Человек маркизы (fb2)

файл на 4 - Человек маркизы [litres][Der Markisenmann] (пер. Татьяна Алексеевна Набатникова) 2343K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Ян Вайлер

Ян Вайлер
Человек маркизы

DER MARKISENMANN


© Jan Weiler, 2022

© Вайлер Я., 2024

© Оформление. ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2024

Издательство АЗБУКА®

* * *

Посвящается Милле


Пролог

Когда я вспоминаю тот момент июльского дня 2005 года – это был четверг, вскоре после пяти вечера, – то в голову мне приходит не картина, а чувство: разочарование. Я действительно была огорчена, когда впервые увидела моего отца.

Я представляла себе Рональда Папена иначе. До того как моя мать ушла от него, я, вероятно, видела его постоянно. Но в два с половиной года я была ещё слишком мала, чтобы запечатлеть его образ в своём сознании, запомнить его голос и сохранить воспоминания о его запахе, тепле или манере двигаться. В следующие тринадцать лет мы не общались. Мама всегда объясняла это тем, что мой отец не проявлял ко мне интереса.

Сегодня я знаю, что это не так, и знаю, в чём причина того, что я никогда ничего не слышала об отце. И правда, он не писал рождественских открыток, не слал подарков, не звонил, не передавал никаких сообщений. Единственным подтверждением тому, что он вообще существовал, служило фото, на котором были они с мамой. На обороте надпись, сделанная его рукой: «Плитвице-88». Его лица на этом снимке почти не видно, оно скрыто примечательной широкополой панамой и солнцезащитными очками. Кроме того, снимок смазанный, да ещё и коричневатого тона. По-настоящему плохое фото, из тех, что отбраковывают, чтобы не занимать место в альбоме. То, что мать его всё-таки вклеила, означало, что эта неудачная память о Рональде Папене была для неё важна. «Это твой папа». Вот всё, что она мне об этом сказала.

Маленьким ребёнком я часто разглядывала это квадратное фото с белыми краями. Мама на нём была очень красивой, насколько можно было судить по нечёткому изображению. На заднем плане виднелись палатки. Вероятно, снимок был сделан у озера в кемпинге.

Это фото было последним в альбоме. После него оставались пустые страницы. Как будто оборвали нить, как будто кто-то осёкся на полуслове, чтобы предаться какому-то более важному занятию.

Когда я пошла в школу и научилась считать, толкование снимка дополнилось новыми деталями. Если он действительно был сделан летом 1988 года, то мать тогда не была даже беременна мной, потому что родилась я 1 августа 1989-го. В Австрии, где родители были проездом. А через два с половиной года они расстались.

Разумеется, я расспрашивала маму об отце, но она отмалчивалась или раздражалась, когда я о нём заговаривала. А в какой-то момент фото исчезло из альбома. Она дала Рональду Папену исчезнуть, и снимок пары на площадке кемпинга со временем рассеялся как сон, который по пробуждении ещё помнишь точно, потом отрывочно, потом смутно и, наконец, больше не можешь припомнить вообще. Я уже не могла восстановить его подробности. Улыбался он на снимке или нет? Торчала ли во рту сигарета или то была просто царапина на фотобумаге? Чем больше я силилась вспомнить, тем чётче становилась картинка подмены, которую я мастерила из отрывочной информации.

Когда мой отчим Хейко упоминал моего отца, он называл его «утончённый господин Папен». Я ещё не знала, что такое сарказм, но этого утончённого господина представляла себе как мужчину в солнцезащитных очках и в костюме-тройке, очень высокого, как все отцы, очень дружелюбного, но занятого серьёзными вопросами непостижимой профессии. Иногда я мечтала, как нагряну в его кабинет и внезапно возникну перед его письменным столом, уперев руки в боки. Он отгонит сигаретный дым, чтобы получше рассмотреть меня, а я воскликну: «Почему ты никогда не приходил навестить меня!» Не столько вопрос, сколько жалоба. Но ответа я не получала и не могла толком рассмотреть его лицо за клубами дыма. Как бы я ни вставляла себя в эту сцену, сколько бы я о ней ни думала, на этом месте действие обрывалось, потому что мне не приходило в голову ни одной веской причины для его поведения, и поэтому я не могла вообразить себе его ответ.

«У меня нет времени».

«Ты мне совершенно не интересна».

«Мне нельзя».

«Я не мог набраться смелости».

Ни одна из этих фраз не годилась, как и мысль, что он не мог меня разыскать. В конце концов, ведь я-то его нашла, хотя бы в своих фантазиях.

В более поздние годы во мне укрепилось драматическое представление, что он был не в состоянии дать о себе знать, потому что лишился голоса или ещё того хуже: потерял память. Долгое время я представляла себе, что он упал с обрыва и при этом утратил все воспоминания. Я спрашивала мать, что случается с такими людьми, и она говорила: «Их забирают в дом инвалидов и ждут, когда они что-нибудь вспомнят про себя». А что, если не вспомнят, спрашивала я. Она пожимала плечами: «Тогда они так и остаются там до конца жизни. Куда же их ещё денешь». И я допускала мысль, что мой отец сидит где-то в кресле и отчаянно пытается припомнить меня. Дурацкая идея, ведь если кто-то не может вспомнить, откуда ему знать, о чём он должен вспоминать. Таким образом, он не мог спрашивать себя, где его ребёнок и как его зовут, он мог лишь мучиться вопросом, был ли у него вообще ребёнок. После этого я настраивала себя на то, что процесс его выздоровления может затянуться. И постепенно я потеряла всякое чувство любопытства и благосклонности по отношению к Рональду Папену.

Более того: я развила прямо-таки антипатию к этому смутному человеку, предполагая, что он прилагает недостаточно усилий, чтобы вспомнить. Или он давно перестал обо мне думать и нашёл себе другую семью. Произвёл на свет четверых детей, а свою прежнюю жизнь вставил в прозрачный файлик, вложил в папку для бумаг, а папку сунул в шкаф в подвале. Со временем это сделало меня беспощадной в мыслях о нём.

В моих фантазиях он в конце концов превратился в неотёсанного задаваку с толстым носом и огромными ступнями. Иногда я рисовала его себе в гротескно большом костюме, потому что на мой вопрос, чем он занимается профессионально, мама отвечала: «Делишками», и это наводило на мысль о дурном. И он приобрёл у меня громовой голос и переменчивый характер. Я предполагала, что он был преступником и поэтому моя мать рассталась с ним. Может быть, он уже давно сидит в тюрьме, а может, безвозвратно и бесследно скрылся за границей.

С этим образом я отсекла его, и когда мне было пятнадцать, я уже почти не думала о Рональде Папене. Если подруги замечали, что фамилия у меня не такая, как у матери и её мужа, и приставали с расспросами о моём настоящем отце, я говорила то, что обычно говорят. Что говорят многие, потому что это правда и потому что это принижает значение Смутного, насколько возможно: «Я его не знаю. Мои родители разошлись, когда я была ещё маленькая». И если они докучали расспросами, неужели он мне совсем не интересен, я отвечала, что он мной не интересуется, а я им тем более. И этим всё исчерпывалось. И тема была закрыта.


А кроме того, у меня ведь был уже упомянутый Хейко. Мама хотела, чтобы я называла его папой, хотя я довольно рано поняла, что он не папа. Я была на него так же мало похожа, как пианино на скрипку, и он регулярно подчёркивал, что дети очень дорого обходятся и что утончённый господин Папен не готов оплачивать моё содержание. Я долго не понимала, что это означает. Но по крайней мере это были единственные моменты, когда в доме упоминалась моя фамилия. Как будто она была созвучна с изъяном. «Папен» означало нечто вроде «нахлебника» или «паразита», а я была «дочь от первого брака». Хейко Микулла, казалось, недолюбливал отца дочери своей жены, он, казалось, и меня недолюбливал, да и любил ли он мою мать, тоже иногда бывало неясно. Но он хотя бы купил в Ханвальде дом, в котором мы жили. Мама полагала, что мы должны быть ему благодарны. Она по крайней мере была благодарна и терпела Хейко с выносливостью, которая тогда казалась мне почти собачьей преданностью.

Я так и не выяснила точно, когда или как они познакомились, но был, пожалуй, бесшовный переход от Рональда Папена к Хейко Микулла. Возможно, он увёл её у моего отца. Или она влюбилась в Хейко и завела с ним любовную связь. Может, в Плитвице-88. Но это означало бы, что я, возможно, была ребёнком вовсе не своего отца, что я решительно исключаю, потому что ни в коем случае не хотела бы быть дочерью Хейко. Уж лучше быть дочерью Смутного, чем дочерью Нестерпимого.

Хейко и мать произвели на свет сына и поженились перед его рождением. Она взяла его фамилию, и с тех пор я одна Папен среди троих Микулла. Хейко, Сьюзи и Джеффри Микулла. Они называли его Джефф или Джеффи, как какого-нибудь кокер-спаниеля.

Я на шесть лет старше него, вот я уже хожу в школу, но это никого не интересует, потому что у Джеффа колики и его постоянно нужно носить на руках. Вот мне уже восемь, и я выполнила норму по вольному плаванию, но это прошло незамеченным, потому что Джеффи начал ходить. У меня успехи в учёбе, как и во всём остальном, но этого никто не видит, тогда как Джеффри что ни сделает, всё на виду. Это просто человекообразный буй-ревун, который приходит в движение при малейшем душевном потрясении.

Преимущество такой семейной конструкции состояло в том, что меня чаще всего оставляли в покое. Это эвфемистическое описание того обстоятельства, что ни одной душе на свете не было дела до меня. Я не обижалась за это на маму, я ведь ничего другого и не знала, и даже чувствовала себя вполне хорошо в своей невидимости. Никто не говорил мне, когда я должна ложиться спать, никто не ругался за постер на стене в моей комнате или на беспорядок в ней, потому что ко мне попросту никто не заглядывал.

Но иногда мне этого хотелось. Тогда я сидела за письменным столом и рисовала или воображала себе, как входит мать, подходит ко мне, ерошит мне волосы на затылке и хвалит. За это я подарила бы ей картинку, а она прилепила бы её на холодильник. Но никто ничего на холодильник не лепил.

Это звучит грустно. А ведь при этом у меня всё было хорошо. У меня была просторная собственная комната и даже половина ванной. Вторую половину использовал Джеффри, которого я втайне называла Креветкой, для меня это было тогда символом хитренького, червеобразного существа, лишённого всякой привлекательности или хотя бы теплокровного человекоподобия, которое иногда могут выказывать даже амфибии. Я прямо-таки ненавидела моего младшего полубрата, при этом его вины не было в том, что он любименький желанный сын рядом с нежеланной навязанной падчерицей. Гоффри то, Гоффри сё.

Пока мама и Хейко обсуждали добычу бессмысленных вещей, которыми они всё больше забивали дом, я проводила своё детство в старании стать как они, то есть ориентированной на потребление и себялюбие. На этом месте я могла бы схитрить и заявить, что всегда была социально востребованной, членом команды следопытов или хотя бы успешной спортсменкой. А то и вовсе проявившей ранний интерес к политике. Но я и по сей день не состою ни в каком объединении, а политику всегда находила унылым занятием. Правда такова, что я была эмоционально запущенной, но материально избалованной дочерью. И что Хейко и Сьюзи Микулла скорее предпочли бы сыграть в гольф с самим чёртом, чем провести со мной хотя бы минуту дольше необходимого. Не удивительно, что отчим и мать казались мне совершенно дефектными.

Говорят, что у собак нет чувства насыщения. Сколько ни суй ей под нос лакомство, она не отвернётся, а будет всё хватать. Даже если уже сожрала этого лакомства пять килограммов. Приблизительно такими же были и Микулла. Хейко сделал состояние на долевом участии. Он покупал и продавал фирмы. Инвестировал в идеи других. На его языке это называлось: «Я торгую иллюзиями». Если он воодушевлялся какой-то фирмой, которая, например, производила белые бильярдные столы для богатых арабов, то покупал долю или сразу всю лавочку, завязывал контакты с состоятельными клиентами, организовывал дело заново и, если оно функционировало, продавал предприятие дальше. Разумеется, у нас к тому времени тоже был белый бильярдный стол.

Хейко и мама постоянно были куда-то приглашены и объехали пол-Европы, присматривая какие-нибудь инвестиционные возможности. Фитнес-тренажёры для отеля. Последний автомобиль Джона Леннона. Ферма, на которой начиняют гусей. Хейко никогда не интересовался людьми, чьи предприятия или продукты он покупал. Безошибочный инстинкт монетизации идей гнал его вперёд.

Любила ли его моя мать, любовалась им, боялась его или чувствовала всё сразу, я не знала. Их отношения были для меня тогда загадкой, как и их общая история. Вообще-то они часто спорили, и если между ними воцарялся мир – по-другому это и не назовёшь, – мне было более жутко, чем когда они швыряли друг в друга пакости или дроблёный лёд, поскольку Хейко выказывал недовольство её стряпнёй. В чём, кстати, был совершенно прав.

В мирные фазы они ворковали и обращались друг с другом настолько сладострастно, что постоянно возникало чувство, будто я ворвалась на их интимное свидание. Поэтому я делалась ещё более невидимой, чем обычно, и буквально исчезала в своей комнате. Или у Делии.

Делия пристрастила меня в одиннадцать лет к курению. Она жила по соседству, и её отец заседал в правлении DAX, индекса курсов акций. Поэтому он пользовался личной охраной, за ним каждое утро приезжала машина с кондиционером, словно он был экзотическим деликатесом, и вечером доставляла домой. Хейко ему завидовал. Но в то же время был доволен тем преимуществом, что в силу особости соседа наша улица хорошо охранялась и он мог сэкономить на сигнализации. Наша не включалась уже несколько лет, потому что однажды мама в четыре часа спьяну упала в бассейн, и вой сигнализации разбудил половину Ханвальда.

Делия посвятила меня и в искусство кражи, мне не было ещё и четырнадцати, когда в наших набегах на торговый центр Кёльна я умудрилась наворовать на пару тысяч евро косметики, которую потом продавала в школе по твёрдым ценам. При этом в деньгах я не нуждалась. Гораздо больше для меня значило восхищение маленьких девочек, которые заказывали мне губную помаду или румяна. Я вытягивала из их кошельков сложенные карманные деньги и тут же забывала про них. Потом теряла или обнаруживала после стирки в каждых своих джинсах комочки десятиевровых купюр.

Дружба с Делией, которая была старше меня и уже два раза оставалась на второй год, продержалась до тех пор, пока я сама не отстала от своего класса. После этого она уже не захотела иметь со мной дел, потому что я была для неё маловата. Ведь я была тогда только в восьмом классе, а ей-то полагалось быть уже в одиннадцатом.

Она меня бросила, а я не заметила в этом роковой зависимости: смутный отец меня бросил, мать меня в некотором роде забросила, а теперь ещё и Делия. В то время как раз эти три личности имели для меня большое значение. Я не осознавала, но это, разумеется, имело последствия, потому что с тех пор я всё больше боролась со своей неприметностью. Я выступала против, потому что хотела быть видимой. И это мне в конце концов удалось, пусть и не так, как я втайне желала.

Охрана торгового центра поймала меня за руку, когда я засунула себе под пуловер набор кисточек для макияжа. Он выпал на пол. Это было досадно, потому что футляр разбился, а мне ещё пришлось за него заплатить. Я попала на доску позора и получила запрет на вход в торговый центр, но хуже всего было то, что они позвонили маме. Она не ругалась, но полностью игнорировала меня, когда приехала в службу охраны. Ей прокрутили видеозапись с камеры наблюдения, объяснили порядок следующих шагов, и она ещё даже начала флиртовать с этим типом. Дескать, неужто и впрямь каждый закоулок под наблюдением. И что у него, пожалуй, орлиный глаз. Она называла его «инспектор» и прикидывалась дурочкой. И наконец спросила, нельзя ли будет – за умеренный взнос, в виде вознаграждения за его осмотрительность – рассматривать этот случай как учебный эпизод. Он даже задумался, но потом сказал, что уже отчитался по этому происшествию, теперь поздно. Мама за долю секунды произвела впечатляющую смену выражения на лице и застыла как свеча, погашенная в склепе.

Затем она повернулась ко мне, коротко кивнула, и я последовала за ней на автостоянку. За обратную дорогу она не проронила ни слова. Вечером Хейко Микулла объявил, что не имеет желания сидеть за одним столом с асоциальным элементом. Меня попросили ужинать в кухне, где я выкинула ризотто в мусорное ведро. Я была уверена, что Хейко мне позавидовал. Через неделю у нас в доме царило настроение, как в бункере фюрера 30 апреля 1945 года. Мне это даже почти нравилось, потому что благодаря этому прекратилось и мучительное единодушие парочки Микулла, которое у них наблюдалось, когда наступала мирная фаза.

В девятом классе я едва избежала «почётного круга» второгодников, хотя иногда целые дни проводила с подругами, сидя на площади перед Собором или у Рейна, где полиция реже охотилась за прогульщиками. Хейко, мама и я заключили что-то вроде пакта о ненападении: я их не злила, а они меня игнорировали.

Но меня хотя бы не приносили домой пьяную, и я не курила травку, как большинство моих друзей. Я не держала дома бонг для гашиша и больше не воровала, тем более что к какому-то моменту действительно украла почти всё, за исключением разве что подводной лодки и ювелирных украшений британской короны. Меня больше не тянуло; если я хотела что-то иметь, то покупала это на свою кредитную карту, которая считалась расходами на домашнее хозяйство. Денег хватало, и я не заморачивалась этим. Единственное, что бы я с удовольствием украла, но такое не украдёшь, – это добрые моменты с мамой. Иногда они случались, и тогда мы вместе дурачились, она прикасалась ко мне, а то и чмокала в щёку. Она выделяла мне толику своей любви и тут же снова лишала её, как будто любовь была чем-то постыдным. И будто она внезапно вспоминала, чей я ребёнок.

В десятом классе я влюбилась в Макса, самого красивого парня в нашей школе. Не особо оригинальный выбор, надо сказать, оглядываясь назад. Не мудрено было увлечься им. Он же распоряжался своим благоволением стратегически, и когда однажды на новогодней вечеринке увидел свой шанс лишить меня девственности, то снизошёл до меня, что я нашла смертельно романтичным. В первую же неделю января стало ясно, что любви до гроба, о которой я мечтала, не только не выйдет, а вообще ничего даже не начнётся. На мои звонки он не отвечал и с улыбкой проходил мимо, когда я подстерегала его у дома, чтобы поговорить.

Всё это сделало меня печальной и злой. Я опять чувствовала себя брошенной, хотя Макс никогда и не был со мной, а потому не мог и бросить. Но в моих фантазиях он был моим первым настоящим парнем, и боль от его потери превышала то утешительное знание, что в моей будущей жизни уже никогда не бывать такому бездарному сексу.

Тем не менее после истории с Максом я недели и месяцы всё больше обособлялась, замыкаясь в себе. А поскольку у меня пропало желание постоянно попадаться ему на пути в школе, я ходила туда всё реже. Объяснительные записки я подделывала, а если требовался оправдательный документ, я шла к гинекологине и жаловалась на боли в животе, что без дальнейшего осмотра приводило к справке. Школа не давала мне ничего. Я ей тоже ничего не давала.

Разумеется, всё это всплыло; в пасхальные дни пришло письмо с сообщением, что я, вероятно, не достигну цели обучения. Мама сделала то, что посчитала уместным, и курила как безумная, держа передо мной речь о том, насколько важно образование и что я погублю свою жизнь. Мол, как раз для юной женщины очень важно как следует учиться. Хотя бы для того, чтобы не попасть потом в зависимость. Тут она говорила о себе самой, и мне стало от этого так грустно, что я заплакала. Мать обняла меня, и мы стояли так, обнявшись, минут десять. Это был едва ли не лучший момент моей юности. Она успокоилась и сказала, что со мной просто беда, эта смесь лени, упрямства и апатии. А ведь при этом, дескать, я не глупа, по крайней мере, она всегда так считала. И что ей теперь делать со мной? Тогда, пожалуй, всё-таки интернат, вздохнула она, и что она поговорит на эту тему с папой, то есть с Хейко.

Я не беспокоилась, что они от меня отделаются, в этом я могла полностью положиться на Хейко, который вечером объявил, что свои трудно достающиеся деньги он не станет разбазаривать на то, чтобы сделать из меня полезного члена общества. Если кто и должен оплачивать интернат, то уж, пожалуй, утончённый господин Папен. И дело на этом смахнули со стола. Своих денег у мамы не было.

Разумеется, у меня было мало желания совершать «почётные круги» второгодников в гимназии Роденкирхена, и я всё же начала как-то упираться, не покорствуя судьбе. Речь при этом не шла о действительно энергичном упорстве, а скорее о слабом приведении себя в вертикальное положение. У меня попросту не хватало энергии на четыре учебных предмета, в которых я отставала. В эту голову просто ничего не входило. Или всё тут же вываливалось обратно.

После Троицы я слегка улучшилась по трём предметам, но в четвёртом стала ещё хуже, чем была. В математике. Полный, безнадёжный неуд. Всё равно что наливать бульон в сито. И, конечно, было уже слишком поздно. Меня неудержимо несло в потоке математических и химических формул, невыученных слов и лишь бегло прочитанных уроков к краю водопада, который магическим образом обрушивал меня второй раз в десятый класс и потом снова в те же самые водовороты. Я чувствовала себя неудачницей, к тому же у меня не было никаких идей, на что мне употребить свою жизнь.

Я рассказываю это всё, чтобы стало ясно, как у меня обстояли дела тогда, за месяцы до того случая, который потом определил мою жизнь. Ничто не происходит просто так. Часто тянется длинная цепь событий. Чтобы понять, как вышло, что меня в конце концов всё-таки отправили к Рональду Папену, я должна рассказать об этих событиях. И о том дне, когда мне пришлось буквально взорвать свою жизнь.


Хейко открыл новый продукт, который захотел поднять, по-настоящему поднять. Был конец мая. Он привёз продукт из США, где увидел его у своего знакомого во Флориде. Это был сказочно омерзительный гриль. Монстр, в котором можно сжигать и уголь, и газ. Смотря по тому, что ты собираешься на нём приготовить. Хейко не мог на него нарадоваться. У этого гриля была тяжёлая крышка, чтобы можно было готовить мясо при щадящих температурах, была паровая область для овощей и, конечно, традиционная зона для барбекю. У Хейко это всё звучало так восторженно, будто речь шла не о гриле, а о марсианской космической станции. Но он ещё не знал, как назвать это сооружение. Может быть, The Barbecue Beast. Или «Гриль-Гигант». Или «Колбасный танк». «Жаркая хижина Хейко». Он не находил себе места от волнения, а это всегда было знаком того, что он замыслил грандиозный гешефт.

К вечеру явились три пары, живущие по соседству, и Хейко начал доклад – столь же скучный, сколь и воодушевлённый – о преимуществах американского цыплятника. Так или иначе, гости были в восторге, и когда все уже как следует подогрелись, он, наконец, разжёг уголь, что ему удалось не сразу. Он вылил на угольные брикеты с пол-литра зажигательной жидкости, но уголь не хотел разгораться. Мне это было безразлично, но маме стало уже надоедать, потому что она проголодалась, и тон становился всё раздражённее. Все кричали, перебивая друг друга, особенно Джеффри, который не мог вынести, что в центре внимания находится не он.

Хейко начал чертыхаться над грилем, что можно было расценить как признание в одержимости идеей выпивки. Но уголь-таки разгорелся, он выложил на жаровню колбаски, шашлык и мясо, и это значительно улучшило настроение. Уже опускались сумерки, и салат был практически съеден. Я всё это время смирно сидела за столом, потому что в присутствии гостей мама не признавала моё право на невидимость. На глазах у других мы должны были играть здоровую, дружную семью.

Когда один из гостей, бесконечно мерзкий масляный подглядыватель Хюттенвальд, спросил, как идут мои дела в школе, я не нашла что сказать, зато слово взял Хейко и доложил всему гриль-сообществу, что маленькая Папен опять вплотную приблизилась к «почётному кругу». И что его гены передались, к сожалению, только один раз, иначе бы дело выглядело совсем по-другому.

Хюттенвальд засмеялся и уставился на мои сиськи, его жена просипела, что детей нам выбирать не приходится. А мама только и сказала в мою защиту: «Да она не тупая, просто безнадёжно запуталась в своих маленьких душевных муках». Как будто меня тут не было. Мне хотелось восстать, но это лишь подтвердило бы их правоту: вот, мол, злючка-колючка во всей красе. И я осталась сидеть, смотрела на стол и искала, чем бы отвлечься. Мне хотелось что-нибудь сделать, а не только сидеть на общем обозрении, словно больная бонобо в обезьяннике. И я потянулась за пластиковой бутылкой, стоящей на столе, и принялась её тискать.

Хейко, кажется, выиграл войну с грилем и воскликнул:

– Ещё несколько минут, и вы будете с лихвой вознаграждены за ваше терпение!

И интерес ко мне сразу пропал. Гости чокнулись, а я продолжала сидеть на стуле, сгорая изнутри, с бутылкой в руке, потупив взгляд.

В этот момент пританцевал Джеффри, причём буквально. В руках он держал два садовых факела и балансировал по краю бассейна. Он изображал нечто вроде шаманского танца или что уж там он держал за него в свои девять лет. Мама крикнула:

– Джеффи, осторожнее с огнём!

А Хейко выкрикнул, что это ханвальдский танец с колбасками.

Он и его гости ритмично хлопали в ладоши, что ещё больше подстегнуло Джеффи и придало его движениям ещё больше отваги и глупости.

– Хлопай тоже, Ким, – подтолкнула меня мама, но Хейко отмахнулся и сказал:

– Оставь её, эту обиженную ливерную колбасу. Джефф! Джефф! Джефф!

Все стали выкрикивать его имя. Джефф. Джефф. Джефф. Хлоп. Хлоп. Хлоп. Малыш развеселился, а я крепко надавила на бутылку. В следующий момент мой брат был объят пламенем.

Об этом моменте в последующие недели так много говорилось. Почему я это сделала? Какие соображения были при этом у меня в голове? Осознавала ли я, что делаю? И хотела ли я погубить Джеффри? Мои ответы оставались всегда неизменными.

Я не знала.

Нет.

Нет и ещё раз нет.

Я сделала это машинально. Ничего не думая и не чувствуя. По крайней мере, я ничего такого не могла припомнить. Женщина-психолог в закрытом отделении детской и юношеской психиатрии выстраивала мне мостик и подсказывала, что я, быть может, думала, что в бутылке вода, а не зажигательная жидкость. Может быть, я опасалась, что Джеффри мог обжечься садовыми факелами. Может, я хотела сделать доброе дело и потушить их. Я могла бы подхватить эту точку зрения, но это было бы смешно. Конечно же я знала, что бутылка, которой я играла, содержит зажигательную жидкость. И что наверху в пробке была дырочка. И что, если сильно надавить на бутылку, из неё вырвется струя. Это было мне ясно.

Я так и вижу себя сидящей на стуле около гриля. Хейко отставил бутылку с зажигательной смесью на стол рядом со мной. Уже темнело. Я чувствовала себя бесполезной и униженной, на меня пялились. Джеффри был тут самый главный. Все кричали и смеялись. Потом эти дурацкие хлопки. Может быть, в хлопках было дело. Или в выражении лица, с каким мой полубрат приплясывал, направляясь ко мне. Это выражение лица, которое, казалось, было красноречиво обращено именно ко мне: «Вот как надо радовать своих родителей! Неудачница! Неумеха! Эдакая ты Папен!»

Теперь-то я сомневаюсь, что в лице девятилетнего могло отражаться нечто подобное. Но я знаю, что пятнадцатилетней могло нечто подобное примерещиться. Джеффри был всего лишь весел и поглядывал, как поглядывает слегка двинутый маленький мальчик, когда он приплясывает с двумя садовыми факелами под одобрение кучки поддатых взрослых.

Джефф двигается к столу. Стол стоит по длинную сторону бассейна. Освещение в бассейне включается автоматически, как только заходит солнце. Оно освещает мальчика слабо, но придаёт настроение его выступлению. Колбаски шипят на гриле, бокалы звенят, Хейко кричит: «Джефф», все вопят: «Джефф», все в подпитии. Трезвая я одна, и я хочу, чтобы это, наконец, прекратилось: этот рёв, эта непрерывная жестикуляция, этот шорох пламени, аплодисменты, вонь колбасок с фенхелем, всё это дерьмо в нашем саду. Но мне нельзя уйти. А в следующую секунду я уже направляю бутылку в его сторону и выпускаю струю зажигательной смеси на майку. Я чётко вижу, как капли простреливают пламя одного из садовых факелов и воспламеняются. Горящие капли приземляются на его пропитанную розжигом рубашку, и в следующую тысячную долю секунды всё вспыхивает единым гигантским пламенем.

Я до сих пор вижу этот момент, как в замедленной съёмке, и вижу, что происходит потом. Хейко роняет щипцы для гриля, проносится мимо меня к своему сыну, хватает его и бросается вместе с ним в бассейн, куда падают и оба факела. Тотчас гаснет всё пламя. Всё в целом длится не дольше трёх или четырёх бесконечных секунд, на воображение которых у меня сегодня всё ещё уходит десять минут. И если есть что-то, за что я по гроб жизни благодарна Хейко Микулла, так это за его присутствие духа в то мгновение.

Я всё ещё держу бутылку, когда другие гости помогают Хейко достать из бассейна его сына. Госпожа Рат стоит передо мной и говорит, что я Сатана. Я вижу злобу в собственных глазах. Хюттенвальд вызывает скорую помощь, а поскольку он при этом упоминает, что здесь только что была совершена попытка убийства, то одновременно прибывает и полиция на трёх машинах.

Два часа спустя я сижу в приёмной подростковой психиатрии. Полиция едва в состоянии успокоить моего отчима, мама с Джеффри в детской больнице, меня тут же отвезли в ближайшее психиатрическое отделение. И жареных колбасок уже не поесть.

Я пробыла в психиатрическом отделении добрых шесть недель, и мне больше не надо было ходить в школу, да это бы мне ничего и не дало. А в больнице мне даже нравилось, по дому я не тосковала. Правда, мама три раза приходила меня навестить.

Больничную палату я делила с девочкой моего возраста из Эрфтштадта, она закрывала лицо своими длинными волосами как занавесом и предпринимала всё возможное, чтобы добраться до колющих и режущих предметов, которыми потом наносила себе увечья в туалете. Я каждый день принимала участие в групповой терапии, мы сообща готовили еду и ели её за длинным столом. Вечерами мы смотрели фильмы или играли. После обеда у меня были сеансы с молодой женщиной-психологом, она мне нравилась, но помочь мне ничем не могла, потому что больной я себя совсем не чувствовала.

Я ещё никогда не проявляла агрессии и не учиняла насилия ни по отношению к другим, ни к себе самой. Меня никогда не били и не насиловали. Я не принимала наркотики, только курила, да еще у меня возникла страсть к просекко. Некоторое время я много воровала, плохо училась в школе, а в начале учебного года была несчастливо влюблена. Для пятнадцатилетней девочки в этом не было ничего особенного. И вот я чуть не убила своего младшего беззащитного полубрата. И это не было невзначай. Психологиня говорила, что это эпизод. Что он мог произойти под сильным эмоциональным стрессом. Что любого самого неприметного человека можно сподвигнуть на то, что он сделает что-то чудовищное. Что это, возможно, уже долгое время дремало во мне. И что это связано с моими тяжёлыми отношениями с матерью. И что мы должны что-то предпринять против стресса. И я должна с этим согласиться. Только я понятия не имела, что именно предпринять. Когда она спросила меня о родном отце, я ответила то, что обычно отвечаю в таких случаях. Врач понимающе кивнула.

В четверг под вечер приехала мать и забрала меня. Заведение закрывалось на летние каникулы, и в последний школьный день все учащиеся должны были покинуть отделение. Девочку из моей палаты забрал отец, который выглядел в точности как она, включая занавес волос.

Приехала мама, поговорила с психологиней в её кабинете, и я собрала свои вещи. Потом мы сидели в машине, и я спросила её, вернулся ли Джеффри домой из больницы.

– Джефф с Хейко в аэропорту. Мы летим в Майами.

Я даже растерялась. Это была довольно странная перемена мест. Только что из психушки – и сразу отпуск во Флориде.

– Правда, что ли? Прямо сейчас? В Америку? – спрашивала я.

– Полетим мы. Ты останешься здесь.

Мы остановились на светофоре. Мать смотрела на меня сквозь тёмные очки, но я всё-таки заметила, что она плакала. Потом она мне объяснила, что ей не удалось убедить Хейко взять меня обратно домой. Что она не знает, как будет потом. Что они полетят в Майами, чтобы договориться о сделке с производителем грилей. И заодно отдохнуть. И что там есть специалист, который будет дальше лечить Джеффа. А сейчас важно нас развести. Особенно с Хейко.

Некоторое время мы ехали вдоль Рейна, потом в сторону Ханвальда. Через пять минут я спросила:

– И куда мне деваться на каникулы?

Маме потребовалось некоторое время, чтобы ответить. Мне казалось, что она только теперь задумалась о том, как быть со мной. Но это было не так. Просто ей тяжело далось подобрать нужные слова.

– На каникулы ты поедешь к своему отцу.

Мысль о том, что я должна поехать к Смутному, сразу же меня напрягла. И я, разумеется, восприняла это решение Микулла как месть. То есть Рональд Папен был, таким образом, чем-то вроде штрафного лагеря. По крайней мере, так это звучало. Никогда бы я не подумала, что дело дойдёт до этого.

– Я не хочу к нему. Я же его совсем не знаю, – воскликнула я.

– Значит, теперь узнаешь.

– Он никогда мной не интересовался. И как раз сейчас, когда я полежала в психушке, надо всё изменить? – продолжала возмущаться я.

Мысль отправиться к отцу страшила меня больше, чем поехать в отпуск с Джеффри.

– Нет, как раз сейчас, когда ты подожгла своего брата! – выкрикнула мама.

Некоторое время мы ехали молча. Немного успокоившись, она сказала:

– Я поговорила с твоим отцом. То есть с твоим настоящим отцом. И мы с ним, а также с Хейко, полагаем, что будет лучше, если ты какое-то время отдохнёшь от нас. А мы от тебя. В конце каникул мы посмотрим, как быть дальше.

– И где живёт мой отец? – спросила я в слабой надежде, что занимающийся «делишками» Папен живёт на яхте у Ниццы или в Тосканском замке.

– В Дуйсбурге.

– А где это, Дуйсбург?

– Не так далеко отсюда. Ты сейчас соберёшь вещи, потом я отвезу тебя на вокзал, а оттуда сразу поеду в аэропорт.

Мать позаботилась даже о том, чтобы забрать у меня ключ от дома – на тот случай, если я сбегу от Смутного и приеду домой. Она отвезла меня на Главный вокзал, сунула мне в руки билет и чмокнула на прощанье. И уехала. Как мне показалось, слишком нетерпеливо и, значит, вне подозрений в сентиментальных чувствах. Поезд отправился вовремя, до Дуйсбурга доехал меньше чем за час, и когда в 17 часов я вышла на перрон, было ещё жарко, больше тридцати градусов. Солнце слепило меня, когда я озирала перрон в поисках «дельца-махинатора». Когда поезд уехал дальше и перрон опустел, на нём остался лишь один человек, который никак не годился на роль «утончённого господина Папена». Он двинулся ко мне, и я с первого взгляда была действительно разочарована.

Часть 1
Лето с отцом

День первый

Разочарование – это всего лишь результат завышенных ожиданий. Так говорят. При этом мои ожидания вовсе не были высокими, скорее расплывчатыми. Не оправдать даже их было для Рональда Папена настоящим искусством, если принять во внимание, что я как раз была отторгнута своей семьёй и смотрела в предстоящее лето без малейшей радости. Уж ниже, чем за предшествующие недели, моя жизнь не могла опуститься. Так что о больших ожиданиях речи действительно не шло. И тут такое. Кстати: возможно, к разочарованию примешалась и неожиданность. Когда перрон опустел и на нём остались только я и господин Папен, разделённые, может быть, парой десятков шагов, я увидела вовсе не моего отца. А себя.

Рональд Папен, Смутный, на том единственном фото едва различимый, спрятанный за панамой, в тени и неумении фотографа сделать хороший снимок, мой отец представлял собой инкарнацию меня самой в виде тридцатипятилетнего мужчины. У него был такой же широкий рот, как у меня, и высокие скулы, которые один учитель из моей школы однажды определил как «нордические», что бы это ни значило. Я, правда, этого не поняла тогда, но мне понравилось, потому что звучало загадочно. У него был мой высокий лоб, а над ним жидкие волосы разных оттенков светлого, которые складывались на голове в неопределимую стрижку – то ли полудлинную, то ли не очень короткую. Она выглядела не запущенной, а скорее тщетной, потому что прогалины были всё равно видны. Когда он двинулся ко мне, я опознала на его лице за съехавшими очками мои бледно-голубые глаза. Он смотрел на меня этими глазами с такой же смесью удивления и любопытства, какие выражал и мой взгляд. Рональд Папен выглядел как ребёнок и в то же время как старик. Он производил впечатление рассеянного: такими бывают старики, которые с нарастающим отчаянием ищут свои очки, минуту назад сдвинутые на лоб. Вместе с тем он казался и взволнованным, растерянным, как маленький мальчик, бегающий вокруг рождественской ёлки, оглушённый ароматом и огнями, потрясённый возможностями жизни и выбором подарков, которые она готовила ему. При этом оба выражения лица были одинаковы; Рональд Папен выглядел очень старым и – одновременно – сильно моложе меня. И он явно не справлялся с таким напряжением.

И потом ещё его облик и стать. Утончённый господин Папен совсем не казался таким уж большим махинатором, а был скорее небольшим мужичком. И одет он был не в костюм, который мерещился мне в воображении, а в джинсы с потёртым ремнём, стягивающим брюки в поясе, как телячья верёвка. Белая рубашка была ему велика, а ботинки – прямо-таки фатально старомодные и стоптанные, хотя и видно было, что он их начистил. К тому же на нём была вельветовая куртка, цвет которой точнее всего можно было назвать блевотным. Но хотя бы все пуговицы присутствовали. Из набитого нагрудного кармана торчали бумажки и фломастер.

Он был лишь чуть-чуть выше меня и криво улыбался.

После того как мы не виделись и не разговаривали больше тринадцати лет, эта незнакомая копия меня самой предстала передо мной и сказала:

– Неслыханное дело. Вот и ты.

Я поставила свой чемодан, и мы обнялись, почти не касаясь друг друга. Я довольно часто представляла себе нашу встречу. Как рослый крупный мужчина, каким полагалось быть моему отцу, нагнётся ко мне, полностью окутав меня своей тенью. Но маленький мужчина никак не вязался с моими представлениями. Утончённый господин Папен казался действительно тоненьким. Или хрупким.

И тут же прорвалась ярость. Твой собственный отец впервые видит тебя после десятка лет и всё, что может при этом сказать, – это «неслыханное дело»? Это звучало как укор, как будто я заставила его долго ждать. Я отстранилась от него, и мы ещё какое-то время молча стояли на перроне, пока он не взял мой чемодан и не сказал:

– Ну, давай, пошли.

Он тащил мой чемодан вниз по лестнице в сторону выхода и дышал всё тяжелее. Я следовала за ним на расстоянии нескольких метров.

Папен засеменил к парковке, мой чемодан, забитый пляжной и спортивной одеждой, косметикой, вещами для вечера, вещами для утра и сменной одеждой для дня, когда тебе уже неохота валяться у бассейна, был для него явно тяжеловат. Я ещё не догадывалась, что мне едва ли понадобится хоть что-то из этих вещей. Для шести недель у отца мне хватило бы небольшой спортивной сумки. Но знай я это с самого начала, моя мать затащила бы меня в Дуйсбург только в бессознательном состоянии.

Смутный остановился позади старого «комби» и начал ковыряться в замке багажника.

– Что это? – спросила я, потому что ещё не видела такой раздолбанной тачки. Если моё представление об отце как топ-менеджере при первом же взгляде на него треснуло, то теперь оно рассыпалось окончательно. Он ездил на каком-то ящике с рухлядью. Он повернулся ко мне и сказал с искренним воодушевлением:

– Это мой Папен-мобиль.

– Ясно.

– Ну, тогда полезай внутрь со своим барахлом, – пропыхтел он, поднимая мой чемодан в багажник, уже изрядно набитый всякой всячиной.

Из нутра машины повеяло недобрым бризом. Как будто он жил в ней. Папен захлопнул крышку багажника и сказал:

– Всем подняться на борт, люки задраить.

От его радости мне стало тревожно. Ничто из увиденного до этой минуты не сулило мне ничего хорошего. Будь моя воля, я бы просто перешла на другой перрон и уехала назад. Но воля была не моя; у меня не было денег на билет и не было ключа от двери нашего дома.

Итак, я обошла машину Папена, открыла пассажирскую дверцу и села после того, как отец перекинул на заднее сиденье всё, что до сих пор лежало на моём месте.

Я чувствовала его нервозность, в конце концов, ведь он всего четыре минуты пробыл моим отцом, а привычки так быстро не устанавливаются. Я и сама была нервозной. Тем не менее я хотела знать, что меня ждало. Было непохоже, что мы немедленно поедем в отпуск. И как знать: может, к этой машине прилагалась ещё и женщина. И дети.

Рональд Папен пристегнулся и стал прикреплять противосолнечные насадки к своим погнутым очкам, что требовало известной ловкости. Наконец он завёл машину, и мы выехали на дорогу.

– И что мы будем делать теперь? – спросила я, всё ещё обыскивая взглядом внутренность машины в надежде получить какие-то ответы. Не лежат ли где-то здесь билеты на самолёт. Или дорожный провиант.

– Ах, да что уж мы будем делать. Я думаю, мы просто поедем домой. Тебе же, наверное, интересно взглянуть, где ты будешь жить ближайшие полтора месяца.

– Я думала, мы поедем в отпуск? – Когда я об этом спрашивала, машина пробивалась через Дуйсбург, город, о существовании которого я ещё несколько часов назад ничего не знала. Мы ехали по широкой улице мимо домов, которые походили на людей, одетых кое-как, потому что больше ничего не собирались предпринимать в своей жизни. Улица, казалось, вибрировала в жарком мареве лета, как будто была органом гигантского тела.

Но вдруг мы оставили город позади, поехали мимо полей, потом мимо вялой, заболоченной речки, располагавшей, правда, очень зелёным берегом.

– У тебя каникулы. Но у меня-то, к сожалению, нет, – сказал Рональд Папен. А поскольку он ничего к этому не добавил, я спросила:

– А чем ты занимаешься?

– Я работаю. Работаю я всегда. Но у тебя будут каникулы.

– Где? Здесь, что ли?

Мы ехали по местности, в которой никто не жил. Фабричное здание из красного кирпича и убогие, но обильно выкрашенные низкие хозяйственные постройки с зарешёченными окнами. Это было самое гнетущее место, какое я когда-либо видела, и свой вопрос я задала в качестве риторической насмешки, потому что я представить себе не могла, что есть хоть кто-то на всём белом свете, кто проводил бы здесь каникулы. Или хотел провести. Или мог.

Но потом мы свернули налево в узкую улочку, скорее даже проезд, с обеих сторон уставленный плохонькими машинами. Рональд Папен сказал:

– Сейчас будем на месте, – и это прозвучало так, будто мне предстояло увидеть вход в рай.

Мы доехали до небольшой немощёной площадки, в середине которой стояла огромная лужа, явно никогда не высыхающая. По крайней мере, так казалось, потому что последний дождь прошёл недели две назад.

Папен остановился перед складским помещением с гофрированными шторными воротами. Старое строение было выкрашено в кремовый цвет и имело большие, но тусклые мелкофасетные окна в ржавых рамах.

– Вот мы и приехали, – сказал отец и отстегнулся. Положил свои солнечные очки-накладки на панель и вышел из машины.

– И где это мы? – спросила я не без паники, идя вслед за ним к боковому входу в склад.

Он отомкнул дверь, открыл её и сказал:

– Дома. Входи.

Я вошла в пространство, которое Папен отгородил от остального помещения полосами чёрной ткани. Послышался громкий щелчок, и стало светло. Он включил четыре большие лампы, которые свисали с тёмного высокого потолка. В помещении находились среди прочего продавленная софа, кухонный уголок, верстак, письменный стол и прочий хлам. Голый бетонный пол хотя и был весь в трещинах, но чистый. В торце помещения доминировали шторные ворота, но они, кажется, никогда не приводились в действие, потому что Папен заставил их мебелью и хламом.

Всё помещение носило печать временного приюта. Жить здесь было всё равно что пережидать в телефонной будке дождь. Вид этого складского помещения принёс мне три несомненных знания: мой отец был бедолага, он жил один, и впереди мне светили самые тяжёлые шесть недель моей жизни. Если я здесь останусь. Но таких намерений у меня не было.

– А теперь я покажу тебе твоё царство, – радостно сказал он и жестом поманил меня за собой.

Он пересёк пространство и направился к двум дверям в противоположной стене:

– Вот здесь ванная, – сказал он, открывая левую дверь. За ней находилась небольшая и не сказать чтоб неухоженная ванная комната, она выглядела и благоухала так, будто её только что чисто вымыли.

Потом он открыл правую дверь и сказал:

– Вот. Добро пожаловать. Твоя комната.

Под комнатой имелось в виду небольшое помещение без окон. Рональд Папен поставил сюда кровать, к ней маленький ночной столик с лампой и рейл для одежды. У стены на стеллаже с человеческий рост были сложены инструменты и приборы, стояли коробочки с болтами, гайками и гвоздями, а ещё располагались мелкие запчасти, ёмкости с техническим маслом, банки краски и растворителя, кисти и брезент, пустые канистры из-под чего-то, деревянные планки, кабели и удлинители. Три полки Рональд Папен освободил под мою одежду, а ещё подвесил к потолку под голую лампочку накаливания оранжевый платок. И это придавало помещению хоть какой-то уют. Но мне уже хватило. Я хотела домой.

– Я хочу домой, – сказала я без выражения.

– Я всегда ночую здесь, на складе, – растерянно сказал отец.

– Мне всё равно, где ты ночуешь, а я хочу домой.

Я предпочла бы шесть недель подряд непрерывно смотреть на гримасы моего полубрата, чем хоть одну минуту спать в этом чулане.

– Я понимаю, это не идеально, но я думал, это лучше, чем ничего.

– Я хочу домой, – повторила я и тут уже расплакалась. Мне не было грустно, это скорее была перегрузка от ситуации. И ярость, потому что я знала, что Джеффри, Хейко и моя мать в это время, наверное, смотрят кино на борту самолёта во Флориду. Они засунули меня к совершенно чужому человеку без средств, который теперь пытается неумело обнять меня в утешение. Я вырвалась, и это его испугало. Он отступил на три шага и сказал:

– Да я-то тебя понимаю. У меня ведь тоже не было выбора.

Вот это было уже обидно. Он меня не хотел. Его к этому принудили так же, как и меня. У него ведь вообще никогда не было интереса к своему ребёнку, и тут ему навязали меня. Получается, меня не хотели ни мать, ни отец. О таком я не подумала. Не только я оказалась в вынужденном положении. Рональду Папену было не лучше, чем мне. Но всё равно было обидно.

Он вышел из склада и оставил меня одну. Немного позже вернулся с чемоданом. Поставил его посреди склада и сказал:

– Есть предложение: ты распакуешь вещи, а потом мы с тобой съедим что-нибудь вкусное. Я уже всё закупил. Пожарим на гриле.

При одной мысли об этом у меня чуть не вывернуло желудок.

– Есть колбаски, – добавил Рональд Папен. – И салат.

Я мысленно пробежалась по доступным мне опциям. Разумеется, я могла просто забастовать, зайти в мою каморку, запереться и ждать, когда я там задохнусь среди отвёрток и сепараторов. Или я могла попытаться сбежать. Это казалось мне осуществимым.

Коротко взвесив варианты, я решила сперва закатить к себе в каморку чемодан, а потом сесть на кровать. И там я стала составлять план побега. Позднее, якобы успокоившись, я чего-нибудь поем и отправлюсь на разведку местности. Если мне повезёт, где-нибудь поблизости окажется автобусная остановка. Ехать мне придётся зайцем. Я пробьюсь до вокзала, как-нибудь доберусь до Кёльна, а там я уже на знакомой территории. Я могла попытаться вломиться в наш дом. Если Хейко перед отъездом не включил охранную сигнализацию. Наверняка я при этом что-нибудь там сломаю, но сейчас мне было наплевать.

Акция таила в себе риски. Если я убегу, Рональд Папен позвонит в полицию. И они окажутся в нашем Ханвальде ещё раньше меня. Ведь в первую очередь меня станут искать там. Укрыться где-нибудь в другом месте я не могла. Без денег. Весь план казался безвыходным. Но всё лучше, чем остаться в этой безнадёжной дыре с этим безнадёжным человеком.

Я раскрыла чемодан, чтобы хотя бы для видимости что-то из него достать. Пусть он думает, что я смирилась со своей участью. Итак, я выложила на полку несколько вещей и снова села на кровать. Я разглядывала крохотную каморку и смотрела, какие тени отбрасывает на стену всё это барахло на полках. И даже сами эти тени выглядели ржавыми. Абсурдность моей ситуации подчёркивалась тем, что я сидела в каморке без окон, в то время как снаружи всё было залито солнцем. Повсюду сияло лето, только не вокруг меня.

В какой-то момент Рональд Папен просунул голову в дверь и сказал:

– Идём же во двор, Ким. Там такая благодать. И уже можно есть, всё готово.

Я кивнула, потом поднялась со внутренней тяжестью человека, совершившего большую ошибку, за которую придётся век расплачиваться.

Я вышла за отцом наружу. Он снял куртку и закатал рукава рубашки. Перед складом он выставил столик, приставил к нему два складных стула и отрегулировал крошечный гриль на четырёх ножках. На нём лежали четыре колбаски. Всё в этой конструкции было столь же хрупко, как и его собственный облик, но в то же время неукротимо и исполнено надежды. Если такое можно сказать про гриль. Эта штука являла собой полную противоположность тому монстру, с освящения которого пару недель назад и началась вся эта история. Когда я увидела бутылку с розжигом, стоящую на земле рядом с грилем, у меня пропал аппетит. Мой отец заметил это и встал, чтобы убрать бутылку с моих глаз.

Потом он сел к столику и открыл бутылку воды, из которой медленно наполнил до краёв два стакана. Взял один и стал пить.

– Это правда, что ты сожгла своего полубрата, то есть подожгла его? Или подпалила.

– Это мама тебе всё рассказала? – В этот момент мне было так стыдно, что я с трудом могла вынести.

– Она мне позвонила. Это всё правда?

То есть он не исключал того, что мама могла всё это придумать. И я могла бы на этом сыграть. Мол, нет, разумеется, эта история выдумана. Она просто хотела избавиться от меня.

Но что бы мне принесла эта ложь, кроме последующего искреннего признания, что я действительно дрянь.

– Да. Всё правда. Но всё зависит от того, как её рассказать.

Я хотела знать, что было известно ему.

– Она сказала, что в последние полгода ты была для неё большой проблемой. Она не могла с тобой управиться. И потом ты рехнулась и облила своего брата спиртом, когда у него в руках было открытое пламя.

Ну это ещё куда ни шло. Можно было так и оставить. Я кивнула в ожидании вопроса. Но он его не задал. Он встал, пошёл к грилю и пальцами перевернул колбаски. Потом снова сел.

– Как, бишь, его зовут?

– Джеффри.

Почему он не задал того вопроса? Все его задавали. А он не спросил.

– Ах да, Джеффри. Верно. Так мы собирались назвать тебя, если бы ты родилась мальчиком. Джеффри.

Мне стало любопытно. Мать мне об этом никогда не рассказывала. Она ведь вообще мало чего рассказывала. И тут же у меня появилось множество вопросов. Может, даже сотни две. Проблема была в том, что я с моим немалым упрямством загнала себя в тупик уныния, из которого не так просто было выбраться. Да и не хотелось. Я всё ещё намеревалась удрать. Как только стемнеет.

– Тебе ведь здесь не очень нравится, так? – спросил он и нагрёб нам на тарелки покупного салата из макарон. – Вы ведь живёте очень хорошо. Хейко ведь успешный и может вам много чего предложить.

– Ты знаешь Хейко?

– Конечно. Мы же были друзья. Раньше.

Это меня удивило. Надменный и высокомерный Хейко вообще никак не сочетался с этим мягким человеком, который неторопливо ел свой салат как черепаха и при этом не упускал из виду колбаски.

Расспрашивать или нет? Любой добровольно поддержанный разговор подводил меня всё ближе к тёмной кладовке для инструментов. Я не хотела доверительности с этим незнакомцем, чтобы не лишать себя причин для побега.

– И почему вы не остались друзьями? Из-за мамы?

– Колбаски готовы, – сказал он и поднялся, чтобы снять их с гриля. На столике стояла горчица. Я не осмелилась попросить кетчуп. В этом было бы слишком много близости. Кто просит кетчуп, тот со всем согласен. А я не хотела ни с чем соглашаться. Вопрос всё ещё стоял колом, как жара на этом производственном дворе.

– Бывает, что друзья расходятся. Можно и так сказать.

И было видно, что он ничего не собирается добавлять к этому расплывчатому ответу.

Мы ели молча, и я смотрела по сторонам. Напротив находилось плоское здание транспортной экспедиции, перед ним стояли несколько грузовиков с грязными брезентовыми кузовами. Справа была неопрятная автомастерская, имеющая выход на улицу. А слева узкая асфальтированная дорожка вела на природу.

– Тебе, наверное, не хочется говорить об этом.

– Ты тоже не очень любишь говорить про своего брата.

И это был ответ на вопрос, почему он не задал мне вопроса «почему»: он тоже не хотел, чтобы его спрашивали «почему».

– Вкусно ведь, да? – сказал он, кивая на колбаски. – Это гала-колбаски, с добавлением майорана. В любую хорошую колбасу полагается добавлять майоран.

Он был мастером смены темы. После долгой паузы, в течение которой он возил своей колбаской по кучке горчицы, он понял, что никакого диалога на тему майорана у нас не получится.

– Ведь у тебя есть вопросы, так? Я имею в виду, что не знаю, рассказывала ли тебе обо мне твоя мать. По всей вероятности, скорее нет?

Это был пока что самый длинный связный текст, который я услышала от Рональда Папена. И он был прав, конечно же у меня были вопросы. Но важный только один.

– Почему ты ни разу не дал о себе знать?

Это был просто лазерный меч-вопрос, он поджёг и без того горячий воздух на захламлённой площадке перед складским помещением Рональда Папена, и мне почудилось, будто я приподнялась над стулом и воспарила, задав этот вопрос. Вероятно, уже в пятитысячный раз. Но вслух – впервые. Моим собственным голосом, так, что даже я сама смогла его услышать.

– Почему?

У меня не было времени.

У меня не было интереса к тебе.

Мне было нельзя.

Я не отваживался.

Рональд Папен отпил глоток воды, посмотрел вперёд, в сторону транспортной экспедиции и сказал нечто совершенно другое. Такое, чего я никогда не предполагала:

– Потому что не получалось.

– Как это не получалось? – спросила я с выражением самой большой наглости, на какую способна пятнадцатилетняя девочка.

– Это трудно объяснить.

– Ну уж попытайся.

Тут Смутный впал в ступор. Он перестал есть и уставился на свою тарелку. По прошествии вечности он сказал:

– Представь себе следующее: допустим, ты устроила некое дерьмо. По-настоящему большое. Больше некуда. И люди, очень близкие тебе, от этого пострадали. И это никак не поправишь. Можешь себе такое представить?

Я могла, и очень даже хорошо. Я кивнула.

– И ты даже попросила прощения. Только проблема в том, что ты и сама не можешь себя простить. Ты так ненавидишь себя за то, что ты натворила, что тебе не помогло бы, даже если бы тебя простили. Тогда тебе остаётся сделать только одно: уйти с глаз долой.

– Значит, тогда ты сам нас покинул, а не мама тебя?

– Это всё не так просто.

– Ну, пусть это даже и трудно. Но я имею право это знать, – заявила я.

Папен встал и улыбнулся:

– Ты имеешь право на школьные каникулы, – сказал он. – Но я, к сожалению, вообще не имею представления, как организовать школьные каникулы.

– Не уходи в сторону от темы.

– Мы с твоей мамой тогда решили, что дальше не получится. Мы решили, что ты останешься с ней. И что мы будем контактировать, только если станет действительно необходимо. Вот как сейчас.

– Ты лишил меня отца.

– Да, в некотором роде. Я хотел бы, чтобы ты смогла это понять.

И он вдруг вскочил и встал передо мной.

– Но это никогда не поздно. У нас впереди ещё целая жизнь.

Я пока что отвергла идею допросить его о подробностях того якобы ужасного деяния. Во-первых, я подумала, что этот поступок вряд ли ужаснее моего, а во-вторых, я догадывалась, что из этого ничего бы не вышло. Мне пришлось перенести разговор о его провинности на потом. Но это означало также, что я не сбегу. По крайней мере, не в этот вечер.

– Я хочу тебе что-то показать, – сказал Рональд Папен. – Идём, тебе понравится.

И он пошёл, не оборачиваясь. Он знал, что я была слишком любопытна, чтобы не последовать за ним. Он пошёл по площадке в сторону экспедиции, потом свернул налево, туда, где дорожка пролегала среди кустов и деревьев. Я шла за ним, и через две минуты мы очутились у воды. Запах стоял немного сернистый. Но было зелено, и вечер клубился, поднимаясь из почвы Рурского бассейна.

– Это канал Герне-Рейн, – сказал Папен. – И если ты посмотришь направо, вон туда, там он впадает в Рур. А ещё немного дальше Рур впадает в Рейн. Вон там, дальше.

Рейн я знала.

– Ну что, красиво?

Как ни странно, было действительно красиво. Этот городок не был ни Флоридой, ни Мальоркой, в принципе это вообще не было никаким селением. В канале перед нами покачивалась старая лодка, и мошкара танцевала ламбаду у меня перед носом. Кроме того, мне было плохо из-за нашего разговора и из-за моей вины, моей до конца моих дней непростительной вины. Но каким-то магическим образом это место было полно покоя, надёжности – при всей хрупкости причала, на котором мы стояли, в блёкнущем свете дня действительно: красиво.

– Здесь ведь можно даже провести каникулы, так я считаю, – сказал он, хотя совсем недавно уверял, что не знает, как проводить каникулы. – Ты сможешь высыпаться, плавать, читать, загорать, слушать музыку и просто… – он подыскивал слово – ну, валять дурака.

– Шесть недель подряд, – сказала я со всем отчаянием юности. Я всё ещё не могла поверить, что никакой программы тут практически и не предполагалось. То есть вообще никакой, кроме как просто зависать на этом участке земли.

– Ну, да, и что? Мы ведь можем что-то и придумать. – Мой новорождённый отец топтался на месте. – Минигольф, например. Или футбол. Что обычно делают девочки-подростки?

– А что ты сам делаешь целыми днями? – спросила я.

– Ну, я-то работаю.

Я совершенно не могла себе представить, что это означает в его случае. Я, правда, видела верстак и множество деталей и инструментов, но не видела, что он с ними делает.

– И какая у тебя работа? – Это прозвучало почти насмешливо, потому что особо продуктивным он явно не был. Либо мой отец был королём преуменьшения, на самом деле сверхбогатым, но скромным. Или скупым. Потому и колбаски.

– Я занимаюсь прямыми продажами, – сказал он несколько высокопарно. – Это означает, я продаю напрямую конечному потребителю, без посредников.

– И что же ты продаёшь напрямую, без посредников?

– Маркизы.

– Маркизы?

– Ты не знаешь, что такое маркизы?

Конечно, я знала – выдвижные тенты. У нас дома были такие на террасе. Белая парусина, Хейко при помощи пульта выдвигал их на полозьях и задвигал. Я кивнула:

– Ты имеешь в виду эти текстильные тенты для балконов и террас, чтобы не жариться на солнцепёке, как мы с тобой у гриля.

– Точно.

– Значит, у тебя маркизное предприятие.

– Без предприятия, то есть без магазина. Я продаю свой продукт напрямую клиентам. Как бы непосредственно. Маркизы и практичные изобретения для улучшения качества жизни и для сохранения мира в доме. – Это звучало необыкновенно весомо. – Идём, я тебе покажу.

Он повернулся и зашагал к своему складу. Белая рубашка прилипла у него к спине. Постепенно опускались сумерки.

Я последовала за ним в его старый склад, и когда остановилась с ним рядом, он отдёрнул в сторону чёрный занавес, который отделял жилое пространство от складского. Когда он включил свет, я их увидела. Рулоны из парусины и крепёжный материал. Нагромождение высотой с башню. Гигантский запас маркиз, которыми можно было затенить половину Германии. По крайней мере, так казалось. А я ведь ничего не знала о Германии.

– И сколько здесь этих маркиз? – спросила я.

– Три тысячи четыреста шесть.

– И кому же ты теперь их продаёшь?

– Любому, у кого есть балкон.

– А откуда тебе знать, у кого есть балкон?

– Я это разведываю. Я езжу, смотрю на дома и вижу: ага, вот балкон без маркизы. И я звоню в квартиру и продаю хозяевам тент. Включая монтаж и обслуживание. Вот так просто.

Итак, мой отец был продавцом маркиз. Воодушевившись, он не мог остановиться и продолжал рассказывать:

– Это, разумеется, сезонное занятие. Маркизы идут с марта по август. В сентябре их уже никто не покупает, потому что осень на пороге. Тогда мне приходится варьировать предложение. Но сейчас у моего товара самый сезон. Подожди здесь.

Отец нырнул в полутьму и немного спустя вернулся с двумя рулонами под мышкой. Он шагнул к верстаку и выгрузил на него рулоны.

– Я могу предложить маркизы любой ходовой ширины. И двух дизайнов.

И он раскатал сперва один рулон, потом второй. Передо мной предстали два самых запутанных узора, какие я только видела. Эти маркизы были такие ужасные, что я невольно рассмеялась. Если одна состояла из сплетения коричневого, жёлтого и оранжевого тонов, то вторая подкупала кричащей неоновой зеленью с жёлтым и синим узором внутри. Это был гротеск.

– А откуда они у тебя? – спросила я растерянно. Ведь где-то должны быть человеческие руки, способные произвести нечто такое.

– Они мне достались. После Поворота в девяностом[1]. Тогда у нас была золотая лихорадка. Ведомство по управлению госсобственностью ликвидировало всю истощённую промышленность ГДР. Золотоносная жила. Можно было скупить целые фирмы за бесценок. Вот тогда я себя этим и обеспечил, – сказал он и похлопал по зелёному полотну ткани.

– Мои поздравления, – ехидно сказала я. Меня совсем не восхитило, что он сумел вовремя подсуетиться.

– Я тогда приобрёл маркизы и этот склад. А почему этот склад? – с хитринкой спросил он.

– Понятия не имею.

– Потому что он здесь. В Дуйсбурге. В Рурском бассейне. Нигде в Германии не живёт такое множество людей так скученно на относительно небольшом пространстве, как в Руре. И если у тебя есть продукт, как у меня, остаётся всего лишь систематически объезжать ареал – и вот у тебя уже тысячи и тысячи потенциальных покупателей.

Он шагнул от верстака к письменному столу. На стене висела большая карта Рурского бассейна, утыканная булавками с красными и зелёными головками.

– Вот мой основной инструмент. Точное картирование области продаж. От Дуйсбурга, – он указал на Дуйсбург, – до Хамма, – он указал на Хамм, – и вот отсюда, – он указал на Марль, – до самого низа здесь, в Шверте. Это четыре с половиной тысячи квадратных километров. С пятью миллионами жителей, образующих, по моей оценке, два миллиона домашних хозяйств. Конечно, не в каждой квартире есть балкон. А у некоторых уже есть маркизы. Но, – он поднял указательный палец правой руки, потому что теперь наступил самый важный момент, – остаётся ещё как минимум двести тысяч необорудованных террас и балконов.

Рональд Папен снова скатал рулоны.

– И что ты на это скажешь?

Я ничего не понимала в его бизнесе. Он, правда, тоже, но тогда я ещё не знала этого. Но во всяком случае его раскладка меня как-то разом убедила. Хотя я и находила эти ткани поистине ужасными.

– Похоже, это удачная бизнес-идея, – расплывчато сказала я. – Значит, всё это ты скупил четырнадцать лет назад и с тех пор так и катаешься по Рурской области со своими маркизами?

– Именно так, – воскликнул он из глубины своего склада. Он уже аккуратно укладывал эти два рулона на место.

Когда он вернулся, я спросила:

– И сколько маркиз ты продал за это время?

– Ну, под две сотни, это приблизительно.


Снаружи уже стемнело. Я помогла ему убрать посуду, и мы вместе её помыли. Для побега я слишком утомилась в этот день. И была слишком растеряна, чтобы злиться. Рональд Папен что-то организовал, он раздобыл огромную кучу уродливых маркиз, которые вот уже четырнадцать лет неутомимо пытается продать, идя от одной двери к другой. Я легла в постель и попыталась подсчитать, сколько этих странных штук в год он впаривает пяти миллионам жителей Рура. Через секунду после того, как я, несмотря на свою математическую тупость, вычислила это, я уснула. У меня получилось ровно четырнадцать. В год.

День второй

Даже тюремная камера должна быть не меньше девяти квадратных метров, и в ней обычно есть окно. Следовательно, камера, обустроенная Рональдом Папеном для своей дочери, нарушала основы гуманного содержания подростков. Кровать была новая, ну, хотя бы это. Одеяло, подушка и постельное бельё – тоже. То есть он постарался. Но больше шести квадратных метров эта кладовка не намеряла, причём добрую треть площади занимал стеллаж, заполненный инструментами.

Без окна трудно было судить по пробуждении, который час. То ли глубокая ночь, то ли уже идёт к полудню. То ли земля Дуйсбурга закипает от жары, то ли идёт такой ливень, что взбухают лужи. Нет окна – нет никаких шумов. Я включила настольную лампу и рассмотрела причудливые тени предметов на стеллаже. Я вообразила себе, что живу в сталактитовой пещере, и мне почудилось, что на потолке конденсируется вода. И весь кислород израсходован. И даже свечку зажечь не получится. Моей жизни угрожает опасность!

Значит, не стоило залёживаться в постели, тем более что надо в туалет. Однако я не встала, поскольку хотела избежать всякой нормализации моего положения. Пойти в туалет, почистить зубы и выпить чаю было бы равносильно согласию. Это значило бы, что я принимаю свой арест, это сближало меня с договорённостью моей мамы с Рональдом Папеном. В конце концов я не выдерживаю. Либо я задохнусь, либо описаюсь в постель. Я откинула одеяло и оделась. Не посмела выходить из своей каморки в одном нижнем белье, я же не знала, вдруг рядом мой смутный отец.

Когда я открыла дверь, меня ослепил свет, падающий в окна склада. Это как будто вырываешься из туннеля. Рональд Папен сидел за письменным столом среди многообразных бумаг и что-то пил из большой чашки. Он повернулся ко мне и сказал:

– А я уже начал беспокоиться. Сейчас половина десятого. – Он встал и пошёл к кухонной ячейке. – Ты пьёшь кофе? Или какао? Я купил для тебя какао. Растворимый. Надо только налить в порошок молока, и получится чудесный напиток. Все дети обычно любят такое.

Он не стал дожидаться моего ответа, а налил в стакан молока.

– Какао любят все дети, – повторил он, как будто это была какая-то волшебная формула.

Будь мне лет шесть, я бы тут же согласилась. Примерно столько же лет я уже не пила какао. А ведь мне нравилось, когда порошок растворялся не весь. Тыкать ложечкой в коричневые шоколадные островки, плавающие по поверхности; они лопались, и порошок тонул в молоке.

Папен вдохновенно мешал ложкой в стакане и потом протянул его мне. Сама бы я не решилась попробовать такое питьё, но его беспомощная забота растрогала меня. И снова крошечный момент связи, который меня и согревал, и сердил.

Я сделала глоток и потом пошла в туалет. Когда вернулась, он снова сидел за своими бумагами.

– И что теперь? – спросила я.

– Теперь утро пятницы, и трудящиеся бодро и сознательно приступают к своей работе, – донеслось от письменного стола. – Мне сейчас надо будет отъехать, и если хочешь, можешь отправиться со мной. Мы можем поболтать, и я покажу тебе Рурский бассейн.

Я сходу не сообразила, чего мне хочется меньше – болтать с ним или часами раскатывать по этому промышленному району. Кроме того, я всё ещё пребывала в модусе побега. Со мной не могло произойти ничего лучше его отъезда.

– Это звучит заманчиво, но мне, наверное, лучше остаться здесь и пообвыкнуться, – сказала я максимально прагматичным тоном. – Я могу и в магазин сходить. Или прибраться здесь.

– С покупками сложновато, тут надо далеко идти. Поблизости нет ничего. А уборка? Тут вроде бы и так всё пикобелло.

Ну, на этот счёт мнения могли и разделиться. Тем не менее его ответ меня обрадовал, ведь я бы не знала, как тут делать уборку.

– Я просто останусь здесь.

Мы помолчали какое-то время, и я выпила, признаться, вкусный какао, прислонясь к кухонной ячейке, а Папен в это время перелистывал потрёпанную брошюру с картами местности и потом что-то в ней отметил фломастером.

– Что ты там делаешь?

– Я намечаю маршрут на сегодняшний день. Сперва я выбираю, в какой город поеду. Потом район. Я смотрю, когда я там был в последний раз и был ли хоть раз вообще. Если да, там стоит дата. Если прошло больше года, туда можно наведаться ещё раз. А вот здесь я вообще ни разу не был, – сказал он с жаром, тыча пальцем в страницу. – Этот район Оберхаузен для меня терра инкогнита, тут вообще ни одной даты. Итак, с сегодняшнего дня я вписываюсь туда, и потом всё будет отмаркировано.

Казалось, он говорил больше с самим собой, чем со мной. Он снял колпачок со своего фломастера, очертил часть Оберхаузена и вписал дату.

– Оберхаузен, жди, я еду. И потом у меня две точки обслуживания. Одна в Даттельне, и одна в Хердекке. – Он посмотрел на меня, как будто ожидал приказа к отправлению в поход. Или моего мнения. У меня его не было, тем более что я не знала, где тот Оберхаузен или тот Даттельн. Или Хердекке.

– Так, – сказал он.

Он не казался так уж хорошо организованным. Я не увидела у него даже компьютера. У Хейко же было множество этих конторских приборов. Интернет у него был так давно, что можно было подумать, будто он сам его и изобрёл.

– А у тебя тут есть сеть WLAN[2]? – спросила я.

– Нет, – ответил он с пренебрежением тех людей, которые абсолютно не знают, о чём идёт речь, но отрицают это по принципиальным соображениям. – У меня есть кое-что получше: факс. По нему мои клиенты всегда могут со мной связаться, если им понадобится сервисное обслуживание. Или, естественно, по телефону. Здесь или по мобильному.

Он извлёк из кармана брюк «Нокию-3310» и показал мне так, будто похитил её из лондонского Тауэра в обход трёхсот лазерных лучей.

– Но имейла у тебя нет, – сказала я.

– Ах, этот имейл, интернет, WWW и так далее и тому подобное. Всё это лишь преходящие веяния моды. Надо опираться на устойчивость. На силу стабильности.

Я не понимала, что он имел в виду. Он повернулся ко мне на своём конторском стуле и воскликнул:

– Может ли твой интернет затмить солнце?

Я пожала плечами и сказала:

– А для чего это нужно?

– Не увиливай. Может или не может?

– Нет, не может.

– Вот видишь, – победно воскликнул он. – А вот мои маркизы это могут.

Строго говоря, они, конечно, не могли этого сделать, но мне ни в коем случае не хотелось дискутировать на эту тему.

– Когда однажды будет отослан последний имейл и вся эта ваша хрен-сеть будет отключена за ненадобностью, мои маркизы всё ещё будут тут как тут и защитят балконы Оберхаузена от яркого света летнего солнца.

Мне нечего было на это возразить. Могло статься и так.

– И как называется твоя фирма? – спросила я, чтобы сменить тему.

– «Маркизы и идеи Папена».

– И сколько человек в ней работают?

– Ну, я.

– А ещё кто?

– Ну, никто. Только я. Это единоличное предприятие Папена.

Я не могла разделить его воодушевление. Единственное единоличное предприятие, какое было мне знакомо, – это мороженщик с тележкой, который каждое лето разъезжал по нашему кварталу. Хейко однажды провёл для нас расчёт, сколько шариков мороженого надо продать, чтобы оплатить приобретение товара, автомобиль, бензин, квартплату и содержание семьи из нескольких человек. Разумеется, в представлениях Хейко в семье должно быть самое меньшее пятеро детей. В конце он пришёл к заключению, что «пошло бы это мороженое в задницу».

Даже если Рональд Папен не платит зарплату ни одному сотруднику и у него на содержании нет семьи, то есть все доходы фирмы «Маркизы и идеи Папена» на все сто процентов достаются ему одному, я не могла себе представить, чтобы он мог на это жить. Разве что ему дают за эти уродливые тенты очень много денег. Но на столько это дело действительно не тянет.

– Итак, ты поедешь со мной в Оберхаузен? Или предпочитаешь остаться здесь и наслаждаться каникулами?

Это звучало чуть ли не издевательски, но я уже знала его настолько, что не сомневалась: он произнёс это со всей серьёзностью. Наслаждаться каникулами на производственном дворе в Дуйсбурге. Он вполне мог себе это представить.

– Думаю, лучше я останусь здесь, – сказала я как можно убедительнее.

Он похлопал себя по карманам, снова повернулся к столу, собрал нужные бумаги и свой атлас и встал.

– Ну, хорошо. Вечером у нас опять будет гриль? – спросил он. – Я куплю по дороге колбаски.

– Идея супер, – соврала я, а вру я хорошо, рассчитывая на то, что к тому времени буду уже на полпути в Кёльн.

И тут он показал мне, что всё это время видел меня насквозь. Папен улыбнулся и сказал:

– Было бы очень здорово, если бы вечером ты была ещё здесь. Меня бы это действительно порадовало.

Он сделал пару шагов к своей застигнутой врасплох дочери, готовый к отцовским объятиям, которые, однако, закончились тем, что он взял меня ладонями за плечи.

– Тогда хорошего тебе дня, – сказал он, глядя своими голубенькими глазами в мои голубенькие глаза, в своё зеркальное отражение.

И уехал. Я слышала, как его старая машина завелась и медленно покатила по двору. В Оберхаузен. И он оставил меня в растерянности. Информация, какую я от него получила, была настолько же точной, насколько и скупой. На что жил этот человек? И как он выдерживал в этой убогой пустыне? Да ещё без телевизора и без интернета. Я решила осмотреться и порыться в его складе в поисках ответов. Насколько мало желания у меня было оставаться здесь на полтора месяца, настолько же много любопытства вызывал во мне он сам и его мир. И бегство сегодня не рассматривалось уже потому, что он его явно предвидел. А я не хотела подтверждать предположение, что я у него тут не выдержу.

Женщины у него явно не было, намерения поехать на Мальорку или хотя бы на Балтийское море он тоже не выказал. Сегодня на нём была та же одежда, что и вчера, и у него была такая же гора маркиз, как и идей, в чём бы они ни заключались. Рональд Папен тарахтел по этой зловещей Рурской области и продавал эти какашечные маркизы, стучась во все двери. И он жарил колбаски. Он хотя и был дружелюбным маленьким человеком, но ничего не мог мне предложить. Я сказала себе, что такая женщина, как моя мама, не без причин отказалась от жизни с ним. Но они хотя бы произвели на свет дочь, и это указывало на то, что однажды их совместная жизнь была интересной, полной надежд и обещаний. А поскольку этот склад не предвещал ни приключений, ни надежд, ни обещаний, жизнь моего отца интересовала меня лишь в том ключе, как учёного интересует, почему муха чистит себе голову лапками. Я отставила свой какао и пустилась в разведывательный обход.

Задняя часть склада представляла собой хранилище товара Рональда Папена. Каждый комплект маркизы состоял из рулона ткани, пакета с крепёжными деталями, телескопических полозьев и ворота. Рулоны лежали на полу от стены до стены. Он сложил их штабелем, и будь я посильнее в математике, легко могла бы посчитать, сколько там хранится маркиз. Он говорил о трёх с чем-то тысячах, но это показалось мне приблизительной оценкой. Чтобы распродать весь этот запас, потребовалась бы гигантская колонна толкачей или гений продаж. Но у моего отца, кажется, не было даже крохи таланта Хейко. Я хотя и мало чего понимаю в бизнесе, но могу сообразить, что мой отец годами разъезжает по вымершим путям.

Рядом с товарным хранилищем размещалось нечто вроде мастерской. Казалось, там что-то даже мастерили, судя по множеству разных механических аппаратов. Что-то выглядело как настенные часы на колёсах. Ящик с двумя красными лампочками на крышке. И много рулонов плёнки, которую он по бокам скреплял резинками. Я предположила, что это как раз и были «идеи», которые он столь же неутомимо, сколь и безуспешно пытался продать людям, как и свои маркизы.

Снаружи у склада Папен хранил мебель. Она больше не требовалась ему внутри, и он вынес некоторые вещи наружу, где они потихоньку истлевали под брезентом. Я разглядела гарнитур мягкой мебели, широкую кровать, несколько разномастных стульев и стол, а также комод и стеллаж и даже телевизор без задней стенки.

Перед складом стоял небольшой набор предметов для кемпинга. На площадке палило солнце, и маркизы были бы здесь неплохой идеей. Я решила увеличить радиус моей разведки и побрела по производственному двору, при этом мне пришлось обходить большими крюками несколько луж, завлекающих мошкару своим теплом и коричневым цветом. Дорожка налево вела к каналу, направо – к улице. Я свернула направо и прошла мимо автомастерской, в которой кто-то приваривал крыло. Искры от сварки разлетались вокруг худого мужчины. Ему было лет пятьдесят, и он выглядел бы моложе, если бы не его седые волосы. Он был в комбинезоне и грязной майке, из-под рукавов которой виднелись бледные татуировки. Заметив меня, он опустил горелку, сдвинул на лоб сварочную маску и крикнул:

– Привет! Эй! Ты что здесь делаешь?

Это звучало скорее удивлённо, чем встревоженно. Не было никаких причин девочке разгуливать по этой производственной местности.

Я остановилась и крикнула:

– Я тут в гостях!

– У кого это ты в гостях?

– Я дочь господина Папена. – Я сама немного испугалась, потому что эту фразу я ещё ни разу не произносила за свои почти шестнадцать лет. Эту естественную фразу. Да она ведь никогда и не была естественной.

– А разве у него есть дочь? – недоверчиво ответили мне. – И ты приехала в гости?

– Да. На каникулы.

– Ну, тогда желаю удачи, – сказал мужчина, снова опустил маску на лицо и включил сварочный аппарат. Беседа была закончена.

Идя дальше, я обдумывала то, что мне сказал этот мужчина: а разве у него есть дочь? И хотя меня не должно было волновать, как посторонний дядька оценивает фертильность Рональда Папена, эта фраза меня задела. Она делала из меня нечто вроде причуды природы. И обесценивала моего отца. Мне это не понравилось.

Другие склады и экспедиции этого места лежали в дымке летнего зноя. Хотя было всего десять часов, воздух уже нагрелся и был наполнен запахом, который я вдыхала здесь впервые в жизни. Я бы не смогла его правильно определить, он состоял из всевозможных частей – грязи, технической смазки, горелых тормозных колодок, затхлой мебельной обивки и старых шкафов. Это была смесь из всех мыслимых испарений индустрии и, конечно, железа, ржавчины, подгнившей оплётки кабеля и обломков, хрустящих под подошвами. И всё это пахло. Не воняло, нет, для этого местная аура была слишком мало взволнована. Она не набивалась в нос и не заставляла глаза слезиться. Запах скорее оседал на дно души, чем лез в нос. И это успокаивало меня и вызывало любопытство. И когда я пошла дальше, набрела на источник этого аромата, перебродившего в летней жаре: тот хозяйственный двор, в котором Рональд Папен обосновался рядом с экспедицией и автомастерской, был окружён свалками металлолома и предприятиями переработки вторсырья.

Справа от узкой дорожки, которая вела в тупик и тем самым к «Маркизам и идеям Папена», находился огромный земельный участок, на котором чего только не валялось – собранного, разделённого и сложенного в кучки. Блестящие горки алюминия, рядом башни кабеля и проводов и кучи обыкновенного тяжёлого мусора. Как будто какой-то великан сортировал здесь молотый кофе, рис, макароны, муку, манную крупу и сахар. Я никогда раньше не задумывалась о том, что фабрики не только производят, перед этим их сами ещё надо произвести. И как все прочие произведённые вещи – радио там или фен – эти промышленные сооружения когда-то потом становятся не нужны, их разламывают и сваливают на какую-нибудь площадку вроде этой, где из них извлекают сырьё и повторно его используют. И поэтому такая площадка вовсе не кладбище, не место последнего упокоения, а скорее месторождение. Всё, что здесь валяется, ждёт своей новой жизни. Но всё это я поняла далеко не сразу после того, как познакомилась с Аликом.


Я увидела, как он пробирался через кучи лома к огромному железному контейнеру. На этой железяке были закреплены вентили и большие металлические трубки с резьбой. Они в свою очередь тоже были окутаны резиновыми манжетами, и мальчик силился стянуть с них эту толстую резину. Он лазил по этому контейнеру под ярким солнцем, садился на выступы верхом и выглядел так, будто гарцует на бомбе. Я уселась на кучу мусора и смотрела на него, загородившись от солнца ладошкой. Что меня сразу в нём привлекло – это его воля, целеустремлённость в деле и безотказность в задании. Меня это так впечатлило, потому что у меня-то они полностью отсутствовали. Я не могла себе представить, чтобы когда-нибудь так принялась за дело, не говоря уже о ловкости исполнения. В моём мире не приходят к мысли заняться чем-нибудь так, чтобы бросало в пот. Либо это поручается специалисту, либо просто опускаются руки. Моего терпения никогда не хватало даже на то, чтобы накачать колесо велосипеда. Когда шина спускалась, я настаивала на том, чтобы мне купили новый велосипед. При этом у старого недоставало лишь заднего ниппеля. Мама покупала новый велосипед, и я снова каталась.

Мальчик продолжал морочиться с резиновой оболочкой штуцеров, и как раз когда я думала, что она вот-вот стянется, он опускал плоскогубцы и смотрел на свою недоделанную работу, будто соображая, какая может быть альтернатива плоскогубцам.

– Я бы попробовала динамитом, – предложила я.

Он вздрогнул и обернулся. Я сидела метрах в шести от него, но он меня до сих пор не замечал в своих плоскогубчатых медитациях.

– А ты что здесь делаешь? Сюда посторонним нельзя. Здесь опасно.

– «Здесь опасно», – передразнила я.

У него был настоящий мальчишеский голос. Ещё не совсем мужской, а в возмущённом окрике даже чуть высокий, но и приятный, немножко как «Биг ред», жвачка с корицей. Только в виде голоса.

– Слезай давай, – сердито сказал он. – Тебе тут нечего делать.

– А то свалка твоя? – насмешливо спросила я.

– Это не свалка, это ценные материалы для повторного использования.

Я сделала ему одолжение и спустилась с кучи. Он съехал с контейнера ступнями вперёд, последние полтора метра в прыжке. Приземлился в красноватую пыль, она взвилась.

– Итак. Что ты здесь делаешь?

– Ничего. Гуляю.

– Тут нельзя гулять.

– Как видишь, можно.

– Это частная территория.

– И ты никак её владелец?

Он смутился и смотрел на меня, прищурив глаза. Он мне сразу понравился. Но я не хотела, чтобы он это заметил.

– Я тут работаю, – сказал он, словно оправдываясь за свой начальственный тон.

– Ты работаешь здесь? Тебе же нет и пятнадцати, – не поверила я.

– Пятнадцать будет в ноябре, – ответил он, немного строптиво. – И работаю я здесь уже три года. Всегда в каникулы и иногда по будням, если захочу. У меня тут даже своя кабинка есть. С моей фамилией.

– Да что ты говоришь.

– Может, я им не так уж и нужен. Просто пускают меня. Я сам нахожу себе работу. И делаю тут много чего. Записываю свои часы, и в конце месяца мне платят зарплату. – Тут он протянул мне руку и представился: – Алик.

Я потом много раз вспоминала эту первую встречу с Аликом. И думаю, что все семнадцать лет после этого, то есть по сей день, в принципе искала мужчину – такого, как он. У Алика было чувство юмора, карие глаза и загорелая кожа, большой рот и постоянно запылившиеся тёмные кудри. Он был не толстый и не тонкий, не маленький и не большой, как раз средний, среднего роста и среднего телосложения парень, которому было что скрывать, чтобы быть интересным, но и странным он не прикидывался, чтобы производить впечатление. В нём была серьёзность, симпатичная мне, и он старался меня понять. Однажды он сказал, что я действительно большая загадка, и меня бы следовало держать в лаборатории. И впоследствии замуровать в янтарь. И он бы такой себе приобрёл, хотя я и великовата для пресс-папье.

И вот этот перепачканный мальчик стоял передо мной и разглядывал меня, когда я пожимала ему руку. Перед этим он снял великоватые рукавицы-верхонки. Я сказала:

– А что такого интересного – колотить по трубам плоскогубцами?

– Я не колочу по ним, я разделяю материалы, – сказал он поучительно, врастяжку, как с маленьким ребёнком.

– А для чего это?

– Материалы, которые мы здесь разделяем, потом годятся для переработки, а то и для продажи. Вы же дома тоже отделяете бумагу и пластик.

Мы-то дома не разделяем ни то ни другое, потому что Хейко считает, что сортировка мусора – это порог к социализму. А в свободной стране нерушимое право личности обходиться со своим мусором как ей угодно. Я, правда, не переняла эту его аргументацию, но была ему благодарна за неё, потому что она вела к беззаботному устранению всего возможного в один мусорный контейнер. Мы просто об этом не думали. Когда я однажды выложила это Алику, он рассердился и назвал Хейко безответственным человеком. При всём уважении к старшим и не зная его лично.

Я окинула взглядом всю огромную площадку и сказала, что я во всём этом вижу:

– Для меня это всего лишь мусор, дрянь и хлам.

– Да, на первый взгляд его состав не разберёшь. Но на самом деле тут лежат сокровища. Мы собираем, разделяем, очищаем и сохраняем здесь важные материалы, необходимые в промышленности, – поучал он. – Конечно, поначалу это просто классический лом, который перерабатывается в легированную сталь. Так считает большинство из тех, кто видит нашу свалку.

– Хм, – мой интерес уже начал постепенно спадать, но это нисколько не мешало Алику.

– Но мы тут занимаемся инструментальной сталью, то есть сталью быстрой переработки, сталью горячей и холодной обработки, потом, конечно, режущей сталью, которая идёт на фрезы и свёрла. Потом идёт легирование вольфрамом, да и титаном тоже.

– С ума сойти, – сказала я, и это признание ободрило Алика.

– И это ещё не всё. Отдельно идут чистые металлы и новые металлы, их мы добываем тут в мельчайших количествах. Это искусство, чудесное искусство: никель, кобальт, хром, тантал, ниобий, рений, ванадий, марганец, цирконий. Молибден!

– Да, звучит и впрямь молитвенно.

– Молибден! – нетерпеливо поправил он.

– Ну да. И что это такое?

– Переходный металл. Он устраняет хрупкость при производстве легированной стали и применяется для изготовления частей в космической технике, потому что там требуется повышенная жаростойкость. А в качестве сульфита он даёт превосходный смазочный материал.

– Это дико интересно.

– Да, согласен. Про вольфрам я мог бы рассказывать тебе целые истории… – начал он издалека, так что мне пришлось его перебить:

– Да я пошутила. Нисколько это не интересно, – сказала я и тут же пожалела об этом. Этот Алик вызвал во мне слишком интенсивный импульс антиобразования. И я его обидела.

– А, ну извини. Для меня интересно.

Он переминался с ноги на ногу и больше не хотел ничего передо мной раскрывать.

– Значит, гуляешь здесь.

– Да, я живу вон там. – Я повернулась, и действительно за стеной виднелся щипец крыши склада Рональда Папена.

– Ты там живёшь?

– Да, на каникулы приехала. К своему отцу.

– И кто же это?

– Его зовут Рональд Папен.

– У него есть дочь?

Я пропустила это обидное замечание, целиком захваченная удивлением, что он вообще его знает, и спросила, откуда.

– Да его все знают, он же здесь всегда. Человек маркизы.

– Не забывай, кстати, что ты говоришь о моём отце. – Вот уже второй раз за этот день мне пришлось вступаться за Папена перед остальным миром.

– Ой, извини, конечно. Я дурак.

– А сам тоже здесь живёшь?

Алик жил в посёлке километрах в двух от свалки. Приходил сюда пешком или приезжал на велосипеде.

– Непосредственно тут, считай, никто не живёт. Только Лютц в своей автомастерской, твой отец, потом Ахим из экспедиции да, может, ещё кто-нибудь внизу, на Бальдус-штрассе. Точно не знаю. Это место в принципе не предназначено для жилья. Вон туда, ближе к Рейну, есть населённое рурское местечко. А здесь нет… – Он помотал головой и объяснил, что эта свалка уже не относится к Руру, а принадлежит, если точно, к Майдериху, но мне это было совершенно без разницы. Я уже начинала испытывать желание поесть.

– Мне пора домой, – сказал Алик. – К обеду. Моя мать сердится, если я опаздываю. Хочешь, пойдём со мной?

Я очень даже хотела. И Алик был мне интересен.

– Нет, спасибо. Я не голодна. И мне ещё кое-что надо сделать.

– Что именно?

– По бухгалтерии. Для фирмы моего отца. Так сказать, моя работа на каникулах.

– Понятно, – сказал Алик, закинул на плечо большие зажимные клещи и направился к будке, дверцу которой пришлось дёргать, чтобы сложить туда инструмент.

Мы распрощались, и Алик сел на велосипед, старый голландский велосипед, дамская модель.

– Завтра снова приеду, – сказал он. – Как тебя зовут, напомни?

А я ведь не говорила ему своё имя.

– Ким.

Алик кивнул и уехал. А я осталась со своим голодом. Я просто ещё не была готова.

В следующие два часа я обнаружила, что рециклинг в этой местности играл важнейшую роль. Тут были площадки предварительной обработки отходов строительных и землеройных фирм. И нескольких предприятий сбора и утилизации мусора и лома, а также отработанных масел и других опасных или вонючих веществ. Потом очистительный завод, фабрика бетона, обслуживание локомотивов и гидравлики, а также сооружение переработки карбоновых нитей. Это я прочитала на одной табличке. В окрестности диаметром с километр не было ничего, кроме мусора, бетона, сажи, резины и двух будок с картошкой фри. С севера эту местность ограничивали железнодорожные пути, с юга – канал, соединяющий Рейн и Герне. А местность рядом, может, и была размером с Ханвальд в Кёльне, но по плотности населения могла соперничать с Сахарой. Если Алик передумает и никогда больше тут не покажется, то я, пожалуй, заржавею от скуки и либо рассыплюсь в пыль, либо меня разберут на запчасти фирмы по утилизации.

На обратном пути к складу по тропинке, как бы ненароком отходящей от главной дороги, я обнаружила ещё одну закусочную. «Пивная сходка Рози» ютилась в приземистом строении рядом с автомастерской. Она, казалось, нарочно избегала посетителей, потому что, кроме вывески, ничто не указывало на гастрономическое предназначение этого места.


Остаток дня я провела в агонии. Другими словами не описать мою смертельную скуку. Я легла на кровать и долго таращилась на лампочку. Я обыскала холодильник и подъела все микройогурты «Фрухтцверге», которыми запасся мой отец, явно допуская, что его навестит маленький ребёнок. Я слонялась по территории и пошла к каналу, потом назад, выпила колу. Ещё одну. Включила радио и какое-то время слушала, валяясь на диване. И уже действительно начала тосковать, когда же вернётся мой отец. Или Алик.

В 17:30 Рональд Папен вернулся из своей поездки. Свою старую куртку он снял ещё в пути. Рубашка прилипла к спине. Я сидела у входа на раскладном стуле уже в полутени, и отец шёл ко мне.

– Неслыханное дело! Вот это бурная жизнь, я понимаю, – воскликнул он. – Пролежать на солнце целый день!

– Молибден, – ответила я почти в рифму.

– Что-что?

– Ничего. Ну, а как прошёл твой день? Сколько маркиз ты продал сегодня?

Отец сел на стул рядом с моим. Стул взвизгнул как маленький зверёк.

– Ну вот. Одну. Почти! Они готовы, если я загляну к ним ещё раз года через полтора. Я чувствовал, как у них прямо-таки чесались руки. Но покупку, разумеется, надо как следует обдумать.

– Очень хорошо, верно, – поддакнула я ему.

Вид у него был усталый. Усталый и разочарованный.

– Не надо так уж завышать ожидания, – добавил он, как будто должен был меня утешить. – Они дозреют, они хотят мой товар, только пока не знают.

– Да, ясно, – сказала я. – А сегодня опять колбаски?

Он стукнул себя по лбу:

– Проклятье. Я и забыл. Ну да ладно.

Он встал и своей тенью заслонил меня от солнца.

– Тогда пойдём куда-нибудь поесть. Вставай, я голодный.

Я поднялась и последовала за ним. Папен шёл по двору быстрым шагом, так что я с трудом поспевала за ним. Он направлялся прямиком к «Пивной сходке Рози».

– А тут есть что поесть? – озабоченно спросила я.

– Ну да, иногда бывает. Посмотрим, – сказал он и открыл дверь.

Когда мы вошли, я поначалу ничего не увидела. Но потом, когда глаза привыкли к темноте, я разглядела, что всё мрачное помещение состояло из длинной деревянной стойки, над которой висел некий шкаф. У противоположной стены мигал игровой автомат с барным табуретом перед ним. У мутных окон два столика, с двумя стульями каждый, у стойки ещё пять барных табуретов, три из которых были заняты. Оконные стёкла затонированы коричневым, так что здесь вряд ли стало бы светлее, даже если бы Рози ввернула лампочки больше двадцати ватт. Эта лавка наверняка не ремонтировалась лет двадцать. А Рози – был явно мужчиной.

– А, Картон, – буркнул он, увидев моего отца.

Отец приветливо поздоровался и сказал мне:

– Это Клаус, хозяин заведения. Оно досталось ему от жены, когда она умерла. – Потом он кивнул в сторону троих у стойки: – Вот это Лютц, вон тот Ахим, а там, впереди – Октопус. Осьминог, значит.

– Здравствуйте, – сказала я так же монотонно, как и шокированно. Вид этой группы пьяниц устрашил меня.

– А это что за барышня? – проворчал толстый старик, которого мой отец представил Октопусом.

– Это его дочь, – продребезжал Лютц. Тот автомеханик, с которым я познакомилась ещё утром.

– У него есть дочь?

День третий

Это был мой первый вечер в пивной, и, оборачиваясь назад, я должна сказать, что впоследствии мне придётся развлекаться ещё куда более зловещим образом, чем с этими пятью господами в «Пивной сходке Рози». Можно, конечно, возразить, что пятнадцатилетней девочке абсолютно нечего было делать в засаленной портовой пивнушке в Дуйсбурге. Будь у меня несовершеннолетняя дочь, я бы именно так на это посмотрела. Но тогда неуместность почему-то не ощущалась.

На следующий день я проснулась в своём чулане оттого, что Папен включил музыку. И не так чтоб тихо. Может, хотел меня разбудить, но не смел войти в мои покои. Я встала, чтобы возмутиться, потому что было всего-то полшестого, а это не время для подъёма, если тебе пятнадцать и у тебя каникулы.

Он сидел за своим письменным столом и с полной самоотдачей размечал маршрут дня. Я крикнула:

– А нельзя сделать потише?

Он вздрогнул и выронил ручку. Потом встал, шагнул к своей пыльной стереоустановке и уменьшил громкость.

– Что это вообще за дрянь? Ужасно же, – крикнула я, потому что и впрямь не понимала, как можно слушать такую музыку.

Он ничуть не обиделся, а с воодушевлением крикнул:

– Ну это же «Пудис»! Ты что, не знаешь эту группу? «Пудис».

И тут же снова вывернул погромче.

Стал бы я старым, стал бы как дуб,
С ветру непослушными корнями.
Старым, как дуб, готовый каждый год,
Готт, Готт, Готт
Укрывать детей тенями.

Он смотрел на меня, взыскуя аплодисментов, готовый, если что, принести мне в зубах конверт от пластинки. Такова была его музыка. Мне же она казалась такой чудовищной, что я убежала в ванную и сидела там до тех пор, пока он сам не сделал тише, а на это ушло добрых четверть часа. Потом голод таки выгнал меня, и я пошла к кухонному уголку, чтобы сделать себе хлопья в виде разноцветных колечек. Ещё одно, чем он запасся, полагая, что это типичное, любимое пропитание детей. И с этими колечками он даже не просчитался. А к ним я ещё сделала какао и смотрела на отца за работой.

– А у тебя есть другие пластинки, такие же крутые? – спросила я. Мне хотелось его позлить. Правда, мне пришлось убедиться, что это почти невозможно.

– Конечно! У меня много чего хорошего есть. – Он повернулся ко мне и принялся по пальцам перечислять бриллианты своей коллекции пластинок: – Klaus Renft Combo. Sity. Stern-Combo Meißen. Есть ещё Karussell, естественно Гундерман и Штефан Дистельман. И Die Firma.

– Понятно, – сказала я. На самом деле никакого понятия не имела, о чём он говорит. – Не слышала никогда, – сказала я и тут же поняла, что это была ошибка.

– Ну так мы это сейчас исправим, – возликовал Рональд Папен и принялся рыться в пластинках в поисках образцов своего сказочного музыкального вкуса.

– Ну, совсем не обязательно сейчас, – сказала я. – Утром в такую рань мне как-то не до музыки.

– Да, понятно, – сказал он и вернул на место пластинку «Транзита». – У меня сейчас тоже нет времени. Пора ехать.

Он вернулся к своему столу, собрал свои бумаги и допил кофе.

– И куда сегодня? – спросила я.

– В сторону Унны. Первым делом в Унну, – деловито ответил он.

– И это доставляет тебе удовольствие?

– Ещё бы, – ответил он. – Прямые продажи – это моя жизнь. Никогда не знаешь, что тебя ждёт за следующей дверью. Это всегда самое интересное. Клиенты – это как…

Он сделал долгую паузу, ища подходящее сравнение.

– …как орехи. Некоторые трудно раскусить, но потом внутри…

– Вкусное?

– Нет, то есть никогда не знаешь.

– Коричневое? Окаменелость?

– Тоже нет. Скорее нечто продуктивное, если ты понимаешь, о чём я. Как я уже сказал, ты можешь поехать со мной.

Но к этому я ещё не была готова. Кроме того, я надеялась снова увидеться с Аликом.

– Я пока здесь устроюсь, – сказала я. – Может, почитаю или послушаю музыку.

Рональд Папен смущённо улыбнулся, и я заметила, что начала смотреть на него другими глазами. Больше как на отца, меньше как на червяка на уроке биологии. Это было с самого начала ясно, что я привяжусь к нему, уже на вокзале. Но поскольку это чувство служило скорее моему успокоению, оно укрепило меня в допущении, что от Смутного не исходит никакой опасности для моей жизни. Теперь же впечатление полной безвредности превращалось в другую форму симпатии. Мне нравилось, каким он был со мной, что он воспринимал меня всерьёз, может, даже слишком всерьёз. Он обращался со мной одновременно с большой осторожностью и настоящей заботой. Он купил для меня кровать с одеялом, подушками и бельём, а ещё детскую еду и колбаски. Больше ему нечего было мне предложить, и, конечно, он этого стыдился. Может, потому он и был такой радостный, когда прощался, пускаясь по своему дневному маршруту. В том весёлом тоне, каким он пожелал мне хорошего дня, уже таилась меланхолия его безуспешной работы и его усталого возвращения. И хотя я пока вообще ничего не знала об этой работе, я догадывалась, что она унизительна и бессмысленна.

После того как он выехал со двора на своём «комби», я проинспектировала лужи и побрела к Лютцу, который возился в моторе автомобиля. Я смотрела на него несколько минут, пока он не заметил меня. Сегодня он был гораздо приветливее, чем вчера.

– А, королева Мейдериха, – напыщенно воскликнул он. – Могу ли я предложить вашему сиятельству фанту?

Я милостиво согласилась, и он принёс мне банку лимонада. Потом мы сидели перед мастерской и молчали. Совместное молчание как техника культуры социального обмена, кажется, была широко распространена в этой местности. Я такого не знала. В моей среде всегда говорили, болтали, трещали, блеяли или орали. Если никто ничего не говорил, это смущало меня больше, чем если я не понимала, о чём идёт речь. На худой конец был ещё тон как средство взаимодействия. Но теперь я с удивлением обнаружила, что наслаждаюсь тем, что сижу рядом с Лютцем на старой садовой скамье, прихлёбываю холодную фанту, и тем, как он молча смотрит в сторону склада. И я поняла, что молчание происходит не из того, что тебе нечего сказать, а из того, что говорить вообще незачем. Полное совпадение пониманий. Сидишь и пьёшь. О чём тут ещё говорить? И это меня не нервировало, а Лютца тем более. Он курил сигарету Ernte 23, а когда управился, то сказал:

– Ну, я пошёл работать. А ты что будешь делать?

– Может, пойду гляну, не пришёл ли Алик.

– Тот маленький русский? А чего тебе от него надо?

– Он тебе не нравится?

Это, конечно, был очень трудный вопрос для Лютца. До сих пор он явно не задумывался об этом. И совсем не собирался об этом думать.

– Может, ещё и понравится. А ты за ним не бегай. Нечего бегать и заглядывать. Надо ждать, когда сам придёт. Если ты не будешь ждать, придёт ли к тебе русский сам, ты никогда не узнаешь, питает ли он к тебе интерес.

– Да я не собираюсь за него замуж. И не зови его маленьким русским. Его зовут Алик.

Лютц снова нырнул под капот машины, и до меня доносилось его бурчание, как будто он разговаривал больше с неполадкой в старом «мерседесе», чем со мной:

– Если хочешь знать, он малость чокнутый.

И это меня разозлило, потому что неправда.

Но в одном Лютц всё-таки прав: не надо ни за кем бегать. Если Алик до обеда не появится, я всегда успею заглянуть на двор вторсырья, не разбился ли он насмерть на каком-нибудь ржавом промышленном трупе. И я снова пошла к себе, и при этом у меня выскользнула одна фраза, она действительно прямо-таки выскользнула, совершенно ненамеренно. И я думаю, что Лютц её либо не услышал, либо счёл настолько нормальной, что даже не обратил на неё внимания. Я сказала:

– Пойду пока домой.

Там я поискала чего-нибудь почитать и почувствовала, как скука подняла надо мной свою отвратительную голову – устало и всё же в парализующей неотвратимости, когда в дверях появился Алик.

– Тебе надо работать? Ну, там, бухгалтерию вести и всё такое?

Он исходил из того, что я была здесь не ради удовольствия, а по делу. И я, застуканная на мелком вранье, сказала:

– Вообще-то да. А ты чего хотел?

– Ничего, просто так зашёл, посмотреть.

– Что посмотреть?

– Что ты делаешь. Но ты же ничего не делаешь.

Я предложила ему какао и сказала:

– Вообще-то я уже закончила свою работу. Можно и замутить что-нибудь. Не знаю что.

– Можно пойти на пляж, – сказал Алик. – Позагорать.

– Что за пляж? – спросила я и снова представила себе пляж в Майами, где сейчас как раз загорают мама и Хейко. И почувствовала болезненный укол, когда подумала, что Джеффри точно не лежит сейчас под солнцем. Я на мгновение представила его себе, увидела ужасную панику в его лице, его немой крик. Я попыталась стряхнуть это видение, но Алик всё же заметил на моём лице растерянность.

– Что? Ты не хочешь на пляж?

– Хочу, но про какой пляж ты говоришь?

– Ну, это наш приватный пляж. – И он принялся доставать из холодильника йогурт, сыр и две бутылки воды и складывать это в пластиковый пакет. И взял стаканы из подвесного шкафчика. – А полотенца у вас есть?

Я пошла в ванную и вернулась с двумя полотенцами для душа.

– Очень хорошо, – отозвался Алик, уже направляясь к двери.

Я пошла за ним по двору, он свернул налево, и я побежала за ним к воде. Он взял у меня полотенца, расстелил их на траве, замусоренной асфальтовой крошкой, камешками, ржавыми винтами и обломками, которые он аккуратно собрал и выбросил в кусты. Потом стянул майку и сел на полотенце.

– Иди сюда, – позвал он, и я села рядом с ним.

Какое-то время мы сидели и смотрели на канал Рейн-Герне, который, как мне казалось, вот-вот взорвётся, так было жарко. Мы молчали и время от времени отпивали по глотку воды, потом Алик стянул джинсы и в трусах пошёл к воде.

– Но ты же не купаться? – спросила я.

– А почему нет? Для чего тогда здесь море?

– С каких это пор Дуйсбург у нас стал приморским городом?

– Всегда был, – сказал Алик и бросился в воду. Проплыл несколько метров и крикнул: – Давай сюда, тут здорово!

– Вот уж спасибо, – смеясь ответила я, завидуя его свободе. Съела немного сыра и смотрела, как он плавает в небольшом портовом заливе у канала. Он был уже не маленький мальчик, но ещё и не юный мужчина. Что-то среднее, промежуточное существо. Волосы его блестели на солнце. А я ещё даже не разделась. Для Алика всё было по-настоящему: он был на пляже и плавал в море. Я же сидела на полотенце, подтянув к себе колени, и всё ещё не включилась в его игру. При этом я сторонилась скорее себя, чем его.

Он вышел из воды и отряхнулся по-собачьи.

– Чёрт возьми, море сегодня солёное, – сказал он, взял полотенце и принялся растирать им волосы.

– Как так вышло, что ты русский, а выглядишь как араб? – спросила я.

– Моя мать из русских немцев, а отец из тунисских арабов. Имя у меня русское, а фамилия тунисская. Алик Чериф, – сказал он и сел на мокрое полотенце. – Но вообще-то Малик.

– Так как же всё-таки, Алик или Малик?

– Да я сам не знаю точно.

– Как это можно не знать, как тебя зовут?

Алик подёргал правым указательным пальцем у себя в ухе. То ли вода попала, то ли от смущения. Потом объяснил мне то странное обстоятельство, что его зовут одновременно Алик и Малик. Когда он родился, его мать Катарина хотела, чтобы он носил русское имя: Алик – это сокращение от Александр. Но его тунисский отец, консервативного склада, не поддался на такую идею, непонятную в его мусульманском мире. Сын. Первенец. Наследник и вообще. И тогда Катарина предложила записать его в свидетельстве о рождении Маликом. Это арабское имя и означает «владыка». Предложение понравилось молодому отцу Амину. В качестве ответной услуги Катарина настояла, чтобы в повседневности его звали Аликом. Это был умный ход, потому что таким образом за ним утвердилось русское имя. Кто же будет заглядывать в его свидетельство о рождении. Все знакомые звали его Аликом. Он и представлялся этим именем. Единственный в мире человек, кто упрямо называл его Малик, был его отец, а другие ещё и пытались его поправлять. Когда он называл Алика Маликом, как правило, следовал вопрос: «Разве он не знает имени собственного сына?» Тогда как никто не знал его лучше Амина Черифа, проклинавшего тот день, когда он сугубо из тщеславия настоял на записи «Малик» в метрике. Катарина Чериф выиграла по всем статьям. Я тут же взяла сторону этой женщины.

Алик Чериф не только из-за своего очаровательного русско-тунисского имени был самым странным и в то же время самым нормальным человеком, какой мне до сих пор встречался. Он соединял в себе русскую, североафриканскую и немецкую части, то есть представлял собой крутой образец ядрёной смеси менталитетов, а вёл себя при этом настолько естественно и неброско, что очаровал меня и тем и другим. Он рассказывал, как у него дома отец и мать постоянно перетягивают канат, находя в сыне признаки своего происхождения, и это им более-менее удаётся, потому что Алик обладал уже своей особенной идентичностью. Он вполне ясно для своего возраста отдавал себе отчёт: «Мне не пробиться в жизни ни как русскому, ни как тунисцу. Но как Алик Чериф я обязательно кем-то стану».

У него не было друзей, потому что он не чувствовал своей принадлежности к какой-то страте. Это, пожалуй, и было причиной того, что он предпочитал работать на свалке вторсырья, где ему никто не мешал и никто его не судил. Он накопил уже массу знаний, и работа его мечты была «инженер по вторсырью», если таковая профессия вообще существовала. Он рассказывал о металлах и машинах, при помощи которых можно отделять эти металлы. Ничто не привлекало его так, как тема повторного использования. Когда он заметил, что я впадаю в сонливость, он спросил:

– А ты как?

– Что я «как»?

– Ну, сама-то откуда? Почему тебя здесь не было раньше? И что ты вообще делаешь?

И я рассказала ему всю историю. Про маму, Хейко и Джеффри, которого я дразнила креветкой. Про нашу жизнь в Ханвальде, и это безмерно интересовало Алика, потому что это было недалеко, километрах в шестидесяти отсюда, но разыгрывалось будто в другой вселенной. Я рассказала ему про свои кражи, про подлости Хейко и про мою школьную катастрофу, за которую Алик меня осудил. Сам он был отличным учеником, если верить ему на слово. Он первый в своей семье получит высшее образование. Потом он спросил, почему я провожу каникулы в Мейдерихе, а не в Майами.

Вообще-то у меня не было желания рассказывать, а кроме того, я не хотела произвести на него плохое впечатление, и я пробормотала что-то насчёт ссоры и что иногда лучше разлучаться со своими. Но Алик был слишком умный, чтобы повестись на такое. Если человек ещё ни разу не был у своего отца, а теперь вдруг приехал на полтора месяца, этому должны быть железные причины.

– Что случилось-то? Такое уж плохое?

И тогда я рассказала ему про вечер, на котором я едва не погубила своего полубрата. Я рассказала всё в точности так, как оно было. Вместе с проклятым грилем и бассейном и изображением тупых взрослых гостей. Я рассказала, как на лужайку приплясал Джеффри с факелами, как Хейко высмеял меня перед всеми гостями, как я вертела в руках бутылку с поджигом и потом просто нажала на неё. Я сказала, что виновата, навсегда виновата. И что они уже не знали, что со мной делать. Как мать отвезла меня на вокзал, а сама оттуда сразу уехала в аэропорт. Как будто сама их поездка в Америку была в первую очередь бегством от меня. От этого чудовища-ребёнка. Бежать, бежать без оглядки.

– И вот поэтому я здесь. Ещё на пять с половиной недель.

Алик с задумчивым видом выедал йогурт.

– Ну? Что ты обо всём этом думаешь? – спросила я.

Я настраивала себя на то, что он меня осудит. Как я и заслуживала.

Он не спросил ни «почему», ни «что теперь», и за это я была ему благодарна. Он не сказал и того, что, мол, Джеффри это заслужил, ведь бедный пацан действительно не заслужил ничего такого. Через некоторое время он произнёс:

– Ты смотри-ка, ведь во всём этом есть и хорошая сторона.

– Да неужели?

– Ну, ты благодаря этому очутилась здесь! А не натвори ты такого, сейчас торчала бы где-нибудь в Майами-Бич. Ты бы упустила практически лучший уголок на всём белом свете. И мы бы никогда не познакомились.

Это была несомненно верная и для меня совершенно новая мысль. Ещё несколько часов назад я не желала ничего так сильно, как очутиться где угодно, только не здесь. И вот теперь эта ситуация внезапно обрела ценность. Теперь я знала Бич-Мейдерих, я знала Алика Черифа, и я не могла бы утверждать, что мне в этом хоть что-то не нравится.

Кроме того, я познакомилась с Лютцем, Клаусом, Ахимом и Октопусом. Я рассказывала Алику о встрече с этими людьми, а он лежал на животе, помахивая в воздухе ступнями. И походил при этом на маленького мальчика, которому читают сказку.

После того как Лютц представил меня остальным здешним мужчинам как дочку Картона, под таким прозвищем у них значился Рональд, Ахим не преминул угостить всё местное общество. Это означало пиво и дорнкаат для него самого, для Октопуса и Лютца, воду для моего отца и фанту для меня. Фанту Клаус наливал из бутылки, которая, похоже, простояла в пивной вечность, и к ней ни разу не притрагивалась рука человека. Правда, этикетка фанты многократно менялась со времени создания бутылки. Углекислого газа в ней тоже не было.

Октопус и Лютц заподозрили моего отца в том, что у него, поди-ка, есть другие тайные дети. Клаус спросил меня, что я думаю об отце, вот так прямо, без обиняков, и я ответила, что нахожу его довольно приятным человеком, причём сказала честно, но это вызвало у завсегдатаев «Пивной сходки Рози» взрыв веселья.

Рональд спросил, есть ли что-нибудь в меню, и это привело Клауса в смущение, потому что он и меню-то не мог поначалу найти. Пошёл, наконец, на кухню, вернулся через несколько минут и сообщил, что есть фрикадельки. И картофельный салат. Мы заказали, и он снова ушёл на кухню. Теперь оставался там подольше. Мы должны были потерпеть.

– Десять минут, – сказал Лютц.

– Я ставлю на шестнадцать, – сказал Ахим.

– Не меньше семнадцати, – сделал ставку Октопус. – Может, ему там придётся ещё ждать.

– Это точно, – подтвердил Рональд Папен. – Думаю, восемнадцать.

Потом каждый выложил на стойку по купюре в пять евро, и Ахим назвал вслух время начала отсчёта.

– Они всегда так делают, – сказал Алик в этом месте моего рассказа. – Устраивают спор на каждую ерунду.

В данном случае речь шла о том, сколько времени понадобится Клаусу, чтобы съездить на своём велосипеде до ближайшего киоска с картошкой фри, закупить там фрикадельки и картофельный салат, вернуться назад, примкнуть велосипед, пройти через заднюю дверь на кухню и разложить фрикадельки и картофельный салат по тарелкам.

Прошло ровно восемнадцать минут, и Клаус выбежал из кухни с двумя тарелками и воскликнул:

– Два раза фрикадельки с картофельным салатом для Картона и барышни.

Он поставил тарелки, и Ахим сказал:

– Восемнадцать, как я и говорил. Я рад, господа.

– Ты говорил шестнадцать, – сказал Лютц.

– Не говорил.

– Но и восемнадцать не говорил, – проворчал Октопус.

– Как раз восемнадцать и сказал.

Октопус повернулся ко мне и объявил:

– Вот пусть барышня рассудит. Кто что говорил?

Я выступила судьёй спора и констатировала, что на восемнадцать ставил Папен. Я сказала буквально следующее:

– «Восемнадцать» сказал мой папа.

То есть я произнесла это вслух. Впервые в жизни. В «Пивной сходке Рози». Поначалу до меня это даже не дошло, но я заметила растерянную улыбку Рональда Папена. Возможно, причина была и в том, что Ахим не оказал сопротивления, а собрал все купюры и передвинул к отцу. Одна даже угодила в картофельный салат.

– А о чём был спор? – спросил ни о чём не подозревающий Клаус.

– О возрасте Ким. А Картону-то лучше знать, – соврал Октопус, который потом ещё уверял всех, что принадлежит к старинному роду балтийской аристократии. Кто даст ему сотенную, тому он покажет фамильный герб, который в виде татуировки якобы увековечен на его левой ягодице. И потом даже немного обиделся, что компания проявила так мало интереса к его родословной. Это был очень весёлый вечер.

– Октопус крутой, – сказал Алик, когда я закончила свой рассказ.

– Ты его знаешь?

– Я тут всех знаю. Лютцу помогаю иногда в его мастерской, прибираюсь и так, сподручным. Попутно учусь кое-чему. А ты знаешь, почему Октопуса так зовут? – Он перевернулся на спину и зажмурился на солнце.

– Нет. А почему?

– Потому что остальные утверждают, что он пьёт как осьминог. Он, кстати, чемпион мира по метанию тормозных дисков.

Я засмеялась и сказала, что впервые слышу про такое. Алик просиял. Ему было приятно, что мне нравится его брехня.

– Но это правда. Он официальный чемпион мира.

– И что, бывает чемпионат мира по броскам тормозов?

– По метанию тормозных дисков. Проводится здесь, во дворе перед мастерской. Октопус выиграл. Поставил мировой рекорд. Он метнул диск Тройки BMW весом в девять кило на сенсационные шесть метров двадцать сантиметров. Невозможно поверить, если глянуть на него.

И утвердительно кивнул, будто речь шла о недостижимом олимпийском рекорде.

– Окей, – согласилась я.

– На втором месте был Лютц. Малость огорчился, что осилил всего четыре с половиной метра.

– А мой отец? Наверняка занял последнее место. – Я пыталась представить себе, как мой невысокий отец поднимает такую штуку.

– Нет, хотя метнул всего-то на два метра. Но Ахим достиг поистине отрицательного результата.

– Это как?

– Когда размахнулся, диск выскользнул и улетел назад. На расстояние со знаком минус. Он с тех пор требует повторения чемпионата, но Октопус говорит, что правильные чемпионаты мира проводятся только раз в четыре года.

Мы пробыли на берегу, пока солнце не склонилось в сторону Рейна. Мы говорили и смеялись, время от времени убивая комара на ноге или на руке. Алик нравился мне с каждой минутой всё больше.

Когда я вспоминаю об этом, о том вечере на Мейдерих-Бич, я не понимаю, как мы тогда хотя бы не поцеловались.

День восьмой

Человек удивительно хорошо ко всему приспосабливается. И хотя я тогда никак не ожидала такого от себя, но тоже быстро приспособилась. За одну неделю акклиматизировалась настолько, что мысли о побеге испарились. Конечно, мне действовало на нервы, что у моего отца не было ни интернета, ни действующего телевизора. Мне не хватало моей комнаты, а в некоторые моменты моей семьи, хотя моя совместная жизнь с ними постоянно была на границе душевной переносимости. Мне не хватало и нашего домашнего бассейна, бесконечного запаса напитков и закусок. Иметь в доступе всё и всегда было настолько же приятно, насколько и утомительно, потому что безумие потребительства семейства Микулла вело к своего рода длительному стрессу. В супермаркете появился новый сорт чипсов: подать его сюда! Присядь-ка на этот стул для финской сауны – и как тебе? А? Вот то-то же! А теперь посмотри-ка на эту дурацкую газонокосилку-робот! Так и ездит по кругу. А с этой спутниковой тарелкой у вас будет на восемьсот программ больше, чем со старой. Попробуйте эти итальянские колбаски – ведь круто? Выкиньте ваши цветные диванные подушки, мы теперь откидываемся на туго набитые чучела животных. Ну хорошо, последнее я присочинила, но всё остальное было в реальности. И проектор в качестве телевизора, канадские хлопья для завтрака с кленовым сиропом, мокасины из Кашмира и обогрев пола в отопительном подвале. Как оказалось, я скучаю по всему этому безумию моего дома. И обнаружила это вообще впервые на складе моего отца.

В мире Рональда Папена не было вообще ничего из того, что в Ханвальде считалось обязательным. Не знаю, как Папен согревается зимой, по крайней мере я не заметила ни одной батареи отопления. В его холодильнике три отсека, а дверца не двустворчатая, как у нашего, со средней гробоподобной частью. И тем не менее Папен не умирает с голоду. В отличие от моей мамы он закупается со знанием дела и кажется мастерским потребителем, точно знающим срок годности ветчины и когда пора покупать сыр. И этот стабильный фундамент серьёзного ведения домашнего хозяйства теперь пришёл в движение, сдвинулись тектонические плиты планирования его покупок, потому что появилась я.

Через неделю – мне оставалось ещё пять недель, шестая часть была уже позади – его запасы были исчерпаны, и утром он объявил, что перед своим туром разъездов должен отправиться за покупками.

– Поедешь со мной? Ты же была эту неделю практически только здесь.

Это было верно и звучало как мягкая критика, хотя я всё это время была занята. Во-первых, по утрам я должна была контролировать лужу, которая на пятый день почти совсем высохла. Вокруг неё подсыхали коричневые края, и на шестой день я подлила в неё ведро воды, потому что не могла вынести исчезновения лужи.

Итак, я подлила ведро к грязной дождевой воде, тут вышел Ахим из транспортной экспедиции. Он как всегда был в комбинезоне с надписью «Экспедиция Эмке: всегда доставим далеко и близко» и остановился, чтобы посмотреть, что я тут делаю. Потом он сказал:

– У тебя и возраст дурной, да ещё и не все дома.

– Я ухаживаю за лужей, не то она исчезнет, – крикнула я, довольная собой.

– Тебе лечиться надо, – крикнул он. Потом ушёл комплектовать грузовик или что там ему полагалось делать по работе. Кажется, точному определению она не поддавалась. Иногда мне казалось, что единственная задача Ахима – носить этот комбинезон и расхаживать по территории туда и сюда. Ахиму не было и тридцати, и выглядел он неплохо. По крайней мере, на первый взгляд не скажешь, что его жизненные планы завершались на этом производственном дворе. И тем не менее он проводил свою жизнь с грузовиками, чистил брезент, комплектовал груз и проверял транспортные средства на надёжность. Потом расхаживал по двору со своим зажимным планшетом и демонстрировал свою важность. Настоящей профессией это в моих глазах не было, и я иногда задавалась вопросом, учился ли он чему-нибудь вообще. Позднее я узнала: ничему. Ещё подростком Ахим сделал свой активный выбор против образования, на этом и стоял. Его незнание почти во всём в соединении с вполне привлекательной внешностью привело к тому, что ему не очень доверяли. Ему никогда не стать начальником экспедиции. Но свою задачу в части обслуживания парка машин и в части логистики он исполнял с гордостью, которая хотя и не была ему к лицу, но никто её никогда и не оспаривал. Можно было подумать, что эта контора принадлежит ему.

Он был не единственным сотрудником фирмы, но большинство остальных были водителями, которые лишь появлялись, чтобы снова уехать. Кроме Ахима, был ещё шеф, который никогда не здоровался, и секретарша, которую иногда тайком привозил на работу шеф. Ну что, вот такой он был галантный.

В отличие от Ахима, Алик не считал мой полив лужи ни идиотическим, ни ошибочным. Наоборот: он выставлял мои действия как гуманный жест, хотя ни один человек от них не выигрывал, а процветали только личинки комаров. И его забавляло, что это задевало Ахима. Мы тогда начали по утрам поливать лужу вместе, когда знали, что он пьёт свой первый кофе и смотрит из окна. Ахим тогда ломал голову над тем, что это значит. А мы хихикали, переламываясь пополам.


Перед тем как отправиться за покупками, Папен составлял подробный список товаров, чтобы не пропустить их, идя своим обычным маршрутом по супермаркету. В первую очередь овощи и фрукты. Потом сделать петлю к вареньям и продуктам для завтрака, потом кофе и чай, а также мучное, а после – колбаса и сыр, молочные продукты. Управившись со списком, он спрашивал о моих желаниях и обнаруживал, что список надо переписывать заново, потому что первый вариант не предусматривал дорогу к дополнительным товарам, и маршрут надо было менять. Кроме того, его приводила в отчаяние неопределённость заказа «погрызушки-хрустяшки». Это могли быть чипсы, а могли быть и орехи или сухари. Он всерьёз задумывался над этим и бормотал мне свои догадки, пока наконец не сообразил записывать хрустяшки на полях своего списка. Без конкретного указания отдела.

Мы выезжали с ним со двора на его «комби» и сворачивали налево к центру. Но не центру города Дуйсбурга, а к центру Рура. В супермаркете он толкал перед собой тележку с привычной скоростью и сосредоточенно собирал записанные товары, ни на что не отвлекаясь. Он не был спонтанным покупателем, и в этом тоже резко отличался от своей бывшей жены и её супруга, которые любую покупку превращали в хомячью запасливость и не могли успокоиться от восторга, если в продаже появлялась новинка типа туалетной бумаги с банановым ароматом.

– Чёрт возьми, ты только посмотри! Туалетная бумага с банановой отдушкой. Почему я сам до этого не додумался? – ликовал Хейко в таких случаях, покупал шестнадцать рулонов, которые потом так и оставались в гараже, потому что воняли обезьяньими экскрементами, как он с негодованием обнаруживал дома. А в гараже ему это не мешало, он эту бумагу время от времени использовал, вытирая масло, которое капало из его пятисотого «мерседеса» 1979 года выпуска.

Супруги Микулла покупали до тех пор, пока не иссякала кредитная карта. У моего отца вообще не было карты. И он был нечувствителен к соблазнам потребительства. Более того, наличие выбора его, казалось, сердило. Когда я импульсивно подбегала к нему с ананасом, а он в это время стоял перед молочной полкой, он реагировал несдержанно:

– В отделе фруктов мы уже побывали, – говорил он.

– И что?

– Ничего, я просто сказал. Фрукты всегда в самом начале. Иначе ты попадаешь в ловушку психологии супермаркета.

– Как это?

Мой отец положил литровый пакет молока в тележку и наклонился ко мне. Переключил тон на заговорщицкий и прошептал:

– Всякий раз, когда мы что-то забываем и из-за этого возвращаемся, нам бросается в глаза что-нибудь такое, что мы будто бы пропустили, а нам оно может понадобиться. И так мы покупаем гораздо больше, чем нам, собственно, надо. Такова система. Надо понимать систему, если хочешь её победить.

– Какая ещё система? – не поняла я.

– Система потребительского соблазна. Она заставляет нас покупать всё больше всё более ненужного.

Я глянула на предметы, которые уже набросала в тележку, сильно надеясь, что мой отец не сочтёт ненужными мини-салями в тесте и сливочный йогурт с вкраплением шоколадных слёзок принцессы Какау. Это были продукты, которые я считала не только исключительно целесообразными, но и прямо-таки жизненно необходимыми. Он строго посмотрел на меня своими водянисто-голубыми глазами и продолжил:

– Когда я составляю точный план покупок, я тем самым препятствую умножению глупостей. И тем самым побеждаю систему. Я наношу ей урон, так сказать, выверенным потреблением.

– Но иногда бывает, что хочется, скажем так, мясного салата, – попыталась я выставить гедонистическую концепцию, а он среагировал на это совершенно неожиданно, обрушив на меня такую волну любви, что я чуть не разревелась.

Это был первый раз из множества последующих случаев, когда он в миллисекунды сдавал свою прямолинейную позицию, чтобы окутать меня своей пятнадцать лет не востребованной любовью. Он улыбнулся и сказал почти озабоченно:

– Если ты хочешь мясной салат, мы его купим. Система нас не победит, если мы купим тебе мясной салат.

Мне так и не удалось выяснить, была ли его критика системы священным делом или всего лишь придурью, но он по крайней мере побежал искать для меня мясной салат. Когда он положил его в тележку, я не посмела сказать ему, что не ем это. Что просто ляпнула для примера. Он потом всегда покупал мясной салат, и я его храбро поедала. Как и все годы потом.

По дороге домой он объяснял мне психологию супермаркета. Он в эту тему хорошо вжился и подкреплял собственные наблюдения фактами из газетных статей. Он рассказал, как покупателей обводят вокруг пальца, направляя их всегда влево. И это имеет следствием то, что интересные полки по ходу продвижения всегда находятся справа. Поскольку большинство людей праворукие, им удобнее брать товары справа. Овощи и фрукты всегда находятся на входе, потому что создают хорошее настроение, если первыми в тележку попадут здоровые и полезные продукты. Молоко и масло, которые покупают всегда неминуемо, находятся поэтому дальше всего от кассы. К ним придётся пройти через все соблазны. Алкоголь и чипсы расположены ближе к концу, чтобы не слишком долго мозолить глаза.

Рональд Папен объяснял мне своим спокойным голосом, что товары на уровне глаз и груди всегда дороже, чем продукты на нижних полках. Он сам был очарован такими взаимосвязями. И я тоже была зачарована, слушая его.

Когда мы въехали в наш двор, машина прошлась правым передним колесом по луже и расплескала её.

– Зачем ты поехал через лужу?

– Чтобы скорее высохла. Хочу, чтоб хотя бы однажды её тут не было вообще. А такого ещё никогда не случалось. А тебе это кажется ребячеством?

Я помотала головой, потому что вовсе не считала это ребячеством. Но я знала, что этого триумфа ему никогда не дождаться. Во всяком случае нынешним летом.


Когда он уехал на работу – в Везель и Клеве, никогда не слышала и не знала, где они находятся, – я пошла с полотенцем на берег, где уже лежал Алик, глядя, как я в бикини направляюсь в его сторону. Мне нравилась эта картина. Сам он тоже смотрелся хорошо.

После того как мы некоторое время полежали и позагорали, Алик сказал:

– На пляжах Мальорки и Майами, поди-ка, есть бары, в которых можно расслабиться в блаженном ничегонеделании и побаловать душу на барном табурете с прохладительным напитком в руке, ведь так?

Иногда его речь походила на язык дикторов в телевизоре во время репортажей о людях, которые ремонтировали свои ванные комнаты и потом приглашали соседей, чтобы показать им, какой красивой стала душевая. Я думаю, такие обороты речи он приписывал особо элегантным людям, по крайней мере, после сказанного не хватался за живот от смеха. И, значит, задавал вопрос всерьёз. Про Мальорку я могла ответить утвердительно. В этом я разбиралась.

– Надо бы и здесь открыть бар.

– Где здесь?

– Вот прямо здесь. – Он поднялся и встал передо мной, прямо на солнце. Он жестикулировал, показывая, как этот бар должен быть выстроен, какие напитки должны стоять в меню и сколько стоить.

– И кто же, простите, будет в этот бар ходить? Тут же ни души.

– Ну почему же. Октопус, Ахим, Лютц, твой отец. Вот уже четверо платёжеспособных клиентов. И мы.

– А я думала, мы работаем в этом баре.

– Но мы же всё равно здесь. Вот нас уже и шестеро.

– То-то Клаус обрадуется!

Я представила себе, как мы переманим к себе от бедного хозяина «Пивной сходки Рози» его единственных клиентов, и он от горя ляжет умирать под открытый пивной кран.

– Мы можем предложить ему спекуляцию «косяками» и создадим беспроигрышную ситуацию, – сказал Алик. Опять этот телевизионный оборот речи. Правда, из другой программы. И потом он начал расписывать в красках, как уже с небольшим применением стройматериалов прямо у воды может возникнуть внушительная гастрономическая площадка. То обстоятельство, что мы ещё явно слишком молоды для открытия развлекательных заведений, его не пугало, как и тот факт, что мы в нашем собственном заведении имели право пить только лимонад.

– Кроме того, у нас нет никакого опыта в таком бизнесе.

Алик отвернулся к воде. Он был явно рассержен. Мои сомнения казались ему досадным препятствием. И потом он произнёс великое философское изречение:

– Если бы успех предприятия зависел от фактора опыта, человек никогда бы не ступил на Луну.

Понятия не имею, откуда он это взял, но звучало слишком искушённо, а главное, слишком верно, чтобы не задуматься на минуту. И кроме того, у нас были каникулы, и делать нам было нечего.

Итак, я встала, и мы отправились основывать наш пляжный бар. По дороге к отвалам мы обдумывали его название. В этом я была сильна. У меня за плечами были «мозговые штурмы» с Хейко Микулла, чтобы сделать привлекательными вафельницы, корзинки для щенков или удобрения для карликовых деревьев.

«Рози-бар», «Пляжное пиво», «У Коррозии», «На солнечной стороне». Я так и фонтанировала названиями. «Аликим». «Пивная Дуйсбурга». «Портовые ночи». Алику одинаково нравились все идеи. Он был умный, но не особо изобретательный. У входа на отвалы я его остановила. С облегчением подняла обе руки и сказала:

– МБК.

– Что это значит – МБК?

– Это, мой юный тунисско-русско-немецкий друг и бизнес-партнёр, означает Мейдерих-Бич-Клуб.

– Годится, – сказал Алик. Но прозвучало это настолько невыразительно и безрадостно, как будто я предложила ему «Овсяные хлопья» или «Сочленённый автобус».

Я думаю, ему просто хотелось что-нибудь предпринять со мной, и он со всем его прагматизмом добровольно подпал под иго моей эйфории.

Мы прикинули, какие материалы могли нам понадобиться, чтобы сколотить из них развлекательную гастрономию на шесть персон. Мы пустились на поиски среди отвала и среди хлама, который Рональд Папен выставлял из своего склада. Целый день мы таскали старую мебель, дощечки и всё, что считали пригодным для превращения одичалого поля у канала в пляжный бар. При этом больше всего нам не хватало как раз пляжа. Но Алик считал, что его достаточно держать в уме.

– Этот пляж у нас в сердце, – уверял он.

С такой установкой можно было положиться и на ржавый гвоздь.

Мы позаимствовали у Лютца вместительную тележку, чтобы перевозить стройматериалы. Под конец раздобыли даже старую диванную группу; этот гостиный уголок под парусиной возле склада только того и ждал, чтобы его превратили в летний холл. Под конец мы пошли к Клаусу, чтобы переманить его себе в партнёры. Правда, Алик довольно неловко представил ему наш павильон, объявив, что для Клауса пришло время выбраться из его мрачной дыры. И что для его завсегдатаев есть теперь возможность, напиваясь, хотя бы чуть-чуть заправиться летним загаром.

– А они довольны и тем, что есть, – обиделся Клаус. Он и представить себе не мог, что технически возможно пьянствовать при свете дня.

– Но ты только подумай: пивко у воды, – искушал его Алик, но Клаус при этом представлении лишь недоверчиво качал головой.

– У меня нет патента на торговлю спиртным под открытым небом, – ворчал Клаус.

– Ну и что? Это же не официальный бар. Это всего лишь отпускной клуб.

– Отпускной клуб, – эхом вторил Клаус. – У меня и отпуска-то не было отродясь.

– Вот именно, – поддакнула я. – А МБК, так сказать, место для тех, кто не едет в отпуск, потому что на работе без них не обойтись. Разве что вечер провести на канале. Так сказать.

И Клауса этот проект, кажется, постепенно увлёк.

– А для чего вам тут я?

– Для напитков. У нас же нечего выпить. Напитки, стаканы, вот что нам надо.

– Вон оно что, – сказал Клаус. – Ну, это мне придётся вам дать.

– Ты получишь за это выручку. То есть половину. Вторая половина достанется нам с Аликом, – сказала я.

– Ты хочешь сказать, что я получу половину из того, что и без того имею от местных выпивох. Ну ничего себе такой бизнес.

Тут он был прав. Рональд, Ахим, Лютц и Октопус просиживают в его мрачной дыре как в ноябре, так и в июле.

– Мы думали, тебе понравится наша идея, – сказал Алик. – Мог бы, по крайней мере, взглянуть на наш бар.

– Некогда мне. Работы полно, – недовольно буркнул Клаус.

– Да? И что же это за работа? – спросила я.

Клаус набрал в лёгкие воздуха, а поскольку не знал, что ответить, и поскольку делать ему было совершенно нечего, да и любопытно было, он вышел из-за своей стойки и барственно махнул рукой:

– Ладно, пошли, я взгляну, что там у вас.

Спустя четверть часа мы тащили к берегу стаканы, пепельницы, шнапс и два ящика пива. И ещё колу, потому что фанте Клауса доверия не было. Он настоял на том, чтобы перетащить в Бич-клуб и его кофейную машину, потому что Ахим после работы любил выпить чашечку. Непонятно почему, но Ахим после этого умещал в себя дополнительно от двух до трёх литров. Но, может, потому что просто не переносил разнообразия. Так или иначе, у него была непомерная жажда кофе. Я ни о чём подобном никогда впоследствии не слышала нигде, кроме как в Рурской области.

– А как мы будем охлаждать напитки? – спросил Клаус. – Нельзя же здесь предлагать тёплое пиво, его даже Октопус не станет пить.

И мы пошли на наш склад и забрали холодильник Папена, привезли его на тележке на пляж. Потом взяли взаймы в транспортной экспедиции четыре катушки кабеля и одну у Лютца. Во второй половине дня МБК был оборудован, и мы втроём ждали клиентов. Клаус перенаправил их сюда, повесив на дверь «Пивной сходки Рози» табличку, написанную от руки.

Первым появился Ахим и заказал пиво, обойдясь без единого замечания. Мне это показалось поразительным. Пришёл, сел на старый диван и сказал:

– Клаус. Пиво.

И это было всё.

Вторым прикатил Октопус на своём велосипеде. Он грузно сошёл с него, прислонил к кусту, после чего велосипед упал, и обратился к Клаусу:

– Что за хрень? Ну и хрен с ней. Клаус. Пиво. А орешки-то есть тут у вас?

Орешки были.

Потом явился Лютц, единственный, кто выразил хоть какое-то воодушевление.

– А что, это идея! – воскликнул он и сел в своём промасленном комбинезоне на барный табурет, который Алик перенёс из пивной и который стоял тут, немного потерянный, потому что наша самодельная барная стойка была высотой всего восемьдесят сантиметров. Лютц выглядел как шеф на вершине Скалы обезьян.

Клаус поручил нам управление счетами на подставках под пиво. На каждый исполненный заказ шла маркировка на пивной подставке. У Клауса пивные и шнапсовые подставки легко различались. Искусство трактирщика состояло в том, чтобы даже при лучшем настрое не упустить из виду ни один напиток и вместе с тем наносить на подставку чёрточку так неприметно, что клиент даже не замечал, что он тут не приглашённый гость на званом банкете.

Интересно, что все завсегдатаи Мейдерих-Бич-Клуба были тем, что называется бытовыми пьяницами, но я не видела, чтобы хоть один из них нетвёрдо держался на ногах. Никто не падал со стула или с дивана. Никто не заговаривал со мной или с Аликом о каких-нибудь глупостях. Грубыми они были только между собой, но каждый из них без промедления обошёл бы всю землю, чтобы прийти на выручку к другому. Я могу просто утверждать это, причём с большой уверенностью. При этом я знаю, что Октопус за всю свою жизнь ни разу не отъезжал дальше Оберхаузена.

Постепенно темнело, когда мы услышали подъезжающий «комби» Рональда Папена.

– Интересно, что он на это скажет, – не терпелось мне узнать.

– А я знаю: «Привет, мне, пожалуйста, минеральную воду», вот что он скажет, – предположил Лютц.

– Пять евро, что он скажет: «Добрый вечер», – сделал ставку Ахим.

– А я говорю, он скажет: «Что вы тут делаете?» – сказал Октопус.

Мужчины выложили на стойку по пять евро каждый, и мы стали ждать. Через пять минут мы увидели моего тщедушного отца в его белой рубашке, идущего к нам. В опустившихся сумерках он походил на призрака.

Когда он подошёл ближе, все замолкли, как-никак на кону стояли пятнадцать евро. А Рональд Папен сказал:

– Где мой холодильник?

В конце концов он обрадовался воде, за которую не должен был платить, потому что её достали из его собственного холодильника. Ведь не настолько же плохой из него был бизнесмен. Он сел в кресло и смотрел в сторону канала, над берегом которого роилась мошкара.

Вечер проходил с обычной болтовнёй Октопуса и Лютца, который утверждал, что команда «MSV Дуйсбурга» связана под землёй тайной системой туннелей с футбольным клубом «Рот-Вайсс Эссен» и с «Шальке-04». Туннели сохранились от рудников. И люди, мол, видели игроков, которые исчезали на тренировке в одном месте и оказывались в другом. А некоторые уже никогда не появлялись. Или возникали в Дюссельдорфе. В этом случае души их, считай, были пропащими.

Когда совсем стемнело, Алик включил в сеть гирлянду, которую Клаус выдал нам из своих запасов, и я подсела к своему отцу, который со своей водой сидел немного в сторонке и смотрел на канал. Меланхолию этого человека я в первые дни принимала за плохое настроение и просто игнорировала. Так же я поступала и дома, если мама или Хейко были не в духе. При этом ведёшь себя сдержанно, со стратегической дальновидностью, чтобы им не пришло в голову в таком настроении спрашивать меня о школьных успехах.

Но в меланхолии моего отца не содержалось никакой конфронтации. Его настроение было направлено не против других, а уж тем более не против меня, а внутрь него самого. Это в нём была скорбь, которая не проходила никогда, разве что маскировалась робкой улыбкой или вспышкой весёлого смеха, когда он считал что-нибудь комичным. Я понимала, что он не был чудаковатым единоличником, а был скорее робким и выжидательным человеком. Но он любил компанию завсегдатаев «Пивной сходки Рози», это объединённое одной судьбой сообщество ранних пенсионеров, мечтателей и бездельников, хотя члены этой компании звали его Картоном и передразнивали его мягкий акцент, происходивший явно не из Дуйсбурга. Папен походил на странника, которого сюда прибило и который теперь, поскольку у него не было денег ехать дальше, просто пережидал, хотя и тоскуя по далёкой цели стремления, но смирившись со своим положением. Всё его существо было транзитным, сам он, чудилось, где-то далеко и никогда не придёт, а его покой казался лишь видимостью, когда он сидел в своём кресле, как сейчас, и смотрел через канал на другую сторону Дуйсбурга.

– Ну и? Как прошёл твой день? – спросила я.

– Просто волшебно, – ответил он и улыбнулся мне.

Позади нас шла шумная дискуссия: Ахим утверждал, что сможет сделать стойку на руках на барном табурете. Лютц сделал ставку против, Клаус и Октопус тоже. Ахим поблагодарил и сгрёб ставку, молниеносно сунул её в карман брюк, не сделав даже попытки встать на руки.

– Я же не говорил, что сделаю стойку, я говорил, что смог бы её сделать, если бы захотел. А это совсем другое дело. А так вы можете спорить хоть с торшером на что угодно.

– Ты что-нибудь продал?

– Нет. Сегодня нет, – отец сказал так, будто это было исключение, а не правило.

– И когда ты в последний раз пристроил маркизу? – спросила я.

Он, казалось, углубился в размышления. Или не хотел отвечать.

– В апреле, – сказал он наконец. – И одну в марте.

Он снова улыбнулся и отпил глоток – видимо, надеясь, что тема исчерпана.

– И сколько приносит одна такая маркиза?

– Очень по-разному. Иногда пятьсот евро, иной раз даже шестьсот или всего триста. Смотря как.

– И от чего это зависит?

– Ну, от размера, конечно, и от других факторов.

Ему было неприятно об этом говорить. Позднее я узнала, что он назначает цену в зависимости от того, что люди могут или хотят заплатить. Твёрдого прайс-листа у него не было.

– Понятно, – сказала я, толком ничего не поняв. Ясно было лишь, что речь шла о хлопотном деле. По Хейко я иногда замечала, что значит, когда дело продвигается трудно или когда оно спорится. И как он без всяких эмоциональных затрат переключается на другие идеи. Хейко был во всех отношениях неромантичным человеком. Или прагматичным. Свойство, которым мой отец явно не отличался. Это меня занимало.

– Можно тебя кое о чём спросить?

– Конечно.

Позади нас шло разбирательство по поводу дурацкого пари, оно вступило в новую фазу, когда проигравшие требовали от Ахима либо вернуть деньги, либо играть на то, что тот отвергал.

– Если дело с маркизами такое сложное и, собственно, не приносит денег, а ты каждый вечер возвращаешься с работы грустный, почему ты занимаешься этим?

Рональд Папен долго не отвечал. Я хотя и натренировалась с Лютцем в молчании, но тут не смогла долго выдерживать, да и сегодня всё ещё не могу. И я добавила:

– Хейко, например, давно бы выбросил эти штуки на свалку. Или раздарил бы. Или уж не знаю что.

– Да-да, Хейко, – тихо сказал Рональд. – Он знает толк.

Это прозвучало без иронии, разве что огорчённо. Я смотрела на своего отца со стороны. Он сжал губы и продолжал неотрывно смотреть на воду, будто ждал спасательную шлюпку.

– Папа. Ты можешь мне объяснить? Можешь ты мне просто объяснить, почему ты этим занимаешься? – Я лишь второй раз назвала его так, и он это тоже заметил. Он повернулся ко мне лицом и улыбнулся. И я, его дочь, точная его копия и точно так же беспомощно предоставленная жизни, без оружия, без доспехов и без забрала, смотрела на него и узнавала в нём себя.

Он положил ладонь мне на колено и сказал:

– Ты же знаешь, что делает смотритель маяка, да?

Разумеется, я знала. Он говорил со мной как с шестилетним ребёнком. Но я кивнула.

– Он всю свою жизнь просиживает в башне. Он включает свет, когда темно, и следит, чтобы корабли на напоролись на прибрежные скалы. И он делает это и тогда, когда нет никаких кораблей. И знаешь, почему?

– Потому что он слишком тупой, чтобы найти себе нормальную работу, – сказала я.

– Нет. Потому что такова его задача. Потому что он относится к ней серьёзно. Или потому, что должен делать это по каким-то другим причинам. В любом случае он делает это до тех пор, пока не прекратятся либо ночи, либо корабли. И то и другое маловероятно. Ты понимаешь?

Да, это было приблизительно так же вероятно, как найти три тысячи человек, которые захотят иметь его жуткие маркизы. Он был, так сказать, дуйсбургским смотрителем маяка. Только без башни. И с маркизами. Его дурацкая аналогия со смотрителем маяка поставила меня перед новыми вопросами: по каким таким «другим причинам» мой отец должен продавать маркизы из ГДР?

– Смотритель маяка мог бы просто уйти, – строптиво заметила я.

– Нет, он не может, ибо тогда маяк останется без присмотра. И никто не придёт сменить смотрителя.

– И это меня не удивляет, – фыркнула я. – Потому что это дурацкая работа.

Я была раздражена, потому что у меня в голове не умещалось, почему смотритель маяка настолько несвободен. Я так и сказала.

– Это как посмотреть, – сказал мой отец. – Конечно, он не может покинуть свой пост. Зато ему никто и не докучает. Ему не надо ни с кем ни о чём договариваться. Никто им не командует. Он может читать книги или рисовать. Или ночи напролёт слушать музыку. Может, ему нравится быть одному.

– И какое отношение всё это имеет к твоей фирме? – спросила я. – Ты же не обязан это делать. Ты же можешь делать и что-то другое.

– Нет, не могу.

– И почему же?

– Есть для этого причины.

События у нас за спиной утихомирились, потому что, во-первых, Ахим проспорил деньги Лютцу в камень-ножницы-бумага, а во-вторых, Октопус собрался уходить. Он торжественно передал свою пивную подставку трактирщику и зашагал к велосипеду, чтобы убраться с неосвещённого места событий. Странно, что уезжал он более ровно, чем прибыл сюда.

– Можешь ты мне это обосновать? Связаны ли эти причины как-то со мной?

– С тобой? Нет, не напрямую. Мой маяк – это вон тот склад. Я должен распродать маркизы, в розницу. Только когда я это сделаю, всё будет хорошо. Тогда моя вина будет искуплена. По крайней мере, так я это вижу. Никто меня не принуждает к этому. Дело обстоит скорее так, что я сам это для себя решил. Иначе я не смогу посмотреть в зеркало.

Он снова улыбнулся, это выглядело так, будто он ободрял себя этой улыбкой.

– И что это за вина?

– Я был кое к кому несправедлив. К Хейко.

– Что? К Хейко? К маминому Хейко?

Рональд Папен встал и понёс свой стакан к прилавку. Я плелась за ним следом.

– Папа, так что ты такого сделал?

– Я разрушил нашу дружбу, – неопределённо сказал Папен. Было ясно, что он не хочет об этом распространяться.

– Лютц тоже разрушил дружбу, – выкрикнул Ахим заплетающимся языком, в общей суматохе ища соспорщиков. – Гляди-ка, – сказал он, выбрасывая в нашу сторону указательный и средний палец правой руки, растопыренные в букву V. – Что ты видишь? – спросил он меня.

– Это ножницы, – сказала я.

– Это колодец! – крикнул Ахим.

– Колодец – это вот так, – сказал Алик, сложив буквой О указательный и большой пальцы.

– Ну, разве что у тебя, дурака. Но не у меня. Мой большой палец вообще не гнётся. Поэтому я делаю вот так, – крикнул он и снова показал букву V. – Такой у меня колодец. Мой колодец вот такой.

– Ты проиграл, и правильно, – с твёрдостью сказал Клаус. Когда он так говорил, все знали, что вечер клонится к концу. – И с каких это пор у тебя не гнётся палец?

– Так было всегда!

– Да брось ты.

– Спорим?

Мой отец открыл холодильник, достал оттуда последние три бутылки пива и одну колу, выставил всё на стойку, выдернул вилку из удлинителя и пододвинул под холодильник тележку. Мы простились и пошли с нашим холодильником домой. Где-то на полпути мы услышали крик. То был Ахим.

– Ты, скотина, сломал мне большой палец! – разносилось по окрестностям.

Мы оба рассмеялись. У себя на складе мы снова поместили в холодильник наши продукты.

– Так ты мне всё-таки скажешь? Папа!

Он замер, посмотрел на меня и сказал:

– Я потерял Хейко. А с ним твою маму и тебя. И себя самого. Тем, что я сделал самое худшее, что только можно сделать в дружбе.

Он закрыл холодильник. Я ничего не поняла из его слов, кроме того, что лучше ни о чём сейчас не спрашивать. Он и так довольно широко распахнул дверцу, и я смогла заглянуть внутрь, хотя пространство в глубине оставалось в темноте. Единственный путь осветить его и узнать больше о тайне его дружбы с Хейко и какое отношение это имело к маме, состоял в том, чтобы проводить с ним больше времени.

– Что ты делаешь завтра? – спросила я.

– Завтра? Посмотрим, – деловито сказал он. Казалось, обрадовавшись смене темы. Пошёл к своему письменному столу и стал листать потрёпанную брошюрку, составленную из карт Рурской области. Потом сказал: – Завтра у меня только Буер.

– А где это? – спросила я.

– Это городской район севернее Гельзенкирхена. Если слова «Рурский бассейн» и можно отнести к какому-то определённому месту, это точно гельзенкирхенский Буер. Туда и поеду завтра. Там намечается хороший гешефт. Я это чувствую.

Уже зная, что это его чутьё мало чего значит, я с признанием кивнула. И сказала:

– А можно мне с тобой поехать?

И мой папа просиял во всё лицо, подошёл ко мне, но снова затормозил и сказал:

– Да конечно же. Вдвоём-то нас вдвое больше, чем я один.

День девятый

Когда я встала на следующее утро, Рональд уже всё подготовил. Он прямо-таки бил копытом в нетерпении показать мне мир своих трудов. И если бы я знала, как много это для него значило, я бы давно уже начала с ним выезжать. По тому, как мой отец стоял передо мной и просто радовался, со своей папкой для бумаг, пластиковым пакетом с провиантом и в свежевыглаженной белой рубашке, я поняла, что бывает иногда что-то более важное, чем твои собственные интересы. Ведь до сих пор моим жизненным принципом было: как бы извлечь для себя лучшее, даже если при этом придётся облапошить других? Раньше я даже выясняла окольными путями, во что обошлись рождественские подарки для Джеффри, чтобы потом выставить претензии, если окажется, что меня одарили не так бешено. Если я когда и отпускала мать поехать за покупками без меня, то лишь для того, чтобы во время её отсутствия спокойно порыться в вещах Хейко и выгрести из его карманов наличную мелочь. И если я до сих пор не выезжала с моим отцом, то лишь потому, что компания Алика казалась мне интереснее и мне не хотелось по летней жаре париться в развалюхе Папена без кондиционера от одного облома к другому. Но теперь, когда он стоял передо мной, полный радостных ожиданий, я уже предвкушала нашу поездку.

– Итак, куда мы сегодня, напомни? – спросила я, загребая в себя методом экскаваторной техники разноцветные колечки готового завтрака.

– В Гельзенкирхен, – сказал Рональд Папен. – Сердце Рурского бассейна, так сказать, – добавил он, как будто был уполномоченным по туризму из Гельзенкирхена.

– И откуда ты знаешь, куда должен ехать на сей раз?

Мой отец поставил свои вещи на пол склада и кивнул мне в сторону своего письменного стола. Потом раскрыл передо мной атлас Рурской области с планами отдельных городов и долистал до страницы с Гельзенкирхеном.

– Где тут можно видеть дома с балконами? – спросил он.

Я смотрела на карту Гельзенкирхена, там были широкие улицы, узкие улочки, зелёные участки, а внутри кварталов были видны серые очертания отдельных домов. И границы города, водоёмы, железнодорожные линии и важные здания, выделенные особо. Больницы, вокзалы, шатёр цирка. Но балконы не были обозначены.

– Понятия не имею, – сказала я с полным ртом. Капелька молока упала на страницу.

Рональд стёр её и сказал:

– Правильно. На такой карте не видно, где на домах могут быть балконы. Но видно, на какой улице есть большие здания. Иногда это могут быть какие-то организации или фабрики. Это можно определить по тому, что перед ними часто присутствуют просторные парковки или к ним подведена железнодорожная ветка. Но большинство больших домов всё-таки жилые. И чем больше дом, тем больше там квартир, а следовательно, балконов.

Я поставила пустую миску в раковину и сказала:

– Значит, ты всегда едешь туда, где большие дома.

– По крайней мере, там таится больший гешефт. Можно, конечно, направиться в чисто жилые районы, к частным домам. Или в посёлки с таунхаусами. Но тогда только в новые. Старые уже все укомплектованы.

Он говорил «укомплектованы», если у людей уже были маркизы. Мне это понравилось. И его принцип казался мне в некотором роде логичным. На карте у него были размечены зоны. Красные, жёлтые и зелёные. Я спросила, что это значит.

– Красные – там бесполезно. Например, в центральной части города. Там трудно припарковаться, там не так много балконов. А если и есть, они, как правило, не выходят на улицу. То есть я не смогу увидеть снаружи, в какую дверь мне звонить. А звоню я, только когда вижу, что кто-то ещё не укомплектован.

Я кивнула. Итак, центры городов красные. Фабрики, парки, кладбища, лесные и промышленные районы тоже. Жилые районы жёлтые. И всюду там, где Рональд Папен уже что-то оборудовал, все окрестности зелёные, потому что он делал ставку на то, что его маркизы, установленные в одном месте, вызовут зависть соседей или хотя бы смутное желание обзавестись такими же, так что для него имело смысл заглядывать в эти районы почаще.

– А теперь посмотрим на область продаж на практике, – воскликнул он, и это означало, что мы выезжаем.

В машине он разложил свои вещи на заднем сиденье и снова снял куртку, только что надетую, и повесил её на спинку водительского сиденья.

– А карта тебе не нужна? – спросила я, потому что брошюру атласа он положил мне на колени.

– Для ориентировки не нужна, только для планирования, – деловито сказал он и выехал со двора. – Гельзенкирхе-Буер-Хассель, – пробормотал он. – Это автобан 59, потом 42 до Западного Оберхаузена, потом 3 или 2 до Гладбека, потом свернуть на 224, то есть на 52 до выезда с Шольвена, а дальше посмотрим. Или тупо 40, в Южном Гельзенкирхене наружу и посерёдке через город.

Он определился с первой дорогой и свернул налево. Мне и по сей день не удалось постигнуть тайну его ориентирования. Он знал все автобаны, ответвления, федеральные трассы, обходные улицы и объезды, магистрали и водные пути Рурской области, всё это представлялось мне в виде огромной тарелки спагетти. А населённые пункты были большими и маленькими фрикадельками в путанице лапши, изображающей дороги. Можно было попасть из Дуйсбурга на западе в Дортмунд на востоке по одной трассе, но и по сотне или двум сотням других путей. Сегодня меня это завораживает, а тогда я находила это скорее устрашающим.

Рональд Папен перескакивал с одного автобана на другой, как шимпанзе в кроне деревьев прыгает с ветки на ветку. Элегантно, умело и с огромной самоуверенностью. Он никогда не запутывался, а если и запутывался, я этого не замечала. Позднее мне стало ясно, что он уже четырнадцать лет только и делает, что выстраивает свою навигацию в этой тарелке макарон. Если послать его в Кёльн или Ганновер, или просто всего лишь за пределы Рурского бассейна в соседние районы, например в Крефельд, то всё великолепие его уверенной навигации уже через пару километров в чужой местности моментально сдуется.

– Добрых полчаса, – сказал Папен на мой не заданный вопрос о длительности поездки. Потом он включил своё авторадио и запустил диск.

Когда человек мало прожил
Мир говорит, что он рано ушёл
Когда человек живёт долго
Мир говорит, что пора
Подруга моя красотка
Когда я встаю, её уже нет
Не будите её, пока она спит
Я улёгся в её тени.

Жуть какая. Рональд тихонько подпевал.

– Это опять «Пупус»? – спросила я, нарочно, чтобы позлить его. Кроме того, я и в самом деле забыла название группы.

– «Пудис», – поправил он. – А ты что обычно слушаешь?

Да слушаю кое-что. Дженнифер Лопес. Бритни Спирс. Сару Коннор. Но он их не знал.

– Ты что, никогда не слушаешь радио? – спросила я.

– Нет, по крайней мере музыку не слушаю. Музыка у меня и без радио есть.

– Ага. Ну-ну.

Всему своё время
Разбрасывать камни и их собирать
Сажать деревья и их рубить
Умирать и жить и спорить
Когда человек мало прожил
Мир говорит, что он рано ушёл
Когда человек живёт долго
Мир говорит, что пора уходить.

Мы какое-то время ехали молча, а Машина Бирр всё пел. Если и дальше так пойдёт, мне придётся залепить уши расплавом активной зоны ядерного реактора. Наконец Рональд Папен сказал:

– Давай мировую: мы купим диск с твоей музыкой и поставим его. Будем по очереди слушать твой и мой. Пойдёт?

Эта идея принесла мне некоторое облегчение. Мимо нас тянулась Рурская область, и мы действительно через каких-нибудь полчаса уже были в Гельзенкирхене, который выглядел как Дуйсбург, правда, без ржаво-коричневого индустриального скелета. Папен свернул с автобана и сказал:

– А теперь я тебе покажу проблему с этими картами.

Мы ехали ещё пять минут, потом он остановился перед группой безвкусных многоквартирных домов. Взял у меня с колен брошюру атласа, полистал её и показал на райончик, обведённый красным:

– Вот он, этот посёлок. На карте он выглядит как ясная гарантия успеха. Видишь?

Он имел в виду серое пятно квартала на карте. Узкие улочки позволяли судить, что здесь расположен жилой квартал. Он был прав, это очень походило на точное попадание.

– И что ты видишь, когда смотришь из окна?

Я сразу поняла, что он имел в виду: гладко оштукатуренные фасады, нигде никаких балконов. Сотни жилищ рабочих, но ни одного яркого пятна ткани.

– Карта может обманывать. Тут ничего не выйдет. Итак, обводим красной чертой, чтобы я по ошибке ещё раз сюда не завернул.

Рядом с красной рамкой стояла дата. Двенадцать лет прошло с тех пор, как он впервые приехал в этот посёлок и пометил это место как непригодное.

Постепенно у меня появлялось ощущение размера его задачи. В принципе он картографировал Рурский бассейн, площадь в четыре с половиной тысячи квадратных километров.

– И что мы будем делать теперь? – спросила я.

– Поедем куда-нибудь ещё. Хассель большой.

Хотя это и было преувеличением, но его правота состояла в том, что здесь попадались и квартиры с балконами – и многие из них уже с красивыми маркизами или хотя бы с зонтиками от солнца. Тем не менее настроение у Папена поднялось, когда мы медленно ехали вдоль улицы Вибринга. Он то и дело показывал из окна:

– Вон там. И там. И там. Очень хорошо. Сегодня постригли траву. Газон зелёный и сочный.

Газон был главным образом перегретый. Группа «Пудис» пела теперь о кричащих камнях, а Папен медленно ехал к началу улицы, где и припарковался. Он отстегнулся и сказал:

– Чувствую, сегодня дело сладится. Идём?

Об этом я и не думала, когда согласилась сопровождать его. Это означало, что я не только буду сидеть рядом с ним в машине, но и должна буду стоять рядом с ним перед дверью, у которой он будет звонить к незнакомым людям. И тогда я стану свидетелем его полной торговой несостоятельности. Мне будет стыдно ещё до самой первой двери. Я не могла. Ничего не выйдет.

– Может, я лучше останусь здесь и подожду тебя, а с тобой пока не пойду?

– Тебе что, стыдно? Полировать дверные ручки с отцом. – Он это сказал не с горечью, а с большим смирением.

Мне стало легче от этого. Я кивнула, и он сказал:

– Я понимаю. Мне самому было так же, когда я выехал с этим в первый раз. А потом ничего. Не будем торопиться.

И он захлопнул водительскую дверцу и ушёл. Перед тем как войти в первый дом – шесть квартир, каждая с большим балконом на улицу, из которых два ещё не были укомплектованы, – он повернулся ко мне, щёлкнул большим и средним пальцами правой руки, чтобы тут же прицелиться в меня указательным пальцем. То был жест, который совсем не подходил к нему, такой же неуместный, как бизнес-жаргон про сочный газон и сделки прямых продаж. Я не могла себе представить, что он действительно хотел этим произвести на меня впечатление. Он просто играл в то, что, по его мнению, было профессионально.

А мне и впрямь было стыдно. Но не за него, а за себя. Я решительно не могла поддержать отца хотя бы самую чуточку. И он не сердился за это. Я чувствовала себя отвратительно, хотя вынула диск и искала по радио станцию 1Live, чтобы отмыться от этого «Пудиса».

Не прошло и пяти минут, как отец вернулся. Он сел за руль и взял с заднего сиденья большую кассовую книгу в тканевом переплёте.

– Ну? Что было?

– Момент, – сказал он, взял ручку, полистал гроссбух и, найдя нужную страницу, что-то туда вписал. Надел колпачок на ручку, смущённо посмотрел на меня и сказал:

– Частичный успех. В одной квартире никого нет дома, а в другой сказали, что нет денег на такую роскошь.

– О, жаль, это обидно, – сказала я.

Рабочий день начался сразу с двух отказов.

– Ничего обидного. Потому что где-нибудь кто-то окажется дома. И, кстати, с деньгами всегда что-то может измениться. Получат наследство, выиграют в лотерею. Получат премию. И смогут себе это позволить.

И первое, чего тогда люди пожелают себе, это коричнево-оранжевая гэдээровская маркиза от Рональда Папена, подумала я. И улыбнулась.

Он уже положил ладонь на ручку дверцы, чтобы отправиться к следующему дому. Там было три голых балкона.

– Ну, я пошёл дальше.

Когда он ушёл, я сунулась на заднее сиденье и завладела кассовой книгой. Одной из семи, лежавших там. Я раскрыла её, туда были педантично вписаны все до одного визиты минувших четырнадцати лет. Система Папена была проста и логична. Каждый гроссбух содержал несколько городов, расположенных по номеру почтового индекса. Под ними он вписывал улицы, где побывал, а ниже – номера домов. Сбоку стояла дата посещения и результат, который он вписывал сокращённо: «Н» означала «нет». Или, может, «нуль», «не нужно». Целые страницы «Нет». В правую графу он вписывал примечание. Чаще всего графа пустовала, но иногда там стоял год. 2007. 2008. Это, пожалуй, означало, что в означенный год он снова собирался нанести туда визит. Или дата была уже в прошлом. Минувшие даты были перечёркнуты, я проследила по ним, что второй раз он посещал старые адреса безуспешно.

Нет. Нет. Нет. Тысячи раз. Потом я наткнулась на первое «Д». «Договор»? Или «Добро»? В графах справа следовали детали продажи. Размер маркизы, фамилия клиента, цена товара. На каждые несколько страниц приходилась одна «Д». Как колючий кустарник в пустыне.

Отец вернулся. Открыл дверцу, сел, взял у меня гроссбух, улыбнулся и написал: «Н», «Н», «Н».

– Ты не проголодалась? – радостно спросил он. – Там в пакете бутерброды. И вода!

Я помотала головой.

– Знаешь что? А я себе позволю один. – Он порылся в пластиковом пакете и выудил бутерброд с сыром, завёрнутый в плёнку. Принялся его есть, щурясь на залитую солнцем улицу. Была ещё только первая половина дня, а жара уже градусов тридцать. – Мы могли бы в какие-то дни привязать к обеденному перерыву бассейн, – предложил он.

Отпил глоток воды и снова вышел, чтобы продолжить свою атаку на реальность.

По улице маленькие девочки катались на велосипеде. Их родители, наверное, не могли себе позволить поехать с ними в отпуск. Ни на Мальорку, ни тем более в Майами. Там сейчас было раннее утро, и Хейко, мама и Джеффри, наверное, ещё спали. Проснувшись, они станут выбирать себе одежду на день, вероятно, белое с голубым или розовым, а сверху маечку с узором косичкой, и бейсболку. Пойдут на завтрак, и Хейко будет жаловаться на американский обычай подавать ледяную воду в гигантских пластиковых стаканах. И я была бы с ними и воткнула бы наушники своего айпода в ушные раковины так глубоко, чтобы не слышать блеянья Хейко, и только видела бы, как беззвучно шевелятся его губы. Иногда я синхронизировала его с новым текстом, который я выдумывала себе, глядя, как он размахивает своим стаканом и покрикивает на официанта. «Посмотрите сюда, месьё. На моём бокале губная помада. И вообще, почему в нём куриный бульон? Подите и четвертуйте повара. И приведите мне сюда премьер-министра». И я смеялась от этого представления.

Тут Папен вернулся.

– Чем это ты развлекаешься?

– Да так, подумала о смешном. У тебя опять ничего?

– «Ничего» – я бы так не сказал. Я только что был там почти внутри.

– Почти внутри? То есть в квартире?

– Да, это почти «Д». Если ты очутился внутри, то решение – уже дело формальности. Но войти внутрь непросто. Лишь немногие люди открывают на спонтанный звонок. Всегда что-нибудь или варится на плите, или тётя висит на телефоне, или у неё бигуди в волосах. Или к ним уже кто-то пришёл. Однажды меня впустила женщина, а на диване уже сидел представитель газонокосилок. При этом у неё даже сада не было. Неслыханное дело.

Он засмеялся и снова отпил глоток.

– По крайней мере, это решающий момент – войти в квартиру. Если ты уже внутри, остальное, как правило, уже детская игра.

Это показалось мне преувеличением, как раз принимая во внимание малость пометок «Д» в его книгах. Папен снова взял гроссбух. Вписал одну «Н» и ещё одну «Н», правда, с пометкой повторить посещение через год. Это было там, где он чуть было не вошёл внутрь.

– Допустим, ты в квартире, и что потом?

– Чаще всего мы идём на балкон. И потом к дивану в гостиной. Я тогда достаю свои образцы и делаю предложение. Декор «Мумбай» или декор «Копенгаген». Это я сам придумал. Это звучит лучше, чем «оранжево-коричневый» и «сине-зелёный», ты не находишь?

В этом он был несомненно прав, хотя сам декор не становился от этого лучше.

– А иногда я могу реализовать и ещё одну из моих идей.

– И что у тебя за идеи?

– Я тебе дома покажу. Изобретения для лучшего мира, я бы так это назвал. Да, по крайней мере, когда есть кофе и печенье, готовность к приобретению повышается.

– А бывали у тебя когда-нибудь по-настоящему опасные ситуации?

Папен задумался.

– Ну да, однажды заявился домой муж. Он принял меня за кого-то вроде любовника. Меня – подумать только!

Да. Действительно.

– Он сразу наорал на жену: мол, а это что опять за тип? Мол, стоит только отлучиться на часок. Я тут же встал, сгрёб свои образцы и сказал: «Я человек маркизы». А мужик такой: «Недавно был жестянщик, в прошлом году мастер по стиральным машинам, а теперь человек с маркизами. Я вас убью». Женщина подняла крик, я метнулся к выходу, а он за мной с ножом для чистки картошки. Я еле успел запрыгнуть в машину. В ней и по сей день вмятина, это он пнул в дверцу.

Эта история его развеселила.

– И пару раз был покусан.

– Я тоже не люблю собак.

– Я люблю, но эта любовь, к сожалению, без взаимности. Да и не всегда это были собаки. Один раз кошка укусила. И ещё птицы. Бывают птицы – хуже всякого ротвейлера.

– Ага. А рыбы?

– Нет. Рыбы? Нет. Нет. Скорее нет, – ответил он со всей серьёзностью.

Потом он снова оставил меня одну и отправился к следующему дому. И оттуда тоже вернулся без известия об успехе. Он занёс результат в свой гроссбух. Последовали ещё семь домов. Всё в той же последовательности действий. Выйти. Щёлкнуть пальцами. Прицел указательным пальцем. Дом. От пяти до десяти минут. Снова выйти, ничего не продав, что было сразу ясно, в противном случае он задержался бы дольше. Кроме того, тогда бы я увидела его на балконе, где он замерял бы маркизы. Итак, он снова выходил, гроссбух, снять колпачок ручки, сделать запись, закрыть колпачок, глотнуть воды.

Наконец он сказал:

– Хорошо. Перерыв на обед? – Он завёл мотор, и мы поехали есть. Он знал, пожалуй, все закусочные киоски в Рурском бассейне, Буер, по его словам, был Эльдорадо колбасок. И добавил тоном знатока: – Очень важный жизненный совет: если где увидишь вывеску «Акрополис», можешь рассчитывать на колбасную компетенцию, выработанную десятилетиями. Всегда. А новые будки, пусть и с красивыми названиями, но у них нет того опыта, который передаётся из поколения в поколение. Поэтому, если есть выбор, всегда только «Акрополис».

Как видно, Рональд Папен тоже обладал колбасной компетенцией, выработанной за десятилетия.

– А ты ешь что-нибудь другое, кроме колбасок? – спросила я.

– Иногда ем шницель. И фрикадельки могут сойти, если больше нечего. Но – колбаска в принципе самый солидный выбор. А почему?

Я понятия не имела.

– Понятия не имею.

– Потому что, – художественная пауза, – она всегда одинаковой величины. Надо ставить на систему. Система говорит: ты платишь за каждый шницель приблизительно одно и то же, но шницели всегда разные. Значит, ты получаешь когда больше, когда меньше за одни и те же деньги. С фрикадельками то же самое. То ли тебе дадут приличное мясо, то ли какое-нибудь жалкое фрико, зависит от случая, от таланта повара, от состава или от скупости хозяина.

Он снова сделал паузу и посмотрел на меня, чтобы удостоверится, что я ещё тут.

– А колбаска есть честный ответ на полуденный голод. Она как бы всегда одинакова и стоит везде так же. И её труднее всего испортить. Заметь себе: первым делом «Акрополис», а во-вторых, всегда колбаска. Когда нет аппетита, можно в виде исключения порекомендовать что-то другое. Фрикадельку. Чевапчичи. Шашлык. Или картофельные оладьи. Можно приготовить, если желчный пузырь взыграет. – С этими словами он остановился прямо перед «Акрополисом» Гельзенкирхенского Буера.

На выбор было шесть колбасных опций: жареная колбаска, колбаска-карри, цыганская, охотничья, с луком и таинственная и очень греческая форма применения: метакса-колбаска. Папен выбрал себе охотничью, потому что он, по его словам, очень падкий на грибы. Я взяла карри, потому что подростки часто действуют куда менее экспериментально и гораздо более консервативно, чем им в целом приписывают. Папен пил воду, я взяла себе лимонад. Он заказал себе на гарнир картошку фри с майонезом и кетчупом, то есть нечто запредельное.

– Не знаю, согласилась бы твоя мать, если бы знала, что ты у меня не питаешься салатами и тому подобным.

Пусть не беспокоится. У моей мамы еда уж ничуть не здоровее, чем у ларёчника «Акрополиса» в Буере. Если она вообще готовит. Часто мы ходим куда-нибудь поесть, причём с Хейко это регулярно бывает сопряжено с неприятностями. Он донимает кельнеров, придирается к безупречной еде и ввязывается с поварами в предметный разговор о правильном приготовлении каре из ягнёнка, не имея об этом ни малейшего представления. Но хуже всего то, что Хейко редко что-нибудь доедает до конца. Это часть его жизненного стиля, как он часто говорил. «Только бедные Вилли доедают всю тарелку досуха. Я не считаю это нужным», – говорил он и закуривал посреди еды.

Если что-то было не по нему, он иногда гасил сигарету в гарнире к своему золотому лещу или о дорогущий стейк, который потом уносил кельнер с ужасом, написанным на лице. И ведь он точно знал, что его ненавидят за его поведение, что охотнее всего они бы его вышвырнули из-за стола. Но он потом делал их безропотными при помощи огромных чаевых. Ему доставляло радость, что они вынуждены всё терпеть, потому что он за это платит прямо-таки абсурдные суммы, ещё и посмеиваясь.

С другой стороны, он выказывал почти детский восторг, когда что-то было ему по вкусу. Тогда он хотел всё знать о приготовлении блюда, не ленился выспрашивать кельнеров, откуда продукт, чтобы тут же пуститься с ними в разговоры о Косово или о Греции. И для него не играло роли, что заказывали мы. Мне никогда не запрещалось что-нибудь попробовать. Хейко трудно было в этом предсказать, как и во многих других вещах. Он был строг, но это всегда было интересно.

Мы как семья были тяжёлыми клиентами. Человечество состояло для нас, по существу, из обслуживающего персонала. И поскольку ничего другого я не знала, то по крайней мере в детстве находила это ещё и забавным – вести себя в ресторане как мой отчим. И Джеффри тоже. Мы опрокидывали напитки, хлеб заказывали корзинками, крошили его по столу, заказывали порции, к которым не притрагивались или ныли, потому что хотели вдвое больше сливок на мороженом.

И только в последние месяцы я начала сомневаться в своём поведении. Но я думаю, что это происходило не из убеждения, а из положительного побочного эффекта моего полового созревания: мне просто хотелось отделиться от мамы и Хейко.

И вот я сижу на барном табурете у стоячего столика в одном из множества «Акрополисов» Рурского бассейна и смотрю, с какой самоотдачей мой отец поедает свою колбаску. Они ему, кажется, действительно нравились, тем более что он выработал себе систему и не заказывал шницели.

– Ну как? – спрашивал он время от времени. – Вкусно?

Потом махал киоскёру за прилавком, формируя большим и указательным пальцем букву «О», и кричал:

– Супер!

Поскольку я как раз думала о Хейко, у меня сложился вопрос. Я опять хотела поговорить с Рональдом на эту таинственную тему до моего рождения.

– А как давно ты уже знаешь Хейко?

Папен, кажется, был удивлён, а то и сердит, потому что сказал:

– Дался тебе этот Хейко! Чем он тебе так уж интересен?

Э, а ты, видать, в чём-то перед ним провинился, – подумала я в ответ. Но момент и впрямь был, пожалуй, неподходящий. Поэтому лучше про маму.

– А как ты познакомился с мамой?

– А она тебе никогда про нас не рассказывала? – спросил он вместо ответа.

– О тебе практически ничего, ты же знаешь. Только то, что вы поехали в отпуск, когда она была уже на позднем сроке беременности. И я родилась в отпуске. А потом вскоре вы расстались, и появился Хейко.

Было неприятно докладывать ему о событиях в таком урезанном виде. Потому что таким образом становилось ясно, что у нас дома об этом не вспоминали. Возможно, для него было болезненно, что в моей жизни он явно не играл роли, потому что мама ему этой роли не отводила.

– А во время отпуска вы поехали в Плитвице, – дополнила я. – Была ваша совместная фотография оттуда. Но куда-то пропала.

Папен выпил свою воду и пошёл к прилавку, чтобы расплатиться. В машине он опустил боковые стёкла и сказал:

– Мы с твоей мамой познакомились на молодёжных танцах.

– Где-где?

– Так у нас назывались тогда дискотеки. Дискотека – это ведь западное слово, оно не использовалось. Партии постоянно приходилось придумывать какие-то слова, поэтому и «диджея» в нашем обиходе не было, а был «шпу», «ШалльПлаттенУнтерхальтер», заводильщик пластинок. Кроме шуток.

А я и не смеялась. Я вообще не понимала, о чём он говорит.

– Что значит «у нас»? – растерянно спросила я.

– Ну, в ГДР.

Я показалась сама себе в этот момент полной дурой. Мама как-то упоминала, что она родом из местечка Белиц. И я, разумеется, никогда не задумывалась о том, где это находится. И у меня никогда не было бабушки и деда, по крайней мере, таких, к которым ездишь в гости или они сами к тебе приезжают. Детство моей матери тоже никогда не обсуждалось. Казалось, её жизнь вообще началась с того, что они сошлись с Хейко. А всё прежнее утонуло в чёрной дыре.

– Ну, не важно. Как бы то ни было. Мы познакомились на молодёжных танцах. Это было незадолго до посвящения молодёжи. Ну, такая церемония взамен конфирмации, нам было по четырнадцать лет, типа как ты теперь. Она действительно была самая красивая девочка на всех этих слётах Союза немецкой молодёжи. Туда надо было ходить перед «посвящением». – Он коротко глянул на меня, но понял, что зря усложняет дело подробностями. – И мы сразу стали парой. А Хейко это было не по нутру. Он страшно ревновал.

– Потому что тоже чего-то хотел от мамы?

– Нет, потому что у меня больше не стало времени на него. Он же был моим лучшим другом, ещё с пионеров. Мы и правда были неразлучны. И тут появилась Сюзанна. Но потом он смирился, и мы были уже втроём.

– И когда это всё было?

– Целую вечность тому назад, в 1986 году. Чудесное тогда было лето, – мечтательно сказал он и снова подъехал к тому кварталу, где мы совершали обход домов. Припарковался и сказал: – Ну, я снова пошёл.

– Я пойду с тобой, – сказала я и вышла из машины. Мы вместе двинулись к десятиквартирному дому. Балконы были частично с маркизами, частично без. Папен приостановился, показал мне пальцем на дом и пробормотал:

– На первом одна слева, на третьем одна справа, одна слева, на пятом одна справа.

– Что ты делаешь?

– Я помечаю себе, куда мы будем звонить, – сказал он, и мы вошли в дом, дверь подъезда не была заперта. Папен быстро двинулся к квартире один слева, увидел на табличке у звонка фамилию «Панчевский» и нажал на кнопку. За дверью прозвучал двухтонный гонг, потом послышались тяжёлые шаги и шорох. Кто-то явно выглядывал в дверной глазок. Затем дверь открылась на щёлочку, какую допускала дверная цепочка.

В щёлочке показался человечек с водянистыми глазами, ростом ещё меньше меня.

– Да, слушаю вас?

– Добрый день, моя фамилия Папен, – оживлённо сказал мой отец. И хотя он говорил это уже в тысячный раз и знал, что на его фамилию нечего возразить, тут же продолжил: – Я тут очутился перед вашим домом, и кое-что мне бросилось в глаза.

– Это не мой дом, – сказал Панчевский.

– Ну хорошо, я имею в виду, разумеется: перед домом, в котором вы живёте, господин Панчевский.

– Откуда вы знаете мою фамилию? – с подозрением спросил старичок.

– Она же написана на табличке у звонка, – сказал мой отец с терпением, на какое я была бы неспособна.

– И это вам бросилось в глаза?

– Нет, это уже позднее, когда я позвонил. А перед тем мне бросилось в глаза другое, когда мы стояли перед вашим… перед этим домом. – Он прилагал усилия, чтобы снова пробиться к своему привычному тексту. Но Панчевский ему не дал.

– Это у вас надолго? А то у меня пудинг на плите.

– О, какая вкуснота, – старался мой отец.

– Это только для меня. Если вы думаете, что получите здесь что-нибудь, то вы неудачно сунули палец.

Он имел в виду, что мы не туда попали.

– Нет, спасибо, мы не рассчитывали на ваш пудинг.

– Тогда чего же вам ещё?

– Я хотел указать вам на то, что у вас на балконе нет маркизы.

Ворчливый карлик пристально посмотрел на моего отца.

– Спасибо, – сказал он. – Я это и сам знаю. Что-нибудь ещё?

– Я думал, мы могли бы об этом поговорить. Знаете ли вы, что балкон без красивой маркизы – ничто?

– Я не выхожу на балкон, – сказал Панчевский и сделал попытку закрыть дверь.

– Но если всё же выйдете, то маркиза вам понадобится, – пожаловался мой отец. Обычно в этом месте уже следовало всунуть в дверную щель ступню. Но это было бы вторжением. И принуждением.

– Если я и выхожу на балкон, то лишь для того, чтобы взять там себе из ящика пиво. И для этого мне не нужна маркиза, – твёрдо сказал Панчевский.

– Или если придут гости, – продолжал отец, хотя дело уже было проиграно. Балкон господина Панчевского нам не оборудовать.

– Ко мне не приходят гости, – сказал человечек, и потом: – И какое вам дело вообще? Вы что, представитель маркиз?

Рональд Папен сунулся во внутренний карман и достал карточку, которую насильственно всунул в дверную щель.

– Я не представитель. Я руковожу прямыми продажами моей фирмы. И да, речь идёт о маркизах и других изысканных идеях.

– Ну, пока, – сказал Панчевский, стремясь к своему пудингу.

– Если надумаете, я буду рад вашему звонку.

– Да-да, – ответил старик и закрыл дверь.

Рональд Папен повернулся ко мне и сказал:

– Вот так это выглядит. Этот орешек мы не раскусили, но у нас осталось ещё три. – И с этими словами он направился на третий этаж, а я за ним. Он позвонил Зайтерам на третьем этаже справа, первая дверь. Едва он коснулся кнопки, как открылась дверь напротив, и женщина проскрипела:

– Даже не звоните. Всё равно не откроют. У них фобия.

– Ах, – сказал Рональд Папен. – Большое спасибо за справку.

Он повернулся и двинулся ко второй квартире слева, чтобы позвонить туда.

– А ко мне вы не собираетесь или как? – разочарованно спросила соседка.

– К сожалению, нет, – ответил Папен, довольно галантно для себя, и добавил: – У вас ведь уже есть маркиза. Если вам не требуется новая, то я уж лучше к вашим соседям.

– Эти тоже не откроют, – сказала она и немного высунулась из двери. – У них тоже фобия.

В этот момент открылась дверь, в которую мы хотели позвонить раньше, и оттуда высунула голову моложавая женщина:

– Ко мне никто не звонил?

– Это тебе примерещилось, – злобно пролаяла соседка.

– Оставь меня в покое, ночное привидение, – сказала моложавая женщина соседке.

– Иди, иди к себе, никто не хочет с тобой связываться, – ответила та.

– Вообще-то это мы к вам звонили, – подал голос Папен и попытался маневрировать между двумя женщинами. – Я с улицы заметил, что у вас… – Дальше он не договорил, потому что моложавая женщина замахнулась на соседку шваброй, но попала отцу по ноге.

– Вот видите, она же сумасшедшая, – воскликнула соседка, и тут открылась и третья дверь, и наружу выбежал мужчина:

– Опять тут начинаете? Каждый день одно и то же.

– Добрый день, я снаружи заметил, что у вас есть балкон. И я подумал, что, может быть, у вас есть одна потребность.

– Что? – Мужчина совсем не слушал, увлечённый тем, что отнимал у моложавой женщины швабру и одновременно заталкивал её в квартиру.

– Речь идёт о вашей маркизе.

– О какой ещё маркизе?

– Которая у вас отсутствует.

Молодая женщина захлопнула дверь, соседка встала рядом с Папеном и сказала:

– Хорст, он хочет впарить тебе маркизу.

– Вообще-то нет, но можно было бы подумать о приобретении.

Хорст прислонил швабру к двери молодой женщины и фыркнул:

– Маркизу? На что мне эта маркиза? У меня и без неё проблем хватает. Ещё и маркизами себе ноги спутывать.

И не успел Папен ничего сказать, как Хорст и его соседка уже скрылись в своих квартирах. Бах! Двери захлопнулись. Рональд Папен потёр себе колено и сказал:

– Не скучно тут у нас, в Гельзенкирхене, да?

И потом пошёл на пятый этаж, первая дверь направо. Фамилия Розен. Динг-донг.

– Надо дать людям время. Никогда не торопитесь бросать винтовку в рожь, – прошептал он.

Через некоторое время дверь открылась, и в проёме появилась женщина средних лет.

– Добрый день? – вопросительно сказала госпожа Розен.

Рональд Папен произнёс весь текст своей роли. И женщина приветливо сказала:

– Мне очень жаль, что вы потратились, приехали сюда продать маркизу. У меня для этого нет денег.

– Не проблема, – сказал Папен. – У меня есть идеи и для клиентов, которые не почивают на розах. Решение всегда найдётся.

– Я совершенно точно не покупаю ничего в рассрочку. Да мне и нельзя. Мой муж меня за такое убьёт. – Она посмотрела мимо Папена и обнаружила меня на площадке у него за спиной.

– А ты кто? – спросила она.

– Это моя дочь. Она у меня на каникулах. И сопровождает меня, чтобы посмотреть, как работает её отец.

– И как? Не очень скучно? – спросила госпожа Розен.

– Вообще не скучно, – сказала я. – А можно мне воспользоваться вашим туалетом?

Госпожа Розен открыла дверь и сказала:

– Конечно.

И глядь – вот уже и Рональд Папен внутри.

Я дала ему две минуты, чтобы завязать разговор с этой женщиной. Разглядывала в это время картинки котиков в гостевом туалете Розенов, потом спустила воду и помыла руки. Мой трюк сработал. Благодаря ему мы переступили через порог. Но, к сожалению, оказалось, что господин и госпожа Розен сделали уже слишком много покупок в рассрочку. Госпожа даже откровенно созналась, что на всех каналах телевизионного шопинга стоит в красных списках, а это означает, что им там больше ничего не продают. И действительно, половина квартиры была заставлена явно ни разу не использованными приобретениями, частью ещё даже в упаковке.

Папен распрощался и оставил у них свою карточку. Только на случай, если обстоятельства вдруг изменятся. И потом мы ушли. Я скользила левой рукой по красным пластиковым перилам лестницы. Наши шаги гулко отдавались в лестничной клетке.

На улице я повернулась к отцу. Теперь у него был усталый вид. Не то чтобы разочарованный, а скорее пустой, как будто у него отняли его задание.

И в этот момент я не могла иначе. Я шагнула к нему и обняла этого некогда смутного, печального, этого бесконечно старательного и нежного человека, как это может сделать только дочь. И мой отец выронил сумку с образцами и тоже обнял меня. Там, в Гельзенкирхен-Буер-Хасселе я впервые ощутила своего отца. И только с того момента я знаю, чего я была лишена в первые пятнадцать лет моей жизни. Как сильно мне недоставало этой её части.

Наконец мы пошли к машине. Сейчас я верю, что он тогда почувствовал то же, что и я. По крайней мере, в тот день у него уже не было желания наносить следующие визиты.

По дороге домой мы почти не говорили. Он, может быть, чувствовал, как я была шокирована и разгневана, и мне казалось, я чувствовала его стыд каждой порой моего тела. Вывела меня не только тщетность его работы и моя злость на людей, которые его даже внутрь не впускали. Меня рассердил и он сам. Как он себя поставил. Как он всегда сохранял дружелюбие. И выказывал почтительность идиотам, давая свою карточку, хотя ведь он точно знал, что она сразу угодит в корзину для бумаг.

– Я просто не могу понять, почему ты так себя держишь, – вырвалось у меня, когда мы медленно катили по автобану в вечерней пробке. – И даже не рассказывай мне больше ерунды про какого-то смотрителя маяка!

– Но я не могу иначе, – сказал он и потом долго молчал.

И позже:

– Знаешь, что было круто? Что ты в последней квартире попросилась в туалет. Если бы ты не попросилась, то я бы к ним не попал. Даже если это ничего не принесло. Но было просто счастье, что ты попросилась в туалет в самый нужный момент.

– Папа?

– Да?

– Мне не надо было в туалет. Это был трюк.

На это он мне ничего не сказал. И мне стало ясно, что есть лишь один путь продавать эти проклятые маркизы. Лишь один метод, предвещавший успех, и я знала это потому, что он был последний и пока ещё ни разу не испробованный. И эта стратегия гласила: обманывать.

День десятый

Выходные означали для Рональда Папена ведение бухгалтерских книг и чтение газет. Уже рано утром он уходил, чтобы купить что-то к завтраку и газеты. Я использовала это время, чтобы полить нашу лужу в его отсутствие, и потом слонялась по нашему пляжу. Без Алика было скучно, но он по субботам и воскресеньям не появлялся. Он говорил, что в эти дни нужен был дома, для семьи, и это звучало так, будто у него есть дети, о которых он должен заботиться. На самом деле они в такие дни ездили закупаться на неделю или убирали, или машину мыли, или что уж тут в Дуйсбург-Мейдерихе делают люди по выходным.

Этот мир с его задачами, рабочими сменами и прочными привычками в первые дни показался мне душным и убогим, и я, конечно, посмеивалась над ним. Эти их перекладины для выколачивания ковров за домом. Правила пользования стиральными машинами в подвале. Полки для обуви перед входом в квартиру. Всё это так по-мещански, всё так специфически провоняло. Улицы, по которым я ездила, и дома, которые я видела, ничего мне не давали, они скорее отпугивали меня своей теснотой, жутким представлением, каково там лежать в кровати и слышать храп мужчины из квартиры этажом ниже.

Я знала только наш Ханвальд. Там можно было полчаса играть на улице и не увидеть ни одной проезжающей машины. Ковры там никогда не выбивали, тем более в саду, а для обуви служили встроенные шкафы. Не было никаких правил, кроме собственных. И не приходилось прыгать в открытые водоёмы. Всё это я считала нормальным, да это и было нормальным. Правда, лишь там. Но уже чисто по величине Рурского бассейна можно было догадаться, что реальный, действительно нормальный мир был здесь, а не на террасе у Хейко и моей матери. Мне даже казалось, что люди, которых мы посещали в Гельзенкирхене, были лучше подготовлены на тот случай, если Земля однажды начнёт вращаться быстрее.


Это было зловещее представление, которое охватило меня однажды в пятом классе. Оно было связано с моим воображением о центробежной силе, а она, в свою очередь, была почти единственным, что я тогда усвоила из уроков физики. Я всякий раз представляла себе, что меня вышвырнет с Земли в космос центробежной силой, если наша планета однажды чудовищно ускорит вращение. Но сию секунду на это не нужно рассчитывать, сказал тогда учитель. Сию секунду. Он, наверное, так шутил, но что будет в действительности?

Моё детское представление об этой опасности теперь скорее уступило философскому взгляду: люди в этой Рурской области смогут, пожалуй, крепче удержаться на Земле, потому что им не придётся раздумывать, за что ухватиться. Выбор у них куда меньший. Не зная этому точное определение, я чувствовала, что у них в принципе более прочное сцепление с Землёй, чем у нас и наших соседей, которых я вдруг стала считать куда более хрупкими и беззащитными. До сих пор я, вообще-то, считала любое окружение вне нашего Ханвальда сомнительным, опасным и неустойчивым. А теперь это представление опрокинулось. Человеку, точно знающему, когда приедет машина, забирающая мусор, когда репетирует хор альпинистов и сколько ему ещё осталось ходить на работу до пенсии, будет легче, чем моей матери или Хейко, чьё будущее подолгу казалось пребывающим под угрозой, будь то финансовые органы, плохие идеи или подлость обманчивых партнёров по бизнесу. Моя жизнь в этом микрокосмосе из крема Aloe vera и гостиной мебели, казалось, была на самом деле в большей опасности, чем жизнь господина Панчевского в Буере.

Мысли такого рода по утрам или перед засыпанием в моей каморке ввергали меня в растерянность, потому что отвлечённые рассуждения, собственно, не были моей сильной стороной. Я чувствовала себя не в своей тарелке. Каждая мысль вела к следующей, новой, перед которой я ещё не стояла и, честно говоря, не хотела бы стоять. До сих пор я полагала, что это задача взрослых – учителей, политиков. А теперь я размышляла над разницей между жизнью здесь и у меня дома, сравнивала их и ставила мою прежнюю жизнь под сомнение. Последнее занимало меня больше всего, оно прямо-таки действовало мне на нервы. Мой мир срывался с прежней орбиты, начинал шататься и, казалось, ускорялся.

Алик, конечно, посмеивался над этим. Он был гораздо умнее меня, но был и младше. Поэтому я могла легко принимать его поучения, ведь за мной сохранялось преимущество сексуального опыта. Не то чтобы я им хвасталась, но когда Алик опять казался мне слишком умным, я вспоминала поговорку: ну-ну, умница, да девственница.

Мою тревогу насчёт центробежной силы и перспективы быть однажды с треском выброшенной с Земли, как блинное тесто из кухонного агрегата, он развеял лапидарным замечанием, что тяготение Земли пока что не даст совершиться худшему.


Итак, пока Алик дома в семье работал над тем, чтобы одним щелчком расправиться с центробежной силой за счёт обычной привычки, я ела с моим отцом бутерброды и пыталась привить ему вкус к перемене радиостанций. Он слушал в основном программы, в которых взрослые люди часами говорили разумные вещи. Они уже уболтали меня вусмерть. Или он ставил свою музыку. Его новым предложением было Stern-Combo Meißen. То действительно было время, когда мы дорвались до другой музыки.

Как раз когда я собиралась уговорить отца выехать со мной на купальную экскурсию или купить телевизор, к нам в склад вошли Лютц и Ахим.

Не хотим ли мы присоединиться к ним. И куда же? В Динслакен. А что там, в Динслакене? Там «Шальке». Как «Шальке»? Играет там. И что? Можно туда сходить.

– Да ни за что, – сказала я.

– Мы поедем с вами, – торжественно сказал Папен.

– Супер, – ответил Лютц, – ты нас повезёшь.

Они позвали моего отца явно лишь потому, что им требовался шофёр. Странным образом Лютц, дни напролёт чинивший машины, сам машины не имел. По крайней мере, такой, чтоб была на ходу. Возможно, он был не такой уж великий механик.

Итак, мы поехали на «комби» Рональда Папена в Динслакен. Полчасика, сказал Ахим на мой вопрос, далеко ли это. В Рурском бассейне всё было на расстоянии получасика. Это было справедливо как для Дуйсбурга, так и для Эссена, Бохума или Динслакена. В принципе всё на расстоянии в полчасика. Странным образом так оно и было.

Ахим и Лютц были, конечно, болельщиками «MSV Дуйсбург». Это было близко, как близко была и клубная площадка. В принципе, теоретически от нашего маленького порта можно было доехать на поезде. Или, опять же, по шоссе. Лютц однажды утверждал, что при хорошей погоде сюда доносится свисток судьи, но хорошей погоды не было никогда. Лютц и Ахим ходили на каждую игру «Зебры», причём так повелось с самого их детства. Они были готовы умереть за MSV или хотя бы убить. Когда Лютц однажды встретил на заправке великого Эвальда Линена, он потом от волнения не мог спать три дня, так он рассказал нам в машине. Он злился на себя за то, что не предложил Линену укокошить ради него Норберта Зигмана, что без колебаний и сделал бы, если бы Линен пожелал, но как про это узнаешь, если не решился заговорить с ним на бензоколонке.

В дороге Ахим объявил, что большие клубы для подготовки к сезону охотно играют против любительских команд. Мол, по такому случаю можно высмотреть какое-нибудь молодое дарование, так сказать, будущее клуба. И потому-то и нужно смотреть эту игру команды «Шальке-04». Речь при этом шла о наблюдении за конкурентами, ведь «Шальке» был наш противник.

Противник ещё несколько недель назад стал вторым на первенстве Германии, а домашний «MSV Дуйсбург» тоже поднялся из второй в первую бундеслигу. Придётся, мол, таким образом выступать против Шальке, и поэтому надо наперёд проверить, с кем придётся иметь дело. Кстати, за эти недели переместился не только «Дуйсбург», но одновременно и красно-белые «Эссен» опустились из второй в третью лигу. На заднем сиденье началась какая-то возня. Поскольку Ахим считал, что как падение «Эссена», так и второе место «Шальке» в чемпионате есть результат сговора. И тогда снова дело зашло о подковёрной борьбе. Ведущие команды – такие как «Дортмунд» или «Шальке», – известное дело, высасывали таланты у других объединений. Можно было слушать его часами, правда, время от времени спрашивать себя, зачем.

В Динслакене Ахим и Лютц немедленно купили афишку с расстановкой и анализировали команду Гельзенкирхена. Когда началась игра, у них уже была составлена полная картина. Согласно этой картине, юного Ральфа Фермана ожидало будущее национального вратаря. Вероятно, после ожидаемой победы «Шальке» в чемпионате его и за границу обменяют. Может, в Испанию, в худшем случае перейдёт в Мюнхен. Что касается верности Фермана своей команде, то он ненадёжный кандидат.

Другого вратаря юниоров звали Мануэль Нойер, и как Лютц, так и Ахим предсказывали, что этот слишком привязан к родине, чтобы когда-нибудь сменить объединение. Он ведь родом из Буера, заметил Ахим. Это для гельзенкирхенца и благословение, и обязанность одновременно.

– Такие люди всегда остаются там, где есть, они отказываются как бы автоматически от большой карьеры, – сказал Лютц и поставил галочку напротив вратаря. Дескать, в будущем для «MSV Дуйсбурга» не будет большой опасности, если «Шальке» играет с таким неамбициозным типом, как этот Мануэль Нойер.

Рональд слушал эти глубокие доклады и не комментировал их, потому что очевидно понимал в футболе куда меньше своих друзей. Он хотел всего лишь составить им компанию и прикинулся впечатлённым, когда Ахим и Лютц вынесли свой приговор знатоков ещё одному молодому игроку «Шальке-04».

– Хё-ве-дес, – прочитал Ахим вслух и стал искать на поле игрока с этим номером на спине. Тоже один из юниоров. Защитник и капитан команды юниоров. Но явно сегодня сидит на скамье запасных, что, согласно Ахиму, происходит из-за его имени. – Бенедикт, – кривился он, показывая мне листок с расстановкой игроков, как будто должен был мне доказать, что мальчишку в самом деле звали именно так.

– Ну и что с ним не так? – спросила я.

– Ким! Вот видно, что ты действительно не имеешь никакого понятия. А дело вот в чём: Бенедикт – это имя лузера.

– По крайней мере, Папу зовут как раз Бенедикт, – слабо возразил Рональд.

– Папу, вообще-то, зовут Йозеф, – огрызнулся Ахим. – Понятия не имею, что ему взбрело перекреститься. Но имя у него Йозеф. То есть Зепп. Зепп – вот настоящее футбольное имя.

– А что значит «футбольное имя»? – спросила я.

– Ну, вот Зепп. Герд. Манни. Хорст. Фриц. Франц. Берти, – перечислял Лютц.

– Вилли. Рюдигер. Клаус. Гюнтер. Бернард. Калле. Эвальд, – дополнил Ахим.

– Но уж никак не Бенедикт. Бенедикт – это всё равно что Максимилиан. Или Михаэль. Назови мне хоть одного знаменитого игрока, которого бы так звали.

– А назови мне двух, кого зовут Берти, – сказал Рональд.

– Да пошёл ты, – велел Ахим, однозначно настроенный на скандал. – Во всяком случае Бенедикт – подходящее имя, если ты покупаешь себе морскую свинку или собираешься стать Папой. А для футболиста это не годится. Как и Мануэль. Вот уверяю вас: этот Хёведес не попадёт в команду бундеслиги, никогда ему не играть против MSV. Как я здесь вижу, «Шальке» сейчас как раз полностью проигрывает своё будущее.

На четвёртой минуте игры один игрок по имени Геральд Азамоах забил первый гол. До второго тайма последует ещё семь голов при всего одном шансе для Динслакена. Тренер «Шальке» Сломка провёл основательную замену, и во второй половине матча на поле оказалась практически другая команда, что заставило Ахима и Лютца распространить свой анализ на новых игроков. В целом они пришли к заключению, что для «MSV Дуйсбурга» в конце стартующего сезона возможно место в лиге чемпионов, в принципе даже вероятно, а в общем – неотвратимо. Причём уже потому, что у такого противника, как «Шальке-04», в основном составе почти нет пригодного игрового материала. Высокую победу в этот день они назвали шоковой гранатой, а худенького паренька, который то и дело пробегал мимо нас туда и сюда, рахитичным голодным крючком. С номером 17.

Ахим поискал его на листке с расстановкой.

– Месут Озил, – презрительно сказал он, выговаривая «с» как двойное. И потом взвился: – А что я вам говорил? Я же вам говорил. Он ведь новенький. И откуда он взялся? Из «Рот-Вайсс Эссен». Вот же написано. Продающее объединение: «РВЭ». Подсосали. Видать, ещё неделю подвизался у «Рот-Вайсс» на вторых ролях, а тут его раз – и подсосали, так и просвистел через подковёрный туннель – и вынырнул в кузнице горняков. Кто-нибудь позвонил бы его родителям и сказал, что он теперь играет за «Шальке».

Мальчик на поле, услышав своё имя, робко оглянулся на нас. В его больших глазах была красивая печаль, но он улыбнулся как плут. Мне он понравился. Месут, значит. Шестнадцать лет. Бегает тут передо мной с мечтами о мировой карьере.

Лютц был уверен, что это совершенно исключено.

– Слабый мальчишка, слишком тощий, никакого напора, плечи обвисли, подбородка нету – из такого ничего не выйдет.

Как раз в сравнении с талантами нападающих прежних времён – таких как Карл-Хайнц Румменигге, вестфалец, чью якобы загребущую походку Ахим сейчас изображал, чтобы проиллюстрировать, как ходят, когда принадлежат к природному народу, готовому на всё, такому как вестфальцы. Таким вестфальцем, как Румменигге, этому костлявому нападающему, этому маленькому Озилу никогда не стать. Это или есть в тебе, или нет. В генах, как он сказал.

Ахим к нему примкнул и дополнил:

– Кроме того, турок, у них слишком много энергии уходит на семью. Они же не могут сосредоточиться на спорте.

Мой отец, который до сих пор следил за дискуссией скорее бесстрастно, тут сказал:

– Я сильно допускаю, что этот родился уже здесь. Значит, он уже не турок.

Ахим повернулся к нему и заговорил с ним как с ребёнком:

– Картон! Футболиста не могут звать Месут Озил, а уж тем более, если он турок. Тогда он должен называться Тамир, Таркан или Тайфун. Вот имена, с которыми завоёвывают титулы.

– Или вот Берти, – сказал Лютц, у которого уже не было желания всерьёз дискутировать на эту тему, что ввергло Ахима в раж.

– Ну хорошо. Теперь давай пари. Этот парнишка, Месут Озил, никогда не попадёт в «Шальке» через европейский юношеский чемпионат «До 19». Самое позднее, года через два его отодвинут через подковёрный туннель, куда-нибудь в «Герне». И там он и пропадёт в этом канале. Ставлю сто евро.

Но два года казались остальным слишком долгим сроком. Лютц утверждал, что Ахим, вероятно, намерен растратить всю ставку, а через пару лет сделать вид, будто никакого пари не было. Он настаивал на своём, что могло привести к выплате ставки на месте.

– Спорим, что Озил сегодня не забьёт гол, – предложил Лютц и достал из кармана пятёрку.

– Да его даже заменят, – сказал Ахим и выложил свою купюру. Рональд Папен посмотрел на меня и увидел по мне, что я бы поставила на Месута. И тогда он тоже поставил на Месута и сказал:

– А я против. Месут Озил забьёт сегодня аж три гола. Самое меньшее. – И с этими словами он выложил на кон пятьдесят евро. Мне отдали кассу под управление.

После третьего гола Месута Озила Ахим пнул барьер, о который мы опирались, и пошёл к машине, в которую сел дожидаться нас. По дороге домой он почти не говорил. Я думаю, для него как для абсолютного футбольного эксперта было просто непереносимо, что такой профан, как мой отец, отхватил все деньги.

День двенадцатый

Перед тем как нам пуститься на маршрут, который сегодня вёл нас в Боттроп и Гладбек – и то и другое на расстоянии в полчаса, – я хотела ознакомиться с социальными идеями моего отца, его остроумными изобретениями, которыми он намеревался усовершенствовать жизнь людей.

Я заговорила с ним об этом за завтраком, и он сказал, что это действительно очень удачные конструкции, правда, ещё не запатентованные, и поэтому их надо держать в тайне. Я сказала, что мне он может их доверить. Я ещё слишком юная, чтобы украсть такое изобретение, а кроме того, я интересуюсь ими лишь потому, что я его дочь, а не из соображений выгоды.

– Ну хорошо, – сказал Рональд Папен, стряхнул пару крошек с рубашки и встал, чтобы отвести меня за большой занавес, разделявший жилую и складскую части помещения. Я последовала за ним к его верстаку, на котором рядом с несколькими чертежами и инструментами стоял деревянный ящичек, и он его открыл и достал узкую полоску картона, чуть шире и длиннее спички.

– Знаешь, что это такое?

– Картонная полоска?

– Это индикатор влажности.

– Ага. И для чего?

Он поднёс картонку к моему лицу и напыщенно произнёс:

– В своих поездках я видел, разумеется, бесчисленное множество балконов. И тем самым множество чего?

– Балконной мебели?

– Цветочных ящиков. А что в цветочных ящиках?

– Цветы?

– Земля! – он ликовал. И объяснил мне, что степень увлажнённости земли – давно наболевший вопрос. Своими полосками, для которых у него пока что не было названия, можно проверить, достаточно ли сыра земля. Втыкаешь индикатор в ящик или в вазон, и уже через несколько секунд влажность становится видна на картоне. Если нет, то земля сухая и надо её полить. В принципе достаточно лишь нарезать картон на полоски и снабдить маркировкой, что технически не очень сложно. По его представлению индикаторы можно продавать комплектами по десять штук. Или коробками по сто. Только коробки надо оформить как следует. И, разумеется, надо найти хорошее название для продукта, над этим он уже давно и интенсивно работает. И нужен патент, в противном случае так называемые гиганты отрасли с их возможностями маркетинга и распространения сейчас же разрушат твой бизнес.

– Ну и? Что скажешь?

– Гениально, – сказала я, потому что мне совсем не хотелось гасить его воодушевление. Это могло бы произойти, если бы я спросила его, не проще ли измерять влажность цветочной земли, если бесплатно и без всяких индикаторов сунуть в землю указательный палец. Он был настолько влюблён в своё изобретение, что даже не задумался о таком варианте. Я думаю, он не очень-то обсуждал свои идеи с другими людьми.

Он осторожно поместил картонную полоску назад в деревянный ящичек и сказал, что придумал и кое-что другое. Ещё более остроумное и дающее право на большие надежды. Прототип у него уже есть, и он уже видел встречный интерес в трёх домохозяйствах и ждёт только конкретного заказа, чтобы изготовить первый образец по мерке.

И он подошёл к большому металлическому шкафу, открыл его и достал большой кусок плёнки, многократно сложенной плашмя. Осторожно развернул его на полу. Это была обычная малярная плёнка размером три на три. Правда, по периметру этого куска он продел резинку, пропуская её в бесчисленные отверстия по краям. Это походило на натяжную простыню, только из пластика.

– В поездках я то и дело натыкался на одну особенность городской жилой культуры.

Он явно ожидал от меня расспросов, и я его не подвела:

– Ага. И на какую же?

– Многие люди застилают свою мягкую мебель защитным покрывалом. Они не хотят, чтобы дорогое приобретение протиралось или пачкалось. И их можно понять. Они снимают эти накидки, только когда ожидают дорогих гостей или когда сами хотят полюбоваться на мебель в чистом виде. И это работает, мебель остаётся под покровом безупречной. Но вот что зачастую десятилетиями подвергается беспощадному износу, вот что действительно страдает от использования, что, так сказать, люди буквально топчут ногами, это… – Он замер не дыша, сделав паузу для напряжения. – Это ковры. Но «плёнка Папена» покончит с этим. Стоит только закрыть ковровые дорожки или ковры в гостиной этой прозрачной защитной плёнкой, выкроенной по размеру, и вот уже ни у грязи, ни у пыли, ни у клещей не будет шанса. А узор и цвет ковра под бесцветной и прозрачной плёнкой останется по-прежнему на виду.

Мой отец полагал, что кто-то станет закрывать свой ковёр защитной плёнкой, чтобы не подвергать вещь износу. «Ковровая плёнка Папена». Вот уж поистине все будут в восторге.

– Ну? Разве это не гениально?

– Ещё как гениально, – согласилась я, улыбаясь, хотя понимала, что пластик не обладает такой износостойкостью, как персидский ковёр. Я воздержалась от малейшего замечания, а вместо этого смотрела на моего малорослого отца с его вставшими дыбом волосами – из-за раннего утреннего времени и из-за электростатического заряда плёнки. Он стоял – торжествуя – посреди склада, держа в руках свою «ковровую плёнку Папена», и выглядел как первооткрыватель, как человек, знающий то, чего больше никто не знал. В это мгновение он был поистине счастлив.

Это состояние было мне знакомо по Хейко, и я подумала, что они оба имеют между собой больше сходства, чем можно подумать на первый взгляд. Оба этих мужчины были настроены революционно, оба изобретали новые продукты, изменяли их назначение или стимулировали в покупателях новые потребности. Разница между ними состояла лишь в том, что мой отец был бедный неудачник, а Хейко чуть не лопался от самомнения и успеха. Было нечто, объединяющее их, а именно – вера в возможности, которые таятся в вещах. Но если мой отец никогда не отрекался от этой веры, то Хейко был готов бросить любое дело, если оно не оправдало его ожиданий. Возможно, в этом и состояла тайна неудачливости одного и успешности другого.

В местности Боттроп-Бой Рональд Папен пометил себе область охоты, и мы начали с первого дома. Двенадцать квартир, оборудована лишь половина из них, пятьдесят на пятьдесят, как сказал Рональд Папен, щёлкнув двумя пальцами и прицелившись в меня третьим. По прошествии чуть больше десяти минут мы снова были снаружи. И при мысли о том, что так и будет целый день, мне стало неспокойно. Потому что то же самое будет и на другой день, и на будущей неделе, и потом тоже. На пути к следующему дому я сказала:

– Может, мне опять попроситься в туалет?

– Что, в самом деле? Тогда мы с самого начала спросим, можно ли.

Невозможно было сказать, понял ли он, что я планирую финт, или в самом деле подумал, что мне надо в туалет. У следующей квартиры в воздухе стоял сильный пряный аромат. Как будто там жила большая сосиска с соусом карри. После двукратного звонка дверь нам открыла пожилая дама. Рональд опять завёл свою прелюдию, мол, снаружи он заметил, что у них нет маркизы, на что дама ответила, что она годами ждёт, когда же её домовладелец приладит на балконе тент, такие речи Папен слышал уже не раз и сказал, что может продемонстрировать две модели, которые, возможно, оплатит домовладелец, потому что они совсем не дорогие, но дама не соглашалась, потому что ждала своего сына.

Это было мгновение, когда я выступила из-за спины отца и сообщила, что мне очень нужно. Но дама очень строго на меня посмотрела и только теперь проявила недоверие, какого от неё нельзя было ожидать. Она сказала, что ей очень жаль, но её сын внушил ей строго-настрого, чтобы она не поддавалась на такие просьбы. Известно, мол. Один в туалет, а другой в гостиную, и потом уже теряешь контроль, а через неделю обнаруживаешь, что из выдвижного ящичка в спальне пропали ювелирные украшения.

– Да что вы. – Отец был искренне потрясён. – Не хотелось бы, чтобы у вас осталось от нас такое впечатление.

Но разговор был окончен. Надо чувствовать момент, когда ты проиграл. Мы распрощались и поднялись на этаж выше. Там тоже открыла женщина. Папен ещё даже не закончил свою вступительную речь, как в прихожей зазвонил телефон. Женщина извинилась, и мы услышали разговор.

– Это Борне. Алло, Хильда?.. Ага… Да, они как раз стоят у меня под дверью. В туалет… Нет! Ты так думаешь?.. Хорошо, что ты меня предупредила. А у тебя есть тимьян? Мне срочно нужен тимьян. Жаль. Ну, в любом случае спасибо. Пока!

В третьей квартире открыл молодой мужчина, который был там лишь в гостях и не питал никакого интереса к маркизам. Но прежде чем мы позвонили на пятом этаже, мне в голову пришла одна идея.

– Папа, может, нам сделать всё наоборот? Может быть, лучше попроситься в туалет тебе?

– Но мне не надо! – Иногда этот человек ставил меня в тупик на грани отчаяния.

– Да ты и не должен. Но попробовать-то мы можем. Если они не доверяют тебе, то мне-то, может быть, поверят. Давай хотя бы попробуем.

– И что я должен сказать? Добрый день, я хочу пописать? Нет, это не сработает.

– Ты сделай всё как обычно, а когда увидишь, что стандартное вступление не подействовало, то спроси, нельзя ли тебе воспользоваться их туалетом.

Я нажала на кнопку звонка. Рутковский. Динь-динь. Шарк-шарк. Глядь-глядь. Бряк-бряк. Дверь открылась.

– Да, пожалуйста, – сказал мужчина, который явно только что проснулся. Его седые волосы стояли на затылке торчком, что придавало ему драматическую ауру. Он выглядел как дирижёр разочаровавшего его оркестра.

– Добрый день, моя фамилия Папен. Я надеюсь, что не помешал, но я хотел бы поговорить с вами о том, что у вас на балконе нет маркизы.

Мужчина глянул поверх своих очков и сказал не без дружелюбия, что у него зато есть зонтик от солнца. И этого ему в принципе хватает.

– Конечно. Зонтик от солнца. Очень хорошо, он очень прост в обращении. Если бы не было штанги. А у штанги не было бы широкой опорной стопы. И то, и другое – лишняя помеха на балконе. А вот маркиза не мешает практически ничем.

Этот мужчина хотя бы не выжидал с пассивной агрессией удобного момента заколоть Папена зонтиком.

– Я так полагаю, что вы продаёте маркизы? – спросил Рутковский.

Я незаметно ткнула отца в бок.

– Да, это так. Но, момент, простите меня за наглость, но нельзя ли мне воспользоваться вашим гостевым туалетом? Мне очень неприятно, но дело неотложное. Мы с дочкой что-то много сегодня пили. Воды. Много пили.

Мужчина замер в растерянности, но потом, видимо, решил, что вторженец, производящий впечатление воспитанного человека, в туалете и девочка на лестничной площадке представляют для него невеликую угрозу, с какой он сумеет справиться. Он отступил на два шага и раскрыл дверь пошире, так что мой отец смог проскользнуть внутрь и сразу свернуть налево в туалет. А я за ним, через порог, пока Рутковский замешкался, растерянно моргая. Я прислонилась спиной к двери туалета и улыбнулась ему. Он улыбнулся в ответ, всё ещё держась за ручку входной двери, но уже согласившись с моим проникновением, лишь бы я не устремилась глубже в прихожую.

– Всё это следствие аварии, – сказала я.

– У вас случилась авария?

– Да, давно, с велосипедом. С тех пор у отца не всё в порядке внизу.

– Не всё в порядке. Ох-ох. – Господин Рутковский смотрел на меня так, будто сразу понял, что имеется в виду.

Я смотрела в пол, на его домашние тапки. Теперь была моя очередь действовать.

– Это, конечно, настоящая катастрофа при его профессии. – Долгая пауза. – Она и без того нелёгкая. Далеко не все люди такие приятные, как вы. Большинство захлопывают дверь у тебя перед носом. А ведь ему каждые двадцать минут надо в туалет.

Господин Рутковский слегка подался вперёд, чтобы заглянуть мне в лицо:

– И ты разъезжаешь с ним, чтобы ему было немного легче?

– Ну, приблизительно так, да. И я держу его сумку, если ему приходится облегчаться за деревом. Иначе никак. Он много плачет.

Хорошо, я согласна, это было слишком крепко приправлено. Могло быть так, что Рутковский разразится громким смехом. Мне и самой уже было смешно.

– Мне жаль твоего отца, – участливо сказал он. Это из-за моей крепкой приправы. Я впервые обнаружила, что такой доклад вообще не может быть достаточно огненным. Если люди от кого-то чего-то хотят, то можно впаривать ему всё что угодно.

– Ну да, вы-то хороший человек. Я же вижу.

Это был решающий момент. Настала пора менять тему. Прямо сейчас.

– Может быть, вам хотелось бы сделать что-то приятное вашей жене и купить у моего отца маркизу? Собственно, вы бы тогда доставили радость сразу двум людям.

– Я вдовец.

Чёрт, невпопад. Немедленно реагировать.

– Ну и всё равно два человека остаётся. Я ведь тоже есть. И очень хочу мобильник себе на день рождения. Но, боюсь, мой отец не сможет мне его подарить. После его аварии продажи сильно упали. Да. Ну, ничего.

Я посмотрела на него слегка увлажнёнными глазами. Но без слёз. Слёзы, во-первых, не выжмешь без гримасы, а во-вторых, такое может показаться быстро заученным. По воздействию непобиваемо и действительно гораздо эффективнее сдерживать слезу, чем её пустить. Сдержанная слеза указывает на железную дисциплину в моменты большого горя. Весь опыт, накопленный за годы с учителями и полицейскими и усовершенствованный. Рутковский забеспокоился. Он испытывал тревогу за Рональда.

– Но я могу на всякий случай взглянуть, – сказал он.

Запор двери туалета повернулся, и Рональд вышел, с вымытыми руками и улыбкой.

– Сердечное вам спасибо, – радостно сказал он.

– Идёмте, идёмте, – сказал Рутковский и потянул его за рукав в свою маленькую гостиную. Папен последовал за ним, поражённый тем обстоятельством, что дело дошло до серьёзного разговора о продаже. Я держалась за спиной отца, потому что в технических вопросах от меня толку не было. В конце концов мужчины вышли на балкон, и мой отец замерил ширину и делал себе пометки, производя самое деловое впечатление. Господин Рутковский выбрал себе коленчатую маркизу с декором «Копенгаген», трижды по два с половиной метра за триста евро, включая монтаж и пожизненное гарантийное обслуживание. Папен твёрдой рукой выписал договор, и Рутковский радовался, что сделал хорошее дело. Я поблагодарила его за какао, и он проводил нас до двери. Там он положил руку на плечо моего отца и тихо сказал:

– Если хотите, можете ещё раз зайти в туалет.

– Ох, нет. Я же только что был.

Господин Рутковский посмотрел на меня, и им вдруг овладели сомнения.

– Папа, да лучше сходи ещё раз по-быстрому, кто знает, когда ещё представится возможность.

Мой отец посмотрел на меня, качая головой, и протянул Рутковскому руку. Тот взглянул на него скептически. Я вытолкала Папена за дверь, и, когда он был уже снаружи, повернулась к старому господину и тихо сказала:

– Он не хочет, чтобы знали.

Рутковский кивнул, хотя и питал подозрение. Может, он думал в этот момент, что при такой выгодной цене можно закрыть глаза на то, что мой отец был явно мошенник. Кроме того, люди склонны в такой момент железно держаться уверенности, что их никто не обманывает, потому что в противном случае им пришлось бы признаться, что они попались на удочку.

На улице Рональд Папен поднял ладонь и крикнул:

– Бей!

И я шлёпнула по его ладошке своей, а в машине он пометил в гроссбухе договор. На будущей неделе он вернётся сюда и установит маркизу, подрезанную по мерке. Мой отец был на вершине счастья.

– А о чём вы говорили, когда я был в туалете?

– Я ему сказала, что у тебя слегка недержание, и это осложняет передвижную работу.

– Что-о?

– Когда приедешь к нему в следующий раз на монтаж, не забудь раза три сбегать в туалет.

– Ким! Так не пойдёт. Зачем ты рассказываешь небылицы?

– Так, у нас есть договор или у нас нет договора? – обиженно спросила я.

Папен не ответил. Он отложил гроссбух на заднее сиденье и сделал глоток воды. В Боттропе в этот день было жарко, как в прериях Танзании. Но пахло как в Гельзенкирхене.

– Папа, если мы хотим продавать твои маркизы, мы должны уметь продавать и себя. Хотя бы немножко. Кому от этого вред?

– М-да, – сказал он. – Заказ есть заказ. Но мои клиенты должны покупать маркизы потому, что хотят их иметь. А не для того, чтобы оказать мне услугу. Я же не попрошайка.

Он посмотрел на меня своими голубыми глазами, на лице его читалось отчаяние.

– И я не обманщик!

Я огорчилась, ведь таким образом он дал мне понять, что считает меня и мои методы преступными.

– Значит, ты хочешь, чтобы люди покупали твои маркизы, потому что непременно нуждаются в них? – с напором спросила я. Вопрос был риторический, но отец ответил:

– Разумеется.

– Тогда я должна тебе кое-что сказать, папа. Никому эти маркизы на фиг не нужны. Никому. И если ты хочешь продавать их твоим методом, тебе на это понадобится ещё лет двести пятьдесят.

Этот результат я получила усилиями вычислений одной бессонной ночью в кровати, среди запаха ржавчины и лакокрасочных испарений. Рональд Папен ничего на это не ответил. Он смотрел в боковое окно и тяжело вздохнул.

– У меня складывается впечатление, что ты и не хочешь распродавать этот поганый склад, – продолжала я. – Мне кажется, что ты просто хочешь посиживать в этом своём маяке.

– Не всё так просто, – тихо сказал он. – С враньём у меня есть отрицательный опыт.

– Если ты хочешь когда-нибудь выбраться живьём из твоей тюремной башни, тебе всё равно придётся менять стратегию.

– Ну, вот в этом ты права, – сказал он и в подтверждение кивнул.

– Значит, что?

– Значит, будем приспосабливать стратегию продаж к требованиям тяжёлого положения на рынке, – сказал он, но тон у него был при этом не убеждённым, а скорее разочарованным.


Если бы я тогда знала, что драма Рональда Папена с каждой проданной маркизой только разрастается, я бы на оставшиеся мне четыре недели устроила сидячую забастовку перед нашим складом. В луже. Но я встала и сказала:

– Давай, поехали. Дело не ждёт.

В следующем доме Папен заупрямился. Он встал посреди лестницы, повернулся ко мне и сказал:

– Я не могу больше перед каждой дверью проситься в туалет. Это дурной спектакль.

– Ты должен и будешь, – строго сказала я.

Но он был прав. Автоматически это не срабатывало. Из двери с фамилией Пасслак выбежала крохотная собачка и залаяла так пронзительно, что из нашей заготовленной истории ничего не вышло. У двери с фамилией Борше мужчина не захотел нам открывать, если мы не предъявим ордер на обыск, а в квартире Аканий дома была только жена, и она нас не понимала. Так часто бывает, сказал Папен по дороге к машине. Поэтому он часто вообще не звонит в квартиры с иностранными фамилиями. Это даже привело к тому, что он стал обходить стороной некоторые районы и целые кварталы. Например, район Марксло в Дуйсбурге.

– Так и останется навсегда неисследованным, – вздохнул он. – Но можно сказать и наоборот: тамошние жители так и останутся лишёнными моего оборудования. Языковый барьер. И понятное недоверие. Если к ним в дверь звонят, это чаще всего кто-нибудь из органов или ещё какой-нибудь неприятный визитёр. Чаще всего они просто не открывают.

По нему было заметно сожаление о многих тысячах упущенных возможностей.

Приятнее всего для него были мещанские районы. Там в прихожих пахло цветной капустой, а по радио звучали шлягеры. Хороши были дома из пятидесятых и шестидесятых годов, потому что квартиры там чаще всего не были единообразно оборудованы. Тяжёлыми по сравнению с ними были большие жилые комплексы из восьмидесятых: там всё оборудование было чаще всего однообразным. Балконы ещё при строительстве оснащались маркизами, что, разумеется, не было показано на картах Папена. И он потом обводил такой район красной чертой и подыскивал себе другой.

Ещё он обходил стороной квартиры, перед которыми стояло много детской обуви. Опыт показывал, что люди предпочитают инвестировать в футбольную амуницию своего мальчика, чем в балконную маркизу. А в то и другое не получалось. Кроме того, дети часто мешали деловому разговору. Или указывали на то, что приобретение игровой приставки за те же деньги больше поспособствует миру в семье. В чём и были правы.

В третьем доме мне захотелось попробовать кое-что другое. Я поняла, что нельзя постоянно использовать эту историю с туалетом. Не только потому, что она была явно неприятна отцу, а ещё и потому, что не к каждому адресу она подходила. В наших прежних разъездах я часто имела возможность заглянуть в квартиры. А иногда обнаруживаешь какие-то вещи, позволяющие судить о привычках и потребностях жильцов. Или чувствуешь запахи.

И я дождалась.

У третьей квартиры открыли сразу муж и жена. И пахло лечебной мазью. Такая мне уже встречалась. Иногда пахло просто лекарством, болезнью и страхом. Я для этого придумала кое-что, когда мы обедали в «Акрополисе» Боттропа. Рональд разрешил себе после колбаски ещё и сувлаки, потому что мог себе позволить. И я подумала о том, как набирать очки у больных людей.

И вот мы стояли перед супругами Бёттихер, и на меня хлынул целый вал вони – от мазей, пластырей и гигиенических средств. Отец сказал:

– Добрый день, моя фамилия Папен.

Но не успел он продолжить, как я выступила вперёд и сказала:

– Мы представители фирмы «Папен», и у нас есть задание измерить у вас концентрацию меланина.

Господин и госпожа Бёттихер, а также мой отец посмотрели на меня, как на слона с двумя хоботами.

– А разве у нас что-то не так? – спросила женщина.

– Этого мы пока не знаем.

– А не слишком ли ты молоденькая? – спросил мужчина.

– Я практикантка, а вот это господин Папен, мой шеф. Мы должны, извините, как раз у вас замерить уровень меланина. В вашем районе у нас сейчас с этим большие проблемы.

– Очень серьёзные, – поддакнул мне отец.

– А что это означает? – спросил господин Бёттихер, который явно сомневался, что большая концентрация меланина может причинить какой-то ущерб.

– С этим связан риск заболевания раком кожи, – доложила я, запомнив название «меланин» из урока биологии и зная, что меланома – это то, на предмет чего Хейко истерически обыскивал своё тело в каждый солнечный день. – Чем больше меланина вокруг нас, тем больше риск возникновения рака кожи.

Это роковое слово на букву «р».

Сегодня я уже точно знаю, что при одном упоминании этого слова у большинства людей ускоряется пульс. Это даже можно замерить. Стоит только врачу произнести слово на букву «р» при пациенте, как у того перемыкает контакты и тотчас учащается пульс. И двери распахиваются для решения. В том числе и двери господина Бёттихера.

– И вы можете его замерить?

– Да, на вашем балконе, – сказала я. Балкон не квартира, хотя к нему приходится пройти через прихожую и через комнату. Это успокаивает людей. Ведь это же не вполне в дом впустить посторонних.

– Тогда входите, – сказал Бёттихер, явно предполагая, что это распоряжение властей.

Я пошла вперёд, Папен за мной. На балконе я взяла у него сумку и достала оттуда его калькулятор. Стала с ним ходить и бормотать цифры, диктуя их моего отцу.

– Ну что? – озабоченно спросил Бёттихер. Он боялся худшего.

– Ну да-а, – задумчиво протянула я. – Всё заметно превышает предельное значение. Хорошего мало. Как давно вы уже здесь живёте?

– Ровно тридцать четыре года будет в сентябре, – сказала госпожа Бёттихер с усердием, довольная тем, что хоть чем-то может поспособствовать установлению истины.

– Ой-ой-ой, – озабоченно сказала я. – А вы могли бы куда-нибудь переехать?

– В нашем-то возрасте? Как вы себе это представляете? – горячился Бёттихер, протест которого был мне только на руку, но он этого не знал.

– Хорошо, понятно. Это у многих людей так. На этот случай существует решение.

– Ах, вот это хорошо. И какое же?

– Мы установим на ваш балкон оздоровительную маркизу. Она защитит вас не только снаружи, но и внутри. У вас выход на запад, и это сработает безупречно.

Господин Бёттихер, казалось, испытал облегчение, но всё-таки не хотел совсем уж выпускать из рук полномочия.

– И как всё это действует?

– Маркиза отфильтровывает меланин из солнечного света, так что он больше не проникает к вам на балкон. Когда мы делаем замеры после инсталляции, балкон практически избавлен от меланина. А вы к тому же ещё приобретаете красивую затенённую площадку. В такие дни, как сейчас, это чистое блаженство.

Во время моего доклада Рональд Папен только стоял рядом и явно не знал, куда себя девать. По моему знаку он очнулся к жизни, а когда показывал декор «Мумбай» и декор «Копенгаген», женщина заволновалась:

– Вальтер, но они такие ужасные.

– Тут речь о нашем здоровье, Марианна. А не о красоте. Какой нам лучше подойдёт?

Рональд ткнул на оранжево-коричневую ткань и сказал:

– Я думаю, при меланине «Мумбай» будет самое правильное.

– Берём «Мумбай», – сказал решившийся на всё Бёттихер, и немного спустя Рональд заполнил договор на «Мумбай», четыре ступени по два метра пятьдесят, включая монтаж и гарантийное обслуживание. За пятьсот евро. Редко бывают такими дешёвыми меры, спасающие вам жизнь.

В машине он пометил в гроссбухе заказ. Восемьсот евро за один день. Дневной оборот восемьсот евро. Восемьсот тугриков меньше, чем за три часа. И он боролся с собой, частью благодушно подкупленный, но, с другой стороны, возмущённый.

– Если у людей дома преобладает тема здоровья и её можно увидеть и унюхать, это наш шанс, – сказала я. – Но вообще-то это должен делать ты. Я ведь только практикантка.

Это ввергло Папена в некоторую панику.

– Я этого не умею, – заикался он.

– Мы отрепетируем. У нас в этой округе есть ещё два дома. Давай-ка, поехали.

– И я не хочу, – продолжал жаловаться Папен.

Но я была слепа и глуха к его душевным мукам и слишком горда тем, что смогла помочь отцу успешными уловками.

Итак, снова наружу из раскалённой машины, в следующий дом. Преодолеть переговорное устройство у двери подъезда – это всегда было самым простым упражнением. Потыкать на все кнопки, произвести вавилонскую путаницу языков, на которую всегда кто-нибудь да откроет. Потом мы обходили квартиры, которые Папен наметил с фасада, и на третьей двери я подтолкнула его вперёд, полагая, что теперь его очередь прилагать старания.

– Добрый день, мы пришли по поручению фирмы «Папен» и должны определить у вас содержание мондамина.

Удивлённые лица, благодарные реплики, что к этой теме у них нет интереса. Двери закрываются.

– Я не мог это запомнить. Как это называется?

– Меланин.

– Хорошо.

Следующая дверь.

– Добрый день, фирма «Папен», у нас есть задание померить у вас концентрацию мелатонина.

Дело шло туго, но мне казалось, что от клиента к клиенту он всё лучше осваивает ролевую историю. Тем не менее на этом доме мы прервались и пустились в обратный путь.

Папена разрывало надвое, потому что он, с одной стороны, едва ли мог припомнить такой успешный день за всю свою карьеру представителя, с другой стороны, эти заключённые договоры базировались на более или менее наглой лжи, и это было для него проблемой. И для клиентов, возможно, тоже. Я же, наоборот, считала, что всё в полном порядке, да я и сегодня смотрю на это так же: цель оправдывает средства. Мы же никого на самом деле не обманули. Со всеми людьми мы обходились хорошо. Да, мы им навязывали то, чего они, может быть, совсем не хотели. Но, может быть, они были после этого счастливее, чем раньше. Они радовались и больше времени проводили на свежем воздухе. А это чего-нибудь да стоит.

И да, они были обмануты. Но люди любят обманываться, они хотят быть зачарованными, они даже ценят надувательство, причём даже тогда, когда они его без труда считывают. Большинство людей подыгрывают. Вы не верите? Тогда проведите хоть раз следующий маленький эксперимент. Отложите книгу, подойдите к члену вашей семьи и поднесите ему под нос кулак так, будто вы держите микрофон. И задайте вопрос, всё равно какой, главное, сформулируйте его в духе телевизионного репортёра. Спросите, например: «Любовь моя, что именно вы хотите сегодня на ужин?»

Почти в ста процентах случаев ваш собеседник почувствует себя неспособным быть на уровне ситуации. Он будет заикаться, признавая авторитет несуществующего микрофона и подчиняясь ему. Попробуйте, это удивительно. И тут всё зависит от того, что вы затеваете с этим авторитетом спектакля. Вы можете причинить много вреда тем, что манипулируете вашими близкими. Или вы просто поможете вашему папе продать его дурацкие маркизы. Мне тогда казалось, и сейчас так кажется, что это было сделано в благих целях.

По дороге домой папа в честь удачного дня устроил нам угощение в кафе-мороженом «Венеция» в Гельзенкирхене. Раз уж мороженое, то непременно «Венеция», потому что «Венеция» – это «Акрополис» в производстве мороженого.

День двадцать шестой

Рональд Папен был в растерянности от своего успеха. В конце первой недели наших совместных разъездов на его письменном столе лежали не меньше восьми обязательных к исполнению заказов. Это его перегрузило, весь его жизненный ритм полностью сбился. Он привык продавать одну маркизу в месяц за пару сотен евро, иногда случалось и две. И он даже мог на это жить, потому что склад принадлежал ему, а образ его жизни был даже не скромный, а до смешного аскетический. Он не пил, не курил. Он не ходил в кино, у него не было никаких хобби, он не покупал DVD, не ездил в отпуск и не должен был платить алименты.

Иногда он мог позволить себе напиток у Клауса. А питался на пять евро в нескольких «Акрополисах» Рурского бассейна. Если изнашивалась рубашка, он покупал взамен новую, белую. Или брюки. Но никогда не покупал больше, чем ему требовалось.

Поскольку у него не было денег, он не подпадал под категорию людей, рискующих растлиться в благосостоянии. К тому же у него было всё, чтобы перехитрить систему, в чём бы она ни заключалась.

Рональд Папен не чувствовал себя бедным, он считал себя менее коррумпированным, чем всё его окружение. Но я думаю, в приятном свидетельстве о полной безупречности таилась и ложь о его жизни. В защищённости чувства непогрешимости содержалась и доля его безуспешности. И я не лишала отца его привычной аскезы. Кто знает, как бы он жил, если был бы так же удачлив, как Хейко.

И кроме того, он сам говорил о том, что на нём есть какая-то вина. Каким бы абсолютно чистым, мягким и свободным от всякой тени на душе он ни казался, было нечто, возможно, и приведшее его к этому. Если на то пошло, торговля маркизами была скорее наказанием, чем призванием. Да он и сам сформулировал это так: он якобы должен был это делать.

Но едва ли было возможно поговорить об этом с ним самим. Он переводил разговор на погоду, как будто темой было то, что над Дуйсбургом вот уже вечность не показывалось ни облачка. Я была здесь больше трёх недель, половину этого времени разъезжала с ним. И нигде не упало ни капли, а Рейн становился всё уже. Река уходила, как будто обиделась. Берег обнажил свой серо-коричневый край, на канале разрослись вупперские орхидеи, и Рурский район потихоньку дребезжал над всем этим. И когда я спросила его, почему они с Хейко рассорились, он ответил: «Если дождь и пойдёт, то с запада. Сначала он идёт в Голландии, а потом у нас. Если в Голландии дождь, нам уже можно раскрывать зонтик».

Но до этого дело не доходило, по-прежнему стояли тропические дни и ночи, которые мы проводили в Мейдерих-Бич-Клубе, где Алик постепенно перехватил у Клауса власть и упражнялся в составлении коктейлей. Ахим и Лютц находили разнообразие предложений огромным, Октопус настаивал на пиве и на водке «Корн», но временами брал и виски «Хёрнер».

Так они называли «Егермейстер», который пили как аперитив перед едой, от которой потом отказывались в пользу круга пива с водкой «Корн». Алик быстро усвоил, как управлять пивным «кругом». Как сохранять дистанцию и провоцировать клиентов на заказ, не втираясь в доверие и не объединяясь с ними. Хороший трактирщик – церемониймейстер, но никогда не соучастник. И Алик справлялся с этим. У него был такой же авторитет, как и у Клауса, который иногда вообще не показывался. Поначалу мужчины ещё пытались провоцировать мальчишку или оспаривать свои подставки. Алик требовал время от времени авансовый платёж, как научился у Клауса, который не испытывал желания досиживать до целиком исписанной подставки. Мужчины считали это за шутку, а Лютц говорил, что пусть Алик ему в ботинок надует. Но Алик не вёлся на такие провокации. Однажды он собрал все подставки, выдернул вилку гирлянды из тройника и сказал совершенно спокойно: «На сегодня всё, конец работы».

– Но ведь всего полдесятого, – сказал Лютц.

– Я хочу ещё пива, – сказал Ахим.

– И ещё водки, – проворчал Октопус.

– И немного света, – сказал Папен.

– Вы могли бы всё это иметь, если бы прекратили весь этот театр с подставками. Каждый платит по своему счёту, иначе свет остаётся выключенным, – сказал Алик, и я почувствовала, как власть окрылила его.

– Но это чистый произвол, – сказал Ахим и достал из кармана брюк десятку.

– Это, вообще-то, обман, – сказал Лютц и велел Алику посчитать текущее состояние его заказов. – Чаевых тебе не будет, кровопийца.

Октопус пытался обменять свой счёт на ставку в споре, но Алик отверг пари и не возражал против того, что Октопус якобы знает наизусть все соседние с Болгарией государства.

Когда Алик собрал с мужчин деньги, он снова включил свет и принял новые заказы, которые подал со всей любезностью, что Лютц счёл за «вершину цинизма». В конце концов напряжение выдохлось, и завсегдатаи заведения распрощались безрадостно, но Алику это было нипочём, потому что он знал: завтра все они снова придут. А куда они денутся? Последним уходил Октопус, страдальчески соскользнув со своего барного стула, чтобы шатко двинуться к велосипеду.

– Октопус, – окликнул Алик.

– Чего тебе, русский? – проворчал тот из темноты.

– Румыния, Сербия, Македония, Греция и Турция.

– А, да пошёл ты.

Алик всё убрал, я составила ему компанию. Потом мы сели в шезлонги, пили колу и смотрели на тёмную воду, которая, казалось, даже в темноте булькала от жары. Вдруг он положил руку мне на колено, на мою липкую после жаркого дня, слегка пыльную летнюю ногу, покрытую ещё и грязноватым загаром. Он положил свою тёплую ладонь мне на ногу и сказал:

– А раньше мне хотелось иметь вот такую белую ногу.

И убрал руку, чуть ли не испугавшись своей отваги.

– Это не белая нога, – сказала я, прикидываясь возмущённой.

– Вот это – не белая нога, – сказал Алик и подставил для сравнения свою красивую ногу.

– А что тебе в ней не нравится? Мне кажется, она классная, – сказала я. Мне нравилась его коричневая кожа. – Знаешь, что в ней лучше всего?

– Нет, и что же? – спросил он.

– Ты никогда не обгоришь на солнце.

Алик засмеялся.

– Это верно. Но если бы я мог поменяться, я предпочёл бы обожжённую белую. Тогда не так бросаешься в глаза.

– У тебя бывают неприятности из-за цвета кожи?

– Раньше были. Но теперь больше нет. Люди уже попривыкли к такому. А ещё потому, что я на это не ведусь. Это же ничего не даёт.

Мы помолчали какое-то время, и наши плечи соприкоснулись. Я надеялась, что он снова положит руку мне на колено. Хотя нога и липкая немного.

– Знаешь, поэтому мне так хорошо здесь, с местными придурками, – сказал Алик. – Они никогда не назовут меня «Кровельным толем» за мою черноту. Они вообще ни разу не сказали какую-нибудь глупость про мой цвет кожи. Им на него плевать.

– Но они тебя всегда называют «Русский», – участливо напомнила я. Мне это всякий раз действовало на нервы. Поэтому я и удивлялась, что Алик только посмеивался при этом.

– Да, это по-настоящему забавно, ты не находишь? Как я выгляжу – и они при этом называют меня русским.

Мне Алик в самом деле сильно нравился. Это не была какая-нибудь идиотская влюблённость, как с тем придурком на новогодней вечеринке. И это не было что-то физиологическое, это было скорее чувство единения. Не так уж много на свете знакомых, с которыми чувствуешь такое. Но Алик больше не прикасался ко мне. Мы посидели ещё немного, потом он встал и выключил гирлянду.


Рональд Папен за первую неделю нашей совместной работы заработал беспрецедентную сумму в две тысячи шестьсот евро, во вторую неделю это было уже больше трёх тысяч, и если бы так пошло и дальше, к концу летних каникул он бы стал богачом. Так он это видел, к тому же он исходил из того, что и потом останется в колее этого успеха. Поначалу он упирался, но постепенно всё увереннее перенимал методы дочери и начал уже на подходе к дому анализировать, каким методом перешагнёт через порог на сей раз. Наряду с меланином и туалетным трюком большим потенциалом обладал наш фокус со справедливостью. Он всегда применялся, когда мы оказывались там, где на комоде лежали лотерейные билеты, где квартира производила впечатление остро нуждающейся в ремонте или коврик при дверях казался сильно изношенным.

В таких случаях мы представлялись как близкие к профсоюзам друзья человека, желающие что-то сделать против чудовищного ущемления и дискриминации, которая являла себя на балконе в виде отсутствующей маркизы. Папен тогда негодовал, что тень является неотъемлемым правом человека, но в нашем западногерманском обществе достаётся только богатым или тем, кто себя таковыми считает.

Рабочий, который губит своё здоровье на металлургическом заводе или в шахте, трудящиеся массы, которые изо дня в день гнут спину на выгоду акционерного общества – у них должно быть хотя бы право выпить своё пиво в тенёчке. Об этом мы и позаботимся.

На этой теме мой отец прямо-таки расцветал, на свой манер, и так и сыпал рабоче-крестьянскими афоризмами. Он использовал для этого словарь, который ему вливали в мозги через воронку за годы его членства в союзе Свободной немецкой молодёжи, и однажды в машине он сказал: кто бы мог подумать, что весь этот мусор ему когда-нибудь пригодится. Но пригодился, и этими речами Рональд распалял многих трудящихся так, что те готовы были купить даже две или три маркизы. Но надо заметить, что эти экземпляры уходили по дешёвке, потому что мой отец не мог пойти на то, чтобы сперва держать пламенную речь, подобно Эрнсту Тельману, а потом заламывать пятьсот евро за маркизу. В основном всё уходило за сто пятьдесят евро, иногда даже меньше. Он последовательно снижал цену, как будто хотел этим смягчить угрызения совести за наши сомнительные методы продажи. Если бы кто-нибудь заплакал, он бы, наверное, отдал маркизу даром.

И при таком сценарии я тоже играла роль открывателя дверей, выдавая себя за только что уволенную работницу фирмы «Опель», этакую обиженную опельщицу, которая сейчас, находясь в поиске работы, временно пристроилась в фирму «Маркизы для всех». Солидарность клиентов вела в основном к тому, что тяжёлую оптику наших товаров уже никто не замечал. В конце концов, маркизы покупались для хорошей цели. И кроме того, они происходили, как правдиво сообщал мой отец, из запасов предприятия народной собственности из Бранденбурга, а само предприятие было беспощадно погублено ведомством по управлению госсобственностью после Поворота. И теперь эти маркизы, смонтированные в таких рабочих городах, как Бохум или Дортмунд, станут символическим актом борьбы против этого, да: против системы.

Приблизительно столь же перспективной была работа в тщательно прибранных квартирах. А если ещё хозяин квартиры открывал нам в наглухо застёгнутой рубашке, а из дверей не просачивалось ни ароматов еды, ни запахов болезни, то мы имели дело с приличным гражданином. Тогда у нас проходил номер с властями.

Тогда мы являлись как бы по заданию частного института строительных норм в Реклингхаузене, в Герне или в Эссене. Или там, где мы как раз были. Нам, дескать, сообщили, что федеральные строительные организации и земельные отделения отрасли оформления зданий в совместной работе со строительными службами общин только что приняли закон, согласно которому формирование фасадов в Реклингхаузене, в Герне, Эссене или там, где мы как раз были, должны быть приведены к единообразию. Знает ли он об этом и уже был ли у него по этому поводу кто-нибудь из городского правления.

Какой-нибудь Герберт Козловский был как громом поражён.

– Нет, не было. У меня? Почему у меня?

Рональд Папен и его юная сотрудница тяжело вздыхали.

– Тогда вам повезло. Действительно, – говорила я, и мы многозначительно переглядывались. – В таком случае мы ещё можем поправить дело.

– В чём же оно состоит? – неуверенно спрашивал Козловский.

– Если мы будем действовать быстро, вы избежите неприятностей.

– Каких неприятностей? Что ещё за неприятности? – Он уже впадал в беспокойство.

– Город поручил фирме монтировать маркизы всюду, где их ещё нет. Например, у вас. В настоящий момент они как раз ещё в соседнем районе. Но самое позднее на будущей неделе они доберутся и до вас. И тогда вы получите маркизу, – говорил мой отец несколько заговорщицким тоном, как мне казалось.

– Маркизу? Где? У нас?

– Вот именно.

– Но я не хочу никакую маркизу.

– Но получите её. От города в соответствии с законом федеральных строительных органов и земельных отделений отрасли оформления зданий в совместной работе со строительными службами общин.

– Минуточку. Они принудят нас установить маркизы?

– К сожалению, это так, – признавал мой отец.

– Так, и кто за это заплатит?

Это был момент, на котором возмущение порядочного Козловского доходило до негодования.

– Ну, вы, – лаконично говорила я.

– Я?

– Каждый, у кого нет маркизы, обязан будет купить её у города для приведения облика к единообразию, – добавляла я. И ждала того момента, когда эта информация уляжется в голове господина Козловского. Он поворачивался в другую сторону и кричал:

– Барбара, иди-ка сюда!

Барбара поспешала к нам, и Козловский говорил:

– Город хочет, чтобы мы установили маркизу. И нам придётся за это заплатить, хотя она нам совершенно не нужна.

– Это чудовищно, – распалялась его супруга. – Мы на это не пойдём, даже не обсуждается.

Она гневно смотрела на моего отца, полагая, что это он явился от города с такой новостью. А ведь мы были как раз спасители, так сказать, союзники против этих глупых властных выходок первого порядка.

– Мы можем вам помочь избежать внушительного штрафа, – говорил Папен. – Который грозит вам в случае противодействия. А в итоге вам всё равно придётся повесить предписанную органами маркизу. Кстати, втридорога.

– Это просто свинство какое-то, – фыркал Козловский.

– Да, я всегда говорил, что маленький человек неизменно останется в дураках. Политик выдумывает какую-нибудь глупость, а кто за это платит? Мы платим, – говорил мой отец. – Иначе штраф приличным гражданам.

– До такого мы ещё никогда не доходили, – вздыхала Барбара.

– Но можно обойтись и без этого. И без того, чтобы вы подчинялись таким предписаниям. Мы – институт строительного нормирования – подготовили для этого благоприятную по ценам программу, можем вам её представить. Тем самым вы дадите городу щелчок по носу и останетесь гарантированно без штрафа.

Немного позже супружеская пара Козловских заказывала трёхступенчатый «Копенгаген» шириной в два метра, включая монтаж и пожизненное обслуживание, за шестьсот пятьдесят евро. По крайней мере почти на сто восемьдесят евро дешевле, чем модель города, которая поставляется всем в одинаковой розовой расцветке.

После того как маркиза уже висела на их балконе, они потирали руки: никто им теперь не прикажет и никто не позвонит в дверь, чтобы принудить их. А кроме того, они теперь сидели в тени. Двойной выигрыш, и чувство победы Козловских не омрачилось и после того, как их сын разложил всё по полочкам и объяснил, что вся история была лишь трюком, чтобы впарить им маркизу сомнительной расцветки. Но их сын ничего в этом не смыслит, как позднее Козловский рассказал моему отцу во время профилактического визита.

Он реагировал, как большинство людей, когда они обнаруживают, что сделали что-то не по своей воле: они приукрашивают это обстоятельство. Это отличает человека от животного. И это же главным образом склонило Папена к такой технике продаж. Вот если бы его маркизы растворялись от дождя или рукоять ворота отламывалась при использовании, тогда это было бы обманом. Но разве это так? «Нет, не так», – считал он. К тому же он гарантировал пожизненное гарантийное обслуживание, которое сопровождал такой фразой: «Пожизненное – я имею в виду срок жизни маркизы. То есть дольше, чем живём мы с вами».

Были также методы, к которым мы редко прибегали, потому что они не оправдались или оказывались слишком хлопотными. Например, дебаты о зависти. Вообще-то хорошая идея, но она если и приносила успех, то чисто случайно, и результат был не так чётко предсказуем, как, например, в приёме с меланином, при котором можно было быстро увидеть, поддаются ли жильцы страху перед экзотическими заболеваниями.

При этом дебаты о зависти доставляли особое удовольствие. Они состояли в том, что после открытия дверей жильцы сразу становились свидетелями разборки между шефом и его практиканткой. Теоретически это должно было проходить так.

Дверь приоткрывалась на щёлочку, там тяжёлая цепь, а за ней мужчина.

Я такая: «Это не та дверь, у нас заказ не сюда».

Папен: «Да вроде бы правильный адрес. Вот же написано: дом 139. Это сюда».

Я: «Не может быть. Ещё, не приведи бог, поставим не туда. Специальная скидка только для господина Бёмера».

Папен: «Извините, вы ведь господин Бёмер?»

Кёбельхайм: «Нет, они живут этажом выше».

Я: «Говорю же. Вот же написано: Бёмер, сорок процентов скидка, пятый этаж».

Кёбельхайм: «И на что это Бёмер получает скидку сорок процентов?»

Папен: «Ну, на товар».

Кёбельхайм: «И что это за товар?»

Папен: «Это я не вправе вам говорить. Может, вы заказали то же самое, но по другой цене, тогда вам будет неприятно это узнать».

Кёбельхайм: «Я ничего не заказывал. А что заказывать-то? Может, я тоже заказывал?»

Этот вопрос быстро приводил к раскрытию тайны и к информации, что Бёмер давно подумывал о приобретении маркизы и наконец решился из-за выгодной цены. Если нам везло, то на этом месте пробуждалось честолюбие Кёбельхайма и жажда тоже урвать себе выгоду. Но это редко срабатывало. Либо люди сразу же захлопывали дверь, потому что наш спор был им неприятен. Либо они глумились над своим соседом, не реагируя на выгоду. Как бы то ни было, наши дебаты зависти успешно сработали всего три раза, и мы их потом бросили.

Столь же малоурожайной оказалась наша «буддийская брахмапудра»[3]. Вообще-то, эту технику, которую мы разработали однажды вечером с Аликом, я считала плодотворной, но она потерпела крах из-за того, что я не могла при этом сохранять серьёзность.

Буддийскую брахмапудру мы придумали для специфической публики. Потому что иногда сталкивались с женщинами – это всегда были женщины, – у которых запах благовоний пробивался и на лестничную площадку. Когда дверь открывалась, на заднем плане маячило тибетское молитвенное знамя, а на комоде в прихожей стоял Будда. Или Ганеша. Или другие индийские божки с блошиного рынка. Мне казалось, что таким дамам лучше всего рассказать, что мы явились сюда благодаря интенсивным дыхательным упражнениям и можем им предложить нечто такое, что чистит чакры и может вымостить путь к познанию. Речь при этом шла о покрове космической любви, и у кого на балконе есть такой покров, тот будет вознаграждён птицей тантры с её многоголосым пением, от которого все потоки энергии в теле перенастроятся заново. И это будет очень полезно для пищеварения. Всю эту брахмапудру я когда-то почерпнула из воодушевлённых откровений моей учительницы по искусству, которая призывала нас рисовать на занятиях наш внутренний огонь и при этом ставила пластинки Рави Шанкара. Я и подумать тогда не могла, что весь этот мусор когда-нибудь мне пригодится.

Когда я впервые устроила эту «брахмапудру», Папену пришлось отвернуться, потому что он не мог контролировать выражение своего лица. Женщина ответила, что многие годы ждала нашего прихода, после чего у меня случился приступ истерического смеха, и нам пришлось прекратить сцену. А жаль, из этого могло что-то получиться.

Я потом ещё два раза пробовала, но как только Папен начинал потихоньку бормотать «ом-мани-падме-хум», я не выдерживала. Мы так ничего и не продали под эту сурдинку. Но зато повеселились.

Когда дело доходило до выбора музыки в наших бесконечных разъездах, моё настроение также улучшалось. После того как я выдержала Klaus Renft Combo, а также Silly, City и Karat, мы наконец купили один диск для меня. Bravo Hits 48. Какое же это было облегчение, какое освобождение!

Со скоростью 90 по трассе А40, опустив стёкла и вывернув на полную громкость. Мой отец не позволял себе подпевать во всю глотку, прежде всего потому, что он не твёрдо знал текст, да и его английский оставлял желать лучшего. Если бы диск был на русском, его участие могло бы оказаться более существенным. Но некоторые тексты были несложными. А один так и вовсе про него.

He was a no one (он был никем)
A zero, zero (ноль, ноль)
Now he’s a honcho (теперь он большая шишка)
He’s a hero (он герой)
Herс was a kid with his act down pat (Герц был ребёнком с дурным поведением)
From zero to hero in no time flat (от нуля до героя в мгновение ока)
Zero to hero just like that (от нуля до героя вот так).

Больше всего ему нравилась «Эммануэла». Тогда он постукивал по рулю и горланил:

Руки прочь от Эммануэлы!
Руки прочь от Эммануэлы!
Все девушки, все парни скажут «Нет!»
Твоя жизнь тебя уж не порадует.
Что ты можешь знать о любви?
Ничего о любви ты не знаешь!
Твои чувства опять тебя подвели.
Ты считал себя грозным,
Но не выглядишь так.

Кассовый гроссбух тоже доставлял радость. Когда мы под конец садились в машину, он выуживал книгу с заднего сиденья, водворял на лицо прямо-таки величественную мину и царственно помечал заказы. Правда, пометки «Н» всё ещё преобладали, но это уже ничего не решало. Меланхолия, которая прежде неизменно окутывала его, уступила место профессиональному безразличию. Теперь поражение терпели люди. Но не он.

А потом у меня был день рождения. Шестнадцатый. Верстовой столб в жизни любого молодого человека. Первого августа. Этот день почти всегда приходился на летние каникулы, и это означало, что друзья не приходили в гости. Часто это совпадало и с отпуском взрослых, и моя мать устраивала праздник в ресторане, где мы тогда вели себя хуже, чем обычно, потому что у ребёнка как-никак праздник.

Если мы были в это время в Ханвальде, то на столе неизменно возникал торт, сделанный кондитером на заказ. Креатив матери состоял в том, что она задавала тему оформления торта и донимала кондитера так, что он уматывался, переделывая своё творение с темы «Ночь в Ханвальде» на тему «Ким – наша Золушка».

В мой шестнадцатый день рождения меня разбудила музыка. К этому времени я давно уже выдворила из своей каморки все лаки, краски и растворители. Не годилось спать с ними в одном помещении. Папен отнёсся к этому с пониманием и отставил все эти банки и вёдра в дальний конец склада. С тех пор я сносно спала в своей каморке и даже находила её уютной, пусть и без настенных татуировок и десятка подушек разной величины.

Когда я вышла из каморки, Папен уже накрыл и украсил стол. Судя по декорациям мне было четыре годика. Просто у него не было опыта, и он нахватал в супермаркете всего, что подходило под определение «девочковое» и «деньрожденное». Кроме того, он испёк «мраморный» пирог. Я терпеть не могу мраморный пирог. Я однозначно выступаю за команду «светлое тесто». Шоколадная часть никогда не обладает вкусом шоколада, лишь горелого тёмного теста. Всякий раз, когда мне приходилось иметь дело с мраморным пирогом, я пыталась отделить светлую фракцию от тёмной. И часто получалось. Это зависело от того, насколько интенсивно перемешивались обе части теста. Если у пирога был верх и низ, то худо-бедно получалось. Но мраморный пирог в любом случае был пустой тратой времени. Так я считала хоть в пятнадцать, хоть в шестнадцать лет, да и в тридцать два продолжаю так считать.

– С днём рождения, дорогая Ким, – воскликнул мой отец и так дунул в свистульку «язычок», что я чуть не упала в обморок от испуга. Я задула свечи на мраморном пироге, и он его разрезал. – Экстра-изысканный мраморный пирог из отеческих рук. И хорошо перемешанный, чтобы действительно походил на мрамор, – гордо похвастался он.

Я положила кусок себе на тарелку, а он держал речь: светлую и тёмную в нераздельных струйках, поистине мраморную.

– Это круто, большое спасибо, папа, – сказала я, заложив тем самым краеугольный камень пожизненного обеспечения меня мраморными пирогами. В последующие годы он всегда очень старался так же тщательно перемешать тесто для мраморного пирога, как в мой шестнадцатый день рождения.

Подарки лежали на столе, который он застелил розовой бумагой. Bravo Hits 47, книга Энид Блайтон и шарф с эмблемой футбольной команды «MSV Дуйсбург». Шарф всё ещё со мной и по сей день, книга тоже. А диск куда-то запропал. Если бы мне такое подарила мама, я бы, наверное, взбеленилась, а книгу бы вышвырнула из окна гостиной. Эй, алло! Книга? Книги были декоративной деталью, по крайней мере в глазах Хейко Микулла. Что ещё с ними делать? Хорошо. Читать. Что я потом и сделала. И мне даже понравилось. Сегодня я думаю иначе, но тогда книги представляли для меня скорее угрозу.

– Сегодня мы устроим выходной, – сказал мой отец и посмотрел на меня с ожиданием, так, будто ему требовалось моё согласие. – Мы хорошо поработали, поэтому можем сегодня отдохнуть, – повторил он свою мысль. – Сегодня будем делать то, что ты захочешь. Как ты на это смотришь?

Это была увлекательная идея. Поскольку если уж мне чего и не хватало в этом заржавелом городе из вестерна, так это огоньков, отражений в витринах, пальм, всего того, что купить можно, но никто не обязан. Блеск цивилизации, который найдёшь только в торговых моллах. Дома я часто встречалась с друзьями в торговом Рейн-центре, где можно было провести целый день. Единственным недостатком в этом были полицейские, которые специализировались на поимке прогульщиков школы, а мы чаще всего ошивались вблизи игрового зала в «Сатурне». Если попадёшься там в одиннадцать утра за игрой, тебя вполне могли загрести. Тогда выручал только «час сказок» Ким Папен. У меня были хорошие наработки в том, как рассказывать им, что я дожидаюсь здесь маму, которая сейчас у врача. Она тут неподалёку на лечении и без моей помощи плохо держится на ногах. Рассеянный склероз. И становится всё хуже. А больничная страховка не покрывает кресло-каталку, пока она ещё может передвигаться на костылях. Но если утверждаешь такое, надо держать наготове фамилию врача, который принимает здесь неподалёку, потому что служивые непременно спрашивают: «И у какого же врача твоя мать сейчас на приёме?»

Конечно же надо знать настоящего врача с настоящей приёмной. Если просто сказать: «Не знаю, как его фамилия», то дело пропало, ведь когда тебе постоянно приходится сопровождать мать, ты поневоле знаешь и фамилию врача. Потом покажешь мобильник и говоришь, что ждёшь от матери сообщения. И очень хорошо идут мокрые глаза. Извините. Это всегда срабатывало.

– А есть тут где-нибудь поблизости торговый центр?

Папен посмотрел на меня ошеломлённо. Он, может быть, рассчитывал на то, что я захочу совершить приятную прогулку по окрестностям. Или пойти в музей. Или поехать в Ксантен. Но раз уж он заверил, что будет сделано всё, чего я хочу, то улыбнулся и сказал:

– Конечно. Центр в Оберхаузене.

– Это далеко?

– Полчасика.

– А можно взять с собой Алика?

Мне нужен был Алик. Не то чтобы я не хотела побыть с отцом. Но я уже две недели постоянно разъезжала с ним, продавая маркизы. Он уже всё мне рассказал про Stern-Combo Meißen и про то, как хорошо проводить отпуск на Камчатке, если знаешь, как туда попасть. И что Камчатка якобы почти такого же размера, как Германия, и это при численности населения в один Бохум.

– Только представь себе, если бы нам пришлось продавать наши маркизы на Камчатке, – смеясь, восклицал он. И я его за это любила. Но свой день рождения хотела провести с Аликом.

– Конечно же пусть едет с нами. Ещё пирога?

Он подложил мне ещё один кусок мраморного пирога, и какое-то время мы просто сидели в залитом солнцем складском помещении и ели.

– Папа?

– Да?

– Расскажи мне про тот день, когда я родилась.

Папен потянулся.

– Это действительно произошло в поездке, как ты знаешь. Но это было не совсем возвращение из отпуска.

И он рассказал мне историю моего рождения.

В июле 1989 года мои родители были гражданами ГДР, и у них не было желания дожидаться конца этого государства-банкрота. Они действительно поехали в отпуск, по крайней мере попрощались со всеми дома.

– Мы не хотели никого волновать. И мы с твоей мамой собрались и сказали, что уезжаем в Венгрию. В кемпинг. Такое тогда разрешалось. А там можно было пересечь границу и двинуться на запад, в Австрию. Она, так сказать, была открыта.

– Мама тогда была уже на сносях. В таком состоянии не путешествуют, тем более не едут в молодёжный лагерь.

– Разумеется, все знали, что это всего лишь отговорка. Но никто не сказал: «Придумали тоже, ехать в отпуск на девятом месяце».

– А почему вы тогда удрали?

Папен подыскивал нужные слова. Я чувствовала, что он не хотел врать, хотя за последние две недели он прошёл у меня хорошую школу по этой части. Но он и не хотел говорить, что его в этот момент явно волновало.

– Я больше не мог этого выносить. И боялся.

– Чего?

– Системы.

Это не показалось мне удивительным, но я чувствовала разрыв между тем, что он говорил, и тем, что за этим крылось. Это было чем-то большим, чем система. Но он не договаривал. Какое-то время кивал, в подтверждение себе самому, а потом наконец сказал:

– Да. Так и было. – Он встал и уменьшил звук. Действие машинальное, чисто для перехода. Мой отец вышел из склада, и я услышала, как он передвинул какой-то хлам. Было очевидно, что он не хочет говорить об этом. И у меня не было желания грузить этой темой день моего рождения. Итак, мы ждали Алика, и я тайком полила лужу, пока мой отец мыл посуду.

К полудню появился Алик и принёс цветы, которые нарвал по дороге. Это меня ошеломило, я не ожидала, что по дороге от посёлка Ратингзее до склада рос хоть один цветок. Предположительно он сорвал все семь. Он был в восторге от идеи поехать в торговый центр, и мы отправились. По дороге мы слушали новый диск и пели во всю глотку:

Какой чудесный день
И эта превосходная волна
Ни о чём не думай больше
Пусть она сама несёт тебя.

В торговом центре я сделала глубокий вдох. Вот это жизнь! Бургеры! Снеки! Побродив немного втроём, мы разошлись, потому что Папен останавливался у других точек, чем мы. Ему нравилось разглядывать книги, особенно атласы. Мы же с Аликом просто лопались от нетерпения всё разведать и не хотели ждать, когда же Папен отыщет и покажет нам на карте Камчатку. Я попросилась на волю, и мой отец предложил пока разойтись, а через два часа встретиться в кафе-мороженом. За порцией в честь дня рождения.

Прошла пара часов. И была пара кроссовок Nike. И пара маек, дезодорант и гель для душа. Папен веселился, перечисляя всё, что я подносила ему под нос. Внезапное наличие денег само по себе для него ничего не означало, но от возможности купить что-то мне он был счастлив. Алику тоже перепало кое-что: фиолетово-жёлтая бейсболка баскетбольного клуба «Лос-Анджелес Лейкерс».

Когда мы под вечер вернулись на наш двор, где Папен, к нашему с Аликом огорчению, с шумом расплескал лужу, жизнь которой мы заботливо поддерживали, до нашего слуха донеслась музыка со стороны МБК. И тогда мне стало ясно, почему мы целый день провели в Оберхаузене. То был отвлекающий манёвр.

Лютц, Ахим, Октопус и Клаус воспользовались нашим отсутствием, чтобы украсить для меня пляж. Когда мы двинулись туда, они встретили нас, наряженные под жителей Гавайских островов. Над стойкой они растянули транспарант, на котором было написано «Ким счастья 15», что было не вполне точно, но всё равно меня порадовало. Они незнамо откуда набрали песка и посыпали им большую площадку. И соорудили бамбуковый трон для меня. Для королевы Гонолулу. Четверо мужчин с гирляндами на шее. Я была так счастлива. А потом были колбаски-гриль.

Позднее мы с Аликом сидели у воды, позади нас был свет и мужчины, а перед нами вязкий, как клейстер, канал. Алик подтянул к себе колени и обхватил их руками.

– Мне нравится твой отец.

– Мне тоже. А у тебя какой?

– Он хороший. Но есть вещи, о которых он не говорит. В основном они связаны с его прошлым.

– У моего так же. Кажется, это особенность отцов вообще. Когда я вырасту, то расскажу своим детям всё как есть.

– Да ты уже выросла, – сказал Алик и улыбнулся мне так, что сверкнули его зубы. Это был бы подходящий момент, чтобы поцеловаться. И если бы Алик вытянул губы всего на сантиметр, так бы и случилось. Но он не осмелился. И я тоже. Мы соприкоснулись плечами и долго смотрели друг на друга. Я чувствовала его волнение, а он моё. Но это просто не случилось. Из-за этого Октопус на заднем плане проиграл пари.

День моего рождения прошёл, и он был хорош. После того как Клаус удостоверился, что мне уже шестнадцать, он выставил на круг шампанское, сомнительное происхождение которого не выдал. Потом я лежала в постели и долго не спала, раскладывая по полочкам весь день.

В десять минут четвёртого в складе зазвонил телефон. Я сразу проснулась, ещё и потому, что не могла опознать этот звук. Этот телефон никогда не звонил за всё время, что я была здесь. Ни разу. И тут внезапно среди ночи.

Я слышала, как Папен ответил – тихо, чтобы не разбудить меня. Но я всё равно слышала каждое слово.

– Папен… Привет, Сюзанна. Ну?.. Хорошо там у вас в Америке?.. Здесь тоже тепло… Она спит… Сюзанна, у нас ночь, десять минут четвёртого… Разумеется, она чувствует себя прекрасно… С чего бы ей не чувствовать себя прекрасно?.. Мне бы не хотелось её будить.

Потом он возник в дверях и тихо сказал:

– Ким, ты можешь проснуться? Тут мама из Америки звонит.

Разговор был короткий. Джеффри было всё лучше, и он даже кормил недавно аллигатора. Хейко делает, кажется, хороший и даже гораздо лучший бизнес. Все американцы очень толстые. И что я делала на свой день рождения?

– Я была сперва в Оберхаузене, а потом в Гонолулу. – Такая информация ничуть не напрягла мою мать, потому что она не слушала. По всей видимости, она стояла где-нибудь в ресторане у бара и втиснула телефонный разговор в промежуток между основным блюдом и десертом.

– И ты скучаешь по маме?

– Конечно. Ещё как, – сказала я.

И она мне поверила. Я была действительно хорошо натренирована в этом.

День тридцатый

– А что ты собираешься делать потом? – спросил Алик и бросил камешек в воду.

Мы сидели у канала напротив Мейдерихского каноэ-клуба и смотрели, как несколько очень статных гребцов готовились к тренировочному выезду.

Мой отец встал рано, чтобы доставить заказанные маркизы. Четыре штуки. Для меня в машине уже не хватало места, и это было как нельзя кстати. Алик был немного опечален тем, что я проводила с ним уже совсем мало времени. С другой стороны, это давало ему возможность копаться на площадке металлолома и совершенствоваться в познавании старого железа.

Я долго раздумывала над его вопросом, потому что не хотела отделываться простым «понятия не имею». Это было бы честно, но не особенно умно. По крайней мере, я чувствовала себя глупо, когда меня об этом спрашивали. В моём классе, от которого я как раз отстала как закоренелая второгодница, большинство уже знали, чем они хотят заниматься. У них были планы, интересы, хобби и таланты. А я, собственно, могла только мошенничать да слушать музыку. Этого было маловато, особенно в сравнении с Аликом.

Разумеется, эта тема уже не раз обсуждалась и в отделении детской психиатрии. Там постоянно шла речь о перспективах. Однажды мы должны были визуализировать нашу последующую жизнь и описать её во всех подробностях.

«Закройте глаза и представьте себе, как вы будете жить через десять лет», – сказала психологиня. Мы сидели кружком, и все закрыли глаза. Я это знаю точно, потому что я одна моргала и смотрела на остальных, как они себе, вероятно, расписывали своё будущее с собакой и хорошенькими детками. Когда вызвали меня и я должна была рассказать, где и как вижу себя через десять лет, мне не пришло в голову ничего, кроме описания неизменно полного холодильника. И как я рассчитываю его наполнять, спросила меня ведущая, и я ответила: «Я его не наполняю, я велю его наполнить». Разумеется, я знала, что злю её своим ответом, и последовал безжалостный, мучительный разговор с глазу на глаз. Сегодня я понимаю, что эта женщина приложила много усилий, чтобы улучшить моё чувство самоценности. Но тогда я жила в убеждении, что не гожусь вообще ни на что. Так сказал в своё время Хейко, мама плакала, а учителя поставили на мне крест. И Джеффри получил свою боль.

– Может, займусь каким-нибудь искусством, – сказала я Алику «от фонаря», хотя рисовала как пятилетняя, а пела как лишённая всякого слуха. Но бегство в искусство казалось мне единственной мало-мальски достижимой опцией. Ведь в свои шестнадцать я не умела ничего, даже на уровне «дважды два».

Но Алик глубоко проникся этой идеей.

– Я думаю, в тебе действительно дремлет творец, – согласился он и пришлёпнул комара. На канале в эти дни проходил всемирный комариный конгресс. Эти звери роились тучами. Бац! – По крайней мере, от тебя исходит такое излучение.

– Или выйду замуж за саудовского принца, – сказала я с вызовом. – Европейские блондинки у них котируются. И тогда меня будут осыпать бриллиантами и купать в мышином молоке. – Я не потрудилась прислушаться, какие чувства вызывает в Алике моя болтовня, и продолжала в том же духе: – У меня будет целый шкаф обуви размером со склад моего отца. И когда я поеду в Милан или на показ моды, меня будет сопровождать свита служанок и телохранителей, и я, разумеется, скуплю всю коллекцию и тут же её выброшу, потому что она мне разонравилась. А мой принц всегда будет в отъезде, мы будем видеться раз в месяц на скачках, и в какой-то момент я унаследую всё барахло, потому что он, разумеется, будет старше меня на пятьдесят лет.

Алик слушал отвернувшись, а потом встал. В ярости.

– Значит, вот что тебе нужно от мужчин. Туфли, скачки и вся эта дрянь? – воскликнул он.

Он был смертельно обижен, ведь это именно он все выходные сооружал для меня бамбуковый трон. А я говорила о том, какой мужчина мне нужен – лучше всего старый и богатый. Он-то был как раз наоборот и, следовательно, даже не рассматривался. И хотя я всего-навсего придуривалась, именно это он и усвоил про себя: слишком бедный и слишком юный. У меня не хватило эмпатии, чтобы заметить, каким суровым был для него этот момент. Я не понимала, что он чувствовал себя растоптанным, потому что таким, про которого я наболтала, ему никогда не стать. Даже если моя болтовня и была преувеличена.

А я сидела и оправдывала свою шутку, говорила ему, что он не должен принимать всерьёз, будто я мечтаю регулярно купаться в мышином молоке. Но от этого становилось только хуже. Ведь дело было не в шутке, а в позиции. Мне потребовалась вечность, чтобы это понять. Мы просидели рядом в молчании добрую четверть часа, а гребцы на каноэ тем временем приступили к тренировке у другого берега. Бац! Комар.

Мысленно я ещё раз прошлась по тому, что сказала ему. И спросила себя, что уж такого страшного во всём этом. Процесс осознания, постепенное постижение всего этого, тот переход от моей упрямой позиции обороны к пониманию проходил медленно, и я помню его до сих пор. И так, как в один прекрасный день обнаруживаешь, что больше не хочешь есть из детской тарелки, или снимаешь со стены постер с лошадью, так я в тот день изменила свою позицию ожиданий от жизни. И хотя я всё ещё не знала, кем хочу стать, но поняла, что должна что-то сделать для этого. Алик, я думаю, знал это для себя ещё с раннего детства.

И, наконец, после продлившегося вечность молчания я положила ладонь на его летнее колено и сказала:

– Извини.

– Ничего.

– Нет, правда.

– Да-да.

Я оттолкнула его колено, и мы посмотрели друг на друга. Это был бы, пожалуй, ещё один сказочно подходящий момент для поцелуя, но вместо этого он убил комара на моей ноге и сказал:

– Мне надо идти обедать.

– А можно мне с тобой?

Он был ошеломлён:

– Что, правда? К нам?

– Да. Если можно, конечно.

И мы пошли через мост назад в Мейдерих. Он катил свой велосипед и рассказывал мне про один эксперимент, при котором втыкали в лимон гвоздь и канцелярскую скрепку. Если соединить два эти предмета снаружи проводником, по нему шёл ток. И яблоко тоже годилось для такого опыта. Или картофелина. Ага. Бац! Он просто был гораздо умнее меня.

Семья Чериф жила в посёлке Ратингзее, похожем на крошечный город, потому что все его дома типовой застройки были маленькие и прижатые друг к другу, так что не имели отдельной двускатной крыши. Ни один из этих блочных домов не был выше двух этажей. Домики выглядели совершенно одинаково, как будто великанский ребёнок старательно выставил свои кубики в аккуратный ряд.

Со стороны эти домики казались отталкивающими, наподобие длинной крепостной городской стены с бойницами, потому что окна выглядели как щели в кирпичном фасаде, да ещё и на высоте двух метров, так что с улицы внутрь и не заглянешь.

Я была обеспокоена и заинтригована одновременно, хотя в наших поездках с отцом уже достаточно насмотрелась на горняцкие посёлки и старые рабочие кварталы. Для нашего бизнеса плохое место. Большинство жителей не разбивают огородики, не сажают садики, где могли бы сидеть под тентом. Или охрана памятников запрещает яркие маркизы. Или у людей нет денег. Рональд обводил такие посёлки на карте красной чертой и объезжал их стороной, как и садовые участки на окраине города, так называемые «сады Шребера». Только набьёшь там мозоли на ногах, но так ничего и не продашь.

Алик открыл дверь и позвал мать. Мы вошли в дом, похожий на кукольный. Весь нижний этаж был едва ли больше одной моей комнаты в Ханвальде, но разделялся на три помещения и прихожую. Мать Алика вышла из затуманенной кухни, где готовила что-то, остро пахнущее луком. Её круглое лицо состояло из морщинок и лопнувших сосудиков. Я нашла мать Алика очень красивой. Она была моложе моей. Алик представил меня, а потом была печень с луком, которую мы ели в саду. По крайней мере, я попыталась есть, но мясо не жевалось. Я отрезала слишком большой кусок и теперь гоняла его во рту из одной стороны в другую, чтобы распределить нагрузку на зубы равномерно при попытке хотя бы перекусить кусок надвое. О большем нечего было и думать.

Алик проявил куда большую ловкость. Он отпиливал от своего куска печени микроскопические ломтики, чтобы потом просто проглотить их вместе с луком и картофельным пюре. Но он-то заранее знал, что по-другому не получится. Жуй, Ким, жуй!

– Значит, ты приехала из Кёльна, – сказала его мать. Это было скорее утверждением, чем вопросом.

Я кивнула.

– Никогда там ещё не была. И что, красиво там?

Я кивнула, жуя, и пробормотала:

– Хм-м.

В конце концов я решила просто проглотить кусок целиком. Иначе мне пришлось бы сидеть тут часами, кивать и не иметь возможности промолвить ни слова, что казалось мне невежливым. Итак, я сделала рывок и схватила свой стакан воды, чтобы помочь печени проскользнуть в глотку. Это была большая ошибка.

Я проглотила печень, но она застряла на полпути. Я сглотнула ещё раз, она продвинулась у меня в пищеводе на миллиметр ниже, и я начала хрипеть, как Дарт Вейдер. Алик находил это забавным. А я нет – и указывала себе на шею. Он поднялся в полном спокойствии, встал позади меня, обвил меня руками и рывком поднял со стула, после чего проклятая свиная печёнка выстрелила у меня изо рта как пушечное ядро и приземлилась на горку картофельного пюре, где и осталась лежать как дохлая мышка.

– Тут кто-то сильно проголодался, – сказал Алик, уважительно глядя на этот большой кусок, и мне захотелось влепить ему, тем более что я за секунду побагровела. Я могла лишь надеяться, что мать Алика припишет это моему усилию, а не моему стыду. Она сказала:

– Не мучайся, не надо есть, если не нравится. Я тоже не люблю печень. Но Алик любит, вот и готовлю её.

Она мне очень нравилась.

После еды – а я доела потом пюре и лук, они была безупречны – мы сидели в садике, по площади равном парковочному месту моей матери перед гаражом в Ханвальде, и наслаждались солнцем. Мать Алика курила.

– А вы приехали из России?

– О да.

– И откуда конкретно?

– Из Томска.

– Ах-х, – сказала я, как будто знала, где это. Томск! Ясно дело!

– Это в Сибири, – сказал Алик.

– Там много немцев, – сказала его мать.

– Когда-нибудь мы туда съездим. Сперва в Томск, а потом в Тунис.

Оттуда был родом его отец. Между этими местами протянулись целые миры, я и сегодня ещё удивляюсь той естественности, с какой Алик относился к своему происхождению. И я никогда так и не узнала, то ли он тунисский араб, то ли больше русский, по крайней мере, походил он и на того, и на другого, а вёл себя по отношению к повторному использованию металла исключительно по-немецки – с педантизмом и деловитым интересом.

– И как там, в Томске? – спросила я.

– Летом много комаров. Просто миллионы, – сказала Катарина Чериф и улыбнулась, как будто речь шла о самом счастливом воспоминании её детства. И я заключила из этого, что Томск, должно быть, нечто вроде Дуйсбурга.

– А как твои родители познакомились? – спросила я потом, когда мы шли назад. Мы собирались ещё какое-то время провести в МБК, а кроме того, Лютц обещал купить лёд, потому что на взгляд завсегдатаев напитки были недостаточно прохладительными. Родители Алика встретились на уборке квартир. Оба оказались в одной бригаде по уборке здания управления Тиссена. Это было пятнадцать лет назад. Тут и поженились, на свадьбу ни из Туниса, ни из Томска никто не приехал. Зато потом появился Алик, и семья в какой-то мере определилась. По крайней мере, сейчас Амин Чериф начальник смены в автомойке, а его жена три дня в неделю работает уборщицей. Этого достаточно.

– Мой отец не хочет, чтобы я учился дальше.

– Почему нет?

– Он считает, что высшее образование не для таких, как мы. Нам не положено. Как-то так. – Он казался растерянным, но и сердитым. Эта тема явно была болезненной в доме Черифов. – Если его послушать, я должен был на каникулах работать у него на автомойке, мыть колёса. А твой отец учился?

Тут до меня снова дошло, что я ничего не знаю о жизни моего отца и о том, чем он занимался до своей карьеры торговца маркизами. Есть ли у него вообще профессия. Он как был, так и остался для меня Смутным.

– Я знаю только, что он чего-то натворил. В ГДР. Он бежал, мои родители разошлись, и вот он продаёт маркизы.

– И ты не знаешь, что именно?

– Что «что именно»? – Мы как раз шли мимо «Пивной сходки Рози», где Клаус выгружал несколько коробок с кубиками льда.

– Ну, что он натворил.

– Понятия не имею.

Алик медленно катил свой велосипед по нашей луже и сказал:

– Может, он даже убийца.

– Ты в своём уме?

– А что, они бывают иногда совсем неприметными. От них никогда не ожидаешь ничего такого. Но можешь получить. Он кого-нибудь убил, и ему пришлось бежать. А теперь он обзавёлся неприметной личностью.

– Очень может быть.

– Прикончил кого-нибудь из мафии. Они его ищут годами, чтобы отомстить. Но не найдут, потому что он оставил им ложный след. А сам спрятался здесь. В Мейдерихе. Где его никто не ищет. Это превосходное укрытие.

По крайней мере в последнем он был совершенно прав. Здесь гарантированно никто не станет искать. Алик был полностью захвачен своей теорией.

– Такие типы, как твой папа, беззвучные убийцы. Они не оставляют следов. Они приходят в темноте и исчезают бесшумно как кошки.

Машина Рональда стояла перед складом. И внезапно представление о том, что он заказной убийца без прошлого, обрело реалистичные контуры. Возможно, он носил когда-то смокинг и прокрадывался в ложу Пражской оперы, чтобы удушить крёстного отца мафии витым шнуром занавеса, в то время как на сцене толстая певица разрывалась в арии. Да, конечно, такое могло быть. В изображении Алика мне это казалось всё более достоверным.

Тут мой отец вышел из склада. Белая рубашка, рукава закатаны, широкие штанины плещутся о тонкие ножки, спутанные русые волосы. Он выглядел таким невинным, таким озарённым – с начала своих успешных продаж – и таким счастливым из-за того, что увидел нас, детей.

– Вы только представьте себе, Лютц закупил кубики льда, – воскликнул он. – Это же будет новое измерение в здешней культуре питья. Неслыханное дело.

Я думаю, никогда у меня не получится любить моего отца больше, чем в ту минуту. Я простила бы ему любое убийство.

День тридцать седьмой

Наши выезды охватывали всю территорию Рурского бассейна, но никогда не выходили за границы этой области. Мне это казалось странным, потому что, разумеется, были и куда более благополучные места, до которых, кстати, тоже можно было добраться от Дуйсбурга за всё те же тридцать минут. Дюссельдорф, Нойсс, Крефельд, Вупперталь, а также Мёнхенгладбах, если добавить ещё несколько минут пути.

Но мой отец не хотел, по крайней мере, до тех пор, пока не обеспечит своими маркизами всю Рурскую область. Это был его особый род «хоррор вакуи», страх пустоты и переполнение художественного пространства деталями. Он просто не мог оставить пустым ни одного места на карте. Только после этого он сможет расширить рамки. Мне приходилось принимать это как данность, даже если это означало, что мы вместо того, чтобы попытать счастья в Дюссельдорфе, толчёмся в Нойкирхен-Влюйне, Шверте и Люнене.

Наши успехи оставались внушительными с момента изменения стратегии, и Рональду Папену приходилось чаще выезжать на монтаж, чтобы поставить заказанные товары. Мысль о том, что во время таких наездов его могут разоблачить как обманщика, его немного страшила, как он мне признавался. Но этого не случилось ни разу. Покупатели всегда радовались его появлению. Он предварительно выкраивал полотнища, обшивал края на трескучей швейной машинке, складывал готовые маркизы с сочленениями и монтажным материалом, каждый комплект отдельно, на складе и таскал по пять-шесть комплектов к своей машине, чтобы потом целый день развозить по местам назначения и монтировать там «Мумбай» или «Копенгаген».

За несколько недель он продал больше, чем за все предыдущие четырнадцать лет, что колесил по Рурскому бассейну. Поскольку он отмечал булавкой каждую продажу на карте в своём складе, скоро пришлось докупать новые булавки. Он едва не впал в состояние, близкое к стрессу, тем более что Лютц, Ахим и Октопус постоянно требовали от него выставить на круг угощение. Он не мог и не хотел отказаться, но в многочисленных пари быстро отыгрывал своё назад. Поскольку сам не пил, он никогда не впадал в эйфорию и делал ставку только тогда, когда точно был уверен в выигрыше. Сорок евро от Лютца за то, что Австралия не была федеральным штатом США. Двадцать евро от Ахима, потому что последний, конечно, никак не смог выдержать шесть минут не дыша. Тридцать пять евро опять же от Лютца, который утверждал, что полосы дорожной зебры так называются потому, что в колониальные времена действительно изготавливались из шкур намибийских зебр. В этом якобы участвовал его собственный дед в дубильне фабрики полос зебры в Бохольте. И рано потом умер. А виной всему были химикалии и шкуры зебр, от природы ядовитые. Но это утверждение было опровергнуто при помощи энциклопедии Брокгауза, из которой у Рональда было по крайней мере три тома, и среди них по случайности оказался том с буквой «З». Лютц потом жаловался, что Брокгауз ничего не знал о дубильне полос зебры, а ещё могло быть такое, что фабрика находилась вовсе не в Бохольте, а в Боркене. Или в Боттропе.

К этому времени мы с отцом уже приобрели верное чутьё к тому, в какой местности можно поживиться. И мы отыгрывали наши номера уже настолько отработанно, что нас действительно трудно было бы разоблачить. Конечно, был один-другой клиент, который нам не верил или самое позднее при монтаже указывал на то, что мы его слегка провели насчёт опасности меланина. Но они не чувствовали себя при этом жертвами – скорее уговорёнными. И в конце концов соглашались с тем, что товар в порядке, а наши намерения были вполне честными. Тем более пожизненная гарантия. Поэтому один день в неделю Папен отводил на гарантийное обслуживание, чтобы ремонтировать установленные маркизы и регулировать точность работы механизма.

Мой отец заключал теперь договоры и без моего сопровождения. В такие дни я хотела остаться с Аликом на его площадке с металлоломом, в посёлке, на тренировочной площадке MSV или отдохнуть на нашем пляже. Великодушный Рональд Папен, полные карманы денег и полное сердце любви, приглашал нас почти каждый день после работы в кафе-мороженое «Венеция». Одна вазочка мороженого за другой исчезали в наших горячих телах. Ему нравилось сидеть между мной и Аликом и слушать, что нас волновало. Если я рассказывала, что на «Евровидении» произошёл обман, потому что греческая денежная премия победителя была не так хороша, а немец занял последнее место, Рональд поднимал брови или качал головой как сомневающийся. Он вообще понятия не имел об этих вещах, но говорил очень сочувственные вещи, такие как: «Ну надо же, подумать только» или «М-да, это и правда жаль». Или своё обычное «неслыханное дело». Потом зачерпывал ложечкой мороженое, облизывал губы и говорил: «Опять совершенно волшебно». Он всегда заказывал что-то другое, как будто первооткрывательством такого рода мог заместить несостоявшиеся туры по миру. Изучением меню «Венеции» он компенсировал свою потребность в приключениях и путешествиях. По крайней мере, так мне тогда казалось. И мне нравилось, как он ел мороженое: на каждую горку в своей ложечке он сперва посмотрит, прежде чем сунуть её в рот, как будто хочет взглядом отделить мороженое от ложечки. Он иногда был как ребёнок, который то и дело пробует что-нибудь впервые. Или как очень старый господин, который с каждым кусочком вспоминает давно минувшее.

Когда я в разговоре добавляла, что «Евровидение» без усилий могла бы выиграть группа Klaus Renft Combo, если бы она не выступала за Германию, он реагировал на эту шпильку с воодушевлением: «Ты так считаешь? Надо бы им подсказать!» Я и по сей день не вполне уверена, то ли он не понимал мою иронию, то ли просто хотел сделать мне приятное. Может быть, он понимал меня всегда очень точно. И, возможно, это глубокое понимание и было причиной того, что он никогда не говорил со мной о школе; о возможностях образования, о перспективах, накопительных фондах или о деле с Джеффри. Он нисколечки меня не воспитывал в том понимании, когда говорят, как надо себя вести или как получше устроить свою жизнь.

В первое время я полагала, что он мной совсем не интересуется, но это было не так. Он просто не хотел мне ничего навязывать, к тому же не имел понятия о педагогических подходах к трудновоспитуемой шестнадцатилетней девочке. Но он инстинктивно делал то, что надо, и, разумеется, всё-таки воспитывал меня, как бы по ошибке, показывая мне на собственном примере, как ведёт себя цивилизованный человек. Он всегда был вежлив, для каждого находил улыбку, выслушивал терпеливо, всегда был готов помочь и никогда не был циничным. Он был аккуратен с вещами, что мне очень нравилось и постепенно я это переняла. Вещи обладали для него ценностью, и он ничего не ломал намеренно. Временами это приобретало даже гротескные черты. Папен, например, никогда бы не додумался надуть бумажный пакет из-под бутербродов, ударить по нему и потом уже смять. Он его распрямлял, разглаживал и клал в кучку старой бумаги. Эти странно нежные жесты разглаживания характеризовали его больше, чем любая сказанная им фраза, а он, кстати, никогда не говорил больше, чем было необходимо. А если и говорил, его слова никогда не служили руководством к дальнейшей жизни.

Иногда мы не говорили вообще. Общение насыщалось нашим шоу. После этого мы сидели в машине, пили что-нибудь, он делал записи, а потом мы снова выходили. Я отучилась подвергать его инквизиторским допросам о том, что было с ним раньше. Разумеется, в своём прошлом он делал что-то, что его будоражило и о чём он наверняка часто думал. Так у меня по сей день с Джеффри. Я не могу с ним встретиться без того, чтобы моё преступление снова и снова не всплывало в памяти. Я смотрю на него и всякий раз думаю: тогда мне было пятнадцать лет. А ему было девять, а теперь ему двадцать шесть. И от этого никуда не денешься.

Папен неохотно говорил о себе и никогда о неприятностях, горестях и потребностях. Самое большее, что он мог сказать – это «немножко проголодался». Или он тихонько ругался себе под нос, когда не мог найти какой-нибудь диск, которому всегда радовался. Но у него, в отличие от Хейко Микулла, не было склонности к бесконечным монологам. Ни тогда, ни теперь я не могу себе представить, как двое этих мужчин могли быть лучшими друзьями. Когда однажды я мельком обронила эту мысль, мой отец ответил только: «Да. Неслыханное дело. Я тоже не могу».

О чём я вспоминаю с большим удовольствием, когда думаю о тех летних каникулах, это о тишине и покое. В принципе о том, чего в самом начале тех шести недель я боялась как смертельной скуки. Мира и тишины в моей прежней жизни почти не случалось, всегда что-нибудь происходило. А на том производственном дворе бывал разве что шум, который производил Лютц, когда не мог выкрутить какой-нибудь винт, поэтому ругался и включал болгарку, чтобы срезать эту штуку, выпуская сноп искр; или подъезжал грузовик экспедиторской фирмы «Эмке» («Всегда доставим далеко и близко»), а после остановки громко фыркал, и через мгновение хлопала водительская дверца.

В то же время мир во многом касался меня, потому что мужчины обходились со мной внимательно и дружелюбно. Все остальные, в том числе «маленький русский», как Алика за глаза и в глаза называли Ахим и Лютц, должно быть, тоже заражались этим.

Я вообще не замечала того обстоятельства, что я в этом обществе была единственной девочкой, особой женского пола. Этих мужчин, казалось, женщины вообще не интересовали, во всяком случае, не были темой разговора, более того: казалось, всё женское внушает им страх. Про моего отца я могу утверждать это точно.

Однажды мы ехали в машине по пригороду Дортмунда Аплербеку, как вдруг у меня заболел низ живота. Я прижала его ладонью, и это не ускользнуло от внимания отца. На светофоре он посмотрел на меня с сочувствием и спросил, не с желудком ли что. Может, съела что-нибудь. Я отрицательно помотала головой. Не пищеварение ли. Это, мол, на кишечнике отражается, и это бывает очень больно. Я опять сказала «нет» и не имела желания говорить о моём недомогании. А кому охота?

После этого он мне объяснил, что не надо стесняться небольшого метеоризма. Если что-то рвётся наружу, надо его выпустить. Сам-то он, мол, никогда не делает это при людях, только когда один.

– Но если тебе надо пукнуть, ты не стесняйся. Мне это ничего. В своей-то семье.

Я сказала, что это никак не связано с кишечником, после чего он начал рассказывать про таксу из его юности, которая издавала такую жуткую вонь, что до соседнего дома доходило.

– А была-то при этом вот такусенькая, – и показал ладонями отрезок сантиметров в тридцать. – Так что, если понадобится, мы просто опустим стёкла, только и делов. Тебе не надо стесняться.

Тут у меня лопнуло терпение:

– Папа, у меня Los Wochos!

– Что-что?

– «Индейцы в деревне», вот что.

– Какие ещё индейцы? Ты о чём?

Человек просто вообще не понимал, о чём я.

– «Сезон земляники», – сделала я ещё одну попытку.

– Как сейчас?

– Боже мой, ещё раз, «тётя Роза из Нижней области явилась в гости».

Он ничего не сказал, потому что не знал, что на это ответить, и я добавила:

– Ну, просто у меня месячные.

– О боже, – воскликнул он. – Что же нам теперь делать?

Он был всерьёз обеспокоен. Видимо, он считал, что мне не продержаться. Он был готов немедленно отвезти меня в больницу.

– Да просто остановимся у аптеки, и я куплю тампоны.

– Я могу что-нибудь ещё для тебя сделать? – Мой отец явно приготовился к многочасовой операции.

– Нет, папа. Больше ты ничего не сможешь сделать. Но спасибо за готовность.

– Не за что.

Когда я вышла из аптеки, где, к счастью, оказался и туалет для покупателей, бедный Папен всё ещё был бледен как смерть. Мысль о том, что его дочь была уже юной женщиной, заметно перенапрягла его. Но он и во всём остальном сторонился женщин. Когда я однажды его спросила, не хочет ли он познакомиться с какой-нибудь приятной женщиной, он только и нашёл что сказать: «Ах, я не знаю». Это всё равно что спросить у владельца малолитражки, не хочет ли он «феррари». В его ответе смешались восторг и бессилие.

Оглядываясь назад, я думаю, что мой отец, как и все его друзья, просто завязал с любовью. Они никогда не отпускали шуточки на сей счёт, они не были ни презрительны, ни заносчивы, и они не таращились на меня так, как это делал Хюттенвальд, друг Хейко, во время гриль-вечеринки. Это было всего пару недель тому назад, а мне казалось, что всё это происходило в другой жизни.

И впоследствии я больше никогда не чувствовала себя в присутствии мужчин так вольготно, как среди этих опустившихся пьяниц. Они без сомнения были лучшим, что могло случиться с подростком, стоящим на грани. Не только потому, что были неизменно дружелюбны; они обладали также действующей меркой ценностей. Они никогда не пытались склонить меня к выпивке. Они не внушали мне своих политических убеждений, не пытались обратить меня ни в какую веру, а тем более поучать. И никогда не обманули бы своего трактирщика. Они, правда, при малейшей возможности не оплачивали свои подставки под пиво или, когда прижмёт, платили раз в месяц. Но при этом не пытались его обмануть. Они были простые, но честные. Мой отец сидел среди них с удивлённым лицом, словно гость, говорящий на чужом языке, ничего не понимая, но радуясь обществу.

И они занимались своей работой без досады. Октопус, правда, не работал. Он был ранним пенсионером или, как они выражались, «приватье». Никто не знал, где он жил, но где-то неподалёку, иначе проводил бы свой досуг в какой-нибудь другой пивной. Но никто его об этом не спрашивал. Он, как и остальные, был одинок, приезжал на велосипеде, имел в соответствии со своим статусом многорукого и всеядного пьяницы звонкий смех и, предположительно, прочитал книг больше, чем все остальные. Лютцу, например, по моей прикидке, хватило одной «Помоги себе сам, БМВ 318i. Год выпуска 1986». В случае Клауса я допускаю пару-тройку бульварных романов, тогда как образование Ахима ограничивалось зачитанными экземплярами эротического журнала «Пралине», забытыми шофёрами в грузовиках.

Октопус, самый старший в компании, был в этом отношении другим и охотно цитировал русских классиков, причём я и до сих пор не уверена, действительно ли его афоризмы происходили из «Братьев Карамазовых», «Преступления и наказания» и «Войны и мира». Насчёт его фразы «Лучшее в вине – это регулярность его употребления» я как-то сомневаюсь, что она исходит от Фёдора Достоевского, как уверяет Октопус.

Октопус был замечательный затейник – именно то, что надо для вечерней программы, когда возвращаешься вечером на нашу территорию и стряхиваешь с себя пыль утомительного дня продаж. Ни отец, ни я никогда не говорили с остальными о деталях нашего бизнеса, да и кого это интересовало. При этом мы могли бы рассказать куда более увлекательные истории, чем Лютц, Ахим или Клаус, которые практически никогда не покидали нашу промышленную зону. Мы же уезжали каждое утро и переживали приключения. Мы заглядывали в чужую неведомую жизнь. То был опыт, который и по сей день подпитывает меня в моей профессии.

В Унне мы продали маркизу супружеской паре, у которой маркиза уже была. Такого с Рональдом Папеном ещё не случалось. Эта пара вдруг оказалась около нашего автомобиля, когда у нас был перерыв; мы ели бутерброды с сыром и слушали «Борьбу за Южный полюс» группы Stern-Combo Meißen, потому что была очередь отца выбирать музыку. И во время этого эпического зонга о завоевании Антарктиды у нас перед ветровым стеклом вдруг очутилась эта пара. Мужчина показал на оборудованный нами балкон и без выражения сказал: «Мы тоже такое хотим». Рональд Папен выключил музыку, опустил стекло, высунул голову наружу и спросил: «Что вы сказали?»

– Мы тоже такую хотим, именно такую, – сказала женщина.

Наша модель «Мумбай» нравилась им больше, чем их собственная маркиза.

Сражённый такой вкусовой решительностью, мой отец ответил:

– Вы что, серьёзно?

Потом продал им без всяких усилий и без применения моего или своего искусства убеждения «Мумбай» – три секции по два метра, включая монтаж и пожизненное обслуживание, за триста евро.

Но по-прежнему продолжались и все мыслимые неудачи. Однажды мы стояли уже в миллиметре от заключения договора, как наш бизнес сорвался. Это произошло в Виттене, в сухую и пыльную среду на Аугуста-штрассе. Мы позвонили в дверь с табличкой «Р. Шроер», и после целой вечности ожидания нам открыло дверь чудовище, которое мне никогда не забыть. И если быть точной, он даже не открыл нам дверь, а чуть ли не сорвал её с петель.

Перед нами стоял могучий бородачище в коричневой кожаной экипировке с внушительной капсулой на причинном месте. Весь его вид говорил о том, что Р. Шроер собрался в Ауэнланд охотиться на единорога. Но самое сильное впечатление производила его лысина, на которой красовались татуированные мозги. В цвете. Со всеми извилинами.

– Вам чего? – прогромыхал он.

И мой отец, близкий к обмороку при виде средневекового и как бы лишённого черепной коробки чудовища, заикаясь сказал:

– Ничего. Действительно. Совершенно ничего.

– А зачем пожелали доступа, если ничего не хотите, а? – сказал господин Шроер, слегка подавшись вперёд. Но хотя бы боевого топора у него в руках не было. Топор стоял позади него в прихожей и поблёскивал лезвием. Похоже, за ним хорошо ухаживали. Вероятно, у хозяина не было автомобиля, и он весь был сконцентрирован на полировке топора. Если я что и усвоила в Рурском бассейне, так то, что хорошая автополитура может сделать человека счастливее, чем кругосветное путешествие.

– Мы только хотели спросить, не интересуетесь ли вы, к примеру, маркизами. Для балкона. У вас ведь её нет. Маркизы.

На какой-то момент казалось, что человек напряжённо думает, на его видимых мозгах и правда появились морщинки. Потом он, к нашему удивлению, прохрюкал:

– А, маркетингуете! Разъезжие торговцы! Входите и покажите ваш товар лицом. Тогда посмотрим.

Он отступил в сторонку, и мы робко прошли впереди него в гостиную, обстановка которой представляла собой нечто среднее между «комнатой ужасов» и пыточным подземельем. Как и во множестве других гостиных, которые я видела в то время, этот господин Шроер имел журнальный столик с плиточной мозаикой, этот столик можно было поднимать повыше и опускать пониже. На столе валялось множество табачных крошек и керамический череп, служивший этому ландскнехту пепельницей. По телевизору шло шумное дневное шоу, его многие включали в это время. Там некий Ульрих как раз жаловался, что хотя он и платит за Сабину, но она его к себе не подпускает, в отличие от Лотара, который просто негодяй, о чём Сабина ещё узнает. Этот разухабистый сценарий по ящику находился в непревзойдённом диссонансе с мрачной обстановкой Р. Шроера. Он смёл табак через край стола своими могучими лапами и проворчал:

– Выкладывайте, что у вас. Пить хотите? У меня есть свежая холодная вода из плодородного источника. Подкрепление для странствующих.

– Э, спасибо. Да, с удовольствием, – сказал Папен.

После этого жуткий лысомозгий выключил телевизор, протопал в свою кухню, и потом мы услышали, как он наливает нам воду из плодородного источника водоснабжения города Виттена.

Он вернулся с двумя полными стаканами и поставил их на столик. Потом рухнул на свой чёрный кожаный диван, утомлённый так, будто прискакал верхом из Гондора.

– На здоровье, вот ваш напиток, да освежит он вас. Итак, что вы можете предложить?

Папен робко извлёк образцы из сумки и завёл свой рекламный трек. Он инстинктивно пытался подстроиться под речь своего собеседника, и у него неплохо получалось. И хотя я боялась этого парня, мне пришлось подавлять смех, когда Папен говорил:

– Всё, что я могу вам предложить, это тень. Бесценное затенение, по которому так тоскуешь, когда солнце прожигает мозги.

Он смолк и замер. На краткий миг в помещении воцарилась вероятность того, что Р. Шроер перевернёт столик, чтобы ринуться на моего отца и вырвать сердце у него из груди. Но он лишь поглядывал своими маленькими глазками, и я быстро перехватила инициативу у моего перепуганного отца.

– Вы могли бы ещё увеличить царство тени, которое несомненно представляют собой ваши покои, пока вечер не перехватит у луны скипетр света.

Господин Шроер погладил свою бороду.

– И представьте себе, вы могли бы насладиться кружкой свежего пива под защитой этого крова. С видом на ваши владения.

Это представление явно понравилось клиенту. Он подался вперёд и пощупал ткань между пальцами. Наклонив при этом голову, он предоставил нашим взорам свой якобы разверстый череп. Мы зачарованно смотрели на него, и этот вид показался мне ещё более сверхъестественным, когда я увидела вену, которая пульсировала за его виском. Казалось, мозг бьётся в лихорадочном размышлении. Мой отец собрался с силами и добавил:

– К тому же у вас есть выбор. Между моделями «Копенгаген» и «Мумбай».

Упс.

– И сколько стоит всё удовольствие? – прогнусавил Шроер, сразу выпав из роли, что принесло Папену огромное облегчение.

– При вашем размере балкона двести евро, – сказал он.

– Двести талеров, – строго поправил его Шроер.

– Талеров. Конечно, талеров, – старательно исправился мой отец. – Двести талеров, причём ни одного дополнительного кройцера за поставку и обслуживание, – быстро добавил он.

– «Копенгаген», – мрачно сказал Шроер. – Мне думается, он станет моим кнехтом, ответственным за тень.

– Очень хорошо, – сказал мой отец, доставая из сумки бланк договора, а из кармана куртки шариковую ручку. Он сел и сказал: – Тогда мне потребуется ваша фамилия для наряд-заказа.

– Ромуальд Воитель.

Папен осторожно засмеялся:

– Нет, ваша настоящая фамилия. Та, под которой вы зарегистрированы.

– Ро-му-альд Во-и-тель.

– А у двери написано Р. Шроер, – попытался возразить мой отец миролюбиво и немного иронично.

– Он мёртв.

Тут мы оба запаниковали. Отполированный топор.

– Как вы сказали? – спросил мой отец.

– Это смехотворное прозвание я давно оставил в прошлом. Пишите: Ромуальд Воитель, город Драхенбург в стране Элизии.

Рональд Папен растерянно почесал голову и сказал:

– Я бы сделал это незамедлительно, господин Воитель, но ведь я предоставляю всю отчётность в финансовые органы. А там сидят люди, решительно лишённые чувства юмора, в отличие от нас с вами.

– Что это значит? – прогремел Ромуальд. – Ты что, думаешь, я шучу? Негодяй! Бесславный оборванец! Хочешь попробовать на своей шее мой топор?

– Да не хотелось бы, – сказал мой отец и стал медленно подниматься.

– Тогда пошёл отсюда! И прихвати своё бестолковое подмастерье, пока я не раскроил ей башку как кочан капусты, – прорычал Ромуальд Воитель.

Я думаю, ни до, ни после того мы так быстро не бежали к нашей машине. И ещё многие километры рёв этого обильно татуированного героя эхом отдавался в наших головах.

Такие стремительные обломы были редкими, но памятными и всегда сопрягались с особыми обстоятельствами. Так же было и в семье Тольксдорф в Ваттеншайде. Нас могло бы удивить, как быстро они открыли нам дверь. Как будто стояли и поджидали нас. Да так оно и было.

Перед нами сидели в гостиной господин и госпожа Тольксдорф, оба лет тридцати и подчёркнуто дружелюбные. Женщина время от времени вставала, хлопоча о невидимом младенце в соседней комнате. Её муж, Гартмунд, очкарик, тонкие пальцы и толстый нос, внимательно слушал, как мой отец расписывал ему преимущества «Копенгагена». Не потребовалась ни одна из наших испытанных историй, и цена, казалось, тоже не беспокоила Тольксдорфа. На самом же деле он только того и ждал, когда нить разговора перейдёт в его руки.

Этот момент наступил, когда мой отец, всё больше дивясь тому, что Тольксдорф не задаёт никаких вопросов, не высказывает сомнений и не выстраивает сценариев обороны, достал бланк заказа. И только он хотел уже приступить к его заполнению, как Тольксдорф хитро спросил:

– А нет ли у вас интереса к встречному бизнесу?

– А чем вы занимаетесь? – ответно спросил Папен, и вот он уже находился в лапах супругов Тольксдорф, которые в течение следующих двадцати минут убалтывали нас так рьяно, как будто речь шла о том, как воспрепятствовать угрозе атомной войны.

Если коротко, речь в их докладе шла о чудодейственном препарате из США, где его могут приобрести лишь сверхбогатые и кинозвёзды. А нормальные смертные не имеют доступа к пищевым добавкам, которые поэтому продаются на чёрном рынке за непостижимые суммы. Изначально, дескать, таблетки и порошки были разработаны для программы космических полётов, а потом одно калифорнийское предприятие запутанными путями приобрело лицензию. И можно приобщиться к этой успешной истории и нажиться на ней.

Бизнес-модель, которой уже годами промышляли супруги Тольксдорф, звучала заманчиво. Казалось, будто в принципе каждый мог огрести огромный кусок, да что там, много огромных кусков гигантского торта. Самое позднее на этом самом месте столь бурного изображения возникал, собственно, вопрос, почему Тольксдорфы жили на Фридланд-штрассе в бохумском Ваттеншайде, а не на Эльб-шоссе в гамбургском Бланкенезе. Но, вероятно, речь шла о некоем замалчивании. Или о желании быть ближе к потребителям, то есть к тем людям, которым они по своеобразной бизнес-модели могли предложить соучастие в оглушительном бурном потоке денег.

Продукты фирмы Sunpower содержали редкие витамины, а также микроэлементы, минералы и прежде всего изрядную порцию литгуколя-4. А это стимулятор кожи, который за несколько часов омолаживает кожу на десять лет. Абсолютно секретная формула. Литгуколь-4 – это вещество, специально получаемое на калифорнийском солнце, оно связывает солнечный свет в форму порошка. Если этот порошок растворить в воде и нанести на кожу, тотчас образуются гентостат и другие мультифортозолы, а с ними и подкожный жир. Кожа тут же становится свежей и упругой. Такие эффекты в других случаях достигаются только дорогими инъекциями или даже посредством операции. С литгуколем-4 можно вести образ жизни звезды, но за долю инвестиций в него.

Опробовано в космосе, вложения в разработку измеряются миллиардами. И теперь, наконец, стало доступно каждому. Просто с ума сойти.

Папен молча кивал, пока Тольксдорф, жестикулируя, продолжал объяснять, что в его колчане содержится в качестве встречного бизнеса.

– Ты понимаешь? Это же гигантский рынок, особенно теперь, когда эти продукты впервые появились в свободном доступе. Совсем недавно они были в руках немногих специальных фирм. Но у нас, – он показал на себя и свою жену, – есть лицензия!

На последних словах его голос взвился в высоту, это прозвучало как победный клич.

– Мы с ней имеем право этим торговать.

– И как я могу вписаться в эту игру? – спросил мой отец с радостным ожиданием.

– Если хочешь, мы приоткроем тебе дверь. И тогда ты сможешь продавать это эксклюзивно. Подумай только: раз уж ты всё равно в разъездах, для тебя уже сущий пустяк стать при этом миллионером.

Тут он явно переоценил алчность моего отца. Но историю с чудодейственным средством из космоса отец оценил по достоинству.

– Неслыханное дело! – так и сказал он.

– А я что говорю! – воскликнул Тольксдорф. – Всё устроено следующим образом: ты каждый месяц заказываешь товар на шестьсот евро. Ты его продаёшь. Это пустяковое дело. Оно приносит оборот в девять тысяч евро. Пятнадцатикратно от стоимости покупки. А если ты завербуешь и других распространителей, за каждого нового члена семейства Sunpower получишь премию сто евро, на которую будет уменьшена цена твоей закупки товара. Значит… – он поднял указательный палец и сделал паузу, – …если ты в месяц найдёшь всего шесть новых распространителей в своих поездках, ты будешь получать товар уже бесплатно. То есть ничего не вкладывая, ты поднимаешь девять тысяч. В месяц. Минимум.

В комнату снова вошла его жена, и я спросила, можно ли мне воспользоваться их туалетом. Мне в виде исключения действительно было на сей раз надо, и это была большая удача, потому что если бы я не ушла, Рональд Папен, вероятно, клюнул бы на это безумие и подписал бумаги.

Я шла по коридору, и дверь в детскую комнату стояла открытой. Может быть, госпожа Тольксдорф беспокоилась, что иначе не услышит младенца. Или она просто забыла закрыть дверь. Как бы то ни было, она стояла открытой, и я заглянула туда. Всё помещение было до потолка забито коробками. На каждой стояло название Sunpower, там были сотни коробок всех возможных габаритов. В середине комнаты как раз ещё оставалось место для детской кроватки, в которой младенец беспокойно вертел головой и что-то лепетал.

Когда я возвращалась из туалета, дверь была уже закрыта. Я вернулась на своё место в гостиную и посмотрела в глаза госпоже Тольксдорф. Она знала, что я увидела тысячи непроданных банок порошка Sunpower, громоздящихся в детской. Как сказал её муж, «этот товар рвут у нас из рук». И тут сидит напротив меня эта женщина, мы смотрим друг другу в глаза, и то, что я в них увидела, было чистое отчаяние. Тотальное несчастье. Полная безуспешность. Никто не покупал эту дрянь по неслыханным ценам. И никто в своём уме не поддавался на уговоры войти в долю этого мёртвого бизнеса. Каждый месяц, сколько действовал договор, в этот дом поступало товара на шестьсот евро, и товар складировался в детской комнате. Не удивительно, что оба приняли нас так дружелюбно, терпеливо выслушали преимущества раздвижной маркизы и казались такими заинтересованными. Госпожа Тольксдорф массировала большим пальцем одной руки тыльную сторону другой. Так сильно, что кожа под пальцем побелела.

– Моё предложение: я сделаю тебя руководителем продаж по всей западной части Рурского региона. Ты сейчас подпишешь, а я сделаю тебе вступительную скидку в тысячу евро. В ответ ты передашь мне «Мумбай» шириной три метра. Как ты на это смотришь? Вариант это или не вариант?

Рональд Папен колебался. Какой неожиданный шанс. Как нарочно теперь. В последнее время ведь выяснилось, что он в своём коммивояжёрстве мог распродать всё. И тут на смену идёт этот новый оригинальный продукт. Я к этому времени уже настолько хорошо знала своего честного отца, что могла читать его мысли.

Первая мысль: какие дружелюбные люди, им нравятся мои маркизы.

Вторая: такая оригинальная и надёжная бизнес-идея.

Третья: и они рассматривают меня как достойного этой идеи.

Четвёртая: да я из чистой вежливости не смогу отказаться.

Пятая: тогда я смогу профинансировать учёбу моей дочери.

Хорошо, пятую мысль я в нём не прочитала. Но если бы я в этот момент сказала, что это блестящая идея для того, чтобы оплатить мою учёбу, отец уже без всяких колебаний заключил бы договор и в течение двух лет стал бы владельцем целого склада калифорнийского литгуколя-4. Вместо этого я сказала:

– Папа, нам, к сожалению, надо идти. У меня опять разболелся живот. Мне очень жаль, но дела совсем плохи.

Я смотрела на него при этом с мольбой и настойчивостью, на какие только была способна. Против такого литгуколь-4 был бессилен. Мой отец вскочил, немедленно включив тревогу и спешку. Госпожа Тольксдорф вышла из гостиной, а мы ещё постояли некоторое время в нерешительности. Мой отец подал руку бедному Тольксдорфу, который целых полчаса старался завербовать распространителя, и мы простились. В прихожей Папен пообещал скоро заехать ещё раз на предмет заключения договора, но все знали, что этого не произойдёт. То было молчаливое понимание с того самого момента, как мы с госпожой Тольксдорф посмотрели друг другу в глаза. Она заперлась в ванной. Я слышала, как она плачет.

– Они хотели тебя надурить, – сказала я, когда мы сидели в «Венеции» у церкви Мира в Бохуме. Против обыкновения мой отец взял только кофе с мороженым. Я смотрела на него сбоку, а он, казалось, что-то обдумывал. Потом он улыбнулся и сказал:

– Да я знаю, сокровище моё.

Правда это была или он понял это только сию минуту, я не могу сказать до сих пор.

Наш примечательный общий провал состоялся на пятой неделе. В пятницу в Хаттингене. Это была уже почти что не Рурская область, и мне там очень нравилось. Мы сидели у плотины озера Кемнадер и хотели, собственно, уже закончить работу. Но в тот день мы ещё ничего не продали, а так завершать рабочую неделю нам не хотелось. А было бы куда лучше на этом остановиться, теперь мы это знаем наверняка. Итак, мы сели в машину и покатили по Хаттингену скорее бесцельно, наугад, пока не наткнулись в переулке Лэрхен-вег на очень хороший целевой райончик. Много балконов, оформленных вразнобой и с большими пробелами.

Мы начали обходить первый дом. Сперва наметили себе квартиры снаружи, потом пошли снизу вверх. На втором этаже позвонили в квартиру Лёнов. Мы вытянулись в струнку, чтобы уже на стадии приветствия оценить, какая стратегия может сулить нам успех. У нас уже вошло в привычку моментально вживаться в нужный сценарий.

Через некоторое время дверь открылась, и нам улыбнулась женщина лет сорока.

– Добрый день, – сказала она.

И Рональд Папен тоже сказал:

– Добрый день.

Но не успел он ничего к этому добавить, как женщина сказала:

– Как хорошо, что вы пришли, – и протянула моему отцу руку, – вы-то мне и поможете. Господь вас послал.

Она и мне подала руку, и мы прошли по прибранной квартире в столовую, где дымился чайник. Мы сели за обеденный стол, и женщина спросила:

– Хотите чаю?

– С удовольствием, – сказал Папен, радуясь беспрепятственному преодолению порога, а тут ещё и чай. Ситуация двойного выигрыша, как он считал.

Женщина вернулась с двумя чашками и печеньем на подносе и спросила, не хочу ли я горячий шоколад вместо чая. Я вежливо отказалась.

Тогда она заметила:

– Сегодня жаркий день.

– Да, верно. В такую жару всегда мечтаешь о защите, – сказал мой отец.

– Господь дарует нам солнце, а с ним тепло, жизнь, свет. Но иногда не понимаешь, уж не наказание ли это, – вздохнула женщина.

– Это очевидно. Иногда хочется посидеть в прохладной тени и отдохнуть. Тогда солнце может палить сколько угодно. Мы, люди, должны уметь защититься и от него.

– Это вы хорошо сказали, – ответила женщина. – Ах, была бы здесь сейчас моя мать. Вы бы с ней нашли общий язык. Я знаю это точно. Я это чувствую.

– Жаль, что её здесь нет, – сказала я с сожалением. – Но, может, она ещё придёт.

– Совершенно верно, дитя моё, – сказала она и погладила мою руку так, как я любила.

Мне показалось, что я угадала: эта женщина жила не в этой квартире. Слишком по-старому она была обставлена, да и запах. Она явно не сочеталась с этой квартирой. Должно быть, лишь присматривала за жилищем до возвращения матери. Такие ситуации не годились для продаж, потому что гость не мог принимать решения о приобретении.

– Не поговорить ли нам о свете и тени? – мой отец пытался снова направить тематику в сторону маркизы.

– Это хорошая метафора для жизни, – полагала женщина.

Мой отец сказал:

– Да, в жизни тёмные и светлые моменты сменяют друг друга. Таков ход вещей. Прилив, отлив, день, ночь. На свету пульсирует жизнь, повседневность, работа, конечно, тоже. А потом в темноте сосредоточение, созерцательность, что-то совершенно личное.

– Мама тоже именно так посмотрела бы на это.

– Меня это радует. Но иногда, особенно в ходе долгой жизни, мы совершаем открытие, что можем некоторым образом управлять светом и тьмой, радостью и горем, внешним и внутренним. Это постижение – вознаграждение возраста. Мы уже больше не зависим от капризов природы. Чем старше мы становимся, тем мы более самодостаточны.

– Это она. Всегда была такой. Моя мать. Настолько своенравна, просто до отчаяния, – сказала женщина и принялась грызть овсяное печенье.

– С одной стороны, да. Но, с другой стороны, это большое преимущество, такая независимость. Эта полная независимость от яркости и от затемнения, от жары и от холода, от сухости и от влаги. Это как раз то, в чём нуждается каждый.

– Да, это вы хорошо сказали, – повторила она и отпила глоток чаю. Она смотрела моему отцу в рот. Он тоже сделал глоток, прежде чем свернуть к своей конечной цели:

– Да, то, в чём нуждается каждый. И эта независимость от яркости и от затемнения, от жары и от холода, от сухости и от влаги имеет своё название.

– Да?

– Да. Маркиза.

– Маркиза? – недоверчиво повторила она.

– Совершенно верно, милостивая сударыня. – Он лучился, как взорванная атомная электростанция.

Она задумчиво посмотрела на него и после небольшой вечности сказала:

– Это самая красивая метафора, какую я когда-либо слышала. Благодарю вас за неё. Спасибо за маркизу. Вы обогатили мою жизнь.

Моему отцу теперь оставалось только выбрать между «Мумбаем» и «Копенгагеном». И определить ширину. Для этого ему требовалось выйти на балкон.

– Вы считаете, мы могли бы взглянуть? – радостно спросил он.

Дама тотчас с готовностью поднялась и сказала:

– Да, разумеется. Если это кажется вам целесообразным.

– Это необходимо, – со всей серьёзностью сказал мой отец и прихватил свою сумку. И они пошли по квартире, но она свернула не в гостиную, где был выход на балкон, а медленно открыла совсем другую дверь. За ней царила темнота. Только свеча тихонько горела у кровати. В которой лежала её мёртвая мать.

Мой отец тут же уменьшился ростом, а я заворожённо смотрела на безжизненное тело. Восковая кожа госпожи Лёнс-старшей поблёскивала, а рот был жёстко очерчен. Она выглядела никак не расслабленной, а скорее решительной, готовой ко всему. Казалось, она перебрасывается словечком с самим Богом. Тому определению своей дочери, что она крайне своенравна, она вполне могла соответствовать и после своей кончины.

– Я думал, мы идём на балкон, – заикаясь, сказал мой отец.

– Да зачем? Вы думаете, мою мать следовало уложить на балконе? – Она казалась уже нетерпеливой.

– Нет, что вы. Но из-за маркизы. Я же должен сделать замеры.

В этот момент соображение у женщины сработало заметно быстрее, чем у моего отца.

– Значит, вы не из ритуальной службы?

– Я продаю маркизы. Раздвижные маркизы в двух вариантах декора и разных размеров, – сказал мой отец из последних сил.

– Вы прокрались сюда с сопровождением ко гробу покойной и пытаетесь ещё после смерти впарить моей бедной матери тент от солнца?

– Маркизу.

– Скажите-ка, вам не стыдно, вообще-то? Вы притворились сотрудником ритуальной службы, чтобы навязать нам какой-то товар? Это неслыханно!

Рональд Папен был в отчаянии. Он не притворялся. Он просто подстроился под тон и мимику своей собеседницы и хотел звучать несколько благообразнее, чем обычно. Но прокрадываться и притворяться он и не думал. А как он мог оценить ситуацию правильно?

Мой отец извинялся минут десять, но дочь, которая ещё несколько минут назад была так расположена к нему, окатила его проклятиями и вышвырнула нас за дверь. Больше никакого бизнеса в Хаттингене, это было ясно. Рональд Папен потерял всякую охоту к бизнесу на эту пятницу.

На первом этаже у дверей мы столкнулись с господином. Тёмный костюм, белая рубашка, длинные прилизанные волосы.

– Вы идёте к Лёнам? – спросила я.

Он кивнул.

– Вы из ритуальной службы, верно?

– Да, это я, – тихо ответил он.

– Тогда будьте осторожны. Дочь сильно измотана. И на метафоры реагирует аллергически. Вы часто прибегаете к метафорам?

– Иногда, – неуверенно сказал мужчина. – И сегодня не надо?

– Только не про солнце, не про тень и не про маркизы в качестве метафор восхода и заката жизни. Окей?

– Главное, никаких маркиз, – поддакнул мой отец.

И с этим мы его оставили, поспешили к машине и дали газу. Но по-настоящему просмеяться решились только после того, как пересекли границу Рурского бассейна и оставили Хаттинген далеко позади.

День сорок первый

В самом начале, в июне, я думала, что скучнее этих каникул просто ничего не может быть. Но когда они стали близиться к концу, я уже знала, что мне будет недоставать склада, пляжа, ребят и моего отца. Можно было уже представить, как я снова сяду в поезд и поеду назад в Кёльн. В чистенький тихий Ханвальд.

Я уеду с коричневыми коленками, длинными волосами и глубоким знанием географии Рурского бассейна. Обогащённая основательным пониманием культуры закусочных этого региона. Я могла вслепую отличить соус карри из «Акрополиса» в Герне от того же соуса в «Акрополисе» Эссена. Я улаживала глубокий религиозный спор между Аликом и моим отцом о правильном пармезане для мороженого-спагетти. «Венеция» в Дортмунде применяла для этого кокосовую стружку. «Венеция» в Динслакене брала белый шоколад. Мой отец был за кокос, Алик за шоколад, я выполняла роль арбитра и принимала оба варианта. И был ли опрокинутый вафельный конус в вазочке «Пиноккио», то есть его как бы колпачок, лишь декорацией или предназначался для поедания? Съедобная декорация представлялась моему отцу невозможной опцией, противоречием в себе. Декорацию нельзя есть. И еду не используют для украшения.

– Смелое утверждение, – аргументировал Алик. – А как же тогда быть с гарнитуром при шницеле?

– С каким ещё гарнитуром?

– Ну, вся эта петрушка, которая всегда прилагается к шницелю.

– Это не гарнитур, это гарнир.

Мой отец ел всё. Очень просто. Мы проводили часы в дискуссиях по вопросу, может ли быть листовой салат со сливками или он обязан быть с уксусом и тмином.

Чем больше проходило времени моих каникул, тем свободнее я себя чувствовала. В этой жизни не было ничего срочного. Ничто не требовало никакой спешки, мы не испытывали никаких забот, ни над чем не ломали голову, кроме как над тем, чем были в этот момент заняты. Собственно, так и представляют себе идеальные каникулы.

До сих пор я связывала отдых с белым пляжем под пальмами и с обильным шведским столом. А теперь сидела утром с одним ломтём хлеба, намазанным Нутеллой, у канала Рейн-Герне и щурилась на воду, где Алик управлялся со старой вёсельной лодкой и показывал мне, как сделать стойку на руках, опираясь на борт, – и всё кончилось живописным падением. Он потом радовался, что рухнул в воду, а не внутрь лодки. Мы никогда не говорили о школе. Он, конечно, знал, что я осталась на второй год и не была большой умницей. Он мог бы надо мной посмеиваться на этот счёт или стыдить меня, но Алику это было скучно. Кроме того, он знал, что такое быть отверженным. Уже по одной этой причине ему бы не пришло в голову смеяться надо мной. И я была старше. И девочка. Это сдерживало его больше, чем всё остальное.

И с Рональдом Папеном я бы не смогла говорить о моих неудачах в гимназии, даже если бы хотела. Для него это просто не имело значения. Причина крылась наверняка в том, что у него не было воспитательного опыта, и он, вероятно, вообще не знал, что в этой родительской функции тема школы обычно регулярно затрагивается. Ему нечего было привнести, он не разбирался в условиях перевода из класса в класс, или в программе класса, или в перспективах будущего по части образования. Сегодня я думаю, что он был этому только рад.

С другой стороны, он должен был расценивать своё незнание и отсутствие талантов в области напоминания и поучения как недостаток, происходивший оттого, что целое десятилетие не брал на себя никакой ответственности за это. Ему не приходилось говорить с учителями, покупать к новому учебному году новые тетрадки, ручки, блокноты, обложки и учебники для меня. Он никогда не был на родительских собраниях и не обсуждал с другими отцами и матерями цель классной поездки, он никогда не исправлял со мной плохую оценку на посредственную и не заучивал со мной слова. В принципе во всём, что касалось школы, он не выходил за пределы собственной юности. В этом отношении в нём не было ничего отеческого. А поскольку так называемые серьёзные разговоры я считала обязательными только по месту постоянного жительства, то моя катастрофическая школьная карьера оставалась здесь запретной темой. То же самое касалось моих отношений с мамой, Хейко и Джеффри. Предполагаю, единственное, что бы сказал на эту тему Папен, было бы: «Хм. Да. Конечно, это неслыханное дело». «Неслыханное дело» могло у него значить и что-то исключительно хорошее, но и что-то очень плохое. Укроп в жареной колбаске? Неслыханное дело. Пробка на А40? Неслыханное дело. Опять новая вода в луже? Неслыханное дело. Семь необорудованных балконов в одном доме? Неслыханное дело.

– Ещё одна неделя, и каникулы закончатся, – сказал Алик.

Мы сортировали пустые бутылки по ящикам и приводили бар в порядок. Слава о Бич-Клубе к этому времени уже донеслась и до шофёров транспортной экспедиции, и некоторые из них стали заходить к нам на пиво в конце рабочего дня. Клаус теперь обслуживал иногда до шести платёжеспособных клиентов за раз. Мы и на улице установили указательный щит, и к нам во двор стали заворачивать и некоторые чужие. Кажется, я внесла оживление не только в бизнес моего отца.

Алик поставил полный ящик на прилавок.

– Как же всё будет дальше?

– Что как будет дальше?

– Когда закончатся каникулы. Ты уедешь домой. Тебя больше не будет.

– Да, жаль, – сказала я.

– Но ты могла бы остаться и здесь, – сказал Алик после паузы. – Переведёшься в гимназию Макса Планка, где учусь я. Будешь здесь жить, и мы и дальше будем видеться каждый день. Или почти каждый день. Каждый день я тебя и не выдержу, – он улыбнулся.

Об этом я ещё не думала. Эти шесть недель я рассматривала только как каникулы, вначале как погубленные, потом как удавшиеся. Но я никогда всерьёз не задумывалась о том, чтобы просто остаться здесь. Ведь не остаёшься же в Шарм-эль-Шейхе или на Ибице, когда заканчивается отпуск.

– Да это же чушь, – сказала я. – Я живу в Кёльне, а не здесь.

– Но могла бы жить и здесь, – настаивал Алик. А поскольку я не понимала, как это было важно для него, и потому что я вообще не понимала, как он боялся меня потерять, и потому что мне было шестнадцать и я не знала, что я для него значу, и потому что я лишь медленно начала учиться, как надо обходиться с чувствами других, я не нашла ничего лучшего и более разумного, как сказать:

– Не думаешь же ты всерьёз, что я стану здесь жить, если меня не заставят.

Это же было место каникул. Я не хотела сказать ничего обидного. Но для Алика, которому так сильно хотелось, чтобы я осталась с ним, мой ответ был сродни катастрофе. Он-то здесь жил. Он не был здесь на каникулах. Металлолом и красно-коричневая земля, бурьян по колено, затхлый запах из канала, тяжёлый воздух перед грозой и этот продуваемый всеми ветрами домик его родителей – были его родиной. Она была достаточно хороша для него, но явно недостаточно хороша для меня.

Он неуверенно вытирал тряпкой прилавок и боролся со слезами. В конце концов бросил тряпку на пол и пошёл к своему велосипеду. И как будто всего этого было мало, я крикнула ему вдогонку:

– Да хватит притворяться-то!

Но он уже сел и укатил.

В середине дня на склад заглянул Лютц. Мой отец как раз был занят тем, что готовил плёнку, потому что он действительно прельстил одну старую даму, и она за шестьдесят евро купила у него защитный чехол для ковра. Теперь он возился с этим чехлом, и у него было довольно дурное настроение, потому что оказалось очень непросто выкроить плёнку точно по мерке, да ещё и вдеть в края резинку, не повредив при этом хлипкий материал. Возможно, до него стало доходить, что эта производственная идея ещё не вполне созрела.

– Нам надо поддержать Октопуса, – сказал Лютц тоном, не допускающим возражений, о чём бы ни шла речь.

– И в чём же? – спросила я.

– Сегодня состоится турнир по скату. Проводит Общество рабочей благотворительности в Рейнхаузене. Он участвует. И мы поспорили.

– Кто на что поспорил?

– Я сказал, что он вылетит на первом круге. Ахим считает, что он войдёт в первую десятку. А сам Октопус поставил сотню на собственный выигрыш.

– Я считаю, это очень оптимистично, – сказал Рональд Папен. – Ну, тогда пойдёмте.

– Начало в тринадцать часов, – сказал Лютц. – Ты повезёшь.

Разумеется.

Турнир «Рабочей благотворительности» состоялся в зале пивной, и по дороге Ахим объяснил значение этого мероприятия.

– В Мюнхене проходят Олимпийские игры, в Лондоне есть Эйфелева башня, в Рио-де-Жанейро – карнавал. А в Рейнхаузене – турнир рабочей благотворительности по скату. Силами померяются лучшие из лучших. Некоторые едут больше двадцати километров, только чтобы принять участие. И Нюпер, конечно, всех сметёт.

«Нюпер» был чем-то вроде финалиста World of Warcraft. Нечеловеческая скат-машина из Хамборна, каждый год приносившая домой с чемпионата большой окорок. Окорок был легендарным главным призом весом в добрых двенадцать кило, пожертвование здешнего мясника. Нюпер не выигрывал его только один раз за последние семнадцать лет, потому что в день проведения чемпионата у него в доме случилась авария с водопроводом. Прорвало трубу в подвале. Случайность? Ну, не важно. Что поделаешь. Кто пожелал бы выиграть гигантский окорок мясной лавки Фрёлиха, тот должен был обыграть Нюпера. И ещё пятьдесят участников, которые собрались в ресторанчике «Келья Мартинуса» без опоздания, чтобы пройти жеребьёвку по столам.

Когда мы приехали, в зале уже почти ничего не было видно из-за никотинового тумана. Здесь курилось поразительно много сигар, что позволяло сделать выводы о жизненном опыте и игровом стаже большинства участников. Когда мой отец походя заметил, что эта курильня оказывает очень вредное действие, Лютц поучительно сказал:

– Картон, ты в этом ничего не понимаешь. Скат – это вид спорта. А тут требуется спортивное питание. Курение для игроков в скат – всё равно что глюкоза для легкоатлетов.

И пиво тут было обязательно в качестве спортивного напитка. Ахим утверждал, что стакан пива содержит столько же витаминов, как большой сборный салат. И это ни в коем случае не его личное мнение, а вывод специалистов. Можно даже поспорить. Но никто на это не повёлся.

Через некоторое время мы обнаружили Октопуса, он сидел за столом один и ждал своих противников. Ради праздника он надел подтяжки, во рту торчала короткая сигара. На вопрос Ахима, не помассировать ли ему плечи, Октопус ответил, что он в отличной форме как умственно, так и физически. Он действительно заявился в качестве участника состязаний как «Октопус» и не выказал беспокойства, когда к нему подвели его соигроков: двоих робких первокурсников университета Меркатора.

– Буржуазные сыночки, – прошептал Лютц, – выглядят красиво, но для такого, как Октопус, они просто пушечное мясо.

Мальчики, возможно, ещё в гимназии резались в скат на каждой большой перемене и теперь думали, что смогут попытать счастья в турнире. У меня в школе тоже были такие.

Октопус им коротко кивнул, взял колоду в тридцать две карты, перетасовал и раздал. И я впервые увидела, что он соответствует своему прозвищу. Он сидел на своём стульчике как гигантский мешок цемента, не двигая ни на миллиметр своё туловище и огромный череп с седыми локонами; лишь время от времени из его лица выплывало облачко дыма. Октопус казался таким неповоротливым, таким заточённым в недра своего окаменевшего тела, что студенты могли подумать, будто он не играет с ними, а сидит тут просто так. Оба принялись друг с другом болтать, как будто за столом, кроме них, никого не было. Они продолжили свою болтовню и тогда, когда карты были розданы.

– Никакого уважения, – прошипел Ахим, обращаясь ко мне. – Говорить ты можешь в Бундестаге. А в скате не говорят. Кроме как о скате.

Студенты явно не принимали своего противника всерьёз. Но когда они проиграли ему первые четыре игры, то осознали свою ошибку. Старик был не только очень опытным. Он был прежде всего непостижимо быстрым. Он играл в таком темпе, что выжал из обоих все силы. Всеми восемью своими лапами он держал карты, стряхивал пепел с сигары, снова совал её в уголок рта, прихлёбывал своё пиво, записывал ход игры, махал приятелю из Мейдериха и вытягивал карты одну за другой из своей раздачи, чтобы шлёпнуть в одно и то же место стола, всегда с одним и тем же шипением и оттягом, способным повредить столешницу. Игра редко длилась дольше одной минуты, самое большее две, а если и затягивалась, то лишь потому, что студенты, в отличие от Октопуса, брали себе время подумать. Я не могла запомнить, какие карты уже вышли из игры, кто уже сколько пунктов выиграл и у кого на руках козырный король или дама или семёрка червей. Игра явно требовала высокой концентрации и ясного ума. Прежде всего в шумном прокуренном зале, полном рабочих, сыгравших за свою жизнь, может быть, десятки тысяч партий. В ночные смены у печи и в выходные на садовых участках. Октопус играл неумолимо и хладнокровно. Как Deep Blue, знаменитый шахматный компьютер.

Я лишь годы спустя в одной поездке научилась этой игре и до сих пор играю не вполне уверенно. Тем больше я удивляюсь, оглядываясь назад, игровому гению Октопуса. Он брал свои карты, со скоростью вихря просчитывал все шансы и свои итоговые пункты, хмыкал и вступал в единоборство. Если он играл, то выигрывал. И если он не рвал игру на себя, это не значило, что выигрывал противник. Самое позднее на третьей карте Октопус предъявлял свои карты игрокам.

Он безошибочно предвидел их ходы, и, если студенты в отчаянии выдёргивали карты из своей раздачи, которая при этом нарушалась, и веер приходилось подправлять во время игры, Октопус метал свои карты на стол так, что этот процесс невозможно было зафиксировать невооружённым глазом. Это было так, будто отделялись выстрелы. Лишь сужающийся веер в левой руке восьмилапого указывал на то, что карты разыгрывались. Эти молниеносные движения затрагивали одни лишь кисти, ну, разве ещё предплечья, тогда как остальное его тело закаменело в совершенном покое внутри такого же застывшего сигарного облачка. Тем более угнетающе Октопус действовал на обоих мальчишек, которые хотя и радовались двум своим выигрышам, но тут же признавали, что речь-то шла о «бабушках», то есть играх, которые выигрывает каждый.

Октопус на это не поддавался, помечал, тасовал и снова раздавал каждому по три карты, потом скат, каждому по четыре, и ещё раз каждому по три. И хотя была его очередь раздавать, то есть он последним брал свои карты в руки, он сортировал их раньше остальных и нетерпеливо ждал, когда Роланд и Кристоф наконец-то начнут злиться друг на друга. Для него в этот момент игра, собственно, уже была позади.

Однажды, когда оба не смогли прийти к единому мнению, не предложить ли больше тридцати, он проворчал:

– На Пасху у меня гости, – и это так напугало его противников, что они оба сразу вышли. Он сказал:

– Тридцать, – поднял скат, поразмыслил приблизительно секунду, потом уже рассортировал обе карты, две другие сбросил, объявил игру и сделал ход. Всё это единым плавным движением.

При виде этой благородной элегантности можно было утверждать: скат – это рыбная ловля на мушку среди видов спорта в пивной. Нельзя ни в коем случае обманываться малоспортивным обликом атлета или его употреблением пива во время занятия спортом: лучшие из них могут, что касается изящества их движений, без усилий потягаться с пляжными волейболистами. По крайней мере, Лютц так считал, воодушевлённо комментируя каждую победу своего друга. Тогда как за другими столами – а занятых было восемнадцать – игра становилась всё более шумной и оживлённой, Октопус уделывал своих противников молча, и те рвали на себе волосы, потому что делали много ошибок.

Недостижимо уйдя вперёд, Октопус перешёл на свой обходительно-ворчливый тон и даже стал давать запуганным новичкам советы. Роланду он сказал:

– Ты раздумываешь, то ли тебе сходить пиковой дамой, то ли пиковой девяткой. Играй девяткой.

Так Роланд и сделал. И когда студент Кристоф объявил гранд-уверт, он проворчал:

– Не делай этого.

– Не делать?

– Нет.

– Тогда, может, гранд без уверта?

– Попробуй.

И хотя попытка оказалась ошибочной и закончилась большей катастрофой по пунктам, Кристоф был воодушевлён тем, что Октопус дал ему совет. А через час всё уже закончилось.

Студенты встали из-за стола, Роланд протянул Октопусу руку и сказал с искренним пафосом:

– Это было для меня честью – проиграть вам.

Октопус пожал студенту руку и сказал:

– Ну-ну. – Но по крайней мере улыбался при этом.

Оба мальчика получили в качестве утешительного приза по банке пива. Хотя бы холодного.

Столы освобождались. Скоро их осталось только двенадцать. Октопусу теперь пришлось иметь дело с крупным калибром. Раукес из Фёрде. Кампман из Унны, это был самый дальний из приезжих, в Камене и Хольцвиккеде уже много лет непобедимый, а здесь всего лишь безбилетный зритель на заборе, пришедший поглазеть на торжественный проход восьмилапого. Потом Швертфегер из Динслакена, Кюпперс из Моера. Всё мужчины с электронными мозгами, мозолистыми руками и удивительным образом все без малейших позывов отлучиться в туалет.


До пяти часов вечера Октопус влил себе в бездонную глотку шестнадцать больших банок пива и при этом шевелился на своём стуле не больше, чем истуканы на острове Пасхи. Но в какой-то момент даже такому человеку понадобилось бы выйти. Но он мог без усилий потерпеть и устроил свой первый перерыв в 18:10. К этому времени он закончил уже тридцать шестой раунд с суммой в 2145 пунктов, о чём было известно и на расстоянии в четыре стола от него. Там сидел «Нюпер», и с каждым выигранным столом он и Октопус приигрывались друг к другу всё ближе.

Ахиму становилось тревожно.

– Надо принудить противника к ошибке, – решительно сказал он и двадцать минут простоял у стола Нюпера, где пытался гипнотизировать титана ската, сверля его взглядом. Он таращился на него, стараясь не моргать, но Нюперу это – если он даже и заметил – ничуть не мешало, по крайней мере желанной Ахиму ошибки он не совершил, а выигрывал раунд за раундом властно и безжалостно.

И когда наконец осталось всего три игрока, когда в зале был только один стол, Октопус всё же попросил Ахима промассировать ему плечо, и то скорее потому лишь, что Нюпер остался без свиты и не мог себе позволить поддерживающую процедуру. Октопус вставил бы себе ещё одну зубную капу или повелел бы обмахивать себя опахалом, чтобы позлить Нюпера.

Третьим игроком за последним столом этого вечера был один неожиданный финалист из Дуйсбурга. Боммер, Ральф, доселе никому не известный, и он очень волновался. Октопус и Нюпер приветствовали друг друга уважительно, но без лишнего дружелюбия.

– Если ты хочешь окорок, тебе придётся сперва разобраться со мной, – сказал Нюпер, готовый на всё.

– Сегодня твоя очередь, – сказал Октопус.

– Привет, я Ральф, – сказал Ральф, на которого никто не обратил внимания.

Трое сели, Нюпер распечатал свежую колоду карт и пропустил её через пальцы. Ахим поставил рядом с Октопусом свежее пиво.

И началось эпическое решающее сражение под патронатом Общества рабочей благотворительности Рейнхаузена. Все выбывшие игроки сгруппировались вокруг финалистов. Они хотели увидеть своими глазами, как дуэлируют лучшие из лучших. Кому было плохо видно, вставали на стулья. А кто стоял ещё дальше, взбирались на столы.

Октопус сразу выиграл первый раунд за себя, играл для открытия гранд с тремя, потом пик-ханд и ещё один нуль. Потом игра пошла на Боммера, который так радовался этому, что при своей следующей игре забыл сбросить и потом несколько раундов из грама больше не мог торговаться из-за этой начальной ошибки.

Нюпер в шестнадцатой игре перехватил ведение, выиграв гранд-уверт и тут же заманив Октопуса в ловушку, начав как бы радостно торговаться, но потом тотчас вышел, предоставив восьмирукому игру, которую тот совсем не хотел. Октопус тотчас же получил пиво, чтобы успокоить нервы, но потерял эти черви без двух и замыслил месть.

Когда сегодня я вспоминаю тот день, я думаю, конечно, о смоге в этом зале, о множестве мужчин в подтяжках и о пивных испарениях. О затупившихся жирных карандашах, карябающих по блокнотам, об окороке, лежащем на столе с призами, и о поцарапанном паркете, на котором проходили уже сотни свадеб, крещений, погребений, карнавалов, вечеринок и турниров по скату. Я была единственной девочкой в этой карточной кутерьме, но не единственным инородным телом. По другую сторону стола стоял мой маленький отец, белая рубашка, старые брюки, и его вид действовал на меня завораживающе, как случалось уже не раз. Как будто он был из другого времени или даже прибыл с другой планеты. Он стоял со стаканом воды среди небритых и неухоженных, среди старых и тех, кто уже смолоду выглядел старым, и смотрел на своего друга Октопуса за игрой. И в его взгляде отражалась такая любовь к людям и к жизни, какой я не видела ни у кого другого. Разумеется, Рональд Папен не понимал ровно ничего в карточной игре. Он точно так же любовался бы Октопусом за чисткой картошки или за декламированием португальских стихов – с неисчерпаемым доверием. Вся обстановка никак не мешала моему отцу. Мы точно так же могли стоять и на лугу под дождём. Его соучастие было безусловным и безграничным. И когда я на него смотрела, то ощутила болезненный укол, потому что до этих каникул я никогда не испытывала такой любви. Только теперь я почувствовала, чего мне так не хватало в первые пятнадцать лет моей жизни. На несколько минут меня даже охватила злость при мысли, что Октопус получал то, что предназначалось мне. Со мной не было отца, когда я училась кататься на велосипеде. Его не было, когда я пошла в школу. Его не было, когда я потеряла свой первый зуб, и когда последний – тоже. Он был где-то смутным и далёким. А на самом деле был всего в часе езды и ни черта не думал о своём ребёнке. Предпочитал стоять на обочине игры с Лютцем и Ахимом или сидеть в пивной Клауса.

Эти размышления посреди шума, чада и волнения финальной игры были совсем недолгими. Потом я снова взглянула на Рональда Папена по-другому. Его любопытство и умение радоваться удовольствиям других снова склонили мои симпатии в его пользу. И я была рада, что я здесь, в ресторане Мартинуса. А не где-нибудь в Майами, в отеле.

В игре номер двадцать восемь Октопус снова оказался на вершине по количеству пунктов и после следующей игры, казалось, тоже чувствовал себя комфортно. Нюпер тоже не нервничал, забрал три игры, потом одну выиграл Боммер, потом снова Нюпер две подряд. Октопус больше не подступился к игре. А кто не играет, тот не зарабатывает пункты. Его преимущество уменьшилось на несколько пунктиков. Меньше, чем на тридцать. По лицу Октопуса ничего нельзя было увидеть, но облачка его дыма участились.

И потом тридцать шестая игра. Ральф Боммер начал при последней раздаче двенадцатый раунд с торговли. Он вышел, побеждённый и сдавшийся, при двадцати четырёх, ему было уже всё равно, он так или иначе покинул бы стол как последний по пунктам, довольствуясь призом за третье место: двойной упаковкой пива с кофейными фильтрами.

Октопус сказал: «Семь».

Нюпер, не заглядывая в свои карты: «Да».

«Тридцать».

«Да».

«Тридцать три».

«Да».

«Тридцать пять».

«Да».

«Тридцать шесть».

«Да».

Октопус торговал на гранд с двумя, немного рискованная игра, потому что он тем самым, должно быть, рассчитывал, что у Нюпера на руках два других валета и потому что Нюпер пойдёт. Это могло означать, что Нюпер пойдёт бубновым тузом, который Октопусу придётся побить козырем, вследствие чего он лишится козырей, чем Нюпер и воспользуется. Изящно. Но Октопус был готов пойти на риск ради окорока мясника Фрёлиха и ради поражения Непобедимого. С другой стороны, Боммер хотя бы в начале до двадцати четырёх был в игре, и это могло означать, что он имел на руках одного из валетов, но не решился торговаться им выше. У него были полные штаны. Если у Боммера был один валет, Октопус проходил со своим набором карт. Если нет, то он действовал наобум. И ни один стрелок по эту сторону от Миссисипи не поставил бы на его удачу.

«Сорок».

«Ох».

«Сорок!»

«Ох-х-х-х».

«Что это означает – да или нет?» – сердито спросил Октопус, потому что усматривал в этом финт противника, который явно хотел его провести.

Нюпер прохрипел что-то неразборчиво, но драматично, потом уронил карты на стол лицом вверх.

– Игра, игра! Кто выложил карты, тот сдаётся! Игра! – причитал сзади Ахим, бурно жестикулируя, в то время как у Нюпера случился сердечный приступ – возможно, он прокуренного воздуха в помещении.

Все знали, что Рейнхаузен не курорт, но в этом помещении мог выжить только тот, кто был уже мёртв до этого.

Врач скорой помощи появился через несколько минут и увёз Нюпера, который и на носилках хрипел, что в будущем году они ещё встретятся.

После короткого совещания арбитраж пришёл к решению, что победитель определён. По положению вещей и однозначно на основании проведённого счёта по пунктам турнир выиграл Октопус. Он молча принял огромный окорок и поднял его над головой. Потом выпил ещё одно пиво, и мы поехали домой. Лютц и Ахим были вне себя от восторга, даже мой отец вёл себя экстатически для своего характера и два раза посигналил, когда мы въезжали во двор, где Клаус уже поджидал нас в Бич-Клубе.

Лютц и Ахим водрузили окорок на прилавок и выставили там на обозрение. Клаус достал острый нож, и началось затяжное окорочное пиршество. Мясо было нежное, но вкус имело прокопчённый, что, на взгляд Лютца, не имело никакой связи с дымом в «Келье Мартинуса», а наоборот соответствовало правильности приготовления.

Все радовались, только Октопус нет, он даже отказался от выплаты ему долгов по пари. Он многие годы ждал этого момента, и вот он победил, но лишь опосредованно. Это не просто не понравилось ему, это его прямо-таки доконало. Он даже этот окорок не хотел есть.

– Я бы продул, – признал он. – Я же видел его карты. У Нюпера было два валета. Он пошёл бы тузом, мне пришлось бы его крыть козырем, и тогда бы у него было одним козырем больше. Если бы мы доиграли до конца, я бы проиграл гранд, и окорок достался бы Нюперу.

Ахим был совсем другого мнения и жуя кричал, что этот недоумок Нюпер испортил Октопусу триумф: чтобы избежать поражения, он сбежал в свой инфаркт. Как Наполеон в Ватерлоо. У того-то хотя бы было выпадение межпозвоночного диска.

– А тысячу лет назад выпадения межпозвоночного диска не было вообще, – сказал Лютц.

– Спорим?


Я надеялась увидеть Алика после нашего возвращения. Я предвкушала это. Теперь было уже десять вечера, и стало ясно, что он больше не придёт. Я спросила Клауса, был ли он тут вообще.

– Нет, – сказал он. – А он-то был мне как раз нужен. Да я бы и без того с удовольствием с ним поговорил.

Клаус воспользовался этим обстоятельным оборотом речи, которое я в схожей форме выслушивала тут неделями, и сегодня всё ещё очень люблю. Если услышишь что-то подобное, то ты, вероятно, находишься в Рурском бассейне.

– Может, он завтра придёт, – сказала я.

– Да, тогда я хочу с ним поговорить. Ты не знаешь, как бы он посмотрел на то, чтобы регулярно помогать мне в «Пивной сходке»? Как ты думаешь, его бы это заинтересовало?

Я ответила, что вряд ли. Для Алика существовала только площадка металлолома. И ещё я, как я теперь догадывалась. Но когда кончится лето, он больше не будет убирать стаканы, вытирать прилавок и подсчитывать записи на пивных подставках. Мысль о том, что сейчас его нет лишь потому, что я его прогнала тогда, захватила мой разум и опечалила меня.

– Наверняка он завтра снова придёт, – сказал мой отец и положил ладонь мне на голову: жест, который он не обдумывал, просто так само получилось. Он погладил меня и сказал: – Может, у него дома какие-то дела.

– Мы поссорились, – тихо сказала я, потому что мне было стыдно. Конечно, он поэтому и не вернулся. Мне это было ясно. – Он спросил, не могу ли я остаться тут и после каникул. Он даже всё это расписал, как я переведусь в его школу и буду жить у тебя постоянно.

Мой отец отхлебнул глоток воды, а потом засмеялся.

– Ты? Здесь жить? Не-е, это и правда странная идея. Неслыханное дело.

И тут я поняла, каково было Алику услышать такое: действительно, мне следовало выразиться как-то мягче. Мы с Аликом не поняли друг друга. Больше он не вернулся.

День сорок третий

Гордость ему не позволила. А я не набралась смелости просто пойти и позвонить ему в дверь. Худшее, что могло бы произойти – если бы он остался непримирим. И этого я боялась. К тому же я не знала, что должна ему сказать. Оставались только фразы, которые обычно роняешь в конце отпуска: мы скоро увидимся. Останемся на связи. Наверняка следующим летом. Лепишь их как утешительный пластырь, который держится всего пару дней и отпадает, когда рана прощания заживёт и уйдёт в забвение. Я это знала и по другим каникулам. Всегда с кем-то познакомишься, всегда возникает маленькая боль, но она излечивается по возвращении домой. Примерно так я представляла это и с Аликом. Мы даже не пообнимались ни разу. Так что я прощалась не то чтобы с другом.

Вместо этого я торчала на складе или слонялась по берегу, но без Алика это всё было уже не то. Самолёт из Майами уже приземлился, и семейство Микулла было уже на пути домой, брюзжа и вместе с тем пребывая в хорошем настроении – состояние души, которое они так лелеяли, что даже не замечали, каково бывает тем, кто имел с ними дело. Ещё денёк, и я столкнусь с этим. Встреча с Джеффри будет для меня нелёгкой. Но я уже радовалась ему. И я была готова нести бремя последствий. В чём бы они ни состояли. Так, как Рональд Папен нёс бремя последствий за что уж там, я не знаю. Я представила, как придёт мой поезд и что меня никто не встретит. Тогда я поеду на трамвае до Роденкирхена. А оттуда пойду пешком в Ханвальд. Я впервые вернусь с каникул без нового спецчемодана, без всего того барахла, которое непременно должна была накупить в отпуске, а дома сразу же понять его ненужность. На сей раз я приехала домой, имея при себе только пару одёжек, одну книгу и, разумеется, оба моих диска. Bravo Hits 47 и Bravo Hits 48.

Может, Джеффри откроет мне дверь. И я отважусь на него взглянуть. Предположительно потом мы пойдём в пиццерию и будем действовать там на нервы бедным албанцам, которые выдают себя за итальянцев. А в понедельник начнётся школа. Где Ким Папен старше всех.

Ночью была гроза. Наш МБК вымок, а лужа наполнилась свежей водой. Больше я ей не понадоблюсь. Отец помогал Клаусу демонтировать бар, и мы перетащили вымокшую мягкую мебель на прежнее место: под брезент у склада. Всё в этот последний день ощущалось как прощание.

Хотя бы мы съездили с Рональдом Папеном в наш последний тур, где я сопровождала его скорее в дурном настроении, но это был монтажный выезд, в котором мы ничего не продавали. Отец загрузил в «субару» два маленьких «Мумбая», и мы отправились в Мюльхайм и Оберхаузен. На расстояние в полчасика. Я ещё никогда не ездила с ним, когда он устанавливал свои маркизы. Но он сказал, что это увлекательная возможность познакомиться с его прекрасной профессией и в этом аспекте тоже. Кроме того: «Акрополис» Оберхаузена. Золотой стандарт, что касается жареных колбасок. И как бы случайно к концу рабочего дня нам попалась на пути «Венеция» в Мюльхайме. Так у нас получилась прощальная гала-поездка. Он постарался обставить этот последний день хоть мало-мальски празднично. Я бормотала про себя, что просто лопаюсь от восторга.

Я и сейчас, оглядываясь назад, не хотела бы извиняться за ту свою злобность. Таковы уж шестнадцатилетние девочки. Они могут быть восхитительными, глупыми, взволнованными и даже умными, но иногда настроение диктует им необоснованное расстройство, которое ничем не рассеять. Разве что любовью мальчика. Отцы тут практически не имеют шансов. К счастью, Рональд Папен понимал и игнорировал такого рода невзгоду.

Выбирать музыку была моя очередь, и мы слушали Bravo Hits. Scooter. Если вообще бывает правильная музыка для того, чтобы мотаться по Рурскому бассейну в раздолбанной малолитражке между Дуйсбургом, Оберхаузеном и Мюльхаймом, то это Scooter. Они хотя и не взвинчивают меня, в отличие от других групп, но зато помогают выбраться из глубокой ямы. Рональд Папен подпевал им своей странной живописной тарабарщиной, это звучало не то чтобы неправильно, но всё же и не по-английски. Вообще-то, он мог бы войти в состав Scooter.

В Оберхаузене я стала свидетелем, как ловко и быстро отец смог приладить маркизу. Клиент был очень рад нас видеть и сразу внимательно спросил, как мои почки. Ах да, ведь это ему в дверях мы впаривали, что причина моих частых посещений туалета – нарушение почечной перегрузки, которое я приобрела из-за слишком здорового образа жизни. Причина, а именно ежедневное употребление как минимум восьми литров воды, есть, мол, тоже нечто патологическое, так называемая ювенильная водянка. И моя левая почка, де мол, из-за интенсивного использования преждевременно постарела. Ей, так сказать, уже пятьдесят девять лет. И это в теле шестнадцатилетней. И нельзя ли ей поэтому в ваш туалет? Спасибо.

Этот нарратив приводил, как правило, к встречным вопросам, а встречные вопросы потом переходили в диалог с клиентом. Господин и госпожа Зиндеман были во всяком случае очень рады нас видеть. И вот мой отец устанавливал ступенчатую маркизу «Мумбай», а я тем временем беседовала с клиентами о текущем состоянии моей почечной функции, которая в целом в последнее время не даёт повода жаловаться.

Сперва Папен измерил маркизу, потом просверлил соответствующие отверстия, вбил дюбели, потом привинтил и натянул блок. Ему не требовалась помощь, и я думала, что он мог бы всё это проделать и на одной ноге, и во сне. Правда, был один напряжённый момент, когда он с большой осторожностью вставлял в держатель болт толщиной с палец, а потом специальным инструментом медленно его затягивал. При этом казалось, что проводится тончайшая операция, при которой можно сделать неверный роковой шаг. И действительно потом оказалось, что вся судьба моего отца зависела от этого толстого дурацкого болта.

Мы поехали в «Акрополис», я получила колбаску с цыганским соусом и картошку фри с подливкой, а также тёплую фанту, потом мы поехали в Мюльхайм к семье Зоргалла, которая тоже радовалась появлению «Мумбая» и не меньше тому обстоятельству, что мой отец всё ещё не арестован властями. Зоргаллы были настроены критически по отношению к правительству и исходили из того, что государство охотится за всеми гражданами, которые подозрительно вели себя или высказывались.

Эту супружескую пару, кстати, людей с высшим образованием, мы заверили, что скоро будут изменения в налоговой оценке маркиз. Поскольку маркизы являются предметом роскоши, но по недосмотру надзорных органов их владельцы освобождены от налога на роскошь. И это обстоятельство действующее правительство хочет изменить, обложить маркизы жёстким налогом и подвергать аресту всякого, кто осмелится обеспечивать людей маркизами в обход этого правила. И только уже установленные маркизы будут защищены от этого налога. И мы торопимся продать побольше, пока люди могут оплатить стоимость процесса моему отцу, этому порядочному внепарламентскому дарителю тени.

– Venceremos![4] – крикнул Зоргалла, вскинув вверх кулак, после чего подписал договор приобретения «Мумбая».

И на их балконе отец выполнил свою рутинную работу – замер, сверление, прикладывание, привинчивание и натяжка. И снова хирургическое обхождение с тем толстым болтом. Папен выглядел при этом как сапёр, обезвреживающий мину. Я очень любила его за эту внимательность и как минимум так же за непостижимо дружелюбную, общительную и тем не менее сдержанную манеру взаимодействовать с людьми. Хотя он и впаривал им ложь, что, кажется, не составляло для него большой проблемы. Ведь что-то же он давал им при этом, причём не только полотно ужасной расцветки и старомодную механику, включая барочного вида металлический ворот, похожий на вертел времён Людовика XIV.

Эти люди получали к тому же его самого. Он дарил им своё время, внимание, дружелюбие и самоотдачу, с какой продавал свои маркизы. Никогда мне это не было так ясно, как в тот последний день. Рональд Папен был подарком человечеству. Пусть лишь немногие из его клиентов понимали это, не говоря уже о тех, кто захлопнул дверь у него перед носом. То, что встретить его было счастьем, что это представляло собой одну из самых приятных встреч в их жизни, непросто было увидеть, потому что за этим коммивояжёрским бизнесом закрепилась дурная слава. Сейчас больше нет этих торговцев – ни продавцов мёда, ни точильщиков ножей, что разъезжают на дребезжащих авто и предлагают свои товары и услуги. Они всегда вызывали подозрения. Не беспочвенные, конечно, – но не всегда.

Может быть, человек, продающий дуршлаг для макарон, шинковку для овощей или центрифугу для салата прямо у ваших дверей, предлагал продукцию и не лучшего качества. Но намерения продавцов были кристальны. У Рональда Папена можно было покупать без сомнений, за небольшие деньги и с пожизненной гарантией, которая, к сожалению, лишала его бизнес-идею всякого шанса на успех.

Позднее, когда у меня была уже своя квартира, нет, даже раньше, я с тех пор всегда поджидала у своей двери кого-то вроде него. Я надеялась, что явится такой же дружелюбный Папен и захочет продать мне гриль. Или согревающее одеяло, набор стаканов или стремянку длиной в шесть метров. Но таких бизнесов, пожалуй, больше не осталось. По крайней мере, никто не звонит в дверь. Или звонят, когда меня нет дома. Ведь я при моей профессии мало бываю дома.

Мой отец, возможно, был одним из последних в своём роде, и даже если его работа была сущим самонаказанием, он предавался ей с радостью и смирением, которые можно объяснить, только если понимаешь, что значит принять на себя заслуженное наказание. Это означает при некоторых условиях – сделать его своей жизненной задачей. Нести это наказание становится профессией. И почему бы тогда не исполнять её с радостью?


В Мюльхайме было так жарко, что асфальт чуть ли не прилипал к подошвам. Мы шли к его раскалённому «субару», этой ожидаемо вонючей куче из железа, мягких сидений и липких смазочных масел. Мы садились внутрь, и из нас вышибало дух вон. Как будто мы израсходовали уже весь кислород, отведённый мне на шесть недель.

– И куда теперь? – спрашивал Папен, запуская мотор. – В «Венецию»? – добавлял так, будто издавал призывный клич к пиру.

– Пока нет, – говорила я, потому что не хотела, чтобы это кончалось. Я пока не хотела возвращаться в свою прежнюю роль, в функцию чёрной овцы, в мою жизнь в качестве Ким. Я хотела ещё немного побыть дочерью Папена. И я не хотела домой, не вызнав как следует, кем он, собственно, был. Поскольку как он ни избегал этого, но в минувшие шесть недель он сделался центральной темой в моей жизни. Он больше не казался мне смутным или хотя бы не казался больше таким уж размытым. Это сделало меня увереннее. Я смотрела на него и хотела ясности. Теперь я могла выдержать это лобовое столкновение, потому что мне уезжать через несколько часов. И теперь решалось, кем мы останемся друг для друга на потом. Решалось сейчас.

– Папа, я хочу сперва узнать у тебя кое-что.

– А что, за мороженым мы не можем это обсудить?

– Это слишком много для одного мороженого.

– Неслыханное дело.

Он поехал, мы миновали Менденский мост. Когда он нашёл парковку, мы молча побрели к берегу Рура, и там он снял ботинки и носки. С нашего места открывался великолепный вид на ступенчатый дом на другом берегу. Классическая ситуация с балконами. Частично не укомплектованы, большой потенциал. Я по сей день привычно обращаю на это внимание, куда бы я ни пришла.

Он молчал и ждал, когда я озвучу свой вопрос. Я думаю, он всегда его ждал и был рад, что это откладывалось до последнего. В руке у него была веточка, он обмахивался ею. Солнце пекло его немыслимые волосы.

– Почему вы тогда разошлись с мамой?

Он ответил быстро:

– Мы не разошлись. Мы не разводились.

– Но мама со мной ушла. Она тебя оставила.

– Нет.

– Тогда, значит, ты нас оставил, но какая разница? Для меня это одно и то же.

– Нет.

– Как же нет? – Я уже теряла терпение. И злилась. По прошествии четырнадцати лет он даже не может объяснить своей почти взрослой дочери, что произошло между ним и моей матерью? Или он вообще не принимает меня всерьёз. Худшее, что можно сделать шестнадцатилетнему человеку, – это не принимать его всерьёз. Внутри себя я уже загружала в ракетную пусковую установку тонны испепеляющего вещества. Готовая испустить это адское инферно девичьей ярости.

– Я вас не оставлял, мама меня не оставляла. Правда такова: мы никогда не были вместе.

Я не поняла ни слова. Как же так: ведь была их тогдашняя пионерия, посвящение в зрелость, большая любовь, беременность, бегство и потом в какой-то момент расставание. Она ушла с Хейко, он ушёл один. И всё это, оказывается, неправда?

– Мы с твоей матерью были всего лишь друзьями. К сожалению. – Он робко улыбнулся.

– А как же Плитвице-88? И та фотография?

Это очень трудно, почти невозможно – удержать каждый обломок чашки, которая только что разбилась. И так же было с моими чувствами. Всё бесконтрольно разлеталось в стороны.

– Я тебе объясню, – спокойно сказал Рональд Папен. – Ты уже достаточно взрослая, чтобы узнать это. Я считаю, ты очень взрослая девочка.

Такого мне ещё никто никогда не говорил. Несмотря на то что я совсем запуталась, этот комплимент смогла принять. Я кивнула. Может быть, так оно и есть. За эти каникулы мне приходилось брать ответственность на себя и укрощать свои потребности. Я не старалась нарочно, я просто действовала так, как того требовала ситуация. Это была скорее тренировка в выживании, чем моё желание. Я ждала, что Папен сменит тему. Но этого, к моему удивлению, не случилось. Мой отец решил вознаградить мою зрелость своей честностью.

– Твоя мать – женщина моей жизни. Но парой мы не были никогда. Это всегда был Хейко. С самого начала.

И отец стал рассказывать, как всё разыгрывалось тогда, в последние месяцы ГДР. В Белице и в Австрии. И как так получилось, что я теперь сидела с ним в Мюльхайме на берегу Рура. Пока он рассказывал, я смотрела то на другой берег, то на его пальцы, которые обдирали и потирали ветку. Он старался не смотреть на меня, а если и поглядывал, то лишь для того, чтобы убедиться, что я всё понимаю. Тогда я осторожно кивала. И действительно понимала каждое слово. Я слушала внимательно, потому что у меня было такое чувство, будто сейчас – важнейший момент моей жизни.

Каждый человек хочет знать, откуда он. Откуда все его плохие качества и почему он с ними так легко мирится. В каждой семье бытует выражение: ты прямо как твой отец. Или: вот такой же взгляд и у твоей матери. Я же никогда не слышала таких выражений, потому что в нашей семье Рональд Папен никогда не упоминался. У меня не было ни деда, ни бабки, не было дядьёв, которые враждовали бы со своим братом, и не было кузин, которые слегка заикались бы, как многие в семье. И когда сейчас Рональд Папен рассказывал о себе, он рассказывал одновременно и обо мне, и обо всём, что было во мне заложено.

Но он, казалось, не находил правильных слов. Я была уверена, что в те одинокие годы, мотаясь по Рурскому бассейну, он часто размышлял об этом моменте. И я думаю, что он миллион раз сам себе рассказывал эту историю. Но теперь, когда пришлось рассказывать её единственному человеку, которого она касалась, у него отказал голос. Он тряхнул головой. И наконец начал.


– Мы с Хейко выросли в Белице. Ты знаешь, где это?

Я отрицательно помотала головой.

– Это недалеко от Берлина, к юго-западу от него. Берлин вон там. В паре сотен километров отсюда. – Он показал на восток и улыбнулся. – Тогда это была ГДР, я там вырос.

Он рассказывал мне о детстве в Белице. Как там жили люди, в той системе, что хотя и являлась своего рода диктатурой, но была надёжной и очень хорошо организованной. Нельзя было поехать куда угодно, но никто и не голодал. Приблизительно то же я знала из своей школы: в центре ГДР находился Берлин, а вокруг него господствовало зло в образе осси в серых одеждах и русских, которые только того и хотели, что взорвать нас, капиталистов. Мой отец постарался изобразить обстоятельства несколько дифференцированнее. Всё же там была его родина.

– Ты всегда чётко осознавал себя гражданином ГДР, – сказал он. – Это было не так, как здесь, на западе. Всегда упоминалось о различиях между формами государства и о том, что при социализме гораздо лучше, чем в ФРГ. При этом большинству людей было ясно, что мы живём в неудачной стране. Надо было как-то приспосабливаться. Но всегда находились люди, которые маршировали не в ногу. Например, Хейко и я.

Они росли в Белице, в районе Фихтенвальд. Мои дед и бабушка, которых я не знала, были врачи, оба работали в больницах Белица. А отец Хейко был ремесленник. Единоличник.

– Это важно. В ГДР не всё шло через общенародные предприятия. Так только считалось. Были и самостоятельные граждане. Хотя они и не владели крупными предприятиями. Но они были. Владели кто книжным магазином, кто парикмахерским салоном, кто столярной мастерской. В принципе частные предприниматели. И Эрнст Микулла был таким частником. Ремесленником. Такие люди всегда были под подозрением у государства.

Рональд Папен объяснил мне, как обстояли в ГДР дела с индивидуальными предпринимателями. Их постоянно подвергали проверкам, где только можно. Хотя и не было закона, по которому государство могло присвоить такое предприятие, но в семидесятые годы правительственные инстанции начали прессовать немногих частных владельцев. Те должны были платить повышенные налоги, не получали кредиты, постоянно находились под угрозой и притеснялись до тех пор, пока не сдадутся и не примкнут к какому-нибудь производственному объединению ремесленников, ПОР. В эти ПОРы они передавали свои инструменты, своих специалистов и рабочую силу и после этого уже не должны были отчитываться. Таким образом государство контролировало своих граждан во всём, вплоть до образа жизни – например, даже в починке засорённого унитаза. И лишь немногие граждане противостояли этому аппарату.

Эрнст Микулла был одним из таких. Если ему требовалась черепица для починки крыши, он либо искал её долго и упорно, либо так же долго ждал поставки, потому что общенародные предприятия снабжались в первую очередь. Наёмных служащих он не мог себе позволить, да никто и не хотел у него работать, потому что он, в отличие от ПОР, не мог оплачивать им отпуска и праздники. А кто давал ему заказы, тот мог не сомневаться, что попадёт в поле зрения Штази[5], госбезопасности, и в очереди на покупку автомобиля он простоит дольше большинства остальных. А что такое ремесленник без машины: так работать практически невозможно. Эрнст Микулла платил к тому же налог больше девяноста процентов и при этом далеко не процветал. И тем не менее он не шёл на сотрудничество с властями. Даже когда его совсем зажали. И его сын Хейко тоже нет.

Мой отец говорил о Микулла и их сыне с большим уважением.

– Хейко держался мужественно. Ему палец в рот не клади. Для него это государство, вся эта система была врагом, с которым он не хотел считаться. И при этом он был отовсюду исключён. Хейко не мог попасть в сборную по футболу, хотя играл лучше других. Он получал плохие отметки, его оскорбляли, но если спросить, страдал ли он от этого, он отвечал что-нибудь вроде: «От них похвала была бы самым большим моим поражением». Вся семья Микулла была под постоянной слежкой и с вечными неприятностями. И дружить с Хейко было вообще не сахар.

– И почему тогда ты с ним дружил? – спросила я.

Мой отец сперва посмотрел на свою ветку, которую уже полностью ободрал от кожицы, отбросил её, вытер пальцы и сцепил их.

– Я им восхищался. Он был весёлый. Дружить с ним означало, что с нами всегда будет происходить что-нибудь волнующее. Мы что-нибудь добывали. Организовали электрический кабель для его отца. Или обменивали черепицу на цемент. Мы слушали музыку, курили и представляли себе, как бы мы жили на Западе. Хейко сам был воплощённым антипроектом ГДР. Если у меня был выбор – провести полдня в Союзе немецкой молодёжи за просмотром обучающих фильмов из Советского Союза или прогуляться с Хейко по нашему Фихтенвальду, я без колебаний выбирал второе. Хотя это и делало меня аутсайдером. Да я и без того уже был им. Только иначе, чем он. И я думал, поэтому он и относился ко мне хорошо. Я ведь тоже не подходил той системе.

То, что мой отец и взрослый был аутсайдером, я видела своими глазами. У меня даже было впечатление, что он эту роль культивирует. Но я бы не подумала, что он делает это с самого детства. А было именно так. Только связано это было не с ним самим, а с его родителями. Как врачи они были совершенно необходимы в государстве рабочих и крестьян, но не пользовались никакими привилегиями. Наоборот, на супружескую пару Папен поглядывали даже свысока, потому что они ничего не производили. Если бы выращивали белицкую спаржу, к ним бы, наверное, относились лучше. Но они работали в белицких лечебных учреждениях, где лечились высокие партийные функционеры, полагаясь на их профессиональные знания. Если в стенах клиники они играли важную роль, за её пределами они ценились мало.

И их сын Рональд тоже считался учёным яйцеголовым. Мой отец рассказывал, что он был такой робкий и неспортивный, что у него однажды выпало из рук знамя, которым он должен был размахивать, стоя в первом ряду на заключительном параде детской и юношеской спартакиады. Позднее стало считаться, что Папен слишком утончён для своих одноклассников, а ведь он просто их боялся. Единственный, кто ему всегда улыбался и никогда не внушал ему чувство отверженности, был Хейко, сын асоциального элемента, как называли Эрнста Микулла в их районе, если, конечно, речь не шла о неотложном ремонте дома.

И так Хейко и «Ронни» стали неразлучными друзьями. Один был чувствительным ребёнком из образованной семьи, другой – упёртый прагматик и тайный классовый враг, точно как и его отец. Ничто на свете не могло бы их разлучить.

– Если в голову Хейко что-то приходило, он добивался, чего хотел. И когда нам было лет по четырнадцать, он постоянно выдумывал способы побега из этого государства. На подводной лодке по Балтийскому морю, с ракетным приводом через Стену в Западный Берлин или просто прыгнуть в Гарце через гору. Фантазия Хейко не имела границ, в отличие от нашей маленькой страны. И всегда рядом с ним сидел я, взволнованный и удивлённый.

Хейко преследовал свою цель – удрать на Запад и там разбогатеть. Всё лишь для того, чтобы разозлить оставшихся в ГДР. Он изобретал одну бизнес-идею за другой и в мечтах видел себя в роскошном люксе. Можно сказать, что эта часть его юношеских мечтаний сбылась.

Когда Рональд Папен рассказывал мне о своём лучшем друге, мне стало ясно, кем или чем мой отчим Хейко Микулла, собственно, был. Несносным и заносчивым, это тоже. Но человек, который всю свою жизнь положил на то, чтобы оставить своё детство позади и расквитаться за несправедливость режима, даже если это означало торговать горошком-васаби из Индонезии под маркой The Art of Fart. И тут я увидела Хейко в другом свете, как будто его восхищение всем, что имело отношение к капитализму и потреблению, было формой сопротивления и освобождения.

– Он тогда вынашивал идеи, неосуществимые в ГДР и настолько противные этой системе, что одно лишь высказывание их вслух могло сделать его изгоем.

– Например?

– Однажды на подготовке к посвящению в юношество он предложил все деньги, которые вкладывают в телевидение ГДР, просто потратить на закупку лучшей джинсовой ткани, потому что, во-первых, гэдээровские джинсы полное дерьмо, а во-вторых, большинство людей всё равно более или менее тайно смотрит западное телевидение. За это предложение его исключили из юношеского посвящения. И хотя он именно эту цель и преследовал, ему всё же было неприятно. При этом говорил он всегда только правду. Все действительно смотрели западное телевидение. И тем самым и рекламу. Картинки западного мира потребления были для Хейко как наркотик.

Однажды он пришёл с бизнес-идеей, которую я действительно считал великолепной. Организовать в ГДР что-то вроде социалистического «МакДональдса». Причём с кубинской едой, потому что он находил её экзотической и потому что братская Куба географически находилась близко к Америке. И мы сидели на его кровати, а он расписывал сеть фастфуда. «От Ростока до Карл-Маркс-штадта и Дрездена. Всюду, куда ни приедешь, в каждом городе. Уже не эти унылые столовки, в которых всё равно ничего нет, а яркие сооружения и кубинская еда». Я думаю, он вообще не имел представления, что едят на Кубе, но название этой сети ресторанов было просто гениальным: «Фидель Кастро».

Рональд Папен мечтательно смотрел за реку. Он потерялся в воспоминаниях о своём друге юности.

– А почему вы потом рассорились?

– Ну… Потому что я не мог этого выдержать. Потому что просто наступил момент, когда я сделал то, что сделал. И может быть, потому что Хейко просто не сбежал. Он же всё время бредил тем, что убежит. Но оставался. Он же мог даже подать заявление на выезд. Я думаю, они все вздохнули бы с облегчением, если бы Микулла просто исчез с глаз долой. Но он не сделал этого. И не сбежал. И знаешь, почему?

Конечно же это был риторический вопрос. Я тихо помотала головой. Рональд Папен взял большую паузу перед тем, как ответить себе и мне на этот вопрос.

– Он не сбежал из-за меня. Когда он излагал мне какой-нибудь из своих безумных планов бегства, то всегда говорил: «Не беспокойся, я этого не сделаю. Не могу же я бросить тебя здесь одного. Ты же не сможешь отбиться». Это звучало немного свысока, но он был прав. Без Хейко я был бы предоставлен на произвол жизни. Он придавал мне сил. У него были идеи. И он был привязан ко мне. Всегда. Он был самым верным другом, о каком только можно мечтать. И у него тоже никого не было, но это неважно. Единственным, что считалось, была его лояльность. Без меня он бы никогда не ушёл. А я бы не решился. Поэтому он оставался. А потом появилась Сюзанна.

– Ты же говорил, вы познакомились на юношеском посвящении. И тут ты якобы влюбился. Это было не так?

– Так, это было так. Мы познакомились, подружились, и я влюбился в твою мать. Но я был слишком робким, чтобы признаться ей. Но у нас всё равно было хорошее время. И мы проводили его, конечно, втроём. Это было так, будто мы приняли твою маму в нашу команду. И впредь мы всё устраивали втроём. Сюзанна любила водиться с нами, плохими мальчишками. У нас была дурная слава. Асоциальный тип и мальчик из приличной семьи. Я думаю, её это увлекало.

– Значит, мама познакомилась с Хейко не после того, как я родилась.

– Нет. А она так говорила?

– Не напрямую. Она только однажды рассказывала, что рассталась с тобой и потом была уже с Хейко.

– Это она тебя берегла. Не хотела говорить тебе правду о том, как было на самом деле.

– Почему не хотела?

– Потому что ты не была желанным ребёнком реальных отношений. Я думаю, она не хотела, чтобы тебе из-за этого было неприятно.

Я никогда не чувствовала себя желанным ребёнком в союзе Микулла, поэтому честность отца меня не задела. Она скорее вызвала моё любопытство.

– Рассказывай дальше.

Итак, Ронни, Хейко и Сьюзи образовали трио заговорщиков, и Рональд Папен очень хотел, чтобы Сюзанна любила его чуточку больше. Но она этого не показывала, а он был слишком осторожен, чтобы приблизиться к ней. А также, чтобы не ранить Хейко. В конце концов, это бы исключило его из трио.

И потом настал день, когда он явился на место встречи, к сараю, в котором Эрнст Микулла хранил кровельный толь, закупленный когда-то в Чехословакии и теперь охраняемый как священный Грааль. Рональд Папен пришёл немного раньше, шёл дождь, промокший Рональд пробрался в сарай. А там его друг Хейко лежал на его подруге Сюзанне, и это зрелище было абсурдным, неожиданным – по крайней мере для него, потому-то он и не мог сообразить, что это длилось уже давно, не одну неделю. Он не мог прийти в себя, что-то промямлил, снова выскочил вон под дождь и побежал домой.

Хейко явился спустя час, объяснял ему то, чего объяснить нельзя. Что-то о любви его жизни и что ему очень жаль. Но Ронни, ах, Ронни не мог успокоиться. Он был так травмирован, потому что сам-то действовал слишком осмотрительно ради дружбы и потому не забрал Сюзанну себе в подруги. Как будто Сюзанна не сама определяла, с кем ей быть.

Они неделями избегали друг друга. И Рональд попытался с горя и от упрямства всё-таки вступить в Союз немецкой молодёжи, влиться в коллектив, развивать интересы, готовить спартакиаду и послужить классовой борьбе. Но не сложилось. После многолетней дружбы с Хейко он так и остался аутсайдером. Хейко между тем перепробовал всё, чтобы спасти их дружбу. Приходил к нему, уговаривал. Что не надо, мол, из-за этого всё рушить. И что он больше не будет целовать Сьюзи при Ронни. Честное слово. Для Хейко его единственный друг был очень важен, потому что есть вещи и темы, которыми он не мог делиться с Сюзанной: она была порядочной девочкой и критически относилась к его мечтам о побеге, а то и совсем их отвергала. Она представляла собой настоящую опасность для Хейко. И потому, что он это понимал, ему нужен был мой отец для этой части его фантазий.

– И мы снова стали встречаться втроём. Это было ошибкой. Мне следовало бы держаться от них подальше. Когда-нибудь я бы познакомился с другой девочкой, а ГДР рухнула и без того. Но ведь этого никто не мог знать. Как бы то ни было, мы опять стали командой троих. Но как раньше уже не было. Сюзанна и Хейко прилагали усилия, но я, конечно, чувствовал, что я у них как запасной поршень в паровой машине. Я не знал, куда деваться. И я терпел сколько мог.

– Сколько лет тебе тогда было?

– Как тебе теперь. И это длилось добрых четыре года. Мы постепенно повзрослели. И наша страна была при смерти. Сперва пришёл Горбачёв и демонтировал атомное оружие. Он делал это не потому, что был такой уж большой пацифист, а потому, что Варшавский договор экономически погиб из-за гонки вооружений. Мы просто потерпели крах.

И это заметили люди в ГДР. Мой отец рассказывал, что люди были буквально обобраны государством. Что Штази грабило посылки с Запада, в которых предполагало подарки для бедных родственников на Востоке; что стояли бесконечные очереди, если «выбрасывали» апельсины. Правда, люди пока что не могли представить себе гибель целой страны, к тому же руководство непрерывно объясняло, что нас ждут золотые годы. Но хотя бы перемены были мыслимы, с тех пор как генеральный секретарь Горбачёв публично заговорил о перестройке. Он прекратил войну в Афганистане, предложил одностороннее разоружение Советского Союза.

Осенью 1988 года обозначился конец Варшавского договора, в Польше правительство вело переговоры с оппозицией, в Венгрии премьер-министр ушёл в отставку после тридцати с лишним лет правления. Но в ГДР государство ещё пыталось одержать верх над нервными трудящимися. Для этого требовалось как можно больше знать о людях.

– Ровно за год до падения Стены ко мне пришёл Хейко и рассказал, что с ним говорил человек из Штази, то есть из тайной полиции. Это было в сентябре 1988 года. Через пару недель после нашего совместного отпуска в Плитвице. Это были каникулы. Тогда и был сделан тот снимок. Фотографировал нас Хейко.

– Вы были там втроём?

– Да, в палаточном лагере. С двумя палатками. В одной ночевал я, в другой Хейко с твоей мамой. И когда мы вернулись, с Хейко и заговорил тот человек из Штази.

– Чего он от него хотел?

– Хейко должен был рассказать ему всё обо мне и моих родителях. Они считались политически неблагонадёжными. И эти люди из тайной полиции, наверное, думали, что Хейко можно подкупить какими-нибудь благами. Но он только посмеялся над этим. «Ты только представь себе, я должен что-нибудь выдумать о тебе и твоих родителях, чтобы упечь вас в тюрьму. А за это я получу автомобиль „трабант“ и десять кило гуляша». – И он прохаживался по комнате, пародируя министра госбезопасности Эриха Мильке. Мы смеялись до упаду. Для Хейко это было совершенно абсурдным представлением – предать меня. «Я должен был сделать врагом государства не кого-нибудь, а именно тебя», – веселился он и сказал, что скорее умер бы, чем предал меня. Он упал на пол, извивался там как рыба на суше и делал вид, что умер. Я швырнул ему в голову подушку, а потом мы курили и слушали музыку.

– И потом?

– Потом я сделал это с ним.

– Что ты сделал с ним?

– Донёс на Хейко.

– В Штази?

– Да. Именно.

Сегодня я знаю: это и было то место в рассказе, от которого он так долго уклонялся. Это и было то белое пятно в его жизни, рубец его существования, исток непреходящего чувства вины и позора, который сделал его немым. Причина пятнадцати лет безмолвия по отношению ко мне. По крайней мере до этого момента.

– Как это случилось?

– Я больше не мог этого выдержать. Примерно в то же время, как объявился этот человек из Штази, Хейко и Сюзанна начали вести разговоры о том, что они сделают, если гласность и перестройка по-настоящему завладеют этой страной. И мне стало ясно, что тогда они сбегут. Куда-нибудь, может, даже и не на Запад, но просто прочь отсюда. Я знал, что тогда у них больше не останется места для меня. Может, они создадут семью, откроют отель для художников. Но именно вдвоём. Не втроём. Они всё чаще заговаривали об этом, и меня охватила паника. Я бы ещё долго мирился с жизнью третьего лишнего в этих отношениях, что само по себе уже было достаточно безумно. Я любил Сюзанну так сильно, что стерпелся бы с этой ролью. По крайней мере, я так думал, я был ещё юный. И Хейко я любил тоже. Есть такая форма любви, в которой ты можешь сказать: я так тебя люблю, что отпускаю тебя. Но перспектива – после той жертвы, которую я принёс, остаться здесь в качестве отстёгнутой деревянной ноги – сводила меня с ума. И кроме того, эти двое больше не придерживались нашей договорённости. Насчёт того, чтобы не целоваться. Они беспрерывно тискались у меня на глазах.

Ему было неприятно говорить об этом. У меня даже было такое чувство, что я сижу тут и разговариваю со своим ровесником. Мой отец вдруг стал девятнадцатилетним, несчастливо влюблённым и пребывающим в отчаянии, потому что не знал, куда ему деваться.

– В октябре тот человек из Штази пришёл и к нам домой. Он предложил моим родителям поддержать их.

– В чём же?

– В моём образовании. Собственно, он им пригрозил. Сказал им коротко и ясно, что я не смогу получить образование. Что я буду нужен на производстве, а не в университете. И потом он им предложил, чтобы они доносили ему на своих коллег. Супруги Хонеккеры тогда уже жили на территории клиники, потому что Эрих был уже тяжело болен. И люди из Штази боялись, что детали лечения могут выйти наружу. И они искали сотрудников, которые работали бы с ними. Думали, наверное: кто для нас шпионит, тот лоялен. Это было нечто вроде теста. Но мои родители его прогнали. Мой отец прямо-таки раскричался. Я пошёл вслед за этим типом и на улице заговорил с ним. И предложил себя в качестве информатора.

– Почему ты это сделал?

– М-да.

Почему ты это сделал? Этот вопрос мне слишком хорошо знаком. Иногда не находишь на него ответ. По крайней мере такой, который облегчил бы кому-то жизнь.

– Потому что я хотел помочь моим родителям. Если я буду работать на Штази, они, может быть, потеряют интерес к моим родителям. И потому что я больше не мог выдержать эту ситуацию с Хейко и Сюзанной. Знаешь, это было, по сути, даже не решение, а нечто вроде облегчительной разрядки. Разумеется, я знал, что это ошибка, но иногда делаешь неправильные вещи с такой же уверенностью, как и вещи, которые считаешь правильными. Просто потому, что избавляешься от них.

Я уже годы думаю над тем, сделал бы я это, если бы Хейко мне не рассказал, что он оставил того типа ни с чем. Это было так странно: Хейко рассказывает мне, что он отказался меня сдать. А я вместо того, чтобы радоваться этому, чувствую себя маленьким и слабым, зависимым от парня, который спит с любовью всей моей жизни. Это было сокрушительно, всё. Я отомстил за это. И за то, что он был более мужественным из нас двоих. А я был настолько трусливым, что предал его.

Рональд Папен искал что-то вокруг себя, что можно было бы вертеть и тискать в руках, и нашёл камешек. Их тут был полный берег. Стоял такой предвечерний час, когда летний день обретает своё второе дыхание и начинается та часть, которую хочется остановить, чтобы она не кончалась. Я дала отцу время, необходимое для того, чтобы рассказывать дальше.


– Я им рассказал, что Хейко издавна планировал побег из республики. Что хотел склонить к этому и других. И потом ещё чепуху, которую я просто придумал, потому что они меня к этому подталкивали. Они всё записывали. Страницу за страницей. Я за это выторговал, чтобы они оставили в покое моих родителей и Сюзанну тоже.

– И что это была за чепуха?

– Я им рассказал об антисоциалистическом настрое всех Микулла. Что я уверен: у них есть связь с западными секретными службами. Что они мастерят какой-то электронный прибор. Ну, вся вот эта чепуха. Я нафантазировал там какое-то слабоумие. О моём единственном друге.

– И потом?

– Потом его забрали. Он сидел в тюрьме Штази в Хоэншёнхаузене. Я не уверен, но думаю, что там. Главное, что его больше не было. И я этим воспользовался.

– Что ты имеешь в виду?


Никто не знал, где сидел Хейко. Сюзанна, больная от тревоги, пришла к Рональду, и оба долго сидели в его комнате, слушали музыку, и в конце концов Рональд Папен выдал, что их общий друг Хейко один уехал на Балтийское море. Он якобы добыл материал и сконструировал надувную лодку, на которой и бежал под прикрытием ночи. Бог знает, то ли он уплыл, то ли утонул, то ли сидит в тюрьме. Он не простился с ней, чтобы не подвергать Сюзанну опасности. Он никому ничего не говорил, только ему, своему лучшему другу. Хейко, мол, в вечер своего отплытия взял с него обещание позаботиться о Сюзанне. А сам он не вернётся. Такова, дескать, правда.

– Я тогда действительно думал, что она достанется мне. Что она просто примет это как должное. Но она сперва не поверила, прежде всего в то, что Хейко убежал бы, не поставив её в известность. Но через пару недель, не получив от него никакого сигнала, она начала хотя бы считать это возможным. Она разозлилась на него. Она ругалась. А я был тут. И тогда это произошло.

– Вы тогда сошлись? – спросила я. Ведь теперь дело шло и обо мне.

– Я бы так хотел этого. Но в конечном счёте то была всего одна ночь. Мы немного выпили, она была так разочарована в Хейко. И я этим воспользовался. Одна ночь. И так появилась ты.

– Ты в этом раскаиваешься?

– Я много в чём раскаиваюсь. Многие годы. Не бывает дня, чтобы я не раскаивался, что упёк Хейко в тюрьму. В этом предательстве, в этой лжи. Прежде всего в том, что я обманул твою мать, чтобы заполучить её. В этом я очень раскаиваюсь. Но в том, что ты есть, я не раскаиваюсь.

Он попытался улыбнуться, но из этого получилась только дрожь его верхней губы.

– И что же было потом?

– Потом рухнула ГДР. И хочешь верь, хочешь нет, но мне это поначалу совсем не понравилось.


Сюзанна в ту ночь забеременела, самое позднее в марте это стало уже заметно. А её друг так и не появился. И моей матери не осталось ничего другого, как выдать родителям, что отец ребёнка Рональд Папен, как и было на самом деле. Оба изображали пару, о которой Ронни всегда мечтал. При этом обоим было ясно, что это не так. Что из этого ничего не выйдет. Что для Сьюзи есть только Хейко, о котором по-прежнему не было ни слуху ни духу.

В мае и в июне люди начали убегать через Венгрию. Правительство Социалистической единой партии Германии ничего не могло противопоставить этому исходу. И Рональду Папену стало страшно. Если это государство рассыплется, ему грозит хаос. Ни один человек не мог сказать, обойдётся ли дело миром. Не вмешается ли силой Москва, если Горбачёв не сможет удержаться у власти. Никто не мог предсказать, как пройдёт ликвидация такой страны и какую роль в этом сыграет министерство госбезопасности. Возможно, было лишь вопросом времени, когда откроются тюрьмы и политзаключённые выйдут на волю. И тогда вернётся Хейко. Предположительно зная, кто сдал его тайной полиции.

И Рональд Папен на коленях умолял Сюзанну бежать вместе с ним на Запад. Но она, хотя и не очень веря в будущее этой страны, всё же отказалась. Слишком много страхов. Да к тому же ещё и беременная.

– И потом, 29 июля 1989 года я увидел Хейко.

– Как это – увидел?

– На улице. Он снова был на свободе. Отпустили. Почему, спросишь у него сама. Они потеряли к нему интерес. Или расследование было закончено. Или его наказание исполнено. Или они увидели, что их время истекло. Или он сотрудничал с ними. Я не знаю. Был такой же день, как сегодня, тёплый и ясный. И я вдруг увидел Хейко посреди Белица перед церковью Святого Николая. Он стоял и не видел меня, и я сразу убежал.

К Сюзанне, сказал ей, чтоб укладывала вещи и следовала за мной. В Венгрию, оттуда в Австрию и в Западную Германию. Она не хотела, ведь была уже на сносях. Но я уверял, что я в опасности, что меня хотят арестовать и что нам больше нельзя здесь оставаться. Она не хотела, чтобы ребёнок родился без отца. И в итоге последовала за мной.

Я родилась 1 августа 1989 года, в Австрии. Не в отпуске. А в бегстве. Десять тысяч граждан ГДР тогда рванули из страны. Только Рональд Папен нет: он бежал от Хейко Микулла. Так получилось, что своё бегство он замаскировал бегством.

Первое время они оставались неподалёку от Ганновера, потом перебрались в Гессен. Рональд соглашался на любую работу, а мать была со мной.

– Я всё время боялся, что появится Хейко. Я понимал, что он, скорее всего, станет нас искать. В тот день, когда я его увидел, тогда в Белице, он действительно только что вышел из тюрьмы. Через два часа он уже был у родителей Сюзанны, а мы были как раз в пути. И никто не знал куда. Я тогда обрубил контакт с моими родителями, потому что хотел их обезопасить.

– А мама? Она не искала Хейко?

– Она ведь думала, что он её бросил. Твоя мама была страшно гордая, она бы ни за кем не бегала. Кроме того, у неё была ты. И ей пришлось бы объяснять это Хейко. Так что она тоже его не искала. Я всё время боялся, что она позвонит отцу Хейко и тогда узнает, что он вовсе не сбежал через Балтийское море, а сидел в тюрьме. Потому что на него кто-то донёс. Но она этого не сделала. Она тосковала, но и была на него зла. Мы об этом не говорили, а мне только того и было надо. Я боялся этой темы. И я предпринимал всё, чтобы не возвращаться назад в Белиц. Опять встретить на улице Хейко – это бы всё разрушило. Мне пришлось бы признать вину. А для этого я был слишком труслив.

Рональд Папен всё ещё пытался завоевать для себя мать своего ребёнка. И люди в их окружении считали их молодой семьёй, которая пыталась устроиться на Западе после гибели их прежней страны. На самом деле они создали между собой лишь целевой союз, который скрепляла я. Они жили как брат и сестра. И потом наступил ноябрь 1991 года.

– Это прошло в новостях по телевизору. Долго об этом спорили и обсуждали. И наконец федеральное правительство издало закон о доступе к документам Штази. Каждый гражданин ГДР мог теперь взглянуть на своё дело в архиве тайной службы. Если бы я был Хейко, меня бы тоже заинтересовало, кто меня сдал. Сотни тысяч тогда подали заявление на доступ к делу. Это надо себе представить: там хранились миллионы документов, фотографий и плёнок, собранных тайной службой на жителей своей страны. Таких людей, как я, которые по каким-то мотивам засветились в качестве доносчиков, были тысячи. И жертвы спустя два года после падения Стены хотели знать, кто их заложил. С января 1992 года появилась возможность заглянуть в свои дела. Я каждый день был готов к тому, что Хейко окажется у нас перед дверью.

– И когда это произошло?

– В марте. Я не знаю, как он нас нашёл. Должно быть, в числе первых получил доступ к своему делу. Полагаю, что папка была не тоненькая, поскольку семейство Микулла всегда находилось под подозрением. И моим кусочком паззла в этой кипе документов был мой трёхстраничный донос от октября 1988 года. Моё имя как информатора было не особо зашифровано. Они обозначили меня как «приятеля». И, конечно, там упоминались вещи, про которые знал лишь я. Для Хейко, вероятно, было шоком читать это.

Стыд охватил моего отца, и он долго молчал. Я тоже молчала, потому что мне не приходило в голову, чем бы я могла его утешить. Может, он вовсе и не хотел этого. Смягчать-то было нечего. Он сделал то, что сделал.

– Он вдруг очутился рядом со мной на автобусной остановке и сказал: «Привет, Ронни».

Больше ничего. Я всегда знал, что он когда-нибудь появится. И всё равно ужасно испугался. Я посмотрел на него как на привидение. Он сказал:

– Пойдём-ка, выпьем кофе.

Так мы и поступили. Стоя в киоске Tchibo, я был раздавлен. Вообще-то, мне надо было на работу. Я потом так на неё и не пошёл больше.

– И что он тебе сказал?

– «Почему ты это сделал?»

Я точно знала, как трудно ответить на такой вопрос. И нет такого ответа, который один нёс бы на себе всю ответственность. Иначе бы я его дала на первый же вопрос. Почему? Почему ты подожгла его? Потому что это получилось так просто. Потому что я не знала, как быть. Я не могла больше вынести эту ситуацию. Я надеялась, что ничего страшного не произойдёт. Я хотела лишь вдохнуть и продышаться. Я ненавидела всех вокруг себя. А больше всех саму себя. Вот такие были бы мои ответы, и я думаю, каждый из них подошёл бы и моему отцу.

– Я это сделал, потому что не мог этому противиться. Это просто сидело во мне. Мне пришлось принять, что такой уж я есть. Я попросил у Хейко прощения.

Потом мой отец рассказал своему другу Хейко про меня. Что он надеялся создать с Сюзанной семью. Чего она не хотела. Для неё существовал лишь Хейко и снова и снова лишь Хейко.

– Оказалось, про ребёнка Хейко уже знал. Он выяснил это, когда вёл розыски. Он только не знал, что это от меня. Но его это не удивило. Кажется, это было ему даже безразлично. Ведь он приехал с определённым намерением. У него был план.

– Он хотел забрать маму?

Хейко Микулла открыл своему другу, что у него есть копия того доноса в Штази. И что он в случае необходимости покажет её Сюзанне. И тогда она узнает, что за человек Рональд Папен. И как он обманул не только Хейко, но и Сюзанну.

– Хейко тогда в некотором роде шантажировал меня. Либо я исчезну тотчас, либо он всё выдаст Сюзанне. Он предложил мне своего рода бизнес.

– Какой ещё бизнес?

Хейко к тому времени уже начал развивать свои первые бизнес-идеи. Его талант находить предметы, окутывать их историями и вдохновлять других людей упал на благодатную почву в новой общественной системе. Хейко был полон отваги, быстрый и честолюбивый. Как будто кто-то снял его с ручного тормоза. Тот факт, что он был не очень-то верен идеологическим установкам, даже, можно сказать, был настроен враждебно по отношению к своему исходному государству, после Поворота неимоверно способствовал его карьере.

Ещё за месяцы до того, как вообще было учреждено доверительное управление чужим имуществом, Хейко преследовал идею скупать истощённые предприятия народной собственности и обращать в деньги их товарный запас, их машины или их технические ноу-хау. Такое обычно и делали рыцари удачи с Запада, беззастенчиво набросившись на беззащитные и в большинстве случаев пришедшие в упадок предприятия бывшей ГДР, чтобы обобрать их. Хейко пользовался среди своих земляков известным бонусом доверия, и ему удалось урвать себе лакомые кусочки. Например, целый склад народного предприятия по производству маркиз.

– Хейко передал мне свои маркизы и склад. За это я должен был держаться подальше от Сюзанны и от тебя.

– Ты променял меня на какие-то поганые маркизы? – Мне выпало, таким образом, не только родиться по несчастному случаю, но потом ещё и стать предметом торговой сделки.

– Нет-нет, – оправдывался он. – Это не было торговой сделкой. Это совсем другое. Там был Хейко, который хотел вернуть себе свою женщину, забрать её у человека, который засадил его в тюрьму и рассказывал ей лживые истории о нём. Хейко хотел вернуть себе свою жизнь. А на другой стороне был я. Во всём виноватый. И он, несмотря на это, ещё и сделал мне предложение построить что-то своё, чтобы я оставил их в покое. Это было порядочно. А тебя мне было так и так не получить. Никогда бы мама мне тебя не отдала. А запрет на контакт был ценой того, что он не рассказал Сюзанне, какой я был свиньёй. И когда я немного спустя приехал в Дуйсбург и начал с маркизами, мне было ясно, что они должны были стать моим наказанием.

– Вот этого я не понимаю.

Рональд Папен привёл Хейко Микулла прямо из павильончика Tchibo к себе домой. Он открыл дверь, Хейко вошёл, увидел свою Сюзанну, и они бросились друг к другу в объятия. На следующий день Рональд собрал свой чемодан и распрощался со мной. Я, конечно, ничего этого не помнила.

– Я взял тебя на руки и поцеловал, я понюхал тебя и сказал, что скоро вернусь. С тех пор так и отсиживаю срок своего наказания.

Он поехал в Дуйсбург и вступил во владение складом с маркизами. Идея продавать эти старые штуки в Рурской области, стучась в двери, исходила ещё от Хейко. Правда, тот очень быстро обнаружил, что некоторые детали этих маркиз были в принципе непригодными. Сам он продал не больше трёх или четырёх штук и был рад, что смог сбагрить это Рональду, как Чёрного Петера в карточной игре. То, что он увёл у народного предприятия «Солнечный свет» в Люкау, оказалось попросту полным дерьмом. И причина лежала в болтах. В тех самых болтах, которые мой отец вкручивал при монтаже так осторожно, будто они были взрывоопасными.

– Хейко очень быстро заметил, что маркизы были никуда не годной конструкцией. Либо эти болты ломались при завинчивании, либо конструкция не держалась, либо срывалась резьба. А без этих болтов тоже никак.

– Ты ведь можешь взять и другие болты, разве нет?

– Я уже всё перепробовал. Всё дело, видимо, в материале. И у этих болтов особая, нестандартная резьба. Годятся только они. Если годятся. Если нет, то ломаются. Или срывается резьба.

Рональд Папен провёл целые годы в попытках усовершенствовать болты, и это ему не удалось. И тогда он наработал техники, чтобы они по крайней мере не ломались прямо при монтаже маркизы. И быстро перешёл из сознания вины и из приличия к тому, что ввёл пожизненную гарантию, потому что болты ломались и тогда, когда крутили рукоять. Или когда дул ветер. Это означало, что мой отец часто получал сообщения, что опять где-то надо ремонтировать маркизу. Сменные болты он брал из новых комплектов на складе. И это означало, что хотя у него были ещё тысячи метров ткани, но с каждой заменой болта оставшиеся комплекты сокращались на один. В среднем на каждую маркизу уходило самое меньшее четыре или пять болтов. Пока у него были маленькие продажи, это ему не мешало. Ведь оставались ещё сотни болтов.

Однако его внезапный успех в бизнесе сильно понизил запас болтов. Было уже вопросом времени, когда он больше не сможет обслуживать гарантии. Об этом он не проронил мне ни слова за те шесть недель, потому что был счастлив проводить время со своим ребёнком. И потому что не знал, что будет делать потом.

Мы пошли назад к машине. Я запуталась в чувствах и образах. Про мороженое мы забыли и поехали назад на наш склад. Это была моя последняя служебная поездка с фирмой «Папен».

– А что ты имел в виду, когда говорил, что отбываешь своё наказание?

Рональд Папен опустил окна, и ветер раздувал его волосы. Ему трудно давалось говорить об этом, но потом он всё же решился. Он ведь и без того уже многое мне сказал.

– Я и по сей день считаю, что другого я не заслужил. Я всё это заварил, я и должен был расхлёбывать. Было бы неправильно, если бы я потом просто вёл успешную приятную жизнь. С другой женщиной, где-нибудь с хорошей работой. Я согласился, что этот склад с этими маркизами и болтами, со старым «комби» должны стать моей жизнью. Я должен делать это до тех пор, пока больше не останется маркиз.

– Или болтов.

– Да. Совершенно верно, деточка.

Мы свернули во двор.

– Вот и договариваешься с собой. Это долго. Но когда-то всё принимаешь. Может, даже становишься счастлив. Или хотя бы доволен своей жизнью. В конце концов, я ведь ничему не учился. У меня есть только я сам и эта жизнь. И все годы это как-то ладилось.

– Пока мама не позвонила тебе насчёт меня.

– Да. Она сочла, что уже пора нам и познакомиться. Прежде всего после того, что ты сделала. Деяние, которое никто не мог понять.

Он этого не сказал, но я мысленно добавила: «Так же, как у тебя, папа».

– Я очень рад, что ты была у меня, – сказал он уже после того, как мы остановились перед складом. – Правда очень рад.

Он отстегнулся. Но у меня был ещё один вопрос:

– Когда мама тебе позвонила, это был ваш первый контакт после всех этих лет?

Мой отец улыбнулся и сказал:

– Нет, отнюдь нет. Обычно мы созваниваемся раз в год. Всегда первого августа.

День сорок четвёртый

Они созванивались в мой день рождения. И тогда мама сообщала Рональду Папену все важные события моего очередного года жизни. Не знаю, что она ему при этом рассказывала и насколько он был в курсе. Или то была лишь тупая заведённая формальность. И тосковал ли он по своему единственному ребёнку, отцом которого ему никогда не разрешалось быть.

В любом случае я была для него куда менее смутной, чем он для меня. И когда сегодня я оглядываюсь назад, я ощущаю это как несправедливость. Мы потеряли почти полтора десятилетия. И позднее не наверстали то время. Мы были тогда не как отец и дочь, мы навсегда остались чужими печальным, но совершенно единодушным образом.

Разумеется, я познакомилась с ним за те шесть недель летних каникул 2005 года. Я узнала Рональда Папена и многие его очаровательные свойства. Мне нравилось, как он меня слушал. В его взгляде лежало не только любопытство или предвестие его, то есть интерес. Он часто смотрел на меня так, будто пытался совершенно серьёзно выслушать научный доклад. Разумеется, его мир был бесконечно далёк от моего. Он и моё желание однажды сходить на The Dome тоже мог бы пропустить мимо ушей. Но он спрашивал потом, что это такое, и я, дико жестикулируя на пассажирском сиденье, оглашала ему это, а он, кивая, ехал по Хамму. Под конец он сказал «неслыханное дело» или «ну ты подумай только!» И в этом не было ни следа иронии.

Я знакомилась с ним, когда мы сидели у реки Эмшер, ели бутерброды с сыром, и он мне рассказывал историю вупперской орхидеи, которая цветёт на всех речушках и каналах розовым цветом, вытесняя все местные виды. Я знакомилась с ним, когда вечером ещё раз шла в туалет и видела, как он лежит на диване, спящий, с книгой на носу. Когда я потом скользнула к нему, чтобы выключить у него свет, он убрал книгу с лица и сказал: «Ты смотри-ка, я и правда задремал. Так, конечно, мир не спасёшь».

Я знакомилась с ним, когда он мягко ругал свою старую машину или обнаруживал, что кто-то в супермаркете сделал перестановку и теперь невозможно найти равиоли. Это был один из немногих случаев, когда у меня складывалось впечатление, что он испытывает стресс. Я знакомилась с ним, когда мы сидели в нашем Бич-Клубе и он пытался объяснить Ахиму, что понятие «отец земли» не имеет ничего общего с выдающимися фертильными способностями главы государства.

Я знакомилась с моим отцом, когда он, разбитый, но не сломленный, возвращался из своего одинокого рейса продаж и когда он весело, а то и в эйфории, помечал в гроссбухе заключённые договоры. В конце я знала даже печальную историю жизни Рональда Папена. Только моего отца я ощущала редко, поскольку эту роль он играть не любил. И я думаю, что и не хотел. После стольких лет отсутствия в жизни его дочери упасть как концертный рояль с пятого этажа и после удара просто продолжать играть там, где перестал четырнадцать лет тому назад, было бы невозможно.

И мы наслаждались друг в друге не большими патетическими жестами воссоединения семьи, которое ведь вовсе и не состоялось, а моментами тихого согласия, какое бывает только между родителями и детьми: краткие прикосновения, взгляды, взаимопонимание людей, имеющих много общих генов. Но мы не говорили об этом. Он не обнимал меня. И я его тоже нет, потому что к этому у нас не было привычки.

Его жизненная исповедь, которую я по сей день вспоминаю в связке с берегом Рура в Мюльхайме, глубоко меня тронула. Он был мне так близок в своём покаянном признании, что я чувствовала его слова воплотившимися во мне. Я была как Рональд Папен. Только он принимал наказание за свои действия. Более того: он объявил наказание частью своей идентичности.

Вечером я его спросила, что он собирается делать, когда склад опустеет. Мы с ним как раз там наводили порядок и готовили тортеллини из пакетика. Он предложил мелко искрошить колбаску и добавить туда, но это оказалось не так вкусно, как мы ожидали. Он рубил эту колбаску своим тупым кухонным ножом и сказал:

– Понятия не имею. Тогда я тоже буду пустой.

– Ты мог бы путешествовать.

– Я и так путешествую уже четырнадцать лет.

– Но ты мог бы выезжать и за пределы Рурской области.

– Разве что поехать на Камчатку. – Он на мгновение замер, потом отложил нож, пошёл к своей полке, нашёл пластинку и крикнул: – Я это так давно не слушал. Манфред Круг и гениальный Гюнтер Фишер.

Он вынул пластинку из конверта и поставил её.

Когда приходит отпуск
То есть одна проблема
Что нам с нею делать,
Куда податься нам?
Поеду-ка на сей раз на Камчатку
И на полпути как раз покончишь
С твоей валютой
Возможно, повернёшь назад
Придумай себе что-нибудь другое
А то ты будешь круглым дураком
Итак, возьми свою палатку
И снова поезжай вверх по теченью
На берег выходи, там на палаточной площадке
Всегда есть кто-нибудь, следящий, есть ли у тебя
Права водить палатку.
И если нет, тебе несдобровать!
Ты наш энтузиаст
И ты не правишь в бухту
Без палаточных прав тут не раз
Уже обломались другие.

Это был единственный раз, когда я видела отца танцующим. Он поманил меня пальцем. Танцевать со своим отцом чудесно, когда ты совсем маленькая или если это твоя свадьба. А в промежутке между этими стадиями это ужасно. Он сделал музыку громче. Соло на саксофоне. И поманил меня. Он был такой радостный, то был наш последний вечер. Итак, я пошла к нему, он взял мою правую руку, и мы танцевали под эту кривую песню.

Мы танцевали по простору склада, Манфред Круг пел, а мой отец ему тихонько подпевал. Ближе я к нему никогда не была. Он был нежным, но в это мгновение и мужественным, потому что он вёл меня в танце.

Позднее я думала, что он наверняка мог быть очень крутым мужчиной. Для правильной женщины. Но он уже давно сделал свой выбор в пользу одной, и единственной другой женщиной, с которой он после этого когда-либо танцевал, была его дочь, была я. От таких мыслей становится грустно, но поскольку он не производил впечатления печального, я с ним и не заговорила об этом. Когда песня кончилась, он поднял иглодержатель с пластинки и сказал:

– Не знаю, что я буду делать потом. Но пока у меня ещё есть время. Я ещё молод, а склад ещё полон.

Хотя бы вторая часть фразы была правдива.

Потом мы собирали вещи. Предстояло прощание, но мы пока могли определять, когда будет пора. Поезда на Кёльн уходили каждый час. Мы не говорили об этом. Вместо разговоров пошли вниз, к воде, туда, где ещё вчера стоял бар.

Мы сели на камни и смотрели на воду. Стало немного прохладно, лето 2005-го, казалось, бесшовно переходило в осень 2005-го. Вещи я уже уложила. Наконец я встала и сказала:

– Папа, а теперь мне пора домой.

– Неслыханное дело!

Мы пошли к складу, я взяла свой чемодан, и он перевалил его через край багажника «субару». Если бы она не завелась, мне пришлось бы тут остаться ещё на немного. Можно было бы. Но, конечно, старый «комби» стартовал безупречно, и мы затарахтели со двора.

Через мост, в сторону центра, но потом на А3, в южном направлении. Через несколько километров мы покинем Рурский бассейн. Я обратила внимание Рональда Папена на этот роковой момент, но он засмеялся и сказал:

– Я отвезу тебя до дома. Тогда у нас будет ещё целый час.

Этот час мы проводили осмысленно, слушая «Пудис». Он как раз был на очереди. И на сей раз мы пели вместе:

Старым, как дерево, хотел бы я стать,
В точности, как это описал поэт,
Старым, как дерево с кроной, широкой, широкой, широкой,
Что указывает далеко за поля.

Пшеничные поля рядом с автобаном 3 в сторону Кёльна были прибиты дождём и ветром. Становилось так по-деревенски, стоит только выехать из города. Восемьдесят километров от порога до порога. Можно было делать это и раньше. Чем дальше мы ехали на юг, тем печальнее я становилась. Не из-за настоящего, а из-за прошлого. Я была дитя родителей, которые никогда не были многословными. И все мои ранние картины Смутного были неправильными. Ничто не соответствовало. Это было, может быть, худшее из всего. Что он был совсем другим, чем в моих представлениях.

Он был так полон любви к моей матери и ко мне, что лучше бы он вообще не появлялся, чем растворился в мучительной близости. Это я понимала. И также то, что он не мог жить со своей виной по отношению к лучшему другу. Он жил лишь для того, чтобы учиться.

После Леверкузена была короткая заминка, и он спрашивал себя, правильно ли мы едем. На перекрёстке Кёльн-Восток я подсказала ему, где путь подлиннее, и ему это было приятно. Он считал, что в машине всегда должен звучать голос, который говорил бы, например: «Следующий поворот направо». Или: «Дальше шестьдесят километров ехать прямо». Должен быть такой прибор, как в самолёте, который всегда бы знал, где мы находимся. Я не набралась смелости сказать ему, что у Хейко в машине есть такой прибор. Он был тогда очень дорогой, и Хейко заказал его в варианте «с мужским голосом», потому что не мог позволить, чтобы им командовала женщина.

На развилке Хоймар свернуть в сторону Кёльна. Потихоньку начинался дождь, и стеклоочистители Рональда Папена со скрипом пришли в движение, как встаёт со скамьи старик, потому что уже накрапывает. Спешка сейчас ничего не даст, всё равно вымокнешь, так говорит жизненный опыт.

Через Роденкирхенский мост. Я была взволнована. Не только потому, что не была здесь полтора месяца и теперь придётся заново привыкать к дому. После каникул это всегда лучшая часть возвращения. Когда входишь в комнату и чувствуешь запах своего дома. И падаешь на кровать.

Но прежде всего волнение происходило из-за мамы и папы. Если я правильно понимала, они не виделись четырнадцать лет. И Хейко. Как он нас встретит? Ненавидит ли он Рональда Папена? Или ему давно уже всё безразлично? Ведь как-никак Хейко Микулла выиграл по всем линиям. Почти выиграл. Своего лучшего друга он потерял.

Казалось, в голове у моего отца ворочались те же мысли. По крайней мере после очередного поворота на другой автобан он сказал:

– Я думаю, будет не очень умно, если я зайду с тобой вместе. Я не хотел бы мешать.

Я не ответила, потому что не была уверена, так ли уж он неправ. Может, он даже мотор не заглушит, проводит меня до двери и тут же уедет.

Я подсказывала ему, куда сворачивать на дорогах нашего Ханвальда – в районе, где ему практически нечего было бы оборудовать и куда без меня его не занесло бы ни при каких обстоятельствах. Он выключил музыку. Впервые, сколько я его знала, он казался боязливым. Мы свернули на нашу улицу.

– Третий дом по левой стороне, – сказала я. – Сворачивай к подъезду.

Но он остановился на проезжей части, на другой стороне улицы:

– Боюсь накапать маслом на ваш чистый подъезд, – мягко сказал он.

Но я-то знала, что ему просто хотелось рвануть отсюда как можно скорее. Пока не заметили, просто удрать. Он чувствовал себя не в своей тарелке. Но всё же вышел, открыл багажник и достал мой чемодан. Поставил его на асфальт, на котором большими тёмными пятнами высыхал летний дождь. И он выглядел так же, как и шесть недель назад. Я думаю, он и одет был в то же самое, в чём встречал меня на перроне главного вокзала Дуйсбурга. Когда я была так разочарована.

Это было полжизни тому назад.

И я устыдилась своего тогдашнего разочарования.

Он осторожно улыбнулся и сказал:

– Ну, давай. У меня сегодня по графику ещё целая куча визитов. Я же, как известно, очень занятой предприниматель.

Тут я разревелась, и это совершенно выбило его из колеи.

– Ну что ты, ну что ты. Мы же скоро снова увидимся. Ким. Не надо.

Он совсем не знал, как ему поступить с моими слезами, и растерянно переминался с ноги на ногу. Обнять меня было бы подходящей опцией, но это не пришло ему в голову. Или пришло, да он не осмелился. К счастью для него, тут открылась входная дверь дома, и вышла мама. Она метнулась к нам как порыв ветра, в белом летнем платье бренда Chloé, обняла меня, поцеловала и сказала:

– Ну вот и ты, наконец, – так, как будто я потерялась, меня нашли и вернули с чужбины.

Потом она повернулась к Рональду Папену.

Тот в отчаянии поднял правую руку, словно для клятвы:

– Привет, Сюзанна. Вот, привёз дочь. Всё в порядке.

Ему было не по себе оттого, что она стояла перед нами.

– Привет, Ронни, – сказала она.

– Привет, Сьюзи.

– Ну и? Как провели время?

– Хорошо. В самом деле. Очень.

Он крепко держался за открытую дверцу машины, и я чувствовала, что ему ничего не хотелось так сильно, как просто провалиться на месте.

– Ты круто выглядишь, – сказал он.

– Может, пойдёмте в дом? – сказала она и сделала попытку взять чемодан. Но я её не пустила.

– Я не знаю. У меня срочные дела. Вообще-то, – сказал мой отец и посмотрел на меня, ища защиты.

В нашем модусе продаж я должна была бы сейчас среагировать, подхватить мяч и пожаловаться, что у моего отца столько дел, что уже практически нет никакой частной жизни. Но я не пришла ему на помощь, а просто стояла между моими отчуждёнными родителями и не знала, что делать.

Тут появился Хейко. Я даже не заметила, как он подошёл. Он просто очутился внезапно рядом и сказал:

– Привет, Ронни.

В последний раз он это говорил на той автобусной остановке, и тогда моего отца охватил безумный страх. Он и теперь вздрогнул. Я видела, что ему хочется немедленно вырваться на автобан. Он даже предпочёл бы оказаться в «Акрополисе» города Боттропа, в самом гиблом месте, что касается краковских колбасок, чем стоять здесь, в Ханвальде, перед своим обвинителем.

– Ну что вы тут стоите, как обмоченные деревья? Пошли, там есть чай со льдом. Ким, я во Флориде открыл такой чай со льдом, он навеки изменит твоё отношение к этому чаю.

Он вёл себя как ни в чём не бывало. Будто не стоял перед своим лучшим другом, который упёк его в тюрьму и пытался увести у него женщину. Но ведь он был теперь победителем. Он схватил мой чемодан, и не успел Рональд отговориться срочными делами, как мы уже шагали к дому. Гуськом. Хейко с моим чемоданом, за ним его жена, потом я и последним Рональд Папен, одна рука в кармане жакета с ключом зажигания. Он крепко сжимал ключ в кулаке, я это видела.

Хейко отставил чемодан, и мы двинулись через дом к террасе.

– Садитесь, – сказал он и сделал приглашающий жест. На нём были белые льняные брюки и белая льняная рубашка к бежевым шлёпанцам. Полы были здесь белые, мебель для отдыха белая, и маркиза была белая. Он включил её пультом, и она выдвинулась, затенив всю террасу. Хотя в этом не было необходимости, но все знали, что речь здесь шла о демонстрации могущества. А вовсе не о гостеприимстве.

Рональд Папен сел на краешек кресла, но скатился назад, в глубину, и форменным образом потерялся там. С усилием снова выбрался наружу, чтобы взять из рук Хейко стакан.

– Персик с ананасом, на мой взгляд, вершина искусства прохладительных напитков. Я хочу это импортировать.

Мой отец отпил глоток и сказал:

– Неслыханное дело.

Я так любила его за это!

– Наконец-то хоть что-то другое, а не только карена, да?

– Ах, карена, – сказала моя мать, молчавшая до сих пор, потому что ситуация и для неё была неприятна. Единственным, кому она нравилась, явно был Хейко.

– Ким, а ты знаешь, что такое карена?

– Нет.

– Это гэдээровский лимонад. Это сокращение от КАлорийно-РЕдуцированный-НАтуральный. Кошачья моча в чистом виде. Я считаю, за один этот чай со льдом стоило тогда выйти на улицы.

Рональд Папен дружелюбно улыбался, хотя я не была вполне уверена, что он тоже считал эту карену кошачьей мочой. Он в ГДР был против системы, но не обязательно против лимонада. Хейко Микулла же редко упускал случай оплевать и выругать ГДР. До нынешних каникул я считала это сравнительно нормальной заносчивостью западного немца. Я же совсем не знала, что Хейко, как и его жена и мой отец, были родом с Востока. Из Белица, юго-западнее Берлина. Он всегда вёл себя так, будто вообще не имел никакого отношения к тому государству. Часто отпускал на этот счёт шуточки, которых я не понимала.

Однажды, когда мы в Роденкирхене стояли в мясной лавке, он сказал: «Ким, а знаешь, почему в ГДР каждый мясник должен был выделить хотя бы одну колбаску на оформление витрин?

И я сказала: нет. Во-первых, потому что я не знала, а во-вторых, потому что именно этого ответа он от меня и ждал.

– Потому что иначе бы люди встали в очередь за кафелем с витрин.

Я тогда с готовностью улыбнулась, но ничего не поняла и считала, что он фантазирует. С моим сегодняшним взглядом на него я думаю, что Хейко в такие моменты вспоминал своё прошлое. Это был тот горький момент, от которого избавляются, подшучивая над собой. Для него годы в ГДР были потерянным временем жизни, он оглядывался назад без ностальгии. И уж тем более как бывший политический заключённый. Эту взаимосвязь я до сих пор не осознавала.

– И что? Как поживает твой бизнес с маркизами?

– Хорошо, спасибо, – торопливо ответил мой отец. – Дела идут хорошо. Особенно с помощью Ким. У неё талант в продажах.

– Да? В самом деле? – удивилась моя мать, потом встала, чтобы смешать себе джин с тоником.

Она нервничала. И для этого имелись основания. Это прямо висело в воздухе.

– Маркизы – просто хит, – добавил Рональд, как будто должен был помериться силой с Хейко. Или изобразить для него, что он под конец вытянул главный приз с этими штуками. Он пил свой чай со льдом.

– Ясное дело, они крутые, – сказал Хейко. – Иначе что бы вы делали все эти шесть недель в этой рурской дыре? – Он сказал это с пренебрежением, которое вывело меня из себя. И мне казалось, что это было не его собачье дело. У меня совсем не было желания рассказывать ему про наш Бич-Клуб, про Алика, про наши поездки. Про топ-5 «Акрополисов» и про победу Октопуса в турнире по скату. Это принадлежало только мне и моему папе. И я скрестила руки на груди и гордо заявила:

– Мы слушали «Пудис». – Я взглянула на Рональда Папена, тот кивнул и окрылённо улыбнулся мне.

– Самый кромешный ужас – «Силли», «Карат» и «Пудис», – продекламировал Хейко, засмеялся и пополнил свой стакан.

Я сочла эту кричалку оскорблением Рональда Папена.

– И мы совершенно фантастически питались, – добавила я. – Там я нашла друзей. И погода стояла всегда купальная. Это были лучшие каникулы в моей жизни.

– Это прекрасно, сокровище моё, – сказала моя мать тоном примирения.

А ведь я ни в чём не соврала. Хотя мы питались в основном колбасками, друзья были в среднем на сорок лет старше меня, но с погодой всё было именно так, а если при купании не обращать внимания на затхлый запах канала Рейн-Герне, то получался вполне гламурный пляжный опыт. По крайней мере, я говорила всерьёз.

Установилась тишина, которая парализовала всех четверых. Рональду это было знакомо по некоторым встречам с клиентами. Никто не был так закалён в сидении на чужих диванах, как он. Моя мать чувствовала себя неуютно, ей, видимо, было жаль этого худого мужчину, который крепко держался за свой стакан, иначе бы провалился на глубину в сто метров. А Хейко, возможно, размышлял о том, как бы ещё унизить своего старого друга и предателя перед тем, как вышвырнуть его вон.

Когда я как раз решилась разбавить эту сцену и просто поболтать о Месуте Озиле, на террасу вышел Джеффри. После нескольких недель лечения он уже мог обходиться без пластырей и компрессов. Обожжённая кожа на шее и на левой половине лица уже не была красной, но оставалась тонкой, мутной и покрытой шрамами. Я испугалась, увидев его, не только потому, что была виновата в этом, а ещё и потому, что это выглядело действительно ужасно.

Он подошёл к Рональду Папену и поздоровался с ним, дружелюбно протянув руку:

– Здравствуйте, я Джеффри.

В этом жесте было столько очарования и невинности, что я почувствовала себя ещё более по-свински. Рональд обстоятельно выбрался из своего кресла, сделал полупоклон перед мальчиком и сказал:

– Здравствуй, а я Рональд. Я папа Ким.

Джеффри сказал:

– Я знаю, Ким специально не поехала с нами в отпуск, потому что хотела побыть у вас.

От этой фразы у меня подкосились ноги. То, как малыш это сказал, звучало так, будто я предпочла ехать куда угодно, только не с ним. И так, будто сам-то он мечтал быть со мной во Флориде. И это после того, что произошло. У меня слёзы навернулись на глаза. Я встала, подошла к нему и обняла. Он прижимал меня, но в то же время удерживал на дистанции, но не потому, что не хотел сближаться. Наоборот.

– Ты со мной осторожнее, ещё пока бывает больно.

Потом он спросил у матери, можно ли ему мороженое, и скрылся в кухне. Меня эта сцена доконала. Я сочла бы за норму, если бы он игнорировал меня или кидался камнями.

– Так. Ну, мне пора. Работа ждёт, – объявил мой отец, как будто только что отфильтровал из разговора, что господа больше не нуждаются в маркизах: ни в декоре «Копенгаген», ни в «Мумбай».

Он отставил стакан и опять предпринял усилия, выбираясь из глубокого летнего кресла. Потом подошёл к Хейко, подал ему руку и сказал:

– Ты хорошо устроился. Рад за тебя.

Он сказал это жёстче, чем намеревался.

Хейко пожал ему руку и ответил:

– Будь здоров, Ронни.

Между мужчинами не чувствовалось соперничества, зато их позиции были слишком неравными. Скорее, уважение, признание. Механизм заносчивости в Хейко замер. Теперь они стояли друг перед другом лишь как старые, пришедшие к отчуждению друзья.

Мама и я пошли проводить папу до машины.

– Спасибо, что ты зашёл к нам. Для Хейко это было очень важно, – сказала моя мать. – После стольких лет. И что вы оба мирно посидели на террасе. Может быть, дело во времени.

– Но это было действительно великолепно. Этот чай со льдом. Из Америки. Неслыханное дело, – сказал Рональд Папен и улыбнулся.

Я знала точно, сколько процентов иронии содержалось в этой похвале. Но это было сильно меньше, чем, вероятно, предполагала моя мать. Он повернулся ко мне и неловко меня обнял.

– Это были самые лучшие каникулы в моей жизни, – сказал он.

– Да у тебя же их вообще никогда не было.

– Да. Точно. Ну надо же!

Я не хотела его отпускать.

– Ты можешь мне звонить, когда хочешь. И это же всего восемьдесят километров, – сказал он.

Я снова расплакалась, и это снова вызвало у него судорожные метания. Как будто я у него на глазах стала истекать кровью.

Наконец я вцепилась в него и сказала:

– Езди, пожалуйста, осторожно, папа. Будем созваниваться.

И он сел в машину и медленно тронулся, слегка дезориентированный без своей лоцманши, но решительно устремляясь вперёд, в этот августовский вечер.


Когда мы снова были в доме, я перенесла свой чемодан к себе наверх. После шести недель в складском ангаре Рональда Папена я казалась себе гостьей в своей прежней жизни. Я легла на кровать и смотрела в потолок. Дверь открылась, и вошла мама.

– Мы хотели кое о чём с тобой поговорить. Ты не спустишься?

Я предполагала, что речь пойдёт об отпуске. Может, меня собираются пичкать рассказами о дорогих экскурсиях или экзотических блюдах. Или Хейко представит новые бизнес-идеи. Кроме того, срочно же надо решить, какой ресторан выбрать для празднования окончания каникул. Но на самом деле речь шла совсем о другом.

На журнальном столике на террасе лежали несколько брошюр. Хейко сидел в кресле, широко расставив ноги, со стаканом белого вина и ждал нас. Я села, мама готовила себе ещё один джин с тоником. Хейко взял слово, это ведь была наверняка его идея.

– Ким, мы долго над этим думали. И это решение далось нам нелегко. Но мы оба полагаем, что нам надо здесь кое-что изменить.

Я попыталась бросить взгляд на каталоги, но ничего не смогла по ним угадать.

– Что так дальше дело не пойдёт, было изначально ясно. После того, что произошло. Мы больше не могли бы жить под одной крышей. Я думаю, ты с этим согласишься.

К чему же он всё это ведёт? Я посмотрела на маму, но она полностью сосредоточилась на том, как плавают в её стакане кусочки льда.

– Поэтому мы с твоей матерью решили, что для нас всех будет лучше, если ты переедешь в интернат.

– Что?

– Мы пересмотрели много разных учреждений и в конце концов выбрали вот это. – Он взял лежащий сверху проспект и бросил его мне.

– А я? Меня вы даже не спросили? – крикнула я. Ни за что. Я не хотела туда. Меня решили устранить. Опять. Теперь навсегда. Объявление войны. Я тут же переключилась на оборонительный огонь. И одновременно чувствовала полное бессилие. Значит, это было решено давно. Это ни у кого даже не вызвало возражений. Единственное, что я могла сделать, это прямо сейчас превратить жизнь Микулла в ад. Или покориться.

– Нет! – крикнула я, отшвырнула брошюру в сторону как можно дальше и вскочила. Я унеслась в дом, взбежала по лестнице. При этом успела услышать, как Хейко кричал моей матери, чтобы она оставила меня в покое. Потом хлопнула дверь, и я бросилась ничком на кровать.

Плачущего ребёнка надо оставить одного. Не входить сразу. Пусть всё утрясётся. Потом и в шестнадцать лет человек удивительно быстро приспосабливается к новым ситуациям. Я в этом убедилась ещё при виде моей комнаты на складе Рональда Папена.

Я пролежала на кровати час, всё было тихо. И очень медленно в меня просочилось по капле чувство, что решение Микулла имело и свои преимущества. Может быть, это была даже хорошая идея. Новый старт. Больше не быть самой тупой в школе. Не склочничать с Хейко и с матерью. И потом Джеффри. Покалеченный маленький мальчик, он теперь станет старше и вынужден будет жить с тем, что причинила ему родная сестра. Сейчас он пока не обвиняет меня в этом. Но что будет, если впредь он каждый день будет видеть меня как подтверждение своего несчастья? Если его будут дразнить, и ему станет всё яснее, что у него была бы совсем другая жизнь, если бы не я, если бы меня вообще никогда не было. Не лучше ли мне просто устраниться из его жизни? Или это трусость? Я долго раздумывала над этим и решила, что не хочу быть трусливой. И что я слишком долго рассматривала этого маленького мальчика как своего противника. А ведь он был не меньше чем наполовину мой брат. В нём не содержалось ни капли от Рональда, только от Хейко. А в последнем было гораздо меньше плохого, чем мне казалось до начала каникул. В конце концов я сделала выбор: в пользу мира. Не за перемирие из-за усталости от борьбы. А за честный и вечный мир. И я знала, как я могу его добиться.

Я снова спустилась вниз. Моя мать к этому времени уже удалилась к себе, но Хейко сидел на террасе в своей дурацкой белой летней мебели и по-прежнему пил белое вино. Это было мне очень кстати. Мама мне не понадобилась бы для этого разговора. Когда Хейко меня увидел, он отставил свой стакан и сказал:

– Ну так что?

– Я поеду в интернат. Мирно. Без террора, без сцен. Но я хочу за это кое-что получить.

– Окей, – сказал Хейко, настоящий бизнесмен. – Я слушаю.

Мы проговорили с ним почти два часа. Это было в первый раз, что он меня слушал. И я его. Я думаю, мы и раньше могли и должны были это сделать. Просто лишь говорить. Не орать. Не оскорблять, не причинять боль. Просто говорить. И выслушивать. На это понадобились мои шесть последних недель. И всё, что за это время произошло. Когда мы закончили, я пошла наверх и тихонько постучалась в дверь Джеффри. Он уже спал. Я осторожно прилегла в кровать к моему брату и слушала, как взволнованно он просматривает свои сны, пока сама не заснула.

Четыре дня спустя я ехала на юг Германии в интернат. Семья Микулла, все втроём, привезла меня в замок, я заняла свою комнату и познакомилась с Фанни, моей лучшей подругой на следующие четыре года.

Ровно в то самое время, когда в интернате давали кофе и пироги для всех новичков и их родителей, в Мейдерихе Дуйсбурга на производственный двор въехала машина. Из неё вышли двое мужчин, пошли к складу, перед которым стоял автомобиль Рональда Папена, и постучались в железную дверь.

Часть 2
Весна без моего отца

«Фидель Кастро»

Отдаление действует благотворно. Ничто не забывается, но постепенно становится меньше, если не смотреть на рану подолгу. Именно это и помогло моему отцу и Хейко пройти по жизни. После того раза они больше не виделись. А если и виделись, то мне о том не рассказывали. И я не рассказывала Рональду Папену, о чём была моя договорённость с Хейко.

Когда я лежала на своей кровати и размышляла, не был ли интернат путём к тому, чтобы оградить нас всех от многих месяцев ярости и от рукопашных боёв в окопах, я подумала и о том, как мой отец будет жить дальше. Я не могла вернуться назад в свою жизнь, оставив его жизнь без внимания. Если я приступаю к исполнению моего наказания, то его наказание должно быть наконец погашено. И именно это я предложила Хейко.

Этот Микулла, который всю мою жизнь был врагом, про которого я всегда думала, что он украл у моего отца жену и тем самым разрушил семью, полную надежд, точно так же мог быть и моим союзником. Итак, мне надо было пойти к нему, как бы тяжело это ни было. Пожалуй, легче было бы ещё несколько лет разыгрывать униженную, обиженную и наказанную. Позднее разойтись, каждый в свою жизнь, и не позвать его на крестины моих детей. Это дерьмо продолжало бы вонять ещё и новым поколениям, и когда-нибудь стало бы всем наконец безразлично. Или пойти к нему.

После того, как я села, он спросил:

– Каково тебе было познакомиться с ним?

За его вопросом я заподозрила любопытство: рассказывал ли мне Рональд Папен о себе и, разумеется, рассказывал ли он об этом.

– Это было красиво. Волнующе. И печально, – сказала я.

– Что было печально?

– Ну, то дело между вами.

Он подался вперёд, и я увидела его волнение.

– Он тебе рассказал? Что именно?

– Я думаю, всё.

И тогда я передала ему, что рассказал мой отец о себе, о Хейко и о маме. О Фихтенвальде, о юности в Белице, о мечтах о побеге, о любви и разочаровании; о бизнес-идеях и о его исключении из футбольного клуба, об их дружбе втроём и о предательстве. Я пересказала, что знала о побеге через Венгрию и Австрию и как Хейко потом всё-таки появился. Пока я говорила, Хейко в некоторых местах кивал. Ему нечего было поправить или внести уточнения. Очевидно, мой отец ничего не приукрасил и ничего не упустил.

– Вот так он мне это рассказал. И также то, что маркизы у него от тебя.

– Тотальный хлам. Непригодный к использованию. Их же невозможно было смонтировать.

– Из-за болта, – сказала я.

– Да. Ошибочная конструкция. Я это заметил сразу, когда этот склад попал мне в руки.

– Ты хотел иметь в своей жизни и то и другое. Маркизы и моего отца.

– Можно сказать и так. Можно и иначе: я хотел иметь в жизни твою маму. Мне было больно потерять Ронни.

Потом Хейко рассказал, как он всегда восхищался своим лучшим другом. Как он ценил его выдержку. И что Рональд всегда его выслушивал. Никакой бредовый разгул фантазии его не раздражал. С Рональдом он мог часами рассуждать о самых абсурдных идеях, например, о социалистическом «Диснейлэнде», в котором Сталин и Маркс в виде плюшевых фигур выше человеческого роста бегали бы кругом и раздавали гэдээровские конфеты-пралине из бобового пюре, облитого глазурью из говяжьей крови. Хейко изображал моего отца как безобидного фантаста, который не находил одобрения нигде, кроме как у него, у Хейко.

И потом как раз это трио, с Сюзанной. Да, разумеется, оба они чувствовали любовную печаль Ронни. Но они всё равно не хотели от него отделяться, по крайней мере, основную часть времени. Даже в отпуске в Плитвице они были втроём, просто неразлучно, потому что они ведь были друзьями. Пускай Хейко и Сюзанна и были чуточку больше, чем друзья.

И однажды, словно гром среди ясного неба, с этим было покончено. Разумеется, у Штази молодёжь всегда была в центре внимания. Это Хейко знал, он всегда обстоятельно раскланивался с сотрудниками Штази, если узнавал кого-то из них в лицо, что было не очень трудно.

– Они сидели в машине перед нашим домом и даже не старались быть незаметными. Они хотели запугать моего отца.

Но эти своенравные Микулла не давали никакого повода для таких мер, как арест, и это, пожалуй, огорчало органы. До того самого дня в октябре 1988 года. Хейко намеревался раздобыть для отца проволоку определённого сечения. Он целый день провёл в разъездах. На машине отца. Когда Штази взяли его перед дверью и увезли в Хоэншёнхаузен «для выяснения положения дел», он вообще не понял, что это означало. И только когда они ему зачитали, что он арестован за мошенничество с валютой, за планирование незаконного пересечения границы, за шпионаж и враждебные государству действия, он спустился с облаков на землю.

Ему-то всё это были шуточки. Регулярные. Да, его убеждения были антиправительственные, и он это не оспаривал. Он же всюду, где мог, высмеивал этот режим. Но чтобы шпион? Если он был врагом государства, потому что высмеивал казённый язык официальных органов, то надо его за это засудить. И пусть ему предъявят его якобы планы бегства. У него их нет. Он требовал доказательств.

Но они посадили его в одиночную камеру и каждый день водили на допросы. Там орали на девятнадцатилетнего мальчишку, хлопали дверьми, заставляли часами стоять по щиколотки в ледяной воде и унижали его оскорблениями и угрозами. Говорили, что он спасёт своего отца, если наконец расколется. При этом раскалываться ему было не в чем. В какой-то момент Хейко начал от отчаяния выдумывать себе ответы, которые, по его мнению, могли бы удовлетворить следственные органы. Но они не реагировали на это, снова и снова ставили старые вопросы или просто качали головой.

Закончив, они отводили его назад в камеру, хлопали дверью и ждали, когда он заснёт, и тогда снова будили. Это называлось пыткой лишением сна. Будили по шесть раз за ночь, чтобы разрушить чувствительную фазу быстрого сна: тогда всё, что оставалось от сновидения, превращалось в чистое безумие.

А на следующий день снова допрос, взывание к его честности. Дескать, надо быть искренним, разве его не учили этому в детстве родители? Бывал ли он с отцом на Балтийском море? Что они думают о ГДР? Хейко изо дня в день имел дело с одним и тем же следователем. Он никогда не видел никого другого, и в многочасовых разговорах тон изменялся в мгновение ока. Штазист становился дружелюбным, рассказывал ему о личном, чтобы тут же после этого выкрикивать угрозы. Мол, до сих пор с ним были слишком терпеливы. И что, мол, за человек Папен? Знает ли Хейко его родителей? Участвовали ли они в антигосударственной смуте? Правда ли, что их сын торговал краденой народной собственностью из больниц? Хейко отрицал всё, даже если ему обещали послабление режима, если он назовёт имена. Хейко не пошёл на это. Он никогда не был предателем. И сейчас не станет. За это он расплачивался мучительным ярким светом в ночи, адским грохотом, который учиняли охранники, запугиванием и криком следователя.

Когда Хейко однажды спросил, откуда, собственно, взялись эти обвинения, следователь сказал, что из свидетельских показаний. На него, мол, донесли, и ему светит двадцатилетний срок на обдумывание, кого он вовлекал в свои махинации. Хейко попросил предъявить ему наконец обвинение, но, разумеется, не получил его. Семью проинформировали, и ей тоже пригрозили. Мол, это будет плохая идея – раззвонить во все колокола об аресте их сына. Мол, пусть радуются, что он жив. И, мол, велел им кланяться.

Потом, по прошествии девяти с лишним месяцев его наконец отпустили. Без объяснений, без извинений. То ли сочли невиновным, то ли перед лицом изменившейся ситуации в стране сдрейфили, потому что держали подростка в тюрьме без всяких оснований долгие месяцы, – этого ему потом так и не сказали. А Хейко имел право получить объяснения. Но ему просто открыли дверь, разрешили снять тюремную робу и вернули его одежду. За исключением западных джинсов, на которые один из охранников выменял старую сломанную кухонную раковину Wisent производства ГДР.

Хейко сам должен был решать, как ему добираться домой без штанов, но это была меньшая из его проблем. После месяцев изоляции и сотен часов допросов он испытывал панический страх, что его освобождение было лишь трюком и что его хотят убить. Пристрелят «при попытке побега», что-то вроде того.

Пока я слушала Хейко, мне становились понятны некоторые его особенности. Травма от ареста оставила свои следы. Хейко ненавидел, когда хлопали дверью. Качество номера в отеле он оценивал прежде всего по тому, хорошо ли он затемняется. Ел он всегда быстро, его на это надрессировали. И всегда был голоден.


– И потом я был дома. Знаешь, это было странно. Я три четверти года тому назад ушёл из дома, а потом просто очутился там снова. Вставил ключ в замок и увидел своего отца, он сидел в кухне. Он чуть не умер от испуга.

И тогда Хейко узнал, что жизнь в ГДР основательно изменилась за какие-то несколько месяцев. Демонстрации по всей стране, люди бежали чуть ли не строем, политбюро по государственному телевидению выкрикивало лозунги о выдержке, а трудящиеся готовились к революции.

Хейко ничего про это не знал. Едва заскочив домой, он сразу бросился к Сюзанне. Но её родители не могли сказать, где она. Да и не хотели, потому что не доверяли ему как отпущенному на волю арестанту. Кроме того, она в это время была с Рональдом, и это им нравилось больше. Они не хотели, чтобы антигосударственный Хейко помешал, и отделались от него. К этому моменту Сюзанна была уже за Лейпцигом. И когда ему сказали, что она ещё и беременна, он смог подсчитать, что ребёнок не от него. А от Ронни. Его лучшего друга. С которым она сбежала.

Он воспринял совместное бегство двух третей их неразлучного трио как подразумеваемый разрыв Сюзанны с ним и первое время стал помогать своему отцу. Сам он не сбежал, потому что после месяцев своего отсутствия, которое уже разбило сердце Эрнсту Микулла, он не мог теперь ещё и исчезнуть на Западе. Как бы он этого ни хотел.

– Ирония состояла в том, что я всегда хотел уехать. Потом я был в неволе, а когда обрёл возможность распоряжаться собой, уехать было нельзя, потому что я не мог.

Зато Хейко принадлежал к тем первым гражданам ГДР, которые смогли заглянуть в свои «дела» в Штази.

– Когда я увидел, что там было, когда я прочитал протокол Ронни, я чуть не упал со стула. Меня едва не вырвало. Сказочные страницы. Он рассказывал обо мне такое, Ким. И некоторые вещи даже правдиво. Вещи, которые мы в шутку выдумывали вместе. И потом опять эти якобы планы побега, на который я якобы хотел подговорить других, в том числе его. Я читал это всё и думал только одно: почему, дурень ты этакий? Я и по сей день этого не понимаю. Почему он это сделал?


Я знала почему, но я не была адвокатом моего отца. И я молчала. Ужасно трудно говорить об этом. Стыд так велик, что его сперва надо преодолеть. Тотчас мне вспомнилось моё собственное «почему». Иногда делаешь вещи, которые потом ничем не можешь объяснить. Сотни решений, которые принимаешь в течение дня, остаются необоснованными. И не стоит их обдумывать задним числом, потому что у них совсем простые причины: ты хотел есть. Хотел на солнце. Хотел поговорить. Посмотреть фильм. Тебе понадобился воздушный насос. Это быстрые решения, они не важны. Но иногда они исходят из той части души, которую ты не можешь контролировать. Тебе надо избавиться от боли, от такой боли, которую не выразишь словами, но она так нестерпима, что есть лишь одна возможность смягчить её. И потом боль взрывается, а у тебя в руках эта проклятая бутылка. Офицер Штази стоит на дороге. Это такая мелочь. Мы сами такие маленькие. Мы, люди. Или в данном случае мы, Папены.

– Остальное ты знаешь. Я тогда начал искать их обоих. Это потребовало времени, но я их нашёл. Два дня стоял перед их домом и не смел войти. Я же не знал, что Сюзанна не имеет представления об истинном положении дел. И тогда я заговорил с Ронни.

– И как теперь с мамой? Сегодня она знает всё?

Хейко раздумывал некоторое время, как будто был не вполне уверен.

– Я думаю, она догадывается. Разумеется, она знает, что я был в тюрьме Штази. Но я никогда не рассказывал ей об участии Ронни в этом деле.

– Почему не рассказывал?

– Потому что пообещал ему и вообще хотел это дело оставить позади. Поэтому я никогда не спрашивал её об измене мне с твоим отцом. Если бы она призвала меня к ответу, я бы её тоже призвал. Но мы закрыли этот котёл крышкой и просто жили нашу жизнь.

Они наложили табу на её прошлое и на моего отца, если не считать нескольких безжалостных уколов. С тем, что они исключают из своей жизни меня как заместителя моего отца, они, видимо, примирились. Или не заметили. Но жаловаться было поздно. Как было, так было.

– И вы счастливы вместе? – спросила я его.

– Да, Ким, мы счастливы. Нашим собственным образом. Хотя дело иногда выглядит иначе. Мы действительно хорошо дополняем друг друга.

– Настоящая беспроигрышная ситуация win-win, – сказала я и подумала о своём отце, как он однажды в кафе-мороженом вдруг обнаружил под мороженым-спагетти ещё и «мясную» фрикадельку в виде шарика шоколадного мороженого и тоже назвал это ситуацией win-win. Две идеи по цене одной. Неслыханное дело.

Хейко Микулла подлил себе вина. Бутылка стояла в охладителе, который он однажды увидел в ресторане Копенгагена и тотчас выкупил его у предприятия. В нём холод исходил из крошечного генератора в донышке ведёрка. Но в итоге оказалась дрянь: ведёрко шумело. И расходовало по четыре батарейки за вечер. И он отказался входить в этот бизнес. Но, может быть, один вид этого охладителя давал ему повод сменить тему разговора, и он снова им воспользовался.

– Кстати, о ситуации win-win. Ты хотела предложить мне какой-то бизнес, говорила вначале.

– Да. – Я распрямилась. – Я понимаю, что нам лучше сохранять дистанцию. И что я, кроме того, плохо закончу школу. И мы ведь никогда не понимали друг друга. Может, ты и не перестанешь меня отторгать.

Тут Хейко Микулла попытался улыбнуться, получилось у него плохо, но я не хотела всё принимать на свой счёт. В конце концов союз из отца, матери и сына, с которым я все эти годы враждовала, обладал чем-то таким, с чем моя борьба не справилась. Никогда не справлялась. Хотя я считала себя злодейкой – в том, что касалось Джеффри, – но я и сама была жертвой террора семьи Микулла, отбракованным элементом. А это было не то, чего я хотела. Это было нечестно. Я была нежеланным ребёнком и без вины оказалась между двух жерновов. Хейко это понимал. Он сжал губы и тихо произнёс сквозь зубы:

– Это верно.

– В любом случае я ухожу добровольно и без скандала, на который вы наверняка настроены. Я буду этого добиваться через школу. И я стану сестрой, какую заслуживает мой брат.

– Окей, – протяжно произнёс Хейко. Как опытный бизнесмен он знал, что это лишь половина сделки. Ему придётся за это заплатить.

– За это я хотела бы, чтобы ты помог папе. На мой взгляд, он уже отбыл своё наказание. Он не получил маму, он не получил меня, и он четырнадцать лет провёл в тюрьме. Можно ведь и так на это посмотреть.

– И что ты надумала?

– Ты выкупишь у него эти маркизы. Все. Полностью. Тогда он выйдет на волю.

– Он этого не сделает. Как ты себе это представляешь? Не могу же я пойти к нему и сказать: старый друг, у тебя такие красивые маркизы, я покупаю у тебя их все. Он расценит это как издёвку. Так, будто я хочу ему показать, что я это просто могу.

– А ты не должен делать это сам. Я бы тоже предпочла, чтобы он не знал, что за этим стоишь ты.

– И что мне потом делать с этими штуками?

Я щёлкнула пальцами, улыбнулась своей самой широкой Ким-улыбкой и сказала:

– «Фидель Кастро».

Он вопросительно поднял брови:

– Это он тебе рассказал? Я про это совсем забыл. «Фидель Кастро». – Он засмеялся.

Всегда было увлекательно видеть, как у Хейко заводился мотор. Потом одно зубчатое колёсико зацепляло другое, и за какие-нибудь четыре минуты бизнес был уже продуман вдоль и поперёк. Вплоть до рыночного наименования. В данном случае название было уже наготове, но это неважно. Хейко медленно кивнул, улыбнулся мне и сказал:

– Я это обдумаю.

Ему понадобилось четыре дня, чтобы набросать бизнес-план, найти партнёров и вжиться в материал. Теперь машина работала неудержимо, прогрызаясь через все препятствия, и так воспламенялась от честолюбия Хейко и его предприимчивости, что только дым шёл.


Первым делом он заслал к Рональду Папену двух подставных, чтобы всё скупить. Папа мне потом рассказывал, как это происходило, и жалел, что меня при этом не было. Подставные постучались к нему в дверь во второй половине дня, что его сильно удивило, потому что к нему никогда никто не приходил, если не считать Клауса, Ахима или Лютца. Они представились как господин Ляйнеман и господин Гёртц и заявили, что увидели с улицы на одном балконе очень красивую маркизу. В коричнево-оранжевых тонах. Они позвонили туда и узнали адрес. И теперь они хотят скупить все маркизы. Да, и зелёно-голубые тоже. К сочленениям, рукояткам и всему прочему крепежу у них интереса не было. Только к ткани.

Я представляю себе, как растерялся Рональд Папен:

– Все? Но ведь это значит, что у меня потом не останется ни одной. Я не могу продать вам весь склад, потому что потом ведь я буду считаться распродавшим товар. А пополнить его я тоже не могу, он больше не производится. Это последние в мире остатки.

– Вот именно, это последний материал такого рода. И мы вас от него как бы освободим, – объяснил господин Ляйнеман, что ещё больше встревожило Рональда Папена. Только-только он по-настоящему раскрутил свой бизнес – и теперь должен с ним покончить? А всё остальное, кроме ткани, им не понадобится?

– Нет, только ткань. Вся ваша ткань, – сказал Гёртц.

Моему отцу пришлось сперва сесть и выпить стакан воды. После этого он сказал:

– Но это будет недёшево. Вам придётся поглубже залезть в свой карман, если вам нужен весь мой склад.

– На другое мы и не рассчитывали, – сказал Гёртц.

– Пять тысяч, – гордо огласил, по его рассказам, мой отец.

Ляйнеман вышел из склада, чтобы созвониться с Хейко, после чего выдвинул моему отцу встречное предложение. На пяти тысячах никак, дескать, не получится сойтись, у них несколько другой бюджет. И им приходится его придерживаться, к сожалению.

– Ну хорошо. Тогда пусть будет четыре тысячи, – сказал Папен всё тем же гордым тоном.

– Мы, вообще-то, думали скорее так, примерно, о двухстах пятидесяти тысячах, – сказал Ляйнеман.

– Это вы так шутите.

– Таков наш бюджет.

– Неслыханное дело.

Рональд Папен продал весь «Мумбай» и «Копенгаген» за четверть миллиона евро. Впоследствии он мне говорил, что сделал это лишь потому, что представил, что бы я сказала на этот счёт. И поскольку его Ким нашла бы это хорошей идеей, он согласился. На следующий же день приехал грузовик и забрал всю ткань. Остаток недели Папен потратил на то, чтобы все металлические части со склада перенести на свалку рядом, для переработки. Алик, Лютц и Ахим ему помогали, и за эти отходы он получил ещё пять тысяч евро. Единственным, что у него осталось, была коробка с болтами, которые он тщательно отобрал для себя.

Вечером он позвонил мне на мобильный, на заднем плане Октопус и Ахим пели Money, Money, Money. Он всё ещё не пришёл в себя и вообще не мог подобрать рифму ко всему произошедшему.

– Это же уму непостижимо?

– Вот и радуйся.

– Не знаю, не знаю, какое-то у меня странное чувство.

– Папа, я считаю, это просто фантастика. Теперь ты свободен.

После этого возникла долгая, многозначительная пауза. Всё ещё был слышен шум пьющей братии, но мой отец совсем притих. Потом сказал:

– У меня есть ещё действующие договоры на обслуживание. Я сохранил те болты, ну, ты знаешь. Их пока больше шестисот штук. Они-то постоянно требуются на замену.

Об этом-то я и не подумала. Пожизненная гарантия. Продажа ткани хотя и обогатила его, но это его мало интересовало. Он просто собирался жить прежней жизнью. Единственное, что эти проклятые болты скрепляли надёжно и безупречно, это моего отца с Рурской областью. И это, казалось, его совсем не беспокоило, в отличие от меня.

– Ну, неважно. Я тут подумал, не устроить ли мне каникулы, – теперь уже радостно сказал мой отец. Я знала, что этому не бывать, по крайней мере в том виде, как я себе представляла каникулы. Вероятно, он поедет в Эссен, купит себе мороженое и полежит на поляне в Груга-парке.

– Что же они собираются сделать со всей это тканью? – задумчиво сказал он перед тем, как нам попрощаться. Я ответила, что понятия не имею. Но это была неправда. Я знала это совершенно точно.


Когда я обронила слова «Фидель Кастро» и упомянула ткань маркиз, в голове у Хейко моментально затрещали шестерёнки. За несколько часов он смастерил из этих двух составных частей гигантский гастрономический концепт, в котором слились воедино чай со льдом из Флориды, еда в кубинском ресторане в Майами и его представления о привлекательном дизайне.

Спустя всего три месяца он открыл первый «Фидель Кастро» в Кёльне на Гогенцоллерн-ринг. Сегодня едва ли найдётся крупный немецкий город, где его нет, а тогда концепция была совершенно новой. Со времени появления китайских ресторанов с аквариумом и сливовым вином больше не случалось в мире гастрономических заведений таких новшеств.

Хейко нанял себе домой кубинского повара и неделями вымучивал с ним меню, которое должно было звучать очень по-кубински, но не имело права напрягать кёльнскую клиентуру. В конце концов, чоп суэй тоже изобрели не в Китае, а в Калифорнии.

Он снова и снова пробовал все блюда и при этом заменял типичные кубинские приправы – такие как мучные бананы или маниок, – менее экзотическими альтернативами. То, что у испанцев называлось «тапас», у «Фиделя Кастро» стало «крокетами», которые там можно и сегодня заказать с восемью разными наполнителями. Каждый день их поедается до десяти тысяч. Можно даже купить крокеты глубокой заморозки.

Можно сказать, что «Фидель Кастро» принёс в Европу кубинский образ жизни. Во многом это заслуга напитков. Благодаря Хейко Микулла стали популярными мальта, гуарапо, мохито и Куба либре, также на карту напитков «Фиделя Кастро» существенно повлиял ромовый уклон прошлых лет. Первый эксперимент ударил в Кёльн, словно метеорит в пешеходную зону.

Причина крылась и в оформлении. Хейко доверял своему инстинкту, как и голландскому дизайнеру интерьеров, которая создала атмосферу, с одной стороны, карибскую, но и с налётом семидесятых годов социализма. Это была дикая и оригинальная смесь, которая понравилась как интеллектуальным пьяницам, так и любителям вечеринок по выходным. Существенную роль в создании яркого эффектного интерьера сыграла среди прочего обивка скамей и сидений износоустойчивой тканью совершенно безумного дизайна: коричнево-оранжевая и сине-зелёная. Такого больше нигде не увидишь. Люди были в восторге и спрашивали, откуда она. Но Хейко лишь улыбался и говорил: «Про это можете забыть. Дизайн наш эксклюзивный».

После успеха первого ресторана последовали другие, а потом ещё и ещё. За четыре года Хейко открыл 134 «Фиделей Кастро» по всей Германии. Сегодня их 381 в семнадцати странах, вот только что открылся один в московском аэропорту.

Мой отец так никогда и не узнал об этом. Я сильно сомневаюсь, чтобы он хоть одной ногой ступал в «Фидель Кастро». Может быть, в своих разъездах он когда-нибудь и видел этот логотип на одном из фасадов. Он состоял из стилизованной головы юного Фиделя Кастро, в берете и с сигарой во рту. Он широко улыбается, задорно прищурив глаз. Может быть, папа и замечал такое заведение. Но поскольку он питался только жареными колбасками, риск, что он столкнётся со своей тканью, был невелик.

Я потому так уверена, что он бы мне непременно позвонил, чтобы сообщить, что он был в одном нашумевшем заведении, где люди, «ты только представь себе», обили мебель такой же тканью, какая была раньше у нас на складе».

«Неслыханное дело», – добавил бы он и после этого сменил бы тему.

К моему восемнадцатому дню рождения Хейко подарил мне пять процентов предприятия, потому что именно я навела его на идею. Это означало, что я стала богатой. Но в деньгах я не нуждалась. Свобода была мне важнее. После того как я пять лет провела в интернате, я один раз объехала вокруг света и потом занялась своим образованием.

Я стала актрисой. Без тех летних каникул и импровизированного театра с Рональдом Папеном я бы, пожалуй, никогда об этом и не подумала. Но после того опыта это оказалось совершенно неизбежным. Это как раз то, что я умею лучше всего и делаю охотнее всего.

Я жила всегда там, куда меня приводил ангажемент. Пару лет в Гамбурге, потом в Берлине, в Мюнхене и Вене. Иногда я снималась для телевидения, и тогда мне звонил отец и мы устраивали подробное обсуждение роли и фильма. Он к этому времени уже обзавёлся и телевизором, и интернетом. Как человек, запоздало поддавшийся цифровизации, он был особенно воодушевлён онлайн-торговлей. Как было бы удобно теперь продавать те маркизы. Да по всему миру!

Мой отец звонит мне редко. Собственно, когда кто-нибудь умирает. Первой была его машина. «Субару Легасу» испустила дух весной 2012 года. На крайней правой полосе трассы А40 на Бохум.

– Лютц говорит, что всё, машине пришёл конец. Уже ничего не сделать. Что ты на это скажешь?

– Купи себе новую.

– Да-да, конечно. Только скажи.

Он купил «фольксваген Поло», потому что ему уже не требовалось большое багажное пространство. Ведь у него остались только болты.

Потом умер Октопус.

Отец позвонил мне, чтобы сказать, когда похороны. Я не могла приехать и очень об этом жалела. В то время я была занята в Цюрихе и играла Ольгу в «Трёх сёстрах» Чехова. Меня бы отпустили ради родственника, но не для того, чтобы вести к могиле пьющего приятеля моего отца.

Потом он рассказал мне об этом памятном погребении. Октопус попал под машину вечером в среду, под чешский грузовик, который просто не заметил бедного Октопуса, идущего домой из «Пивной сходки Рози». Он был в виде исключения пешим. Годами ездил на велосипеде, только в этот раз пошёл пешком, потому что спустило колесо. Он мог ездить на велосипеде хоть с сотней банок пива в желудке, а вот пеший проход стоил ему жизни. Тоже очень странно.

На похоронах все узнали, наконец, и настоящее имя Октопуса. Его звали Гюнтер Мария фон Годдентов, старая балтийская аристократия. Спор, таким образом, он выиграл, пусть и посмертно. Ради такого события появились и некоторые близкие, которые стояли у могилы, напившись, как сотня русских. Две сестры, несколько кузенов и один приблизительно столетний дядя.

– Хочешь верь, хочешь не верь, – сказал по телефону мой отец, – стоим мы, значит, у могилы, и пастор говорит речь. Мы все действительно расчувствовались. И в самый сокровенный момент его сестра Хильдегунд открывает свою сумочку, блюёт в неё и снова её закрывает. С полной невозмутимостью. Октопусу бы это понравилось.

Вместо горсти земли Клаус с выражением глубокой скорби бросил на гроб четыре неоплаченные подставки под пиво.


Раз или два в год я езжу к моему отцу. Производственный двор почти не претерпел никаких перемен, но транспортная экспедиция в какой-то момент заасфальтировала площадку, и моя лужа исчезла. Склад же остался таким, как и был. По-прежнему огромный занавес разделял помещение надвое, хотя один из отсеков теперь пустовал. Отец по-прежнему разъезжал по Рурской области, обеспечивая своих клиентов запасными болтами, хотя клиентура постоянно сокращалась, потому что когда в квартиру въезжали другие жильцы, то договор гарантийного обслуживания терял силу: просто никому не приходило в голову вписать номер телефона Рональда Папена в акт передачи жилья. Маркизы постепенно заменялись другими, и звонков становилось всё меньше.

Мы разъезжали по Рурскому бассейну, ели мороженое или слушали музыку. Однажды я приехала к нему на Рождество. Тогда у меня был роман с одним коллегой из театра «Берлинский ансамбль», и он поехал со мной – скорее неохотно. Рональд Папен установил на складе огромное рождественское дерево, а на первый день Рождества заказал столик. Я безумно радовалась, потому что столик тот стоял в «Акрополисе» в Унне, занимающем первое место по части луковых колбасок. Там мы сидели, и мой отец и я безумно веселились, тогда как Роберт чувствовал себя явно чужим здесь. Он просто не улавливал, какой смысл в этой причуде. Вскоре после этого мне пришлось с ним расстаться.

Иногда я спрашивала Рональда Папена, какие у него планы, но он не понимал моего вопроса. Он просто жил себе мирно и тихо. До прошлой недели.

Склад

Мой отец умер, как и жил: тихо и никого этим не обременив. Он не был болен, он не въехал в припаркованный грузовик, он не совершил самоубийство и поэтому ни с кем не простился.

Мне позвонил Лютц. Номер он нашёл в адресной книге папы. Он был совершенно раздавлен и говорил довольно мягко.

– Твой отец умер.

Я как раз стояла в сырном отделе супермаркета. Там, в Кёльне, у меня был ангажемент и шли репетиции. Странным образом такие вещи потом помнишь очень точно: я как раз думала, какую гауду мне купить – зрелую или молодую. Шок и скорбь возникают только потом, они просочились сквозь тело и первым делом выдернули землю у меня из-под ног, когда я уже была в Ханвальде, в моей прежней детской комнате. Я поселилась на четыре месяца к Микулла, пока шли репетиции. И планировала на выходные съездить к отцу. Он уже ждал и предвкушал, хотел даже испечь пирог. Мраморный. Мы твёрдо условились, а уж перед этим не умирают.

В тот момент, когда Лютц сказал, что мой отец умер, я среагировала на это скорее спокойно, потому что я ему не поверила. Может, Лютцу просто показалось. Может, папа просто уехал на пару дней. Хотя сама эта мысль говорила в пользу того, что он умер. Он скорее умрёт, чем уедет. Но я в тот момент не хотела этому верить.

– Что за чепуха?

– Ким, мне очень жаль.

Лютц за час до того пришёл к складу, чтобы одолжить у Рональда Папена кое-какой инструмент. Он крикнул от двери:

– Картон? Эй, Картон! Слышишь?

Потом он вошёл и сразу проследовал за занавес в ту часть склада, где мой отец хранил свои инструменты – с тех пор, как переоборудовал мою каморку в спальню. Лютц нашёл то, что было ему нужно, и снова вышел в переднюю часть, чтобы написать Рональду записку. Потом он положил её на кухонный разделочный стол: «Я взял у тебя взаймы берлинский резак. И катушку с оранжевым кабелем. К тому же, она моя. Лютц».

Но как-то Лютцу показалась странной тишина, тем более что машина стояла перед дверью. И обычно Рональд Папен просыпался, когда его звали. Кроме того, было уже одиннадцать утра. И Лютц заглянул к нему в спальню. А там лежал мой папа, как будто спал. Он не был укрыт и полностью был одет. Выглядело так, будто он просто прилёг. Наверно, ему стало нехорошо, и он подумал, что надо полежать. До мысли, чтобы сказать об этом своему другу Лютцу или вызвать скорую помощь, он не додумался. Не хотел никого беспокоить. Он прилёг на кровать и заснул.

– Рональд? Рональд? Рональд! Проклятье!

Лютц сразу позвонил в неотложку, прибежал Ахим, и они вдвоём попытались реанимировать Рональда Папена. Потом приехал врач и констатировал смерть. У моего отца остановилось сердце. Вскоре после этого Лютц и позвонил мне. Я поехала в Ханвальд и информировала маму и Хейко, которые в саду испытывали какой-то абсурдный тренировочный аппарат для игроков в гольф.

Мы с мамой обнялись, Хейко отключил тренировочный аппарат и сказал:

– Ах ты, пакость какая.

Потом он присоединился к нам, и мы сообща справляли тризну по моему отцу. Хейко предложил меня сопроводить, но я не хотела. Он мучился оттого, что так никогда и не поговорил с Рональдом Папеном. Никогда не надо откладывать такое на потом, ведь не знаешь, когда у тебя внезапно остановится сердце. Я собрала сумку, одолжила у Хейко машину и поехала в Дуйсбург.

Со склада его уже увезли. Его машина стояла у входа, как обычно. Я припарковалась и не осмеливалась войти внутрь. Постояла, потом направилась в «Пивную сходку Рози». Мне хотелось водки. Эту фразу я произносила за всю мою жизнь не больше двух-трёх раз.

Я рассчитывала на то, что увижу там за стойкой вечно усталого Клауса, может, и Лютц там, если у него не очень много работы. Ахим обычно приходит под вечер. Мне было всё равно, кого из них я там застану, лишь бы хоть кто-то из них там был. И сопровождал бы меня потом внутрь склада. Я была не уверена, что смогу сама.

Я нажала на ручку, дверь открылась тяжело, как всегда, и я ступила в темноту «Пивной сходки Рози». Первое, что я увидела, было угловатое лицо Клауса, оно взирало на меня усталым взглядом. Но Клаус стоял не за стойкой, а сидел перед ней на истёртом барном табурете. А за стойкой стоял Алик.

– Привет, Ким, – сказал Алик.

– Привет, – сказала я.

Клаус встал и обнял меня. Мне стало от этого легче. За его спиной маячил Лютц, он тоже поднялся и обнял меня. Наконец и Алик вышел из-за стойки. Он, конечно, постарел, кудри стали короче и поредели, уже наметилась и прогалина. И обозначился животик. Зато прежними остались красивые карие глаза его отца и широкий рот его матери. Рот был не тридцатиоднолетнего мужчины, а четырнадцатилетнего мальчика. Он обнял меня, и мне почудилось, будто я вернулась из многолетнего странствия. И мы выпили шнапса.

И поскольку Рональд Папен лишь из вежливости пригубливал единственный стаканчик, предположительно никогда не допивая его до конца, так и мы почтили его память умеренно. Лютц ещё раз детально рассказал, как он обнаружил моего умершего отца. И что тот выглядел очень довольным, «хотите верьте, хотите нет».

Потом каждый поделился своей любимой историей, связанной с папой. И что он был, вообще-то, ходячим чудом света.

– Почему? – спросила я. Правда, я и сама так считала, но мне было интересно, что скажет на это Ахим. Он присоединился к нам, когда закончил свою работу.

– Он же совсем не подходил к этому месту, но тридцать лет здесь пробыл. Именно здесь. А мог бы устроиться куда пригляднее. С женой и домом на колёсах. Со всеми прибамбасами. И вот, умирает от сердца, а ведь никогда не пил. Не курил даже.

– Вот видишь, это были вообще неоправданные жертвы, – мрачно заметил Клаус.

– Какие жертвы?

– Ну, не пить, не курить.

– Но не в пятьдесят же два года, – сказал Ахим, и это звучало так, будто он осуждал моего отца. Но он был прав. Слишком рано, слишком молодой. И здоровый. Не было у него ни лишнего веса, ни хворей.

Я вообще считала, что у него не было причины умирать. Даже сквозь боль можно было сказать: он не имел права умирать. Чем дольше мы сидели в «Пивной сходке», тем сильнее укреплялось это ощущение. Потом я всё же ушла в наш склад. Алик проводил меня. Мы сели на диван и говорили.

Алик так и не женился. И учиться тоже не стал. Как-то не получилось тогда. После тех летних каникул он очень привязался к Клаусу. Помогал ему понемногу. Потом встал за стойку, после совершеннолетия делал уже и закупки. А пять лет назад стал хозяином. Хотел переоборудовать заведение, но Клаус не разрешил ему. Приходил каждый день проверять, всё ли правильно делает Алик.

– А как же утильсырьё и рециклинг? Это же была твоя большая мечта? – спросила я.

Алик пожал плечами. И потом засмеялся:

– Да, я действительно был тогда одержим этим. Не знаю, как так вышло. Но я доволен тем, что получилось.

– А фрау Чериф существует?

– Была. Но не сложилось. Ну, не важно. Я же ещё молодой, – застенчиво сказал он. – Но в «Пивной сходке» трудно познакомиться с женщиной.

Алик, кажется, был честен с самим собой. Я была бы не против, если бы он остался в ту ночь, но предложить ему это не решилась. Итак, он ушёл домой, а я заснула на диване.

На следующее утро я слонялась по складу. Сварила кофе, включила радио и села к столу. Разглядывала карту Рурской области, утыканную булавками, и расплакалась. Наконец, взялась за ум и составила список дел, которые теперь лежали на мне. Как-никак я была наследницей его состояния, в чём бы оно ни состояло. Всё, что составляло это наследство, находилось в этом складе и рядом с ним. В принципе всё, что я видела, было теперь моё. Но спустя несколько дней стало ясно, что в этом пункте я ошибалась. Было ещё кое-что вне этого склада, а именно его счета в сберегательной кассе Дуйсбурга.

Начальник финансовой группы Хейко всё за меня проверил и торжественно сообщил, что Рональд Папен был состоятельным человеком. После того, как он открыл для себя этот притягательный мир интернета, он начал скупать онлайн-акции, и у него хорошо развилось чутьё к падающим и растущим курсам. Он явно рассматривал это как игру и никогда не рассказывал мне об этом; для моего отца эта история оставалась чем-то вроде тайной лошадки на палочке. То, что он не тратил свои деньги, говорило о том, что его не интересовало, какая сумма лежит у него в банке. Для него важнее было перехитрить систему, в этом он и видел успех. Он забирал деньги у сильных мира сего, даже не помышляя о том, чтобы самому стать этим сильным. Он вытягивал средства из системы, чтобы они не могли пойти на что-нибудь плохое. Более того: они вообще никуда не вкладывались, что было грубейшим издевательством и насмешкой над самим принципом капитализма. Могу себе представить, что именно таков был ход его мыслей.

Возможно, он сделал это для меня и для моих нерождённых детей. В любом случае он оставил мне чуть ли не абсурдное состояние. И ещё склад, по которому я теперь бродила. Каждый сантиметр здесь был – он. Переднюю его часть он со временем сделал жилой и постепенно увеличил. Он вложился в кухню и в свою стереоустановку. На столе стоял дорогой компьютер.

У меня – вечно кочующей актрисы – не было собственной квартиры, где мне могло бы понадобиться его оборудование. У меня была съёмная квартирка в Берлине, две комнаты со старым договором аренды. Я снимала эту квартирку и не бывала там годами. В принципе вся моя жизнь умещалась в три чемодана и в четыре коробки.

После осмотра передней части склада я добралась до хлама, который стоял снаружи, прикрытый разными кусками брезента, и пришла к заключению, что лучше всего переместить его в утильсырьё. Я снова вошла внутрь и за занавес – туда, где раньше лежали маркизы. Эта часть склада была почти пуста. Пыль стояла в воздухе, и единственное, что там было у папы – это верстак, стол с чертежами конструкций, стеллажи, которые раньше стояли в моей каморке, пять поистине странных приборов, которые он сам сконструировал и собрал; изобретения, с которыми он, возможно, хотел совершить новую атаку на сферу вербовки клиентов. И ещё какой-то гигантский механизм.

Этот станок стоял посреди склада, и я не сразу поняла, что именно собирался изготавливать на нём мой отец: болты.

У него не получилось. На полу и в вёдрах лежали их заготовки. Он запасся разными резцами и, пожалуй, пробовал изготовить эти судьбоносные болты из разных материалов. Но болты были либо слишком мягкими и сгибались при вкручивании, либо были слишком твёрдыми и разрушали резьбу. Или оказывались слишком тяжёлыми, слишком лёгкими, или ломались уже при изготовлении. Мой отец предпринял всё, чтобы организовать пожизненное обслуживание своих маркиз. Но с этим болтом он потерпел поражение, и это опять-таки означало, что после вкручивания последнего оригинального запасного болта у него бы больше не было работы. А если бы не было работы, он был бы свободен.

Когда я это поняла, снова выбежала в переднюю часть склада. На его письменном столе лежал один из его кассовых гроссбухов, тот, куда он вносил последние записи. Я раскрыла книгу, поискала и нашла самую последнюю запись. Она была сделана два дня назад. Ремонт маркизы у семьи Зоргалла. Я их ещё помнила. Это были марксисты маркиз. Семнадцать лет тому назад. И эти Зоргалла получили от Рональда Папена самый последний болт.

Чтобы удостовериться, я выбежала наружу, открыла багажник «фольксвагена Поло» и заглянула туда. Пустая коробка, его инструменты, ни одного болта. Я поискала в салоне, на складе, под верстаком, в спальне, даже в ванной, и тогда мне стало ясно: Рональд Папен израсходовал все болты до последнего, запас он пополнить не мог. Одним словом: с ним всё. Пожизненное обслуживание маркиз было привязано не к жизни маркизы, а к его собственной.

Он приехал домой, вписал в гроссбух эту последнюю работу по обслуживанию и закрыл книгу. Потом приготовил себе колбаску, проверил биржевые курсы, посмотрел телевизор и лёг в постель. И на следующий день он угас. Ровно в тот момент, когда он мог принять решение задать своей жизни совершенно новое направление. Он прилёг после того, как уже встал, потому что почувствовал себя как-то странно. Он закрыл глаза и умер. Он сделал это не намеренно, уж точно нет. Иначе бы он попрощался со мной. И я бы ему в этом воспрепятствовала, это точно. Или он так устал от своего наказания, что израсходовал всю энергию жизни. Мне этого никогда не узнать, но вообще-то это очень подходит Рональду Папену. Таким образом, он и после своей смерти оставался загадкой.

Я пила кофе и смотрела вглубь склада, и тут мне пришло в голову, что нужно сделать. Нет, собственно, это не пришло мне в голову, а прямо-таки ворвалось. Я бегала по складу, заглядывая во все уголки, начала смеяться, и мне тут же понадобилась музыка.

Я подошла к его стереоустановке. Последним, что он слушал, была одна старая пластинка. Я всё включила и опустила на пластинку иглу. Прибавила звук, началась музыка, и вошёл Алик. Я побежала к нему, подхватила его, и мы принялись танцевать. Под Манфреда Круга.

Когда тебя я вижу
Я право очень рад
Заботит тебя это или нет,
Но так уж оно есть.
Когда тебя я вижу
Тогда я очень бодр
И даже твоя маленькая тонкая улыбка
Лишает меня сил
Не знаю я совсем
Поймёшь ли ты меня
Но будет очень худо для меня
Если ты меня утратишь.

Алику понравилось, но он всё же был растерян:

– В чём дело? С чего у тебя такое настроение? – спросил он. Это показалось ему прямо-таки непристойным.

– Я знаю, что делаю. И я думаю, папе бы это понравилось. Да и тебе тоже. Я приглашаю тебя стать моим партнёром.

Двусмысленность этого приглашения была мне не столь очевидна, как ему, так мне кажется. По крайней мере, он улыбнулся, и я положила голову ему на плечо. Мы танцевали, пока не закончилась пластинка, потом я огласила ему своё видение ситуации. Мы, Папены, только и живём видениями, не опускаясь ниже. Ясно же.

– Мы перестроим этот склад. Причём в театр. Средняя часть будет сценой и зрительным залом. Гримёрные и реквизит расположатся там, сзади. А в передней части будет фойе и буфет. Для этого мы снимем эти старые раздвижные ворота в торце склада и расширим помещение. Будет и наружная гастрономическая площадка, приблизительно там, где раньше была лужа.

Я говорила быстро, нетерпеливо, но Алик слушал внимательно.

– Рядом со складом хватит места для парковки. И знаешь, кто будет отвечать за гастрономическую часть?

– Нет.

– Ты.

– Я?

– Ты. Есть ведь тунисская и русская еда. Мой отчим будет нас консультировать. Хейко в этом разбирается. Мы сделаем из этой штуки театр и ресторан. Понимаешь? И мы сохраним какие-то вещи от моего папы. Вот: его кассовые книги. И он архивировал для меня все программы минувших сезонов. Там у него записаны все пьесы, которые мы тогда играли. Без него не было бы ничего этого. Мы выставим эти кассовые книги в витрине как воспоминание о нём. А в фойе поставим его огромный и бессмысленный станок для вытачивания болтов.

От волнения я задыхалась.

– И что это будет за театр? – спросил Алик. По его голосу я заметила, что он заглотил наживку.

– Театр импровизации. Это было то, с чего мы с папой начинали.

– А-а. Понятно, – сказал Алик, которому уже хотелось устранить последние сомнения. – Но это же будет стоить кучу денег.

– И пусть. Это ничего. Поверь мне, – сказала я. А ведь я на тот момент ещё не знала размеров моего наследства.

– И как этот театр будет называться?

– Папен-театр.

Когда в тот же вечер я рассказала об этом Хейко, он, вопреки моим ожиданиям, завёлся. В общем и целом, он считал инвестиции в культуру выброшенными деньгами, всех людей искусства яйцеголовыми пустышками, а публику негодной клиентурой, потому что они предпочитали сидеть в зале вместо того, чтобы делать оборот при помощи напитков. Но идея Папен-театра пришлась ему по вкусу.

– Я люблю истории, – сказал он. – Истории – это всё для инвесторов.

Ему понравился и Алик, и наша идея объединить еду из Томска и из Туниса. Колёсики в голове у Хейко завертелись. Этим мы теперь и занимаемся. Я завершаю свой ангажемент в Кёльне, мы уже нашли архитектора, а на следующей неделе у нас переговоры с администрацией города.

Похороны состоялись позавчера.

Мой отец лежит теперь на кладбище в Мейдерихе. Этого он сам хотел. Мы не часто говорили о смерти. Но однажды я его спросила, хочет ли он кремацию. Мы тогда как раз ехали из Реклингхаузена в Гертен. Было жарко, и я сказала, что езда в его «комби» подобна огненному погребению. Потому и спросила его об этом. Он выпучил глаза и сказал: «Чтобы меня сожгли? Нет. О боже. Только представь себе это. Так горячо. Нет, ведь вспотеешь же до смерти. Неслыханное дело».

Собралось нас на похоронах двенадцать человек. Приехали Хейко, мама и Джеффри, что доставило мне большую радость. Не так часто мы видимся. Ему двадцать шесть, он учится, а чему – я никак не могу запомнить. Когда мы видимся, то сразу обнимаемся и смеёмся. Но это случается редко. Джеффри прихватил свою подругу, тихую красивую девушку. Алик пришёл со своей матерью. Его отец терпеть не мог христианские погребения, но велел передать привет. К моему удивлению, приехали мои дед и бабушка. Папены из Белица. У нас никогда не было контакта. Им позвонил Хейко, и позавчера я с ними познакомилась. Тоже слишком поздно. И, разумеется, были Клаус, Ахим и Лютц.

Для надгробия я подыскала надпись. Кроме меня, мамы и Хейко никто, конечно, не понял смысла, но это и не обязательно. На камне стояло его имя, даты жизни и двустишие:

Когда человек слишком мало живёт,
То мир говорит, что он рано ушёл.

Хейко наклонился ко мне и тихо сказал:

– Очень внимательно с твоей стороны. Ему бы понравилось.

– Да, – ответила я. И тоже так считаю.

И вот, мы стояли у разверстой могилы моего отца, пастор произносил благожелательные слова, и тут я услышала, как позади меня перешёптываются Ахим и Лютц. Сперва я хотела обернуться и шикнуть на них, чтоб были так любезны заткнуться. Но потом дала им договорить. Их же всё равно не остановишь.

– Как ты думаешь, он сейчас в очках?

– Как? В гробу, что ли?

– А где же ещё. Надели на него очки или нет?

– Да чепуха. Наверняка нет.

– Спорим?

Благодарности

Яне Якобс, Леандеру Хаусману, Тильману

Шпенглеру и Кристофу Вайлеру.

Сноски

1

Wende und friedliche Revolution in der DDR – перемены и мирная революция в ГДР, окончание господства социалистической партии, переход к парламентской демократии и объединение Германии.

(обратно)

2

WLAN (Wireless Local Area Network) – беспроводная локальная сеть, где все устройства подключены посредством Wi-Fi.

(обратно)

3

Переводчица воспользовалась личным словарным запасом писателя Юрия Нечипоренко.

(обратно)

4

Так победим! (исп.)

(обратно)

5

Staatssicherheit, ШТАатсЗИхерхайт, госбезопасность в ГДР.

(обратно)

Оглавление

  • Пролог
  • Часть 1 Лето с отцом
  •   День первый
  •   День второй
  •   День третий
  •   День восьмой
  •   День девятый
  •   День десятый
  •   День двенадцатый
  •   День двадцать шестой
  •   День тридцатый
  •   День тридцать седьмой
  •   День сорок первый
  •   День сорок третий
  •   День сорок четвёртый
  • Часть 2 Весна без моего отца
  •   «Фидель Кастро»
  •   Склад
  • Благодарности