял. Он давно ее любил. Еще несколько лет назад, до всех катастроф, у него была возможность уехать в Америку на учебу. Предполагалось, что и Хирут поедет. Однако накануне отъезда выяснилось, что оформление стипендии для Хирут задерживается. Тогда и он отказался от поездки. А потом все закрутилось, завертелось… Отца арестовали… Бывали минуты, когда Теферра жалел, что не уехал, проклинал свою мягкотелость. Но это случалось редко. С годами его любовь к Хирут разгоралась все жарче.
Они вышли на улицу. «Нет. Это абсолютная глупость! Надо ж так влюбиться — она превратила меня в своего раба! Я должен стать свободным! Чем дальше, тем будет только хуже. Она увлекает меня в ад, а я, как баран, безропотно иду за ней следом». Хирут остановила такси. Словно во сне он сел вместе с ней на заднее сиденье.
— Ты чего приуныл? — спросила она чуть погодя.
— Да так…
— Мне кажется, я тебя обидела… А?
— Если бы я был способен обижаться на тебя, то уже давно стал бы человеком. — Отвернувшись, он смотрел в окно. Но глаза его ничего не видели.
Она взяла его за руку. Он повернулся и посмотрел на нее. Глаза их встретились. Они улыбнулись друг другу. Он сжал ее руку. Затем склонился к ней и, вдыхая чудесный запах ее тела, прошептал на ухо:
— Я тебя люблю…
Шофер резко затормозил, и они ударились о спинку переднего сиденья.
— Приехали! Вас подождать? — Шофер набивался на обратную поездку — рядом был рынок, но он в это время закрыт, и пассажиров не предполагалось.
— Не надо. — Хирут протянула ему деньги. — Сдачу оставь себе, — добавила она, посмотрев на разочарованную физиономию таксиста.
Они свернули в узкий переулок. У одной ничем не примечательной лавчонки, каких здесь было много, Хирут остановилась.
— Гвоздика есть?
— Зачем? — спросил лавочник, молодой парень с бритой наголо головой.
— На сережки, — отвечала она.
— А вам что?
— Мне книгу «Слава небесам». Для моей болезни.
Хозяин лавки посмотрел налево и направо и, убедившись, что вокруг никого нет, открыл небольшую дверцу возле витрины:
— Проходите.
Внутри помещения на полу сидели три грязных оборванца. Перед ними стоял большой чайник, они жевали листочки чата. Несмотря на лохмотья и грязь, было видно, что все трое — люди молодые, крепкие. Рядом с ними в пустом ящике из-под мануфактуры лежали автоматические ружья. Оборванцы подмигнули Хирут, изучающе покосились на Теферру. Один из них сделал глазами знак хозяину. Тот отодвинул в сторону полку и пригласил Хирут и Теферру пролезть в открывшуюся дыру.
Через узкий и низкий лаз они пробрались в довольно большую комнату. С потолка свисала мощная лампа, заливая помещение ослепительно ярким светом. Было душно от сигаретного дыма, который, однако, не мог забить сладковатый запах гашиша.
В четырех углах комнаты работали какие-то люди. Двое парней копошились у портативного печатного станка — размножали листовки. Двое других разбирали большую кучу денег — складывали в пачки банкноты одного достоинства. Мужчина и женщина разглядывали и записывали номера пистолетов и автоматов, лежавших в третьем углу. В четвертом какой-то испуганный юнец отвечал на вопросы своих старших товарищей. Лаике устроился в центре комнаты — склонившись над небольшим столиком, он что-то писал. К нижней губе прилипла тонкая сигарета цвета высохшего листа. Он был широкоплеч, косматая, чем-то напоминающая бычью голова крепко сидела на толстой шее.
Никто, кроме Лаике, не обратил внимания на вновь пришедших. Каждый продолжал заниматься своим делом. Лаике встал из-за стола.
— А, Новогодняя! — приветствовал он Хирут (это была ее подпольная кличка). — С каждым днем ты становишься все красивее и красивее. — Когда он говорил, его голос звучал как гром небесный.
— Спасибо. Я становлюсь все красивее, потому что сердце мое бьется все сильнее, — ответила Хирут с улыбкой.
— Распускаешься, словно вечерняя роза. — Он облизнул нижнюю губу, смахнув сигарету.
Теферра неловко топтался рядом. Очевидно, он для Лаике — пустое место. «Не удостоил даже кивком, точно меня здесь и нет». От обиды и злости на этого человека у Теферры вспотели ладони. Он пригладил свою пышную шевелюру — не стоять же истуканом!
Лаике ухмыльнулся, по-прежнему обращаясь только к Хирут:
— Ну, Лаписо отправился на жаровни ада. Одного из наших бойцов он ранил. Чтобы не попасть в плен, этот товарищ застрелился. Вот это я и называю дисциплиной. Он убил себя, чтобы мы жили. И мы будем жить. Лаписо убрали вовремя. Он пронюхал, где расположена конспиративная квартира нашей ячейки. Останься он жив, нас здесь уже не было бы. А на том свете пускай делится добытой информацией с кем хочет. Ха-ха! — Он провел, широченной ладонью по своему массивному подбородку. При этом раздался звук, словно наждачной бумагой зашуршали.
На нем была белая рубашка с короткими рукавами. При движении рук было видно, как мускулы перекатываются под кожей большими круглыми камнями. Физическая мощь этого человека подавляла Теферру, вселяла в него страх. Он еще сильнее возненавидел Лаике. Опять его охватило жгучее чувство ревности. Хирут наверняка восхищена этим атлетом. Она всегда говорила, что ценит в мужчинах силу и храбрость. Теферра крепко сжал зубы. «А что если ударить этого бугая кулаком, прямо в его здоровенную морду?» — От неосуществимости этой идеи заныло в груди.
— Да, между прочим, — сказал Лаике, — вы правильно сделали, что сразу же сообщили об избрании Деррыбье. Пока не забыл… Оружие и деньги получили? — Он сунул в рот новую сигарету, глубоко затянулся.
— Да, получили, — угрюмо ответил Теферра, опередив Хирут.
— Что с тобой, парень? — Впервые Лаике пристально посмотрел на Теферру. — Опечален чем или задумал что?
— Ничем не опечален. И ничего не задумал.
— Это хорошо. Во время революции нет места для печали. Революция — это праздник угнетенных. От тебя не требуется думать. За тебя думает твоя организация. От тебя требуется действовать, действовать, действовать. И только! Однако уж не колеблешься ли ты?
— Где уж мне колебаться — меня словно уздечкой тянет мое классовое происхождение.
Лаике улыбнулся, показав свои большие, белые, как молоко, зубы:
— Верно. Вне класса не существует такой вещи, как характер или натура. Кажется, так говорил Мао. Человеческий характер, подобно другим явлениям, развивается по законам диалектики. Характер человека не может оставаться без изменений, в одном положении, словно застойный пруд. Как любое явление, он изменяется, растет. Сознательность, дисциплина, действия. Только тогда не будет никаких колебаний… Да, вот что! Где твой брат? — спросил он, повернувшись к Хирут.
Она была готова к этому вопросу.
— Неожиданно заболел, слег, — ответила без запинки.
— В нашей организации для больных нет ни места, ни времени! — заорал он вдруг и грохнул по столу своим кулачищем. Все находившиеся в комнате оторвались от своей работы и настороженно ждали, что будет дальше. — Мне нет никакого дела ни до больных, ни до слабых, ни до побежденных. Наша организация — не приют для инвалидов. Нет у нас времени отлеживаться и выслушивать всякие там истории о болезнях. К черту нытье стариков и немощных! Сейчас, когда мы получили свободу действий, у нас нет другого выбора, кроме как сражаться, стиснув зубы до боли. Это всем должно быть ясно!
В комнате повисла тишина. Лишь спустя некоторое время каждый вновь занялся своим делом.
— Мы ему скажем, чтобы он не валял дурака и поднимался, — сказал Теферра, видя, как смутилась Хирут.
— Он обязан подняться! Ведь сегодня вечером вам предстоит важная работа.
— Мы готовы, — сказала Хирут.
— Так какого черта он слег! Или испугался? Между прочим, как его зовут? Все время вылетает из головы его имя. У меня нет ни уважения, ни снисхождения к трусам. — Он жадно затянулся сигаретой с наркотиком.
«Да, кроме Новогодней, у тебя в памяти ни одного имени не задержалось», — подумал Теферра, мысленно выругавшись.
— А этот, как его, которого выбрали председателем кебеле… Деррыбье, он вправду был слугой в вашем доме? — Лаике испытующе посмотрел на Хирут.
— Да, был, — ответила она.
— Ну и какой он человек?
— Был парень как парень. Сейчас не знаю. Трудолюбивый. Все стремился в люди выбиться.
— Кем же он хотел быть?
— Не знаю. — Она пожала плечами.
— Тебе надо знать. «Я не знаю» — это не ответ.
— Он приударял за Хирут, — ввернул Теферра и сразу пожалел о нечаянно вырвавшихся словах.
— О, это хорошо! Надо этим воспользоваться.
— Мне? Воспользоваться? Как же?
Лицо Лаике приняло циничное выражение.
— Воспользуйся своей красотой! Раз он приударял за тобой, значит, ты ему нравишься. Вот и подстроим ему западню. А ты будешь как бы приманкой. Женская красота может стать мощным оружием. Я думаю, ты, Новогодняя, в этом смысле можешь принести много пользы. Если постараешься, он будет наш.
Теферра даже поперхнулся, услышав такое. Он был готов броситься на Лаике, но сдержался. Сжав кулаки, он громко сказал:
— Дешевая и опасная затея. Ты ее не заставишь это сделать.
Лаике ухмыльнулся. Протянул руку, будто намеревался обнять Хирут, но та отстранилась. Теферра сделал шаг вперед. Весь его вид выражал такую решимость, что Лаике если и не испугался, то посчитал за лучшее пока не связываться с парнем. В конце концов, с ним можно будет разделаться позже. Пусть сначала выполнит поставленную перед ним на сегодняшний вечер задачу.
— А ведь ты ее любишь, — сказал он.
— Это мое личное дело, — ответил Теферра.
— Ты недостаточно сознателен. Ради высокой цели использовать красоту девушки не зазорно. Или ты не веришь в нашу цель?
Теферра понял, куда клонит Лаике, и промолчал.
— Ладно, не кипятись. — Лаике примирительно похлопал его по плечу. — Я же не заставляю ее заниматься проституцией. От нее и требуется всего-то пококетничать с этим Деррыбье, увлечь его. Глядишь, он и примкнет к нам.
— Ликвидировать его — и точка. — Теферра энергично взмахнул рукой.
— Убить всегда успеем. Вот если бы он стал сотрудничать с нами, это была бы удача. Представляете, председатель кебеле — наш человек!
— Но он знает нашу линию, — возразила Хирут.
— Нет сердца, которое устояло бы перед женскими чарами. Вон Теферра — во льва превратился, покоренный твоей красотой. Стоит тебе захотеть, и ты приберешь к рукам Деррыбье. Ищи способ сблизиться с ним. Не успеешь оглянуться, как он станет твоим пленником. Это будет легко!
Лаике плотоядно улыбался, поглядывая на Хирут. Он уже решил, что, начиная с завтрашнего дня, девушка будет работать рядом с ним. Лакомый кусочек. А этого не в меру пылкого воздыхателя придется убрать. Уж слишком он подрывает своим поведением престиж командира.
Теферре не терпелось уйти. «Выбраться, выбраться из этого притона и увести Хирут», — стучало в его мозгу. Он коснулся ее руки, легонько сжал локоть.
Хирут не шелохнулась. «Это будет легко», — рассеянно думала она.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Багряно-красное солнце клонилось к закату и вот-вот должно было скрыться за спинами гор. Оно бросало огненные отблески на темнеющее небо, расцвечивая высокие перистые облака в розовато-алые тона. Обычно в этот предсумеречный час многие жители Аддис-Абебы выходят на улицы, чтобы полюбоваться прелестью уходящего дня.
Но сегодня на улицах совсем мало народа. Почти замерло автомобильное движение. Лишь изредка по пустынной и оттого кажущейся неимоверно широкой мостовой прошуршит шинами куда-то спешащая легковая машина.
Кампания «красного террора» набирала силу. Из разных районов города доносились звуки перестрелки. Задолго до восьми вечера обезлюдел рынок, в иные дни бурлящий допоздна. Витрины многочисленных лавочек и магазинов наглухо закрыты ставнями. Столица как бы погрузилась в тяжелый сон.
У кафе на площади Мексики, возле других популярных кафе не видно автомобилей, в которых обычно, тесно прижавшись друг к другу и не сводя друг с друга горящих глаз, сидели влюбленные. Не суетятся официанты, разнося посетителям кофе с молоком, пиво, виски, мороженое, папайевый, апельсиновый или банановый соки, лимонный напиток.
Надоедливо кружившие рядом в поисках пропитания нищие, кажется, насытились и скрылись вместе с солнцем.
А где же машины состоятельных горожан, которые, полакомившись кытфо[37] и запив сытный ужин ареки и фруктовыми соками, мчатся на север по годжамской дороге искать подружек в ночных заведениях? В Аддис-Абебе много дорогих гостиниц. Но ныне их железные жалюзи опущены.
Нет привычного оживления и на окраинах, в районах трущоб, где ютятся бедняки. Десятки тысяч обездоленных женщин, пришедших в столицу из разных провинций страны в поисках счастья, торгуют там своим телом. Напрасно эти женщины стоят у дверей своих каморок, напрасно размалывают кофейные зерна в старых кофемолках, жгут благовония и молят бога ниспослать им сегодня вечером хоть какого-нибудь загулявшего пьяницу. У них нет документов, их промысел считается незаконным, потому они живут в вечной тревоге за свою судьбу. Но деваться им некуда. Аддис-Абеба — их последняя надежда. Они ждут клиентов, а клиенты не появляются.
Приуныли и самогонщицы. Их убогие лачуги, которые только человек с больным воображением мог бы назвать кафе или баром (но именно так любили называть эти забегаловки их владелицы), цепью опоясали город. Здесь торговали дешевым вонючим пойлом, но и его называли высокопарно — ареки. Сегодня торговля совсем не шла. Даже закоренелые пьянчуги не казали носа из своих домов. Сидели трезвые и мрачные, готовые в любую минуту сорвать зло на притихших женах.
Район Арат Кило, где жил Гьетачеу Ешоалюль, брат госпожи Амсале, был похож на разоренную войной деревню. На улицах не было ни души. Только тощие бездомные собаки рылись в отбросах на помойках.
Гьетачеу сел в свой старенький, дребезжащий, как пустая консервная банка, «пежо-404». Спустившись вниз по улице от здания Министерства образования, он остановился недалеко от бывшего парламента, напротив церкви святой Троицы, у кафе «Хорайе». Выйдя из машины и не потрудившись запереть дверцу, медленным шагом вошел в кафе. Кроме знакомого лысого официанта, кивнувшего ему у порога, там никого не было. Даже хозяйка не сидела на стуле за кассой.
Официант по имени Мэлькаму, не спрашивая, налил в стакан виски и протянул Гьетачеу. Облокотился на стойку. Ему явно хотелось поболтать с посетителем.
— Что стряслось со всеми?
— «Красный террор»! Люди предпочитают отсиживаться по домам, — с готовностью ответил Мэлькаму.
— Идиотизм, — сказал Гьетачеу медленно. — Да спасет от «красного террора» юбка жены. — Он глотнул виски.
Часы на башне парламента пробили семь. Обычно в это время в кафе можно было встретить кого-нибудь из журналистов.
Прежде это кафе считалось одним из самых престижных в столице. Гьетачеу помнил, как несколько лет назад его торжественно открывали в присутствии журналистов из района Арат Кило и членов парламента. «Да, время бежит», — подумал он. Когда-то завсегдатаями «Хорайе» были так называемые именитые люди, цвет общества. Обладатели высоких титулов сидели за круглыми столами, пили виски с содовой из высоких стаканов, помешивая длинными ложечками лед. А разговоры-то какие вели! Сейчас и вспомнить смешно. Обсуждали проект закона о взаимоотношениях землевладельцев и арендаторов, спорили: «Чью землю и под какой выкуп передадут в пользование крестьянам?» — «А, бросьте! Если закон будет утвержден, он создаст опасную обстановку. Арендатор и землевладелец вцепятся друг другу в глотку». — «Кстати… чиновникам, которые подготовили проект закона, неплохо было бы знать, как много земли в Эфиопии. Вроде образованные люди, а очевидных вещей не учитывают». — «А разве я не то же самое вам говорю? Эти чиновники совершенно не представляют себе истинного положения в стране. Они думают, что все легко и просто, как на деревенских гуляньях, где можно послушать песни, а потом порезвиться с местными красотками. Хо-хо. Однако со своей землей и со своей законной женой лучше не шутить». — «Вот-вот. Сегодня сунешь палец, а завтра, глядишь, руку по локоть откусят. Где гарантия, что крестьянин, получающий сегодня право пользоваться моей землей, которую я унаследовал от деда и прадеда, завтра, обнаглев, не скажет мне: а ну-ка убирайся отсюда? Вы говорите, что ничего не выйдет, если только через труп помещика? Нет и нет. Пока у змеи не разбита голова, она опасна. Будь прокляты крикуны, призывающие передать землю тем, кто ее обрабатывает! Эй, молодцы, пока проект закона о взаимоотношениях между землевладельцем и арендатором не вошел в силу, размозжим ему голову, быстренько похороним, а уж отпущение-то грехов отмолим себе».
Ох уж эти именитые снобы, любящие почесать языки за стаканом виски. Как их ненавидел Гьетачеу! Все в них раздражало его: разговоры, манера помешивать ложечкой в стакане, вечные жалобы на здоровье. «Ты, — говорили ему, — еще молод, твои внутренности могут все переварить. А у нас желудок, печень — все расстроено». И высокое у них давление, и низкое, и суставной ревматизм, и другие болячки. Соленого, острого им нельзя. Масло, мясо, сахар — ни в коем случае. Живут на капустном отваре, прямо умирают от диеты. При этом они томно потягивают виски, пригоршнями вынимают из карманов таблетки от всевозможных болезней и, точно конфетами, угощают ими друг друга. «Вот попробуй, удивительное лекарство. Один армянин достал по знакомству». — «Что ты, наивный ты человек! Разве это лекарство? Вот мое лекарство, вчера за большие деньги купил в аптеке, лучше не бывает». Они жуют таблетки и запивают их спиртным. Ну разве не прав был путешественник А. Уальд, который в конце прошлого века посетил Эфиопию и потом писал в своей книге: «Я не видел другого такого народа, который, подобно эфиопам, любил бы так лекарства…»
В этот момент размышления Гьетачеу прервал Мэлькаму. Он показывал пальцем на карман Гьетачеу, откуда высунулась бумажка:
— Дружище, как бы вам деньги не потерять. Вон бырр того и гляди выпадет. Э, да ведь это не бырр, а лотерейный билет. Шестьдесят тысяч бырров чуть не вывалились. Ведь сегодня розыгрыш лотереи.
Гьетачеу перевернул билет, посмотрел его номер и день розыгрыша.
— Ты прав, — сказал он. — Я могу сегодня стать владельцем шестидесяти тысяч бырров.
Мэлькаму приблизился к нему.
— Со вчерашнего дня у меня чешется рука. — Почесав ладонь, он поцеловал ее.
— У тебя случаем не чесотка?
— Нет, не чесотка. У меня рука чешется в предчувствии денег. — Его маленькие глазки горели надеждой. — Я пообещал святому Габриэлю подарок и от его имени купил билет.
Неподалеку грянули три винтовочных выстрела.
— Почему же ты не купил билет от своего имени?
Мэлькаму, напуганный выстрелами, не расслышал вопроса.
— Что вы сказали?
— Я тебя спрашиваю, почему ты купил билет от имени Габриэля?
— А вдруг святой Габриэль поможет? Я ему пообещал пожертвовать сто бырров.
— Не мало ли? Можно бы и больше пожертвовать тому, от кого зависит твоя судьба.
— Если выиграю, за мной не станет. Добавлю расшитый золотом зонт.
— Добавь бычка. Габриэль на всякую мелочь не польстится.
— Ой, не сглазили бы вы!
— А ты не надейся, что сможешь ублажить Габриэля мелкими подачками. Пустое дело!
— Свят-свят, — Мэлькаму перекрестился.
Гьетачеу усмехнулся. Наверное, это в крови у эфиопов — как у больших начальников, так и у таких вот простых официантов, — всегда возлагать надежды на подкуп: даже самому ангелу небесному готовы дать взятку. Ну и народ! Допив виски, он сказал:
— Можно обмануть церковных старост, но святого взяткой не соблазнишь. Обещай ему пожертвование или не обещай — что тебе на роду написано, то и будет.
— Вы считаете, что бог не ниспошлет мне выигрыша?
— Что будет, то будет. — Гьетачеу хотелось прекратить этот разговор.
Однако Мэлькаму не мог успокоиться.
— Без бога не обходится ни одно дело. Возьмите, к примеру, моего отца и его земляка, фитаурари Гульлята (правда, сейчас он просит не упоминать его титула). Да вы его, верно, знаете! Он был депутатом от области Тичо. Часто посещал наше кафе.
— Да, я его знаю. Он мой свояк.
— Неужто правда? Сколько лет мы знакомы, а об этом никогда не слыхал. Удивительно…
— Перестань удивляться, рассказывай, что хотел.
— Вот я и говорю… Мой отец и ваш свояк родились в одной деревне, вместе росли. Мой отец, надорвавшись на барщине, умер. А ато Гульлят стал владельцем обширных участков земли, нахватал разных званий и титулов — большой человек. Ну и спросите сами себя: разве все это не рук божьих дело? — Он помолчал, потом продолжил: — Или вот еще. Приятель, с которым я вырос вместе, работал в доме этого фитаурари… Раз фитаурари ваш свояк, вы в доме его бывали и слугу, верно, видели. Деррыбье его зовут. Да, конечно, вы его знаете… Закончив среднюю школу, он получил работу в вашем учреждении. Так вот, на днях его избрали председателем нашего кебеле. Я же всю свою жизнь провел здесь, в этом кафе, разливая напитки, моя посуду, пресмыкаясь перед пьяницами…
— Так ты знаком с Деррыбье?
— Я же говорю — выросли вместе. Кем он стал, это другое дело, но прежде он был еще беднее, чем я. Отца Деррыбье убили, а мать его зачахла от бед, свалившихся на нее, и в конце концов умерла от тифа. Мои родители арендовали у помещика землю и кое-как перебивались. Но когда он их согнал с земли, наше положение стало совсем невыносимым. Мы с Деррыбье решили сбежать в Аддис-Абебу. Бог нас не оставил. Когда ато Гульлята избрали депутатом от Тичо, по счастливой случайности мы встретились с ним. Он устроил меня на работу вот в это кафе, а Деррыбье взял слугой к себе в дом. Так земляк моего отца помог мне устроиться на хорошее место…
— А сейчас ты встречаешься с Деррыбье?
— Да, иногда. Кроме того, он приходит сюда два раза в неделю — проводит занятия по повышению политической сознательности для работников кафе.
— О чем же он говорит на этих занятиях?
— О, обо всем! Например, советует нам соблюдать дисциплину. Он говорит, что без пролетарской дисциплины и организации победа угнетенных народных масс не будет иметь надежной гарантии. Однажды он даже рассказал о своем отце. Я хорошо помню, как он сказал: «Если бы мой отец и ему подобные бунтари были объединены в крепкую организацию, то их справедливая борьба не потухла бы, как огонь свечи от легкого дуновения ветерка, а он сам не был бы брошен в канаву, как падаль».
— Ну а сам-то ты как считаешь, в чем смысл дисциплины? — спросил Гьетачеу. Он часто слышал о выступлениях в дискуссионных клубах по этому вопросу, и ему было интересно, что скажет Мэлькаму.
— Ну как в чем? В том, чтобы бороться за уважение наших прав и добросовестно выполнять свои обязанности. Мы стараемся не грубить хозяйке, не тычем ей, как в иных кафе: «Ну ты, пошевеливайся, почему сама кофе не наливаешь?» — и так далее, не выдвигаем пустых требований, например не призываем отнять у нее это заведение. Хозяйка довольна нашей дисциплинированностью, правда, когда речь заходит о наших правах, становится несговорчивой. Что поделаешь! Видно, так уж мне народу написано — разливать напитки да мыть стаканы.
Гьетачеу глубоко вздохнул. Он презирал и одновременно жалел тех людей, которые смиренно принимают все, что бы с ними ни случилось, — плохое ли, хорошее ли. Фатализм, воспитанная религией привычка во всем полагаться на волю божью порождают инертность, нежелание изменить несправедливые порядки. Где уж тут говорить о борьбе за лучшее будущее! Если человека постигла беда, он забрасывает все свои дела и, сложив руки, смотрит с мольбой в пустое небо. Прав был Карл Маркс: «Религия — опиум для народа». Правящие классы усиливали эксплуатацию и угнетение широких масс трудящихся и при помощи Библии старались отвлечь внимание людей от условий жизни на земле, за послушание и терпение сулили райскую жизнь на небесах. В Эфиопии императоры, феодальная знать и духовенство были едины в стремлении держать народ в темноте, они спекулировали на религиозных чувствах людей. Проникшие в Африку и на другие континенты христианские миссионеры тоже призывали «язычников» к смирению, ссылаясь на Библию. Тем самым они прокладывали дорогу колонизаторам, которые закабалили многие народы. Людей заставляли верить в глупую, не имеющую ничего общего с подлинным гуманизмом идею о всемогуществе бога. На все божья воля… он меня услышит, он меня обделит, он меня и отблагодарит — так обязан был думать каждый. Но ведь человек ничего не получает свыше. Добиться чего-либо можно только собственным трудом. От самих людей зависит, будет ли их жизнь раем или адом… Сказать все это Мэлькаму? Гьетачеу с сомнением посмотрел на официанта. «Это будет гласом вопиющего в пустыне», — решил он.
— Если бог и есть, то он не вмешивается в жизнь людей и не решает их судьбы. А если есть такой бог, который делает одних людей несчастными, а других счастливыми, кого-то заставляет прозябать в бедности, а кого-то наделяет богатством, ставит господ над рабами, то лучше было бы его осудить, а не возносить ему хвалу. Налей-ка мне еще виски, — протянул он Мэлькаму свой стакан.
— Вы ни во что не верите?
— Я верю в себя.
— Ой, богохульство это.
— Да перестань.
— Что-то уж очень радостно мне сегодня…
— Думаешь выиграть в лотерею?
— Если я не выиграю, то вы выиграете.
— Ну и что?
— Так если вы выиграете шестьдесят тысяч бырров, вы же меня не забудете, надеюсь, с выигрыша мне что-нибудь перепадет? Мне виделось, что вы выиграете.
— Как это виделось?
— Очень даже ясно виделось. Недаром билет-то высовывался из вашего кармана. Это же знамение свыше. Нет, дело верное. Если выиграете, сколько дадите мне?
— Тысячу, — не задумываясь ответил Гьетачеу.
— Я же для церкви святой Троицы куплю на десять бырров расшитой золотом бархатной ткани и большую восковую свечу поставлю.
В районе патронного завода заметно усилилась перестрелка. В кафе торопливо вошли Хабте Йиргу, Гудетта Фейсса, Табор Йимер и Иов Гебре-Мариам — четыре ведущих журналиста из районов Арат Кило и Абуна Петроса.
— Можно подумать, что в вас стреляли и не попали, — вместо приветствия сказал Гьетачеу.
— Нас убьет алкоголь, а пули не тронут, — ответил ему Табор, еле ворочая языком.
Тощий, какой-то словно побитый, с узенькой полоской усов на сером лице, Табор был похож на помятое старое такси.
Гудетта Фейсса бросил алчный взгляд на стакан с виски, который держал в руке Гьетачеу.
— Если я умру, я не доставлю больших хлопот тем, кто меня будет хоронить. Заверните меня в газетные листы — и привет. — При этих словах улыбка появилась на его моложавом светлокожем лице.
— В газетные листы завертывают только вещи, а не журналистов, — изрек Иов Гебре-Мариам; он относился к товарищам чуть свысока, ибо считал себя самым талантливым среди них.
— А вечно сидящему за закрытой дверью дежурному редактору лучше помолчать. Пусть говорят «народные журналисты»! — засмеялся Гудетта. Ему показалось, что он удачно сострил.
— Где ты видишь здесь народных журналистов? — подал голос Иов.
— Гудетта предпочитает, чтобы его завернули в листы газеты, лишь из-за того, что он не в состоянии купить себе гроб, — сказал Табор, не отрывая взгляда от стоявших на стойке бутылок со спиртным.
— Потребность в гробах возросла, потому что урожай снизился и цены поднялись, — внес свою лепту Хабте.
— Да, необходим контроль над ценами. Иначе и умереть будет не по средствам.
— Вот почему я и говорю: будете хоронить меня — заверните в листы газеты.
Хабте задрал голову и, двигая бровями, заявил:
— Не затрудняйте себя! Вон на той стороне улицы видите магазин? Там продаются гробы. Как вы думаете, что начертано над дверью?
Все посмотрели туда, куда он указывал. Над лавкой гробовщика большими буквами было написано: «Усилим красный террор!» А ниже объявление: «Имеются в продаже гробы по низкой цене».
— Вот, и никакого контроля над ценами не требуется. Все ваши потребности и желания и без того там удовлетворят. И о долгах переживать не стоит. — Хабте повернулся к Мэлькаму: — Дай мне этой отравы.
Мэлькаму подал ему пива.
Гудетта и Табор переглянулись.
— Разве ты не говорил нам, — обратился Табор к Иову, — что сегодня твой день рождения? Мы ведь потому и пришли сюда.
В недавнем декрете Дерга сурово порицалась практика некоторых журналистов: те гоняются за сенсациями и готовы продавать сомнительную информацию кому угодно, лишь бы заплатили побольше. После такого предупреждения стало опасным поставлять материалы Би-Би-Си, Рейтер, АФП, ЮПИ и другим западным агентствам, чем Табор и Гудетта прежде активно занимались. Соответственно и доходы снизились. Теперь не очень-то в кафе посидишь — разве что в расчете на карман какого-нибудь приятеля.
Иов не возражал. Он заказал Табору и Гудетте виски, себе же, как обычно, чай. Он уже много лет не употреблял алкоголя.
Подняв чашку с чаем, он провозгласил тост:
— За старость! — и отхлебнул большой глоток.
Этому человеку было уже за пятьдесят. Голова его покрылась сединой, лицо поблекло, скулы заострились. Все чаще ему на ум приходила мысль, что лучшие годы уже прожиты, и прожиты бестолково. Впереди медленное угасание. А ведь когда-то он подавал большие надежды.
На приемных экзаменах в среднюю школу он показал лучший результат среди всех школьников страны и тем самым прославил свою провинцию — Иллюбабор. Им гордились не только родители, но и все жители провинции, которые в зависимости от своих возможностей подносили ему самые разнообразные подарки. И даже сегодня при воспоминании о том радостном дне у него взволнованно бьется сердце и на глазах появляются слезы. Когда наступил сентябрь и он собрался в Аддис-Абебу, чтобы учиться в средней школе имени генерала Вингейта, проводить его вышло почти все население Горе. И не было никого, кто бы не пытался подсунуть ему заветный бырр на счастье, не желал бы ему успеха и не благословлял бы его именем всех святых, кто не подбадривал бы его словами: «Куй железо, пока горячо». Все провожающие были уверены в одном: придет день, и Иов станет великим человеком. Он решил про себя, что обязательно оправдает и гордость родителей, и надежды родственников, и оказанное ему земляками доверие. И за пять лет своей учебы в школе он ни разу не уступил места первого ученика. Особенно отличался в математике — к нему обращались за помощью не только товарищи по классу, но и, случалось, преподаватели. Его прозвали Вторым Эйнштейном. Все учителя в один голос пророчили: «С такой головой в любой области знаний ты сможешь достичь больших высот». А директор школы, пожилой англичанин, говорил: «Ты один из тех молодых людей, которые являются надеждой этой несчастной и одновременно прекрасной страны». Директор выдвинул кандидатуру Иова для получения стипендии на учебу в высшем учебном заведении в Англии. Казалось, все складывалось для юноши из далекого Иллюбабора как нельзя лучше. Ему были куплены ботинки, пальто, шерстяной костюм, шляпа и даже галстук. Иов теперь смеется, когда вспоминает, каких трудов ему стоило научиться красиво его завязывать.
В то счастливое время он был преисполнен чувства радостного предвкушения: через несколько лет он возвратится из Англии врачом.
После того как вместе с другими лучшими эфиопскими студентами он три года проучился в медицинском институте, холодный климат Англии и сдержанный, не располагающий к сближению характер англичан стали ему невыносимы. Он чувствовал себя абсолютно одиноким. Все меньше и меньше он обращал внимания на учебу, которая стала ему совершенно неинтересной. Пришла пора возмужания. Однако Иов был робок с женщинами, терялся в их обществе, не знал, как подойти к понравившейся девушке, как заговорить с ней, как себя вести. Это его смущало. Природная стеснительность угнетала повзрослевшего студента. Он томился желанием, жаждал близости с существом другого пола. Ища успокоения, он зачастил в пивные.
Спустя некоторое время он вообще перестал ходить на лекции, забросил книги. Целые вечера просиживал в пивных за стаканом вина или кружкой пива. Молодая кровь в нем играла и жгла его огнем. Он вспоминал деревню, где вырос, ее поля, горные перевалы, соседей, цветы нежного мэскэля, распускающиеся весной, когда празднуют веселый праздник Креста. Ему казалось, что он слышит волнующие запахи детства: свежеиспеченного домашнего хлеба, костра, эвкалиптовых веток, пережаренного куриного вотта, белой инджера. Закрыв глаза, он видел тропинку, пересекающую долину, крестьянина, который, надев ярмо на быков, кричит: «Оха, пошли!», жирную черную землю. Он тосковал по Аддис-Абебе. А какие там есть красавицы! Он представлял себе девушку с замысловатой прической и тонзурой, как принято у некоторых эфиопских народностей. Глаза у нее чуть навыкате, слегка припухшие губы улыбаются, обнажая ровные белые зубы, она стройна и высока, как стебель кукурузы. У нее крепкие груди, крутые бедра. Она — сама свежесть, цветение. О, аромат ее тела!..
Но вот пивная закрывается. Дорогие видения исчезают. Реальность крушит мир грез и воспоминаний. Иов понуро бредет домой по скользкому тротуару, мерзкий холодный дождик стучит по зонту, прохожие кутаются в черные плащи, у них серые кошачьи глаза и покрасневшие от сырости носы, откуда-то несет жареной картошкой, нечистотами, по обе стороны улицы громоздятся мрачные небоскребы, мимо проносятся автобусы, изрыгая клубы удушливого чада, в автобусах сидят люди, уткнувшись в газеты, и никому ни до кого дела нет… Противно!
Вернувшись как-то домой пьяным, Иов с остервенением стал рвать книги, потом выбросил их.
После этого он недолго оставался в Англии. Один крупный эфиопский чиновник пообещал отправить его в Эфиопию, с тем чтобы, отдохнув на родине, он через несколько месяцев вернулся обратно и завершил образование. И действительно он приобрел Иову билет на самолет в Аддис-Абебу.
Шли месяцы. Надежда на возвращение в Англию слабела с каждым днем. Поняв, что не стать ему одним из первых врачей Эфиопии, Иов совсем сломался. Еще сильнее пристрастился к спиртному, стремясь залить им свою тоску и разочарований. Чтобы прокормиться, стал писать в газеты и журналы, благо перо у него оказалось бойкое. Вскоре ему удалось устроиться на работу в Министерство информации и национальной ориентации. Как-то месяца через два он сидел на террасе кафе и, попивая кофе, смотрел на улицу. Вдруг он увидел женщину, живо напомнившую ему тот идеальный образ, который рисовало его воображение еще в Англии. У нее были крутые бедра, крепкие груди, слегка припухшие губы, красивая посадка головы. Он не удержался, пошел следом за ней. Это была обыкновенная проститутка, каких много в Аддис-Абебе. Но Иову она казалась самим совершенством. Именно о такой женщине тосковало его сердце. Он представился. Она улыбнулась. Он пылко заговорил о любви, о том, что хочет жениться на ней. Она слушала его недоверчиво — видимо, не раз ей объяснялись в любви, возможно, и предложения делали, и она привыкла к лицемерию мужчин. Но у Иова и в мыслях не было ее обмануть. Через неделю они обвенчались.
Семейная жизнь не принесла Иову счастья. Жена, оказавшаяся особой весьма хваткой, постоянно твердила ему: «Почему бы нам не купить земли? Почему мы не строим свой дом? Почему не вкладываем деньги в банк? Ты должен все жалованье отдавать мне. Ты такой непрактичный». Как и следовало ожидать, вскоре начались ссоры. Родственники пытались их примирить — безуспешно. Он возненавидел жену, старался поменьше бывать дома, чтобы избежать скандалов. Снова запил, и это еще больше обостряло отношения супругов. Когда он пьяный, с компанией собутыльников заявлялся вечерами домой, жена ела его поедом, чуть ли не с кулаками на него набрасывалась. А дружкам кричала: «Это вы виноваты! Вы его спаиваете! Вы пьете кровь моих детей и мою!» Приятелей мужа она от дома отвадила — боясь ее злого языка, они перестали ходить к нему в гости. Иова это еще больше бесило. Пить он не бросил.
А между тем семья у него росла. Вначале он снимал квартиру из двух комнат. Когда появились дети, пришлось снимать более просторное жилье. Почти все деньги шли на оплату квартиры, на все остальное — на одежду для детей, питание — не хватало. Аванс, который на работе выдавали в начале месяца, улетучивался в первые же дни. Долги в продуктовых лавках росли тяжелой ношей на плечах Иова. Нередко случалось так, что, получив жалованье и расписавшись в ведомости, он тут же раздавал все деньги. После уплаты долгов ничего не оставалось. Такое положение, конечно, его удручало. Он изливал свое негодование в сердитых статьях о росте квартирной платы и гнете домовладельцев. С пафосом он писал о том, что нет прощения тем, кто со своих соотечественников ежемесячно сдирает 200—250 бырров за убогую квартиру. Но от того, что он громогласно обличал домовладельцев, цены за аренду жилья не переставали расти. В поисках дешевого жилья Иов переселился на окраину города. Он снимал комнаты для семьи возле дороги на Дебре-Зейт, в районе Нефас-Сильк, потом у шоссе на Асмэру в районе Лямбэрэт и наконец у дороги на Годжам, рядом с гостиницей Марха-бет. Здесь в полуразвалившихся лачугах селилась беднота. Жизнь становилась все труднее, а тон его статей все горше. Это не нравилось начальству. Тогдашнее руководство министерства даже заявило, что Иов — опасный коммунист, и сделало все, чтобы отстранить его от ответственной работы.
Вопросы, которые Иов поднимал в своих статьях, были действительно злободневными. Он призывал положить конец непрекращающемуся росту числа баров, где торгуют спиртным, и ограничить часы их работы. Требовал, чтобы был принят закон, запрещающий свободный вход несовершеннолетним в питейные заведения. Он настаивал на строгом наказании посредников, которые поставляют деревенских девушек в публичные дома и наживаются на сдаче им в аренду коек.
Последней каплей, переполнившей чашу терпения высокопоставленных чиновников Министерства информации, ведавших цензурой, явилась статья Иова, в которой тот, ссылаясь на конституцию США, призвал американское правительство во имя свободы, мира, равенства и братства прекратить агрессию во Вьетнаме. Иначе как коммунистической пропагандой такое заявление расценить было нельзя.
Тогдашний министр информации был вне себя. Утром его вызвали в Юбилейный дворец, резиденцию императора, и задали хорошую взбучку. Приближенные к императору вельможи, размахивая перед его носом газетой с крамольной статьей, кричали: «Послушай, ты, сын бедняка! Мы что, поставили тебя во главе Министерства информации, чтобы ты все это публиковал в нашей газете?» Министр не знал, что ответить. Стоял перед ними навытяжку и хлопал глазами, пока его разносили в пух и прах. Тогда он, жалея самого себя, подумал, что сидеть на его посту — это значит уподобляться куличу в печи: и снизу жарит, и сверху парит, и по бокам печет.
Разъяренный разносом во дворце, он вызвал к себе Иова и сказал ему, что всякому терпению приходит конец, что статья его безответственна и вредна и что сам он больше не может работать в министерстве. Никакие попытки Иова оправдаться не возымели действия — министр выгнал его. Иов пошел в ближайший бар и напился до бесчувствия. Только поздно вечером друзья приволокли его домой.
Там они застали жену Иова в страшном волнении — она металась по комнатам и кричала: «А дети? Дети? Лучше мне умереть. Что с детьми?» — «Дети?» — недоуменно переглянулись они и положили бесчувственного Иова на кровать. «Ушли утром в школу и еще не вернулись. О, мои дети! Лучше мне умереть! Он не привез их из школы!»
После небольшой перебранки друзья Иова кое-как успокоили ее, спросили, в какой школе учатся дети, и отправились на поиски.
Через час они привели продрогших, голодных ребятишек — нашли их в домике школьного сторожа. Дети были испуганы, крепко держались за руки, в страхе прижимаясь друг к другу. Увидев мать, они бросились к ней. «И зачем только я родила вас? Лучше мне умереть! Какое горе! Мне даже накормить вас нечем, — причитала она, обнимая детей. — Но я достану денег, потерпите, мои дорогие. Я скоро вернусь и принесу чего-нибудь поесть». С этими словами она накинула на себя лучшее, что у нее было из одежды, и выбежала из дома. Темнота укрыла ее.
Иов очнулся часа через два. В доме было тихо. Он оглядел покрасневшими глазами комнату. Дети, свернувшись калачиком, спали на диване. Голова раскалывалась от боли. Он встал. Пошатываясь, обошел комнаты. Жены нигде не было. До него наконец дошло, что с ним произошло. Нет, так жить нельзя. Он вышел во двор. Под руку попался большой нож. Иов вернулся в спальню. Вздохнул глубоко и закрыл глаза, приготовившись убить себя. «Мама, есть хочу», — послышался голос младшего из детей. Нож выпал из руки, Иов словно опомнился. Посмотрел на ребенка. Тот лежал на диване и смотрел на отца широко раскрытыми глазами. «Больше я пить не буду. Никогда», — поклялся себе Иов…
— Что с тобой? — спросил Гьетачеу.
Иов вздрогнул, точно его разбудили, и ответил со вздохом:
— Хо-хо-хо. Я думал о прожитых понапрасну пятидесяти годах. Как все же коротка наша жизнь!
— Да. — Гьетачеу прислушивался к стрельбе. — Жизнь коротка, особенно на этой неделе.
— За короткую жизнь! — провозгласил Иов, поднимая чашку чаю. — Я сегодня пришел сюда, чтобы отметить тот несчастный день, когда родился.
Гьетачеу, как бы рассуждая вслух, сказал:
— Суета все. День проходит за днем и забывается, как новости, за которыми охотится наш брат журналист. То, что привлекало всеобщее внимание вчера, сегодня уже никого не интересует. — Он повернулся к Хабте, который потягивал пиво. — Ну-ка скажи, какие сегодня новости?
— Ничего сенсационного, — отозвался тот. — Человек на собаку не бросился. Никто не покончил жизнь самоубийством, сиганув вниз головой со здания типографии «Бырханна Селям», никто не врезался на машине в памятник абуны Петроса[38], никого нигде не изнасиловали. Засуха на новости. — При этом он многозначительно посмотрел на лозунг над дверью лавки гробовщика.
— Типично буржуазный взгляд на журналистику! А стрельба во всех районах города? Или ты ее не слышишь? Это ведь и нас касается. Опять же, разве не идет война на востоке, юге, севере?
— О, это классовая война…
Гьетачеу подумал, что Хабте шутит.
— Ты хочешь сказать, что классовая война — это не новость?
— Какая же это новость? Это жестокая схватка. Без агитации и пропаганды тут, разумеется, не обойтись. Борьба нужна, а новости нет. Понял? И хватит! Больше о политике мне не говори. Я не знаю линии, которой ты придерживаешься. — Затем скороговоркой, гримасничая, произнес: — «Сплетни кончили собирать, лживые бредни распространять, над народом издеваться, в газетах ругаться, по телевизору хамить, а по радио чушь говорить».
Гудетта, выведенный из себя шутками Хабте, заявил:
— Мы недостаточно серьезно относимся к нашему делу. Если мы считаем себя народными журналистами, то мы должны как можно больше писать о разгорающейся классовой борьбе. Так о какой же засухе на новости может идти речь? Ведь мы вместо того, чтобы формировать общественное мнение, плетемся в хвосте событий.
— Ну так не плелся бы! — сердито перебил его Гьетачеу.
Табор одним глотком махнул даровое виски, со смаком крякнул, посматривая в сторону Гудетты:
— Во-во, буржуазная ограниченность дает о себе знать.
— Мнение… — протянул Иов, — мнение — это не рубашка, которую можно легко сменить. Мнение нельзя отделить от убеждения. Я удивляюсь, сколько на свете людей, относящихся к своим убеждениям так, словно это резинка, которую можно как угодно растянуть. Слишком много среди нас приспособленцев.
— Это болезнь времени, — вздохнул Гьетачеу.
Гудетта как бы в отместку Иову опрокинул в себя еще одну порцию виски. Удовлетворенно вытер ладонью губы:
— Старую собаку не научишь вести себя по-новому.
— Старая собака или не старая, нужно быть самим собой, не бахвалиться попусту, не заниматься самообманом, а делать добросовестно свое дело. Прессе есть о чем писать, если только мы не будем закрывать глаза на злободневные факты. А иначе так и останемся навсегда в хвосте. Что значит нет новостей? Разве история с голодом в Уолло нас ничему не научила? Неужели необходим еще один Дамбильди[39] с его разоблачениями?
— Слишком много развелось дежурных редакторов, — заметил Гудетта.
Гьетачеу с вызовом посмотрел на всех:
— Лучше было бы сказать, что у нас нет настоящих журналистов. Те, кто сочиняют заметки для газет, еще не есть журналисты.
— Как так? — иронически воскликнул Табор. — А известные своей ученостью дебтера из церкви святого Рагуэля, разве они не способствовали становлению журналистики и разве не были они остры на язык? Поэтому кто-то сказал: «Если имеешь друга журналиста, то тебе враг не нужен».
— Да хватит вам о политике. Сейчас дебтера цитируют работы Ленина, — сказал Хабте, уже захмелевший. При этом он повел бровями и состроил смешную гримасу. С его лица не сходила бессмысленная улыбка.
— Слава дискуссионным клубам! Теперь мы многому научились.
— Да, хотя новостей и нет, борьба нарастает, — поддакнул Хабте. — Мы стали сами себе врагами в тот день, когда начали работать в Министерстве информации.
— Нет, в тот день, когда вкусили первый коктейль в иностранном посольстве, — ввернул Гудетта и по привычке засмеялся над собственной шуткой.
— Шутки шутками, — еле слышно пробубнил Гьетачеу, — но человек сам себе враг. — При этом он вспомнил, как стал журналистом.
После того как Гьетачеу окончил среднюю школу в Котебе, госпожа Амсале представила брата господину Меконныну Хабте Вольде, влиятельному царедворцу. На третий день после этого Гьетачеу был принят с хорошим жалованьем в Министерство информации и национальной ориентации. Меконнын Хабте Вольде придерживался мнения, что нет лучших журналистов, чем дебтера из церкви святого Рагуэля, однако на него произвело сильное впечатление, как Гьетачеу за короткий срок овладел профессией журналиста, и, не видя большой разницы между журналистом и шпионом, он стал привлекать Гьетачеу к работе в обоих этих качествах.
Никто бы не усмотрел плохого в том, что Меконнын Хабте Вольд приближает к себе человека, который поступил в ведомство, известное как одно из самых могущественных и влиятельных в стране. Однако Гьетачеу очень не понравилось, что патрон пытается превратить его в своего личного наушника. По счастью, вскоре, получив стипендию, он уехал на учебу в США. Таким путем он освободился от навязчивой опеки начальника. Однако сознание того, что сестра устроила его в министерство, пользуясь какими-то связями, отягощало его совесть…
— Гьетачеу прав. Мы сами себе враги, — сказал Табор. Язык у него не поспевал за мыслями, поэтому говорил он медленно, затрудняясь подобрать нужное слово.
— Это как же?
— Да разве не говорят, что классовая принадлежность тянет сильнее уздечки? Наша мелкобуржуазная природа — наш враг.
— Что ты хочешь этим сказать? — Гьетачеу уже всерьез разозлился.
— А то, что глупо плыть против течения, реку вспять не повернешь. Вот так-то! Знаете, что я сегодня узнал?
Табор был довольно информированным человеком, поэтому Гудетта, придвинувшись к нему, спросил с интересом:
— Что же ты узнал?
— Поговаривают, будто в Министерстве информации подлежат чистке сорок человек. Насколько мне известно, среди них числимся мы, все здесь присутствующие. Ну не сами ли себе мы вредим? Если бы мы не задирали нос, а приняли вместе с массами участие в работе дискуссионного клуба, то ничего этого с нами не случилось бы. А так мы оторвались от коллектива, противопоставили себя ему. Да что сейчас говорить! Вот уж точно: «Гиена давным-давно убралась восвояси, а собака начала лаять».
— Что же ты не бросился со всех ног в дискуссионный клуб? — язвительно спросил Гьетачеу.
Табор не успел ответить, его опередил Хабте:
— Какие обвинения могут мне предъявить?
— Оппортунист из ЭДС, подрывной элемент, реакционер и так далее. Любой ярлык можно навесить.
— И кто же занимается «разоблачениями»?
— Ну, те, которые называют себя членами МЕИСОНа[40], — сказал Табор. — Ведь сегодня они заправляют в дискуссионных клубах и в ассоциации журналистов. А знаете, кому передан список с нашими именами? Этот человек работает в нашем учреждении, а вчера выбран председателем кебеле. Как его имя?.. Деррыбье!
— Да ведь Деррыбье раньше был неплохим парнем. Он что, с ума сошел? — Гудетта был поражен.
— Выслуживается, что ли? Коза, чтобы дотянуться до лакомого листочка, готова на части разорваться… А каким он был до избрания, поподробней? — спросил Хабте.
— Да скромным таким, старательным, ни с кем близко не сходился… Сейчас же — огонь. Когда выступает с речью, невольно прослезишься — так вдохновенно. Кажется, безумно влюблен в революцию… Прежде чем нас уничтожат, нужно сделать одно дело…
— Ну что еще можно сделать? Меня бесит то, что люди, которые еще вчера боялись смотреть мне в глаза, вроде Деррыбье, сейчас называют меня реакционером, подрывным элементом, оппортунистом и другими оскорбительными словами, — разволновался Гудетта. — Неужели они думают, что Министерство информации может работать без нас? Где они найдут опытных журналистов?
Гьетачеу хихикнул, словно его пощекотали:
— Они ошиблись! Мы — никто, у нас ничего за душой нет. Мы не прогрессивные, не реакционные. Мы и не журналисты. Мы — пустое место! — Он одним духом проглотил виски и продолжал: — Этот человек, Деррыбье, и впрямь спятил. Но, между прочим, есть ли кто-нибудь в нашем учреждении, кого не свела с ума эта революция?.. Эй, принеси еще выпить! — крикнул он официанту. Его не оставляла мысль, что, возможно, теперь, обладая большой властью, Деррыбье будет мстить за смерть отца. Вопрос лишь кому. Как бы там ни было, мстительный человек всегда опасен.
Мэлькаму, стоявший за стойкой, почесал ладонь, поцеловал ее и налил Гьетачеу виски. Остальные тоже попросили повторить. Гьетачеу продолжал:
— Участие в работе дискуссионного клуба не должно быть обязательным. Меня, например, никто не заставит туда пойти. А всяких там демагогов я знаю — им бы только разоблачать.
— Твое бы доброе сердце да нашим начальникам, вот было бы здорово! — высказал свое пожелание Гудетта.
— Какое там сердце! Им бы только произволом заниматься: «взять, уволить». А еще утверждают, что они действуют в интересах революции. Но так долго продолжаться не может. Нужно что-то делать. — Гьетачеу почувствовал, как сильно забилось его сердце.
Хабте поднял брови:
— Меня это не касается. Вся власть широким массам! Когда налетает ураган, лучше пригнуться, спрятаться.
— Уж больно ты, Гьетачеу, решительно настроен, как я погляжу, — сказал Гудетта.
— А ты присмирел? Помнится, ты сильно серчал, если репортеры не оказывали тебе должного внимания. Что, времена изменились?
— Теперь он их не подкармливает, — ввернул Хабте.
— Ему не выйти на пенсию в срок, тихо, — вставил свое слово Иов. — Наш начальник отдела любит на подчиненных поклепы возводить: такой-то — реакционер, такой-то — пьяница, прогульщик… О мой бог… как говорится, чья бы корова мычала… Я слышал, всех нас скоро выгонят из министерства. Сколько еще можно нас притеснять? Я думал, революция и для нас.
— Революция для угнетенных, — отрезал Хабте.
— А кто мы?
— Мы — пустое место. Ни рыба ни мясо. Ни к какому классу не принадлежим. У нас нет собственной позиции, — не унимался Хабте.
— Что значит «нет собственной позиции»? — возразил Гьетачеу. — Верить в интересы широких масс народа — это уже самостоятельная позиция. Однако невозможно же всем быть коммунистами. Коммунистическая партия выступает за качественную, а не за количественную сторону дела. Противно становится, когда видишь, как вчерашние сторонники монархии, ярые шовинисты, ратовавшие за притеснение национальных меньшинств, сегодня бьют себя в грудь, называют себя коммунистами. Глядя на них, стыдно становится, что ты, как и они, эфиоп. Я буквально заболеваю, меня тошнит от этого лицемерия. Прежде чем стать членом марксистско-ленинской организации, нужно стать подлинным коммунистом. А чтобы стать коммунистом, нужно прежде всего принять материалистическую идеологию. Ведь и сатана может цитировать Библию. Далеко не все, кто цитируют работы Маркса и Ленина, — коммунисты. Рано или поздно истина восторжествует, и притворщики будут разоблачены. Мы можем погибнуть в той неразберихе, которая сегодня существует. Но всему свое время.
Из района Селассие донесся нарастающий грохот.
— Близко стреляют. Мне кажется, нам лучше уйти, — сказал Иов.
Хоть он и предложил уйти, ему этого совсем не хотелось. Дома ему было не по себе — с женой он по-прежнему не ладил. Но и в кафе засиживаться было не резон: пользуясь тем, что Иов угощает, Гудетта и Табор без устали подзывали Мэлькаму.
— Я остаюсь, — решительно заявил Хабте. — Боюсь возвращения в пустой дом.
— Да, неизвестно еще, где тебя встретит смерть, здесь или в другом месте. Уж лучше подождать ее за стаканом, — меланхолично произнес Гьетачеу.
В это время прихрамывая вошла хозяйка кафе. На ней была небрежно наброшенная шамма.
— Поразительно, неужто из всех моих постоянных клиентов остались только вы? — с показным изумлением воскликнула она, прикидывая в уме, кто из них пьет в долг, а кто за наличные.
— Не бойся, нас разлучит только смерть, — отозвался Гьетачеу.
— Пусть сгинут твои враги! — И она повернулась к Хабте: — Сын мой, прошлой ночью я видела тебя во сне. Будто я нарезаю белое, как хлопок, сало и с рук кормлю тебя. У меня сны всегда вещие. Это к удаче!
Хабте замахал на нее руками. Он терпеть не мог жирного, особенно сала. Знает ведь, старая ведьма, и нарочно дразнит.
— Как миленький проглотил. Ты же любишь поесть… Ну а ты? — обратилась она к Табору. — Сегодня у тебя радостное лицо. Где ты пропадал всю неделю?
Табор насупился. У него не было ни гроша за душой, потому он и не появлялся здесь. Хозяйка отказывалась отпускать ему спиртное в долг. Он ей и так много задолжал. Она даже ходила к нему в министерство и жаловалась начальнику, просила как-то на него повлиять. Но начальник лишь разводил руками: «Да как же я на этого разгильдяя повлияю? Его и на работу-то не заставишь вовремя приходить». С тех пор, встречая Табора, хозяйка неизменно спрашивала: «Ну и что? Ты все так же на службу опаздываешь?» Табора это очень задевало. Вот и сейчас он демонстративно отвернулся от хозяйки.
А она не очень-то опечалилась. Продолжила свою беседу с Хабте:
— Сало — это к счастью. Не иначе, ты выиграешь в лотерею…
— А вдруг!.. — Хабте вытащил из кармана лотерейный билет. — Вдруг он счастливый? — При этих словах на его лошадиной физиономии расплылась широченная улыбка.
Табор тоже достал бумажник.
— И у меня есть лотерейный билет — друг презентовал.
— Удивительно, друзья, — сказал Гудетта, — но и у меня есть лотерейный билет: мне его за три бырра продал один журналист — без денег остался.
Хозяйка изрекла:
— Я видела сон, и он сбудется только для Хабте. Если это случится, мы его женим.
Это Хабте-то, закоренелого холостяка, который боялся женщин пуще сатаны. Но когда знакомые подшучивали над ним, уже далеко не молодым человеком, он с напускным безразличием говорил: «Нашли бы лучше мне невесту».
Табор, услышав слова хозяйки, почесал свою круглую лысину и подумал: «Почему мое счастье всегда достается Хабте?»
…Несколько лет назад после долгих хлопот он добился стипендии для учебы за границей, но в последний момент ее перераспределили, и она досталась Хабте Йиргу. Правда, спустя некоторое время и Табору удалось получить стипендию, он поехал в Америку. По возвращении на родину и Хабте и Табор претендовали на место редактора столичной газеты. И конечно же, снова повезло Хабте. Попозже и Табор устроился, но на менее престижную должность. Он завидовал своему приятелю-счастливчику. Вот почему сейчас сердито огрызнулся:
— Сон твой — бред!
— Нет, мои сны всегда в руку… А вот и еще гости! — обрадовалась хозяйка.
В кафе вошли два человека. Их здесь хорошо знали.
Один, башша[41] Тырфе, с трудом волочил ревматические ноги и опирался на трость. До декрета о национализации земель и доходных домов в городах он владел в районе Арат Кило мясными лавками и одно время был районным судьей. Его некогда шикарный шерстяной костюм был сильно потерт и лоснился. Минули те времена, когда старик любил пропустить стаканчик-другой виски с содовой и, помешивая длинной ложечкой в стакане, чтобы вышел газ, поболтать с приятелями о житье-бытье. Здоровье не позволяло ему злоупотреблять спиртным. Сначала он перешел на местное «кендо», которое с долей иронии называл «львиным молочком», потом пришлось отказаться и от этого напитка. Осталась единственная услада: целыми днями просиживать в барах и кафе, вдыхая соблазнительный запах «кендо», которое пьют другие. Ох-хо-хо, старость не радость! Все для этого человека осталось в прошлом. Славные были времена. Он и сейчас часто приходит к мясным лавкам — уже не своим, национализированным, — придирчиво рассматривает разложенные на прилавках куски мяса, приценивается, но не для того, чтобы купить, а просто так, спрашивает у продавцов, в каком состоянии помещение, и, если замечает какой-нибудь непорядок, очень сердится. Продавцы привыкли к этому старику и не гонят его. А башша наблюдает за их работой и с болью в сердце думает, что с каждым ударом острого ножа, которым мясник разделывает тушу, он теряет все больше и больше денег, которые причитались бы ему как владельцу за аренду дома. Однако он не теряет надежды, что национализированные мясные лавки когда-нибудь будут возвращены ему.
— Башша Тырфе, присядьте, побеседуйте с нами, — пригласила хозяйка.
Старик заморгал слезившимися глазами:
— Беседы давно кончились! Мои беседы — одни вздохи: ы-ыхо-хо. Стар стал, немощен, как заезженная кляча, которая только и мечтает о зеленом лужке да свежей травке. Да и то, кляча травки пощиплет и заржет от удовольствия, а у меня разве что живот разболится.
Вместе с башша Тырфе пришел инженер Ретта Мулят. Он производил впечатление человека не от мира сего. Бормотал что-то, размахивая руками, и непрерывно курил, прикуривая одну сигарету от другой. Он присел за столик, вытащил из кармана бумагу и карандаш и стал строчить какие-то цифры. Ретта был подрядчиком дорожного строительства и всегда конфликтовал с рабочими. Странно, что фирма, терпевшая из-за нею убытки, еще не распрощалась с таким подрядчиком. Журналисты молча наблюдали за ним, ожидая, когда он кончит свои сложные подсчеты. Наконец он оторвался от листа бумаги и обратил свой взор на присутствующих:
— Эй, друзья-журналисты, чудесные мои! Чем болтать о всякой ерунде, лучше бы поучили народ дисциплине труда. Вам разве не известно, что именно труд сделал человека человеком! Впрочем, где вам это знать!
— Инженер, что еще там у тебя стряслось? — спросил Гудетта.
— Хочу спросить, знаете ли вы, что такое настоящий труд? Под предлогом повышения политической сознательности рабочие просто-напросто отлынивают от работы, а вам и дела нет. Вместо того чтобы завершить работу за шесть месяцев, они копаются два года, а потом, когда график строительства сорван, виноватым оказывается кто? Подрядчик. Его обвиняют в саботаже! И опять вы молчите! Зато при виде рюмки у вас такая прыть появляется, что диву даешься. Теперь мне на все наплевать! Хватит с меня. Буду отдыхать! Что мне, больше всех надо? Сил больше нет ругаться с рабочими, ведь они без конца лишь чего-то требуют, а никаких обязанностей знать не хотят! Между прочим, именно вы, журналисты, виновны во всем этом…
— Ы-ыхо-хо, — вздохнул башша Тырфе, думая о своем.
— Вы не учите трудящихся распознавать разницу между правами и обязанностями, — продолжал инженер Ретта. — Права! Права! Только права! Но права без обязанностей — бессмыслица. Это вы, журналисты, довели страну до такого состояния. Пропади вы все пропадом! Чего от вас ждать? Вы же совершенно не отдаете себе отчета, какой силой обладает печатное слово и какой сознательности требует от вас ваша профессия…
— Ы-ыхо-хо, — опять подал голос башша Тырфе.
Ретту понесло:
— Что касается меня… Я уже сказал: мне на все наплевать. Я прикрываю свою контору. Коль скоро испачкался, надо подсыхать. Но… Равенство — это не уравниловка. Ни в коем случае! Теорию накопления Маркса знаете? Не думаю. Так вот. Человек, обладающий знаниями, усердно работающий, должен получить за свой труд больше, чем невежда или бездельник. Это очевидно. Цель социализма — не уравнивать всех без учета конкретного вклада каждого человека в общее дело, а поднять уровень жизни народа, руководствуясь принципом «от каждого — по способностям, каждому — по труду». Вот так-то!
Журналисты переглянулись между собой.
— Если бы ты прервал свое выступление и угостил нас виски, было бы прекрасно, — сказал Гудетта.
Но остановить инженера ему не удалось:
— О, как вы были бы счастливы, если бы могли пить землю! Газета, для которой вы пишете, пропахла алкоголем. Слово «хаос» — хорошее слово. Вы все стали экспертами по беспорядку. Что, не нравится? Возможно, мне не стоило всего этого говорить. Что толку от разговоров? Еще раз повторяю: я прикрываю свою контору. Пусть начальники, на которых возложена ответственность за дело, крутятся как хотят, раз они не могут обеспечить дисциплину труда! Да воздастся им должное!
— Вокруг борьба, столкновения враждебных сил, катаклизмы. Тебе не кажется, что нужно как-то приспосабливаться? Мир не стоит на месте. Изменение — закон природы. А мы этого не учитываем, закоснели в предрассудках, — сказал Гьетачеу.
— Так уж и закоснели! — фыркнул Табор, а Хабте, в упор посмотрев на Ретту, глубокомысленно произнес:
— Сила трудящихся в политической сознательности. Ты же думаешь только о своих быррах. Трудящиеся победят!
— Ну и ну! Посмотрим, к чему приведет сознательность, когда я разорюсь и закрою свое дело.
— Ы-ыхо-хо, — грустно вздохнул башша Тырфе и вдруг горько заплакал. — Умереть бы скорее… дома отняли, все отняли… что за время наступило… о, этот несчастный мир… — причитал он всхлипывая.
Хозяйка поежилась, словно озябла. Сочувственно посмотрела на плачущего старика:
— Вот до чего довели человека.
Мэлькаму включил радио — передавали вечерние новости. Все притихли, стали внимательно слушать — должны были сообщить результаты лотереи. В программе не было ничего интересного — ни заявления правительства, ни какого-нибудь нового декрета, ни сообщений об арестованных, убитых или раненых… Наконец диктор назвал номера билетов, на которые пали выигрыши. Он медленно прочел эти номера, повторяя дважды каждый. Первым порвал и бросил на пол свой лотерейный билет Гьетачеу. Так же поступили и другие.
— Хоть бы соболезнование выразили. В этой лотерее, наверно, никто не выигрывает! — Гудетта был очень разочарован.
— Ныне соболезнования не выражают, только принимают меры, — сказал Хабте и кивнул в сторону лозунга над лавкой гробовщика.
Башша Тырфе заорал:
— Дураки! Прошли те времена, когда благородные люди выигрывали.
Гьетачеу повернулся к Мэлькаму:
— Не иначе святой Габриэль и святая Троица получили от кого-то взятку, которая больше того, что мы им обещали. Мы не выдержали конкуренции. — Он поднял стакан с виски: — За наше будущее! Если оно вообще у нас есть.
Ему ответил Табор:
— Наше будущее в руках Деррыбье.
— Тогда за здоровье Деррыбье. — Гьетачеу осушил свой стакан.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Для госпожи Амсале и ато Гульлята день выдался очень тяжелый. Исчезновение Хирут их так взволновало, что они и думать забыли о закопанном во дворе оружии, о Деррыбье и взаимных обидах. Они обзвонили всех родственников, близких и далеких знакомых дочери, долго бродили по городу в тех районах, где накануне стреляли, заглядывали в подворотни, расспрашивали прохожих, нищих у церквей — все тщетно.
В церквах они истово молились:
— Боже, убереги от беды Хирут, помоги нам найти ее целой и невредимой, мы пожертвуем тебе все, что у нас есть, — молодого быка, жирную овцу, расписной зонтик, деньги, золотые серьги, ожерелья, ладан, мирру, ткани, ковер, поставим в твою честь самую большую свечу!
На улицах им иногда попадались неубранные с ночи трупы. Госпожа Амсале, приближаясь к такому месту, еще издали начинала причитать:
— О, мои глаза не видят! О, моя безвременно увядшая роза! Моя доченька! — Она била себя в грудь, пронзительно голосила. Рыдания ее прекращались лишь тогда, когда она убеждалась, что мертвое тело — не Хирут.
Лишь к вечеру госпожа Амсале и ато Гульлят, проведя в напрасных поисках весь день, вернулись домой. У соседей справляли свадьбу. Были слышны песни, играла музыка, раздавались радостные возгласы. Смех у одних, слезы у других — две стороны жизни открылись им. Звуки свадебной песни действовали на них угнетающе. Госпожа Амсале опять заплакала. Ато Гульлят тоже не мог сдержать слез. Возле ворот их дома стояло несколько автомобилей. Гости приехали на свадьбу? Но ведь жених и невеста из бедных семей. Нет, оказывается, это съехались родственники госпожи Амсале и ато Гульлята. Услышав об исчезновении Хирут, они посчитали своим долгом навестить госпожу Амсале, успокоить ее. От их сочувственных слов страдающей матери стало совсем плохо. Она падала лицом вниз и перед стулом, на котором обычно сидела Хирут, и в коридоре, по которому ходила Хирут, и перед зеркалом, в которое смотрела Хирут. Рыдая, повторяла:
— Верните мне мою дочь! Мою розочку! Несчастный я человек!
Женщины не отставали от нее ни на шаг. Тоже громко причитали, били себя в грудь. Их стенания сливались со свадебными песнями и музыкой, доносившимися из соседнего дома. Стоял невообразимый гвалт. Так продолжалось довольно долго, пока наконец кто-то из мужчин не воскликнул:
— Ради создателя нашего, перестаньте хоронить девушку — ведь вы не знаете, что с ней случилось! Не гневите бога. Современная молодежь всегда пугает своих родителей: уйдут — и переживай за них, нет бы подумать о близких! Сколько раз такое бывало. Говорят же: «Если поссорился с господом, жди наказания палкой». Палка, которой нас наказывают, — наши собственные дети.
Его послушались. Страсти поутихли.
В то время, как все это происходило, Тесемма сидел в спальне. Ему было не по себе. Он знал, где Хирут, но сказать об этом родителям было невозможно. Позвонить Хирут, предупредить, что родители страшно переживают за нее? Но ведь она на конспиративной квартире ячейки ЭНРП — нет, нельзя. Он и себя раскроет, и подвергнет смертельной опасности сестру. Мучась от того, что ничего не может сделать, чувствуя, как уходит время и приближается опасная развязка, он метался по комнате, дергал себя за волосы. На память пришло выражение Хирут «играть в прятки с опасностью». Глупышка! Его словно червь дерево точила мысль: «Пора кончать, трус несчастный! Решайся, попытайся спасти себя и сестру. Докажи, что ты мужчина». Но его опять одолевали сомнения, он колебался. Так прошло довольно много времени. За стенкой слышались стенания матери. Вдруг его осенило: «Надо пойти к Деррыбье». Эта такая простая и естественная мысль словно окрылила его. Он выбежал из спальни.
С самого утра у Деррыбье не было ни одной свободной минуты. Надо было просмотреть бумаги и разобраться с теми, кого арестовывали в районе, принять меры по укреплению отряда защиты революции и сделать массу других дел — все они были неотложными и требовали немедленного решения. А тут еще одно за другим заседания, жалобщики, просители, телефон звонит без конца…
В первой половине дня хоронили Лаписо, тоже пришлось побегать. Деррыбье пришел с похорон выжатый как лимон. Со вчерашнего дня у него маковой росинки во рту не было. Хорошо еще, у одного бойца отряда защиты революции, такого же замученного и осунувшегося от недосыпания, нашлось немного поджаренных зерен нута[42]. Он поделился ими с Деррыбье. При этом проворчал:
— Надолго ли нас хватит в таких условиях?!
Деррыбье отправил в рот несколько зерен. Прожевал.
— Революцию делает тот, кто не жалеет своего живота. Нам ли пасовать перед трудностями?
— Это верно, — согласился боец.
— Да, товарищ, моя и твоя доля, доля всего нашего поколения — отдать себя целиком борьбе, но ведь это счастье — бороться за справедливость. Пользоваться плодами революции будут наши дети и внуки, но они и завидовать будут нам, нашей трудной судьбе. Сейчас еще много неразберихи, ничего не улеглось, не устоялось. Феодализм мы сокрушили, теперь нужно сделать так, чтобы к старым порядкам не было возврата. Ты не смотри, что не все идет так гладко, как хотелось бы. Настоящая борьба только начинается, это борьба за нового человека. И начинать необходимо с самого себя. Человек без твердых убеждений не может убедить другого… Еще нут есть?
Держи. — Боец протянул ему горсть зерен.
— Ты парень не промах. Запасся продовольствием. — Деррыбье смачно хрустел зернышками. — Когда у меня сводит живот с голодухи, я всегда вспоминаю свое детство, мать. Она умерла, отдав мне последний кусок. В нашем доме часто нечего было есть, тогда мама просто обнимала меня крепко и баюкала до тех пор, пока я не засыпал. Я так и вижу ее полные слез глаза. Маленький был, ничего не понимал, знай себе реву, когда голод донимает, еды требую. А ей-то каково?! Она, бывало, места себе не находит, иногда и шлепнет меня, если под горячую руку попадусь. Потом сама же себя казнит, ну а я реву еще пуще. Она из дома вон, к соседям — хоть чего-нибудь выпросить. Я сидел на пороге и ждал ее. Боясь на застать меня в живых, она возвращалась домой бегом, а я к ней навстречу выскакивал. Она никогда не возвращалась с пустыми руками — засохший кусочек инджера да принесет. И когда я с жадностью набрасывался на еду, глядя на меня, она снова плакала. Вот такая была у нас жизнь. Деррыбье глубоко вздохнул. — Так мы перебивались изо дня в день до тех пор, пока мама не слегла — заболела тифом. Больше уже не встала. Даже мой плач не мог ее поднять! Ох!.. И зачем я все это говорю тебе, сам не знаю. Вот на какие воспоминания голод наводит. Прекрасные зерна! — добавил он, дожевывая остатки нута.
— Я тоже, как и ты, жил в очень тяжелых условиях. Никому дела не было, подох я или еще жив. Когда вспоминаю все, что пришлось вытерпеть, люди мне становятся ненавистны.
— Э, брат, тут ты не прав, — покачал головой Деррыбье. — Нельзя, чтобы ненависть затмевала все. Людей любить надо. Революция ради кого свершается? Мы воюем против старого строя, против тех, кто наживался на народных страданиях. И все для того, чтобы простым людям жилось лучше. Настоящий революционер ненавидит только классового врага. А то что ж, по-твоему, коммунисты — человеконенавистники? Нет, товарищ, нам необходимо различать врагов и друзей с классовых позиций. А это в свою очередь требует высокого уровня политической сознательности. И учти, к людям нужно проявлять внимание, нужно вникать в их беды, в их заботы. Есть еще среди нас любители оружие по делу и без дела выхватывать, угрозами воздействовать на человека. А может, с этим человеком по-доброму надо, глядишь, и пользы будет больше. Революцией себя надо проверять. Цели у нашей революции благородные: свобода, равенство, справедливость, демократия. Их ненавистью и произволом не достигнешь. Вот почему я тебе говорю, что настоящая борьба еще только начинается. И революция должна стать нашей совестью.
Он взялся за трубку — ему надо было позвонить, но в это время в дверь заглянул другой боец отряда защиты революции:
— К тебе пришли, Деррыбье.
— Кто?
— Старик, которого ты отпустил утром, и с ним человек двадцать с ружьями.
— С ружьями? — Боец, беседовавший с Деррыбье, крепче сжал автомат.
— Да, хотят сдать оружие.
Деррыбье поспешил во двор. По его походке нельзя было заметить, что он очень устал.
Во дворе бойцы отряда защиты революции окружили вооруженных людей и держали их под прицелом автоматов. Чувствовалась напряженность. «Слава богу, никто не открыл огонь. Молодцы, проявили выдержку», — подумал Деррыбье.
В руках у незнакомцев, пришедших вместе со стариком, были допотопные дробовики, шомпольные ружья, итальянские и французские винтовки. Лишь некоторые были начищены и содержались в хорошем состоянии, большинство проржавели. Деррыбье вежливо поздоровался со всеми. Люди неловко переминались с ноги на ногу, им было явно не по себе. Вперед выступил старик, которого он отпустил утром.
— Сын мой, да отблагодарит тебя бог за уважение, которое ты оказываешь нам. Ты видишь, все мы согнулись под бременем возраста. Кроме воспоминаний о прошлом, у нас нет ничего. В молодости ради славы, свободы и единства нашей родины мы проливали кровь на полях сражений. Сегодня мы немощны. Но мы с радостью сознаем, что наши героические дух и доблесть перешли в кровь наших детей. Утром ты с уважением отнесся ко мне, выдал расписку об изъятии оружия и с почетом проводил меня. Я обо всем этом рассказал своим друзьям. Они тоже решили сдать припрятанное со времен войны с итальянцами оружие. Поверили, что, как и мне, им ничего плохого не сделают. Этим оружием мы защищали независимость нашей родины. Ну а теперь настал ваш черед. Не забывайте, что не всегда тот, кто называет себя другом, делает это от чистого сердца. Эфиопия всегда страдала от чужестранцев, которые выдавали себя за ее друзей. Есть такая древняя молитва: «Боже, избавь меня от врага в личине друга, а от прочих неприятелей я избавлюсь сам». На нашу страну давно многие зарятся. Чужаков соблазняют ее плодородные земли, горы и ущелья, долины и равнины. Такую прекрасную родину нужно беречь и охранять, как жену-красавицу. Сегодня вы за нее в ответе, сын мой.
Слова старика тронули сердце Деррыбье. С волнением он ответил, обращаясь ко всем сразу:
— Отцы мои, ваш поступок — доказательство преданности нашей родине и революции, свершившейся ради интересов широких масс трудящихся. Спасибо, что доверяете нам, активистам кебеле. Кебеле — это орган народной власти, в нем группируются самые преданные делу революции люди. Так, и только так, должно быть. К сожалению, еще бывают случаи, когда в наши ряды проникают враги революции. Порой им удается сосредоточить в своих руках значительную власть. Злоупотребляя доверием народа, преследуя корыстные цели, они чинят произвол в отношении невинных людей, совершают преступления. Примеры известны, вы о них знаете. Наши враги всячески раздувают подобные случаи. Цель их ясна: дискредитировать идеалы революции, а затем уничтожить ее завоевания. Мы решительно боремся за очищение кебеле от контрреволюционеров. Победа будет за подлинными борцами революции. Мы не пожалеем сил, если потребуется — жизни, чтобы восстановить полное доверие населения к активистам кебеле. Ведь все мы боремся ради одной цели — победы революции. Это время не так уж далеко. Сегодня вы сделали первый шаг к нашему светлому будущему. Я понимаю, вам было нелегко, но тем значительнее ваш поступок. Он займет достойное место в истории кебеле… Вам будут выданы расписки на сданное оружие. Не сомневаюсь, что в ближайшее время оно будет вам возвращено и вы примете активное участие в укреплении лагеря революции. Спасибо.
Деррыбье замолчал. Слушавшие его люди одобрительно зашумели. Несколько старцев подошли, чтобы пожать ему руку. Кто-то даже обнял его и со словами: «Молодец, сынок, храни тебя господь» — поцеловал в лоб.
— Деррыбье, тебя к телефону! — крикнули из помещения.
— Пускай перезвонят. Я занят.
— Девушка какая-то. Назвалась Хирут. Говорит, у нее срочное дело.
Деррыбье вздрогнул. Хирут! Неужели сама позвонила? Не может быть. Наказав товарищам, чтобы старикам выдали расписки и проводили их с почетом, он поспешил к телефону.
— Я слушаю.
— Деррыбье?
— Да, Хирут.
— Ты узнал меня?
— Да, по голосу. Твой голос я всегда узнаю.
— Тебя не дозовешься к телефону. Загордился, председатель кебеле? Между прочим, поздравляю!
— Ну что ты! Просто я страшно занят. При чем здесь «загордился»? Я твой слуга навечно.
— Лучше скажи, что ты мой брат навечно.
— Нет уж, лучше слуга. Не хочу, что мы были братом и сестрой. Ты знаешь почему.
Хирут рассмеялась:
— Если ты не потребуешь слишком большого жалованья, я, пожалуй, тебя найму.
— От тебя я никогда не потребую жалованья.
— Так ведь задаром — это эксплуатация. Ты что-то начал говорить, как Христос, — намеками, — сказала она с издевкой.
— Кому надо, тот поймет, — парировал он и вытер платком выступившую на лбу испарину.
Хирут, как бы раздумывая, продолжала:
— Я дура. Правда-правда! И все потому, что я думаю только о себе. Я не понимаю чувств других людей. Однако жизнь — удивительная штука. Она нам раскрывает глаза. Знаешь, ты мне нужен по очень важному делу.
— Разве я не сказал тебе, что я всегда к твоим услугам? У меня слово крепкое. Говори, в чем дело.
— Это не телефонный разговор. Давай встретимся.
— Когда?
— Если можешь, сейчас. Или позже. В нашем магазинчике.
— Твоя матушка утром звонила, тоже хотела срочно со мной встретиться. Но, знаешь, у меня нет ни одной свободной минуты. Мне кажется, она обиделась. Вот и сейчас мне надо идти на собрание. Ты чего замолкла, Хирут? И ты обижаешься?
— Чего мне обижаться? Я сама во всем виновата. Ладно, не буду тебя отрывать от важных и срочных дел, — разочарованно протянула она.
— Погоди, я что-нибудь придумаю. Веришь, дух перевести некогда. Правда, клянусь… Между прочим, я сам хотел бы встретиться с вами. С тобой и Тесеммой.
— Зачем мы тебе нужны?
— У меня есть к вам серьезный разговор. И с вашими родителями надо бы переговорить. Вот со временем только туго.
— А в чем дело?
Он уловил в ее голосе испуг и растерянность.
— Что с тобой? Мне показалось, у тебя изменился голос. Ты чем-то напугана?
— Тебе почудилось.
— Хорошо, встретимся вечером.
— Во сколько?
— Что-нибудь около девяти. Только не в магазинчике, а у вас дома. И тебя с Тесеммой, и ваших родителей увижу.
— Я не могу в девять… Потому что… — Она запнулась, подыскивая подходящую причину. — В общем, не могу. Да и тебе вечером не стоит ходить по улицам.
— Да что ты, опасность миновала. Прошли времена страха. Сейчас мы атакуем.
— Возможно. Но я сегодня вечером никак не могу.
— Хорошо, как только кончится собрание, я позвоню тебе.
— Лучше я сама позвоню тебе, когда будет удобно. Не затрудняй себя. Пока! — И, не давая ему возможности ответить, положила трубку.
Хирут звонила Деррыбье с конспиративной квартиры ячейки ЭНРП. Лаике и Теферра стояли рядом.
— Вы слышали, что он мне сказал? — Она повернулась к Лаике.
— Что именно? — поспешно спросил Теферра. Он заметно нервничал. Ему не терпелось уйти отсюда, выбраться из этого душного подвала, не видеть этих людей. Но уйти он не мог — Лаике не отпустил бы. А вдруг в районе облава? Уже несколько раз в лавку заглядывали вооруженные люди. К счастью, ничего подозрительного им на глаза не попалось. Выпив стакан минеральной воды, купив сигареты, они уходили. Но вести себя нужно было очень осмотрительно.
— В девять вечера он хочет увидеть меня, Тесемму, мать и отца, одним словом, всех нас вместе. Зачем?
Лаике хохотнул:
— Вероятно, наш герой собирается в присутствии стариков сделать тебе предложение.
— С него станет, — мрачно сказал Теферра.
— Да нет же, я вам говорю. Это западня. Он хочет арестовать всех нас. Я разгадала его хитрость.
Лаике отмахнулся.
— Бред! Этому простофиле и в голову не придет ничего подобного. Влюбился он в тебя, вот и все. Жениться хочет. Мне совершенно ясно. Зря ты отказалась. Могла бы заманить его в ловушку. Нет мужчины, который устоит перед красивой женщиной. Особенно у нас. Провалиться мне на месте, если это не так! Он будет бегать за тобой как собачонка.
В этот момент в подвал спустился бритоголовый парень:
— Похоже, облава. На улице большой отряд.
Все переглянулись.
Лаике глубоко затянулся сигаретой с гашишем и отбросил в сторону окурок.
— Видно, сегодня нас не оставят в покое. Донес, что ли, кто-то? Так и рыщут в округе. Эй вы, там, потушите свет. Соблюдать тишину!
В подвале стало темно и тихо.
— Ну вот, начинается, — прошептала Хирут. В предчувствии опасности ее сердце учащенно забилось.
— Не бойся, они скоро уйдут. Сколько бы ни рыскали, нас им не найти. Разве что в нашей группе появился предатель… — Лаике пристально и внимательно посмотрел на Хирут. — Все-таки где твой брат? Ты мне солгала! Я думаю, что твой брат не болен. Ведь эфиопам нельзя верить, я и себе не верю. Мы — народ, живущий с маской на лице. На языке у нас одно, а в голове совсем другое. Недаром говорят, что характер эфиопов определяет сочетание «воска и золота»[43]. Вся наша культура тому подтверждение. У нас нет критерия, который бы позволил отличить зло от добра. Мы на все смотрим с позиций корыстных интересов. Вот почему у нас нет доверия друг к другу. Нам чужды такие понятия, как товарищество и дружба. Клевета, наговоры, сплетни — вот наша стихия. Мы, эфиопы, признаем лишь один принцип — личную выгоду! А раз так, можно и солгать. Когда мы лжем, совесть наша молчит. Что, не прав я? — Лаике почти кричал. — На людях мы выглядим благородными, решительными, смелыми, гордыми, честными, преданными, дальновидными, скромными. Но под этой личиной кроются зависть, коварство, ревность, лживость, трусость и раболепие. Определяющие черты нашего характера — двуличие и неискренность. Да-да, мы живем с маской на лице!.. Зачем я обо всем этом болтаю, самому непонятно. Короче, я хотел сказать… что же я хотел сказать?.. Да, я хотел сказать, что один эфиоп не может знать, о чем думает другой эфиоп. Потому что эфиопский характер — это загадка, загадка без разгадки… Ну, говори правду. Где твой брат? — Его огромная ручища легла на плечо Хирут.
Теферра вскочил со стула, готовый броситься на Лаике.
— Ты хочешь правды? Так вот: я не знаю, где Тесемма! Скорее всего, ушел домой. Можно позвонить туда, выяснить точно, но что толку? Я уверена — сюда он не вернется, — быстро ответила Хирут.
— Теперь все ясно. Я не ошибся. И ты это подтвердила. Он сам подписал себе приговор.
— Не поняла.
— Поймешь, — сказал он и, подойдя к одному из парней, что-то шепнул ему на ухо. Парень кивнул и направился к выходу. — Вот так-то! — зловеще произнес Лаике.
У Деррыбье не было времени размышлять, почему Хирут так внезапно положила трубку, — его позвали на собрание. Предстояло обсудить меры, которые необходимо принять в ответ на призыв революционного правительства «Родина-мать зовет!». На собрании разгорелась жаркая дискуссия, которая постепенно свелась к спору о методах работы органов народно-революционной власти. Затем выявились серьезные разногласия. Слово взял одноглазый человек довольно мрачной наружности.
— Вопрос о демократическом централизме раздувается правыми оппортунистами с целью ограничить свободу действий широких масс трудящихся. Мы против ущемления прав угнетенного народа. Свобода достигается борьбой. Долой оппортунистов! — выкрикивал он, энергично жестикулируя.
Другой оратор утверждал, что на соблюдении принципов демократического централизма настаивают ревизионисты, сговорившиеся не допустить осуществления требования «Демократические права эксплуатируемым — немедленно!».
Какой-то горбун, сидевший в сторонке и поначалу молчавший, вдруг вскочил со стула и пылко заговорил:
— Мы воочию убедились, что вопрос о демократическом централизме не является своевременным. Более того, он вреден, ибо проведение его в жизнь означало бы сдерживание нашей революции, перешедшей от обороны в наступление. Сегодняшнее требование широких масс — пусть расширяется свобода действий! «Демократические права эксплуатируемым — немедленно!» О каком демократическом централизме может идти речь, если в стране отсутствует пролетарская партия? Это утопия! Мечта, которую лелеют оппортунисты и ревизионисты. Понимая истинную цель этого требования, мы не можем относиться к нему безучастно. Мы решительно осуждаем меры, принятые против таких истинных борцов революции, как товарищ Вассихон. Мы призываем разоблачать ревизионистов и оппортунистов, которые проникли к нам. — Он выразительно посмотрел на Деррыбье.
Деррыбье старался держать себя в руках — он прекрасно понимал, против кого направлен весь пафос выступлений этих ораторов. Возможны всякие неожиданности. Не совсем пока ясно, откуда исходит опасность, от чьего имени выступают эти люди. Он встал.
— Я вижу, мы расходимся во мнениях по принципиальным вопросам. В мой адрес раздается резкая, хотя малообоснованная критика. Было сказано, что в условиях отсутствия пролетарской партии провозглашать основополагающие принципы демократического централизма означает скатываться на позиции ревизионистов с целью ограничить свободу действий революционных масс. На мой взгляд, здравомыслящий человек не может выступать против принципов демократического централизма, если только он сознательно не проповедует идей анархизма. Да, пролетарская партия пока не создана, но у нас есть революционное правительство. Надеюсь, эту истину никто не будет опровергать?! Если кто-то и с этим не согласен, прошу, пожалуйста, поясните свою позицию. Вижу, таких нет. Таким образом, революция имеет свой центр, откуда осуществляется руководство. Следовательно, и в сложившихся условиях принципы демократического централизма в противовес анархии, которую пытаются замаскировать разглагольствованиями о свободе действий, вполне применимы. В этом нужно отдавать себе отчет, товарищи. Иначе мы совершим большую ошибку. Панику и разброд среди нас пытается посеять мелкая буржуазия, которая жаждет власти и хочет свергнуть революционное правительство, обманув трудящихся. Я не вижу никакой разницы между лозунгами «Демократические права эксплуатируемым — немедленно!» и «Временное народное правительство — немедленно!». На деле оба они означают одно и то же: надежды реакционеров повернуть революцию вспять, обречь ее на поражение.
Наивно было бы полагать, что в стране, где пролетариат еще слаб и малочислен, легко создать пролетарскую партию. Эта работа предполагает серьезную, кропотливую подготовку, воспитание трудящихся. В любом случае партию трудящихся могут создать только те люди, которые сражаются в авангарде и ведут других за собой, которые известны широким массам, которые имеют реальную силу защитить революцию и единство Эфиопии. А не те умники, которые кричат на всех углах о принадлежности к той или иной доморощенной группке, любители закулисных интриг и авантюр вроде насильственной вербовки членов в свою организацию.
Товарищи! Нам надо бороться с теми группами, которые хотят превратить массы в орудие борьбы за удовлетворение своей жажды власти. В ряды партии трудящихся должны встать настоящие революционеры, истинные сыны и дочери нашей родины. Такова моя позиция. Прошу собравшихся принять решение.
Под громкие аплодисменты большинства участников собрания Деррыбье вернулся на свое место. Только три человека сидели молча, низко опустив головы.
— Пусть эта троица покается, покритикует сама себя! — выкрикнул кто-то. — Пусть они разъяснят свою позицию.
Не удостоив собрание ответом, трое мужчин одновременно поднялись и направились к дверям. Однако стоявшие у входа двое бойцов отряда защиты революции остановили их.
Деррыбье понял, что нельзя терять времени. Он выхватил пистолет и, подскочив к растерянно засуетившимся фракционерам, громко сказал:
— Вы арестованы. Демократические права широких масс трудящихся осуществляются на деле. Презираемое вами революционное руководство будет судить вас. — Он посмотрел в зал. Лица собравшихся выражали ему поддержку. — Уведите их, товарищи.
Когда задержанных выводили, за дверью Деррыбье заметил Тесемму Гульлята. Тот подавал ему какие-то знаки.
— Тесемма, что с тобой? Что ты здесь делаешь?
— Я ищу тебя. Ты мне очень нужен.
— Подожди, я сейчас приду.
Сразу после собрания он пригласил Тесемму в кабинет. На улице уже темнело. Деррыбье зажег свет, посмотрел на часы. Было около половины восьмого.
— Как бежит время! Не успел оглянуться — день промелькнул, — посетовал он. — Три тысячи лет мы дремали, не зная, куда деть время, и вдруг обнаруживается, что нам его не хватает. Удивительно! Раньше на все был один ответ: ладно, завтра сделаем. До революции кто думал о времени? Ныне на завтра ничего нельзя откладывать. Жизнь набирает скорость. Ну, что у тебя стряслось? На тебе лица нет.
Тесемма, подняв голову и подергивая бороду дрожащими пальцами, с трудом выдавил из себя:
— Страшно мне, Деррыбье. Запутался я.
— Говори, что случилось.
— Я пришел к тебе, я пришел… Ну, в общем, сознаваться во всем. Не могу я так больше.
— В чем сознаваться? Чего ты мелешь? Да говори толком, не трясись. Возьми себя в руки.
— За себя я не боюсь, мне безразлично, буду я жить, нет ли. Прежде чем прийти сюда, я хотел с собой покончить. Но сестре-то это не поможет, Хирут-то это не спасет.
— Что с Хирут? — Деррыбье вскочил со стула. — Где она? Арестована? Говори! Она звонила недавно, очень хотела встретиться со мной, вероятно потому, что была в опасности. Но почему-то мне ничего не сказала.
— Она звонила? — удивился Тесемма.
— Да, недавно звонила. Но где она сейчас?
Было видно, что Тесемма борется с самим собою, порывается что-то сказать и никак не решается.
— Я тебя спрашиваю, где она? Ведь если она в беде, нельзя медлить. Говори, где она находится! — Деррыбье почти кричал. Он сжал кулаки так, что побелели костяшки пальцев.
— Дура она, все приключений ищет. Жизнь — игра, жить надо весело! Тебе Хирут такого не говорила? Трус я, надо было раньше к тебе прийти. Тогда всего этого не случилось бы.
Деррыбье потерял терпение.
— Пожалуйста, скажи, где Хирут. Ее жизнь в опасности? — произнес он медленно, боясь сорваться на крик.
— Ну как я могу тебе сказать, где она?
— Почему не можешь?
— Потому что, спасая ее жизнь, я тем самым подставлю под угрозу жизнь других.
— Мальчишество! Неужели тебе не понятно, что идет борьба не на жизнь, а на смерть? Мы не жаждем крови. Не убиваем без разбора, кого попало. Но приходится отвечать пулей на пулю, иначе нас всех перестреляют.
— Я не хочу кровопролития. Если ты пойдешь выручать Хирут, много людей погибнет. Ты не знаешь Лаике. Это дьявол.
— Кто? Что ты сказал? Лаике?
— Она с ним. Он так просто не сдастся. Будет драться до последнего. Все ему подчиняются беспрекословно. Если бы я был такой, как он!.. Но я не такой! Я трус.
— Тесемма, ты не трус. Ты правильно поступил, что пришел сюда. Но есть одна вещь, которой ты не понимаешь. Ты вот сказал, что Лаике дьявол, что ты хотел бы быть таким, как он. А ты знаешь, скольким людям он вынес приговор? В опасности не только Хирут, но и многие другие невинные. Ты понимаешь меня? Сколько наших товарищей из кебеле погибло! Сегодня утром храбрейший человек, командир отряда защиты революции Лаписо, был убит рядом с вашим домом. А ты говоришь — «Не хочу кровопролития». В нашем районе активно действуют террористы из ЭНРП. Дело приобретает очень серьезный оборот. Пока мы их не обезвредим, над жизнью многих людей будет витать тень смерти. А ты?..
— Твоей жизни угрожает опасность, — перебил его Тесемма. — Сегодня убили Лаписо. Завтра наступит твой черед.
— Не исключено.
— И ты не боишься?
— Почему не боюсь? Боюсь. Но у меня есть святая цель. Ради нее я готов принять смерть.
— Если бы у меня была цель, ради которой стоит умереть, я был бы счастлив. Но у меня ее нет. Я живу пустой жизнью. — Тесемма печально склонил голову.
— У тебя будет такая цель. Дай только срок. Тогда и твоя жизнь будет осмысленной, и умирать тебе не захочется.
Тесемма поднял голову и, внимательно глядя на Деррыбье, произнес:
— Ты знаешь, почему твоей жизни угрожает опасность?
— Ясно почему.
— Нет, не ясно. Дело в том, что тебя боится Хирут!
— Хирут боится меня?
— Да, подозревает, что ты догадываешься о нашей принадлежности к ЭНРП. А тут еще тебя избрали председателем кебеле… Можешь себе представить, как она перепугалась? Сразу связалась с Лаике, настаивала на том, чтобы тебя… ну, ты понимаешь. Теферра, который тебя к ней ревнует, поддержал Хирут. Я возражал, но они разве послушают! В общем, я оказался заодно с ними.
— Так… Значит, Лаике возглавляет подпольную ячейку ЭНРП в нашем районе, а вы трое состоите ее членами?!
Тесемма кивнул.
— Вот это уже хуже. Нет бы тебе раньше обо всем мне рассказать. Ну ладно, лучше поздно, чем никогда. Я люблю Хирут, и она об этом знает. Но, как говорит одна моя знакомая, — он вспомнил слова Фынот, — любовь к родине и революции сильнее всех чувств. Хирут права, считая меня своим врагом. Пока она выступает против революции, я вынужден подавить в себе любовь к ней. Тесемма, ты раскаялся. Я уверен, Хирут тоже раскается, но ей надо помочь выбраться из логова контрреволюционеров. Если ты укажешь место, где сейчас находится Хирут, мы сможем спасти ее от гибели. Я хочу, чтобы она жила.
— Так чего же мы ждем? Пошли, — сказал Тесемма.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
В то время как Деррыбье и Тесемма в сопровождении десяти членов отряда защиты революции направлялись к лавке, где прятались заговорщики, Гьетачеу, распрощавшись со знакомыми в кафе, сел в машину и поехал домой. Ворота открыл сторож, служивший семье много лет. Пропустив машину во двор, он поспешно закрыл ворота и подбежал к Гьетачеу, который еще не успел заглушить мотор.
— Чего тебе? — буркнул Гьетачеу недовольно. Он явно недобрал свое в кафе и потому был мрачен.
Сторож стал сбивчиво мямлить:
— Я… это… хотел вам помочь. — Он поскреб заскорузлой пятерней затылок.
Гьетачеу все понял.
— Держи, я сегодня добрый. — Он протянул старику бырр. Сторож почтительно поклонился и сразу же отошел. Он давно не видел хозяина таким трезвым, чему немало удивился. Обычно вечером его чуть ли не на себе приходилось тащить в дом. Тыгыст, увидев, что муж идет без посторонней помощи, даже слегка растерялась:
— Господи, в Аддис-Абебе началась засуха? — всплеснула она руками.
— В Аддис-Абебе начался «красный террор», — ответил Гьетачеу. — Стреляют везде, в кафе спокойно не посидишь. Чего у тебя глаза красные, опять ревела?
— Хирут пропала. Амсале и Гульлят места себе не находят — так волнуются. Тесемма был дома, но вечером ушел, тоже неизвестно куда. Ой, горе, горе!..
— Перестань ныть, прошу тебя. Терпеть не могу. Всегда у вас, женщин, глаза на мокром месте. Чуть что — в слезы.
— А ты бесчувственный. Племянница пропала, а ему плевать! — Чтобы успокоиться, Тыгыст взяла гребень и стала расчесывать волосы. — Ты как иностранец. Ничто наше родное, эфиопское, тебе не дорого. Ты и над обычаями нашими смеешься, как будто не эфиоп вовсе. Черный европеец — вот ты кто!
— Ну-у-у, понесло! Да что такое эфиоп вообще? — спросил Гьетачеу, вспомнив нашумевшую несколько лет назад статью в журнале «Аддис репортер». В ней с издевкой писали, что современные эфиопы с одной тарелки едят и мясо и пирожные, в быту придерживаются отсталых феодальных обычаев. Но при всем этом готовы до хрипоты спорить о проблемах западной философии и образа жизни, литературе и парламентской демократии. Если что и связывает их с цивилизацией, то только узел галстука. Автор саркастически завершал свою статью словами: «Не все то золото, что блестит. Застой в мозгах — вот подлинная причина отсталости».
Тыгыст бросила гребешок на диван, поправила волосы рукой.
— Как это «что такое эфиоп вообще»?! Такой вопрос может задать только черный европеец. Презирать обычаи и культуру своей собственной страны — это то же самое, что ненавидеть самого себя. Выходит, получил образование — и давай охаивай все вокруг! Вы — черные европейцы! Кожа у вас черная, а образ мышления пятнистый. Никакой от вас пользы. И вот, зная, что от вас никакой пользы, вы сами себя ненавидите. Ваша внутренняя пустота в вас вызывает неприязнь к самим себе. Вот вы и пытаетесь утопить недовольство собой в вине. Желая скрыть внутреннюю пустоту, злословите на соотечественников: трусливый народ… народ, который не может сражаться, если перед ним не будет стоять азмари[44], вдохновляющий на подвиги своей игрой и песней… хитрый и коварный народ… Но если спросите меня, кто эти трусы, хитрецы, эгоисты, алчные и коварные твари, готовые сзади напасть и ударить из-за угла, то я вам скажу, кто они. Это те самые «черные европейцы», забывшие, откуда они родом.
Гьетачеу достал сигарету и закурил. Ему страшно хотелось выпить. Слова жены задели его за живое.
— Что с тобой сегодня? Трещишь не переставая. У нас выпить что-нибудь найдется?
Тыгыст фыркнула:
— Попей из крана, пока не отключили. Ты хотя бы помнишь, что у нас за телефон, электричество и воду не плачено? За аренду дома за два месяца задолжали. Если бы Амсале не прислала тефа, то и без хлеба остались бы. Ни сантима нет в доме. А ты последние деньги на выпивку бросаешь. — Она опять заплакала.
«Все катится кувырком», — подумал он, а вслух упрямо сказал:
— Оставалось же немного виски!
— Как не остаться! В этом доме для тебя все есть. Он для тебя что гостиница. Приходишь только на ночь. Удобно устроился — и гостиница, и служанка при ней. Я для тебя просто вещь. Вещь, которую ты можешь взять, когда пожелаешь. Я для тебя всем пожертвовала. Молодость загубила… Сегодня даже служанка имеет какие-то свои права. Я же как была вещью, так ею и осталась.
Он открыл буфет. Там стояла початая бутылка виски. «Немного, но промочить горло хватит», — удовлетворенно подумал он. Опрокинув бутылку, он вылил содержимое в стакан, разбавил минеральной водой. Сделал большой глоток и от удовольствия даже крякнул.
— Из-за чего шум-гам? Опять поссориться хочешь? — спросил он, блаженно развалясь на диване со стаканом в руке.
— Хватит, надоело! — закричала она пронзительным голосом. — Не хочу больше жить с волком! — Она достала из сумочки зеркало, посмотрелась в него. Ей не понравилось собственное лицо — это была не та Тыгыст, что она знала раньше. Поморщившись, сказала: — Ужасно болит голова, — и приложила ладонь к виску.
Она часто жаловалась на здоровье, особенно когда была не в духе или на что-нибудь обижена. Чуть не каждый день Гьетачеу слышал, что у нее болит то сердце, то желудок, то голова, то почки, то печень. Очень мнительная, она приписывала себе всевозможные недуги. Причем каждый день недуги менялись, словно погода на улице. Знакомые шутя называли ее не Тыгыст, а Хымэмтэннява[45].
«Стареет», — размышлял Гьетачеу, потягивая виски и дымя сигаретой. Он смотрел на жену и думал, что, если бы у них был ребенок, возможно, все сложилось бы иначе. И не было бы этой горечи в сердце, и пустоты, и притупления чувств. А ведь когда-то он страстно любил эту увядающую теперь, сварливую женщину, да и теперь любит, иначе бросил бы. И все же чего-то не хватает. Жизнь какая-то пресная.
В молодости Тыгыст была красавицей. Ей нравилось бывать на людях, чувствовать на себе восхищенные взгляды мужчин и завистливые — женщин. Те времена давно прошли. Стройная жизнерадостная девушка превратилась в изможденную, преждевременно постаревшую женщину, с грустью рассматривающую в зеркале морщины на лице и без конца ругающую пьяного мужа.
— Вставай, пойдем к твоей сестре. Может, наша помощь нужна.
— Зачем? Провести вечер, шлепая губами?
— Когда что-то случается, семья должна быть в сборе. Вставай и пошли.
Она взяла сумочку и направилась к выходу.
Гьетачеу без особой охоты последовал за ней. Они пришли как раз к ужину. Стол ломился от кушаний. Лица присутствующих выражали воодушевление, как будто они собрались здесь не по печальному поводу, а на торжество.
— В честь чего пирушка? — спросил Гьетачеу госпожу Амсале.
Та уловила в его словах иронию. Нахмурилась.
— Никакая это не пирушка. Еще чего выдумал. Но гостей угостить надо, не сидеть же им голодными! Ты едок плохой, если хочешь, на вот, выпей. — Она налила ему виски.
Он поискал свободное место и сел между двумя людьми, которых знал. Один был врачом, другой адвокатом — дальние родственники.
— Щедрый стол, правда? По нынешним временам не часто такое увидишь. — Гьетачеу показал глазами на закуски.
— Эфиопы всегда любили хорошо поесть, — откликнулся адвокат. — Даже когда отправляются на прогулку, всегда берут с собой припасы. Мне кажется, чревоугодие — наша национальная черта. Как вы думаете, на что уходит три четверти бюджета средней эфиопской семьи? На пищу.
— И все на мясо! Хорошо, что у нас много религиозных праздников, перед которыми надо поститься, а то давно бы не осталось скотины, — подхватил Гьетачеу и усмехнулся.
У врача руки затряслись от возмущения, когда он услыхал такое.
— Не забывайте о наших соотечественниках, — с негодованием сказал он, — у которых нет порой и гороховой похлебки к обеду. Обжираются богатые, а бедные голодают.
— А, все одинаковы, — не соглашался адвокат. — Теперь, после декрета о земле, крестьяне весь урожай себе оставляют. Как вы думаете, что является одной из причин нехватки зерна на рынках? Крестьяне его припрятывают. В общем, любим мы свой живот. У нас и поговорки-то брюхо поминают. Я хоть сто штук назову. В самом деле, говорят ведь: «Терпелив, как живот», «Дороже живота нету добра». Ну-ну, вспоминайте, вспоминайте.
— «У кого болит живот, тому и серп не поможет», «Пусть горит у меня в животе, пламени от этого не будет», — меланхолично добавил врач.
— Ну и поговорки у тебя, доктор! Уж больно мрачные. Мне кажется, ты слишком взволнован. — Адвокат фамильярно положил ему руку на плечо.
— Заволнуешься тут. Мне пришлось отказаться от частной практики. Невозможно работать… — И он стал рассказывать адвокату о своих бедах.
Гьетачеу отвернулся. Он не слушал — неинтересно. Обычный обывательский разговор.
Где-то на дальней окраине города стреляли.
— Слышите? Стреляют! — сказал кто-то из гостей.
За столом воцарилась тишина, поэтому особенно хорошо стала слышна свадебная песня, доносившаяся от соседей.
Гьетачеу поискал глазами жену. Она сидела с какой-то женщиной и о чем-то доверительно беседовала с ней. Хотя женщина и старалась всем своим видом изобразить внимание, было заметно, что новости Тыгыст порядочно ей надоели. Гьетачеу подумал: «Неужели опять о своих болячках распространяется, сколько можно!» Но вместо того, чтобы разозлиться, он почувствовал жалость к жене. Вспомнился разговор перед выходом из дома: «Черный европеец… И тут и там вы никому не нужны. Никакой пользы от вас нет. Пустышки… Себялюбцы… Хотите убежать от правды жизни…»
А ведь сказанное — правда. В этом нельзя было не признаться себе. Потуги на значительность, а внутри пустота. Напрасно прожитая жизнь. Вот и сегодня вечер убит в кафе за бесполезными разговорами, с никчемными людьми. Жизнь пустая, как бамбук… Что будет дальше? Хватит ли сил перебороть себя, вырваться из порочной пустой суеты? Или все останется по-прежнему? Будущее представлялось ему беспросветным.
Вдруг у него в голове словно мыши забегали. Они ворошили ему мозги. Мыши… термиты… Они проникают через ноздри… Ястребы выцарапывают ему своими когтями глаза. Муравьи бегают по его белым костям. Собаки копошатся в его кишках. Черви ползают по его разлагающейся плоти… Писк, чавканье, сопенье…
Ангелы водят хоровод, играя на трубах. Когда они задевают друг друга крыльями, вспыхивает пламя. Искры сыплются во все стороны. Свирель… Свирель пастуха… Ровное большое поле… ни травинки на нем… скот топчет землю… Толпа… крики… много народа… голые… на них колокольчики… на головах венцы из иголок дикобраза…
Аддис-Абеба взрывается… бушует пожар… пламя перекидывается с дома на дом… мыши, бесчисленное множество мышей выбегают из домов на улицу. Огонь жжет их… Их шкуры горят… Морщатся… Объятые пламенем зверьки бегут, с писком заполняя улицы и дороги. Соломенные хижины горят… как факелы… многоэтажные здания полыхают… небо раскалывается от огня и дыма. Луна взрывается… Звезды падают, осыпаются, как росинки…
Полки в кабаках Аддис-Абебы трясутся и обрушиваются… Бутылки с виски, бутылки с ареки, бутылки с пивом, постукивая, валятся на пол… Спиртное течет вначале тоненьким ручейком, затем превращается в широкую реку и в конце концов становится застывшим морем крови. Взрываются столичные сортиры… Из расколовшегося надвое высотного здания типографии «Бырханна Селям» вываливаются печатные машины, ветер подхватывает листы бумаги и уносит их в небо, с седьмого этажа выбрасываются журналисты: их мозги, словно сопли, размазываются по асфальту. Тело журналиста-индуса Баньяна горит, разгорается, его глаза лопаются от жара. Конец! Конец журналисту. Нет новостей. Конец миру. Конец цивилизации.
Ну! Вперед, земля моей родины. Сатана тысячекрылый. Тысячезубый. Тысячепалый. Ну! Ну! К закрытым вратам небесным. Ну! К сидящему на своем троне насупленному богу. Ну, ну! Женщина моей родины, грудь у тебя открыта — э-эх! Ну! Вперед, земля моей родины…
Когда Гьетачеу неожиданно вскочил со своего места, сидящие около него люди вздрогнули. Он направился прямо к жене.
— Подымайся, пошли танцевать.
Она растерялась:
— Ради бога, что ты говоришь? — Тыгыст испуганно оглядывалась по сторонам. У него были тусклые, ничего не видящие глаза.
— Я тебе говорю, пошли танцевать!
— Как! Горе мне, что с ним? — воскликнула она, уткнувшись лицом в ладони.
— Ты что, не слышишь свадебную песню? Ведь свадьба!
— Что ты говоришь, Гьетту?
— Танец. Танец смерти. Танец. Хоровод, — неистово повторял он.
Госпожа Амсале, ее муж, адвокат, доктор, а также еще трое из находившихся в комнате мужчин обступили их.
Сжав голову руками, точно она раскалывалась от боли, Гьетачеу заговорил отчетливо и громко:
— Все вы глупцы! У вас заложило уши. Вы ничего не слышите. Вы не слышите, как кричат: «Реакционер! Реакционер!» Жители района, члены дискуссионных клубов хором скандируют: «Реакционер! Реакционер!» Почему меня называют реакционером?! Мое имя — Гьетачеу. Разве это не так, Тиге? Как это — реакционер? Зачем своими криками они лишают меня сна? Они врываются ко мне в спальню, донимают на службе, преследуют меня на улице своими криками: «Реакционер!» Разве у нас нет свободы? Они что, хотят оскорбить меня, когда малюют на всех стенах большими красными буквами: «Реакционер!»? Ну подожди! Я их сейчас впущу, одного за другим! — Он снова схватился за голову.
— Успокойся, — ласково сказал врач. — Мы сейчас их заставим замолчать. — И, взяв его под руку, отвел в соседнюю комнату.
Тыгыст, плача, пошла за ними. Остальные сочувственно причмокивали и качали головами: «М-да!» Госпожа Амсале раз десять при этом повторила:
— Ой, горе, ой, горе!
— Ты мне дашь лекарство? — спросил Гьетачеу врача, когда они остались одни.
— Да.
— И они замолчат?
— Да, замолчат!
— Не будут кричать мне: «Реакционер! Реакционер!»?
— Нет, не будут. Они замолчат!
Доктор достал из кармана две небольшие таблетки, дал Гьетачеу и сказал, чтобы он их проглотил.
Гьетачеу послушно сунул их в рот, снова спросил:
— Значит, крик прекратится, его совсем больше не будет?
— Абсолютно.
— И я засну?
— Моментально и глубоко.
Его положили на кровать госпожи Амсале. Врач повернулся к Тыгыст:
— Перестань плакать, бодрись! Все будет хорошо! Он, видно, перенапрягся. У меня то же самое. Я сам принимаю это лекарство. Помогает. Это успокоительное. После него хорошо спится, и наутро чувствуешь себя нормально.
Утирая слезы, Тыгыст спросила:
— Ты думаешь, с ним ничего серьезного?
— Поверь мне, он вполне здоров, — успокаивал ее врач.
— Ты же видел, какой он! Разве не слышал, что он говорил?
— Ничего страшного. Возбудился, вообразил невесть что. Ему надо отдохнуть, и все будет в порядке. Не беспокойся, завтра он проснется свежий, бодрый.
Ей трудно было поверить в это.
Деррыбье надеялся избежать кровопролития. Когда его отряд приблизился к лавке, где должна была находиться Хирут, он распорядился до особого приказа не стрелять. Окружив лавку, бойцы заняли позиции. Деррыбье взял мегафон и стал кричать:
— Эй, в лавке, вы окружены! Мы обращаемся к вам с революционным требованием: сдавайтесь! Выходите по одному, без оружия.
С небольшими интервалами он повторил это обращение несколько раз. Однако ответа не последовало. Из лавки не доносилось ни звука, словно там никого не было; правда, свет вдруг замигал и погас. В соседних домах тоже стали тухнуть огни. Стало совсем темно и тихо. Тесемма лежал на земле. От волнения учащенно билось сердце. Он шепнул Деррыбье:
— Как ты думаешь, что они делают?
Деррыбье тоже охватила тревога.
— Откуда я знаю? Будем ждать, хоть всю ночь. В конце концов они попытаются выйти. Они окружены, и им не убежать. Я надеюсь, до крайности не дойдет.
— Я же тебе говорил, что Лаике — сущий дьявол. Он лучше умрет, чем добровольно сдастся.
— Такой уж он неустрашимый? Ты его давно знаешь?
— Относительно. В Организации христианской молодежи он был известен своими успехами в тяжелой атлетике. Ты даже представить себе не можешь, как он гордился своей мускулатурой. Я не видел другого человека, который был бы так влюблен в себя. Он жесток и решителен. Подавляет многих своей волей. Может быть, из-за этого мы и примкнули к его ячейке. О его отце шла дурная слава. Когда-то он был рабом, которого использовали при охоте на диких зверей. Потом ему удалось откупиться. Разбогател же он на торговле слоновой костью. Во время итальянской оккупации он воевал, только неизвестно, на чьей стороне. После войны ему удалось всех убедить, что он якобы действовал в стане врага, помогая партизанам. За военные заслуги — наверно, не обошлось без подкупа — ему даже присвоили высокий титул. Ну а когда разразилась революция, он сколотил банду, выступал против новой власти. Бесчинствовал, пока не погиб. Насколько я знаю, сын жаждет отомстить за отца. Он переполнен злобой.
— Посмотрим, — сказал Деррыбье. — Вряд ли человек, который влюблен в себя, пойдет на смертельный риск.
— Я боюсь за Хирут. Она безрассудна. Играет с опасностью. Теферра из-за нее попал в эту историю. Несчастный парень любит ее без памяти.
В то время как Деррыбье и Тесемма лежали, переговариваясь, Лаике в подвале лавочки, словно разъяренный лев, метался из угла в угол. Он ни на мгновение не присел после того, как им предложили сдаться. Его смуглое лицо было покрыто крупными каплями пота, копна жестких курчавых волос всклокочена.
Теферра, неестественно бледный, повторял:
— Вот и конец, чему быть, того не миновать. — Он облизывал пересохшие губы.
Все, кто находились в подвале, были сильно напуганы. Кто-то, забившись в угол, тихонько всхлипывал. Другие нервно поправляли волосы, одежду, хватались за оружие. Их глаза лихорадочно блестели. Лица людей посерели.
— Сколько веревочке ни виться… — причитал Теферра.
— Заткнись ты! — прикрикнула на него Хирут. — Чего одно и то же твердишь? Лучше придумал бы, как отсюда выбраться. Еще не все потеряно. Главное — не паниковать. Не может быть, чтобы не было никакого выхода.
Теферра, открыв рот, некоторое время внимательно смотрел на нее, затем твердо сказал:
— Кончились шуточки, моя красавица! Ты хорохоришься, но мы сейчас перед лицом смерти. Может, через минуту нас уже не будет на этом свете. Не будет! Понимаешь?! Мы обратимся в прах. Ясно тебе? Выхода у нас нет. Пойми ты! Мне все безразлично. Я жил ради тебя. Теперь окончилась моя игра в прятки.
Вены у него налились кровью. Сердце наполнилось отчаянной храбростью. Как ни странно, теперь он не испытывал страха, он был спокоен, как человек, которому нечего терять.
— Почему бы нам не позвонить в другую ячейку, не попросить подмоги? Только так мы сможем выбраться отсюда. — Голос Хирут дрожал.
— Сдаваться надо. Я не хочу умирать. На кого я мать оставлю? Сдаваться! — истерично выкрикнул какой-то юнец и бросился к лестнице.
— Стой, сопляк. Струсил? — Лаике преградил парню дорогу и ударом кулака свалил его на пол. Тот, размазывая по лицу сочащуюся из носа кровь, на четвереньках пополз в дальний угол. Оттуда еще долго доносились его всхлипывания.
— Кто еще надумал сдаваться? — грозно вопросил Лаике. Ответом ему было гробовое молчание. — Эх вы, трусы! Какая у вас гарантия остаться в живых, если вы сдадитесь? Никакой! Расстреляют вас всех. Умереть трусливо или погибнуть геройски — вот в чем выбор. Я предпочитаю последнее. Но сейчас важно другое. По чьей вине мы оказались в таком положении? Я думал об этом. Среди нас есть предатели. Вот они. — Лаике показал пальцем на Хирут и Теферру.
— Мы предатели?! — воскликнула Хирут; глаза у нее округлились.
— Где твой брат? Кто знает, что ты передала условленным кодом, когда звонила Деррыбье? Заранее сговорились, не так ли? Иначе как они могли нас здесь найти? — Лаике выхватил кольт, направил его на Хирут.
Теферра прыгнул вперед и оказался между ними.
— Не дури. Никакие мы не предатели. Никто ни с кем заранее не сговаривался. Лучше нам не ссориться. Времени у нас нет. Если они откроют огонь, нам крышка.
Лаике был совершенно мокрым от пота. Ноздри его раздувались, как мехи. В глазах горели дьявольские огоньки.
— Они не откроют огня, — выдохнул он. — Они хотят меня схватить живым, чтоб потом мучить, истязать. Они меня не пощадят, но и вас не помилуют. Они будут меня пытать, живьем кожу сдерут. Но я не дамся. Они не коснутся моего тела, тела Черного Аполлона. Я их прикончу раньше. Но прежде ликвидирую внутренних врагов. Вы — предатели! — исступленно кричал он, пена выступила у него на губах.
Теферра стал оттеснять Хирут в угол.
Лаике, словно зверь скаля зубы, надвигался на них и рычал: «Предатели! Шпионы! Черный Аполлон не умрет!» Теферра выставил свой пистолет и выстрелил первым. Падая, Лаике дважды нажал на курок. Словно подкошенный, Теферра рухнул на пол. Хирут, схватившись руками за живот, шептала:
— Я не верю! Не верю! Господи, сделай так, чтобы все это было не наяву!
Она отняла руки от живота и посмотрела на них. С рук капала кровь. Алая струйка выливалась из раны и текла по черным брюкам. «Вот и все, — пронеслось у нее в мозгу. — Ведь мы хотели весь наш район расцветить красным, оклеить листовками. Это все сон, кошмарный сон. Я не верю!» Силы оставили ее, она медленно опустилась на пол. Теферра, весь в крови, пополз к ней. Коснулся ее руки, слабым голосом стал звать:
— Хирут! Хирут!
— Теферра… Скажи, это все правда?
— Правда, моя Хирут! Мы глядим в лицо смерти. Потерпи! Сейчас все пройдет. Какое это счастье — умереть вместе с любимой. Хирут! Хирут!
У нее все плыло перед глазами. В сгустившемся сумраке, хотя и горела лампа, мелькали какие-то фигуры, откуда-то издалека доносились приглушенные голоса, топот. Серый холодный туман окутал все…
Теферра повернул голову к парням, которые от неожиданности и страха замерли с открытыми ртами. Собрав все силы, он приподнялся и отдал приказ:
— Всем руки вверх!
Они подчинились.
— Руки вверх! Лицом к стене! Не шевелиться!
И Теферра потерял сознание…
Когда в лавке раздались выстрелы, Деррыбье понял, что дальше медлить нельзя, и бросился вперед:
— За мной!
Плечом он вышиб дверь и ввалился в лавку. Тесемма не отставал. В верхнем помещении было темно. Тесемма, бывавший здесь прежде, быстро нашел потайной ход.
— Сюда! — Он нырнул под прилавок и, не дожидаясь остальных, чуть ли не кубарем скатился по лесенке вниз, в подвал. В первое мгновение его ослепил горевший там свет.
— Хирут, Хирут! — позвал он, зажмурившись.
Сзади тяжело топал Деррыбье, за ним еще несколько человек. Уже в следующую минуту Тесемма увидел три распростертые на полу тела. По углам жались какие-то люди. Они стояли с поднятыми руками. Тесемма склонился над сестрой.
— Хирут, родная, это я во всем виноват. Не уберег тебя. — По его щекам текли слезы.
Деррыбье отдал короткий приказ бойцам, те стали обыскивать задержанных, изымали у них оружие, по одному выводили наверх. Тем временем Деррыбье опустился на колени перед бездыханными телами мужчин.
— Оба мертвы, — констатировал он. Затем приложил ухо к груди Хирут, долго слушал. — Дышит. Она жива, — радостно сообщил он Тесемме.
— Ее нужно немедленно в больницу, — засуетился Тесемма. — Эх, везти не на чем! — с отчаянием воскликнул Деррыбье.
— Тогда домой! Здесь недалеко. Быстрее.
И тут девушка открыла глаза, с большим трудом. Едва слышно выдохнула:
— Деррыбье?
— Молчи. Тебе нельзя говорить. Крепись.
— Как я ненавижу твое имя…
— Придумаешь другое, когда поправишься. Сейчас помолчи. Береги силы.
— Где Теферра?
Ей никто не ответил. Она опять закрыла глаза.
— Ее нельзя оставлять здесь ни на минуту. Беги за врачом, я отнесу ее к вам домой, ну, живее!
Тесемма кивнул. Деррыбье поднял девушку на руки. Она застонала.
— Куда теперь меня?
— Домой, затем в больницу…
— Подлечите — и к стенке? Лучше бы ты убил меня здесь.
Деррыбье спокойно ответил:
— Глупенькая, неужели ты не понимаешь?! Наша цель не расстреливать таких, как ты, а по возможности возвращать в ряды борцов за революцию.
— Я тебе не верю.
— Верь мне. И верь революции.
Хирут не расслышала его последних слов. Она опять впала в беспамятство. Деррыбье осторожно прижал к своему плечу запрокинувшуюся голову девушки. Убрал с ее лба шелковистые черные пряди.
С Хирут на руках, в сопровождении двух бойцов он вышел на улицу и направился к дому ато Гульлята. «Жаль, не успел я сегодня со всем разобраться, а ведь хотел. — Он вспомнил об оружии, спрятанном во дворе своих бывших хозяев. — Ничего. Завтра день будет».
Улица была пустынной. Дул порывистый ветер.
Окруженная звездами луна, словно ослепительная девушка, то появлялась, то исчезала в тучах. Деррыбье же казалось, что небо черное-черное и все усыпано красными звездами. Иногда он останавливался и слушал, бьется ли у Хирут сердце. «Дышит! Дышит!»
И он шел дальше, невзирая на усталость. Сейчас главным было спасти Хирут. Руки занемели, ныла спина, но он и не подумал попросить товарищей, чтобы ему помогли. Нет, эту девушку он никому не отдаст. Появляясь в разрывах облаков, луна освещала дорогу бледным светом. Она ему о чем-то напоминала. Он вспомнил. Вспомнил выписанные в блокнот рукой Эммаилафа слова русского писателя Николая Островского:
«Самое дорогое у человека — это жизнь. Она дается ему один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор за подленькое и мелочное прошлое и чтобы, умирая, смог сказать: вся жизнь и все силы были отданы самому прекрасному в мире — борьбе за освобождение человечества».
Когда Деррыбье с Хирут на руках достиг дома ато Гульлята, до него донеслись звуки свадебной песни «Мой жених, моя невеста». Песня, разгоняя тишину, пробиваясь сквозь тьму ночи, ширилась, росла и крепла…
ПИСАТЕЛЬ
Перевод В. Ивановой
ГЛАВА 1
Полночь миновала. Писатель по имени Сирак молча сидит за столом, уставившись в пустой лист бумаги. Нет мыслей, которые текут быстрой рекой, нет ярких слов и выразительных образов.
Ему кажется, что белый лист бумаги лениво дремлет, зевает, широко раскрывая рот, а пустые строки танцуют перед глазами, словно издеваясь над ним. Душа томится невысказанным, но… мучительно не пишется.
Сирак потирает лоб, виски, затылок. Чуда не происходит. Художественная правда не является. Слова не складываются во фразы, не заполняют пустых строк. Мысли где-то далеко, словно эхо в горах.
— Кто заставляет меня заниматься этим? — с досадой подумал Сирак. — Может, ревнивые ангелы вырвали у меня из рук факел творчества за то, что я слишком самонадеян, замахнулся на посильное только самому создателю?! Ну что ж! Я поздравляю их с успехом! Пусть простирают они свои крылья повсюду в небе, играя на флейтах и танцуя! Пусть сразятся они с войском сатаны, если пожелают, и прольют на землю кровавый дождь. Пусть искры их скрестившихся мечей затмят солнце и сделают его похожим на слабый светильник. Пусть меч святого Михаила, который промахнулся и не смог отрубить голову сатаны, разрубит пополам луну. Пусть копыта их лошадей топчут звезды, и пусть звезды, подобно каплям росы, опадут на землю. Пусть содрогнется мир от неслыханного доселе грома и наступит конец света!..
За окном дует сухой сильный ветер. Стонет и завывает. Рвет жестяные заборы, срывает с петель поломанные двери, рушит ветхие стены домов. Уж не вестник ли он грядущего светопреставления?
Надрывно воет собака в соседнем дворе. Она мерзко скулит, не лает, как все собаки. От ее страшного, какого-то потустороннего, как у гиены, воя замирает сердце.
В соседнем домишке — жестяной хибарке — живет больная старуха. Она тяжело кашляет, сотрясаясь всем телом, кажется, слышишь, как гремят ее старые кости. Сухой кашель не затихает ни на минуту, бьет старуху так, что она начинает задыхаться.
Все вокруг кашляет и страдает вместе с этой старухой. Все воет вместе с соседской собакой, свистит вместе с ветром, грохочет вместе с небом, чихает вместе с писателем, храпит вместе с его женой и сладко посапывает во сне вместе с его маленьким сынишкой.
Вот проснулась жена — Цегие Хайле Марьям. Вошла в комнату. Сирак взглянул на нее, она — на него. Оба молчат. Косынка сползла с ее черных гладких волос. Никогда не держится на голове. Цегие вовсе не темнокожа, но сейчас, при тусклом свете лампы, она показалась ему почти черной. Глаза ярко блестят — огромные, как у святых на иконах. Она постояла немного и, ничего не сказав, снова ушла в спальню. Сирак в душе позавидовал тем, кто может спокойно спать ночью, и пожелал ей хороших сновидений.
Он всматривается в лежащий перед ним лист бумаги, белый, пустой. В этой пустоте ему мерещится дьявольская усмешка, будто сам сатана вознамерился поиздеваться над ним. Схватив лист бумаги, Сирак с гневом рвет его в мелкие клочки.
Где-то завыла одинокая гиена. В сарайчиках по соседству встрепенулись уснувшие куры. Собаки в ответ на вой гиены залились злобным лаем. Старуха опять закашлялась. Молния ярко осветила небосвод. В электрических проводах сверкнули искры.
Местный пьяница по прозвищу «добрый господин Бырлие»[46] орет во все горло, вспоминая былое величие Гондарского замка и кощунственно понося его святые стены. Грозится выпить целое море вина, призывая на помощь ангела сегодняшней власти. У соседа Хаджи Мустафы в полном разгаре веселье. Там чествуют хозяина, пьют за его здоровье.
Далеко разносится аромат свежего кофе. Писатель вдыхает его. Ему видятся курящийся ладан, пол, устланный тростником, кучки зеленых стеблей чата.
Добрые духи благословляют дом Хаджи. Но вот благословенье сменяется проклятиями. Сирак прислушался.
Сирак подумал, что эти проклятия относятся и к нему. Ах, если бы добрый дух вернул ему вдохновение, если бы он помог ему писать! Он подошел к столу. Пустой лист бумаги по-прежнему таращил на него слепые глаза. Сираку захотелось уйти подальше от этого стола, от ненавистного белого листа, мучителя и соблазнителя, которому нет дела до его мук. Уйти. Отвлечься. Бывает ведь, что временное отступление становится залогом будущей победы.
Он согнулся, словно пеликан, и отошел от стола. Так нагибается человек, который ищет на земле потерянную вещь. Через мгновение Сирак поднял голову и увидел себя в зеркале. Боже, он ли это? От некогда пышущего здоровьем мужчины осталась только тень. Он подошел к зеркалу вплотную.
Сквозь узкие щелки век на него смотрели маленькие, покрасневшие глаза. Открытый лоб прорезали морщины. Волосы с проседью, напоминавшие густой дикий лес, стояли дыбом, как у колдуна, который забыл тайну своих заклинаний. Линия скул стала резкой. Кожа высохла и потрескалась. Нос заострился, он был похож на старую саблю, отслужившую свое и потому нелепую. Да, постарел! «Время посылает свои стрелы только в одном направлении. Люди не могут вечно оставаться молодыми», — с грустью подумал Сирак.
Он вспомнил молодость, как утреннее солнце, которое так недавно светило ему. Молодость сверкала яркими звездами, подавала столько светлых надежд, дарила красоту, веселье, радость. А сейчас она расправила плечи, протянула ему на прощание твердую руку, готовая умчаться прочь, словно резвый теленок, который счастлив и которому тесно оставаться на голой равнине. А на смену ей ковыляет старость. Он видел лысеющую седую голову, беззубый рот, подслеповатые, болезненно сощуренные глаза, морщинистую кожу, напоминающую плохо выделанную шкурку ягненка. Спина согнулась, тело ослабело. Мысли блуждают, отказывает склеротическая память. Дряхлое тело трясется, непроизвольно дрожат губы, сомкнуть их нет сил. Ноги не подчиняются, не чувствуют земли… Такова старость. Она ковыляет к нему, вот ее холодная, высохшая рука. Сирак с ужасом вскрикнул:
— Прочь! Я не подам тебе руки!
Но она уже рядом, обнажила беззубые десны в злорадной ухмылке. А молодость там — по ту сторону реки, все дальше и дальше, ее смех доносит слабеющее эхо.
— Нет, я не сдамся! Уйди! Довольно!
Писатель очнулся от собственного вскрика. Он, видимо, на миг задремал или грезил наяву. Его лихорадило. Он нервно рассмеялся, точно его защекотали, даже слезы выступили на глазах. Смех и слезы… Радость и печаль… Вот они, муки творчества. «И я сам выбрал эти страдания! — думал он. — Зачем мне эта призрачная жизнь, как эхо далекого ущелья?» А собака в соседнем дворе продолжала надрывно выть. «Может, она чует недоброе? Я стал похожим на героя своей будущей книги Агафари Эндэшау, такой же мнительный».
Сирак задумал Агафари шестидесятишестилетним старцем. Этот неугомонный человек скитается по белу свету, пытаясь обмануть подстерегающую его смерть. Что поделаешь? Вместе с ним скитается и сам писатель. Он восхищен неугомонностью, находчивостью своего героя. И в то же время Агафари, верящий в то, что сможет одурачить смерть, вызывает в нем жалость. Ведь смерть совсем уже близко, чего ж от нее прятаться?..
В каждой деревне, что попадаются ему на пути, Агафари перво-наперво спрашивает, не умер ли здесь кто, не болен ли безнадежно? И, когда слышит в ответ, что вот-вот преставится какая-нибудь старуха, он тотчас же срывает с места своего осла, понукает лошадь, нагруженную мешками с провизией. Смерть опять остается позади. Поищите дураков, а ему здесь не место!
Агафари, поди, сам не знает, почему хочет жить вечно. Попробуй разберись в его душе. Старик одинок. Все его друзья уже умерли. Но он никогда не бывал на похоронах. Смерть, кладбище, тело покойного, тление, могила, надгробие — зачем ему все это видеть? Он не хочет ощутить веяние смерти. Избегает всего, что так или иначе напоминает о ней. Агафари давно оставил деревню, где родился и вырос. Теперь на ее месте большой город с асфальтированными дорогами, многоэтажными домами, сверкающими витринами и вывесками. Все в жизни меняется. Там, где были когда-то горы, теперь лежат равнины; где были равнины, пролегли ущелья; где были леса, теперь зеленеют хлеба; где были поля, появились заросли кустарников. Там, где была деревня, поднялся шумный город, а на месте шумного города дремлет заброшенная деревенька. Даже реки со временем меняют свои русла. Все в мире подвержено переменам. Рождение, рост, старение, дряхление и смерть. Из бытия в небытие — таков закон жизни. Но Агафари не хочет ему подчиниться.
— Да, я вдруг понял тебя, Агафари. Ты не хочешь умирать потому, что не можешь смириться, с тем, что кому-то другому будет светить солнце и кто-то другой будет дышать чистым воздухом, любоваться красотой природы, первым лучом восходящего солнца и вечерним закатом. Кому-то другому будут мигать звезды и светить луна. Кто-то другой увидит детскую улыбку, удалую стать юноши, спокойствие, зрелость мужчины и мудрость старика. Кто-то другой будет любоваться приливом и отливом волны, быстро бегущими причудливыми облаками, слушать журчание ручья, видеть, как раскрываются бутоны цветов в весеннюю пору, как наливаются колосья пшеницы осенью, как разбухают реки в сезон дождей. Кто-то другой будет радоваться жужжанию пчел, порханию бабочек, щебету птиц. Кто-то другой услышит гимны Яреда[47] и шутки Гебреханны[48]. Кто-то другой будет видеть развитие человечества, его надежды и печали. И все это без тебя! Кто-то другой насладится свежим теджем из изящного бырлие, прозрачным ячменным телля[49]; кого-то другого будет обжигать куриный вотт, кто-то другой будет вкушать инджера из белого тефа.
Эфиопия — прекрасная страна. Она простирается от Красного моря, гордо вздымая к небу горные цепи. Бог, разгневанный гордостью и величием гор, ударил по ним рукой, создал плодородные долины, и теперь они напоминают горбы идущих караваном верблюдов. Прохладный целебный ветерок колышет колосья пшеницы, проса, тефа — в этом движении танец самой земли. Спрятавшись в таинственных, девственных ущельях и долинах, бегут серебристые ручейки и речки. Жизнерадостны голоса лесных зверей, ликующие песни птиц. Кажется, ангелы резвятся в этих долинах, играя на флейтах, и яркое солнце согревает их на склонах гор. Невозможно нарадоваться жизни, надышаться первозданной красотой этой земли.
— «Так как же можно уйти из этого мира? Жизнь прекрасна, я не успел ею насладиться, — думаешь ты, Агафари. — Кто же может сказать мне — с тебя довольно! Я должен жить. Дорога каждая секунда и минута моей жизни. Я ищу убежище… Я не умру, нет!» Ты это хочешь сказать, Агафари?..
Старик только хихикнул в ответ, показав желтые расшатанные зубы.
— Что ты смеешься?
— Да, ты говоришь… жизнь…
— Агафари, ты хочешь отделаться шуткой. Бытие и небытие — понятия, которые существуют друг через друга. Жизнь человека — это мгновенная искра в темноте двух вечных миров. Жизнь и смерть — две стороны одной медали. Но это не главное. Главное то, что закон природы — развитие. На свете нет ничего неизменного. Мы не можем противиться законам природы. Жизнь кончается смертью — это неизбежно, и потому может показаться, что все в нашей жизни жестоко и бессмысленно. Зачем думать, надеяться, творить, любить? Не так ли?
Агафари опять хихикнул, поглаживая седые усы.
— Что ты смеешься?
— Смешно слушать твои рассуждения. — Агафари так захохотал, что затряслись его большие уши.
— Да, я повторяю, жизнь человеческая — мгновенная искра в темноте двух вечных миров. Мгновенная. Но в этой искре есть все: радость и горе, счастье и страдание. Жизнь — это счастье. Смерть — страдание. Любить — это радость. Терять — это боль. Рождение уже означает неизбежность смерти, и все-таки смысл жизни в счастье, радости, борьбе с бедами и несчастьем. Приумножить счастье, уменьшить страдание — таково предназначение человека. Разве не говорится, что погибает тот, кто трясется за себя? Надо бороться за жизнь, а не бегать от смерти. Ты же стал мнителен, страх перед неизбежной кончиной преследует тебя, потому ты несчастен.
Старик ухмыльнулся.
— Вижу, тебе не нравится мой разговор. Конечно, жить — это не просто существовать. Трава и звери тоже живут. Смысл человеческого бытия не только в том, чтобы дышать и двигаться, а чтобы жить осмысленно, полноценно. Ты должен понять, что природе дела нет до отдельных людей — тебя или меня. Природа оберегает человеческий род. Рождаются и умирают отдельные люди. Но человечество в целом вечно молодо. Поколения сменяют поколения. Солнце восходит и заходит. Жизнь продолжается. Вечен род человеческий, а не отдельные люди. Поэтому нелепо пытаться избежать смерти.
— Нелепо. Ты говоришь, что все проходит. Нет ничего вечного. Значит, небо, земля, солнце, звезды, луна когда-то не существовали? Или их нет и сейчас? Или они исчезнут? Или только человек уходит из этой жизни? Ну и чудеса!
— А кто сказал, что они не исчезнут?
— Никто из людей не видел, как они исчезают, — возразил Агафари.
— Может, ты хочешь стать звездой или луной и в таком воплощении взирать на смерть?
— Не спеши столкнуть меня в могилу. Тебе это ничего не даст. Смерть не сможет меня одолеть. Я ей не сдамся. Я ее перехитрю.
— В мире все идет по своим законам. Движутся звезды, вращается земля, меняются времена года, развивается человечество. Но жизнь одного человека не похожа на жизнь другого. У каждого свое место в жизни, свои мысли, чувства. И каждый отстаивает свои права и желания, не всегда понимая при этом другого, а иногда и самого себя. Никто из нас не знает своего конца. Мы похожи на пассажиров корабля, который волны моря бросают из стороны в сторону. Мы заканчиваем наше плавание по жизни в одиночку. Одинокий полет в вечность. А ты боишься этого одиночества, да?
Старик ничего не ответил.
Писатель удивленно посмотрел по сторонам и снова подошел к столу. Он показался себе похожим на Агафари Эндэшау. Он так и не смог облечь в слова свои рассеянные мысли. Перед мысленным взором мелькнула Себле. Ее удивительная улыбка согревает сердце.
Он не знал, какие воскурить благовония, какому ангелу или злому духу поклониться, на какой горе или возле какой святыни возложить жертву. Молиться богу или сатане? Кого призвать на помощь, чтобы свеча творчества осветила ему путь?
В голове было пусто. Ни одной мысли больше. Он не знал, что еще делать с Агафари Эндэшау.
— Почему я не знаю судьбы героя, которого придумал? Может быть, он забыл, что я его сотворил, или оказался сильнее меня? Что же делать дальше?
Он опять вспомнил Себле. Она весело улыбалась ему, махала издали рукой, словно звала к роднику жизни. Себле Ворку… Да, она часто является ему вот так, на листе бумаги, между строк. И тут же исчезает. Мелькнет, и нет ее.
— Оставь меня. Почему тебе не спится в объятиях мужа? Что тебе надо в заповедных уголках моей души?
И в ответ опять улыбка. Рот полуоткрыт. Зубы словно жемчуг. Да, а что она думает о его книге? Зачем он просил ее прочесть рукопись?
Однако Сирак не смог поговорить с Себле даже в своих мыслях.
Снова проснулась Цегие и вошла в комнату. Теперь она была какая-то другая. Косынка сползла, волосы растрепаны, виднеется грудь. Кожа на ней блестит, словно свежеочищенная луковица.
— Сам не спишь, так хоть бы нам не мешал.
— В чем я провинился? — спросил он хрипловатым голосом.
— Слышишь, какой жуткий ветер? Пошел бы успокоил сына.
— Чего ты тревожишься? Ветер его не унесет. Или боишься, что крыша обрушится?
Дернуло его упомянуть о крыше! Теперь жену ничем не остановишь. Не зря говорят: «Если рот набок, бесполезно растирать его маслом». Он съежился, готовый к упрекам.
— Крыша протекает. Штукатурка на стенах от сырости отваливается. Двери и окна не запираются. Очередь в уборную длиннее, чем за хлебом. Полы бы перестелить, уж не отмываются, хоть сломай о щербатые доски руки. Все сточные воды квартала стекают под нашу дверь. Этот дом вытянул из меня все силы. Мальчик постоянно простуживается. Однажды его наверняка унесет оспа или холера… Ты этого ждешь, наш писатель! Нет чтобы построить новый дом. Ни мне, ни моему сыну не дождаться такого счастья. Где уж нам мечтать о собственном доме, откуда, соблюдая обычаи, вынесли бы наши бренные тела. Даже шакал имеет свою нору, а птица — гнездо. У нас же нет места, где мы можем спокойно приклонить наши головы. Хотя бы поискал другое жилье. Что нам от твоей писанины — одни беды и страдания. «Не шумите! Уведи ребенка!» — только и слышишь от тебя. Живем в тесноте, духоте. Как в могиле.
Сирак знал все это наизусть. Ну, что еще она скажет, в чем упрекнет? Может, начнет жаловаться на здоровье, говорить, что хорошо бы ей показаться врачу или пойти к источнику святой воды, который творит чудеса? Он низко склонил голову и настороженно ждал.
Она молча протянула ему записку.
Он взял ее и, не читая, спросил от кого.
— Хаджи Мустафа прислал.
Что может написать этот человек, Сираку было известно. Мало того, что он подстерегает его, когда Сирак выходит из дома и возвращается домой, так теперь еще начал писать письма. Ладно, посмотрим.
В записке говорилось:
«Господин Сирак, ради аллаха, освободи мой дом. Мне пришлось, повинуясь революционному закону, оставить себе только один дом, и теперь я не получаю арендную плату за другие. Не оставаться же на старости лет с пустыми руками? Ради аллаха, пойми меня…»
Сирак порвал записку и выбросил.
— Я не уеду отсюда, пока не закончу книгу, — сказал он.
И тут разразилась гроза.
— А что плохого, если бы мы уехали? Ты ведь не венчан ни с этим домом, ни с этим кварталом.
Жена нервно надвинула косынку на голову.
— Венчан, — резко ответил Сирак.
— Чтобы погубить меня и сына? Если с нами что случится, какая тебе от этого польза?
— Да что может с вами случиться?
— Думаешь, кого Хаджи, возбужденный чатом, проклинает каждую ночь? Нас, конечно. Даже капля воды камень точит. Так же и проклятья.
— Если бог слышит просьбы Хаджи, а не мои, что тут поделаешь? Придется и мне жевать чат и изводить бога своими тяготами. Вот тогда и посмотрим, как нас рассудит всевышний.
Он сел за стол. Дал понять жене, что намерен еще поработать, но Цегие не унималась.
— Я вижу, тебе опостылела семья?..
«Ну пошло-поехало, эфиопская песня начинается с танца», — подумал он в сердцах, разглядывая кривой ноготь большого пальца, выглядывавший из сандалии, — лишь бы не смотреть на жену.
Вслух сказал:
— Счастлив тот, кто спит спокойно.
— Вот и я о том же. Давно вижу, что нет тебе покоя в этом доме. Не думай, что я настолько глупа, чтобы не заметить этого. Я давно все поняла. Я и мой сын — мы тебе мешаем. Но и мы несчастливы. Мало твоего пренебрежения, так еще Хаджи со своими проклятиями житья не дает. Ты хочешь, чтобы мы умерли. Не будет, видно, у нас мира. Не может держаться дом, который поделили на части. Не найдет покоя сердце, которое растерзано…
— Дорогая, ты неправильно поняла меня. Я хотел сказать…
— Ты сказал все, что хотел. Хватит. Как говорят, слово не воробей… Ты сказал то, о чем думал…
— Ничего ты не поняла, — нервничал Сирак. — Ты не можешь понять…
— Конечно, по-твоему, я глупа. Но только учти, я вижу тебя насквозь.
— Я не считаю тебя глупой… К чему упреки, давай поговорим по-хорошему.
— Как можно теперь по-хорошему? Поздно! Все кончено.
— Когда я говорил, что счастлив тот, кто может спокойно спать, я хотел сказать, что меня беспокоит мысль о том…
— Ну, твои мысли всегда далеки от семьи. Тебе наплевать на меня и сына.
— Помолчи ради бога. Не уподобляйся деревенскому старосте, который норовит запутать самое простое дело. Я пишу книгу, понимаешь ты или нет? Я должен ее закончить. Все мои силы уходят на нее, все мои мысли заняты ею…
— Ха-ха… книга! Это из-за книги ты не спишь по ночам, отказываешься от еды, приготовленной женой, не хочешь ложиться с ней в одну постель, всем недоволен, раздражен? Оказывается, книга виновата. Скажи кому-нибудь другому, а мне смешно слышать такие объяснения. Да ты и сам в них не веришь. Сказал бы прямо, что семья тебе опротивела, сердце твое не здесь, а с Мартой. Ты ведь вспоминаешь ее…
— Ничего не понимаю, о чем это ты?..
— Как тебе понять! Ведь душа твоя с Мартой. Но хватит, с меня довольно. Теперь я посмеюсь над тобой. Надоело молчать, безропотно сносить твои выходки. Помнишь клятвы, которые ты давал мне, когда мы поженились? Да как ты можешь помнить? Хотя это было и не так давно. В моей жизни нет ничего, кроме тоски и унижений. Разве я заслужила это? Я оберегаю наш дом, люблю мужа, забочусь о сыне. И какая награда? Ты ни во что не ставишь меня, я для тебя не дороже бруска дешевой соли. Но не ошибись! Не все ко мне так безразличны. Стоит мне надеть красивое платье, украшения… Ох, эти аддис-абебские мужчины…
Она говорила зло, все больше распаляясь, ей хотелось унизить мужа, отомстить за пренебрежение и обиды, которые он невольно — невольно ли? — наносил ей. И она достигла своей цели. Сирак болезненно морщился.
— Так в чем же дело? Дорога широка. Иди, куда хочешь. Мне нет до тебя дела. Или ты была девочкой, когда я женился на тебе? Если хочешь, я напомню тебе, где мы познакомились…
Цегие вызывающе смотрела на мужа, упершись руками в бока. В одной зажата косынка.
— Спасибо, дождалась. И это твоя мне благодарность? Хоть мы и встретились с тобой в этом квартале, я не умоляла тебя на коленях жениться на мне. Это ты, ты просил меня выйти за тебя замуж, прекрасно зная, что я не дочь министра, как Марта, и не образованна, как она. Ты знал, что я падшая, бедная женщина. Вспомни, я долго колебалась, но ты уговаривал, говорил, что о человеке нельзя судить по его прошлому. Ты уверял меня, что для тебя не имеет значения, что будут говорить о моей прошлой жизни. Я проклинаю свой язык за то, что тогда уступила тебе.
Цегие говорила жестокие слова, по ее щекам катились слезы. Писатель беспокойно зашагал по комнате. Ему было не по себе, с какой радостью он сейчас бы исчез, провалился хоть в преисподнюю. Взгляд его упал на лист бумаги, издевательски белевший на столе. Он схватил его, порвал на кусочки. Высоко поднял руку и рассыпал по полу целую горсть мелких обрывков.
ГЛАВА 2
Себле Ворку Таффесе не слышала, как стучали в дверь. Она лежала на диване и крепко спала. Во сне она чему-то улыбалась.
В гостиной горел свет. На груди у Себле лежала зеленая папка с рукописью Сирака.
Настойчивый стук в дверь не прекращался. Она наконец проснулась и не сразу сообразила, что происходит. Стучали так громко, что, казалось, наступил конец света и вот-вот разверзнутся двери в преисподнюю.
Себле недовольно поднялась, и рукопись рассыпалась по красному ковру. Она не стала ее собирать — некогда было этим заниматься. Протерла глаза и, зевая, пошла открывать дверь.
— Я уж думал, ты умерла, — сердито сказал муж, грузно надвигаясь на нее. Подозрительным взглядом он обвел комнату, но не нашел компрометирующих признаков чужого присутствия.
Себле молча стояла перед ним.
— Ты нарочно так долго не открывала? — ревел он, сжимая кулаки.
Она боялась, что он ударит ее, такое уже бывало. Земене Алему часто приходил вечером домой не в духе. Тогда ему под горячую руку лучше не попадаться. После революции он очень изменился.
— Почему не спрашиваешь, где я провел вечер?
По его дыханию было ясно, откуда он явился. От него разило виски. Глаза налиты кровью. Темная кожа блестит, как кунжутовое масло. Земене вызывающе осклабился. Она не ответила. Хотелось сказать: «Где бы ты ни был, какое мне до этого дело?» Но не решилась. Только прошептала едва слышно:
— Скажи сам.
Когда Себле волновалась, она немного выпячивала нижнюю губу. Земене словно угадал ее мысли.
— А почему ты меня не спросишь? Или тебе безразлично? — Он приблизился к ней вплотную.
Себле не могла оторвать взгляда от его рук. Неужели ударит? От него всего можно ожидать.
— Ты будешь ужинать? — поспешила спросить она.
— Что ты можешь предложить? Разве ты знаешь, что такое приличная кухня? Нет, у тебя на уме лишь тряпки, косметика да работа. Что тебе еще известно? Может, ты вспомнишь, что ели дети, что пили, как падали и ушибались? Дрянь! И зарплата твоя — чепуха. Если посчитать, сколько денег раскрадывают в доме служанки, то это намного больше, чем твой так называемый заработок. Да и что у тебя за работа?! Я знаю, что ты прикрываешь ею! — Он презрительно сплюнул и продолжал: — Ты распутничаешь. И больше ничего. Мне досадно, что я сам, как нанятый, каждый день отвожу тебя туда и тем самым потворствую твоему распутству. Не будь я мужчина, если однажды не сверну тебе шею.
Земене распалялся. Он выкрикивал ругательства, хрипел, как расходившаяся лошадь. После революционных перемен в стране Себле не слышала от него ничего, кроме оскорблений. Она привыкла пропускать их мимо ушей. Отмалчивалась, что только усиливало его злобу.
— Ты молчишь от презрения ко мне, да? Почему не отвечаешь?
— Что говорить? — сказала она устало.
— Дура!
— Что тебе от меня надо? Чем я провинилась? Ты срываешь на мне свою злость за то, что я до полуночи ждала тебя? Я не могу больше терпеть такого издевательства. Ты меня измучил, опомнись, пока не поздно. — Нижняя губа ее опять выпятилась, приоткрыв ровный ряд жемчужно-белых зубов. Локон упавших на лоб волос делал ее луноликой.
— Угрожаешь? — не унимался Земене.
— Ладно, хватит об этом. Ужин подавать? — произнесла она вяло. Зевнула, так что слезы выступили на глазах.
— А что у тебя есть?
— Тушеные овощи.
Лицо его сморщилось. Он предпочел бы тушеное мясо или еще лучше — сырое с острой приправой. Назло Себле, Земене готов был расхваливать любую недоваренную похлебку, приготовленную в чужом доме. Ее же стряпню он всегда хает. Раньше она обижалась, старалась готовить повкуснее, а теперь, видя, что ему ничего дома не по душе, махнула на домашнее хозяйство рукой. Делала все лишь бы как.
— Ты предлагаешь мне тушеную капусту?!
— То, что есть. И этому надо радоваться. Сколько людей нынче голодает! Цены на рынке подпрыгнули до небес.
— Если бы умела вести хозяйство, моих денег хватало бы — по крайней мере на еду. Ты транжира.
Она рассердилась:
— Не только твоей, моей зарплаты не хватает. Жизнь стала дорогая. И если ты думаешь, что трудности только в нашем доме, то ошибаешься. Всем нелегко. Подтяни пояс и оставь меня в покое. — Она повысила голос. — Вместо того чтобы подстегнуть осла, ты хлещешь поклажу, которую он тащит на себе. Может, я виновата, что тебя лишили отцовского наследства? Иди и спроси людей, что сейчас происходит. Ты не получишь обратно тех земель, о которых каждый день с утра до ночи говоришь мне. И не думай, что я очень жалею о твоем былом богатстве. Вот так-то. Я все тебе сказала. Теперь делай со мной, что хочешь. Можешь даже убить, если вздумается.
Она приготовилась ко всему. Но Земене стоял как вкопанный. Выпучил глаза, словно его ударили по голове.
— Если бы это богатство мы наживали вместе, ты бы так не говорила, — сказал он остывая.
Себле только плечами пожала.
— Ты за него тоже спину не ломал, а получил в наследство. Но если бы мы и нажили его вместе, поверь, я все равно не расстраивалась бы. В жизни главное — любовь и согласие, а не богатство. Если живешь в мире, знаешь, что тебя любят, не хвораешь и имеешь интересную работу, то чего еще нужно?
— Все философствуешь? — оборвал он ее резко.
— Это не философия, а то, чем мы сегодня живем.
— Эти откровения ты почерпнула из газеты «Аддис Зэмэн» или из тех книжонок, которые постоянно читаешь?
— Неважно откуда, но это так и есть. Наступило время, когда, чтобы жить, необходимо трудиться.
Он покачал головой.
— Ох ты, работница! Грамотей! Мыслитель! Лучше бы отбросила свои дешевые книжки и подмела в доме полы. Занялась бы домашними делами. А то еще рассуждаешь о рынке! Знаешь ли ты, что такое наследственные земли? Я даю тебе денег достаточно, каждый месяц. Мы живем в собственном доме, за квартиру не платим. У нас только двое детей. И ты мне предлагаешь тушеные овощи, да и то пригорелые! А ведь тысячи людей получают гораздо меньше, платят большие деньги за жилье и живут в десять раз лучше нас. Ты думаешь, почему бы это? Потому что в доме есть хозяйка! А ты палец о палец не ударишь. До сих пор ты жила роскошно. Только и знала, что баклуши бить на работе да флиртовать с парнями, которые к вам приходят. Вспомнила ли ты хоть раз о доме? Распутница!
Он сплюнул и опять подошел к ней.
Себле отвернулась, боясь пощечины. Но он ее не тронул. Она посмотрела на него пристально и увидела на воротнике белой сорочки следы губной помады.
— Я-то не распутная… — сказала она.
— А кто же ты? — Он дохнул перегаром.
— Взгляни на свой воротник.
Муж развязал галстук, снял пиджак и сорочку. Он не носил майку и стоял голый по пояс.
— Ну и что? — сказал он, увидев пятно на воротнике.
— Может, это знак фирмы? — усмехнулась Себле.
— Дура!
— В другой раз, прежде чем целоваться с уличными девками, проси их вытирать губы. Да и чего целовать сорочку? Разве только для того, чтобы мне было труднее отстирывать?
Нижняя губа ее опять выпятилась. Других признаков волнения не было. Она не ревновала и потому не набросилась на него как кошка, не стала кричать, оскорблять, кидаться вещами. Просто смотрела презрительно. И он поежился от ее колючего взгляда. Ему не было стыдно, нет. Он досадовал на то, что жена не ревнует. Этого унижения он не мог стерпеть и ударил ее по лицу. Она отлетела к стене, но тут же вернулась на прежнее место. Стояла, даже руки не подняв, чтобы защититься, и молча смотрела ему в глаза. Ну вот, дождалась! Щека горела, но душевная мука была сильнее: с этим человеком она прожила пустые, бесплодные, никчемные годы. А ведь как поначалу все складывалось хорошо, сколько любви она ему отдала и сколько потратила усилий на то, чтобы принять его любовь. Но потом все пошло кувырком. Она проклинала свою судьбу. Скандалы, оскорбления, издевательства — вот что узнала она в его доме. Она до крови прикусила губу.
Были времена, когда не только мужчины восхищались ее красотой, но и женщины, скрывая зависть, любовались ею. А теперь красота ее увяла. Иссохли груди, которые раньше напоминали плоды дикого лимона. Нет былой свежести тела. Некогда ясный ум заржавел от домашней тупой жизни. Она напоминала себе стебель сахарного тростника, который долго жевали, высосали сок, а теперь выплюнули. Она чувствовала себя опустошенной, как изъеденный термитами улей. Жизнь над ней надсмеялась. Годы улетели безвозвратно, и сейчас слышно лишь эхо прожитых лет. Одиночество, вот что ожидает ее впереди.
Если бы она знала, как поступить. Разное приходило на ум. В сердце ее не было постоянства. Она завидовала решительным людям, но сама никогда не умела принимать решений.
Не судьба определяет жизнь человека… он сам… Трус до смерти умирает десять раз, герой лишь однажды… Как научиться быть решительной — вот в чем главный вопрос.
Земене все еще злился. Без пиджака и рубашки ему стало холодно. Он оделся, не сводя глаз с жены. Она по-прежнему смотрела на него в упор.
— Шлюха! — бросил Земене, застегивая рубашку. — А это что еще здесь валяется? — Он пнул зеленую папку ногой. Потом наклонился и поднял ее. Взял первую страницу, прочел заголовок, написанный крупными буквами: «Агафари Эндэшау из Шоа». Глаза его искали имя автора. Сердце Сабле громко стучало. На первой странице внизу было имя Сирака Арая.
Земене злорадно посмотрел на жену:
— Кто этот Сирак?
Он скрежетал зубами. На висках набухли вены.
— Автор книги, — сказала она, сдерживая волнение.
— Это я понимаю. Грамотный. Кто он, спрашиваю тебя?
— Мне он никто, если тебя это интересует…
— Если никто, то как попала его рукопись к нам в дом?
— Он хотел знать мое мнение о повести. Вот и все. Каждому писателю интересно знать мнение других людей о своем произведении.
— И он выбрал именно тебя?
— Просто он знает, что я много читаю.
— Нашлась читательница! Умница! Любительница литературы, искусства! Пошла ты подальше со своим искусством! Наверное, любовью с ним занимаешься, потому и дает тебе читать свои рукописи. Знаю, чем вы занимаетесь! Поклонница литературы! Проститутка, дрянь! — кричал он, оскалив зубы, и опять угрожающе двинулся к ней.
Она инстинктивно схватила с буфета похожий на пилу громадный нож, которым резали хлеб. Земене остановился, не смея подойти ближе. В ее глазах было столько злобы. Казалось, сам сатана обжигает его огненным взглядом зеленых глаз и вот-вот плюнет ядовитой слюной.
Себле облизала влажным языком пересохшие губы. В нее и правда вселился сатана. Злой дух смотрел на Земене ее глазами. Сжимая в руке нож, она проговорила:
— Нет, я не проститутка. Во мне есть чувство собственного достоинства. Я не так глупа, как ты считаешь. У меня есть голова на плечах. И не так я безобразна, как ты хочешь меня изобразить. Для тебя я падшая, глупая. Но это не так! Я женщина. И у меня свои запросы. Я хочу, чтобы у меня был муж, который поддерживал бы меня, интересовался бы моей работой, который не считал бы меня вещью в своем доме. А ты пытаешься убить меня. Делаешь из меня служанку. Пользуешься мною, когда тебе вздумается. С меня довольно! Опротивела такая жизнь. — Слезы душили ее.
— Пусть Сирак утешит тебя, — размахивал папкой перед ее носом Земене.
— У меня ничего с ним нет. Отдай лучше рукопись!
— Вот тебе твоя рукопись! — Земене стал неистово рвать ее. Он не мог уничтожить сразу все страницы, хватал по несколько листов и раздирал на мелкие клочки. — Вот тебе твой Сирак! Вот тебе литература и искусство, которым ты поклоняешься. Думаешь, я не знаю, кто он, этот Сирак? Он такой же развратник, как и ты. Я слышал, что он пишет бесстыдные книги о похотливых распутниках, о пошляках и хулиганах. Ведь это он был мужем Марты? Теперь ему нужна новая Марта. Он называет тебя малюткой Мартой? Ты восхищаешься его писательским мастерством, а он твоим телом!
Себле пыталась остановить мужа.
— Умоляю тебя, ради моей жизни… Оставь, ведь это же чужое… Разорвать рукопись равносильно тому, что убить самого писателя…
Земене сжал зубы, кровь прилила к лицу, глаза вылезали из орбит. Он воевал с рукописью, как с живым существом, словно выдирал из нее нутро, а потом разбросал клочки по всей комнате.
Себле посмотрела на часы. Уже было далеко за полночь. Она не могла оставаться в доме. Какая-то сила гнала ее отсюда, но куда?.. Куда понесут ее ноги? В ад или в рай, в пропасть или… — ей теперь все равно.
Она смотрела на растерзанные листы с отчаянием. «Боже мой, есть ли у него второй экземпляр? Скорей бы рассвет. Больше нет сил. Довольно!»
И тут она услышала голос маленького сына. Он бежал к ней из другой комнаты, шлепая босыми ножками по полу.
— Мама, я боюсь. Дай мне пить!
Себле вспомнила, что держит в руках нож. Положила его на стол. Взяла на руки сына, обняла его. Он был мокрый до самой шеи.
— Я боюсь, — хныкал мальчик.
— Не бойся, мой милый. — Себле прижала его к себе и зарыдала.
«Жизнь — это западня», — подумала она, обливаясь слезами.
ГЛАВА 3
— У кого есть банки, жестяные банки? — звенит тонкий голосок.
— Бутылки, бутылки! У кого есть бутылки! — слышен чуть хрипловатый голос.
— Сдавайте старые шкуры! — словно в колокол бухает долговязый старьевщик.
— Перетягиваем матрацы! — блеет кто-то.
— Топливо! Кому нужно топливо? — звонко выкрикивает молодой парень.
— Предлагаем свежую рыбу! — зазывает пожилой торговец.
— Меняем вещи! Меняем! — кричит кто-то голосом молодого козленка.
— Тело мое разрушено. Я живой мертвец! Но живот мой требует пищи, — стонет прокаженный.
— Да не постигнет никого жалкая доля слепца, — взывает нищий. — Люди, не клянитесь глазами, говорю я вам, я, живущий во тьме, лишенный света. Подайте ради девы Марии бедному слепцу милостыню.
Сирак лежал в постели, ворочаясь с боку на бок. Он думало том, насколько сильна в людях воля к жизни. Ведь даже гниющий заживо прокаженный, слепец, обреченный на тьму, любой нищий калека — все изо всех сил цепляются за жизнь… Действительно, жизнь — загадка. Ведь неизбежно все мы превратимся в прах… Зачем же несем это бремя, страдаем? Или жизнь — шутка, которая сначала веселит нас, а потом заставляет плакать? Словно в ответ на свои мысли, Сирак вдруг услышал, как захихикал Агафари Эндэшау.
А нищий на улице монотонно бубнил:
— Добрые люди, подайте ради богородицы…
Этот нищий появляется здесь каждый месяц двадцать первого числа. Сирак встал и подошел к окну. Во дворе играли дети. Они распевали песню «Я готов погибнуть за родину». В последние годы появилось много новых песен, в которых воспеваются революционные преобразования. На музыку перекладываются стихи о борьбе с контрреволюцией, о кампании за ликвидацию неграмотности, о том, что будет в Эфиопии партия трудящихся. Дети пели о родине, о революции. Подражая взрослым на митинге, они выкрикивали лозунги, били в жестяные банки, которые были у них вместо барабанов.
Цегие тоже подошла к окну.
— Ты знаешь, — сказала она мужу, — сегодня спозаранку объявили, что будет собрание всех жителей нашего кебеле. Явка обязательна. Те, кто не выполнит своего революционного долга, не явится на собрание, будут лишены возможности приобретать товары в кооперативном магазине[50], — и махнула рукой, досадуя на ретивых руководителей кебеле.
«Грязный, пыльный район обездоленных и несчастных. Но и в нем появляются ростки новой жизни. Он преображается на глазах, этот Квартал Преданий», — подумал Сирак. Перед его мысленным взором возникли улицы и переулки населенного трудовым людом района. Вот площадь Теодороса[51], за ней дома «сатаны». Здесь раньше была скотобойня. Если подняться на холм, увидишь верхний Дворец, оттуда Квартал Преданий как на ладони. Внизу лицей, школа и дом раса Надеу. Еще ниже, широко распахнув двери и будто зевая, выстроились пивные. Около них обычно бегают ребятишки, предлагая прохожим свежеподжаренные зерна ореха коло. Сколько слез, если вдруг кто-то рассыплет этот драгоценный продукт. А сколько здесь обездоленных женщин! Двери их жилищ прикрыты, внутри таинственный сумрак. Сирак отчетливо почувствовал запах теджа. Что происходит там, на улице? Солнце ли светит? Или небо нахмурилось? Сегодня Сирак с трудом поднялся с постели, чувствовал себя неважно, все кости невыносимо ныли.
Агафари, возвращаясь, как всегда, спрашивает, нет ли в округе больных или мертвых. Убедившись, что ангел смерти здесь не пролетал, он спокойно идет домой. Вот он укладывается среди подушек и попивает сладкий тедж. При этом приговаривает, поглаживая длинные седые усы тонкими пальцами: «Древние мудрецы Матусала и Абрахам пили катикалу[52], чтобы продлить жизнь, но помалкивали об этом, ни с кем не делясь своей тайной. Ведь Адам увидел мир лишь после того, как Ева заставила его вкусить запретный плод. Он все понял и прикрыл свою наготу. Но бог узнал, прогневался и изгнал его из рая. Завистливый бог…» — усмехается Агафари.
Сирак вдруг отчетливо представил себе своего героя. Увидел его во плоти и крови. Неудержимо потянуло к перу и бумаге. Перед ним словно отворяются двери рая. Слышны песни Яреда. Порхают ангелы. Они напевают, бьют в барабаны. Играют на флейтах, свирелях и масинко[53]. Горят тысячи свечей, и пламя их то вспыхивает, то колеблется, затухая. Гебреханна слагает свои кыне. На одной ноге стоит Текле Хайманот. Он задумчив. Вдалеке сидит Гебре Кристос[54] и просит милостыню. Вот пролетает страшный ангел смерти. Раздается грохот барабанов. В зубах он держит тысячу жертв, в руках — тоже тысячу. «Пусть на земле будет мир!» — возвещает святой Петр и берет золотой ключ. Архангел с мечом в руках охраняет дорогу к древу жизни.
Сирак чувствует полет мысли. Легко льются слова, складываются в предложения. Они текут, как быстрые ручьи и реки, которые сливаются в море. Писатель переполнен чувствами. Он должен писать, но ему негде даже присесть.
В доме нет спокойного уголка. Иоханнес, его сынишка, носится по комнате. Капризничает, хватает все, что попадет под руку, бросает на пол надоевшие игрушки и, если они разбиваются, смеется. Беспокойный ребенок.
Цегие и молодая служанка Вубанчи, приехавшая из провинции Уолло, не дают ему ни минуты покоя. Они то подметают полы, то вытряхивают одежду, то без умолку тараторят, готовя еду, то распивают с соседями кофе. Словом, покоя нет. Было бы полбеды, если бы Цегие делала свои дела молча, но она постоянно пристает к нему с расспросами, дергает. Уже раз десять спросила, почему он не пошел на работу. Невозможно сосредоточиться.
На работе тоже нет возможности писать. Там ждет гора папок со срочными делами, да и отдельного кабинета у него нет Бесконечные телефонные звонки, кофе, чай, коктейли, пустая болтовня, сплетни. Ему не хочется даже думать о службе. Но Цегие напоминает о долге. Кто же еще прокормит семью. Только от него зависит судьба сына. Он вынужден идти в контору.
— Слушаюсь, шеф, — говорит Сирак, когда она подает ему чай. — Прости меня за вчерашнее, не обижайся. Я предпочту быть распятым, как Христос, только бы не видеть, что ты расстроена. Ты ведь прощаешь меня, моя Цегие? — умоляет он.
— Ничего не случилось. Лучше собирайся побыстрее. Уже много времени. — Она смиренно смотрит на него своими огромными, чуть навыкате, глазами.
— Сколько же в этом мире начальников! — ворчит он, лениво натягивая брюки. — Ох, Моисей! Если бы не спустился он с горы с десятью заповедями, не было бы столько запретов. Вот беда! Пока люди не освободятся от власти, они не смогут управлять собой.
— О чем ты говоришь? Мы едва дотягиваем до конца месяца на твою зарплату. А что будет с нами, если ты перестанешь ходить на службу? Ты постоянно опаздываешь. В конце концов тебя уволят. Вокруг столько завистников и недоброжелателей! Разве ты не замечал, что к нашим дверям постоянно подбрасывают какие-то тряпицы, завязанные узлом, дохлых мышей и всякую дрянь? Сын часто болеет. Я — тоже. Я вся больная. И почему ты держишься за этот дом? Поискал бы квартиру в другом районе, — опять раздраженно говорит она, вспомнив проклятья Хаджи Мустафы.
«Ну, начала», — думает Сирак. Когда она говорит о квартире и болезнях, он чувствует, как к горлу подступает тошнота.
— Ты полагаешь, что так просто сменить квартиру? Счастье, что мы смогли снять хоть этот домишко. Знаешь, сколько семейных людей скитаются по гостиницам! Приличный дом найти очень трудно. Может, ты считаешь, что нам следует снять угол? Теперь домов никто не сдает. Бог знает, куда они девались! — желая утешить Цегие, говорит Сирак. — Библейский Авраам прожил в этом мире сто семьдесят пять лет, не имея дома, в шатре.
— Ну и что? — тут же подхватывает она.
— Как что? Его спросили: «Почему ты не построишь себе дом?» И думаешь, что он ответил? «Зачем я буду заниматься этим для столь короткой жизни?»
— Я не говорю тебе о том, чтобы строить дом. Прошу только подыскать другую квартиру. И хочу спасти моего сына, пока его не убили проклятья Хаджи.
Она заметила по лицу Сирака, что он не воспринимает ее слов всерьез.
— Строить гнезда и копать норы — удел птиц и зверей. А мой дом — это сердца людей, — ответил он с улыбкой.
— Ну и спи в этих сердцах, если сможешь, — бросила она с презрением.
Цегие не была настроена шутить. Она даже не улыбнулась. Да и он болтал этот вздор через силу. Ему не хотелось покидать этот квартал. Он сжился с ним. Он чувствует его запахи, видит его жизнь, слышит его голоса. Квартал Преданий стал частью его судьбы, главой его будущей книги. В этом доме она была зачата. И что бы ни случилось, он не покинет его, пока не закончит книгу. Даже если наступит конец света, он останется здесь.
— Только нам никто не сдает квартир, другим сдают, — не унималась Цегие. — До какой поры наш сын будет жертвой проклятий в этой вонючей дыре? — продолжала она, одевая Иоханнеса.
— А почему ты не выпускаешь его гулять на улицу?
— Ты забыл о злых духах, колдунах, прокаженных! Кругом грязь, зараза! Ты что, хочешь, чтобы он умер раньше меня? На каждом углу его подстерегают несчастья. — Она била себя в грудь негодуя. — Ты только и знаешь что свою книгу. Любишь лишь самого себя. А для меня смысл жизни — мой сын.
Теперь Сираку хотелось бежать из дому. В спешке одеваясь, он спросил жену:
— Так чего ты все-таки боишься?
— И ты еще спрашиваешь? Разве не знаешь колдунов, не слышишь их проклятий?
— А что ты повязала ребенку на шею?
— Это от дурного глаза.
Сирак в гневе вскочил, сорвал шнурок с шеи сынишки.
— Я просил тебя не делать этого. Нельзя, чтобы мальчик верил в глупые предрассудки.
Цегие растерянно смотрела на валявшийся на полу талисман.
— Что же мне остается делать, если ты не хочешь уезжать отсюда?
Сирак отхлебнул остывшего чая, вытер лицо влажным полотенцем и, причесывая волосы, сказал:
— Послушай, дорогая. Эти обездоленные нищие, калеки, эти темные, невежественные бродяги — тоже люди. Запомни это. Наше существование неразрывно с их существованием. Глупо бежать от самих себя. Прятаться от жизни, создавать остров благополучия в море страданий, как другие? Не видеть прокаженных, не слышать стоны нищих, отгородиться от людских страданий стеной, запереть железные двери, развести розы во дворе, чтобы они радовали глаз? Ты предлагаешь мне сделать так, как делают другие? Они обманывают себя. Ведь взор обездоленного проникает не только сквозь стены, даже горы не могут помешать ему видеть. Этот нищий квартал — мой мир, мир моего сына. У нас нет ничего другого. Мы живем здесь. И я не построю моему сыну дом, который будет спасительным островком в реальном мире, не стану скрывать от него подлинную жизнь. И знай, я люблю моего сына. И меня ничуть не волнуют проклятия, которые посылает нам Хаджи. — Он бросил расческу и быстро вышел из дому.
— Не понимаю, ничего не понимаю! О чем ты? Видно, совсем сошел с ума, не иначе! — услышал он вслед крики жены.
Сирак вышел на каменистую пыльную дорогу, которая вела к старой скотобойне. Он брел, спотыкаясь, и думал: «Что же все-таки наполняет жизнь истинным смыслом?»
В ответ он услышал смешок Агафари.
ГЛАВА 4
После ухода Сирака Цегие заметалась по дому, как раненый зверь. Кусала тонкие губы, выкручивала длинные пальцы, проклинала судьбу.
— Наконец-то я нашла свою соперницу… теперь я до нее доберусь, уничтожу так, что и следа не останется!
Она открыла ящик письменного стола, но он был пуст. Подбежала к шкафу, там ничего, кроме одежды, не оказалось. Она стала выбрасывать все подряд — и напрасно… Рукописи нигде не было. Это привело ее в бешенство. Она разбрасывала подушки, одеяла. Полезла под кровать. И вдруг оттуда выскочила громадная крыса. Цегие взвизгнула от страха и, рванувшись из-под кровати, сильно ушибла голову. Ей было и больно и досадно. Сейчас она ненавидела Сирака. Может, ему помогают колдуны? Может, кто-то хочет разрушить их семейную жизнь? Она обыскала все уголки, но рукописи так и не нашла.
Заплакал Иоханнес.
— Несчастное отродье, замолчи наконец! — закричала она. Обида на мужа, тщетные поиски и шишка на голове до предела взвинтили ее нервы. На сына она редко повышала голос. Теперь же не могла сдержаться.
С Сираком они познакомились несколько лет назад. До революции и в первые месяцы после перемен Цегие жила в так называемом рабочем квартале. Зарабатывала на жизнь тем, что продавала напитки и самое себя — обычное занятие девушек Аддис-Абебы, единственным достоянием которых является молодость. Сирак стал захаживать к ней. Когда он приходил, она закрывала свою убогую лавочку и вечер они проводили вместе. Жевали свежий чат, пили вино, проводили бурные ночи в любовных утехах. Тогда ей казалось, что они на пороге рая. Она не раз даже слышала райскую музыку. Как давно это было… Цегие вернулась к реальности.
— Вубанчи, ты что, оглохла? Накорми малыша, умой! Не слышишь, что ли?
Передав служанке сына, она опять погрузилась в воспоминания. Время! Сколько огорчений оно приносит! В первые месяцы после революции Сирак надолго исчез. И вдруг однажды в декабре, накануне крещения, помнится, это был четверг, как говорят, счастливый день, он неожиданно явился. Мрачный, похудевший, сам на себя непохожий. По лицу видно, что чем-то озабочен. Она так обрадовалась его приходу, что забыла и о лавчонке, и о посетителях.
— Где ты пропадал?! — бросилась она к нему.
— Не пропадал. Здесь я…
— Что с тобой? Ты чем-то расстроен?
Она не дала ему ответить, стала целовать в губы, глаза. Тут же начала угощать, принесла чат, желая увести его в мир прежних радостей. Но он молча отодвинул угощение и сказал:
— Ты не откажешь мне в одной просьбе, Цегие?
— Разве я когда-нибудь отказывала тебе?
И вдруг совершенно неожиданно:
— Давай поженимся. Я хочу, чтобы с сегодняшнего, дня ты стала моей женой. Клянусь тебе в своих чувствах этими свежими ростками чата.
Сирак обнял ее и поцеловал.
Она засмеялась. Не могла понять, шутит ли он или говорит серьезно.
— Милый мой, как может муж дочери министра делать предложение падшей женщине? Нам хорошо вместе. Но жениться! Странно, что ты вообще сюда приходишь! Как оставляешь ты свою мадонну в ее раю на эти часы? Не понимаю я мужчин Аддис-Абебы. И что ты во мне нашел такого, чего тебе не хватает в жене, не понимаю.
Он посмотрел на нее серьезно и сказал:
— Нет у меня ни жены, ни сына.
Время было суровое, и она подумала, что их увели солдаты — так же, как и ее отца. Она не выдержала и вскрикнула:
— А что они сделали с ребенком? — Она знала, как Сирак любит своего сына, как беспокоится о нем, и заплакала.
— Нет, их не арестовали. Жена сбежала… в Англию…
Цегие не могла поверить своим ушам.
— Даже не посоветовалась с тобой? Тайно?
— Да, она ничего мне не сказала. Ведь она меня знает. Знает мое настроение. Она была уверена, что я никогда не оставлю родину. Куда бедняку бежать из Эфиопии? Где бы он ни был, сердце его с родиной. Может, и лучше, что она так исчезла. У нее не оставалось выбора.
Этого Цегие понять не могла. Как жена может оставить мужа, сбежать от него? Жена не должна оставлять мужа в несчастье. Ее судьба — умереть вместе с ним. Ну и времена наступили! Если, даст бог, поживем еще на свете, должно быть, много увидим непонятного. И все это принесла революция…
— Как говорят, классовая принадлежность сильнее всяких чувств, — продолжал Сирак. — Она выбрала то, что ей дороже. И пусть ей будет хорошо. А у меня в жизни свое место. Что было, то было. От прежней жизни у меня остались лишь воспоминания. Нельзя жить прошлым. Жизнь еще впереди. Я хочу прожить ее с тобой.
Они поцеловались.
Ей так хотелось вырваться из ада, в котором она жила, остаться с Сираком навсегда, жить достойно, но в сердце ее закралось сомнение. Ведь прежде, когда Цегие бывала с Сираком, она грезила об этом, но сейчас отказывалась верить тому, о чем могла лишь иногда помечтать. Может, это ей снится? Или, может, Сирак неискренен? И все же счастье было слишком велико. Она страстно целовала своего возлюбленного. У нее даже возникло желание подарить ему сына.
— Ты будешь помнить своего мальчика? — спросила она.
— Твоя любовь заполнит мое сердце… — Он нежно гладил ее лицо длинными тонкими пальцами, любуясь ее красотой.
Цегие почувствовала, что она сделает его счастливым, родив ему сына. Их сын будет зачат в большой любви. Он станет его и ее счастьем. Буря чувств поглотила их обоих…
Она часто вспоминала ту ночь. Как они были счастливы! А сейчас? Куда он спрятал эту злосчастную книгу? Она терялась в догадках. Сердце стучало, как барабан. Цегие взобралась на стул и стала искать на шкафу. Но там ничего не было, кроме толстого слоя пыли. Вдруг она услышала голос служанки:
— Вы только посмотрите на него, моя госпожа.
— Что он такое сделал?
— Вы видите, Иоханнес балуется с хлебом! Вы думаете, это понравится богу? Хлеб надо беречь! Не то наступит расплата!
Иоханнес крошил инджера и разбрасывал крошки по всей комнате.
Когда Вубанчи говорила, становилось заметно, что у нее увеличена щитовидная железа. Девушка была светлокожей, и татуировка шеи подчеркивала ее болезнь.
— Ты все вспоминаешь голод в провинции Уолло? — Цегие слезла со стула и, вытирая пыльные руки, строго добавила: — Не грози божьей карой моему сыну, слышишь? И не вспоминай в моем доме голод! С той поры, как ты появилась у нас, благополучие совсем нас покинуло. Что за скаредность! Подумаешь, крошки хлеба. Лучше бы развлекла ребенка.
Она говорила, а мысли ее были заняты книгой мужа.
— Хлеб — это все, госпожа моя. Вы рассуждаете так потому, что не видели голод своими глазами. Не видели, как младенцы сосут грудь мертвых матерей. Не приведи господи испытать такое: люди, как куры, разрывают пыльную землю в поисках пищи, как скот, обгладывают жалкие остатки сухой травы и мечутся в поисках листьев, стервятники летают, бросая на землю тень смерти, а люди пытаются вырвать у них кусок падали, сами уже готовые поедать друг друга… Вы не видели этого, моя госпожа. Хлеб — царь. — Она собрала с полу крошки инджера и поцеловала их, поклоняясь хлебу, как божеству. — Хлеб — это источник жизни. С ним нельзя так обращаться, иначе можешь лишиться его. Вы знаете, что заставило меня покинуть деревню, что в один день осиротило меня, отняв мужа и сына, отца и мать? Отсутствие хлеба, моя госпожа. Кто не видел голода, который обрушился на нас, тот не может понять цену хлеба!
Слезы навернулись ей на глаза. Она вспомнила свою прежнюю жизнь, уют домашнего очага. Вот она идет доить корову. За спиной у нее дремлет ее малыш. Стадо пасется в долине. Завидев ее, жалобно мычат телята и бегут к ней навстречу. Она вспомнила двор, огород. Вспомнила, как ходила к ручью за водой, в лес за хворостом. Перед глазами проплывали горы, долины, ущелья. Она плакала.
— Хлеб — на земле хозяин, госпожа моя, за пренебрежение к хлебу человека постигает возмездие, — приговаривала она, зажав в ладони крошки инджера.
— Ну, хватит, — недовольно прервала ее Цегие. — Лучше пойди свари кофе. Дай мне сына. Ох, как мне нездоровится. Голова кружится. Что-то мелькает перед глазами.
— Вы не пойдете на похороны госпожи Бырке? Было объявлено, что, кто не придет с ней проститься, будет оштрафован на два бырра, — спросила Вубанчи.
— Нет, лучше я уплачу штраф. Хватит с меня. Надоели все эти распоряжения.
— Нехорошо, госпожа. Ведь начальство предупреждало. Госпожа Бырке была заслуженным человеком.
— Не пойду. Я же говорю, что плохо себя чувствую. У меня нет сил идти.
— Я боюсь, что нам запретят пользоваться магазином и покупать хлеб.
— Господи, опять ты за свое! Я же сказала, пойди свари кофе! — прикрикнула Цегие сердито.
— Да кофе-то готов, но как вы будете пить его одна?
— Что ж теперь делать? Проклятья Хаджи закрыли для гостей наш дом. Появились завистники. Почему, мол, говорят, я живу лучше других, одеваюсь красивее?
— Не только это говорят, моя госпожа.
— А еще что?
— Наша соседка, тигре[55], знаете, что сказала, когда наш хозяин вышел в уборную? Она сказала, что такой образованный человек, как ваш супруг, мог жениться на вас, победившей своей любовью всех мужчин квартала, только потому, что вы его приворожили. Она сказала, что это по нему видно. Ходит как потерянный. На отшельника стал похож. И все время в руках книга… Я сама все это слышала.
— Ну пусть она женит его на своей дочери — старой деве, которая занимается контрабандной торговлей.
— А другие удивляются, почему вы не уезжаете из этого дома.
— Что это их так волнует?
— Потому что Хаджи покровительствует злой дух, который обитает в этом доме. Говорят, коли вы не уедете, то в вашей семье быть беде.
— И то правда. Я здесь места себе не нахожу, боюсь Хаджи, его языка, заклинаний, заговоров. И все Сирак, это он обрек меня на такую жизнь. Ведь я давно умоляю его уехать отсюда — из этого дома, из этого района. Но он и слушать не хочет — накличет несчастье! А что еще говорила эта распутница?
— Она каждый раз насмехается над господином, когда встречает его по дороге на работу и домой…
— Я однажды пристукну ее, — зло сказала Цегие и приказала позвать госпожу Алтайе, чтобы вместе пить кофе.
— Да она сама сейчас явится. Верно, слышала, как я толкла кофе, — уверенно ответила служанка и вышла во двор.
Когда Вубанчи принесла кофе, Цегие начала шептать заклинания.
— Пусть добрый дух благословит меня и покарает моих завистников. — Она пошевелила обуглившиеся веточки эвкалипта в жаровне и залюбовалась струйками ароматного дыма, поднимавшимися к потолку. В эту минуту появилась госпожа Алтайе, высокая женщина с тонкой, туго перетянутой широким поясом талией. Она улыбнулась, сверкнув золотым зубом, осмотрела комнату. Густые волосы, тронутые сединой, стояли дыбом. На ней было длинное, до пола платье. В руках, как всегда, Алтайе держала кофейную чашку, завернутую в красный платок.
Поздоровавшись с хозяйкой, она спросила:
— Ну, полегчало тебе?
— Что вы? Никак не отпускает. Всю неделю сердце болит, будто в нем пылает огонь. И никто не знает, что за болезнь мучит меня. От врачей никакого толку. Нынче они спрашивают не о болезнях, а о другом — как живешь с мужем, довольна ли своей жизнью, нет ли в доме ссор. Чудно, какие вопросы задают! По мне, хоть бы сгинули они все. Я к ним больше не пойду. — Цегие бросила в угол домашнему духу кусочки инджера. Вубанчи подала кофе. Не отпив и глотка, Цегие выплеснула кофе туда же. Госпожа Алтайе с аппетитом жевала инджера с острой перечной приправой.
— Да, какой толк от врачей? Они только и знают, что вымогать деньги, — сказала она. — От болезней лучше всего помогает святая вода…
Не успела она договорить, как в комнату вбежал Иоханнес. Он вытащил поднос из-под кофейника и стал носиться с ним по комнате. Госпожа Алтайе сердито сказала:
— Сестрица, почему ты не надерешь ему уши?
— Что вы, тетушка! — всплеснула руками Цегие. — Сколько знахарей и колдунов обошла я, сколько сделала пожертвований, сколько молилась ради своего сыночка. — Она нежно прижала Иоханнеса к груди.
— Не люблю, когда трогают кофейник, — буркнула госпожа Алтайе.
Она умела гадать на кофейной гуще и пробавлялась тем, что предсказывала будущее легковерным соседкам. В каждом доме тетушку Алтайе обильно угощали. А уж она старалась вовсю, недаром прослыла лучшей гадалкой в округе. Она всегда прислушивалась, не толкут ли где кофе, и являлась в гостеприимный дом со своей неизменной чашкой…
— Госпожа, — сказала Вубанчи, — теперь стало нелегко угощать домового кофе.
Госпожа Алтайе тут же откликнулась:
— И правда, чудеса творятся. В стране, где растет кофе, нынче его не стало. Они хотят поссорить нас с добрыми духами. Хотят, чтобы домовые ушли из наших домов. Если бог черного кофейника не получает свою долю, а бес не может понюхать кофейный осадок, добрый дух, хранитель жилища, сердится. Вот почему люди страдают теперь от голода, наводнений, войн и кровопролитий.
Она допила свою чашку и попросила налить еще. Вубанчи пошла снова варить кофе. Цегие качала на руках сына.
— Вы знаете, тетушка Алтайе, как трудно я живу, — пожаловалась она.
— Почему, дитя мое? С мужем не ладишь?
— Хаджи требует, чтобы мы освободили дом.
— Да, я слышала.
— А муж и слушать не желает. Точно прирос к этой лачуге. Не знаю, что делать. Я боюсь проклятий и заклинаний Хаджи, — горько сказала она, поправляя соскользнувшую с головы косынку.
— Не знаю, на что способен Хаджи, но по закону он не может вас выселить. Он ведь оставил себе тот дом, где сейчас живет, а в этом больше не хозяин, — тетушка Алтайе сверкнула золотым зубом. — Уж я-то знаю. Деньги, однако, многое могут…
— Мне бы только оградиться от его проклятий. Я все стерплю, только бы с моим сыном ничего не случилось.
— Да, проклятья — страшное дело. Лучше вам действительно съехать.
— О чем я и толкую, а мужу хоть бы что.
— В чем же дело, девочка моя?
Цегие стала рассказывать, что целые дни Сирак занят своей писаниной, ничего другого знать не желает. Задумал именно здесь закончить свою книгу. О ней и сыне не заботится. Только и слышишь: «Моя книга, моя книга». Прямо наваждение какое-то. Совсем свихнулся.
— И правда наваждение! — удивлялась Алтайе.
— Напасть, да и только. Как дебтера, сидит все ночи напролет и пишет. Одну книгу уже издал — на свои деньги! По сей день из долгов вылезти не можем. Что скажете, тетушка? Ведь он заколдован, не иначе. Часами сидит, пишет, ничего вокруг не замечает. Стали мы как живот и спина — такие же чужие. А я верю в него, как в бога. Дома все делаю, стараюсь, но он думает только о своей книге. Разве это муж, если на него опереться нельзя? О семье заботы никакой, с родственниками не общается — в чем же радость супружеской жизни? Переспать можно с кем угодно. Не так ли, тетушка? И все из-за злополучной книги. Извела она нас совсем. — Чтобы отвлечь сынишку, Цегие сняла с шеи золотую цепочку и дала ему поиграть.
— И о чем же он пишет? — спросила тетушка Алтайе. Она усердно жевала инджера, не забывая обмакивать его в красный перец.
— Кто его знает? Вроде о каком-то старце, который бегает от смерти…
— Как мой знакомый фитаурари Маналлебачеу! Да, вот это был господин! Светил, как солнце, но и его смерть не миновала. Как, бывало, торжественно восседает на своем муле Алемиту, едет куда-нибудь в сопровождении челяди! Видный был мужчина! В плечах широк, статный. А сколько величия, достоинства и благородства! Где бы ни появился, всегда спрашивал: «Не умер ли кто? Не заболел ли? Нет ли печальных известий?» У меня в ушах и сейчас звучит его голос. Я помню, он все интересовался, нет ли лекарств, продлевающих жизнь. Но, дитя мое, никому не избежать тлена. В конце концов всех нас призовет к себе земля, — говорила Алтайе, чавкая. Перец обжигал рот, и она поспешно прихлебывала кофе.
— Именно об этом он и пишет, — удивленно сказала Цегие.
— Да, твой муженек просил меня рассказать об этом человеке. Но чтобы о нем можно было писать… Не знаю. От безделья это, моя девочка, Сирака надо исцелить от этого недуга. — Она немного помолчала. — Есть один знахарь в районе Кечение. Мой знакомец. Попрошу его помочь твоему горю, — сказала она и в который раз протянула Вубанчи чашку.
Цегие отхлебнула из своей чашки лишь для вида, остальное выплеснула в угол, пусть домовой пьет. На дне остался густой осадок.
— Ну давай сюда, посмотрим, что там у тебя. — Тетушка Алтайе вытерла губы тыльной стороной ладони.
Она вглядывалась в рисунок кофейной гущи и бормотала:
— Ты немного печалишься, дитя мое. Но ничего плохого в твоей жизни не предвидится. Надо принести в жертву черную курицу. Да… На сердце у твоего мужа есть какая-то женщина.
Цегие не выдержала и прервала ее:
— Близко она или далеко?
— Далеко. — Алтайе опять сверкнула золотым зубом.
— Так ведь это его жена! — Цегие бросило в пот.
— Да. Он о ней думает…
— Может, книгой-то она и заворожила его?
«И где же он ее прячет?» — опять с беспокойством подумала Цегие.
ГЛАВА 5
Из дома Сирак ушел недовольным и таким же явился на работу. Его настроению соответствовала погода. Было пасмурно и тоскливо. Казалось, небо нарочно опустилось пониже, чтобы тяжелее придавить землю. Темные тучи набрякли влагой, как вымя недоеной коровы. Они в любую минуту готовы были пролиться дождем. Веял сырой ветер, гоняя по улицам обрывки старых газет и пожухлые листья.
Было раннее утро. Бюрократия еще не зашевелилась. Чинуши еще не протерли заспанные глаза, не чистили пожелтевшие зубы, не влезали во все дела, даже те, которые их не касались, не сыпали соль на рану тем, кому и без того было худо. Сирак беспрерывно зевал, как голодный бегемот. Чтобы прийти в себя после бессонной ночи, хорошо бы выпить кофе или чаю. Иначе трудно остановить рассеянный взгляд на бумагах, понять, чего хотят от тебя просители.
Писатель был сейчас сердит на весь мир и на самого себя. Бессмысленно уставился на маленький столик, заваленный пыльными папками, и папки тоже равнодушно уставились на него. Рядом с ними даже дышать было тяжело. Укрыться бы куда-нибудь, сбежать от этой тягомотины. Его мучили дурные предчувствия.
— Доброе утро! — послышался знакомый голос.
— А, это ты, Искандер! Я даже не заметил, как ты вошел. — Сирак встрепенулся, словно его неожиданно разбудили.
— О чем грустишь? Поссорился с женой, что ли? Или влюбился? — Искандер улыбнулся, демонстрируя ровный ряд вставных зубов. В руках он держал что-то вроде папки.
— На то и жена, чтобы с ней ссориться, — неловко пошутил Сирак.
— Жаль мне вас, женатых. Добровольно надеваете на себя ярмо, лишаетесь свободы. По-моему, брак — это совместные мучения. Зачем обзаводиться коровой, когда повсюду полно молока? — убежденно произнес Искандер.
— Вот потому-то ты и сидишь в гостинице один, как отшельник, — съязвил Сирак.
— Каждому свое.
Искандер Ферреде никому не давал спуску. Если кто-то задевал его самолюбие, он платил сполна. Искандер был уже немолод. Гладкие волосы заметно поредели. Видно, недалеко то время, когда он совсем облысеет. Плохо пригнанные зубные протезы спадали, когда он говорил, доставляя ему немало хлопот. Приходилось поддерживать их языком, иногда и рукой. Поэтому Искандер шепелявил. Однако дефект речи нисколько не смущал этого хорошо сложенного, подтянутого человека. Он смотрел на Сирака умными, спокойными глазами, какие бывают у людей, уверенных в себе и слегка скептических.
— Как дела в конторе? — спросил он Сирака, желая, по правде, лишь одного — чтобы тот обратил внимание на его папку.
— Ничего. Душно только. Совсем не работается.
— А как твоя книга?
— Не разгорается огонек, вот-вот погаснет, — глубоко вздохнул Сирак.
— Я давно хотел спросить, зачем ты выбрал такую трудную тему?
— Что ты имеешь в виду?
— Жизнь и смерть, поиски смысла жизни… Разве ты не об этом пишешь?
— Это вечная тема. Она существует столько, сколько существует человек. Каждый писатель раскрывает ее по-своему. Вот и я пытаюсь. Видишь ли, как-то соседка рассказала мне об одном старце, который хотел избежать смерти. От него и пошел мой Агафари. Мне показалось, что сейчас, в период революции, вопрос жизни и смерти — главный и волнует всех. Революция всегда обостряет его. Непримиримая борьба, в которой одни гибнут, другие побеждают. Помнишь, у Хемингуэя «По ком звонит колокол»? Там каждый задает себе вопрос, в чем смысл жизни, и решается он всеми по-разному. Еще древние говорили: «Трус умирает много раз, а герой — единожды». А сколько раз умирал каждый из нас? Я много думал об этом, и мне захотелось написать книгу о смелости, о долге человека перед собой и перед обществом.
— Удивительно, — прервал его Искандер, — и ведь тебя давно уже занимает этот вопрос.
Сирак смотрел куда-то вдаль, мимо Искандера.
— Я считаю, что смелость и чувство долга — важнейшие качества человеческого характера. Именно они определяют его поступки. Если ему недостает смелости претворить в жизнь свои идеи, если он не следует своим убеждениям, разве он сможет защитить свое достоинство, честь, свободу? Не зря же говорят, смелый человек и дым всегда найдут выход. Безвольный и беспринципный человек — пустое место. Особенно это относится к писателям. Больше пользы в чистой бумаге, чем в той, что исписана рукой приспособленца. Э, говорю, говорю, а сяду писать — ничего не выходит.
— Изменило вдохновение?
— Наверное.
— Да, иногда огонек не хочет гореть, — Искандер посмотрел на гору запыленных папок на столе Сирака. — Особенно трудно совместить это писание со службой чиновника. — Он открыл свою папку. — А мой огонек вроде бы зажегся, но боюсь, что то, что кажется мне сейчас светом, вдруг обернется тьмой. Иногда мы не понимаем иронии судьбы и принимаем ее за истину. — Он закурил, глубоко затянулся и быстро добавил: — В общем, я закончил книгу, о которой тебе рассказывал раньше.
Сирак пожал ему руку.
— Поздравляю. Ну и какие ощущения? Словно гора с плеч свалилась?
Искандер ответил не сразу.
— Когда я изложил на бумаге то, что было в моем сердце, мне стало легко и радостно. Будто дитя, мое дитя, появилось на свет. Но, когда читаешь написанное, оказывается, что это совсем не то, о чем ты думал. Хочется исправлять, уточнять, выразить что-то иначе. А так можно написать новую книгу. Нужно же когда-то остановиться. Слушай, прочитай рукопись. Мне важно услышать твое мнение.
Сирак почувствовал неловкость. Он давно зарекся читать чужие труды и высказывать о них свое суждение. Мало кто из авторов любит слышать критику в свой адрес, хотя бы и справедливую. Большинству кажется, что им завидуют, вот и придираются. Сирак не хотел браться не за свое дело и попасть в положение мухи, завязшей в сметане. Хорошо ли это или плохо, но он не из тех людей, которые кривят душой. В отношении литературы он принципиален. Уж если высказываться, то начистоту. Но к чему это может привести? Как-то он уже обжегся, когда один начинающий писатель попросил его прочитать рукопись и высказаться по ее поводу. Сирак охотно согласился. Позже он пригласил автора к себе и сказал:
— Откровенно признаюсь, мне не понравилось твое произведение. К сожалению, ты не придерживаешься законов художественной прозы. Начинаешь повествование от лица автора, потом переходишь к третьему лицу. Это приводит к путанице. Герой твоей повести — подросток четырнадцати лет, а мыслит он словно профессор какой или человек, умудренный жизнью. Язык его лишен характерности. В книге много банальных нравоучений. Для того чтобы читателя заинтересовать и одновременно научить чему-то, требуется высокое писательское мастерство, которого, увы, тебе не хватает. Не зная, как поступить со своими героями, ты комкаешь концовку, она не логична, не вытекает из развития действия. Твои герои неживые. Вместо того чтобы наделить их яркими индивидуальными чертами, ты многословно… — Сирак не успел закончить фразы, как молодой писатель выхватил у него из рук рукопись и, даже не попрощавшись, исчез.
Через несколько месяцев он снова пришел к Сираку, важный, напыщенный, и, бросив на стол книгу, небрежно сказал:
— Вот она.
Сирак повертел книгу в руках:
— Ты издал ту повесть?
— Разве не видишь? — От молодого человека за версту несло самодовольством.
— Исправил ее или все осталось по-прежнему?
— Все как было.
Сирак заглянул в предисловие. Оно начиналось словами:
«Некоторые так называемые литераторы, завидуя молодым талантам, ставят им подножку на пути к успеху. Но мы живем в эпоху борьбы, и я с надеждой выношу мою повесть на суд читателя».
Сирак был ошеломлен.
— Что ж, я тебя поздравляю, — только и вымолвил он.
— Благодарю, — надменно ответил молодой человек. — Знаешь, эта книга не только издана, но она полюбилась читателям, и уже почти весь тираж распродан.
Тут уж Сирак не мог совладать с собой. Он бросил в лицо наглецу:
— Если книга разошлась, это еще не значит, что она имеет художественную ценность. На твоем месте я бы побольше читал, учился и повременил бы марать бумагу.
— Но, к счастью, я — не ты, — парировал молодой человек.
После того случая Сирак дал себе клятву впредь никогда не читать чужие произведения, а тем более высказывать о них свое мнение.
Вот почему сейчас Сирак колебался. Он не мог отказать Искандеру. Ведь эфиоп обижается, если не приласкать дитя, которое он родил, или отказаться от угощений, которое он предлагает. Поступить так — значит нажить себе в его лице врага.
Искандер заметил нерешительность друга.
— Что тебя смущает?
Ему было невдомек, что Сирак не знает, как от него отделаться. Искандер очень надеялся на приятеля. Кому же, как не ему, показать будущую книгу? Кто еще откровенно скажет о ее достоинствах и недостатках? Вокруг не так много людей, разбирающихся в литературе. Он вопросительно смотрел на Сирака.
— Нет… Ничего меня не смущает. Просто вспомнилась одна история, которая произошла со мной. Так, случай из жизни. — «Прочту, похвалю — и кончено», — подумал Сирак. — Ладно, давай. — Он взял рукопись, полистал. — Изрядная, однако, книга. Почитаем…
— Прошу только, прочти внимательно. С нетерпением буду ждать твоего мнения. Если мы не будем помогать друг другу, то кто нам поможет? Мы — и писатели, и издатели, и распространители собственных книг. Сами сеем, сами жнем…
Сирак не сдержал иронической улыбки. Он опять вспомнил того молодого писателя.
— Помогать друг другу надо, жаль только, кое-кто эту помощь понимает своеобразно. Почему-то у нас принято либо захваливать до небес, либо, наоборот, поносить что есть мочи. Небось слышал, как литераторы отзываются о произведениях коллег: «Это не стихи, а изъеденное вшами старье». Или еще хлеще: «Ох, пастух и есть пастух. Для него вся красота — в навозной куче». Готовы надавать друг другу по шее — вот и вся их взаимопомощь. А в среде художников: «Это не картина, а хилое подражание жизни», — говорит один. «Фотография лучше этого рисунка», — морщится другой. «Лучше бы не пачкал чистое полотно!» — добавляет третий. Вкусовщина, борьба эмоций, зависть, наконец. Разве все это имеет отношение к настоящей критике? Мы боимся критики, как острого копья. Не доросли до правильного восприятия ее. Где уж тут говорить о помощи друг другу, о движении вперед.
Сирак нахмурился. Искандер прикуривал следующую сигарету.
— Да, ты прав. Но, по-моему, многое зависит от воспитания. Детей с детства приучают завидовать, относиться ко всем недоброжелательно. Разве не говорят родители детям: «Если ты не скушаешь это, я отдам тому-то… Вот если бы ты был, как такой-то…» Немудрено, что при таком воспитании вырастают завистливые себялюбцы, неспособные воспринимать критику должным образом.
Сирак вытер платком вспотевшее лицо.
— Все имеет значение: и воспитание, и общая культура. Теперь нашим делом должна стать забота о том, чтобы помочь развитию всенародного искусства, а для этого необходимо создавать благоприятные условия для творческой интеллигенции.
— Мало все-таки у нас поддерживают людей творчества. Наша страна бедная. Народ в массе своей неграмотный. Трудно приходится писателям и художникам — бьются как рыба, выброшенная из моря на сушу. Отдачи от нас маловато. Мы как пламя свечи, которая горит в глиняном кувшине. Сгораем, а света так никому и не даем. Наша душа опутана бюрократической паутиной. Она еще не обрела подлинной свободы.
— Тем не менее без веры в будущее нельзя, — возразил Сирак. — Ведь жизнь творческой интеллигенции невозможно рассматривать вне жизни общества. Культурная революция — неотъемлемая часть революционного процесса. Согласись, кампания по ликвидации неграмотности приносит успехи. Появились миллионы новых читателей. Это не может не вдохновлять.
Искандер глубоко вздохнул.
— Сейчас именно и начинается упорная борьба. Искусство и литература всегда должны быть впереди как высшее проявление духовной жизни народа, как его совесть. Они должны выполнить свое великое предназначение.
— Мы победим! — ответил Сирак лозунгом, который звучал теперь повсюду.
— Несомненно, — в тон ему ответил Искандер и, взглянув на часы, заторопился. — Когда же мы увидимся?
Сирак обещал позвонить сразу же, как только прочтет рукопись. А она была объемистой. Такую быстро не прочитаешь. Досадно. Ему хотелось писать самому, а не тратить время на чтение чужих трудов. Но, раз обещал, ничего не поделаешь. Он на прощание пожал Искандеру руку.
Старые папки на столе. Чужая рукопись. Пасмурная погода. День начался так неудачно, да и почти пропал уже… Сирак почувствовал, что ему необходимо увидеться с Себле.
Сегодня он не узнал ее. На круглом личике нет приветливой улыбки. Может, это из-за погоды? Ох, если бы можно было разогнать тучи на темном небе и заставить ее улыбнуться, как весеннее солнышко.
Больше всего Сирака смутило не грустное выражение лица Себле, а то, что она отводила глаза, когда он на нее смотрел. Как будто в чем-то провинилась. Ему хотелось сделать ей что-нибудь приятное — вернуть солнце или хотя бы подарить цветок. Вот такую веточку нераспустившейся розы, что стоит в вазе на столе. Бросил взгляд на яркие губы Себле, и опять она опустила голову, только бы не встретиться с ним глазами. Волосы ее распались так, что Сираку показалось, словно на макушке виднеется маленькое как будто бы выбритое пятнышко.
— Куда пропала твоя улыбка? — спросил он.
— Чему улыбаться в этом мире? — ответила Себле и отвернулась.
— Многому! — Он взял ее за подбородок, легким движением повернул к себе.
Она сомкнула веки, не желая или боясь смотреть на него:
— Я ничего интересного не нахожу. А ты? И не думай, что я плохо знаю жизнь, не в этом дело… Нечему радоваться, вот и все.
— Ну, что ты? У тебя неприятности? Впервые вижу тебя такой, Себле.
— Да, неприятности. Большие. — Глаза ее были полны слез.
— Что случилось?
— Твоя книга… — только и смогла произнести она.
Сирак подумал, что ей не понравилась его повесть, и этим она огорчена. Однако после короткой паузы Себле сказала, что накануне вечером ее муж изорвал рукопись на мелкие кусочки.
Она разрыдалась. Положила голову на руки и не могла унять слез.
Сирак не поверил своим ушам. Фантасмагория какая-то. Чтобы успокоить Себле, он попытался через силу улыбнуться, но губы скривились в нелепую гримасу. Действительно, радоваться нечему. Он сидел и глупо молчал.
— У тебя осталась копия? — с надеждой спросила Себле. Она вынула из сумочки платок и вытерла слезы.
В горле у Сирака пересохло. Он едва слышно выдавил:
— Нет.
— Почему? — спросила она, не желая этому верить.
Сирак сказал, что пишет от руки, в одном экземпляре. Он не мог скрыть своего огорчения.
— Надо было писать под копирку.
— Я пытался, мне не понравилось. Когда работа идет, некогда думать о копирке.
— А много тебе оставалось?
— Ты видела первые десять глав. До конца еще далеко. Никак не могу сдвинуться с места.
Себле все еще всхлипывала. Сираку было тяжело это видеть. Угнетало сознание того, что из-за его рукописи она поссорилась с мужем. Злосчастная книга!
— Перестань плакать. То, что однажды написано, нетрудно восстановить. У меня остались черновые наброски, которые мне помогут.
— Но так, как было, уже не получится.
— Может, получится лучше. Это уж моя забота. Ты знаешь, Себле, не так уж плохо, что твой муж порвал рукопись. Вдруг это бог посылает мне манну небесную. Ведь я застрял на десятой главе. Видимо, мне суждено начать все заново. Обещаю тебе, я напишу эту книгу.
Он подошел к ней, взял в ладони ее лицо и нежно поцеловал.
Сирак не был уверен, что напишет что-нибудь лучше прежнего. Очевидно, повесть его пропала навсегда. Он это хорошо понимал, но не хотел огорчать Себле. Успокаивал себя тем, что, возможно, начнет другую книгу, которая и будет лучше… А сейчас главное — успокоить ее.
Себле взглянула на него, улыбнулась, потрогала щеку, которую он поцеловал. Все ее тело охватило волнение.
— Вот так лучше, моя красавица.
— Что ты сказал?
— Моя красавица.
— Меня никто так не называл.
— А муж?
— И муж.
— Значит, он слепой.
— Золото, которое в руках, не дороже меди. В браке так оно и есть.
Она коснулась руки Сирака, на душе немного полегчало. После вчерашней безобразной сцены, которую устроил муж, хотелось выговориться, услышать слова сочувствия. Она испытывала к Сираку полное доверие. Как он сказал: «Моя красавица». Впервые сегодня. Она невольно улыбнулась. Он смотрел то на ее полные губы, то на бутон розы на столе.
— Присядь, — она указала на стоявший рядом стул.
— Я тебя от работы не отвлекаю?
Уходить он не торопился. В конторе ждут старые, пыльные папки. Даже при воспоминании о них становилось муторно, хотелось глубоко вздохнуть.
— Пока ничего срочного. — Слезы на ее лице совсем высохли. Осталась лишь, небольшая припухлость под глазами.
— Начальника нет на месте, что ли?
— На собрании он.
— На собрании ли?..
— Он не докладывает мне, куда уходит.
— Скорее всего собрание вымышленное, — сказал Сирак, устраиваясь поудобнее.
— У него очень красивая жена.
— Ты же сама сказала, что, если золото в руках, оно ценится не дороже меди. А почему это так получается, ты не думала?
Она облизала припухшие губы.
— Видно, вы, мужчины, так устроены. В вас много эгоистического, как у детей. Вы становитесь стариками, так и не повзрослев.
— Подобно женщинам.
— О нет! — возразила Себле. — Ты ошибаешься. Женщины сохраняют верность своей любви. Когда женщина любит, для нее существует лишь один мужчина. Этим вы и пользуетесь.
Себле сделала нетерпеливое движение рукой. Сирак на мгновение закрыл глаза, вникая в то, что она сказала.
— Если люди женятся по любви, то они оба любят одинаково. Но многие вступают в брак по воле случая, поспешно, не проверив свои чувства. Последствия, как правило, печальны. Когда проходит первое очарование, обнажается суровая правда, но уже поздно что-либо изменить. Недаром говорят: «Что толку от собаки, которая лает после того, как гиена убежала». Не каждый в состоянии решиться на перемену. Вот и живут вместе равнодушные друг к другу. Жизнь не всегда справедлива. Счастливы обычно те, у кого хватает решимости исправить свою ошибку, изменить судьбу. Но чаще мы примиряемся с обстоятельствами — разве легко изменить жизнь? И вообще, возможно ли это? По моему мнению, идеал любви, так же как идеал искусства, недостижим. По мере того как мы к нему приближаемся, он удаляется от нас, как мираж оазиса в пустыне.
— Ты не спросил, почему мой муж изорвал рукопись.
— Почему же?
— Он думает, что у меня с тобой особые отношения.
— Я предполагал. Очевидно, он ревнует тебя. И за это его нельзя осуждать. Ты красивая женщина.
— Но он постоянно твердит о том, что я безобразна и глупа. А еда, которую я готовлю, — повод для его бесконечных оскорблений. Боже, как это все надоело.
Сирак сочувственно покачал головой.
— А почему, ты думаешь, он так себя ведет?
— Не знаю. Во всяком случае, причин для ругани у него всегда предостаточно. И еще его бесит, что я его не ревную ни к кому.
— Ревность — оборотная сторона любви. Может, ему кажется, что ты его не любишь?
— В моем сердце уже не осталось места для любви, — сказала Себле сердито, будто само слово «любовь» причиняло ей боль.
— Не наговаривай на себя. Нет такого сердца, в котором не было бы места для любви. Нужно только уметь подобрать к нему ключ.
Сирак неловко поерзал на стуле. Фраза прозвучала двусмысленно. Лицо Себле на мгновение погрустнело.
— Мое сердце оказалось запертым на ключ с раннего детства. Я очень любила мать и не расставалась с ней ни на минуту, буквально не выпускала из рук подол ее платья. Мне казалось, если я отпущу его на миг, мама ко мне не вернется. Она тоже была ко мне привязана… — Себле замолчала. Сирак терпеливо ждал. Человеку нелегко говорить о самом сокровенном. Наконец Себле опять заговорила: — К отцу я относилась не так. В общем, росла маминой дочкой. Я до сих пор отчетливо помню ее лицо. Она была довольно темнокожей, с маленьким носиком, а широко поставленные, огромные глаза напоминали две яркие звезды. Ее улыбка была ослепительна. Длинные волосы переливались на солнце. А как она смеялась! Умерла она внезапно… Сначала я не поняла, что потеряла ее навсегда, и даже не плакала. «Она обязательно вернется», — думала я и с удивлением смотрела на рыдающих возле маминого гроба родственников и соседей. Когда ее хоронили, меня не взяли на кладбище. Я осталась дома. Прошел сороковой день поминовения, потом год, два, три. Я смотрела на других детей, у которых были матери, и все ждала мою маму. Никак не могла поверить, что никогда больше ее не увижу. Только позже я осознала, что такое смерть и утрата любимого человека. Не хочу вспоминать, как я жила потом. В сердце моем больше не было любви, оно словно окаменело. Я выросла, но потрясение от смерти матери не проходило. Я боялась полюбить кого-либо, меня преследовал страх, что я буду снова покинута. Вот почему я сказала, что в моем сердце нет места для любви, оно заперто на ключ.
Сираку было жалко эту красивую молодую женщину. Почему она так одинока? Какие слова сочувствия в данном случае уместны? Ведь, в сущности, она рассказала самую обычную историю. На свете много одиноких людей. А Себле тем временем продолжала:
— Сирак, ведь ты знаешь, у меня есть все: муж, здоровые дети, дом, машина, хорошая зарплата. Так чего же мне не хватает? В чем дело? Я всего боюсь! Как мне преодолеть этот нелепый страх? Меня терзают сомнения. Я все время спорю сама с собой, со своей совестью. До какой поры это будет продолжаться? Ты правильно говорил, что надо думать о будущей жизни, а не о прошлой. Но мне не хватает силы воли переломить себя. Я восхищаюсь теми, кому это удается, а сама ничего не могу сделать. Я словно бы живу жизнью других людей, но не своей. Вот почему я так люблю литературу.
Себле возбужденно ходила по комнате.
— Кажется, я тебе надоела своими жалобами, — сказала она и снова села.
— Жизнь богаче книг, книги в сравнении с жизнью пусты, — говорил Сирак, пытаясь справиться с растерянностью.
Себле стало легче, ведь она впервые рассказала вслух другому человеку о том, что носила в себе много лет. Будто камень с души упал. Она посмотрела на Сирака, их взгляды встретились, и ей показалось, что рассыпались яркие искры. Теперь уже он отвел глаза.
— Говорю все о себе, а о твоей книге забыла. Я в самом деле очень тяжело переживаю случившееся. Мне стыдно, что я тебя подвела. Ты правда доведешь до конца начатое? — Глаза ее ярко блестели.
— Обещаю.
— И у тебя всегда будет три-четыре экземпляра? Я помогу с перепечаткой.
— Значит, мы будем писать вместе.
— Конечно. — Себле улыбалась. Мысленно она уже видела, как они сидят рядом. Он пишет, а она тут же читает, высказывает свое мнение, и они оживленно обсуждают рукопись.
Она смотрела в окно, а мысли ее были далеко, за горизонтом. «Как это было бы замечательно», — думала она.
— Между прочим, любимых часто теряют, — задумчиво сказал Сирак. Он вспомнил Марту. — Кто знает, возможно, любовь волнует и потому, что предполагает разлуку. Ведь и жизнь дорога, поскольку существует смерть. Не будь страданий, в чем люди находили бы счастье? Все бы приелось.
— Ах, если бы ты и писал так, как говоришь, — непроизвольно вырвалось у нее.
— Разве я пишу не так?
— Мы еще поговорим об этом, — уклончиво ответила Себле.
— Для меня литература — все. Если бы ничто не мешало мне писать, я был бы счастлив. — Он взял ее за руку. — А как было у вас с мужем раньше?
— Что ты имеешь в виду?
— Ты вышла за него по любви?
— Кажется, да. Он был очень хорошим. Заботился обо мне, никогда не обижал. К спиртному не притрагивался.
— А теперь?
— Теперь он сильно изменился. Не могу поверить, что это тот же самый человек, с которым я прожила столько лет.
— Может, ты переменилась? Большинство людей не замечают в себе перемен.
— Нет, ничуть я не изменилась. Это он после революции стал совершенно не похож на себя. Особенно с тех пор, как у него конфисковали дома и земельные владения. Ведь он получил от родителей в наследство много земли и три виллы, которые давали большой доход. Раньше он не знал, что такое жизненные трудности. Когда его лишили земельных владений в провинции и крестьяне, обрабатывавшие угодья, перестали платить арендную плату, он отшучивался: «Теперь нет у меня трехсот издольщиков, не будет и кукурузы. Ну что ж, от этого только животу легче». Но когда объявили о национализации городских земель и доходных домов, он напился до полусмерти. Я спросила, что с ним. Он разозлился и, едва ворочая языком, выложил: «И ты еще спрашиваешь! Я потерял состояние, которое нажил мой отец, торгуя солью. Ты, видно, ничего не соображаешь. Деньги — это сила! Да, сила! Не будь у меня денег, ты бы и не взглянула на меня!» Услышав такое, я рассердилась, но смолчала. Он был не в себе. Я сказала ему, что вышла замуж за него вовсе не из-за денег, что мне нет до них дела. Ведь мы можем зарабатывать на жизнь собственным трудом. Земли, дома — зачем все это?! Нет ничего плохого в том, что его богатство будет служить народу. «Тоже мне защитница народа! — взревел он. — Кто имеет право жить в моем доме? А твоя зарплата? Это жалкие гроши! Я знаю, если что-то случится, ты ведь сразу сбежишь из дому и детей забудешь!» Я и на этот раз стерпела, видя, что он безумно раздражен. Но с тех пор мы постоянно ссоримся. Каждый день повторяется одно и то же. Он считает, что я вышла за него замуж потому, что он был богат. Он смотрит на меня, как на вещь, которую купил за деньги. Разве можно это вытерпеть?
На ее лице была написана горечь переживаний.
— Ты не совсем права. Не суди его строго. Может, ему кажется, что вместе с богатством он теряет и тебя. Такие ссоры возникают теперь не только в вашем доме. Бурное нынче время. Меняются основы жизни, расшатываются семейные устои. Но ведь ваш брак основан не на корысти. Когда революция достигнет главной цели, у вас все образуется. Не торопи время!
— Я много раз пыталась помириться с мужем. Устала. Надоело. Хочется покоя. Забыть бы этот кошмар. — Она опять заплакала.
Сирак не знал, как ее утешить, и молча смотрел на нее.
Себле вытерла слезы.
— Революция принесла всем нам много печального, но для будущих поколений она даст много благ, — продолжала она. — Не будет брака, основанного на имущественных и сословных предрассудках, а значит, не будет феодальной зависимости между супругами. Любовь и труд станут основой семейных отношений. Тебе так не кажется?
— Действительно, будущему поколению можно позавидовать, — согласился Сирак. Он опять увидел, как засверкали ее глаза. Они молча сидели друг против друга и думали каждый о своем.
ГЛАВА 6
Сирак не мог собраться с мыслями, которые разбегались, как необъезженные лошадки. Он не думал о пропавшей рукописи, о черновых набросках, которые у него остались, не думал о том, как будет восстанавливать текст. В голове его была пустота.
Перед ним все та же гора папок. Он их просматривает механически. Читает, но ничего не может понять. Перед глазами Себле. Он пытается заставить себя сосредоточиться на бумагах — тщетно. Он смотрит в одну точку невидящим взглядом. Сидит в оцепенении. В памяти всплывают обрывки разговора с Себле. С ней было легко. Но стоило вернуться к себе в контору, вновь одолевают тяжелые предчувствия.
Курьер положил к нему на стол кучу срочных бумаг. Ими нужно немедленно заняться. Бюрократическая машина в движении. Папки приносят и уносят. Скучные клерки лениво беседуют друг с другом. Просители, надоевшие им до ужаса, терпеливо ждут своей очереди.
Сирак не знал, что с ним происходит. Разве настоящий мужчина может каждые пять минут думать о женщине? Он засмеялся над самим собой. Засмеялся громко, не сдерживаясь, как человек, потерявший рассудок. Он хохотал, а в душе была печаль. Зачем он лгал Себле, будто судьба погибшей рукописи ему безразлична?
Сотрудники, услыхав смех, повернулись в его сторону. Просители, погруженные в свои заботы, даже не пошевелились. Один из клерков, лысоватый пожилой человек, сказал:
— Поделись с нами, что тебя так развеселило!
Сирак, перекладывая папки с места на место, со вздохом ответил:
— Над собой смеюсь.
Клерк, поглаживая лысину, ехидно заметил:
— То-то и видно, — только что пальцем не покрутил у виска, мол, ненормальный.
Сирак не желал продолжать разговор. Ему хотелось побыть одному, горько посмеяться и сладко поплакать над собой. К черту посторонних. Он жаждал одиночества. Но лысый не унимался.
— Нам теперь, брат, не до подобных шуток. Борьба за лучшее будущее продолжается, — и он подмигнул сидящим за соседними столами сослуживцам.
— А может, ты видишь, какое счастье ожидает человека за горизонтом, в будущем? — насмешливо сказал Сирак.
— О, так вот ты куда? Не с той ноги, видно, встал.
— Да с той, с той ноги я встал, — сердито буркнул Сирак и поморщился, как от зубной боли.
Сосед, насупившись, порылся в своих бумагах, потом вскочил из-за стола, грузно надвинулся на Сирака, погрозил пальцем:
— Слушай, терпеть не могу зазнаек, которые дуются без всяких причин.
— Разве я не имею права быть не в настроении?
— Имеешь. Да только если с тобой разговаривают в дружеском тоне, неприлично так вести себя. И как только живут с тобой твои домашние? Конечно, ты имеешь полное право быть не в духе, но лично я люблю людей жизнерадостных. С такими общаться приятно. А когда маячит перед глазами этакий бирюк…
— Неужто я произвожу впечатление мизантропа?
— Да ты, как пеликан, ходишь голову в плечи втянув. Лицо мрачное. На тебя смотреть тяжело. Хотя в душе ты, видать, добрый человек. Неужто у тебя друзей нет, только книги? — Он с наслаждением почесал лысину.
— Хорошая книга дороже иного друга.
— Не спорю. Твоя последняя, во всяком случае, мне понравилась. Не такая тоскливая, как твое лицо. Любопытно было прочитать. А то сидишь рядом с человеком, а что он из себя представляет, не знаешь. Так что давай, пиши дальше!
— Я еще за ту книгу с типографией не рассчитался, — с досадой сказал Сирак.
— Разве тираж не раскупили?
— Раскупили. Но доходы прикарманили торговцы, а мне ничего не досталось. Весь в долгах.
— Зато имя!
— Имя с пустыми карманами! Что за прибыль?
— Для человека главное имя. Что еще остается на его могиле?
— Не будем об этом говорить. Человеческая память коротка. Что думать о могиле? Мне бы сейчас расплатиться с долгами, а имя — пусть бы его и не вспоминали.
— А я-то думал, что вы, писатели, деньгу лопатой гребете.
Сирак рассмеялся.
— Какое там лопатой! Издать книгу очень дорого. А читатель покупает только недорогие книги, если он вообще их покупает. У нас в стране мало у кого есть привычка к чтению. Издателям наплевать на авторов, которые приносят им свои произведения. Это те же торговцы, их интересует только прибыль. И платят они автору лишь десять процентов от нее. Так что с одного бырра писатель получает всего десять сантимов, а из этих десяти сантимов сорок процентов платит налог государству. Вот и считай, сколько в конце концов получает автор? От того, что заботы о судьбе писателей нет, страдает отечественная литература.
— Ну и ну! Сплошная обдираловка, — посочувствовал лысый и вернулся к своему столу. Сирак с облегчением вздохнул. Ему до смерти надоел этот жизнерадостный чудак.
Он снова подумал о Себле. Они познакомились два года назад. Помнится, он пришел к директору по какому-то делу. В приемной сидели несколько человек, дожидаясь своей очереди. Себле читала на своем рабочем месте. Увидев Сирака, она улыбнулась ему, как давнему знакомому. На лоб спадали пряди чуть подкрашенных волос, кофейного цвета. Она показалась ему похожей на куклу. Розы, стоявшие на столе, были такие же алые, как ее губы.
От нее исходил чуть приторный, но приятный запах духов. Он спросил:
— Вы всегда читаете на работе?
Она покачала головой:
— Только когда нет работы.
— Вы любите художественную литературу? Почему?
— Так, узнаешь много нового. В романах жизнь совсем не такая, как наяву. Иногда хочется забыться или, вернее, отвлечься от собственной жизни. Я, между прочим, прочла вашу книгу.
— Ну и как? Понравилось?
— Очень. Название удачное — «Исчезнувшая, как тень». Сюжет занимательный. Правильно вы там пишете, что молодость уходит незаметно, как тень. Печально, но что делать! Я согласна, молодость — преходящий сон. Ее бурные чувства, любовь, самоуверенность — лишь временные привилегии. Хоть в книге много смешного, мне было грустно.
— А меня ругали за то, что я будто смакую секс, не больше, — заметил Сирак.
— Хотя бы и так. Только ханжи притворяются, что секса не существует, — сказала она, покачав головой и слегка выпятив нижнюю губу.
— В нем источник жизни, разве не так? — сказал он с дерзкой откровенностью.
Она засмеялась. Он продолжил:
— Все в жизни зарождается в любви. Человеку нужна любовь, как хлеб, вода и воздух. Только представьте, как миллионы людей каждый вечер, каждую ночь ищут любви! Любовь им приносит счастье. И как несчастны те, кто лишен этого светлого чувства и страдает от одиночества! Что же предосудительного в этой теме? Да, я воспеваю любовь.
Она опять засмеялась.
— А когда вы напишете новую книгу?
— Уже начал. Хотите прочесть то, что я уже написал?
— С удовольствием, — не задумываясь ответила Себле.
С этого дня он стал ей давать главы своей новой книги. Она читала с большим интересом, и это заставляло его работать. Иногда ей что-то не нравилось, и она говорила: «Здесь ты просто играешь словами. Ты не понимаешь психологию женщины. Она в этой ситуации поступила бы не так, а иначе…» Откровенность, вот что он ценил в их дружбе.
Сейчас Сирак не мог совладать со своим настроением. Хотелось подняться и бежать неизвестно куда. К ней? Но что он ей скажет? А почему, собственно, ему не увидеть ее сейчас же? «Ее муж изорвал мою рукопись, а я нанесу ему удар прямо в сердце, — говорил Сирак сам себе. — Неужели все это из мести?» В душе возникали сомнения. И однако, почему же она все время является ему? Появляется неожиданно, как залетная птица, и так же исчезает. «Почему я так много думаю о ней?» В душе Сирака звучала грустная мелодия. Она рождается в его сердце или в сердце Себле? Нет, этого ему не понять. «Может, эта мелодия звучит в наших сердцах одновременно?»
Он проехал на такси через площадь Теодороса до старой скотобойни, а оттуда пошел домой пешком. Погода немного улучшилась, солнце нет-нет да и выглянет из-за облаков. Было обеденное время, и все торопились домой. Сирак проголодался и прибавил шагу.
Он прошел мимо лавчонки, где на пороге сидел господин Бырлие. Этот пьянчужка целые дни проводит за швейной машинкой, не разгибаясь, латает старье, чтобы заработать на жизнь. Вечером же, после работы, отправляется бражничать и орать на всю округу свои песни во славу теджа и новой власти. Проходя мимо, Сирак поздоровался с ним.
Навстречу попался хромой нищий Мандефро. Он семенил мелкими шажками, опираясь на палку. «Здравствуйте, учитель», — с почтением поклонился Мандефро, он почему-то считал Сирака учителем.
— Ну, как дела в квартале, Мандефро? — спросил в свою очередь Сирак.
— Реакция разгулялась, — ответил тот не задумываясь.
Сирак дал ему монетку и направился к дому.
— Это мне на пиво, — сказал Мандефро вслед Сираку, а затем закричал: — Реакция будет обезврежена! Красный террор победит!
Мандефро криклив и непоседлив. Тех, кто отказывает ему в милостыне, он клеймит реакционерами. Его считают дурачком — с убогого какой спрос? — и предпочитают не связываться. А то ведь ему слово, а он в ответ десять, да еще на крик. Уж лучше отделаться медяком. Мандефро вечно воюет с мальчишками, которые дразнят его «прогрессистом». Это за то, что он к месту и не к месту сыплет лозунгами. Бедный калека грозит им палкой. Но догнать быстроногих мальчишек не может и потому удовлетворяется злобной руганью.
Сирак свернул с пыльной дороги и, подходя к дому Хаджи, увидел на жестяном заборе надпись, сделанную большими красными буквами: «В ответ на белый — красный террор». Надпись была свежая, краска еще не высохла. Из дома не доносилось ни звука, словно все в нем вымерли.
Неожиданно из-за угла появился слепой нищий, снял шляпу, поклонился. Он узнавал всех жителей квартала не только по голосу, но и по шагам. Сирак подал ему мелочь и хотел идти дальше, но старик остановил его:
— Как здоровье госпожи? Стало ли ей легче?
— Она здорова, — ответил Сирак.
— Да какое там здорова?! Ведь болезнь ее усилилась!
Нищий знал все обо всех. Непонятно, откуда только? Он ничего не выспрашивал, лишь здоровался с каждым, снимая старую соломенную шляпу. Просить милостыню ему не позволяла гордость.
Сирак не успел попрощаться с нищим, как увидел, что на пороге дома маячит высокая фигура Хаджи. Еще издали тот вежливо поклонился Сираку и пригласил его войти в дом.
Сирак остановился в тени, под крышей. Небо наконец очистилось, от облаков, и солнце нещадно палило. Хаджи — темнокожий старик с седыми волосами и прямым носом — напомнил Сираку героя его книги Агафари. Маленькие глазки и большие уши придавали особое сходство. Казалось, с лица его никогда не сходила двусмысленная усмешка.
— Вы получили мое письмо? — спросил Хаджи тонким голосом, прищуривая и без того узкие глаза.
— Да, получил, — ответил Сирак.
— И как же вы рассудили? Скажите, ради аллаха! — Он заискивающе ухмыльнулся. У него были желтые гнилые зубы.
«Потерпите, пока я закончу книгу, которую начал писать здесь, в этом квартале угнетенных и обездоленных. А потом я сам уеду отсюда», — хотел сказать Сирак, но передумал. Что Хаджи понимает в книге? Что ему известно о вдохновении писателя?
— Я не могу подыскать квартиру. Сейчас это довольно сложно, — ответил он.
Хаджи заморгал своими маленькими глазками, словно вот-вот расплачется.
— Вы получаете государственное жалованье семьсот бырров. Неужели не можете найти дом получше? Вам здесь не место. Разве вам приятно видеть меня, старого бедного человека, который стоит на краю могилы и терпит такую нужду? Ради аллаха, освободите мой дом.
— Хаджи, вы знаете о том, где я работаю, какую получаю зарплату, но и мне кое-что известно о вас. Не такой уж вы бедняк. У вас до сих пор остались три лавки. Когда был объявлен декрет о конфискации доходных домов, вы выбрали для себя дом, где сейчас живете. По новому закону вы не имеете права владеть еще одним домом. Вы саботажничаете, Хаджи. Именно такие, как вы, создают трудности с жильем. Из-за этого многие семьи оказались без крова. В последнее время даже стали подселять людей в чужие семьи. Это не жизнь! Ад кромешный! Все чувствуют себя стесненными в перенаселенных квартирах. Возникают скандалы, драки. Вы слышали, что один человек покушался даже на жизнь детей, которых ему подселили. Вот до какого кошмара дошло дело! Я уверен, что вы не станете выгонять нас из своего дома, нам некуда деться.
— О чем вы говорите, Сирак?! Пусть аллах поможет вам!
— Так что же мне делать, Хаджи?
— Ради аллаха, оставьте мой дом.
— Но ведь закон не на вашей стороне.
— Это уж другое дело. Пусть закон вас не волнует.
— Если мы освободим ваш дом, вы все равно не сможете ни сдать его в аренду, ни сами поселиться в нем.
Хаджи беспрестанно моргал. Большие уши его, кажется, стали еще больше. Он на минуту задумался.
— Я решил жениться, — вдруг сказал он.
— Так ведь у вас есть две жены, — удивился Сирак.
— Они уже не могут иметь детей. Этот дом я хочу подарить моей новой жене. Он будет записан на ее имя. Из-за вас я до сих пор этого не сделал. Вы не только мне мешаете, но гневите самого аллаха.
— Каким же это образом?
— Если вы покинете мой дом, я сразу же женюсь и подарю аллаху мое потомство.
— Вы, мусульмане, странный народ. Я не могу прокормить и одну жену. А вы на старости лет готовы взять себе третью.
— У нас все открыто, — улыбнулся Хаджи, обнажив желтые зубы. — А вот ваши дела становятся известны лишь после вашей смерти.
— Какие дела?
— Стоит умереть богатому человеку, сразу выискиваются женщины, претендующие на его наследство. И каждая утверждает, что была супругой покойного. Если бы вы делали все, как мы, по закону, то аллах был бы доволен. Прошу вас, освободите мой дом ради аллаха.
— Уж лучше вы ради аллаха потерпите немного.
— Сколько еще мне терпеть?
— Я начал писать книгу. Подождите, пока я ее закончу.
— Какую еще книгу?
— Я пишу повесть.
— Шутите вы, что ли?
— Да нет же.
Хаджи не мог понять, здоров Сирак или сошел с ума. Он всматривался в него своими маленькими глазками.
— И сколько же времени вы думаете ее писать?
— Может, год, может, два… Не знаю. Как получится, — спокойно ответил Сирак.
— А почему бы вам не писать ее где-то в другом месте?
— Я боюсь, что это отрицательно повлияет на меня. Здесь я начал свою работу, здесь и закончу ее. Потерпите, Хаджи, аллах учит верующих терпению.
Хаджи не мог поверить своим огромным ушам. То ли этот Сирак насмехается над ним, то ли он с ума спятил. Поди разбери, что у этих умников в голове.
Сирак отошел от него на несколько шагов и услышал, как завыла соседская собака. Остановился, размышляя, не зайти ли к соседям прежде, чем идти домой.
Возле самого дома на задних лапах сидела громадная черная собака с умными глазами. Задрав голову, она безудержно выла. На ушах и груди у нее виднелись белые пятнышки. Сирак остановился. Не укусит? Вдруг собака перестала выть и легла перед ним, добродушно завиляв хвостом.
Сирак позвал хозяев. Вышла небольшого роста темнокожая женщина. На ней была ярко-красная косынка. Женщина спросила, что ему надо. Ее пронзительный голос резал ухо так же, как косынка — глаза. Сирак не мог объяснить причину своего прихода, но и уйти так сразу было неловко. Соседка спросила:
— Здорова ли госпожа Цегие?
— Да, здорова.
— Я слышала, что она больна. Заходите в дом, что же вы стоите на солнце?
— Спасибо. Я тороплюсь.
— На таком палящем солнце находиться опасно, — сказала женщина.
— Не беспокойтесь, прошу вас.
— Заходите, пожалуйста. Что привело вас к нам? Может, случилось что?
— Ничего особенного. Я пришел… меня тревожит ваша собака. Почему она всегда воет?
«Жаловаться на собаку? Как глупо. Зачем я говорю все это? Наверняка она сочтет меня сумасшедшим или дураком!» — подумал Сирак и смутился.
Но женщина была смущена больше его.
— Я сама все время переживаю. Собака начинает выть, а я слезы сдержать не могу. Мы так устали от ее воя, что дважды хотели сдать на живодерню. Мы даже бросали ее неподалеку от бойни, а когда возвращались домой автобусом, она уже ждала нас во дворе, сидела и по-прежнему выла. Не знаем, что и делать.
— Я думал, она от голода воет, но вижу, собака сытая и здоровая, — сказал Сирак.
— Не голодна она. Она воет с тех пор, как муж ушел на фронт. Раньше она всегда ждала его с работы и принимала еду только из его рук.
На глазах женщины блеснули слезы. Сираку стало ее жалко. Собака тихо лежала, высунув алый язык. Ее как будто этот разговор не касался. Невыносимо палило солнце, но Сирак не чувствовал жары. Из дома неверными шагами вышел маленький мальчик. Малыш, видно, только-только научился ходить. Он схватил мать за подол и внимательно посмотрел на Сирака.
— Это ваш сын?
— Да. Ему было три месяца, когда его отца забрали в армию, — сказала она, гладя сынишку по голове.
Сирак подхватил малыша на руки и поцеловал. Тот не испугался, прижался к его груди.
— На каком фронте воюет ваш муж? — спросил Сирак.
— Вначале он был на восточном. С боями прошел от Федиса до Джиджиги.
Сирак мысленно увидел гору Кара Мара и ущелье Мардан, где герой защищал свою родину от сомалийских агрессоров.
— Сейчас он на северном фронте, в районе Массауа. Воюет с эритрейскими сепаратистами.
Писатель представил, как Красное море еще больше окрасило свои воды кровью защитников Эфиопии. Трудный путь прошли герои. Он проникся гордостью за них и одновременно почувствовал угрызения совести. Защитники родины каждую минуту рискуют жизнью, а он, никому не нужный писатель, тратит время на пустяки, бездельничает. Ему захотелось встать в их ряды. Он представил, как идет на штурм вражеского укрепления, слышит призыв «Революционная родина или смерть!». В решительную минуту боя судьба сама распорядится, жить ему или умереть.
Сирак почувствовал запах пороха. Услышал пушечные выстрелы и пулеметные очереди. Самолеты на бреющем полете атакуют противника. Ползут танки. Бой в разгаре. Вот упал тяжело раненный солдат. Он просит глоток воды и умоляет товарища положить конец его страданиям. Сирак увидел жестокую правду, судьбу истинных мужчин. «Если бы я мог отобразить эту жизнь!» — подумал он.
— Муж пишет вам?
Женщина ответила не сразу.
— Он прислал только одно письмо через типографию, где раньше работал. И больше вестей от него не было. Вот почему мы все плачем, когда наш Чило Мадер воет от тоски по хозяину.
— Жена героя не должна плакать, — сказал Сирак.
Он представил, как обрадуется соседка возвращению мужа-героя, как все придут поздравить его. Сирак отчетливо услышал возгласы ликования, увидел торжествующего победителя.
Он прижал к себе малыша, расцеловал его и положил ему в кармашек пять бырров.
Матери это не понравилось. Она выхватила бумажку и попыталась вернуть Сираку, но он уговорил ее взять эти деньги мальчику на конфеты.
— Мы не нуждаемся ни в чем, спасибо жителям нашего района. Нам помогают. Только бы скорее вернулся отец, а больше ему ничего не нужно.
— Прошу вас, возьмите, пожалуйста.
Сирак положил деньги обратно в кармашек малыша и заторопился к выходу. Пес пропустил его спокойно и молча. Женщина благодарила Сирака, желала здоровья его сыну. Надо было бы, конечно, оставить им больше денег, да он и так отдал все, которые у него были с собой.
Придя домой, он не успел даже поцеловать Иоханнеса, как Цегие тут же начала свои расспросы:
— Где это ты пропадал? Ты, наверное, не подумал о том, что мы голодные и ждем тебя к обеду.
Цегие никогда не обедала без мужа. Она говорила, что не может без него сделать и глотка, и не любила, когда женщины едят на кухне, готовя еду, а в присутствии мужа не притрагиваются к обеду.
Сирак увидел на столе острый нож. К ножке кровати привязана черная курица. На полу постелена свежая зеленая трава. Вубанчи подбирала крошки инджера и, охая, что-то приговаривала. Затем она принесла жаровню и поставила около стола.
— Надеюсь, курицу я должен зарезать не к обеду? — спросил Сирак.
— Это к вечеру.
— Курица к вечеру, а сейчас чечевичная похлебка?
— Хватит шуток. Лучше зарежь ее, — сказала Цегие и насыпала ладан в курильницу для благовоний.
Вубанчи отвязала курицу и протянула Сираку нож. Она хотела взять у него Иоханнеса, но мальчик закапризничал, не желая расставаться с отцом. Цегие прикрикнула на сына.
— Могли бы и без меня управиться, — буркнул Сирак.
— О, милостивый господь! — перекрестилась Цегие.
— А что такого? Разве женщина не может зарубить курицу? Грешно не то, что попадает в рот, а то, что выходит из него.
Цегие была явно не согласна с мужем. Ей даже говорить об этом было неприятно.
— Ты сама можешь справиться с курицей. Это предрассудки, что женщина не может загубить душу курицы, а с предрассудками надо бороться, — настаивал Сирак.
— Мужчины могут убить не только курицу! Что ты дрожишь?
— Разве ты сомневаешься в том, что я мужчина?
— Видели мы мужчин, которые наповал сражали врага, — сказала Цегие, успокаивая сына.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Что о вас говорить!
— О ком это о вас?
— Об ученых мужах, о грамотеях. Не мужчина и не женщина, не священник, не дебтера — вот какие вы нынче!
— А тебе подавай героев, которые пиф-паф — и со всеми разделались. Только таких ты считаешь настоящими мужчинами. — Сирак расправился с курицей, бросил нож и пошел мыть руки.
— Нет, в мужчине главное — ум, — услышал он в ответ. Сирак не мог понять, какому бесу решила жена принести жертву в такой знойный день.
Цегие собрала кровь в глубокую тарелку, наклонилась над тазом, где лежала курица, постояла на одной ноге и вышла.
Вубанчи унесла курицу. В комнате было прохладно, ее наполнял приятный аромат ладана, сизый дымок клубился над курильницей. Сирак взял Иоханнеса на руки. Непоседливый ребенок извивался как уж. Отец отпустил его, и тот стал бегать по комнате, наклонился над раскаленной курильницей. Вошедшая в этот момент Цегие схватила его, испугавшись, что он может обжечься.
— Оберегаешь своего сына! Много жертв принесла ради него, — сказал Сирак.
— Да ведь он не сидит на месте. Не ребенок, а чертенок! — вспылила мать.
То, что сын склонился над курильницей, показалось ей плохой приметой.
— Ну что ж, он такой, каким ты желала его видеть…
— Как это?
— Ты ведь хотела, чтобы сын твой был шустрым. Слышала сказку: корова родила огонь и не могла облизать его языком, потому что боялась обжечься, но не могла и не облизать — все-таки родной. Так и у тебя.
— Ты только на словах отец. Поругал бы его хоть иногда: балуется и балуется.
— Оставь его в покое. Мальчишке и не порезвиться?
— Что только ты говоришь? Подумай! Разве это воспитание, если ребенку не дерут уши? Зачем тогда отец?
— Пусть растет, каким хочет. Наше дело о нем заботиться, а не притеснять: туда не ходи, этого не делай, не суй пальчик — обожжешься. Маменькиного сыночка нам не нужно.
— Ну тебя! — бросила Цегие и, взяв сына, вышла из комнаты.
Сирак почувствовал усталость. Тело его ослабело. Хотелось отдохнуть, но мысли не давали покоя. Голод прошел. Есть не хотелось. Он прикрыл глаза, и опять появилась Себле, но, как всегда, сразу исчезла.
Он стал думать о книге. Проклятая… Сирак уже жалел о том, что взялся писать ее. Еще недавно она ему не мешала, а теперь стала причинять адские муки. И дома из-за нее скандалы. А тут еще Себле. Он вторгся в чужой дом, в чужую жизнь. К чему это может привести? Сирак боялся своих мыслей, но не мог убежать от них. Ему стало страшно.
«Я не могу писать. Это неоспоримо. От этого никуда не спрятаться. Мне нечего сказать людям. Лучшие писатели уже сказали все, что возможно сказать, — я лишь попусту растрачиваю время. Когда же возникают мысли, я не нахожу нужных слов, чтобы выразить их, они словно насмехаются надо мной…»
— О чем ты думаешь? — неожиданно спросила Цегие.
— Ни о чем.
— Все о книге?
— Как ты догадалась? — удивился Сирак.
— О чем еще ты можешь думать? — ответила она, стараясь не выказать досады.
Он не успел заметить, что она бросила в огонь листы бумаги, исписанные красными и черными чернилами.
— Лучше бы подумал о чем-нибудь полезном.
— Искусство нельзя измерить прямой пользой, — с раздражением сказал Сирак.
— Да, искусство измеряется только долгами, — ядовито парировала она.
Сирак вскочил со стула, нервно прошелся по комнате. «Ты не можешь понять, что такое творчество. Ты знаешь только пищу телесную, в духовной же не нуждаешься. Ты не лучше животного. Не твоя, правда, в том вина. Моя. Прежде чем жениться на тебе, я должен был подумать, все взвесить», — хотелось крикнуть ей в глаза. Но он нарочито спокойно, бесцветным голосом проговорил:
— Мы влезли в долги не потому, что моя книга плохая или ее не раскупили…
— А почему же?
Он махнул рукой.
— Знаешь ли, дорогая, я живу и пишу в стране, где все еще царит неграмотность. Даже грамотные и те книг не читают. Сытно поесть, выпить ареки, если завелись деньги. Вот это да! Но чтобы потратить несколько сантимов на книгу — увольте!
— Какая польза в том, читают люди или не читают? — спросила Цегие, продолжая бросать бумаги в огонь.
— Нет болезни более опасной, чем нищета духа! — сердито возразил Сирак.
— Что-то не видели мы до сих пор, чтобы кто-нибудь умер от того, что не читал книг!
— Что верно, то верно — потому что эти люди вовсе и не живут на свете!
Вубанчи явилась с ощипанной курицей, чтобы опалить ее на огне.
— Да с такими долгами и мы не живем. Висят они грузом на мне и сыне. Как говорят, не было нужды, так решил одолжить мешок тефа. — Цегие зажгла бумаги, которые держала в руке. Потом взяла курицу из рук Вубанчи, стала палить ее и что-то пришептывать, как колдунья.
— Я ведь не собирался влезать в долги. Меня подвели книготорговцы, которые присвоили мои деньги. Уверяю тебя, скоро я расплачусь со всеми долгами, — умоляющим тоном сказал Сирак.
— Ладно, пусть будет так, — ответила жена. — Что говорить о воде, которая уже пролита. Для прошедшей зимы дом не строят. Что было, то прошло. Меня удивляет другое — говоришь о неграмотной стране, где нет читателей, а сам продолжаешь писать еще одну книгу. По-моему, ты болен, и болен тяжко. Будь ты в здравом уме, разве стал бы ты снова затевать такое дело?
Она отдала опаленную курицу Вубанчи. Та вышла, уведя с собой Иоханнеса. Цегие сожгла все бумаги, закрыла жаровню и отставила ее в сторону. Сирак не мог понять, что она делала.
— Я не верю ни в подписи, ни в обещания, а верю лишь в человеческие отношения, — сказал он.
— Да, а в награду за это ты получаешь долги! — сказала она и придвинула мэсоб[56].
— Но это не лишает меня веры в людей.
— Да, людям верить можно, но только после их смерти. А твоя вера — это болезнь, ничего другого в ней нет. И терпеть все это я больше не намерена, — сказала она, приоткрыв мэсоб и вынимая миску с воттом. — У меня есть права! Господи, что же за напасть такая! — ворчала Цегие.
— А в моей жизни все напасти от тебя!
— Вот те раз! — возмутилась Цегие.
Он вспомнил, как она только что жгла какие-то бумаги, ходила кругами вокруг жаровни и колдовала.
— Тяжело мне с тобой, неприятно.
Она не ответила, но подумала про себя: «Злой дух сидит в нем».
— Слушай, дорогая, чтобы заставить меня бросить писать, твое колдовство совсем не нужно. Хочешь, я сам скажу тебе, что надо делать? Это так просто. Каждый день в течение месяца готовь куриный вотт, причем курицу режь сама. В вотт добавляй немного сметаны, можно и мяса. Не помешает этому блюду и холодное пиво. В этом и весь секрет. Желание писать пропадет само собой. Недаром говорят, когда желудок полон, голова пуста. Видишь, как все просто. Напрасно ты тратишь деньги на знахарей.
— Каких еще знахарей?
— Разных! Даже колдунами не брезгуешь. Тебе бы только идолам поклоняться. Тоже мне христианка!
— Несешь всякий вздор! — Цегие смутилась и выбежала из комнаты.
Сирак покачал головой. Предрассудки, суеверия… Да, без культурной революции тут не обойтись!
ГЛАВА 7
В июле, как всегда, пора гроз. Утром обычно небо хмурилось, исходило ливнями, а к вечеру дождь затихал. Небо становилось ясным, и тысячи звезд сверкали в иссиня-черном небе. Низко над горизонтом поднималась полная луна. Звезды весело перемигивались с ней, а она выглядывала из-за эвкалиптов, похожая на нарядную невесту, торжественно выходящую из свадебного дома.
К вечеру становилось прохладно. По земле стелился сладкий дым эвкалиптовых дров, на которых готовили ужин. Аппетитный запах вотта манил в дом. Тихий ветерок разносил тонкий аромат кофе и ладана.
В Квартале Преданий жизнь постепенно затихала. Разбредались по домам торговцы с базара, где днем шла шумная торговля. Лишь несколько старух все еще предлагают остатки инджера, да ребятишки бойко торгуют коло. В поисках пищи бродят бездомные собаки, обнюхивая каждый уголок.
Возвращаются домой рабочие. У многих в руках соломенные корзинки, в которых они приносят из дома обед. Некоторые останавливаются, чтобы купить инджера. Из домов торопливо выходят служанки и слуги, пожилые люди — они торопятся в школу. Из штаба кебеле доносятся возгласы, нарушающие тишину: «Неграмотность будет ликвидирована! Она — наш злейший враг. На могиле невежества мы построим здание научного социализма! Мы победим болезни и нищету! Построим новую жизнь! Да здравствует новая счастливая Эфиопия! Да здравствует процветание героического народа Эфиопии!»
Сирак снова вспомнил злосчастную книгу. Когда же наконец он ее напишет? Задумана она была, когда Цегие ждала ребенка. Трудное было время. Пришлось искать работу. И он ее нашел. А сколько времени ушло на поиски жилья! Тогда было не до литературы, и книгу он на время оставил. Когда же принялся за нее вновь, слова отяжелели, словно камни. Писалось трудно. Сколько страниц изорвал! А теперь оказалась изорванной в клочки вся рукопись. Надо начинать все сначала.
Спасибо Себле, после знакомства с ней работа наладилась. Какая нелепость, что именно из-за нее он лишился рукописи. Теперь все пошло прахом… И его творческая жизнь тоже…
— Добрый вечер, господин, — услышал Сирак голос Вубанчи.
— А, это ты!
— Что не заходите в дом?
Сирак залюбовался луной. Он взглянул на служанку, та застенчиво улыбнулась.
— Ты почему не ходишь учиться? — спросил Сирак.
— Работы много, — замялась девушка.
— Какой еще работы? — сказал Сирак и, не дождавшись ответа, поспешил уйти.
Как только он открыл дверь, Иоханнес бросился к нему навстречу, повис на шее. Сирак поцеловал сынишку и прошел к обеденному столу. Положил на стол рукопись Искандера и обратился к жене:
— Почему ты не пускаешь Вубанчи в школу?
Взгляд Цегие скользнул по папке с рукописью.
Набросив на плечи накидку и повязав, как обычно, косынку, она взялась разогревать куриный вотт, от которого шел дразнящий запах.
— Я тебе говорила, чтобы ты не вмешивался в мои отношения с прислугой. — Она сверкнула своими огромными глазами. — Уже успела нажаловаться? Видно, эта девочка еще себя покажет, твердым орешком будет!
— Да не жаловалась она. Я сам спросил только что на улице. Говорит, работы много. — Сирак сел на стул и, взяв сына на колени, стал играть с ним «в лошадки». — Но даже если работы действительно много, нужно, чтобы она обязательно училась, — строго сказал Сирак.
— А кто вместо нее дела делать будет?
— Она же, только после возвращения из школы.
— Ты, видно, хочешь из меня прислугу сделать. Только и твердишь: «Как она питается? Почему мало спит?» А теперь еще: «Почему не ходит в школу?» Посади ее себе на голову и перестань меня терзать. Тех слуг, что были до нее, ты так избаловал, что они в грош меня не ставили, и в конце концов в благодарность за хорошее отношение бросили работу и ушли. Да что попусту говорить — все равно что воду в ступе толочь. Лучше бы обо мне позаботился.
Она налила воду в кастрюлю. Сирак обхватил голову руками:
— Послушай, Цегие, не надо возвращаться к пререканиям. Я так устал от скандалов. Говорю тебе — она должна учиться.
По его виду и тону Цегие поняла, что он настроен решительно, и, однако, не могла себя смирить:
— Вспомни Буше и Дынке. Что толку от их учебы? Подумать только, грамотная Дынке!
— Они тоже люди.
— Думаешь, они учатся? Им лишь бы от работы отлынить. Собираются и болтают часами.
— Сплетни это!
— Ну, выучится Дынке, а что дальше? — упорствовала Цегие.
— Знания еще никому не повредили.
— Собираются шестидесятилетние старики и старухи и учат буквы! Пустая трата времени!
— Как ты не права! Вывести людей из тьмы — разве это пустая трата времени?! Это великая цель, — сказал Сирак, продолжая играть с Иоханнесом.
— Ну и цель!
— Неужели ты не видишь светлого будущего?
— Сны я смотрю, когда сплю.
Ирония в словах жены покоробила Сирака.
— Меня удивляет, что ты сама из бедной семьи, и так рассуждаешь.
— Опять попрекаешь меня бедностью!
— Да не о том я.
— А о чем? Будто я сейчас выбилась из нищеты, — кричала Цегие.
— Все мы выбьемся, но лишь вместе с народом. Не надо терять надежды, — убежденно произнес Сирак.
Цегие не отрывала взгляда от папки на столе.
— Надежды — не хлеб, ими сыт не будешь. Ты вот все надеешься, что твои книги будут читать! — зло рассмеялась Цегие.
— А почему мне не надеяться? Те, кто сегодня учит азбуку, завтра станут читать. Не ради же денег книги пишутся!
— Ради долгов, что ли?
— Опять ты за свое!
— Так ради чего ты пишешь?
— Таково мое призвание. Я чувствую, что должен писать. Каждое слово обновляет мой дух, каждая мысль обогащает меня. Понимаешь?
Вубанчи принесла мэсоб.
Цегие насмешливо улыбалась:
— Каждое слово обновляет твой дух, терзая при этом тело. К чему бы это? Дай тебе волю, ты и нас принес бы в жертву словам.
Сирак весь внутренне сжался. Гнев душил его. «Что я должен сделать, чтобы она меня поняла?» — думал он.
— Неужели я представляюсь тебе таким жестоким? Я писатель, но это не означает, что я равнодушен к своей семье. Четыре года прожили мы вместе, а взаимопонимания нет. Но ведь были же мы счастливы! А сейчас? Почему мы ссоримся? Что с тобой происходит? Наша жизнь превратилась в ад, — сказал Сирак с отчаянием.
Вубанчи принесла воду для рук.
— Не просто ад, но адский ад, — добавила Цегие.
— Ад не для тебя, а для меня. Я мучаюсь. Мне необходимо закончить книгу. Ни о чем другом я не могу думать. Мне нужно время и нормальные условия. Я скоро закончу. А потом, я обещаю тебе, у нас все будет хорошо, мы станем жить в мире и согласии. Дай мне немного времени, и я никогда больше не доставлю тебе беспокойства.
Сирак вымыл руки.
— Это ты уже говорил не раз, — возразила Цегие.
— Да, говорил, но…
— Закончишь одну книгу, начнешь другую. Ты же заявляешь, что литература — твоя жизнь. — Она взяла на руки сына. — А у нас с ним нет жизни. Мы для тебя ничто. Твоя жизнь в книгах. А мы должны радоваться долгам и нищете. Видно, так угодно господу богу, а сопротивляться воле божьей грешно, — продолжала она, помешивая вотт.
Сирак слушал молча. «В общем-то, она абсолютно права, — подумал он. — Всякая женщина заботится о благополучии семьи. Для нее главное — гарантия семейного блага, а оно всегда связано с деньгами. А мои желания? Моя жизнь? Мое предназначение в жизни? Вне литературы у меня нет жизни и нет желаний. Может быть, то, что я написал, никому не нужно. Может, и эта книга тоже окажется ненужной? Но я должен писать, чтобы выразить самого себя. Может, однажды мне это и удастся. Так в чем же моя ответственность? И перед кем? Перед литературой или перед этой женщиной и семьей? Вот главный вопрос. Литература ревнива. Она не любит делиться с кем-то другим. Она более ревнива, чем сам господь бог».
— Отведай, освяти, — сказала Цегие и достала кусок курицы, над которой произнесла молитву[57]. Оба съели по кусочку.
Сирак давно чувствовал, что Цегие ему не пара. Давно надо было с ней расстаться. Они так далеки друг от друга. Звезды их никогда не сходились. «Расстаться с ней — счастье и для тебя, и для нее, — нашептывал внутренний голос. — Оставь ее. Довольно. И до тебя люди расставались. Ты не первый. Бог не забудет ее. Ничего с ней не случится. Каждый сам борется за свою жизнь! Может, она еще встретит подходящего мужчину, который будет трудиться как надо, вовремя приходить домой и безмятежно спать ночью. Не медли, Сирак, не порть свою жизнь! Все, что связывает тебя с ней, — это кусок курицы, над которой она колдует. Цегие слишком проста, она выросла в бедной семье, ее запросы примитивны. А ты — писатель. У тебя свое предназначение в жизни. Не давай тянуть себя вниз. Ты должен быть свободным. Именно теперь ты должен обрести свободу. Ты сам связал свою жизнь с ее жизнью, и сам же должен порвать эту связь. Какое тебе дело, Сирак, что станут говорить люди. Свобода и еще раз свобода — вот что тебе необходимо…»
Но ведь Цегие поддержала его в трудное для него время, когда жена сбежала за границу. Она утешила его своей любовью, и так-то теперь он ее благодарит?! Разве можно забыть, что когда-то она продавала свое тело, чтобы помочь ему? А как тогда было тяжело. Он потерял работу, и мир словно потемнел. «Она жертвовала для тебя всем, чем могла. И до сих пор терпит твой характер. Ее душа добрее твоей…» — думал Сирак.
Иоханнес уснул на руках у матери. Она внимательно посмотрела на мужа и спросила:
— О чем размышляешь, дорогой?
К еде Сирак не притронулся — не было аппетита. Цегие спросила, можно ли убрать мэсоб. Ему было все равно. Сирак колебался, сказать ли ей все, что он думает об их жизни? «Отныне ничто нас не связывает. Нить, которая соединяла нас, порвалась. Довольно. Мы расстаемся, и каждый будет жить, как сможет. Пусть лопнет давно назревший нарыв. До какой поры можно мучить друг друга? Каждый должен найти свое счастье. Жизнь слишком коротка. И нельзя превращать ее в страдание». Слова эти готовы были уже сорваться с его языка, когда вдруг он увидел ее огромные, полные слез глаза и сладко уснувшего на материнских руках сына. Сердце его сжалось. Ему стало стыдно за свои мысли. Он резко встал, подошел к жене и поцеловал ее в лоб.
— Это за что же? — удивилась Цегие.
— За вкусный обед, который ты для меня приготовила.
— Ты даже к нему не притронулся.
— Тогда за то, что мне хорошо с тобой.
— Если бы так, ты не обращался бы со мной, как с ненужной вещью. Не думай, что я не вижу, насколько далеки мы друг от друга, живем как чужие.
В комнату вошла Вубанчи, унесла мэсоб и кастрюлю, а потом подала воду ополоснуть руки.
— Кроме книги, меня ничто с тобой не разделяет. Если бы ты могла понять меня и помочь мне, мы были бы счастливы.
— Как только ты заводишь разговор о книге, у меня начинает болеть голова, — сказала Цегие сердито, поднялась и пошла укладывать сына.
Его словно окатили холодной водой. «Почему она ненавидит мою работу? Никогда не подбодрит меня. Почему требует внимания лишь от меня, не отвечая мне тем же? Ох, женщины! Они хотят иметь верного раба, а не мужа». Взгляд его упал на пухлую папку, которая лежала на столе.
Трудно перейти от личных неурядиц к жизни героев чужой книги, трудно и неприятно — точно в дождливое время ложиться на влажную простыню. Он почувствовал озноб. Не хотелось не только читать, но даже видеть эту рукопись. И зачем он обещал Искандеру прочесть ее? Ну что теперь делать? Разбив глиняный горшок, нечего о нем горевать. Он взял рукопись и, недовольно ворча, стал перелистывать. Название сразу ему не понравилось. «Зажжен факел борьбы, над страной восходит заря». «Громкие слова, — подумал он. — Может, отговориться чем-нибудь и вернуть рукопись Искандеру? Если мне не нравится, как я ему скажу об этом? Готов ли он выслушать правду? Уже название книги говорит само за себя. Закончил, не успев начать. Как говорится, сорвала коза ветку, прежде чем до нее дотянулась. Ладно, выскажу все, что сочту нужным». Он наконец заставил себя сесть за стол — словно в могилу добровольно лег. Его неприятно поразил идущий от страниц запах духов. Рукопись была напечатана на светло-голубой бумаге и аккуратно переплетена. Может, это духи машинистки? Неужели Искандер надушил бумагу? «Распутство!» — буркнул Сирак и начал читать.
ГЛАВА 8
— Доброе утро! — Сверкая золотым зубом, появилась со своей неизменной кофейной чашкой прямо навстречу закипевшему кофейнику тетушка Алтайе.
Цегие обрадовалась.
— О господи! А мы собирались послать за вами.
— Кофейный дух сам призывает меня. Дай бог, чтобы день прошел хорошо, чтобы завистник наш сгинул… — пробормотала она и села.
Цегие радостно улыбнулась гостье. Крышка кофейника подпрыгивала, словно от нетерпения. В доме курился ладан, поднимаясь струйками дыма вверх, к потолку. Тетушка Алтайе была явно довольна.
— Все в порядке. Кофейный дух поднимается вверх. Да услышим мы только хорошее и не увидим ничего плохого! Пусть добрый дух подстережет нашего недоброжелателя у дверей и прогонит от нас болезни! Да пребудет он с нами вечно! — шептала она, сверкая золотым зубом и протягивая служанке чашку.
Тетушка Алтайе любовалась закоптевшим кофейником, предвкушая угощение. Увидев Иоханнеса, который получил горсть орехов коло и хотел всыпать их в кофе, она рассердилась и бросила Цегие:
— Не лучше ли убрать подальше от кофейника этого баловника?
Цегие потянулась, чтобы схватить Иоханнеса, но он увернулся и рассыпал полную тарелку коло. Тетушка Алтайе потемнела от злости. Она больно ущипнула Иоханнеса, и тот залился слезами. Вубанчи бросилась собирать зерна, приговаривая — «бог — это хлеб, хлеб — это бог». Цегие целовала Иоханнеса, пыталась его успокоить.
— Что это вы, госпожа Алтайе? — сердито сказала она гостье.
— Убери мальчишку от кофейника. Дух не любит, когда его пугают, — ворчала та.
Цегие не забывала духа. Она плеснула в угол чашечку кофе и бросила туда же горсть коло.
Тетушка Алтайе наконец успокоилась. Прихлебывая кофе, она вспоминала их с Цегие поход к знахарю:
— Ты все сделала, что советовал тебе знахарь из Кечение?
— А что нужно было делать?
— Как что, девочка моя?
— Колдун ничего мне не присоветовал.
— Оставь такие разговоры, Цегие. Это нехорошо! — испуганно сказала Алтайе.
— Лучше вы оставьте колдовство, тетушка. Все это обман!
— И ничего не сделал? — удивилась Алтайе.
— Черт, который сделал тебя дьяконом, сделает и попом. Вы это знаете, тетушка Алтайе.
Госпожа Алтайе на обратила внимания на настроение Цегие. Она была голодна и думала только о еде. Она не ела со вчерашнего дня. В животе слышалось голодное урчание.
Ее старые зубы не могли грызть зерна коло, и это раздражало ее. Алтайе думала, что у человека нет более злого врага, чем его живот.
— Не осталось ли чего на сковородке? — спросила она с надеждой.
Налив всем по второй чашечке, Вубанчи пошла опять варить кофе.
Тетушка Алтайе обмакивала инджера в куриный бульон и запивала кофе. Глядя в потолок, она благодарно приговаривала:
— Пусть ты будешь щедра, пусть будешь, жить в мире с добрыми духами матери и отца твоего.
— Что сделали для меня добрые духи матери и отца? Заставили бедствовать, скитаться, продавать самое себя любому пьянице! Пришло время, когда я от всего этого избавилась. А теперь снова… — сказала Цегие раздраженно в ответ на ее молитвы.
— Да что произошло, девочка моя? — с недоумением спросила Алтайе, не переставая жевать. — Нехорошо гневить судьбу без причин.
— Вы так ничего и не поняли, — с досадой сказала Цегие.
— Что тут понимать? Ревнуешь? — сверкнула Алтайе золотым зубом. — В молодости я чуть не убила первого мужа от ревности.
— Нет, это не ревность, тетушка, — едва сдерживая слезы, сказала Цегие. — Меня печалит моя судьба и судьба моего сына.
— Ну что же все-таки случилось? — аппетитно пережевывая инджера, удивилась тетушка Алтайе.
— Я чувствую, что он бросит меня, как старый пустой мешок.
— Не говори так, дитя мое. Ведь он добросердечный человек. Не сможет он поступить с вами жестоко. Не произноси таких грешных слов.
— Оставьте, тетушка. — Цегие глубоко вздохнула. — Я знаю, что он ждет возвращения своей жены. Мы с сыном для него пустое место. Временные мы в его жизни. Раньше я верила, что он с нами, а теперь вижу — нет. Иначе он заботился бы о том, чтобы улучшить нашу жизнь. А ему до этого и дела нет. Ведь он не живет в семье. Не зря говорят: не проводят допоздна вечер в доме, где не собираются ночевать. Он только пережидает время. А почему, вы думаете, он начал писать? Вспоминает жену и сына, вот и пишет. Я-то поняла это давно.
Тетушка Алтайе, вытирая руки, возразила:
— Как может вернуться женщина, которая сбежала из своей страны? Разве тело покойного вносят обратно в дом? Сама рассуди.
Вубанчи принесла еще кофе. Подала воду. Госпожа Алтайе вымыла руки. Цегие посмотрела в ее сторону и тихо сказала:
— Говорят, многие эфиопы, которые уехали за границу, теперь возвращаются домой.
— Что ты говоришь, девочка? Неужели ты настолько глупа? Не может предавший родину, сбежавший из дому, вернуться обратно открыто, через дверь! Если бы она любила своего мужа, она бы никуда не уехала. Значит, родня ей оказалась дороже. Она никогда не вернется. А вот мужчине, пока идет эта революция, трудно верить. Не сбежит ли он — вот в чем дело. Говорят, первая любовь зла.
— Он-то не сбежит, — уверенно возразила Цегие. — Не только от страны, он от Квартала Преданий оторваться не может. Жена ведь попыталась увезти его с собой, но поняла, что его разлучить с родиной может только смерть. Потому-то и уехала отсюда вместе с сыном. Сирак часто говорит: человек без родины — что дерево без корней. Как можно жить без национальных песен, сказок, шуток, без родного смеха и слез?! Я не сомневаюсь в нем. Кроме того, он от души поддерживает революцию. Я как-то спросила его: «Почему ты не уехал с ней? Хоть ты из угнетенных, но ведь она твоя жена». А он ответил: «Брак не может преодолеть классовую принадлежность… Я вижу, как угнетенные массы творят историю. Если я не сумею написать об этом, то должен сам принять участие в борьбе». Вот он какой. Нет, он никуда не уедет. Он и умрет здесь, на родине.
Госпожа Алтайе явно была в замешательстве. Она ничего не могла понять.
— Что же тогда тебя беспокоит? — опять удивленно спросила она.
Цегие вспыхнула:
— Почему он такой невнимательный ко мне? Сердце его где-то далеко.
— Так ты ведь сама сказала, что он поглощен книгой, — недоумевала госпожа Алтайе, — И я клянусь тебе, что он забросит свою писанину. А то, что у него есть другая женщина, видно на кофейной гуще.
— Как? — вскрикнула Цегие, и ей показалось, что сердце ее на мгновение остановилось.
Вубанчи пошла варить кофе в третий раз. Госпожа Алтайе, не отрывая взгляда от кофейника, тихо сказала:
— Вместе с ним работает одна девушка. Я хорошо ее знаю. И постараюсь через нее все узнать. Ее родители, царство им небесное, были моими соседями в итальянском квартале. Они давно уже почили. Все мы обратимся в прах однажды. Уж как пытался избежать смерти фитаурари Маналлебачеу, но и он ушел в землю. А какой был собой видный!
— Как ее зовут? — нетерпеливо спросила Цегие.
— Себле Ворку Таффесе. Отец ее, алека Таффесе, умный был человек. Она вся в отца. А какая красавица! Кажется, что бог все свое умение потратил, чтобы сотворить ее.
Цегие побледнела.
— Она замужем? Или…
— Замужем. И живет как в раю, — закончила тетушка Алтайе.
У Цегие отлегло от сердца.
ГЛАВА 9
У Сирака нет срочной работы. На столе все те же запыленные папки. Он рассеянно смотрит в окно. Дует легкий ветерок. Наконец-то августовские дожди и туманы уступили место ласковому сентябрю. Из-за гор величественно выкатилось утреннее солнце. Хотелось выйти во двор, понежиться в ласковых лучах.
Некоторые чиновники, изображая занятость, уткнулись носами в давнишние бумаги. Пять лет прошло после революции, но доставшиеся в наследство от феодального строя порядки еще живучи. Сколько их этих выскочек, приспособленцев, лицемеров, которые изображают бурную деятельность, а сами тунеядствуют, пользуясь трудом и заслугами других. Строят козни, не брезгуют никакими средствами вплоть до предательского удара в спину. Нет, борьба еще не окончена!
Сирак открыл рукопись Искандера. Недочитана лишь последняя глава. Он глубоко вздохнул, стал читать, но не мог сосредоточиться. Поскорее бы разделаться. Высказать Искандеру свое мнение — и с плеч долой. Книга ему не нравилась. Хотя конец был близок, ему казалось, что он до сих пор находится в непроходимом, густом лесу, из которого нет выхода. Стараясь не отвлекаться, он дочитал наконец последнюю страницу, взглянул на часы. Прошло только сорок минут. Сирак с облегчением вздохнул, но, подумав о предстоящем разговоре с Искандером, смутился. Попытался представить книгу в целом.
«В общем-то она неплохая, — убеждал себя Сирак. — Особенно некоторые главы. Отдельные страницы написаны ярко и выразительно. Но ведь этого мало. Форма сама по себе не определяет ценности произведения. Главное — содержание. А у Искандера это самое слабое место. Неясна основная идея. Искандер хотел рассказать о кампании по развитию страны и ликвидации неграмотности. Показать роль учащейся молодежи, которая превращает всю страну в школу для народа, встречая его понимание и поддержку. Молодежь помогает крестьянам приобщиться к политической жизни, делает многое для улучшения быта крестьян. Так и было на самом деле. А у него получается, что кампания проводится лишь для того, чтобы молодежь могла проявить свой геройский пыл.
Поступки персонажей лишены внутренней логики, слабо показан процесс становления новой жизни, воспитания новых людей. Картины перемен в жизни крестьян даны размыто. Герои теоретизируют, язык их невыразителен, они мало чем отличаются друг от друга. Читателю предлагаются абстрактные теоретические рассуждения участников кампании. Здесь нечему огорчаться или радоваться, плакать или смеяться. Если в книге нет художественных образов, то она не может называться романом. Скорее это брошюра на злобу дня. А в художественном произведении мало коснуться злободневной темы, нужно выразительно раскрыть ее, создать запоминающиеся образы. Показать борьбу прогрессивных сил с реакционными не так просто, один лишь выбор темы не гарантирует успеха произведения, — думал Сирак. — Если бы Искандер смог изобразить живую жизнь и живых людей в определенный момент истории, его роман, несомненно, был бы интересным. Ведь когда был объявлен декрет о проведении кампании, люди по-разному повели себя. Некоторые, чтобы удержать детей дома, не допустить их отправки в отдаленные районы, обивали пороги кабинетов ответственных руководителей, не гнушались и прямым подкупом. Они приносили справки от врачей, добивались, чтобы их дети оставались недалеко от дома, где-нибудь в соседнем городе или там, где жили родственники. Ничего этого нет в книге Искандера. Для некоторых слово «народ» означало болезни, эпидемии, грязь, голод, ад кромешный. И как они могли отпустить своих сынков на такое испытание? Были случаи, когда целый год их прятали по домам. Такие не верили в пользу ликвидации неграмотности и считали, что кампания проводится для того, чтобы погубить молодежь. А среди народа они распространяли слухи о том, что военное правительство посылает в деревню молодежь для того, чтобы разрушать церкви и мечети, уничтожить религию, надругаться над женщинами, разрушить лучшие национальные традиции, чтобы захватить земли и скот и вновь ввести ненавистную крепостную зависимость. Как можно было пройти мимо этого в романе?
Но это не единственный недостаток книги. Все участники кампании имеют одинаковые взгляды и представления. Однако в жизни не все они были прогрессивными и верно служили народу. Некоторые из них, вырвавшись из-под родительской опеки на свободу, весело проводили время. Целые ночи напролет кутили, соблазняли деревенских девушек, безобразничали. Среди молодежи были люди целеустремленные и умные, но встречались авантюристы и хвастуны. Большинство молодых людей бескорыстно и самоотверженно выполняли свой долг перед народом, а некоторые использовали это событие в своих целях. Среди участников кампании шла острая классовая борьба. А об этом в книге сказано расплывчато. Неясно, где происходит действие, что представляют собой банды помещиков. Чтобы достоверно отобразить такую сложную тему, требуется терпение, внимательное изучение вопроса. Его нельзя касаться вскользь». Сирак поймал себя на мысли о том, что со стороны легко судить и давать так называемую объективную оценку. Повесть Искандера вызвала в нем досаду и огорчение. Может, это зависть? Нет, чему здесь завидовать. Так или иначе, придется сказать Искандеру все, что он думает. Сирак поднял трубку, набрал номер.
Искандер пришел ужасно взволнованный. Пот градом катился по его лицу, вспотела спина, руки и губы дрожали, а глаза стали красными и непрерывно мигали. Он слушал Сирака молча, с видом человека, который предстал перед судом, чтобы принять смертный приговор. Время от времени Сираку казалось, что разговор надо прекратить: чувствовалось, что Искандер кипит, словно вулкан, готовый взорваться в любую минуту. «Может, лучше было бы сказать, что все хорошо? — спрашивал себя Сирак, но тут же отвергал эту мысль. — Если человек хочет стать писателем, он должен быть готов к нелицеприятной критике. Иначе ему нечего делать в литературе». Искандер был жалок. Он все время вытирал со лба пот. Толстые щеки его дрожали. Лицо потемнело.
Сирак взглянул на него украдкой. Посмотреть ему прямо в глаза он не мог. В душе он раскаивался, что так много себе позволил. Ведь Искандер примчался сюда вовсе не для того, чтобы его разгромили.
Пытаясь избавиться от тяжелого ощущения, Сирак, заканчивая разговор, сказал:
— В основном книга интересная. И, если ты учтешь мои замечания, она только выиграет.
Искандер нерешительно протянул дрожащую руку и взял рукопись. Он поправил зубной протез и сказал, обращаясь к самому себе:
— Все кончено.
— О чем ты? — спросил Сирак.
— Кончилось мое писательство. Рассеялись заблуждения, пустые надежды… Понимаешь ли ты, что я сейчас испытываю?
— Что же? — торопливо спросил Сирак.
— Полнейшую пустоту.
— Ты не прав, Искандер. Ты не должен отчаиваться.
— Замолчи, ради бога!
— У тебя есть способности.
— Но ведь ты же сам только что сказал, что их нет.
Сирак рассердился.
— Я не говорил этого. Я высказал лишь критические замечания. А принимать их или нет — твое дело. Между прочим, писатель должен стремиться к совершенству.
Искандер нервно втянул воздух и сказал:
— Как от несовершенного существа можно ожидать совершенное произведение? Это утопия. Ты меня уничтожил. Лишил надежд. — Он бросил рукопись на стол.
— Я не хотел разрушать твоих надежд. Такое не в моем характере. Зависть мне чужда. Если я обидел тебя своей откровенностью, извини. Любовь и уважение к литературе заставляют меня быть правдивым. Если ты хотел услышать от меня только приятное, то ошибся. Я говорил то, что чувствую. Сожалею, если наш разговор вызвал в тебе досаду. Творческие личности часто отличаются самомнением и самовлюбленностью. Они слишком чувствительны, капризны и обидчивы. Воспринимают все болезненно. Поэтому, думаю, лучше нам на этом закончить. Извини еще раз, — сказал Сирак и встал.
— Ты меня не понял, — возразил Искандер.
— Почему? — удивился Сирак, снова садясь.
— Если я добавлю то, о чем ты мне сказал, цензура роман не пропустит.
— Когда ты пишешь, тебя не должна интересовать цензура. Ее ножницы — не твоя забота. Задача автора в том, чтобы правдиво отразить жизнь. — Сирак нервно ковырнул прыщ на подбородке.
Искандер всматривался в Сирака покрасневшими глазами.
— Ты идеалист, Сирак.
— Не идеалист я. Я мечтатель. Мои мечты — это мечты народа. Моя душа живет чаяниями народа, его радостями и заботами. Я мучаюсь оттого, что мне не хватает слов, чтобы рассказать о судьбе человека в этом мире, его радостях и страданиях, рассказать о том, что жизнь не бессмысленна и не суетна. Человек должен быть счастливым, должен изменить мир. Он рожден для того, чтобы быть победителем, а не побежденным. Мне нужны такие слова, которые бы вселили светлые надежды в моего современника. Человек — это тема моих произведений, а слова — орудие, которым я работаю. Слова — дивные жемчужины, но мы не всегда с ними бережны. Может, в этом ты видишь мой идеализм?
— Да нет же, Сирак.
— Тогда что ты имеешь в виду?
— Я же сказал, если я буду писать откровенно о всех перегибах и ошибках, цензура меня не пропустит.
— Какое тебе до этого дело? Твой долг писателя состоит в том, чтобы писать.
— А разве писатель не должен хотеть, чтобы его читали? Какой тогда смысл в том, что он пишет? Это уже не писатель, а писарь. Если я пишу, я хочу, чтобы меня читали. И ради этого в чем-то себя сдерживаю. Такова жизнь… — закончил Искандер.
Сирак устроился поудобнее.
— Каждый писатель желает, чтобы его читали. Но это не может быть его главной целью. Наипервейшая его задача — быть правдивым в своем творчестве. Именно потому я и ошибся со своей первой книгой. Мною руководило желание напечататься, встать в один ряд с известными писателями, завоевать популярность. И сейчас я очень сожалею об этом.
Искандер смотрел в окно. Надежды его рассеялись, подобно туману в ветреную погоду. А он-то мечтал, как через месяц-другой выйдет книга с его именем на обложке. Он всем сердцем ненавидел Сирака.
— Для чего ты пишешь? — спросил Сирак, не отрывая от Искандера внимательного взгляда. — Какая у тебя цель?
— Я люблю писать.
— Но этого недостаточно. Литература имеет особое предназначение. Ты не сердись, послушай. Главное для каждого писателя — это человек. Ты согласен? Если да, то идем дальше. Как мы видим человека — в этом суть вопроса. Каков смысл жизни? Может, это западня, которая уготована человеку помимо его воли, с рождения? Является ли человек жалким существом, судьба которого предопределена? Или он сам строит свою жизнь, изменяет окружающий мир, сам распоряжается своей судьбой? Таковы две противоположные позиции. Третьей быть не может. Писатель должен разделять одну из них. Для того чтобы писать, мало взять перо и бумагу. Писатель должен видеть общее и частное в жизни и обязательно внести в нее что-то новое, свое. А для этого одних способностей недостаточно. Писателю нужны всесторонние знания. Он должен изучать жизнь, больше узнавать людей, их судьбы, взгляды. Писателем может быть лишь человек, имеющий доброе сердце и богатую душу. Писатель должен обладать способностью анализировать явления, сравнивать, уметь видеть противоположности. Лишь тогда он сможет отобразить действительность и красоту, отобразить жизнь такой, как она есть, не оглядываясь на других и не опасаясь, что его неправильно поймут. Нет более сложной и интересной задачи, чем постигать истину. Поэтому правдивый писатель, имея друзей, не всегда имеет поклонников.
Искандер опять поправил зубы и обратился к Сираку:
— Что же ты советуешь мне делать?
— Разобраться в себе и продолжить…
— Что? Эту же книгу? После двух лет работы?
— Над своей я работаю уже три года и, может, проработаю еще три…
— Я ни за что к ней не вернусь! — Искандер вскочил со стула.
— Я бы на твоем месте попытался. Тема интересная. И способности у тебя есть. Мы не должны терять надежды.
Искандер опять молча уставился в окно. Потом, повернувшись к Сираку, сказал:
— Желаю тебе долгих лет жизни, спасибо за все. С сегодняшнего дня я не писатель. Писатель Искандер умер. — Он ударил себя в грудь. Пот катил с него градом. — Его больше нет! — Мучительно захрипев, Искандер схватил со стола рукопись и начал рвать ее на мелкие кусочки…
ГЛАВА 10
— Что с тобой? — спросила Себле, как только Сирак открыл дверь.
Он попытался улыбнуться, но не смог. К ней он пришел не в силах справиться с собой после тяжелого разговора с Искандером.
— Ты выглядишь больным. Что случилось?
Он придвинул стул, сел около нее и стал рассказывать:
— Я чувствую себя так, будто погубил живую душу. И теперь раскаиваюсь, но… Мне кажется, я убил в Искандере писателя…
— Если он не хочет знать о себе правду, тем хуже для него. Чем ты можешь ему помочь? — сказала Себле, поправляя букет роз на столе.
Сирак взглянул на розы, потом на ее губы.
— Никто не хочет знать о себе правду… Но зачем быть мухой, которая лезет в сметану? Зачем вмешиваться в чужие дела? Какой прок от того, что я ему высказал? Уничтожил его — и все. Человек, потерявший надежду, живой мертвец. Каждому из нас надо на что-то надеяться. Иначе жить невозможно.
Сирак рассматривал волосы Себле. Они, как всегда, спадали на лоб. «А что, если бы она изменила прическу?» — подумал вдруг Сирак, отвлекшись от своих переживаний.
— Может, он обдумает твои советы. Напрасно ты так волнуешься. — Себле взглянула Сираку в глаза.
— Если бы ты видела, с каким остервенением он изорвал рукопись, ты бы так не говорила. Точно с ума сошел.
— Думаешь, он может над собой что-то сделать?
Эта мысль не приходила ему в голову, и вопрос Себле его ошеломил.
— А тебе кажется, что такое возможно? Я и не подумал об этом. Он очень одинокий человек, насколько я знаю. Иных радостей, кроме книг и вкусной еды, в его жизни нет. Если бы ты видела, как он ест! Тщательно, со смаком пережевывает каждый кусочек. Может сидеть за столом часами! И очень раздражается, когда кто-то быстро ест. Однажды он пригласил меня пообедать в итальянский ресторан на улице Черчилля. Рядом с нами, за соседним столиком, какой-то человек заказал спагетти. Он мгновенно накручивал их на вилку и тут же проглатывал. Искандер не мог этого выдержать. Встал, подошел к нему и спросил: «Куда так торопишься, брат мой?» Человек поднял глаза от тарелки. Он даже вспотел от спешки. Рот его был набит. Он растерянно смотрел на Искандера. А у того в глазах горела ненависть. «Я про то, как ты ешь!» — сказал он. Человек разозлился: «Тебя это не касается». А Искандер знай гнет свое: «Видеть не могу, когда так едят, у меня весь аппетит пропадает».
Я испугался, что торопыга затеет ссору, но он, облизнувшись, ответил с улыбкой: «Чтобы твой аппетит не пропал, отвернись. Ты ведь пришел сюда обедать, а не на людей смотреть». Но Искандер не унимался. «Люди отличаются от животных в том числе и тем, как они едят!» — сказал он в заключение и вернулся к столу. Но обедать уже не стал. Играя ложкой, он говорил уже мне: «Чтобы почувствовать красоту музыки, надо слушать ее внимательно. Чтобы наблюдать красоту природы, надо уметь созерцать. Все проявления жизни требуют к себе вдумчивого отношения. Так же и еда. На пищу нельзя набрасываться. Надо уметь почувствовать ее вкус, насладиться ею».
Видимо, сосед все слышал. Закончив трапезу, он подошел к нам: «Мне кажется, братец, ты пришел сюда не обедать, а философствовать. Сытый голодного не разумеет. Голодный желудок пустым словоблудием не набить», — сказал он и, не дожидаясь ответа, вышел… Так о чем я говорил? — вернулся Сирак к прежнему разговору.
— О том, что Искандер очень одинок.
— О да! Одиночество — опасное состояние.
— Мне казалось, что вы, творческие люди, любите одиночество.
— Это наша стихия!
— Так почему ты беспокоишься об Искандере?
— Я боюсь… В иные моменты творческие натуры, когда они не могут ничего создать, начинают разрушать. Когда они не справляются с жизнью, они ожесточаются. Одни начинают пить. Другие становятся чревоугодниками. И так далее и тому подобное. Иногда кончают жизнь самоубийством. Некоторые теряют рассудок. Разные бывают истории. Творческие личности — особые создания. Иногда они считают себя божьими избранниками и ставят себя выше других. У них преувеличенное самомнение. Критику они часто не воспринимают. Они вспыльчивы и легко ранимы. Одним словом, в них много детского.
— Какой путь выберет Искандер, как ты думаешь? — спросила Себле.
— Мне кажется, он отправится по ресторанам в поисках изысканной кухни. Хотя в городе нет ни одного, где бы он не знал шеф-повара. Искандер ведь живет в гостинице.
Себле легким движением поправила локон, спадающий на лоб.
— Я иначе представляла себе людей искусства. Мне казалось, что вы нуждаетесь в женах, которые понимали бы вас.
— Нет, совсем нет. Мы слишком погружены в себя, чтобы с кем-то ужиться.
— А я все-таки думаю, — продолжала Себле, — что писателю нужна жена, которая будет молчать, когда ему угодно, говорить, когда он пожелает, жена, которая будет вовремя укладывать детей спать, вкусно готовить еду, делать все, что нужно для того, чтобы он мог спокойно творить.
Сирак покачал головой.
— Никакая женщина не сможет обрести счастье с человеком, занятым литературой. Единственная радость писателя состоит в том, что из-под его пера бегут строки, как ручейки в сентябре, после сезона больших дождей. Мне жаль тех женщин, которые выходят замуж за людей, связанных с искусством и литературой. Они не смогут разделять их радости и страдания, не смогут жить общей с ними жизнью.
Сирак почувствовал, что настроение Себле внезапно изменилось. Исчезла улыбка. Пытаясь скрыть волнение, она наклонила голову, и он залюбовался ее волосами. Он не понял, что ее вдруг обидело. Может, ей надоели его скучные разговоры? Тут он заметил, что сегодня, против обыкновения, у нее на столе не было книги. И сам он почему-то сразу побежал к ней со своими переживаниями…
«Уж не влюбился ли я? — подумал Сирак. — Нет, это невозможно…» Он поднял глаза, и их взгляды встретились.
— Что это ты перестала читать, Себле? — спросил он, отводя взгляд.
— Сама жизнь стала для меня романом. Трудным романом… Теперь не до чтения. Если бы я могла, то сама начала бы писать. — Себле была взволнована.
— Что же не попробуешь?
— Не хочу быть плохим писателем. Ты ведь сам рассказывал, сколько страданий выпадает на его долю.
— Но ведь страдание является и источником радости.
— Ладно, хватит обо мне. Расскажи, что ты написал за это время.
— Подожди немного. Я еще не начал, вот начну, и тогда уж меня не остановишь. Всегда трудно начало, хотя не менее труден и конец. Я уже чувствую главную линию книги, однако не могу пока полностью ее уловить. Так оно и бывает. Вдруг все проясняется, и тогда я живу жизнью моих героев, не расстаюсь с ними. Правда, это длится недолго.
— Скорее бы ты начал писать! Как я жду этого!
— Не волнуйся. Непременно начну.
— Ты думаешь, что я такая нетерпеливая потому, что рукопись пропала по моей вине? Конечно, мне это неприятно. Но главное — я жажду увидеть страницы книги, где будет частица и моей души.
Она отвернулась, приложила прохладные ладони к зарумянившимся щекам.
— Ты возлагаешь на меня тяжелую ответственность, — сказал Сирак серьезно.
— Пиши скорее, пока мой муж не убил тебя. — Себле смотрела прямо ему в глаза. Сирак рассмеялся. Она даже не улыбнулась и с дрожью в голосе добавила: — Он считает, что ты мой возлюбленный.
— Ну что ж, я готов умереть. За такую женщину, как ты, не грех сложить голову.
Воцарилось тягостное молчание. Себле открыла сумку, делая вид, будто что-то ищет. Потом отложила ее в сторону. Хотела встать. Губы ее дрожали. Сирак готов был вырвать свой язык.
— Кто же тебе запрещает? — сказала Себле, прикусив нижнюю губу.
Он не мог поверить своим ушам. «До чего ты был глуп, Сирак», — услышал он свой внутренний голос.
ГЛАВА 11
«Какой сегодня день?» — подумал Сирак.
Утром, по пути на работу, он слышал голос нищего: «Ради святого Георгия, подайте, люди добрые». Нищий всегда просил милостыню двадцать первого числа каждого месяца. Значит, сегодня среда. До субботы ждать еще целую вечность!
Сирак привык считать время страницами, которые удалось написать. Смысл прожитого дня измерял тем, что сделал. Как дождаться субботы? Если бы можно было ускорить ход времени! Время властвует над нами. Мы освобождаемся от его власти, только когда умираем и переходим в мир иной.
Суббота! В субботу он встретится с Себле.
Сирак вспоминал ее последние слова:
— Или ты ждал, что я сама приглашу тебя на свидание?
— Когда же мы встретимся?
— В субботу, в два часа дня.
— Это так долго, еще три с половиной дня…
А сколько часов? Он стал считать часы и минуты. Три дня казались ему годами.
— Почему ты раньше не заговаривал со мной о встрече? Гордость не позволяла?
— Не хватало храбрости.
— Разве я внушаю страх?
— Совсем нет. Я молчал потому, что боялся неловким словом испортить наши отношения.
— Неужели? — Она засмеялась, сверкнув ровными, жемчужными зубками, и Сирак очнулся от этого сна наяву. Себле не было рядом с ним.
В час все ушли обедать. Он остался один. В комнате было сильно накурено. Сирак вдруг вспомнил, что они не договорились о месте встречи. Он помнил только одно — в два часа… Сирак решил пойти к Себле после обеда. Но куда им отправиться? И солнце так безжалостно палит!
Что за жизнь? Нет места, где можно писать, нет уголка, где можно побыть вдвоем с любимой. Идти днем в кафе, в кино? Нет, это невозможно. Вдруг в голову пришла мысль обратиться к Искандеру. А что, если он все еще обижается? И как-то неудобно просить его о таком одолжении. Однако ничего другого не остается. А что же женщины? Неужели, если они чего-то хотят, ничто не может их удержать, даже полуденный зной? Они смелее мужчин. Крепись, Сирак! Придется обратиться к Искандеру. Он вышел, остановил такси.
— До Пияцы довезешь?
Шофер запросил пятьдесят сантимов. «Это ведь рядом», — попробовал возразить Сирак.
— Машина не на воде работает, братец, — бросил таксист небрежно и хотел было захлопнуть дверцу машины. Сирак махнул рукой.
— Ладно, поехали.
Разбитый автомобиль едва тащился. Но что поделаешь? Надо исполнять волю шофера, жены, начальника на работе, председателя кебеле в квартале. С люльки и до могилы — зависеть от воли других людей. А свобода… есть ли она вообще? Остается ли у человека право выбора? Мы живем, не зная зачем, и умрем, не зная почему и когда. Вскоре машина остановилась на площади Пияцы.
Сирак вздрогнул от неожиданности, когда шофер сказал, обнажив испорченные чатом зубы:
— Что это вы так задумались?
— Да все размышляю о том, как подскочили цены, — ответил Сирак, доставая из кармана деньги.
— Можете и не платить…
Сирак протянул деньги:
— Ведь не на воде же действительно ездит твоя машина!
— Ничего мне не надо. Довольно вашей книги «Исчезнувшая, как тень». Она мне доставила много радости. Почему вы больше ничего не пишете? — Шофер узнал Сирака по фотографии в его книге.
Эта встреча взволновала писателя. Он всегда волновался, когда незнакомые люди узнавали его и высказывали ему свои восторги. Сердце радостно билось.
— Я пытался… — неуверенно сказал Сирак. — Но ничего, кроме долгов, это не дает. — Он снова протянул деньги.
— Оставьте, прошу вас…
— Ну что же, принимаю такой подарок в честь нашего знакомства. Спасибо.
Сирак вышел из машины. У него было хорошее настроение. Он чувствовал себя счастливым уже от того, что Себле назначила ему свидание. А встреча с шофером, который похвалил его книгу, еще больше окрылила его. Приятно быть популярным, хотя стоит это недешево.
Сирак подошел к гостинице, где жил Искандер. У самого входа остановился. Может, вернуться? Э-э, была не была! Вдруг не выгонит? Он решительно направился в восемьдесят первый номер. Поднялся на второй этаж. Гостиница была старая, построена еще итальянцами. Полы жалобно скрипели. Сирак остановился перед дверью и постучал. Ответа не было. Он постучал громче, опять никто не ответил. «Уж не случилось ли чего?» — подумал Сирак и постучал еще раз, уже настойчиво.
— Кто там? — донесся глухой голос Искандера.
Слава богу, жив.
— Это я, Сирак. К тебе можно? Почему не открываешь?
Послышались шаги. Искандер распахнул дверь. Комната была буквально пропитана запахом виски. На маленьком столике стояла недопитая бутылка. Мебель спокойного зеленого цвета хорошо сочеталась с желтыми занавесками.
— Слушай, с каких это пор ты стал пить виски днем? — спросил Сирак.
— Тебе-то что? Если ты пришел говорить о книге, ничего не выйдет. Довольно. Это дохлое дело, и его нельзя оживить. Ты абсолютно прав. Никакой я не писатель. Напрасно себя обманывал. Благодарю тебя за откровенность. Я глупо себя вел, прости. Но больше слышать ничего не желаю.
Искандер тяжело дышал.
— Раз ты в состоянии воспринимать критику, значит, с тобой все в порядке.
Сирак сел на зеленый диван, манивший мягкими, пухлыми подушками.
— Я же сказал, больше ничего не хочу слышать о литературе. В соболезнованиях не нуждаюсь, и кончено.
Искандер выпил виски одним глотком.
— Теперь ты ищешь правду на дне стакана?
Искандер налил себе еще виски, достал второй стакан.
— Как и где я ищу правду, тебя не касается. Если желаешь, выпей со мной, и к дьяволу всю эту писанину!
Сирак покачал головой, налил себе немного виски.
— Искандер, послушай меня, ведь я не говорил, что ты не можешь писать. У тебя есть способности, поверь мне. Но тебе надо еще много работать. Видеть свои недостатки трудно. Но когда тебе на них указывают, нужно не отчаиваться, а искоренять их.
Искандер хмуро смотрел на Сирака покрасневшими глазами.
— Оставь меня в покое!
— Я пришел совсем не для того, чтобы говорить о твоей книге, — разозлился Сирак.
— А зачем же? Увидеть мой труп? Да?
— Ты что, решил с собой покончить?
— Для этого воля нужна. А у меня ее нет.
— Скорее не воля, а сумасшествие. Но я пришел не для того, чтобы увидеть твое бездыханное тело. Я пришел… попросить у тебя ключ от твоего номера, если ты не возражаешь.
Искандер ничего не понял.
— Зачем он тебе?
Сирак пригубил виски и почувствовал, как алкоголь пошел по всему телу.
— Мне негде встретиться с женщиной. Негде писать. Негде любить. Вот почему я пришел к тебе.
Искандер выпучил глаза.
— Ты думаешь, у меня здесь дом свиданий?
Сирак поморщился, словно ему дали пощечину. Поставил стакан на низкий столик.
— Прости меня! — сказал он и пошел к двери.
Искандер расхохотался ему вслед.
— Представляю себе человека, который не знает, куда деваться со своей возлюбленной, ха-ха-ха!
— Не дури!
Искандер перестал смеяться.
— Когда тебе нужно?
— В субботу, в два часа.
— Хорошо, — только и сказал Искандер.
— Я приду чуть раньше, — предупредил Сирак.
— Знаешь, почему я согласился?
— Почему?
— Не хочу, чтобы ты с ней не встретился!
Сирак захлопнул дверь, но даже из коридора было слышно, как хохочет Искандер.
ГЛАВА 12
Наконец наступила долгожданная суббота. Сирак с волнением смотрел на улицу из окна комнаты Искандера. Ему не верилось, что с минуты на минуту здесь появится Себле.
Он взглянул на часы. Она опаздывала всего лишь на десять минут, а ему казалось, что прошла целая вечность. Сердце учащенно билось, словно подгоняя медленные минуты. Он радовался, страдал, волновался.
Придет ли? Или, может, что-то ее задержало? Он не мог смириться с мыслью, что она не придет. Приоткрыв занавеску, он не отрывал взгляда от дороги. Себле не появлялась. Пустота, оцепенение — вот все, что ему остается. Улица по-прежнему была пуста.
Моросил мелкий дождь. Небо нахмурилось. А Сирак изнемогал от жары. Он весь был мокрый. Он ненавидел свое сердце, которое стучало, как барабан. В горле пересохло. Он не мог справиться со своими чувствами. Вошел в ванную, выпил глоток холодной воды, умылся, развязал галстук. Посмотрел на себя в зеркало и поразился — на него смотрело молодое, свежее лицо.
Провел рукой по щекам. Сегодня он был особенно аккуратно выбрит и даже надушился одеколоном. Кофейного цвета брюки, черный пиджак, голубая сорочка, красный галстук в черную полоску — это был его праздничный костюм. Он ушел сегодня из дому с мыслью одержать победу над сердцем женщины, которая его волновала. Разве это не самая большая победа? Досадно только, что он так вспотел. Он снова посмотрел в зеркало. Ему улыбался совсем молодой человек. «Да, любовь омолаживает», — подумал он, поправил галстук и вышел из ванной.
Сирак боялся смотреть на часы, но сдержать себя не мог. Прошло еще пять минут. Он нервно ходил по комнате. Вдруг под журнальным столиком увидел недопитую бутылку виски. Налил немного и, обжигая внутренности, выпил залпом. Стало немного легче. Потянулся, чтобы налить еще, и в этот момент раздался стук в дверь. Сирак не мог поверить своим ушам. Он не шевелился. Стук повторился. Сердце остановилось. Не было сил вздохнуть. Попытался поставить рюмку на столик, опрокинул ее и одним прыжком оказался у двери. Резко распахнул ее. Он не узнал Себле. Она была в темных очках, в низко повязанной черной косынке. В длинном белом плаще.
Она смущенно улыбнулась, быстро вошла в комнату, как будто за ней гнались. Он резко захлопнул дверь, запер ее на ключ и не в состоянии удержаться на ногах, прислонился к двери. Себле сняла очки и бросилась к нему в объятия.
— Как бьется твое сердце!
— А твое!
— Каждая минута казалась мне вечностью. Я боялся, что умру, не дождавшись тебя. Нет слов, чтобы выразить, как я ждал этого дня, этого часа. — Сирак дышал часто и прерывисто.
— Не могла найти машину, потому опоздала.
Она сняла плащ, косынку. Бросила все на диван. Поправила волосы. На ней была белая кофточка, голубая юбка и белые туфли на каблуке. Сегодня Себле выглядела особенно очаровательной.
— Какой ты нарядный! — взглянув на Сирака с улыбкой, сказала она.
— И ты очень красивая, Себле.
Он привлек ее к себе. Она прижалась к нему, но тут же отпрянула. Ее пугали собственные чувства. Она стала рассматривать комнату, которая была разделена на спальню и гостиную бамбуковой перегородкой. У двери стоял письменный стол и книжные полки с французскими книгами. Там же лежали кипы старых газет. Сирак следил за ней. Он выпил еще виски.
В комнате был полумрак. Желтые занавески, слегка пропуская свет с улицы, делали ее золотистой и придавали особую интимность. Над полками, по всей стене, были расклеены различные дипломы и грамоты хозяина.
— Верно, твой приятель вечный студент. — Себле улыбнулась. — Всю жизнь собирал дипломы и похвальные листы.
— Да, пожалуй. Нет науки, которую он не пытался бы изучать, — ответил Сирак. — Как говорят: не пускайте на базар того, кто не может остановиться перед соблазном.
Себле его не слушала. Она рассматривала фотографии Искандера. Их было много: в военной форме, в гражданской одежде — самые разные.
— Разве он служил в армии?
— Да, переводчиком. Он был в Конго.
— Похоже, что он очень любит себя, — сказала Себле, продолжая рассматривать фотографии.
— Творческая натура. Кажется самому себе мессией.
Сирак взял Себле за плечи. Он почувствовал, что ее бьет мелкая дрожь. Он поцеловал ее в затылок. Она не пошевелилась. Ему хотелось увидеть глаза Себле, он повернул ее к себе и нежно сказал:
— Красавица моя.
Себле улыбнулась. Губы ее напоминали бутон расцветающей розы. Жаркое дыхание обожгло его. Он смотрел в ее глаза. Там сверкали мириады звезд. Сирак не мог справиться с собой. Она разделила его чувства…
Первой нарушила тишину Себле.
— Если бы этот миг мог продолжаться вечно! — прошептала она, подняв голову и поправляя волосы.
— Ничего вечного нет. Радость в том, что мы имеем сейчас. — Сирак нежно гладил ее лицо. — Ты прекрасна.
Себле положила голову ему на плечо.
— Если бы Агафари смог постичь тайну.
— Какую тайну? — спросил Сирак.
— Тайну вечной жизни.
— О, эту тайну! — Сирак усмехнулся. — Если бы Ева не заставила Адама отведать запретный плод, мы бы знали о жизни много больше. Адам вкусил незрелый плод и оставил роду человеческому незрелые знания. Теперь Агафари странствует в поисках древа жизни, в котором для человечества скрывается тайна победы над смертью. Произойдет чудо, когда он отыщет это древо и съест зрелый его плод!
Себле не понимала его. Глядя на нее, Сирак продолжал:
— За право обладать древом жизни начнется невиданная доселе борьба. Кому суждена долгая жизнь, а кто умрет молодым?! Рассудить это может лишь Страшный суд и кровопролитие… Для философа его жизни вполне довольно. А дурак не будет знать, что делать ему и с вечностью! — Сирак нежно поцеловал Себле в лоб.
— Когда же ты продолжишь историю Агафари?
— Может, даже сегодня.
— Значит, ты еще не начинал? Почему?
— У меня нет времени.
— Почему? — не унималась Себле.
— Ну что ты все «почему да почему», — засмеялся Сирак. — Занят был. О тебе все время думал!
— Знаешь, о чем я сейчас мечтаю? Мы с тобой сидим дома. Ты пишешь, а я рядом: читаю то, что ты написал. Мы обсуждаем твою работу. Мне так и представляется наша жизнь в спокойствии и любви. — Она смотрела прямо перед собой, как будто там на стене и была изображена эта идиллическая картина.
— Да, действительно прекрасно.
— Что? — очнулась Себле.
— Твои желания прекрасны, говорю.
— Разве ты не видишь, как мы сидим рядом и я опираюсь рукой на твое колено.
— Вижу, все вижу.
Себле продолжала мечтать вслух о том, как она подает Сираку кофе, обед, укрывает его накидкой габи, если станет прохладно. Сирак внимательно слушал ее и вдруг прервал:
— Но писателю этого мало.
— Мало преданности и любви, да?
— Не в этом дело, — сказал он и погладил ее руку. — Писателю необходима свобода. С той минуты, когда в нем зародится замысел его детища, и до того, как он его создаст, он должен быть свободным. Для него в это время ценно лишь творческое состояние его души. Он думает о своем произведении больше, чем о возлюбленной. Как сказал один из поэтов, влюбленный поэт в душе желает смерти своей возлюбленной.
— Значит, вам, людям творчества, нет дела до тех, кто вас любит?! — воскликнула Себле.
— Мы отдаем себя работе полностью и более всего нуждаемся в свободе.
— Если я буду понимать тебя, разве я смогу помешать твоей свободе? Я не стану отвлекать тебя от работы. И если увижу, что ты устал от книги, то пойму твое желание отвлечься. И буду ждать твоего возвращения в тени твоей любви. Какая еще свобода нужна тебе?
— Может, так и будет года два, а потом… — Сирак засмеялся.
— А потом?
— Потом? — повторил ее вопрос Сирак. — Ты будешь такая же, как все другие женщины. Станешь заботиться о детях, о благополучии семьи, о материальном достатке в доме. И тогда прощай, свобода, прощай, творчество, прощай все, чем живет писатель! Ведь писатели часто очень непрактичные в быту. Материальные блага не являются целью настоящего писателя. Он стремится к творчеству, к прекрасному… И вот тогда-то начинается немой поединок. Кончается взаимопонимание, место его наследуют ссоры и распри. И женщины правы в этом случае.
Себле слушала его внимательно, боясь пропустить хоть одно слово.
— Если ты так считаешь, почему же ты женился, и даже два раза?
Сирак не мог сразу ответить на ее вопрос:
— Не знаю. Жизнь полна парадоксов. Писатель обычно одинок. И он любит свое одиночество. Только тогда он может слышать свое сердце и писать. Мы стремимся к полной свободе. Но долг — это часть той же свободы.
— Как все-таки жестока жизнь.
— Может, когда-то человек и сможет постичь ее. И будет создан общественный порядок, который даст писателю все, что необходимо для того, чтобы он мог свободно творить. Наступят прекрасные времена, о которых сейчас можно только мечтать: все будут трудиться в меру своих возможностей и получать от общества то, что им необходимо. Я не думаю, что такое в принципе невозможно. Я верю, что человеческая натура изменится к лучшему. Но даже если на земле наступит рай, люди творчества не найдут в нем покоя. Чувству удовлетворения нет места в их сердцах.
Сирак смолк и долго смотрел на Себле, которой сказать уже было нечего.
ГЛАВА 13
Кончились дождливые недели. Наступил сентябрь, близился новогодний праздник[58]. Девушки надели нарядные платья, украсили волосы. Отварами трав выкрасили руки и ноги. Веселыми стайками, со смехом и пением спускались они к реке собирать к празднику тростник. У каждой на шее священный новогодний талисман. Светлой надеждой дышит все вокруг в ожидании Нового года. Просыхают после ливней дороги. Очистилась в реках вода. Небо стало голубым, как бирюза. Золотистая накидка желтых весенних цветов покрыла долины, горы, ущелья.
Сирак и Себле стали часто бывать в номере Искандера и, как беззаботные птицы, наслаждались радостью пробудившейся жизни. Их чувства были яркими, как первые лучи весеннего солнца, чистыми, как небо после тропических дождей, звонкими, как пение весенних птах, ароматными, как первые цветы…
Сирак еще лежал в постели и вспоминал свидания с любимой. Сегодня они встретятся. Он решил позвонить Искандеру, чтобы предупредить его.
— Если оплатите мою постель, то в чем же дело? — прозвучало в ответ с издевкой.
— Только в кредит! — в тон Искандеру ответил Сирак.
— Кредит запрещен.
— Как можно запретить то, на что есть воля божья?
— Что ты имеешь в виду? — недоуменно спросил Искандер.
— Разве сама жизнь не дана нам в кредит?
— Черт ее знает! — буркнул Искандер. Сегодня он был как будто не в настроении. Сираку некогда было задумываться над причиной этого. Он вскочил с постели, умылся, оделся и вышел к завтраку. Обнимая Иоханнеса, в комнату вошла Цегие. Вслед за ней — Вубанчи с большим подносом.
Сирак ел с аппетитом. Цегие посмотрела на него и как бы невзначай спросила:
— Не слишком ли ты франтишься в последнее время?
— Заметно? — сказал Сирак с усмешкой и поправил галстук.
— Еще как. Не только наряжаться стал, даже и характер изменился, — сказала Цегие, кормя с ложечки Иоханнеса. — Куда только девалось твое недовольство, обиды? Книгу совсем забросил. На работу ходишь вовремя. Что с тобой случилось, муж мой?
Сирак отхлебнул чай и спокойно ответил:
— Ничего. Чувствую себя молодым. Вот и все. Когда человек чувствует молодость, в его душе звучит музыка. Мир кажется ему прекрасным. Он забывает о мелких неурядицах. Его начинает волновать все вокруг. Ну, как тебе сказать? Человек влюбляется в жизнь.
Иоханнес не хотел есть, капризничал.
— Ну что за наказание такое! — приговаривала Цегие. И, обращаясь к мужу, продолжала: — А разве не ты говорил мне, что одежда и вообще внешний вид не определяют сущность человека? Смотрю теперь на тебя, вспоминаю твои слова и ничего не могу понять.
— Не корми ты его насильно, это плохо действует на Иоханнеса. Ребенок должен быть упитанным, иначе он не ребенок, так, что ли, ты считаешь?! — сказал Сирак и вышел из-за стола. — Да, конечно, одежда ничего не определяет в человеке, но она отражает его настроение.
— Так что же случилось с твоим настроением?
— Радуюсь жизни. Я же сказал тебе. — Он поцеловал Иоханнеса в висок, жену — в щеку и направился к двери.
— Желаю тебе доброго здоровья, — сказала Цегие.
Он вышел на улицу, напевая свой любимый марш «Революционная родина или смерть», и услышал, что у соседей снова завыла собака. Подумал, жив ли герой… Неожиданно, словно из-под земли, перед ним возник нищий, молча протянул шляпу. Поздоровался, справился о здоровье Цегие. Сирак дал ему мелочь. Тот благодарно принял и посоветовал жене Сирака поехать на святые воды. Не заставил себя ждать и хромой Мандефро. Опираясь на палку, он ковылял навстречу.
— Приветствую вас, учитель! — как всегда, поклонился он. Сирак дал и ему несколько монет. Только господин Бырлие не напомнил о себе. Видно, без устали строчил на своей машинке, латая старье.
Сирак шел к «дому сатаны», напевая все тот же марш. Там он надеялся поймать такси. Он спрашивал самого себя, что с ним происходит. Влюбился ли он в жизнь? Или сам влюблен?.. Но почему он с нежностью стал смотреть на жену? Разве можно любить одновременно двух женщин? Ну и загадки преподносит жизнь! Он так был занят своими мыслями, что не заметил, как над ним нависла тень Хаджи Мустафы.
— Каково ваше решение, скажите, ради аллаха!
Сирак поднял голову.
— Хаджи, оставьте меня в покое, ради аллаха, пока я не закончу книгу.
— Как только вы освободите дом, я женюсь на молодой девушке и подарю аллаху новые души. Что важнее, выполнить волю аллаха или написать какую-то книгу? Рассудите сами! Ради аллаха, рассудите! — вопил Хаджи.
Сирак разозлился.
— Вы никак не можете понять меня! Я бы рад уехать из вашего дома, но я должен выполнить свой долг. Я вижу, вы беспокоитесь не потому, что вам некуда поселить вашу будущую молодую жену, а потому, что в доме, который был вашей собственностью, живут другие люди. «Почему бы не передать его в наследство жене и детям?» — думаете вы. Вот что такое, по-вашему, подарить аллаху новые души. А почему бы вам, Хаджи, все-таки не подождать, пока я закончу книгу?
— Ради аллаха, выслушайте меня, господин Сирак. Этот дом для меня особенный. Ведь я построил его на деньги, которые заработал, торгуя углем. Сколько угля перетаскал я своими руками, чтобы накопить деньги на него. Вы правильно говорите, что я успокоюсь лишь тогда, когда моя кровинка, мое дитя, получит его. Ради аллаха, Сирак, прошу вас! Если не верите в аллаха, может, уважите мои седины? Если я смогу чем-то другим помочь вам, скажите!
— Наберитесь терпения, больше ничего от вас не требуется.
— Поймите, сейчас я в деньгах не нуждаюсь, спасибо щедрому аллаху. Жизнь моя — полная чаша. Мне нужен только мой дом и…
Сирак вопросительно поднял брови.
— И я готов дать вам тысячу бырров, только освободите его.
— Хаджи, мне не нужны ваши деньги!
— Хорошо, я добавлю еще пятьсот бырров…
Сирак вскочил в первую попавшуюся машину, и вслед ему еще долго неслись причитания Хаджи, который взывал к своему аллаху.
После работы Сирак решил отправиться к Искандеру. Сегодня тот был в добром расположении духа. В комнате чисто прибрано. Старые газеты и журналы, обычно валявшиеся где попало, аккуратно связаны в пачки. Сирак пожал руку Искандеру и сел в кресло. Заметив радость на лице приятеля, он спросил, что с ним произошло.
— Я снова живу. Добрый дух примирился со мной, — сказал Искандер.
— Какой еще дух?
— Дух творчества. Я опять засел за книгу. Теперь-то я уж напишу, как надо. Я словно ожил, работать хочется. — Он возбужденно потирал руки.
Сирак не без зависти сказал:
— Это замечательно. Мне бы так.
— Спасибо тебе. Ты мне помог. — Искандер подошел к Сираку и расцеловал его в обе щеки.
— Ну что ты? — Сирак смутился.
— Ты открыл мне глаза. А мне, глупцу, сначала показалось, что ты меня убил. — Он одним прыжком оказался у письменного стола и схватил пачку листов желтоватой бумаги. — Хочешь, я расскажу тебе содержание моей будущей повести?
Сирак посмотрел на часы, положил ногу на ногу и приготовился слушать, хотя все мысли его были с Себле.
Искандер включил настольную лампу, сел за письменный стол.
— Знаешь, какое название я решил дать повести? «Земля — пахарю».
— Замечательно.
— Тебе нравится? Начну с того дня, когда был объявлен декрет о земле. Помнишь, что творилось тогда?
— Такое не забыть. У меня до сих пор в ушах звучит голос диктора, который объявил по радио: «С этого дня вся земля становится собственностью народа Эфиопии!» Разве можно забыть день, когда заново родился придавленный эфиопский крестьянин, который был выше лишь разве что мертвых, но ниже всех живых?
— Я хочу показать, как по-разному восприняли декрет люди, — оживленно продолжал Искандер. — Крупные землевладельцы не верили в жизненность декрета. «Все это бред! — говорили они. — Декрет не продержится и пару дней». Некоторые в злобе даже разбивали радиоприемники. Сторонники ЭНРП считали, что до тех пор, пока не будет создано временное народное правительство, до тех пор, пока крестьяне не будут организованы и вооружены, объявление такого радикального декрета преждевременно. Декрет, по их мнению, мог только породить противоречия между крестьянами и солдатами, замедлить процесс передачи власти в руки гражданского правительства. Неподготовленное, неорганизованное крестьянство, считали они, не сможет защитить свои права. Объявить декрет в таких условиях равносильно тому, как запрячь лошадь позади телеги. И вот тут-то появляется главный герой повести Деджене…
Сирак опять взглянул на часы.
— Деджене — сын бедного крестьянина. В детстве он видел лишь коровьи хвосты. Учиться начал поздно и в колледже был старше других студентов. У него уже зрелый классовый взгляд на вещи. Он считает, что молодое поколение должно провести в жизнь земельный декрет, отражающий вековые чаяния крестьянства.
— Значит, появляется герой из народа, — перебил Искандера Сирак. — Надо умело показать его жизнь, характер. Его революционность не должна ограничиться лишь произнесением революционных фраз. Читатель должен чувствовать и размышлять вместе с ним. Деджене должен быть тем героем, неудачи и победы которого читатель полностью разделяет.
— Вот-вот. Мне кажется, я хорошо знаю Деджене, вижу его, говорю с ним, понимаю его. Если говорить коротко, содержание повести состоит в том, как Деджене будет участвовать в проведении в жизнь декрета о земле. Он всем сердцем поддерживает эту кампанию, живет чаяниями и жизнью простого народа, слышит биение его пульса. Многое ему предстоит узнать, но и сам он будет отдавать свои знания другим, делать все, чтобы помочь крестьянам осознать свои цели, организоваться. Деджене будет стойким и храбрым в жестокой борьбе с помещиками. Ему придется трудно, он будет отстаивать свою правоту. Его объявят контрреволюционером, арестуют по ложному навету. Многое придется ему пережить, прежде чем народ освободит его и оценит его заслуги. Вот так я представляю мою книгу. Закончить думаю тем, как крестьяне, объединенные кооперативом, празднуют первую годовщину декрета. — Искандер встал, прошелся по комнате. — Ну, как? — спросил он Сирака.
— Неплохо.
— Ты правду говоришь?
— Конечно. Но судьбу книги определяет не столько сюжет, сколько герои произведения.
— Ты думаешь, я справлюсь с темой?
— Это мы увидим, когда книга будет готова. Но в целом мне твой план нравится. Только не занимайся копированием действительности. Задачи художественной литературы сложнее. Знаешь, как их определяет метод социалистического реализма: правда жизни и социалистические идеалы как преобразующее начало общества, активность человека-творца. Ты хорошо продумал конец повести?
— Да. Прототипом моего героя является один из участников кампании. Его имя Таммене. Если бы ты видел его! Удивительно приятный парень! Между прочим, он читал твою книгу «Исчезнувшая, как тень». Она ему очень понравилась. Таммене мне подробно рассказал о кампании. Борьба была суровая. Он много пережил. Если бы ты слышал, как он рассказывал о том, как типы из ЭНРП объявили его врагом революции, посадили под арест, мучили, терзали и как потом крестьяне освободили его. Потом его обвинили в поддержке ЭНРП, потому что он был против лозунга «Демократические права эксплуатируемым — немедленно!». Страшно представить, что он был на грани гибели. Пережил немало испытаний, страданий и остался верным делу революции и полным уверенности в ее победе. Он говорит: «Нельзя делать выводы о революции в целом по тому, какие несчастья подчас она приносит отдельным людям. Нельзя шарахаться из стороны в сторону в зависимости от того, вверх или вниз несет тебя революционный поток в данный момент».
«Мы столько сделали для революции, горели и сгорали ради нее, а что получили?» — говорят некоторые и удаляются разобиженные. Это глубоко неверно. Дело не в том, получил ты назначение или оказался разжалованным, нашел или потерял. Я никогда не забуду, как он сказал: «Мое счастье в том, что горит, ярко пылает факел революции!» На будущей неделе мы собираемся вместе поехать в деревню Кофеле, где он участвовал в проведении кампании. Знаешь, он очень общительный и отзывчивый человек… Кстати, а как твои дела? — вдруг спросил Искандер.
Сирак только рукой махнул:
— Никак, топчусь на месте.
— Может, ты влюбился?
— Какая там любовь! — нарочито громко и небрежно ответил Сирак.
— Конечно, влюблен. — Искандер засмеялся. — Или все это забавы ради, чтобы развеяться? Мне кажется, ты намеренно построил себе убежище, чтобы спрятаться от действительности. Ты словно бы живешь в выдуманном мире.
— Откуда это видно? — сердито спросил Сирак.
— Да уж так мне кажется…
— Почему же все-таки? — настаивал Сирак.
— Ну… Я не думаю, что ты легкомысленно относишься к своему творчеству. У тебя есть жена и ребенок. Ты всегда представлялся мне сильным человеком.
— А что ж, по-твоему, любовь — это слабость?
— Я не это хочу сказать. Просто мне кажется, что ты по характеру своему не из тех людей, которые ищут убежище. А может, это получилось случайно? — Искандер слегка присвистнул.
— Что?
— Может, ты начал встречаться с Себле просто так, из легкомыслия или чтобы уйти на какое-то время от жизненной суеты. А если она тебя полюбит? Разрушит свою семью? Что ты станешь делать? Выгонишь жену и женишься на Себле? Ты несешь ответственность не только за себя, но и за нее. Я знаю, что ты не желаешь ей зла. Подумай, Сирак, мне кажется, тебе пора оставить развлечения и взяться за перо. От этого будет лучше и тебе, и ей. Прости, что влезаю в твои личные дела. Тем более, что Себле сейчас придет. Да и у меня тоже есть дело. Я пошел, — сказал Искандер и поспешно вышел из комнаты. Сирак мысленно выругался.
И однако слова Искандера заставили его задуматься. Ему стало неприятно. «Действительно ли я люблю Себле? Или?.. Может, Искандер прав?» К чему могут привести их отношения? Сирак не мог ответить на этот вопрос. Он стоял посередине комнаты, понурив голову, и чувствовал, что попал в западню. Но сейчас он больше думал о Себле, чем о себе. «Есть ли в нашей жизни на самом деле место десяти заповедям? Все мы их заученно повторяем, а сами не верим ни одному слову. Они не являются законами ни для кого из нас», — размышлял Сирак, когда в дверь постучали.
— Минута в минуту. — Себле обняла его.
— Как я соскучился! — Он нежно прижал ее к себе.
И опять запели птицы. Горы застыли торжественно, как на богослужении. Ярко пылают свечи в храме. Туманная дымка на горизонте поднимается, как струйки курящегося ладана. Вздымается и падает морская волна. Жизнь, которая медленно проплывала мимо, снова на мгновенье бросила свой якорь… Тишина. Молчание.
— О, что за жизнь! — сказала Себле.
— Прекрасная жизнь, — отозвался Сирак.
— Но слишком короткая.
— И прекрасно, что короткая.
— Почему же?
— Если бы она не была столь краткой, мы бы ее не ценили так.
— Удивительно, ничто тебя не огорчает! — чуть помолчав, сказала Себле.
— А что должно огорчать? — удивился Сирак.
— Я имею в виду твое отношение к любви и жизни.
— Вот потому-то писатели и не достигают зрелости.
— А как ты ко мне относишься? — спросила Себле.
Он помолчал.
— Ты представляешься мне теплым лучом утреннего солнца.
— Не завидую женщине, которая попадет в костер твоей любви.
— Почему?
— Сгорит. Ты ее сожжешь. Ты заставляешь себя любить, а сам, кажется, остаешься холодным.
Он молча поцеловал ее в лоб…
Она лежала на его руке. Он боялся пошевелиться. «Ну и что дальше? Жизнь действительно дана на радость нам или она насмешничает над нами? Что она — реальность или химера? Может, мы в раю для дураков?» — думал Сирак. Себле подняла голову и спросила:
— Ты знаешь госпожу Алтайе?
— Кого, кого?
— Госпожу Алтайе…
— А, тетушку Алтайе? — Ее золотой зуб мелькнул у него перед глазами. Он увидел, как она выжидает, навострив уши, прислушивается, где мелют нынче кофе. Увидел ее длинный нос, издалека улавливающий запах ладана. Едва успевают снять с очага закипающий кофейник, как появляется ее длинная фигура с неизменной кофейной чашкой, завернутой в красный платок. — Знаю, знаю. Это наша соседка. Кстати, своего Агафари я нашел благодаря ей. — Он немного приподнял подушку. — А ты ее откуда знаешь?
— Тетушку Алтайе я помню с детских лет, — сказала Себле. — Мы были соседями. Она приходила всегда, когда в доме садились пить кофе. И чашку свою приносила. Она и теперь иногда меня навещает. А как она говорит, шутит! Сколько в ней остроты! Знаешь, что она говорит, когда видит молодого человека? «Вот молодость и красота, что спешит в жизнь, а я, Алтайе, спешу к своей могиле. И пути наши пересеклись». И никогда не забудет поплевать, чтобы не сглазить.
— Да, интересная женщина эта тетушка Алтайе! Недавно весь квартал подняла на ноги. Не помню, чтобы когда-нибудь мое сердце было тронуто так, как в тот день. Я уже собирался уходить на работу, как вдруг раздался душераздирающий крик. Цегие узнала голос тетушки Алтайе. «Может, она получила печальное известие о смерти кого-нибудь из близких?» — сказал я. «О чем ты говоришь? У нее нет ни одного родственника», — ответила мне Цегие, и мы побежали к дому Алтайе. Около него толпились соседи. Тетушка Алтайе выла, схватившись за голову. «Ой, что я увидела сегодня! — причитала она. — Только теперь я поняла, что жизнь моя — жалкая горстка пепла…» И что же, ты думаешь, было причиной таких страданий? Увидев, что под крышей ее дома голубка вывела птенцов и кормит их, тетушка Алтайе подумала о своей одинокой, бесплодной судьбе, которую и стала горько оплакивать. Я удивился и спросил ее: «Неужели вы никогда не видели, как птица кормит своих птенцов?» — «Ну что ты, сынок! Видела, всю жизнь видела, но смысл этого поняла лишь сегодня», — сказала она и залилась слезами. «Какой смысл?» — недоумевал я. «Смысл моей жизни бесплодной, которая теперь в руинах. Что подарила я миру? Ничего. Ведь бог и мне дал чрево, а я осталась камнем бесплодным!»
Соседи пытались успокоить ее и сами начали рыдать… Да, кстати, когда она была у тебя в последний раз? — спросил Сирак.
— Вчера.
— Что-нибудь спрашивала обо мне?
— Да, но я не поняла, что именно она хотела узнать. Я сказала, что ты хороший писатель, что я тебя знаю, что мы часто видимся. — Себле говорила и поправляла волосы. — Больше она ничего не спросила. Но сказала, что твоей жене не нравится, что ты писатель. Ей хотелось бы, чтобы ее муж ходил на службу, как все, работал бы, как все, как все, приносил бы зарплату и содержал дом. «Ей не нравится, что он занимается тем, что переводит бумагу», — сказала мне тетушка Алтайе. И знаешь, о чем я подумала? Ах, если бы мы могли обменяться мужьями! — Себле обняла Сирака и спросила: — А почему все-таки твоей жене не нравится, что ты писатель?
Сирак рассказал ей, как попал в долги со своей первой книгой.
— Кроме того, она боится, что я влезу в политику из-за своих книг и меня арестуют. Она не раз говорила: «Время теперь ненадежное. Зачем ты себя раскрываешь? То, что написано, не смоешь. Не забывай, что у тебя семья и ты за нее в ответе. Если с тобой что-нибудь случится, мы тоже погибнем». Она не злой человек, просто для нее нет ничего дороже благополучия семьи.
— А твоя первая жена? — вдруг спросила Себле, низко опустив голову. — Какая она была?
— В каком отношении?.
— Во всех! — вдруг крикнула Себле в раздражении от того, что он ответил на ее вопрос вопросом.
— Что тебе до нее?
— Мне хочется знать!
Сирак удивился такой перемене в ее настроении.
— С чего же начать? — спокойно обратился он к ней.
— С начала, — резко сказала Себле.
Сирак не любил рассказывать о своей первой жене. Не потому, что досадовал на нее или надеялся когда-нибудь вернуться к ней. Просто потому, что задушил и похоронил в себе воспоминания о Марте навсегда. К чему оживлять мертвые страницы своей жизни?
— Наш брак был, что называется, неравным. Для меня, безродного бедняка, она была завидной партией, потому что происходила из богатого и знатного рода. Сколько аристократов добивались ее руки, обещая золотые горы, но она выбрала меня, чем, естественно, вызвала кривотолки.
— Как вы с ней встретились?
— На вечеринке. Она была с молодым человеком. Но он не очень-то уделял ей внимание, все заигрывал с другими девушками. Мы сидели рядом. Разговорились о книгах, да так увлеклись, что позабыли обо всем. Вокруг танцевали, а мы говорили о любимых произведениях. Оказалось, вкусы наши совпадали. Потом она сказала, что это самый приятный вечер в ее жизни, и дала номер своего телефона.
Спустя некоторое время я ей позвонил. Мы встретились. Раз, другой. «Я хочу увидеть, где ты живешь», — как-то заявила она. Мне не хотелось везти ее к себе. Мы жили в жалкой лачуге. Но она настояла. С каким трудом ехала ее роскошная машина по узким и пыльным улочкам нашего поселка! Увидев мой дом, она воскликнула: «Так ведь помимо книг у тебя ничего нет». Помню, я ответил ей тогда, что это самое большое богатство в мире.
Не знаю, сколько дней прошло. Однажды она снова приехала и увезла меня к себе. Познакомила с родителями. Когда мы беседовали, ее отец спросил о моем отце. «Вы его не знаете», — ответил я. «Как?» — удивился он. «Он не имеет ни титулов, ни званий. Он бедный крестьянин», — сказал я, чтобы закрыть эту тему. Стали говорить о политике. Он рассказывал, как много сделал для страны, для народа. «Что ты думаешь о сегодняшнем политическом положении?» — поинтересовался он, словно прощупывая меня. «У нас происходят радикальные изменения», — ответил я. «Какие же именно?»
Я стал говорить о земельной реформе, о ликвидации неграмотности, о развитии образования. Выслушав меня, он сказал: «Ничего-то ты не знаешь. Такой же пустомеля, как и все молодые. Вы хотите одним ударом уничтожить тот мир, который мы с таким терпением и мудростью создавали веками. Вы не понимаете ни своей страны, ни ее народа. У вас нет никакой основы. Вы, безродные, плаваете по поверхности, как коровий навоз». Я вспылил. «Почему мы не знаем страны? Знаем! Чтобы понять, что в нашей стране кучка феодалов эксплуатирует массы крестьян, не требуется проводить глубокие исследования. Это очевидно», — пытался я спорить.
«Дочь обучала мать рожать, — услышал я в ответ. — Я больше тридцати лет на высоком государственном посту, закончил Оксфорд, специализировался по политэкономии. Ты вот говоришь о крестьянах, а сам не знаешь, сколько у нас в стране различных видов землевладения и землепользования. Меня огорчает, что наша страна, которая подавала столько надежд, попадает в руки таких, как ты. Все мои старания на благо страны пошли прахом, вот что печально!» — кричал отец Марты. Я тоже вошел в азарт. «Что же тут печального, ваше превосходительство? Каждое поколение служит своему времени, и старое по законам развития должно уступить место новому». Лишь только я произнес эти слова, как сразу же понял, что сейчас меня выдворят. Это был уже не спор, а ругань, где не хватало только палки. К счастью, вмешалась Марта, а то неизвестно, чем бы кончился наш разговор.
Когда в следующий раз она пригласила меня к себе в гости, я сказал: «Ты с ума сошла! Я был так дерзок с твоим отцом, что, если еще раз появлюсь у вас, он прикажет высечь меня. А у ваших слуг тяжелые кулаки, так что не хотел бы я попасть им под руку». Она засмеялась. «Напрасно ты так думаешь. Папа остался о тебе хорошего мнения. Он так и сказал: «Где ты нашла такого упрямца? Он не из тех, которые только поддакивают и кивают. Такого ты ни разу не приводила в дом. Парень начитанный. Но взгляды его ошибочные. Я должен образумить его». Короче, я опять пришел к Марте и опять спорил с ее отцом. О чем мы только не говорили: и о Марксе, и о теориях буржуазных политэкономов и философов. Отец Марты никак не соглашался, что движущая сила исторического развития — борьба классов, что историю творит народ. «Что ж, по-твоему, мои тридцать лет на государственной службе — ничто для истории? Оставь ты свои разговоры о народе. Народ идет туда, куда его ведут. Элита определяет развитие общества. Но молодое поколение неблагодарно. Не знаю, право, откуда вы появились такие?» — шумел он. Но и я не уступал.
«Народ — творец истории, но это не означает, что личности не играют в ней своей роли. Главное, чем определяется их роль, — это какие классы они представляют», — сказал я.
«Кстати, а почему ты оказался здесь?» — неожиданно спросил отец Марты. Я не понял вопроса. «Я хочу сказать, что люди приходят сюда не без причины. Приходят, так сказать, в поисках материнского молока, как к кормилице. И этой кормилицей являюсь я. Сколько людей просят меня окрестить их детей! А ведь полно безработных священников. Одни обращаются ко мне для того, чтобы я покровительствовал им. Другие просят моей поддержки в продвижении по службе, в получении наград. Сколько людей обивают мой порог, чтобы я походатайствовал за них, защитил их! Но у тебя иная цель. — Услышав эти слова, я замер. Меня прошиб пот. — Ты приходишь, чтобы сердить меня. Не так ли? Ты лучше меня знаешь историю, особенно историю Эфиопии. Но упрямство и дилетантство еще не есть знания. Жизнь учит больше, чем книги. С этим-то ты должен согласиться. И я буду не я, если не смогу убедить тебя в этом».
Сирак замолчал.
— Прости меня! — вдруг сказал он.
— За что? — удивилась Себле.
— Я увлекся и слишком много тебе наговорил. Но я рассказал тебе о спорах с тестем, чтобы показать, как складывались наши отношения с Мартой.
— Я поняла: с отцом разгорались дуэли, а с Мартой — любовь. Ну, а что было потом?
— А потом мы с Мартой заговорили о женитьбе. Я спросил, читала ли она «Неравный брак» Мэнгысту Лемма[59], и предложил остаться друзьями.
«Почему же? Я ведь собираюсь замуж за человека, а не за деньги и титулы. Этот человек — ты. А деньги у меня есть. У нас будет свой дом. Ты будешь писать и… любить меня. Что может быть лучше? Ты, наверное, не сможешь любить равно меня и свои книги. Я понимаю, что литература будет твоей первой любовью, и мирюсь с этим. Я не настолько самовлюбленная и ревнивая, я не стану посягать на всю твою любовь. Надеюсь, что у тебя хватит времени на нас двоих». Так она говорила мне во время свиданий. Любовь наша крепла. Но было нелегко. Чего только не делалось, чтобы разлучить нас.
— Ее родственники мешали?
— Не столько они, сколько другие претенденты на ее руку. Они пытались поссорить нас. «Как ты можешь оскорблять себя и свою семью, появляясь повсюду с этим порочным человеком, который не раз ночевал в притонах Вубие Бэрэха?[60]» — говорили они ей.
— А ты действительно ночевал там? — удивилась Себле. Сирак усмехнулся.
— Бывало. Но не распутничать ходил я туда. Я писал книгу о жизни Вубие Бэрэха. А ведь чтобы писать о предмете, надо его знать.
— И эта книга вышла?
— «Ночь без конца»? Нет. Так и лежит в столе. Но когда-нибудь обязательно выйдет. Марта тоже спросила меня, правда ли это. Я не скрыл, рассказал, почему бывал там. Она меня поняла. Но отец, как она мне сказала, очень рассердился. И без того все настраивали его против меня. «Что он решит, как ты думаешь?» — спросил я ее однажды. «Он уже решил… послать меня учиться за границу», — сказала Марта вся в слезах. Меньше чем через месяц она уехала в Англию. Я не мог с этим смириться и решил немедленно ехать вслед за ней. Стал добиваться стипендии. Мое заявление приняли в Кембриджском университете. Я получил билет и отправился за паспортом. Сначала мне сказали прийти послезавтра, потом через неделю, потом еще через неделю… Я все понял.
— Что именно? — спросила Себле, прерывая рассказ Сирака.
— Что кое-кому не хотелось, чтобы я ехал в Англию.
— Ее отцу?
— Может быть.
— А как он узнал?
— Влиятельный человек всюду имеет глаза и уши.
— И что же ты сделал?
— А что я мог сделать? — Сирак пожал плечами. — Решил схитрить и поехать не в Англию, а в Америку. Получил стипендию от Мичиганского университета. На этот раз паспорт выдали в три дня. Но жить в Америке я не смог.
— Почему? — спросила Себле.
— Потому что сердце мое было в Англии. Попытался переехать туда — не получилось. И я вернулся домой.
— Без диплома?
— Меньше всего тогда я думал о дипломе. Для человека, который хочет стать писателем, диплом ничего не решает. Все, что ему необходимо, — это писать. Через год я отправился во Францию, тут мне тоже никто не чинил препятствий. Я жил в Эксе, — вспоминал Сирак с грустью. — Экс произвел на меня впечатление города, где старухи и старики, словно нарочно собравшись вместе, ждут свою смерть. Сидят, принюхиваясь к запахам тления, вглядываясь в разверстые перед ними могилы. Кажется, что старость здесь распространяется, как заразная болезнь. Но небо над Эксом всегда ясное. И кажется, что небосвод так низко над землей, что можно протянуть руку и коснуться звезд и луны. Правда, меня эта красота не очаровывала. Об учебе я тоже не думал. Радостью моей была близость к Марте. Между нами был уже не океан, а узкая полоса воды. Вскоре приехала Марта. Потом я стал ездить к ней. На каникулах мы отправились в путешествие по Италии, побывали в Генуе, Флоренции, Венеции. Я до сих пор вспоминаю эти дни, как самые счастливые в нашей жизни.
Себле переменилась в лице, но Сирак, не заметив этого, продолжал:
— Так прошло четыре года. Но едва ли год из них я провел в университетских стенах.
Когда мы вернулись на родину, Марта предложила мне работать в экспортно-импортной фирме, которую открыл ее дядя. Она обещала мне хороший заработок и говорила, что у меня останется время на то, чтобы писать. О чем можно было еще мечтать? Вспоминая ее дядю, я вспоминаю шестьдесят восьмой — семьдесят четвертый годы, дух этого времени, когда, как грибы после дождя, росли крупные фермерские хозяйства, а в городах преуспевали торговцы и адвокаты. Разве ты не помнишь?
— Да, тогда появилось много дельцов, наживших на спекуляциях миллионные состояния.
— Многие буржуа подались в провинцию, сгоняли с земли тех крестьян, чьи отцы были их арендаторами, а деды крепостными, и устраивали громадные фермы, которые стали приносить им огромные доходы. Мелкие собственники пытались поднять голову, но праздные богачи плодились, как мошкара в сезон дождей, и кто мог осмелиться помешать им? Само небо было их защитой. — Сирак погрузился в воспоминания. — Смешно подумать, как эти нувориши соперничали друг с другом. Пресытившись жизнью в зеленых долинах, они стали выдалбливать Энтото[61]. Поднимаясь все выше, строили виллы, которые казались летящими в небе кораблями, возвышались, как стены замка Фасилидаса[62]. Открывая окна своих зал, они вдыхали чистый, горный воздух, попивали виски со льдом, слушали музыку и смотрели с поднебесья на Аддис-Абебу. А о чем они говорили? «Ты видела виллу, которую построил господин… за сто пятьдесят тысяч? А его машину? Это же целая гостиная!» — «Ну, значит, ты не видела виллу господина… Не зря говорят, что тот, кто не видел Нила, восхищается его истоками! Это вилла стоила двести тысяч! Мебель из Италии! Сядешь в кресло — сразу в сон потянет! Цветы в доме, цветы во дворе — оранжерея, а не дом. А спальня! Рай, и только». — «А вы видели «мерседес» господина… последняя модель! А господин… заказал лимузин цвета морской воды!» — «А «ягуар» господина…» И так далее и тому подобное. — Сирак замолчал. — Дядюшка Марты был одним из таких нуворишей. Он был умен, находчив. Как и другие, подобные ему, он жил в поднебесье и мечтал торговлей завоевать жизнь.
Я согласился работать у него, хотя я не деловой человек. Но, думал я, опыт мне не помешает, а кроме того, я смогу писать — это главное.
Я оставил свою работу и перешел в фирму дядюшки Марты. Но все оказалось не так, как я предполагал. Свободного времени у меня не оставалось. Я понял, что попал в западню. Дядюшка, скорее всего, этого и добивался. Через год я решил все бросить, но он тут же пообещал мне повысить зарплату и продвинуть по службе. Я отказался наотрез.
Но тут ко мне явилась Марта и предложила пожениться. «Зачем торопиться?» — сказал я с удивлением. Я любил ее, но не надеялся, что она все-таки решится выйти за меня замуж. Зная, что у нее есть другие мужчины, с которыми я сам не раз видел ее и о которых много слышал, я мучился от ревности и готов был в любую минуту с ней расстаться. Она хорошо дала мне почувствовать, что такое ревность.
«Я и не тороплюсь, — ответила Марта. — Семь лет я ждала тебя. Или, по-твоему, этого мало?» Она сказала, что твердо решила выйти за меня. Мы поженились. Помню день нашей свадьбы. Я даже не сменил свой будничный костюм. Рядом со мной, в платье невесты, она была похожа на королеву. И окружали нас ни много ни мало принцы, князья, аристократы. Одним словом, сон наяву. Мне показалось, что отец Марты заметил мое смущение. Подойдя ко мне, он сказал: «Не волнуйся. Когда я женился, я был точно в таком же положении. — И добавил шепотом: — Знаешь, почему я отдаю тебе Марту?» — «Потому что она любит меня. И не вы мне ее отдаете, а она сама нашла меня», — ответил я. Он разозлился. «Не будь дураком. Это брак по расчету», — сказал он и отошел в сторону.
Назавтра я увидел в газетах сообщение о нашей свадьбе. Оно было кратким, но в нем угадывалась «политика». И действительно, вскоре до меня стали доходить разговоры о том, что отец Марты отнюдь не презирает бедняков: «Вот ведь выдал дочь замуж за неимущего, а мог и за принца! Хороший человек!» Тут-то я понял, что он имел в виду, называя наш брак «браком по расчету».
Фирма богатела и росла, но я все-таки пытался писать. Марта сочувствовала моим стремлениям и поддерживала их. Она верила, что когда-нибудь я стану хорошим писателем. Но у меня не получалось ничего толкового. Будто что-то мучило меня. Позже я понял что. Ты удивишься, но мне не хватало ревности. Она стала моей женой, и мне было этого уже недостаточно. Тебя не удивляют мои чувства?
— Болезнь это, а не чувства, так я думаю, — сказала Себле.
— А в общем-то, жили мы хорошо, — продолжал Сирак. — У нас родился чудный мальчишка. Он подрастал, и мы с ним становились друзьями. — В глазах Сирака блеснули слезы. — Хотя сейчас лучше о нем не вспоминать. В обществе я вращался самом аристократическом, где велись бесконечные разговоры о гипертонии и ревматизме. И хоть это меня утомляло, однако время, проводимое с Мартой, было целительным. Днем я работал. Вечером же начиналась светская жизнь: приемы, гости. Нужно было успевать на все поминки в знатных домах, на все похороны с их часовыми траурными церемониями. В конце концов я все это возненавидел. Слишком мало времени оставалось для себя.
Из-за этого мы стали постоянно ссориться с Мартой. Если я отказывался пойти на прием, в гости или на поминки, она не давала мне покоя. Я же стоял на своем. Особенно действовали мне на нервы эти вечные переодевания. Каждый раз мне казалось, что я надеваю саван. «Мы должны уважать нормы общества, в котором живем, — говорила Марта. — Мы ведь не одни на свете. Хотим мы этого или нет, мы являемся его частью. И ты не должен забывать о месте, которое занимает в этом обществе мой отец, о его имени». Меня, ясно, злили такие разговоры. «Я женился на тебе, а не на твоем «обществе» и хочу, чтобы у меня была свобода. Надоели мне ваши развлечения. Да и что ты называешь обществом? Загнивающий класс, изнемогший от ревматизма и гипертонии! Меня тошнит от этих ваших приемов! В бедной хижине душа моя была бы счастливей. Она смогла бы там отдохнуть», — кричал я. «Ну и ступай! Кто тебя удерживает? Торопись, не то хромая курица тебя обгонит. Что и говорить, мелкая душа имеет мелкие желания», — говорила Марта в ответ и, плача, отправлялась по своим «светским делам» одна.
Я тоже уходил из дому. Шел в кино. Однажды вечером мы сильно повздорили и разошлись, как обычно, в разные стороны. Но в кино мне идти не хотелось, надоело, и я отправился бродить по городу. Подумав о Вубие Бэрэха, воспоминания о котором были еще слишком живы, я решил пойти в этот квартал бедноты. Я долго слонялся по улицам, пока не заметил один притихший домишко. В комнате сидела одинокая молодая женщина и жевала чат. Она была хороша собой: темнокожая, с большими яркими глазами. Глаза ее были настолько велики, что вся она показалась мне одними огромными глазами. Косынка соскользнула с гладких волос. На плечах тонкая накидка. Кожа на груди настолько нежная и блестящая, что напоминала свежеочищенную луковицу. Она предложила мне чат.
«Что делать здесь такой красивой, молодой женщине, как ты?» — спросил я ее. «Такой молодой красивой женщине, как я, только здесь и место, если у нее ничего и никого нет». — «Разве грех наняться служанкой в чужой дом?» — опять спросил я. «Не грех, а ад! Сколько раз я это делала! Да ведь если до конца месяца не хватит муки, масла или перца, хозяева обрушиваются на служанку, объявляют ее воровкой. А по мне, легче умереть, чем так называться». — «А продажной называться легче?» — «Я продаю напитки, а не свое тело. У меня заведение, которое я открыла на деньги, накопленные, пока я была служанкой. Ну а если мужчина окажется мне приятен, что ж… Я ведь никаких обетов не давала».
Вот так я и познакомился с моей теперешней женой, — сказал Сирак и взглянул на часы.
— Уже поздно, Себле.
— Да пусть хоть до рассвета не расстанемся!
— Ах, если бы это было возможно! — сказал Сирак и поцеловал ее в лоб.
— А что было потом? — с нетерпением спросила Себле.
Сирак подумал, что сегодня она его не отпустит, и продолжал:
— Тут начались массовые выступления, взбунтовались некоторые армейские части. Однажды к нам примчался встревоженный отец Марты: «Что им надо, как ты думаешь?» — с раздражением спрашивал он. Он как-то сразу вдруг постарел. «Перемен, перемен», — ответил я. Он рассердился. «А мне-то представлялось, что ты человек умный, — сказал он. — Разве может народ добиться перемен, не имея вождя! Сейчас нам надо проявлять особую осмотрительность.
Вспомни, как в Англии правящие классы умело направляли народные движения! Мы должны обеспечить руководство и так же направить народное возмущение в нужное русло. Иначе все может плохо кончиться. Меня пугают не столько нынешние волнения, сколько дворцовые интриги. Император совсем одряхлел. Двор распадается. С одной стороны — императорская семья, с другой — министры. И все жаждут власти. Я боюсь, что, пока мы будем вести междоусобные распри, солнце уйдет за горизонт. Мы сами навлекаем на себя беды. Почему все так получилось? Ох уж эти незаменимые, чванливые министры! Я знаю их, как линии на своей ладони. Как только войска вернутся в казармы, все вернется на круги своя. А солдаты хотят только повышения жалованья, а вовсе не «перемен». Так что не смей больше говорить мне об этом!»
«Но разве вы не видите, что народ наконец открыл глаза? Не думаю, что можно снова скрыть от него правду. Что же касается вождя, то его рождает ситуация, вожди с неба не спускаются», — возразил я.
Отец Марты негодовал, кричал, что я ничего не понимаю в политике, называл меня пустомелей. Когда он ушел, Марта стала на меня нападать, упрекать в том, что я нарочно старался разозлить ее отца.
С того дня я долго не встречался с ним. Он был занят, дневал и ночевал во дворце. Я понял, что старик не на шутку решил спасать положение.
Через некоторое время солдаты вернулись в казармы. Положение стабилизировалось. Национальная комиссия безопасности делала свое дело. Была обещана новая конституция, которая якобы должна была спасти страну от всех бед. Наступила передышка. Был объявлен молодой наследник трона. Мне и вправду стало казаться, что правящие классы умело справились с беспорядками.
Однажды отец Марты призвал меня к себе: «Ну, что теперь скажешь, политик?» Я пытался защищаться. «Разве огонь, который притушен, не продолжает гореть? — говорил я. — Народ взвешивает свои силы и силу власти. Он не желает подчиняться, как прежде. Да и власть не может управлять по-прежнему. Режим ослаб. Если зуб расшатан, он обязательно выпадет. Солдаты, добившись своего, вернулись в казармы, но они не могут теперь смотреть в глаза народу. Они не отваживаются даже заходить в пивнушки. Смотрят лишь себе под ноги. Даже газеты смеются над ними».
«Оставь ты эти сплетни», — сказал отец Марты прощаясь. «А если они снова выйдут из казарм, но уже под влиянием народа?» — спросил я. Он от души рассмеялся. «Хочешь, я расскажу тебе одну историю? — спросил он. — Отец и сын отправились на прогулку. Поравнявшись с больницей Эммануила, отец объяснил сыну, что это больница для умалишенных. За забором было много больных. Сын удивился, что они так свободно разгуливают, и спросил отца, кто же их охраняет. Отец указал на двух охранников, которые стояли при входе. Сын удивился: «А как эти двое смогут справиться с сумасшедшими, если те объединятся?» Отец рассмеялся: «Сумасшедшие никогда не смогут объединиться — вот в чем дело».
Так закончился наш разговор с отцом Марты.
После февральских событий семьдесят четвертого года Марта не находила себе места. Она не раз говорила: «Однажды этот народ прикончит всех нас. И что им надо теперь, когда в конституцию внесены поправки? Зависть житья не дает. Все мы, люди, завистливы». Я возражал ей, объяснял, что дело не в зависти, что идет классовая борьба. Народу нужна не улучшенная конституция, а жизнь на принципах свободы, равенства и справедливости. Она не понимала.
Солдаты снова вышли из казарм. И это был знак, что старому режиму приходит конец, что винтовки, которые то поднимались, то опускались, больше не будут бездействовать.
И снова отец Марты позвал меня. Он совсем сдал. «Мне кажется, наступил мой конец, — сказал он. — Оставляю на тебя мою дочь. Береги ее. Вот они, наша глупость и интриги, которые привели нас к гибели!» — Он замолчал. Я тоже молчал. Мать Марты попыталась ободрить его: «Пока жив император, что может случиться?»
«Я не признаю арестованного монарха. Дело его кончено. И наше вместе с ним. Для Эфиопии тоже нет будущего. Я думал, что знаю народ, как себя самого. Но бог рассудил иначе: народ нас ненавидит. Печален удел человеческий!»
Так и провели мы эту ночь все вместе в его доме. А утром подъехали солдаты на танке. Я не заметил и следа страха на лице тестя. Он спросил лишь: «Зачем солдаты и танк? Или они решили, что мой дом крепость?» Накинув на плечи пальто, он вышел. Когда его сажали в машину, он махнул мне рукой и сказал: «Наступает время, когда и сумасшедшие объединяются. Хотя сумасшедшие-то скорее мы…»
С этого дня Марта не знала покоя. Она говорила лишь о том, убьют ее отца или нет. Я пытался утешить ее, как мог. Но она не унималась. «Он так много сделал для страны! Думал о бедняках, заботился о них, кормил, поил, одевал, помогал им. Свое богатство он заработал. Он ведь не воровал. Всему причина зависть», — твердила она, обливаясь слезами. Надежда вовсе покинула ее, когда были расстреляны шестьдесят государственных деятелей. Среди них не было отца Марты, но был муж ее тетушки.
Марта неутешно рыдала на поминках. «Разве я не говорила тебе, что они нас уничтожат? Что означают лозунги о том, что Эфиопия пойдет вперед без кровопролития? И ты называешь их честными? Сегодня они расстреляли этих несчастных, а завтра наш черед. Мне жаль нашу страну. Она погибла. Корона объединяла различные племена и верования. Корона была символом нашего единства, и вот теперь, когда она пала, когда расстреляны те, кто управлял страной, все рухнуло. Мы на грани гибели».
Я говорил, что все-таки нет оснований терять надежду. Что случиться может всякое. Сейчас идет борьба. Ничего страшного со страной не произошло. Основой ее единства является народ. Он начал революцию и приносит необходимые жертвы ради будущего. «Мы — дети завтрашней Эфиопии, а не вчерашней, — говорил я Марте. — Завтрашний день Эфиопии я вижу светлым», — пытался я ободрить ее.
«И ты вправду веришь тому, что говоришь? Ты жесток. Как ты можешь думать, что все хорошо, когда убивают людей без суда? Я столько лет прожила с тобой, но не знала, что ты такой зверь. Тебе дела нет до человеческой жизни. Ты думаешь только о своих книгах!» — кричала она, и я понял, что наш брак неминуемо приближается к концу.
Однажды нас пригласили в гости на ужин знакомые англичане. Хотя Марта и попросила меня пойти с ней, я заметил, что она не настаивала на этом, как бывало раньше. Желая сделать ей приятное, я согласился. Когда мы пришли, там оказался ее дядя.
За ужином начались разговоры о революции. Дядя стал подробно рассказывать о тех, кто покинул Эфиопию. Были среди них врачи, инженеры, архитекторы, государственные деятели, дипломаты. «Страна опустела, — с грустью сказал он. — Если и остался кто-либо из интеллигенции, то это люди безнадежные. Надо проявить благоразумие до того, как солнце скроется за горизонтом. Похоже, что здесь намерены насаждать коммунизм. Но кто же предпочтет муравьиную жизнь тому, как мы жили раньше? — Обратившись ко мне, он добавил: — Я лично эту жизнь не принимаю».
Хозяин заговорил о событиях на севере и юге страны. Он сказал, что если руководство страны не изменит свою политику и не станет законным, то Эфиопия не может рассчитывать на внешние займы и кредиты. Эфиопию ждет падение и гибель. Вот почему из страны уезжают представители иностранных торговых фирм. Экономика пришла в упадок. А кроме того, нет согласия между Дергом и армией. Стране тяжело было иметь и одного царя. А сто двадцать царей[63] — это вообще немыслимо. «Вы возвращаетесь к феодальной раздробленности, — говорил он. — Великую в прошлом страну ожидает разруха — порождение гражданской войны, в которой ее разорвут на части. Бедная Эфиопия!» — закончил он и посмотрел сначала на меня, потом на Марту и ее дядю. «Если бы я был на вашем месте, я стал бы искать путей, как бежать из этого ада», — сказал хозяин, немного помолчав. Его сразу же поддержал дядюшка. «Что ты думаешь об этом, Сирак?» — спросил он меня. «О чем?» — желая уклониться от ответа, спросил я его. «Да о том, как бежать из ада?» — сказал он.
«Во-первых, Эфиопия не стала адом и не станет им никогда. А если и станет, то лишь для немногих. Для большинства же она будет раем. Правда в том, что нет больше Эфиопии, угодной правящим классам и империалистам. И не думаю, что когда-нибудь она вновь станет такой. Но еще не родилась на свет та Эфиопия, о которой мечтает народ. А мы тут сидим и проливаем крокодиловы слезы. Что бы ни случилось, я никогда не покину мою родину. Судьба нашего народа — это моя судьба, гибель его — моя гибель, радость его — моя радость. Нет, друзья, я остаюсь здесь! Куда я уеду из страны, где предана земле моя пуповина? Я хочу быть писателем. И мне кажется, наступает время, когда я им стану. Сегодня вершится подлинная история Эфиопии, которая дремала в гордом сне три тысячи лет. У меня нет другого выбора, кроме как принять участие в созидании этой истории. Разве можно уехать из страны, где происходит революция? Из всех чудес, которые мне привелось увидеть у нас, самое большое чудо — революция. Я не думал, что она возможна. И вот наступило необыкновенное время — революция вспыхнула стихийно, стихия породила новый жизненный опыт».
Не успел я закончить, как Марта и дядюшка, будто сговорившись, в один голос спросили, серьезно ли я все это говорю. «Совершенно серьезно», — сказал я и хотел на этом прекратить разговор, но тут вмешался англичанин: «Значит, вы не думаете о дальнейшей судьбе сына и о счастье жены?» — «И жена, и сын не могут иметь судьбы и счастья, отличных от судьбы и счастья эфиопского народа», — сказал я и замолчал.
Назавтра дядюшка вызвал меня в кабинет и сказал, что я должен по срочному делу выехать в Авассу. Когда через неделю я вернулся, в доме было пусто. Я очень устал с дороги и, решив, что Марта с сыном уехала к своей матери, лег спать. Проснулся я около полуночи. Марты не было. Я подумал, что они остались там ночевать, и попытался снова уснуть, но сон не шел. Я долго ворочался в постели. Потом встал и, подойдя к письменному столу, увидел конверт, на котором рукой Марты было написано мое имя. Я прочитал раз, другой, третий. И начал хохотать, хотя слезы душили меня.
— О чем же она писала? — не выдержала Себле. Сирак украдкой взглянул на часы.
— «Прощай, мой любимый муж! Если есть бог, то, может быть, когда-нибудь мы и свидимся. Я прилагала все усилия к тому, чтобы мы вместе уехали отсюда. Но ты предпочел явную гибель. Поэтому я с сыном уезжаю, когда тебя нет дома…»
Я хотел позвонить ее родным, — продолжал Сирак, — но решил, что это бессмысленно. Взяв чемодан, я ушел…
— А как же дом? — спросила Себле.
— Разве теперь это был мой дом?
— Так что же, ты все бросил?
— Да, все бросил, — ответил Сирак.
— И куда же ты решил идти? — не унималась Себле.
— Я знал куда. Может, ты догадаешься? — спросил Сирак.
— Не знаю, — пожала плечами Себле.
— Прямо к той женщине, которая стала потом моей женой.
— С чего это ты о ней вспомнил?
Сирак снова посмотрел на часы и продолжал:
— С того вечера, как мы познакомились, я иногда вспоминал ее. И бывал у нее несколько раз. Ведь это она вернула меня с «небес» на землю. Бывая с ней, я не раз думал о том, как вызволить ее из той жизни, которой она принуждена жить. Поэтому, выйдя из дому, я сразу подумал о ней.
Себле помолчала немного и тихо спросила:
— А что же будет с нами? Как ты думаешь?
— Разве мало того, что мы любим друг друга? — помедлив с ответом, сказал Сирак.
На глаза Себле навернулись слезы. Но ему больше нечего было ей сказать. Он не хотел ее огорчить. Сирак действительно не знал, любовь ли то, что было между ними. Они желали видеть друг друга, ну и что? Оба они имели обстоятельства, от которых хотелось укрыться. Может, это и свело их? А может, вообще их отношения — мираж или, как говорил Искандер, — временное убежище.
— Ну и чем кончится наша любовь? — спросила Себле.
— Кто знает? — ответил Сирак задумчиво.
Не мог же он сказать ей, что эти приятные отношения не имеют будущего. Хотя и в этом он не был уверен. Он испытывал двойственное чувство. Себле посмотрела на него внимательно, словно пыталась прочитать его мысли.
ГЛАВА 14
Домой Сирак возвращался расстроенный. Он чувствовал раздвоенность души. Проклиная книгу, которая свела их, он в то же время радовался встречам с Себле, и мысль о том, что они расстанутся, приносила ему невыносимую боль.
Беда не ходит одна. Заболела Цегие. Она надрывно кашляла и жаловалась на головную боль, поминая при этом недобрым словом злой жребий, выпавший на ее долю.
Сын уже спал. Сирак почувствовал, что сегодня под этой крышей быть войне, в которой не останется ни победителей, ни побежденных. Жена явно искала повода для ссоры. В доме царило напряжение, точно вот-вот взорвется мина и разнесет все вокруг. Сирак поежился от мысли о том, как это будет. Разрушительный огонь охватит их жизнь. И она рухнет, как стены Вавилона. Все превратится в руины. С Цегие сейчас лучше не заговаривать. Не дай бог прицепится к какому-нибудь слову. Но и молчать нельзя. Это тоже повод для скандала. По всему чувствовалось, что надвигается буря.
Вдруг Цегие расхохоталась.
— Ну и дела! Сидит как на раскаленной сковородке. Чечевица сгорела, а он смеется!
Сирак даже глаза зажмурил. Началось. К счастью, в комнату вошла Вубанчи с тетрадями и карандашом в руках. Она теперь училась в школе. Сирак обрадовался ей, словно она была голубем мира.
— Как твои экзамены? — поторопился спросить он. Она раньше говорила ему, что у нее должны быть экзамены.
— Все в порядке, — ответила служанка.
— Ты молодец! — Сирак подошел к ней и пожал руку. Потом достал из кармана шариковую ручку и протянул в подарок. — С зарплаты куплю тебе платье!
Цегие взглянула на него пронизывающим взглядом.
— А как ею писать? — Вубанчи с любопытством разглядывала ручку.
— Очень просто! Вот смотри! — Он нажал на кнопку, показывая, как надо ею пользоваться.
Вубанчи радостно закивала.
— Тебе в школе нравится? — продолжал Сирак.
— Очень. Мне кажется, я становлюсь человеком.
Сирак потрепал ее по плечу.
— Скоро наступят времена, когда все будут грамотными. Ты старайся читать побольше. Я буду давать тебе книги, ладно?
Не успел он закончить фразы, как Цегие, насмешливо вытянув губы трубочкой, произнесла:
— Дынке научилась читать и тоже стала человеком! Матушка родимая, вот смех-то! — Потом, повернувшись к служанке, строго сказала: — Иди-ка лучше вытряхни угли из жаровни. И тесто целый день стоит, так и не подошло до сих пор. Думаешь, кого оно ждет? Не меня. И кофе надо купить… Вот тебе деньги, шевелись!
Отдав приказания, она постучала пальцами по столу и, обратившись к мужу, сказала:
— Из всех современных лозунгов особенно один я от души поддерживаю: «Труд сделал человека человеком».
Сирак промолчал. К чему отвечать на язвительные слова. Может, еще все обойдется и удастся избежать скандала. Из соседнего дома донеслись возгласы ликования.
— С чего бы это в Квартале Преданий и вдруг радость? Хотя радость ли это? Ведь даже смех наш напоминает плач, — сказала Цегие.
«А какое может быть горе?» — хотел спросить Сирак, но воздержался. В дом, запыхавшись, вбежала Вубанчи.
— Вернулся ато Беккеле!
— Кто это? — спросил Сирак.
— Сосед, который был на фронте.
— Неужели? — обрадовался Сирак. Он вспомнил вдруг, что собака не воет уже целую неделю. Он тут же решил идти поприветствовать его, а заодно и спастись от надвигающейся грозы.
— Куда это ты? — строго спросила Цегие, когда Сирак направился к двери.
— К Беккеле.
— Я хотела поговорить с тобой, — раздраженно сказала она.
— Что же тебе мешало до сих пор?
— Я не тороплюсь. Успеем, когда вернешься.
— Хорошо, — сказал Сирак, а про себя подумал, что сегодня жена сильно не в духе. Он не сразу пошел к соседям. Зашел в магазин, купил ареки и только тогда направился к их дому.
Еще издали он увидел, что там полно людей. Казалось, вся округа собралась у соседей. Конечно, не обошлось и без госпожи Алтайе, сверкавшей своим золотым зубом. Господин Бырлие был уже навеселе. Жена Беккеле с благодарностью приняла от Сирака угощение, не переставая приговаривать, зачем было беспокоиться. Хромой господин Мандефро, как всегда, с почтением приветствовал Сирака, называя его учителем. Заметил Сирак и посох слепого нищего. На земле, у ног хозяина, лежал Чило Мадер. Беккеле был в форме солдата народной милиции. Он оказался высоким, стройным мужчиной. На руках он держал сынишку. Сирак подошел к нему, поздравил с возвращением. Стали рассаживаться. Сирака посадили на почетное место, рядом с хозяином. Жена Беккеле, обращаясь к мужу, показала на Сирака:
— Это о нем мы сейчас говорили.
— Значит, это вас беспокоил Чило Мадер? — засмеялся хозяин, ярко сверкнув белоснежными зубами — так ослепляет остро отточенная сабля при свете полной луны. Беккеле очень шли густые черные усы. Волосы у него тоже были густые, хотя и редеющие уже на висках.
— Да, пес выл на весь квартал, — сказал Сирак, переводя взгляд с хозяина на собаку.
— Порой лучше вырастить собаку, чем человека, — значительно сказала госпожа Алтайе. Все дружно закивали ей в поддержку.
Вдруг мальчишка заплакал.
— Что с ним случилось? Все время капризничает, — сказал Беккеле, пытаясь его успокоить.
— Соскучился. Дети ужасно скучают, — сказала госпожа Алтайе.
Подошла мать, и ребенок сразу затих у нее на руках.
— Иди ко мне, Абьёт![64] — позвал его отец и протянул руки. Мальчишка снова потянулся к отцу.
— Я же сказала вам, что он соскучился по матери, — торжествуя, объявила госпожа Алтайе. Теперь жалобно завыл, будто заплакал, Чило Мадер. Сирак внимательно посмотрел на него — пес застыл, как изваяние, у ног хозяина. «Может, ревнует?» — подумал Сирак.
Беккеле, раскачивая на ноге сынишку, поблагодарил Сирака за подарок.
— Было о чем говорить! — возразил Сирак. — Мы все в долгу перед такими, как ты…
— Когда знаешь, что за тобой прочный тыл, то и воюешь хорошо! — сказал Беккеле, оглядывая гостей. — Удивительно, даже несчастный слепой нищий не раз, приходя в дом, предлагал помощь моей жене. Да и все остальные не оставляли моих домашних. Да за такой народ не только один раз, но и десять раз умереть не жаль.
Подали телля. Затем ареки и катикалу. Было и пиво. Каждый принес, что смог. Сирак был тронут словами Беккеле и спросил:
— Ты вернулся совсем или скоро опять на фронт?
— Я прибыл по делу и очень тороплюсь назад.
— Почему? — с недоумением спросил Сирак.
— Товарищи мои там, в окопах. Как вспомню о них, сердце, кажется, распинают. Я еще не выполнил свой долг, — сказал Беккеле.
— А как же семья? Им без тебя здесь трудно.
— Ради их счастья мы и боремся. Если я погибну за революцию и за единство нашей родины, то это ради того, чтобы их завтрашний день был светлым. А что я могу сделать для их счастья, оставаясь здесь? Мое отсутствие особенно не меняет их жизни. Благодаря народу и революционному правительству у них все есть.
— И твои товарищи думают так же, как ты?
Мальчик уснул на руках, и Беккеле позвал жену, чтобы та его уложила. Поцеловав сына, он с улыбкой ответил:
— Конечно, я говорю прежде всего о себе, но мне кажется, что большинство думают так же. Безусловно, есть и такие, кто говорит, что пора другим сменить их, что у других тоже есть долг перед родиной. Однако я думаю, что, когда речь идет о революции и защите страны, считаться грех. Каждый в меру сил на своем месте должен выполнять этот боевой долг. Не добившись победы, нельзя уходить с поста. Довести дело до победного конца или умереть — вот как я понимаю нашу общую задачу.
И тут господин Бырлие, уже порядком захмелевший, вдруг громко спросил:
— Все возвращаются с фронта с медалями, а где же твоя награда?
Он подливал себе ареки, катикалу, телля — все подряд.
— Ну и вопрос! — засмеялся Беккеле. — А что я сделал, чтобы мне дали награду?
— А что сделали другие? — не унимался господин Бырлие. Беккеле опять засмеялся:
— Совершили героические подвиги — вот что! Если бы ты знал, сколько достойных сыновей у Эфиопии! — сказал он, поглаживая усы. — Моя награда — это мощь революции. Другой я не желаю. И горжусь теми, кто получает награды за подвиги и мужество. Если потребуется, я тоже не подведу. Будь уверен.
— Долой всех выскочек-контрреволюционеров! — вдруг закричал Мандефро.
Сирак знал, что солдаты, вернувшиеся с фронта, любят прихвастнуть своими подвигами, и потому вопль Мандефро показался ему совершенно неуместным. Он даже испугался, что Беккеле рассердится. Но Беккеле был не только храбрым, но и добрым, скромным человеком. Он поднял стакан и протянул Сираку, предлагая выпить. Сирак пригубил ареки.
— А как оно там, на войне? — нарушил тишину слепой.
— Что ты имеешь в виду? — спросил Беккеле.
Слепой повернулся на его голос и уточнил:
— Страшно небось?
Беккеле задумался и, помолчав, ответил:
— Когда услышишь свист первой пули и увидишь первого убитого, то… как это сказать, трепещущая плоть становится бесчувственной, словно деревяшка. А потом уже не думаешь о смерти. Забываешь о том, что можешь погибнуть, и бросаешься в атаку. В разгар боя совсем не чувствуешь страха, только потом, когда бой кончается, становится страшно. Да и то это лишь в первые два-три сражения, а дальше о смерти вообще перестаешь печалиться. Некогда. Лишь одно в душе — одолеть врага. Не знаю, как у других, у меня так.
Сирак подумал о том, что человек ни при каких обстоятельствах не желает думать о том, что смерть неминуема. Не допускает эту мысль в свое сознание. Он вспомнил своего седовласого Агафари. Ведь старик ничем не отличается от других людей. Каждый живет надеждой на лучшее и стремится отдалить свой конец. Да и сам Сирак разве не похож на своего героя? Он даже вздрогнул от неожиданности. Только теперь он понял, что мысли Агафари были его мыслями. И ему стало не по себе. В это время нищий слепой громко произнес:
— Братья мои, на этом свете нет ничего страшнее, чем прожить в вечной темноте. Не приведи господь! Прожить в вечной темноте и вечном страхе! Видеть своего врага и вступить с ним в бой — это не страшно. Намного страшнее не видеть ни равнин, ни пропастей и во всем зависеть от поводыря.
Сирак посмотрел в пустые колодцы его глаз и спросил:
— Отец, с каких пор вы не видите свет божий?
А сам подумал при этом: «Если человек не видит луч восходящего солнца, красоту вечерних часов, сверкание звезд, сияние полной луны, улыбки людей, красоту природы, разве это жизнь? Как же надо зрячим уметь ее ценить!»
— С раннего детства, — отвечал слепой, — когда я был еще младенцем и питался молоком матери. Оспа сделала меня слепым. И вот я ползаю во тьме уже шестьдесят лет. На том месте, где я всегда сижу и прошу милостыню, прошло сорок лет моей жизни. Когда я впервые сел у дороги, там жил француз месье Терет[65]. Кстати, именно тогда наш квартал стали называть Кварталом Преданий. Если бы в те времена с болезнями воевали, как сегодня, тьма не поглотила бы меня. Но что делать?! Само время было слепым.
— А как вы чувствуете природу, как ее представляете? — спросил Сирак старика, высказав давно мучивший его вопрос.
— Сын мой, разве можно тосковать по стране, где ты не бывал? Мой свет — это вы, зрячие. Свет человека есть человек, — сказал он задумчиво. — Не только свет, но и спасение.
— А разве вы не боитесь? — спросил Сирак.
— Чего? — не понял слепой.
— Тьмы?!
— Нет, я ведь не умер со страха. И разве я не живу, преодолевая все тяготы жизни?
Сирак подумал о том, что у него самого нет такой силы духа, как у этого несчастного. Он не успел ответить слепому, потому что господин Бырлие закричал:
— Да здравствует тряпье нашей округи, оно дает мне жизнь! А вы замолчите, заклинаю вас революцией и Дергом!
Все рассмеялись, а тетушка Алтайе, поджав губы, тихо сказала:
— О господи! Могила, видно, теплее, чем такая жизнь. Господин Бырлие не унимался.
— А ты что молчишь? — привязался он к Мандефро. — Прославляй свой костыль!
— Долой реакционеров! — раздалось в ответ.
— Ишь ты, какой передовой! — не отставал господин Бырлие.
— Славь свои лохмотья и сиди спокойно! — отрезал Мандефро.
— И то правда. Хоть бы раз в жизни повезло мне сшить что-нибудь из новой ткани! Только и знаю, что перешиваю обноски для всей округи. До чего ж надоело! Устал. Вчера, сегодня, завтра… каждый день одни лохмотья, — сказал он с досадой.
Беккеле грустно слушал его.
— Да кто же в нашем районе может сшить себе новое платье? — сказал он. — Кто, скажи? Или ты не понимаешь, что здесь живут бедняки из бедняков? Но ты не волнуйся. Наступит время, когда люди станут жить лучше и будут шить одежду из новых тканей. Между прочим, я привез жене и сыну из Асмары немного ткани. Как-нибудь зайду к тебе, — сказал он господину Бырлие, — и ты сошьешь кое-что для нас и для моего сынишки.
В это время появилась жена Сирака. Впереди нее шествовала с мэсобом в руках, покрытым красной накидкой, Вубанчи. Все сразу замолчали и привстали в знак приветствия.
— Ради бога, не беспокойтесь! — смутилась Цегие.
Слепой, услышав ее голос, приветливо сказал:
— О, пришла Цегие — Дева Мария, мать бедняков!
Цегие поздоровалась с Беккеле, спросила, где он воевал, и, услышав, что он снова отправляется на северный фронт, стала причитать:
— Да что ж это такое?!
— Я исполняю свой долг, — был ей ответ.
— До каких же пор…
— Пока не одержим победу, — снова спокойно сказал Беккеле и, указав на сидевшего рядом Сирака, добавил: — Вот об этом мы с ним и говорили. В такое трудное время каждый на своем посту должен выполнять свой долг перед родиной, перед революцией. В том числе и писатель!
Цегие бросила взгляд на мужа, потом на Беккеле.
— Я не успел сказать вам, — продолжал Беккеле, — что я познакомился с вами раньше, через ваши книги.
Цегие не выдержала и прервала его:
— Вот ерунда-то! Господи, опять о книгах! Что толку в том, чтобы пачкать бумагу!
— Не говорите так, госпожа, — возразил Беккеле. — Быть писателем — великое дело и очень уважаемое, оно требует таланта и особого терпения. Ваш муж потратил столько сил, чтобы описать для потомков жизнь несчастных и обездоленных. Его надо поддерживать. А вы что говорите?
— Слышишь? — взглянув на жену, сказал Сирак.
Но Цегие, словно копьем, пронзила его недобрым взглядом своих огромных глаз и, не желая продолжать разговор, обратилась к Беккеле:
— Поздравляю тебя с возвращением в родной дом, брат мой. — Потом отошла и села рядом с тетушкой Алтайе.
— Что это ваша жена так невзлюбила литературу? — спросил Беккеле Сирака.
— Долги поссорили ее с книгами.
— Долги? За издание?
— Да. Едва сводим концы с концами.
— Я не знал писателя, который бы не имел долгов. Когда я работал в типографии, все они были ее должниками, — сказал Беккеле, покачав головой. — Но отчаиваться нельзя. Напротив, нужно держаться. Особенно теперь, когда время подает большие надежды. Надо создать писательскую организацию, — сказал Беккеле.
— Мы пытаемся это сделать. Но нам необходима помощь государства. Главные наши трудности в отсутствии издательств. — Сирак глубоко вздохнул и продолжал: — А лично мой самый сложный вопрос жизни — это отношение жены к моему делу. Как только заходит речь о моих книгах, у нее буквально рога от злости вырастают, она насмешничает, попрекает долгами, настаивает на том, чтобы я бросил писать и занялся чем-нибудь другим. Когда я ей объясняю, что это мое призвание, предназначение, а не средство получения доходов, она взрывается. Так и живем в постоянных скандалах.
— Действительно, непримиримое противоречие, — улыбнулся Беккеле.
Сирак мельком взглянул на Цегие и продолжал:
— Да, такое противоречие между мужем и женой старо как мир. Еще Сократ страдал от того, что жена не понимала его. «Ты ведь не глупее своих друзей и мог бы жить в благополучии, как они. Так почему же ты босой в лохмотьях, подобно сумасшедшему, бродишь по дорогам со своими проповедями?» — докучала она ему днем и ночью. А Маркс! Как скромно он жил! Но жена понимала его и стойко переносила жизненные невзгоды, помогая ему во всем.
Между призванием и жизнью всегда возникает конфликт. С одной стороны, человек, который имеет призвание, должен уметь поступиться не только удобствами, но, если необходимо, пожертвовать и самой жизнью. А с другой стороны, люди, наделенные талантом, главным образом думают не о себе, а о тех, кого любят, об их довольстве. Но если писатель начинает думать о жизненных благах, он становится зависимым от них, начинает торговать своим талантом.
Я не хочу сказать, что люди творчества не нуждаются в деньгах. Но писатель ни при каких обстоятельствах не должен писать ради денег. Творчество — не товар, а предназначение человека.
Беккеле слушал Сирака очень внимательно.
— Всякое призвание, — сказал он, — требует решимости идти до конца. Ваша жена должна это понимать. У вас должна быть общая цель жизни. И ваша борьба, каковой бы она ни была, должна стать и ее борьбой. Разве не так?
Сирак согласно кивнул и попросил:
— Попробуйте ей все это объяснить!
— Попытаюсь… за ужином, — пообещал Беккеле.
Подали ужин. Беккеле завел разговор о литературе, о писателях, которые защищают угнетенных, помогают народу осознать себя, участвуют в ходе исторических событий. Он говорил о том, что для воспитания нового человека, который будет жить завтра, писатели делают очень много. Освещая путь другим, они сами часто сгорают, как свечи. Беккеле горячо говорил о том, что о талантливых людях надо заботиться, надо беречь их.
— Я сам мечтал стать писателем, — вдруг добавил он. — Мне кажется, что в сердце каждого человека живет эта мечта. Но для того чтобы стать писателем, нужно иметь талант, а он дается немногим.
Цегие слушала молча, и Сирак с нетерпением ждал, что она скажет. Конечно, он не очень-то верил, что от слов Беккеле жена по-иному взглянет на их отношения, но он знал, что порой именно случайные обстоятельства, а вовсе не важные события в корне меняют жизнь.
Сирак шел домой и чувствовал, что он иначе думает теперь о себе и о своей жизни. Казалось, обнажились те стороны его существа, которых раньше он не видел.
Впервые, может быть, он задал себе вопрос, есть ли в нем самом те черты: смелость, скромность, любовь, преданность, правдивость, прямота, самопожертвование, — которые он хочет видеть в своих героях?
Как прекрасна и радостна была бы наша, пусть короткая, жизнь, если бы человечество освободилось от угнетения, эксплуатации, слепой ненависти, зависти, ревности, бессмысленной гордыни, эгоизма, если бы принципами жизни стали свобода, равенство, любовь и справедливость!
И в этот момент перед ним появился его забытый герой Агафари Эндэшау.
— Я не трус, как ты думаешь! — вдруг сказал он.
— А кто же ты?
— Я не успел к сражению с итальянцами при Адуа[66], но я проливал кровь в битве при Май-Чеу[67]. Там мне раздробили кости, там я узнал последнюю грань между жизнью и смертью. Пять лет итальянской оккупации, полных несчастий и мучений, скитался я в лесах и ущельях, страдал от жары и холода, голода и жажды. Изнывал от мора и лишений. Каждый день я смотрел смерти в глаза.
Я свято чтил наше знамя, берег его честь, но те, кто, чувствуя приближение победы, примазались к борцам за свободу родины, опередили меня.
Я знал, что так будет. Ведь я был среди тех, кто пытался задержать поезд, на котором император покидал нашу страну. За все приходится в жизни нести ответ, и, когда император вернулся, я оказался в изгнании. Там прошли долгие годы моей жизни. Но мне рано уходить, говорил я себе, пока я не увижу расплату за все преступления.
— И что же? — спросил Сирак.
— Я увидел расплату! Мои глаза увидели истинные чудеса. Я увидел всю мою страну, которая поднялась из руин. Я услышал, как каждый крестьянин, выходя из тьмы, сказал: «Это моя страна!» Я увидел, что даже слабые руки, объединившись, могут стать могучей силой.
Того, что было, как не бывало, а то, чего не могло быть, становилось явью. И я снова сказал: «Мне рано уходить, пока я не увижу свершения этого чуда. Я не умру. Я буду жить. Я увижу, как чудеса, которые творит народ, воплотятся в жизнь. А потом я соглашусь на вечный союз со смертью». Друг мой, сердце мое, не надо быть строителем, чтобы строить воздушные замки. Я много прожил и понял, насколько жизнь коротка. Ибо сказано: «Аще пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода». Так же и человек. Если он живет, он должен умереть. Это закон природы. Но наша последняя в жизни чаша — это не смерть.
Люди пугаются, когда слышат о смерти, хоть она и неизбежна. Человека пленяет жизнь. Однако я жду своего конца спокойно. В жизни человека смерть — естественное событие, как несварение желудка. Так чего ее бояться? — хихикнул Агафари. — У каждого из нас лишь одна жизнь. И разве главной нашей заботой должна стать смерть? Мысли наши должны быть сосредоточены на жизни, а не на смерти. Жизнь побеждает смерть, так же, как новое всегда побеждает старое, не правда ли?
— Если вы все это знаете, дорогой старец, зачем же вы закрываетесь щитом от ангела смерти?
— Я же сказал тебе, смерть — не последняя наша чаша. Разве человек может умереть?
— А как же иначе?
— Человек живет в детях, внуках, в будущих поколениях, в своих делах. Жизнь — это зажженный факел надежды, который одно поколение передает другому. Вот почему можно говорить, что мы остаемся жить, когда уже засыпаны наши могилы. Мы и есть древо жизни. Древо жизни — сам человек…
— Ничего не понимаю.
— Не понимаешь, почему человек есть древо жизни?
— Да.
— Ну, тогда слушай, — сказал Агафари. — Это значит, что вне человека, вне его мира, нет никакой иной жизни. Нет в мире другого творца, кроме человека. Человек — часть мира, часть природы. Может, ты до сих пор не понял, что такое человеческое существование, бытие, реальность? Эти понятия вмещают в себя противоречащие друг другу начала: земля — небо, свет — тьма, жизнь — смерть, муж — жена, добро — зло, мир — война, верх — низ, быстрота — медлительность, рост — старение, цветение — увядание, личность — общество, любовь — ненависть. Мир держится на противоположностях.
— Я понимаю, — сказал Сирак, — что природа и человек не имеют творца, понимаю, что во всех явлениях есть две стороны, но я не могу понять, в чем же смысл жизни.
— Вот, вот! Именно об этом я и хочу поведать тебе. Все в жизни изменяется. Нет ничего вечного, неизменного. Человек страдает, мучается, но пытается изменить свою жизнь к лучшему. Он хотел бы жить вечно, сохраняя честь, достоинство, любовь. И поскольку этого не происходит, он начинает досадовать, раздражаться, искать смысл жизни. Некоторые, чтобы обрести этот смысл, избирают веру в царство небесное, в древо жизни, древо познания. Понимаешь?
Казалось, Сирак начинал понимать своего героя. Ему так хотелось услышать, в чем же причина человеческих страданий и радостей.
— Человек не может изменить законы природы, — продолжал тем временем Агафари. — Не может день сделаться ночью, и наоборот. Нельзя изменить законы жизни и смерти. Расцвета и увядания. Это неизменные законы. А если уметь их принимать, в этом можно обрести источник радости, что вовсе не означает безропотно принимать все, что есть. Человек должен бороться за то, чтобы, пока он живет, сделать жизнь лучше, уметь ей радоваться, уметь устранять то, что мешает этому. Для этого нужно иметь много сил. Цена человека меряется его способностью к самопожертвованию, а для этого нужно иметь большое сердце. Нужно уметь гореть, чтобы дать свет другим. Только в сердце своем человек должен черпать силы к жизни. Высшее знание — это познавание самого себя.
Познавая себя, ты познаешь других. Понимая свои желания, ты поймешь и других. Так ты постигнешь чувство доброты и любви к людям. Развив в себе это чувство, ты не будешь ждать благодарности и выгоды от других людей в ответ на свои благодеяния. Но если сердце твое будет занято лишь погоней за собственной выгодой, ты не познаешь духовной красоты.
Суть человека — его сердце. Человек благословляет и судит своим сердцем. Мерой и критерием всего является человек. Выше человека нет ничего. — Агафари тихо засмеялся.
Его смех заставил Сирака задуматься. Хоть он не понял пока разгадки всего, что тревожило его душу, он на мгновение почувствовал, что ему стало легче — будто вдохнул глоток свежего воздуха. Теперь он знал, как приступить снова к своей книге, с чего начать. Он улыбнулся, и в этот момент появилась Цегие.
— Опять не спишь! Что тебе мешает?
Ему не понравилось ее настроение, и он решил не отвечать.
— Когда знакомились, уже поссорились! — сердито сказала она.
— Что с тобой? — нарочито бесстрастно спросил Сирак.
— У того, кто лжет, сердце не бывает спокойным! Делаешь вид, что волнуешься, почему мы не спим? Любвеобильный какой! — Она захохотала. — Ах, любовь, любовь! Собирай-ка свои вещички и уходи отсюда, как пришел. Освободи меня, ради бога! Мне больше нет до тебя дела! Не думай, что у меня не хватит сил вырастить одной сына. Я травы собирать пойду, но не дам ему погибнуть. Уходи! К ней! Она любит писателей, как мне сказали. Будет восхищаться твоими книгами, и вы станете жить счастливо. А что тебе делать со мной, неграмотной женщиной! — кричала Цегие.
Сирак все понял. Он вспомнил, что рассказывала ему Себле о тетушке Алтайе. Видно, пришел час правды. Лгать больше не хотелось. Взяв себя в руки, он спросил:
— Ты говоришь о Себле?
— Не называй мне ее имя! Пусть его помянет священник! — что было сил выкрикнула Цегие.
— Ты хочешь знать правду? — громко спросил Сирак.
— Скажи, что любишь ее. Какая еще правда нужна? — сухо ответила она.
— Да, люблю. И знаешь почему? Я тебе скажу. Она дает мне минуты покоя. Мы встретились потому, что оба искали то, чего были лишены дома. Помнишь ли ты, Цегие, почему я когда-то пришел к тебе? Как ты только что сказала: явился с вещичками? Не потому, что некуда было деваться. Нет, я искал душевного тепла. Я думал, что найду в тебе не только любимую женщину, но и родную душу. Но ты так изменилась теперь. И не потому, что в тебе мало добра, любви и верности, а потому, что ты лишила меня необходимого мне душевного покоя. Я не настаиваю на том, чтобы ты непременно полюбила мои занятия литературой. Но почему у тебя нет к ним даже элементарного уважения? Больше всего мне хочется мира. Вот я и ухожу из дома, чтобы хоть немного отдохнуть душой. И никто и ничто не сможет помешать этому, даже ты!
Сирак задыхался от переполнявших его чувств. Тело его сотрясалось, голос стал чужим. Цегие даже не пыталась прервать его, как бывало всегда. Слушала внимательно и, когда он кончил, сказала:
— Так кто же, по-твоему, разрушил мир в нашем доме? Разве не я заботилась б нем в то время, как ты приносил лишь новые долги? Как же ты все перевернул! — Слезы, опережая слова, крупными каплями катились по ее щекам.
Сирак сидел, низко опустив голову. Молчал. И вдруг сказал:
— Да уж, видно, моя вина. Потому что не было мира в моей душе. Мне кажется, что с сегодняшнего дня я начинаю обретать его…
Он говорил, говорил, а в ушах звучали слова нищего слепого: «Свет человека есть человек…»
ГЛАВА 15
Утреннее солнце было ярким, воздух свежим, небо чистым. Но настроение Сирака не соответствовало этим прекрасным часам.
Выйдя из дома, он не знал, куда идти, не решался сделать то, о чем думал. Однако возвращаться было уже нельзя.
«Если мне действительно хочется мира в семье, то за него надо платить дорогой ценой», — думал Сирак, садясь в такси. Он ехал к мужу Себле. Прямо на работу.
Найти Земене оказалось несложно. Как только он назвал его имя, высокий седой курьер тотчас же взялся его проводить. Сирак глубоко вздохнул и тихо открыл дверь кабинета. Это была огромная комната. Он сразу почувствовал острый свежий запах аэрозольной жидкости, которой утром опрыскали ковер. Путь от двери до стола показался невероятно долгим. Ноги утопали в мягком зеленом ковре. Наконец Сирак добрался до громадного стола, за которым сидел Земене, и его пронзила мысль, что приход сюда бессмыслен и глуп.
Земене поднял глаза от толстой папки и официальным голосом спросил:
— Что вам?
Хотелось извиниться, сослаться на то, что ошибся, и бежать без оглядки. Но вместо этого Сирак назвал свое имя, которое, словно звук колокола, жутко отозвалось в ушах.
— Простите, кто вы?
Сирак назвал себя еще раз.
Земене явно растерялся, но, однако, в прежнем тоне спросил:
— Что случилось?
Бежать было поздно, и, хотя цель прихода самому Сираку все еще казалась не до конца ясной, он уверенно произнес:
— Я пришел поговорить с вами. Может, вспомните меня — ведь именно мою рукопись вы изорвали не так давно. Я не займу много времени. Дело несложное. — Сирак огляделся и попросил разрешения сесть.
Земене выглядел внушительно. Широкий в плечах, рука — львиная лапа. Могучая шея, которую разве что гиена смогла бы одолеть. «Не распотрошил бы он меня, как тогда рукопись», — подумал Сирак и сел на самый краешек стула.
Земене закурил сигарету. Руки его дрожали. Было видно, что ему нелегко справиться с собой. Глубоко затянувшись, он обратился к Сираку:
— Так в чем же состоит ваше дело? Хотите получить возмещение за причиненные убытки?
— Убытки невосполнимы, — ответил Сирак. — Творческая работа не измеряется деньгами. — Краем глаза он заметил на лице Земене вымученную улыбку. — Я пришел говорить не о книге, а о личном вопросе, который касается нас обоих.
— Что может быть общего между нами? — сказал Земене, положив дымящуюся сигарету в хрустальную пепельницу.
— Себле, — только и сказал Сирак.
Земене вскочил со стула:
— Ты грубиян или дурак!
Сираку показалось, что перед ним вырос сам великан Голиаф. Но где взять пращу Давида? Сердце замерло на мгновение.
— Наверное, и то и другое, — ответил Сирак и почувствовал, как по спине текут ручейки холодного пота.
— Что ты хочешь? — раздражаясь все больше, спросил Земене.
— Ничего… Но… — Сирак не закончил, потому что Земене перебил его:
— Посватать мою жену, что ли?
— Выслушайте меня…
— Ты просто бесишь меня! — кричал Земене.
— Послушайте! — сказал Сирак внешне спокойно.
— Я убью тебя! — Земене скрипел от ярости зубами.
— Ваше дело, — ответил Сирак и встал.
— Что тебе до моей жены? — надвинулся Земене на Сирака.
— Мне до всех есть дело, в том числе и до Себле, — ответил Сирак, также надвигаясь на Земене.
Оба в упор смотрели друг на друга.
— Что?! — ревел Земене, и, казалось, глаза его вот-вот вылезут из орбит.
— Если вы не слышали, то я повторяю: мне небезразлична жизнь Себле.
— Ты сумасшедший, что ли?
— Называйте меня как хотите: сумасшедшим, дураком, грубияном, но выслушайте, или я уйду!
Земене ударил по столу огромным кулаком и издал звук, похожий на лошадиный храп. Ярость его не остывала. Он размахнулся и ударил Сирака в подбородок. Тот упал на спину. Разъяренный Земене подбежал к Сираку и уже занес над ним ногу, как вдруг словно опомнился и, склонившись, стал пытаться поднять его. Через некоторое время Сирак пришел в себя. Из рассеченной губы текла кровь.
Увидев, что Сирак открыл глаза, Земене не своим голосом спросил:
— Ну что, жив?
— Жив, — тихо ответил Сирак. У него перед глазами кружились мириады красных звезд. Вытерев кровь на подбородке, он приложил к ране носовой платок и, покачиваясь, встал на ноги.
Земене было стыдно взглянуть ему в глаза.
— Прости меня. Я виноват.
— Ничего. Я тоже виноват, — возразил Сирак. — Не надо было сюда приходить. Хотя при всех обстоятельствах палкой спора не решишь.
Он хотел уйти, но Земене, взяв его за плечо, проговорил:
— Не уходи. Пожалуйста. Давай поговорим.
— Для того я и пришел, — согласился Сирак.
Оба подошли к столу и сели.
— Что ты от меня хочешь? — спросил Земене.
— Я хочу только одного — счастья тебе и Себле, — сказал, вытирая кровь, Сирак. — Больше ничего. Себле добрая, умная женщина. Она нуждается в понимании и признании ее красоты и чистого сердца. Ты, как никто другой, должен это чувствовать. Иначе, поверь мне, ты ее потеряешь. Она не из тех женщин, что любят богатство и роскошь. От мужа ей нужны лишь любовь и понимание. Ведь женщины не вещи. У них свои чувства. А свобода и равенство — это не просто слова. Мы, мужчины, должны это понимать. Если мы не уважаем женщину, то какого уважения мы можем от нее ждать?
Земене закурил новую сигарету. Рассматривая струйку дыма, спросил:
— Вы что, близки?
Сквозь дым было видно, как напряженно вздулись вены у него на висках.
— Да, — ответил Сирак.
Земене закрыл глаза, опустил голову. Сигарета в его руках дрожала. Оба молчали. Земене ничего не понимал. Минуты молчания тянулись, словно годы. Земене с трудом поднял голову и почти простонал:
— Зачем ты рассказываешь все это?
Сираку стало жаль его.
— Я пришел сюда только потому, что хочу видеть вас счастливыми. Только это желание руководило мною. — Сирак взглянул на часы.
Земене встал. Он пытался скрыть мелькнувшие в глазах слезы.
— Что ты за человек, Сирак? — только и мог он сказать в ответ.
— Сумасшедший, дурак, грубиян… Разве этого мало? — улыбнулся Сирак.
— Да, времена переменились. — Земене смотрел в окно.
— Перемен нынче много, это правда, и морали они тоже коснулись. — Сирак протянул руку Земене и, попрощавшись, пошел к двери. Остановился, словно что-то вспомнив: — Кстати, а как ты собирался убить меня?
— В другой раз расскажу, — улыбнулся Земене вымученной улыбкой.
— Ищи дурака, больше ты меня не увидишь, — пошутил Сирак и вышел…
ГЛАВА 16
Сирак оказался наконец на улице, голова у него раскалывалась. Нижняя губа опухла. Сев в первое попавшееся такси, он отправился не на работу, а прямо домой. Меньше всего сейчас Сирак думал о том, что он потерпевший, его радовала моральная победа, которую он одержал в поединке с Земене. «В жизни самое ценное — это правдивость», — думал Сирак.
Жена, увидев его избитым, всполошилась.
— Боже, что случилось! Кто это тебя так? Ты с кем-то поссорился? — запричитала она.
Сирак, не желая осложнять и без того сложные отношения, солгал, сказав, что ушибся о дверцу такси. Он разделся и хотел лечь в постель, но Цегие уже принесла теплую соленую воду и стала прикладывать ему к лицу мокрое полотенце. Предложила даже таблетку аспирина.
Сирак сделал все, как она советовала, потом закутался в одеяло и уснул крепким сном. Солнце уже клонилось к закату, а он все еще спал. Обеспокоенная Цегие решила разбудить его.
Он зевнул и спросил, который час. Было уже пять часов вечера. Сирак заволновался, что так долго проспал. Ведь в три он хотел поговорить с Себле.
— Мне жаль было будить тебя, — заметив его растерянность, сказала жена.
— Да, давно я не спал так, как сегодня.
Увидев, что он потрогал губу, Цегие сказала, что, хотя отечность еще не прошла, рана почти незаметна.
Сирак все еще не чувствовал себя отдохнувшим, ему хотелось спать, но Цегие принесла полную тарелку наперченного мяса с творогом и две бутылки холодного пива. Он съел все. Желудок был переполнен до того, что живот вздулся. Несмотря на икоту, Сирак тут же снова уснул и проспал спокойную ночь без сновидений.
Проснулся он в хорошем настроении, и первая мысль была о Себле. Он пришел к ней на работу веселым. Увидев Сирака, она не смогла скрыть свою радость.
— Где ты пропадал вчера? Целый день я трезвонила тебе по телефону. А ночью все прислушивалась, не воет ли гиена, которая тебя проглотила.
Он придвинул стул, сел рядом. Знакомый запах духов, как обычно, был очень сильным. Сегодня ее лоб показался ему более открытым, а лицо более узким. «Потому наверное, что волосы зачесаны наверх», — подумал Сирак. На Себле была белая в тонкую голубую полоску кофточка и синяя юбка.
Сирак стал рассказывать, почему исчез вчера. Объяснил, зачем поехал к Земене. Потом спросил Себле, как вел себя Земене вчера вечером и сегодня утром. Улыбка на лице Себле, которая только что так ярко сияла, погасла.
— Хорошо, — вымученно ответила она. — Вчера часов в пять он позвал меня прокатиться с ним по дороге в Дебре Зейт. Я даже испугалась. Доехав до церкви святого Иосифа, он свернул к кладбищу. Остановил машину и направился в тень акаций. Я пошла за ним. Спросила: «Разве кто-нибудь умер?» — «Да», — ответил он. «Кто?!» — испугалась я. «Земене… Нет больше Земене, которого ты знала раньше, — сказал он. — Я пришел сюда, чтобы его оплакать». Мне стало страшно. Уж не сошел ли он с ума? — подумала я. И тут он рассказал мне о вашем утреннем разговоре. Я от него тоже ничего не скрыла. «Ох, времена действительно изменились, — сказал он. — Мне кажется, я один остался такой. Во всем виноват я. Теперь нет больше прежнего Земене. Нас ждет другая, лучшая жизнь». Он плакал, просил у меня прощения. Думаю, что от души, — сказала Себле срывающимся голосом.
— Нет ничего неизменного на свете, — ответил Сирак.
Она молчала. Он тоже. Молчание поглотило их обоих. Они взглянули друг на друга. Ее глаза были полны слез.
— Так, значит, между нами все кончено, да? — спросила она. Слезы душили ее.
— Нет, это не конец. Мы начинаем новую жизнь. Я не хочу сказать, что сожалею о том времени, когда мы были вместе. Я всегда буду помнить каждую минуту тех дней, — сказал Сирак, подавляя волнение.
Себле вытерла слезы.
— Я знала и раньше, что нашим отношениям придет конец. Но не думала, что он будет таким. Но это хорошо. Ты открыл мне глаза. Ведь любовь определяется не продолжительностью прожитых вместе лет. Любовь может быть и часом, который не забудешь всю оставшуюся жизнь.
— Да, так устроен наш мир, — сказал Сирак, порываясь встать.
— Ты уже уходишь? — спросила Себле потупившись.
— Но я не говорю тебе «прощай»!
— Разве?
— Как только я закончу первую главу моей книги, я принесу ее тебе, — сказал Сирак.
— А все остальное тоже будешь давать читать? — Она сглотнула слезы.
— Всегда.
— Ну почему ты так торопишься? Давай поговорим немного, — робко попросила она.
— О чем?
— О твоих планах на будущее, — сказала Себле не задумываясь. В ее голосе опять послышались слезы.
— Ох, ну какие планы могут быть у писателя? — Сирак задумался. — У меня нет других планов в жизни, кроме того, чтобы жить. Цель жизни — это сама жизнь. И пусть в этой короткой и прекрасной жизни я не буду иметь дома, как не имел его Авраам, пусть моя могила останется неизвестной, как могила Моисея. Жить, писать, надеяться на будущее и уметь понимать прошлое — вот чего я хочу. Я не буду строить планов не только жизненных, но и творческих. И буду писать, лишь когда возникнет внутренняя потребность. Счастливо! — Сирак стремительно вышел из комнаты, даже не оглянувшись, словно боялся превратиться в соляной столб, как жена Лота. Себле проводила его глазами, полными слез.
ГЛАВА 17
Вернувшись домой после работы, Сирак увидел, что на месте старого стоит красивый новый стол, а рядом новое удобное кресло, обтянутое зеленой кожей.
Все в доме блестело и сверкало. Полы натерты воском, запах которого приятно освежает воздух. Сын уже уснул. «Просто чудеса какие-то!» — удивился Сирак. Цегие хлопотала по дому.
— Откуда мебель? — спросил он.
— Из магазина.
— А деньги? — недоумевал Сирак.
— Это из тех, что я берегла на саван, — ответила Цегие.
— Тебе сообщили, что теперь не будет смерти? — усмехнулся Сирак.
— А разве нынче не объявлена война болезням?! И разве не бывает так, что даже нищий не успевает истратить свои гроши? Надо жить сегодня, — сказала она.
Вошла Вубанчи в красной кофте поверх национального платья с нарядной, вышитой шелком каймой.
— Что это ты так нарядилась? — спросил Сирак. Вубанчи засмущалась.
— Госпожа подарила мне эта платье за то, что я хорошо сдала экзамены. — Она наклонилась, чтобы поцеловать колени хозяину, и Сирак успел поцеловать ее в щеку.
— Носи на здоровье! — сказал он, не переставая удивляться переменам, которые произошли с женой. Обратившись к ней, он похвалил вотт. На этот раз Цегие сама решилась зарезать курицу, потому что все трое мужчин, которые проходили мимо и которых она хотела попросить это сделать, не имели на шее амулетов.
— Наверное, потому так вкусно получилось, что это твоя работа, — пошутил Сирак.
— Но мне было очень страшно, — призналась Цегие.
— Не бойся, не обрушатся несчастья на дом, где женщина зарезала курицу. Все это предрассудки. И страх твой без причины. Человек, постигая свою суть и подчиняя себе природу, сам займет место творца.
— Боже праведный! — произнесла Цегие и перекрестилась.
— Бога сделал сам человек, потому что он слаб телом и оттого подвержен чувству страха, — сказал Сирак.
Цегие снова перекрестилась.
— Умоляю тебя, Цегие, — продолжал Сирак, — перестань креститься. Неужели ты действительно веришь в то, что существует бог-плут, который одних делает здоровыми, других — больными, одних — богатыми, других — бедными, кому-то дарует царство небесное, а кого-то посылает в ад?
Цегие опять перекрестилась и встала.
После ужина (который в этот день, кстати, был подан вовремя) Сирак сел к новому столу, в новое кресло. Он разложил бумагу и показался самому себе похожим на бойца, возвратившегося на поле битвы.
Он боялся, что трудно будет снова браться за тему, которую когда-то начал. Но он ошибся. Перо не хромало. Строки текли словно реки. Мысли рождали одна другую. Горели, словно свечи. Туман уступал место зареву, а зарево — свету. Появился Агафари — как и раньше, посмеиваясь. В руках он держал знамя борьбы с ангелом смерти.
— Хочешь чаю? — спросила Цегие.
— С удовольствием! А который теперь час?
— Двенадцать уже пробило, — услышал он в ответ.
Сирак просидел за работой четыре часа, но не чувствовал ни малейшей усталости. Цегие принесла чай и села рядом. Взглянув на нее, Сирак вдруг словно заново увидел ее красоту, давно им забытую. «Где мир и любовь, там и красота. В жизни так много прекрасного», — подумал он и явственно почувствовал вкус радостей и страданий, которые пережила Цегие.
— Как успехи? — вдруг спросила она мужа.
— В чем? — удивился он.
— Да в твоей работе.
— Все идет хорошо, — ответил Сирак и взял ее за руку.
Она сжала его пальцы и спросила:
— Скоро думаешь закончить?
— Жизнь коротка — творчество бесконечно, — задумчиво сказал Сирак. — Хочешь, я прочту тебе то, что написал?
— Если только ты не устал, — ответила Цегие.
— Любимая работа не может утомить. — Он с удовольствием прихлебывал чай. — Но читать я буду при одном условии: если ты согласишься…
— С чем? — спросила она, привычным жестом поправляя косынку.
— Переписать потом мою рукопись.
— От руки? — удивилась она.
— Да, мне нужны две-три копии…
— Может, ты научишь меня печатать на машинке?
Сирак не поверил своим ушам. Он взял ее за мизинец, как делают дети, когда мирятся, и нежно поцеловал его.
Допив чай, он внимательно посмотрел на Цегие.
— Значит, завтра и начнем?
— Я уже предвкушаю, как буду перепечатывать твою работу! — радостно сказала она.
— Как я счастлив! — Сирак крепко сжал руку Цегие.
А в доме Хаджи Мустафы не затихает праздничное веселье. Там продолжают призывать добрых духов. В доме по соседству старуху мучает сухой кашель. Затих сегодня Чило Мадер. Сирак вспоминает Беккеле. Вот это настоящий человек! Умолк господин Бырлие. «Может, ему принесли наконец заказы, о которых он мечтал?» — подумал Сирак.
Ах, этот остров обездоленных, средоточие трагедий и надежд, этот ад и рай — словом, милый сердцу Квартал Преданий!..
Сирак улыбнулся и начал читать жене свою повесть.
О ЛИТЕРАТУРЕ ЭФИОПИИ
В весеннем, дышащем лесу иногда увидишь странное дерево: на сухом, сморщенном от старости стволе зеленеет упругий молодой побег, древние корни питают новую поросль. Сравнение с таким деревом приходит на ум, когда размышляешь об особенностях эфиопской литературы. Ее истоки теряются в толще времени, в той бесконечной череде поколений, нагромождении человеческих судеб, что составляют историю каждого народа и которые распались бы на безликие атомы, не соединяй их воедино традиции самобытной культуры.
Более полутора тысяч лет назад на африканском побережье Красного моря сформировалось и окрепло государство Аксум, предшественник средневековой империи эфиопов. Его жители вели оживленную торговлю с востоком и западом, отправляли караваны в глубь континента за золотом и благовониями, снаряжали мощные армии против врагов. Но не только воинственностью и коммерческой сметкой славились эти люди. Тесно связанный с эллинистическим миром, Аксум был одной из культурных держав поздней античности. Греки, византийцы, египтяне из Александрии часто посещали его города. Там они видели каменные дома и дворцы выразительной архитектуры, величественные монументы, воздвигнутые в память о деяниях царей. Гостям предлагали изящные изделия местных ремесленников, а за заморский товар платили золотой и серебряной монетой собственной чеканки. Археологические раскопки показывают: эта цивилизация достигла высокого уровня материальной культуры. Развитой была и духовная жизнь аксумитов. Они занимались искусством и литературой. Образованные горожане владели греческим языком, в круг их чтения входили лучшие произведения античности.
Такое знакомство поощряло собственное творчество. Для геэза — языка древнего Аксума — была приспособлена письменность, некогда занесенная в страну переселенцами из Аравии. До нашего времени сохранились лишь случайные остатки несомненно богатой литературы той эпохи — всего несколько надписей на гранитных стелах и песчаниковой плите, служившей спинкой трона. Составленные на геэзе и на греческом, они повествуют о военных успехах аксумских царей, державших соседние народы в повиновении. История эфиопской литературы начинается с немногословных письмен.
В IV веке аксумиты восприняли христианство. Появляются переводы с греческого из Библии, других богословских сочинений, житий святых, по образцу которых составляются собственные святцы. Ни одной книги аксумской поры нам не дано увидеть воочию — лишь надписи на камнях выдерживают бремя тысячелетий. Книги погибли, но самое ценное творение древности — литературный геэз — оказалось неподвластно времени. Совершенствуясь и обогащаясь, он стал основой средневековой литературы.
Государству аксумитов не суждена была долгая жизнь. В VII веке на Аравийском полуострове возник и в дальнейшем широко распространился ислам. С этого времени христианский Аксум стал быстро клониться к упадку. Мусульмане перехватили красноморскую торговлю, благодаря которой он процветал. Набеги кочевников — беджа — довершили губительный процесс. Аксумское царство перестало существовать. Однако государственность эфиопов не погибла. Ее центр сместился на юг, дальше от моря. Там, среди гор и лесов, в уединенном забвении теплился огонек самобытной культуры. Народу Эфиопии предстояло создать новую мощную империю. Это произошло в конце XIII века, когда в результате упорной междинастической борьбы к власти пришли цари, возводящие свою родословную к легендарному библейскому владыке Соломону.
Претензии на богоизбранность требовали солидного идеологического обоснования. Тут-то и сыграла свою роль литература. В начале XIV века появляется «Слава царей», занимающая выдающееся место в культурном наследии эфиопов. Это произведение состоит из разнородного материала (отрывки из Библии, апокрифические сказания, пророчества, высказывания церковных авторитетов, генеалогия царей и т. д.), который группируется вокруг основанного на библейском эпизоде рассказа о посещении царицей Савской, владычицей Эфиопии, Иерусалима и о ее встрече с царем Соломоном.
Миф о «богоизбранности» царствующей династии дал толчок к созданию в XVII веке еще одного произведения, по своему пафосу близкого «Славе царей». Речь идет о небольшом по объему, однако весьма любопытном сочинении — «Богатство царей». В фантастическом свете оно излагает путь «соломонидов» к власти.
Христианская Эфиопия, после падения Аксума оттесненная в глубь труднопроходимого нагорья, оказалась в изоляции от единоверных ей стран. Тем не менее обмен духовными ценностями с ними не прекращался. Произведения мировой христианской книжности окольным путем достигали Эфиопии. Посредником в этом стал язык, привычно ассоциирующийся с мусульманством, — арабский. Как некогда греческий, он служил средством общения с другими народами. С арабского на геэз переводились сочинения христиан и нехристиан.
Средневековая книжность активно использовалась правящими кругами в своих целях. Идеологическая заданность, подчиненность государственным интересам, как их понимали императоры и высшее духовенство, — яркая черта литературы на геэзе. Ее национальное своеобразие не проявляется столь отчетливо, как в произведениях современных авторов. Оно как бы затушевывается общими для уроженцев разных стран идеями (в данном случае христианскими), принципами отношения к действительности, нравственными приоритетами, нормами книжного стиля, устоявшейся символикой, нарочито архаичным языком (геэз вышел из живого употребления к X веку) — всем тем, что формирует мировосприятие человека феодальной эпохи. Литература Эфиопии являлась частью мировой христианской литературы. Это определило ее идейно-тематическое содержание и жанровый состав. Богословие и историография — в этих двух областях умственной деятельности более всего проявлялись таланты эфиопских книжников.
Эфиоп, трудившийся над созданием рукописи, всегда был человеком религиозным. Грамотой владели лишь представители духовенства, монахи. Мирянин редко умел читать и писать. Литература и искусство, неотделимые от религии, развивались прежде всего в монастырях, часто расположенных далеко: в горах, в пустынных местностях — там, где меньше опасности подвергнуться нападению врагов. Уединившись в кельях, при свете лучины или свечи ученые монахи создавали свои произведения. В скрипториях кожемяки и дубильщики выделывали тонкий пергамент, чернильных дел мастера, подобно алхимикам, колдовали над смесями — у каждого свой рецепт. По буковке нанести особой кистью слова на пергамент — работа кропотливая, требующая терпения и умения. Ее доверяли самым опытным переписчикам. Эти люди не имели права ошибаться, неловкое движение руки могло испортить лист дорогостоящего пергамента. Некоторые умельцы достигали замечательного мастерства в своем ремесле. Примером тому хронограф, названный «Книгой просяного зерна». Это название — дань признательности искусству переписчика, который словно рассыпал по страницам зернышки проса.
Из сочинений, обслуживавших нужды церкви, в литературном отношении наиболее интересны, пожалуй, жития святых. Как отмечалось, переводные агиографические произведения появились в Аксуме. Однако расцвет жанра в эфиопской литературе приходится на XV—XVIII века. Это связано с усилением монастырской колонизации земель (чему способствовали успешные завоевательные походы императоров в южные области Эфиопского нагорья) и соперничеством между различными монашескими конгрегациями. Каждый монастырь был заинтересован в создании жития собственного святого, так как это увеличивало его известность и влияние. По форме каждое житие соответствовало сложившемуся трафарету. Как правило, оно начиналось с хвалы господу, затем рассказывало о юных годах святого, пробуждении его интереса к религии, отречении от мирской жизни, аскетических подвигах, борьбе за чистоту веры и, наконец, смерти, нередко мученической. Важное место отводилось перечислению чудес, якобы совершенных святым, — ведь именно такие деяния возвеличивали его над простыми смертными.
В зависимости от того, чью точку зрения выражал автор, внешне единообразная форма произведения наполнялась специфическим содержанием. Жития предназначались для проповедей в церквах, но проповедей не столько христианского учения в целом (эфиопы исповедуют христианство александрийского толка, которое часто в научной литературе называют монофизитством), сколько принципов одного из его направлений.
В XV веке, в царствование императора Зара Якоба, энергичного реформатора, железной рукой подавлявшего смуты и ереси, с арабского языка был переведен «Синаксарь». В нем перечислялись имена иностранных святых, которых следовало поминать в определенные дни. В этот месяцеслов были также включены краткие жития избранных местных святых. Официальный житийный свод, обязательный для всех, должен был умерить рвение этнографов, принадлежащих к враждующим группировкам монахов.
Население эфиопской империи не было однородным по этническому составу. Оно состояло из многих народностей, говоривших на разных языках и имевших собственные традиции культуры. Границы феодального государства менялись в зависимости от успехов или неудач завоевательной политики царей. Бывали времена, когда пределы империи сильно расширялись, охватывая земли соседних мусульманских княжеств и кочевых «языческих» народов; случалось, враги брали верх и само существование независимой Эфиопии подвергалось опасности. Крупные феодалы лишь номинально признавали центральную царскую власть, страна страдала от раздробленности. Однако жители исконно эфиопских областей, таких, как Тигре, Годжам, Амхара, Шоа, и других, осознавали общность своей исторической судьбы. Их объединяло патриотическое чувство принадлежности к единой родине — Эфиопии. Это нашло отражение в средневековой историографии, знаменитых царских хрониках.
Древнейшим из известных является «Сказание о походе царя Амда Сиона». Оно повествует о событиях XIV столетия, когда под водительством императора Амда Сиона эфиопы разгромили мусульман на юге и в несколько раз увеличили территорию своего государства. Автора «Сказания» воодушевляет идея великого предназначения, выпавшего на долю Эфиопии, оплота христианства в этом районе мира. Национальное самосознание, питавшее эфиопскую историографическую традицию, неотделимо от пафоса священной борьбы с «неверными». Иного и не могло быть у народа, находившегося во враждебном идеологическом окружении. Противодействию двух религий — христианства и ислама — страна обязана многими крутыми поворотами своей истории. Создание царских хроник на геэз продолжалось до конца XIX века. В русле этой традиции появились сочинения, обладающие высокими литературными достоинствами.
Впечатление о литературе прошлых веков не будет полным, если обойти молчанием оригинальный жанр поэзии — кыне, составляющий важный элемент национальной культуры эфиопов. Сочинитель кыне должен обладать чутким слухом к слову, уметь различать его тончайшие смысловые оттенки, обыгрывать созвучия, использовать иносказание. Цель — создание такого поэтического контекста, в котором за внешним, понятным непосвященным смыслом (так называемым «воском») скрывалось бы «золото», доступное лишь изощренным знатокам. Основам стихосложения кыне годами учили в монастырских школах. По-настоящему образованным человеком считался тот, кто из-под слоя словесного «воска» был способен извлечь крупицы драгоценной мудрости — без глубокого знания родной культуры, без начитанности это невозможно.
Старинные книги писались на мертвом геэзе, которым основная масса населения империи не владела. Это отнюдь не значит, что литература была чужда народу, создавалась, как выразился один исследователь, «келией для келий». Она широко использовалась в богослужебных и проповеднических целях. Грамотные священники пересказывали пастве содержание религиозных трактатов, царских хроник. Литература обогащала духовную жизнь общества, поднимала его интеллектуальный уровень. В свою очередь книжность была открыта благотворному влиянию со стороны устного народного творчества. Это влияние выражалось в том, что фольклорные сюжеты, народное мышление проникали в письменные произведения. Под воздействием живых говоров менялся язык литературы. Постепенно живой амхарский язык вытеснял из литературы геэз. С конца XIX века геэз окончательно вышел из литературного употребления.
* * *
Новая эфиопская литература — явление последних нескольких десятилетий. Ее развитие обусловлено переменами в социально-экономическом положении страны, вызванными распадом феодальной системы, укреплением буржуазных отношений. В конце XIX века Эфиопия стала объектом империалистических посягательств. Ценой самоотверженной борьбы и больших жертв ее народу удалось избежать прямого колониального порабощения европейскими державами. Но и в этом случае для традиционной культуры, длительное время существовавшей обособленно, не подвергавшейся сильным воздействиям со стороны, вхождение в «большой мир», живущий по более сложным законам, чревато драматическими последствиями. Тесное переплетение феодальной архаики и примет нового, буржуазного уклада — результат такого контакта.
Литература XX века преодолевает ограничения средневекового канона, наполняется иным, соответствующим духу времени содержанием, происходит смена жанровых форм. Литература еще зависит от предшествующей традиции, тяготеет к ней, однако внутреннее перерождение уже началось и связано прежде всего со становлением подлинной художественности.
Отношение писателя к своему творчеству принципиально меняется. Он осознает право на художественный вымысел, что не было свойственно средневековому сочинителю. Психологически перестроиться помогло знакомство с произведениями европейских писателей. В 1908 году появляется «История, рожденная сердцем» Афэворка Гэбрэ Иесуса, первое на амхарском языке произведение с вымышленным сюжетом. Само название книги (по-амхарски «Либб воллэд тарик») прозвучало как манифест новой литературы. Характерно, что в дальнейшем оно приобрело значение термина, им стали определять жанр романа. В последующие четверть века развитие национальной словесности связано с именем Хируя Вольде Селассие, автора многочисленных работ, среди которых выделяются повесть «Мысли сердца» (1931) и роман «Новый мир» (1933). Наиболее плодотворный период эфиопской литературы начинается во второй половине 40-х годов, после перерыва, вызванного агрессией итальянских фашистов.
Пафос большинства произведений этого времени навеян просветительскими идеями. Поэты, прозаики, драматурги мечтают о разумном устройстве жизни, призывают заимствовать то лучшее, что создано в рамках буржуазной цивилизации Запада. Залог счастливого будущего родины им видится в соединении национальных культурных традиций с техническими достижениями промышленно развитых стран. Эта мысль оплодотворяет публицистику Кэббэдэ Микаэля, известного также как поэт и драматург. Ее же развивают прозаики. Герои таких романов, как «Арая» Гырмачоу Тэкле Хавариата, «Агази» Вольде Гиоргиса Вольде Иоханныса, рассудочны и вместе с тем бедны эмоциями. Им кажется, что стоит овладеть современными знаниями — и можно будет быстро покончить с отсталостью Эфиопии, обеспечить стране процветание. Они едут в Европу учиться, ими движет искреннее желание помочь своему бедствующему народу. Однако результаты их практической деятельности более чем скромны.
Наивная вера во всемогущество западной технологии не могла долго вдохновлять литераторов. Вкрапления капитализма в феодальную общественную структуру лишь усугубляли трудности, с которыми сталкивалась страна. Рвения интеллектуалов, получивших образование за границей, оказалось недостаточно, чтобы уничтожить пропасть между бедностью и богатством, привилегиями и бесправием, просвещенностью одиночек и невежеством масс. Иллюзии быстро развеялись, осталось горькое чувство разочарования. Как писал поэт Мэнгысту Лемма:
(Перев. В. Куприянова)
К концу 50-х годов просветительская направленность эфиопской литературы начинает изживать себя, идеал буржуазной рассудочности тускнеет. Абстрактный призыв к знанию более не отвечает устремлениям художников, живущих новыми идеями, ставящих перед собой задачу глубокого проникновения в проблемы современности. Крупным недостатком просветительской прозы было схематическое изображение человека как личности. Литературные персонажи не наделялись характерами, были лишены черт индивидуальности, представали перед читателем безликими, не имеющими богатого внутреннего содержания фигурами. Теперь делаются попытки преодолеть этот недостаток. В книгах Асэффы Гэбрэ Мариама, Бырхану Зэрихуна, Меконнына Эндалькачеу, Меконнына Зауде, других прозаиков первостепенное внимание уделяется интимному миру героев, их переживаниям, страстям. Изображенные этими авторами люди живут не в гармонии с окружающим миром, как герои просветителей, а в конфликте, они совершают неблагоразумные с точки зрения здравого (читай — буржуазного) смысла поступки, их мучают сомнения, им нет покоя. Они не всегда нравственны, часто в их характерах скрыт порок. Поиски средств художественного раскрытия человеческой личности в ее взаимоотношениях с обществом формируют сентименталистские и романтические тенденции в литературе.
Условия жизни в монархической Эфиопии препятствовали плодотворной творческой деятельности прогрессивных писателей. Неугодные режиму авторы подвергались преследованиям, цензура запрещала содержащие крамолу произведения. Репрессии, например, обрушились на талантливого прозаика Абе Губэнню за роман «Я не хочу родиться», в котором он обличал царящие в стране порядки. Судьба Абе Губэнни по-своему типична. В дореволюционный период редкий литератор, выражавший прогрессивные мысли, избежал конфликтов с официальными властями. Неблагоприятная внутриполитическая обстановка тормозила развитие национальной литературы, прогресс которой в 50—60-е годы был не столь стремителен, как в ряде других африканских стран. Обстановка чиновничьего произвола, косности, морального давления порождала в писательской среде настроения отчаяния, апатии, отчужденности. На этой почве возникали различного рода упадочнические течения, в ходу была теория «чистого искусства». Однако поступательное движение не прекращалось даже в самые мрачные годы монархической реакции, наступившей после неудавшегося государственного переворота в декабре 1960 года; его определяет реалистическая направленность творчества ведущих писателей.
Вехами литературного развития стали рассказы Таддэсэ Либэна, посвященные жизни простого люда Аддис-Абебы, роман Хаддиса Алемайеху «Вечная любовь» — в нем, как отмечала критика, мастерски изображен портрет феодальной Эфиопии. Читательский интерес вызвала историческая проза Таддэлэ Гэбрэ Хыйвота (роман «Кто ты, эфиоп?») и Бырхану Зэрихуна (роман «Слезы Теводроса»). Сатирические комедии Мэнгысту Леммы «Похищение невесты» и «Неравный брак» позволили говорить об этом авторе как об одном из лучших драматургов страны. В области драматургии и поэзии успешно работал Цэгайе Гэбрэ Мэдхын. Панорама амхароязычной беллетристики расширяется за счет книг молодых писателей, в основном разночинцев.
Примечательным событием периода, непосредственно предшествовавшего революции, стала публикация повести «Аферсата» (1969) Сахле Селассие Бырхане Мариама и романа «Тринадцатое солнце» (1973) Данячоу Уорку. Написанные по-английски и изданные в Великобритании, эти две книги не подвергались императорской цензуре, что позволило их авторам открыто выступить с резкой критикой социальных пороков.
В «Аферсате» (так называется архаичная форма судебного разбирательства, ставящая людей в зависимость от произвола начальства), реалистически изображая бедственное положение эфиопского крестьянства, Сахле Селассие Бырхане Мариам первым из национальных писателей призвал к радикальной реформе земельных отношений. Либерально-демократические взгляды, которыми он наделяет персонажей повести — двух городских чиновников, отправившихся в отпуск в деревню, — характерны для интеллигенции 60-х годов, пока далекой от идей революционного преобразования общества, но остро чувствующей кризис монархического режима. Преступная политика правящей верхушки, полностью игнорировавшей интересы народа, вела страну к катастрофе. В «Тринадцатом солнце», последнем произведении эфиопской литературы дореволюционного этапа, Данячоу Уорку с большой художественной силой нарисовал картину всеобщего запустения, апатии угнетенного крестьянства, морального разложения привилегированных классов. Нищие странники, запрудившие ухабистые дороги, полуразвалившиеся лачуги вечно голодных земледельцев, кладбищенски мрачный ландшафт, алчные священники, мечтающие отнять последний грош у темных богомольцев, какие-то людоедски циничные помещики — не сгущает ли писатель краски, все ли так плохо в краю, который в рекламных проспектах туристических фирм называется «землей тринадцати солнечных месяцев»? Реальное положение дел в стране соответствовало изображенному. Показав монархическую Эфиопию без прикрас, Данячоу Уорку развенчивает фальшивый образ, созданный официальными пропагандистами.
Национально-демократическая революция, приведшая в сентябре 1974 года к свержению монархического режима Хайле Селассие I, создала условия для коренных преобразований всех сторон жизни эфиопского народа. Не явилась исключением и сфера художественного творчества, в частности литература, в последние годы развивающаяся под прямым воздействием идей научного социализма.
Февраль 1974 года… Столицу всколыхнули массовые выступления трудящихся, протестовавших против невыносимых условий жизни. Позднее стихийные стачки переросли во всеобщую забастовку. Рабочие выдвигали не только экономические, но и политические требования. Так началась революция, приведшая спустя несколько месяцев к свержению монархизма. Прогрессивные литераторы восторженно приветствовали события, возвестившие наступление новой эры в истории древней страны. Февральским переменам посвятил стихотворение Тэсфайе Гэссэсэ. В нем есть такие строки:
(Перев. Е. Витковского)
Понимание своего общественного долга, стремление конкретными делами участвовать в обновлении страны — черта, свойственная современному эфиопскому писателю. Середина 70-х была для Эфиопии временем серьезных испытаний. Народу, решившему покончить с феодально-капиталистическими порядками, пришлось вести борьбу сразу на нескольких фронтах. Упорное сопротивление оказывала внутренняя реакция, предпринял попытку агрессии внешний враг, срочного решения требовали тяжелейшие социально-экономические проблемы, оставшиеся в наследство от прошлого. Какова роль писателя в этой борьбе? Для Эфиопии, где художественная литература прежде жестко контролировалась правящим классом и предназначалась для немногочисленной, оторванной от народа элиты, вопрос далеко не простой.
Чтобы действенно служить прогрессу, литература должна стать по-настоящему массовой, то есть доступной широким слоям общества — увы, на девять десятых неграмотного. Кампания по ликвидации неграмотности, вот уже несколько лет проводящаяся в стране, приносит хорошие результаты. К 1990 году в стране не останется взрослых, не умеющих читать и писать. Переориентация на массового читателя подразумевает изменение всего идейно-тематического содержания литературы, ее стиля. Как добиться того, чтобы писательское слово было понятно человеку, совсем недавно приобщившемуся к чтению? Конечно, важны актуальность темы, соответствие поднимаемых в произведении проблем сегодняшним чаяниям этого человека. Не обойтись и без особого, подлинно народного (причем не только амхарского — страна многонациональная) языка. Не все получается сразу. Отдельные произведения последнего времени недостаточно глубоки, малоопытные литераторы подчас злоупотребляют звонкой фразой, лозунгом в ущерб полноценному художественному раскрытию темы, противоречивая действительность в их изображении схематична. Поверхностные представления о народной речи приводят к засорению литературного языка вульгаризмами, областной лексикой.
Созданный в конце 1977 года Союз писателей Эфиопии призван помочь литераторам преодолеть трудности творческого характера. Действенной формой такой помощи стали конкурсы на лучшие произведения поэтов и прозаиков, которые устраиваются к революционным праздникам. В них охотно принимает участие творческая молодежь. Перед Союзом стоят большие задачи и в практической сфере. Пока слабо развита полиграфическая база, не полностью решены вопросы материального обеспечения писательских кадров, что отрицательно влияет на литературный процесс в стране. Большое положительное значение имело создание книгоиздательской фирмы «Кураз», выпускающей в настоящее время разнообразную литературу. Работы впереди много. Однако кое-что уже сделано. Свидетельством тому вышедшие в последние годы поэтические сборники Асэффы Гэбрэ Мариама Тесеммы, Аяльнэха Мулату, Сэйфу Мэтафэрия Фыреу.
Одним из наиболее значительных произведений эфиопской литературы последнего времени стала трилогия Бырхану Зэрихуна «Буря», состоящая из романов «Канун», «Начало революции» и «Утро революции». Они опубликованы в начале 80-х годов. Бырхану Зэрихун создает эпос революции, воспевает героику легендарного времени. Эпический размах произведения продиктован грандиозностью событий, к которым обращается писатель. Подлинный герой «Бури» — эфиопский народ, восставший против угнетения. Тут и бастующие рабочие аддис-абебских фабрик, и студенты, которых бросают в тюрьмы за агитацию, и прогрессивно настроенные военные, и крестьяне из голодающих провинций — все они участники революции. Яркими, запоминающимися штрихами выписаны образы крестьянина Мухе, беженца от голода из провинции Уолло, который становится сознательным борцом за идеалы революции, и его классового антипода помещицы Зэрфэщуаль.
Борьба без пощады к врагу, без компромисса, в такой борьбе либо победить, либо погибнуть — в этом драматизм исторического момента. Классовый враг не сдает позиций без боя. Феодалы-землевладельцы, нувориши из компрадорской буржуазии организуют упорное сопротивление. Народ побеждает, ибо само время вынесло приговор угнетателям. Бырхану Зэрихун показывает объективные закономерности борьбы, его произведение пронизано духом исторического оптимизма. Трилогии свойственны черты хроники. Автор опирается на реальные факты политической жизни. Перипетии сюжета «Бури» в основном соответствуют действительному ходу революции, выведенные в книгах персонажи имеют прототипов. Пожалуй, наибольшей удачей Бырхану Зэрихуна, позволяющей говорить о романах трилогии как о знаменательном явлении национальной литературы, стало то, что автору удалось изобразить движение революции, ее развитие от зачаточных стихийных форм протеста до сознательного устремления народных масс к определенной цели.
Заметным явлением национальной литературы Эфиопии стали книги Бэалю Гырма (род. в 1938 г.). Этот писатель дебютировал в 1970 году повестью «За горизонтом». Первая проба пера в прозаическом жанре художественной литературы (до этого Бэалю Гырма занимался журналистикой, работал в газете «Аддис Зэмэн») оказалась удачной. В повести изображена национальная интеллигенция кануна революции, писатель размышляет о ее месте в жизни эфиопского общества в момент, когда стала очевидной неизбежность краха монархии. Пожалуй, ни в одном другом произведении на амхарском языке не показан так ярко социальный портрет молодого интеллигента начала 70-х годов, воплощенный в образе начинающего художника Абэрра Уорку. Тут и его растерянность перед лицом надвигающихся перемен, и разочарованность в своем нынешнем положении, и поиски высокого нравственного идеала, стремление быть полезным людям, и, наконец, трагическое несоответствие между благородными помыслами и неспособностью к конкретным действиям.
Пессимизм в оценке явлений действительности характерен для эфиопских писателей того времени. Некоторые из них переживали творческий кризис, связанный с неудовлетворенностью реформами, на которые вынужденно соглашалось монархическое правительство в попытке предотвратить надвигающуюся революцию. В романе «Колокол совести» (1974) Бэалю Гырма отвергает пассивно-созерцательное отношение к жизни. Выход из тупика, в котором оказалась интеллигенция, писатель видит не в нигилистически пренебрежительной обиженности, а в деятельном участии в преобразовании страны. Он призывает к конкретным — пусть даже малым — делам. В них, а не в пустой болтовне и бесплодном самоуничижении герой романа, молодой учитель Хаддис, обретает достоинство. Он мобилизует жителей маленького городка на строительство школы. В ней будут учиться дети бедняков.
Революция, наполнившая новым содержанием всю эфиопскую литературу, сильно повлияла на творческую судьбу Бэалю Гырма. Как многие прогрессивные деятели культуры, он приветствовал свержение монархии; дело трудового народа, поднявшегося на борьбу за счастливое будущее страны, нашло в его душе горячее сочувствие. Отныне в его произведениях начинает звучать тема коренного преобразования общества, что в известной мере явилось новаторством для национальной литературы Эфиопии. Она раскрывается в составивших данную книгу романах «Зов красной звезды» и «Писатель» (оба опубликованы в 1980 году).
«Зов красной звезды» — первое художественное произведение на амхарском языке, в котором освещается драматический период борьбы с реакцией, грозившей уничтожить завоевания национально-демократической революции 1976—1977 годов.
После низложения в сентябре 1974 года императора Хайле Селассие I, последнего из «соломонидов» (законодательно монархия и все феодальные титулы были упразднены спустя полгода), революционные изменения проходили в исключительно сложной обстановке. Дело в том, что в Эфиопии не было оформившихся политических партий. Народное антимонархическое движение было во многом стихийным, не имевшим четкой программы действий. Оно объединяло силы, весьма разнородные по своему социальному составу, политическим убеждениям, целям.
Прогрессивно настроенные военные, возглавившие революцию, на первых порах не выработали общей платформы, плохо представляли себе перспективы борьбы. Вскоре выявились принципиальные разногласия между членами Временного военного административного совета (ВВАС), в руках которого сосредоточилась вся полнота власти после ликвидации монархии. Военные заявили о намерении вести страну по некапиталистическому пути развития. В соответствии с этим были проведены важные реформы, среди них главная — в области аграрных отношений. Земля стала общенациональной собственностью, ее распределяли среди крестьян, ранее находившихся в кабале у помещиков. Предпринимались меры по ограничению деятельности крупных капиталистов, национализировались банки и т. д. Однако о недостаточной политической зрелости части руководства ВВАС свидетельствует тот факт, что на начальном этапе революции была выдвинута концепция «эфиопского социализма».
Сторонники этой концепции игнорировали объективные закономерности строительства нового общества, находились под влиянием мелкобуржуазных представлений о социализме, их практическая деятельность неизбежно вела к поражению революции. Потребовалась упорная борьба, чтобы в руководстве ВВАС восторжествовали принципы научного социализма. Весной 1976 года была обнародована «Программа национально-демократической революции Эфиопии», ставившая задачу создания на основе сплочения антифеодальных и антиимпериалистических сил предпосылок для перехода к социализму. Последовавшая вслед за этим дискуссия о путях достижения указанной цели привела к резкому конфликту внутри руководства страной. Левоэкстремистские элементы, призывавшие к ликвидации мелкой частной собственности, выдвигавшие лозунги об уравниловке, сгруппировались вокруг так называемой Эфиопской народно-революционной партии (ЭНРП). Деятели ЭНРП выдвинули ряд требований, осуществление которых грозило привести страну к катастрофе. Например, спекулируя лозунгом о праве наций на самоопределение, они призывали прекратить борьбу с сепаратистами, обосновавшимися в северной провинции страны Эритрея. В сложившихся условиях это было равносильно расчленению страны и потере Эфиопией суверенитета. Они твердили о необходимости немедленного сформирования временного гражданского «народного» правительства и передачи ему всей полноты власти. И эта мера, имевшая целью устранить от руководства страной прогрессивных военных, единственную организованную силу, была чревата самыми плачевными последствиями. Бэалю Гырма упоминает об этом. Ушедшая в подполье ЭНРП летом и осенью 1976 года стала прибегать к методам террора и экономического саботажа. Битва за будущее Эфиопии принимала ожесточенные, подчас неожиданные формы. Нередко враги революции маскировались ее друзьями, прежние единомышленники становились непримиримыми противниками, все было запутано, неоднозначно, не обходилось без жертв…
Особенно острой ситуация была в Аддис-Абебе, столице государства, крупнейшем городе с населением более миллиона человек. Революция всколыхнула широкие массы трудящихся, вовлекла их в созидательную работу на благо страны. Жизненный путь Деррыбье, центрального персонажа «Зова красной звезды», по-своему типичен. Таких, как он, бывших бедняков, оказавшихся в трудный для родины час на ответственном посту и сумевших отстоять дело революции от посягательств скрытых и явных врагов, было много. Деррыбье избирают председателем кебеле — ассоциации городских жителей. В Эфиопии сложилась такая форма революционно-демократической власти на местах. Кебеле объединяет жителей одного городского района. На общем собрании избирается правление во главе с председателем, которое обычно состоит из политического комитета, исполкома, комитета общественной безопасности, отряда защиты революции, а также подкомитетов, занимающихся вопросами благоустройства района, быта населения. Все это очень реалистично изображает Бэалю Гырма.
Создание подлинно революционных органов народной власти осложнялось тем, что ключевые посты в них пытались захватить бывшие домовладельцы, земельные собственники, выступавшие за реставрацию феодально-капиталистических порядков. Национализация городских земель и доходных домов, проведенная летом 1975 года, была встречена ими с ненавистью. С другой стороны, к власти рвались леваки, пользовавшиеся поддержкой ЭНРП. Прикрываясь псевдореволюционными фразами, они на деле мешали проведению прогрессивных реформ, допускали злоупотребления, дискредитировали политическую линию военно-революционного правительства. С одним из таких деятелей читатели знакомятся в первых главах романа. Чинимые ими преступления не всегда легко было разоблачить. Бэалю Гырма отмечает и это.
Осенью 1976 года создалась угроза государственного переворота, готовился контрреволюционный мятеж. Молодчики из ЭНРП начали беспрецедентную по масштабам кампанию террора, продолжавшуюся несколько месяцев. Они буквально охотились за активистами кебеле, лояльными по отношению к военному правительству борцами революции. Жертвами бандитских нападений пали многие верные сыны эфиопского народа. ВВАС предпринял решительные меры против заговорщиков. Их удалось обезвредить. В те страшные дни Аддис-Абеба напоминала фронтовой город. На улицах и площадях вспыхивали перестрелки, слышались взрывы гранат. Атмосфера крайней напряженности, создавшейся тогда в столице, ощущается при чтении романа Бэалю Гырма. Контрреволюционное подполье было уничтожено. В истории эфиопской революции эти кровопролитные события называют периодом «красного террора» — вынужденной меры в ответ на «белый террор». Новое общество рождалось в муках. Готовых рецептов решения сложнейших проблем никто не имел. Случались и досадные промахи, были и ненужные жертвы. С чувством боли вспоминает Деррыбье о павших товарищах.
Все эти факты нашли достоверное отображение на страницах «Зова красной звезды». Бэалю Гырма не замалчивает трудностей и противоречий бурного времени. Революцию делают люди. Деррыбье не застрахован от ошибок, ему свойственны сомнения, и это естественно — ведь он в ответе за судьбы сотен людей. Но в главном — беззаветном служении высоким идеалам, готовности пожертвовать собой ради народного блага — он тверд. Красная звезда — символ революции призывает именно к этому. Смертельная опасность, которой ежедневно подвергается Деррыбье, не ожесточила его. Гуманизм революционера — наиболее привлекательная черта характера этого человека. За этим кроется не всепрощение и беспринципная снисходительность к врагу, но уважительное отношение к личности, вера в правоту своего дела.
Чего стоит хотя бы эпизод со стариком, у которого при обыске нашли оружие! Деррыбье имел право расстрелять его. Время горячее, укрываешь оружие — значит, враг. Но Деррыбье не сторонник бездумных репрессий. Он поверил в искренность старого человека, поверил, что тот не враг. И оказался прав. Позднее старик привел своих друзей, которые добровольно сдали имевшиеся у них винтовки. В этом, казалось бы, малозначительном эпизоде большой смысл. Доверие к людям, внимание к ним — в этом сила подлинно народной революции. Такая нравственная позиция позволяет Деррыбье с честью выйти из сложных ситуаций, в которые его ставит жизнь. Достоинство определяет его поведение и в служебных делах, и в нелегкой любви к Хирут, оказавшейся вовлеченной в контрреволюционный заговор.
Такие, как Хирут, — не сумевшие разобраться в происходящем, увлекшиеся внешне хлесткими, но пустыми лозунгами леваков, — втягивались в преступную деятельность. Левый экстремизм находил поддержку в мелкобуржуазной среде. Часть интеллигенции, студенчества, служащих учреждений, армейских офицеров оказалась восприимчивой к анархистским идеям. Для Хирут участие в революции — игра, нечто вроде пикантного приключения, средство избавиться от скуки. Словно увлекшееся дитя, она не отдает себе отчета в происходящем, во всей серьезности перемен. Опасные иллюзии едва не привели девушку к гибели. Ее спасает Деррыбье. Но сколько заблудших душ так и не удалось спасти!
«Зов красной звезды» — роман политический. И не только потому, что касается событий большой политической важности. Герои этого произведения горячо спорят о том, каким должен быть человек новой эпохи, что означают те или иные принципы социализма, революционной этики. На собрании жителей городского района оживленно дебатируется вопрос о сущности демократического централизма как принципа построения организации трудящихся, люди задумываются о том, какая она — социалистическая законность, имеет ли право коллектив чинить самосуд. Деррыбье тяготится сомнением, достойно ли представителю народной власти любить девушку, скомпрометировавшую себя сотрудничеством с врагами. Пусть все эти проблемы не покажутся читателю банальными, давно разрешенными. В Эфиопии в момент ожесточенной классовой борьбы они были исключительно актуальны. Поэтому Бэалю Гырма уделяет им такое большое внимание на страницах своей книги. При этом он обращается к опыту советского народа, в свое время сталкивавшегося с аналогичными проблемами. Не случайно в конце романа упомянуто имя автора одной из самых светлых и глубоких книг о строителях нового общества — «Как закалялась сталь». Следует отметить, что интерес к литературе нашей страны в сегодняшней Эфиопии велик. На амхарский язык переведено много произведений русской и советской классики.
Сложные вопросы психологии творческой личности, участия художника в строительстве новой жизни затронуты в романе «Писатель». Здесь нет картин беспощадного противоборства сил прогресса и реакции, все, кажется, успокоилось, вошло в привычное русло. Проблемы, которые волнуют писателя Сирака, центрального героя произведения, так непохожи на сложности совсем недавнего прошлого, те, что приходилось решать Деррыбье. Однако оба столь различные по сюжету произведения объединяет стремление автора показать становление человека революционной эпохи. В «Зове красной звезды» этому служит повествование о тяжелейшем периоде борьбы с контрреволюцией. Героизм того времени — это героизм патриотов, таких, как Деррыбье. В «Писателе» Бэалю Гырма развивает идею, нашедшую выражение в его ранних произведениях: счастье художника, полноценное раскрытие его таланта достижимы лишь в служении людям, таком же бескорыстном и преданном, как служение тех, кто поднимался на защиту революции с винтовкой в руках. Само время требует от писателя вовлеченности в происходящие перемены. Этому подчас мешают внутренняя несобранность человека искусства, бытовые неурядицы, оторванность от народа. Все это пытается преодолеть Сирак.
Он мучится потребностью написать книгу о революции, о людях, ее свершивших. Как это сделать, избежав приблизительности, упрощения, фальши? Для современных эфиопских литераторов вопрос далеко не праздный — ведь художественное осмысление великого перелома, открывшего Эфиопии путь в будущее, только начинается.
Роман «Писатель» психологичен. Бэалю Гырма стремится изобразить внутренний мир художника во всей его сложности, его интересуют противоречия творческой личности, специфика характера, мятущегося между полюсами отчаяния и надежды. Надо сказать, автор во многом идет непроторенной тропой, ведь психологический роман — жанр, в котором эфиопские прозаики делают лишь первые шаги. Именно этим объясняются некоторые натяжки в трактовке образа Сирака, неубедительность отдельных его поступков, иногда банальность нравственных дилемм, стоящих перед ним. К творчеству Бэалю Гырма нет нужды подходить с заниженными мерками. Талантливый прозаик, как многие его коллеги, пишущие по-амхарски, нуждается в нелицеприятной критике, которой, к сожалению, пока мало в Эфиопии. Это помогло бы ему избавиться от указанных недостатков.
Литературу современной Эфиопии можно по праву назвать молодой, хотя, как мы видели, она покоится на основании, заложенном в глубокой древности. Ее молодость — это молодость страны, провозгласившей своей целью построение нового общества на принципах научного социализма.
М. Л. Вольпе
Примечания
1
Ато — господин.
(обратно)
2
Теф — зерновая культура, из муки которой в Эфиопии выпекают национальный вид хлеба, «инджера́» — большие кислые блины.
(обратно)
3
Высшие военно-феодальные титулы императорской Эфиопии.
(обратно)
4
Декрет от 4 марта 1975 года нанес решающий удар по феодализму в стране.
(обратно)
5
Дерг — совет. Так в Эфиопии коротко называют Временный военный административный совет (ВВАС).
(обратно)
6
Габи — вид накидки.
(обратно)
7
Фитаурари — один из высоких военно-феодальных титулов в императорской Эфиопии.
(обратно)
8
Табот — деревянная или каменная доска с вырезанным на ней крестом и тем именем, которым освящен табот и которое носит церковь. Непременный атрибут эфиопской церкви.
(обратно)
9
ЭДС — Эфиопский демократический союз — реакционная промонархическая организация.
ЭНРП — Эфиопская народная революционная партия — левацкая мелкобуржузная организация, развязавшая против революции «белый террор».
ФОЭ — Фронт освобождения Эритреи.
НФОЭ — Народный фронт освобождения Эритреи.
ФОЭ—НОС — Фронт освобождения Эритреи — Народно-освободительные силы — реакционные сепаратистские организации, действовавшие в провинции Эритрея.
(обратно)
10
Один из титулов последнего императора Эфиопии Хайле Селассие I.
(обратно)
11
Кебеле — дословно «квартал». В городах революционной Эфиопии — низовое звено системы народного самоуправления, ассоциация городских жителей.
(обратно)
12
В феврале 1974 г. в Аддис-Абебе произошли массовые выступления трудящихся, явившиеся началом национально-демократической революции.
(обратно)
13
Дебтера́ — представитель низшего духовенства Эфиопии.
(обратно)
14
С 1936 по 1941 г. Эфиопия находилась в руках итальянских фашистов, против которых эфиопский народ вел партизанскую войну.
(обратно)
15
Чат — растение, вызывающее наркотическое опьянение.
(обратно)
16
Бырр — денежная единица в Эфиопии.
(обратно)
17
Эндалькачеу Меконнын — премьер-министр эфиопского правительства с 28 февраля до конца июля 1974 г. Проводил политику, направленную на сохранение монархии.
(обратно)
18
Аклилу Хабте Вольд — реакционер, возглавлял до 27 февраля 1974 г. правительство Эфиопии.
(обратно)
19
Вотт — жаркое с острой подливой.
(обратно)
20
Популярный в Эфиопии роман одного из классиков амхарской литературы Хаддиса Алемайеху.
(обратно)
21
Дискуссионные клубы — общие собрания работников учреждений и предприятий, на которых обсуждаются политико-идеологические вопросы революции.
(обратно)
22
Менелик II — эфиопский император (1889—1913), положил начало процессу социально-экономической модернизации страны.
(обратно)
23
Гураге — одна из малых эфиопских народностей.
(обратно)
24
Уолло — провинция на северо-востоке Эфиопии, где в 1970-х гг. в результате сильной засухи от голода погибли сотни тысяч людей.
(обратно)
25
Гаша́ — 40 га.
(обратно)
26
Речь идет о борьбе с сепаратистами в провинции Эритрея и об отражении агрессии Сомали против Эфиопии во второй половине 1977 г.
(обратно)
27
Алека — настоятель монастыря.
(обратно)
28
Лига революционной молодежи Эфиопии — организация молодежи, созданная ЭНРП.
(обратно)
29
«Свет и мир».
(обратно)
30
Мак — местная шерстяная ткань.
(обратно)
31
«Татек» — (букв. Вооружайся!) — военный лагерь в районе Аддис-Абебы, где проходило обучение добровольческих дивизий «народной милиции».
(обратно)
32
Косо — глистогонное средство из цветов дерева того же названия, широко используемое в народной медицине.
(обратно)
33
Шамма — накидка, характерный предмет национальной одежды эфиопов.
(обратно)
34
Ареки — местная водка.
(обратно)
35
Негус — царь.
(обратно)
36
СМЛО — Союз марксистско-ленинских организаций, создан в 1977 г. Объединение прогрессивных организаций, которое при поддержке революционного руководства страны выступало за создание в Эфиопии единой политической партии.
(обратно)
37
Кытфо — традиционное блюдо эфиопской кухни. Представляет собой небольшие кусочки сырого или вареного мяса или фарш, обильно приправленные специями.
(обратно)
38
Абуна (епископ) Петрос — национальный герой Эфиопии, погибший от рук итальянских фашистов.
(обратно)
39
Джонатан Дамбильди — английский журналист из Би-Би-Си, который в начале 70-х годов втайне от императорского правительства заснял телевизионный фильм о голоде в провинции Уолло.
(обратно)
40
МЕИСОН — Всеэфиопское социалистическое движение. Мелкобуржуазная организация, принимавшая участие в революции, но затем, в наиболее трудный период, изменившая ей.
(обратно)
41
Башша — невысокий военно-феодальный титул в императорской Эфиопии.
(обратно)
42
Нут (или турецкий горох) — зернобобовая культура, широко распространенная в Эфиопии. Зерна нута употребляют как семечки.
(обратно)
43
«Воск и золото» («сэмынна уорк») — стилистический прием, широко использующийся в традиционной эфиопской поэзии. Основа его — иносказание.
(обратно)
44
Азмари — бродячий певец.
(обратно)
45
Тыгыст — «терпение». Хымэмтэннява — «больная».
(обратно)
46
Бырлие — графинчик, из которого пьют национальный медовый напиток — тедж.
(обратно)
47
Яред Сладкопевец — святой, по преданию, основоположник национальной музыкальной традиции.
(обратно)
48
Гебреханна — популярный фольклорный персонаж.
(обратно)
49
Телля — национальный напиток, вид пива.
(обратно)
50
По инициативе революционных органов власти такие магазины, где товары первой необходимости продаются по доступным населению ценам, создаются в каждом городском районе.
(обратно)
51
Теодорос II — эфиопский император (прав. 1855—1868 гг.).
(обратно)
52
Катикала — вид водки.
(обратно)
53
Масинко — однострунный музыкальный инструмент.
(обратно)
54
Текле Хайманот, Гебре Кристос — святые эфиопской церкви.
(обратно)
55
Тигре — народность Эфиопии.
(обратно)
56
Мэсоб — высокая корзина, в которую кладут еду. Одновременно используется в качестве стола.
(обратно)
57
По эфиопскому обычаю, определенный кусок куриного вотта должны съесть муж и жена, чтобы жить в любви и чести.
(обратно)
58
По эфиопскому календарю Новый год наступает в первый день месяца мэскэрэм (соответствует 11 сентября григорианского календаря).
(обратно)
59
Пьеса известного эфиопского поэта и драматурга.
(обратно)
60
Район публичных домов в Аддис-Абебе.
(обратно)
61
У подножия и на склонах гор Энтото расположена Аддис-Абеба.
(обратно)
62
Фасилидас — один из средневековых императоров Эфиопии.
(обратно)
63
Число членов Дерга.
(обратно)
64
Абьёт — революция.
(обратно)
65
«Терет» — по-амхарски «предание».
(обратно)
66
Адуа — город, возле которого в 1896 г. эфиопские войска разгромили итальянскую армию.
(обратно)
67
Май-Чеу — местечко, где в 1936 г. произошло генеральное сражение между итальянскими и эфиопскими войсками. Эфиопы оказали захватчикам стойкое сопротивление, но были вынуждены отступить.
(обратно)