Приказано молчать (fb2)

файл не оценен - Приказано молчать [litres] 1648K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Геннадий Андреевич Ананьев

Геннадий Ананьев
Приказано молчать

© Ананьев Г.А., 2019

© ООО «Издательство «Вече», 2019

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2019

Сайт издательства www.veche.ru

Приказано молчать

1

Они боролись долго. Очень долго. И совсем не оттого, что были равными по силе. Наоборот, Константин Гончаров мог одним пальцем швырнуть своего соперника Северина Паничкина на пыльную, пожухлую от безводья и безжалостной жары траву, но не делал этого, давая Северину потешиться. Когда же надоело возиться со старательно сопевшим мешком, обхватил взмокшую холеность обручно и положил, словно дитятю, на спину.

– Вот и ладно будет, – улыбаясь подытожил борьбу Константин и непроизвольно поежился от ненавистной вспышки в глазах Северина. Словно ожегся о пылающие угли.

«Ишь ты. Не любо, стало быть», – всего-то и подумал Константин. Улыбку, однако, погасил.

Пустяшная мысль. Верхоглядная. Прикинуть бы, что за вдруг вспыхнувшей злобностью скрывается, ладней было бы. Только не умел Константин Гончаров относиться к людям с подозрительностью. Рос в честной семье, с честными людьми работал, у кого испокон веку врагов не бывало. Вот и был чист душой, неопаслив, словно голубь непуганый. А поразмысли Константин, отчего так злобно зыркнул Северин (и враз подавил себя, улыбнулся даже, скрыть, стало быть, хотел ненависть свою), да насторожись, другим путем пошла бы его жизнь. Совсем другим…

Только не намотал себе на ус Константин ничего, не упрятал доверчивости своей в себе, так и продолжал дружить с Северином. Открыто. Честно. Да и как не дружить, если койки их рядом, а в столовой за одним столом сидят, хлебушек пополам делят?

Свела их судьба на краешке Каракумов в пограничном учебном дивизионе всего неделю назад. Оба они – рядовые бойцы-кавалеристы пока еще не в зеленых фуражках, а в васнецовских былинных шлемах, окрещенных в Гражданскую войну буденовками, у каждого по карабину, по шашке в отполированных о красноармейские галифе и конские бока до костяной светлости ножнах, из которых не особенно-то разрешают им пока вытаскивать сами клинки, чтоб беды какой ненароком не натворили. Оружие, оно и есть оружие. В руках неумехи не грозное оно, а самому себе опасное. И еще был у них конь. Один на двоих. Караковый ахалтекинец. Не чистых, правда, кровей, но все одно – красавец: тонконог, шея лебедем, упруг в шаге, а под всадником нетерпелив. Кличка Буйный вполне к нему подходила.

Любой бывалый кавалерист пожал бы плечами, увидев их вдвоем у одного коня. Разные уж слишком они, эти молодые пограничники. Константин – приземистый, вроде бы и в плечах не косая сажень, а силы недюжинной. Хлебнул лиха в многодетной семье без отца-кормильца, всякого хлебопашеского труда полной мерой отмерила ему жизнь, а несколько лет перед призывом молотобоил в колхозной кузне, оттого и руки железно-хваткие. Северин же, наоборот, – высок и дороден, но что тебе вожжа сыромятная, размокшая под дождем. Никак, выходило, для одного коня не подходящие они, но коль скоро командир взвода так определил, рассуждать не должно. Это на вечеринке, семечки лузгая, правоту свою доказывать сподручно, а здесь – армия. Пограничные войска здесь, железная, стало быть, здесь дисциплина. Слово командира – закон. Ему, командиру, видней, у него, должно быть, свой по этому вопросу резон имеется: потянет, мол, деревенский городского на постромках.

Так оно и выходить стало. Не то, чтобы взводный, отделенный даже не подходил к ним, когда седлали коней, либо обихаживали их – все знал, все умел Константин Гончаров, всему обучал своего напарника, полного неумеху. Терпелив был Константин, хотя и удивлялся, как можно не знать пустяшные вещи. Но ни разу не подумал, что человек может быть артистом: знать и уметь, но ловко скрывать знания и умение. Для чего? Возможно, чтобы привязать к себе сослуживца, не зря же говорят: не та мать, которая родила ребенка, а та, которая выкормила и воспитала. А Северину Паничкину очень нужно было иметь возможно больше товарищей, а уж куда верней товарищ, если он станет считать себя учителем твоим.

Туповато «обретал навык» Паничкин, понукая тем самым Константина учить, но день за днем все же поддавался его настойчивости, чем постепенно вызывал у Гончарова чувство удовлетворенности и даже гордости. А тут еще отделенный похвалил раз да другой, взводный на политчасе отметил, вот и вовсе доволен молодой боец: учит еще старательней своего напарника.

Вот наконец первая езда в манеже. Стоит строй, ожидая команды, для многих волнительной. Даже у Константина не совсем обычное состояние, праздничность на душе. Хотя что ему конь? Он и в седле, и без седла столько на лошадях прорысил, да проскакал по пыльной сельской улице, по проселкам, по полям, а смотри ты – не спокоен. Торжественность момента сказывается: не лошадь держит он за уздечку, а коня боевого за повод у трензелей. Может, на этом вот коне ему придется в атаку на басмачей пластать. Хоть и поубавилось их, басмачей безжалостных, как взводный сказывал, но нет-нет да и вылезают гюрзой смертоносной из-за кордона.

– Сади-и-и-ись!

Мячиком упругим взлетел в седло Гончаров, и в тот самый момент, когда подался он чуть-чуть вперед, чтобы, как отделенный учил, похлопать дружелюбно коня по шее, Буйный вскинулся на свечку. Вот так, сразу, конь экзаменовал нового своего хозяина. Только не сробел Гончаров, не растерялся: жестко передернул повод, вдавил шпоры в бока, а сам спокойно, даже ласково предупредил.

– Побалуй мне еще…

Потанцевал пружинно Буйный на месте, мотнул головой, вырывая повод, и тут же угомонился: почувствовал сильного и волевого всадника, принял его и подчинился ему. И к самому нужному моменту, ибо потянулись справа по одному молодые кавалеристы за отделенным, а кто со своим конем не успел поладить, нервничал и краснел под звонкий хохот вторых номеров, вольно стоявших у входа в манеж.

Многие из сменщиков к коням даже не подходили всю жизнь, у них еще смешней все будет получаться, юзом все пойдет на первых порах, но это через полчаса произойдет, не раньше, а теперь воля раз есть, почему не позубоскалить? Нет, не уйти никуда от натуры человеческой: медом не корми, только дай над другим потешиться.

Заняли с горем пополам аники-воины свои расчетные места, и выровнялось движение, зашагали кони по привычному им кругу, и так все ладно бы и шло, все спокойно, если бы не крикнул отделенный зычно:

– Брось стремя! Манежной рысью ма-а-рш!

Тут уж раздолье пришло его командирскому голосу: то спину велит бойцу не горбить, то локти не раскрыливать, то шенкеля к боку лошадиному плотней прижимать. Только прижимай не прижимай – толку чуть, если седло словно маслом смазано, и катает по нему то вкось, то вкривь. Самый раз в гриву бы вцепиться, но попробуй только протянуть к гриве руку, тут же придира-отделенный устыдит – зорок несносно, не в меру зорок. Случись подобное вне армии, проучили бы его за безжалостность.

Только Константину Гончарову, да еще трем-четырем деревенским парням беззаботно, не по их честь все окрики, для них без стремени даже привычней. Когда мальчишки в ночное на оседланных лошадях выезжали? Или на пруд помыть уставшую на пахоте или жатве лошадь?

Совсем нетрудно проходило для Гончарова время, но добрая половина новобранцев выдохлась уже. И хотя покрикивал строго отделенный, все же многие цеплялись за конские гривы и молотили седла задами любо-дорого. Как только спины конские выдерживали?

– Шагом, – сжалившись в конце концов, скомандовал отделенный. – Разобрать поводья. Спину держать! Локти! Локти – не крылья!

А вторые номера давно уже не зубоскалят. Не улыбаются даже. Стоят оробело, загодя боясь предстоящего мучения. Мягкотелых неумех среди них было еще больше, чем в первой смене.

– Стой. Слезай. Передать коней.

Все начало повторяться. – и рваный строй, и зубоскальство первых номеров, теперь, на твердой земле, почувствовавших себя королями и моментально забывших свою неуклюжесть. Но случилось вдруг то, над чем в кавалерии никогда не смеются: Буйный, ровно шагавший на своем месте по кругу, ни с того ни с сего скакнул, выгнув спину, скакнул еще раз, еще, и Паничкин шлепнулся на землю. Про поводья, понятное дело, вовсе забыл, словно не твердили ему о них множество раз, а Буйному только того и надо – гордо вскинув голову, порысил вольно из манежа, не принимая во внимание толпившихся у выхода новобранцев. Разбегутся, считал, как, видимо, случалось прежде не единожды.

– Лови коня! – зло рявкнул отделенный Паничкину, а сам так и остался стоять в центре манежа, хотя вполне мог, без особых усилий, поймать за повод Буйного.

– Лови коня! Живо!

Сердитые те окрики и, главное, бездействие командира осудило все отделение. Даже вслух. В личное время. В курилке. И не вдруг поняли молодые конники мотивы поступка отделенного. Не день спустя, не месяц даже. А подумать бы сразу, куда убежит конь? На конюшню. Не дальше. Только и ущербу, что повод порвать может, если копытом зацепит. Важно другое: всадник должен сам быть полновластным хозяином коня, себе его подчинить, а не дядиными руками удерживать его в повиновении. Выбил конь тебя из седла, сам лови его, сам вновь садись. Не осилишь, не быть тебе кавалеристом. Никогда. А окрик строгий? Он тоже очень нужен. Он взметнет волей-неволей, а если не взметнет, худо дело, стало быть. На помощь, значит, спеши командир.

Вот чего ради и рявкал отделенный. Не по злобе, а для добра.

Вскочил Паничкин, отряхивается от пыли и песка, но спохватился и побежал за Буйным, крича ему: «Стой! Стой, поганец! Ну, стой же», – только конь и ухом не ведет, гордо рысит к воротам. Вольный он сейчас и за вольность свою готов постоять и копытами, и зубами. Кто осмелится догнать его сейчас?!

И верно, попятились от ворот новобранцы, расширяя коридор для коня, и только один из них, Константин Гончаров, встал столбом в самом центре ворот и впился немигающим взглядом в конскую морду, словно хотел загипнотизировать строптивца, а может, понять его намерение, чтобы опередить.

Конь и человек – поединок силы и разума. Прибавил рыси Буйный, Константин же стоит вкопанно, ноги только пошире расставил и спружинил их, согнув чуток в коленях. Сейчас налетит конь на человека мощностью своей, смелой наглостью, словно и в самом деле понимал он свое в данный момент превосходство. Вот он уже вскинулся на свечку, взметнув ноги. Еще миг – и полетит сбитый копытами человек на песок. Замерли все бездыханно, но через миг вздохнули облегченно, единой грудью, загомонили радостно, пока еще не совсем понимая свершившееся чудо.

А чуда никакого не было, просто отпрянул в сторону Константин, подпрыгнул, ухватив Буйного за повод, огрел другой рукой по морде со всей силы, отчего Буйный даже взвизгнул, и уже сидит в седле, мягко уперев в конские бока шпоры и крепко удерживая повод.

– Побалуй мне!

Не таких вольнолюбцев усмирял он на кузнице, не нутреца конюшенного, а едва познавших седло жеребцов косячных неволил стоять смирно, прижигая копыта их горячей подковой. Въехал в строй на положенное Буйному место и позвал Паничкина:

– Иди садись. – Передавая повод, посоветовал: – Ногами плотней обхватись. Вот так. Удила на губе чувствуй поводом. Если взбрыкивать начнет, шпорь, сам за холку хватайся.

Противоуставный для кавалериста совет, кавалерия – не деревня, но смолчал командир отделения, покоренный смелостью, ловкостью и силой Гончарова. Простил ему и самовольство, хотя по всем уставам командовать в отделении положено только ему одному. Но что делать, если все так получилось: не по-уставному, но очень уж ладно?

Вечером дивизион жужжал. И не столько при обсуждении случившегося смаковали настырность и силу Гончарова, сколько перемывали косточки отделенному: бездушен, что бы стоило ему за повод схватить беглеца, так нет, пусть боец под копыта бросается. И только когда подходили к табунку какому командир, младший ли или краском, умолкали новобранцы. Робели. Ибо одно успели им внушить твердо, что авторитет командира непререкаем, а действия его и приказы не обсуждаются.

Только как помалкивать, если совсем не по-людски все? Вот и выпускали пар в негромких, но пылких словесах.

А главные виновники дивизионной неспокойности, уединившись (надоели сочувствия и похвалы) курили, помалкивая. Одну козью ножку за другой. И Константина, да и Северина тоже, подмывало пооткровенничать, рассказать о себе самое-самое, потолковать о смысле жизни, в своем понимании, конечно, но ни тот ни другой не решались начать исповедь. Гончаров оттого, что прежде пытался рассказать о своей семье Северину, но того, видно было, это совершенно не заинтересовало. И о себе Северин ничего не рассказывал. Вот и опасался Константин, что откровения его вновь натолкнутся на невнимательность и даже безразличие, а слова его окажутся в глухой пустоте. У Северина же – иное на уме и в сердце: ему совсем не хотелось в этот тихий уютный вечер фальшивить, но говорить правду он просто не мог, вот и помалкивал. И все же в конце концов он рассказал в тот вечер то, что позволительно ему было не таить. Константин подтолкнул его к этому.

– Гляжу на тебя, – после очередной затяжки начал Гончаров, – будто не обижен природой, а гляди ж ты, мешок, как отец мой покойный, говаривал, с половой. Тесто дрожжевое, а не мужик. Иль дров колоть даже не приходилось? И косы небось не держал?

– Нет, конечно. Один я у родителей. Отец – ответственный торговый работник, мать – домохозяйка. В постель мне завтрак подавался. Мать репетиторов мне подыскала, только отец воспротивился. А кто, говорит, страну охранять станет, если все в институты пойдут? Институт, говорит, никуда не сбежит, успеется туда и после армии. Мать – в слезы, только отец твердо на своем настоял. Сам и в военкомат пошел. Вот по его просьбе направили меня в пограничные войска. Потому, как объяснил отец, выбор он сделал, что служба на границе – не блины у тещи в гостях.

– Толковый у тебя батяня. Верный.

Знать бы Константину Гончарову правду, не эти слова вырвались бы у него. А правда была в том, что не по своей воле хлопотал Паничкин-старший за сына, чтобы попал он именно в пограничные войска. А уж если совсем честно говорить, делал он это вопреки своему убеждению и с большим нежеланием, с великой тревогой за будущее своего сына.

Отец Северина, царский чиновник высокого ранга, сразу же после революции встал в ряды ее врагов. И тому, как думалось Паничкину-старшему, имелись веские причины. Местная власть уважала его не столько за ум и чиновничью хватку, сколько за то, что знал он все среднеазиатские языки и подчеркнуто чтил все местные обычаи, освященные Кораном и шариатом. Ему даже предлагали принять мусульманство, обещая устроить по такому случаю байрам с байгой и копкаром. Он не согласился, но и не отказался, чтобы не потерять уважение. Ну а если власть чтит, рядовые чиновники, само собой понятно, заискивают. Вот это-то и не хотелось терять отцу Северина, вот и поддерживал тот все контрреволюционное, пока не понял к чему это приведет.

Переметнулся тогда на сторону большевиков, а вскоре и в гору пошел. Добрую службу вновь сослужило знание местных языков и местных обычаев. Жилось ему не хуже, чем до революции, и в планы его не входило вредить строю, где он нашел себе теплое местечко, но к нему пришли. Посланцы тех, кто не понял, что плетью обуха не перешибешь, кто бежал за границу, надеясь на чудо, и не просто ждал чуда, но еще по силе возможности старался его приблизить.

Ему сказали:

– Отправь сына в кокаскеры.

– Это – нереально. Он готовится в институт, а студентов в армию не берут.

– Кара Аллаха не имеет предела. Смерть – не самая страшная из них…

Так и оказался Северин Паничкин в пограничном учебном дивизионе, а отец его, отправив сына в военкомат вместо института, обрел еще больший авторитет лояльного к советской власти служащего.

Вот с кем сидел Гончаров, вот о ком думал, чтобы стал тот толковым кавалеристом, чтобы бойцом стал.

– Знаешь, с чего начнем? С гирьки. Двухпудовку выжимать. Через неделю не узнаешь себя.

– И еще бороться давай.

– Дело мыслишь.

Сразу и началась их первая схватка, после которой одарил Паничкин Константина ненавистным зырком.

На беду себе не насторожился Константин Гончаров, на великую беду. С большой настойчивостью заставлял до изнеможения «кидать» гирю и обязательно, иной раз даже дважды в день, боролся с Северином, чувствуя с удовлетворением, как наливается его изнеженное тело силой, а борьба становится долгой не только оттого, что Константин играл в поддавки. Серьезными уже становились схватки.

А вот Буйный нисколько не менялся по отношению к нелюбимому всаднику: чуть зазевается Паничкин, тут же вопьется зубами в плечо. А то за ногу схватит. Это когда в седле Паничкин. Стоит только немного ослабнуть поводу, вмиг резкий поворот головы и – удар зубами в голень. Гончаров, с разрешения взводного, сам занимался с Северином в манеже в личное время, вместе они «воспитывали» Буйного кнутом, как говорится, и пряником, но все их усилия – как об стенку горохом. Недели не проходило без происшествия: либо куснет Буйный Северина, либо сбросит.

И вспомнить бы Константину по-житейски мудрые наставления учителя своего, кузнеца сельского, прозванного с молодых еще лет Остроумом. Поусох он, могучий прежде, у горна, выгорели от жара угольного пшеничные кудри до полной белизны, задубели пальцы и руки, заморщинилось лицо, а вот взор его еще светлей стал, еще проницательней и умней. Оценки происходящего тоже стали примечательней. Привел как-то трудяга мужик, едва от раскулачивания спасшийся, лошадку свою подковать, да так она послушна и доверчива, даже завидки берут. А когда увел тот, щедро расплатившись, дед кузнец и говорит:

– Заметил, как люб хозяин коню? Душой, значит, чист. От честного лошадь и кнут без обиды примет. Лошадь, она лучше дитяти малого человека насквозь видит. К двоедушцу ни за что не прильнет, хоть овсом отборным корми, хоть хлеба ситного не жалей.

Нет, не вспомнил о том Константин. Сколько хлеба скормили они с Северином Буйному, сколько пряников и сахару перетаскали, сколько бичом потчевали, чтобы подчинить строптивого коня, и, вполне возможно, переупрямили бы его, подмяли бы в конце концов, пусть не привязался бы он к нелюбимому всаднику, но терпеть бы терпел, только времени для этого не оказалось. На одном из очередных занятий, уже рубили они лозу, метнулся Буйный в сторону пред первой лозой, и Северин, пролетев по инерции несколько метров, распластался на песке. Обошлось бы, может, и на сей раз только испугом, но боднул бедолага стойку с лозой по пути головой, а эфес шашки ребра ему посчитал. Подбежали к потерявшему сознание Паничкину командиры, ощупывают и бога благодарят, что не вонзился клинок в грудь. А мог бы вполне. Теперь же все не смертельно: ребра срастутся, шишка на лбу опадет, полежит боец какое-то время в лазарете и вернется в строй. Догонять, конечно, трудно будет своих сверстников, но ничего не поделаешь, для хозяйственного подразделения вполне будет подготовлен.

Только не так все получилось. Недели не пролежал в лазарете Паничкин, как пришла за ним санитарная машина и забрала в госпиталь. В Ашхабад увезли его.

Вот так судьба развела напарников. Увы, не надолго…

Гончаров учился ловко рубить лозу, метко стрелять, распознавать следы, видеть все, самому оставаясь невидимым. Он учился целые сутки не спать и обходиться одной фляжкой воды, хотя жара такая, что все живое либо зарывается в песок, либо укрывается в тени – он познавал ратный труд, который нисколько не легче хлебопашеского, только во сто крат опасней, ибо теперь его задача не просто вырастить посеянное зерно, а выдюжить в единоборстве с нарушителями границы, которые далеко не тюфяки и не лыком шиты. Ну а если бой случится, что тоже не исключено, его задача уцелеть, одолев врага, а это не головки подсолнухам обрубать да на телегу укладывать.

Хоть и не очень-то по сердцу пахарю ратное дело, но старался боец Константин Гончаров захомутать, как он говорил, свою новую профессию, и когда подоспела пора подводить итоги учебного курса, командиры единогласно решили, что добрый из него получится пограничник и что вполне подходящая он кандидатура в младшие командиры.

С радостью воспринял это решение Гончаров, хотя и добавлялся ему в связи с эти целый год службы, но не было тогда моды у красноармейцев считать компоты, вырезать на столбах пограничных вышек, сколько осталось дней до дембеля. Готовы они были служить и три, и четыре года, лишь бы оградить страну свою от вороньих стай, которые еще исчислялись сотнями и даже тысячами.

Все для Горчакова началось снова. Только по более высокому счету. Тот же чай, только в прикуску и в накладку. До семи потов. Зато, когда оканчивал Гончаров школу младших командиров, рубил шашкой так же ловко левой рукой, как и правой, стрелял навскидку и с седла, и перекинувшись с него под живот коню, следы читал не как читают первоклассники букварь, а как восьмиклассник, в песках же вел себя так, будто родился в них и вырос.

Место ему определили горячее – застава Мазарная. На оперативном она направлении, на Ашхабадском. Предупредили: приобретенное в школе умение очень там пригодится.

Ну что же, Мазарная, значит – Мазарная. Не гадал, какая она, да как на ней служиться станет, не новобранец, кому объясняли, что едет он в неведомые края, в неведомый город. Не защемило сердце пред неизвестностью. Получил положенное имущество с вооружением и – в путь. Вместе со своими друзьями-товарищами, кому тоже выпали заставы Ашхабадского направления.

Одно он сделал неположенное: добрую половину сахара из сухого пайка, выданного на дорогу, скормил Буйному на прощание. Только можно ли за это осуждать? С другом он расставался. Навсегда.

Не три месяца, как везли их, новобранцев в теплушках на учебный пункт, а всего-ничего в пути, и вот уже – Ашхабад. Но и тут их не стали задерживать, с первой же оказией разослали по своим заставам.

С Паничкиным Гончаров не встретился, хотя тот служил в Ашхабаде. При штабе. Писарем. Хлопотами отца, а не по случаю хорошего почерка, грамотности и аккуратности. Пока еще сын сращивал ребра и приводил в порядок мозги после сотрясения, отец раздумывал, как поступить, чтобы и овцы остались целы, и волки сыты, и надумал: в штабе оставить. Информация из первых рук, а что еще нужно там, за кордоном?

Удачным оказался выбор. Возблагодарили Аллаха недобитые курбаши, а местом встречи с Северином определили отцовский дом. Отец, таким образом, оставался пристегнутым, оставаясь в то же время в неведении, какие задания получает сын и что тот передает связному. О чем сын соблаговолит рассказать отцу, тем он оставался доволен. И не переставал отец благодарить Всевышнего, ибо считал, что три года пролетят быстро, уедет после этого Северин в институт, в Москву или Ленинград, забудет все и станет жить честно, как все порядочные люди, а там, бог даст, с его, отцовской помощью, пробьется в номенклатурный клан.

Не ведал Паничкин-старший, какая судьба уготована сыну – Северина уже предупредили, чтобы через два-три месяца перевелся бы он на заставу. Лучше всего на Мазарную. Если же не удастся на нее, то на любую, какие стоят пред Ашхабадом. Для чего это нужно, Северину пока не объяснили.

2

Нет, не сразу Гончарову вручили отделение. Вначале старшина заставы Губанов определил ему кровать и тумбочку с пирамидкой, куда велел, проверив предварительно чистоту и смазку, поставить карабин и шашку, потом начальник заставы Садыков повел его на конюшню, подвел к станку, где стоял на коротком чембуре буланый конь. Долго, очень долго, как показалось Гончарову, начальник заставы смотрел на коня, потом только перевел взгляд карих, совершенно непрозрачных глаз на новичка.

– Вот этот – твой. Булан. Верный конь. Когда хозяин увольнялся, плакали оба.

Не чета Булан Буйному, но, кажется, тоже не сонная тетеря. Не высок, но грудь мощная. Шею хорошо держит, а лопатки – под острым углом. Крупная рысь, значит, и галоп прыткий. Не станет воду в ступе толочь. Оценив взглядом своего нового боевого друга, Константин не попросил коня: «Прими», – а сам не вошел в станок. Не мог он вот так, с пустыми руками, сделать первый шаг к знакомству. Выручил лейтенант Садиков. Отвел маузер чуточку назад и вынул из кармана ржаную горбушку.

– Держи. Подсоленная.

Больше им ничего не нужно было говорить, они, кавалеристы, поняли друг друга. Лейтенанту Садыкову понравилось то, что не поспешил Гончаров в станок, основательный, значит, человек, не пархун. Гончарова же покорила заботливость начальника. И урок хороший получил он на будущее, ибо из таких вот поступков начинается авторитет командира, а он, Гончаров, хотя и младший, но все же – командир.

– До боевого расчета – по своему усмотрению. Ясно?

– Так точно.

Целых четыре часа. Вполне можно снаряжение проверить, починить, если есть нужда, и почистить трензеля, пряжки и стремена, чтобы серебром блестели. И еще одно можно успеть – коня опробовать.

Так и прошли отпущенные ему часы в хлопотах и заботе, времени до боевого расчета в обрез осталось, чтобы побриться, подшить свежий подворотничок, почистить пуговицы и сапоги. Но что бы ни делал Константин, ни на минуту не покидала его мысль о завтрашнем дне, о том, в какой наряд пошлют его в первый раз, с кем пошлют, и сможет ли он без огрехов отслужить свою первую в жизни (стажировка не в счет) настоящую пограничную службу? Прокручивались в его озабоченной голове все месяцы учебы, вспоминались и занятия, и просто советы командиров, каждый из которых, хотя и молодые все, побывал и в боях, не единожды участвовал и в поисках.

Сможет, выходило по его, Гончарова, разумению, добротно он подготовлен. Но хотя уверенность эта бодрила, однако заботливость не снижалась оттого, что еще одно волновало – как начнет он свое командирство, ни разу в жизни еще никем не командовавший? К работе он был приучен, умел все делать и отлынивать от работы считал осудительным, а вот распоряжаться и учить – новое для него занятие. Согласиться-то он в школу согласился, не подумав вовсе о своей неготовности командовать, а когда жареный петух прицелился уже к мягкому месту, чтобы клюнуть, слабость почувствовал в коленях. И ждал боевого расчета Гончаров, предполагая, что на нем вручит ему лейтенант Садыков отделение, и хотел, чтобы подольше этот самый момент не начинался. Когда же дежурный по заставе объявил построение, разволновался вконец. Даже осерчал на себя. Только без малейшей пользы: мельтешит душа, хоть ты тресни.

Несуетно и быстро строилась застава. Святое это время для пограничников. Ни минутой раньше, ни минутой позже. В девятнадцать ноль-ноль. Все, что было до этого момента, все осталось во вчерашнем дне, а что будет – будет в новых сутках. Давно такое повелось. От казаков еще, а они это вековым опытом выработали.

Привычен для пограничников этот ритуал, обыден вроде бы, но в то же время и торжествен. Подтянуты все, сосредоточены. Сейчас выйдет из канцелярии начальник, с клинком, как всегда, и маузером, все пригнано, будто родилось и выросло с ним, ни морщинки на гимнастерке, ни пылинки на сапогах, и старшина заставы скомандует:

– Смирно! Равнение на средину!

Печатает шаг старшина, как на параде. Застава замерла, ожидает вроде бы не совсем уместное (целый день прошел): «Здравствуйте, товарищи пограничники», – но тоже привычное и никого не удивляющее, чтобы дружно, как слаженный оркестр, поздороваться ответно.

На этот раз все так же началось. Как обычно. Но дальнейший ход боевого расчета нарушился: начальник заставы не перенес представление прибывшего не заставу младшего командира на конец расчета, а начал с этого. Вопреки, однако, логике, не назвал отделение, каким ему предстояло командовать, а распорядился:

– Становитесь в строй.

Никого, кроме самого Гончарова, не удивило это решение. Ни разу еще начальник заставы не определял вдруг расчетного места новичку, не приглядевшись к нему сам, не дав времени предварительно оценить новичка и прослужившим на заставе не один год. И если что не так, пошлет рапорт по команде со своим выводом. Застава знала это, но Гончаров-то, естественно, не мог этого знать, вот и недоумевал, отчего не назначен он отделенным. Вполуха слушал он данные по обстановке, замечания пограничникам за ошибки на службе и похвалу отличившимся, это его пока еще не касалось, он еще ничего о заставе не знал, а то, что его по неведомой причине отвели в сторонку, это он знал, и это для него сейчас было самым главным.

Не запланировал лейтенант Садыков Гончарова и на службу. Никуда не назначил, и это совершенно расстроило Константина. Хоть возьми и задай вопрос. Прямо сейчас, в строю. Только неловко это. Сдержался. Решил: лучше всего обождать, пока все встанет на свои места.

И оно, это место, вроде бы обозначилось сразу же после боевого расчета. Как только строю велено было разойтись, начальник заставы позвал Константина:

– Товарищ Гончаров, ко мне. – И, козырнув ответно, приказал: – В шесть ноль-ноль выезд на границу. Вдвоем. Ясно?

Конечно. Куда как ясней. Обязанности коновода, стало быть, на нем, Гончарове. Только почему «товарищ Гончаров», а не «отделенный Гончаров? Ну да ладно. Утро вечера мудренее…

Разбудил дежурный по заставе Гончарова на полчаса раньше положенного. Сам тот попросил. И своего коня нужно подседлать, а они едва-едва обнюхались, резерв времени потому не лишний, и коня начальника заставы обиходить. Без коновода он определил выезд, вся, значит, подготовка на нем, Гончарове, вот и нужно все сделать аккуратно, без спешки, чтобы не ударить в грязь лицом.

Успел вполне, и за несколько минут до урочного времени стоял уже, ожидаючи, с подседланными конями.

Без малейшего опоздания, с пунктуальной точностью (это, как потом понял Гончаров, было для лейтенанта Садыкова вполне естественно) вышел из дома начальник заставы. Легок на ногу, аккуратен. Не на нем форма, а по нему она, точнее если, единое они целое.

Залюбовался Константин краскомом, и не сразу обратил внимание на его коня, который потянул шею навстречу хозяину и заржал едва слышно, и было похоже, что он радостно засмеялся. Потом ткнулся мордой в плечо Садыкову и замер блаженно.

Позавидовал Гончаров. Очень позавидовал. С Буйным, как ему казалось, сдружились они, но не до такой нежной доверчивости.

«Подход имеет…»

Лейтенант Садыков тем временем достал из кармана два ломтика подсоленного и подсушенного в духовке хлеба, отдал один Гончарову.

– Держи.

Кони, умные, благодарные кони, без жадности, аккуратно сняли с ладоней губами вкусное угощение и аппетитно, словно причмокивая от удовольствия, захрустели полусухариками.

– Карабин заряжен? – спросил Садыков.

– Так точно.

– Тогда – в путь. – И добавил вовсе не по-уставному: – Стремя в стремя поедем. Буду знакомить тебя с участком.

Разобрал поводья, а конь уже запереступал нетерпеливо всеми четырьмя, готовый сорваться и понестись птицей над зелено-бурыми холмами, но с места не стронулся. Танцевал на одном месте и – все. Сколько ему силы воли для этого нужно? И человеческого понимания своих поступков.

Едва коснувшись ногой стремени, Садыков пружинно сел в седло, да так ловко, что ни шашки, ни маузера поправлять ему совершенно не потребовалось – все на своих местах, как на плакате, каких множество висело на учебном пункте, и, особенно, в школе младших командиров. И конь ни с места. Перетанцовывает ногами, что тебе увлеченный танцор, весь уже в музыке, но не вышел еще на круг. Да, к таком Гончарову еще стремиться и стремиться. Коня тоже так воспитать, самому же легче легкого в седло садиться. Впрочем, у него впереди еще много времени. Сдюжит. А зависть вперемежку с восхищением все же есть, куда от нее, от злодейки, денешься?

Вышагали на тропу за заставой, и пустил коня Садыков рысью, пока тропа шла почти по ровному плато, а перед спуском в долину вновь перевел на шаг. С Гончаровым пока ни слова. Понимал, в каком тот теперь состоянии, не до разговоров ему, пусть в себя приходит.

И верно, Константин был буквально обескуражен. Нет, не ролью коновода вместо отделенного, с этим он уже смирился, определив себе: пусть все идет, как идет, он вертел головой, пытаясь понять, отчего все не так, как ему представлялось, не то, чего он ждал. Ему сказали, что Мазарная – застава горная, а горы он себе представлял горами. Скалы, высокие, крутые, снег на вершинах, как на «Казбеке», которые курили приезжавшие в школу младшего комсостава районные начальники и председатель колхоза на праздники. Ни пустыни у него на Сумщине не было, ни гор. Пустыню он теперь знал, своим потом измерил силу ее, а вот горы? На заставу его привезли в крытом ЗИСе, а она сама – в низинке. Видно только три холма, нависших над постройками, да и не до изучения природы было ему в те первые часы, коня и сбрую его обихаживал, себя к боевому расчету готовил. Вот только теперь вся окрестность перед глазами. И полное недоумение: нет, не могут быть горы такими сухогрудыми и густотравными. Хотя трава костисто-колючая и не зеленая, а словно пеплом обсыпанная, но все же – трава. И дальше, куда глаз достает, тоже бесскалье. Холмы один на другой наползают, но не крутые они, даже верблюжьих горбов положе. Удивительно. Что же это за горы?

Тропа забралась на самый пупок холма, и вид, открывшийся Гончарову, еще более удивил его: холмистые хребты, чем дальше на юг, тем выше и круче, стояли словно многошеренговым плотным строем, и ничто не могло поколебать их почти строгую параллельность.

«Плечом к плечу. Как бойцы!»

Над ближайшим холмом парил орел, словно нежился в пока еще ласковых солнечных лучах.

– Поглядишь, словно аксакал дремлющий, – кивнул на орла Садыков. – Только джигитов у него глаз. Все видит.

– Иначе нельзя, – отозвался Гончаров. – Не мед ему тут, не станет в оба глядеть, с голоду окочурится.

– Верно, – согласился лейтенант, пытливо глянув на Гончарова. – Не пловом из тушканчиков угощает Копетдаг орлов, чаще кобрами и гюрзой. Только как у нас говорят: еду полегче ищет тот, у кого зубы слабые.

«Ишь как повернул. Не жалеючи, выходит, а с уважением».

Садыков же продолжил. Нет, не нравоучения ради, а из-за потребности восточного человека из малого факта выводить житейскую мудрость:

– Не говори, что болит голова, тому, у кого она здорова…

– Так-то оно так, – поперечил Гончаров, – только будь мышей поболе, как у нас на Сумщине, куда бы вольготней орлам.

– Мышь – пища совы, – с брезгливостью прервал Гончарова лейтенант Садыков. – Не орла!

И тронул коня.

Тропа побежала вниз, и с каждым десятком метров трава становилась гуще и крепче. Особенно бодрились ковыль и полынь, островки которых начинали кое-где подступать друг к другу с угрозой, а местами даже сошлись в рукопашную. В самой же долине, куда спустилась тропа, в кустах полыни начал выситься пырей. Вольготней стало здесь траве, вода, значит, доступней и жизнь веселей. Погуще запятнилась и арча.

«Ишь ты, овцам тут и козам – раздолье. Коня и того пасти можно».

Когда спустились вниз, Садыков заговорил. Почти так же, как на боевом расчете, только, понятное дело, потише:

– Долина эта ведет к Ашхабаду. А он – центр предгорных оазисов. Сколько люди живут в Туркмении, столько, думаю, и Ашхабад стоит. Как караван-сарай на шелковом пути, как крепость, как политический центр. Когда туркмены под русскую руку встали, сразу же здесь поставлено было основательное укрепление. Для басмачей эта долина медом мазана. Соседнюю заставу, как молва гласит, басмачи вырезали. Только это – ложь. Погибла она вся, то верно, но и басмачей положила уйму.

– Пограничники приняли смерть в бою, как и полагается джигитам богатырям. – Лейтенант Садыков помолчал минуту-другую, отдавая молчанием дань памяти погибшим несколько лет назад бойцам, затем продолжил так же официально: – И сегодня исключать басмаческий налет мы не можем. Орлиный глаз нам нужен, не совиный. А сердце арстана. Льва!

– На политчасе сказывали, – усомнился Гончаров, – конец, мол, басмачеству. Ибрагим-беку и тому, политрук сказывал, конец пришел. Раскаяние, утверждал, нашло на него. Понял, что зря народную кровушку лил. Выходит, стало быть, шпионы, диверсанты разные могут шастать, а большие банды не должны бы.

– Аксакалы наши так молодым советуют: если ты считаешь себя львом, врага почитай тигром. А еще говорят: вершины не бывают без дымки, голова джигита – без думки. Афганистан остался Афганистаном, а Иран – Ираном. Разве они не помогут недобитым курбашам? Англия тоже не перестанет давать им оружие и деньги.

Слушал Гончаров начальника заставы и недоумевал: говорит о бдительности, о важности охраны границы, а ни ему, младшему наряда, задачи по наблюдению за местностью не поставил, что в наряде, как ему внушали и на учебном, и особенно в школе младших командиров, должно соблюдаться свято, ни сам не наблюдает. Совершенно беспечен лейтенант Садыков, будто на прогулке, коня вроде бы промять выехал, а не на границе он. Чудно Гончарову, но что ему делать, если командир поучает лишь словом, а не личным примером? Верно, впитывать нравоучения, разинув рот. Не станешь же вертеть головой, оглядывая местность, если начальник с тобой разговаривает. В паузах только и есть возможность окинуть взором шеренги верблюжьих горбов.

И все же заметил Гончаров что-то необычное на вершине недалекого горба. Пригляделся внимательней и определил: человек лежит и наблюдает за ними, едущими вольно, без всякой предосторожности, по открытой долине.

– Товарищ лейтенант, справа на сопке…

– Увидел наконец, – с нескрываемым упреком отозвался Садыков. – Раньше нужно бы, пока не выпятился пупком.

Вот так. Не на прогулке, выходит. Проверяет. Слушать, значит, слушай, но в оба гляди.

«Ишь ты, как дело поставил. Ладно не лыком и мы шиты».

Теперь он и слушал, и смотрел. Как учили смотрел. И под копыта лошадей, чтоб тропу видеть, и на сопки, насколько глаз хватал. Но нет никого. И то верно, не станет же начальник заставы по всему маршруту сюрпризы устраивать. Личного состава не хватит.

Стоп однако… Вот они, еле заметные следы. Кони кованы Пара. На тропу выезжали. А дальше?

– Товарищ лейтенант, следы. Два строевых коня.

– Так уж и строевые…

– Гнезда для шипов только на кавалерийских подковах.

Остановил коня Садыков, внимательно поглядел на Гончарова и покачал головой.

– Подковы наши не в сейфах хранятся. Запомни: разумный познает смолоду, глупый – когда беда падет на голову. – Сделал паузу, пусть осмыслит необстрелянный пограничник услышанное, и продолжил: – Увидел своими глазами, кто наследил, вот тогда верь.

– Ясно.

Но нравоучительному выводу вопреки лейтенант Садыков не направил своего коня по следу, а тронулся дальше тропою.

Что же, и это тоже ясно. Специально след проложен. А дальше что ожидает? Во всяком случае, ухо востро нужно держать.

Гончаров слушал Садыкова, который подробно пояснял, куда какой распадок ведет, откуда вероятней всего можно ждать нарушителей, стараясь все запомнить, но не переставал внимательно оглядывать и сопки, и раскинувшуюся по обе стороны тропы ровность.

Проехали еще километра два, лейтенант Садыков свернул в узкогорлый крутобокий отвилок, где даже проглядывались голые камни, как в настоящих горах. Скалистые откосы, словно стенки, заборились справа и слева, камни же, будто боясь своей смелости, прятались под полынными надбровьями, а то и под молодыми арчами, которых здесь росло довольно много. Отвилок, загибаясь наганной рукояткой и немного расширяясь, выходил на большую поляну, в дальнем конце которой росла осанистая арча, а под ней змеился ручеек, прозрачный, как вымытое хозяйкой-чистюлей стекло. На ветках арчи разноцветились матерчатые полоски, выцветшие, осыпавшиеся от ветхости, и новые, вызывающе сверкавшие на солнце свежей яркостью – видимо, сюда частенько приходят паломники-мусульмане. А как же граница? Она совсем рядом.

– Мазар это. Священным почитается и родник, и арча. Мусульмане говорят так: Мухаммед и его четыре друга, Абу Бакр, Омар, Осман и Али, остановились здесь, обессилив совсем, томимые жарой и жаждой. Передохнуть остановились. Аллах сжалился над ними, сказал: «Будь!» – и арча укрыла путников от палящего солнца, а родник утолил жажду. Века прошли с того времени, а родник и арча, возникшие здесь неожиданно по воле Аллаха, неизменны, потому от паломников отбоя нет. Граница же, вот она – рядом. Перевалил через сопку и – на сопредельной стороне. Пока, правда, здесь нарушений не было. Муллы слово дали за правоверных. На Коране поклялись. Но тут другое дело: арча хорошо просматривается с сопредельной стороны, любой сигнал подать отсюда можно. И вообще, что здесь завтра может произойти, кто поручится, вот и не оставляем мазар без надзору. – Садыков протянул руку влево: – Вон там, приглядись, ход есть. По нему незаметно можно подняться наверх и скрытно вести наблюдение за сопредельной территорией. Сразу у входа пещерка небольшая, карманом мы ее зовем. Тебе тоже придется часто здесь службу нести…

Не за горами оказалось то время. Вскоре Гончаров, получив после неоднократных испытаний на профессиональную пригодность отделение, стал ходить старшим наряда. Дозорил, дежурил по заставе, но чаще всего лежал в секрете у мазара. В едва заметном отвилке от мазарного тупика узкогорлый грот тоже прятался под нависшим камнем. В нем даже днем стоял жуткий сумрак, будто и впрямь упрятан ты по какой-то недоброй воле в карман злого духа и ждешь, когда и чем завершится твоя судьба или для какой цели тебе придется из него выбираться. Ночью же здесь было так бездвижно и темно, что у самых крепких бойцов все равно возникало сравнение с адом кромешным.

Да, жутко было в этом кармане, но мимо него поднималась вверх тропинка, по которой вполне, при желании, можно незаметно проскользнуть за кордон. Важное место для перехвата нарушителя. Тем более, что, если задержат пограничники, а такое уже бывало, на подходе к отвилку мазарного тупика, либо в самом отвилке в иное, чем определено договором с муллами время, ответ всегда один: шел на молитву, но не рассчитал немного, вот и припозднился. Вот и сидели в «кармане» ночами напролет бездвижно и бесшумно, перемогая жуткость, а посылал туда Садыков только тех, кому больше всего доверял. Сильных духом, по его оценке, посылал.

Поступали пограничники обычно так: выезжали на мазарную поляну перед наступлением темноты, слезали с коней (к арче и роднику не приближались, чтобы не осквернять святое для верующих место), осматривали, чаще в бинокль, сопки, затем уезжали, но в расщелке, где он не просматривался с сопредельной стороны, двое спрыгивали с коней, а один, взяв поводья этих коней, без остановки ехал дальше. Из развилка выезжал он уже в темноте, когда не разглядишь, есть ли всадники на конях. А по топоту копыт можно определить, если у кого есть такое желание, что все пограничники уехали. Спешившийся же наряд тем временем бесшумно проскальзывал в грот.

Недели пролетали, проходили месяцы, а тишь да благодать царили на участке заставы. Всего лишь один нарушитель с терьяком[1] задержан. Обтерпелся в «кармане» Гончаров, ночные бдения для него стали обыденными, даже мыслишка предательская нет-нет да и шевельнется: Зачем-де здесь секретить? И аргументики услужливые тут как тут, быстро бросаются в поддержку крамольности: на ночь паломники здесь ни разу не оставались. Даже на вечернюю молитву не задерживались, а если такое случалось, быстро отмолившись, покидали поляну и отвилок. Опасались правоверные осуждения муллы, который поклялся на Коране, что ни один мусульманин из его прихода не нарушит границу у мазара. И еще их сдерживало то, что случись здесь нарушение, кокаскеры не станут пускать к мазару никого. И получалось по этой раскладке, что сидение в «кармане» – перестраховка. Но мыслям тем непристойным, какими их считал Гончаров, он не давал спуску, и всякий раз, получив приказ нести службу секрета у мазара, делал все аккуратно, чтобы даже комар носа не подточил.

К тому приучен был, тому научен. Да и времени для философских, как он ерничал по поводу своих сомнений, размышлений, не оставалось: служба, учеба, командирские всякие заботы так наваливались, что продохнуть некогда, хотя, если всмотреться в повседневность заставскую, оценить ее, со стороны глядя, понятным станет то, что с виду хлопотная и богатая ежедневными вводными жизнь очень однообразна и тем особенно утомительна, ибо затягивает эта однообразность в рутину успокоенности и благодушия, и большую силу воли нужно иметь, чтобы устоять, не превратиться в сонного обывателя с карабином на плече.

Когда нарушители идут – тогда другое дело, тогда глаза острей становятся, уши, естественно, – на макушке. А если месяц да другой никого, тогда как? Умом осилить можно, что любое затишье сменяется, как правило, бурей, только и ум настроению поддается.

Садыков, так тот вовсе про сон и про отдых забыл, все время сам на границе, чтобы наряды под своим карим, пронизывающим оком держать да еще и к своим друзьям, бывшим пограничникам и добровольным помощникам из местного населения, джигитам застав, наведываться чаще, понять с их помощью, что же происходит на участке, откуда ждать бури. Только никто толком не мог ничего прояснить. Пожимали плечами и аксакалы, задумчиво гладя бороды седые. И то верно: свеча не освещает свой низ.

И вдруг прорвалось – один за другим идут. С терьяком, с шелком, даже с коврами, навьюченными на ишаков. И началась эта круговерть на первую неделю прибытия на заставу Паничкина. Правда, никому и в голову не пришло хоть как-то связать эти два события. Пограничники рассудили так: активность не случайна, ждать еще каких-то неожиданностей вполне можно. И все. Никак не соотнесли активность контрабандистов с новым их товарищем по службе. Даже у опытного во всех отношениях начальника заставы и то подобная мысль не возникала. Он просто еще больше времени стал проводить в седле, а на боевых расчетах, не переставая, строго повторял:

– Замысел врага ясен: пускать и пускать ходоков, надеясь, что хоть кому-то удастся просочиться и предать важное сообщение скрытым врагам советской власти. В такой обстановке от нас требуется троекратная бдительность.

К Паничкину лейтенант Садыков относился уважительно: из вышестоящего штаба как-никак, да и на заставу служить сам попросился. Добровольно поменял кабинетное удобство на хлопотную и опасную службу. Когда же лейтенант Садыков увидел, что встретились Гончаров с Паничкиным бурно радуясь, будто и впрямь друзья закадычные, поручил Гончарову персонально опекать новичка, посылал их вместе в наряды, чтобы изучил Паничкин участок и втянулся в заставскую жизнь. Гончарову нагрузка эта дополнительная, но что поделаешь, раз надо, значит, – надо. Потому и старался.

Более Гончарова, однако же, старался сам Паничкин, будто старался в короткое время обогнать своего учителя по всем статьям, а на борьбу звал в любое свободное время. Даже после утомительного дозора, частенько не перекуривая, не блаженствуя на скамейке в курилке, предвкушая скорый сон, оголялись по пояс и становились в боевые позы. Один совсем невысокий, юркий, весь в мускулистых жгутах, другой дородный, но уже без прежней податливой сыроватости, хотя еще не атлетически жесткий – другим уже был Паничкин, во многом другим. Правда, коль скоро природа не наделила его ни силой, ни ловкостью, завидным бойцом он не станет, но постоять за себя, коли приспичит, сможет. Не играючи, короче говоря, боролся с Паничкиным Гончаров, хотя был куда сильней своего друга-противника. На явную пользу шли сеансы борьбы хлюпику-интеллигенту.

Вскоре Садыков начал выделять Паничкина, а уже через пару месяцев стал назначать дежурным по заставе – привилегия самых опытных пограничников. Младших командиров, в первую очередь, привилегия. Только в «карман» не посылал. Не верил, видимо, в силу духа баловня обеспеченной городской семьи. Часто стало так получаться: Гончаров – в секрет, Паничкин – дежурным. Когда же дежурил Гончаров, Паничкин дозором «мерил» какой-либо из флангов. На границу вместе они стали попадать редко, поэтому реже им удавалось побороться, но Паничкин продолжал тренировать себя пудовой гирей в спортивном городке систематически.


Исчезли вдруг контрабандисты. Так же сразу, как и появились. Одну ночь никого нет, другую, третью. Вздохнули без частых тревог пограничники на заставе, повеселели, отсыпая положенное полностью, а то и прихватывая часок-другой излишка, про запас, ибо, как заключили твердо бойцы-кавалеристы: ото сна никто еще не умирал, тем более, спит или не спит солдат, служба его идет. Только начальнику заставы сон не в сон, отдых не в отдых – понимал лейтенант Садыков: грядет неведомое, потому особенно тревожное. Знать бы кто и что задумал, тогда сразу бы успокоение пришло. Увы, все пока за семью печатями.

А тут еще одна загадка: на арче вывешен зеленый лоскут, будто специально напоказ. На всех веточках обычные узенькие полоски, оторванные от цветастых халатов, а тут – широкий лоскут, вроде бы знамя исламское, только в миниатюре. Такой лоскут от полы халата не оторвешь, да и нет одноцветных халатов у местных жителей. От чалмы если только, но тот, кому чалма дозволена цвета исламского знамени, сюда паломничать не пойдет. Побывавший в Мекке и в Медине не снизойдет до заштатного мазара.

Заметил этот странный сигнал Гончаров, когда въехал его наряд, как обычно, на мазарную поляну, потом он всю ночь ждал, не пойдет ли кто по тропе из-за кордона, но ночь прошла спокойно. Когда за нарядом поданы были кони, поспешил Гончаров с докладом на заставу.

Дежурил Паничкин. Ему, как и положено по инструкции, первому Гончаров и доложил о лоскуте. Еще не дослушал Паничкин доклада, а с лица сменился.

– Зеленый, говоришь, лоскут?!

– Да.

– Ясно. Разоблачайся, завтракай с нарядом своим и – спать. Карабин я твой почищу. Начальнику заставы доложу, как появится. Отдыхает он. Только что с границы.

– Спасибо за услугу, только оружие я сам приведу в порядок, – отказался от услуги Паничкина Гончаров, а сам подумал: «С чего бы это он раздобрился?»

И все. И только. Никаких других вопросов.

Обиходив оружие и позавтракав, спокойно ушел спать. Лишь после боевого расчета пережил обиду и за Паничкина, и за себя, что плохим оказался учителем. А вышло это потому, что про зеленый лоскут начальник заставы на боевом расчете не сказал ни слова, когда доводил обстановку. Вот и подошел Гончаров к лейтенанту Садыкову после того, как старшина распустил строй. Напрямую спросил:

– Вы считаете, зеленый лоскут не может быть сигналом?

– Какой? Где?

– Ну, тот, что на арче который.

Садыков, оказывается, ничего не знал и, чтобы разобраться, позвал Гончарова в канцелярию. Выслушав его доклад, вызвал Паничкина. Спросил недовольно:

– Как понимать?! Значит, когда ревет осел, соловей молчит?! Отделенный Гончаров, значит, осел, а красноармеец Паничкин – соловей?!

– Да что тут такого? Сколько их, лоскутов разных, на ветках. Эка невидаль. Мазар он и есть – мазар. Про каждую тряпку докладывать вам, товарищ лейтенант, голову только забивать…

– Истину говорят люди: на веревке муку не высушишь. – Лейтенант Садыков вздохнул и приказал Гончарову: – Отделенных и старших наряда – ко мне.

Резко говорил Садыков. Очень резко. Таким Гончаров его не видел. То, что Паничкин не придал значения докладу старшего наряда, здесь вина, как расценил Садыков, всех, кто его учил и воспитывал, но более всего Гончарова вина, как наставника, и необходимые выводы из этого нужно делать. А вот то, что Паничкин сам решил не докладывать начальнику заставы – это уже граничит с преступлением по службе. За такие вещи – под трибунал.

Перегибал, конечно, начальник заставы, но делал это сознательно, вполне возможно считая, что джигиту срамота – хуже смерти. Он-то, Садыков, как и все остальные, считал Паничкина обычным красноармейцем, не очень опытным в вопросах службы, но старательным. Наказание, в общем, не последовало. А утром дежурный по заставе принял печальную телеграмму из штаба округа, в которой сообщалось о смертельном недуге матери Паничкина и предписывалось немедленно отправить Паничкина в город.

Когда у человека горе, ему многое прощается.


Сутки прошли после отъезда Паничкина – на арче появился новый зеленый лоскут, так же хорошо видный со всех сторон, такой же большой, как и первый. Теперь два «исламских знамени» висели на арче. Спокойно висели в безветрии мазарной поляны-тупика, а заставу они будоражили сильно. Лейтенант Садыков даже занятия сократил, взяв грех на душу ради увеличения сроков службы. Только тихо на границе. Контрабандистов и тех нет. Паломники тоже пореже пошли. Все больше свои, из ближайших кишлаков. Чужих совсем немного. Впору отбой труби и признавайся, что перебдили, приняв зеленые лоскуты за таинственные сигналы. Только не спешит Садыков лапки поднимать. Совсем не спешит.

3

Пятидневка прошла. Дважды Гончаров секретил в «кармане» и ничего нового и подозрительного не замечал. Висят себе лоскутки-знамена чуть подвыгоревшие, и висят. Тихо-тихо окрест. Невольно червячок вгрызается в душу, бередит: не зря ли шум подняли? Паничкин прав, зря, может, взбучку получил…

Сегодня Гончарову вновь предстоит ночь в «кармане». Пораньше лейтенант Садыков отправил наряд. За два часа до боевого расчета, а не за час, как посылал прежде. Объяснил:

– Всегда будет теперь так: час открыто нести службу на мазарной поляне. К арче и роднику близко не подходить. Час пройдет, действуйте дальше по обычному плану. Ясно?

– Так точно.

Когда наряд Гончарова подъехал по тропе к спуску в долину, увидели пограничники, что по машинной дороге из Ашхабада пылит ГАЗ-АА, редкий еще по тем временам грузовик.

– Откуда? – спросил у Гончарова один из красноармейцев. – Не нашенский он.

– Не за границу же собирается, – ответил Гончаров, – а на заставу. Потерпи до завтрева. Не ворочаться же, чтоб твое любопытство ублажить.

Хоть и успокоил он подчиненного, но, если быть честным, незнакомый грузовик и его заинтересовал. Даже предположения различные Гончаров строил: чего ради машина на заставу припылила. Людей в кузове вроде бы не видно, груза тоже…

Груз в кузове был. Невеликий, правда. Несколько ящиков помидоров. Отборных. Крупных и спелых. Вез их на заставу, как гостинец от матери, Паничкин. Восседал он в кабине рядом с шофером, молчаливо-сосредоточенный, напружиненный. Даже с шофером не в состоянии был расслабленно разговаривать, хотя тот пытался расположить пассажира к себе (сын большого начальника как-никак), но натыкался на явную отчужденность.

«Сосунок еще, – возмущался шофер, – а туда же. Дерет нос!»

О каком носе речь, если Паничкин от страха перед предстоящим делом едва владел собой. Ему впору было выпрыгнуть из кабины и бежать в горы, только туда от судьбы не убежишь. Если не выполнит он порученное, ни ему, ни отцу с матерью несдобровать. Вот он, вопреки страху, и обмозговывал свое поведение с первого шага на заставе, чтобы все шло по задуманному, и никто бы его, Паничкина, не заподозрил в недобром.

Напрасными, однако же, оказались опасения Паничкина – все прошло без сучка, без задоринки. Лейтенант Садиков обрадовался возвращению Паничкина (хоть один человек, но дырку можно заткнуть), спросил без обиняков:

– Службу можешь нести? Поправилась мать?

– Мать почти здорова. Службу нести готов.

– Хорошо. Дежурным заступишь.

Об этом Паничкин мог только мечтать. Теперь все будет в его руках! Повезло, не иначе… Дело теперь лишь за старшиной. Унесет «гостинцы» в склад до утра и – считай, все пропало.

Нет, не унес. Вернее, не все ящики приказал унести. Три ящика велел поставить в летней столовой, чтобы от пуза, как он сказал полакомились. Отобрал и для начальника заставы с десяток самых яснобоких помидорин. Остальное – под замок. Растянуть чтобы на завтра и на послезавтра. Как рачительная хозяйка.

Дальше все шло установленным порядком. Многие не утерпели и оскоромились гостинцем Паничкина еще до боевого расчета, а уж после боевого, само собой, – ужин. И лейтенант Садыков ушел домой, как обычно, на пару часов. Перед хлопотной ночью. До высылки первого наряда ушел, и застава, как обычно, после ужина раздвоилась: кому вышел наряд во вторую половину ночи, укладывались спать, проверив оружие, а кому идти вскорости, сели кто за домино, кто за шахматы или шашки, запиликала гармонь, призывая песню в кружок. Только сегодня не собрались возле нее почему-то, костяшками тоже постукали самую малость и, один за другим, прося дежурного разбудить за час до выхода на службу, не раздеваясь, только снимая ремни и сапоги, валились на кровати. Через четверть часа застава захрапела. Вся. Даже часовой уснул на посту. Он тоже перед заступлением на службу угостился помидорами…

А в это самое время наряд Гончарова вышел на мазарную поляну, и две вещи сразу бросились в глаза: большой красный лоскут на арче и черная баранья папаха, высунувшаяся из-за пограничного копца на вершине хребта. Гончаров даже присвистнул от неожиданности, ибо привык уже к обычному здесь безлюдью, но виду не показал, что увидел необычное, оглядел, как делалось это и прежде, окрестность, прикрыв ладонью глаза от закатных лучей солнца и обернулся к младшим наряда:

– Тихо, если кто заметил наблюдателя. Не видим мы ничего необычного. Ясно? – скопировал он привычный вопрос начальника заставы. – Маячить не станем здесь. Так, считаю, будет лучше.

Вновь прошелся взглядом по крутобоким сопкам, не задерживаясь на копце, но успел заметить, что у копца уже никого нет.

«Ошибка? Не может быть…»

– Мое решение: действуем по обычной схеме. Но в сторону границы не пялиться. Я сам. Ясно?

Разжевывать и класть в рот пограничникам ничего не нужно. Спешились, сбатовали[2] коней и, открыв переметки, достали погранпайки. Консервные банки вскрывали неспешно, а потом, вальяжно развалились на жесткой траве, словно на коврах персидских. Только Гончаров так устроился, что мог видеть копец боковым зрением, не поворачивая в ту сторону головы. Он решил ждать. Выманить решил наблюдателя, если он там, если не случилось ошибки.

Не вдруг замысел Гончарова удался. Пограничники, поужинав, принялись обсуждать, что дальше делать, чтобы не выказать, будто они хитрят. Все больше и больше брали верх сомнения, что возможна ошибка. Вслух об этом уже сказано. Гончаров тогда принимает решение уводить наряд с поляны. Повелел:

– Садимся на коней. Спешить только не станем. Подпруги внимательней проверяйте. Жгутами протирать ноги коней основательней. А уж тогда – в седло. Ясно? Тогда – за дело.

И вот когда пограничники начали собираться к отъезду, черная каракулевая папаха вновь высунулась краешком из-за копца. На самую малость высунулась, но Гончарову и этого хватило, чтобы засечь наблюдателя. Теперь ему было ясно, как следует поступить, и очень хотелось все сделать побыстрей, но он не стал поторапливать пограничников: пусть все идет своим чередом. Так естественней и, стало быть, правдоподобней.

Наряд втянулся в расщелок, Гончаров и красноармеец Пахно спрыгнули с коней, поводья которых предусмотрительно перехватил оставшийся в седле пограничник. Гончаров с напарником прильнули к крутому склону, как поступали здесь не единожды. Место это не просматривалось с сопредельной стороны, а если прижаться к стенке тихо, а затем проползти последние метры до тропы тоже тихо, никто не определит, что не все пограничники уехали от мазара: все три коня цокают копытами, а есть ли в седлах всадники, определить пока невозможно, ибо не видны они, а к моменту выхода наряда на дозорку темень укроет Копетдаг. Разгляди тогда попробуй, на всех ли конях седоки.

Гончарову же, наоборот, стоит поторапливаться, обгоняя вечерние сумерки, а тем более – ночь. Скомандовал младшему наряда:

– Оставайся здесь до темноты. Только потом – в карман. Я один поползу. Меньше риска быть замеченным. – Передвинул подсумки на ремне за спину, затем снял фуражку и подал Пахно. – Не дай бог зацеплю.

Ящерицей скользнул Гончаров в отвилок. Без единого звука. Передохнул чуток, передвигая подсумки на их законное место, откуда ловко брать обоймы, и вновь осторожно, чтобы не осыпать самого малого камешка, поспешил к хребту. И то, что увидел он, ошеломило его: уютная низинка, в которой густо росла молодая арча, битком набита басмачами. Кони не расседланы, басмачи держат их в поводу, явно ожидая какого-то сигнала, который должен поступить с минуты на минуту.

Еле удержался Гончаров, чтобы не присвистнуть от столь неожиданного открытия. Попятился тихо вниз, обдумывая свои дальнейшие действия. Выхода только два. Первый, принять бой, если басмачи перевалят через хребет. Только долог ли он будет, тот бой? Тридцать патронов на винтовку. Пулемет бы сюда, можно было бы подольше продержаться. Но все равно не очень разумно поступать так, ибо бой на заставе не услышат, а дозор сюда запланирован только в два часа. Бесцельная гибель получится. Даже вредная: басмачи спокойно продолжат задуманное. Не гоже.

Второй выход – сообщить на заставу. Как? Не ракетой же? Ноги в руки и – вперед.

Пахно тоже посчитал, что бежать на заставу разумней.

– Не устоять вдвох. Никак не устоять.

Побежали, придерживая клинки, чтобы не задевать ими за шпоры. А когда вылетели из расщелка, Гончаров, остановившись, приказал младшему:

– Сигнал: спешите на помощь.

– Пульнуть ракету недолго, – доставая ракетницу, усомнился Пахно. – Только зря все это. Без передыху бежать треба. Без передыху.

– Видно, прав ты… Отставить ракету! За мной.

Не зря, ох как не зря кавалеристы говорят: лучше плохо ехать, чем хорошо идти. А про то, что им когда-либо придется бежать не одну версту, они вовсе не предполагают. Не готовы к такому они. Бежать, однако же, нужда заставляет. Быстро бежать, к тому же «без передыху», как определил Пахно. Кочки, что под ногами путаются, не в счет, гимнастерка до нитки мокрая, будто в ливне побывала, – тоже не в счет. Смахивают со лба пот, чтобы глаза не ело, только и всего.

На полпути иссяк пот, а когда подбежали к заставе, даже гимнастерки высохли.

Калитку открыл не часовой, а дежурный. Увидев их, запаленно дышавших, удивился. Растерялся даже.

– Вы?!

Миг длилась растерянность. Паничкин взял себя в руки (а что ему оставалось делать?) и голос его окреп:

– Вам служба до трех ноль-ноль! Почему приказ нарушен?!

– Басмачи там, Северин! Сотни три сабель! Где лейтенант Садыков?

– А-а-а, ясно, – нарочито разочарованно протянул Паничкин. – А я-то думал… Знает начальник заставы все. Доложено ему. С комендатурой он связался. – И после паузы, нужной для Паничкина, чтобы определиться, как поступить дальше с нарядом, примирительно дозволил: – Ну что с тобой делать, не возвращать же обратно. В летней кузне помидоры еще остались. Это я их привез, угостить заставу. Оружие почистите после этого и – спать. К рассвету Садыков, он сказал, поднимет заставу в ружье.

Аппетитно алели в керосиновом свете помидоры. Их на столе было еще довольно много. Первые, можно сказать, в нынешнем году помидоры. Как не полакомиться? И Пахно, отложив карабин, выбрал себе самую спелую помидорину.

– А ты что? – подтолкнул Северин Гончарова. – Мать прислала. Отборные.

– Ладно. Перекурю, оружие почищу, потом уж.

Что-то неладное творилось в душе у Константина. Заныла она отчего-то сразу, как открыл им калитку Паничкин, а не часовой. Да тут еще в голове мысли какие-то непослушные. Тебе они не любы, а упрямо цепляются друг за друга. Вопросы, вопросы, вопросы… На них отвечать нужно. Но где они, ответы вразумительные?

Не верить Северину Паничкину, дежурному по заставе, Гончаров просто не мог. Не только потому, что дежурному ведома вся обстановка и он является как бы дирижером, особенно, когда начальник заставы на службе, либо отдыхает, но еще и по своему складу характера, своему пониманию людских отношений, по честности натуры своей… Вопросы, упрямо влияющие на ход мыслей никак, однако, не отступали и требовали не абстрактных, а конкретных ответов.

Откуда лейтенант Садыков знает о басмаческой банде? Коноводы могли доложить только о наблюдателе. Других нарядов в том районе не было и нет. Он, Гончаров, не смог доложить об увиденном, не добежав до заставы. Где часовой, кому положено встречать наряды, открывая им калитку? И самое главное: если начальник заставы получил тревожные данные из каких-либо не известных ему, Гончарову, источников, почему тогда не поднял заставу по тревоге и не послал укрупненный наряд к мазару? Но, скорее всего, он сам бы повел большую часть заставы туда. И это – самое разумное: изготовиться там заставе к бою. Обходные пути тоже нельзя оставлять не прикрытыми. А комендатура? Если лейтенант доложил, она тоже должна бы подняться по тревоге.

Удивительно и то, что на заставе слишком тихо. Словно вымерла она…

У Паничкина другой ход мыслей. И темп тех мыслей иной: лихорадочный, трусливый. Неурочное возвращение наряда напугало его до ужаса, но потом он ободрился надеждой, что не смогут не соблазниться Гончаров и Пахно помидорами: устали они и пить хотят, а воды в бачке нет, он, Паничкин, ее всю вылил. Кто пить захочет, вон – помидоры. Они сочные, хорошо жажду утоляют. Коновод вон с какой жадностью набросился, любо-дорого. И Пахно тоже. Гончаров же все карты перепутал, и страх вновь подполз к сердцу Паничкина: что, если Гончаров сразу войдет в казарму?! Оружие оттуда все вынесено в зимнюю столовую и даже в «максим» вставлена лента, чтобы угощать тех, кто не погибнет от взрыва. Ящик с гранатами красуется рядом с пирамидой, пол в казарме мокрый (весь бачок воды, со снотворным перемешанной, вылит), одно осталось – ввинтить в гранаты запалы, но вот не ко времени появился Гончаров. Здрасти, дьявол тебя забери. Теперь что делать? Два часа осталось до установленного курбаши времени. Через два часа должен прозвучать взрыв.

«Может, съест все же помидорину?»

Гончаров подошел к бачку, подставил кружку под кран – ни капли.

– Что это ты, Северин? А наряды возвращаться станут? Не накипятил повар, что ли? Подними. Или сам.

– Да вот, помидоры. Лучше воды намного.

– Воде положено быть. Понятно?

– Хорошо. Сейчас повара подниму, пусть ставит кипятить. А пока суд да дело, ты помидорину вот эту. Сочная.

– Я в бане напьюсь. Потом видно будет.

Возликовал Паничкин. Пахно через минуту-другую уже не боец, а пока Гончаров к бане сходит, все можно подготовить к взрыву. Как войдет в казарму, тогда сразу в окно, а оттуда – гранату в ящик. Ящик прежде передвинуть, чтобы ловчее попасть. Поближе к окну поставить.

И разошлись Гончаров и Паничкин каждый по своим делам. Один совершенно не спеша, ворочая в голове трудные мысли, другой торопливо, оправдывая свою поспешность тем, что лучше раньше, чем никогда.

«Поймет курбаши. Должен понять…»

Он бы успел сделать все намеченное пока Гончаров, этот упрямо не желающий отведать хотя бы одну помидорину отделенный, будет утолять жажду в бане. После взрыва пусть выскакивает из бани, пулеметная лента вставлена. Не успеет он до своего карабина добежать…

Паничкин, радуясь вот так вдруг полученному времени, перетянул ящик на удобное для себя место, взял коробочку с запалами и уже нагнулся было к ящику, намереваясь поскорее ввинтить хотя бы пяток запалов, но вздрогнул от резкого телефонного звонка. Остановился, не зная, как вести себя дальше. Не возьмешь трубку, сразу же встревожатся на том конце провода (а звонок из комендатуры) пошлют выяснять, в чем дело, узнают тогда о свершившемся и смогут успеть перекрыть басмачам дорогу на Ашхабад. За такое курбаши не поблагодарит ни его, ни отца с матерью. Но и медлить со взрывом нельзя: Гончаров может войти в казарму в любой момент.

– Какого черта?! – выругался Паничкин, с ненавистью глядя на телефон. – У-у! Стерва!

А телефону что за дело, сердит кто на него, либо нет, звонит себе и звонит. Вот Паничкин и не выдержал, взял все же трубку и, нажав клапан, доложил привычно:

– Дежурный по заставе Паничкин…

– Где пропадаете?! – сердито спросил комендант, а звонил именно он.

– Наряд провожал, – нашелся Паничкин.

– Все у вас в порядке? Подозрительных скоплений у границы не замечено?

– Никак нет.

– Позовите начальника заставы.

– Он на проверке службы, – вновь, без всякой паузы, соврал Паничкин. – Только что выехал.

– Как вернется, пусть немедленно позвонит. Получены данные о возможном прорыве на вашем участке крупной бандгруппы. А еще лучше, дайте сигнал, чтобы вернулся на заставу. Немедленно пусть звонит. Понятно?

– Так точно!

– Доложите, где наряды.

Паничкин принялся пересказывать весь план ночной охраны границы, который у него под стеклом, называя наряды, какие должны были бы уже высланы, какие скоро уйдут на службу, докладывал быстро, но комендант то и дело переспрашивал, нанося, видимо, данные на схему участка. Когда все уточнил, что ему нужно было уточнить, вновь приказал:

– Дайте сигнал Садыкову, пусть немедленно мне звонит.

– Ясно. Разрешить отправлять службу?

А как только получил на то разрешение, рванул провод со всей силы, рванул еще и еще, чтобы как можно больше вывести из строя провода, который не вдруг бы можно было восстановить. Делал он это, не отдавая себе отчета, чего ради рушит связь, зря теряя время. Что останется от аппарата и от проводки после взрыва в казарме целого ящика гранат?

Утихомирился наконец. Подавил нервный выплеск. И – к ящику. Присел, чтобы ловчее ввинчивать запалы. Один ввинтил, второй, ну и – хватит бы, сдетонируют остальные, так нет, за третьей гранатой рука потянулась, за четвертой. И тут – шаги. Входит в казарму Гончаров. Неуверенно как-то. Юркнул Паничкин в промежуток между кроватями, согнувшись в три погибели, а граната с запалом в руке.

«Принесло гада!»

Верно, в самый раз «принесло» Гончарова в казарму. Вода, утолив жажду, не утолила неспокойности. Определил, когда вышел из бани:

«Выясню еще раз у Северина. Пусть выложит как на духу».

Взял карабин, клинок, подсумки и пошагал в казарму. Перешагнул порог и остановился, удивленный: лампа еле-еле светит, пол водой залит, но не свеж и прохладен воздух от воды, а будто пропитан какой-то дурнотой. Похрапывает казарма. Постанывает даже. Пригляделся, все кровати заняты.

«Никого в нарядах нет, что ли?!»

А Паничкин где? Не видно его. Жутко как-то стало, словно в парилке новичку. Пошагал, однако же, к пирамиде, поставил машинально на свое место карабин и шашку, и только тогда замети, что пирамида совершенно пустая. И «максима», который обычно стоял возле пирамиды на специальной подставке, тоже нет. Гончаров – ко второй пирамиде. Она тоже без оружия.

«Что за чертовщина?!»

Пошагал в полумрак по проходу между кроватями, начиная понимать, что происходит что-то из ряда вон выходящее, и тут фазаном из-под ног выпрыгнул на проход Паничкин с поднятой в руке гранатой. Прохрипел не громко, но властно:

– Ложись!

– Застава! В ружье! – заорал в ответ Гончаров во все горло. – Застава! В ружье!

Никто даже не шевельнулся. А Паничкин, попятившись немного, рванул чеку и, бросив гранату, припустился по проходу в конец казармы, дабы укрыться за столбом, что подпирал потолок у последней кровати.

– Вставай! В ружье! – отчаянно орал Гончаров, понимая вполне, что жизни его осталось несколько секунд. – В ружье!

Он старался разбудить своих боевых товарищей прежде, чем рванет граната, вовсе не думая, что как бы громко он ни кричал, взрыв прозвучит громче и наверняка разбудит спящих, если они (он уже понял, что вся застава усыплена) в состоянии проснуться.

– В ружье!

Граната не взорвалась. Запал, щелкнул и вылетел, звякнув. Звонко он разлетелся, сея мелкие осколки. Ни один не задел Гончарова, и тот, осознав, что смерть миновала, что случилось чудо (запал был завинчен лишь на один виток), кинулся к Паничкину, забыв, что у того револьвер и шашка.

– Стой! Не шевелись!

Как раз… Ищи дурака! Козлом испуганным кинулся Паничкин в обход кроватей, Гончаров было за ним, в этом была его ошибка, но сразу одумался и кинулся к пирамиде, чтобы схватить карабин. Не успел однако. Пяток шагов осталось ему, а карабин уже в руках у Паничкина. Оскалился штыком.

Остановился Гончаров, попятился, отступая от наседавшего Паничкина, а штык – вот он, в метре. Ловкий выпад и – конец всему. Глаза Паничкина ненавистью горят. Прожигают, пронизывают смертельной злобой.

«Что же я тебя, поганец, не раскусил прежде?! Буйный раскусил, не хотел подлеца возить, а я – нет!»

Только теперь вспомнилось мудрое наставление кузнеца. Теперь, когда поздно, а не тогда, в нужное время. Мелькали эпизод за эпизодом, и все теперь воспринималось совершенно в ином свете. Даже тот ненавистный взгляд, мимолетно вспыхнувший, когда уложил он, Гончаров, на лопатки Паничкина, упреком возник. Вот тогда бы вывод верный сделать! Сейчас что, поздно уже… Только судорожным мысля все едино, поздно или рано. Они услужливы. Будто наяву все воспроизводят.

Лицо Паничкина видится растерянным, когда докладывал он, Гончаров, о сигнале на арче. Какая подозрительная растерянность! Только раззява мог ее не понять. А встреча у калитки? Всего несколько минут назад. Не просто удивление тому, что нарушен приказ, а – испуг. Разве это не было видно? Все поведение его, та настырность, с какой уговаривал съесть помидорину, вовсе невосприятие доклада о банде у границы – разве слепой он, командир отделенный, чтобы не увидеть всего этого, не кинуться будить Садыкова?!

«А Пахно спит. Как отравленный. Не пособит. Не выручит».

Все эти мысли не отвлекали, однако, Гончарова от главного в его положении – он отступал, не спуская взгляда со штыка, готовый отбить выпад и, если удастся, выхватить из рук Паничкина карабин. Там, на учебном, это удалось бы ему в два счета, но он сам тренировал Паничкина, сам готовил из него бойца, и теперь на него движется враг сильный и умелый. Не сильней, правда, Гончарова. Много еще каши солдатской нужно съесть Паничкину, чтобы сравняться силами с учителем своим… На это и уповал Гончаров, отступая медленно и все больше понимая, что не полезет дуром Паничкин, робок он в действии, будет выжидать его, Гончарова, ошибку.

Прошагали мимо ящика с гранатами. Допятился Гончаров до крайней кровати и рванулся к двери в командирский коридор. Она совсем рядом. Всего десять шагов до нее, а за ней – спасение. Пусть лейтенант даже отравлен, но в квартире есть оружие. Там телефон есть. Там много чего можно предпринять. Там не станет торчать на тебя направленный штык.

Со всего маху ударил в дверь плечом, но… Заперта она. И ключа нет в замке.

«Все предусмотрел, гад!»

Успел отпрыгнуть в сторону в тот самый момент, когда Паничкин настиг его и уже готовился нанести удар.

Вновь лицом к лицу. Гончаров пятится, Паничкин наступает. Все это в жутком полумраке, под тяжелые стоны заставы.

Выпад. Отбил его рукой Гончаров, и стал еще внимательней. Теперь он отступал к пирамиде, где стояла его шашка. Он выбирал момент, чтобы неожиданно для наседающего Паничкина кинуться, оторвавшись хотя бы на шаг-другой, к пирамиде и успеть выдернуть из ножен клинок, и уже им отбивать выпады, готовя свою атаку. Только и Паничкин раскусил намерение отделенного, сторожил этот момент. Свою он в этом усматривал выгоду. Опередит, считал, он с ударом.

Так и случилось. Помогло Паничкину и то, что Гончаров поскользнулся. В самый неподходящий момент. Отпрыгнул в сторону он удачно. Два добрых прыжка ему сделать, и вот она – шашка. Только одного не учел Гончаров: мокрого пола. Желание схватить оружие побыстрей сослужило недобрую службу – не удержал равновесия. Вот и случилась заминка. Совсем малая, секундная, а штык – вот он. Под лопатку угодил. Моментально сработала ответная реакция, успел Гончаров лягнуть Паничкина в пах. Тот, согнувшись от боли, невольно потянул карабин на себя, выдергивая штык из тела Гончарова – вот тут-то боль буквально его пронзила, на какое-то время он потерял сознание.

Очухались они вместе. Паничкин зло матюкнулся, сделал резкий выпад, чтобы довершить убийство, но Гончаров здоровой рукой отбил выпад и вновь попятился, отступая к кроватям по собственной крови, понимая вполне, что долго теперь он не продержится, ослабнет. Голова у него уже кружилась, тошнота подступала к горлу. Спасательным кругом мелькнула учебная граната, лежавшая на аптечке. Еще раз метнулся на аптечку взор. Не высоко прибита, вполне можно быстро схватить гранату. И под левую руку как раз, под здоровую. Стал отступать туда, полнясь надеждой.

«В лоб гада! В лоб!»

Он не сомневался, что попадет. Он попадал в щель танка-макета с двадцати метров. А тут – три шага.

Кровать старшины Губанова. Окровавленной рукой проводит Гончаров по лицу старшины. Дышит. Жив, значит… Пересиливая боль, ухватил пальцами за волосы и дернул. Тут же, развернувшись, перевернул здоровой рукой, кровать, крикнув, что было силы:

– Застава! В ружье!

Этот отчаянный поступок спас и его, и заставу. Губанов с перепугу тоже заорал: «Застава! В ружье!» – и бросился к пирамиде, да так стремительно, что Паничкин невольно отшатнулся и потерял власть над собой. Он, выпустив карабин, выпрыгнул в окно, из которого прежде намеревался бросить гранату в ящик, и побежал что было духу по тропе к мазару.

Гончаров рухнул на мокрый пол, ибо у него не осталось больше никаких сил, он сделал все, что в состоянии сделать человек, борясь за жизнь, свою и боевых товарищей, и тоже потерял власть над собой.

Губанов, у которого сон как рукой сняло от необычной и вовсе пока не понятной ситуации, поднял Гончарова и бережно положил на свою кровать, непрерывно спрашивая:

– Что?! Что произошло?! Что?!

Гончаров слышал торопливые вопросы старшины, понимал необходимость сказать хотя бы самое важное, хоть два-три слова, но боль в груди пересиливала желание. И все же Гончаров в конце концов смог выдавить:

– У мазара басмачи… Паничкин предатель…

– Лежи! Терпи! – бросил Губанов и кинулся к двери в квартиру Садыкова, а когда понял, что она заперта, принялся колотить в нее изо всех сил, одновременно крича:

– Застава! В ружье!

Зашевелились пограничники. Приподнялась одна голова, вторая, третья. Вяло. Трудно. Но и этого было вполне достаточно, чтобы крик старшины окончательно сбросил предательский сон. Вот уже торопливо одеваются несколько бойцов, и тут старшина приказывает:

– Будите остальных! Расталкивать! Трясти всех!

Сам же побежал из казармы за ломом. На конюшню. Только ломом можно выломать дверь, иного выхода нет. И так получилось, что спас он попутно красноармейца Пахно. Тот заснул прямо в летней столовой прямо за столом, уткнувшись головой в подставленные руки. То ли руки отекли, то ли еще что-то вынудило бойца откинуть одну из рук, а на пути – лампа. Опрокинулась, естественно, и занялся пожар. Опоздай немного помощь, сгорел бы Пахно вместе с кухней летней. Старшина, влетев в кухню, растолкал Пахно и, приказав ему тушить начавшийся пожар, побежал в конюшню.

Когда старшина возвращался из конюшни, пожар уже тушили несколько бойцов, засыпая огонь песком.

– Молодцы, – похвалил старшина, не сбавляя бега. Главнее всего сейчас было разбудить лейтенанта Садыкова.

Застава поднялась уже почти вся. Частью сгрудилась у пустых пирамид, частью возле кровати, где лежал в беспамятстве Гончаров. Полная растерянность.

– Старшина, – сказал кто-то, и все повернулись к Губанову, ожидая от него столь нужной сейчас команды.

Она, однако, не последовала. Старшина сам не знал, что предпринять: ему было не до анализа кратких данных, какие сообщил Гончаров, ему необходимо было разбудить Садыкова.


Садыков поднялся тоже с большим трудом, хотя съел всего только один помидор. Но когда узнал, что случилось, пробудился моментально, пересилив сонливую вялость. Команды его зазвучали стремительно и разумно:

– Оружие, что в каптерке, раздать лучшим стрелкам первого и второго отделений. К мазару выезжаю лично с получившими оружие. Посыльных на соседние заставы, – он назвал фамилии, – аллюр три креста. С остальными, старшина, организуй оборону заставы. Оружие найти. Далеко подлец не унес. А пока – только гранаты. Прачка пусть займется Гончаровым. И санинструктор с ней. Доложу коменданту и – в седло.

Все всем ясно. Опустела казарма. А еще через несколько минут скакал начальник заставы с группой пограничников к мазару, надеясь догнать Паничкина или хотя бы успеть перекрыть выход из расщелка в долину. Лучше, конечно, вход в расщелок с мазарной долины оседлать. Но – как получится. Не до жиру в такой обстановке.

Паничкина не догнали. Он успел пересечь долину и побежал за границу по прямой, зная, что никаких нарядов на пути нет. Он таким образом сократил свой путь километра на три. Это понял лейтенант Садыков, и стал еще жестче пришпоривать коня и без того несущегося наметом. Он спешил. Время решало все. Минуты решали. В долине басмачи сметут кучку вооруженных только карабинами пограничников как налипшую на чапан букашку.

Успели. Спешились и залегли. Дослали в патронники патроны, а рядом, чтобы под рукой, уложили гранаты, завинтив в них запалы. Даже усики разжаты. Замерли, готовые встретить басмаческую лаву, понимая вместе с тем, что долго они продержаться не смогут. Но отступать некуда. Тем более, что коноводы уже увели коней «в укрытие» – в сторонку, за изгиб сопки.

Тихо-тихо. Садыков приказывает:

– Второе отделение остается здесь, первое – вперед!

Весьма верное решение. Расщелок узкий, особенно перед мазарной долиной, отделению с лихвой хватит перекрыть его, а когда басмачи прорвутся через первый заслон, в чем никто не сомневался, на пути их окажется второй. Еще какое-то время будет выиграно. Глядишь, и подмога подоспеет. Нет, не сюда, сюда никак не получится, а на заставу.

До заставы из комендатуры взвод боевого обеспечения на тачанках быстро доскачет. Отрядная маневренная группа тоже спать не станет. Нет, не получится у басмачей неожиданной, все сметающей на пути вылазки на Ашхабад. Не польется людская невинная кровь от неудержимой лютой злобы фанатиков. Ради этого можно принять и смерть в бою. Заступить собой дорогу басмачам.

Только отчего-то не появляются они. Садыков вывел уже отделение к самой поляне, уже залегли бойцы, каждый выбрав себе место половчее – за бугорком, в ямочке (окапываться некогда, да и нельзя, демаскируешься), а перевал, за которым сопредельная сторона, бездвижен. Не ушли, поняв, что потеряна неожиданность?

Нет, не ушли. Не знают пока, что агент их провалил задание. Дремлют, на корточках сидя и не выпуская поводьев из рук. Ждут. Для них сигнал к действию – взрыв. Но он должен донестись с заставы ближе к рассвету. Много еще времени есть, не подошло оно еще. И Паничкин еще не добежал до них. Хотя он рассчитывал сократить расстояние, но не учел, что за границей хоть и безопасней, но нет там ровности, нет долины, там нужно переваливать хребты. Вверх и вниз нужно бежать, вверх и вниз. А сил не очень много – успел и сам он надышаться снотворным, которое развел в воде и разлил по полу казармы. Теперь сказывается это. Но он бежал. Бежал, пересиливая слабость. Он очень торопился. Он почему-то был вполне уверен, что застава продолжает спать. Гончаров откоптил белый свет. Кровью изойдет. Пахно сгорит (он видел, что летняя кухня начала заниматься огнем). Старшина заснет, не пересилив себя. Связи нет. Все он, Паничкин, сделал как надо. Осечка, правда, случилась, но… Курбаши поймет и останется довольным.

Паничкин очень гордился собой, и ни разу не екнуло у него сердце-вещун, не заныло от предчувствия страшного конца.

Первый вопрос курбаши отрезвил:

– Револьвер, вот этот, на ремне, заряжен?!

И правда, отчего топтаться было со штыком наперевес, если все можно было решить одним выстрелом. Боялся всполошить заставу? Но Гончаров орал благим матом, а никто даже не пошевелился.

– Гранаты, говоришь, подготовлены были для взрыва?

– Да-да. Запалы ввинчены.

– Почему же не взорвал? Святого дела ради?

Нет, ему подобное и в голову не могло прийти. Нет, он не готов к подобной жертве. Взорвать себя?! У него даже сейчас от одной только мысли об этом испарина на лбу выступила, а сердце засбоило, съежилось. Не по Сеньке шапка. Не рожден он для подвига. Спасать же себя, как он начал понимать, надо. Заскороговорил:

– Спит застава. Вся спит. Тот, отделенный, который не ел помидор, заколот. Штыком я его. Штыком.

– Если спит, чего же бежал?

– Сообщить, что видели вас. Что без взрыва можно. Тихо можно. Даже лучше, если тихо. Как баранов порезать.

– Где-то, говорят, золото есть, а пойдешь, и – меди не найдешь…

Долго после этого молчал курбаши, похлопывая камчой по голенищу мягкого сафьянового сапога. Очень долго. В конце концов решился:

– Зайцу клич: «Беги», – птице ловчей: «Лови!». Воздадим хвалу Аллаху, да благословит он гнев наш священный.

Предчувствовал, видимо, курбаши недоброе, но отказаться от задуманного не мог. Нужен ему был этот поход. Очень нужен. Возвернись трусливо, осерчает английский друг и тогда… Тогда жизнь в нищете, а то и – смерть.

Спешить, однако же, не спешил. Видел к тому же, как понуры и не воинственны безмозглые и безголосые его нукеры. Взбодрить их следует. Вдохновить. Вот и призвал к ночному намазу. Позволил он себе эту вольность, совершенно не думая, что хоть кто-то может ослушаться. Зеленая чалма у него на голове. Никому из нукеров и в голову не придет, что самовольно надел он ее, не побывав ни Мекке, ни в Медине. Грех великий свершить такое для мусульманина, но простит его Аллах, ибо ради великой цели обман, чтобы послушней волю его, курбаши, выполняла почитающая Аллаха толпа, которую ко всему прочему он, курбаши, одевал, обувал, которой еще и щедро платил. Сейчас они станут молиться, и Аллах удесятерит их силы, их злобу на неверных и на продавшихся неверным соплеменников.

И в самом деле, торопливо принялись басмачи доставать из хорджунов молельные коврики, и вскоре долина затихла в молитвенном экстазе.

А в это самое время пластала от заставы по долине тачанка, на которой стоял пулемет. В любой момент тачанка могла развернуться и открыть огонь, если повстречается на ее пути банда. А пока пулеметчик одной рукой правил тройкой, другой – придерживал ручники и ящик с патронами. За тачанкой скакали всадники, готовые мигом осадить коней, бросить их на землю и, укрывшись за ними, поддержать огнем из карабинов пулемет. Скакавшие на помощь Садыкову ясно понимали, что их товарищам у мазара долго не продержаться, что банда прорвется наверняка и встречать ее придется здесь, на очень неудобном месте. Итог такой встречи им тоже был совершенно ясен.

Стрельбы у мазара, однако, все еще не было слышно, и именно это подстегивало пограничников. Им все более верилось, что они успеют не к шапочному разбору, хотя понимали, что времени упущено очень много. Каждый всячески костерил себя за недогадливость, но особенно казнился старшина, хотя, казалось бы, он все делал правильно, рисковал даже собой.

Заняла оставшаяся часть заставы оборону: замысел басмачей ясен, уничтожив заставу, вниз, в Ашхабад. А какая оборона, если только гранаты в руках? Зажег Губанов «летучую мышь» и – за калитку. Идет вокруг дувала, ищет карабины и шашки (он справедливо считал, что оружие выброшено за дувал), вполне осознавая, что отличная он мишень, да и для захвата – лакомый кусочек. Оттого и не послал никого за калитку, сам пошел.

Ничего не обнаружил. Повернул тогда к полосе препятствий. Гранату в руке зажал с отогнутыми усиками чеки. Живого не возьмут, если что…

Окопчики осмотрел – пусто. Клял он всех и все на свете, а Паничкину, тому доставалось так, что будь он в гробу, не единожды бы перевернулся. А время летело стремительно, и как дальше все повернется, неведомо.

Правда, оттуда, куда ускакал Садыков, стрельбы не слышно. Не перешла, значит, еще банда границу. А что, если не долиной она двигается и вот-вот навалится на заставу со всех сторон?!

«Оружие нужно! Пулеметы! Только с ними можно устоять. Но где все это?! Во дворе, скорее всего».

К калитке он уже бежал, подсвечивая себе дорогу фонарем и соображая, с какого места начать поиск.

«И красноармейцев пяток подключу».

Вбежал, закрыл калитку на засов, и услышал громкий и радостный крик прачки:

– Сюда! Здесь пулемет!

Она повела поиск разумней старшины. Когда перебинтовала Гончарова (не первый раз ей приходилось бинтовать, давно она на заставе) и начала протирать лицо мокрым полотенцем, раненый пришел в себя. Попросил пить. Дождалась, когда напьется отделенный, спросила участливо:

– Как это оплошал ты? Новенький, что ли, пырнул? Дородный такой, но сыротелый. Тебе ли с ним не совладать было?

– Оружие он куда-то спрятал. В бане нет.

– Далеко не мог. Много таскать. Ты, касатик, полежи один, потерпи.

И трусцой, мимо продолжавшей дымно пахнуть летней кухни, прямиком – в зимнюю. Оторопела даже, отворив дверь, отпрянула: прямо на нее нацелился «максим». Заряженный. Нажимай на гашетку и коси… Только некому нажимать. Пусто, похоже, на кухне. С опаской, все же вошла. И споткнулась, обходя пулемет, о кучу карабинов и шашек. Выскочила радостная, закричала что есть мочи:

– Сюда!

Не на минуты теперь счет времени пошел, на секунды. С лихорадочной быстротой все делали пограничники: один станковый пулемет и ручные пулеметы – в блиндажи. Пусть теперь попробуют басмачи сунуться! Второй пулемет и пару ручных и ящик патронов – на тачанку, которую так любил Садыков, самолично холивший тройку буланых коней. Теперь на ней вот – на выручку начальнику заставы и тем, кто с ним на явную смерть ускакали. Вперед что есть духу.

Верховые не отстают от лихой тройки. Пластают. И слушают, не начался ли бой у мазара?

Вот уже и расщелок. Рукой подать. Тихо в нем. Успели! Ура!

Дальше спешить нельзя никак. И громыхать тоже. Пулемет, значит, не покатишь. Разобрать тоже не получится. Для сборки время понадобится, а его может не оказаться. Один выход: на плечи самому крепкому. Стало быть – старшине.

Времени хватило в достатке. Даже осталось. Будто специально басмачи тянули, давая возможность прибывшему резерву половчее установить пулемет и бесшумно, но споро передать каждому пачки обойм с патронами. А благодатной той задержки виновница – молитва басмачей. Старательная. Истовая. Курбаши, между прочим, уже пожалел, что призвал нукеров к неурочному намазу. Сам он давно уже поднялся с коврика, телохранитель убрал его в хурджун, но все остальные продолжали бить поклоны Всевышнему. Гневался курбаши, нетерпеливо хлестал камчой по голенищу, прервать, однако, молитву правоверных не решался. Слишком великий грех. К тому же он понимал это, нукеры могут не послушаться: когда мусульманин восхваляет Аллаха, он ничего не должен видеть и слышать, один только Всемогущий, Всемилостивейший перед его взором.

Но тяни время не тяни, конец молитве все же должен наступить. И он наступил.

– Смерть неверным! – гневно крикнул курбаши, и басмачи подхватили дружно:

– Смерть! Смерть!

Для пограничников – хороший сигнал. Сейчас всадники появятся на вершине перевала.

Сереет уже небо. Хорошо будет видно их. Очень даже хорошо. Заманчиво встретить их длинной очередью из «максима» и залпом из карабинов. Весьма заманчиво. Толк только от такой встречи нулевой. Скатится банда за хребет и больше не полезет. Уйдет. И станет готовиться к новому неожиданному наскоку. И вдруг ей на следующий раз повезет больше? Нет, нельзя просто отпугнуть басмачей. Разгромить их нужно. Пусть даже ценой своих жизней. Несется уже мангруппа на тачанках и верхом, бурей налетит и сомнет банду. Где ей перед силой такой устоять?! А сейчас нужно выиграть время. Пусть в мазарную долинку спустятся, вот тогда и ударить. Не вдруг басмачи прорвутся через заслон. «Максим», он – не шуточки. На него дуром не попрешь. А еще ручные пулеметы. А еще меткие залпы из карабинов…

Будто клыками выскалился перевал. Частыми и густыми. Меняются и меняются клыки, растворяясь в темноте склона. Он лишь один заметно потемнел, если с напряжением приглядеться. Сцепил зубы Садыков, чтобы сдержаться и не скомандовать: «Пли!» Разве остановишь саранчу эту такой малой силой, какая в наличии у него, начальника заставы? Исключено. Верно отец учил: одной рукой даже не пытайся схватить два арбуза, не удастся. Что же, схватить два арбуза не удастся, это уж точно, погибнут они здесь все, но мангруппа саранчу эту задавит, если ее задержать на малое время. Сомнения в этом нет никакого…

Первые ряды уже спустились в долинку, а через хребет переваливают и переваливают всадники.

«Хорошо, если сосредоточатся, потом только двинутся».

Курбаши словно внял желанию Садыкова: ждет, пока все его нукеры пересекут границу и осилят добрую половину спуска. И вот – чист перевал. Еще немного подождал курбаши и тронул коня. Без крика. Камчой только махнул, за мной, дескать.

– Застава! Пли!.. Пли!.. Пли!..

Все смешалось обалдело: крики, стоны, ржание, залпы и беспрерывный говорок «максима». Но вот над всем этим взвился гортанный призыв курбаши:

– Смерть неверным! Велик Аллах!

Поперла лавина. Не удержать ее. Еще несколько сотен шагов и – все. Гранаты полетели во всадников, вырывая клочки из черной, черней ночи, гидры, но не останавливается она, летит, мигом латая прорехи. Еще по одной гранате, еще… Все. Повскакивали пограничники, готовые к смертельной рукопашной, и тут свершилось чудо: из развилка хлестнуло дружное многоголосое ура, басмачи вроде бы наткнулись на что-то непреодолимое, осадили коней, подняв их на дыбы, и понеслись обратно, обгоняя друг друга, частью в проход мимо «мешка», частью за арчу, чтобы под ее прикрытием перевалить хребет, но многие с трусливой спешностью погнали коней прямо на перевал, не соображая вовсе, что темнота не растворит их, не укроет, что достанут их и пулемет, и карабины…

Менее половины басмачей смогли улепетнуть на свою сторону, где всего несколько минут назад восхваляли Аллаха, надеясь на его полную поддержку. Увы, остался он глух и нем.

Для курбаши его нукеры сейчас были опасными, и весь их гнев он решил направить на Паничкина, которого, на беду его, не достала пограничная пуля. Начал курбаши вторичный допрос. Наигранно-спокойный и оттого зловеще-холодный. Паничкин все более и более робел, предчувствуя трагический конец. Он начал путаться, что и предвидел курбаши. Добившись своего, он сделал решительный шаг:

– Разноречивы твои ответы оттого, что лживы. Если ты станешь и дальше лгать, я прикажу содрать с тебя шкуру. С живого. Спасти себе и всем родным твоим жизнь ты сможешь, если станешь говорить правду, – помолчал курбаши, со змеиной пронзительностью впившись взглядом в съежившего Паничкина, затем спросил, хлестнув камчой о голенище. – Ты продался неверным?! Сознайся!

– Я… я… я…

– Сознавайся!

– Да, – еле выдавил из себя Паничкин. – Да.

– Все слышали, правоверные?! – возликовал курбаши. – Он ответил «да». Можем ли простить это?! Нет! Но он умрет не сразу. Ночь я проведу с ним, потом отдам вам. Когда натешитесь, сдерем с него шкуру. Велик Аллах!

– Воистину велик! – взвилась толпа, вкладывая в этот ответный крик и ненависть к изменнику, и радость за грядущее возмездие.

Долетел крик и до мазарной полянки, вызвав у пограничников, особенно заставских, досаду. Садыков даже не сдержался, упрекнул командира подоспевшей на помощь группы.

– Зачем уракать было? Вон их сколько ушло. Жди теперь обратно. Где? Когда?

– Теперь не двадцать восьмой. Получили по зубам, долго не полезут. А то и вовсе утихомирятся. Оно, конечно, сдалась бы вся банда, куда как отменней, только до гранат у вас дело дошло. Конец, считай, не за горами был. Что тут мешкать? На погибель вас оставлять, что ли?

– А когда вернутся басмачи, сколько смертей принесут?

Так и не поняли они друг друга, каждый остался при своем мнении, считая только себя правым. Ну что же, рассудить их можно. И даже оправдать. Обоих. Тем более, что цель каждого из них была величайшей благородности…


Рассвело быстро. Садыков, оставив и своих красноармейцев, и всех прибывших у мазара, чтобы собрали трофеи, похоронили убитых басмачей и обиходили раненых, поскакал на заставу только с коноводом. Как он считал, туда уже наехало начальство, либо вот-вот нагрянет. Докладывать о случившемся он должен сам, чтобы всю вину принять на себя. Еще и о Гончарове он беспокоился. Жив ли? Отправлен ли в госпиталь?

Комендант уже успел прискакать на заставу, а следом пылит кинобудка с военфельдшером и врачом из местной больницы. Комендант разослал на границу усиленные наряды, составив их из своего и прибывшего на усиление резерва из отряда, но не забыл и о силах для обороны застав. Особенно для Садыковской. Сам лично определил огневые точки. До Гончарова пока у него руки не дошли. Когда будет все сделано, как следует, тогда можно будет и с ним поговорить. Пока же пусть с ним занимается медицина.

А медицина умыла, что называется, руки. И врач, и военфельдшер заключили, что не жилец проткнутый насквозь отделенный, оттого делали все лишь для очистки совести. И перебинтовали, и укол укололи без всякой надежды на то, что остановят их меры летальный исход. Сидит военфельдшер, уверенный, что умрет Гончаров, так и не придя в себя (слишком много крови потеряно), и никакой борьбы со смертью не ведет. А Гончаров действительно отходит постепенно в мир иной. И отошел бы, наверное, не появись на заставе Садыков. Именно он, можно смело сказать, спас жизнь Гончарову. Не к коменданту с докладом поспешил начальник заставы, а к раненому. Спросил военфельдшера сердито:

– Почему герой-отделенный еще здесь?!

– Не транспортабельный он.

– Не считай гору высокой: решишься – одолеешь. Вы – доктора! Почему души у вас нет? Он заставу спас. Понимаете? Тысячи людей спас! Люди его спасти не могут? Мы на руках понесем до Ашхабада! Ты сам, – это он прямо в глаза военфельдшеру, – не транспортабельный! Ты поступаешь, как враг!

– Ну-ну, можно ли так, лейтенант? – упрекнул Садыкова начальник отряда, вошедший в казарму. – Я думал, ты встретишь докладом о том, что здесь стряслось.

– Человека спасать нужно! Героя! А он…

– Успокойся. На моей машине – в Ашхабад. Матрасов побольше настелите.

Когда Гончарова стали перекладывать с кровати на носилки, он застонал и пришел в сознание. От боли.

– Держись, орел, – подбодрил его начальник отряда. – Вылечат тебя. Одна просьба: никому ни слова о том, что здесь произошло. Понял?

– Так точно, – с трудом выдавил Гончаров. – Понял.

– Вот и – ладно. – И к военфельдшеру: – Головой отвечаешь. Свои руки подставь, а довези. В госпитале запишешь: несчастный случай. Все. Вперед!

А к обеду, когда пограничники убедились, что банда ушла и все, кроме плановых нарядов, вернулись на заставу, начальник отряда приказал построить личный состав. Приказ его был краток и категоричен:

– О происшествии на самой заставе – ни слова. Здесь ничего не происходило. Всем понятно?

Может быть, у кого-то мог возникнуть вопрос, но по армейской привычке успокоили себя даже самые дотошные: начальству видней, оно знает как поступать и что делать. Раз приказано помалкивать, значит, в этом есть необходимость.

4

– Что же, и так ладно, – заключил врач, прослушавший и простукавший Гончарова пред выпиской из госпиталя. – Были бы кости…

Кости у Гончарова действительно все целы, но на них – одна кожа. Бараний вес. Это он сам так грустно пошутил после взвешивания. Да, больше двадцати пяти килограммов оставил он на госпитальной койке, а если учесть, что и до ранения особой тучностью не отличался, можно себе представить, каким заморышем-подростком Гончаров выглядел. Врач же доволен:

– С того света, считай, выволокли тебя. Теперь-то что, теперь – нарастет. Месячишко отдохнешь, и вполне можно будет в строй.

У крыльца Гончарова ждала машина. Личная, начальника отряда. А как доставили его в отряд – прямым ходом в кабинет начальника. Встал тот из-за стола, навстречу вышел. Руку пожимает.

– Герой! Что герой, то герой! Решили мы домой тебя отправить, а потом на любую заставу старшиной. По выбору. Согласен?

Отчего быть несогласным? Дома погостить, худо ли? Да и старшиной не каждому предложат. Хотелось бы, правда, к себе, на Мазарную, но на ней есть старшина. На его место не сядешь.

«Обвыкнусь и на другой», – успокоил себя Гончаров. Но одно не совсем понятно, как с домашними вести себя. Не скроешь рану. Швы только-только сняты.

– Военкомат мы предупредим. В районную больницу станут возить. Для домашних тоже – молчок. С коня ты, мол, положим упасть мог.

– Не поверят. С малых лет на коне и вдруг…

– В горах, объясни, не то, что на лугах.

– Нет, не поверят.

– Тогда совсем не снимай нижней рубашки.

Вот с таким напутствием и поехал он на побывку домой, в Кучаровку свою. К матери, по которой очень соскучился, к братьям и сестрам. На целых две недели. Только деревня и есть – деревня, она не приучена неделями чаевничать и баклуши бить. Первый-то день, конечно, понабежало родни, побросавшей работу по такому случаю. И поняли их все: пограничник как-никак в гости нагрянул. Не от тещиных блинов пожаловал. Вон как высох. Что сухарь в печи передержанный. Пожарче печки, выходит, туркестанское солнце.

– Печет, так уж – печет, – поддакивал Константин. – Всю воду из человека выпаривает.

Может, у кого и сомнение вышло, не может, мол, человек до такой степени похудеть от солнца, только помалкивали те сомневающиеся, приученные верить тому, что человек говорит. Раз сказывает, что исхудал от теплоты чрезмерной, так оно, стало быть, и есть. Не станет же парень врать, какая ему польза от этого? А что внове такое, тут ничего не попишешь: мир велик за околицей. Чудес в нем много.

Погуляли тот первый день от души. Тостов поднято было изрядно. И отца, Кузьму Петровича, добрым словом помянули. Работящий был он мужик, жить бы ему и жить, на детей любуясь и радуясь за них, но раны, полученные в Гражданскую, подкосили до срока.

– Не дожил до счастливой минуты, – промокая кончиком яркого восточного платка (подарок сына), сокрушалась мать, Агафья Ивановна. – Вон какой сынок-солдат. Герой.

Помянули Петра, младшего в семье, родился который всего за год до смерти отца. Слабеньким рос и голодного тридцать первого не выдюжил.

Про иных, кому не можно было сидеть за праздничным столом, тоже не забыли. С гордостью про них говорили. Да и отчего не гордиться: Алексей – строитель, Григорий – в Красной армии. Хорошо служит. Остался на сверхсрочную.

Вечером долго не ложились спать. Особенно братья Иван и Василий, да и сестренка младшая самая, Прасковья. Уж небо вызвездило, а они на завалинке воркуют. Соскучились.

Василий первым поднялся.

– Все. Спать. Муку завтра с мельницы везти. – И к Константину: – Пособишь?

– А то нет. Пособлю, конечно.

Пообещать-то пообещал, а как слово сдержать? Рассчитывал, мать вступится, чтоб не приставали, значит, с работой, дали денек-другой в себя прийти, но мать, похоже, не обратила внимания на разговор братьев. Вот и получилось, что остался он без защиты, и обещание придется выполнять. Но как? Рана, правда, затянулась, но кожа уж слишком нежная. Врач так и сказал в госпитале: нежней, чем у новорожденного. Предупредил, чтобы, значит, быть очень осторожным, чтобы не разошлись швы, и не пришлось бы все сначала лечить. Вот тебе и закавыка.

«Ладно. Утро вечера мудренее».

Утром сам хотел встать, да не удалось. Обленился в госпитале, не поднимал никто по тревоге, не будил спозаранку, а лишь тогда протирал глаза, когда в палате появлялась медсестра, ибо время пришло мерить температуру. Проснулся от того, что заспорил Василий с матерью.

– Путь поспит, – упрашивала она. – Пусть понежится. Мельница никуда не убежит.

– Мам, иль он не боец Красной армии? Лежебока он, что ли?

– Может, оттого и отпустили, что больше нужного сил тратил. Хворый он, может…

Не удивило Константина это материнское предположение, стыдно стало за обман, но что поделаешь, раз велено помалкивать. Полегчало на душе, когда Василий возразил:

– Мам, в больницах в армии лечат. Никуда больного не отпустят. Я-то знаю.

Для матери Василий – авторитет. Он уже отслужил положенный срок. Не могла мать ему не верить, а, может, очень хотела верить. Как бы то ни было, но отступилась:

– Ладно. Буди.

– Подъем, Костя. Подъем! – входя в горницу по-военному скомандовал Василий, а когда Константин непрытко сел на кровати, брат искренне удивился: – Не служба, стало быть, на заставе, а курорт.

– Какой там курорт…

– А то. Подъему даже не научился.

Не стал Константин перечить брату, ополоснул лицо под рукомойником, выпил кружку молока и доложил, что готов к выполнению любого задания. Бодро доложил, а самого робость берет: вдруг швы разойдутся, как тогда? Сел в телегу, и потряслись они неспешной трусцой за околицу, в километре от которой стояла у запруды островерхая мельница.

Встретил их мельник (седой то ли от мучной пыли, то ли от пережитого лихолетья, когда никто не ведал, чем может закончиться очередная ночь, либо выстрелом из обреза, либо комбедовской комиссией) упрекнул:

– Чего вчерась не забрали? Вон мешки ваши. Вчерась еще поставлены.

Мешки с мукой действительно загородили проход к жернову. Мельница небольшая, и сельчане приучены были и привозить пшеницу точно в назначенное время, и увозить муку тоже без задержек. Чтоб сутки мешки стояли, такого прежде не случалось. Вот Василий и повинился:

– Брательник на побывку приехал. Вот он.

– А-а, Константин. Пограничник. Схудал-то чего? Аль голодно там? Аль хворый? Не ранетый, случайно?

– Жарко там.

– Ну-ну… А осилишь ли пятерик, как бывало?

Осилить, может быть, и осилил бы, но не решился. Трехпудовые таскал только к телеге, перемогая вдруг откуда-то взявшееся головокружение и колкую боль в груди.

Брат, вначале подшучивавший, посерьезнел, сделав, видно, для себя открытие, но здесь, на мельнице, не стал выяснять правоту своего неожиданного вывода. Когда уже отъехали почтительно в поле, спросил напрямую:

– Ты, Костя, что скрываешь? Какой силы парнем был, а теперь пятерика опасаешься? От солнца так не усохнешь.

Вот тебе и на… Оправдались опасения. Хоть проваливайся от стыда сквозь землю. Никогда не врал он прежде. Никогда. А тут хочешь или не хочешь, но правда запрещена. Присягу давал: хранить военную тайну, как через нее, через присягу, перешагнешь?

– Ты прав, Вася. Малярия одолела. Матери не сказывай. Прасковье тоже. Ивану я сам скажу.

– Да, дела… – неопределенно протянул Василий. – Малярия, говоришь… Ишь ты…

Почувствовал Константин сомнение брата. Не поверил тот. И то верно, как вралю верить? Если вчера обманул, отчего сегодня не может соврать?

Дальше ехали молча. Василий, видимо, основательно удивленный и даже оскорбленный неискренностью брата, Константин, естественно, удрученный своим положением и чувствующий себя не в своей тарелке. Хотя для Константина весь этот разговор не мог быть неожиданным, он предвидел его, готов был к обману ради высокой цели, но вот теперь, когда вопрос задан, когда брат больше не верит ему, все оправдательные аргументы улетучились.

«Зря ехал. Поправился бы, вот тогда…»

И понимал со всей ясностью, что «тогда» уже не отпустили бы на побывку, «тогда» служба закрутила бы без удержу.

Выехали на свою улицу, и оба увидели военкоматовскую пролетку, которая стояла у их дома.

– За тобой, должно? – спросил Василий.

– Кто его знает, – ответил Константин, хотя точно знал, что пролетка действительно приехала за ним, что сейчас повезет она его вначале в военкомат, а потом в районную больницу, где осмотрят швы и смажут их, а ему вколят укол. И оттого, что вновь вынужден ловчить, ему стала противной такая игра.

«Уезжать нужно. Уезжать…»

Но уехал он не на следующий день. После возвращения из военкомата, его никто ни о чем не расспрашивал. Установился в доме вполне устраивавший Константина нейтралитет: его только слушали, о чем он рассказывал, того и было довольно. Ни одного бестактного вопроса. Да и на трудные работы больше не звали, но в хозяйстве и мелких дел хоть отбавляй, вот и не мучился больше Константин.

Через день за ним вновь приехала пролетка. Потом еще раз, тоже через день. Вернулся уставший. На этот раз врачи особенно придирчиво его осматривали, после чего заключили: еще разок наведаешься, потом можно больше не приезжать. Ну что же, хорошо, если не ездить. Ведь каждая поездка – новая ложь. Довольный, хоть и уставший, он пообедал с аппетитом, затем прилег на лавку чуточку отдохнуть. Не заметил, как заснул. Но не так крепко, как предположила Прасковья. Ей еще после второй поездки в район медсестра больницы сообщила по секрету, как тайну, что у Константина грудь проколота, вот и хотелось ей взглянуть хоть краешком глаза на рану. Матери она ни гугу, крепилась со всех своих девичьих сил, братьям тоже не открыла тайны своей, а вот любопытства не смогла одолеть. Обрадовалась, что заснул Константин, мать в огород пошла, вот она тихонечко, дабы не разбудить спящего брата начала поднимать гимнастерку.

Разбудила. Не учла, что брат – пограничник. Чуток его сон. Неловкая пауза случилась. Константин, стараясь быть удивленным, спросил:

– Ты чего?

Не сразу ответила Прасковья. И подругу-медичку подводить не хотелось, но и соврать не смогла. Уткнувшись глазами в пол, промямлила:

– Сказали мне, будто поранен ты.

– Ну, пустобрехи, сорочье племя!

И созрело решение. Моментально. Окончательно. Семь бед – один ответ. Много обмана, еще один добавится, грех не велик.

– Понимаешь, Прасковья, военком пролетку за мной посылал не зазря. Ехать мне надо. Ждут меня там. Завтра же еду. Вечером хотел сказать, когда все сойдутся. Поняла? Тоже не тараторь прежде времени.

Настал черед удивляться Прасковье. И не наигранно, а искренне. Мог бы матери сразу сказать, чтоб начала в дорогу собирать, тесто бы на пироги поставила, а так – всю ночь придется ей не спать. Нет, она не приняла его условие и сразу же позвала мать.

Не заохала Агафья Ивановна, не запричитала, хотя и спросила:

– Чего эт спешишь? Сказывал вон на сколько, а вышло?

– Обстановка, мам, требует, – презирая себя, соврал вполне убедительно Константин. – Так надо.

– Коли велено, стало быть, – поезжай. – И добавила со вздохом: – Долго тебе еще служить, ох, долго…

У нее была своя арифметика: больше года отслужил, осталось без малого два. Для нее эти годы виделись неимоверно долгими, только волей-неволей ее «долго» стало пророческим…


Досрочное возвращение Гончарова в отряд удивило многих, но он не стал никому ничего рассказывать. Только начальнику отряда объяснил причину. Без подробностей, конечно. Коротко.

– Похоже, прознали родные. Кто-то из больницы не удержал язык за зубами. – И, вздохнув грустно, добавил: – И вообще тяжело жить, обманывая.

– Пойми: ради дела. Нам уже известно, кто снотворное предателю дал, а вот кто отца его и мать убил, не знаем пока. Подожди еще немного. Потерпи.

Теперь-то что ему не терпеть, теперь от родных далеко. Теперь хоть до морковкина заговенья можно терпеть. Только отчего матери и братьям нельзя было сказать? Братья оба в Красной армии отслужили, а мать что, без понятия?

– Ясно, – подавив вздох, ответил Гончаров. И добавил, обретая бодрость: – Готов продолжать службу.

– Неделя у тебя еще есть. Отдыхай. Мы пока подберем заставу, куда тебя старшиной направить.

Вот и весь сказ. Через неделю ему предстояла длинная дорога к новому месту службы. Туда, где его никто не знал, где ничего вообще не знали о случившемся на Мазарной, где не будет человека, который бы понял, что нелегко проткнутому штыком бегать наравне со всеми и даже лучше (старшина просто обязан быть примером), так же легко и даже легче, вскидывать свое тело на перекладину или перелетать через коня на вольтижировке, рубить лозу, а то и преследовать нарушителя на пределе сил даже для вполне здорового бойца. И никому, если станет невмоготу, нельзя будет поплакаться. Сложное будущее ждало его. Очень сложное.

Но как оказалось в итоге, отцы-командиры поступили верно, поставив его в такие жесткие условия. Не только личная воля и настырность определили стремление Гончарова вернуть прежнюю силу и ловкость, но еще и суровая необходимость. И тут уж не в счет боль, головокружительная слабость и даже отчаянное желание застонать в голос, чтобы облегчить и физическое, и душевное перенапряжение – тут нужда заставляла, как говаривал его учитель-кузнец, есть калачи.

Втянулся в конце концов, даже сам стал забывать о ранении. Пошло у него дело на лад, да так, что предложили ему остаться в войсках.

– Родине нужны толковые командиры, – убедительно доказывал Гончарову кадровик из округа. – В воздухе грозой пахнет.

Назначили старшину Гончарова помощником начальника заставы по строевой и направили на экстернат. Так открывалась перед Гончаровым новая жизненная дорога, новая перспектива.

Увы, только поманила она, но тут же прикрылась чадрой. Строгая медицинская комиссия вынесла приговор: к сдаче экстернатом за среднее военное заведение допущен быть не может по состоянию здоровья. И хотя бы нашелся один здравомыслящий медик – взбунтовался против вопиющей несправедливости: исполнять обязанности среднего начсостава может, а получить звание лейтенанта – нет.

Ну, ладно – медики. Они народ своеобразный. Они видят перед собой только пациента, эмоции им чужды. Но командиры, пославшие Гончарова на комиссию, могли бы хоть как-то повлиять на ее решение. Не возмутился и сам Гончаров, не отказался от должности, не написал в конце концов рапорта. По крестьянской своей добропорядочности и добросовестности. Раз наваливают, надо везти.

И все. Год за годом. С полной отдачей сил. Даже ни разу не подумал, что он по армейским понятиям не устроен. Впрочем, никто ему не подсказал, никто не ставил под сомнение его право командовать. И только один раз он почувствовал, что занимает должность не по званию. Когда война уже началась и он, попросившийся на фронт, оказался комвзвода в резервном полку. Направлявшие его туда, успокоили:

– Полк готовится для фронта.

Сформировали его из запасников. Лошадей прислали из Киргизии. Низкорослых, цепких в горах, но не прытких на равнине. Ну да что делать? В то время армейский люд не привередничал. Довольствовался тем, что давали. Сверхчеловеческими усилиями восполняли то, чего не дополучали.

Примерно с этого начал командир полка майор Черногалов первое совещание командиров взводов и эскадронов:

– Кони у нас табунные. Лошади пока что. Процент кавалеристов среди личного состава ничтожно мал, вот вам и нужно построить работу так, чтобы одновременно ремонтировать коней и обучать новобранцев. Скажете, не положено так. Верно. Из лошадей боевых коней должны делать опытные кавалеристы. Согласен. В мирное время. Сегодня иные нормы. Военные. Давайте подумаем, как козла с капустой в одной лодке везти.

Сколько хочешь думай, а вывод конечный один: заниматься на манежах все светлое время суток, а вечерами, при лампах, учить боевой и полевой уставы кавалерии, анатомию лошади и все остальное, что обязан знать конник.

На этом и поставили точку и, естественно, выполняли намеченное неукоснительно. Собственно, никого перегрузки не смущали. Все, во всяком случае, внешне, старались научиться воевать как можно быстрее, чтобы недолго задерживаться тылу. Все рвались на фронт. И вот этот день настал. Увы, не для Гончарова. Случайно ли, а, может, специально, но накануне погрузки полка в эшелоны (никто, кроме командира полка, начальника штаба и комиссара не знал даты погрузки, но все чувствовали, что она вот-вот подойдет) майор Черногалов вызвал старшину Гончарова и приказал:

– Часть личного состава полка приказано оставить на границе. Мы отобрали и красноармейцев, и коней, принимай их и – в Бахарден. Там сдашь и вернешься.

– А успею?

Понял командир полка заботу взводного, но ответил уклончиво:

– Должен успеть.

Как хотелось Гончарову вступить с командиром полка в пререкание, даже поскандалить с ним (Гончаров хотел этого или нет, но догадался, что выбор пал на него неслучайно), но перемог себя. Не стал перечить еще и потому, что устав это строго запрещает, и особенно потому, что с детства приучен уважать старших. Расстроенным он покинул кабинет Черногалова, в душе все же надеясь, что успеет выполнить задание до того, как полк будет отправлен на фронт.

Не успел. Еще в Бахардене узнал, что эшелон теплушек уже увозит полк на запад. Не выдержал, естественно, сокрушаться начал, и вот тут помощник дежурного, тоже старшина-сверхсрочник, даже старше Гончарова по возрасту, высказал по этому поводу свои соображения:

– Посуди сам, как объяснить там, – он ткнул пальцем на запад, – что взводом командует старшина. За какие заслуги? Кому-то угодил? Вот и не взяли. Сор из избы не хотели выметать.

Стиснул зубы Гончаров, чтобы не нагрубить завистнику, кто провел всю службу в вещевом складе и тоже считает, что достоин командовать взводом. Согласился со старшиной вроде бы совершенно спокойно:

– Вполне может быть. Вполне…

А в душе – буря. Такая, что не совладать с ней. Никак не совладать. Вышел размеренно из дежурки, кляня все на свете. Рассказать бы этому интендантишке, как заставу спас, да разве только заставу, но нельзя этого сделать. Нельзя. Приказано молчать…

Только к вечеру утихомирилась душа, но полного спокойствия так и не наступило, одолевать принялись раздумья. Грустные раздумья:

«За что такая судьба?!»

Первый раз, пожалуй, так откровенно поставлен вопрос. И нет на него вразумительного ответа. Просьба начальника отряда потерпеть ради интересов дела сейчас Гончарову казалась не вполне убедительной. Что же от пограничников скрывать? Если им не верить, так как же можно их на линию границы в дозор или в секрет посылать? Как на заставе держать? Неужто из-за одной паршивой овцы все стадо креолином мыть нужно?

Думал Гончаров обо всем этом, думал и – уснул, чтобы утром, проснувшись, выбросить всю чушь из головы.


В Ашхабад Гончаров вернулся не вдруг. На следующий день не подвернулась оказия, а незанятому человеку всегда найдется работа, вот и попросили его помочь молодому кузнецу перековать всех коней из резервного полка. Когда их работа была сделана, сразу нашлось и на чем ехать, и с кем ехать. А дома ждало его новое назначение – начальник учебной заставы 42-го стрелкового полка. Да, менялись времена, понимать уже начали войсковые начальники, что слаба кавалерия против танков, обузна даже. Конь, он на границе хорош, в горах незаменим, а лавинные атаки на фронте, как в Гражданскую войну, теперь просто бессмысленны. Пехота стала царицей ратных полей. Хорошо вооруженная пехота. И в такой ситуации никому нет дела до того, легко ли стать пехотинцем старшине Гончарову, штыком проткнутому?

Верно, вернулись к нему сила и ловкость, в седле себя он чувствовал вполне уверенно, на турнике и брусьях все программное выполнял с завидной легкостью, а вот пешие переходы и кроссы, которые теперь стали просто необходимыми, оказались не по его проткнутым легким. Сознание, бывало, терял он на марше. Нет, не падал, даже не отставал, шагал впереди заставы и дистанцию держал без нарушения. Но на целые минуты терял полный контроль над собой. Совершенно отключался.

Знал об этом, однако же, он один. Не ходил Гончаров в полковой медпункт. Не жаловался никому. Опасался, что могут его вернуть на линейную заставу, и тогда прощай, фронт. Понимал в то же время, что естество не одолеешь. Определил самому себе образ действия единым словом: крепиться.

Застава его по всем показателям считалась правофланговой. Опыт у него был большой, умел Гончаров к тому же увлечь бойцов, умел рассказывать и показывать, остальными же заставами командовали молодые лейтенанты, только что окончившие кавалерийское пограничное училище в Алма-Ате. Их самих нужда была еще учить и учить. Но как часто бывает, не позволяла им амбиция (старшина всего по званию, как же!) учиться у старшины. Опыт и возраст в таких случаях ни в грош не ставится. На каждом шагу пытались лейтенанты подчеркнуть свое превосходство, свое право стоять ступенькой выше на армейской служебной лестнице.

Но совсем иного мнения был ротный и особенно командир полка майор Грахов, много знавшие о Гончарове. Когда случалось, что ротный по каким-то причинам отсутствовал, исполнять временно его обязанности оставляли старшину Гончарова. Лейтенанты в таких случаях считали себя обойденными, а то, что ими командует старшина, воспринимали оскорбительно. Поначалу ту обиду они обсуждали меж собой, пыхтя и пыжась, но в конце концов решили заявить о своей обиде вслух. На одном из совещаний, которые регулярно проводил майор Грахов.

Закончилась деловая часть, и тут командир полка, по армейской традиции, спросил подчиненных, есть ли у кого вопросы.

– Есть, – поднялся молодой лейтенант, явно делегированный недовольными. – У нас в роте нарушается устав.

– А-а-а, – понимающе протянул Грахов. – Понятно. Так вот, сынок, и вы, товарищи лейтенанты, запомните: никогда не обсуждайте приказы старшего командира. Никогда. Ротный оставляет за себя Гончарова. Ротный! Какое вы имеете право обсуждать его действия?! И дальше… Вот когда вы послужите столько же, сколько Гончаров, и с такой же отдачей, как Гончаров, я буду готов выслушать ваши претензии. Все! Свободны!

Радостно старшине Гончарову, что командир полка осадил желторотиков, но сомнение, впервые посетившее его душу в Бахардене, теперь уже основательно устроилось в излюбленном месте, и никакими силами от этого сомнения Гончаров отделаться уже мог. Тем более, что вновь ему предложили сдавать экстерном за училище, а медкомиссия вновь отказала допустить до экзаменов. И вновь никому в голову не пришло добиться для Гончарова исключения.

Оно могло бы быть, то исключение, знай старшие командиры о его подвиге. Скорей всего, дальше нескольких человек не разошлись сведения о поединке отделенного с предателем…


Как бы то ни было, но настал все же тот долгожданный час, когда все мелочные амбиции оказались вовсе забытыми. Полку подали вагоны.

На фронт!

А он уже подходил к западной границе. Не сорок первый, а сорок четвертый. Смазывают пятки агрессоры, хотя и огрызаются еще основательно, и каждому хочется своим штыком поддеть, чтобы скорей, значит, в ее логово загнать многоголовую гидру, а там и вовсе добить. На подъеме жила страна. На великом подъеме.

Радостный прибежал домой Гончаров (к тому времени он уже был женат), поскорее оповестить Марийку свою, вовсе не думая, что не радость несет ей, а печаль. Враз охладила она пыл:

– А я как?

Женщина всегда остается женщиной. Для нее самое великое, самое драгоценное – семья. Для нее проводить мужа на войну, пусть даже священную, – горе.

– И впрямь, ты-то как? – ответил растерянным вопросом Константин, ругнув себя за черствость. Ишь ты – фронт! Все забыл! Но осенило его: – Вот что… На запад мы едем. Почти рядом с моим домом путь. Там и высажу.

– Хорошо бы. Пустят ли в поезд?

Так вот и перешел на житейскую тему разговор. Не о разлуке, какая может оказаться вечной, ни о том, что может фронт оставить калекой, а лишь о том, где удобней жить Марии, да как уговорить начальство взять ее в воинский эшелон. И эта забота стала главной, а надежда на положительный выход определяла и настроение, и поступки.

Разрешили Гончарову взять жену. Более того, понравилась старшим офицерам сама идея: и семьи довольны, и им, командирам, хлопот меньше – отпадает необходимость опекать оставленные в городке учебного центра женщин. Без промедления последовало распоряжение: в эшелон грузить всех, кому по пути ехать и кто изъявит желание.


Кто жил во время войны в глубоком тылу, особенно в Средней Азии, этом благодатном крае, спасшем от голодной смерти миллионы беженцев, тот даже отдаленно не представляет ужасного лика великой войны. Верно, Левитан пробирал до мозга костей своими металлическими сообщениями, оставляли неизгладимые впечатление киножурналы и документальные фильмы, особенно кинохроника, которая все чаще стала появляться на экранах, а такие, как Гончаров, узнавали еще о зверствах фашистов из писем родных, переживших оккупацию, но все это, хочешь того или нет, верхоглядство, не своими глазами увиденное, не самим пережитое…


Возбужденно двинулся эшелон. С песнями. Один вагон вкладывал душу в «синий платочек», другой громогласно извещает, что «смело мы в бой пойдем», третий, что враг будет разбит «малой кровью, могучим ударом».

Удивительны привязанности людские: всем давным-давно понятно, даже самому заштатному бойцу, что могучий удар, каким убаюкивали перед войной обывателя, чувствующего ее неотвратимое приближение, добавляя, что удар тот будет малокровным и придется на вражескую землю, а, стало быть, отчие дома Страны Советской как стояли вечно, так и останутся стоять, совершенно не получился – до самой Волги-матушки пятки смазывали, но песня та убаюкивающая продолжает жить. Может, захватывает людей своей торжественной уверенностью, а не словами? Музыка захватывала, а не беспочвенно сулившие благо слова, в которые, вполне вероятно, никто вовсе не вдумывается. Теперь же, когда фашисты пятятся, и добивать их предстоит на их земле, песня эта звучала с таким же упоением, во всех уголках страны, с каким пели ее в предвоенные годы. Удивительно это, но факт…

Как и следовало, однако, ожидать, притихли вагоны, стоило лишь въехать составам на побывавшую под немцами землю. Тогда люди о многом не говорили вслух, повторяли только официальные утверждения, что иного выхода не было, что вождь народный и окружавшие его мудрые маршалы все сделали правильно, только вот враг оказался очень коварным.

– Зверье! Иное не скажешь, – заключали бойцы резервного полка, копя злобу для драки с этим зверьем.

Кто думал иначе, хотя таких было меньшинство, те боялись даже своих мыслей. Ляпни неугодное, тут же ярлык врага народа привесят…

Отстукивали по стыкам рельсов вагоны, пролетали километры, все ближе фронт, все больше угрюмых труб вместо деревень, все чаще встречаются эшелоны с ранеными, с битой вражеской и своей техникой – совсем по-иному бойцы видят то, что ждет их впереди. В душу невольно западает страх. Каким он будет, их первый бой? Ибо говорили им, что, если остаешься целым в первом бою, дальше все пойдет как по маслу.

Но первый их бой оказался совершенно неожиданным и, надо сказать, малокровным. И самоотверженной смелости хватило бойцам, и умения. Не зря учились упорно.

Выгрузился полк за Львовом. На машины и – на запад. Туда, где гремит бой. Дороги хорошие, но и на них особенно не разбежишься: забиты до предела. Да и маршрут полку определили не по магистралям, а проселками. Как бы там ни было, все же – двигались. Делая малые привалы в уютных деревушках и городишках, неимоверно похожих друг на дружку: бетонно-каменные, с зияющими дырами в стенах домов И все же здесь меньше разрушено. Особое отношение у немцев было к Галиции. И надежды имелись, с ней связанные. Отступая, фашисты оставляли здесь целые части, объединив их с боевиками украинской повстанческой армии. Вот такую часть и обнаружил случайно полк.

А началось с сердобольства. С нарушения дисциплины марша. Посадили в кузов, пожалев красоту и нежность, дивчину, устало шагавшую по обочине. Тут уж само собой понятно, каждый боец козыряет остроумием, а она рада-радехонька веселью и радушию. Так шутками дело бы и закончилось, высадили бы дивчину перед контрольно-пропускным пунктом, и осталась бы от нее лишь приподнятость духа и то на короткий срок. Получилось, однако, так, что села она рядом с сержантом, не призванным из запаса, а кадровым пограничником, и заметил сержант на янтарных бусах гуцулки совсем свежие, торопливой рукой нацарапанные знаки. Почти на каждой бусине. А еще обратил внимание сержант на то, что груди девицы неестественно округлые. Подозрения, однако же, так бы и остались подозрениями, если бы девушка не попросила вдруг высадить ее.

– Чего так? – спросил сержант. – Или обидели хлопцы?

– Ни-ни, – возразила она. – Щчиро дякую. Тильки зараз пост буде. Вас лаять станут.

Вот тебе – на… А говорила, что первый раз сюда попала. К тете, мол, шла, узнать, жива ли. При немцах, мол, ходила, после, как прогнали их, первый раз. Хвалила еще бойцов, что пожалели. Немцы, по ее словам, ни за что бы не подвезли. Но если она первый раз едет, откуда ей знать о пропускном пункте? Спросил еще раз:

– А, может, рано? Сколько до поста?

– Зовсим близько.

Она уже поднялась со скамейки и протиснулась к борту, начала уже поднимать ногу, но сержант ласково и вместе с тем настойчиво попросил:

– Садись-ка, девонька, на свое место.

Те, кто не из запасников, сразу поняли, что сержант заподозрил неладное, остальные же, а их было большинство в кузове, не вдруг осмыслили случившееся. Да и игривость, царившая только что здесь, не сразу могла улетучиться. Кто-то из бойцов бросил шутливо:

– Что, командир, приглянулась?

– А что, не подхожу разве? – в тон остряку ответил сержант. – Иль статью не вышел?

Гуцулка в слезы. С причитанием. С фашистами, дескать, боялись общаться, надругаться могли, а тут свои, чего, думала, не ехать, но гляди, как поворачивается дело. Все одно, выходит, что захватчики, что освободители. Кабелюки.

Притихла машина. Стыдно всем. Даже сержанту, только крепится он, не отпускает задержанную. Себя успокаивает: «Проверят на КП, если ошибка, извинюсь. А что посадили, пусть поругают. Поделом».

На КП с проработки, собственно, и началось. И взводный, а за ним и ротный гневно попрекают:

– По какому праву?!

Сержант, понятное дело, виноватится, но когда утих немного гнев офицеров, он доложил:

– Имею подозрение. Нужно досмотреть ее. Вот, глядите на бусы.

Пуще прежнего запричитала, обливаясь слезами, дивчина, но именно это-то окончательно выдало ее: фальшивость в плаче даже самой искусной актрисы опытные пограничники (сама служба приучила их к особой наблюдательности) обязательно почувствуют. Тут же позвали медсестру, завели во времянку и притихли, ожидая, чем окончится осмотр.

Не долго сомневались, правы были они или нет. Пистолет у задержанной, схема какая-то с крестиками и ноликами, а еще письмо вроде бы от влюбленного хлопца невесте. После этого гуцулка почти не упорствовала, созналась, что письмо шифрованное. Шифр она не знает, а вот крестики и нолики – это тайные входы в подземелье. Ей велено поспешить, чтобы пограничники далеко не смогли уехать.

– Вничи вас хотели побыты. Всих.

Забыто моментально нарушение дисциплины марша, сержанта поздравляют. Рады все, что заранее узнали о готовящейся расправе, хотя, как можно побить полк, или он охраны не выставит?

А гуцулка все новыми подробностями удивляет: восемьсот, а то и тысяча немцев, генералы даже есть, в подполье электростанции. Мертвая она, электростанция, вот под ней и обосновались. Помещений много. Дополнительные выходы понаделали, вот и все. Там же, в подвале, – машинистки. Много. Полста, может. Листовки размножают. Два танка у немцев есть. В лесу где-то спрятаны.

Вот это вводная, так вводная! Приказ есть к определенному часу выйти в район сосредоточения, но не пройдешь же мимо такого тайного вражеского скопления. Доложить бы следовало, но по рации нет резона вести переговоры, какая после этого неожиданность? Принимает командир полка такое решение: послать посыльных с донесением, а самим начать операцию. Возможно, старший начальник даже подкрепление подбросит, а что не осудят, так это уж точно.

Хорошо бы девицу связную взять с собой, да жалко: молодая, жить да жить ей еще. А что заблуждается, переча своим же, поймет со временем, и сама себя осудит…

По схеме определили каждому взводу свой крестик и свой нолик и начали бесшумно блокировать электростанцию. Только один батальон остался в резерве. Ему особое задание. Он врывается в подземелье. А первым сделать это выпала честь взводу Гончарова. Им, стало быть, ждать в безделье, пока вражеское логово не будет блокировано.

Не так уж долго длилось томительное ожидание. Бойцам же казалось, что все жданки они съели. Все же прозвучал в конце концов приказ:

– Вперед!

Два броневика в авангарде. За ними – взвод. Пешим строем. По дороге идти всего ничего, а дальше – сырой и глухой лес. Броневики проползут, а «фордам» путь туда заказан. Трудно Гончарову дышать: духота и влажность. Даже отключается. Секунды, правда, проходят, и он вновь берет себя в руки. Но не в радость такое. Тем более, что шага не сбавишь, ибо от броневиков нельзя отставать.

Поляна впереди. За ней узкая полоска леса и ТЭЦ. Вот там, за центральными воротами – главный вход в подземелье. Пустынная поляна. Ни души. Только чуть левее маршрута взвода стоят два памятника. Явно, фашистские. Офицерам, видать, знатным поставленные. Любо-дорого. Глаз не оторвать. Но вдруг один из броневиков развернулся, прибавив ходу, попер прямо на памятники. Второй броневик повторил маневр первого, и памятники, вздрогнув, развалились, оголив легкие немецкие танки. Только таран может их остановить. Потом уж – гранатами. Гончаров оставил пятерых в помощь броневикам, остальному взводу приказал броском преодолеть поляну и ворваться в подземелье. Лучше, если это удастся сделать до взрыва гранат на поляне.

Только как успеешь? Бронемашины и легкие танки сближаются очень быстро. Еще несколько минут – и упрутся лоб в лоб, как рогачи необузданные. Броневикам от такого бодания худо придется, подмять его сможет танк, покорежить. Но механики-водители, зная это, даже не думали отворачивать. Они понимали: пропусти танк, пойдет тот утюжить пограничников безнаказанно. Беспошлинно, как говорится.

Гончаров вбежал в лесок и потерял контроль над собой. Очнулся от взрыва гранат, оглянулся и увидел жуткую картину: первый танк наползает на броневик, но в него уже летят гранаты оставленных Гончаровым бойцов.

«Вперед!» – приказал себе жестко Гончаров и кинулся через лесок, опережая тех, кто уже успел обогнать его.

В подземелье услышали взрывы, всполошились, выслали к выходу усиленный заслон, но тот не успел занять боевую позицию: взвод Гончарова буквально влетел вслед за часовым в узкий проход, не дав тому затворить мощные чугунные двери. Все. Задание выполнено. Плацдарм захвачен. Теперь можно аккуратней. С разведкой. Уйти никто не сможет, у всех «ноликов» и «крестиков» засады, нет поэтому нужды бросаться в омут головой.

Подоспела рота, за ней – вторая. Вот уже весь батальон готов к действию. Двинулись, ощупывая каждый метр, изучая каждый отвилок. Тихо совсем. Никого. Вроде как ошибка случилась, получены ложные данные. Наплела девица, сокрыв что-то верное. Жутко от гробовой тишины и отвратительной затхлости. Одно успокаивает: воздух будто вспотел от духоты и грязи давно немытых тел, да еще в этой удушливой вони нет-нет да и мелькнет искоркой одеколонный аромат.

– Не терять бдительности, – передает по цепочке Гончаров. – Особенно под ноги гляди. Мин опасайся.

Впереди двери. Незапертые. Аккуратненько к ним, как к малому дитяти. Все нормально, не заминированы. И вдруг там, за следующей дверью, что чернела на противоположной стороне комнаты, зачастили выстрелы, глухо пробивавшиеся сквозь массивный металл и, тоже едва слышно, доносились женские вопли. Гончаров, забыв об осторожности, кинулся вперед, ударил плечом в дверь, но она оказалась запертой. Тогда быстро связали несколько толовых шашек, связку эту под дверь, и – бегом из комнаты, пока горит бикфордов шнур.

Взрыв. Еще не утих грохот, а пограничники рванулись вперед. А там убивают женщин. Машинисток, про которых рассказывала задержанная гуцулка. Не ждали красноармейцы команды ни ротного, ни взводного. Не думали и о том, что их, особенно первых, может встретить ливень пуль. Они обгоняли друг друга.

Увы, они опоздали. Тихо в просторном зале. Тихо и страшно. Вдоль стен, почти вплотную друг к другу стоят штук сорок столиков с пишущими машинками на них, и у каждого столика – дева убитая. Выстрелом в голову. Все, без исключения, – в голову…

Кинулись пограничники к выходным дверям (а их несколько штук), но все оказались запертыми. Погони не получилось. Двери еще предстояло взорвать. А пока бойцы готовились к этому, Гончаров подошел к машинке, которая, как и все другие, оборвала работу на полуслове. Пробежал глазами текст. Призыв подниматься на борьбу с москалями и Советами.

– Надо же, своих! Изверги!

И тут команда:

– Покинуть помещение. Быстро.

Взрывы. Один за другим. И снова – вперед. Теперь уже повзводно по нескольким узким и бесконечно длинным коридорам. А вскоре они начали ветвиться, иногда лишь соединяясь друг с другом и переходя еще в более узкие коридоры, а то в просторные проемы. Чем дальше, тем непонятней и тревожней. Что враги в подземелье есть, теперь уже сомнения не возникают, но куда они подевались? Все выходы, как думали пограничники, блокированы, не могут фашисты выскользнуть из подземелья. Только, может, есть какой-то не учтенный путь? Покинут подземелье и крутанут ручку адской машинки. Для всего батальона эти лабиринты станут тогда братской могилой.

Верно говорится, что велики у страха глаза. Поразмыслить бы, откуда могут знать фашисты, что они блокированы. Танкисты могли передать по рации только о батальоне, который направлялся к главному входу. А какое в таком случае оптимальное решение? Конечно, покинуть подземелье, не ввязываясь в бой, и только у каждого выхода выставить крепкие заслоны. Их задача либо уничтожить красноармейцев, либо, если такое окажется не под силу, задержать их как можно дольше, чтобы основные силы могли укрыться в лесу или переместиться на запасную базу, если она имеется. Но такое никому даже в голову не приходило. Шли вперед, прощупывая каждый метр, заглядывая в каждый отвилок.

Но вот впереди, сразу в нескольких коридорах, загукали выстрелы, и сразу отлегло у всех от сердца: напоролись, значит, немцы на заслоны у выходов, не удалось ускользнуть татям. Теперь все ясней ясного, теперь готовься к бою. Сейчас враги повернут назад. Ловчее нужно выбрать место. Командир же батальона командует иное:

– Отходить назад. К машинисткам.

Стало быть, нужно спешно отступать за двери. Это-то понятно – здесь намного трудней сдержать лавину фашистов. Тем более, что лабиринтная система им хорошо известна и они могут с фланга ударить или с тыла зайти. Там, куда велено отступать, тоже не очень-то ловкая позиция, из-за дверей можно только вести прицельный огонь, негусто, конечно, но и врагу маневра нет.

Едва успели залечь за дверьми пограничники, как началось. Прут немцы дуром. Падают первые, но, укрываясь за трупами, поливая свинцом дверные проемы так, что носа не высунешь, приближаются фашисты. Двери все же огрызаются. Место убитых занимают новые бойцы. Только разумно ли такой бой вести? Так весь батальон потерять можно. А поддержки ждать не приходится, особенно в скором времени. Думать необходимо, искать выход. И он нашелся. У Гончарова. Доложил ротному, а тот по рации командиру полка.

– Откройте один из выходов.

Там, наверху, поняли замысел. Самый дальний от электростанции выход, к которому еще не подошли направленные туда фашисты, разблокировали, а засаду отвели подальше, на опушку поляны. Туда же двинул майор Грахов и свой резерв. Расчет прост: увидят фрицы свободный выход, известят тут же своих, а сами – наверх. Отпустить их подальше от выхода и предложить сложить оружие. Сложат. Никуда не денутся. Не сорок первый идет, а сорок четвертый. Тут и остальные подоспеют. Их тоже – в кольцо. Назад захотят, поздно окажется. Батальон по их следу пойдет и пробкой вход закупорит.

Дальше так и пошло, как по-написанному. От смерти поскорей каждый хочет убежать, вот и припустились гитлеровцы к «чистому» выходу. Автоматные очереди пограничников подхлестывали их весьма ощутимо. Оказавшись же наверху, увидев солнце и зелень, вовсе сникли фашисты, даже сопротивляться не стали, и вскоре на той поляне, где совершили подвиг броневики, сбрасывали плененные в одну кучу автоматы и сумки с магазинами, а затем выстраивались в колонну по четыре и стояли, понурив головы. Ожидали своей участи.

Да, не сорок первый год!

Много раз приходилось Гончарову после того первого боя видеть притихших пленных. Очень много. Фронт двигался быстро, перевалив за границу земли Русской. Фашист, конечно, сопротивлялся, но не тем он уже был: не наглым завоевателем, а побитым псом, на издыхании скалившим зубы…

А за тот первый бой командира полка наградили орденом Ленин, комбата – орденом Красного Знамени, ротного – Красной Звезды.


После войны Гончаров демобилизовался и поехал в свою Кучеровку, в отчий дом, где ждали его жена и сестра Прасковья с маленькими детишками. Выкосила война почти всю семью Гончаровых: брат Алексей погиб под Ленинградом, Василий – в Белоруссии, где партизанил. Не стало и старшего – Ивана, а сын его Платон пропал без вести на фронте. Муж Прасковьи тоже погиб. Вот и горевала она горе с двумя сыновьями, поднимала их на ноги. Только Григорию повезло: окончил войну подполковником. Да вот еще ему, Константину. Раны, и что на границе получена, и какие на фронте добавились, – не в счет. Жив, главное.

Увы, раны и погнали его вновь из отчего дома. Хорошо его встретили в селе, устроился он в МТС, и пошло бы дело, привычное, хлеборобское, но вскорости открылись раны. И не только от физических перегрузок – комиссия госпиталя, где пришлось ему лечиться несколько месяцев, вынесла заключение: показан только теплый сухой климат. Иначе все, иначе – крышка. Так снова Гончаров оказался в Туркмении. В курортном уголке ее, в Фирюзе. А когда набрал силу, попросился на заставу старшиной.

Вот тут произошел с ним тот самый случай, который заставил его, теперь уже не наивного деревенского парня, задуматься, отчего так долго не отменяется приказ молчать о случившемся на Мазарной и как это повлияло на его службу, на всю его жизнь. А началось это так: воротился с отрядных соревнований вожатый службы собак и рассказал в курилке, что один из «собачников» прочитал будто бы в листовке, выпустила которую отрядная газета в первые послевоенные годы, о подвиге на заставе Мазарная. Главного героя тех событий, написано в листовке, увезли в госпиталь.

– Гадали мы, жив герой или нет, – рассказывал вожатый, – да толку от этого мало. Сколько лет прошло. Вот бы посмотреть на него, послушать.

А старшина Гончаров сидел в курилке вместе со всеми пограничниками и не осмелился сказать, что это он. Жив и относительно здоров. «Солнце» крутить уже не в силах, но и не мешком висит на турнике, в нарядах неутомим, на коне гвоздем сидит, любо-дорого посмотреть, а стреляет на зависть молодым солдатам метче меткого.

А кто-то предложил:

– Давайте в округ письмо пошлем. В политотдел.

Была бы мысль подана, а подхватить ее подхватят. На второй же день отнесли письмо на почту.

Ответа ждали довольно долго. И когда уже махнули рукой и на почту, а заодно и на политотдел, приехал вдруг на заставу сам его начальник. Собрал всех в Ленкомнате и задал вопрос, вроде бы с упреком:

– Вы писали о Гончарове? Писали. И неужели никто из вас не мог догадаться, что тот самый Гончаров-герой вместе с вами служит. Ваш старшина Гончаров. Вот он, во всей своей красе, – протянул руку в сторону старшины генерал.

Все так просто: подойди и спроси, старшина все тебе и расскажет. Только кто ему на это дал разрешение? Вот в чем закавыка. Неужто неведом запрет тот генералу? Что зря упрекать солдат, что, дескать, не подумавши, за письмо сели. Но какие бы мысли ни теснили голову, а на тебя генерал перстом указал, подниматься, выходит, нужно. Гончаров встал. Красив. Форма как влита. Подтянут. Мускулист. Воин, одним словом.

Опешила застава, услыхав такое, и не сразу осмыслив суть услышанного. Но уже через минуту взорвалась рукоплесканием.

Уехал генерал, и все пошло своей чередой. Одно лишь изменилось: уважительней стали пограничники. И заботливей. Даже обидно: ничего трудного не дают делать. Но со временем вновь привыкли, что старшина всегда впереди, всегда самый ловкий и самый сильный, следы читает без запинки, ходит легче кошки и видит ночью не хуже совы – да и как могло быть иначе, если отдал человек границе большую часть своей жизни, а граница стала для него школой мужества и мастерства. Школой верности долгу.

Тучи над Хан-Тенгри

Выстрел в Кача-Булаке

Начальник поста Ак-Байтал Морозов получил сведения: в селе кто-то распускает слухи, что девушка-казашка Калима – колдунья. Эти сведения насторожили Морозова, он сообщил о них в комендатуру и выехал в село, чтобы выяснить подробности и предупредить девушку.

Такое бывало и раньше. Обвинят басмачи кого-нибудь в колдовстве, в отступничестве от веры и, прикрываясь этим якобы народным обвинением, убьют неугодного им человека. Видно, и сейчас готовились они отомстить Калиме за то, что она много помогала пограничникам, была в коммунистическом отряде, а совсем недавно, по ее сообщению, застава задержала большую группу контрабандистов.

На границе последние два-три года (шел тысяча девятьсот тридцать шестой) было спокойно. Уже были разгромлены банды Джантая и Имамбекова, стали забываться кровавые дела бандита-одиночки Калеке, приносившего много хлопот пограничникам; засыпал песок горки пулеметных гильз на Актамской тропе, где двадцать шесть пограничников уничтожили банду в двести пятьдесят сабель; легендой стал ледовый поход в горы Тышкан десяти пограничников, разгромивших банду Мергебая; укрыли зеленые ветви деревьев могилы погибших в битвах с басмачами рядовых Ефремкина и Иваненко, командира отделения Симачкова и предательски убитого заместителя начальника заставы Нагорного – давно не было неравных боев с захлебывающимся треском пулеметных очередей, дикими воплями басмачей, лавиной атакующих горстку солдат в зеленых фуражках. Теперь коммунистические отряды, созданные жителями приграничных сел в помощь пограничникам для борьбы с басмачами, пахали землю и пасли овец. Остался лишь комотряд Манапа Кучукбаева, но его бойцы были вооружены только топорами и пилами – они заготавливали лес для строительства новых застав.

И вот снова – старый басмаческий прием: вначале слухи, потом нападение на село. Нужно было усилить охрану, и Морозов каждую ночь стал высылать к селу пограничные наряды.

Но выстрел прозвучал утром в ущелье Кача-Булак…


Это широкое ущелье начиналось в нескольких километрах от села, уходило между горами в тыл и, круто поворачивая и сужаясь, упиралось в невысокую гору, за которой начиналось другое ущелье. Оно петляло, поворачивало то в тыл, то к границе и, наконец, выходило к пограничным знакам. В этом ущелье комотрядовцы заготавливали лес. А в Кача-Булаке, где росло много малины и шиповника, часто ходили жители села за ягодами, встречая иногда в малинниках медведей.


Было темно, когда подводы с комотрядовцами выехали с заставы к месту заготовки леса. Ехали молча. Они еще не отвыкли от тех тревожных дней, когда в походе сказанное громко слово могло принести смерть всему отряду; но скрип несмазанных осей был слышен далеко и говорил о том, что хозяева не очень-то заботятся о маскировке.

На горе, в которую упирается ущелье Кача-Булак, подводы остановились – Кучукбаев заметил приближавшихся всадников и решил дождаться их, а потом спускаться вниз.

Всходило солнце. Утренние золотисто-опаловые лучи его осветили пик Хан-Тенгри, гладкостенной пирамидой возвышающийся над снежными вершинами гор. Одна грань была освещена солнцем, две других оставались темными. Свет, тень и расстояние создавали ощущение того, что над горами возвышается не пик с ледниками и пропастями, а вытесанный из гранита огромный памятник, похожий на пирамиду Хеопса.

Манап всегда с уважением смотрел на Хан-Тенгри – Царя Духов, любил восходы солнца, но, любуясь ими, замечал: если возле пика тучи – будет ветер, непогода, если нет – жди хорошего дня. Так говорилось в легендах, созданных о высокой горе, это подтверждала и жизнь.

– Хороший день будет, чистый Хан-Тенгри, – проговорил молодой, высокий джигит Киякпай Сандыбаев.

– Да, чистый, – согласился Кучукбаев. – Много хлыстов заготовим.

Подъехал Морозов, поздоровался, не слезая с коня.

– Не нравится мне все это. Какой день мы здесь, а некого нет. Что замышляют?!

– Зря, начальник, тревожишься. Какие теперь басмачи? Всех перебили, – ответил Кучукбаев.

– Видно не всех. Вспомни, Манап, как раньше налеты делались.

– Похоже, начальник, очень похоже.

– Вы бы хоть винтовки взяли.

– Зачем, мы бревна рубим.

– С завтрашнего дня без оружия не выезжать!

– Хорошо, раз так говоришь.

Попрощавшись с лесорубами, Морозов махнул рукой коноводу и пустил коня рысью по лесной дороге к заставе. Кучукбаев посмотрел ему вслед, покачал головой.

– Ни днем ни ночью не спит. Беспокоится. Может, он и прав?

Помолчали. Каждый из них знал, кто такие басмачи. Они видели порубленные трупы пограничников и своих товарищей – комотрядовцев, они слышали о том, как глумятся басмачи над пленными, и сейчас, видно, вспомнили то лихолетье, когда каждый из них встречался со смертью.

– Поехали, – прервал молчание Манап.

Подводы, скрипя осями, медленно начали спускаться в ущелье.

Солнце поднялось из-за гор, косые лучи скользнули по крышам села. Задымились глиняные печки летних кухонь, женщины торопливо доили коров и выгоняли их на улицу. Стадо, все увеличиваясь, брело по центральной улице к околице. Пыль, смешиваясь с дымом очагов, поднималась над крышами домов; пылинки искрились в лучах солнца, прыгали, как будто водили хороводы, радуясь теплу.

Обгоняя стадо, спешили из села девушки в ярких ситцевых платьях. В руках они несли сплетенные из тальниковых прутьев корзины. Среди девушек была и Калима.

Как только девушки вышли из села, из трубы одного из домиков, на краю улицы, поднялся столб черного дыма и медленно поплыл над селом. И сразу же на той стороне, человек, одетый в полосатый халат, быстро спустился с сопки, вскочил на коня, стоявшего в укрытии, и ускакал в горы. Все это заметил острый, наметанный глаз пастуха Бектембергенова. Правда, сперва он не придал этому особого значения, но потом, когда оглянулся и увидел черно-жирный столб дыма, задумался, придержав свою лошадь.

– А не байский ли это лизоблюд Жалил? – мелькнула догадка. – Что-то здесь неладно… – И Бектембергенов крикнул своему подпаску: – Постереги стадо! Я скоро вернусь. – И поскакал на заставу.


Комотрядовцы распрягли лошадей, сняли куртки (все они были одеты в солдатское обмундирование) и принялись за работу. Четверо стали пилить сосны, двое обрубать ветки с деревьев, спиленных еще вчера.

– Берегись!

Высокая сосна вздрогнула, постояла немного неподвижно, будто раздумывая, потом медленно начала клониться и, ломая встречающиеся на пути сучья, с шумом упала на землю, подмяв под себя небольшую, еще совсем нежную сосенку, тянувшуюся к солнцу.

Снова пила врезалась в мягкий ствол дерева, снова застучали топоры, и никто не заметил, как месту заготовки леса подъехали трое всадников.

– Не шевелиться! – прозвучала громкая и властная команда.

Комотрядовцы увидели всадников с карабинами в руках.

– Бросай топоры! Выходи на поляну! – приказывал один из всадников. – Скорей, если жить хотите!

От неожиданности комотрядовцы растерялись, побросали топоры и один за другим стали выходить на поляну. Только в руках Манапа остался топор.

– Ничего, стрелять не будешь: пограничников испугаешься, – спокойно заговорил Кучукбаев и повернулся к своим товарищам: – Бери топоры! Отобьемся!

Все кинулись к топорам, но в это время из-за деревьев выехало десятка два всадников.

– Связать! – скомандовал один из них.

Манап, подняв топор, пошел ему навстречу. Вот уже рядом серая конская морда с черной звездочкой на лбу, прижатые уши; Кучукбаев взмахнул топором и упал – кто-то сильно ударил его прикладом в спину. Лезвие топора врезалось в землю.

– Да вяжите же вы! Здесь останутся четверо. Остальные – вперед!

Всадники двинулись в сторону ущелья Кача-Булак.


Комотрядовцы, связанные веревками из конского волоса, больше получаса сидели на краю небольшой поляны. Было жарко, хотелось пить, болели туго перетянутые руки и ноги, но ни говорить, ни шевелиться было нельзя. Каждого, кто пытался сделать это, били сапогами.

Далеко в ущелье прозвучал выстрел, почти сразу же за ним второй, третий. Все подняли головы, прислушались.

– Сидите, сволочи! – крикнул один из бандитов и принялся зло пинать пытавшихся встать комотрядовцев.

Снова все стихло. Связанные сидели молча. Молчали и те четверо, но теперь с их загорелых, обветренных лиц с редкими черными бородками точно кто-то смахнул самодовольные улыбки. В глазах налетчиков заметалась тревога.

Через несколько минут частая стрельба стала слышна совсем близко – на горе между двумя ущельями, как поняли комотрядовцы, начался бой. Басмачи плотней окружили пленников, направив на них стволы карабинов. Вдруг, неожиданно, на поляну выскочили два всадника.

– Скорей уводите этих! – спрыгнув с коня, крикнул высокий толстый бандит в цветной чалме и полосатом халате. Халат его выбился из-под кушака и топорщился на груди; между полами была видна грязная домотканая рубашка и рукоятка маузера у волосатой потной груди.

– Скорей! Скорей!

Комотрядовцев подняли, связали между собой длинной веревкой, конец которой взял один из басмачей и уселся на коня. Захваченных людей повели к границе, подгоняя прикладами.

Те, что прискакали от перевала, замыкали конвой, ведя басмаческих лошадей в поводу, и криком торопили идущих: «Скорей! Скорей!»

Из леса доносились частые выстрелы из винтовок и треск пулеметных очередей: комотрядовцам эта стрельба слышалась совсем рядом, и они надеялись, что пограничники успеют отбить их. Но граница была уже совсем рядом, а бой затихал…


Морозов подошел к столу, налил в стакан густо заваренного холодного чаю, выпил и снова, вернувшись к висевшей на стене карте участка поста, стал внимательно рассматривать ее. Казалось, он был спокоен и смотрел на извилистые голубые линии речек и ручейков, на ущелья и горы, чтобы, как он это делал и раньше, выбрать маршрут очередному наряду; но спокойствие это было только внешним.

Морозов не спал больше суток. Он отправил донесение коменданту участка Самохину о бое с басмачами, сообщил о том, что коммунистический отряд Манапа Кучукбаева басмачи увели за границу, и просил разрешения потребовать через пограничные власти возвращения отряда.

Начальник поста с нетерпением ждал посыльного от Самохина. Он злился на себя за то, что не смог уберечь комотрядовцев от басмачей. Утешал себя тем, что маршрут басмачей прошел случайно по тому месту, где работали комотрядовцы. Но от этого на душе не становилось спокойнее.

Вроде бы все складывалось удачно. Пастух Бектембергенов своевременно сообщил на пост о сигнале бывшего байского приближенного Жалила.

Пограничники успели сделать засаду недалеко от того места, где собирали ягоды девушки. В ущелье после боя остались навсегда сорок два басмача; в руках у пограничников и Жалил – теперь у басмачей нет связи с селом. Но шестерых комотрядовцев басмачи все же захватили…

Сейчас Морозов смотрел на знакомые ему голубые, черные и коричневые извилистые линии карты, анализировал свои действия, мысленно ругая себя за то, что не смог предугадать маршрут басмачей. Он понимал – басмачи сорвут зло за свои потери на комотрядовцах.


– Что они с нами сделают? Скажем – дровосеки мы, на заработки пришли, – тихо говорил Киякпай. – Главное, чтобы все так говорили.

– Ты прав, – подтвердил Манап. – Фамилии другие скажем. Пытать будут – молчите. Долго здесь не пробудем. Заставят их вернуть нас.

Комотрядовцы сидели в углу большого сарая-сенника на голом холодном полу и подбадривали себя разговорами.

– Не те годы сейчас, чтобы басмачи страх наводили.

– А кто ж главарь у них?

– Новый какой-то. Старых я всех знаю, – ответил на этот вопрос Кучукбаев. – Ни с одним из них не приходилось встречаться. Может, из тех, что из Киргизии через наши места прорвались.

– Видно, из Киргизии, – согласился Сандыбаев. – Многих тогда побили, но многим удалось и уйти. Ну ничего, придет и им конец.

– Вначале с нами покончат, – проговорил кто-то совсем тихо.

– Не посмеют. Мы советские люди. Нас защитит страна! – Черные глаза Манапа блестели даже в полутьме, рука рубила воздух в такт словам. – Мы не скот!

Заскрипели ржавые дверные петли.

– Выходи по одному. Ты! – вышедший указал пальцем на Манапа. – Побыстрей!

Кучукбаева подвели к группе людей, сидевших возле юрты на разостланной кошме и пивших кумыс.

– Пограничник?! – спросил его толстый мужчина и отхлебнул из большой деревянной чашки глоток кумыса.

У Манапа перехватило горло – ему хотелось пить, глотнуть хотя бы один глоток душистого кумыса, но он скрыл от взглядов сидящих это желание. В толстом человеке он узнал того басмача, на которого кинулся в лесу с топором. «Главарь», – определил он. Кучукбаев обвел всех сидящих взглядом – знакомых лиц не было.

– Нет. Я – крестьянин. – Манап Кучукбаев говорил спокойно, стоял прямо и смотрел в глаза спрашивающему.

– Почему в солдатской форме?!

Кучукбаев стал объяснять, что они нанялись заготовить дрова и лес пограничникам и что те дали им одежду, хорошо кормят и хорошо платят.

– Врешь, желтая собака! – крикнул главарь. Потом спокойно, с усмешкой, обратился к сидящему рядом горбоносому басмачу: – Развяжи ему язык, Абдулло.

Бич просветлел в воздухе и больно врезался в спину.

– Говори!

– Я сказал правду.

Снова свист бича, снова вопрос. Били, пока Манап не упал. Тогда его оттащили в сарай и пригласили «на беседу с аксакалами» другого комотрядовца. До вечера «побеседовали» со всеми. У всех были коричневые рубцы на спинах. Все молчали.

Ночью их не трогали. А утром, как только солнце осветило одну грань Хан-Тенгри, дверь сарая заскрипела вновь.

– Кучукбаев Манап, выходи!

«Неужели кто-то предал?» – мелькнула мысль у Кучукбаева.

Кто-то из тех пятерых, что остались в сарае, назвал фамилию Кучукбаева, начальника отряда. Кто? А, может, кто-либо из басмачей опознал?

Манапа привели к юрте. Те же лица в том же полукруге, те же деревянные чашки, наполненные кумысом, то же нестерпимое желание выпить хотя бы один-единственный глоток холодного напитка.

– Слышал, Кучукбаев, о тебе много. Говорят, хорошим проводником у пограничников был, прислуживал им. Теперь увидел тебя своими глазами. Садись, гостем будешь, – с язвительной усмешкой заговорил главарь.

– Я требую, чтобы вы вернули нас домой! Вы ответите за все ваши бесчинства!

– Ты разве забыл наш обычай – гость, не отведавший угощения, оскорбляет хозяина, а оскорбленный вправе мстить.

Кучукбаеву поднесли чашку, наполненную вонючей жидкостью.

– Угощайся.

Манап отвел рукой чашку:

– Я не гость. Я – пленник.

Тот, кто подавал «угощение», со всей силой ударил Манапа чашкой по голове. Из рассеченного уха начала капать кровь. Но Манап устоял на ногах. Напрягая всю силу воли, старался казаться спокойным. Высокий, плотный, в туго обтягивающей грудь гимнастерке, он был похож на бывалого солдата; черные глаза его смело смотрели в лицо главарю банды.

– Неверным продался! Против своих идешь! – сквозь зубы процедил главарь и хитро улыбнулся. – Аксакалы, гость не принял угощения. Он оскорбил нас, отступил от обычаев предков. Какое полагается за это наказание?

– Смерть!


Кучукбаев стоял со связанными руками у края неглубокого оврага под старым карагачом. Одна ветка, низко склонившись над землей, была как раз перед глазами Манапа, а сквозь шершавые темно-зеленые листья просвечивала снежная вершина далекой горы.

Манап смотрел на листья, на далекий белый снег и мучительно старался вспомнить, где он видел такую же ветку, такую же снежную вершину, белевшую сквозь листья. «Где?! Где?!» – напрягал он память, как будто от ответа на этот вопрос могло что-то измениться в его положении.

Наконец он вспомнил: «У Красной сопки». Он даже обрадовался тому, что помнит такие мелкие детали прошлого.

Тогда в одной из схваток с бандитами погиб красноармеец Кропоткин. Пуля пробила ему голову.

Манап долго смотрел на убитого солдата, с которым не один раз ходил по следам басмачей, потом поднял голову и увидел сквозь листья белые шапки гор…

Услышав лязг затворов, Манап не сразу осознал, что за его спиной басмачи заряжают карабины.

Тут он заметил на темном, почти черно-зеленом листе красную с белыми пятнами божью коровку. Она торопливо ползла вверх, и, добравшись до ножки листка, расправила крылья и полетела. Манап посмотрел ей вслед.

– Приготовиться! – громко прозвучала команда, и Манап почувствовал, что в спину ему направлены стволы карабинов. Манап напрягся – он очень хотел жить, но стоял молча и ждал залпа.

Минута, вторая, третья – минуты мертвой тишины, минуты напряженного ожидания смерти; Манап начал терять контроль над собой. Еще немного – и он не выдержал бы этой тишины.

– Стой, – тихо прозвучал тот же повелительный голос. Но от этого тихого «стой» Манап вздрогнул.

Его снова подвели к сидящим полукругом на кошме «аксакалам».

– Мы решили так: ты останешься жить, но будешь калекой. Пусть все, кто забывает наши обычаи, видят, как наказывает отступников Аллах.

Хлесткий упругий бич ожег спину Манапа. Били долго. А когда притащили его в сарай, там были уже приготовлены две петли. Он почти безразлично смотрел на эти петли и не мог понять для чего две; смотрел на комотрядовцев, даже не замечая в их взглядах жалость и страх; он не сразу понял, что с ним хотят сделать, не понял даже тогда, когда ему на ноги стали надевать петли.

– Запомните, вы – желтые собаки! Со всеми, кто отступит от закона корана, будет то же самое! – громко проговорил главарь, обращаясь к сидевшим комотрядовцам. Затем он повернулся к палачам: – Тяните!

Зашуршали волосяные веревки по стропилам, сбивая труху с обгнивших бревен и подтягивая ноги Манапа вверх. Кучукбаев увидел стропила, часто набитые на них доски, клочки соломы, выбившиеся из-под досок, увидел большой сучок на одном из бревен – сучок был коричневый, с капельками смолы. «Не поддается времени, совсем свежий», – мелькнуло в сознании, и в это время он ощутил боль от удара бичом, почувствовал, что кровь пошла из носа и ушей, ощутил солоноватый вкус крови во рту и потерял сознание.


Очнувшись, Кучукбаев застонал от нестерпимой боли в спине. Открыл глаза и увидел Самохина, Морозова, рядом с ними незнакомого человека в белом халате. На тумбочке, стоявшей у кровати, лежали порошки, шприцы, стояли бутылочки с какой-то мутной жидкостью. Манап вспомнил все: лязг затворов, свист бича, сучок на бревне, команду: «Тяните», – и испуганные лица комотрядовцев.

– А что с остальными? Где они? Долго ли там были? – спросил Манап у Самохина.

– Долго, Манап, долго. Едва вытребовали. Сам на переговоры приехал, – ответил ему Самохин. – Остальные все живы. Ты тоже скоро в строй станешь.

– Теперь будешь жить. Крепкий ты человек. Будешь жить, – уверенно подтвердил доктор.

– Обязательно, доктор, буду. Теперь я знаю, что не время только дрова заготавливать. Теперь я снова – солдат!

Бой у Актамской тропы

Перед пологим спуском к реке Или пограничники спешились и стали растирать потные спины, бока и ноги лошадей скрученными из травы жгутами. Кони тяжело дышали. Их фырканье, звон удил казались в ночной тишине неестественно громкими и раздражали солдат. То и дело слышались недовольные приглушенные голоса:

– Стоять! Стоять, ну!

Группу возглавлял командир отделения Курочкин, заместителем его был назначен красноармеец Невоструев.

Прошло меньше двух часов, как пограничники выехали с поста Тасты, а уже больше двадцати километров едва видимой в темноте тропы остались позади. Впереди – река, едва заметная тропка. И снова бешеная скачка.

Они спешили. Ночью их подняли по тревоге и объяснили обстановку: двести пятьдесят бандитов в сорока километрах западнее Джаркента разграбили овцесовхоз и двигаются к границе; по следу банды идет взвод Мусихина и высланная на помощь ему группа пограничников, возглавляемая Самохиным. На Актамской тропе сделал засаду пост Каерлык. Туда в распоряжение начальника поста Ивченко, они и должны были прибыть к рассвету.

Банда вышла из Кунур-Оленской волости летом 1932 года. Вооруженные баи и их прислужники убивали активистов колхозного движения, коммунистов, грабили аулы. После налета банды на овцесовхоз маневренный кавалерийский взвод во главе с опытным командиром Мусихиным сделал засаду, но банда прорвала ее, убив солдата и шесть лошадей.

Мусихин по телефону (командир взвода взял с собой полевой телефон и подключался к линии связи – тогда это была новинка) сообщил о неудачной операции в Джаркенте и начал преследовать банду басмачей. Кони пограничников устали. Басмачи же имели заводных, поэтому оторвались от преследователей и, выйдя на старую караванную – ее еще называли старой контрабандисткой – Актамскую тропу, быстро уходили к границе.

– Мусихин – командир храбрый, а вот оплошал, не держал банду басмачей, – вслух размышлял Курочкин. – Что же случилось? И ребята у него что надо.

– Видно, опытны бандиты, – отозвался Невоструев. – Бой предстоит нелегкий.

Пограничники закончили растирать коней, ждали команды.

– Как будем переправляться? – спросил у них командир отделения.

Бойцы задумались. Здесь, на берегу, куда подъехали красноармейцы, была одна лодка. Они и раньше переправлялись в этом месте через широкую, с крутыми водоворотами мутную реку и делали это обычно так: лошади вплавь, всадники – в лодке; сейчас так переправляться было нельзя – ограничивало время. Нужно сделать три рейса (их было двенадцать), а на это ушло бы часа три.

– Седла и винтовки в лодку, сами – вплавь, – ответил за всех красноармеец Невоструев. – Иначе опоздаем.

У Невоструева пять лет пограничного стажа. Это пять лет непрерывных тревог, быстрых переходов, пять лет боев, таких боев, когда не считают, много или мало врагов, а выхватывают сабли и – вперед. Он был смелым, находчивым, выносливым, а ростом не вышел – сухощавый, невысокий. Старшины ему всегда с трудом подбирали обмундирование.

– Да, только вплавь, – согласился с Невоструевым Курочкин и стал расседлывать коня.

Его примеру последовали другие.


Невоструев плыл, держась за гриву, видел впереди голову лошади командира отделения, черную полосу прибрежных зарослей тальника, барбариса, джигиды, бездонное прозрачное небо с россыпью неярких звезд.

Река, переполненная летними паводками, крутила водовороты, сносила вниз. Невоструев плыл к черневшему впереди берегу и в то же время направлял коня так, чтобы он грудью встречал течение, чтобы не сильно сносило. Коню было трудно, но он подчинялся воле хозяина.

Небольшая песчаная отмель. Пограничники остановились по пояс в холодной воде и, дав передохнуть коням, снова поплыли. Берег приближался медленно.

Когда красноармейцы переправились и, пробившись через колючий джигидовник, выехали на мокрых неоседланных лошадях к тропе, от которой течение отнесло их почти на километр, они увидели лодку с седлами и оружием и среди своих красноармейцев связного от Ивченко.

– Я выведу вас сразу к месту засады, – сообщил он о цели своего приезда Курочкину. – Начальник поста приказал быстрей. Банда близко.

Пограничники сразу пустили коней в галоп; из-под копыт с шумом взлетали фазаны и, тревожно крича, забивались в тугаи. Кони вздрагивали, но продолжали скакать по тропе, не снижая скорости.


Рассвет застал группу Курочкина в песках. Еще километр трудного для лошадей пути – и они у засады. Теперь их стало двадцать шесть. Двадцать шесть против двухсот пятидесяти.

– Даже по десятку на брата не хватает, – пошутил кто-то из красноармейцев.

Взошло солнце, осветило бесконечную цепь безжизненных барханов, среди которых такими же безжизненными островами щетинился саксаульник, и сразу стало нестерпимо жарко, захотелось пить, захотелось снова в холодную воду реки. Солдаты чертыхались, сравнивая свое положение с положением рыбы на раскаленной сковороде, но говорилось все это беззлобно – все понимали, для чего они здесь, и были готовы лежать день, два – пока не подойдет банда.

Они, расположившись полукольцом вправо и влево от Актамской тропы, тихо переговаривались, еще и еще раз поудобней, чтобы можно было быстро перезаряжать винтовки, укладывали патроны; пулеметчики проверяли ленты – нет ли где перекошенного патрона. Бой обещал быть нелегким, и все готовились к нему.


Вдали, между барханами, показалась банда. Впереди ехало человек пятьдесят, за ними, в кольце всадников, пылил небольшой табун лошадей, дальше нестройными рядами двигались основные силы – сотни полторы; за основными силами – снова табун, только большой, верблюдов и лошадей. На спинах многих верблюдов горбились вьюки.

Пограничники притихли, не шевелились, чтобы басмачи до времени не обнаружили засаду.

Банда, не замечая опасности, быстро приближалась, вот уже различались бархатные халаты с незатейливыми узорами, вышитыми золотом и серебром. Все четче просматривались лица с редкими черными бородами и совсем безбородые, винтовки, опущенные на седла, синие, красные, коричневые потники с такими же узорами, как и на бархатных халатах, массивные медные стремена, взмыленные, с широко раздувающимися ноздрями лошади.

«Винтовки на седлах, – отметил про себя Невоструев. – Готовы к бою. Нельзя слишком близко подпускать – не сдержим, как и мусихинцы. Почему Ивченко не дает команды?!»

А начальник поста не спешил, хотя тоже видел, что басмачи готовы к любой неожиданности. Банда двигалась необычно: в центре боевого порядка находился табун лошадей…

Ивченко разгадал замысел басмачей. При встрече с засадой они собираются атаковать ее под прикрытием табуна. Если сейчас открыть огонь, пока расстояние сравнительно велико, басмачи успеют перестроиться и разогнать табун до бешеного галопа. Тогда коней ничем не сдержишь. Если подпустить совсем близко, то басмачи, хотя и перестроятся, табун не успеет набрать большую скорость.

«Видимо, Мусихин не раскусил басмачей и открыл огонь рановато. Вот и не удержался, – подумал Ивченко. – Надо подпустить их как можно ближе».

И еще одно обстоятельство смущало начальника поста. Басмачи ехали широкой рысью, а с такой рыси нетрудно перевести коней в галоп. Ждали засады, и при первой же опасности готовы были сразу, не останавливаясь, перестроиться.

«Остановить бы их, – думал Ивченко. – Ряды расстроить. Сбить рысь, сбить темп».

И у Ивченко родилась невероятная на первый взгляд идея. Когда басмачи приблизились метров на сто пятьдесят, он встал во весь рост и крикнул по-казахски:

– Сто-о-ой!

Передние всадники невольно подчинились этой неожиданно прозвучавшей в безмолвной степи команде и натянули поводья. Табун продолжал двигаться. Строй сбился.

– Огонь! – скомандовал Ивченко и упал за пулемет.

По саксаулу защелкали пули опомнившихся басмачей.

Засада ответила шквалом огня. Пронзительно заржали раненые лошади. Ритмично заговорили два пулемета.

Басмачи, гикая, теснили табун вперед, но лошади вышли из подчинения. И тогда полсотни джигитов, ехавших впереди, с криком и воплями поскакали на засаду, увлекая за собой табун, но расстояние до засады было слишком мало, и они попали под разящий огонь пограничников.

Лишь десяток басмачей и столько же лошадей из табуна прорвались через засаду и поскакали к укрытию, где стояли коноводы. Оттуда загремели выстрелы. Один за другим валились с седел басмачи. Повернул в спину прорвавшимся свой пулемет и Ивченко. Никто не доскакал до коноводов. Оставшиеся без седоков лошади, ломая саксаул, выскочили на открытые места и ошалело заметались по барханам.

Пулемет Ивченко снова повернулся к фронту. Метрах в пятидесяти за убитыми лошадьми лежало около двадцати басмачей. Они не отступали, ожидая, видно, поддержки основных сил. Однако последние, укрывшись за барханами, медлили с атакой, хотя тоже методично стреляли по пограничникам, как и те, что находились впереди у самой засады.

«Что-то замышляют! Не в обход ли хотят?» – забеспокоился Ивченко.

До границы было всего несколько километров, и басмачи могли, отвлекая засаду огнем, обойти ее вначале частью своего отряда с табуном лошадей и верблюдов. Таким манером могли прорваться к границе и остальные. Тех, кто лежал близко от засады, за убитыми лошадьми, вожаки могли бросить без поддержки. Это был один возможный вариант. Но напрашивался и другой. Бандиты могли тянуть время, вынуждая перебросить часть сил для прикрытия обходных путей. Расчет здесь прост: прорвать оставшуюся малочисленную засаду гораздо легче. Противнику был выгоден и тот и другой маневр.

Ивченко рискнул оставить оба пулемета и половину бойцов в засаде, а остальных направить на фланги. По цепи тихо передали его команду.

В числе отходящих на фланги был назван и Невоструев. Еще раз выстрелив в басмачей, он подтянул винтовку и змеей пополз с бархана. Сухой песок забирался в рукава, в голенища, отчего сапоги становились все тяжелее и тяжелее. Невоструев оберегал от песка лишь ствол винтовки. Старался двигаться быстрее и не задевать саксаульник, чтобы басмачи по движению веток не засекли его.

Осторожно отползали и остальные пограничники. Над головами их сухо щелкали пули, и на песок падали перебитые жесткие ветки саксаула. По грязным лицам ручейками струился пот.

Наконец они встали и, пригнувшись, побежали к лошадям. Тяжелые сапоги, как привязанные к ногам гири, мешали бежать. Нужно было вытряхнуть из них песок, но разве до этого? Вскочили в седла. Волнение всадников передалось лошадям, и они без понукания взяли с места в галоп. Оставшихся коней коноводы едва успокоили.

Проскакав с километр по лощинкам, пограничники стали выезжать к вершинам барханов, откуда хорошо просматривалась местность. Но ничего не было видно.

Поднялся ветер. Задымились барханы, обволакивая пылью безжизненную степь.

Выскочив на один из барханов, Невоструев увидел табун лошадей и верблюдов в окружении большого отряда всадников. Бросив повод и сжав ногами бока лошади, – привыкшая к этой команде лошадь остановилась как вкопанная, – он вскинул винтовку. Один из бандитов сполз с коня, конь сделал свечку и понес запутавшегося в стременах убитого. Те, кто был между Невоструевым и табуном, ответили нестройным залпом и, бросив табун, стегая своих коней и отстреливаясь на скаку, понеслись к границе, до которой оставалось не больше километра.

«Уйдут, если оставшиеся внизу пограничники не пересекут дорогу», – подумал Невоструев и пустил за басмачами своего коня. Вдруг справа прогремел выстрел. Невоструев обернулся и увидел скакавшего ему на помощь красноармейца.

«Остальные пошли наперерез, – подумал он. – Молодцы! Должны успеть».

Резкий удар по фуражке – и она слетела с головы на спину: ремешок, удержавший фуражку, скользнул с подбородка и прилип к мокрой шее.

«Уйдут, сволочи!» – думал Невоструев, подгоняя уставшего коня, который и так скакал, напрягая все силы. «Скорей! Скорей!» – торопил он его. Увидав, как впереди выскочили на бархан пять пограничников, быстро спешились и укрылись за послушно упавшими лошадьми, Невоструев во весь голос закричал, повернувшись к скакавшему рядом красноармейцу:

– Успели!

Залп. Три басмача вылетели из седел, остальные, осадив коней, развернулись и помчались на Невоструева. Мелькнула мысль: «Хорошо, что отстал, есть время спешиться, иначе бы – конец!» Он резко осадил коня, положил его на песок и начал стрелять. Второй пограничник сделал то же.

Невоструев не видел, падали ли от его выстрелов басмачи, он только слышал залпы, беспрерывно звучавшие за спиной атакующих, слышал выстрелы соседа справа, слышал свист пуль над головой и видел, что лавина всадников быстро приближается и стрелял, стрелял, стрелял…

Выстрелы пограничников, укрывшихся за лошадьми, достигали цели. Но бандиты видели, что перед ними только два красноармейца, и понимали, что им не остановить их, и они, стреляя на скаку, стегали коней, подбадривали себя и лошадей громким, похожим на вопль, криком.

Подобные вопли были знакомы Невоструеву, слышал их не один раз. «На психику, гады давят!» – Он стал стрелять спокойнее и даже стал замечать: почти после каждого выстрела падал именно тот, в кого он целился.

А всадники, орущие на скаку, всадники в цветных бархатных халатах с серебром и золотом шитыми узорами на рукавах, бортах и полах, быстро приближались.

С сопки, где залегли пять красноармейцев, часто гремели залпы; там, откуда они прискакали раньше и где осталось двенадцать пограничников против основной силы басмачей, тоже не стихала стрельба.

Пограничники, ожидая банду, предполагали, что бой будет нелегким, и готовились к нему, но они не думали, что так по-звериному, яро будут биться басмачи.

Невоструев ничего не слышал, кроме громкого вопля, ничего не видел, кроме цветных халатов и поднимающих ног скачущих лошадей: он готовился уже встать во весь рост, чтобы штыком встретить врага. Как вдруг эти – вороные, рыжие, серые ноги – будто натолкнулись на какое-то препятствие, подогнулись, и лошади вместе с всадниками начали падать на мягкий песок, вдавливая его, скользя по нему по инерции, поднимая пыль.

Ветер подхватывал эту пыль и нес по лощине, а кони падали как подкошенные – слева с бархана по атакующим двух пограничников басмачам бил пулемет.

Невоструев услышал знакомое, до боли родное «ура-а-а-а!» и увидел скачущих с обнаженными клинками пограничников. Впереди всех скакал командир Никита Самохин.

Много слышал о Самохине Невоструев, слышал о том, как разгромил тот контрабандистов, убивших пограничников на перевале Иштык: рассказывали, что Самохин один ходил в стан басмачей, – пограничники восхищались смелостью молодого начальника взводного участка.

Басмачи повернули коней и поскакали обратно. Невоструев поднял своего коня, выхватил клинок и сколько было силы закричал: «Ура-а-а!»

Через несколько минут в лощине стало тихо-тихо. Ветер порошил песком цветные бархатные халаты и доносил оттуда, где осталось двенадцать пограничников против основной силы банды, приглушенные расстоянием звуки боя.

Оставив четырех красноармейцев, чтобы они собрали табун лошадей, метавшихся среди барханов, Самохин повел остальных на помощь засаде.


Через час, когда бой прекратился, когда немногие, оставшиеся в живых басмачи, сбились в кучу, повернув спины к ветру, Самохин и Ивченко подъехали друг к другу, спешились и поздоровались.

– Ни одного из наших даже не ранило! – возбужденно, еще находясь под впечатлением боя, заговорил Самохин.

– А ты-то с корабля – на бал, – с улыбкой прервал его Ивченко. – Я думал, после школы плотно в штаб засядешь. Нет – все такой же. Все туда, где жарче.

– Написал начальнику отряда рапорт. На Тасты прошусь. Застава там вместо поста будет.

– Что же, соседями будем. Место – боевое. А солдаты там – герои!

– Верно. Сам видел их в бою.

Откочевка

С востока, у вершин бесконечных гор, похожих на белые зубы оскалившегося чудовищного хищника, вгрызавшегося в прозрачное небо, поднималась туча с белыми мягкими краями и черным, со свинцовым отливом осередищем. Из глубины расщелин, скользя по ледникам, потянулись к ней, будто торопясь встретиться, голубоватые струи испарины. Туча, разрастаясь, быстро закрывала небосвод. Раздавались угрожающие раскаты грома. Солнце скрылось, позеленели ледники. Горы казались теперь суровыми, настороженными.

Командир комотряда Ибраш Сапаралиев, ехавший впереди отряда пограничников и вооруженных каракольских крестьян и рабочих, торопили коней, но туча быстро нагнала их, и он, совсем немного не доехав до перевала, остановился, подождал, когда к нему приблизились Самохин с Невоструевым и другие пограничники и комотрядовцы.

– Придется переждать грозу, – обратился он ко всем. – Коней сбатуем, сами – за камни.

– Может, проскочим через перевал, а там – ущелье, – возразил кто-то из пограничников.

– Нельзя, нельзя! – наперебой ответили на это сразу несколько комотрядовцев.

А Ибраш насупился:

– Меня трусом считаешь?! Их трусом считаешь?! Зачем зря время терять? Кому польза будет?! Банда уйдет, муллы скажут о нас по всем аулам: пошли отступники от веры против своих – Аллах и покарал.

Самохин улыбнулся, слушая возражения Сапаралиева и понимая его обиду. Когда Ибраш горячился, Самохин всегда улыбался. Это раздражало Сапаралиева, он запальчиво спрашивал: «Что смеешься, командир?!» – потом успокаивался и тоже улыбался.

Сапаралиева и Самохина сдружила пограничная служба еще тогда, когда Самохин был начальником взводного участка в Милютинке. Ибраш, местный уроженец, знал в горах каждую тропку, а его знали и уважали в округе все, уважали за силу, за то, что никогда не склонял головы перед баями и всегда защищал слабых и бедных, рискуя своей жизнью. Он один из первых казахов стал коммунистом. Каждый раз, когда нужна была помощь пограничникам, он поднимал народ и шел со своими боевыми товарищами в поход на день, на два, на неделю, на месяц. Он всегда узнавал от местных жителей-казахов такие подробности, какими пограничники не располагали, и очень часто предлагал свой план операции. Обычно это был разумный и дерзкий замысел.

Работал он в Кара-Коле заведующим районным шерстьотделом. Начальник заставы Никита Самохин, прибыв к нему с шестью пограничниками, сообщил, что им приказано помочь начальнику Акбайтальской заставы Семену Кудашеву, на участке которого баи, собрав большую банду, начали откочевку за границу.

Сапаралиев сразу же оповестил комотрядовцев. Через день узнал все об откочевке и изложил свой план. Он предлагал немедленно послать в откочевку двух-трех надежных джигитов, чтобы они разведали, каковы в ней силы, враждебные советской власти, много ли бедняков, не желающих покидать родные степи. Такие люди уходили за границу лишь из боязни родовой мести. И если невольных окажется много, джигиты предложат обманутым беднякам вернуться в свои аулы.

Сапаралиев прекрасно знал настроения и думы бедняков казахов. Только баи, главы родов, были заинтересованы в том, чтобы увезти за границу все свое богатство, угнать весь скот. Когда в степь пришли новые законы, родовитые казахи и их приспешники начали запугивать своих родственников советской властью, рассказывали о большевиках страшные небылицы.

Многие пастухи, темные, забитые, поначалу верили своим богатым родичам и уходили вместе с ними за границу. Но теперь все чаще замыслы баев наталкиваюсь на открытое сопротивление бедняков. И хотя баи окружали себя наемными головорезами, многие откочевки возвращались – бедняки или убивали тиранов, или сдавали их в руки правосудия.

Сапаралиев рассчитывал, что и в этой откочевке тоже много недовольных. Догнать ее, как предполагал Сапаралиев, было нетрудно: она выбрала тяжелый маршрут через перевал Кок-Пак, по почти непроходимому, особенно для овец и верблюдов, ущелью Тую-Аша.

Кудашеву лучше всего не идти по следу откочевки, опередив ее, сделать засаду у перевала Алайгыр.

С этим планом согласились помощники Ибра Танат Дауленов и Санат Акбаев, согласился и Самохин, только он считал, что шесть пограничников – это очень мало, и послал посыльного к начальнику заставы Талды-булак Дмитрию Шуринину с просьбой помочь людьми. Шуринин выделил шестерых пограничников с ручным пулеметом и мортиркой к гранате «Дьяконова».

Двенадцать пограничников и сто комотрядовцев ускоренным маршем двинулись по следам откочевки, но надвигающаяся гроза вынудила их сделать остановку.

Едва они успели сбатовать лошадей, как туча закрыла все небо и уткнулась в перевал, заджигитовав молниями, разразившись непрерывным грохотом, будто рушила каменные горы. Замельтешил редкий град, перемешанный с водяными струями…

Больше получаса сидели люди перед перевалом Кок-Пак, видели, как вскипали мощные всплески летучего огня надо всем, что возвышалось над местностью, видели, как взметнулась искрами, точно взорвалась небольшая сосенка, слишком высоко забравшаяся в горы…

Но вот туча миновала перевал, унося с собой и град, и грохот, и молнии. Снова заискрились ледники Семенова, заискрились горы, покрытые, как белой простыней, толстым слоем града, на фоне которого особенно ярким казался пестрый альпийский ковер из оранжевых ромашек, темно-красных шаров цветущего чеснока, синих-синих незабудок и других цветов. Такое можно увидеть только в горах: под копытами лошадей снег и незабудки, внизу, на скалах обрывистых ущелий, – нежные, белые тучки, а над головой – солнце и в полнеба радуга.

Ехать стало трудней, особенно когда отряд начал спускаться с перевала. Град таял, образуя лужицы на тропе, лошади то и дело скользили. На крутых спусках приходилось спешиваться и вести лошадей в поводу.


Ущелье Тую-Аша встретило пограничников сырым холодом, застоявшимся запахом хвои, тихим журчанием ручейка, бегущего по дну ущелья между камнями. Крутые скалистые обрывы густо заросли тянь-шаньскими елями и шиповником. Солнце редко заглядывало в ущелье, и высокая трава, росшая между камнями, листья тальника, редкие кустики которого неуютно примостились по берегу ручейка, были светло-зелеными, почти прозрачными. Бледная, почти безжизненная трава, полумрак и тишина, в которой, казалось, повисал гулкий стук копыт, – все это невольно вызывало чувство подавленности, тревоги. Все притихли, насторожились.

Град, покрывший землю, скрыл все следы, но Сапаралиев, не останавливаясь, вел отряд вперед, уверенный, что именно в это ущелье спустились с перевала басмачи. Все молча ехали за ним, внимательно осматривая местность.

Проехали метров двести, как вдруг Ибраш остановил коня, спрыгнул с него и осторожно стал сгребать с земли и камней град.

– Плохо, командир, Кудашев идет по следу откочевки, торопит ее. – Он поднял несколько гильз и показал Самохину, тоже спешившемуся.

Тихо заговорил пограничник:

– А, может, не успели?

– Может, командир, может… Бой здесь был, большой бой. Не так давно. Вчера, наверное.

– Догонять нужно, быстрей двигаться! – послышались со всех сторон советы.

– Догонять? Верно говорите. А торопиться нельзя, – как можно спокойней проговорил Сапаралиев.

Всего несколько человек знали о том, что в откочевку посланы джигиты, но только Сапаралиев знал, что они в ущелье Тую-Аша должны были возвратиться до прихода отряда. Отсутствие посланцев тревожило. А тут еще гильзы, бой…

Сапаралиев не привык действовать вслепую, не зная обстановки, и он поделился своей тревогой, рассказал о своих посыльных.

Совещались недолго. Остановились на самом, по мнению большинства, приемлемом варианте: отряду медленно двигаться вперед, а трех-четырех человек, на самых выносливых конях, послать в разведку.

Через несколько минут разведчики, пуская коней рысью, где позволяла местность, скрылись за поворотом ущелья. Остальные не спеша двинулись по их следу. А еще через несколько минут один из разведчиков зарысил обратно, показывая жестами, что нужно поторопиться всему отряду.

– Там два убитых пограничника! – доложил разведчик, когда отряд подъехал к нему. – Раздетые, изрезанные. А близко от них могилы. Басмачи, должно, своих похоронили. Много могил.

Отряд пришпорил коней.


Без шапок и фуражек стояли все возле убитых басмачами красноармейцев, смотрели и мысленно упрекали себя: «Опоздали!»

Упрекал себя в этом и Самохин, хотя понимал, что никто из пограничников и комотрядовцев не виновен в опоздании.

Главная причина была в другом. Пока посыльный Кудашева доставил в отряд донесение, пока Самохину поступил приказ, времени прошло много, а Семен Кудашев, естественно, не мог ожидать помощи, сидя на заставе. Он начал преследовать откочевку, взяв с собой столько красноармейцев, сколько смог – четырнадцать.

Здесь и произошел бой. Четырнадцать против четырехсот. Силы неравные, и все понимали это. Но где Кудашев? Жив ли он и все остальные красноармейцы? Почему здесь остались убитые? Ведь пограничники никогда не оставляют погибших товарищей. Таков суровый закон границы.

Раздумья эти прервал цокот копыт, донесшийся из глубины ущелья.

– Два всадника, – определил кто-то.

Несколько человек по сигналу Самохина бесшумно выдвинулись вперед и залегли за камни, остальные тоже были готовы в любой момент вступить в бой; каждый выбирал себе взглядом удобную позицию.

Приготовления оказались напрасными – к отряду ехали джигиты, посланные Ибрашем в откочевку. Лица их были суровы.

«Шаг сделан, обратной дороги нет!» – такой ответ привезли они.


Посланные Ибрашем Сапаралиевым, Танатом Дауленовым и Никитой Самохиным джигиты по только им известным тропам пробрались в ущелье Тую-Аша немного раньше откочевки, встретили ее здесь, связались со знакомыми им джигитами-бедняками. Те согласились было ночью связать главарей (откочевка в Тую-Аша собиралась сделать остановку, чтобы дать отдохнуть коням и особенно овцам) и вернуться обратно, однако во второй половине дня оставшиеся у входа в ущелье наблюдатели сообщили, что с перевала спускаются пограничники.

Угнав в глубь ущелья овец, верблюдов и лошадей, басмачи сделали засаду: основные силы залегали в лесу у входа в ущелье, оставшаяся часть небольшими группами растянулась почти на километр, тоже замаскировавшись на крутых, заросших деревьями и кустарником склонах. Такое построение засады, как предполагали главари, даст возможность им уничтожить всех красноармейцев – въедет отряд в ущелье, они сразу же перекроют выход; прорвать сильный заслон пограничники не смогут и попытаются пробиться в глубь ущелья, тогда их станут расстреливать мелкие группы.

В ущелье въехали два красноармейца – басмачи молчали, не шевелились. Дозор проехал почти полкилометра, и тут Ефремкин, внимательно рассматривавший следы на дне ущелья, обнаружил, что некоторые из них уходят в лес, на крутые склоны. Он придержал коня и тихо приказал ехавшему за ним товарищу:

– Давай к Кудашеву. Пусть не въезжают в ущелье. Наверное, засада… Только не горячись – пускай думают, что мы ничего не заметили.

Говоря это, Ефремкин продолжал ехать вперед. Он остался один в глухом ущелье. Прислушиваясь к удаляющемуся стуку копыт, думал:

«Догадались или нет басмачи, успеет ли предупредить?!»

Ефремкин старался вести себя так, будто он ничего не подозревает: так же внимательно рассматривал следы, осторожно объезжал камни и кусты, держал винтовку наготове, – в общем, делал все, что положено делать дозорному. Движения его были подчеркнуто спокойны, предельно точны; ему казалось, что из-за всех кустов, густо разросшихся по склонам, на него смотрят враги, сотни глаз следят за ним, сотни стволов направлены на него, и допусти он малейшую ошибку, дай понять басмачам, что распознал их замысел, как прозвучат роковые выстрелы. Боялся не только потому, что ему страшна была смерть. Услышав выстрелы, пограничники обязательно поспешат на помощь и погибнут.

Тем временем еще два пограничника показались в ущелье – второй дозор. Возглавлял его красноармеец Иваненко. Когда он узнал о подозрении Ефремкина, то приказал своему напарнику и встретившему их посыльному от первого дозора скакать к Кудашеву, а сам пришпорил коня и стал догонять Ефремкина.

Басмачи, не понявшие вначале, почему один пограничник повернул назад (если бы была обнаружена засада, ускакали бы оба), молчали, но когда увидели, что два красноармейца выскочили из ущелья к основным силам отряда и отряд остановился и спешился, то поняли, что их план теперь не будет осуществлен. Они начал стрелять.

Ефремкин и подъехавший к нему Иваненко положили коней, легли за них и стали отстреливаться. Они не видели ни одного басмача, только пороховой дым стелился между кустами шиповника, тянулся вверх, цепляясь за разлапистые еловые ветки. Пули сразу же поразили лошадей – они забились, захрапели и затихли.

Пограничники перестали стрелять. Они не шевелились, делая это для того, чтобы обмануть врагов, выманить их из-за укрытия.

Красноармейцы почти не знали друг друга, им еще ни разу не приходилось быть вместе в бою. Ефремкин, парторг заставы Санты, прибыл в Ак-Байтал буквально накануне того, как баи начали откочевку, – но оба они были опытными солдатами и с полуслова понимали друг друга; по сигналу одного замерли оба.

Хитрость, кажется, удалась. Стрелять басмачи перестали. Только у входа в ущелье не прекращалась стрельба из винтовок и пулемета.

Ефремкину и Иваненко казалось, что бой приближается, что он идет в самом ущелье, и они не ошибались. Двенадцать пограничников, перебегая от камня к камню (атаковать на конях было безрассудно – погибли бы сразу все), теснили басмачей. Их больше десяти на каждого солдата, но красноармейцы рвались через поток свистящих пуль, чтобы спасти своих товарищей.

Ефремкин и Иваненко по-прежнему лежали не шевелясь. Наконец басмачи вышли из-за деревьев. Вначале они продвигались робко, прячась за камни, потом осмелели и пошли, не пригибаясь. Взметнулись две гранаты, разорвались, заполнив ущелье грохотом взрывов, криками раненых. Ефремкин и Иваненко, воспользовавшись замешательством врагов, успели убить из винтовок еще нескольких басмачей. Израненные, они успели бросить еще по одной гранате…


Весь этот бой видели джигиты, посланные Ибрашем в откочевку.

– Басмачи стали резать красноармейцев ножами, – закончил рассказ один из них. – Оба еще были живы, но сопротивляться не могли, только стонали.

Помолчав немного, рассказчик добавил:

– После этого никто не согласился возвращаться из откочевки. Судить, говорят, теперь будут нас, расстреляют!

– А где Кудашев? – прервал его Самохин.

– Не пробился. Как стемнело, ушел. Видно, к перевалу Алайгыр.

– Что будем делать, командир? – обратился к Самохину Сапаралиев.

– Оставь двоих человек, я – одного. Отвезут на заставу убитых. Сами – вперед. Ударим с тыла. Успеем. Кудашев на Алайгыре задержит банду.


Отряд встретил рассвет на перевале Ашутур. Еще десятки километров тяжелого горного пути остались позади, теперь до перевала Алайгыр было совсем недалеко – часов шесть-семь езды, даже на уставших лошадях.

Справа серебрились на солнце ледники Семенова и Мушкетова, высилась озаренная солнцем пирамидальная вершина Хан-Тенгри, а внизу, в ущелье, едва различимая в утренних сумерках, пенилась речка.

Комотрядовцы и пограничники невольно залюбовались этой, хотя и привычной для них, но каждый раз неповторимой красивой картиной ясного утра.

Вдруг на небольшую поляну, расположенную по правую сторону речки, в километре от отряда, выехала группа всадников. Самохин достал бинокль. На поляне были не пограничники…

– Надо проверить, – отнимая от глаз бинокль, проговорил он. – Со мной поедет пять человек.

Небольшой отряд начал спускаться по крутому склону к шумевшей внизу речке.

Всадники на поляне спешились и залегли, а когда группа Самохина стала приближаться к ним, они открыли огонь из винтовок. Потом высоко над головой пролетела граната и с оглушительным треском разорвалась недалеко от коней, оставленных пограничниками в укрытии.

– «Дьяконова!» Наши на поляне! Не стрелять! – громко закричал Самохин, рассчитывая и на то, что его голос услышат и те, кто укрылся за камнями и обстреливал их.

Но его надежды не оправдались – выстрелы заглушали голос.

«Как убедить их, что мы не враги?!» – думал Самохин и уже хотел вынуть носовой платок и помахать им, но в это время над головой вновь пролетела граната «Дьяконова», и он решился на другое.

Гранаты «Дьяконова» были только у пограничников. Специальная мортирка надевалась на ствол винтовки. Выстрел «бросал» специальной конструкции гранату далеко. Она громко разрывалась, но почти никогда не убивала. О гранатах этих так и говорили: «Шума много, толку нет!»

Самохин подполз к красноармейцу, у которого была винтовка с мортиркой, надел на мортирку гранату и, подумав: «Теперь догадаются, что свои», – выстрелил в сторону поляны.

Граната «Дьяконова» подействовала, выстрелы прекратились, и начались «переговоры».

Отряд Самохина встретил взвод Акчиликской комендатуры и группу добровольцев крестьян, выехавших на преследование банды, которая разграбила обоз с обмундированием и, переодевшись в пограничную форму пыталась уйти за кордон. Возглавлял операцию по уничтожению банды командир взвода Швец, а добровольцами командовал Соболев. В годы Гражданской войны Соболев был бригадным командиром.

– За басмачей вас приняли, – оправдывался Швец. – Черт знает, как здесь воевать, в этих проклятых горах. На фронте все было ясно, а здесь…

– Нелепость, сущая нелепость, – поддержал его Соболев. – Нужно бы опознавательные сигналы установить, что ли? Не могу понять границу, где тут свои, где чужие. И басмачи, и комотрядовцы в малахаях, а теперь еще и в зеленых фуражках басмачи появились. Бригадой командовать легче было…

– Научимся понимать, – задумчиво проговорил Самохин. – Научимся… Дорого только учеба эта обходится! Очень дорого. А опознавательные сигналы – это хорошо! Это нужно ввести. Я доложу.

Проинформировав друг друга о своих задачах, отряды разъехались.

Самохин торопил уставшего коня, злился на то, что без толку потерял еще один час дорогого времени (на перевале, может быть, уже идет бой и нужна помощь).

– Побыстрей можно?! – ворчливо проговорил Самохин, обращаясь к Сапаралиеву.

– Не горячись, командир, коней беречь надо. Скоро бой, – спокойно ответил Сапаралиев и улыбнулся доброй ласковой улыбкой, почти такой же, какой улыбался Самохин, когда нервничая Ибраш. – Не горячись, командир, думай о бое на перевале. Трудный бой будет.

Спокойный голос Сапаралиева и улыбка подействовали на Самохина успокаивающе, и он стал думать о предстоящем бое. Мысленно распределял отряд на группы, намечал каждой группе задачу и рубежи, на которых отряду предстоит разбиться на группы, чтобы выйти к перевалу с трех сторон и, окружив басмачей, вынудить их сдаться. О полном уничтожении откочевки он не думал – там были не только баи и их подручные, но и обманутые бедняки, которые наверняка не будут сильно сопротивляться.


Торная широкая тропа шла по берегу небольшого ручейка. На ней хорошо были видны свежие следы коней, верблюдов, овец и коз. Вот тропа круто повернула влево и, петляя, поползла к перевалу Алайгыр. Туда лежал путь отряда.

Ибраш остановил коня у поворота.

– Откочевка не пошла на перевал, командир, по ущелью ушла – видишь следы, – недоуменно пожимал он плечами. – Там дороги нет, там – ледник. Куда пошли – не знаю.

Снова посовещались и решили: послать двоих пограничников на Алайгыр к Кудашеву, выделить три дозора по следу банды, два – по склонам ущелья, чтобы не повторилась трагедия Тую-Аши. В головной дозор направились Невоструев и Дауленов.


Все круче и круче вверх поднималось ущелье, здесь не росли стройные тянь-шаньские ели, а лишь гнездились между камней чахлые кустики шиповника, да пестрел ковер трав яркими цветами незабудок, чеснока, ромашки. Необходимость в боковых дозорных отпала – здесь не могло быть засады, укрывшейся в густом лесу склонов, – и Невоструев, оставив дозорных дожидаться ядро отряда, поехал по следу откочевки только с Дауленовым.

Подъем становился еще круче. Даже привычным к горам лошадям были не под силу иные участки. Приходилось спешиваться и вести коней в поводу. Совсем близко ледник. Он серебрился в лучах заходящего солнца. Там, на вершине, светло, а в ущелье сгущались сумерки. Суживающиеся высокие стены казались фантастическими замками, одинокие кустики напоминали замерших часовых – Невоструев и Дауленов стали продвигаться совсем медленно, внимательно изучая каждый кусочек лежащей впереди местности. Они чувствовали, что откочевка где-то совсем близко. Вслушивались, не донесется ли до них блеяние овец или лай собаки, но было тихо. И вдруг – Невоструев и Дауленов даже вздрогнули от неожиданности – громко заорал ишак и сразу же смолк: кто-то, видно, вынудил замолчать расшумевшегося горлана.

– Сбатуем коней и – пешком, – натягивая повод, предложил Дауленов.

Невоструев кивнул головой, вынул ногу из стремени, чтобы спешиться, и вместе с конем рухнул на камни. Сверху, из ущелья зазвучали частые выстрелы. Конь Невоструева был сразу же убит. У Дауленова пулей сбило малахай, но он успел спрыгнуть с коня и укрыться вместе с ним за высоким камнем. Пули хлестали гранит, – осыпая мелкими крошками дозорных.

– Оставь коня здесь, сам – вниз. Доложи обстановку, – приказал Деуленову Невоструев. И, помолчав немного, добавил: – Хорошо бы до темноты сбить заслон.

– Зачем кровь проливать? Куда отсюда пойдут?! – ответил на это Дауленов, передал повод Невоструеву и ящерицей пополз.

Невоструев, выбрав удобную позицию, стал наблюдать за басмачами. Они стреляли, не показываясь из-за укрытий; видно было, что собираются только обороняться.

«Может быть, все же есть дорога через этот ледник? – думал Невоструев. – Наверняка есть – зачем тогда идти сюда? А может, правы Танат с Ибрашем? Может, не зная, что по их следу идет большой отряд, басмачи зашли сюда, чтобы сбить с толку Кудашева, дождаться, пока тот снимет засаду с перевала, а потом уйти за границу».

Оба предположения могли быть верными. Невоструев высказал их Самохину, когда тот с двадцатью пограничниками и комотрядовцами подполз к нему.

– Если дорога есть, то будет только обороняться, – согласился командир отряда. – Если нет – попытаются нас сбить. Но ждать этого не будем. Утром попробуем атаковать.


Сапаралиев, Дауленов и другие комотрядовцы утверждали, что через ледник откочевка не пройдет. Самохин и прибывший с частью своего отряда Кудашев настояли атаковать на рассвете откочевку.

Утром пограничники и комотрядовцы, за исключением небольшого резерва, начали продвигаться вперед, но через пятнадцать – двадцать минут поняли, что сбить оборону басмачей не смогут. Укрывшись в скалах, басмачи обстреливали ущелье перекрестным огнем, сами же оставались неуязвимыми.

Дважды в течение дня штурмовали пограничники и комотрядовцы позиции басмачей и оба раза безуспешно. Несколько человек было ранено. Наступила ночь. Все ждали следующего утра, готовились к новому наступлению.

Едва первые лучи скользнули по леднику, красноармейцы и комотрядовцы медленно, перебегая от камня к камню, начали продвигаться вверх. Они уже подошли к рубежу, у которого вчера встречали их огнем басмачи, и ждали, что вот-вот хлестнет винтовочный залп. Недоумевая, наступающие медленно и осторожно поднимались вверх.

Ущелье, суживаясь, делало небольшой поворот. За поворотом раскинулась большая поляна, окруженная крутыми вершинами, на которых лежал толстый слой обледеневшего снега. На поляне не было ни души, только потоптанные эдельвейсы, мусор, изорванная грязная кошма, вороньим крылом чернеющая на ослепительном льду, почти у вершины, да вырубленные во льду ступени говорили о том, что откочевка ушла, ушла и увела лошадей, овец и верблюдов; увела там, где еще никто, никогда не ходил.

Это казалось невероятным, но это был факт. Пока часть басмачей отбивала атаки пограничников и комотрядовцев, остальные рубили кетменями лед, стелили на ступени ковры и кошмы и перетаскивали через ледник животных.


Молча сидели комотрядовцы и пограничники у костров. Преодолеть такой тяжелый горный путь – и все впустую. Два человека убитых, несколько раненых…

– Еще один урок получили от басмачей, – вздохнув, проговорил Кудашев. – Лучше нас, гады, знают местность. Засел бы я у поворота тропы, не прошли бы… Все твердят: дальше ущелье непроходимое. Верим. А на карте его вовсе нет… За Тую-Аша я тоже виноват. Боковой дозор нужно бы выслать…

– Мало нас. Их двести – нас десять, – согласился Самохин. – Но думать, конечно, нужно. На то мы и пограничники. А местность знать – это главное. И связь бы хорошую. Никто бы не прошел, особенно сейчас, когда нам народ начал помогать. А откочевка, я уверен, вернется.


Самохин, Кудашев, Сапаралиев и Дауленов вновь послали в откочевку нескольких джигитов. Они должны были разъяснить беднякам, что судить их никто не будет и что издевались над красноармейцами баи специально, чтобы страх перед ответственностью охватил всех и вынудил безропотно идти, куда прикажут.

Отряд ждал результатов этой поездки в ущелье, у поворота тропы на перевал Алайгыр. Ждали двое суток. На третьи прискакал один из посыльных и сообщил, что откочевка возвращается.

– Связали почти всех баев, сбежали только несколько человек, – возбужденно докладывал он. – Связали тех, кто красноармейцев резал. Убивать их надо, здесь убивать, при нас…

– Зачем здесь?! Судить при всем народе будем, – оборвал его Ибраш. – Пусть не только мы, пусть все люди знают.

Где зреют вишни

Надя стоит под молодым, стройным топольком и смотрит на дорогу. Вот уже какой день Надя, задумчивая, ожидающая, стоит под деревцем, ею самой посаженным, и слушает шелест ночных листков, которые, будто сговорились, в один голос нашептывают слова любви.

Познакомилась она с Никитой Самохиным здесь, в Джаркенте, когда он работал в штабе пограничной части. Назначит свидание, придет, сядет и молчит, лишь перед уходом спросит:

– Завтра встретимся?

Сказал он о своей любви перед отъездом в Тасты.

– Жди, Надюша, приеду за тобой. Устроюсь на новом месте и приеду.

Девушка поверила этим скупым словам и ждала, а сегодня – особенно. Ей казалось, что именно сегодня Никита приедет; сегодня или никогда…

Пустынная дорога, ни пешехода, ни телеги. Надя стоит давно, несколько раз хотела уйти, но сдерживала себя: «Еще немножко. Еще чуть-чуть…» – И продолжала смотреть на пустынную дорогу.

Вдали поднялся шлейф серой пыли. Потом Надя рассмотрела тройку, а затем и его, Никиту. Сердце застучало в груди. Она стояла радостная, смущенная, испуганная, чувствуя, как зарделись ее щеки.

А Никита, лихо осадив взмыленных коней, выпрыгнул с пулеметной тачанки и крикнул весело:

– За тобой, Надюша! Собирайся!

Она спрятала свои пылающие щеки на его широкой груди, отдающей запахом пороха, ружейного масла и новых кожаных ремней – вдохнула этот знакомый, родной ей запах и успокоилась. Она ждала его, собиралась стать его женой, но не предполагала, что все это будет так неожиданно, поэтому растерялась и зашептала совсем не то, что хотела сказать:

– Мать не разрешает…

Никиту удивил этот ответ, заставил на минутку задуматься, но только на минуту: он осторожно взял девушку за голову и, глядя ей в глаза, проговорил:

– Хочешь навсегда быть со мной – садись в тачанку.

Надя молчала, она колебалась: мать совсем не злая, но изнурена заботами. Надя – одна из тринадцати ее детей. Как оставить старую ласковую мать с оравой ребятишек?

Никита, поняв мысли девушки, поняв ее тревогу, тихо проговорил:

– Мать не оставим, помогать будем, навещать. Решай, Надюша.

И Надя решилась. Вот уже мчатся по степи разгоряченные кони, пылит, мягко, прыгая на ухабах, боевая тачанка. Прощай, отчий дом, прощайте, звонкоголосые подружки, прости, мать, свою дочь, прости за любовь ее девичью, любовь смелую, без оглядки!

Солнце медленно скатывалось с порозовевшего неба за дальние барханы, над седым саксаульником неподвижно парил в воздухе орел. Свадебная тачанка взвихривала колесами бурую пыль. И пыль эта неподвижным облаком долго висела над дорогой.

Наде было и радостно, и грустно, и тревожно. То ей казалось, что сейчас из саксаульника выскочит с гиком шайка басмачей, то вдруг хотелось, чтобы ее подруги видели, как она мчится по опасной степи со своим милым…

Она боялась садиться в тачанку: знала, что едет на заставу, где часто свистят пули; она не знала, как отнесется к ее решению мать, но все же ехала, потому что с ней рядом был сильный, смелый, пропахший порохом ее Никита, потому что она любила…


К вечеру добрались до заставы. Пограничники встретили жену командира приветливо: все желали ей здоровья, счастья, боевого счастья. И это «боевое счастье» Надя почувствовала в первую же ночь…

Заставу подняли по тревоге – большая банда басмачей прорвалась через границу.

– Будешь, Надюша, заставу охранять, – быстро надевая обмундирование, сказал ей Самохин и поцеловал ее.

Она и повар красноармеец Потапов – два активных штыка, собака с обидной кличкой Махно, и белобородый, похожий на дьячка, старый козел – вот и все живое, что осталось на заставе.

Потапов стал объяснять ей, как заряжать и как стрелять из винтовки.

– Для чего? – спросила она.

– На всякий случай, – ответил он и взял свою винтовку. – Ты сиди здесь, я с Махно на улице буду.

Тогда она не придала значения словам повара: «На всякий случай», – о том, что басмачи нападают на заставы, она еще не знала. Надя жила лишь одной мыслью: «Не убили бы Никиту, вернулся бы живым и здоровым…»

О многом она передумала в первую ночь своей супружеской жизни, много раз прикладывала к глазам мокрый от слез платочек…

Наконец прошла долгая, тоскливая страшная ночь. Днем стало немного спокойней на душе, особенно после того, как повар, этот суровый, молчаливый, вроде чем-то недовольный парень улыбнулся, видимо, поняв ее тревогу, и заговорил о Самохине:

– Наш начальник в рубахе родился. Его ни пуля, ни шашка не трогают.

В тот день он рассказал жене своего начальника о боях в горах, о многодневных походах, и по его словам выходило, что погибают только басмачи, а не пограничники; особенно не жалел он слов похвалы, когда говорил о своем командире, ее муже.

За день она успела с помощью Потапова приучить к себе красивую, злую и умную собаку Махно, пыталась сдружиться с длиннобородым козлом, но глупый «Дьяк» (она дала ему эту кличку в тот день, и кличка прижилась) никак не хотел признать ее за свою, смотрел злыми глазами и норовил ударить рогами; это немного отвлекало ее, и она даже смеялась над строгостью козла, хотя ни на минуту не переставала тревожиться о муже.

Солнце начало клониться к закату, а никто не ехал, будто забыли о них все. И вот – снова ночь, тоскливая, долгая, страшная…

Лишь на рассвете Надя услышала топот копыт, выбежала из дежурной комнаты и смеющаяся и плачущая прильнула к широкой груди Никиты…


Через несколько дней, когда на заставе вновь остались только она и повар, Махно и Дьяк, Надя мысленно рисовала страшные картины гибели Никиты, видела окровавленного (то убитого пулей, то изрубленного) и не могла сдержать слез. Так было не раз. Потом она привыкла к тревожной команде: «Застава! В ружье!» Она привыкла к ночным дежурствам и, хотя всякий раз тревожилась за Никиту, все же была внешне спокона; она научилась стрелять из винтовки, пулемета и маузера, ездить верхом (красноармейцы выбрали ей невысокого выносливого иноходца), иногда и сама выезжала с пограничниками в горы.

– Не женское дело на коне трястись, – часто говорил ей Самохин. – Сидела бы лучше, Надюша, дома.

Иной раз Надя даже соглашалась с доводами мужа: «И впрямь, не бабское дело шашкой рубить», – но, как только пограничники начинали седлать по тревоге коней, она тоже бежала на конюшню и успевала вместе со всеми стать в строй. Если, оставляя часть красноармейцев охранять заставу, Самохин называл и ее имя, она выезжала из строя нехотя.

В Джаркент же они всегда отправлялись вместе. Он – в отряд на совещание, она – к матери. На тачанке, а то и верхом.

Из одной такой поездки они возвращались вчетвером: Самохин, она, красноармейцы Невоструев и Симачков. Смешными они показались Наде. Невоструев маленький, щуплый, обмундирование на нем топорщилось, будто с отцовского плеча. А у Симачкова, наоборот – чуть не трещало по швам. За всю дорогу Симачков произнес не больше десятка слов, спокойно оглядывал степь и виднеющиеся вдали снежные горы, отвечал на вопросы односложно:

– З Украины. Батрачив. Куркулям шеи крутив.

А Невоструев почти не умолкал. Надя часа через полтора знала о нем все: комсомолец, горожанин, из рабочих.

– Сознательная ненависть к эксплуататорам у меня давно, с самого детства. Отец на демонстрацию пошел, я за ним. Казаки плетками разгоняли рабочих. Меня тоже ошпарили. Зло взяло. Вот думаю, гады. За что бьют?! Хозяев своих защищают!

– Так и думал? Лет десять, верно, было тебе тогда? – спросил Самохин.

– Может, и не так. А что плакал сильно, это хорошо помню.

– Ну и балаболка ж ты, – усмехнулся Симачков. – Замолк бы. Подивись, горы яки гарни.

– Это тебе на диво они, – ответил Невоструев. – А я, когда в чоновском отряде был, полазил по горам досыта.


Они въехали во двор заставы и спешились. И в это время наблюдатель с вышки крикнул:

– Посыльный скачет!

Это был джигит Кучукбаев.

– Банда в горах, начальник. Большая банда! Приказано скорей. Всех приказано взять. Я проводником буду.

Самохин оставил для охраны заставы Надю и Невоструева с Симачковым.

– Ты, Надюша, расскажи им, что делать нужно.

– Есть! – ответила Надя, вскинув руку к платку.

А когда застава опустела и смолк стук копыт, Надя посмотрела на красноармейцев. Лицо Симачкова стало еще серьезней, а Невоструев, казалось, вот-вот расплачется.

– И-и, ребята! Носы не вешать. Хватит еще и на вас басмачей. А сейчас, шинели долой, давайте сюда «максим», винтовки и вот – маузер. Учиться будем.

Симачков взял пулемет за колеса, поднял его, привалил к груди и понес во двор, где ждала их Надя. Невоструев попытался ему помочь, но Симачков отстранил его:

– Тикай. Винтовки тащи.

– Ну и силища! – восхищенно воскликнула Надя, когда Симачков вынес пулемет и спросил, куда его поставить. – Как игрушку несет.

– Батька у мене подковы гнув, – спокойно ответил Симачков.


Два дня не возвращалась застава, два дня Надя учила молодых красноармейцев рубить лозу, а ночью поровну с ними несла службу.

– Гарна жинка, – восхищенно сказал Симачков Невоструеву.

– Пограничница. Жена начальника.

Так и остались эти парни ее подопечными. Вернутся с очередной операции красноармейцы, Надя к мужу:

– Как мои ребята?

– Не ребята – львы! Симачков безмерно храбр. В атаку несется спокойно. Рубит – покрякивает только. А у Невоструева силенок маловато. Но, кажется, с твоей помощью изживает он этот недостаток. Говорит теперь серьезнее. Не пустомелит.

Менялся постепенно Невоструев под влиянием Нади и Симачкова. Становился серьезней, упорно занимался на брусьях и перекладине, работал со штангой и гирями и вскоре прослыл одним из сильнейших спортсменов части. Молва эта была без прикрас. Позже, когда граница окрепла и когда появилась возможность проводить спортивные соревнования, Невоструев занимал призовые места.

Но это было позже, а в те годы о соревнованиях не думали – не успевали бить басмачей и задерживать контрабандистов.

Служба разбросала друзей, но потом Симачков и Невоструев уже заслуженными командирами отделений попали на одну и ту же заставу – Жанабулак. Надя в это время жила в комендатуре, куда был переведен Самохин.


На берегу небольшого соленого озера, под развесистым карагачом стоял небольшой домик с плоской крышей. Возле домика – коновязь. К коновязи были привязаны четыре оседланных лошади. Они, отгоняя хвостами надоедливых мух и оводов, лениво жевали сено. В домике, на попонах, разостланных поверх сена, спали пограничники.

Первым проснулся командир отделения Симачков.

– Подъем! – негромко проговорил он, потянулся и зевнул. – Поужинаем сейчас, и Василенко сменит Макарина.

Пост у соленого озера выставляла застава Жанабулак. Расположен был он на «бойком» месте. С тыла к озеру выходили два ущелья, за озером – неширокая, километров пять долина и снова горы, перерезанные двумя ущельями, ведущими за границу; по этим маршрутам часто ходили контрабандисты и банды басмачей. Но если перекрыть ущелья, ведущие за границу (когда банда идет из тыла), то нарушители будут вынуждены идти вдоль долины, которая в окружении труднопроходимых гор тянется в длину на десятки километров, до Кара-Саса. Лишь там можно пройти за границу. Пока банда преодолеет этот путь, пограничники успеют устроить на ее маршруте засаду.

В задачу поста входило перекрывать ущелья, задерживать нарушителей или вынуждать их идти по долине. Обычно застава высылала на пост четыре-пять человек на несколько суток, потом их сменял новый наряд.

Сейчас на посту несли службу четыре пограничника во главе с командиром отделения Симачковым. Находились здесь они третьи сутки, и утром к ним должна была приехать смена – наряд Невоструева.

Спокойно прошли три ночи, наступила четвертая. Оставив одного пограничника на посту, Симачков с двумя другими выехал охранять подступы к ущельям.

Медленно ехали по дозорной тропе, часто останавливались, смотрели, слушали, не стукнет ли копыто о камень, не звякнут ли удила, не фыркнет ли конь. Нет, все спокойно. Медленно уходила ночь. Хотелось курить. Но вот постепенно начало сереть небо, поблекли звезды. Вот и совсем посветлело; Симачков достал кисет.

– Что-то гости не жалуют, скучновато.

Дозор вернулся на пост, а отдыхавший ночью пограничник, быстро позавтракав подогретыми консервами, поднялся на небольшую сопку, возвышавшуюся недалеко от поста, чтобы наблюдать за ущельями и долиной.

Только успели раздеться Симачков, Макарин и Василенко, только принялись за консервы, как в комнату забежал запыхавшийся наблюдатель.

– Товарищ командир отделения, банда! Шесть человек из тыла. Быстро двигаются!

– Скачи на заставу, аллюр три креста, – понимающе кивнул Симачков взволнованному красноармейцу. – Остальные: «По коням!»

Командир отделения, как всегда, не повел людей на след. Он то крупной рысью, то галопом скакал по низинам наперерез банде. Сейчас главным для пограничников было опередить нарушителей, раньше их заехать в ущелье. Они торопили коней. Вот уже первое ущелье. Ни следов, ни всадников.

– По второму пойдут, надо успеть к мазерам раньше, – заключил Симачков и повел людей по крутой тропе.

Тропа шла по лесу, через невысокую гору, и выходила к полуразвалившимся глинобитным надгробным памятникам, мазарам – пограничники всегда под прикрытием деревьев выдвигались, опережая басмачей, к развалинам и устраивали засаду.

Мазары высились в центре небольшой ровной поляны, поросшей невысокой травой; басмачи, выезжая на поляну, попадали под пули красноармейцев. Обойти развалины басмачи тоже не могли – пришлось бы карабкаться почти по отвесным склонам, которые простреливались от развалин из винтовок и пулеметов. Ни одной банде здесь еще не удавалось пройти, если путь им успевали перерезать пограничники.

Симачков спешил, чтобы успеть к мазарам раньше банды.

На поляну выскочили одновременно и пограничники, и бандиты. Пограничникам было ближе до развалин, и они пустили коней галопом, надеясь опередить басмачей. Врезались и басмаческие камчи в крупы лошадей, и их кони рванулись, но тут же один из басмачей крикнул: «Не успеем!» – осадил коня, спрыгнул с него и вскинул винтовку.

Прозвучал выстрел, потом второй, третий, и вот уже все шестеро стреляют по скачущим к развалинам пограничникам.

А те, склонившись на потные шеи коней, неслись к укрытию. Оставалось двести, сто метров… И тут скакавший впереди Симачков вздрогнул и стал сползать с седла, но удержался, обхватив руками шею коня. Лошадь, почувствовав, что с хозяином что-то случилось, остановилась и начала ложиться. Один из красноармейцев проскакал без остановки до развалин и начал стрелять по басмачам, а второй придержал коня, положил его и, пригнувшись, побежал к командиру, чтобы помочь.

– К мазарам бегом! Отбейте басмачей, – слабым, но властным голосом приказал Симачков.

Красноармеец, оставив своего лежащего коня на поляне, побежал к укрытию. Но он не успел пробежать пятидесяти метров, как басмачи, понявшие, что им теперь не пробиться по этому ущелью, вскочили в седла и скрылись в лесу.

Василенко и Макарин вернулись к командиру отделения.

– На коней – и назад в первое ущелье. Они там пойдут. Не пропускайте. Преследуйте потом по долине, – вновь приказал Симачков.

– Но вы же…

– Что я? Дотерплю, пока с заставы подъедут. На коней!


Симачков неподвижно лежал, подогнув к груди колени и крепко стиснув зубы, чтобы не стонать от боли в животе. Он лежал и смотрел на своего любимого серого коня, который вскочил и проскакал было несколь метров за конями Макарина и Василенко, но потом вернулся, остановился рядом с хозяином, постоял немного и лег.

«Не оставит в беде!» – думал Симачков о своей лошади, он даже хотел сказать: «Не горюй, милый, повоюем еще», – однако молчал; ему казалось, что, если он разожмет зубы, то не сможет потом так терпеливо переносить боль, потеряет сознание, а этого он не хотел.

По его предположению, с заставы должна подъехать помощь примерно через час, и ему нужно было продержаться этот час, чтобы доложить обстановку. Гимнастерка его прилипла к животу, но Симачков чувствовал, что кровь больше не идет из раны; это немного успокаивало его.

Минут через десять в первом ущелье началась стрельба.

«Успели хлопцы, не пройдет банда, – подумал Симачков. – А на Кара-Сасе комендатура им дорогу перекроет».

Стрельба прекратилась. Осталась тишина, нарушаемая спокойным дыханием лошади, и боль в животе.

Поляну осветило солнце. Стало жарко, как-то враз пересохли губы, сильно захотелось пить. Хотя бы глоток воды…

Откуда-то прилетала большая зеленая муха и стала кружиться над вспотевшим лицом, все время намереваясь сесть на губы; Симачков медленным движением (от резких движений боль усиливалась) отгонял муху, но она продолжала назойливо жужжать возле рта.

Медленно шло время. Прошло, как казалось, раненому, минут двадцать. Еще сорок минут… Надо терпеть, надо ждать…

Но Симачков ошибался, настраивая себя на длительное ожидание. Посланный им на заставу красноармеец встретил на полдороге смену – Невоструева с тремя красноармейцами и комотрядовцем Манапом Кучукбаевым. Он сообщил им о появлении банды и поскакал дальше, а группа Невоструева галопом понеслась к ущельям. Через несколько минут пограничники спешились возле раненого Симачкова.

– Куда тебя?! – нагнулся над своим другом Невоструев.

– Пить, Федор, пить… – с трудом разжал зубы Симачков.

Невоструев был рад, что заехал сюда, что может помочь своему другу. Он сам готов был нести его на руках до самой санчасти, но понимал, что сделать этого не сможет, надо преследовать банду. Снял с себя гимнастерку и отдал ее красноармейцу.

– Сделайте носилки. Вдвоем повезете, – потом повернулся к Кучукбаеву: – Веди на Кара-Сас.

Он нагнулся к раненому:

– Прости, что оставляю, но сам знаешь – надо.

– Догоняй их. Отлежусь – повоюем еще…


Кучукбаев, хорошо знающий местность, провел погрангруппу к Кара-Сасу коротким путем. Они подоспели вовремя. Банда, наткнувшись на засаду, которую устроил Самохин с комотрядовцами, повернула обратно, но путь отступления ей преградили Макарин, Василенко и Невоструев со своей группой…

После боя Самохин поблагодарил Кучукбаева и других комотрядовцев за помощь, а у Невоструева спросил, почему тот в одной майке и где его гимнастерка.

– Симачкова на ней везут.

– Убили?!

– Ранили. В живот. В памяти, но плохой.


Оставленные Невоструевым пограничники, срубив клинками два ровных деревца, продели их через рукава двух гимнастерок, получившиеся примитивные, но крепкие носилки привязали к седлам двух лошадей, вставив расспорку, чтобы кони не сдавили раненого, и повезли Симачкова в санчасть комендатуры.

Вначале раненый чувствовал себя неплохо, крепился, во всяком случае, но когда проехали половину пути, стал терять сознание.

В комендатуру приехали к обеду. Врача не было, уехал какую-то заставу, и раненого приняла Надежда Яковлевна. Не отошла она от больного и когда приехал врач. Двое суток дежурила Надя у постели Симачкова, кормила и поила его из ложечки, меняла мокрое от пота и крови белье и, сдерживая слезы, с улыбкой говорила ему о его будущей жизни, о свадьбе, о детях, которые обязательно будут похожими на отца, такими же сильными, как и он.

Симачков под влиянием спокойного, ласкового голоса и искренности тона тоже начинал мечтать о будущем, вспоминать свое детство, девчат украинских: «Как они спивают!» Вспоминал в снежном цвету вишневые сады по хуторам. О вишневых садах Симачков говорил с особой теплотой и любовью. Надежда Яковлевна улыбалась и глотала слезы.

Раненый все чаще и чаще стал терять сознание, а когда приходил в себя, то просил:

– Усни, Надежда Яковлевна, я потерплю.

Она отвечала ему, что спала, пока он спал, и вновь начинала разговор об Украине, о вишневых садах. Он поддерживал ее, вспоминал, как они, босоногие хлопцы, до слез обиды завидовали богатым хуторянам и очень хотели вырастить свои вишни; но ни земли для сада, ни саженцев не было. Однажды он все же решил посадить вишню в палисаднике и выкопал дикий отросток от корня в саду у одного куркуля. И тот куркуль спустил на него собак…


Симачков умер. У его могилы Надежда Яковлевна посадила вишневое деревце.

За два десятка лет объехала она с мужем почти всю южную границу Советского Союза и всюду, где жила, сажала вишни…

Тайна черного камня

1

В четырех километрах от заставы, за пшеничным полем, начинается ущелье. Глубокое, узкое, как коридор. Оно огибает маленькую горушку и выходит к реке. В ущелье даже днем полумрак и тишина, только негромкий шум водопада доносится от речки, да иногда каркает воронье.

Хозяйничают вороны в ущелье с тридцать третьего года, после той страшной ночи, когда банда Шакирбая, бывшего владельца приграничной долины, тихо пробралась в село Подгорновку, перерезала всех колхозных коров, разграбила магазин и увела в ущелье председателя сельского Совета Семена Капалина, его жену Марину, сына Илью и малолетнюю дочь Ганю.

Утром подгорновцы и пограничники нашли их истерзанные тела. Илья еще был жив. Односельчане осторожно, на шинели, снятой кем-то из солдат, отнесли его к сельскому фельдшеру. А Семена Капалина с женой и дочерью похоронили в ущелье. Вырыли широкую могилу в каменистом грунте и поставили три гроба рядом. На могиле установили звезду, наспех сделанную сельским кузнецом и им же выкрашенную в красный цвет. Пограничники вскинули винтовки – гулко прогремел залп, второй, третий. В это время кто-то из сельчан и заметил пугливо заметавшихся ворон.

Вороны остались в ущелье. Старики видели в этом примету: «Будет здесь еще кровь. Ждет воронье», – говорили они. Молодые смеялись над этим предположением, но так же, как и старики, ходить в ущелье перестали. К бахчам, которые начинались сразу же за горушкой, подгорновцы протоптали новую тропу; она была длиннее той, что через ущелье, но все ходили по ней, ходят и сейчас, потому что привыкли, хотя теперь об убийстве в ущелье многие знают только из рассказов старожилов.

Застава не задержала тогда бандитов, пограничники даже не смогли тогда понять, в каком месте прошла банда… Но ущелье с тех пор считается местом, где вероятней всего может пройти нарушитель. И хотя с тех пор ни одного нарушителя здесь не задержали, пограничные наряды каждую ночь слушали здесь тревожную перекличку воронья.

2

В три часа ночи к ущелью подошли двое: заместитель начальника заставы Подгорновка старший лейтенант Вениамин Малыгин и приехавший на заставу из политотдела части лейтенант Сергей Борисов. Перед входом в ущелье офицеры остановились и стали вслушиваться в ночные звуки.

За горой шумит водопад, но этот однообразный шум не мешает слушать тишину. Скрипнул кузнечик, прошуршала в траве змея, возвращавшаяся с ночной охоты под свой камень; где-то вдали тоскливо икнула цапля. И снова ни звука, только шумит водопад…

Постояв несколько минут, Малыгин и Борисов вошли в ущелье, чтобы проверить службу пограничного наряда, еще вечером высланного туда начальником заставы. И почти сразу же, как вошли, услышали хриплое карканье ворон.

– Еще бы ведьму сюда, и как в сказке, – тихо проворил Малыгин, останавливаясь. – Как сговорились, никогда не дадут наряд врасплох застать.

Лейтенант Борисов, который впервые зашел в это ущелье и которому было жутко от этой черноты, окружавшей их, поднял голову, пытаясь увидеть птиц, и чуть натолкнулся на Малыгина.

– Орут, – продолжал так же тихо говорить старший лейтенант, обращаясь к Борисову. – Здесь и похоронили председателя?

– Здесь.

Борисов уже слышал об убийстве Капалина и о загадочном исчезновении банды. Рассказал ему об этом инструктор политотдела майор Данченко, когда лейтенант собирался в командировку. Майор предупредил тогда:

– Все, кто первый раз попадает в Подгорновку, пытаются распутать клубок. Смотри – затянет и тебя Шакирбай.

Действительно, лейтенант заинтересовался этой историей и вчера сам попросил начальника заставы майора Рудкова назначить его на проверку наряда в ущелье, чтобы выполнить задание начальника политотдела – проверить службу на отдаленном участке, – и побывать в ущелье, о котором так много говорят.

– Наряд в конце ущелья?

– Да.

– Пошли?

– Пошли.

3

Когда офицеры, проверив наряд, вышли из ущелья, стало светать.

Солнца еще не было видно, но лучи его серебрили дальние снеговые вершины гор; над одной из вершин перистые облака развернули веер, заря окрасила основание этого веера в розовый, а верх – в желтый цвет. Посветлели и горы, полукольцом окружавшие долину; отчетливо стали видны разбросанные на склонах и хребтах высокие и стройные тянь-шаньские ели. Борисов смотрел на игру утренних красок и жалел, что с каждой минутой становилось все светлее, и краски блекли.

Лейтенанта Борисова недавно назначили помощником начальника политотдела по комсомольской работе, приехал он с дальневосточной границы, из тайги, и не привык еще к горным рассветам – они поражали его своим разнообразием. Не знал Борисов и участка, а участок отсюда, у выхода из ущелья, был как на ладони. Лейтенант стал рассматривать его, запоминая тропы, дороги, ориентиры.

Слева – полоса тальника. Это речка Подгорновка, огибающая единственную горушку на участке заставы. От речки доносится шум водопада. За прибрежным тальником просматривается густая поросль кустарника с редкими деревьями. А дальше вздымаются горы – все выше и выше, на многих вершинах лежит снег. В одной из лощин змеится речка Шалая, по которой проходит граница. Речка Подгорновка впадает в Шалую.

У подошвы пологой горы белеют домики села Подгорновка. Борисов сравнивал это село с теми, которые привык видеть в тайге: ровные ряды улиц, крытые дворы; ни одного дерева, ни даже кустика на километр – там боятся пожара. Здесь же у каждого дома большой сад, но дома беспорядочно раскинулись у подножия. В селе – ни одной улицы.

На окраине села, почти под самой горой – крытый соломой ток с буграми желтой пшеницы. Немного левее большим четырехугольником чернеет развалившийся глинобитный дувал, обросший кустами татарника и лебедой.

– Что это? – показывая на развалины, спросил Борисов у Малыгина.

– Кошары Шакирбая.

Осень успела наложить свои краски на камыш, сплошной стеной обступившей большое озеро Коримдик-Куль, черневшее в двух километрах от села, сразу же за заставой.

– Кошары Шакирбая… – проговорил лейтенант, подумав о той загадочной истории, о которой рассказал и майор Данченко. – Так и не узнали, как банда ушла?

– Нет.

Борисов внимательно посмотрел на Малыгина. Невысокий, широкоплечий. Шинель по фигуре, а на шинели – зеленые, от полевого обмундирования, пуговицы. Борисов вспомнил, что и на кителе у Малыгина тоже пришиты зеленые пуговицы, он видел их вчера, но не обратил на них внимания, а сейчас подумал: «Обленилея. Пришил, чтобы не чистить».

– Нравятся, что ли, зеленые?

Этот вопрос для старшего лейтенанта был неожиданным. Он удивленно посмотрел на Борисова, потом на свои пуговицы и усмехнулся.

– Сойдут. А в штаб ехать – у меня другая шинель есть, – ответил Малыгин и, не давая лейтенанту времени что-либо сказать, сразу же добавил: – Пора на заставу.

Немного помолчав, Малыгин еще раз повторил: «Пора», – и не ожидая, что скажет на это Борисов, пошел по тропе.

«Что ж, на этой заставе сделано вроде бы все, – думал Борисов, шагая за старшим лейтенантом, – комсомольское собрание – проведено; секретарь – проинструктирован; лекция – прочитана; служба нарядов – проверена, ну и… все. А любопытно, почему не задержали банду? Даже следов не обнаружили. Майор Данченко говорил, что многие пытались распутать клубок. Да, загадка».

– Кто ни приедет – сразу в ущелье, – как будто угадав мысли Борисова, заговорил Малыгин. – Каждый со своей версией: потайной ход, пещера. Искали многие…

– Ну и что?

– A-a-a… – Старший лейтенант махнул рукой. – Ерунда все это. Делом заниматься надо.

Но лейтенант Борисов не обратил внимания на эту реплику, он продолжал расспрашивать о банде. Малыгин отвечал неохотно, но подробно. В ущелье, по его словам, был изучен каждый камень.

– А что за водопад под горой?

Когда-то он большой был. Но лет пятьдесят назад, как старики рассказывают, сверху вниз огромный валун свалился, водопад поутих. Но и сейчас еще бушует порядком, особенно весной, в большую воду.


– Наряд, товарищ майор, проверили. Нарушений нет Бдительно службу несли, – доложил старший лейтенант начальнику заставы майору Рудкову, когда они с Борисовым вошли в канцелярию.

– Хорошо, иди, Вениамин, отдыхай. После обеда проведешь занятия и будешь высылать наряды, – выслушав Малыгина, сказал начальник заставы.

Снимая ремень и пистолет, Борисов смотрел на майора Рудкова, тот сидел, перекинув одну руку за спину стула, другой поглаживал выцветшее с чернильными пятнами зеленое сукно стола. Держался он спокойно, уверенно. Лицо его было пухлое, как у ребенка, но загоревшее и обветренное, и брови, выцветшие на солнце, казалось, были посыпаны пылью.

Когда старший лейтенант вышел, Рудков, все так же поглаживая зеленое с чернильными пятнами сукно, обратился к Борисову:

– Вам, лейтенант, тоже кровать приготовлена. Дежурный покажет.

– Хорошо. Да, а заместитель ваш не по форме одет – пуговицы зеленые. Солдаты смотрят. Личный пример – важный фактор. Поговорили бы с ним.

– Говорил.

– Приказать можно.

– Можно и приказать… Человека знать надо. Я с ним не первый год. Хороший офицер. Но вот в одном не повезло ему: девушка не поехала с ним. Вначале: «Университет закончу». Теперь: «Не знаю». Пишет, а не едет. Тяжело переживает это. А ведь он спортсмен самбо, гимнастика… В училищной самодеятельности пел. – Майор улыбнулся, вспомнив, как впервые после училища Малыгин прибыл на заставу. – Горяч был вначале, подавай ему нарушителей и все тут. А их нет. Так легенду о нашем озере записал. Любопытная. Хотите, в трех словах расскажу. А впрочем, у меня есть экземпляр записи…

Майор Рудков достал из ящика стола несколько страниц, написанных размашистым почерком, и начал читать:


«Хозяин этой долины, богатый бай Биндет, был в дружбе со своим соседом, не менее именитым и богатым Курукбаем. Биндет не кочевал, зимой и летом люди его рода пасли скот в этой долине и в ущельях гор. Курукбай зимой уходил в степь, летом пригонял скот в эти горы. Тогда начинались празднества. То бай Биндет режет барана в честь дорогого гостя, устраивает состязание богатырей-борцов.

Когда у Курукбая родился сын, а у бая Биндета дочь, они нарекли их женихом и невестой. Таков был обычай у казахов – девочку сватали, когда она была еще в колыбели. Отец жениха платил за невесту выкуп – калым.

Дамеш, дочь Биндета, была нежна, как ягненок, стройна, как ветка тальника, прекрасна, как эти горы. Сын Курукбая, Кенжебулат, рос крепышом. Смелость его восхваляли все. Когда ему было десять лет, он уже объезжал строптивых жеребцов из отцовского табуна, смирил даже пойманного охотниками кулана. Кенжебулат рос надменным, любящим только себя и свою смелость юношей.

Настал день смотра. Это тоже обычай – за год до свадьбы жених знакомится с невестой и проводит у нее несколько дней. Но Дамеш любила другого юношу, джигита-табунщика, и в день приезда жениха убежала с этим джигитом в горы. Их искали и люди Биндета, и джигиты, приехавшие с Кенжебулатом, но найти не смогли. Оскорбленный, разгневанный Кенжебулат бросил все привезенные невесте и ее родным подарки (казахи эти подарки называют коримдик) в озеро. С тех пор озеро называется Коримдик-Куль.

Курукбай и Кенжебулат начали мстить. Они грабили аулы бая Биндета, захватывали его земли… Это было много лет назад…»


– Вот такие бы сведения о Шакирбае добыть, – заметил Борисов, когда майор, закончив читать, посмотрел на него.

– О нем легенд нет, – улыбнулся Рудков.

– Но есть живые люди, которые могут помочь.

– Да есть. Сын Семена Капалина – Илья Семенович. Линейный надсмотрщик отделения связи. В селе живет.

– Мне завтра уезжать, так я, видимо, вечером схожи к Капалину.

– Дом его рядом с правлением колхоза.

Борисов вышел из канцелярии во двор заставы. На чистых, засыпанных речным песком дорожках серебрился иней. На клумбах между дорожками цвели астры и хризантемы. Невысокие деревья, окружавшие летнюю курилку, желтели на фоне побеленной стены; желтые листья лежали на скамейках и в бочке для окурков, врытой в землю.

4

Илья Семенович Капалин налил чай из кипящего на столе пузатого самовара в большие ярко раскрашенные фаянсовые кружки.

– Все помню. Мне тогда двенадцать лет было. Особенно помню глаза и редкую черную бородку. Как сейчас вижу… – Капалин подал Борисову чай, пододвинул ближе к нему сахар. – Крепким мужиком отец был. Не совладали бы с ним. Сонного оглушили. На сеновале любил спать. Кто-то сказал бандитам.

Говорил Капалин неторопливо. Лицо его было хмурым. Когда он замолкал, упругие желваки вздувались на скулах.

Большими коричневыми руками он бесцельно передвигал кружку с чаем.

– Насиловать начали мать и сестренку, – говорил он. – Отец веревки силился разорвать – не мог. Стонал, а бандиты смеялись. Я тоже стал разрывать веревки. Подскочил ко мне один. Глаза блестят, лицо красное. Прошипел сквозь зубы: «Лежи, щенок!» – и – нож в бок. Когда в себя пришел, слышу – спорят. Один говорит, пора уходить за реку, другие настаивают спуститься и переждать несколько дней, пока успокоются пограничники, доказывают, что кто-нибудь уже на пост сообщил, и пограничники наставят везде заслоны… Вот и меня фельдшер лечил поначалу, но спасовал. Не жилец, мол. А в пограничном лазарете вызволили меня с того, почитай, света…

– А где эти несколько дней могли пережидать бандиты?

– Ума не приложу.

– А куда они хотели спуститься вниз, как вы думаете? Что это значит – вниз?

– Я и сам об этом много думал. Был когда-то под водопадом вход в ущелье. Но его завалил черный камень. Проверял – точно, входа нет. Завалило.

– А не ошиблись?

– Нет. Все облазил. Лаз закрыло… Давайте чай пить.

Но в этот вечер им так и не удалось попить чаю: на току кто-то сильно и часто начал бить в рельсу. Удары звучали, как набат, и звуки эти насторожили и встревожили Капалина и Борисова. У колхозного правления тоже ударили в рельсы. Капалин быстро вышел на крыльцо и крикнул:

– Лейтенант, хлеб горит!

Но Борисов и сам уже стоял на крыльце и видел взметнувшийся в небо яркий факел, от которого в темноту пучками летели искры. Горела соломенная крыша тока.

Борисов вместе с Капалиным побежали к току. Их обогнали две пожарные брички с наполненными водой бочками. На току были люди. Никто не тушил пожара – все понимали, что это бесполезно. Кто-то откатывал подальше от огня бочки с бензином, лежавшие метрах в пятидесяти от тока, кто-то прямо из-под горящей крыши, облившись водой, выкатывал зернопогрузчик, веялку, зернопульт, триер. Женщины подносили воду из ближайших колодцев, обливали водой пшеницу и тех, кто спасал технику. Все работали молча, только председател колхоза громко выкрикивал приказания.

Борисов стал помогать двум колхозникам, толкавшим веялку. Горячий воздух затруднял дыхание, на китель и голову (фуражка осталась у Капалина) сыпались горящие соломины, он, не переставая толкать веялку, стряхивал их. Какая-то женщина опрокинула на него ведро воды.

– Еще – взяли! – натужно прохрипел кто-то за спиной Борисова.

Голос ему показался знакомым, он оглянулся и узнал старшину заставы Исаева. Веялка пошла быстрее, и вот наконец стало легче дышать – горящая крыша осталась позади. Но они продолжали катить веялку подальше от огня.

Кто-то громко крикнул: «Берегись!» Часть крыши рухнула. Раздались крики придавленных и обожженных людей. Все кинулись растаскивать горящие стропила, чтобы спасти людей и зерно. Людей вынесли, загоревшееся кое-где зерно раскидали и залили. Пожар затихал.

Все ближе и ближе к току подбиралась темнота, вот она охватила весь ток, и в этой темноте чернели, как клыки огромного хищника, каменные столбы, а чуть в стороне чернел похожий на жирафа зернопогрузчик. У зернопогрузчика старший лейтенант Малыгин в кителе, прожженном в нескольких местах, в фуражке, сдвинутой на затылок, тоже прожженной, разговаривал с председателем колхоза Петром Григорьевичем Тереховым. Борисов подошел к ним.

– На трудодни раздадим, а семян нет – покупать придется, – сокрушался председатель. – Стукнет по карману. Шесть человек из строя вышли. Сколько пролежат в постели? Хорошо хоть – все живы…

– Почему загорелось, не выяснили? – прервал Терехова Малыгин.

– Думаю, подожгли. Крыша загорелась. Сторож ужинать уходил. Он первым и увидел, когда возвращался. Тревогу поднял.

– Кто же мог? – недоуменно спросил Малыгин.

– А кто его знает… Вы границу покрепче перекройте.

– Начальник всех на ноги поднял. Сам следовую полосу проверяет.

– Заметил – мало здесь ваших. Смотрите. Нужно будет, поможем.

– Хорошо, Петр Григорьевич. Сторожа накажите. Других предупредите. А сейчас – нам пора. – Малыгин попрощался с Тереховым и повернулся к Борисову: – Тоже на заставу?

– Фуражку у Капалина оставил…

– Завтра возьмете.

Старший лейтенант направился к машине, возле которой собрались солдаты и, тихо переговариваясь о случившемся, курили.

– Все?

– Так точно! – ответил старшина Исаев.

– Поехали.

5

Борисов сидел на небольшом валуне у обложенной камнем могилы и смотрел на заржавевшую звезду. В ущелье было, как всегда, сыро и сумрачно. Над головой кружили, каркая, вороны. Было немного жутко.

Лейтенанта раздражало карканье ворон, разочаровался он и осмотром ущелья. Единственное, что заметил Борисов на почти отвесных темно-коричневых скалах с острыми зубцами и широкими трещинами, – это соломины и перья. То были гнезда ворон; вороны вылетали из этих трещин, кружились над головой, садились на скалы и, снова взлетая, каркали. Лейтенант собирался внимательно смотреть подножье горы, где ее огибала речка, но идти туда ему не хотелось. Он устал.

Вчера, после пожара, когда он вернулся с Малыгиным, Исаевым и солдатами на заставу, майор Рудков тут же послал и его, и всех приехавших с ним, на границу. До самого рассвета вся застава была на ногах, инструкторы с собаками беспрерывно проверяли следовую полосу, на участках, где кто-либо мог пройти незамеченным, залегли пограничники.

Перемена, происшедшая с майором Рудковым в ту ночь, немного удивила лейтенанта. То же спокойствие, та же уверенность, но лицо было другим – сосредоточенным, озабоченным. А утром, когда почти все наряды вернулись с границы и доложили, что никаких признаков нарушения не замечено, когда вернулся инструктор с собакой, посланный к току после пожара, и тоже доложил, что вокруг тока все испытано и никаких подозрительных следов там определить не удалось, майор Рудков вызвал дежурного по заставе.

– Вышлите наблюдателя на вышку, остальным – отбой!

– Есть!

Подождав, пока дежурный выйдет из канцелярии, Рудков обратился к Малыгину и Борисову.

– Зря шум подняли. Вряд ли это поджог. Какой-нибудь разиня окурок бросил – вот и пожар. Сосну я часок-другой, нужно и нам.

– Я другое предлагаю, – ответил Борисов майору. – Следов банды тоже не могли обнаружить. Где-то ведь она прошла, где-то пережидала? Может быть…

– Все может быть, лейтенант, но я верю фактам. А факты таковы: следов нарушителя границы нет. Не было их вчера, не было позавчера, нет и сегодня.

– Я все же пойду в ущелье. Позавтракаю и пойду.

– Стоит ли?


Сейчас Борисов смотрел на зержавевшую звезду и вспоминал события минувшей ночи, слова Рудкова и начинал уже сомневаться в правильности своего предположения. Подножие горы, берег реки и водопад все же он решил осмотреть. Если и там ничего не удастся обнаружить, то придется снова идти в село и поговорить со старожилами, которые хорошо знают местность и могут подсказать, где пережидала несколько дней банда.

«Нужно тщательно осмотреть водопад», – как бы убеждая себя, подумал лейтенант и встал.

Нахоженной тропы к водопаду не было. Весь склон горы был покрыт мягкой травой, перевитой длинными тонкими и твердыми, как проволока, колючими побегами ежевики. Ближе к речке – редко разбросанные невысокие, чем-то напоминающие перекати-поле, только красно-сизые от созревшей ягоды кусты барбариса. За этими кустами – густой тальник.

Борисов излазил весь склон горы, внимательно осмотрел каждый камень, обошел каждый барбарисовый шар, но ничего не нашел. Он проголодался и пожалел, что не взял с собой поесть, однако идти на заставу, не закончив осмотра берега реки, не хотел. Наконец, пробившись через густой тальник, Борисов вышел к водопаду.

Большой черный камень перегородил почти всю реку. Между камнем и противоположным берегом, тоже каменистым, образовалась небольшая щель, в которую врывалась струя воды. Часть же реки спокойно перекатывалась через камень и тонкой пеленой, образуя навес над камнем, падала с саженной высоты в глубокую тихую заводь. Мелкие брызги водопада вспыхивали в лучах солнца разноцветными огоньками; солнце, пробив пелену воды, кусочками радуги лежало на мокром черном камне.

Полюбовавшись радугой и напившись воды, лейтенант стал осматривать прилегающую к водопаду местность, берег реки. Никаких следов. Только за пеленой падающей воды, метрах в двух от берега у самого камня, на зеленой плесени, покрывающей гальку, он заметил след, похожий на отпечаток босой ноги. Отпечаток был нечеткий, и Борисов, чтобы рассмотреть его, вплотную подошел к водопаду и пронырнул через тонкие струи воды.

Перед ним был действительно след – след взрослого человека. Сидя на корточках, он стал внимательно изучать каждый сантиметр мокрого дна. Холодные брызги барабанили по шинели, падали на шею, скатывались за воротник. Не замечая этого, Борисов взглядом прощупывал дно воздушного мешка. Вот он увидел, ближе к берегу, еще один след и передвинулся к нему. Здесь воздушное пространство стало уже, и струя воды начала падать на спину. Борисов прижался к камню и на четвереньках пополз к берегу. В метре от берега он увидел на толстом слое ила еще один след – четкий след босой ноги человека, а рядом такой же четкий отпечаток руки. Заметил он и то, что основание камня неплотно подходит к берегу, образуя узкий треугольник.

Вода здесь почти не образовывала воздушного мешка, она скатывалась между камнем и скалой, выдвинувшейся от берега, и, чтобы вплотную подобраться к берегу, нужно было проползти метр под самой струей. Вода была холодна, и Борисов знал, что промокнет насквозь, но все же пополз вперед.

Когда он добрался до того места, где черный камень образовывал треугольник, и заглянул туда, то увидел стену из завала камней.

Все правильно. Так и говорил Илья Капалин. Стена спрессована мощно. Щели между камней илом забило. Лаза нет. Он тщательно осмотрел каждый камень и только в самом углу, в темноте, разглядел несколько камней, не забитых илом и песком. Неужели забран вход? Он подполз ближе. Потрогал камни. Так и есть – двигаются с места. Он вынул всего несколько камней и увидел черный провал.

«Пещера!» – мелькнула догадка, и Борисов пополз в черную пустоту, а протиснувшись в нее, понял, что действительно попал в пещеру. Глаза его стали привыкать к темноте, он различал острые камни, торчавшие с боков и с потолка. Медленно, почти бесшумно, он подымался по неровному каменному дну. Далеко впереди мелькнула узкая полоска света.

«Еще один выход, но в каком месте? – подумал Борисов. – Наверняка в ущелье. Но сейчас нужно смотреть и слушать. Тот, кто оставил след под водопадом, может быть здесь».

Вынув пистолет из кобуры и держа его перед собой, лейтенант снова тихо двинулся вперед.

Шум водопада сюда не проникал. В пещере была непривычная, какая-то мертвая тишина. Только звуки осторожных шагов нарушали ее. Вдруг оттуда, где светилась полоска, донесся звук, похожий на стон.

Лейтенант остановился и замер. Тихо. Решив, что это ему показалось, что какой-то звук проник из ущелья, он вновь стал подниматься вверх. Через минуту Борисов опять услышал стон и снова замер. Минута, вторая, третья…

Борисову казалось, что он очень долго вслушивается в мертвую тишину, но терпеливо ждал, чтобы еще раз услышать стон и определить, далеко ли стонущий. Теперь лейтенант был почти уверен, что в пещере – человек. Может быть, даже тот, кто поджег колхозный ток.

Стон наконец повторился. Борисов, прижимаясь к стене, начал двигаться еще осторожней. Показался грот. На середине грота на разостланном чапане лежал человек. Борисов, все так же держа пистолет перед собой, остановился. Несколько метров в густом полумраке, отделявшие их, мешали рассмотреть спящего, но лейтенант по чалме определил, что человек был из-за реки…


Лейтенанта, тащившего на спине нарушителя, увидели с вышки, и начальник заставы сам на «газике» выехал ему навстречу.

– Любуйтесь, – сняв со спины связанного человека и облегченно вздохнув, проговорил Борисов. – Вот вам, товарищ майор, и факты.

На земле лежал старик и стонал; редкая седая борода его вздрагивала. Чапан из грубой шерсти, какие обычно носили в прошлом бедняки, был мокрый и топорщился на тощем теле старика.

– Где ты его взял?

– В пещере. Под водопадом. Выход в ущелье не виден, скалой закрыт. Там, наверное, и Дамеш с пастухом прятались от жениха, там и Шакирбай с обоими головорезами прятался. А уходили за границу по реке. Видите, не высохла еще одежда. Но уже годы не те, принял ледяную ванную – и богу душу отдает.

– Легенда с продолжением, – задумчиво проговорил майор Рудков. – И, можно предположить: это еще не конец. Теперь наряды в ущелье надо высылать к выходу из пещеры. По этому маршруту могут и агентуру пускать. Не унесут свою тайну в могилу бандиты, заработать захотят на этом.

– Капалина вызовите.

– Пригласим стариков. Они помнят бандитов. Много крови здесь пролилось в тридцатые годы.


Приглашенные начальником заставы узнали в изможденном старике самого Шакирбая. Почти каждому их тех, кто стоял сейчас в комнате чистки оружия, куда положили задержанного, банда принесла немало горя: у одного были уведены корова или овцы, у другого изнасилована жена, у третьего и по сей день видны еще шрамы от сабельных и ножевых ран, и попадись Шакирбай лет тридцать назад в руки этих людей, его бы судили безжалостно. Но сейчас старики смотрели на метавшегося в жару бандита скорее с сожалением, чем с ненавистью.

– Уж спокойно бы и помирал, раз дорогу не ту выбрал. И так греха на душе сколько. Дак нет, все лютует, норовит пакость устроить, – проговорил один из стариков.

– И то подумать – хозяином был. Теперь небось нищенствует. Как не лютовать?! – как бы оправдывая Шакирбая, ответил другой.


Как только лейтенант Борисов узнал, что задержал самого Шакирбая, он решил позвонить в штаб части, чтобы доложить своему начальнику и о том, почему не выехал своевременно на другую заставу, и о задержанном бандите, но дежурный телефонист ответил лейтенату, что начальна политотдела в кабинете нет.

– Соедините с общим политотделом, – попросил Борисов и немного погодя услышал:

– У телефона майор Данченко.

– Лейтенант Борисов говорит.

– А-а, Сергей, ты еще в Подгорновке? Ну что я говорил. Застрял?

– Шакирбая я задержал.

– Как, задержал?!

– Вытащил из пещеры.

– Какая еще пещера?!

– Под водопадом. Прошу, доложите начальнику политотдела, что завтра утром выезжаю. Я не дозвонился.

Рассказы

Золотые патроны

Кирилла Нефедовича Поддубного, колхозного пасечника, я навещал часто.

Нефедыч, как звали его все, жил в долине в небольшом доме у берега озера. Рядом с домом рос развесистый дуб. Дед, с уважением поглядывая на него, любил говорить:

– Фамилия моя Поддубный – под дубом мне и жить. – И, помолчав немного, добавлял: – В силу входит, а я – того, восьмой десяток доскребываю…

Скажет и – вздохнет.

Вообще-то Нефедыч вздыхал редко; он был весел, немного суетлив, с утра до вечера возился возле ульев, рядком стоявших на опушке рощи, и сам был похож на трудолюбивую пчелу. Рощу: карагачи, ивы, ясень – гектаров двадцать – Нефедыч посадил и вырастил сам. Люди назвали эту рощу по фамилии хозяина, чуть переделав окончание – Поддубник.

Подружились мы с Нефедычем давно, в те годы, когда я командовал заставой, которая стояла километрах в восьми от пасеки, за небольшим перевалом. Хозяин Поддубника часто, особенно зимой, приходил к нам в гости. Зайдет, снимет солдатскую шапку, куртку, тоже солдатскую, одернет и поправит гимнастерку, расчешет обломком расчески негустую белую бороду и сразу:

– Где тут Витяка, внук мой?

А Витяк, наш четырехлетний сын, уже бежит к нему. Радостный. Заберется на плечи, запустит ручонки в бороду и допытывает:

– Почему, деда, у тебя борода?

– Пчел из меда вызволять. Какая залипнет – я ей бороду и подам. Лапками она хвать за волосинку, я ее в озеро несу. Пополоскаю, значит, ее в озере, она и полетит за медом. Я другую тащу. Рукой-то нельзя – ужалит.

– Обманываешь, обманываешь, обманываешь!

– Истинный хрест, правда, – смеется Нефедыч.

Вечером, за чаем, Нефедыч рассказывал о себе, о родных, о колхозе. Читали мы вместе письма от сына – сын у него полковник, окончил академию. Когда вызывали меня на заставу (бывало это часто), он бурчал:

– Ну и служба у вас! Белка в колесе, и только.

Нефедыч доставал трубку, набивал ее ароматным табаком (сын посылками баловал) и начинал дымить. Не спит, дожидается, пока я вернусь, и обязательно спросит, все ли в порядке…

Перед Новым годом случилось у нас несчастье: заболел сын. Играл с дедом, веселый такой, и вдруг – температура. Раскис совсем. Задыхается. Я к телефону, звоню в санчасть врачам.

Но такая пурга, что не пробиться к нам на заставу ни машиной, ни вертолетом. Кое-какие лекарства, предлагаемые врачами, нашлись в заставской аптечке, но они не помогали. День-два – ребенку хуже и хуже, а метель метет.

На третьий день утром Нефедыч надел шапку, затянул потуже ремнем куртку.

– Спасать, – говорит, – Витяку надо. Давай, Митрич, коня.

Куда ездил Нефедыч, к себе ли на пасеку или к другим старикам охотникам и пчеловодам, что в горах живут, мы по сей день не знаем. Вернулся к вечеру, в снегу весь, ну настоящий Дед Мороз, только ростом пониже тех, которые на картинах. Достал из-за пазухи бутылочку с какой-то коричнево-зеленоватой жидкостью.

– Сто лет теперь ему жить!

Отходил: натирал, поил. В Новый год Витя скакал вокруг елки.

Потом меня перевели в штаб части. Как в командировку еду, обязательно загляну к Нефедычу. Гостили у него и Нина с Витей.

Этот же раз я проводил в Поддубнике свой отпуск. Осенью в этих краях много всего: и дичи, и рыбы, и ягод, и солнца. На заре я покидал дом пасечника и уходил, прихватив с собой зажаренного кеклика или утку, то в горную глухомань, то переправлялся на лодке через озеро и пробивал застарелый камыш, буйно разросшийся на разливах, начинавшихся сразу же за озером, выискивая удобное для охоты место. Утки, атайки[3], гуси, кабаны любят такие места – нехоженые.

К пасечнику возвращался только к вечеру. Собирал малину и ежевику, либо просто лежал на траве, у берега какого-либо ручейка.

Вечером мы с Нефедычем готовили ужин, разговаривали о жизни. Так дни и шли.

Один раз (дней десять отпуска прошло) вернулся я в Поддубник позже обычного. Нефедыч был не один. Сам он хлопотал около плиты, стоявшей под навесом. А ему помогал парень лет восемнадцати, подкладывший в топку хворост. На скамейке, врытой в землю у крыльца дома, сидел, подперев ладонью подбородок, еще один гость – молодой мужчина в коричневой с засученными рукавами рубашке; мускулы рук будто врезались в ситец, и, казалось, рукава разлезутся по швам, стоит только пошевелиться. Перед навесом, именуемым Нефедычем летней кухней, лежал вислоухий пес – Петька. «Это, – говорит дед, – чтобы было кого по имени называть. Все не один».

Петька, не поднимая морды с передних лап, посмотрел на меня одним фиолетовым глазом и вновь закрыл его. Набегался, видно, за день и сейчас дремал.

Нефедыч, помешивая ложкой в большой кастрюле, из которой шел пар, разносивший аромат варившейся дичи, глянул в мою сторону и кивнул головой.

– Вишь, гости. Алеха с другом своим пожаловал.

– Добрый вечер! – поздоровался я.

Тот, что сидел на скамейке, подошел ко мне. Он был высок и мог бы показаться худым, если бы не сильно развитая грудь и мускулистые, толстые руки. Шея у него, как и ноги, была тонкая, длинная. Красивый чуб, русый, волнистый, широкое приятное лицо, темное от загара, глаза серые с голубизной, а в них – любопытство: «Кто ты такой?» Протянул он мне руку. Ладонь шершавая, с глубокими трещинками и мозолями.

– Павел. Скворцов.

Оглядел меня и вернулся на скамейку.

Алеха пробурчал что-то похожее на «здрасти», глянул из-под низко опущенного козырька кепки на мою «добычу» – два кеклика и коршуна, – брезгливо скривил губы, взял толстую палку, переломил ее на колене и толкнул в печку.

Про Алеху, сына своего двоюродного брата, Нефедыч рассказывал мне не раз.

– Пропадет парень в баптистах. Так закрутили его, хоть в петлю. Девка приглянулась, мать артачится: «Не возьму в снохи без крещения и все тут».

Нефёдыч возмущался: «Кто-то ее подзызыкивает!» Приглашал он прежде племянника работать к себе, но тот почему-то не соглашался.

«Приехал все же», – подумал я.

Снимая свои охотничьи «доспехи» и развешивая их на столбах, я наблюдал за парнем. Он машинально ломал палку за палкой и так же машинально толкал их в печь. Огонь освещал его длинное с впалыми щеками лицо и прядь волос, выбившихся из-под кепки; большие уши его просвечивались.

Плита раскалилась до малиновой прозрачности, а парень все подкладывал и подкладывал. Нефедыч морщась от жары, то и дело мешал в кастрюле суп, чтобы не пригорел, но молчал. Наконец не выдержал:

– Ты что, Алеха, аль меня поджарить на закуску захотел?

Алексей улыбнулся. Улыбка получилась грустной.

– Я бы, Кирилл Нефедович, сам себя спалил на огне.

Алексей сказал это с отчаянием, искренне. Нефедыч облизал деревянную ложку, которой мешал суп, вытер ладонью бороду и выругался:

– Я те, ядрена корень, все космы повыдеру!

Это, видно, было продолжением какого-то большого разговора, начавшегося до моего прихода, и мне стало неловко оттого, что помешал людям объясниться до конца; я хотел уйти на время в дом, но Нефедыч, поняв, видно, мое намерение, сообщил, что ужин готов. Потом, зажигая «летучую мышь» и приспосабливая ее на столе, чтобы лучше освещался сбитый из досок обеденный стол, он снова заговорил с племянником:

– Обтерпится, Алеха. У меня здесь такие харчи, что всякая душевная хворь сгинет. Вот смотри на меня. Сто лет проживу. А что? Кость у меня крепкая.

Старик приосанился, одернул гимнастерку, перетянутую солдатским ремнем, выпятил живот. В этот момент он, видно, считал себя стройным и молодым.

Мы сели за стол. Нефедыч, налив суп и положив в тарелку кеклика, поставил ее перед Алексеем.

– Тут у меня благодать, лучше всякого курорта.

– Куда, деда, столько. Не хочу я.

– Ешь.

Мы со Скворцовым не возражали против любой порции, и Нефедыч налил нам тоже полные чашки. Лицо Алексея посерьезнело, оно и без того длинное, будто вытянулось еще; он, прежде чем взять ложку, помолился и выжидающе посмотрел на Павла. А тот, вроде и не заметил ничего, молча принялся за суп. В глазах Алексея появилось недоумение, обида. Он хотел что-то сказать, но дед нахмурился.

– Ешь, ешь, Алеха!


Суп пришелся по вкусу всем, даже Алехе, только что желавшему сгореть в огне. Лицо его раскраснелось и подобрело. Нефедыч достал еще по кеклику.

– В твои годы, Алеха, – заговорил он снова, – я зубами пятак гнул. Возьму половину в рот, давну покрепче пальцами и на тебе – уголок. И сейчас еще зуб крепко держится. А отчего? Силу от природы имею! Опять же духом не падаю, а это перво-наперво во всем.

Я уже предугадывал дальнейший ход мысли Нефедыча, потому что не раз слышал от него этот разговор. Любил старик, когда разоткровенничается, похвалить себя: «Я тут настоящую целину обжил. Для людей парк вырастил. А что? Быть здесь городу. Вон геологи летось напали на что-то. Выходит, Поддубник мой не только для пчел сгодится». Но на сей раз он повернул разговор в иную сторону. Он с сожалением и болью спросил Алексея:

– Откуда у тебя трусость такая взялась? Убег из дому!

Алексей отодвинул чашку с супом:

– Никакой я не трус! Нету мне в деревне житья и все!

Он отвернулся и встретился взглядом с Петькой, стоявшим у стола в ожидании ужина.

– Вот так, Петька! – со вздохом проговорил Алексей, взял со стола свою чашку и вылил остаток супа в Петькину посудину. – Ешь, дружок.

Он хотел погладить собаку, но она зарычала.

– Зря, Алеха, стараешься, – довольно ухмыльнулся Нефедыч. – Петька не всякому доверится. Вот он – собака, животина – и то разбор в людях имеет. То-то! Приглядится, потом сдружится. А ты? Сначала, выходит, полюбил, а теперь в бега от нее.

– Не от нее! Мать поперек дороги встала. А Павла зря обижать не стоит. Он – человек! Все у него по-божески.

– По-божески, говоришь. Ну, пусть.

Скворцов весь ужин молчал и даже, когда Нефедыч с Алексеем заговорили о нем, продолжал старательно обгладывать крылышко. А Нефедыч нахмурился, побарабанил пальцами по столу и продолжал:

– Мало матерь твоя нужду мыкала… Я-то всякого хлебнул и разуверился в божьей милости. У меня для того свой резон имеется.

Старик встал из-за стола, вылил из кастрюли остатки в чашку, положил в нее кеклика и отнес все это собаке.

– У Петьки равная со мной норма. Заработанная.

Я принялся мыть посуду. Павел стал помогать мне и тихо, чтобы не слышал пасечник, пробормотал, обращаясь ко мне: «Зря старина о Боге так. Верующих понимать надо!»

Я хотел спросить, верит ли он сам в Бога, но передумал – хотелось узнать дедовский «резон», о котором он мне никогда не рассказывал.

– Когда Колька мой народился на свет божий, крестить понесли. А батюшка страшный любитель хмельного был. На крестины звать и пришлось. Жили мы бедно, батрачили оба с матерью. Угостили, значит, попа, как смогли, а его холеру не прохватило. Пошмыгал носом, погладил бороду и говорит: «Не скупись на радостях, тебе бог даст!» Тут мне в голову-то и стукнуло: «Ведь он ближе к богу стоит, а у нас, сирых, просит. Неужто, у всевышнего жадность такая, что для своих житье вольготное не желает устроить? Он ведь все может».

Нефедыч достал из кармана трубку, набил ее табаком, раскурил, затянулся глубоко и продолжил:

– Как ни гнал я от себя эту думку, а она сверлит мозгу и баста. Проводил батюшку и давай богохульство замаливать. Думал сатана в меня вселился. Никому не сказал о своей грешной мысли. Что ты, проклянут! А житье все хуже и хуже, хворь пришла в деревню и начала косить. Молились всем миром, а на кладбище – новые кресты. Тогда-то и схоронил я свою мать. За панихиду отдал последний полтинник. Кольку кормить надо, а в хате кусочка хлеба нет. Куда податься? И поклоны бил, и в грехах каялся, а толку-то? Посмотрел я на деревянную икону и бросил ее в печку. Пусть, думаю, порвет меня бог, ежели он есть. Мне тогда все одно было… Вишь вот, живехонек, и Колька в люди вышел, меня, старика, не забывает.

Алексей задумчиво слушал рассказ деда.

– Понял, Алеша? – вмешался я в разговор.

– А что не понять-то? – ответил он вопросом на вопрос. – Все вы мастера агитировать, прошлое захаивать. И деда туда же.

– Что-что?! – возмутился Нефедыч. – Я те, сукин сын, все душу нараспашку, а ты… Хают, вишь ли, прошлое. Да ты бы погнул спину-то за кусок хлеба.

– А то не гну? И сейчас за тот же хлеб насущ спину гнем.

Споря с нами, Алексей все время поглядывал на Павла, ожидая, видимо, его поддержки, но тот молча вытирал посуду.

– Не знаешь ты, Алексей, жизни, – попытался убедить я парня.

– Вам-то какое дело до моей жизни? – перебил он меня. – Думаете, все глупенькие. Да что с вами говорить!

Он махнул рукой и ушел в рощу. Петька, лежавший у печки, посмотрел ему вслед, встал и повернул голову к Нефедычу.

– Лежи, Петя, лежи. Свой парень, – объяснил ему старик и, обращаясь ко мне, заговорил с упреком: – А он-то, видать, прав. Мимо Алешек вы смотрите, речь с трибуны держать мастера.

– Верующих понимать нужно, – многозначительно посмотрев на меня, проговорил Скворцов.

– А вы сами верите?

– Как вам сказать? Верю. В человека, в правду верю! – помолчав немного, он сказал, что пойдет разыщет Алексея и успокоит его.

Мы с Нефедычем остались одни. Я поинтересовался, не родня ли ему Павел Скворцов.

– Какой, родня?! С Алтая, говорит. Год назад приехал к нам по вербовке. У Федоссии, Лешкиной матери, комнату снял. Одинок, говорит. Мутит, кажись, он парня. Федоссию подзызыкивает. Знаю одно: лучше Лешка с матерью до его приезда жили. Мать иногда даже в кино его пускала, против Нюрки-трактористки ничего не имела. А теперь – куда там! Молись, и все тут. Хошь Нюрку взять – пусть крещение примет в стадо овец божьих… Сам Павел-то, не поймешь, верит али нет. Ходит в молельный дом нечасто. Не поймешь… Пришел Лешка: «Примай, – говорит, – нас к себе в помощники». Припас я ему тут все! Да ведь не прогонишь – Лешку жаль. Без него не хочет оставаться. Павел-то вроде загодя знал, что соглашусь, прямо с чемоданом пожаловал. Ну да ладно. Давай, Митрич, спать.

Я забрался на чердак, где ждала меня постель из лугового сена, с наслаждением вытянул уставшие ноги, укрылся до самого подбородка и заложил руки за голову. Люблю я эти минуты. В ногах – приятная истома. Запах сухой травы, вкусный до приторности – не надышишься! Природа готовится ко сну, но еще не успокоилась. Прокуковала и смолкла кукушка. Вечером не загадывай, сколько лет жизни осталось, – подведет кукушка. Устала за день летать по роще, ленится лишний год прибавить. Робко подала свой голосок синица, словно ей страшно одной; ее подбодрили своими голосами дрозды и чижи – и снова затихла роща, только за озером, в камыше, отрывисто и пронзительно стонут атайки, будто не поделили илистый берег разлива и ругаются; оттуда же доносится спокойный говорок гусей и призывные крики крякух. Но постепенно угомонились и атайки, и гуси, и кряковые. Взошла луна. Через открытую чердачную дверку я видел ее отражение в озере.

Смотрел я на эту луну, слушал вечернюю перекличку птиц, а сам думал о разговоре с Алексеем, о Павле.

Нефедыч говорил о нем с явной неприязнью. По его рассказу, Скворцов специально приехал на пасеку. Чтобы быть поближе к границе? Но верно ли это? И если даже все это так и есть, я не мог вот так сразу что-либо предпринять. У меня нет ни одного доказательства. Просто предположения. О своих подозрениях я все же решил сообщить на заставу. А пока надо было присмотреться к Скворцову, изучить его. Перед отъездом надо сказать и пасечнику, чтобы он тоже присматривал за своим гостем и в случае чего сразу дал знать пограничникам.

Мысли эти хотя и не мешали мне слушать голоса засыпающей природы, чувствовать свежесть горного воздуха, смешанного с терпким запахом сена, и все же такого блаженства, какое было вчера, позавчера – я не испытывал. Я понял, что на такой отдых, о каком я мечтал и какой был в первые дни пребывания на пасеке, рассчитывать не придется…

Снизу заговорили – вернулся Алексей с Павлом. Нефедыч бурчал недовольно, кому хочешь, мол, коники выкидывай, но не деду. Алексей что-то тихо отвечал, Скворцова не было слышно.


Разбудила меня, как всегда, кукушка. Радостно и неутомимо она встречала солнце, и ее звонкое кукование летело над рощей, озером, над невысокими вершинами предгорий.

– Сегодня, Митрич, недолго – дичь вчерась съели, с собой хлеба только и возьмешь, – напутствовал меня Нефедыч, наблюдая, как я затягиваюсь патронташем. – А то все втроем сбегайте на озеро, да постреляйте. Я к тому времени мордушки гляну, ушицы заварю.

– Мы бы за кекликами? Можно всем, можно с Алексеем, – перебил Нефедыча Павел, который тоже встал, но еще не оделся.

Он потянулся, громко зевнул и вопросительно посмотрел на пасечника, желая подчеркнуть этим, что слово хозяина Поддубника для него закон и что свое желание он только высказывает, а поступит так, как ему скажет Нефедыч.

– Идите с Алексеем в горы, а я на зорьку в камыши, – ответил я за пасечника, вскинул ружье и пошел к лодке.

Мне не хотелось сейчас встречаться с Алексеем, я был уверен, что он обижен на меня за вчерашний разговор, а охота без улыбки и искренней радости за удачный выстрел товарища – это не охота.

Однако я ошибся в своем предположении. Когда я с гусем в удавке вернулся с зорьки, Алексей и Павел помогали Нефедычу чистить рыбу и растапливать печь.

– Ого, славно! – улыбнулся Алексей. – Вот это охота!

И он, и Павел были приветливы. Скворцов разговаривал больше, чем вчера. За завтраком, когда я сказал, что руки у него крепкие, ружье не дрогнет, и если есть тренировка, то, видимо, стреляет он без промаха, Павел с гордостью ответил:

– Да уж не промажу. Ружье только легкое, так я для тяжести в приклад свинца залил. – И помолчав немного, добавил: – А руки? В роду нашем все крепкую руку имеют. Хлеборобы! Алтаец я. Горы, как и здесь. Хорошо. Никогда бы не уехал.

Скворцов снова замолчал, лицо его стало грустным.

– Семья небольшая была у нас, – вздохнув, продолжил рассказ Павел. – Четверо. Мать с отцом и мы с братом. Погиб брат в Отечественную. Три года назад умерла мать, а через год после нее – отец. Остался я один. Девушку полюбил, она вроде тоже любила. А потом городские ребята приехали поднимать целину, она и переметнулась к одному из них. Видный парень. Кудрявый гитарист… Свет не мил стал. Продал дом и подался в город. Но так и не смог в городе жить, к земле потянуло, к горам. Приехал сюда, Алексея встретил. Смотрю на него – жалко. Кудрявого гитариста нет, так мать поперек дороги встала. Я ему и толкую: давай на пасеку махнем, пусть мать почувствует, как жить одной. Глядишь, и согласится на Нюрке женить, – закончил Скворцов с грустной улыбкой свой рассказ.

Мы молчали. Каждый по-своему оценивал исповедь Павла.

– Ты когда, Митрич, домой собираешься? – первым заговорил, обращаясь ко мне, Нефедыч.

– С недельку еще…

– Тогда так. Завтра и послезавтра я с пчелками повожусь, а после все позорюем с ружьями. Сведу вас в отменное место.

Алексей обрадовался этому предложению, я же подумал: «Конец неприязни». Нефедыч ходил на охоту редко и только с теми, кого уважал. Собственно, и наша дружба началась с предложения Нефедыча «позоревать в камышке».

Два дня прошли быстро. Алексей с Павлом помогали деду «возиться с пчелками», я как обычно, с рассветом уходил из Поддубника. В один из выходов заглянул на заставу, рассказал начальнику о новом помощнике пасечника и попросил сделать о нем запрос.


Разбудил нас Нефедыч, часа в три ночи. Дед торопил: до «отменного места» далеко, а успеть нужно к самой зорьке. Собирались при свете лампы.

Павел открыл чемодан, в котором, как я заметил, была пара сменного белья и мешочки с дробью, баночки с порохом, стреляные металлические гильзы и другие охотничьи принадлежности. У него оказалось два патронташа, один почти совсем новый, набитый папковыми патронами, другой, тоже не старый, – металлическими.

– А два-то зачем? – с удивлением спросил Нефедыч, видно, обративший внимание, что в чемодане два патронташа.

– Здесь у меня особый заряд – усиленный. Посоветовали мне, да боюсь что-то стрелять ими. Разорвет еще. Заряд почти под восьмой, а у меня шестнадцатый.

– Бери, спробуем!

– Пусть лежат.

– Бери, бери! А мне дай другой, я этой штукой все не обзаведусь, в карманах ношу патроны.

Нефедыч взял патронташ, набитый металлическими патронами, и затянул его поверх куртки.

– Боюсь, Кирилл Нефедович, что-то.

– Ну дай я спробую.

– Да уж ладно, рискну, – неохотно согласился Скворцов и вынул из чемодана патронташ.


Повел нас дед в противоположную от озера сторону, через рощу на мокрые луга. Я видел за рощей редкие пятна камыша среди невысокой травы, но никогда не ходил туда, даже не предполагал, что там может быть хорошая охота, хотя Нефедыч несколько раз советовал мне поохотиться в тех местах, объясняя, что туда утка и гусь летают кормиться; мне не верилось, думал, на убранные поля, которые были километрах в семи от Поддубника, больше дичь тянет. Все туда собирался сходить, полежать в копне, да откладывал «на завтра».

Когда мы подошли к мокрому лугу, начало светать.

– Разбиться по парам надо, – вполголоса заговорил Нефедыч. – Кто с кем?

– Я с Алексеем, – сразу же предложил Павел.

– А мне с тобой хотелось. Ну да ладно. Вон в том месте скрадок делайте, – махнул рукой дед в сторону небольшего камышового островка и на ходу добавил: – Да живо только.

Я пошел за Нефедычем.


Охота была чудесной. Через час я опустошил весь патронташ. Была добыча и у Нефедыча. Стрелял, правда, он мало, но ни разу не промахнулся. Утки продолжали тянуть на луг и на поля, а дед разрядил ружье.

– Шабаш. Будет и того. Всю не возьмешь.

У рощи мы подождали Алексея с Павлом. Они несли всего двух чирков. Патронташ Павла был полон.

– Что так?! – удивился Нефедыч.

– Да не налетало! – с сожалением и досадой ответил Скворцов.

– Не ври! Зевал бы меньше! – зло, так же, как и мне в первый вечер на пасеке, бросил Алексей.

Лицо его было хмурым. Алексей явно был чем-то недоволен, чем-то раздражен.

– А ты? – спросил его дед.

– Да ну!..

Мы с Нефедычем переглянулись.


До самой пасеки я думал о том, почему Алексей, который за эти дни свыкся, казалось, со своим новым положением и иногда даже шутил и смеялся, – почему он снова чем-то встревожен, и даже резко одернул своего друга. Ведь Павлу, как я заметил, он прежде не перечил. Да, мне нужно по душам поговорить с Алексеем, узнать все…

Видно, об этом же думал и Нефедыч, молчавший до самого дома.

За весь день мне так и не удалось расспросить Алексея о том, что произошло в скрадке – мешал Павел. Делал он это, казалось, без всякого умысла. Варили обед – он работал вместе со всеми, дед позвал Алешу к ульям – он тоже предложил свою помощь; послал Нефедыч нас мордушки потрясти, и он с нами – в общем, вел себя, как обычно, услужливо. Это меня не успокаивало. «Завтра с Алексеем пойду на охоту», – решил я и во время осмотра мордушек договорился с ним об этом.


В этот день на пасеку пришел пограничный наряд. Дед угостил солдат медом, а они, выбрав подходящий момент, сообщили мне, что начальник заставы получил преварительный ответ. Все совпадает. Жил в деревне, уехал. Я поблагодарил их за информацию и попросил передать, что подозрений своих не снимаю…

После ужина, пожелав всем спокойной ночи, забрался я на чердак и стал слушать перекличку дроздов, крякух и сердитую ругань атаек. Не спалось. Внизу о чем-то тихо разговаривали. Потом все стихло, и я уснул.

Разбудил меня громкий разговор, доносившийся из комнаты. Я различал голоса, не понимая слов. Особенно выделялся голос Нефедыча. Чувствовалось, что Нефедыч сильно рассержен. Что-то глухо стукнуло, резко распахнулась дверь. Я решил спуститься вниз и узнать, в чем дело, но когда подошел к дверке, то увидел, что лестница убрана, а кто-то торопливо шел к озеру. Потом слышно было, как устанавливает он весла. Скрипнула уключина.

Я спрыгнул на землю и быстро вошел в комнату. Темно, тихо… Шагнув вперед, я наткнулся на опрокинутую скамью и сразу же услышал стон. Стонал Нефедыч.

Я зажег лампу и увидел Алексея и Нефедыча, лежащими на полу. Дед кряхтел и стонал, Алексей лежал безмолвно. Я начал тормошить их. Прошло почти десять минут, пока они пришли в себя и рассказали о том, что здесь произошло.

– Привел суку! – все так же кряхтя и стоная, говорил Нефедыч.

– Да я же не думал, деда…

– Не думал, не думал! Что сразу-то утрось не сказал? А?!

В скрадке, во время охоты, Скворцов предложил, оказывается, Алексею уйти за границу. Пожить месяц-другой на пасеке, присмотреться и уйти. Обещал хорошую жизнь: «В деньгах нужды не будем знать». Но, видно, почувствовал Скворцов, что поторопился с откровенным разгоюром, что Алексей может проговориться и решил уйти этой ночью. Дед, однако, услышал, когда Скворцов собираться начал, спросил: «Куда это в ночь-то?» Алексей тоже проснулся, сказал о разговоре в скрадке. Нефедыч стал следить Скворцова и пытался держать его.

– Ну и силища у дьявола! – кряхтел дед.

– Эх, Нефедыч, Нефедыч! Не в твои годы драться.

– Найду гада! Я ему покажу!..

– Вот что, – прервал я воинственную речь старика, – давай, Алеха, на заставу бегом. Сколько силы хватит.

Мы с дедом осмотрели чемодан Скворцова – набитого папковыми патронами патронташа, который он после охоты положил туда, не было.

Мы вышли из дому. Петька кинулся к деду и заскулил, будто оправдывался за свою оплошность.

– Ничего, Петя! Кто ж его знал? Найдем.

Ружья наши висели на столбах летней кухни, но моего патронташа, приготовленного к завтрашней охоте, не оказалось. В темноте Скворцов перепутал свой с моим. Ружье у меня было двенадцатого калибра, у Скворцова – шестнадцатого.

«Значит, двадцать четыре патрона у него», – подумал я.

А мне стрелять было нечем. Нефедыч предложил свою «дедовскую» одностволку, которая, по его словам, бьет без промаха, а сам взял ружье Алексея, тоже одноствольное. Посоветовавшись, мы решили идти в обход озера – по чистому месту пройдешь быстрее, чем через камыш. Нефедыч пошел с тыла, я – от границы.

Проверив берег озера, я шел по краю разливов, вглядываясь в редкий камыш и осматривая илистые берега и траву между озерцами. Светила луна, но иногда приходилось зажигать фонарик.

Прошло около двух часов. Алексей, наверно, добрался до заставы, рассказал обо всем; пограничники, должно быть, перекрыли границу и скоро прибудут сюда с розыскной собакой. Уйти Скворцов не уйдет, в этом я был уверен, но обнаружить след нужно здесь, у выхода из камыша, и потом пустить по следу собаку. Я внимательно изучал каждый клочок земли, шел медленно, стараясь не вспугнуть уток, слушая, не взлетит ли где, тревожно крича, крякуха, не загалдят ли гуси.

Вот впереди, из глубины разливов, вылетела краковая. Кто это? Нефедыч или Скворцов? Совсем недалеко залаял Петька, потом пронзительно завизжал и умолк. Эхом прокатился над камышом и озером выстрел. Я побежал. Неожиданно, метрах в десяти от себя, увидел распластавшегося Петьку, ближе Петьки – Скворцова и… направленные на меня стволы. Я упал, выстрела не последовало. Я тоже не стал стрелять. Где-то напротив, в камыше, должен был находиться Нефедыч. Мне надо было отползти в сторону.

Земля была мокрой, и куртка сразу же промокла, неприятно холодя тело, но я продолжал ползти. Пополз и Скворцов, собираясь, видно, скрыться в густом камыше. Нужно было остановить его. Я поднялся и побежал вправо. Бежал и смотрел на Скзорцова, но он не стрелял, даже не поднял ружья, а продолжал ползти. Я крикнул: «Стой!» – и выстрелил, немного завысив. Скворцов не ответил на выстрел, но ползти перестал.

«Почему не стреляет?» – думал я и снова не смог ответить на это «почему».

Мы лежали недалеко друг от друга, и мне было нетрудно всадить в него заряд, но я не делал этого, зная, что вот-вот должны прибежать с заставы. Сам же подходить к нему боялся – слишком сильны были его руки, а Нефедыч – не помощник. Старик же думал, видно, иначе – полз все ближе и ближе к Скворцову.

– Лежи, Нефедыч! Не уйдет! – крикнул я.

– Петьку прибил, сволочь! – ответил он. – Убью его!

– Лежи!

Нефедыч остановился. Я время от времени стрелял поверх головы Скворцова, не давая ему подняться и уползти. Так мы лежали друг перед другом минут двацать. Начинало светать. Вдруг Скворцов поднялся и, пригнувшись, побежал в камыш. Я даже растерялся от столь дерзкой смелости, потом тоже вскочил и кинулся за ним, забыв о его сильных руках. Нефедыч выстрелил – Скворцов вздрогнул, остановился и, выпрямившись, упал на камыш.

Когда я подбежал к нему, он, опираясь на ружье, пытался подняться. Пришлось выбить ружье. Скворцов негромко, но зло выругался и застонал. Подошел Нефедыч. В руке одностволка Алексея, под мышкой – Петька. Мне было жаль его, по-старчески сгорбившегося, дрожащего от холода.

– Зачем, Нефедыч, ты в него стрелял? Куда бы он ушел!

– Ишь ты, сжалился… Он не сжалится! – буркнул дед, посмотрел на Скворцова, помолчал немного и добавил: – Не сдохнет. А Петьки нет, готов мой Петька…

Я хотел объяснить старику, что не только из гуманности пограничники стремятся взять нарушителей живыми, но услышал шаги приближающегося наряда.

Раненого Скворцова перебинтовали и увезли на заставу. Туда же уехал и я.


К хозяину Поддубника я вернулся через два дня. Нефедыч с Алексеем пили чай и о чем-то разговоривали. По серьезному, задумчивому взгляду Алексея я догадался, что дед снова вел речь о жизни, но теперь Алексей воспринимает этот разговор по-иному.

– Ну что? – поздоровавшись, спросил Нефедыч.

– Действительно, усиленный заряд, только золотой.

И я рассказал все, что успел узнать о Скворцове.

В тайге вдвоем с отцом они тайно мыли золото на заброшенных рудниках. Нашли несколько крупных самородков. Отец благословил его. Зарядили патроны, засыпая вместо пороха по полторы мерки золотого песка и делая тоньше пыжи. В приклад ружья упрятали самородки и оставшиеся от прошлых лет червонцы.

Все время, пока я рассказывал о том, как подбирался поближе к границе Скворцов, как он задался целью сорвать женитьбу Алексея и, обиженного, недовольного жизнью, уговорить убежать от матери и невесты на пасеку, а оттуда за границу, – пока я говорил об этом, дед то и дело перебивал меня: «Мотай на ус, Алеха. Полезно тебе», – а потом, когда я закончил, вздохнул:

– Жалко, Алешкино ружье больно разбрасывает. Только и влепил, что две картечины. Жалко… Смени ты ружье. Заработаешь вот здесь, у меня, купи новое. – И, расчесав пальцами бороду, заговорил снова, но другим тоном, требовательным, хозяйским: – Мать сюда возьмем. Нюрку. Хозяйство будут вести. Стар я – все вам и останется.

– В глаза-то им как смотреть теперь? – угрюмо спросил Алексей. – Что Нюре скажу?

– Нюни только не распускай. Совесть заговорила, слова найдешь.

Ущелье Злых ветров

Лошадь оседлали быстро и сразу же подвели к Марии Левадовой.

– Останься! Устала ведь! – продолжал настаивать заведующий фермой Рустамбек Каюпбаев. Он сорвал с головы лисий малахай и бросил его к ногам Левадовой. – Хуже тебя дорогу знаю?! Да?! Не бурдюк же с кумысом повезу!

– Не могу, понимаешь. Не могу! Сама я должна, – ответила Левадова и взяла поводья.

– Держи тогда! – все еще сердито проговорил Рустамбек и подал Левадовой камчу.

– Спасибо, – кивнула ему Мария, вскочила в седло и сразу же пустила коня в галоп.

Мария знала, что через несколько километров тропа вновь будет то карабкаться вверх на крутой перевал, то сбегать вниз в ущелье. Там можно будет ехать только рысью и то не везде. И здесь, на ровном участке тропы, она стремилась выиграть время, стегала камчой и без того скачущего коня и перебирала в памяти все тропы, которые, ответвляясь от этой, тоже вели к заставе, намечала самый близкий путь.

Те пять километров, которые отделяют их одинокий домик от колхозной фермы, где ей дали лошадь, Мария шла почти два часа; она не жалела себя, но годы есть годы – бежать можно только на спусках.

Мария стегала плеткой взмыленную лошадь, а мысли ее были там, в ущелье. Она представляла, как все может произойти: «охотник» проснется и станет собираться, муж ее будет хитрить, чтобы задержать подольше гостя, тот откажется, как и утром, от угощения, и муж попытается задержать его силой, а он сделает это, он у нее упрямый и смелый. Марии было даже страшно подумать, что произойдет после этого. Ее Сергей невысокий и щуплый, а гость – косая сажень в плечах, откормленный, как боров. Перед глазами Марии вставала ужасная картина: на полу, истекая кровью, лежит ее муж, а «охотник» спешит по ущелью вниз, к городу. Она с ожесточением стегала плеткой коня.


Сергей Георгиевич Левадов тихо сидел на скамье у окна и время от времени поглядывал на того, кто спал на кушетке. Тревожное чувство, охватившее Левадова при встрече с неизвестным, не покидало его. В том, это был нарушитель границы, Левадов уже не сомневался, и именно поэтому заставил себя сидеть тихо, понимая, что шум может разбудить спящего.

Сюда, в это ущелье Злых ветров, Левадовы приехали прошлым летом вместе с геологами. И ему, и Марии нравилось здесь все: молодые, веселые геологи, густой, немного таинственный лес, разросшийся по склону ущелья, обилие грибов и всевозможных ягод. Когда геологоразведочная партия перешла на другой участок, и ему, рабочему партии, предложили остаться здесь, чтобы присматривать за оборудованием и продолжать пробивать шурфы, он согласился. Их дом в городе был под присмотром – в нем осталась мать Левадова, – поэтому, как они рассудили с Марией, можно было пожить год-другой здесь, в тихом и очень красивом месте, где лишь зимой бушуют метели.

К ним в гости, хотя и нечасто, приезжали начальник геопартии, охотники из города, чабаны, которые пасли свои отары вблизи ущелья; иной раз приходили или приезжали на лошадях пограничники. Левадовы всегда были рады гостям, Мария ставила самовар и подавала к столу соленые грибы, а если летом, то обязательно и ягоды.

Однажды к Левадовым приехал начальник заставы. За самоваром офицер расспрашивал о том, довольны или нет они своей тихой жизнью, сколько пробито шурфов и сделали ли интересные находки геологи, а перед отъездом как бы между прочим сказал, что ущелье это пограничники все время охраняют и что хорошо было бы, если бы он, Сергей Георгиевич, помогал им.

Левадов понял, что именно ради этого разговора приехал к нему начальник заставы и, польщенный доверием офицера, охотно согласился выполнять все, о чем его попросят.

С тех пор к Сергею Георгиевичу стали чаще наведываться пограничники, и он говорил им о том, кто и с какой целью приезжал в ущелье, рассказывал, что теперь каждое утро проверяет, нет ли следов человека на росистой траве. А совсем недавно начальник заставы приехал вновь. Он похвалил Левадова за бдительность. Хотя эта похвала немного и смутила Сергея Георгиевича – он ведь еще никого не задержал, – все же обрадовался.

– Я понимаю. Сообща-то оно сподручней! – пожав руку офицера, ответил Левадов.

– Сподручней, говоришь, сообща? Верно.

– Никто чужой по ущелью не пройдет! Слово даю!

Он сдержал свое слово. Сегодня утром он вышел из дома и, как всегда, стал просматривать ущелье, слушать веселый разговор проснувшихся птиц, но вдруг его внимание привлек шум катившегося по склону камня. Сергей Георгиевич повернул голову в ту сторону и успел заметить, как какой-то человек спрятался за куст.

– Ого! – невольно вырвалось у Левадова, и он быстро пошел к тому кусту.

Незнакомый человек вышел из-за куста и тоже пошел навстречу:

– Устал. Вечером еще приехали. Теков пострелять. Отбился от своих. Где сейчас – даже не знаю.

– Всю ночь? Как не устать… А разрешение есть?

– Есть, есть. У товарищей оно.

– На заставу заезжали?

– Да-да, когда приехали… Теперь понятия не имею, где я. Далеко ли до нее?

– Далеко. Заходи, отдохнешь у меня, потом расскажу, как дойти. Там тебе и товарищей помогут отыскать.

– Отдохну с превеликим удовольствием, – бодро проговорил охотник, перекинул ружье через плечо и пошел вместе с Левадовым к его дому.

– Принимай гостей, Мария! Ставь самовар. Попьем чайку, потом постели на кушетке – устал человек, всю ночь в горах. Правду говорят: охота – пуще неволи.

– Вот сюда ружье поставьте, маленьких у нас нет – никто не тронет. Раздевайтесь, раздевайтесь, – приглашала Мария гостя. – Сейчас завтрак будет готов.

Охотник начал отказываться от завтрака:

– Не беспокойтесь. А вот поспать – с удовольствием.

Марии неприятно стало от этих слов гостя. Подумала с обидой: «Брезгует», – и внимательно посмотрела на охотника. Обветренное лицо его, полное, немного обрюзгшее, было коричневым от загара, и похоже было, что провел он в горах на солнце по меньшей мере несколько дней; обветренными и грязными были и руки. Мария не показала вида, что обижена отказом гостя позавтракать, и, также весело разговаривая, она приготовила постель:

– Давно, наверное, приехали?

– Да нет, вчера вечером.

Ответ этот вызвал у Марии недоумение: не может быть, чтобы лицо и руки за ночь так обветрели. И как только охотник заснул, Мария Викторовна позвала мужа на улицу и высказала ему свое подозрение. Он тоже рассказал, как этот человек прятался за кустом.

– Хотел незамеченным пройти. Что-то не то. Ты знаешь, Маня, звони на заставу, а я с ним побуду. Нарушитель, не иначе.

– Хорошо.

Мария вернулась в комнату и, хотя охотник спал, взяла корзину для ягод и осторожно закрыла за собой дверь. Она быстро зашагала по тропинке…

– Алло!.. Алло!.. – приглушенно, опасаясь, что вдруг гость услышит, кричала в трубку Мария, но ей никто не отвечал. Она снова и снова дула в трубку – тишина.

«Что случилось, что?» – с досадой думала Мария.

Нужно было что-то предпринимать. А что? Идти на заставу? Да, иного выхода нет. Пусть горы, пусть десять километров – все равно нужно идти, иначе нарушитель уйдет. Разве справишься с ним, таким боровом.

Поставив под куст корзину, Мария вышла на тропу и быстро зашагала к заставе.


Сергей Георгиевич, наблюдавший за женой, понял, что она не дозвонилась; он одобрил ее решение, но в то же время жалел ее: не близкий путь. Ведь только позавчера он звонил на заставу, связь работала. А в эти дни вроде не было ни ветра, ни грозы. И трубку никто на ронял. А вот надо же – нет связи, и все тут.

«Часов пять, не меньше будет идти. Устанет. Да и охотник проснется», – заключил Сергей Георгиевич.

Осторожно, стараясь не шуметь, Левадов осмотрел ружье гостья, разрядил, заметив при этом, что стволы густо смазаны маслом; осмотрел патронташ – гильзы тоже были ни разу не стрелянными. На патронташе висел нож, какие продаются в наших охотничьих и спортивных магазинах. Левадов давно уже мечтал купить именно такой нож, но, когда жил в городе, как-то не собрался, а сейчас нет времени съездить в город.

«Нож, гильзы, патронташ – все как будто наше, – подумал Левадов, – но человек чужой. Сказал, что заядлый охотник, а все новое…»

Именно во время осмотра охотничьих припасов Левадов окончательно убедился, что в их доме спит нарушитель границы. Вначале Левадов хотель убрать патронташ и нож, но потом поборол в себе это желание – проснется, сразу заметит. Свое ружье он зарядил картечью.

Время шло. Охотник вот-вот должен был проснуться, а Мария, как рассчитывал Левадов, доберется до заставы не раньше, чем часа через три.


Сергей Георгиевич ошибался, считая, что жене еще долго идти до заставы, он просто не предполагал, что она догадается свернуть на колхозную ферму, которая была на полпути от заставы, в километре от тропы. Надеялся только на случай – пограничники могут встретиться ей по дороге; но его жена в это время уже сидела в канцелярии и рассказывала начальнику заставы о том, как муж встретил в ущелье какого-то подозрительного мужчину. Когда она уходила из дому, он спал, а сейчас, может, проснулся, поэтому дорога каждая минута.

– Поедем! – выслушав Марию, сказал начальник заставы. – На конях. Машиной в объезд – долго. Вы, Мария Викторовна, оставайтесь пока здесь. Пообедаете. Отвезем обратно на машине.

– Нет. Я с вами! – ответила Левадова.

– Но вы же едва на ногах держитесь! – возразил начальник заставы.

– Не могу я остаться, поймите, не могу! Дайте коня!

– Хорошо. Поедем.

Левадова облегченно вздохнула.

Через несколько минут цокот копыт нарушил тишину гор…


Левадов старался не смотреть на спящего, чтобы тот не проснулся, почувствовав на себе взгляд; он стал думать, как отвлечь нарушителя, когда он проснется, как оттянуть время. Сидеть неподвижно он уже не мог, в то же время понимая, что сейчас любой шум разбудит спящего.

«Поставлю самовар, – решил он. – Проснется, а чай готов. Тогда не откажется. За чаем полчаса посидим».

Левадов встал и тихо пошел на кухню. Но эти шаги разбудили спящего, и он вскочил. Лезадов даже вздрогнул, но тут же, поборов внезапный страх, улыбнулся:

– Как выспались?

«Охотник» почувствовал, видимо, что допустил ошибку, движения его стали медленны, даже вялы; он потянулся, зевнул.

– Французы говорят: «Хорошо поспать – все равно, что хорошо пообедать».

«А какой черт тебя поднял, спал бы себе?» – подумал Левадов, а вслух сказал:

– Я как раз пошел самовар ставить. Зашумел, вот и разбудил.

– Ничего. А чаек – это хорошо. Я полежу, пока закипит.

Левадов внес в комнату кипящей самовар, и, не торопясь, начал приносить из кухни и ставить на стол чашки, хлеб, мясо, сахар.

– Жена за ягодами ушла. Вдвоем похозяйничаем. Вот соленые грибки. К ним бы – того… Да нет! Как медведи живем, за двадцать километров жилья вокруг нет.

Гость не дождался, пока хозяин принесет вилки и ложки, сел и потянулся к хлебу.

– Проголодался, – пояснил он, когда Левадов вышел из кухни.

– Ешьте, голод – не тетка, – улыбнулся в ответ Левадов, а про себя подумал: «Кору бы тебе грызть, а не грибы с мясом».

Когда, наевшись, гость принялся за чай, то снова стал рассказывать о том, как заблудился. Как бы между прочим принялся расспрашивать, как лучше пройти к дороге и где застава. Сергей Георгиевич рассказывал нарочно непонятно. Гость переспрашивал. Тогда Левадов принес карандаш и кусок старой газеты и начал рисовать тропу, горы. Так ничего и не объяснив толком, Левадов предложил:

– Девайте я вас провожу. Теков постреляем. Места я знаю. Давно не охотился. Вот сейчас заряжу патронов десяток – и двинем.

– Зачем беспокоиться? Найду как-нибудь. Немного понял. Прямо по тропе…

Охотник встал, и в это время до них долетел звук скачущих коней.

– Сообщил на заставу, собака! Пристрелю! Дешево не возьмешь!

Нарушитель кинулся к ружью.

– Руки вверх! – громко крикнул Левадов, схватив ружье и взведя курок. – Пустые твои стволы.

Они стояли в двух шагах друг от друга, один – широкоплечий, другой – маленький, щуплый. Глаза их с ненавистью смотрели друг на друга. Топот скачущих лошадей приближался.

Левадов, не спуская глаз с нарушителя, отступил еще на несколько шагов, чтобы тот не смог в прыжке схватить стволы:

– Не шевелись! Застрелю!

Еще минута напряженного молчания. Уже слышно, как спрыгивают с коней пограничники. Нарушитель шагнул к Левадову, и тот еще раз крикнул:

– Не шевелись!

Еще миг, и Левадов спустил бы курок, но дверь распахнулась – в дверях стоял начальник заставы.

– Спасибо! Молодец! – пожал руку Левадову офицер, когда пограничники связали нарушителя.

– Да что уж там… Положено. Недалече ведь она – граница.

Мария подошла к мужу и прижалась к нему. Сергей Георгиевич улыбнулся и погладил ее по голове:

– Какая ты у меня, Маня!

Евгей

Стояли морозные ночи. Выпавший несколько дней назад снег лежал пушистым белым ковром, и лишь на узкой утоптанной тропе он уже успел почернеть от подошв солдатских сапог; тропа эта пересекала небольшую рощу из невысоких сухих деревцев, полукольцом окружавших заставу, потом ровно, как натянутая веревка, тянулась несколько метров по степи и, будто упершись в непреодолимую преграду, разветвлялась вправо и влево и шла рядом с контрольно-следовой полоской. В нескольких метрах от этой полосы – граница, за ней – такая же ровная степь.

Солдаты и радовались тому, что выпал снег, и огорчались. Сухая каменная степь, где почти не растет никакой травы, только бегают ящерицы да прыгают мохнатые черные и желтые фаланги и где летом почти невозможно определить следы нарушителя – сейчас эта сухая степь стала вся следовой полосой; но вместе со снегом пришел мороз, сковал большое озеро, и оно теперь перестало быть препятствием для нарушителей; неприятным было и то, что в наряды солдатам приходилось надевать на себя всю, как они выражались, «арматуру»: и теплое белье, и две пары обмундирования, и куртку, а иной раз и шубу. Одежда эта затрудняла движение, а если приходилось долго лежать на снегу, то все же пропускала холод. И все же это были мелочи, на которые солдаты не особенно обращали внимание, главное было в том, что на снегу хорошо видны следы, поэтому все хотели, чтоб и как можно дольше не поднимался евгей, этот степной ураганный ветер, и не сдул снежный ковер.

Сегодня ночь была тихой и морозной, ветра, казалось, не будет.

До рассвета оставалось часа два, когда ефрейтор Федор Мыттев и рядовой Николай Сырецких проверили следовую полосу левого фланга. Прежде чем возвращаться на заставу, ефрейтор Мыттев решил, укрывшись за невысокие кустики чия, понаблюдать за местностью. Федор подал сигнал Николаю, и они легли недалеко друг от друга. Их белые маскировочные халаты слились со снегом. Для человека, который никогда не лежал морозной ночью на снегу, каждая минута показалась бы вечностью, но ефрейтор Мыттев служил на заставе третий год. И душные летние ночи, и надоедающие до отвращения затяжные осенние дожди, и морозное безмолвие – все это было для Федора Мыттева уже привычным; он научился, несмотря ни на какую погоду, ориентироваться во времени без часов.

Федора уважали солдаты заставы за силу и рассудительность. Федор по тридцать – сорок раз без отдыха подбрасывал и ловил двухпудовую гирю и, казалось, не испытывал никакого напряжения, только его скуластое лицо и широкий мясистый нос розовели. Он был молчалив, оценки давал людям категоричные: «Хороший мужик» или «Ай, пустой орех». Почему хороший и почему «пустой орех», никогда не пояснял.

Николай, как и многие солдаты, завидовал и силе Мыттева, и тому, с какой уверенностью действует он на границе, но ходить в наряд с ним не любил. Первый раз с ефрейтором Мыттевым Сырецких пошел на службу месяца два назад, вскоре после того, как прибыл на заставу с учебного пункта. Небо черное от туч, степь черная – чернота всюду, только если оглянешься назад, увидишь тусклый желтый квадрат. Это светится окно дежурного по заставе. Потом и этот квадрат исчез. Под ногами камни, лишь изредка вынырнут из темноты к самым ногам кустики чия, и земля станет мягче. Ефрейтор останавливался, поворачивался, говоря шепотом: «Смотри», – и совсем медленно двигался вперед, как будто потерял какую-нибудь маленькую вещицу и хочет ее найти.

Кусты чия растворялись в ночи – ефрейтор прибавлял шагу. Бесшумно шел, но быстро, вроде светил ему впереди маяк. Николай все ждал, когда ефрейтор остановится и объяснит, как он ориентируется в такой темноте на этой ровной местности, ждал, когда тот объяснит, почему он ищет следы только там, где растет чий, но Мыттев все шел и шел, тихо, будто плыл в этой безбрежной темноте. Николай тоже старался идти тихо, но нет-нет да и задевал носком камешек, а один раз даже споткнулся и чуть не упал. Мыттев повернулся и строго спросил:

– Ты что? Лось во время гона?

Сырецких не понял вопроса. Лося он видел только в зоопарке и, конечно, не знал, что весной лось, когда трубит в поисках самки, не особенно заботится об осторожности, но Мыттев и не думал о том, понятно или нет молодому солдату это сравнение; он спросил и снова бесшумно зашагал вперед.

В курилке, когда они вернулись на заставу и начали чистить автоматы, Сырецких спросил Мыттева, по каким знакам он определял в темноте верное направление.

– Наука это, Николай. Много знать нужно.

– Научи и меня. А то я, как слепой котенок.

– Лекции не помогут. Пока сам не поймешь, никто не научит.

– Но тебе же рассказывали, наверное.

– Я в тайге вырос. Тайга молча учит. Сам поймешь – толк будет, а если ждать, когда разжуют и в рот положат – не дело. Всю жизнь на подпорках не проживешь.

Николай не согласился с этим выводом и начал говорить Мыттеву об этом, но тот не стал слушать. Он еще осмотрел вычищенные детали автомата, выковырял спичкой какую-то соринку из паза выбрасывателя, смазал автомат и пошел спать.

После этого Сырецких еще несколько раз ходил в наряд с Мыттевым. Мыттев пояснял свои действия скупо, двумя-тремя словами, а больше молчал. Вот и сейчас Мыттев подал сигнал залечь, а ведь начальник заставы приказал только осмотреть КСП. Уже пора возвращаться на заставу, а ефрейтор вроде и не собирается делать этого.

Мыттев действительно не спешил. Он считал, что вернуться на заставу они успеют, если пойдут быстрее по тропе от контрольной полосы, а здесь спешить нельзя. Он рассуждал так: когда они проверяли следовую полосу, то иногда включали фонарь, значит, нарушитель, если он готовился перейти границу, заметил их, переждет немного, потом уже перейдет в наш тыл; если же повернуть назад сразу, то нарушитель затаится, вновь пропустит наряд, а другой наряд может быть здесь через час или два – времени пройдет много, и трудно будет преследовать врага.

Уже начали мерзнуть ноги, мороз пробрался через «арматуру» до тела, но Федор не давал сигнала. Неожиданно потянула поземка, вначале несильно, но каждую минуту ветер становился все порывистей – Федор не подавал сигнала. Николай Сырецких не выдержал:

– Евгей идет. Пора.

Федор ничего не ответил. Он понимал, что теперь нужно быть особенно расчетливым. Если нарушитель мог до этого не решиться перейти границу, боясь оставить следы на снегу, то сейчас, когда начинается евгей, пойдет смело, предвидя, что ветер сдует снег, а вместе с ним и следы.

«Еще пять минут и – можно идти», – решил Федор.

Ветер набирал силу быстрее обычного: прошло всего минут десять, как солдаты пошли назад по дозорной тропе к заставе, а контрольно-следовая полоса во многих местах была черной, как будто на ней никогда и не было снега; кое-где оголилась и степь. Ефрейтор Мыттев прибавил шагу. По участкам, где был снег, он почти бежал, а на оголенных от снега местах замедлял шаг, включал следовой фонарь, и, защищая ладонью, как козырьком, глаза от ветра и поземки, внимательно всматривался в хорошо вспаханную и проборонованную полосу земли. Сырецких тоже смотрел туда, где скользил по земле луч фонаря.

Следы они увидели вместе. Собственно, это не были хорошо видимые отпечатки следа, оставленные человеком или животным – это были невысокие твердые сиежные бугорки, которые ветер еще не в силах был оторвать от земли.

Федор остановился и присел.

– Человек, Коля. К озеру пошел. Совсем недавно, – уверенно сказал он.

– Доложить на заставу?! – спросил Сырецких и стал расстегивать чехол телефонной трубки.

– Подожди. Сколько отсюда до розетки?

Сырецких не ответил, а про себя подумал: «Как раз узнаешь в степи ночью, сколько до нее!»

– Семьсот метров. Много времени потратим. Если не догоним до озера, оттуда позвоним. – Федор встал, поправил автомат. – Не отставай.

Николай Сырецких вначале бежал легко, след в след с Федором. Сырецких был намного выше Мыттева, шаги делал широкие, но вскоре он уже напрягал все силы, чтобы не отставать, и все ждал, когда ефрейтор хоть немного остановится, чтобы проверить, не сбились ли они со следа; но, ожидая остановку, он понимал, что сейчас никаких следов обнаружить нельзя – евгей, набравший силу, сдул весь снег и с бешеной скоростью унес его через озеро. Федор и не искал следов, он бежал прямо по ветру к озеру, предполагая догнать нарушителя, если же это не удастся сделать, то, позвонив на заставу, можно будет разыскать след на берегу озера, который был не так крут, но на нем при любом ветре сохранялось немного снега; а что нарушитель идет сейчас к озеру, в этом Мыттев даже не сомневался. Подгоняемые ветром бежали пограничники по черной каменистой степи, один легко и быстро, другой тоже ровно, но через силу; мелкие камни больно били им в спины.

Вот уже линия связи, за ней, метрах в четырехстах, – озеро. Нарушителя нет.

– Дай трубку, – остановился Мыттев. – Отдохни, я доложу.

Сырецких вынул из чехла трубку, подал ее Федору и повалился на камни, а потом с большой неохотой повернулся головой к ветру: он руками прикрыл лицо от мелких камней, летящих с ветром, и с наслаждением распрямил ноги.

Через несколько минут вернулся ефрейтор Мыттев.

– Приказал начальник берег осмотреть. Вставай.

Они вновь бежали к озеру. Федор мысленно ругал себя за то, что слишком долго пролежал на стыке, поэтому не смогли они догнать нарушителя: «Теперь поднимется вся застава, поднимутся на том берегу рыбаки. В такой ветер. Эх шляпа, шляпа!»

След они искали недолго, он был хорошо виден на снегу, сохранившемся у берега; ветер даже не успел запорошить след, значит, прошло всего несколько минут, значит, нарушитель где-то рядом. Но на ровном и чистом, как стекло, льду не видно было никого, хотя уже начинало светать и пограничники могли хорошо видеть местность вокруг себя метров на двести.

С каждой секундой евгей дул все порывистей и порывистей; сейчас, Федор знал это, ветер сметал все на своем пути; Мыттев и Сырецких едва удерживались на ногах, расставив их широко и немного согнувшись вперед; их маскировочные халаты, неплотно облегавшие куртки, надулись на груди, как резиновые шары, а в спину больно били мелкие камешки. «Где нарушитель? Куда пошел?» – мысленно задавал себе вопросы Мыттев.

У охотника одна дорога, у волка – десятки. Так и путь нарушителя – отгадай его мысли, его планы, реши за него, как он поступит сейчас, как через минуту, да если еще для решения у тебя тоже считанные минуты: будешь медленно действовать, не догонишь, не задержишь. И Мыттев решал, обдумывал возможные варианты действия, взвешивал все за и против.

«Пошел через озеро! Легче идти, быстрей оторваться от границы!» – сделал твердое заключение Мыттев.

На том берегу есть поселок, и начальник заставы, видно, позвонил уже директору совхоза, а тот сейчас поднимает людей; нарушителя встретят там, но, может, евгей успел порвать провода, и связи с поселком нет. Пятьдесят километров льда – этот путь обязаны сделать пограничники, пусть даже связь с поселком не испорчена: пограничники обязаны преследовать врага, пока он не будет в руках.

Федор подал сигнал «вперед» и стал спускаться озеру, Сырецких последовал за ним, споткнулся о камень, скатился вниз и, как большой белый мячик, покатился по льду. От неожиданности Федор даже растерялся; он смотрел на быстро удаляющегося по льду товарища и ничего не понимал, потом крикнул: «Держись!» – сбежал на лед, но его сразу же подхватило ветром и понесло вперед. Теперь Мыттев понял, почему он не увидели нарушителя: его вот так же, как и их, по льду понес ветер. Федор, чтобы устоять на ногах, принял стойку лыжника, спускающегося с горы; лед был гладкий, и Федор катился быстро, но расстояние до Николая не уменьшалось; ефрейтор расставил руки, чтобы ветер сильней толкал его, но сделал это нерасчетливо, какую-то руку поднял немного раньше, евгей крутнул Федора и бросил его на лед. Федор почувствовал, как оторвалась от ремня сумка с патронами, он увидел ее, скользящую совсем рядом, хотел развернуться, чтобы взять ее, но ветер не позволил сделать это, он, как волчка, закрутил ефрейтора на льду. Нестерпимо больно вдавился в бок магазин автомата, Федор даже застонал.

Вот так же больно было, наверное, и тем деревьям, которые сейчас стоят мертвыми вокруг заставы. Они погибли, не успев распустить листья.

Посадить деревья в этой бесплодной степи предложил Федор. Все солдаты поддержали: «Хоть немного тени будет летом, а зимой небольшая защита от ветра». Начальник заставы, прослуживший здесь больше дасяти лет, отговаривал солдат, объяснял им, что евгей не раз срывал с заставы крышу, как-то однажды перевернул легковую машину, и с тех пор, когда дует евгей, выезжают только на грузовых; он убеждал солдат, что ветер переломает деревья, но солдаты стояли на своем, и начальник заставы разрешил им ехать к предгорью за деревьями.

Сажали зимой, выбирали деревья побольше, долбили ломом мерзлую землю и везли деревья прямо с кругами этой мерзлой земли – нелегкий труд, но солдаты работали упрямо.

Деревья посадили, провели от насосной трубу, раздобыли где-то резиновый шланг. Поливать, однако, деревья не пришлось: мелкие камни и песок счистили кору с деревьев и отполировали стволы лучше, чем наждаком. Федор вспомнил сейчас, как грустны были лица солдат, увидевших содранную во многих местах кору на деревьях после первого евгея. Потом он дул снова и снова, и лица солдат каждый раз были грустными и суровыми, когда после евгея они ходили смотреть на свою рощу. Деревья гибли, и ничем помочь им было нельзя. Им, наверное, было так же больно, как сейчас ему, Федору; его вертело на льду и несло с непостижимой скоростью к другому берегу; от маскировочного халата остались одни лохмотья, из куртки и брюк во многих местах торчала вата; болел не только бок, но и колени, и локти, и плечи, а мысли путались, порой сознание терялось совсем и отполированные стволы деревьев будто маячили перед глазами.

Федор врезался в тальниковый куст, пробил его, пробил метра на два сухой, жесткий камыш и остановился; ветер шумел в камыше, а Федору казалось, что шумит в голове – монотонно, надоедливо; ему хотелось, чтобы шум этот прекратился, тогда бы он немного отдохнул, а потом уже поднялся; но это было мимолетное желание, мысли сразу же сменились другими, тревожными: «Где нарушитель?.. Что с Николаем?.. Нельзя, лежать, а то замерзнешь!»

Федор ухватился за камыш, чтобы, оперевшись на него, подняться, но камыш ломался, тогда он, приминая снег, пополз к тальниковому кусту, ухватился за ствол и встал; ветер налетел на него, но Федор удержался на ногах, еще крепче ухватившись за ветки. Болело все тело, глаза не видели ничего, кроме голубовато-зеленых кругов. Покачиваясь, он стоял, никак не решаясь сделать первого шага, а евгей трепал лохмотья его одежды. Постепенно мысли Федора стали не так сумбурны, он начал обдумывать свои дальнейшие действия.

Кого искать, Николая или нарушителя? Нарушитель тоже пролетел через все озеро и далеко не уйдет; а Николай мог сломать руку или ногу и теперь замерзает.

«Найду Николая, оттащу в село, подниму людей», – решил он и, тяжело ступая, пригнувшись почти к сам земле, двинулся вдоль берега.

Шаг, второй, третий… Он увидел примятый снег и сломанный широкой полосой камыш – кто-то прополз. Сырецких или нарушитель.

Федор остановился. Он был уверен, что это след нарушителя, что Николай не уполз бы от озера, а стал бы искать его, Федора; может быть, он уже ищет, может, сам ждет помощи. Идти по следу, искать ли Николая – ефрейтор сразу решился, что предпринять.

«По следу! – приказал себе Федор. – Задержат Николая, найдут рыбаки».

Федор повернул в сторону поселка, идти стерался быстрей, ему помогал ветер, толкая в спину. Показался дом Антона Соколенко, главного лодочника, как называли его все рыбаки. Дом этот одиноко стоял метрах в двухстах от берега; до села от него было почти полкилометра. Следы вели к дому Соколенко.

«Тут тебе и крышка, – с радостью подумал Мыттев. – Далеко не уйдешь!»

Нарушителя Федор увидел на крыльце, когда обошел дом. Ефрейтор вскинул автомат, крикнул: «Стой!» – тут увидел, что магазина в автомате нет – его вырвало где-то на озере или в кустарнике и камыше. Нарушитель, взбиравшийся на крыльцо на четвереньках, лег на ступени, сунул руку за полу изодранной куртки и выхватил пистолет.

– А, гад! – крикнул Мыттев и швырнул в нарушителя автомат.

Прозвучал выстрел, пуля отбила от крыльца кусок – удар автомата прошелся по руке нарушителя; Федор кинулся на него, пытаясь скрутить ему руки; они боролись, чувствуя, что силы их иссякают с каждой секундой.

Разбуженный криками ефрейтора и выстрелом хозяин выскочил на крыльцо, вначале не поняв, в чем дело, но, увидев Федора, хватил нарушителя кулаком по голове.

– Свяжи его, – тихо проговорил Федор. – На берегу Николай остался. Найди.

И нарушителя, и Федора Антон Соколенко затащил в комнату, связал веревкой руки задержанному, крикнул жене: «Оттирай их!» – накинул полушубок, выскочил из дома и торопливо зашагал к озеру, навстречу евгею.

А через несколько минут по этому же месту бежал к озеру ефрейтор Мыттев.

Оказавшись в тепле, Мыттев разморился. Он сел на лавку и с полным безразличием посмотрел на нарушителя. Он слышал шум ветра, не понимая, где и что так неприятно свистит и завывает, почему вздрагивает дом. Мыттеву снова, как и на озере, в камыше, хотелось, чтобы наступила тишина. Но труба выла, ставни стучали о рамы торопливо и громко, дом вздрагивал, и Мыттев постепенно все яснее осознавал, где он и что произошло с ним и Николаем. Евгей, озеро, нарушитель… А Николай на озере! Даже если с ним ничего не случится, он может двинуться в другую сторону, обессилеть вконец и замерзнуть. Мыттев вспомнил слова Николая: «Как слепой котенок», – и подумал, что прав он был тогда, сравнивая себя с котенком. Но и сейчас, через два месяца, не слишком он и прозрел…

Здесь нет неоновых светильников, нет ни красных, ни зеленых огней с надписью «стой», «переходи». Даже он, Мыттев, не сразу понял, как все это с ними произошло, не сразу пришел в себя. А Николай? Молодцом он себя держал до озера, не отставал, хотя силенки у него – кот наплакал. Теперь, наверное, совсем растерялся. Спасать его нужно. Антон Соколенко долго может проискать…

Все эти мысли, сменяя одна другую, пронеслись в голове Федора и заставили его пересилить усталость.

Когда хозяйка вышла из кухни с гусиным жиром, чтобы натереть лицо и руки Федора, а уж потом «бандиту связанному», Мыттев стягивал нарушителю веревкой ноги.

– Чего ты его так? Аль боишься, что не сладим?

– Смотрите за ним, я на озеро, – ответил Мыттев и, схватив автомат, выбежал из дома.

Николая и Антона Соколенко Мыттев встретил на берегу озера. Лодочник поддерживал солдата.

– Где нашел? – спросил Мыттев у Соколенко.

– Тебя искал. У следа стоит, пошатывается, Мыттев тоже взял Николая под руку.

– Крепись. Вообще-то хороший ты мужик. Я тебе помогу. Научу тебя таежником стать.

Поддерживая друг друга, они неторопливо шагали к дому лодочника, а ветер трепал лохмотья маскхалатов.

Обыкновенное происшествие

Застава стояла у подножия ледника Ползущего. Серебристым тупым клыком ледник упирался в небо, a к нему прижимались другие, поменьше. Пограничники всем им дали названия: Медвежья Грива, Малютка, Пингвиненок. Посмотришь со двора заставы на Ползущий, он будто рядом, рукой подать, но до него километров десять по осыпям, над обрывами, со снегом по колено. На заставе так и говорят: «Глазам завидно, ногам больно».

Раньше пограничники на ледниках бывали редко и только в хорошую погоду. Никто не предполагал, что через них могут пройти нарушители. А два года назад пограничный наряд обнаружил в седловине между Ползущим и Медвежьей Гривой следы. Найти в горах человека, если прошло много времени, не легче, чем иголку в стоге сена, и вся застава не спала несколько суток, пока нарушитель не был задержан. С тех пор службу на ледниках солдаты несут постоянно.

Трудный этот участок. Высота почти пять тысяч метров над уровнем моря. Грозы с градом вместо дождя, метели даже летом и снежные обвалы. Но пограничники поднимаются в горы. Одеваются лишь потеплей, да с запасом берут продукты.

Сегодня на Ползущий начальник заставы направил ефрейтора Семена Андрющенко и рядовых Романа Олтухина и Олега Баскова. Идут они по тропе медленно и осторожно, впереди Андрющенко, за ним, метрах в двадцати – Олтухин и Басков. Басков на ледниках первый раз, оглядывается время от времени назад, на заставские дома, которые становятся все меньше и меньше.

Пограничники обогнули придавленную снегом скалу и повернули в узкое ущелье. На крутых склонах сквозь толстый пушистый снег проглядывали наконечниками стрел камни, а со скал угрожающе свисали пухлые языки карнизов. Басков нерешительно остановился, затем оглянулся и не увидел заставы, привычный вид которой все время подбадривал его. Баскову стало жутко.

– Ты что? – повернулся Олтухин к Баскову, услышав, что напарник остановился.

– Ничего, – ответил неуверенно Басков.

– Пошли, – понимающе улыбнулся Олтухин. – Не отставай от меня.

У выхода из ущелья Андрющенко подождал своих товарищей.

– Похоже, что попадем в пургу, – проговорил он.

Олтухин утвердительно кивнул, а Басков с недоумением смотрел то на одного, то на другого. Ледники ослепительно блестят под лучами солнца, небо светлое высокое-высокое, на нем лишь несколько тучек, а воздух неподвижен.

– Не удивляйся, – ответил Андрющенко на молчаливый вопрос молодого солдата. – Видишь, тучи собираются? Если бы справа от Ползущего, то ничего, а раз слева – закроют ледник. Часа через два-три закроют. Тут уже все изучено. Запоминай.


Вершина Ползущего, как и предполагал ефрейтор Андрющенко, встретила пограничников ветром, несильным, но гнал он на вершину одну за другой тучи. Через холодную мокрую мглу ничего не было видно, поэтому Андрющенко, посоветовавшись с Олтухиным, решил перевалить через ледник и спуститься ниже туч, чтобы они не мешали наблюдению, и там, выбрав поровнее место, пообедать, а затем осматривать, как приказал начальник заставы, седловины и другие ледники.

Вниз они шли тоже медленно, как и вверх, – в горах спуск не легче, а трудней, но прошло уже много времени, и пора было бы выйти из полосы туч, однако никакого просвета не появлялось, и теперь было такое ощущение, что нет ни гор, ни земли вообще – нет ничего на свете, кроме белой тверди под ногами и серой мути вокруг. Даже Андрющенко почувствовал себя неуверенно, остановился и, обращаясь к Олтухину, спросил:

– Может, Роман, в седловину сразу двинем?

– Можно, – немного помедлив, ответил Олтухин.

Андрющенко повернулся к Бескову:

– Километр пройдем по склону, потом – вниз. Точно в лощину спустимся. Считай шаги.

Из полосы низких туч они вышли раньше, чем предполагали. Тучи на этом склоне Ползущего неровной рыхлой стеной поднимались вверх метров на двести; стена эта, казалось, упираетется в такую же рыхлую крышу, быстро двигающуюся над горами. И седловина, и ледник Медвежья Грива, угрюмый, неприветливый, были хорошо видны со склона Ползущего.

– Перекусим в седловине, гривку медвежью прочешем, Малютку оглядим и – домой, – высказал свое решение ефрейтор Андрющенко, достал из чехла бинокль и стал осматривать горы.

Через несколько минут пограничники, обходя трещины, – а их на Ползущем много, – стали медленно спускаться в седловину, а следом за ними, тоже медленно, двигалась серая лохматая стена, не приближаясь и не удаляясь; все ниже и ниже спускалась «крыша». И Андрющенко, и Олтухин, и особенно Басков тревожно поглядывали на двигающиеся за ними тучи, но никто не высказывал вслух своей тревоги, только Андрющенко ускорил шаг. Разрыв начал увеличиваться, и вскоре стена отстала от пограничников метров на двести, но все же продолжала наступать. Остановилась она лишь у самой седловины – ветер задержал ее медленное, грозное движение. Он отрывал серые мягкие клочки и уносил их вниз, в ущелья. Пограничники, выбрав неглубокий расщелок, чтобы укрыться от ветра, подогрели на сухом спирте консервы и хлеб, запили обед растопленным снегом и двинулись на Медвежью Гриву. Стена все стояла на месте, только «крыша» опустилась еще ниже, потяжелела, будто налилась свинцом.

– Придавят нас эти чертовы тучи, – пробурчал Олтухин.

Андрющенко не услышал этих слов – он шел впереди, а Басков ничего не ответил, только зашагал быстрей, чтобы догнать ефрейтора.

Чем выше поднимались пограничники по склону Медвежьей Гривы, тем ветер становился сильней, но солдаты, казалось, не замечали этого. На вершине они легли на лед, для маскировки, и минут пятнадцать осматривали открывшиеся перед ними ущелья. Кругом тусклая белизна. Даже ели, которые росли внизу, на склонах ущелий, возвышались белыми конусами, словно большие головки сахара.

– Давно, говорят, не было такой снежной зимы, – проговорил ефрейтор Андрющенко, передавая бинокль рядовому Баскову. – Смотри, какие карнизы на склонах.

– Сильные обвалы пойдут, – добавил Олтухин.

Наряду оставалось, перевалив небольшой ледник Малютку, осмотреть еще одну седловину, а оттуда, вновь перевалив через Медвежью Гриву, – на заставу.

С Малютки спуск в долину был, но очень крутой. Там проходили лишь летом, зимой же пользовались этим маршрутом в исключительных случаях, хотя и Андрющенко, и Олтухин, и другие солдаты изучили этот маршрут вместе с начальником заставы капитаном Шамшиновым. Опасный маршрут. Тропа местами пролегает там по очень узкой кромке, нависающей над глубокими пропастями. Кто и когда проложил ее? Никто на заставе не знал. Может, теки протоптали ее своими жесткими копытами, может, бесстрашные охотники за барсами, может, контрабандисты, может, первые пограничники или казаки, сотня которых до революции стояла на месте нынешней заставы, а может, и те, и другие, и третьи? Тропа эта самая короткая и спускается в долину к одинокому домику, в котором живет охотник. А от него до заставы всего километров пять.

«Придется, видно, сегодня по той тропе спускаться», – подумал Андрющенко, потому что погода все ухудшалась.

Низко нависло бурлящее темными облаками небо; стена, остановившаяся между Ползущим и Медвежьей Гривой, хотя ветер отрывал от нее большие куски, не отступала и, казалось, не собиралась этого делать, а, наоборот, стремилась пробиться сквозь ветер, заполнить седловину, окутать Медвежью Гриву, опуститься всей своей чернотой на горы. А если это случится, через Ползущий идти обратно будет невозможно: наверняка потеряешь ориентировку. Тогда – только вниз, куда тучи еще не успеют сползти.

Наряду, правда, можно было сейчас повернуть обратно, на заставу, и никто не упрекнул бы Андрющенко за это (начальник заставы, отдавая приказ, предупредил: «Не рисковать!»), но ефрейтор решил двигаться вперед, считая, что Малютку осмотреть нужно, чтобы потом уверенно доложить начальнику заставы: «Признаков нарушения границы не обнаружено». Сомневался Андрющенко лишь в одном: сможет ли Басков пройти по трудному маршруту.

«Должен. Если что, поможем», – мысленно ответил он на свои сомнения, а вслух скомандовал:

– Пошли!

Наряд поднялся на Малютку. Андрющенко достал бинокль, но не успел еще поднести его к глазам, как Роман Олтухин воскликнул:

– Следы!

Седловину действительно пересекала ровная строчка следов, прерывавшаяся в тех местах, где снег был твердым.

С Малютки пограничники скатились к самым следам и стали внимательно рассматривать примятый снег. Прошел человек. Совсем недавно. Будет спускаться, наверное, к домику охотника. Должно быть, знает местность.

Быстро, насколько позволял разряженный горный воздух, солдаты двинулись по следам. Впереди – Андрющенко, метрах в тридцати за ним – Басков и Олтухин. Теперь они не замечали ни туч, опускавшихся все ниже и ниже, ни того, что ветер постепенно стал усиливаться; сохранить дыхание, увидеть и задержать нарушителя здесь, на ледниках, – эта мысль занимала сейчас пограничников. А тучи опускались и зловеще чернели.

Андрющенко остановился. Он увидел, что нарушитель не пошел по тропе, ведущей к охотнику, а резко повернул вправо. А там, ефрейтор знал это, – обрыв. Там горы непроходимы. Видимо, решил отдохнуть в каком-нибудь расщелке. А может, он знает горы лучше? Андрющенко вспомнил слова старого охотника Антона Никифоровича:

«Где пройдет барс, там пройдет человек. Полюбишь горы – везде они пустят».

Пока подходили к ефрейтору младшие наряда, тучи опустились, окутав солдат непроницаемой мглой и холодом. Ветер рванул эти тучи и на смену им принес мелкий снег.

«Вот черт! – мысленно выругался ефрейтор Андрющенко. – Заметет следы». – А вслух проговорил:

– На заставу нужно доложить, чтобы успели перекрыть выходы в долину. Мы-то теперь потеряем следы, но и преследовать тоже надо. Что будем делать?

– Мы с Олегом пойдем по следу, – ответил Олтухин.

– Хорошо. Давайте. А я на заставу. У охотника коня возьму. Старшим ты, Олтухин.


По едва заметным следам (ветер начал заметать их) Басков и Олтухин подошли к обрыву. Метрах в трех внизу были видны глубокие вмятины: нарушитель спрыгнул в рыхлый снег. Следы вели вниз, а метров через тридцать поворачивали за скалу. Снег на вершине скалы напоминал шапку, сдвинутую набекрень. Ветер отрывал кусочки этой шапки, но унести с собой не мог, и они падали вниз.

– Петляет, – пробормотал себе под нос Олтухин, спрыгнул с обрыва и подал сигнал Баскову.

Утопая по колено в снегу, осторожно, чтобы не вызвать оползня, продвигались Олтухин и Басков по следам нарушителя. Вот и скала.

– Стой здесь. Жди сигнала, – приказал Олтухин Баскову и медленно начал обходить скалу.

Оставил он Баскова здесь потому, что нарушитель мог быть вооружен и притаиться за скалой. И если они вдвоем попадут под выстрелы, трудно сказать, чем все закончится.

За скалой – ни следов, ни нарушителя. По неширокому ущелью, круто поднимавшемуся на ледники, ветер гнал поземку. Немного выше скалы от ущелья отходил расщелок, но и в нем, насколько видел Олтухин, поземка сровняла снег.

– Замело, – пробормотал Олтухин. – Куда он пошел, в расщелок или вверх, на ледник?

Нужно идти и на ледник, и осмотреть расщелок, а как пустишь одного Баскова? Но другого выхода нет. Олтухин повернулся к Баскову:

– Пойдешь вверх один. Прямо по ущелью, до ледника. Там трещины. Первая будет на твоем пути. Осмотри ее и жди меня. Я пойду в расщелок. Он тоже немного дальше выходит на ледник. Понял?

Басков не ожидал этого. Незнакомое место, метель. И он один в этих страшных горах. Но сказать ничего против решения Олтухина не мог. Понимал: где-то здесь нарушитель и его нужно искать.

– Все ясно, – ответил Басков, стараясь придать голосу твердость.

Обогнули скалу. Олтухин пересек ущелье и углубился в расщелок. Басков остановился, провожая товарища глазами. Сейчас он с завистью думал о рядовом Олтухине, который, как казалось Баскову, ничего не боится. Но теперь его нет рядом, а идти надо. Идти, куда приказал Олтухин. Там может быть нарушитель…

Совсем немного осталось до ледника. Скалы, у входа в ущелье высокие, почти совсем сошли на нет. Вот-вот Басков выйдет на открытое место. Но в это время за его спиной что-то глухо ухнуло, солдат вздрогнул, резко повернулся назад и увидел, что на скале, у которой они Олтухиным разошлись, снежная шапка разделилась и сползает вниз.

«Обвал!»

Сразу загудели будто все горы, снег огромный белыми потоками летел со скалы и стремительно несся вниз. Басков увидел все это и сразу же, подгоняемый желанием скорее выбраться из ущелья, побежал вверх, не обращая внимания на то, что тяжело дышать, ни на то, что сердце забилось часто и гулко. Горы гудели, справа и слева с невысоких скал падали комья снега, а потом Басков почувствовал, что снег потянул вниз и его – начался оползень.

Снег здесь был неглубок, но все же, поскользнись Басков, стянуло бы его назад, закрутило бы в снежном водовороте, и Басков напрягал все силы, чтобы устоять на ногах и вместе с тем все время подниматься выше, где снег твердый и не ползет. Прошло всего минуты три, но Баскову казалось, что борьба длится бесконечно долго; он был так напряжен, что не сразу заметил, что снег под ногами уже не проминается, а когда почувствовал это, то распрямился и облегченно вздохнул. А ветер, здесь ничем не сдерживаемый, тугой волной бил обессиленного солдата. Басков повернулся спиной к ветру. Он увидел оголившиеся темно-коричневые, почти черные скалы и, прислушиваясь к удалявшемуся вправо и влево грохоту, подумал: «Пронесло. Успел уйти. Олтухин тоже в стороне оказался».

Басков считал, что обвал прошел только в этом ущелье. Он немного отдохнул, а как только дыхание успокоилось, направился вверх по леднику, к месту встречи с Олтухиным. Он шел, немного пригнувшись и прикрывая ладонью, как козырьком, глаза от летящего навстречу колючего снега, всматривался вперед, пытаясь увидеть или следы, или нарушителя. Путь пересекла трещина. Первая ледяная щель. Басков посмотрел на дно, следов вроде не видно. Басков спрыгнул в щель.


Андрющенко, спустившийся уже метров на триста, услышал грохот обвала и определил, что он как раз в том месте, где должны находиться сейчас Олтухин и Басков.

«Не задавило бы!» – с тревогой подумал он о товарищах и побежал.

Он шел по узкой тропе. Слева – обрыв, метров пятнадцать, справа – скала, метров пять. Со скалы свисали толстые козырьки снега. Здесь, если начнется обвал, попадешь под самый его центр, А обвал будет, Андрющенко знал, что стоит только в одном месте стронуться снегу, и загремят обвалы по всем горам, полетят одна за другой лавины снега вниз, пока не спадут снежные карнизы почти со всех скал. Вот и побежал Андрющенко, чтобы скорей оставить позади опасный участок тропы. Впереди, совсем близко, скала переходит в пологий склон, и если там тронется снег, то вместе с ним можно будет скатиться в лощину, удержавшись на поверхности. Набьется только в рукава, за голенища сапог, под куртку, но это не беда. Андрющенко бежал.

Но он не успел. Осталось всего метра два, и в это время Андрющенко скорее почувствовал, чем увидел, что от козырька отваливается огромная снежная глыба. Андрющенко упал и, прижимаясь к скале, пополз вперед. Глыба рухнула, обсыпав ефрейтора; снег с тропы начал сползать вниз, сперва медленно, потом все быстрей и быстрей. Андрющенко стал еще старательней работать руками и ногами. Еще полметра, там обрыв кончается, там не завалит. Рухнула еще одна глыба и придавила ноги ефрейтора; он вырывал их изо всех сил, но снег держал крепко и тащил за собой стремительно, безжалостно. Сверху падали все новые и новые глыбы, но ни одна больше не задела ефрейтора, все они гулко ухали рядом – Андрющенко оказался на самом краю обвала. Он понял это и обрадовался, и хотя его несло вниз, и ноги плотно сжимал снег, он был уверен: останется живым.

Андрющенко прилагал все силы к тому, чтобы вырваться из снега и уползти еще дальше, и это ему удалось как раз вовремя – до дна ущелья оставалось совсем немного, а там неудержимый бег снега затормозится, верхние слои начнут наползать, образуя горы. Там может вновь завалить, если не отползти еще дельше от центра обвала. Ефрейтор, освободив ноги, быстро пополз по стремительно текущему вниз снегу, будто поплыл по бурлящей речке.

Снег под ефрейтором замедлил движение, заскрежетал, а Андрющенко по инерции покатился еще ниже, но он сразу же, раскинув руки и ноги, сдержал свое движение. На него наполз скользивший сверху снег, слой был совсем не тяжелый, и Андрющенко обрадованно подумал: «Теперь все!» Он встал и тут только увидел, что на одной ноге у него лишь шерстяной носок, другая – голая. Холодный снег обжигал эту ногу. Андрющенко сел спиной к ветру и обхватил ступню руками, мокрыми, холодными.

Первое, о чем подумал: «Искать сапоги!» Он даже встал и начал осматривать дно ущелья и крутой склон, но везде, насколько было видно, лежал белый снег.

«Нет. И думать нечего».

Разутая нога мерзла. Он расстегнул ремень, снял куртку, отрезал автоматным штыком рукава и надел их на ноги. Разрезанным на две части ремешком от бинокля завязал рукава на ступнях, а индивидуальным пакетом – на икрах.

Андрющенко не рискнул идти по ущелью, потому что не знал, куда оно выведет – может, поворачивает в сторону или петляет между скалами. Сейчас он не мог рисковать: в горах нарушитель! Нужно идти знакомым маршрутом. Пусть опасным, зато коротким. И Андрющенко полез вверх на тропу, скользя и проклиная сыпучий снег и слушая, как один за другим грохочут обвалы слева, куда ему предстояло идти.

«Хорошо. Очистится тропа от снега».

И действительно, почти по всему маршруту снег сошел вниз, только на одном месте, где тропа последний раз сужалась, обвал не прошел. Ветра здесь почти не было, а впереди, в долине (ее стало видно), светило солнце. Не докатилась сюда цепная реакция обвалов, стихла по пути. Андрющенко в нерешительности остановился перед угрожающе нависшим козырьком, потом отошел немного назад и, сняв автомат, подрезал козырек длинной очередью.

Теперь безопасно, трудного после этого участка осталось совсем немного. Можно даже бежать. И Андрющенко побежал, обжигая подошвы ног о снег – рукава куртки уже в некоторых местах протерлись, и снег набивался в них. Вот наконец и домик охотника.

– Господи! – всплеснула руками Матрена Сергеевна, жена охотника, когда Андрющенко вошел в дом. – Откуда это ты?! Лезь на печь!

– С ледников, – едва переводя дыхание, ответил Андрющенко, затем повернулся к охотнику: – Антон Никифорович, коня бы мне. На заставу надо скорей.

Андрющенко начал поспешно рассказывать о том, почему он так торопится, но Матрена Сергеевна перебила его:

– Обвалы ведь! Как, господи, прошел-то?

– Где полз, где бегом, – ответил он ей и продолжил рассказ, но Матрена Сергеевна все причитала, перебивая его.

– Уймись ты, бабка! Валенки дай и полушубок солдату. Новые мои. – Потом охотник обратился к ефрейтору: – Скачи, сынок. Сам подседлай. Я в горы пошел.

– Господи! – вновь забормотала старушка и затрусила в горницу открывать сундук.


Басков еще раз оглядел дно щели, следов снова не заметил. А они были, и если бы Басков имел чуть больше опыта, он понял бы, что едва заметные углубления в снегу – следы, которые уже успело замести задуваемой в щель поземкой. Басков же стоял и думал, куда ему двинуться вправо или влево. Если нарушитель прошел, где он, Басков, то мог укрыться в щели немного правей, а если тем путем, куда направился Олтухин, то левей. Солдат, немного подумав, пошел вправо, а метров через двести, ничего не обнаружив, повернул обратно. Вот уже позади то место, где он, Басков, спрыгнул в щель, вот еще пройдено метров двести, но следов не видно, Басков уже решил остановиться и ждать Олтухина, но здесь были высокие стены, и он пошел вперед, чтобы найти удобное для наблюдения место, и тут заметил несколько почти четких углублений у самой ледяной стенки. Нарушитель, видно, отдыхал, прислонившись к ней, а ветер поземку задувал сюда меньше, чем на середину щели.

Басков быстро пошел вперед. Щель становилась глубже и уже и, наконец, сузилась настолько, что солдату приходилось буквально втискиваться в нее.

«Пролезу! Раз нарушитель пролез!»

В нескольких местах Баскса разорвал куртку о неровные ледяные стены, но не обратил на это внимания и, как только щель немного расширилась, побежал. Он пробежал совсем немного и остановился, будто наткнулся на непроходимое препятствие: впереди, метрах в двадцати, сидел сгорбившийся человек.

Сделать первого шага Басков не решался: вдруг человек сильнее его, вдруг вооружен. Басков снял автомат, откинул предохранитель, дослал патрон в патроник и вскинул автомат, чтобы выпустить очередь в сгорбленную спину нарушителя, но сдержал себя:

«А если он не вооружен? И сопротивляться не будет?!»

Басков не выстрелил, а начал подкрадываться к нарушителю. Нарушитель же спал; он уже вторые сутки шел по горам; он знал их повадки, он чувствовал, что вот-вот наступит непогода, а с ней начнутся обвалы; он торопился спуститься в долину до того, как начнется пурга, но не успел, а поняв это, поднялся вновь на ледник, чтобы переждать непогоду в безопасности. Он считал, что сейчас здесь пограничников быть не может. Басков не знал ничего этого, он тихо приближался к нарушителю, с тревогой ожидая, что сейчас тот повернется и выстрелит в него из пистолета. Палец Басков держал на спусковом крючке.

Вот уже осталось несколько шагов, вот уже совсем рядом – нарушитель не двигался.

«В упор хочет! В упор…»

Басков бросился на нарушителя – тот мягко повалился на бок. С колен его соскользнула на снег двухстволка. Басков отшвырнул ногой ружье, заломил руки нарушителю назад и туго связал их. Нарушитель застонал.

«Жив. Хорошо», – с удовлетворением подумал Басков и теперь уже спокойно стал обыскивать его.

Нарушитель был небольшого роста, сухощавый, даже щуплый, и Басков упрекнул себя за то, что хотел ударить его прикладом.

Взвалив нарушителя на спину, Басков пошел по щели. Метров через сто она стала мельче. Положив нарушиля на снег, он приподнялся на цыпочки и начал смотреть, не идет ли Олтухин. Тот должен был подниматься примерно в этом месте.

Косые полосы снега сливались в единое белое полотно, которое кто-то впереди стремительно тянул на себя, и через это полотно просматривалась местность метров на сто. Никого.

«Пора бы», – подумал Басков, глянул на лежавшего у ног рушителя и вновь стал смотреть то вперед, то влево, то вправо.

«Вдруг где стороной прошел?»

Басков поднял автомат и дал две длинные очереди – сигнал, на который должен отозваться Олтухин. Подождал. Ответа не последовало. Выпустил еще две очереди. Ответа нет.

«Не случилось ли что?! – подумал Басков, вспомнил обвал и то, как убегал от него, а потом услышал удаляющийся гул гор: – Вдруг не эхо? Вдруг и в расщелке произошел обвал, и дальше тоже?!»

Басков схватил нарушителя, вылез из щели, взвалил задержанного на спину и торопливо зашагал вниз.

Спуск в расщелок он нашел не сразу, а когда увидал его и, скользя и падая, почти скатился вниз, то остановился ошеломленный – со скал не свисали глыбы снега, весь он сполз на дно расщелка, и черный гранит щетинился острыми камнями, мимо которых проносилось белое полотно метели. Басков быстро пошел по расщелку (будто не лежала у него на спине тяжелая ноша), к скале, у которой они разошлись с Олтухиным.

«Там он! Там!»

Но и у скалы никого не оказалось. Басков обошел ее. Пусто. Лишь ветер и снег.

«Завалило! Искать! Искать! – мысленно приказал он себе. – Разгребать снег в расщелке!»

Он уже хотел повернуться и идти обратно, но увидел, что в том месте, где прыгали с обрыва и нарушитель, и он с Олтухиным, в ущелье спрыгнул человек. Басков лег, но когда внимательно всмотрелся в человека, то узнал в нем охотника. Узнал и обрадовался.

– Антон Никифорович, сюда!

– Поймал, говоришь, вражину? – довольно проговорил охотник, когда подошел, А затем, уже с тревогой в голосе, спросил: – А где третий ваш? Роман где? Семен говорил, что двое вас тут?

– Под обвал попал, – ответил Басков.

– Искать нужно. Давай только этого в чувство приведем.

Они начали тереть снегом лицо нарушителя. Вскоре тот застонал и бессмысленно посмотрел на охотника и солдата. Баскову стало не по себе от этого взгляда, он даже поежился, а Антон Никифорович спокойно проговорил:

– Оживеет сейчас. Три лоб ему.

– О-о-ой, голова, – простонал нарушитель.

Взгляд его испуганно метнулся на пограничника, потом на охотника, нарушитель вскочил, но поскользнулся и, если бы Басков не успел схватить его за шиворот, покатился бы вниз.

– Не дергайся! – прикрикнул на него Басков.

– Теперь бери эту вражину и давай на заставу, – приказным тоном заговорил охотник. – По той тропе, где Семен прошел. Обвалов нет там теперь. Встретишь своих по пути. А я поищу Романа.

– Нет, – ответил Басков. – Не пойду на заставу. Я должен искать Олтухина. Должен. Вместе пойдем.

– Раз так хочешь – пойдем. Бери вражину.

Искали они долго. Разгребали снег, где им казалось, что может находиться Олтухин. Их руки уже не чувствовали холода, сами они замерзли, потому что холодный ветер все усиливался.

Начало темнеть, и все меньше оставалось надежды, что Олтухин будет найден. Басков все чаще поглядывал, не идут ли на помощь солдаты; он начинал злиться на их медлительность.

«Ночь настанет – ничего не сделаем! А до утра Олтухин задохнется под снегом».

Проходила минута за минутой, а с ними исчезла и надежда на спасение солдата. И вот когда Баскова уже охватило отчаяние и он без всякой надежды на успех начал разгребать снег в новом месте, неожиданно захватил руками шапку.

– Здесь! – крикнул он. – Антон Никифорович, сюда! – И принялся раскидывать снег.

Через несколько минут они откопали Олтухина. Он был жив, но без памяти. Басков передал автомат охотнику, чтобы тот конвоировал нарушителя, поднял Олтухина на руки и понес его к скале. Возле нее они и встретились с начальником заставы и пятью солдатами. Андрющенко и рядовой Силин взяли Олтухина у Баскова, а Басков, сдерживая порывистое дыхание, начал докладывать:

– Товарищ капитан…

– Потом, потом. На заставе расскажешь. Нате вот с Антоном Никифоровичем чаю. Еще теплый, – сказал капитан Шамшинов и подал фляжку в суконном чехле.

Перевал Новостей

– Какой черт тянул здесь линию! – ворчал прапорщик Ерохин, проваливаясь по пояс в пушистый снег. – Ни на лыжах, ни верхом!

Ущелье круто спускалось вниз. Клыкастые гранитные стены с кусками снега, похожими на вспушенную вату, будто специально разбросанную между острыми утесами, становились выше и все больше напоминали неприступные сказочные замки. Только полоса смятого снега, которую пробивали связисты от столба к столбу между валунами, похожими на шлемы утонувших в снегу рыцарей, нарушала сказочную гармонию.

– Ветра, видишь ли, не будет, гроза не побьет, – продолжал ворчать Ерохин. – А снег? Сбросили со счета…

Словно забыл прапорщик, что всего два года назад линия связи шла по верху, рядом с тропой, и много хлопот доставляла его взводу: летом гроза в щепки разбивала столбы, приходилось ставить новые; зимой лютый ветер рвал провода. Повернуть сразу же за Хабар-асу – Перевал новостей – линию сюда, в ущелье, предложил сам Ерохин. Доказывал тогда: на десять километров короче, провода от ветра укрыты, гроза между скал тесниться не станет, на просторе ей вольготней – греми себе, швыряй стрелы во все стороны, куда приглянется. А что трудно линию тянуть, так это пустяки. Если теки и архары проходят, то уж связист столб пронесет и поставит.

Первый раз за два года на этом участке обрыв. И немудрено. Несколько дней беспрерывно шел снег. Не провода – будто толстые снежные жгуты провисли между столбами.

– Ведь что надо? – остановившись возле очередного столба, размышлял вслух Ерохин. – Чуть-чуть дунул бы ветер в эту дыру, посбивал снег с проводов, сидели бы мы в тепле…

Повернулся к остановившимся за спиной рядовым Жаковцеву и Дерябину. Жаковцев снимал с плеч вещмешок, проволоку и когти, а Дерябин с веселой ухмылкой на лице прикуривал сигарету.

– Ишь ты, разулыбался. С чего бы? – спросил прапорщик.

– Вспомнил вот, – ответил с ухмылкой Дерябин, – у нас, в Рязани, ворчунов ерохами зовут.

Жаковцев метнул на Дерябина осуждающий взгляд: как же можно с командиром взвода, старшим по званию и отцом по возрасту вот так, бесцеремонно? Он бы, наверное, отчитал Дерябина, но прапорщик, поняв это, успокоил Жаковцева:

– Ничего, Илларионыч, я не серчаю. – Потом обратился к Дерябину: – Память, Сергей Авксентьевич, больно у тебя однобокая, в этом беда. С самого лета шутку мою помнишь, а вот о чем на перевале полчаса назад договаривались – запамятовал будто. По очереди, говорили, на столбы полезем. Чей теперь черед?

– Мой.

– Особого приглашения ждешь?

– Покурить нельзя, – недовольно проговорил Дерябин; бросил сигарету, взял у Жаковцева когти и, утоптав снег у столба, стал неторопливо крепить когти к валенкам.

Прапорщик видел, что Дерябин делает все нехотя, словно из-под палки, но правильно, – не упрекнешь, не заставишь переделать, – и это раздражало Ерохина. Однако он не подавал вида. От возникшего сомнения: «Прав, видать, командир, не следовало бы брать его с собой», – отмахнулся, как кот от назойливой мухи. Снова, в какой уже раз, подумал: «Не тыкаться же ему всю службу, как слепому котенку. А без соли, без хлеба, какая беседа? Попеняешь ему с грош, а с него, как с гуся вода».

Когда Дерябин прибыл во взвод и доложил о себе, он поначалу понравился Ерохину. Открытое доброе лицо, умные глаза, серые, с голубизной. Высок, плечист.

«Все при нем», – подумал тогда Ерохин о новичке. А тот словно разгадал мысли своего командира и сказал весело:

– Жертва аксельрации. До двух метров самый пустячок не дотянул.

– Дотянешь. Все впереди у тебя, – вполне серьезно ответил Ерохин и добавил: – В самый раз прибыл. На Хабар-асу гроза прошла. Свежая сила позарез нам нужна.

Тогда они только закончили тяжелую работу: сменили столбы на болотистом участке. Восемь километров болот. Почти месяц грызли связистов комары, а гнилой воздух дурманил до тошноты. Но с каждым днем сопка Карева с красным флагом на вершине приближалась. Там кончалось болото, там ждал их отдых. И вот наконец вкопан и укреплен на сухом островке среди зловонной тины последний столб, натянут последний провод, и сразу расслабились солдаты, побросав инструменты, повалились на траву. Солнце вмиг высушило их потные волосы, оголенные до пояса тела и начало нещадно припекать, но ни у кого не было желания встать и пройти двести метров до сопки, укрыться в ее тени. Даже Ерохин, который нет-нет да и ворчал недовольно: «Эх, как прижигает. Что в аду. В прохладу бы теперь», – оставался лежать на солнцепеке.

Больше часа валялись связисты на горячей траве. Начали поднимать головы лишь когда над Хабар-асу загремел гром и ослабленный расстоянием ветерок донес едва ощутимую прохладу. А прапорщик Ерохин встал и, посмотрев на чернобрюхую тучу, ползущую к перевалу, спросил будто самого себя:

– Пронесет? Или подбросит неплановой работенки?

Зацепилась за перевал туча и, словно обозлившись на то, что вольное ее движение затормозили скалы, зарычала угрожающе, вытянула огненные щупальца, силясь отшвырнуть прочь горы, разрушить их огнем, размыть водой.

Долго бесновалась туча, потом съежившаяся, обессиленно ворча, переползла через Хабар-асу и скрылась за гранитными скалами, а перевал заискрился под солнцем, как будто над чем-то весело рассмеялся.

– Ишь, радостно ему. Сияет, как яичко пасхальное. А столбы уберег ли? – сердито спрашивал прапорщик, глядя на искрившийся перевал. Потом окликнул Жаковцева: –Илларионыч, давай на столб. Подключись, работает линия?

Жаковцев поднялся и легко, вроде и не было никакой усталости, полез на столб.

«Молодец какой, а! – мысленно похвалил Ерохин солдата. – Посмотришь, как девушка холеная, а усталости не знает».

Действительно, лицо у Геннадия Жаковцева пухлощекое, загар его отчего-то не брал. Среднего роста, по-девичьи стройный, в плечах неширокий, силой своей Жаковцев удивлял всех. «Крест» с двухпудовыми гирями держал больше десяти минут. Только щеки розовели. На маршбросках по нескольку автоматов и противогазах взваливал на себя, помогая уставшим товарищам. Не знал устали и в работе. Прапорщик Ерохин не мог нахвалиться солдатом. Частенько говаривал командиру роты:

– Связист он – что надо! Золото. Клад… – И бавлял неизменно: – Опасаюсь, разведает о нем начальство, заберут. Драться за него буду. Ох, драться!

Драться прапорщику пока еще ни с кем не приходилось – солдат продолжал служить во взводе, охотно делал все, что приказывали командиры, отлично учился, а по вечерам или читал приключенческие романы, или решал задачи по физике и математике. Не изменял своему правилу даже когда взвод работал в поле и жил в палатках.

Забравшись на столб, Жаковцев непрочно, чтобы можно было сдернуть, прикрепил к проводам вплотную к изоляторам концы от телефонного аппарата и, быстро спустившись вниз, крутнул ручку.

– Ну что, Илларионыч? – нетерпеливо спросил Ерохин. – Есть связь?

– Наш дежурный отвечает, а соседний отряд молчит.

– Так и предполагал, – безнадежно махнул рукой Ерохин и сам подошел к аппарату, чтобы поговорить с дежурным.

Знал, что не обманулся Жаковцев, но тайную надежду «а вдруг?» – питал. Послушал, как дежурный тщетно пытался дозвониться до соседнего отряда, вставил в гнездо трубку и, захлопнув крышку аппарата, сказав со вздохом:

– Придется седлать коней.

Пока Ерохин решал, кого еще кроме Жаковцева взять на перевал, пока распоряжался, чтобы не забыли взять блоки, термитно-муфельные шашки для сварки проводов, пока сам отбирал изоляторы и крюки, на дороге показался грузовик. Он торопливо убегал от пыли, которая выхлестывалась из-под колес и коричневым шлейфом расстилалась по дороге.

Грузовик скоро подрулил по целине к связистам, из кабины вылез высокий красивый солдат, огляделся, увидел прапорщика и лихо вскинул к козырьку руку:

– Рядовой Дерябин прибыл для прохождения службы!

Ерохин смотрел на солдата с восхищением.

«Таким и я был, только пониже ростом. – Глянув на свой туго напиравший на ремень живот, подумал с неприязнью: – В креслах не рассиживаюсь, а вот пучится с чего-то. – Но тут же успокоился: – Возраст. Пятый десяток разменял».

Спросил Дерябина:

– На лошадях приходилось ездить?

– В мечтах, когда «Чапаева» читал.

– Тогда примешь сегодня крещение. Вон тот перевал нас ждет.

– Ух, красотища. Под небом! А флаг вот здесь, товарищ прапорщик, что символизирует?

– Не символизирует он. Память о герое. Отсюда пограничник Карев на верную смерть, почитай, пошел. Банда по ущелью рысила за кордон, а Карев увидел ее. Винтовка, да три гранаты у него. Написал карандашом: «Спешите на помощь», – прикрепил записку к ножке голубя. Тогда связь на голубях держалась. Скатился, стало быть, с сопки, на коня и – банде наперерез. Четыре раны получил, а держался, пока застава не подоспела. Вылечился потом. Он еще служил, а сопку и ущелье его именем звали. А когда домой время подошло, пограничники в его память флаг поставили. Почти ровесник мне этот флаг.

– Ух, ты! – восхищенно воскликнул Дерябин. – Вот это служба! Не изоляторы к столбу прикручивать.

Посуровел Ерохин, спросил недовольно:

– А что в связисты потянулся?

Дерябин будто не услышал вопроса, неотрывно смотрел на флаг. Потом вдруг спросил:

– Разрешите, товарищ прапорщик, на сопку подняться! Я мигом.

– Если мигом – позволю.

Дерябин легко вскочил в кузов, достал из вещмешка фотоаппарат и, перемахнув через борт, побежал к сопке. Остановился на минутку у подножия, посмотрел на крутой, почти вертикальный склон с острыми, как огромные наконечники стрел, камнями, между которыми петляла едва приметная тропка, перекинул фотоаппарат через плечо, закрепил его ремнем и, ловко лавируя между камнями, начал быстро подниматься вверх.

В нескольких метрах от вершины остановился, примостил на камне фотоаппарат и кинулся к флагу. Встал рядом в горделивой позе, ожидая, пока щелкнет взвод.

– Ишь, ты, – ухмыльнулся Ерохин, наблюдавший за Дерябиным. – Домой небось пошлет?

А Дерябин уже спускался вниз и вскоре, запыхавшийся, возбужденный подбежал к прапорщику.

– Вот это да!

– Верно, геройски поступил солдат. Когда в болоте комары нас грызли, поглядывали мы на флаг.

– Силу черпали? – не то серьезно, не то с иронией спросил Дерябин. – Своей маловато, что ли?

– Ладно болтать. По коням. Возьми проволоку, когти, клещи и блоки, – приказал прапорщик и направился к своему коню.

Когда связисты по крутой каменной тропе поднялись на перевал и, сбатовав коней, принялись обкапывать разбитый столб, чтобы заменить его на новый (десятка два их загодя натаскали сюда волоком), в это время из недалекого ущелья пополз прозрачный туман.

– Вот-вот, как раз ее нам и не хватало! – сердито проворчал Ерохин.

А Дерябин удивленно спросил:

– Кого, товарищ прапорщик?

– Грозы.

– Чудно, – еще больше удивился Дерябин. – Гром с ясного неба?

– Взять плащи и – за мной! – крикнул солдатам прапорщик, и те сразу же, побросав лопаты, быстро пошли к лошадям. Отстегнули от седел плащи, раскатали, понадевали, повели затем подальше от столбов лошадей.

– А ты особого приглашения дожидаешься? – спросил Дерябина прапорщик. – Давай-ка, поспеши.

Ерохин уводил солдат в лощинку, а туман густел, наливался свинцовой тяжестью, грозно подбирался к солнцу. Прикоснулся к нему лохматым краем, заурчал сердито, будто ожегся, но не остановился. Через минуту уже таинственный полумрак окутал горы, и, раскатистым эхом разносясь по ущельям, зарокотал гром. Прапорщик прибавил шагу.

Спустившись в лощинку, Ерохин выбрал неглубокукую ямку и лег в нее. Упрятал под плащ автомат, поджал ноги и начал подтыкать под них полы плаща. Солдаты разбрелись подальше друг от друга и тоже улеглись, сравнявшись с травой. Дерябин не понимал, почему все как бы вдавились в землю. Думал: «Как зайчата трусливые. Вот невидаль: гроза! А вдруг она здесь иная?» – и тоже нашел ямку. А через минуту он в страхе жался к земле, хлынувших с неба холодных потоков не чувствовал, ему казалось, что небо навалилось на горы и грызет их огненными зубами и что вот сейчас в эти зубы попадет и он – Дерябин. Скалы и небо рычали, все дрожало, словно в лихорадке. Потом грозный рык стал уползать куда-то вправо, по перевалу хлестнул и крупный град.

Солнце вынырнуло из тучи неожиданно, и поляна сказочно заискрилась. Такое Дерябин видел впервые. Мохнатые темно-красные шары цветущего чеснока, оранжевые ромашки, синие-синие незабудки лучились искорками дождинок, будто радостно смеялись, а с этой искристой радостью, охлаждая ее, мешался холодный блеск града, набившегося между травой и цветами. Дерябин кинулся к лошадям, чтобы достать из переметной сумки фотоаппарат.

«Ну, прыткий, – подумал Ерохин. – Такие и до работы жадные бывают».

Каково же было удивление Ерохина, когда он увидел, что Дерябин делает вид, что работает. Лопату из рук вроде не выпускает, а копать, как следует, не копает.

– Слушай, Сергей Аксентич… – позвал Дерябина Ерохин.

– Авксентьевич мое отчество, – поправил Дерябин.

– Заковыристое оно у тебя, как и сам. Не серчай, не так назвал. Да не в том дело. Смотрю я, не сподручна тебе лопата. Бери-ка когти и освобождай провода. По три столба слева и справа.

– Один?! – удивленно спросил Дерябин и, встретившись со строгим взглядом Ерохина, ответил сам себе: – Понятно, товарищ прапорщик. – Взял когти, сунул в карман плоскогубцы и проговорил со вздохом: – Проза жизни. Под смех незабудок взбирается рыцарь на столб…

«Где прыткий, а где… Набекрень мозги, – с сожалением подумел Ерохин. – Обуза на мою шею».

Прапорщик со всеми вместе копал, оттаскивал разбитый столб, подносил и устанавливал новый, наблюдал, как натягивают провода, а сам не переставал думать о Дерябине. Что предпринять, чтобы «мозги вправить»…

Закончили ремонт линии связисты, когда уже солнце перевалило за дальние снежные вершины и все вокруг растворилось в вечерних сумерках.

– По коням! – скомандовал Ерохин и добавив: – На обогревательном переночуем, – направил коня вверх по тропе.

К небольшому деревянному домику, стоявшему поодаль от тропы и служившему пограничникам местом отдыха, подъехали уже заметно. Расседлали лошадей, привязали их к коновязи и, надев им на морды торбы с овсом, потянулись в домик. А Дерябина прапорщик остановил:

– Пойдем-ка, Сергей Аксентич, прогулку совершим. Еще один памятник поглядишь.

Прапорщик пошел вверх уверенно, будто не было непроглядной темноты. Минут через пятнадцать остановился возле невысокого, белевшего в темноте надгробного памятника, похожего на маленький минарет. Заговорил негромко, словно боясь спугнуть вековую тишину:

– Здесь похоронены джигиты. Место это с давних пор называется Хабар-асу. По-нашему, значит, Перевал новостей. Здесь встречались посланцы племен, которые жили в долинах, по обе стороны перевала. Новости друг другу передавали, в гости на празднества приглашали. Аксакалы, старики то есть, говорят, будто дни специальные для этого установлены были. Мирно жили пастухи, но вот враги стали совершать набеги. Через этот перевал и – в долины. Другого-то пути не сыщешь в этих горах. Тогда порешили пастухи пост здесь иметь. По два самых сильных юноши выделять от племени, как связных. Враг идет, они зажигают костер. А сами на коней – и вниз. Обозлились налетчики, что их набеги предупреждают, ночью окружили юрту. Бились джигиты мужественно, но полегли под ударами вражеских клинков. Возликовали налетчики, повскакали на лошадей и, радуясь, что теперь налет их будет неожиданным, понеслись вниз. А один из джигитов, изрубленный, живого места нет, дополз до хвороста и поджег его. Отползти от костра не смог. Сил не хватило. Успели предупрежденные пастухи собраться и встретить захватчиков. Ни один из них не вернулся. А храбрецов джигитов здесь, на месте костра, и похоронили…

– Насколько я понял, те герои-джигиты – родоначальники сегодняшних связистов? – спросил Дерябин.

– Да, – серьезно ответил прапорщик, не заметив иронии в вопросе солдата.

– Ясно. Извечно связист имел большой вес. Я это, товарищ прапорщик, знаю. Только меня извечность та чем может обогреть? Чем? Дух взбодрить? Сил прибавить? Так мне их не занимать. Я же на службу призван. На границу. Автомат я в руках хочу держать. Увлекался в школе радиоделом, верно. Что ж, из-за этого теперь меня – в столболазы? Ведь связь, она тоже разная. К аппаратуре я хочу. К такой, чтобы боязно перед ней было. А тут… Ишь, невидаль: термитно-муфельные шашки, клещи, плоскогубцы, когти и – все. Да, забыл еще блоки с лапками…

– А ты и впрямь деряба, – прервал солдата Ерохин. – Точно народ прозвища давал. Припаяет, точней некуда. Я к чему это. У нас, во Владимире, нытиков всяких в старину дерябами кликали. Не от них ли твоя фамилия идет? А? Ну, ладно, не ломай голову. Пошли.

Много раз после того ночного разговора Ерохин принимался вспоминать свои фронтовые годы, рассказывать о подвигах товарищей. Делал это обычно, когда уставшие за длинный летний день солдаты, окружив уютно, по-семейному, вечерний костер, сумерничали перед сном. В такие часы становится на душе покойно, люди говорят друг другу самое сокровенное, самое дорогое, веря в то, что друзья и погрустят вместе, и порадуются, а промахнешься, не осмеют.

Прапорщика Ерохина в такие вечера слушали особенно охотно. Жизнь-то какую прожил? Почти всю войну – на фронте. Всего два перерыва было: в госпиталь увозили. А после войны – граница. Тоже не на блинах у тещи. Вдволь всего хлебнул. Как он сам говорил, и пышек румяных едал, и верблюжью колючку из боков вытаскивал. Вот об этой жизни и шел обычно разговор у костра, а с приходом во взвод Дерябина Ерохин начал все больше о подвигах связистов рассказывать. Которые сам видел, о которых слышал. И получалось по его рассказам всегда так, что без связиста туго бы пришлось пехотинцу, танкисту, артиллеристу, а уже пограничнику – и говорить нечего.

Дерябин, казалось, слушал, как и все, внимательно, но однажды, когда они с прапорщиком оказались одни, сказал:

– Вы все внушить хотите, что связь – нервы армии. Так я это знаю. Понимать и видеть ценность твоего личного вклада – два разных понятия.

Он продолжал относиться к работе по-прежнему: ни от чего не отказывался, но все делал будто через силу. Не спешил. Инициативы – никакой. Когда уже и солдаты начали упрекать его за леность, отшутился:

– Знаете, вернулся один парень из армии, спрашивают: ну как? Все, говорит, хорошо. Кормят, обувают, одевают. Только не понял я, куда все торопятся. Вот и я не понимаю.

Прилипла к Дерябину обидная солдатская кличка «сачок». Когда же вернулись с летних работ и начались занятия, кличка эта укрепилась окончательно. Не напрягался Дерябин, едва тянул на «удочку». А Ерохин видел: способен солдат на большее. Только не хочет учиться. Часто прапорщик задавал себе вопрос: «Как заставить?» И когда командир вызвал Ерохина и сказал, что Хабар-асу – обрыв, нужно направить туда небольшую группу самых выносливых и умелых связистов, он думал немного и предложил:

– Я пойду сам. Возьму с собой рядовых Жаковцева и Дерябина.

– Дерябина? – удивился офицер. – Слабоват. На перевале метровый снег, намучаешься.

– Думка у меня одна имеется. Клином клин вышибить, а то ведь в камень стрелять – только стрелы терять.

Но уже много раз спрашивал себя Ерохин, правильно ли поступил. Без особого энтузиазма Дерябин воспринял известие о предстоящем походе на Хабар-асу. Спросил недоуменно:

– Почему на меня выбор пал? – И стал собираться, как обычно, вразвалочку.

Когда поднимались на перевал, не отставал, но стоило пустить его вперед пробивать след, шел, словно на тормозах. Все это раздражало Ерохина, но он сдерживался. Не подгонял его ни на подъеме, ни в ущелье, когда сбивали с проводов снег. Сам взбирался на столбы быстро и, резко ударив по проводам, тут же спускался вниз. Мелкие снежинки еще серебристым туманом висели в неподвижном воздухе, а пропорщик уже снимал когти. На Дерябина же смотрел терпеливо, как тот тщательно проверяет ремни на когтях, как осторожно, словно хрупкую драгоценность, обводит вокруг ствола цепь, как, пристегнув карабин цепи за поясное кольцо, несколько раз подергает – смотрел на все это Ерохин и думал: «Попенять его сейчас – большой пользы не будет. Вот узнает, почем фунт лиха, тогда и слово к месту ляжет».

Тем временем, пока прапорщик думал о Дерябине, тот взобрался на столб, ударил по проводам, и они радостно загудели, освободившись от тяжелого снежного груза.

– Ишь ты, повеселели, – добродушно проговорил Дерябин. – Песню запели.

Ерохин хотел сказать: «Вот и поспеши, чтобы и в других пролетах весело стало проводам», – но промолчал, побоялся спугнуть удовлетворенность, которую, может, впервые почувствовал солдат. А Дерябин спускался, размеренно переставляя когти, проверяя то и дело, крепко ли держится цепь.

– Разрешите, я к следующему столбу пойду, – попросил прапорщика Жаковцев. – Медленно у нас все идет.

– Прав ты, – ответил Ерохин и добавил: – Но двигаться будем вместе. Снег вон как глубок, все может случиться.

Дерябин словно не слышал этого разговора. Слез, отстегнул когти, проверил, не ослабло ли крепление, потом, тщательно оббив снег с них, подал Жаковцеву.

– Держи, твоя очередь.

Все ниже и ниже спускались связисты, освобождая от снежного плена провода. Солнце прошло половину своего короткого зимнего пути, а обрыва все не было.

– До самого низа снег, что ли, пахать? – недовольно спросил на одном из коротких привалов Дерябин.

– А как же иначе? – вопросом на вопрос ответил прапорщик. – Сам же говорил: поют от радости провода. Всю линию в ущелье обобъем.

Больше пяти километров прошли связисты по пояс в снегу, несчетно раз поднимались на столбы. До долины – рукой подать. Всего десять пролетов. Дальше провода чистые, там ветер сдувает с них снег. Но из этих десяти пролетов два пустых. Не ждал Ерохин, что два обрыва, а увидел их, даже обрадовался: «Не подумает теперь Дерябин, что жму на него. Не ответит, почему, дескать, мне варить. Двоим работа поровну. Кто первый только?» – задал себе вопрос Ерохин и тут же распорядился:

– Первый обрыв варит Дерябин. Освобождайте провода, я пока к линии подключусь.

Ерохин видел, как утомлен Дерябин. Делал тот теперь все медленно не от того, что не хотел спешить, a от усталости. Руки его едва сжимали плоскогубцы, лапки блоков не хотели отчего-то захватывать провода, инструменты падали из рук. Прапорщик хотел помочь солдату, но сдерживал себя. Он несколько минут говорил с дежурным по отряду, а окончив разговор, неторопливо спустился вниз к солдатам. Дождался, пока они приварили вставку, потом приказал Жаковцеву:

– Давай, Илларионыч, второй пролет готовь к сварке. Тут Сергей Аксентич теперь сам управится. А при нужде, я подсоблю.

Не спешил, однако, помогать. Сказал только: «Не дави, не дави сильно на клещи», – и тут же обругал себя: «Ну, что суешься? Толковал же обо всем этом на занятии. Показывал». Молча стал смотреть сквозь темные очки на снежно-белый огонь термитной шашки. Удержался, не стал подсказывать Дерябину, когда тот с запозданием (термитная шашка почти уже догорала) начал сжимать провода клещами.

«Не получится шов», – определил Ерохин и не ошибся. Только лишь Дерябин ослабил блок, провода разлетелись.

Все пришлось повторить. И когда Дерябин, сделав новую вставку, полез на столб, Жаковцев уже закончил ремонт своего пролета и, вернувшись, попросил прапорщика:

– Разрешите, я сварю. Сергей пусть передохнет. На перевал подниматься еще.

Дерябин остановился. Он смотрел вниз и ждал, что скажет прапорщик. Солдат готов был сейчас же спуститься вниз, упасть в снег и лежать, забыть эти столбы, не держать ледяные провода, от которых коченеют руки, не видеть эти зубастые скалы, этот белый-белый снег и ослепительно-белый огонь термитных шашек – Дерябин даже затаил дыхание и мысленно молил прапорщика: «Разреши Геннадию! Разреши…»

– Нет, – ответил Ерохин. – Не стоит человека обижать. Получается, вроде он – никудышный.

Дерябин, пересиливая гневное разочарование и усталость, полез дальше, а Ерохин пошел к телефонному аппарату, чтобы, как только Дерябин сварит провода, проверить связь. Но прапорщик еще не дошел да аппарата, как тот резко и длинно зазвонил. Ерохин побежал.

– Слушаю! – схватив трубку, выпалил он и тут же ответил: – Ясно. Так точно! – Крикнул Дерябину: – Начальник отряда срочно связь требует. У соседа граница нарушена.

– Понятно, – ответил Дерябин, который уже натянул провода и готовился паять.

Словно ветром сдуло с солдата медлительность и будто подменили его. Движения Дерябина стали стремительными, однако неумелость его была заметна. Когда он зажег шашку и начал сжимать клещами провода слишком резко, прапорщик даже крикнул:

– Легче! Легче!

Поздно. Термитная шашка, будто взорванная изнутри, разлетелась на десятки сверкающих белизной кусочков, и те со змеиным шипом посыпались в снег.

– Клещи не отпускай! – крикнул Ерохин и взял трубку.

Линия жила. Как он и предположил, провода «схватились».

На столб полез сам, повторяя: «Держи, держи, Сергей Аксентич», – а когда закрепил к линии концы от телефона, взял из дрожащих от усталости рук Дерябина клещи. Приказал:

– Вниз. – Потом крикнул Жаковцеву: – Как разговор прекратят, доложи сразу.

Ерохин держал клещами провода, чтобы не нарушать едва скрепленный шов, Жаковцев слушал разговор на линии, а Дерябин, спустившийся вниз, так и остался стоять у столба. Не отстегнул даже цепь.

– Линия свободна, – доложил Жаковцев.

– Понятно, – ответил Ерохин и, сбросив рукавицы, принялся затачивать концы проводов.

Через минуту вспыхнула термитная шашка. Проверив крепость сварки, Ерохин крикнул Дерябину:

– Что, аника-воин, столб, как мать родную обхватил? Посторонись-ка, пусти меня на землю. – А когда спустился, сказал с ухмылкой: – Вот так, Сергей Аксентич, не в достатке своих-то силенок у тебя. А на вид – богатырь.

Не стал дожидаться ответа, знал: не вдруг, не сразу меняются у человека убеждения. Подошел к телефону, послушал и проговорил удовлетворенно:

– Вот и ладно.

Постоял минуту-другую расслабленно, потом, проворчав недовольно: «Кто их придумал, эти горы? Карабкайся теперь под самое небо», – начал укладывать инструменты в вещмешок. Поторопил и солдат:

– Поживей собирайтесь. Солнце на покой нацелилось.

Оно и в самом деле, казалось, спешило переплыть долину и укрыться поскорей за дальними вершинами. Косые его лучи словно простреливали ущелье и, коснувшись снега, рассыпались на сотни искр самых разных цветов и оттенков.

– Эх, расшалились перед закатом, – добродушно заметил Ерохин и позвал связистов: – Пошли.

Они медленно пошагали вверх по пробитой ими тропе, а их тени все вытягивались и вытягивались, обгоняя их; вот тени слились в одну длинную колышащуюся полосу, конец которой потерялся среди скал. Ерохин пошел побыстрей, но вскоре увидел, что Дерябин отстает. Остановился и подождал солдата. Спросил:

– Подкашиваются ноженьки, Сергей Аксентич? Дай-ка вещмешок Илларионычу, а мне автомат…

– Я бы сам, товарищ прапорщик…

– Ишь, как легко сказать: я сам. Только право на это получить нужно. У самого себя. Пока же, скидывай вещи. Стоишь ведь едва.

Дерябин и впрямь дышал, как запаленная лошадь, поднимался следом за прапорщиком, пересиливая себя. Не ночевать же здесь, на снегу, среди хмурых холодных скал.

Начало быстро темнеть. Ночь в горах всегда, а зимой особенно, наваливается сразу. Вот и сейчас буквально через несколько минут скалистые стены ущелья словно слились с темнотой. Только снег белел под ногами. Казалось, ничего, кроме этого пушистого снега, в мире не существует. Ерохин пошел побыстрей, но Дерябин сразу же отстал.

– Берись за пояс, – подождав солдата, приказал Ерохин. – Крепче! – И добавил недовольно: – На перевале в обогревателе, по твоей милости, ночевать придется. Если еще туда дотянем.

Дерябин виновато молчал. Ему хотелось сесть, съежиться, уткнув лицо в колени, как делал он это дома, когда считал, что его незаслуженно обидела мать. Но здесь не было мягкого уютного кресла, приходилось слушать упреки прапорщика, обижаясь на них и в то же время вопреки обиде чувствуя их справедливость.

Ерохин понимал, что Дерябин обижен. Но все же, когда прапорщик остановливался, чтобы дать передохнуть Дерябину, всякий раз говорил, что идти бы им нужно побыстрей, да вот вынуждены плестись, как мягкотелые улитки. Но потом непременно добавлял:

– А если поразмыслить – мелочь все это. Переживем как-нибудь. Главное – связь дали. Теперь заставам полегче взаимодействовать в поиске нарушителей. Радио хорошо, конечно, но телефон куда сподручней.

До домика на перевале добрались они лишь к полуночи. Жаковцев принялся разжигать плиту, прапорщик, достав мясные консервы, стал открывать их, Дерябин же безвольно опустился на скамейку, прижался к холодной стене и моментально заснул.

– Как думаешь, Илларионыч, поход наш пойдет ему на пользу? – кивнув на спящего Дерябина, спросил Ерохин. И сам же ответил: – Думаю, начнут поворачиваться мозги на свое место. Ну а если нет, тогда…

Не договорил Ерохин. Не решился повторить чужие слова: «Неисправимый лодырь». Пока еще он продолжал верить себе, своей оценке, надеялся, что взыграет самолюбие у Дерябина после этого похода. Не знал, да и не мог знать Ерохин, что хотя Дерябин и в самом деле по-иному начал думать о себе, о своем месте в армии, кончательный переворот в его душе произойдет через несколько часов. Во время пурги. Обычной для этих мест зимой.

Началась она перед рассветом. Завыла в трубе, зашуршала хлопьями снега по стенам, забарабанила по стеклам, да так громко, что разбудила связистов.

– Ну, началось, – недовольно проворчал Ерохин, надевая ватник и валенки. – Взбесились бесы, чтобы нам служба медом не казалась. – А подумал иное: «Нет худа без добра. Случится что с линией, мы тут. И Дерябину еще один урок». Приказал строго:

– Вставайте! Илларионыч, топи плиту и готовь завтрак, а мы с Сергеем Аксентичем прозвоним линию. В отряд доложим.

Жаковцев откинул одеяло, спрыгнул на пол и начал резво одеваться, словно спал не четыре часа после трудного дня, а выспался вволю. Дерябин же поднимался с трудом. Руки и ноги непослушны, как чужие, в голове неприятный шум, а веки – свинцовые.

Прапорщик же был безжалостен:

– Не в детсадик мама будит. Поспешай, Сергей Аксентич. Линия нас ждет.

«Нарочно он, что ли? – вяло думал Дерябин. – Можно же еще поспать немного. Вот так сразу и порвет провода? А если бы нас не было здесь?»

Прапорщик же, будто угадывая мысли солдата, все настойчивей торопил:

– Ты можешь, аника-воин, попроворней? Порвать, вдруг и не порвет, но чем черт не шутит…

Ветер как будто поджидал связистов. Только они захлопнули за собой дверь, он принялся рвать их за полы полушубков, швырять снегом в лицо, наталкивать его за воротник, в рукава, под ушанку – снег неприятио холодил тело, но избавиться от этого было невозможно. Приходилось мириться и идти навстречу снежному хаосу.

Вот и первый столб. Дерябин остановился возле него и посмотрел вверх. Ни проводов, ни даже изоляторов не различить в этой круговерти. А прапорщик подает концы от телефонного аппарата и приказывает:

– Цепляй.

Делать нечего, придется лезть. Пусть ветер старается оторвать от столба, набивает за ворот пригоршни снега.

Вот взялся за изолятор, обкрутил мягкую медь вокруг проводов, крикнул вниз:

– Готово!

Завяз голос в густом снежном вихре, едва-едва пробился к Ерохину. Прапорщик сразу же прижал трубку к уху, обрадовался: живет линия. Но о чем идет разговор на линии, не успел уловить – хлестнул ветер покрепче по тонкому кабелю и порвал его.

– Ишь, расхулиганился! – обругал Ерохин ветер, словно тот мог устыдиться. – Лезь вот теперь на столб по твоей милости! – Потом крикнул Дерябину: – Подожди, не спускайся!

Дерябин вновь укрепил понадежней когти, обхватил руками столб, подставил ветру спину, а сам думал: «Долго ли торчать здесь? Насквозь продувает. Все никак не угомонится прапорщик. Цела же связь», – и смотрел, как Ерохин поднимается по столбу.

– Ну-ка, подсоби. За ворот держи, – приказал Ерохин Дерябину и, закрепив провода от телефона к линии и устроившись поудобней, заключил: – Вот и ничего теперь будет.

Прошло несколько минут, а прапорщик все слушал разговор на линии. Вроде и не холодно ему. Дерябина же начало охватывать отчаяние – ему казалось, что даже сердце замерзает. Солдат понимал, что, возможно, на линии серьезный разговор, и прапорщик ждет, когда он окончится, а тогда доложит о себе, но все же не выдержал, спросил:

– Долго здесь торчать?

Ерохин молча протянул трубку солдату. Дерябин взял ее без всякого желания, но как только услышал, о чем идет разговор, плотней прижал трубку к уху. За скупыми словами доклада, которые текут по проводам в округ, Дерябин увидел летящие сквозь снежный хаос вертолеты (он не предполагал, что в долине сейчас солнечно), торопливо разгрызают гусеницами снежные заносы бронетранспортеры, мнут сугробы колесами ЗИЛы и «газики», спешат конники, напрямик, по целине – солдат понял, что границу перешла группа вооруженных нарушителей, что в долине пограничники, рискуя жизнью, блокируют банду, и скоро там грянет бой, но, к своему удивлению, не позавидовал тем, кто держит в руках автомат или слился с пулеметом, а подумал с удовлетворением: «Как вовремя линию исправили».

Знал бы эти мысли прапорщик, возликовал бы. Но он и так был доволен тем, как посерьезнело лицо солдата, стало сосредоточенным. Он хотел было спросить: «Ну что? Зря торчим здесь?» – но снизу донесся растворенный пургой голос Жаковцева:

– Слезайте. Я уже позавтракал. Готов сменить вас.

У Дерябина, спустившегося со столба позже Ерохина, подкосились ноги, и он тяжело опустился в снег рядом со столбам. Без помощи Ерохина подняться не смог. Идти сам не смог. Так и шли они, обнявшись, до самого домика. Потом Ерохин помог солдату раздеться и налил ему из чайника кружку крутого чая.

– Обогревайся, давай. Ишь, дрожишь, как лист осиновый.

Отхлебнув несколько глотков, Дерябин осовел, размяк, но пытаясь скрыть свое состояние, спросил как мог бодрее:

– Пока пурга, здесь будем, да, товарищ прапорщик?

– Понял, значит. Тогда хорошо. Только тебе за плитой следить придется. Не гож ты на линию. Мы с Илларионычем вдвоем управимся.

– Нет, товарищ прапорщик, – упрямо проговорил Дерябин. – Я тоже смогу…

– Ишь, ты? – словно удивился, словно не ждал этих упрямых слов Ерохин. – Значит, хочешь себя пересилить? Похвально, Аксентич. Похвально.

Круг почета

Застава, на которую я собирался поехать, стояла в центре довольно широкой высокогорной долины, на берегу речки с символическим названием – Токты – по-русски, это место для остановок и привалов. Название такое дали, видно, купцы, водившие здесь караваны верблюдов с парчой, шелком и опиумом. Долина действительно была хорошим местом для отдыха: в рост человека травы, холодная чистая вода, деревья на берегу речки – это был уютный уголок, окруженный хмурыми, скалистыми горами, снег на вершинах которых не таял даже летом. По старой караванной тропе, немного расширив ее, и сейчас доставляют на заставу людей и грузы. До Куш-давана – Орлиного перевала – машинами, а оттуда лошадьми; но иногда, если горы не были закрыты грозовыми тучами или туманом, – на заставу летал самолет или вертолет.

Поездка намечалась на завтра, а перевал для самолета был закрыт. Значит, – на машинах. Я уже рисовал в своем воображении пыльную стокилометровую дорогу по утомительно однообразной степи, представлял, как шофер, когда подъедем к горам, выйдет из машины, постучит носком сапога по скатам, откроет капот и внимательно осмотрит мотор, потом мы будем медленно подниматься все выше и выше по узкой дороге; с одной стороны будут нависать гранитные скалы, с другой – зиять пропасти. Потом шофер останется ночевать в избушке, окутанной туманом, а мы сядем в сырые, холодные седла и осторожно, тихим шагом, ни на минуту не ослабляя поводьев, чтобы не споткнулась лошадь, станем спускаться по узкой тропе вниз. Я даже заранее чувствовал ту усталость, которая будет в конце пути, полное безразличие к окружающему и только одно желание: «Спать, спать, спать».

Едва начало светать, меня разбудил телефонный звонок.

– Куш-даван чистый, – сообщил мне дежурный по отряду. – Синоптики предсказывают хорошую погоду дня на три. Через сорок минут на заставу летит самолет.

К аэродрому я подъезжал перед восходом солнца. Восток розовел узкой полоской облаков, и на их фоне чернели вертолеты, похожие на большущих головастиков, у которых уже начали расти лапы, но еще не отпал хвост. Самолет стоял на взлетной дорожке.

Встретил меня командир экипажа майор Ивченко. Широкоплечий, кряжистый мужчина с черной, коротко подстриженной бородой; взгляд его черных глаз был пронизывающим, неприятным, и, казалось, он был сильно на что-то рассержен.

– Считайте, вам повезло. Долетим за два часа, – сказал майор Ивченко.

Голос его был тоже сердитым.

Самолет набирал высоту, а я смотрел через иллюмитор на розовую полоску облаков; облака все ширились и приближались; теперь они были сбоку, на уровне нашего самолета, и стали похожими на огромное розовое море с неподвижными вспененными волнами; а берег этого моря был изрезан бухтами самой невероятной формы.

Наблюдал я за этой удивительной игрой красок до тех пор, пока не взошло солнце и облака стали серыми, самыми обычными облаками. Я стал смотреть вниз.

Степь постепенно изменяла свой вид, бугрилась, зеленела, все чаще стали попадаться стога сена. Вот впереди, между стогами, показался невысокий конусообразный холм. Чья это могила: полководца или почетного воина, захватчика или защитника родных степей, а может, богатого купца, так и не доехавшего до дома из далекой страны – часто встречаются в степи такие холмы, и о многих из них рассказывают интересные легенды; быть может, есть легенда и о том, как появился этот холм и кто покоится под ним?

Самолет вдруг плавно накренился, сделал круг, помахал крыльями и пошел круто вверх. Для кого этот круг почета, кого приветствовал летчик? Я не заметил ни одного живого существа, не увидел каких-либо построек. Под нами бугрились все те же стога сена и возвышался могильный холм.

Самолет летел над горами совсем низко; таинственные и величественные ледники, глубокие ущелья с клочками спрятавшегося от солнца тумана, и скалы – коричневые, острые, как зубы чудовища; между этими скалами медленно ползла грузовая машина, похожая на черепаху. Дико и красиво, красиво своей неприступной суровостью…

Началась «болтанка». Не отрывая взгляда от иллюминатора, я старался осмотреть и запомнить все, что можно было увидеть через небольшое круглое стекло, но мысли мои все же были там, в степи, где самолет сделал круг почета; меня интересовал вопрос: кого приветствовал летчик? Ответить на него мог майор Ивченко. Я хотел было встать и пройти в кабину летчиков, чтобы расспросить майора, но передумал и решил задать интересующий меня вопрос после посадки, в спокойной обстановке.

Самолет наконец развернулся и пошел на снижение; вот под колесами и земля.

Через несколько минут мы сидели в столовой и пили чай. Я попросил майора рассказать ради чего сделан круг почета. Ивченко улыбнулся. А глаза остались все такими же сердитыми.

– Могилу приветствую. Какого-то тамерлановского вояки, своего самолета и почти свою.

Я ничего не понял: сердитый голос, сердитые глаза и улыбка, улыбка человека, понимающего, что своим ответом он ничего не пояснил.

– А если немного поподробней? – спросил я его и тоже улыбнулся.

– Подробней я еще никому не рассказывал. Только те и знают, кто здесь тогда служил.

– Что ж, придется разыскивать их…

– Настырный вы народ!

Ивченко неторопливо отхлебнул несколько глотков из кружки и неохотно поставил ее на стол:

– Молод я был тогда, а авиация и того моложе. У-2 – лучший самолет на границе. Летал и я на этом тихоходе. Когда сильные морозы, старались в воздух не подниматься – замерзал мотор, и приходилось делать вынужденную посадку.

Застава здесь и тогда стояла. В отряде получили данные, что на заставу готовится нападение. Какая-то недобитая банда намеревалась пройти по ущелью. А связь тогда какая была? Рвалась то и дело. Стояла зима. Куш-даван в снегу, в степи снег. Суток трое на конях ехать от отряда. А если на машинах (две были в отряде) до гор, а через перевал пешком, то суток за двое. Дороги-то в степи были едва проходимы для тех машин. А банда могла и не дождаться, пока предупредят заставу.

Вызвал меня начальник и спрашивает, готов ли самолет к вылету. Конечно, готов, отвечаю, только мороз сильный. Помню, что около тридцати было, да еще ветерок. А он говорит: «Надо!»

Над степью ничего летели, а как перед горами стал я высоту набирать – чих, чих, потом ничего, снова – чих, чих, чих. Мерзнет мотор, и все тут. Почихал, почихал и – заглох. Тихо стало, только ветер шуршит по крыльям. Повел на посадку. Степь, что не сесть? А вот не рассчитал – в холм врезались. Хвост в стороне, крылья переломаны. Щепки на растопку, а не самолет. Помяло нас немного, но ничего – живы.

Вторым пилотом был у меня Семен Ярмышенко. Здоровенный парень, как ломовая лошадь. Веселый, шутник, все спрашивал меня, как я живу с такими сердитыми глазами. Что ответишь? Что бог дал. А то начнет донимать, почему голос у меня, как у злой тещи. Ему, наверное, хотелось увидеть меня возмущенным – какой тогда буду, если разозлюсь на его шутки. Увидел наконец. В степи, у того холма…

Заматываю я ремнем штанину и голенище – разорвало и икру задело. Руки тоже побиты, ничего не получается, а он, ему меньше досталось, обтирает кровь с лица и смеется. Давай, говорит, костер из самолета разведем, а потом думать будем, что дальше делать. Не попремся же, говорит, в эти горы пешком. Зло меня и взяло такое, какого никогда в жизни не было. Может, от того, что так глупо разбился, может, что кровь идет из ноги и тело мерзнет, а я не могу хорошо штанину затянуть, но, скорей всего, потому озлился, что у самого были мысли двойные: идти на заставу или зарыться в стоге сена и дождаться, пока машины подойдут. Людей на усиление начальник отряда готовил. Тут Семен под руку со своим: «Сутки на морозе – не беда, отогреемся потом спиртиком!»

Глянул я на него, да как крикну: «А застава кровью умоется за твой спиртик?»

Кажется, ничего он больше не говорил. Помог мне ногу привести в порядок и пошел следом. Вижу, не хочет, а идет. Оробел, видно. Потом, правда, когда высоко в горы поднялись и снег стал почти по колено, пошел первым пробивать. Увидел, что я стал из сил выбиваться. А перед перевалом, когда километра два оставалось, помогали уже друг другу. Снег почти по пояс, дорогу не различишь, то и гляди в обрыв загремишь…

Майор рассказывал, а я представлял себе, как два человека, чудом уцелевших при катастрофе, упрямо лезли все выше и выше; одни, среди бесконечных нагромождений скал, беспомощны и жалки, но их ведет вперед цель, и они, наверное, не замечали своей беспомощности, они не чувствовали страха, не чувствовали своего одиночества, ибо шли к людям, чтобы спасти их от смерти, рискуя ради этого своей жизнью. И так просто, будто о самом обыденном, вспоминает обо всем этом майор, может быть, потому, что уже прошло много времени, а с годами все сделанное кажется проще и незначительней, а, может, и тогда он не видел в этом ничего геройского – просто он выполнял приказ и беспокоился о судьбе незнакомых ему людей чуть больше, чем о своей.

– Так хотелось на перевале отдохнуть, но разве можно – замерзнешь, стоит только лечь. Пошли вниз. Вроде бы легче стало. Если бы не нога, можно кое-где даже бегом. На заставе с вышки увидели нас, послали лошадей, а я сесть на коня не могу. Солдаты едва посадили.

В общем, мы успели. Банда пошла на рассвете, и встретили ее хорошо. Мы-то не слышали боя – спали, как убитые, только потом видели пленных, человек двадцать, а начальник заставы сказал, что никто из бандитов назад не ушел, разгромлена банда.

Меня и Ярмышенко наградили. Одно только нехорошо получилось… Когда машины, которые начальник отряда послал с людьми, подошли к горам, увидели разбитый самолет. Погрузили солдаты самолет на машину, сами – на заставу. Самолет же – на аэродром, прямо мимо окон моей квартиры. С женой обморок. Врачи, начальство ее утешают, что все, мол, в порядке, да разве поверит… А мы дней пятнадцать на заставе отлеживались.

Ивченко замолчал, поправил упавшую на лоб прядку волос и посмотрел на меня вопросительно: «Ну что? Все, наверное?» – но у меня был вопрос, собственно, не вопрос, а недоумение: неужели все эти годы он прослужил здесь, в небольшом городишке, затерявшемся в степи?

– Предлагали, – немного помедлив, ответил Ивченко. – Хорошие места предлагали, в штаб. Отказался. А почему, собственно, я должен уезжать отсюда?! – Голос майора стал еще сердитей, и я почувствовал, что задал бестактный вопрос.

А майор продолжал:

– Почему, скажите? Чтобы еще кто голову сломал? Здесь маршруты: с горы, да в ущелье, из ущелья на перевал. Сейчас солнце, а через минуту – туман. Смотри да смотри, а я уже – тертый калач. Вот Ярмышенко, тот перевелся, звеном сейчас командует.

Помолчал немного, потом кивнул на второго пилота, молча пившего с нами чай:

– Теперь-то смена есть. Теперь спокойно на пенсию можно.

Майор встал из-за стола, крикнул повару: «Спасибо, кок!» – и направился к выходу.

Я увидел, что он чуть-чуть хромает.

Сноски

1

Терьяк – наркотическое вещество; опий-сырец.

(обратно)

2

Сбатовать коней – связать все поводья в один узел, чтобы лошади стояли смирно.

(обратно)

3

Утки-пеганки.

(обратно)

Оглавление

  • Приказано молчать
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  • Тучи над Хан-Тенгри
  •   Выстрел в Кача-Булаке
  •   Бой у Актамской тропы
  •   Откочевка
  •   Где зреют вишни
  • Тайна черного камня
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  • Рассказы
  •   Золотые патроны
  •   Ущелье Злых ветров
  •   Евгей
  •   Обыкновенное происшествие
  •   Перевал Новостей
  •   Круг почета