Мессалина: Распутство, клевета и интриги в императорском Риме (fb2)

файл не оценен - Мессалина: Распутство, клевета и интриги в императорском Риме [Messalina: Empress, Adulteress, Libertine: The Story of the Most Notorious Woman of the Roman World] (пер. Мария Витальевна Елифёрова) 8788K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Онор Каргилл-Мартин

Онор Каргилл-Мартин
Мессалина: Распутство, клевета и интриги в императорском Риме

Знак информационной продукции (Федеральный закон № 436-ФЗ от 29.12.2010 г.)



Переводчик: Мария Елифёрова

Научный редактор: Мария Кириллова, канд. ист. наук

Редактор: Роза Пискотина

Издатель: Павел Подкосов

Руководитель проекта: Анна Тарасова

Арт-директор: Юрий Буга

Корректоры: Елена Воеводина, Ольга Петрова

Верстка: Максим Поташкин

Верстка ePub: Юлия Юсупова

Фоторедактор: Павел Марьин

Обработка иллюстраций: Александра Фридберг


Иллюстрация на обложке: Федерико Фаруффини «Оргии Мессалины» (1867–1868), картина находится в частной коллекции

Карты: Isambard Thomas at Corvo


Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.


© Honor Cargill-Martin, 2023

© Издание на русском языке, перевод.

ООО «Альпина нон-фикшн», 2025

* * *

Моей матери Пердите,

научившей меня писать и думать








…Он всех лучше, всех он красивей,

Родом патриций, – и вот влечется несчастный на гибель

Ради очей Мессалины…

Ювенал. Сатира десятая, 332‒334[1]

Хронология

31 г. до н. э.: Август побеждает Антония и Клеопатру в битве при мысе Акций и, по сути, становится единоличным правителем Римской империи: начало династии Юлиев-Клавдиев

27 г. до н. э.: Август закрепил за собой верховенство над Римом

1 августа 10 г. до н. э.: рождение Клавдия, будущего императора

19 августа 14 г. н. э.: смерть Августа, Тиберий становится императором

ок. 20 г. н. э.: рождение Мессалины

16 марта 37 г. н. э.: смерть Тиберия, империя переходит под власть Калигулы

37 г. н. э.: первое консульство Клавдия

38 г. н. э.: Мессалина выходит замуж за Клавдия

осень 39 г. н. э.: обвинение Гетулика в заговоре приводит к изгнанию сестер Калигулы

зима 39/40 г. н. э.: у Мессалины рождается первый ребенок – Клавдия Октавия

24 января 41 г. н. э.: Калигула убит вместе со своей женой Милонией Цезонией и дочерью-младенцем

25 января 41 г. н. э.: Клавдий становится императором

12 февраля 41 г. н. э.: у Мессалины рождается Британник

41 г. н. э.: сенат голосует за наделение Мессалины титулом Августы, но Клавдий от ее имени отказывается от этой чести

41 г. н. э.: Юлия Ливилла и философ Сенека обвинены в прелюбодеянии и изгнаны из Рима

42 г. н. э.: падение Аппия Силана, отчима Мессалины

42 г. н. э.: Скрибониан затевает переворот при поддержке ряда видных деятелей; восстание подавлено

43 г. н. э.: вторжение Клавдия в Британию

43 г. н. э.: падение Катония Юста, префекта преторианской гвардии

43 г. н. э.: падение Юлии

44 г. н. э.: Мессалина участвует в триумфальной процессии Клавдия; сенат наделяет ее дополнительными регалиями

47 г. н. э.: падение Помпея Великого, мужа Клавдии Антонии. Клавдия Антония вступает во второй брак со сводным братом Мессалины

47 г. н. э.: падение Валерия Азиатика

47 или 48 г. н. э.: падение императорского вольноотпущенника Полибия

осень 48 г. н. э.: Мессалина якобы вступает при живом муже во второй брак со своим любовником Гаем Силием, что приводит к ее казни и казни ряда связанных с ней лиц

1 января 49 г. н. э.: Клавдий вступает в новый брак, на этот раз с Агриппиной

53 г. н. э.: дочь Мессалины Октавия выходит замуж за Нерона, сына Агриппины

13 октября 54 г. н. э.: умирает Клавдий, Нерон становится императором

начало 55 г. н. э.: сын Мессалины Британник умирает при загадочных обстоятельствах

62 г. н. э.: Октавия, дочь Мессалины, изгнана и убита

Действующие лица

Семья Мессалины

Домиция Лепида: мать Мессалины.

Мессалла Барбат: отец Мессалины. Умер, когда она была еще маленькой.

Фауст Сулла: второй муж Домиции Лепиды. Отчим Мессалины.

Фауст Сулла Феликс: единоутробный брат Мессалины. Позднее женился на ее падчерице Клавдии Антонии.

Клавдий: муж Мессалины. Император Рима.

Клавдия Октавия: дочь Мессалины и Клавдия. Впоследствии жена императора Нерона.

Британник: сын Мессалины и Клавдия.

Семья Клавдия

Антония Младшая: своенравная мать Клавдия.

Друз Старший: покойный отец Клавдия.

Германик: подававший надежды брат Клавдия. Умер при загадочных обстоятельствах. Был женат на Агриппине Старшей. Отец императора Калигулы и его сестер.

Ливилла: сестра Клавдия. Обвинялась в том, что помогла своему любовнику Сеяну убить своего мужа Друза.

Плавтия Ургуланилла: первая жена Клавдия. Он развелся с ней на почве скандала, связанного с обвинениями в инцесте и убийстве.

Клавдий Друз: сын Клавдия от первой жены. Погиб в подростковом возрасте от несчастного случая, когда кидался грушей.

Элия Петина: вторая жена Клавдия. Развелся с ней по несущественным причинам.

Клавдия Антония: дочь Клавдия от второй жены. Падчерица Мессалины.

Двор Августа

Октавиан Август: первый император Рима. Носил имя Октавиан, пока не принял почетное имя Август в 27 г. до н. э.

Октавия: любимая и влиятельная сестра Августа. Прямой предок Мессалины.

Ливия: жена Августа. Пользовалась беспрецедентной властью в качестве первой настоящей «императрицы» Рима. Мать Тиберия, преемника Августа.

Юлия Старшая: дочь Августа. Третья жена Тиберия. Сослана по скандальному обвинению в прелюбодеянии.

Юлия Младшая: дочь Юлии Старшей. Внучка Августа. Последовала за своей матерью в ссылку по аналогичным обвинениям в супружеской измене.

Двор Тиберия

Тиберий: сын Ливии. Пасынок Августа. Второй император Рима.

Сеян: влиятельный префект преторианской гвардии при Тиберии. Архетипический дурной советник.

Друз: сын Тиберия. Впоследствии, как считается, отравлен своей женой Ливиллой и Сеяном.

Агриппина Старшая: жена Германика, брата Клавдия, мать Калигулы и его сестер. Объединила вокруг себя оппозицию Тиберию и была изгнана.

Двор Калигулы

Калигула: молодой и знаменитый своей взбалмошностью третий император Рима. Племянник Клавдия.

Друзилла: любимая сестра Калигулы. После смерти почиталась как богиня.

Эмилий Лепид: муж Друзиллы. Якобы имел любовные связи с сестрами своей жены: Юлией Ливиллой и Агриппиной. Казнен по обвинению в заговоре и прелюбодеянии.

Гетулик: наместник Верхней Германии. Казнен за участие в предполагаемом заговоре против Калигулы.

Ливия Орестилла: вторая жена Калигулы, на которой он женился в день ее свадьбы с другим мужчиной.

Лоллия Паулина: богатая третья жена Калигулы.

Милония Цезония: четвертая жена Калигулы и мать его дочери. Убита вместе с мужем и ребенком.

Преторианцы

Кассий Херея: выдающийся преторианский офицер с республиканскими убеждениями. Один из лидеров заговора против Калигулы.

Корнелий Сабин: преторианский офицер высокого звания, участвовавший в заговоре против Калигулы.

Катоний Юст: префект претория в ранние годы правления Клавдия. Казнен якобы по приказу Мессалины.

Руфрий Криспин: префект претория. Лояльный сторонник Мессалины.

Лусий Гета: префект претория. Высказывался против Мессалины при ее низложении, но позднее его сочли слишком лояльным к памяти Мессалины и отстранили от этой должности.

Палатинский двор во времена Мессалины

Вольноотпущенники, рабы и слуги

Нарцисс: влиятельный вольноотпущенник, ведавший перепиской императора. Ближайший союзник Мессалины, ставший затем ее смертельным врагом.

Каллист и Паллас: два влиятельных вольноотпущенника при дворе Клавдия.

Кальпурния и Клеопатра: две любовницы императора.

Сосиб: воспитатель Британника и союзник Мессалины.


Императорская родня при дворе Клавдия

Юлия Ливилла: одна из сестер Калигулы. О ней вспомнили после воцарения Клавдия. Обвинена в прелюбодеянии с Сенекой и сослана, якобы по наущению Мессалины.

Марк Виниций: муж Юлии Ливиллы. Позднейшие слухи обвиняют Мессалину в его отравлении.

Юлия Ливия: дочь Ливиллы и Друза. Якобы убита по наущению Мессалины.

Помпей Магн: в 41 г. н. э. женился на падчерице Мессалины, но затем казнен.

Луций Силан: помолвлен с маленькой дочерью Мессалины Клавдией Октавией. Принужден совершить самоубийство по приказу Агриппины.

Аппий Силан: третий муж Домиции Лепиды, матери Мессалины. Казнен, якобы из-за ложного сновидения, придуманного Мессалиной и Нарциссом.

Агриппина Младшая: одна из трех сестер Калигулы. Мать императора Нерона. После падения Мессалины вышла замуж за своего дядю Клавдия и обвинялась в организации его убийства.

Пассиен Крисп: второй муж Агриппины Младшей. Известен своим остроумием и верностью режиму Клавдия.


Женщины двора

Поппея Сабина Старшая: знаменитая красавица. Якобы соперничала с Мессалиной за любовь танцора Мнестера. Принуждена совершить самоубийство из-за ее предполагаемой связи с Валерием Азиатиком. Ее дочь, носившая то же имя, заменила Октавию в качестве жены Нерона.

Аррия: близкая подруга Мессалины.

Помпония Грецина: жена Плавтия, военачальника Клавдия. Носила траур всю оставшуюся жизнь в знак протеста против того, как Мессалина обошлась с Юлией Ливией.

Юния Силана: благородная и безупречная жена Гая Силия. Развелась, по-видимому, из-за его связи с Мессалиной.

Юния Кальвина: прекрасная сестра Луция Силана. Обвинения в инцесте привели к ссылке.


Сенаторы

Публий Суиллий: одаренный оратор и печально известный обвинитель. Давний союзник Мессалины.

Луций Вителлий: союзник Мессалины в сенате на протяжении большей части ее царствования. Его сын с тем же именем впоследствии ненадолго станет императором.

Сенека: придворный и философ-стоик. Обвинен в прелюбодеянии с Юлией Ливиллой и сослан, якобы по наущению Мессалины. Впоследствии наставник Нерона.

Камилл Скрибониан: наместник Далмации. Поднял кратковременное восстание против Клавдия и то ли совершил самоубийство, то ли был убит.

Цецина Пет: принужден совершить самоубийство из-за соучастия в восстании Скрибониана. Вместе с ним покончила с собой его верная жена Аррия.

Авл Плавтий: наиболее выдающийся военачальник Клавдия. Вдохновитель британского похода.

Валерий Азиатик: необычайно богатый и знатный сенатор из Галлии. Принужден к самоубийству по обвинению в заговоре и сексуальных прегрешениях, якобы по наущению Мессалины.


Предполагаемые любовники и партнеры Мессалины

Гай Силий: самый красивый молодой аристократ Рима. Якобы любовник Мессалины, ее двоебрачный муж при живом Клавдии и соучастник заговора.

Мнестер: неотразимый актер, танцор пантомимы. Якобы любовник Мессалины.

Полибий: влиятельный вольноотпущенник, литературный советчик Клавдия. Якобы один из любовников Мессалины, убитый по ее приказу.

Травл Монтан: удивительно красивый и невинный юный всадник. Говорят, что Мессалина в одну и ту же ночь вызвала его к себе, переспала с ним и избавилась от него.

Веттий Валент: знаменитый врач. Якобы один из любовников императрицы.

Тиций Прокул, Помпей Урбик, Савфей Трог, Юнк Вергилиан, Сульпиций Руф, Декрий Кальпурниан: также предполагаемые любовники и знакомые Мессалины.

Гельвия, Котта и Фабий: еще трое мужчин, вероятно попавших в опалу вместе с Мессалиной.

Плавтий Латеран: племянник самого влиятельного военачальника Клавдия. Обвинен вместе с Мессалиной, но помилован.

Суиллий Цезонин: сын наводившего страх обвинителя Публия Суиллия. Обвинен вместе с Мессалиной, но помилован.


Женщины Нерона

Клавдия Акта: вольноотпущенница, с которой у Нерона был страстный роман.

Поппея Сабина Младшая: любовница Нерона и дочь давней соперницы Мессалины – Поппеи Сабины Старшей. Нерон женился на ней, разведясь с Октавией.

Введение

В 1798 г. парижский издатель по имени Пьер Дидо решил заняться выпуском порнографии. Он заказал шестнадцать роскошных гравюр, изображающих самые разные позы – от стандартных до впечатляюще акробатических. Чтобы все выглядело достойно, он окутал свой проект флером исторической респектабельности[2]. Название (обманно) декларировало происхождение от самого скандального эротического произведения эпохи Ренессанса: I Modi, т. е. «Позы». Это собрание из шестнадцати гравюр и шестнадцати сонетов католическая церковь посчитала столь опасно откровенным, что целых два тиража были арестованы и уничтожены, так что книга сохранилась только в виде скудных фрагментов и скандальной репутации{1}. Дидо также снабдил каждую из поз античным заголовком, взятым из греко-римской истории или мифологии, и несколькими страницами квазиинтеллектуальных исторических разъяснений; на одной гравюре Геркулес применяет свою знаменитую силу, держа Деяниру на весу, другая изображает Вакха, который занимается любовью со стоящей на голове Ариадной, а на третьей мы застаем Энея, ласкающего стоящую на коленях Дидону сзади.

Поза XIV называется «Мессалина». Мы в римском борделе, и Мессалина – владычица мира, жена императора Клавдия – лежит навзничь на ложе с ножками в виде львиных лап, переодетая в обычную проститутку. Мы почти не видим лица анонимного мускулистого клиента, готовящегося проникнуть в нее, но это и неважно. Нога Мессалины лежит у него на плече, а рука – на спине, притягивая его к себе. Гравюра иллюстрирует знаменитый пассаж из написанной в начале II в. н. э. шестой сатиры поэта Ювенала, в которой он утверждает, что императрица, отчаянно стремясь утолить свое ненасытное сексуальное влечение, дожидалась, пока ее муж уснет, а затем изменяла внешность, надев белокурый парик и плащ, и ускользала из роскоши Палатинского дворца на темные улицы Рима, к убогому лупанарию{2}. Там она, голая, в тесной каморке, душной и вонючей, «всем отдавалась под именем ложным Лициски», означающим «маленькая волчица». «Ласки дарила входящим и плату за это просила», лишь поутру, когда поднималось солнце и сутенер начинал ворчать, она нехотя уходила. Она возвращалась во дворец грязной – покрытой потом любовников и сажей от дешевых масляных ламп – и более счастливой, но все еще, как утверждает Ювенал, не вполне удовлетворенной.


Текст, сопровождающий гравюру XIV, описывает невероятную сексуальную жизнь героини. Мессалина, говорится в нем, переспала с каждым преторианцем во дворце своего мужа; более того, во всем Риме трудно было найти мужчину, который не мог бы похвастаться, что поимел императрицу. В нем утверждается, что она не задумываясь убивала мужчин, когда им, истощенным ее бесконечными требованиями, уже не хватало выносливости или искусства, чтобы удовлетворить ее. Рассказ заканчивается утверждением, что имя Мессалины бессмертно; оно будет жить в веках как обозначение женщины, ненасытной в своих сексуальных аппетитах и непревзойденной в своей репутации развратницы{3}.

По крайней мере, в этом отношении Дидо не ошибся. В течение столетий после казни Мессалины в 48 г. н. э. ее имя стало метонимом нимфоманки, femme fatale, женщины, осмеливавшейся выражать сексуальное желание. В иллюстрированном средневековом манускрипте из Франции мы видим, как удивительно расслабленная Мессалина, горящая в пламени вечного проклятия, ведет яростный спор с императорами Калигулой и Тиберием о том, кто из них больше нагрешил. Французские революционные памфлетисты порицали Марию-Антуанетту как новую Мессалину, а о ее сестре Марии-Каролине, могущественной королеве Неаполитанской, один блюститель нравов говорил, что она соединила в себе «всю похотливость Мессалины и нетрадиционные склонности Сапфо»{4}. В одном из пригородов Британии в 1920-е гг. некая женщина, осужденная за то, что она подговорила любовника убить мужа, была увековечена как «Мессалина предместий», а в 1930-е гг. табачная компания Player's Cigarette выпустила сигаретные карточки (в серии «Знаменитые красавицы») с изображением Мессалины с накрашенными губами: она раскинулась на кушетке в платье, спадающем с одного плеча, и, демонстрируя неприкрытое высокомерие, хладнокровно выливает бокал вина на пол. Афиша к фильму 1977 г. «Мессалина, Мессалина!» изображает императрицу в тунике с таким глубоким вырезом сзади, что обнажены ягодицы; его слоган обещает зрителям «разнообразные амурные приключения самой ненасытной пожирательницы мужчин». Мессалина стала архетипической «дурной женщиной», чудовищным олицетворением мужских фантазий и мужских страхов.

Наследие Мессалины в западном культурном сознании едва ли удивительно, учитывая, как о ней писали в античных источниках. После казни императрица подверглась «проклятию памяти» (damnatio memoriae); ее имя сбивали с монументов, ее статуи уничтожались, ее репутацию больше никто не защищал. Историки, поэты, даже ученые не упустили возможность обвинить Мессалину в прелюбодеянии, жадности, проституции, двоебрачии и убийствах: так мужчины прорабатывали свою тревожность по поводу нравственности и власти женщин.

Попрание и искажение ее истории затрудняют воссоздание точного «фактического» рассказа об истории жизни Мессалины. Многое вызывает сомнения; даже самые основные факты можно оспаривать. Взять хотя бы такой пример: оценки предполагаемой даты рождения Мессалины колеблются от 17 до 26 г. н. э. Для женщины, почти наверняка не дожившей до тридцати, разница почти в десятилетие принципиальна. Если принять как дату рождения Мессалины 17 г. н. э., то ей было 21, когда она вышла замуж за Клавдия в 38 г. н. э. и 31, когда она погибла в 48 г. н. э. Если, однако, исходить из того, что она родилась в 26 г. н. э., то ей было лишь 13 лет в момент брака и всего 22 на момент смерти. Это, несомненно, имеет значение для нашего анализа личности этой женщины и ее поступков. Была ли она девственницей, выданной замуж за человека втрое старше нее? Подростком, исследующим свою сексуальность? Девчонкой, совершенно не разбиравшейся в делах двора, кишащего политическими интригами, в которых она ничего не понимала? Или молодой женщиной, отлично осознававшей свою сексуальную власть и вполне способной устраивать заговоры совместно со знатью?

•••

Итак, Мессалина – безнадежная тема для историка? Возможно, я необъективна, но я бы сказала, что это не так.

По меркам Древнего мира время и место жизни Мессалины связаны с огромным количеством информации. Период, начавшийся за сто с лишним лет до ее рождения и закончившийся через столько же лет после, вероятно, наиболее хорошо задокументированная эпоха западной истории до Ренессанса. Римское общество того времени было чрезвычайно, неприкрыто, даже демонстративно грамотным. Городское население обитало в среде, насыщенной письменностью: законы и указы были начертаны на камне или бронзе, панегирики в адрес усопших вырезаны на могильных плитах, стоявших вдоль дорог, на табличках под статуями значились имена и достижения тех, кого они изображали; а надписи на стенах гласили, кого следует избегать, за кого голосовать – и с кем спать.

Образованные жители умели читать и писать – как на латыни, так и на греческом. Они знали наизусть целые литературные произведения – эпические поэмы Гомера, трагедии Эсхила, речи Демосфена – и, обмениваясь письмами, с самодовольной непринужденностью сыпали цитатами. Причем обмен был непрерывным. Письма формировали костяк управления империей; именно новая имперская почтовая служба (cursus publicus), учрежденная Августом для рассылки директив и отчетов по всей империи, сделала возможным централизованное управление обширными римскими владениями. В то же время эпистолярный жанр начинал восприниматься как вид искусства, после того как Цицерон и Плиний Младший собрали и обнародовали объемистые тома частной переписки. На Капитолии в архивах сената хранились протоколы, вердикты и постановления, чтобы ссылаться на них в будущем.

Процветала и латинская литература: в своей «Энеиде» Вергилий дал наконец Риму эпос, способный потягаться с греческим; Катулл и Овидий изливали элегическую тоску по запретной любви; Гораций, Персий и Ювенал оттачивали едкий и специфически римский жанр сатиры. Тексты нескольких десятилетий до и после нашей эры, вскоре признанных золотым веком литературы, сохранялись для потомков в монастырских библиотеках на протяжении христианского Средневековья в виде копий копий копий, сделанных монахами, которые чтили их литературную значимость или нуждались в пособиях по обучению «надлежащей классической латыни».

Неизгладимый след оставила эпоха Мессалины и на физическом ландшафте. Имперская элита возводила памятники, призванные противостоять разрушительному воздействию времени. Многие впоследствии стали органической частью Вечного города католической церкви: храмы старых богов стали церквями для новых, арки и колонны стали украшать палаццо знати. В других местах сохранение ландшафта Италии времен Мессалины носило более случайный характер. Извержение Везувия в 79 г. н. э. хотя и принесло несчастье жителям Помпей, словно в капсуле времени, запечатлело повседневную жизнь римских городов и вилл такой, какой она была на самом деле – а не такой, какой ее придумали для увековечивания памяти, – в середине I в. н. э.

Из этих разнородных источников можно воссоздать удивительно богатую картину мира, в котором жила Мессалина; его законы, социальные нормы, политические институции и родовые связи, его экономику, его облик, идеалы и тревоги. Поняв обстановку, в которой жила Мессалина – и в которой были написаны первые истории ее жизни, – мы сможем поставить вопрос, правдоподобны ли рассказы о ней, а если это не так – исследовать предрассудки и скрытые мотивы, которые могли лежать в основе их создания.


Этот процесс кропотливый, но вместе с тем многообещающий. Иногда выдумки, которые общество сочиняет о себе, говорят нам об этом обществе не меньше, чем факты. А порой и больше. Реальные события могут происходить и случайно, но в мире, где была распространена устная история, а письменные принадлежности были дороги, создание легенды требовало согласованных усилий – сознательных или бессознательных.

Рассказы о Мессалине все как на подбор. Она расправляется с одним из самых богатых и влиятельных мужчин Рима, потому что ей нравится его сад; убивает мужчин, отказавшихся с ней переспать; бросает вызов самой скандальной проститутке Рима, соревнуясь с ней в двадцатичетырехчасовом марафоне на сексуальную выносливость – и побеждает; замышляет заговор с целью свергнуть императора и открыто выходит замуж за своего любовника, пока ее мужа нет в городе.

В противоположность образу «Мессалины» – женщины, целиком определяемой через сексуальность, – сформировавшемуся впоследствии в западной культурной традиции, реальная Мессалина была неменьшей силой в политике, чем в сексе. Предполагаемые интриги императрицы, ее внезапное падение и сверхэффективный процесс уничтожения памяти о ней после ее смерти немало говорят о внутренних механизмах новой придворной политики, сложившейся при переходе Рима от республики к империи, и в этом процессе, как я собираюсь показать, Мессалина сыграла ключевую роль. Происходящие перемены приводили в ужас современных ей историков – выходцев из старого сенаторского сословия. Политика теперь была им неподвластна: темные и скользкие дела, вершившиеся за закрытыми дверями, определяемые личным соперничеством и внутренней борьбой фракций, осуществлялись через предполагаемые отравления и ложные обвинения, а не через публичные собрания и дебаты.

Этот процесс в наши дни беспокоит нас не меньше. Избрание Дональда Трампа в 2016 г. должно было развеять миф – столь модный в двадцатом столетии, – что историю можно объяснить системно, не обращаясь к индивидуальному, иррациональному и эмоциональному. В Белом доме Трампа характер, эго и личные связи, несомненно, повлияли на ход президентства. Не стану пытаться делать бойкие заявления о том, что история Античности остается жизненно важной для нашего понимания современной политики – она не так уж актуальна, она интересна (что лучше), и в основном новые глобальные проблемы, с которыми мы сталкиваемся сегодня, требуют новых решений. Скорее, наш опыт современной политики личности должен напомнить нам, что нельзя недооценивать роль личного темперамента, любви, похоти, семейных связей, ревности, предрассудков и ненависти как движущих сил реальных исторических перемен. Ученые, по большей части мужчины, долгое время игнорировали Мессалину как объект серьезного исследования, отмахиваясь от исторических свидетельств о ее жизни как от не внушающих доверия и от нее самой – как от не представляющей никакого интереса шлюхи. Но я постараюсь показать, что ее история играет центральную и неотъемлемую роль в истории ее эпохи; она заставляет нас встретиться лицом к лицу со всеми не поддающимися количественной оценке иррациональными факторами, которые определяют этот период римской политической истории.


Проблемы, с которыми мы сталкиваемся, пытаясь понять Мессалину, следует рассматривать как часть ее истории и часть истории женщин в Античности вообще. При всем своем богатстве дошедший до нас от Античности литературный корпус практически не включает женских голосов. Сохранились фрагменты творчества поэтесс Сапфо и Сульпиции, но в общем и целом слова великих женщин античной истории и мифологии – грозных, могущественных женщин, таких как Елена, Медея, Антигона, Пентесилея, Артемизия, Лукреция, Клеопатра, Ливия, Боудикка, – написаны мужчинами. Горькая жалоба Медеи, что «между тех, кто дышит и кто мыслит, / Нас, женщин, нет несчастней», принадлежит перу Еврипида; призыв Боудикки к оружию сочинен Тацитом{5}. Вновь и вновь мы обнаруживаем, что эти женские персонажи превращаются либо в образец совершенства, либо в кошмар женского рода на службе идеи автора-мужчины.

За последние две тысячи лет мы так и не смогли полностью избавиться от этой тенденции – нашей культуре до сих пор, по-видимому, непросто иметь дело с женской сложностью. Современные женские персонажи и теперь гораздо чаще, чем их мужские аналоги, предстают черно-белыми; в культурном сознании находится меньше места для сложной героини, чем для сложного героя.

Женщины, чьи слова записаны авторами мужского пола, – исключения; чаще женщины античной истории не говорят вообще, и о них не говорят тоже. Женский идеал в античном мире подразумевал непритязательность и скромность; в греческих судах просто назвать женщину по имени в публичной речи было все равно что назвать ее шлюхой{6}. Вот что было написано на надгробии женщины по имени Мурдия в I в. н. э.:

…похвалы всем хорошим женам обычно бывают просты и сходны, так как их естественные добрые качества ‹…› не требуют особенного разнообразия в описании. Для нее достаточно делать то, что делает всякая хорошая жена, чтобы снискать достойную репутацию. Непросто, в конце концов, женщине снискать новые похвалы, когда в ее жизни так мало разнообразия. Поэтому нам надлежит восславить их общие добродетели… моя дражайшая мать заслужила величайшую похвалу из всех, ибо в скромности, честности, чистоте, послушании, прядении, трудолюбии и верности она не отличалась от всякой другой достойной жены и безусловно являла собой ее образ{7}.

«Хорошая» женщина, занятая домашними обязанностями, не представляла интереса для большинства греческих и римских авторов – поэтому они ее просто не упоминали. За пределами мира элиты молчание усугубляется. Жизнь бедных женщин – будь то рабыни, жены ремесленников или проститутки – нам приходится реконструировать по осколкам керамики, потертым пряслицам, следам огня от очагов на античных полах и обрывкам оскорбительных надписей на стенах.

Тот факт, что мы так мало знаем о жизни Мессалины до брака, что даже не можем уверенно датировать ее рождение, не аномальный случай исторического упущения, он указывает на культурную установку: женщины просто не представляли интереса до тех пор, пока их жизнь не пересекалась с жизнью мужчин. Эта установка была столь глубинной, что отразилась в языке: ни в древнегреческом, ни в латыни нет отдельного термина для обозначения незамужней взрослой женщины. Безвестность и безгласность «настоящей Мессалины», которой ни в одном ее жизнеописании не предоставляется прямая речь, отражает безвестность и безгласность подавляющего большинства античных женщин.

Очернение Мессалины – самый наглядный пример того, как опасно проявлять женское начало в условиях мизогинного патриархата, который мы называем колыбелью западной цивилизации, демократии и свобод. Но нервозность по поводу влиятельной женщины – хуже, молодой влиятельной женщины – еще хуже, молодой влиятельной сексуальной женщины, – осязаемо сочащаяся из каждой фразы, написанной про Мессалину, это не просто хорошее введение в реалии античных предрассудков. Она остается узнаваемой для современного читателя. Знакомы и рефлекторные реакции, вызываемые этой тревожностью; сексуальный скандал, осуждение женского бесстыдства, изображение женщины эмоционально нерациональной. История Мессалины – насколько ее возможно воссоздать – в некоторых отношениях очень современная: это история женщины, осмелившейся добиться власти в мужском мире и пострадавшей от последствий этого выбора.

Помимо актуальности фигуры Мессалины для современного мира, важно восстановление ее истинного места в историческом нарративе. Ее история – не притча о претерпевшей несправедливость женственности; Мессалина – не просто невинная жертва в женоненавистническом нарративе. Она была сформирована той жестокой патриархальной системой, в которой жила и действовала и которую порой увековечивала.

Ее история – это в некотором смысле история укрепления императорской власти в середине I в. н. э. и конституционного преобразования Рима из республики в то, что было монархией по всем признакам, кроме названия. Август установил автократию и посеял семена династической системы – но по-настоящему ловкий его ход состоял в том, что он ограничил скорость этой трансформации и ее проявления. Ситуация была все еще неопределенной, когда Мессалина и Клавдий пришли к власти в 41 г. н. э., лет двадцать пять спустя после смерти первого императора Августа. В качестве императрицы Мессалина станет активной участницей неспешной революции римского политического ландшафта, проложив новые пути реализации власти, которые эксплуатировали или обходили старые, чисто мужские институты римской общественной жизни. Она создала новые модели женской власти, которые будут использованы ее последовательницами и которые помогут определить римские представления о том, что значит быть императрицей.

Мессалина, как я утверждаю, была важнейшей фигурой в истории имперского Рима I в. Наша одержимость ее половой жизнью заслоняет этот факт – в ущерб не только памяти о ней, но и нашему пониманию этого периода.

Прелюдия


Античные хроникеры Мессалины

Большая часть известных сведений о жизни Mессалины исходит из серии письменных источников на латыни и греческом, составленных в следующие столетия после ее смерти, основные среди них – это «Анналы» Тацита, «Жизнь двенадцати цезарей» Светония и «Римская история» Диона Кассия. Тацит и Светоний были почти современниками, писавшими на заре II в. н. э.; Дион писал около века спустя, на рубеже II‒III вв. Каждый труд написан в собственном формате, и у каждого автора собственные предубеждения, что необходимо понимать, прежде чем мы начнем разбирать их представления о Мессалине. Разумеется, есть и другие источники, упоминающие Мессалину, но к ним мы будем обращаться по мере необходимости.


Публий Корнелий Тацит родился всего через несколько лет после смерти Мессалины, в середине 50-х гг. н. э. Его происхождение не вполне ясно, но он, по-видимому, был выходцем из семьи провинциальной знати, жившей на территории современной Северной Италии или Южной Франции; его родители безусловно обладали достаточным богатством и связями, чтобы дать сыну лучшее образование не где-нибудь, а в Риме. Тацит подавал надежды и скоро занялся общественной деятельностью при императоре Веспасиане, удачно женился, получал магистерские должности и, по-видимому, в начале 80-х гг., при императоре Тите, вошел в состав сената. Он поднимался по службе – тирания Веспасиана не помешала его карьере – и в 97 г. н. э. стал консулом.

Как многие из его собратьев-сенаторов, Тацит не был чужд литературных стремлений, но после своего консульства он обратился к истории всерьез. Его первая книга, «История», охватывает период между падениями двух тиранов – Нерона в 69 г. и Домициана в 96 г. В предисловии к этому труду Тацит обещал посвятить следующий труд более современной истории правления Нервы и Траяна, но, когда до этого дошло дело, переключился на еще более далекое прошлое, чтобы написать то, что и поныне остается лучшей историей Юлиев-Клавдиев, первой и самой скандальной династии Рима.

«Анналы», как называлось это сочинение, были созданы после пребывания Тацита на посту губернатора провинции Азия, вероятно на рубеже 110‒120-х гг. н. э. По завершении эти шестнадцать или восемнадцать книг составили непрерывный рассказ о периоде между воцарением Тиберия и низложением Нерона. В предисловии Тацит признавал, что «деяния Тиберия и Гая[3], а также Клавдия и Нерона, покуда они были всесильны, из страха пред ними были излагаемы лживо, а когда их не стало – под воздействием оставленной ими по себе еще свежей ненависти». Теперь, утверждал Тацит, он напишет историю этих времен «без гнева и пристрастия, причины которых от… [него] далеки»{8}.

Стремление Тацита к объективности было похвально, но нереализуемо. К тому времени, когда Тацит засел за «Анналы», он был сенатором уже лет сорок – более половины своей жизни. Его сенаторский статус был центральным для его идентичности, особенно потому, что он добился этого статуса сам, как novus homo (новый человек) из рода провинциальных всадников. У него тоже был собственный опыт тирании, при деспотическом правлении Домициана, однако этому императору Тацит был обязан крупнейшими достижениями своей карьеры – факт, который ему приходилось признавать, и, вероятно, он думал об этом с чувством вины. История Юлиев-Клавдиев была историей превращения Рима из сенаторской республики в автократию – Тацит никоим образом не мог быть нейтральным.

Тацитовы темы тирании, династии и узаконенной коррупции вплетены в самую структуру «Анналов». Тацит начинает повествование не с правления Августа, а с воцарения его преемника Тиберия – в момент, когда отпадают всякие сомнения в том, что Август создал не просто систему единоличной власти, но квазимонархическую династию. Та же самая тема отражается в противоречии между формой и содержанием у Тацита. «Анналы» написаны, как и предполагает название, в анналистическом формате, где повествование разбито по годам, представленным именами действующих консулов. Это была традиционная форма римской историографии, предназначенная для того времени, когда события года контролировались выборными сенатскими магистратами. Используя эту структуру, чтобы рассказать историю, в которой все чаще правят бал личные причуды и придворные интриги, Тацит вновь и вновь привлекает наше внимание ко лжи и лицемерию Ранней империи.

У Тацита была точка зрения, которую он доказывал, и история Мессалины могла оказаться очень полезной для него. Ее власть как императрицы (совершенно неконституционный титул, не имевший республиканских прецедентов) демонстрирует, насколько Рим был близок к монархии и как далеко он ушел от сенаторского правления. Слухи о том, что она использовала эту власть для утоления собственной жадности, капризов и сексуальной ненасытности, прекрасно совпадали с версией об опасной нестабильности и коррупции новой придворной политики. История Мессалины была слишком заманчивым примером, чтобы Тацит мог рассказывать ее беспристрастно.

Есть и более практическое препятствие для использования Тацита в качестве источника: сохранилась лишь часть «Анналов», а книги 7–10, охватывающие целиком период правления Калигулы и начало правления Клавдия, утрачены полностью. Тацит не оставляет нам никаких сведений о восхождении Мессалины; в уцелевшей части его повествования мы встречаем ее непосредственно перед ее низвержением.


Светоний, скорее всего, родился около 70 г. н. э. в семье всадников, ведущих свою родословную от Гиппона Регия (на территории современного Алжира). Он был всего лишь на поколение моложе Тацита и, будучи протеже своего друга Плиния Младшего, мог быть даже знаком с ним, но их профессиональные пути разошлись. Вместо того чтобы сделать карьеру сенатора, Светоний поступил на службу в императорскую администрацию в качестве литературного советника, библиотекаря и секретаря по переписке при императорах Траяне и Адриане, откуда в 120-е гг. был уволен (за какую-то неизвестную провинность).

Интеллектуальные интересы Светония отличались широтой, и он писал труды на самые разнообразные темы – от «О знаменитых гетерах» до «Об именах ветров». Однако больше всего его интересовал жанр биографии, и здесь речь пойдет о «Жизни двенадцати цезарей» – императоров от Юлия Цезаря до Домициана. В то время – может быть, еще больше, чем в наши дни, – биография была особым жанром историографии; рассказы о знаменитых людях, как достойных, так и внушающих ужас, служили дидактическим целям, и их изложение подчинялось сложившимся жестким структурным принципам.

Как биографа Светония интересовали в первую очередь его персонажи. Он обладал знаменитым чутьем на анекдоты, а его жизнеописания исследуют в равной степени характеры и события. Их содержание определяется также античными представлениями о том, что такое мужчина, а женщины появляются в повествовании лишь тогда, когда они непосредственно влияют на становление того или иного императора или помогают раскрыть его образ. Если Тацит обращается к портрету Мессалины, чтобы показать моральные и политические условия ее времени, то Светония интересует главным образом то, как она отражает нравственность и личность своего мужа.

Хотя сенатор Тацит и происходивший из сословия всадников Светоний, должно быть, по-разному воспринимали себя, свою принадлежность и литературные цели, оба писали в сходных условиях. Они вращались в одних и тех же кругах – имели связи с Плинием Младшим и императорскими дворами Траяна и Адриана – в начале II в. н. э., в эпоху, когда активно обсуждались темы тирании и хорошего правления, тогда как новая правящая династия активно стремилась противопоставить себя деспотизму и нестабильности предшественников.


Наш третий автор, Дион Кассий, писал совершенно в иной обстановке. Он родился в середине 160-х гг. н. э. в Никее (северо-запад современной Турции) и приступил к своей «Римской истории» только в начале III в. н. э. Жил он в менее стабильные времена, чем те, что предоставили Тациту и Светонию простор для научной деятельности: они были свидетелями начала римской эпохи знаменитых «пяти хороших императоров»; Дион же увидел ее завершение со смертью Марка Аврелия в 180 г. н. э.[4] Последующие годы ознаменовались чередой тирании, гражданских войн и кризисов в провинциях, и на протяжении большей части этого времени Дион, в силу своей профессии, находился в центре событий.

Хотя Дион был выходцем из влиятельной семьи в Вифинии, он (как ранее его отец) сделал успешную сенаторскую карьеру в Риме. Он служил военачальником, управлял провинцией, дважды побывал консулом и, наконец уйдя в отставку в 229 г., вернулся в свою родную провинцию Вифиния и Понт. Непростая культурная идентичность Диона нашла отражение в его произведении: это история Рима, часто продиктованная сенаторскими заботами о государстве, свободе и тирании, но написанная на языке и в рамках литературной традиции классической Греции.

В отличие от Тацита и Светония, Дион не выбрал для себя поджанр исторической литературы (анналистический, биографический и т. д.), который накладывал бы ограничения на его тематику или структуру текста. Он взялся писать историю Рима от прибытия легендарного Энея в Италию до его собственной отставки в конце третьего десятилетия III в. н. э. Его труд – общим счетом 80 книг – занял у него около двадцати двух лет: десять на исследования, двенадцать на написание. Структура в целом хронологическая, но Дион позволил себе больше гибкости, чем Тацит: он вводит недатированные анекдоты, когда они лучше всего характеризуют развитие его персонажа, или объединяет нити повествования разных лет в один раздел в интересах краткости и ясности.

Не вся «Римская история» Диона сохранилась до наших дней. Та часть труда, которая охватывает период с 69 г. до н. э. по 46 г. н. э. (туда входит почти все царствование Мессалины), сохранилась такой, какой ее написал Дион, – в традиции непрерывно переписывавшихся манускриптов. Остальные книги дошли до нас лишь частично в выдержках и кратких пересказах, сделанных более поздними авторами.


Ни один из наших трех основных историков не был непосредственным современником Мессалины, и их рассказы о ее деяниях явно не свидетельства из первых рук. Скорее, эти авторы полагались на совокупность утраченных источников, на которые они дают прямые ссылки редко и с удивительной непоследовательностью. Некоторые из них были официальными: например, acta diurna, где ежедневно фиксировались официальные мероприятия, судебные процессы и речи, и acta senatus, архив протоколов собраний сената, который был доступен Тациту и Диону, так как они были сенаторами. Всадник Светоний мог не иметь прямого доступа к acta senatus, но у него было другое преимущество: он служил секретарем и архивистом при императорах Траяне и Адриане – и эта должность давала ему привилегию доступа к частным императорским запискам и корреспонденции, которые он порой цитирует прямо. Все трое также пользовались письменными свидетельствами современников – записями речей, недавними историческими сочинениями и автобиографиями – и обращались к устной традиции[5]. Например, Тацит, рассказывая историю падения Мессалины, заявляет: «Я передам только то, о чем слышали старики и что они записали»{9}.

Наконец, важно отметить, что римский взгляд на историю как таковую фундаментально отличался от нашего. В античном мире исторический труд предполагал в равной мере и реконструкцию исторической реальности, и упражнение в литературном творчестве, и внимание в этих текстах беззастенчиво уделяется персонажам, повествованию, обстановке, жанру, риторическим и текстуальным аллюзиям. Женские образы были особенно подвержены этим процессам нарративной манипуляции. Жизнь женщин была обычно хуже документирована, чем жизнь мужчин, – их поступки зачастую не принадлежали к числу тех, что попадают в официальные протоколы типа acta, а их власть почти всегда реализовывалась через частные каналы влияния – поэтому их истории было легче исказить. Творческий элемент римской историографии может многое предложить современному историку – при надлежащем анализе в литературных решениях римских историков можно почерпнуть немало информации об их идеях и пристрастиях, – но они могут ввести в опасное заблуждение, если их изобретательность окажется незамеченной.

I
Одна свадьба и одни похороны

Двор принцепса охватила тревога…

Тацит. Анналы, 11.28

История падения Мессалины в изложении Тацита выглядит примерно так{10}.

Свадебные торжества в императорском дворце на Палатине были в полном разгаре. Уже наступила ранняя осень 48 г. н. э., но вечера в Риме все еще были достаточно теплыми для празднеств на открытом воздухе. Невеста была в традиционном красно-желтом покрывале, мужские и женские хоры возносили песнопения Гименею, богу брака, собрались свидетели, гостей чествовали и угощали. Не скупились ни на какие расходы, это было свадебное гулянье на века.

К несчастью, невеста была уже замужем. И что особенно прискорбно, человек, за которым она была замужем, являлся верховным правителем большей части известного мира. На увитом цветами брачном ложе в объятиях Гая Силия, красивого молодого патриция и будущего консула, возлежала Мессалина, императрица Рима и законная жена Клавдия, императора земель, простиравшихся от острова Британия до сирийских пустынь.

Едва ли Мессалина и Силий вели себя осторожно в своем любовном торжестве, и это, по выражению Тацита, «в городе, все знающем и ничего не таящем»{11}. Нигде эта врожденная римская склонность к сплетням не проявлялась так ярко, как при императорском дворе, разросшемся, богатом и преисполненном безжалостной конкуренции, где уже около восьмидесяти лет, с тех пор как он появился, слухи и скандалы всегда были вопросом жизни и смерти. И вот уже, когда Мессалина и Силий проспались от вина и секса, из Тройных ворот по Остийской дороге на юго-запад в Остию выехали гонцы.


В середине I в. н. э. портовый город Остия поддерживал жизнь Рима. Он был расположен примерно в 25 км к юго-западу от столицы, и именно там легионы рабочих ежедневно разгружали товары, прибывавшие со всего Средиземноморья и других стран, и складывали их горами на баржи, направлявшиеся вверх по Тибру, к многолюдному городу и его миллиону потребителей. Именно через Остию богатые римляне получали жемчуг из Персидского залива, испанское серебро, благовония из Египта, пряности из Индии и китайские шелка. Благодаря этим предметам роскоши город и его купцы невероятно разбогатели, но шла там и более важная торговля – та, от которой могла зависеть императорская корона и даже жизнь.

Вопрос поставок зерна – его привозили по большому торговому пути, благодаря которому миллион римлян мог кормиться с пойменных равнин Египта, – привел той осенью Клавдия в портовый город. Он собирался проконтролировать логистические цепочки и возглавить церемонии жертвоприношений, которые должны были обеспечить безопасность кораблей, отправлявшихся из Александрии с зерном из дельты Нила, чтобы предстоящей зимой городское население было должным образом накормлено и политически благонадежно. Вместо того чтобы появиться рядом с мужем в качестве первой леди, императрица Мессалина сказалась больной и осталась в Риме.

Гонцы, прибывшие к воротам Остии с вестями о «свадьбе» Мессалины и Силия, не рискнули приблизиться к самому императору. В конце концов, фраза «не убивайте гонца» становится не столько идиомой, сколько мольбой, если адресат управляет величайшей армией мира, а сообщение гласит, что его жена выходит замуж за другого. Вместо этого гонцы отправились прямиком к его советникам – Каллисту, Нарциссу и Палласу. Бывшие рабы императора, стремительно ставшие самыми близкими и влиятельными конфидентами Клавдия, они были в числе самых успешных игроков придворных политических игр, каких когда-либо видал Рим.

Новость поставила императорских вольноотпущенников перед серьезной проблемой. Мнение было единодушным: если Мессалина так открыто отмечает бракосочетание, то ее следующий шаг очевиден; любовники демонстрируют свои намерения столь откровенно, что это явно походит на начало государственного переворота. Гай Силий был тем человеком, который мог стать императором. Он был голубых кровей, обладал харизмой, благородной внешностью и умом, отточенным лучшим образованием, какое только можно купить за деньги. В политические игры Силий играть умел и желал: он уже был избран консулом на следующий год. Мессалина, по их предположению, планировала свергнуть Клавдия, велеть Силию усыновить ее сына Британника и посадить своего любовника на императорский трон. Это был не просто роман; это был заговор с целью свержения императора – чтобы спасти Клавдия, требовалось избавиться от Мессалины.

Но как обрушить эту новость на императора? Советники Клавдия знали, что Мессалина имеет над ним власть; знали все. Стареющий император так же пылал страстью к своей молодой жене, как его молодая жена – к Гаю Силию. Если он увидится с ней, игра будет кончена; нельзя было допустить, чтобы Клавдий выслушал свою жену. Чем больше советники обсуждали проблему, тем яснее им становилось, что при всей очевидности вины Мессалины ее низвержение не гарантировано. Паллас устранился, Каллист советовал проявить осторожность и не спешить, что, по сути, было тем же самым. Поэтому задача придумать, как сообщить Клавдию о предательстве жены, выпала Нарциссу. Действовать следовало быстро. Мессалина, решил он, не должна получить предупреждение об обвинениях против нее. Но от кого эти обвинения должны были исходить в первую очередь? Не от него, конечно: ему было что терять, и слишком много.

Вместо этого Нарцисс привлек к делу двух фавориток Клавдия, Кальпурнию и Клеопатру. (Любовь к жене – что, возможно, неудивительно – отнюдь не требовала моногамии от самого могущественного человека в мире.) Нарцисс надеялся, что удар по гордости императора будет не так силен, если он услышит вести о предательстве жены от двух своих любовниц. Кроме того, заставив Кальпурнию и Клеопатру сделать первый шаг, вольноотпущенник выигрывал драгоценное время, чтобы оценить реакцию Клавдия, прежде чем запачкать собственные руки. Взамен, по мнению Нарцисса, женщинам стоило подумать о дарах, возможностях, влиянии, власти и даже положении, которые сулило им падение супруги их любовника. Что касается иронии ситуации, когда две любовницы мужа обвиняют его жену в прелюбодеянии, тут Нарцисс был уверен: Клавдий ее не заметит.

Кальпурнии и Клеопатре не составило труда добиться приватной аудиенции у императора. Как только трое остались наедине, Кальпурния со слезами бросилась в ноги Клавдию и объявила, что Мессалина в Риме вышла замуж за Силия. Император, не веря своим ушам, обратился к Клеопатре, которая кивнула и попросила его, как было спланировано, позвать Нарцисса. Вольноотпущенника пригласили, и он подтвердил, что слухи правдивы. Он сказал Клавдию, что все были свидетелями бракосочетания его жены – народ, сенат, армия – и что, если не действовать быстро, новый муж его жены захватит город.

Клавдий созвал своих советников. Когда придворные (у них были конкурирующие интересы, и каждому было что терять) принялись кричать друг на друга, вместо совета начался хаос. Вскоре, однако, стало понятно, что совет всерьез обеспокоен ситуацией и оценивает угрозу правлению Клавдия как реальную. Они согласились, что нельзя терять время, и императору следует не мешкая отправиться к армии. Его статус для элитных преторианских когорт имел решающее значение: как единственные военные, расквартированные в городских пределах Рима, они поддерживали порядок и обладали полномочиями ставить и низвергать императоров. Личная месть могла подождать, вначале надо было заручиться лояльностью армии и убедиться, что положение Клавдия надежно.

Клавдий ударился в панику. Говорят, он вновь и вновь переспрашивал, остается ли Силий его подданным и сохраняет ли он еще власть над своей империей.


А в Риме Мессалина и Силий продолжали веселиться. Осень была в самом зените, и празднование набирало обороты в расточительности и распутстве. Дворец был полон давильнями для вина, из каждой текли потоки, наполнявшие амфоры прежде, чем гости императрицы успевали их осушить. Женщины были одеты как вакханки – дикие спутницы бога вина Бахуса – в венки из виноградных лоз и звериные шкуры. Они и вели себя как вакханки, выплясывая экстатические танцы и хором исполняя ритмические песнопения.

Мессалина появилась во главе сборища, с распущенными по плечам темными волосами; подле нее был Силий, увитый плющом, в шнурованных котурнах, какие носили актеры античных трагедий. Это было уместное дополнение к его костюму, учитывая, какой поворот вот-вот примут события.

Вино, опьянение и жара поздней осени, должно быть, оказались забористой смесью; в какой-то момент среди ночи Веттий Валент, знаменитый врач и один из бывших любовников императрицы, выбрался из толчеи и залез на высокое дерево. Перед ним простирались Рим, окружающие его холмы и сельская местность до самого побережья. Когда он добрался до верхних веток, толпа внизу стала спрашивать, что он видит. Странно, сказал он, но похоже, что над Остией бушует страшная буря.

Вскоре открылась и природа этой бури. Несмотря на указание Нарцисса, что императрица не должна услышать о выдвинутых против нее обвинениях, из Остии стали прибывать гонцы с сообщениями, что Клавдий обо всем знает, что он уже выехал и намерен отомстить. Вечеринка прервалась; гости торопливо расходились, чтобы оказаться подальше от предполагаемого противостояния. Мессалина и Силий тоже уехали: он направился прямиком на Форум, чтобы обратиться к своим должностным обязанностям и сделать вид, будто ничего не случилось; она искала убежища в так называемых Садах Лукулла на Пинции, которыми недавно завладела.

Тем временем во дворец прибыли центурионы, и всякий гость, который там остался или попытался спрятаться, оказывался арестован. Когда Мессалины достигли вести о том, что ее приближенных хватают, она пришла в ярость и начала действовать. Она приказала отправить своих детей от Клавдия – Клавдию Октавию, которой было около девяти лет, и почти восьмилетнего Британника, – к их отцу. Она также призвала весталку Вибидию – старейшую среди девственных жриц, которые поддерживали символический огонь в очаге империи и обладали чрезвычайными полномочиями правового заступничества, – ходатайствовать за нее перед Клавдием.

Наконец, сама Мессалина отправилась пешком через весь город в сопровождении всего лишь трех верных приближенных, внезапно оказавшись в изоляции среди городских толп. Она не сомневалась в том, что, стоит ей увидеть своего мужа – или, возможно, стоит только мужу увидеть ее, – как ситуация разрешится. Достигнув городских ворот, императрица села на единственное транспортное средство, которым смогла воспользоваться, и отправилась в Остию на телеге с садовым мусором.


Атмосфера в карете Клавдия, катившей по дороге из Остии в Рим, была напряженной. Императора раздирали противоречивые чувства. Он то обличал беспутство Мессалины и проклинал ее неверность; то пускался в воспоминания об их свадьбе, их отношениях, о двух маленьких детях. И вот, как того опасался Нарцисс, показалась Мессалина. Она стояла посреди Остийской дороги, крича, плача и умоляя мужа – ради Британника и Октавии – выслушать ее.

Нарцисс перекрикивал ее, перечисляя ее преступления, обзывая Силия, описывая грязные подробности их романа и их свадьбы. Одновременно он передавал Клавдию документ за документом, где сообщалось о мнимом распутстве его жены. Он знал, что в присутствии Мессалины нужно отвлекать не только ум Клавдия, но и его глаза. Все это время император оставался странно молчаливым. Он видел свою жену, он взял досье Нарцисса, но ничего не сказал.

Кавалькада двигалась к Риму. Когда она приблизилась к воротам, Британник и Октавия попытались выйти навстречу отцу. Нарцисс просто не пустил их. Труднее было избавиться от весталки Вибидии. Она требовала, чтобы Мессалине предоставили суд и защиту, отказываясь уходить, пока не получит гарантий. Нарцисс пообещал, что император, конечно, выслушает жену – назавтра у нее будет возможность опровергнуть обвинения, если на то есть основания. Вибидии тем временем было велено вернуться в храм и заняться своими религиозными обязанностями.

Очутившись в городе, Нарцисс повез Клавдия прямо к дому Силия и устроил ему экскурсию. В вестибюле среди других портретов предков Силия висело изображение его отца – того самого отца, которого судили за заговор против императора Тиберия[6]. Зная о неизбежном приговоре, отец Силия совершил самоубийство, а сенат конфисковал большую часть его имущества и постановил уничтожить его изображения. То, что его сын вывесил его портрет, без сомнения, было нарушением указа сената, но вдобавок это можно было интерпретировать как декларацию революционных намерений. Экскурсия продолжалась. Нарцисс показал Клавдию предметы мебели, когда-то стоявшие в его дворце, и вещи, унаследованные от его предков, Друзов и Неронов: краденые подарки, которые могла отдать Силию только жена Клавдия.

Гнев Клавдия, закипавший, пока он молчал, теперь выплеснулся наружу – вместе с угрозами и проклятиями в адрес жены и любовника. Нарцисс сопроводил императора прямо в лагерь преторианцев. Они были уже там, готовые к собранию, организованному Нарциссом. Обвиняемые тоже были там – схваченные, закованные в кандалы и ожидающие приговора. Клавдий воздержался от своих обычных пространных речей; в этот раз он произнес всего несколько слов, тщательно взвешивая каждое и, насколько возможно, скрывая свои эмоции.

Реакция преторианских когорт не соответствовала сдержанному тону Клавдия. В их рядах поднялся шум; яростно крича, они требовали назвать имена всех сопричастных и позаботиться об их должном наказании.

Начали с Силия. Обвинения против него были зачитаны, и он не сделал попытки их опровергнуть. Как и его отец, он знал, что обвинение в преступлении против императора могло значить только одно, и при взгляде на толпу ревущих солдат справедливо решил, что приговор уже вынесен. Он попросил лишь о быстрой смерти. Эту просьбу охотно и немедленно удовлетворили.

Убийство Силия стало первым в потоке казней без суда и следствия. Ряд богатых и знатных всадников последовали примеру Силия, стойко приняв казнь. Первым был Тиций Прокул, затем Веттий Валент – буря, которую он увидел над Остией, наконец настигла его. Оба признали вину, и обоих тут же казнили. Затем последовал некто Травл Монтан; совсем юный, почти подросток, он был скромен и ошеломляюще красив. Он провел в постели императрицы всего одну ночь, но не снискал милосердия императора. Затем – Помпей Урбик; Савфей Трог; сенатор Юнк Вергилиан; Сульпиций Руф, прокуратор гладиаторской школы, и Декрий Кальпурниан, префект ночной стражи. Земля была усеяна мертвыми телами бывших любовников Мессалины.

Теперь на сцену вышел актер. Мнестер был ярчайшей звездой своего времени; Калигула был таким горячим его поклонником, что всякого, кто разговаривал во время представлений Мнестера, он приказывал стаскивать с места и пороть. На этом, последнем своем спектакле, Мнестер дал публике тот драматизм, которого она желала. Он не отрицал, что спал с Мессалиной; напротив, он сделал скандальное заявление, что она его принудила к этому – отметив, что, в отличие от своих влиятельных товарищей по несчастью, он был не в том положении, чтобы отказывать императрице. Чтобы подчеркнуть свою мысль, он разорвал на себе одежду и показал толпе шрамы от плетей рабства, пересекавшие его спину вдоль и поперек. Впервые в тот день Клавдий заколебался, но Нарцисс убедил его продолжать – отметив, что Мнестер все-таки спал с Мессалиной, хотел он этого или нет. Так что Мнестер был тоже убит, и свита императора возвратилась во дворец ужинать.


На противоположной от лагеря преторианцев стороне города, в Садах Лукулла, Мессалина готовилась защищаться. Императрица не испытывала отчаяния, заставившего Силия просить лишь о быстрой казни; она была убеждена, что, если муж услышит ее, увидит ее, он не сможет отдать приказ о казни. Мессалина не сомневалась: если она будет просить, молить и отрицать, муж простит и забудет. Более того, она была настолько уверена, что страх уже начинал превращаться в гнев, а гнев – в планы: планы, направленные в первую очередь против Нарцисса.

Уверенность Мессалины была не совсем безосновательной. Ужин в императорском дворце был в самом разгаре; вино лилось рекой, и Клавдий достиг той стадии опьянения, когда мысль помириться с бывшей кажется хорошей идеей. Он подозвал слугу и приказал сообщить «несчастной», чтобы она явилась к нему наутро для объяснений. Нарцисс запаниковал. Он видел, что решимость Клавдия ослабевает, и знал, что император скоро закончит ужин и удалится в спальню; ту самую спальню, которая в мягком свете ночи будет наполнена самыми приятными воспоминаниями Клавдия о жене. Нарцисс выскользнул из пиршественного зала и отвел в сторонку стражника. Мессалину следует казнить в этот же вечер, сказал он. Приказ Клавдия. Времени терять нельзя.

С Палатина немедленно двинулась группа солдат, пересекла город и начала обыскивать сады. Мессалина была со своей матерью, Домицией Лепидой; они не были близки, но теперь, в роковой для дочери час, мать была рядом. Пока солдаты приближались, Лепида уговаривала свою дочь не ждать, а взять дело в свои руки и убить себя, чтобы избежать позора и бесчестья казни. Игра окончена, говорила она; единственное, что может сделать Мессалина, – это храбро встретить смерть. Но Мессалине под силу было только лежать ничком на земле, плача и причитая.

В таком положении солдаты и нашли ее. Трибун приблизился к императрице в молчании, но, когда вольноотпущенник, отправленный Нарциссом проследить за исполнением приказа, выкрикнул грубое ругательство, до Мессалины наконец дошла реальность ее положения. Она взяла дрожащими руками кинжал, поднесла его к горлу, потом к груди, потом опять к горлу, но не смогла решиться. В конце концов трибуну, уставшему смотреть на ее нерешительность, пришлось прикончить ее.

Клавдий еще ужинал, когда получил весть о гибели жены. Гонец не сказал, было ли это самоубийством или убийством, а Клавдий не спрашивал. Он не выдал ни малейших эмоций – ни печали, ни радости, ни гнева, ни жалости. Он лишь подозвал слугу и велел налить себе еще вина.

II
Мраморная сцена

На Капитолий взгляни; подумай, чем был он, чем стал он:

Право, как будто над ним новый Юпитер царит!

Овидий. Наука любви, 3.115–116[7]

Когда родилась будущая императрица Мессалина – скорее всего, в начале 20-х гг. н. э., – Рим был величайшим городом величайшей империи, которую когда-либо видел мир. Римская империя представляла собой обширную сеть провинций, простирающихся от Рейна до Евфрата, окруженную широкой буферной зоной вассальных царств, что cделало город в ее центре чрезвычайно богатым.

Раскинувшийся на знаменитых семи холмах, Рим был основан (в результате братоубийства и божественного вмешательства, если верить легендам о его мифическом основателе Ромуле) в середине VIII в. до н. э., но Рим I в. н. э. изменился до неузнаваемости даже по сравнению с тем городом, каким он был столетием раньше. Небольшие храмы из кирпича и туфа, возведенные конкурирующими аристократами Поздней республики, сменились огромными комплексами, предназначенными для политики, коммерции, обрядов и игр и облицованными сияющим отполированным мрамором, что доказывало величие и щедрость одного императора. Мессалина родилась в период правления Тиберия, но город, в котором она родилась, был творением его предшественника Августа. Это было место невообразимой роскоши – живой памятник имперской власти Рима и, не столь очевидным образом, династической власти его императорской семьи. Это был город, который не мог не формировать своих детей.

В конце I в. до н. э. Август построил целый новый форум, ныне известный как Форум Августа. В то время как старый Рим с его древним Римским форумом рос медленно и стихийно, превращаясь в неправильной формы плавильный котел из различных стилей и материалов, Форум Августа был спроектирован и построен одним махом с нуля на месте снесенных трущоб{12}. Комплекс обладал как стилистической, так и тематической целостностью: каждая деталь была рассчитана на то, чтобы донести до зрителя идею превосходства Августа.

Обширная площадка из полированного мрамора простиралась перед храмом Марса-Мстителя, который возвышался на подиуме на северо-восточном краю Форума. Октавиан (будущий император, который с 27 г. до н. э. будет известен как Август) дал обет построить это святилище Марса-Мстителя в 42 г. до н. э., после битвы при Филиппах, когда он окончательно разгромил войска, возглавляемые Брутом и Кассием, убийцами его приемного отца Юлия Цезаря{13}. С каждой стороны возвышались колоннады, скрывавшие тенистые галереи с полукруглыми экседрами. Вдоль колоннад стояли статуи «выдающихся мужей» (summi viri) римской истории, а в экседрах – изображения мифических основателей Рима. На западной стороне можно было увидеть торжествующего Ромула с доспехами поверженного врага в руках. На восточной – Энея, предка Ромула и, как утверждалось, приемной семьи Августа, Юлиев, – бегущего из горящей Трои в Италию с престарелым отцом на спине и малолетним сыном рядом. Наконец, там была статуя самого Августа, правящего колесницей с четверкой лошадей – прямого наследника всех прошлых героев Рима.

Молодой император также перестроил древний Римский форум, примыкавший к его новому комплексу{14}. Новое здание сената, начатое при Юлии Цезаре, было наконец достроено, и новые ростры – возвышение, с которого произносились речи, – были украшены носами кораблей Антония и Клеопатры, захваченных в сражении при мысе Акций в 31 г. до н. э., и увенчаны конной статуей 19-летнего Октавиана, изготовленной по заказу сената в 43 г. до н. э.{15} Будучи женщиной, Мессалина никогда не выступала в сенате или на рострах от своего имени, но сначала она будет оказывать влияние на речи и дебаты, а затем сделается их темой. Взглянув перед собой поверх толпы слушателей, оратор на рострах видел новый храм, высившийся на юго-западном конце Форума. Это был храм Божественного Юлия, построенный Октавианом в честь Юлия Цезаря (постановлением сената его объявили богом в 42 г. до н. э.). Его освящение после триумфального возвращения Октавиана в Рим в 29 г. до н. э. ознаменовало новую эпоху, в которой римляне станут поклоняться людям, вначале строго посмертно, но со временем все чаще и при жизни{16}.

Не все было новым. Август постарался сохранить великие древности старого Римского форума на их изначальных местах{17}. Там был Черный камень, как считалось, отмечавший древнее культовое место или даже могилу Ромула. Сохранялся и umbilicus Romae – «пуп Рима» – по легенде, место, где плуг Ромула впервые вонзился в римскую почву и откуда все еще измеряли все расстояния от Рима и обратно. Император также проводил программы реставрации, и чуть ли не все великие постройки времен республики приобрели новые сверкающие имперские одежды.

Он не скупился ни на какие расходы. Полы в зданиях времен Августа были вымощены геометрическими узорами из разноцветного мрамора. Пурпурный порфир из Египта, серо-зеленый циполин с Эгейского моря, золотистый нумидийский из Северной Африки{18}. Эта география приглашала каждого римлянина совершить путешествие по миру, завоеванному Августом, не покидая центра своего родного города.

Эти строительные проекты были политическими заявлениями, но они же были и подарками для общества. Прогуливаясь по Форуму Августа, римский плебей мог вкусить немного жизни аристократа. Он получал доступ к материальной роскоши – колоннам, экзотическим материалам и ярким краскам, – украшавшей пространства элитных домов. Он мог гордиться статуями великих героев раннего Рима. Для римского народа это были общие предки и образцы для подражания – они заменяли портреты поколений семей, украшавшие атриумы аристократических домов.


Столь величественная обстановка разительно отличалась от того, что основная масса римлян видела у себя дома. Город стал миллионником: такой численности населения Лондон достиг только в 1810 г., а Нью-Йорк – и вовсе в 1875 г., и скорость и неожиданность римской урбанизации давали о себе знать{19}. Планы новых городов, выстроенных в Средиземноморье при римском правлении, знамениты своей регулярностью, строгой прямоугольной сеткой и зонированием (что впоследствии будет считаться символами римской рациональности и практичности), но сам город-прародитель был муравейником. Земля была дорога; хозяева трущоб строились вверх, и доходные дома, известные как insulae, то есть «острова», достигали высоты в пять этажей. Пожары были постоянной опасностью, как и инфекционные болезни, несмотря на достаточно развитую инфраструктуру канализации, акведуков и бань. Улицы в этих частях города, где свет заслоняли монолитные «острова», были тесными и лихими местами: вся мостовая была занята лотками и лавками, от торгующих едой навынос угловых заведений неслись кухонные запахи. А еще шум – торговли, криминала и семейной жизни, – должно быть, был непрерывным и неизбежным. Идеальная среда для распространения слухов.

Мессалина и ее родня занимали противоположный конец спектра. Блеск имперского золота, заманивший столь многих новых городских бедняков в трущобную жизнь, позволил городской элите обустраивать свои дома с невиданной до тех пор роскошью. В 78 г. до н. э., когда Марк Лепид построил себе новый дом по необычайно роскошному на тот момент проекту, наблюдатели сошлись во мнении, что он был самым лучшим в Риме[8]. К 45 г. до н. э. – не прошло и тридцати пяти лет – он уже, как говорили, не входил в первую сотню{20}. Марка Лепида в 78 г. до н. э. критиковали за использование кроваво-красного, с пурпурными прожилками нумидийского мрамора для порогов дверных проемов; через двадцать лет, в 58 г. до н. э., миллионер Марк Эмилий Скавр украсит свой атриум колоннами из цельного блестящего черного мелийского мрамора, вознесшимися на двенадцатиметровую высоту{21}. В 40-х гг. до н. э. талантливый и упорный Мамурра, служивший главным военным инженером Цезаря во время его галльских кампаний, пошел еще дальше: он облицевал мрамором все стены сплошь, а все колонны в его доме были сделаны из цельного каррарского или каристийского камня{22}.

Если мрамор от пола до потолка, допустим, казался кому-то холодным, аляповатым или просто слишком дорогим, хватало и других вариантов убранства. Классический вариант – фрески. Огромные пейзажи по всему периметру комнат погружали зрителя в иные миры: роскошная вилла на берегу моря, или пышный итальянский сад, или даже экзотический ландшафт недавно покоренного Египта, где в волнах Нила появлялись и исчезали бегемоты, крокодилы и тростниковые лодки, а между выстроившимися вдоль его берегов храмами пировали и предавались оргиям люди. Потом мода изменилась, и на красном, охряно-желтом или лаково-черном фоне, в обрамлении тонких колонн, украшенных гирляндами лотосов в египетском стиле, стали изображать мифологические сцены. Сюжеты были часто связаны между собой неочевидными тематическими или генеалогическими нитями, демонстрируя гостям знакомство не только с новейшими модами, но и с эпосом Гомера, и с запутанной греко-римской мифологией.

Залы богатых людей, и без того блиставшие фресками или экзотическими породами мрамора, тогда, как и теперь, были заполнены коллекциями разорительно дорогих предметов античного искусства. Римляне знали, что их прославленные предки на самом деле были неотесанными головорезами, и это их раздражало. За искусством достаточно было отправиться в Грецию. В Грецию они и отправлялись. С конца III в. до н. э. римляне покупали, воровали или вымогали греческие шедевры в невероятных масштабах. Один за другим корабли, груженные бесценными мраморами, бронзами и живописными панно отправлялись из центров греческой культуры к центру римского богатства.

В городе состоятельные люди скупали и сносили целые кварталы, устраивая для себя сады наслаждений. В этих обширных городских парках, как и в своих просторных загородных владениях, удаленных от жары и грязи города, они стремились перещеголять природу, возводя горы, выкапывая пещеры, создавая искусственные реки, которые они называли «Нилом» или «Евфратом»[9]. Как раз на этой волне состязаний в садово-парковой архитектуре Лукулл разбил свой террасный парк на холме Пинций – во владениях, ради которых Мессалина впоследствии, по легенде, пойдет на убийство и в которых она потом будет убита сама.


По крайней мере на первый взгляд, Мессалина выбрала подходящее время, чтобы родиться в семье римской элиты. Однако римская аристократия все еще приходила в себя после столетия гражданских раздоров и пятидесяти лет гражданских войн, предшествовавших единовластию Августа.

В 146 г. до н. э. Рим получил неоспоримое господство над Средиземноморьем. Разрозненные города-государства, составлявшие в то время Грецию, полностью капитулировали после захвата и разграбления Коринфа. Весной того же года был полностью разрушен Карфаген, так долго соперничавший с Римом за морское превосходство. Но даже когда Карфаген сгорел, победоносный римский военачальник Сципион Эмилиан размышлял о потенциальных последствиях неоспоримого господства для Рима. «Славный миг, Полибий, – якобы заметил он, – но есть у меня ужасное предчувствие, что однажды та же участь постигнет и мою собственную страну»{23}. Его комментарий оказался удивительно прозорливым.

Вознаграждение за политический успех теперь принципиально отличалось от того, что имели в виду аристократы VI в. до н. э., когда создавали республиканскую систему распределения власти. Тогда ценность государственной должности заключалась в уважении и почете, которые общество оказывало кандидату. Теперь же за должностью магистрата в Риме автоматически следовала должность «промагистрата» в провинции{24}. Она давала лицу, занимающему ее, право командовать армией и прямую власть, причем его решения сенат мог контролировать только в ретроспективе, после того как истекал год его полномочий{25}. Он мог вести завоевательные войны, обогащавшие его войско и делавшие его по возвращении богом в глазах публики. А если он был готов допустить чуточку коррупции, то можно было заработать большие деньги. По мере того как ставки росли экспоненциально, система сдержек и противовесов, предназначенная обуздывать индивидуальные амбиции, под напряжением давала трещины. Влиятельные политики начали собирать личные армии и слагать с себя полномочия. Заключались и разрывались союзы, а частные разногласия, спровоцированные эгоистическими устремлениями отдельных людей, разрешались на полях сражений по всему Средиземноморью.


На эту арену и ворвался будущий император Август в 44 г. до н. э. Тогда он был известен под именем Октавиана, ему было девятнадцать, и он, по собственному утверждению, был законным наследником как состояния, так и политической должности своего погибшего двоюродного деда и приемного отца, Юлия Цезаря. Когда Цезарь был заколот в мартовские иды группой сенаторов с Кассием и Брутом во главе, Октавиан проходил военную подготовку в Аполлонии, городе в Балканском регионе, тогда называвшемся Иллирия (на территории современной Албании). Как только весть об убийстве Цезаря дошла до Октавиана, он сразу отправился на корабле в Италию.

Именно с этого момента, а не с рождения в 63 г. до н. э. начинает Октавиан Res Gestae – описание своей жизни и достижений – «Деяния божественного Августа», и начинает с таких примечательных слов: «В 19 лет я по своей инициативе и на свои средства снарядил войско, с помощью которого я вернул свободу государству, угнетенному господством (одной) клики»{26}. Кто именно входил в эту «клику», по-видимому, зависело от личных интересов Октавиана в тот или иной момент.

Сначала Октавиан объединился с партией Цицерона в сенате, выступив против Марка Антония от имени res publica[10]. Через несколько месяцев, однако, он объединил силы с Марком Антонием во Втором триумвирате, и они объявили Цицерона вместе с другими «республиканцами» врагами государства. Впоследствии любые объединения, «господствующие» или нет, способные бросить вызов власти Октавиана, прекратили существование. Всякое реальное «республиканское» сопротивление было разгромлено с поражением Брута и Кассия при Филиппах в октябре 42 г. до н. э. Затем, после десятилетия чередования гражданских войн с негражданственными альянсами, Октавиан наконец разгромил войска Антония и Клеопатры при Александрии в августе 30 г. до н. э.

После того как все враги были благополучно убиты, Октавиан решил утвердить себя в качестве образца мира, процветания и стабильности. В 29 г. до н. э. он запер ворота храма двуликого бога Януса, провозглашая тем самым всеобщий мир на суше и на море{27}. Великие ворота прежде закрывались лишь дважды за всю долгую историю Рима; Август закрывал их трижды за свое 41-летнее правление{28}. Сенат сыграл собственную роль в этом ребрендинге. В 13 г. до н. э. он повелел воздвигнуть алтарь в честь Августа на Марсовом поле{29}. Установленный возле обелиска, которым император отметил свои кровавые военные победы в Египте, он получил известность как Ara Pacis Augustae – Алтарь Августова Мира{30}. Название было к месту: без сомнения, оно отражало характерное именно для Августа понимание мира. Внутренние стены алтарной части были украшены резьбой в виде тяжелых гирлянд из пышных ветвей с плодами мирного процветания. На внешних стенах – над входом размещалась персонификация Рима, богиня Рома, восседающая на груде трофейного оружия поверженных врагов, а по сторонам растянулась процессия из членов семейного клана Августа в сопровождении жен и детей – что было впервые на государственном памятнике. В этой толпе были идентифицированы деды и бабки Мессалины с обеих сторон, а также Октавия, сестра Августа, прабабка Мессалины как по материнской, так и по отцовской линии, и бабка ее будущего мужа Клавдия. Родители Мессалины Домиция Лепида и Мессалла Барбат, возможно, присутствуют среди детей, которые глазеют на это зрелище или держатся за тоги родителей{31}. Монумент связывал судьбу Рима с семейством Августа, и Мессалине достаточно было пройти мимо Алтаря Мира, чтобы наглядно представить себе свое место в этом великом династическом проекте.

Кроме того, Октавиан взялся за ревизию своего положения в государстве. Между 28 и 27 гг. до н. э. он объявил о прекращении временных конституционных мер периода гражданской войны, отказавшись от неограниченной власти над каждой провинцией и каждой армией, а также от возможности держать в руках политические институты города{32}. Позже он заявит, что таким образом восстановил республику; и в самом деле, как будто наблюдалось до некоторой степени возвращение к институтам и видимость республиканской политики; проводились выборы на прежние должности магистратов, и сенат мог снова заседать без явных угроз применения военной силы.

В реальности, однако, Октавиан не поступался властью, а, скорее, реконструировал свое единовластие, придавая ему более устойчивую форму – отказываясь от исключительных и неконституционных командных функций в пользу широкого набора почестей, титулов и рычагов влияния, как официальных, так и неофициальных, дававших ему максимальные легитимные полномочия в мирное время.

Сенат согласился, что под контролем Октавиана останутся несколько «императорских провинций» и размещенные там войска. Союзники Октавиана доказывали в сенате, что эти провинции, включая Египет, Галлию, Испанию и Сирию, труднее в управлении и нуждаются в руководстве, которое может обеспечить только Октавиан{33}. Эти нестабильные пограничные провинции требовали большего количества войск для их обороны, поэтому, сохраняя власть над провинциями, Октавиан сохранял также контроль над большинством римских легионов.


16 января 27 г. до н. э. сенат сделал Октавиана princeps senatus – «главой сената» и наделил его почетным именем, под которым он отныне будет известен – Август[11]. Затем, когда Август прекратил занимать консульские должности, в 23 г. до н. э., сенат пожаловал ему tribunicia potestas («полномочия трибуна») и imperium maius («высшую власть»){34}. Эти новые полномочия дали ему соответственно право вводить или налагать вето на законы и командовать любой армией в любой провинции либо в одностороннем порядке отменять указы любого другого магистрата. Эти чрезвычайные полномочия должны были сохраняться пожизненно, будучи связанными не с временной и передающейся должностью, а с одним человеком. Принципат установился всерьез и надолго.

Затем последовали новые почести: в 12 г. до н. э. Август стал pontifex maximus, верховным жрецом римской государственной религии, а во 2 г. до н. э. получил титул Pater Patriae – «Отец Отечества».


С республиканской мечтой о разделении властей было покончено. Однако за наделение Августа всеми этими постами и почестями официально проголосовал сенат, якобы по собственной инициативе. Некоторые среди римских патрициев шептались, что заключили сделку с дьяволом. Они, конечно, получили стабильность, но какой ценой? Что бы подумали их предки, изгнавшие римских царей, увидев их теперь в подчинении у монархии, пусть она так и не называлась? Но если среди политической элиты были люди, которые именно так и думали, в большинстве были другие – прагматичные или, наверное, сбитые с толку, – которые так не считали.

К 27 г. до н. э. римская аристократия устала. Она пережила полвека периодических гражданских войн; знатным родам грозило истребление, их состояния были конфискованы или потеряны в борьбе за господство или выживание. Она заслужила передышку, немного роскоши и возвращения, хотя бы номинального, к предсказуемой иерархии власти магистратов, которая всегда обеспечивала ей постоянный приток уважения в обществе. Некоторые представители знатных римских семей также прикинули, что правящая династия может обеспечить им определенные преимущества. Умение угодить правителю быстрее вело к престижной должности (пусть сколь угодно далекой от реальной власти), чем вербовка сторонников среди неотесанных простолюдинов, и оба деда Мессалины получат консульство через связи с Августом[12]. Семьям, подобным семье Мессалины, тоже не понадобилось много времени и на то, чтобы понять, что династическая политика может обеспечить новые пути к власти; к моменту рождения Мессалины ее ветвь, gens Valeria (рода Валериев), уже была связана родством и свойством с домом Августа.

Выживание режима Августа зависело от сложной системы сделок и общепринятой лжи. Равновесие было теоретически неустойчивым и держалось на лицемерии, но оказалось при этом беспрецедентно эффективным. К тому времени, когда в 14 г. н. э. Август мирно скончался в своей постели в возрасте 76 лет, он находился в центре политической борьбы Рима на протяжении почти шестидесяти лет и более сорока из них был его единственным императором.

Смерть Августа высветила истинную природу его новой системы. Его разнообразные полномочия, тщательно выверенные за более чем полвека его правления, целиком перешли к его приемному наследнику, пасынку и бывшему зятю, Тиберию. При жизни Августа люди могли убеждать себя, что это личные привилегии одного исключительного человека; после плавного перехода власти к его наследнику трудно было отрицать, что новый порядок очень похож на монархию.

Говорят, что на смертном одре Август обратился к друзьям и спросил, хорошо ли он сыграл в комедии жизни{35}. Ответ был очевиден: Август исполнял роль главного героя как нельзя лучше. Более того, он сам создал и сцену, и декорации, и аудиторию. Рожденная примерно шесть лет спустя после кончины великого самодержца, Мессалина, как и все, кого она знала, все еще играли на Августовой сцене. Публично и приватно они занимали архитектурные пространства Августа, созданные в новых стилях, которые он популяризировал. Их жизнь была ограничена (или не ограничена) моральными рамками и социальными категориями, которые он обозначил, их судьбы переживали взлеты и падения внутри созданной им династической системы. К тому моменту, когда Мессалина повзрослела, актеры могли поменяться, но сцена и декорации оставались теми же.

III
Воспитание

Пусть же матрона, что рядом с тобой возлежит, не владеет
Стилем речей, энтимемы кудрявые не запускает
Средь закругленных словес и не все из истории знает,
Пусть не поймет и из книг кой-чего…
Ювенал. Сатиры, 6.448–451[13]

Родословная Мессалины была наивысшего качества, какое только мог предложить Рим. Наследие ее семьи – gens Valeria – восходило к самым ранним дням римской истории: Валерий Попликола был в числе тех, кто сверг монархию и основал республику после изнасилования Лукреции, и в 509 г. до н. э. стал одним из двух человек, избранных первыми консулами нового государства{36}.

С тех пор известность этого семейства не убывала. Родители Мессалины, Марк Валерий Мессалла Барбат и Домиция Лепида Младшая обладали огромными связями. Отцы обоих занимали должности консулов; их матери были сводными сестрами и обе были племянницами Августа по матери – Октавии, любимой и влиятельной сестры императора{37}. Благодаря своему происхождению родители Мессалины входили в высший круг общества при Августе: они были и представителями старой римской аристократии, и членами новой императорской семьи.

Мессалине никогда не позволяли забыть, что у нее древняя и славная родословная, которой она должна соответствовать. Комнаты, в которых она жила, были наполнены реликвиями и военными трофеями, а со стен атриума на нее каждое утро взирали imagines, образы ее предков. Эти реалистические восковые маски представителей рода, избранных на высокие посты, изготавливали при их жизни, и во время очередных похорон кого-либо из членов семьи надевались людьми, имитирующими давно почивших родственников, чтобы воссоздать длинные процессии (успешных) покойников. В остальное время их хранили, заботливо снабдив подписями с перечислениями достижений, в самой публичной части дома, чтобы напоминать жильцам и гостям о долгой и славной истории рода{38}.

Родовая идентичность вплеталась также в каждый слог имени юной римлянки. В отличие от мальчиков, девочки не получали преномена (praenomina), личного имени в нашем сегодняшнем понимании, им давали феминизированные варианты «фамилий» отца – его номен (nomen), а иногда и его когномен (cognomen), из которых первый указывал на его род, а второй на более конкретную ветвь семьи, к которой он принадлежал. Таким образом, дочь Марка Валерия Мессаллы Барбата в любом случае получала имя Валерия Мессалина[14]. Будь у нашей героини сестра, она бы тоже звалась Валерией Мессалиной, и все отличие (если бы оно вообще было) заключалось бы в эпитете maior, если бы она была старше, или minor, если бы она была младше. То, что это станет кошмаром для историка, пытающегося проследить сюжеты о конкретных женщинах (например, порой очень трудно бывает отличить Домицию Лепиду, мать Мессалины, от ее старшей сестры Домиции Лепиды), не волновало римских родителей, которые вряд ли хотели, чтобы их дочери совершили нечто достаточно примечательное, чтобы попасть в анналы истории[15]. Хотя эти имена совершенно не помогали в идентификации отдельных женщин, они ясно и эффективно передавали одну идею: именно семья определяет статус и личность римлянки. И этого послания юная Мессалина не могла не уловить.


Несмотря на известность семьи Мессалины, ни один источник не счел нужным сохранить точную дату ее рождения. Это упущение было типичным: римские женщины, даже рожденные в самых знатных и выдающихся семьях, удостаивались упоминания в исторических хрониках лишь тогда, когда заключали политически значимый брак. Даты рождения римлянок обычно вычисляются путем вычитания из даты их брака тринадцати-четырнадцати лет – именно в этом возрасте традиционно римская девушка из элиты выходила замуж. В случае Мессалины эта формула дает дату рождения около 24 или 25 г. н. э.

К несчастью, отца Мессалины, по-видимому, к 23 г. н. э. не было в живых – обстоятельство, затрудняющее ее зачатие. Известно, что отец Мессаллы Барбата, Мессалла Аппиан, умер в начале своего консульства в 12 г. до н. э., что делает эту дату самой поздней из возможных для рождения его сына. Учитывая его связи с императорским домом, Мессалла Барбат должен был сам занять пост консула к 23 г. (когда ему было не менее тридцати пяти лет), и то, что этого не произошло, предполагает, что он уже умер{39}.

Эти обстоятельства подтверждаются тем фактом, что у Мессалины был сводный брат Фауст Сулла Феликс от второго брака ее матери. В 52 г. н. э. он был консулом, и это, учитывая, что разрешение занять консульскую должность он, скорее всего, получил пятью годами раньше, женившись на дочери императора Клавдия Антонии, указывает на дату рождения не позднее 23 г. н. э.{40}

Надо полагать, брак Мессалины с Клавдием в 38 г. н. э. был первым: учитывая одержимость хроникеров сексуальными и романтическими связями Мессалины, едва ли мог остаться неупомянутым предыдущий брак. Ближе к двадцати годам Мессалина была бы уже старовата для первого брака, поэтому, вероятно, датой ее рождения следует считать время незадолго до или даже вскоре после смерти ее отца и насколько возможно близкое ко второму браку ее матери и рождению ее сводного брата{41}. Если Домиция Лепида вторично вышла замуж и родила сына в первые годы 20-х гг. н. э., то рождение Мессалины приходится на начало нового десятилетия. Далее я исхожу из того, что 20 г. н. э. – «наилучшая гипотеза» для даты ее рождения.

Когда умер Мессалла Барбат, он оставил Лепиду молодой вдовой, а Мессалину без отца. Мать Мессалины – тогда, вероятно, двадцатилетняя, красивая, богатая и явно способная к деторождению – естественно, не теряя времени, снова вышла замуж{42}.

В качестве второго мужа она выбрала Фауста Корнелия Суллу, праправнука кровожадного диктатора Луция Корнелия Суллы, впервые давшего Риму вкусить самовластия в 80-х гг. до н. э. Мы мало что знаем о личности Фауста Суллы, и совсем ничего не известно о его отношениях с Мессалиной. И разводы, и внезапные смерти были так распространены в Риме, что семьи с детьми от разных браков не считались чем-то заслуживающим внимания. Кроме того, Фауст мог умереть, когда Мессалина была подростком – о нем ничего не слышно после его консульства в 31 г. н. э.

В начале 20-х гг. н. э. Домиция Лепида подарила мужу сына, а Мессалине единоутробного брата – Фауста Корнелия Суллу Феликса. Разница в возрасте Мессалины и ее брата была небольшой, и отношения у них, по-видимому, были хорошие. Когда в 46 или 47 г. н. э. Мессалина женила Фауста Суллу Феликса на своей падчерице Клавдии Антонии, это был жест почета и доверия{43}.


Теперь у Домиции Лепиды было на руках двое маленьких детей – хотя вряд ли она нянчила их сама; Мессалину и ее брата в ранние, самые уязвимые годы их жизни, вероятно, воспитывали кормилицы. Отношения между детьми и няньками бывали близкими и могли сохраняться на всю жизнь, но такая практика могла также мешать привязанности детей к матери. В своем рассказе о смерти Мессалины Тацит мимоходом отмечает, что рядом с ней была Домиция Лепида, хотя она «не ладила с дочерью, пока та была в силе»{44}. Разрыв отношений мог произойти в начале царствования Мессалины – вероятно, из-за убийства Аппия Силана, третьего мужа Домиции Лепиды (о чем еще будет сказано), – но семена его, возможно, были посеяны еще раньше.

Тацит (не будучи поклонником ее дочери и вообще неблагосклонный по отношению к женщинам из императорской семьи) характеризует Домицию Лепиду как «распутную, запятнанную дурной славой, необузданную» женщину, столь же привыкшую к пороку, сколь облагодетельствованную судьбой{45}. Когда Мессалина вырастет и выйдет замуж, Домиции Лепиде временно поручат опеку над ее племянником, будущим императором Нероном. Говорят, она избаловала мальчика донельзя, осыпая его «ласками и щедротами»{46}. В истории не упоминается, применяла ли она аналогичный подход при воспитании Мессалины.

Пусть у матери Мессалины был трудный характер, она, по крайней мере, была сказочно богата. Домиция Лепида лично владела обширными поместьями в окрестностях города Фунди, расположенного на Аппиевой дороге на полпути от Рима до юга Италии, а также в Калабрии, прямо на мыске итальянского «сапога». Влажные и защищенные фундские равнины наполняли погреба цекубским вином – это крепкое полнотелое вино длительной выдержки многие знатоки считали лучшим в Италии; плодородная почва калабрийских владений давала обильные урожаи цитрусовых и оливок{47}. Домиция Лепида выжимала каждую каплю из этого природного изобилия; после смерти дочери ее обвинят в том, что не обеспечила надлежащий надзор за огромными толпами сельскохозяйственных рабов, трудившихся в ее калабрийских владениях{48}. Ее инвестиции были разнообразны; она владела землями подле гавани в Путеолах – большом торговом порту Неаполитанского залива. Их она сдавала инвестору для постройки складов под аренду, чтобы получать прибыли как с прибывающего груза александрийского вина, так и с вывозимого сладкого помпейского вина{49}.

Маленькая Мессалина была ребенком, чье финансовое будущее было надежно защищено недвижимостью. Фауст и Домиция Лепида наверняка держали дом на одном из фешенебельных холмов Рима. Здесь богатые люди жили выше Форума с его торговой суетой и постоянными строительными работами, вдали от нездоровых испарений трущоб Субуры, располагавшихся в сырой низине между южным склоном Виминала и западным склоном Эсквилина.

За высокими стенами без окон и тяжелыми дверями, которые были в городе необходимостью, просторный атриум, украшенный мозаиками из цветного мрамора и увешанный изображениями прославленных предков, принимал гостей и политических союзников семьи, деловых агентов и старых компаньонов, дожидавшихся, пока их проведут в набитый свитками кабинет Фауста Суллы либо в какой-нибудь грандиозный зал или галерею для приемов. Если им везло, они могли пройти через анфиладу тенистых, хорошо политых дворов и пообщаться в неформальной обстановке за обедом. Великолепные и пышные, городские дома римской знати были при этом предназначены для negotium – дел, связанных с политикой и сохранением имущества. Витрувий, успешный архитектор I в., написавший архитектурный трактат, который сохраняет значение и поныне, напоминает своему читателю, что в домах знатных людей,

которые, занимая почетные и государственные должности, должны оказывать услуги гражданам, следует делать царственные вестибулы, высокие атриумы и обширнейшие перистили, сады и аллеи, разбитые с подобающим великолепием; кроме того, их библиотеки, картинные галереи и базилики должны сооружаться с пышностью, не уступающей общественным постройкам, потому что в их домах часто происходят и государственные совещания, и частные суды и разбирательства{50}.

В сельской местности, вдали от политической суеты, свободный от требований клиентов[16], аристократ мог позволить себе немного расслабиться. Старый республиканский идеал простого сельского убежища, далекого не только от стрессов, но и от роскоши городской жизни, давно уступил место предпочтению обширных комфортных и роскошно оформленных загородных домов. Как и его хозяева, архитектура римского дома приобретала расслабленность, покинув город. Портики были обращены наружу, обрамляя сельские виды, а не внутрь, перекрывая внутренний двор, широкие крылья главного дома простирались по обе стороны, длинные коридоры вели гостей в просторные частные банные комплексы или наружу, через сады, на природу. Это были пространства, предназначенные не для negotium, а для otium – термин, который буквально переводится как «досуг», но на латыни несет дополнительные смысловые оттенки правильно проведенного досуга, саморазвития через культуру, искусство и созерцание. Ради столь благородных целей виллы были оснащены щедрыми библиотеками, картинными галереями, греческими скульптурами (подлинниками или копиями) и огромными перистильными садами, которые имитировали и приспосабливали для домашних условий гимнасии – характерные для эллинистических городов общественные площадки для физических упражнений и образования. У семьи Мессалины наверняка была не одна такая вилла, возможно на землях, составлявших сельскохозяйственные угодья Домиции Лепиды, на наследственных владениях родни Фауста – рода Корнелиев Сулл, или на живописных холмах Лация, где царило деревенское очарование и при этом до Рима было рукой подать.

Жизнь на сельских виллах родителей Мессалины могла быть приятной и развивающей, но едва ли была оживленной. За яркими впечатлениями римский бомонд отправлялся на побережье Амальфи. В I в. н. э. цепочка богатых курортных городов, расположенных у Неаполитанского залива, была единственным местом, где проводили лето; у всех, кто хоть что-то собой представлял, были там виллы. Среди них, скорее всего, были Домиция Лепида и Фауст и уж точно была старшая сестра Домиции Лепиды: ее владения в Байях были настолько желанны, что говорят, император Нерон приказал убить ее, лишь бы заполучить их{51}. Лучшие виллы возвышались на скалах над морем, с многоуровневыми террасами, открывавшими виды на залив, и вырубленными в скалах крутыми ступенями, ведущими к воде{52}.

В летнее время социальная жизнь здесь бурлила: великий оратор Цицерон охарактеризовал эти места как чашу для смешивания сладострастной роскоши[17]. Дома предназначались для развлечений, с уединенными бухточками для пляжных вечеринок, с причалами для швартовки увеселительных лодок и кухнями, позволявшими накормить гостей, число которых измерялось сотнями. Марциал, поэт конца I в. н. э., писал, что это место способно развратить любую скромницу:

Чистой Левина была, не хуже сабинянок древних,
И даже строже сама, чем ее сумрачный муж,
Но, лишь она начала гулять от Лукрина к Аверну
И то и дело в тепле нежиться байских ключей,
Вспыхнула и увлеклась она юношей, бросив супруга:
Как Пенелопа пришла, но как Елена ушла{53}.

Неудивительно, что у Мессалины, которая выросла в подобных местах, сформировался вкус к роскоши. Но она могла также приобрести некоторое понимание того, что значило быть римским аристократом в эпоху расцвета Юлиев-Клавдиев I в. н. э. Величественные залы и анфилады городских домов ее родителей показывали проницаемость границы между частной жизнью и общественным долгом; их загородные дома, наполненные книгами и предметами искусства, свидетельствовали о значении культурного капитала; а богатые виллы вокруг Неаполитанского залива отражали растущую уверенность патрициев в том, что удовольствие – право римлянина по рождению.


Какие бы уроки ни извлекла Мессалина из imagines своих предков и роскошных владений родителей, это было всего лишь подстрочное примечание к ее формальному образованию.

По меркам общества, откровенно патриархального по строю и зачастую яростно мизогинного по культуре, древние римляне охотно давали женщинам образование. По-видимому, в первые века до и после нашей эры (период, задокументированный лучше всего) значительная доля горожанок, даже не принадлежавших к высшему эшелону элиты, была как минимум частично грамотна. Ряд авторов, не выражая какого-либо удивления, упоминают, что девочки наравне с мальчиками посещали за умеренную плату начальные школы, обучавшие чтению, письму, арифметике, иногда основам литературы детей высших слоев среднего класса в тенистых уголках городских форумов по всей Италии{54}. Фрагменты помпейских надписей, нацарапанных на стенах в общественных местах города, – «Ромула гуляла тут со Стафилом», «Серена ненавидит Исидора», «Атимет меня обрюхатил»[18] – говорят о том, что некоторые женщины, даже находящиеся на более низкой ступени социальной лестницы, могли написать, по крайней мере, имена и несколько фраз. Еще больше женщин, возможно, в силу того, что они выросли в городской среде, где так агрессивно писали, могли, вероятно, прочитать несколько ключевых слов, которые повторялись снова и снова, в официальных надписях и неформальных граффити: имена богов, возможно, магистратов или самых популярных гладиаторов сезона.

Образование Мессалины должно было пойти гораздо дальше. В отличие от образования римского мальчика из высшего класса, которое мыслилось в первую очередь как систематическая подготовка к государственной карьере, образование патрицианской девочки не имело ясно определенной цели, кроме как снабдить ее знаниями и хорошими манерами, подходящими ее социальному статусу. Возможно, по этой причине о нем никогда не писали с такой методической ясностью, как в трактатах, посвященных образованию мальчиков. Наши сведения обрывочны и случайны, но мы можем собрать достаточно данных из истории Поздней республики и Ранней империи, чтобы представить себе, как могло выглядеть образование Мессалины; какие факты ей могли быть известны, каким способам мышления ее могли обучать, с какими навыками она могла вступить во взрослый мир.

Домашние учителя, вероятно, учили Мессалину латинскому и греческому и, может быть, основам математики. Она читала, декламировала и порой учила наизусть отрывки из произведений «великих» – Гомера, греческих трагиков и прославленного поэта эпохи Августа – Вергилия. Эти книги формировали костяк вселенной цитат и аллюзий, которыми образованные римляне любили украшать свои письма, стихи и речи. От нее также можно было ожидать анализа языка этих текстов, их грамматики и стихотворного размера. В числе других уроков могли быть теория музыки, пение и игра на лире. Могли даваться и уроки танцев с целью научить ее красиво двигаться (но не настолько красиво, чтобы поставить под сомнение ее респектабельность). Чтобы придать своим письмам определенный риторический блеск, она могла участвовать в упражнениях по сочинению прозы, на которых основывалось обучение ее брата ораторскому искусству. Возможно, было предусмотрено и кое-какое обучение философии, предназначенное для того, чтобы научить Мессалину оценивать идеи, мыслить логически и, что самое главное, вести себя нравственно{55}.

В конечном итоге от Мессалины, вероятно, ожидали достижений, аналогичных тем, за которые восхваляли двадцатиоднолетнюю вдову Корнелию Метеллу, в 53 г. до н. э. вышедшую замуж за Помпея Великого. «У этой молодой женщины, – пишет Плутарх, – кроме юности и красоты, было много и других достоинств. Действительно, она получила прекрасное образование, знала музыку и геометрию и привыкла с пользой для себя слушать рассуждения философов»{56}.

Иным патрицианкам, жившим лет за сто до рождения Мессалины, столь многогранное образование могло казаться безжалостной либеральной подготовкой к консервативно ограниченной взрослой жизни. Плутарх, в конце концов, увенчал свою похвалу образованию Корнелии заявлением, что «эти ее качества соединялись с характером, лишенным несносного тщеславия – недостатка, который у молодых женщин вызывается занятием науками»{57}. Если римлянка писала стихи, от нее ожидалось, что она не будет их обнародовать; если она писала умные письма выдающимся мужам, то обычно собирались и публиковались только их ответы; если она изучала философию, то ей следовало использовать ее для того, чтобы находить утешение в пределах своей женской доли.

Однако к 20-м гг. н. э. старые различия между знаниями, которыми женщина могла обладать, и знаниями, которые она могла применять на практике, начали стираться. От римской патрицианки всегда ожидалось, что она будет использовать свое образование для воспитания сыновей, готовя их к республиканской службе. Но в династической системе, где мальчику было гарантировано славное будущее с самого момента рождения, эта роль приобрела совершенно новый потенциал. У женщины в императорской семье появились и более непривычные (и, по мнению мужчин-наблюдателей, более пугающие) способы применять свое образование с пользой. В мире, где государственные и законодательные вопросы все чаще обсуждались не открыто, на форумах или в сенате, а приватно, в залах, столовых и даже в спальне императора, умная женщина приобретала новые возможности. Она могла использовать знания в области политики или истории, чтобы дать совет, а знания в области литературы или риторики – чтобы сделать этот совет заманчиво убедительным.

Именно к этой роли готовило Мессалину ее воспитание – знала она об этом или нет.

IV
Подслушивая Тиберия

Вслед за тем наступила пора безграничного и беспощадного самовластия.

Тацит. Анналы, 5.3

Богатство родителей Мессалины, их имения, их армии слуг и близость к власти обеспечивали привилегированное детство. Но скорее всего, оно было и неспокойным.

Когда Мессалина вступала в пору отрочества, она вряд ли могла не заметить сквозившее в разговорах, которые она подслушивала в коридорах своего отчима, чувство растущей политической неуверенности. Рим был городом, построенным на социальных связях; богатство и положение Домиции Лепиды и Фауста означали непрерывную череду ужинов и встреч, пиров и концертов, лекций и чтений, загородных поездок и садовых вечеринок – на которых присутствовали высшие слои римского общества.

Это был социальный мир, в который Мессалина в какой-то степени была включена. Детство римских патрицианок вовсе не было затворническим. Рассказывая о смерти тринадцатилетней дочери своего друга, Плиний Младший, политик, писатель и оратор начала II в., демонстрирует, как общалась римская девочка с друзьями своих родителей. Плиний явно хорошо знал девочку: «Ей не исполнилось еще и 14 лет, но в ней были благоразумие старухи, серьезность матроны и в то же время прелесть девочки вместе с девической скромностью». И вспоминает: «Как она бросалась на шею отцу! Как ласково и застенчиво обнимала нас, друзей отца!»{58} Так как ее родители были близки к ядру политической элиты при Тиберии, список друзей семьи, которых встречала Мессалина, должно быть, походил на справочник о влиятельных людях нового принципата. Она могла слышать краем уха брошенные при ней слова о политической среде, которая все больше скатывалась к кризису; она могла заметить, когда то или иное прежде знакомое лицо внезапно навсегда исчезало из родительских списков гостей. Это, вероятно, и окажется наиболее важным в ее воспитании.


Тиберий стал императором после смерти Августа в 14 г. Отчим не считал его наследником первой очереди[19]. Только после смерти нескольких потенциальных наследников Август начал готовить его к роли ключевого игрока в своих династических планах, заставив его развестись с беременной женой Випсанией Агриппиной и жениться на дочери Августа, Юлии Старшей. Сердце Тиберия было разбито. По словам Светония, когда Тиберий впервые увидел Випсанию после развода, то «проводил ее таким взглядом, долгим и полным слез, что были приняты меры, чтобы она больше никогда не попадалась ему на глаза»{59}. Неудивительно, что брак Тиберия с Юлией Старшей вскоре распался, и в 6 г. до н. э. он, вопреки воле императорской семьи, покинул Рим и в поисках покоя удалился на остров Родос, оставив свою озлобленную жену на радость городу. Во 2 г. до н. э. Тиберий получил письмо, извещавшее о том, что Юлия Старшая обвинена в прелюбодеянии и выслана и что Август уже начал от его имени процедуру развода{60}. В конце концов во 2 г. до н. э. Тиберий собрался вернуться в Рим на условии, что не будет принимать участия в общественной жизни. В тот же год, однако, умерли оба наследника Августа – его внуки Гай и Луций{61}. Тиберий, после десятилетия не у дел, стал теперь наследником империи.

Тиберий был самодержцем поневоле. Хороший оратор, хладнокровный дипломат и великий полководец, он снискал как военную славу, так и репутацию человека безупречной дисциплины в ходе своей блестящей карьеры, которая заносила его от богатых границ Парфии на востоке к дикой глубинке – Германии и Паннонии. Однако природа не одарила его склонностью к взаимодействию с общественностью; у него не было чутья на переменчивые настроения толпы, и он явно чурался всего, что связано с пышными зрелищами или народным весельем. Со своей чопорностью и отчаянной тоской по некоему смутному образу «старых времен», Тиберий, вероятно, был лучше приспособлен к славной жизни на поле боя и на Форуме ранних дней республики. Теперь, в возрасте 54 лет, он очутился в роли, для которой был совершенно непригоден, и получил высшую власть над политической системой, явно несовместимой с его личными идеалами аристократического консерватизма.

В первые годы своего правления Тиберий изо всех сил старался примирить свои традиционные аристократические идеалы коллегиальности, либеральности, скромности и умеренности с требованиями доставшейся ему роли самодержца. Он отверг ряд почетных именований, в частности титул Отца Отечества (Pater Patriae), определявший положение Августа, и попытался избавиться от наиболее нелепых изъявлений подхалимажа; месяц сентябрь в его честь не переименовали. Как-то, когда один сенатор[20] попытался кинуться ему в ноги, подобострастно демонстрируя почтение, Тиберий так шарахнулся от него, что потерял равновесие и кувыркнулся навзничь на землю{62}.

Даже обычно настроенный критически Тацит вынужден был признать, что в ранние годы правления Тиберия «государственные дела, равно как и важнейшие частные, рассматривались в сенате и видным сенаторам предоставлялась возможность высказать о них мнение ‹…› Воздавалось должное уважение консулам, должное – преторам ‹…› и если случались у него [императора] тяжбы с частными лицами, то разрешали их суд и законы»{63}.

Однако личные идеалы Тиберия разошлись с политической реальностью возглавляемой им системы. Когда в 21 г. н. э. Тиберий предложил сенату выбрать нового наместника в Африке – одной из последних провинций, номинально остававшихся под контролем сената, сенаторы, парализованные страхом, что их выбор не будет одобрен, сразу же предоставили решать вопрос императору. Иностранные послы, которых направляли (что было правильно с точки зрения республиканского устройства) в сенат, жаловались, что им мешают осуществить их миссию: они были посланы, по их словам, чтобы поговорить с императором. Отсутствие энтузиазма иностранных посольств по отношению к сенату могло сравниться только с отсутствием энтузиазма сената по отношению к иностранным посольствам. Когда в 22 г. н. э. несколько делегаций обратились в сенат с вопросами, касающимися права убежища в провинциальных храмах, его члены быстро устали выслушивать бесконечные петиции и подробные свидетельства и целиком передали свои полномочия по расследованию и вынесению решений консулам{64}. Если Тиберий хотел заставить своих сенаторов вести себя независимо, то эта затея была обречена на провал. К концу того же года, как сообщает Тацит, Тиберий, выходя из здания сената, по обыкновению бормотал: «О люди, созданные для рабства!»{65}

Однако, даже когда Тиберий осуждал неудачи сената, сам он бездействовал, оказавшись в ловушке противоречия между самовосприятием Тиберия-человека и Тиберия-принцепса со своими корыстными интересами. Он хотел, чтобы сенаторы демонстрировали свободу слова, но для выживания принципата было важно, чтобы они оставались его сенаторами; абсолютная свобода для сената неизбежно означала бы конец принципата и, естественно, принцепса. Тиберий это понимал, и при всем своем неприятии автократической природы системы Августа он также активно укреплял ее, сохраняя жесткий контроль над армией и насильственно устраняя своих самых серьезных соперников[21].

Это была игра с нулевой суммой: Тиберий знал, что каждое предпринятое им действие по укреплению собственной позиции ослабляет старый моральный порядок, который он чтил, и все же недостаточное укрепление своей позиции означало смерть – в конце концов, не было такого понятия, как экс-император. Тиберий возглавлял систему, не им созданную, – систему, в которой ему было не вполне уютно. Он выполнял работу, о которой не просил, к которой не был приспособлен и которую не мог бросить – разве что медленно умереть от старости или совсем уж непривлекательной насильственной смертью.


Древние историки любили делить периоды правления «плохих» правителей на две части: поначалу многообещающий период кажущейся либеральности и умеренности, за которым неизбежно следовало скатывание в тиранию, жестокость и безумие. Такое деление давало авторам полезный способ обоснования действий, кажущихся противоречивыми, и удовлетворительную структуру для биографий, которая хорошо вписывалась в классическую концепцию человеческой истории как по сути дегенеративной. Но, пусть это и был литературный троп, в случае Тиберия он, вероятно, весьма близок к истине.

Мессалина родилась как раз в поворотный момент. В 19 г. н. э. Германик – брат Клавдия, будущего мужа Мессалины, а также чрезвычайно популярный приемный сын и предполагаемый наследник Тиберия – умер при загадочных обстоятельствах, находясь по государственным делам в Сирии{66}. Его вдова Агриппина Старшая подозревала убийство, утверждая, что эта болезнь была слишком ужасной и тяжелой, чтобы иметь естественное происхождение. Говорили об отравлении и даже колдовстве, шептались, что в стенах и под полом его комнаты обнаружились части человеческих тел, угольки и свинцовые таблички с проклятиями в адрес Германика. Очевидным подозреваемым был Тиберий, и суд общественного мнения, по-видимому, практически обвинил его в этом преступлении{67}. Затем в сентябре 23 г. н. э. после непродолжительной, внезапной и необъяснимой болезни скончался единственный сын Тиберия Друз. Подозрения тогда не высказывались, но позже стали утверждать, что и это было убийство{68}.

Тацит описывает это как переломный момент в правлении. Его анализ, пусть он и грешит упрощением, вероятно, нельзя сбрасывать со счетов. В годы после смерти Друза Тиберий, по-видимому, все больше замыкался в себе и приобретал черты параноика; он все реже посещал заседания сената и все охотнее шел на судебные преследования на основании скудных улик, за туманные преступления. Больше всего боялись обвинений, связанных c законом о величии – maiestas, что чаще всего, хотя и неточно переводят как «закон об измене». Этот набор законов карал действия, которые, как считалось, дискредитировали «величие» или «власть» государства. В эпоху республики, когда слово «государство» подразумевало сенат и римский народ, правонарушения, преследуемые по закону об оскорблении величия – lex maiestatis, обычно были самыми серьезными военными преступлениями: восстание во главе армии против государства, помощь врагу, сдача крепости. Теперь, когда под «государством» все чаще имелся в виду император, закон был открыт для толкований. Все, что могло рассматриваться как умаляющее достоинство дома Цезарей, теоретически наказывалось изгнанием или смертью.


К 26 г. н. э. желание бегства, которое тремя десятилетиями ранее привело Тиберия на Родос, охватило его снова. На этот раз он выбрал Капри: гористый, сложенный вулканическими породами остров, вздымавшийся из моря в восьми километрах от побережья Неаполитанского залива. Тиберий унаследовал там имение – виллу на вершине горы, когда-то принадлежавшую Юлию Цезарю, – и теперь вознамерился пользоваться им. Оттуда открывались прекрасные виды, но Тацит выражает убеждение, что «больше всего ему понравилась уединенность этого острова, ибо море вокруг него лишено гаваней ‹…› так что никто не мог пристать к нему без ведома стражи»{69}.

Чем бы Тиберия ни привлекал Капри, в Рим он больше не вернется. Именно это нагадали астрологи вскоре после того, как он отбыл из города в 26 г. н. э. (под предлогом освящения храмов Юпитера в Капуе и Августа в Ноле), и это было всеми истолковано как знак его близкой смерти{70}. Идея, что римлянин добровольно станет жить вдали от своего родного города в течение какого-то времени, была непостижима. Тиберий проживет так все последние одиннадцать лет своей жизни и правления; хотя порой он будет подъезжать почти вплотную к римским стенам, он никогда больше не пересечет померий (pomerium), священную границу, официально обозначавшую пределы города.

Отшельничество, как выяснилось, не смягчило его сердца. Когда Тиберий удалился из города, его отношения с сенатом пришли в упадок. Сенат всегда находил, что истинные намерения Тиберия трудно разгадать, а теперь эта задача стала вовсе невозможной. Император посылал длинные письма, которые зачитывали в курии (curia), и сенаторы часами пытались распутать возможные двойные смыслы выбранных им слов. Тиберий, со своей стороны, все больше и больше уверялся в том, что сенат недоволен и раздражен его руководством – и что они хотят его смерти.

В этой атмосфере взаимной подозрительности один человек чувствовал себя прекрасно. Луций Элий Сеян не был родственником императора, не был даже сенатором, однако числился префектом (командиром) преторианской гвардии. Бывшая чем-то вроде разросшейся личной охраны императора, гвардия составляла теперь около десятка тысяч человек, и, что важно, это были единственные военные когорты, которым официально разрешалось размещаться в самом Риме. Преторианцы присягали непосредственно императору, а император, в свою очередь, опирался на их поддержку – полтора десятилетия спустя убийство Калигулы и воцарение Клавдия с Мессалиной покажут, насколько существенна была эта опора. Тиберий безоговорочно доверял Сеяну и, все больше удаляясь от своих общественных обязанностей, он обнаружил, что префект претория неизменно был готов подменить его.

Теперь, когда император был надежно изолирован на Капри, Сеян получил свободу действий в роли серого кардинала. Поскольку императорская почта находилась под охраной преторианцев, а ухо императора было монополизировано префектом, сенаторы знали, что Сеян контролирует и потоки информации, и поступающие императору советы – и действовали соответственно. Сенат проголосовал за освящение алтарей, украшенных статуями Тиберия и Сеяна, в честь Милосердия и Дружбы{71}. Встречи с Сеяном были на вес золота; сенаторы следовали за ним из Рима в Кампанию и обратно, толпясь в переднем дворе его дома, отчаянно пытаясь снискать благосклонность и покровительство рабов, охранявших его дверь. Как-то под Новый год ложе в его атриуме развалилось под тяжестью усевшихся на него посетителей{72}. Ситуация была такова, пишет Дион, что казалось, будто это Сеян император Рима, а Тиберий, удалившийся на Капри, всего лишь владыка острова{73}. Эти опасения из-за коварных советников, не относящихся к числу сенаторов, при Клавдии вернутся вдвойне – хотя на этот раз тревоги будут связаны с влиянием императорских вольноотпущенников и его жен. Поднимающуюся волну преследований по закону о maiestas приписывали консолидации власти Сеяна. Некий Сабин, арестованный и казненный по обвинению в измене в начале 28 г. н. э., когда его волокли на казнь, непрерывно кричал, что «так освящается наступающий год, такие жертвы приносятся Сеяну»{74}.

В императорской семье тоже назревал кризис. О расколе давно ходили слухи, и теперь они драматически подтвердились. В 29 г. н. э. умная, популярная и амбициозная вдова Германика Агриппина Старшая со своим старшим сыном Нероном Цезарем были объявлены врагами народа и изгнаны. На следующий год то же самое произошло с ее вторым сыном Друзом Цезарем. К 33 г. н. э. всех троих уже не было в живых{75}. Об этих смертях Мессалина должна была знать. Семьи были тесно связаны: Германик был ее родственником как по материнской, так и по отцовской линии, а дочь Агриппины, носившая то же имя, только что была выдана замуж за дядю Мессалины, Домиция Агенобарба. Немало влиятельных аристократов уже пало из-за дружбы с Агриппиной и ее семьей, в их числе прославленный военачальник Гай Силий и его жена Сосия Галла{76}. Ложно обвиненный в подстрекательстве к мятежу и вымогательстве, Гай Силий покончил с собой, а Сосия Галла была выслана – оставшийся у них сын-подросток был тем самым Силием, который в 48 г. н. э. будет низвергнут в качестве «мужа» Мессалины{77}. И снова в семейном расколе источники винят Сеяна.

Теперь, удобно устроившись в самом сердце власти, родившийся простым всадником Сеян, как утверждают источники, устремился ни много ни мало к самому принципату. В начале 31 г. н. э. казалось, что он может его добиться; 1 января он принял консульство, с Тиберием в качестве своего коллеги, и, как утверждает Светоний, император намекнул, что речь может идти о браке с Ливиллой, вдовой сына Тиберия – Друза{78}. Если бы этот год пошел по плану, Сеян стал бы и сенатором, и членом императорской семьи, и тем самым потенциальным преемником Тиберия. Но вышло так, что Сеян не дожил до 32 г. н. э.


Не вполне ясно, что именно ускорило падение Сеяна – часть сочинения Тацита, описывающая события 31 г. н. э., утрачена, и ни одно объяснение из других источников не выглядит полностью убедительным. Согласно самой правдоподобной версии, будущая свекровь Мессалины, Антония Младшая, написала императору письмо, обвиняя Сеяна в заговоре или просто намекая Тиберию, что его преданный фаворит не столь безоговорочно предан, как кажется{79}. Что бы ни стало поводом, когда падение случилось, оно было впечатляющим{80}.

Приблизительно в мае Сеян и Тиберий передали свои консульские полномочия другим сенаторам. Это было нормально; институт так называемых консулов-суффектов был создан с целью позволить большему количеству сенаторов побывать на высшей должности и расширить возможности императорского покровительства. Консулом-суффектом, сменившим Сеяна в мае, был не кто иной, как отчим Мессалины, Фауст Сулла[22]{81}. В своей новой роли Фауст Сулла должен был возглавлять заседания сената, но эта задача постоянно усложнялась. Когда весна сменилась летом, Тиберий послал в сенат ряд писем, каждое из которых было запутаннее и противоречивее, чем предыдущее. То Тиберий писал, что так болен, что вот-вот умрет, то что он чувствует себя хорошо и скоро вернется в город; то сообщал, что поддерживает какого-то близкого союзника Сеяна, то бранил другого; то хвалил Сеяна, то клеймил его. Фауст Сулла пытался поддерживать порядок, в то время как сенат, отчаявшись разобраться в истинных намерениях императора, увяз в бесконечных спорах по поводу их толкования.

Сенаторы во главе с Фаустом Суллой и его соконсулом, отчаянно стремясь не просчитаться с выбором стороны, подстраховывались: публично они воздавали почести Сеяну, но личных встреч с ним избегали. Родня Мессалины, должно быть, испытала облегчение, когда наступил октябрь, и Фауст смог сложить полномочия, уступив их новым консулам-суффектам. Сам Сеян начал беспокоиться; он не чувствовал себя в достаточной безопасности, чтобы строить собственные планы, но и не настолько был напуган, чтобы принять отчаянные меры. Под предлогом того, что Ливилла больна, а на самом деле, по-видимому, стремясь получить больше контроля над ситуацией, он спросил Тиберия, нельзя ли ему приехать на Капри повидаться с ними. Тиберий отказал. Он пообещал, что скоро сам вернется в Рим и тогда увидится с Сеяном.

Ни одно из этих обещаний не было выполнено. Когда осенью 31 г. н. э. Тиберий наконец нанес удар, он сделал это быстро и без предупреждения. Под покровом ночи он направил с Капри в Рим нового префекта преторианцев по имени Макрон, чтобы тот доставил письмо. Макрон никому не объявил о своем прибытии, за исключением одного из новых консулов-суффектов, Меммия Регула, и префекта ночной стражи (praefectus vigilum). Когда на следующее утро началось заседание сената, Макрон расставил по периметру здания стражу и передал письмо консулам. Он не ждал, пока его зачитают.

Содержание письма стало неожиданностью для многих сенаторов, в том числе, вероятно, для Фауста, поразило оно и Сеяна. В нем, как утверждает Дион, не было прямого приказа предать Сеяна смерти, но оно содержало длинный перечень претензий и распоряжение казнить двух его ближайших соратников, а также заключить в тюрьму его самого.

В том, что произойдет дальше, сомневаться не приходилось. Сеян был казнен прямо в день ареста. Его тело сбросили с расположенной между тюрьмой и Форумом крутой лестницы, известной как Гемониева терраса. Там разбитое тело пролежало еще три дня, пока толпа глумилась над ним, прежде чем сбросить в Тибр. Трупов становилось все больше, так как бывшие союзники Сеяна принялись обвинять друг друга, надеясь таким образом спасти себя.

Дети Сеяна тоже были казнены. Его дочь Юнилла, недавно помолвленная с Клавдием Друзом, сыном Клавдия, будущего мужа Мессалины, от его первой жены Плавтии Ургуланиллы, примерно одних лет с Мессалиной, умоляла сказать ей, куда ее тащат, какое преступление она совершила и почему за ее проступок недостаточно «детской порки». Считалось недопустимым казнить девственницу, поэтому вначале ее изнасиловали, а потом удавили и сбросили вместе с телами ее братьев со ступеней Гемониевой террасы{82}.

Мессалина уже достаточно подросла, чтобы понимать кое-что из происходящего. Этот кровавый хаос – включая зверскую казнь ее ровесницы, которую она должна была знать, – стал, должно быть, ее первым настоящим знакомством с суровой реальностью высокой римской политики.

Дальше – больше, на сей раз милостью бывшей жены Сеяна Апикаты, и удар придется еще ближе к дому семьи Мессалины. Сеян и Апиката развелись в 23 г. н. э., по-видимому расставшись отнюдь не друзьями – учитывая, что она не попала в списки арестованных и казненных вслед за падением Сеяна. Не в силах вынести вида казни своих детей за преступления их отца, Апиката написала Тиберию прощальное письмо и покончила с собой.

Письмо содержало ряд необычных обвинений, относящихся к событиям почти десятилетней давности, связанным со смертью Друза, сына Тиберия, в 23 г. н. э. Тогда никто не счел смерть Друза подозрительной. Она была внезапной и неожиданной, но свидетельств нечестной игры не было. В письме Апикаты излагалась иная версия событий. Она утверждала, что ее муж рассматривал Друза как соперника в его притязаниях на верховную власть и решил от него избавиться. Сеян оценил ситуацию с несколькими потенциальными союзниками и нашел одного более подходящим, чем остальные: это была жена Друза, Ливилла.

Ливилла приходилась Мессалине двоюродной теткой, а ее будущему мужу Клавдию сестрой. Не будучи хорошенькой в детстве, взрослая Ливилла тем не менее стала одной из редкостных красавиц своей эпохи и, по-видимому, была несчастлива в браке с часто пьяным и порой склонным к насилию Друзом{83}. Сеян, утверждала Апиката, соблазнил Ливиллу объяснениями в любви и заставил ее надеяться, что, стоит только избавиться от мужа, как они смогут пожениться и совместно управлять империей. Ливилла стала выдавать ему подробности мужниных секретов, и наконец, подготовившись как следует, Сеян нанес удар, выбрав яд, «действие которого – медленное и постепенное – создавало бы подобие случайного заболевания»{84}.

Сделав дело, Сеян развелся с Апикатой и написал Тиберию, прося разрешения жениться на овдовевшей Ливилле – просьба, которая вначале была отклонена и удовлетворена наконец только в год его падения.

В Тацитовом изложении событий супружеская измена Ливиллы и ее роль в политически мотивированном убийстве мужа идут рука об руку. «Изобразив, что воспылал к ней любовью, – рассказывает Тацит, – он [Сеян] склонил ее к прелюбодеянию и, принудив к этому первому постыдному шагу, внушил ей желание соединиться с ним в браке, стать его соправительницей и умертвить мужа (ведь потерявшая целомудрие женщина уже ни в чем не отказывает!)»{85} Эта связь – изображение прелюбодеяния как прямого пути к государственной измене – впоследствии будет обыгрываться в источниках, когда речь пойдет о Мессалине и ее злосчастном двоебрачном «супружестве» с Силием.

Разумеется, у нас нет способа узнать, правдивы ли были утверждения Апикаты, но правда вряд ли имеет значение. Тиберий поверил предсмертному свидетельству Апикаты, и Ливилла была казнена. Она стала первой женщиной, подвергшейся damnatio memoriae – официальному уничтожению всех изображений и надписей, связанных с данным лицом. Через семнадцать лет Мессалина станет второй. Согласно Диону, Тиберий не приказывал казнить Ливиллу напрямую. Вместо этого он передал ее матери (будущей свекрови Мессалины) Антонии Младшей, которая заперла свою непутевую дочь в комнате и уморила голодом{86}.

Вопреки надеждам многих сенаторов, после смерти Сеяна положение не улучшилось. Тиберий лишился последнего человека, которому мог доверять, своего «сотоварища и сподвижника», как он его называл{87}. Император оставался в изоляции на Капри и сохранял отчужденность в отношениях с сенатом; общественному долгу он по возможности предпочитал личные удовольствия; все меньше он обуздывал свою недоверчивость и терзавшую его паранойю.

Император Тиберий не был счастливым человеком; его голове было неуютно под тяжестью короны, которой он никогда не хотел. В 32 г. н. э., на следующий год после смерти Сеяна, Тиберий начал письмо к сенату следующими словами: «Как мне писать вам, отцы сенаторы, что писать и чего пока не писать? Если я это знаю, то пусть волей богов и богинь я погибну худшей смертью, чем погибаю вот уже много дней»{88}.

Пусть Тиберий и ощущал в 32 г. н. э. свое существование как ежедневную смерть, с реальной смертью его встреча состоится лишь спустя пять лет, в 37 г. н. э. Тиберий скончался в своей постели на Капри, процарствовав двадцать два с половиной года[23]. Теперь титул императора унаследовал его племянник, молодой Гай Калигула.


Понять Мессалину или истории, которые о ней рассказывают, невозможно без понимания долгого и зачастую тягостного правления Тиберия.

Мессалина была подростком, когда Тиберий умер; именно в годы его правления она родилась и выросла. Именно интриги и кризисы Тибериева двора начала 30-х гг. н. э. стали для нее школой римской династической политики; ужасные смерти Агриппины, Юниллы, молодой дочери Сеяна, и Ливиллы продемонстрировали ей, каким опасностям подвергается женщина, вовлеченная в политику Юлиев-Клавдиев.

Но, что, вероятно, важнее всего, именно в обстановке изоляции и секретности, характерной для последнего периода правления Тиберия, вступил в свои права «жанр» пикантных слухов. Истории, разраставшиеся вокруг замкнутого Тиберия, положили начало долгой и почтенной традиции распространения слухов, которая повлияет на ход короткой жизни Мессалины и ее долгой жизни после смерти.

Говорили, что император скрывался потому, что его некогда благородная внешность сделалась физически отталкивающей, его лицо покрылось пятнами и язвами{89}. Говорили также, что эти изъязвления были всего лишь внешними проявлениями внутренней растленности, постыдных желаний, которые Тиберию все меньше удавалось контролировать и скрывать. Говорили, что он скатился к сексуальной одержимости и извращениям; что двенадцать соединенных между собой вилл, построенных им на вершине Капри, были полны эротических фресок и пособий по сексу; что гроты и террасы у него в садах населяли проститутки, переодетые нимфами и сатирами. Говорили, что он насиловал юношей, выбирая их не только за красоту, но и за аристократическое происхождение; что у него были отборные команды проституток – актрис, «изобретательниц чудовищных сладострастий», которые «наперебой совокуплялись перед ним, возбуждая этим зрелищем его угасающую похоть»{90}. Тиберий, бывший чопорный традиционалист, создал на Капри порочное царство «злодеяний и любострастия»{91}.

Кое-что из этого, возможно, было правдой. Тиберий мог быть не первым мужчиной во власти, злоупотреблявшим этой властью ради извращенного сексуального удовлетворения, и безусловно не последним. Но многое, скорее всего, правдой не было. Отшельничество Тиберия в последние годы вкупе с более чем зримым кровопролитием начала 30-х гг. стали питательной средой для народного воображения, той, в которой связи между сексуальной распущенностью и тускло освещенным, приватным миром имперской политики могли взращиваться, пока не заживут самостоятельной жизнью.

Структуру власти римского самодержавия создал Август, но именно при Тиберии новая культура автократии заявила о себе. Вот где начинаются все тайны, показательные процессы, прелюбодеяния и извращения, с которыми вскоре будет неизбывно ассоциироваться дом Цезарей, и в особенности имя Мессалины.

V
Неудачный год для свадьбы

Узри же, как светочи

треплют золотом локонов –

новобрачная, выйди.

Катулл. 61 (Свадебный гимн)[24]

Год свадьбы Мессалины с Клавдием начался зловеще. 1 января 38 г. н. э. раб по имени Махаон забрался на священное ложе[25] Юпитера Наилучшего Величайшего (Jupiter Optimus Maximus) в храме на Капитолии – сердце римской государственной религии. Вначале он произнес «много страшных пророчеств»; затем зарезал щенка, принесенного с собой, вероятно, специально по этому случаю, и наконец зарезался сам{92}.

Ни безумные пророчества раба, ни даже убийство собаки не могли омрачить настроений аристократии в тот январь. Старый император Тиберий скончался на Капри в марте предыдущего года, и Рим наслаждался бурным медовым месяцем со своим новым принцепсом. Калигула был молод, весел, говорил правильные вещи – и после суровых двадцати двух лет при Тиберии патриции были готовы ему поверить.

Кроме того, планы замужества Мессалины уже не подлежали дальнейшему отлагательству. Большинство патрицианских девушек выдавали замуж лет в четырнадцать – восемнадцатилетняя Мессалина была уже стара для первого брака. Хотя предыдущий брак, безусловно, был бы упомянут в источниках, это могла быть не первая помолвка. В середине 30-х гг. было очень легко потерять жениха – и даже двух, в случае его неосторожности, – из-за болезни, военной службы или постоянных кризисов придворной политики Тиберия. Возможно, Мессалина уже была обручена и ее помолвка сорвалась.

Какова бы ни была причина задержки, в 38 г. Домиция Лепида наконец увидит свою дочь в наряде невесты. Утром на заре дня свадьбы Мессалину разбудили рано – ее комнату оккупировали мать и другие родственницы, служанки, несущие одежды и украшения, профессиональные парикмахеры и старые рабыни семьи. Ее одели в белоснежную свадебную тунику, tunica recta, складки которой на талии были схвачены поясом, возможно, свисавшим под тяжестью жемчуга и каменьев и завязанным сложным геркулесовым узлом. Это узел предназначался для того, чтобы муж развязал его в брачную ночь. Ее волосы ритуально разделили на пряди наконечником копья – в угоду какому-то мистическому символизму, значения которого уже никто не мог вспомнить, – а затем переплели и уложили в замысловатую шестиярусную прическу невесты, известную как seni crines. Этот «венец башненосный» был украшен венком из листьев вербены, майорана и цветов, которые, если Мессалина блюла традиции, она должна была собрать сама{93}. На ноги ей надели изящные желтые сандалии, на шею повесили драгоценные камни и жемчуга, запястья обвили браслетами. Наконец, голову Мессалины покрыли flammeum. Это покрывало, цвет которого сравнивали кто с «яичным желтком», кто с «кровью», кто с «огнем», было самой характерной отличительной особенностью римской невесты.

Облаченная в этот пышный наряд, Мессалина помолилась и совершила жертвоприношение богам, предлагая им благовония и вино или, возможно, своих детских кукол{94}. В последний раз были проверены брачные контракты, авгуры постарались найти благоприятные предзнаменования счастливого брака. Вероятно, от Мессалины ожидалось, что она будет плакать, покидая родительский дом на закате. Плачущая невеста, впервые выходящая замуж, была расхожим образом в латинской поэзии – в одном из своих свадебных гимнов Катулл, поэт периода Поздней республики, написал: «Распахнитесь пред девою, / двери! ‹…› стыд природный мешает ей, – / плачет, им заворожена, / а ведь надо идти-то»{95}.

Процессия родственников, знатных друзей и клиентов, скорее всего, привлекала толпы зрителей, когда она шествовала по улицам города в свете пылающих факелов, распевая ритмичные свадебные гимны Гименею: «О Гименей! Ио Гименею, Гимену!»[26]

Пунктом назначения был городской дом Клавдия, один из трех новых домов Мессалины, дверь которого была увита цветами и ярко освещена по такому случаю[27]{96}. Внутри молодую невесту ждали большой свадебный пир, украшенное брачное ложе и жених – Клавдий, сорокасеми– или сорокавосьмилетний двоюродный дядя Мессалины, дядя нового императора, до сих пор не знавший счастья ни в жизни, ни в любви{97}.


Клавдий, или, выражаясь учтиво, Тиберий Клавдий Нерон, был третьим и последним выжившим ребенком Друза Старшего и Антонии Младшей. Он родился в 10 г. до н. э., в самый разгар лета в первый день месяца, который вскоре переименуют в «август», в честь правящего императора.

Родословная Клавдия, вполне в стиле Юлиев-Клавдиев, была столь же запутанной, сколь высоким было его происхождение. Его отец Друз формально был пасынком Августа. Ливия была беременна им на шестом месяце, когда развелась с первым мужем и стала третьей женой Августа; мальчик, таким образом, родился под крышей принцепса. Юридически отцом мальчика был признан бывший муж Ливии, но, естественно, ходили слухи, что настоящий его отец более августейшего рода. В одном стихотворении современника саркастически отмечалось, что «везучие родят на третьем месяце»{98}.

У матери Клавдия, Антонии Младшей, были более официальные, хотя, возможно, и не столь прямые, родственные связи с императором. Антония Младшая была дочерью Октавии, сестры Августа, и Марка Антония, его бывшего союзника, ставшего злейшим врагом. Ее старшая сестра была бабушкой Мессалины. Дата рождения Клавдия, 1 августа, должна была вызывать неоднозначные чувства у его матери Антонии. Двадцатью годами раньше в тот же день ее дядя Август захватил египетскую столицу Александрию, восстановив контроль над империей, но также доведя своих последних соперников – ее отца Марка Антония и Клеопатру, женщину, ради которой он оставил ее мать, – до самоубийства.

Отец Клавдия Друз Старший подавал большие надежды. К моменту рождения Клавдия Друз утвердился в роли военного героя с чередой успешных северных кампаний за плечами и репутацией храбреца. Что, возможно, еще важнее, Друз, в отличие от своего старшего брата, будущего императора Тиберия, обладал непринужденностью манер, и это придавало романтического шарма сообщениям о его победах[28].

В 10 г. до н. э. Друза послали обратно на северо-западный фронт. Этот регион оставался одним из самых нестабильных в империи, и в начале сезона летних походов Друз выступил из Галлии через Рейн, чтобы встретиться с полчищами германских варваров. Антония на сносях осталась в Галлии, в столице провинции Лугдунуме (современный Лион), и там родился Клавдий{99}. Друз успешно завершил летний поход 10 г. до н. э., и осенью семья вместе с новорожденным Клавдием вернулась в Рим, где Друз был избран консулом.

Следующий год был не столь благополучным. С самого начала, если верить Диону, писавшему триста лет спустя, предзнаменования были дурными; на Рим обрушились жестокие грозы, и молния попала в капитолийский храм Юпитера. Но каковы бы ни были предзнаменования, Друз планировал до конца года достичь Эльбы и зайти на северо-восток Европы так далеко, как не заходил еще ни один римлянин. Он добрался до берегов этой реки, а затем, как ни странно, вместо того, чтобы попытаться ее пересечь, развернул войска назад к Рейну.

И снова античные наблюдатели заметили недобрые знамения. Рассказывали, что на берегах Эльбы Друзу явился призрак варварской женщины «необычайно высокого роста», которая сказала на латинском языке: «Куда же стремишься ты, ненасытный Друз? Не видать тебе всех этих земель. Уходи, ибо грядет конец и дел твоих, и жизни»{100}. Действительно ли Друз верил, что ему явился дух, или Эльбу просто оказалось труднее форсировать, чем казалось издали, сказать трудно. Так или иначе, он решил оставить эти темные леса на ее северо-восточном берегу в покое.

Это решение не довело его до добра. На обратной дороге в летний армейский лагерь Друз упал вместе с лошадью и получил серьезную травму – одна его нога оказалась раздавлена под тяжестью лошади. Он сумел добраться до лагеря, но через месяц умер{101}. Как и Мессалина, Клавдий остался без отца.

Смерть Друза вызвала всеобщее горе. Его тело встретили с почестями; по пути в Рим его по очереди сопровождали самые знатные граждане, затем его кремировали на Марсовом поле, а прах погребли в странном и грандиозном Мавзолее Августа. Крепость, в которой он умер, солдаты называли «прóклятым лагерем»; армия воздвигла ему кенотаф[29] на берегу Рейна, где ежегодно в память о нем устраивали соревнования в беге в полном вооружении. Города Галлии поклялись ежегодно совершать в его честь жертвоприношения; сенат воздвиг на Аппиевой дороге арку, украшенную военными трофеями, и присвоил Друзу и его потомкам почетное имя Германик.

Друз оказался тем самым идеальным политиком – блестящим и многообещающим лидером, умершим раньше, чем он успел дискредитировать себя как правитель, – чье наследие надолго оставит в истории темный след.


Трое детей – Клавдий, его шестилетний брат, известный теперь под почетным отцовским именем Германик, и четырех– или пятилетняя Ливилла (будущая жена Друза, сына Тиберия, и предполагаемая любовница Сеяна) – остались на руках у матери.

Несмотря на уговоры Августа, Антония больше не выйдет замуж. Современники усматривают в этом возвышенный романтический жест, поступок женщины, вечно скорбящей об утрате возлюбленного[30]. Но, возможно, Антонию устраивал статус вдовы и относительная свобода, которую он ей предоставлял. Старое римское понятие univira – «однолюбка» – все еще сохраняло привлекательность, а как вдова народного героя Друза, опекающая его детей и его наследие, Антония знала, что у нее никогда не будет недостатка в общественном престиже или влиянии при дворе.

Не было и финансовых стимулов для повторного брака. Антония самостоятельно владела обширными и изобильными угодьями, простиравшимися в Италии, Греции и Египте, купленными, вероятно, на средства, выделенные ей Августом из конфискованного имущества ее отца Марка Антония. Сохранились обрывки папирусов с записями о ее владениях в Египте: плодородные пшеничные поля, пастбища для выпаса стад овец и коз и пальмовые рощи, вероятно, для выращивания сладких крупных фиников или для производства плетеных ротанговых корзин{102}. По новым законам Августа, нацеленным на рост рождаемости, с которой после столетия гражданской войны все еще были проблемы, рождение третьего ребенка, Клавдия, освобождало Антонию от tutela mulierum – юридической и экономической опеки, обычно осуществляемой над женщиной, что давало ей официальный контроль над ее собственными делами.

Вместо того чтобы думать о втором муже, овдовевшая Антония занялась своим домом. Она собирала под его крышей философов, поэтов и примечательный круг чужеземной знати – среди них были Антиох IV Коммагенский, Тигран V Армянский, Ирод Агриппа Иудейский и Птолемей Мавританский, – всех их отправляли в Рим на воспитание под ее покровительством[31]. Здесь Антония до какой-то степени воссоздавала условия своего собственного детства: ее самоотверженная мать Октавия старательно воспитывала троих детей своего бывшего мужа Марка Антония от Клеопатры (Птолемея Филадельфа и близнецов, Александра Гелиоса и Клеопатру Селену) вместе с собственными.

Пестрое и космополитическое семейство Антонии перемещалось между лабиринтом взаимосвязанных построек, которую представлял собой дворец Августа, и большой виллой близ Бай, на берегу Неаполитанского залива, ныне известной как Ченто Камерелле – дом из ста комнат. Сады, сбегавшие со скалы вниз к морю, были украшены извитыми колоннадами и декоративными рыбными прудами, где обитали мурены – модный садовый аксессуар у богачей Рима{103}. Говорили, что Антония украсила свою любимую мурену серьгами{104}.

Притом что Антония нянчилась со своими муренами, о Клавдии она не особенно заботилась. Первый сигнал, что что-то не так, поступил в год совершеннолетия Клавдия, в 5 или 6 г. н. э. Вступление римского мальчика в пору возмужания было ознаменовано сменой одежды: в 15‒16 лет он снимал детскую toga praetexta[32] с цветной каемкой и менял ее на простую белую toga virilis, «тогу мужественности»{105}. Это событие было поводом для праздника. После смены тоги совершались жертвоприношения, и novus togatus («нового тогоносца») в сопровождении отца и процессии гостей выводили к собравшимся на Форуме. Для мальчиков из дома Цезаря это событие приняло форму длинной и пышной череды публичных церемоний, предназначенных для того, чтобы познакомить народ с его будущими лидерами. Публике раздавали дары в виде продуктов и денег, на улицах устраивали пиры, в то время как новый тогоносец – часто его вел сам Август – шел через Форум вверх по Капитолию к храму Юпитера и дальше к своему блестящему общественному будущему лидера.

Опыт Клавдия, однако, был совсем иным. Его совершеннолетие отмечалось без обычной помпы – без публичных празднеств, без процессии, без пиров, без напутственного слова от Августа, без гордой демонстрации молодого принца его будущим подданным. Вместо этого его доставили на Капитолий совершить необходимые жертвоприношения в закрытых носилках под покровом ночи. Все выглядело так, словно Клавдия скрывают от публики{106}.

Причина изоляции Клавдия заключалась, по-видимому, в загадочном сочетании физических и психических отклонений, которые мучили юношу. Светоний утверждает, что Клавдий «в течение всего детства и юности страдал долгими и затяжными болезнями» и что со временем от постоянного нездоровья «ослабел умом и телом»{107}. Говорили, что у него тряслась голова, порой подгибались колени, правая нога слегка волочилась, запястья были слабые, а руки дрожали. Его речь иногда была нечеткой, и он заикался. Смех Клавдия был неконтролируемым и «неприятным», а его приступы гнева – во время которых у него текло из носа и слюна пенилась в углах рта – были еще отвратительнее{108}.

Попытки историков соотнести набор симптомов Клавдия с современными диагностическими критериями имели мало успеха: одни винили перенесенный им в детстве полиомиелит, другие – легкую форму церебрального паралича. Какова бы ни была реальная медицинская причина физических немощей Клавдия, диагноз Антонии был однозначен – «что он урод среди людей, что природа начала его и не кончила»{109}. Римляне никогда не были особенно снисходительны к инвалидности; она плохо согласовывалась с их идеалами мужественности, а античная философия издавна усматривала прискорбные связи между физическим уродством и моральной деградацией.

Для императорской семьи состояние Клавдия также представляло специфический комплекс политических проблем. Когда Клавдий достиг совершеннолетия, планы Августа добиться принятия сенатом и народом Рима концепции наследственного правления пока еще находились в процессе воплощения в жизнь. В городе, который, после полутысячелетия ожесточенного и глубоко укорененного политического сопротивления этой идее, только начинал привыкать к оправданию передачи власти по принципу кровного родства, осознание того, что в императорской семье может быть «дурная кровь», грозило все испортить.

Вопрос о будущем Клавдия вызывал в императорской семье бурные споры. В 12 г. н. э. Август писал своей жене Ливии, стремясь разрешить проблему раз и навсегда. Клавдию было уже двадцать два года, и если он собирался начать государственную карьеру, то медлить было нельзя:

По твоей просьбе, дорогая Ливия, я беседовал с Тиберием о том, что нам делать с твоим внуком Тиберием на Марсовых играх. И оба мы согласились, что надо раз навсегда установить, какого отношения к нему держаться. Если он человек, так сказать, полноценный и у него все на месте, то почему бы ему не пройти ступень за ступенью тот же путь, какой прошел его брат? Если же мы чувствуем, что он поврежден и телом, и душой, то и не следует давать повод для насмешек над ним и над нами тем людям, которые привыкли хихикать и потешаться над вещами такого рода{110}.

Вердикт по итогам этих размышлений был явно вынесен не в пользу Клавдия – он не получил политических должностей и даже не стал формально членом сената.

Со смертью Августа и воцарением его дяди Тиберия в 14 г. н. э. Клавдий увидел шанс улучшить свое положение. Он написал новому императору, испрашивая возможности проявить себя в роли консула. Тиберий попытался отделаться, предложив ему консульские регалии – номинальный почет, но Клавдий отказался: он хотел настоящей должности с реальными полномочиями и реальной ответственностью. Ответ императора был коротким и жестоким: он написал, «что уже послал ему сорок золотых на Сатурналии и Сигилларии»{111}. Тиберий никак не отреагировал на просьбу Клавдия; он просто послал ему карманные деньги на праздничные подарки.

Ограничения свобод Клавдия касались не только его доступа к государственной службе. Даже после совершеннолетия семья держала его под строгим надзором «дядьки». Позже Клавдий будет жаловаться, что «к нему нарочно приставили варвара, бывшего конюшего, чтобы он его жестоко наказывал по любому поводу»{112}. Холодная жестокость родителей Клавдия, препятствовавших его независимости, будет сказываться на нем еще долго.

Ничуть не легче ему было и от бросающихся в глаза успехов его старшего брата Германика. Он принял почетный когномен, пожалованный посмертно их отцу Друзу, и теперь начинал походить на такого же идеального римлянина. Удалой, отважный, прямодушный, эффектный и гордый, он был не чужд и пыла сражений, и театра триумфа. Народ любил его, и в 4 г. н. э., незадолго до подчеркнуто не афишируемого совершеннолетия Клавдия, Август заставил Тиберия усыновить Германика как будущего наследника принципата. Известно, что Германику не суждено будет царствовать – он умрет при загадочных обстоятельствах на востоке в 19 г. н. э., – но в первые десятилетия первого века нашей эры недостатки Клавдия и его унизительное отодвигание на задний план должны были только усугубляться достижениями Германика.

И тем не менее, вопреки всему, Клавдий выказывал признаки способностей и даже незаурядного интеллекта. В раннем возрасте, с одобрения выдающегося римского историка Ливия, Клавдий взялся писать историческое сочинение. Более современное, чем труд Ливия, повествование Клавдия должно было начинаться с убийства Цезаря, продолжаться гражданскими войнами и воцарением Августа – и до текущих дней. По-видимому, этот труд был хорош – столетие спустя его исследование будет в качестве источника использовано Тацитом, – неудачен был выбор темы. Описываемый Клавдием период сопровождался всем тем хаосом кровопролития, идеологии и гражданской борьбы, который определил начало Августова принципата. Мать и бабка Клавдия вмешались, потребовав, чтобы его история начиналась после триумфальной победы Августа в гражданских войнах – с момента, когда новый принцепс, после смерти всех своих соперников, смог без опасений отказаться от жестокости в пользу великодушия.

Выбирая следующие темы, Клавдий сторонился современных и спорных. Он сочинил трактаты по истории этрусков и карфагенян и, несмотря на речевые трудности, писал теоретические труды об ораторском искусстве. Некоторые из его интересов были более нишевыми: чувствуя, что латинский алфавит недостаточен, он изобрел три совершенно новые буквы и выпустил книгу, обосновывающую их теоретически и пропагандирующую их употребление. Позже, в 47 г. н. э., он использует свое положение императора и цензора, чтобы внедрить официальное применение этих букв.

Недооценка интеллекта Клавдия не могла не сделать его положение невыносимым. Отчасти его состояние, по-видимому, имело психологические причины. По мере взросления его физические недостатки смягчались, но при эмоциональных встрясках – обострялись. Его сбивчивая речь, как говорили, становилась четкой и властной, когда он произносил заранее подготовленный текст{113}. Самое поразительное то, что здоровье Клавдия заметно улучшилось после того, как он унаследовал принципат – и все сопутствующие почести и власть. По словам Светония, под конец осталась только склонность к изжоге{114}. Предшествующее скверное обращение с Клавдием – пренебрежение, неуважение и подспудное отсутствие ожиданий – явно запускало самореализующийся цикл.

После своего воцарения Клавдий объясняет это иначе; он заявляет, будто сознательно разыгрывал слабость ради самозащиты{115}. Светоний утверждает, что современники императора находили эту версию смехотворной, но нельзя отрицать, что Клавдий умудрился пережить устроенные Тиберием и Калигулой кровавые бойни, во время которых он видел смерти своего брата, матери, сестры, свояченицы и двух племянников, а также высылку двух племянниц. Случайно или по умыслу, очевидная недееспособность Клавдия и сопутствующее ей отсутствие власти, несомненно, защищали его в 20‒30-е гг. н. э.: его было просто невозможно воспринимать как реальную угрозу.


Итак, почти полвека Клавдий жил как обычный гражданин. Непосредственных угроз для его жизни было меньше, зато была бесконечная скука. Он проводил время то в пригородном доме, то на вилле в Кампании, погружаясь в свои штудии. Не чурался он и не столь возвышенных увлечений – он полюбил вино, женщин и азартные игры в компании бедных и плохо воспитанных людей{116}.

В личной жизни Клавдий в этот период был так же несчастлив, как в государственной карьере: к тому времени, когда он познакомился с Мессалиной, у него за плечами уже были две неудачные помолвки и два неудачных брака. Впервые он был обручен в подростковом возрасте с Эмилией Лепидой, правнучкой Августа, но помолвка была расторгнута в 8 г. н. э. после ошеломляющего падения матери невесты, Юлии Младшей. Обвиненная в супружеской измене с сенатором Децием Юнием Силаном, беременная Юлия Младшая была сослана на бесплодный адриатический остров Тремир, где ее ребенка оставили на склоне горы, а сама она умерла примерно двадцать лет спустя. Децим, напротив, когда разразился скандал, удалился в приятное добровольное изгнание и вернулся в Рим через шесть лет, после смерти Августа. Эмилию заменили новой невестой – Ливией Медуллиной Камиллой, дочерью консула предыдущего года, Марка Фурия Камилла, – которая скончалась от внезапной болезни прямо в утро их свадьбы.

После этих неудач Клавдий наконец добрался до алтаря в 9 или 10 г. н. э. На этот раз невестой была Плавтия Ургуланилла. Дочь консула этрусского происхождения, который выслужился при Тиберии, и внучка одной из ближайших подруг императрицы Ливии, Плавтия была из хорошей, пусть и не впечатляюще знатной, семьи. Брак вначале складывался благополучно, и Плавтия вскоре родила сына по имени Клавдий Друз{117}.

Проблемы начались во время второй беременности Плавтии. В 24 г. н. э. брат Плавтии, Плавтий Сильван, выбросил свою жену из окна верхнего этажа их дома в Риме, и она погибла. Когда Сильван заявил, что падение было самоубийством, император Тиберий лично явился на место для расследования и обнаружил в супружеской спальне неопровержимые признаки борьбы. Судить Сильвана созвали сенаторский суд. Еще до его начала ответчик получил от своей бабки посланный ею кинжал, понял намек и быстро покончил с собой{118}.

Лишенный катарсиса судебного процесса, суд общественного мнения стал искать новых козлов отпущения. Для начала обвинили – а затем оправдали – бывшую жену Сильвана: мол, это она свела с ума бывшего мужа зельями и колдовством. Затем подозрения пали на Плавтию. Пошли слухи о кровосмесительной связи между братом и сестрой, которая, как предполагалось, привела к заговору с целью убийства. Никаких подтверждений тому, что эти слухи имели под собой почву, не было, но ущерб репутации был нанесен непоправимый. Брак с Плавтией, бывшей на четвертом месяце беременности, немедленно расторгли.

Девочку, родившуюся у Плавтии через пять месяцев, Клавдий поначалу принял как свою дочь и планировал воспитывать в своем доме. Вскоре, однако, у него зародились сомнения в своем отцовстве. В конце концов Клавдий публично отрекся от ребенка традиционным способом: оставив дитя голышом и в одиночестве на ступенях дома его матери. То ли убежденный в своей правоте, то ли желая еще больше унизить Плавтию предположением, что она связалась с безродным любовником, Клавдий заявил, что настоящий отец ребенка – его бывший раб, вольноотпущенник по имени Ботер{119}.

Первенец Клавдия и Плавтии, их сын Клавдий Друз, оставался в доме отца (дети считались законной собственностью отцов и в случае развода автоматически оставались с ними), пока не умер «на исходе отрочества», подавившись кусочком груши, который, балуясь, забросил себе в рот{120}. Эта безвременная кончина не дала ему, по крайней мере, увидеть изнасилование и убийство своей невесты Юниллы, дочери Сеяна, последовавшее за падением власти ее отца в 31 г. н. э.

Крушение следующего брака Клавдия – с Элией Петиной, тоже дочерью консула, но не очень знатного рода – был куда менее драматичен. Они поженились в середине 20-х гг. н. э., и не позднее 28 г. у них родилась дочь Клавдия Антония. Светоний пишет, что, в отличие от «наглого разврата и подозрения в убийстве» Плавтии, с Элией Клавдий развелся «из-за мелких ссор», и надо сказать, что одной из идей вольноотпущенников Клавдия после смерти Мессалины был повторный брак со второй его бывшей женой{121}. По иронии судьбы, вероятно, именно ради Мессалины и ее более престижных родословных связей он и расстался с Элией.


На заре дня своей третьей свадьбы в 38 г. н. э. Клавдий, должно быть, чувствовал, что ему начинает везти. Воцарение его племянника Калигулы в марте предыдущего года ускорило перемены к лучшему в положении Клавдия – в июле новый император взял его в консульство в качестве своего коллеги. Прошло почти четверть века после того, как он впервые написал об этом Тиберию в 14 г. н. э., мечта Клавдия о консульской должности сбылась. Назначение Клавдия также означало, что он впервые стал сенатором – в возрасте 47 лет.

Его женитьба на Мессалине – наследнице-подростке и родственнице императора – стала еще одним свидетельством успеха. Некоторые менее прагматичные факторы тоже могли говорить в пользу невесты. Портреты Мессалины изображают чувственную красавицу с прямым носом и пухлыми губами на изящно округлом лице. Больше всего поражают большие миндалевидные глаза с тяжелыми веками под плавным изгибом бровей. Спустя чуть более полувека после смерти Мессалины неотразимую власть глаз императрицы подчеркнет в своей десятой сатире поэт Ювенал. Именно они сразили Силия в 48 г. «Он всех лучше, всех он красивей, / Родом патриций, – заявляет Ювенал, – и вот влечется несчастный на гибель / Ради очей Мессалины»{122}. Хотя это описание вряд ли следует воспринимать как факт, но, воспевая глаза Мессалины, Ювенал вполне мог опираться на устоявшуюся традицию.

Радовалась ли Мессалина союзу с Клавдием, угадать труднее. По закону римскую девушку нельзя было принуждать к браку против ее воли, а так как отец Мессалины умер, формально у нее было право заключать брак самостоятельно с партнером по своему выбору[33]{123}. В реальности эти права значили мало. Культурные нормы предполагали, что выбор брачного партнера для юной патрицианской девушки при первом замужестве оставался за ее семьей – особенно если на кону стояли династические интересы[34]. В случае Мессалины брак с Клавдием, вероятно, устроили ее мать Домиция Лепида, сам Клавдий и император Калигула. Для Калигулы этот союз представлял собой еще один способ дать сигнал о возвышении своего дяди, одновременно устроив перспективную невесту так, чтобы она не угрожала его собственным династическим планам. Для Домиции Лепиды этот брак укреплял ее семейные связи с императором; она могла думать не только о будущем дочери, но и о будущем Фауста Суллы Феликса. Согласие Мессалины, вероятно, потребовалось, когда нужно было подписать брачный контракт, но она не могла возражать своей матери и императору.

Светоний приписывает Клавдию своего рода привлекательность зрелого возраста: в целом «был он высок, телом плотен, лицо и седые волосы были у него красивые, шея толстая»; пока он спокойно сидел, «наружность его не лишена была внушительности и достоинства»; если он стоял, двигался, говорил или демонстрировал эмоции, это явно усиливало оставшиеся у него физические тики и немощи{124}. Но для Мессалины, которая позже продемонстрирует такую любовь к молодости и красоте в своем влечении к Травлу, Мнестеру и Силию, «внушительность» и «достоинство» человека средних лет, вероятно, были малопривлекательны. Новобрачный был вдвое старше ее, и его портреты в сане императора, которые льстят ему меньше, чем идеализированные образы его предшественников, изображают мужчину со скошенным подбородком, с носом скорее мясистым, чем классически идеальным, впалыми щеками и большими мешками под глазами из-за бессонных ночей правления. Тем не менее Мессалина должна была понимать, что союз обещал скорее менее осязаемые блага. Ее будущий муж не был ни в числе самых богатых представителей членов императорской семьи, ни в числе самых влиятельных, однако брак с Клавдием гарантировал Мессалине доступ к узкому кругу двора Калигулы – со всем блеском и интересными событиями, которые это сулило.

Мы не можем воссоздать мысли Мессалины, когда она сидела на увитом цветами брачном ложе после того, как свадебные гости ушли, и когда жених развязывал специальный узел на ее поясе невесты. Скорее всего, она имела представление о том, что должно произойти; в античной культуре не стремились скрывать реалии секса, и Рим эпохи Мессалины изобиловал изображениями любовных игр{125}. Красивые пары, застигнутые в момент акта, изображались на стенах домов элиты, чеканились на серебряной посуде и гравировались на геммах или крышках зеркал[35]. Какие бы туманные знания Мессалина ни почерпнула со стен и зеркал, их, однако, должна была перевешивать неизвестность: что она будет чувствовать, будет ли он любезен, забеременеет ли она, будут ли они счастливы. Мы не знаем, находила ли в тот момент Мессалина своего супруга привлекательным, нравилась ли ей его компания, было ли ей с ним уютно, боялась ли она или радовалась, доверяла ли она ему.

Нам, вероятно, проще представить себе, что она думала на следующее утро. Когда дневной свет пробился между ставнями незнакомой спальни, Мессалина проснулась с совершенно новой идентичностью. Римский мужчина обретал свою идентичность взрослого человека самостоятельно – сняв детскую одежду и надев тогу, знак взрослого гражданина, автоматически, в отрочестве. С римскими женщинами дело обстояло не так. У римской девочки не было церемонии совершеннолетия, сравнимой с церемонией надевания toga virilis ее братом. Был только брак. В канун свадьбы римская девушка посвящала Венере своих кукол и в последний раз снимала девические одежды[36]. На следующее утро она просыпалась в новом доме – в доме, где она была хозяйкой, – и надевала новый костюм: длинное задрапированное платье и накидку матроны.

Что бы Мессалина ни думала о своем женихе, она проснулась с новой идентичностью, в новой роли, в новой жизни. Перемена была полной и необратимой.

VI
Мост над заливом

…Я разглядел, какова тиранская алчность, каковы их изощренность и притворство, и как вообще неприветливы эти наши так называемые патриции.

Марк Аврелий. Наедине с собой: Размышления, 1.11{126}

Двор Гая Цезаря Августа Германика – более известного как Калигула – был странным местом для невесты-подростка, которая начинала свою супружескую жизнь. В канун свадьбы Мессалины у новой власти все еще продолжался головокружительный медовый месяц. Молодой принцепс взошел на престол посреди всеобщего оптимизма; его десятидневное путешествие из двора находившегося в добровольном изгнании на Капри Тиберия обратно в Рим сопровождалось праздничными жертвоприношениями и ликованием встречавших его толп, называвших его «светиком», «голубчиком», «куколкой» и «дитятком»{127}. С момента его вступления в городские ворота празднества, говорят, длились три месяца. Сто шестьдесят тысяч быков, баранов и свиней принесли в жертву богам и выставили в виде дымящихся пиршественных блюд народу{128}.

Двадцатичетырехлетний принцепс, безусловно, обладал аурой трагического очарования. Общественность так и не смогла смириться с загадочной смертью отца Калигулы, Германика (брата Клавдия) и его матери и двух братьев. То, что Калигула выжил, казалось чудом.

Жизнь нового императора началась с череды военных лагерей. Его мать превратила сына в нечто вроде талисмана для войск, одевая малыша в миниатюрную униформу с солдатскими сапожками, из-за чего Гай и получил свое прозвище – Калигула, или «сапожок»{129}. Это раннее приобщение к могуществу публичного образа не прошло для Калигулы даром: одним из первых его поступков в сане принцепса стала поездка в жуткую непогоду на пустынные острова, где были казнены его мать и братья, чтобы забрать их прах и перенести его в Мавзолей Августа в Риме{130}.

Возвышение Калигулой Клавдия до должности консула в качестве своего коллеги летом 37 г. н. э. было неотъемлемой частью того же обмена посланиями{131}. Выражая почтение дяде, столь решительно отодвинутому на второй план при предыдущем режиме, Калигула дистанцировался от непопулярного Тиберия и теснее связывал себя с почитаемым наследием своего отца. Улучшение положения Клавдия при дворе означало, что Мессалина попала в самую гущу той среды, которая уже начала проявлять себя как весьма необычная.


Свадьба Мессалины последовала за вторым приступом безудержного веселья первого года правления Калигулы. Летом и осенью 37 г. н. э. император главенствовал на празднествах беспрецедентного масштаба. В конце августа, чтобы отметить долгожданное открытие храма Божественного Августа, Калигула устроил за два дня шестьдесят скачек, театральные представления, длившиеся допоздна при освещении сцены факелами, и игры, на которых затравили около восьмисот диких зверей: половину составляли медведи, а половину – экзотические животные, доставленные из ливийских пустынь{132}. На этих мероприятиях Калигула играл роль не только покровителя, но и участника. Зрители из числа сенаторов с ужасом отмечали, что император вел себя как человек из толпы, открыто подбадривая свою любимую команду колесничих, «зеленых», и громко подпевая песням в своих любимых спектаклях – но народу это нравилось{133}.

В это первое лето император дал понять, что под его властью к удовольствиям стоит относиться серьезно. Впервые за все время сенаторам позволили восседать в театре на подушках и в шляпах, чтобы защититься от солнца. Эти меры означали, что, если Калигула ставил пьесы, длившиеся допоздна, он ожидал, что его сенаторы останутся сидеть и смотреть их до поздней ночи. Было очевидно, что, в отличие от угрюмого Тиберия, не любившего скачек и делавшего лишь самый минимум в том, что касалось публичных празднеств, новый император был убежден, что развлечения двора и народа не просто право, но обязанность императора. Самим размахом этих празднеств Калигула демонстрировал нарождающийся интерес к созданию чувственных переживаний, настолько всепоглощающих и экзотических, что они граничили с сюрреалистическими.

Еще до брака с Клавдием Мессалина, вероятно, присутствовала как минимум на некоторых из крупных мероприятий, последовавших за воцарением Калигулы. На двух пиршествах, состоявшихся, по-видимому, в августе 37 г. н. э. – в консульство Клавдия, Калигула поил и кормил все сенаторское и всадническое сословия вместе с женами и детьми. Мессалина, чей отчим был сенатором, вполне могла находиться среди гостей, отведать разные блюда, выставленные на столах, и получить один из дорогих платков красного тирского пурпура, которые Калигула раздавал женщинам и детям в качестве праздничных подарков{134}.

Если Мессалина тем летом посещала другие развлечения – театр, скачки, гладиаторские игры, травлю зверей и концерты, ее могло поразить особое положение сестер императора. Мессалина вполне могла наблюдать за тремя сестрами императора – двадцатиоднолетней Агриппиной Младшей, двадцатилетней Друзиллой и девятнадцатилетней Юлией Ливиллой, сидевшими рядом с братом в императорской ложе. Обычно правом занимать эти подчеркнуто почетные места женщины не обладали; но сразу после своего воцарения брат специально пожаловал его сестрам, наряду с другими почестями. Также они были наделены чрезвычайными полномочиями весталок, и народу приказали упоминать их в клятве верности императору. Даже консулы должны были вносить новые предложения в сенат со словами «Да сопутствует счастье и удача Гаю Цезарю и его сестрам!»{135}.

Сидевшие в украшенной венками императорской ложе сестры Калигулы, должно быть, производили на Мессалину чрезвычайно эффектное впечатление. Их лица теперь знал весь мир. Сразу по воцарении брата изображения девушек были растиражированы по всей империи; города заказывали их портреты из мрамора и бронзы, а Калигула чеканил монеты, где они были изображены как божественные олицетворения Безопасности, Мира и Процветания{136}. Будучи ненамного моложе императорских сестер, Мессалина, поглощенная последними приготовлениями к грядущей свадьбе, должно быть, наблюдала за быстрым и головокружительным возвышением этих трех молодых женщин, с которыми ей предстояло породниться, с исключительным любопытством.

Любовь Калигулы к своим сестрам была не просто демонстрацией. Светоний утверждает, что, серьезно заболев зимой 37 г. н. э., именно Друзиллу Калигула назвал наследницей своего империя (imperium)[37]. Калигула не мог надеяться, что Друзилла сможет править от собственного имени (несмотря на все конституционные пертурбации последних пятидесяти лет, подобное оставалось юридически немыслимым); возможно, он планировал, что править будет ее муж Эмилий Лепид – фаворит Калигулы – до того времени, пока будущие дети Друзиллы не смогут взять бразды правления в свои руки{137}.

Тем не менее решение Калигулы было необычным и совершенно беспрецедентным в римской истории. Вскоре пошли слухи о кровосмесительных отношениях между императором и его сестрой. Говорили даже, будто его бабка Антония Младшая однажды поймала их на месте преступления (in flagrante), когда они были еще малолетними и жили в ее доме{138}. Этой истории придавал дополнительной пикантности тот факт, что Антония (не только бабка Калигулы, но и мать Клавдия) умерла менее чем через два месяца после воцарения нового императора, и говорили, что незадолго до смерти она поссорилась с Калигулой по неизвестным причинам. Светоний отмечает слухи современников, будто император велел ее отравить, а Дион Кассий предполагает, что ее принудили к самоубийству{139}.

Конечно, мы не можем исключить, что между Калигулой и его младшей сестрой были недопустимые сексуальные отношения. В то же время несложно представить себе, почему могли распространяться необоснованные слухи об инцесте. Кровосмешение представляло собой одно из величайших табу римского общества; оно считалось «мерзостью» и «святотатством», попранием природы и божественного закона. В этом контексте обвинение в инцесте служило непосредственным доказательством тиранического пренебрежения Калигулы законами и нравами праотцов. Ассоциация между инцестом и тиранией в римском сознании усиливалась благодаря осведомленности о кровосмесительных браках в некоторых восточных царских династиях, в первую очередь в Египте, где Птолемеи использовали браки между братьями и сестрами, чтобы «очистить» род и приобщить правителей к мифологически кровосмесительным богам. Обвинения в инцесте наводили на мысль, что император пренебрегает самыми глубинными принципами своего народа и готов превратится в сумасбродного восточного деспота{140}.

Еще более значимую роль в обвинениях против Калигулы и Друзиллы, вероятно, сыграла присутствующая в римском сознании связь между женской властью и женской сексуальностью. Неудивительно, что необычайное восхождение Друзиллы к власти вызвало сплетни о ее сексуальных отношениях с братом; римляне просто предполагали, что она сделала свою карьеру через постель. Те же опасения по поводу связи между сексом и властью впоследствии настигнут и саму Мессалину.


К январю 38 г. н. э. – года свадьбы Мессалины – Калигула оправился от болезни. Схватка императора со смертью нарушила непрерывное веселье, которым были отмечены первые восемь месяцев его правления. То ли внезапно осознав свою уязвимость, то ли воспользовавшись тем, что его болезнь погрузила двор в атмосферу смятения и тревоги, Калигула использовал свое выздоровление как возможность для переворота.

Первым делом он избавился от Тиберия Гемелла, внука предыдущего императора и единственного значимого соперника Калигулы в доме Цезаря. Калигула обвинил Гемелла в заговоре против него и приказал ему покончить с собой. Гемеллу, которому было всего восемнадцать, пришлось расспрашивать центуриона, «куда лучше метить, чтобы ударить наверняка и тем прервать свою жалкую жизнь». Как отметил иудейский философ Филон, два года спустя побывавший при императорском дворе в составе посольства от общины александрийских евреев, «бедный юноша, усвоив свой первый и последний урок, стал самоубийцей поневоле»{141}. Самоубийства также потребовали от префекта преторианцев Макрона, обвиненного в том, что он хвастался своей ролью в воцарении Калигулы: «Мол, Гай [Калигула] – мое творенье, и мое участие в его рождении, пожалуй, большее и уж во всяком случае не меньшее, чем собственных родителей» – и от Силана, бывшего патрицианского наставника императора{142}.

Светоний утверждает, будто Клавдия тоже обвинили в причастности и что «Гай оставил его в живых лишь на потеху себе»{143}. В действительности к началу 38 г. н. э. положение Клавдия было вполне безопасно. Он не пользовался властью при Тиберии, возвышением своим был полностью обязан Калигуле, ему было уже под пятьдесят, он был известен своими немощами и только недавно стал сенатором – казалось, он не составлял реальной конкуренции своему племяннику. Если эти первые неспокойные месяцы года и изменили его новое положение при дворе, то лишь упрочили его, и дальнейшему укреплению послужила свадьба с завидной невестой Мессалиной в том же году.

Если Мессалина и улавливала какие-то остаточные тревоги при императорском дворе в следующие месяцы после свадьбы, она вряд ли была всецело поглощена ими. В конце концов, она была занята знакомством с новообретенным супругом и тем, что, по сути, стало ее новым делом. Клавдий содержал как минимум три дома: городской дом в Риме, имение за городом и виллу у Неаполитанского залива. В каждом трудился обширный штат рабов. Ответственность за управление ими теперь легла на юную новобрачную. Обязанности Мессалины не были исключительно домашними: от нее ждали также, что она будет вращаться в свете и принимать гостей, поддерживая социальные связи, которые могли бы укрепить положение ее мужа при дворе.

Позже в тот же год еще большего внимания от молодоженов потребует новая трагедия: 10 июня умерла Друзилла{144}. Горе Калигулы из-за потери любимой сестры было всепоглощающим. Был объявлен всеобщий траур, требовавший прекращения всех общественных дел и частных увеселений, и насаждался он железной рукой. Все собрания и суды были отложены; развлечения отменялись без исключения; термы были закрыты; смех запрещен. Одного уличного торговца, продававшего теплую воду для смешивания с вином, обвинили в государственной измене и казнили{145}.

В память о Друзилле Калигула учредил беспрецедентные почести. Каждый год в честь дня ее рождения должен был отмечаться пышный квазирелигиозный праздник с пиршествами для сенаторов и всадников. В здании сената должны были установить ее золотое изображение, и еще одну золотую статую (равную по высоте изваянию самой богини) – в храме Венеры Прародительницы, мифологического матриарха династии Юлиев.

Один сенатор (дальновидно проникнув в мысли Калигулы) заявил, поклявшись жизнями своих детей, что видел, как Друзилла вознеслась на небо и беседовала непосредственно с богами. Эта авантюра принесла ему миллион сестерциев, и Друзиллу тут же обожествили; она стала первой женщиной в римской истории, причисленной к бессмертным[38]. Друзилле следовало воздвигнуть святилище и назначить двадцать жрецов и жриц, при этом женщины, принося официальное свидетельство под присягой, всякий раз должны были клясться именем божественной Друзиллы. По приказу Калигулы по всей империи воздвигли святилища Друзиллы. Ей поклонялись либо как «Новой Афродите», либо как «Пантее» – «всебогине»{146}. Египет пошел дальше, переименовав в память о ней один из месяцев в «друзиллей»{147}.

До 38 г. н. э. самой почитаемой женщиной в римской истории была Ливия, жена Августа: престарелая государственная деятельница, умершая в 86 лет, непогрешимо целомудренная матрона, сделавшая публичное шоу из ткачества тог для мужа. Теперь это место заняла Друзилла, женщина, которой, вероятно, не было и двадцати двух лет, овеянная слухами о прелюбодействе и инцесте. На эту перемену вполне могла обратить внимание юная Мессалина.

Вероятно, Мессалина и другие придворные испытали облегчение, когда убитый горем Калигула удалился из города. Сначала он отправился на Альбанские горы за пределами Рима, а затем, обнаружив, что горе преследует его и там, двинулся вниз по побережью к Неаполитанскому заливу, после чего отплыл за море в Сицилию. Двор получал тревожные сообщения о его поведении: он отрастил волосы и бороду и всецело предался пьянству и азартным играм{148}. Эти отчеты были не вполне справедливы; Калигула находился на Сицилии по официальным государственным делам, проверяя ряд общественных строительных проектов{149}. Но пока сицилийские города восхваляли императора как своего покровителя, в Риме отсутствие императора продолжало восприниматься как признак эгоистичной, неконтролируемой и чуждой римлянам скорби.


Когда осенью Калигула вернулся в Рим, он еще больше окунулся – вместе с придворными – в жизнь, полную наслаждений, расточительности и погони за острыми ощущениями. Пиры (на которые теперь приглашали Мессалину) стали еще более пышными, гостям на них подавали «хлеб и закуски на чистом золоте»{150}. Как-то один вечер увеселения обошелся в 10 миллионов сестерциев{151}. Плиний Старший впоследствии вспоминал, как увидел Лоллию Паулину, знаменитую красавицу и богатую наследницу, на которой Калигула летом того же года женился, на обычном обеде по случаю помолвки, сияющую в свете ламп украшениями стоимостью около 40 миллионов сестерциев, что в сорок раз превышало общий имущественный ценз, требовавшийся для членства в сенате. Она была усыпана изумрудами и жемчугом, вспоминал он, так что «…вся голова ее была увита переливающимися нитями этих камней, которые сверкали на ней в волосах, придерживаемых драгоценными заколками, на ушах, на шее, увешанной ожерельями, на пальцах»{152}.

Калигула был не из тех, кто позволил бы жене перещеголять себя. Император появлялся на пирах в нарядах, недостойных, по словам Светония, «не только римлянина и не только гражданина, но и просто мужчины и даже человека». То он надевал женское шелковое платье со множеством браслетов и изящными сандалиями; то наряжался в специальный церемониальный костюм полководца для триумфа, хотя никогда не воевал; то (чему свидетель его современник, посол Филон) принимал облик бога или героя – Геркулеса, Дианы, Меркурия, Юноны, Аполлона, Марса или возлюбленной Марса Венеры, Нептуна, Диониса и, наконец, Зевса{153}. Переодевания для Калигулы были игрой с сакральными табу гендера, политики и религии.

Жизнь двора Калигулы строилась на демонстративном потреблении. Светоний утверждает, что почти три миллиарда сестерциев, унаследованных им от бережливого Тиберия, «он промотал меньше чем в год»[39]{154}. Мессалина, хотя она всегда была богата и теперь вышла замуж за родственника императора, не могла потягаться с такой женщиной, как Лоллия Паулина. Клавдия обошли в завещаниях и Август, и Тиберий: от Августа ему досталось лишь восемьсот тысяч сестерциев, от Тиберия два миллиона{155}. Это наследство, даже вместе взятое, не составляло и десятой части стоимости изумрудно-жемчужного гарнитура Лоллии. Хотя Клавдий унаследовал как минимум три имения от отца и, возможно, получил также часть имущества матери после ее смерти в 37 г. н. э., денежный поток оставался проблемой. Когда в 40 г. н. э. Калигула потребовал от дяди стать жрецом его собственного культа – или, скорее, поклонения его нумену (numen) или гению (genius), – Клавдию пришлось одолжить из государственной казны восемь миллионов сестерциев за вступление в жреческий сан, заложив, а впоследствии потеряв, часть своего имущества[40]. Необходимость равняться на Калигулу оставила Клавдия банкротом{156}.

Мессалина и сама была богата. Она унаследовала солидное состояние после смерти отца и, возможно, плюс к приданому получила дополнительные средства от матери и других родственников. Бóльшая часть ее имущества оставалась под ее контролем даже после вступления в брак и, таким образом, разорение Клавдия ее не затрагивало, но тем не менее финансовый кризис мог вызвать напряжение в семье[41]{157}. Мессалину, вполне возможно, возмущала необходимость содержать престарелого мужа из средств собственного наследства; а ему, вероятно, было неуютно в любой ситуации, подчеркивающей его финансовую зависимость от жены, и, если семье пришлось ограничить свои расходы после разорения в 40 г. н. э., это должно было мешать попыткам Мессалины произвести впечатление на демонстративно блестящий двор. Кроме того, как будет ясно впоследствии, у Мессалины росло пристрастие к материальной роскоши и красивым вещам.


Бесконечные ежевечерние пиры за счет оскудевающей императорской казны стали для Калигулы превосходной ареной, где он мог потакать своей склонности к смешению удовольствия и боли. Как-то он казнил сына одного человека, а после казни пригласил отца на обед, усердно демонстрируя перед ним гостеприимство, рассказывая ему анекдоты и ожидая, что он засмеется. В другой особо разгульный вечер Калигула, говорят, внезапно начал хохотать. Когда консулы стали его спрашивать, чему он смеется, император ответил: «А тому, что стоит мне кивнуть, и вам обоим перережут глотки!»{158}

Клавдий был идеальной мишенью для излюбленных шуток Калигулы на пирах. Если Клавдий опаздывал, ему приходилось бороться за место; несмотря на его номинальное старшинство, никто в компании не уступал ему места, и дядя императора был вынужден обходить пиршественный зал в унизительных поисках последнего свободного ложа. Если, как это часто бывало с Клавдием, он задремывал после обеда, сотрапезники забрасывали его косточками от фиников и оливок, придворные шуты хлестали его, чтобы разбудить, а какие-нибудь шутники могли потихоньку напялить ему на руки сандалии и дожидаться, когда он проснется и попытается протереть ими глаза{159}.

Мессалина должна была присутствовать на многих подобных пирах, наблюдая, как они становились все более разнузданными[42]. Смеялась ли Мессалина вместе с обидчиками своего мужа, когда они с Клавдием искали свободное место или когда она, возлежа рядом с ним, ощущала холодок от взмахов шутовской плети, или чувствовала себя униженной, сказать невозможно.

Неудивительно, что разговоры о расточительности Калигулы и его психологическом садизме переплетались со слухами о сексуальной развращенности. Было известно, что он водит компанию с малопочтенными личностями; он обедал с колесничими на конюшнях своей любимой команды и общался с актерами, приветствуя их в театре поцелуями[43].

Удовольствие, которое получал Калигула, наблюдая унижение других, похоже, в самом деле распространялось и на его половую жизнь. Наклоняясь поцеловать в шею свою очередную любовницу, он не упускал шанс прошептать: «Такая хорошая шея, а прикажи я – и она слетит с плеч!»{160} В распоряжении Калигулы было множество социально приемлемых любовниц – актрис, танцовщиц, рабынь и проституток, женщин, чья сексуальная честь и даже телесная автономия, как считалось, не предполагает защиты законом, – но Светоний утверждает, что он находил особенное удовольствие в том, чтобы растлевать и унижать замужних патрицианок.

Обычно он приглашал их с мужьями к обеду и, когда они проходили мимо его ложа, осматривал их пристально и не спеша, как работорговец, а если иная от стыда опускала глаза, он приподнимал ей лицо своею рукою. Потом он при первом желании выходил из обеденной комнаты и вызывал к себе ту, которая больше всего ему понравилась, а вернувшись, еще со следами наслаждений на лице, громко хвалил или бранил ее, перечисляя в подробностях, что хорошего и плохого нашел он в ее теле и какова она была в постели{161}.

Немногим больше уважения император демонстрировал по отношению к женщинам, на которых был женат. Первая жена Калигулы умерла бездетной еще до его восшествия на престол и между 38 и 39 гг. н. э., после чего он женился еще трижды, скоропалительно и неудачно. Его брак со второй женой, Ливией Орестиллой, был заключен на ее свадьбе с другим мужчиной. Возлежа на свадебном пиру напротив счастливого жениха, он, как говорят, повернулся к нему и заявил: «Не лезь к моей жене!» – а затем приказал забрать чужую невесту себе в дом. Такое начало не предвещало супружеского счастья. Через несколько месяцев брак дал трещину, и Калигула, подозревая Орестиллу в том, что она сохранила отношения с первым мужем, отправил чету в изгнание{162}.

Третью жену, знаменитую красавицу и богачку Лоллию Паулину, Калигула в том же году вызвал из восточных провинций, где ее тогдашний муж командовал императорскими войсками, и женился на ней сам. Вскоре он заподозрил Лоллию в бесплодии и весной 39 г. н. э. развелся с ней{163}.

С четвертой женой у Калигулы выбора не было; Милония Цезония была как минимум на сносях, а возможно, и успела родить ребенка от Калигулы прежде, чем он в конце 39 г. н. э. женился на ней{164}. Новая императрица не была ни прекрасна, ни молода, однако имела странное влияние на Калигулу. Светоний обвиняет Цезонию в применении приворотных зелий, и даже самого Калигулу, похоже, беспокоила ее власть над ним: говорят, что он неоднократно угрожал ей пытками, чтобы выведать, чем она его так приворожила. Они, судя по всему, составляли хорошую пару по своим наклонностям: Цезония отличалась, по словам Светония, «сладострастием и расточительностью». Рассказывает Светоний и о том, как она выезжала вместе с Калигулой на военные смотры, переступая гендерные границы – будучи в солдатском плаще, шлеме и с копьем, и как она по приказу императора появлялась голой перед собравшимися друзьями{165}.

Истории об императорском сексе всегда несколько подозрительны; рассказы о том, что происходит за закрытыми дверями, трудно опровергнуть, и быстрее всего распространяются самые похабные слухи (как будет и с Мессалиной). Невозможно установить, действительно ли Калигула перепробовал жен своих придворных, а если он это делал, опасалась ли Мессалина, что он выберет ее. Но Калигула безусловно обрюхатил Цезонию – замужнюю женщину сенаторского сословия с тремя дочерями от первого мужа – задолго до их свадьбы. В первый год своего брака Мессалина могла прийти к убеждению, что небольшая осторожная супружеская измена вполне допустима в высших эшелонах двора Калигулы.


Когда весной 39 г. н. э. беременная Цезония начала занимать все более прочное место в сердце Калигулы, Мессалина, вероятно, присоединилась к остальным придворным, гостившим на Неаполитанском заливе, перебравшись на виллу, которой владел там Клавдий, и наслаждаясь радостями жизни.

У Калигулы имелись увеселительные корабли, построенные для развлечений на воде. Светоний пишет, что они были «с жемчужной кормой, с разноцветными парусами, с огромными купальнями, портиками, пиршественными покоями, даже с виноградниками и плодовыми садами всякого рода»{166}. Это описание можно было бы принять за гиперболу, если бы две такие прогулочные баржи с надписями, содержащими имя Калигулы, не были обнаружены затонувшими на озере, известном как Зеркало Дианы, близ императорской виллы за пределами Рима. Каждое из этих судов было более 60 м в длину, стены и палубы были украшены мозаиками и инкрустациями из цветного мрамора. На борту одного из кораблей был храм с портиками, мраморными колоннами с канелюрами и скульптурными фризами. Другой был оборудован всеми приспособлениями для пиршеств. Вода для плавучего банного комплекса подогревалась с помощью отопительной системы и вытекала из бронзовых кранов. Черепица на крыше храма, портики и обеденные залы были покрыты золотом{167}. В Кампании общество, в котором, вероятно, вращалась Мессалина, проводило долгие ленивые дни на подобных судах, плавая вдоль побережья с музыкантами и танцорами, развлекавшими их на борту, рано приступая к ужину и покидая столы поздно в ночи.

Но в то лето у Калигулы на уме был еще более амбициозный проект: у него зародилось желание построить мост через залив и триумфально проехать по нему. Эта процессия должна была стать одной из самых сюрреалистических и дорогостоящих в истории Рима{168}.

Корабли, построенные или реквизированные, стояли на якоре в два ряда через весь залив от Бай до Путеол – расстояние примерно в 3,6 км. Затем вереницу кораблей засыпали землей и превратили в подобие Аппиевой дороги, с домиками и местами для привала, снабжавшимися пресной проточной водой. По завершении приготовлений Калигула, облачившись в нагрудный доспех Александра Македонского (по крайней мере, он сам так утверждал) и военный плащ из золотого или пурпурного шелка, расшитого индийскими самоцветами, въехал на мост в Байях. Он принес жертвы Нептуну и богине Зависти и во главе большой колонны солдат поскакал к Путеолам.

На следующий день он проехал назад на колеснице, запряженной скаковыми лошадьми; за ним следовала процессия придворных – Мессалина и Клавдий почти наверняка были среди них – в цветистых одеждах. Позади них шла преторианская гвардия, затем следовали пленные и триумфальные трофеи и, наконец, обычная публика. Добравшись до середины моста, он поднялся на возвышение и обратился к своим «войскам». Он раздал им деньги и похвалил их за храбрость, за перенесенные трудности и опасности и за чудесный переход моря пешком. Затем вся компания принялась пировать на мосту и на кораблях, стоящих на якорях вокруг. На холмах по всему побережью были зажжены тысячи факелов, освещавших полукружье бухты, словно театр. Это было впечатляющее зрелище для любого наблюдателя, но на молодую женщину, такую, как Мессалина, оно должно было произвести особое впечатление.

В некотором смысле, конечно, бухта и была театром – и представление не закончилось. Затем, «насытившись пищей и изрядно перепив вина», Калигула стал бросать сотрапезников с моста, сталкивая тех, кто пытался ухватиться за рули, обратно в воду веслами или лодочными баграми. Когда ему и это надоело, он использовал быстроходный корабль с острым тараном, чтобы потопить некоторые суда, стоявшие на якоре близ моста для пира.

Объяснения действий Калигулы сильно разнятся между источниками (и даже в пределах одного и того же источника). Иудейский историк Иосиф Флавий рассматривает этот проект и как признак безумия императора, и одновременно как его стремление к божественному статусу; Сенека – как признак безумия и стремления к тирании восточного типа[44]. По мнению Диона, Калигула задумал это мероприятие как выражение критики по поводу недостаточности традиционного триумфа в республиканском стиле. Светоний предполагает, что он хотел посоперничать с персидскими царями Ксерксом и Дарием, которые (во время военных походов) сооружали аналогичные мосты через Геллеспонт и Босфор, или что он надеялся вестями о своей затее запугать британские и германские племена и заставить их себе подчиниться. Впрочем, Светоний упоминает и о другом объяснении, услышанном от своего деда, который должен был застать это событие: Тиберий, не уверенный в способностях Калигулы быть правителем, обратился к астрологу, а тот предрек, что мальчик скорее на конях проскачет через Неаполитанский залив, чем станет императором. Калигула отчаянно пытался доказать, что астролог ошибся в обоих пунктах{169}.

Каковы бы ни были мотивы Калигулы, история с мостом – и с насилием под конец – не была продуктом иррационального безумия. На самом деле она идеально укладывается в логику более широкой программы его политического послания. Калигула знал: больше всего в абсолютном правителе пугает – и фактически определяет абсолютную власть – не власть наказывать жестоко, а власть наказывать по своему произволу. На публике и наедине, в постели и за обедом Калигула любил напоминать своим подданным о том, что они полностью подвластны его малейшему капризу. Его действия в Неаполитанском заливе летом 39 г. н. э. были окончательной проверкой его теории: вначале Калигула преследовал, казалось бы, иррациональные цели, затем воплотил их в необычайную, сверхъестественную реальность. Он развратил гостей чувственными наслаждениями, он усыпил их бдительность музыкой и вином. Наконец, без всякого предупреждения он продемонстрировал произвол и неотвратимую власть над их жизнью и смертью.

Напряженность обстановки, в которой Мессалина провела первые годы своего брака и которая стала ее школой придворной политики, невозможно преувеличить. Это был мир постоянной сенсорной перегрузки; мир роскоши, физических наслаждений, показухи и соперничества в демонстративном потреблении, чего не могли себе позволить Клавдий с Мессалиной. Это был также мир, полностью зависящий от произвольных прихотей его лидера. Мир садизма, унижений, сексуальных домогательств, интриг при императорском дворе и сплетен на Форуме. И самое большое коварство крылось, пожалуй, в том, что это был мир неослабевающей тревоги.

VII
Король умер, да здравствует король!

Правителям, говорил он, живется хуже всего: когда они обнаруживают заговоры, им не верят, покуда их не убьют.

Светоний. Домициан, 21

Сентябрь положил внезапный конец светскому сезону лета 39 г. н. э. В первые дни нового месяца действующие консулы были по приказу Калигулы низложены; их фасции, символы их конституционной власти, были сломаны, что довело одного из них до самоубийства{170}. Затем совершенно внезапно Калигула объявил о своем намерении немедленно отправиться на север, через Альпы, к Рейну.

Северный поход, по-видимому, планировался уже в течение какого-то времени: Светоний говорит о сборе новых легионов и большого количества вспомогательных войск. Все предыдущие императоры так или иначе проявили себя в боях, и память о героизме отца и деда в Германии, должно быть, не давала покоя Калигуле.

Отъезд его, однако, был неожиданным, а темпы продвижения удивительно быстрыми. Преторианцам приходилось, отбросив гордость, грузить свои знамена на вьючных животных, чтобы не отстать. Жителям городов по пути приказали обрызгивать дороги водой, чтобы не поднимались облака пыли, мешавшие двигаться лошадям и людям. Позади Калигулы и его солдат двигалась большая свита: гладиаторы, актеры и узкий круг придворных, в котором присутствовали сестры императора, Агриппина и Юлия Ливилла, а также вдовец Друзиллы Эмилий Лепид{171}. Клавдий и Мессалина – чья первая беременность, вероятно, уже была заметна – остались в Риме[45].

Официальным поводом к северному походу Калигулы было усмирение германских племен, которые, в результате ухудшения дисциплины в пограничных легионах, слишком долго находившихся под командованием одного и того же недостаточно строгого наместника, все чаще совершали набеги на римские территории. К концу октября, однако, до Мессалины и Клавдия в Риме дошли слухи о совсем ином мотиве, куда лучше объяснявшем внезапное объявление и беспрецедентную спешку похода Калигулы. Гней Корнелий Лентул Гетулик, долгое время бывший наместником Верхней Германии, был казнен – не за пренебрежение дисциплиной, а за заговор против императора{172}.

К концу октября жрецы в Риме приносили жертвы в благодарность богам – «за обнаружение нечестивого умысла Корнелия Лентула Гетулика на Цезаря Августа Германика [Калигулу]»[46] – но дело было далеко не закончено{173}. Гетулик уже успел проявить себя как проницательный политик; он пережил падение своего близкого соратника Сеяна, послав Тиберию завуалированные угрозы относительно уровня поддержки в легионах под его командованием{174}. Возможно, последовавший кризис стал результатом его неудачной отчаянной попытки спасти собственную голову.

Вслед за казнью Гетулика в заговоре были обвинены еще трое: сестры Калигулы Агриппина и Юлия Ливилла, а также вдовец Друзиллы Эмилий Лепид. Утверждалось, что Эмилий Лепид состоял в связи с обеими сестрами своей покойной жены и они вместе планировали убить Калигулу и возвести на трон Эмилия Лепида. Доказательство вскоре обнаружилось – или было сфабриковано – в виде тайных писем, почерк которых якобы совпадал с почерком заговорщиков. Все трое были обвинены в измене перед поспешно созванным императорским судом.

Калигула велел послать три меча – по одному на каждого предателя – в храм Марса Мстителя в Риме. По-видимому, именно прибытие этих сувениров из северного похода Калигулы стало для Мессалины первой вестью о драме, разыгравшейся в ту зиму на Рейне. Вскоре подтверждение явилось и в лице самой Агриппины. Калигула казнил Эмилия Лепида и приговорил своих сестер к ссылке на те же бесплодные острова, где умерли их мать и бабка. Но вначале он отправил Агриппину в Рим, потребовав, чтобы всю дорогу она несла прах своего предполагаемого любовника{175}. Калигула был привязан к сестрам, своим единственным близким кровным родственницам, выжившим после расправы с их семьей, – убеждение, что они его предали, должно было быть для него невыносимо. Кара, которую он наложил на Агриппину, была мастер-классом по публичному унижению и психологической мести.

Калигула, возможно, страдал паранойей, но также не исключено, что зимой 39 г. н. э. Эмилий Лепид, Юлия Ливилла и Агриппина действительно замыслили заговор. В тот же сезон состоялся брак императора с Цезонией и родился их ребенок – дочь, которую Калигула назвал Юлией Друзиллой в честь покойной сестры. Император обожал девочку, она была его первенцем и единственным законным ребенком. Он также кристально ясно обозначил свои виды на ее будущее величие: вскоре после рождения Друзиллы Калигула принес ее на Капитолий и, положив ее на колени одной из культовых статуй, вверил ее богам как своего рода божественное приемное дитя{176}.

До рождения Друзиллы каждый из троих предполагаемых заговорщиков мог питать надежды либо получить императорский титул, либо дать жизнь будущему императору. В качестве доверенного лица своей жены Эмилий Лепид весной 37 г. н. э. был назван наследником Калигулы, а когда в декабре того же года Агриппина родила сына, она попросила Калигулу выбрать ему имя – надеясь, что он даст ему собственное имя Гай в знак будущего покровительства. Догадавшись о ее намерении, тот предложил имя Клавдий – издевательская шутка и предложение, которое Агриппина тут же отвергла{177}. Вместо этого она назвала сына Нероном. С рождением дочери, продолжавшей собственную родословную Калигулы по прямой, и возможностью появления следующих детей, группа, должно быть, почувствовала, что в отсутствие быстрого и решительного вмешательства эти перспективы ускользают.

Обвинения в трехстороннем прелюбодеянии более сомнительны. При Ранней империи было принято приплетать к политическим обвинениям сексуальные – особенно когда эти обвинения выдвигались против женщин. Став императрицей, Мессалина сама будет использовать эту стратегию; и потом она обернется против нее. Даже современники воспринимали эти обвинения как политически мотивированный вымысел. Осуществленная Августом реформа законодательства о прелюбодеянии предписывала мужу не оставаться в браке с осужденной прелюбодейкой, а женщине, осужденной за прелюбодеяние, не вступать в повторный брак; возвращение Юлии Ливиллы к своему прежнему мужу и быстрый повторный брак Агриппины после того, как их вернули из ссылки в 41 г. н. э., доказывают, что с сестер сняли обвинения в прелюбодеянии, как и в государственной измене.

Внезапное публичное падение Агриппины и Юлии Ливиллы должно было особенно шокировать Мессалину. Это были женщины ненамного старше ее, знакомые ей лично и казавшиеся успешными участницами дворцовых политических игр. Возможно, эти женщины прежде служили ей образцами – в том, как себя вести, как пользоваться властью и как, будучи женщиной, выживать при дворе Калигулы.

После прибытия Агриппины в Рим сенат получил от императора письмо. Там содержалось официальное уведомление, что заговор раскрыт, опасность предотвращена, а участники наказаны. Сенат ринулся действовать, восхваляя Калигулу за прозорливость, благодаря богов за его спасение и постановив устроить ему триумфальную овацию за «победу» над заговорщиками. Собрали делегацию, чтобы отправить ее в зимний лагерь Калигулы в Лугдунуме (городе, где родился Клавдий) и объявить о постановлениях Калигуле лично. Избежав обычного процесса жеребьевки, Клавдия специально выбрали одним из делегатов{178}. Этот шаг оказался ошибочным.

Возможно, примерно в то время, когда Клавдий покинул город и отправился в путешествие, Мессалина ощутила первые родовые схватки. Ее первый ребенок, дочь, получившая имя Клавдия Октавия (в честь своего отца и Октавии, прапрабабки, благодаря которой и у Клавдия, и у Мессалины в жилах текла кровь Августа), скорее всего, родился в бурную, полную потрясений зиму 39/40 г. н. э.

Мессалина должна была получить самую современную медицинскую помощь, какую только могла предложить империя. Но, как и в любом обществе в те давние времена, роды были делом рискованным. С первых признаков родовых схваток за Мессалиной наблюдала команда не менее чем из трех чрезвычайно опытных повитух{179}. В случае осложнений вызвали бы врача-мужчину. Домашние рабы сновали туда-сюда, принося оливковое масло, теплую воду, свивальники, одеяла, размягченные морские губки, подушки и средства для восстановления сил со свежими ароматами: мяту, яблоки, айву, дыню, ячмень, огурец, лимон, даже свежую землю. Выбрали комнату – прохладную, но не холодную, просторную, но не такую огромную, чтобы посреди римской зимы по ней гуляли сквозняки, – и подготовили ее. Внесли родильный стул и постелили две кровати – одну твердую и низкую для родов, другую мягкую, с горой подушек и одеял. На этой кровати Мессалина будет отдыхать после родов – если выживет.

Ювенал в шестой сатире бичует богатых римлянок за нежелание испытывать риски беременности и терпеть роды. «На позолоченном ложе едва ль ты найдешь роженицу», – презрительно фыркает он со всей самоуверенностью мужчины, которому никогда не придется рожать{180}. Ювенал преподносит это как доказательство морального упадка и забвения женского долга, но страх родов, их болей, осложнений и потенциальной смертельной опасности поистине имел основания, особенно для молодой первородящей матери вроде Мессалины.

Естественные тревоги в связи с рождением первого ребенка Мессалины должны были усугубляться атмосферой в Риме и в доме Клавдия в ту зиму. Кризис на Рейне спровоцировал полную реорганизацию внутри ближнего круга императора, но, пока Калигула оставался вне города, трудно было понять, какую форму он примет. Сведения, которые по капле просачивались осенью того года: внезапный отъезд Калигулы, объявление о казни Гетулика, прибытие трех мечей в храм Марса Мстителя, появление Агриппины и, наконец, письмо императора в сенат – не могли не способствовать взрывоопасной атмосфере неизвестности и паранойи.

Полностью последствия неудавшегося заговора для Мессалины и ее растущей семьи станут ясны только по возвращении Клавдия в Рим из Лугдунума. Император, как оказалось, не одобрил участия своего дяди в сенаторской делегации. Его реакция оказалась настолько враждебной, что, как утверждает один из современников, когда Клавдий прибыл, Калигула прямо в одежде бросил его в реку{181}. Это, вероятно, легенда, но ярость Калигулы из-за присутствия его дяди в составе делегации, несомненно, была велика, и, по мнению Светония, в ту зиму в Галлии жизни Клавдия угрожала нешуточная опасность.

Предлагаемое Светонием объяснение реакции Калигулы неубедительно. «Гай был в диком негодовании и ярости, – пишет он, – оттого что к нему нарочно прислали его дядю, словно к мальчишке для надзора»{182}. Хотя чувство, что к нему относятся свысока, возможно, и добавило масла в огонь гнева Калигулы, истинной причиной, вероятно, была связь Клавдия с заговорщиками. Он точно так же приходился дядей Агриппине и Юлии Ливилле, как и Калигуле; при других обстоятельствах – если бы его не игнорировали настолько в семейных кругах и если бы он сопровождал императора в его первоначальном походе на север той осенью, а не остался в Риме – он мог бы легко оказаться замешанным в заговор.

Свое отречение от Клавдия Калигула сопроводил директивой сенату: не оказывать новые почести членам семьи его отца{183}. Смена караула состоялась. Родная семья Калигулы, сыгравшая столь важную роль в создании его имиджа на раннем этапе, пала, и теперь будущее императорского двора было связано с Милонией Цезонией и их дочерью.

Новости о приеме Клавдия в Лугдунуме вряд ли были приняты хорошо, когда по прибытии в Рим он сообщил их своей жене. Мессалина, скорее всего, только что перенесла самый опасный послеродовой период, ее грудь все еще была туго и неудобно перетянута повязками, пропитанными вяжущими средствами для остановки выработки молока, которое уже не было нужно, так как Октавию препоручили кормилице по имени Илария{184}. Мессалине приходилось думать о своем новообретенном положении при дворе и будущем новорожденного. Ее супруг, как она знала, был обязан своим положением, своим престижем – скорее всего, даже своим браком с ней – исключительно благоволению Калигулы. Недавний поворот событий мог навлечь на их новую семью катастрофу.

Возможно, именно благодаря связям Мессалины удалось предотвратить подобный кризис. После высылки Агриппины заботу о ее сыне Нероне поручили Домиции Лепиде (матери Мессалины и тетке Нерона по отцу)[47]{185}. С учетом того что будущие перспективы Нерона, скорее всего, были мотивом заговора 39 г. н. э., передача мальчика на воспитание Домиции Лепиде предполагает, что родственники со стороны Мессалины по крайней мере сохранили доверие Калигулы.


Мессалина и Клавдий цеплялись за свое положение в истеблишменте Калигулы, висевшее на волоске. Но казалось, что сам истеблишмент вокруг них стал рушиться.

Император оставался на севере еще несколько месяцев, и в его отсутствие до города доходили лишь слухи о его странном поведении на фронте{186}. Говорили, что Калигула, вместо того чтобы сражаться с врагом, послал собственных германских телохранителей прятаться в лесах за Рейном, а после обеда выехал охотиться на них со свитой друзей и преторианцев. В других сообщениях утверждалось, что он приказал выбрать и убить самых богатых галлов, чтобы компенсировать свои проигрыши в кости; что он велел рубить деревья и выставить их как триумфальные трофеи[48]; что он хотел полностью истребить целых два легиона или по крайней мере казнить каждого десятого. Возможно, самая своеобразная история из всех – о том, как Калигула повел свои войска на побережье Ла-Манша, выстроил их боевыми рядами и приказал им собирать раковины: это трофеи, утверждал он, которые океан задолжал Риму.

Достоверность и источники этих историй служат предметом оживленной дискуссии в науке; некоторые видели в них искаженные сообщения о попытках укрепить границу или о мятеже войск, не захотевших переправляться за море в Британию. Реальная история, стоящая за действиями Калигулы на фронте, для переживаний Мессалины в Риме той зимой не столь важна. Слухи о взбалмошном поведении императора, последовавшие за вызванным заговором переполохом, должны были усугубить атмосферу тревожности и неопределенности, царившую в городе в начале 40 г. н. э.

Когда в ту весну пришло известие о том, что Калигула покинул Галлию и едет на юг, оно было встречено со смесью облегчения и трепета. Вероятно, чтобы оценить настрой императора, или польстить ему, или, возможно, в ответ на возрастающую нестабильность в городе сенат снарядил большую делегацию, которая должна была встретить Калигулу по пути и умолять его поторопиться с возвращением в Рим. Его ответ был недвусмысленным. «Я приду, да, приду, и со мною – вот кто!» – крикнул он и похлопал по рукояти своего меча{187}. Затем последовала официальная прокламация: император возвращается, но только для тех, кто на самом деле желает его возвращения, – для всадников и народа; для сената он отныне не будет ни принцепсом, ни гражданином.

К маю Калигула добрался до окрестностей Рима, принял участие в жертвоприношении, устроенном жрецами из коллегии Арвальских братьев в их священной роще за стенами города, и встретился в своем дворце у Тибра с делегацией евреев, обеспокоенных недавними погромами в Александрии{188}. Калигула, однако, не вступил в сам город. То ли избегая городской жары, то ли, может быть, предвкушая официальный триумфальный въезд после своих «побед» на севере, он старался не пересекать священную границу Рима. Вместо этого он продолжил путь вдоль побережья в Кампанию{189}.

Пока Калигула продолжал избегать города и сената, переезжая из одной роскошной виллы в другую, слухи множились еще обильнее и быстрее, чем прежде. Говорили, что он хочет перенести столицу из Рима в Анций или в Александрию; что он планирует перебить весь сенат; что он ведет две тетрадки, одна из которых озаглавлена «Меч», а другая «Кинжал», где составляет длинные списки имен и делает заметки о тех, кого намерен казнить{190}. Казалось, конец 39 г. н. э. нанес фатальный удар и без того непрочным отношениям Калигулы с аристократией – ее обеспокоенность чувствуется в характере этих слухов.

Хотя Калигула утверждал, что всадники и плебеи жаждут его возвращения в город, отношения императора с народом становились все более напряженными. В 40 г. н. э. он ввел новые налоги на самое необходимое: еду, таверны, бордели и правовые процедуры{191}. С общественными протестами он боролся, сочетая полицейскую жестокость с типичными для него психологическими сигналами: говорят, в особенно жаркие дни по его приказу убирали навесы, затеняющие амфитеатр, и запирали выходы, оставляя людей под палящим солнцем{192}.

После почти годичного отсутствия Калигула наконец вновь вошел в город 31 августа 40 г. н. э., в свой двадцать восьмой день рождения{193}. Он сразу же вознамерился изменить характер своей императорской власти. До того момента старая сенаторская аристократия играла решающую, пусть и парадоксальную, роль в определении власти Юлиев-Клавдиев. Император позиционировал себя как высший сенатор – буквально princeps senatus, т. е. «первый в сенате», – и именно от сенатских голосов официально зависели все его полномочия и почести. Эта система (так хитроумно придуманная Августом) связывала воедино судьбы сената и императора. Она вынуждала императора постоянно подчеркивать почетный статус сенаторского сословия, чтобы сохранять достоинство собственного положения, а сенат хранил верность императору, дабы сохранить свое положение в социальной иерархии, которая насаждалась.

Теперь Калигула демонстрировал свое неуважение по отношению к сложившемуся положению вещей – в буквальном смысле слова на публичной сцене. Август установил сложные правила, регламентировавшие, кому в каких рядах надлежит сидеть в театре и амфитеатре, так что ступенчатые ряды скамей стали иллюстрацией иерархии римского общества. Калигула отменил эти правила, позволив любому немытому простолюдину бороться за передние скамьи, прежде предназначенные для сенаторов{194}. Возникшая в результате толчея стала воплощением императорского обещания перестать защищать статус и честь сената, которое он дал, возвращаясь домой с севера.

Постоянно публично унижая сенат, Калигула нарушал наиболее деликатные соглашения и оказался в трудном положении. Он больше не мог играть роль princeps senatus, но и не мог, учитывая ухудшение его отношений с народом, напрямую выступить в роли народного вождя. Исчерпав традиционные римские модели верховенства, так тщательно переработанные Августом и так добросовестно, пусть и неуклюже, сохраняемые Тиберием, Калигула обратил взор на восток и ввысь, к моделям монархов и богов.

Калигула все чаще отказывался от тоги – универсального знака гражданина мужского пола и республиканского магистрата – в пользу более нетрадиционных нарядов. Чуть более чем за сто лет до этого, в 70 г. до н. э., великий оратор Цицерон считал, что появление обвиняемого в вымогательстве на частной вечеринке в тунике и греческом плаще вместо тоги настолько явно свидетельствовало об испорченности и беспутстве, что включил эту деталь в свою обвинительную речь. Теперь же Калигула являлся в шелках и драгоценностях восточных монархов и надевал (как это было на мосту в Байях) то, что он называл нагрудным доспехом Александра, типичного эллинистического правителя-божества.

От других ожидалось, что и они соответственно изменят свое поведение. В начале своего правления Калигула запретил почтительные церемонии, которыми сенаторы раньше приветствовали императора на публике. Теперь Калигула хотел, чтобы сенаторы падали перед ним ниц, как подданные перед восточными царями. Эти эллинистические монархи позиционировали себя как живые боги – лидеры, чья власть предположительно проистекала не из поддержки их аристократий, а из святости их крови.

Некоторые источники идут еще дальше, утверждая, что Калигула действительно мнил себя божеством{195}. Император, рассказывает Дион, считал себя кем-то вроде Юпитера и всякий раз, слыша удар грома или видя вспышку молнии, придумывал способы ответить вспышкой и грохотом, словно пытаясь доказать, что его нельзя превзойти. По-видимому, он также верил в свою способность общаться с богами напрямую. Светоний сообщает, что ему являлось видение Океана; Дион – что он утверждал, будто разговаривает с лунной богиней Дианой. Однажды, говорят, посреди беседы с сенатором Луцием Вителлием Калигула прервался и спросил его, видит ли и тот Диану. Вителлий опустил глаза и ответил, тщательно подбирая слова: «Только вам, богам, о господин, позволено лицезреть друг друга»{196}.

Заявления, что Калигула действительно верил в свою божественность, мягко говоря, сомнительны. Подобные упреки отсутствуют в древнейших римских источниках, написанных его современниками Сенекой и Плинием в первые десятилетия после убийства Калигулы, которые в остальном демонстрируют крайне враждебное отношение к нему. Утверждения, что «безумный Калигула» возомнил себя богом и хотел, чтобы ему поклонялись как богу, с храмом и полноценным культом в Риме, встречаются только в поздних исторических сочинениях Светония и Диона, а также в рассказах иудейских авторов (на которые, несомненно, повлияли опасения современников, что Калигула планирует осквернить Иерусалимский храм, а также непреодолимые богословские противоречия между иудейскими и греко-римскими представлениями о границе между божественным и смертным). Красноречиво и отсутствие археологических свидетельств: если бы император действительно объявил себя живым богом, можно было ожидать, что будет найдено множество храмов, статуй и алтарей, посвященных его культу[49].

В этом контексте заигрывание Калигулы с олимпийской эстетикой и обычаями восточной монархии прочитывается не как свидетельство психического заболевания, а как очередное унижение сената. Настаивая на том, чтобы консулы целовали его сандалии, и требуя, чтобы люди, прекрасно знавшие, что он не бог, всерьез обсуждали с ним его ночные разговоры с Дианой, Калигула заставлял своих сенаторов доказывать их собственное лицемерие; демонстрировать, что в действительности они несвободны, и подтверждать, что их претензии на социальное, если не политическое, равенство с их «принцепсом» давно лишены оснований.

Недовольство среди римских патрициев в те жаркие месяцы летом 40 г. н. э., когда Калигулы не было в Риме, вероятно, уже накипало, и, похоже, кризис назрел уже вскоре после его возвращения. Осенью состоялись казни ряда влиятельных сенаторов. Некоторым из них Калигула приказал отрубить головы при свечах на террасе своего сада перед компанией гостей – в числе которых, вполне возможно, была Мессалина{197}. Враждебный ему Сенека утверждает, будто казни устраивали просто ради развлечения, но похоже, что многие казненные сенаторы действительно участвовали в заговорах против императора{198}.

Эти слухи о заговоре подтверждали худшие опасения Калигулы насчет сената. В речи, произнесенной перед сенатом годом ранее, Калигула представил голос своего покойного дяди Тиберия, как бы предостерегающего его: «…не относись по-дружески ни к кому из них и никого не щади. Ведь все они ненавидят тебя, и все молятся о твоей смерти. Они и убьют тебя, если смогут. Поэтому не ломай голову над тем, как угодить им тем или другим поступком, не обращай внимания на их болтовню, но заботься только о собственном удовольствии и собственной безопасности»{199}. Эти слова, пусть они были только риторическими конструкциями, теперь должны были казаться более уместными, чем когда-либо.

Поскольку лояльность сената была под вопросом, Калигула, похоже, попытался сосредоточить политическую власть в руках узкого круга оставшихся приближенных. Источники выражают озабоченность растущим влиянием его жены Цезонии и императорских вольноотпущенников – бывших рабов, которые составляли немалую долю администрации на Палатине и представляли новый тип политических игроков. Беспокойство по поводу власти женщин и вольноотпущенников будет только расти после воцарения Клавдия и достигнет, возможно, своего апогея с падением Мессалины. Пока же, однако, это были единственные союзники, которым Калигула считал возможным доверять: ни женщина, ни бывший раб не могли представлять истинной угрозы его верховенству – но их присутствие в самом центре власти еще больше оскорбляло чувства сенаторов.

Серьезность положения сената была наглядно продемонстрирована однажды поздней осенью. Когда вольноотпущенник Протоген – один из ближайших конфидентов Калигулы и, как поговаривали, тот, кому он доверил свой расстрельный список врагов среди сенаторов – вошел в здание сената по делам императора, все сенаторы бросились приветствовать его. Подобная реакция была немыслима для римской аристократии еще одно-два поколения назад, но теперь это была просто прелюдия к действию. Протоген приветствовал сенаторов в ответ, пока его взгляд не упал на одного человека. Мгновение он смотрел на него, а затем спросил: «И ты тоже приветствуешь меня, ты, так ненавидящий императора?» Намека было достаточно: сенаторы окружили своего сотоварища и, как деликатно выражается Дион, «растерзали его»{200}.

Клавдий и Мессалина занимали во всей этой ситуации странную позицию. Отчим и сводный брат Мессалины принадлежали к старой сенаторской аристократии, не связанной с императорской семьей. Менее года назад Клавдий возглавил делегацию на север, представлявшую взгляды и интересы сената. Теперь, однако, по мере роста разногласий между сенатом и императором, чета становилась все теснее связана с императорскими, а не сенаторскими кругами: Клавдий часто появлялся подле Калигулы на публике и вместе с Цезонией был принят в суперэлитное жречество императорского гения.

Хотя Мессалина и Клавдий были достаточно тесно связаны с императором, чтобы все больше отдаляться от своего сенаторского круга, их положение в узком кругу приближенных Калигулы оставалось шатким. «Честь», которую Калигула оказал Клавдию, сделав его жрецом, разорила семью, вынудив ее брать деньги в долг и открыто распродавать наследное имущество, только чтобы удержаться на плаву. Вероятно, примерно в это время Калигула предпринял беспрецедентный шаг, позволив одному из собственных рабов Клавдия (которым обычно запрещалось даже свидетельствовать против своих хозяев) подать на него в суд{201}. Иосиф Флавий утверждает, будто Клавдий обвинялся в преступлении, караемом смертной казнью, и что Калигула затеял это с целью избавиться от своего дяди. Эта версия событий неправдоподобна: если бы Калигула захотел извести Клавдия, ему не понадобился бы раб в качестве посредника. Однако санкционирование судебного процесса было ясным сигналом, что положение четы при дворе ненадежно.

Зимой 40/41 г. Клавдий и Мессалина должны были чувствовать себя в крайне уязвимом положении. Поведение Калигулы по-прежнему было жестоким и непредсказуемым, а они оставались зависимыми от его благоволения. Они были неразрывно связаны, по крайней мере в глазах сената, с его двором. Супруги вполне могли опасаться за свое будущее, тем более что Мессалина была снова беременна.


В императорском дворце, когда Калигула и его приближенные отмечали зимние сатурналии, было явно все еще неспокойно. Когда прорицатель посоветовал Калигуле «остерегаться Кассия», император, тут же подумавший о Гае Кассии, убийце Юлия Цезаря, отозвал его потомка Кассия Лонгина с провинциальной должности и казнил{202}. Как окажется, Калигула схватил не того Кассия, но его опасения были справедливы: осенние казни не заглушили недовольства.

Центральными игроками в новом заговоре, зародившемся зимой 40/41 г. н. э., стали не сенаторы, а представители императорской администрации: в их числе были два высокоранговых офицера преторианской гвардии, Кассий Херея и Корнелий Сабин, а также префект гвардии и Каллист, один из самых влиятельных советников-вольноотпущенников Калигулы{203}. Что послужило поводом к этому новому витку заговоров, точно неизвестно. Античные источники, в обычном стремлении добавить повествованию красок и анекдотов, преподносят его как личный. Херея, утверждают они, хотя и был закаленным опытным бойцом, служившим на германской границе под началом отца Калигулы, отличался необычайно высоким голосом. От этого Херея испытывал неуверенность в себе, а Калигула не упускал случая поддразнить его: всякий раз, когда Херею посылали за новым паролем для преторианцев, император подбирал что-нибудь женственное или сексуализированное, например «Венера», «Приап» или «Любовь»{204}.

Однако какие бы личные обиды на Калигулу ни вынашивали заговорщики, ключевая мотивация была почти наверняка политической. Стиль управления Калигулы становился явно нежизнеспособным, при этом и Дион, и Иосиф Флавий утверждают, что заговор нашел широкую поддержку при дворе и в сенате{205}. Вполне вероятно, что эта новая операция была связана с сенатскими разногласиями, которые проявились ранее осенью того года.

Во дворце Калигулы начало нового, 41 г. н. э. отметили празднованием Палатинских игр (ludi Palatini). Учрежденные Ливией после смерти Августа в память об их годовщине, игры продолжались обычно три дня, но в тот год Калигула удвоил их продолжительность[50]. После немалого количества фальстартов и колебаний наконец только 24 февраля – в последний день празднеств – заговорщики взялись за дело.

Все источники сходятся в том, что Калигула в то утро был необычайно весел. Император нашел особенно забавным то, что тога одного из сенаторов оказалась забрызгана кровью фламинго, принесенного в жертву Августу. В тот момент Калигула, разумеется, не знал о том, что позже это будет интерпретировано как предзнаменование{206}.

Так как это был последний день празднеств, императорская ложа была полна{207}. В свите Калигулы присутствовал Клавдий, хотя Мессалины, находившейся тогда на опасных последних неделях второй беременности, могло с ним и не быть. При всей приветливости Калигулы атмосфера была напряженной; заговорщикам, сидевшим рядом с Калигулой, было непросто скрыть свое волнение. Утренняя программа в тот день была демонстративно кровавой: обе заявленные пьесы кончались насильственной смертью героев. «Вся сцена, – утверждает Светоний, – оказалась залита кровью».

К полудню Калигула начал проявлять нетерпение, решая, остаться ли ему на всю вторую половину дня или улизнуть, чтобы пообедать и принять ванну, а затем вернуться, освежившись перед вечерними развлечениями. Приближенные, знавшие о заговоре, убеждали его принять ванну, и один из них, сенатор, выскользнул сообщить об этом Херее. Когда император со свитой вошли во дворец, Калигула отделился от Клавдия и остальной группы. Планируя посмотреть кусочек репетиции хора и искупаться перед обедом, он свернул в подземный переход. Там его и настигли заговорщики.

Существуют три разных рассказа о том, как именно Калигула встретил свой конец, один другого кровавее и театральнее. У Иосифа Флавия Херея приближается к Калигуле, чтобы спросить новый пароль для преторианцев, получает предсказуемо унизительный ответ, выхватывает меч и бьет императора в шею. Раненый, но не убитый, Калигула бросается бежать, его хватает Сабин, затем его сбивают с ног и зарубают насмерть. Светоний предлагает две версии. В первой Херея приближается к императору сзади, выкрикивает фразу «Делай свое дело!», которую произносили жрецы при жертвоприношении, и наносит первый удар. Согласно другой версии, Сабин, как всегда, спросил у императора пароль и, когда Калигула ответил: «Юпитер» – бог молний и внезапной смерти, Херея крикнул: «Получай свое!» – и рассек ему подбородок. Корчащегося на полу Калигулу продолжают осыпать ударами. Светоний заявляет, что ему нанесли тридцать ран – это значительно больше, чем двадцать три раны Цезаря, – и отдельно отмечает, что некоторые из убийц целили специально в гениталии. Дион пишет лишь, что убийство было столь зверским, а заговорщики столь преданы своему делу, что некоторые из них, по слухам, отведали плоти императора. «Вот таким образом, – констатирует Дион, – Гай… получил истинное доказательство того, что он не был бессмертным божеством».

Расхождение в подробностях убийства свидетельствует об общем хаосе на месте происшествия. Когда убийцы скрылись в лабиринте императорского дворца, германские телохранители Калигулы набросились на отставших, обыскивая комнаты и без разбора убивая заговорщиков и безвинных патрициев. Волна паники росла по мере того, как до публики, еще запертой в театре, стали доходить сообщения: одни утверждали, что Калигула мертв, другие – что императорские лекари борются за его жизнь, третьи – что он спасся и (пусть раненый и залитый кровью) уже обращается к толпе на Форуме.

Позже в тот вечер, когда город еще оставался в состоянии анархии, заговорщики задались вопросом, действительно ли дело закончено: в конце концов, жена и дочь Калигулы были живы. Мнения разделились{208}. Одни утверждали, что эти двое неповинны и что убийство женщины и ребенка обесценит героизм тираноубийства. Другие возлагали на Цезонию вину за деградацию правления Калигулы, «говоря, будто она дала Гаю любовное зелье, чтобы окончательно поработить его и сделать из него игрушку своих прихотей. Этим-де она довела его до безумия и навлекла такое горе на судьбу римлян и подчиненной им империи»{209}. Страх и последнее соображение победили.

Иосиф утверждает, что солдат, посланный выполнить задачу, обнаружил Цезонию с ребенком в коридоре над телом Калигулы, которое все еще лежало там, где упало. Цезония, стоя на коленях возле мужа, вся перепачканная в его крови, рыдая, «упрекала Гая, что он не хотел послушаться ее, когда она неоднократно уговаривала его». Позже, рассказывает Иосиф, народ спорил о том, что значили эти слова. Прослышала ли Цезония о новом заговоре? Или, быть может, она уловила сгущавшиеся политические тучи и умоляла его умерить свое поведение, пока не поздно?

Этот вопрос уже не имел значения. Цезония догадалась о намерениях солдата, когда он приблизился, и «с полной готовностью обнажила шею, умоляя его в полном отчаянии готового к смерти человека не медлить дольше и привести в исполнение то, что ему поручено»{210}. Солдат послушался и пронзил Цезонию своим мечом. Друзилле – которой едва исполнился год – разбили голову о стену{211}.


В ночь убийства Калигулы и Цезонии Клавдий домой не пришел. Мессалина, в ту пору на восьмом месяце беременности, должно быть, была сама не своя от страха. Город бушевал; толпы неслись по улицам к Форуму, где сенаторы спасали свои жизни, пытаясь сдержать гнев толпы (у которой Калигула оставался достаточно популярным) и сохранить порядок в армии. Воздух дышал угрозой хаоса, бунтов и грабежей. Друзья или гонцы, приносившие Мессалине вести о том, как развивается ситуация, мало что могли сказать ей с уверенностью: заговорщики, похоже, не строили планов дальше убийства Калигулы. И, безусловно, ее не могли успокоить насчет судьбы мужа.

История о том, как «поистине удивительным случаем», по словам Светония, Клавдий сделался императором, отдает апокрифом{212}. Когда дворец охватила суматоха из-за смерти Калигулы, Клавдий, как говорят, спрятался за занавесью у дверей. Какой-то солдат увидел его ноги и выволок его. Увидев, кого он схватил, солдат упал на колени и объявил Клавдия императором. Клавдия, пребывавшего все еще, как нам рассказывают, в смятении и умолявшего солдат пощадить его, погрузили на носилки и под вооруженной охраной доставили в укрепленный преторианский лагерь у городских стен. Как пишет Светоний, «встречная толпа его жалела, словно это невинного тащили на казнь»{213}.

Сенаторам тем временем свобода вскружила головы. Когда толпа на Форуме потребовала назвать имя убийцы Калигулы, бывший консул Валерий Азиатик ответил: «О, если бы им был я сам!»{214} Мессалина запомнит эту реплику и использует ее против него почти десятилетие спустя. Сенат перенес содержимое императорской казны на Капитолий, который было удобно защищать, и именно там состоялось в тот вечер его заседание. Клавдия вызвали присоединиться к сотоварищам-сенаторам, но он сообщил, что не может: его силой удерживали в лагере преторианцев{215}. Сенат на Капитолии как будто уже решился восстановить республику. Люди, не заставшие времен до Августа, громогласно порицали тиранию, а когда Херея спросил у консулов новый пароль, ему сказали: «Свобода». Снаружи городские когорты – небольшая группа лояльных сенату солдат, действовавшая как квазиполицейская сила, – поддерживали на улицах хрупкое спокойствие.

День сменился ночью, и для Мессалины, должно быть, время тянулось томительно. К тому времени до нее уже должны были дойти вести о гибели Цезонии и маленькой Друзиллы; Мессалина должна была остро осознавать, что республиканский план сената, случись ему осуществиться, означал катастрофу для нее и ее семьи.

К счастью для Мессалины, республиканский идеал «Свободы», который столько значил для сената, мало что значил для всех остальных. Плебеи, которым при аристократическом правлении доставалось немногим больше свободы и значительно меньше подачек, чем при самодержавном, все еще требовали крови убийц Калигулы. Хотя сам Херея, по-видимому, искренне придерживался антиимперских – или, по крайней мере, анти-юлио-клавдианских – убеждений, общие интересы, связывавшие сенат с большинством товарищей по заговору из числа преторианских когорт и имперской администрации, рассеялись в момент смерти Калигулы. И преторианская гвардия, и администрация Палатина по сути своей были имперскими институтами, не игравшими ни практической, ни идеологической роли в республике. Их мало волновали высокие республиканские принципы. Они хотели нового цезаря – просто более предсказуемого, чем Калигула. Клавдий казался идеальным кандидатом.

Предчувствуя намерения преторианцев, сенат направил к Клавдию делегацию с требованием, чтобы тот повиновался власти сенаторов и не выдвигал незаконных претензий на верховную власть. Ответ Клавдия был замечательно недвусмысленным для человека, который будто бы всего несколькими часами ранее прятался за шторой. На самом деле, он говорил так, словно его власть уже утвердилась. Он сказал, что понимает обеспокоенность сената по поводу принципата после того, что позволял себе Калигула в роли принцепса, но обещал, что в его случае ничего подобного не следует опасаться. Он так же, как они, пережил страхи и испытания старого режима, и он сделает все возможное, чтобы это не повторилось – сенаторы вскоре на собственном опыте убедятся, что он будет совсем другим правителем. Слова Клавдия, подкрепленные преторианскими силами, означали переворот, лишь слегка замаскированный под обещание. Чтобы окончательно решить дело, Клавдий выступил перед собранием преторианских войск, обещая каждому не меньше пятнадцати-двадцати тысяч сестерциев в обмен на лояльность. Аналогичные обещания были направлены войскам, расквартированным за пределами Рима.

На следующее утро, затемно, сенат собрался снова. Всего сотня из шестисот его членов отважились присутствовать. Снаружи толпа желала видеть императора и выкрикивала имя Клавдия; даже войска, поддерживавшие сенат, начинали требовать выбрать единовластного правителя в интересах стабильности. Сенат подумывал о том, чтобы предложить нового принцепса из числа собственных членов. Предлагали Марка Виниция (мужа Юлии Ливиллы, ссыльной сестры Калигулы), а также Валерия Азиатика. Насчет кандидатуры договориться не смогли, не в последнюю очередь потому, что Клавдий уже фактически получил принципат. Предлагать альтернативу для сената значило теперь объявить всеобщую гражданскую войну, которую он почти наверняка проиграл бы.

К утру 25-го стало ясно, что дело сделано. Солдаты и подданные в еще больших количествах стекались в лагерь преторианцев, спеша засвидетельствовать свое почтение и присягнуть новому императору. Теперь это была прерогатива Клавдия – удостоить сенаторов чести встретиться с ним в императорском дворце на Палатине и позволить им «наделить» его официальным титулом и полномочиями императора.

VIII
Госпожа

Этот пол не только слабосилен и неспособен к перенесению трудностей, но, если дать ему волю, то и жесток, тщеславен и жаден до власти.

Тацит. Анналы, 3.33

Хотя воцарение Клавдия 25 января 41 г. и ознаменовало конец непосредственных опасностей двадцать четвертого числа, Мессалина оставалась в двусмысленном положении.

Официальное провозглашение Клавдия императором не сопровождалось соответствующей «коронацией» Мессалины. В самом деле, характер нового положения Мессалины после ее «воцарения» в январе был далеко не ясен. В Древнем Риме не существовало официального титула императрицы. Роль жены императора была неопределенной и изменчивой и зависела от конкретной личности и прецедентов предшественниц. До Мессалины лишь одна женщина – Ливия, жена Августа – действительно обладала в Риме положением, которое могло заслуживать названия «императрица», – она доказала, что это возможно, но последовать ее примеру было непросто.


Рим считался городом, основанным практически без участия женщин. Согласно легендам, первопредок римского народа Эней родился не от смертной женщины, а от Венеры, а мифические основатели Рима, Ромул и Рем, были вскормлены не собственной матерью, а волчицей. Первоначальное население города тоже, по легенде, было чисто мужским – оно состояло из разбойников и беглых рабов, – и эту ситуацию смогло исправить только массовое похищение женщин соседнего народа сабинян. Даже Лукреция – патрицианка, чье изнасилование Тарквинием и последующее самоубийство привели к изгнанию царей и рождению Римской республики, – стала более влиятельной после смерти, чем была при жизни.

Умственная гимнастика, необходимая для того, чтобы вычеркнуть из основополагающих мифов политическую, социальную и даже биологическую роль женщин, кое-что говорит нам об отношении римлян к публичной роли женщин. История сабинянок, возможно, служит показательным примером: женщины были необходимы для продолжения рода городского населения, но Рим как политическое образование был уже полностью сформирован и функционировал до их прибытия. На протяжении первых шестисот лет римской истории это разделение сохранялось: все магистраты были мужского пола, как и сенаторы, и электорат.

Так как республиканская система была создана в явном противодействии коррупции и тайным интригам, определявшим истории первых римских царей-тиранов, она была выстроена так, чтобы по возможности ограничить политический дискурс официальной, прозрачной и исключительно мужской публичной сферой. Таким образом, она серьезно ограничивала возможности «мягкой силы» и закулисного влияния – основных каналов женской политической власти в Древнем мире.

Традиционный идеал римлянки определялся ее неучастием в общественной жизни. Одна эпитафия II в. до н. э., посвященная женщине по имени Клавдия, заканчивается строками: «Она вела хозяйство, она пряла шерсть. Я все сказал. Ступай же»{216}. Другая, на сотню лет позже, увековечила некую Амимону: «Амимона, жена Марка, лучшая и прекраснейшая, обрабатывала шерсть, благочестивая, скромная, благоразумная, целомудренная, домоседка»{217}.

В последние, болезненные годы Поздней республики эти границы стали размываться. Представительницы элиты приобретали некоторую степень экономической свободы, так как их приданое все чаще хранилось в своего рода трасте, а не переходило целиком под контроль мужа[51]. Что еще важнее, республиканское устройство, не подпускавшее их к римской политике, теряло силу. В последнее столетие существования республики череда диктаторов и династов, обычно при военной поддержке, сумела обойти ее сдержки и противовесы, долгое время мешавшие одному человеку главенствовать в государстве. Власть все меньше связывали с должностью и все больше с человеком.

Создание новых каналов доступа к власти в обход традиционных магистратских должностей – каналов, где во главу угла ставилась личная репутация и отношения, – открыло возможность женщинам из элиты осуществлять некоторый контроль. То же самое, как ни странно, относится к милитаризации политики. Когда Рим корчился в спазмах гражданских войн, от женщин, чьи мужья были в изгнании, ожидалось, что они будут представлять их интересы в Риме; другие присоединялись к мужьям в их лагерях, на дипломатическом или военном фронтах. Про Фульвию, тогдашнюю жену Марка Антония, даже рассказывают, что она опоясалась мечом и повела войска против Октавиана[52]{218}.

Однако лишь установление принципата по-настоящему изменило параметры женского участия в римской общественной жизни. Укрепление единоличного господства Августа в 28‒27 гг. до н. э. и рост его династических притязаний в последующее десятилетие повлияли на условия игры в том, что касалось женской власти. Деторождение больше не могло быть второстепенным вопросом, как во времена сабинянок: преемственность династии Юлиев-Клавдиев зависела от женщин. Более того, решительная переориентация власти от сената к фигуре принцепса сделала доступ к ушам императора едва ли не более важным политическим инструментом, чем любая из старых магистратских должностей; таким доступом, естественно, обладали женщины из императорской семьи.

Кроме того, Август активно способствовал повышению публичного статуса женщин своей семьи. Чтобы развеять некоторые тревоги по поводу своего нового положения в государстве и объединить общество после гражданских войн, Август старался представить себя как воплощение «традиционных семейных ценностей». Центральную роль в этой программе играло публичное позиционирование женщин из своей семьи как уходящего эталона женских качеств. Эта стратегия (как многое в программе Августа) была по сути своей лицемерна. Традиционный римский идеал «хорошей женщины» основывался на домашних достоинствах, но теперь Август стремился пропагандировать эти частные добродетели публично. Это был конфликт, который жена Августа Ливия прекрасно понимала и безжалостно использовала в своих целях.

В какой-то степени новое положение женщин при новых порядках Августа признавалось открыто. В 35 г. до н. э. Август пожаловал своей сестре Октавии Младшей и жене Ливии беспрецедентный набор почестей и прерогатив: они получили публичные статуи в свою честь, защиту от словесных оскорблений и право управлять собственным имуществом и землями{219}. Когда в 13 г. до н. э. сенат учредил ara pacis Augustae (Алтарь Августова Мира), рельефы на мраморных стенах стали рекламой положения женщин и женственности в рамках новой династической идеологии. Всюду аллюзии на плодородие: листва увивает стены, тяжелые гирлянды плодов прогибаются под собственным весом, на одной из панелей женское божество нянчит младенцев-близнецов. Впервые на римском памятнике, на барельефе, идущем по внешнему периметру стен, среди сенаторов, жрецов и высоких иностранных гостей, мы обнаруживаем женщин из императорской фамилии с детьми.

Эти изображения несли две идеи: во-первых, мысль, что процветание империи напрямую связано с плодовитостью женщин императорской семьи, и во-вторых, представление о том, что «частные» лица из семьи Августа теперь играли такую же важную роль в «публичном» мире римской политики, как и сенаторы. К началу тысячелетия стала формироваться концепция, что domus Augusta, т. е. «дом Цезаря», существует как самостоятельная политическая сущность{220}. Во 2 г. до н. э. сенатор, провозгласивший Августа Pater Patriae – «Отцом Отечества», начал свою речь словами: «Да сопутствует счастье и удача тебе и дому твоему, Цезарь Август!»{221} На момент смерти Августа в 14 г. н. э. это представление достаточно устоялось, чтобы в буквальном смысле быть увековеченным в камне: среди почестей, воздаваемых усопшему императору, была публичная скульптурная группа, изображавшая 'Divo Augusto domuique Augus[tae]' – «Божественного Августа и дом Августа»{222}.

Хотя политическое значение женщин из императорской фамилии было неизбежным фактом нового политического порядка, сенат – и Август – не стали облекать положение его жены, сестры или дочерей в официальные термины. Само положение Августа представляло собой неформальный (но все больше становившийся стандартным) сплав должностей и регалий, в большинстве своем восходящих к старой республиканской системе магистратов; осваивая роль императора, Август в принципе не менял структуру римского государства; вместо этого он прибрал к рукам достаточно много уже имевшихся республиканских должностей, чтобы сделать свое личное верховенство бесспорным. Этот способ был неприменим в отношении женщин из дома Августа: для них практически не существовало готовых должностей и почетных званий, которые можно было бы присвоить.

В какой момент Ливия – жена Августа и его партнер в прямом смысле этого слова – стала первой «императрицей» Рима, не вполне ясно. В годы, последовавшие за укреплением верховенства ее супруга в 27 г. до н. э., Ливия находилась на заднем плане, во многом уступая место любимой сестре Августа (и прямой прародительнице Мессалины и Клавдия) – Октавии. Октавия была популярна с тех пор, как продемонстрировала героический стоицизм в свете романа своего мужа Марка Антония с Клеопатрой, и на протяжении большей части 20-х гг. она занимала более публичное положение, чем Ливия{223}.

В этот период Октавия использовала свою популярность и репутацию традиционной добродетели, чтобы затеять беспрецедентный для римлянки проект – заказ на строительство общественного здания в ее честь{224}. Портик Октавии, разрушенный фасад которого до сих пор стоит в Риме в виде ворот, ведущих на средневековый рыбный рынок, был большой площадью, окруженной колоннадой, внутри которой размещались два храма, греческая и латинская библиотеки и общественная галерея искусств. Именно смерть сына Октавии в 23 г. до н. э. – событие, после которого Октавия фактически удалилась от публичной жизни, – способствовала тому, что Ливия стала все больше выходить на передний план. В следующие полвека она придумает и сформирует роль «императрицы» по своему образу и подобию.

Десять лет спустя после смерти Ливии ее правнук Калигула назовет ее «Улиссом в стóле»{225}. Как часто бывало с Калигулой, наблюдение было опасно близко к истине. На публике Ливия, одетая в столу (stola), наряд почтенной римской матроны, усердно преподносила себя как женщину, именно для него и созданную, – традиционную женщину эпохи республики, к которой не липнут обвинения в роскоши и порочности, о которой в эпитафии можно будет упомянуть то, что она «обрабатывает шерсть» и «домоседка». Обладая многочисленным штатом рабов, куда входила даже собственная вышивальщица жемчугом, Ливия вряд ли выполняла много домашней работы{226}. Однако говорили, что императрица сама ткала тоги своему мужу, и уже в IV‒V вв. н. э. в ходу были рецепты домашних средств «Ливии» от боли в горле и простуды{227}. Обработка шерсти и выхаживание больных родственников были символическими примерами традиционных женских занятий – претендуя на эти практические домашние навыки, Ливия апеллировала к утешительному образу женственности.

Напротив, Улисс (латинское имя Одиссея) славился в Древнем мире своим холодным интеллектом и коварным хитроумием. Ливия, несомненно, обладала выдающимся умом, и ее самопрезентация как домашней богини была одновременно гениальной и глубоко неискренней. Римские идеалы супружеской добродетели коренились во внутреннем мире, но теперь Ливия принялась проецировать их на публичную сцену. Около 15 г. до н. э. она последовала примеру Октавии и заказала собственный портик{228}. Как «жанр» гражданской архитектуры, портик идеально подходил программе самопрезентации Ливии. Со своей замкнутой колоннадой, зелеными насаждениями, освежающими фонтанами и навесами от солнца и непогоды, портик в каком-то смысле позволял Ливии разыгрывать роль идеальной хозяйки для публики в целом, обеспечивая ей приятное пространство, отгороженное от городской суеты и предназначенное для ее комфорта, оздоровления и омоложения, что и ожидалось от жены, ведущей дом (domus) своего мужа. Эту идею старалась донести Ливия, включив в комплекс святилище Конкордии – богини, олицетворявшей согласие, которая весьма кстати отвечала за гармонию как в браке, так и в политике, – внутри портика или поблизости от него. На торжественном открытии портика в 7 г. до н. э. возле Ливии, что примечательно, стоял ее сын Тиберий.

Ливия также перестроила святилище Bona Dea, или Доброй Богини – древней богини плодородия, за ритуалами в честь которой следили весталки, а отправляли их только уважаемые целомудренные замужние женщины. Возможно, Ливия была причастна к восстановлению и двух других женских культов, Женской Фортуны и Целомудрия. Еще один вид благотворительности, упомянутый Дионом, – помощь с приданым для бедных девушек – был, опять же, сосредоточен на женских и семейных делах{229}.

Намеки Ливии были поняты. В своих «Фастах» (ок. 8 г. до н. э.) поэт Овидий писал о Ливии: «Ей [Конкордии] принесла твоя мать и жертвенник и приношенья, / Мать, что достойна одна вместе с Юпитером лечь»{230}. Позже, в изгнании, Овидий в своей все более отчаянной лести будет муссировать все те же темы: «К той, что блистает своей добродетелью, так что седая / Древность не может при ней славою век наш затмить. / К той, что Юноне равна чистотой, красотою – Венере, / К той, что одна изо всех в браке под стать божеству»{231}. Даже Тацит (в остальном прославившийся крайне негативными характеристиками Ливии) признает, что «святость домашнего очага она блюла со старинной неукоснительностью, была приветливее, чем было принято для женщин в древности; была страстно любящей матерью, снисходительной супругой… и хорошей помощницей в хитроумных замыслах мужу и в притворстве сыну»{232}.

Репутация, которую создала себе Ливия, распространилась по всей империи; на одной надписи в Андалусии она названа «матерью мира»{233}. Возможно, самое убедительное свидетельство успеха самопрезентации Ливии обнаруживается в отсутствии компрометирующих сведений: что практически уникально для женщины из семьи Юлиев-Клавдиев, никто, ни один враждебно настроенный историк или дерзкий сатирик никогда не осмеливался обвинять ее в прелюбодеянии.

Стратегия Ливии была по сути противоречива: она использовала традиционное предпочтение частных женских добродетелей, чтобы рекламировать себя на публичной арене{234}. Хотя слова Тацита о Ливии, что она была «хорошей помощницей в хитроумных замыслах мужу и в притворстве сыну», без сомнения, были задуманы как оскорбление, черты, которые Тацит находил неприятными и опасными в женщине, были основой политического успеха Ливии{235}. Императрица, как и ее супруг, обладала удивительной врожденной способностью различать политический имидж и политическую реальность; как и Август, Ливия понимала, насколько можно растянуть зазор между ними и как пользоваться образующейся в результате серой зоной. Август выстроил свое положение на хрупкой паутине тонких лицемерных стратегий, и Ливия сделала то же самое при своем становлении в роли императрицы. Демонстрация домашних добродетелей служила Ливии защитным покровом преемственности традиций или их восстановления, пока она выстраивала беспрецедентную базу политической власти.

Умная, образованная и обладавшая замечательным политическим чутьем, Ливия, вероятно, с самого начала выступала в роли ключевого советника своего мужа. Неспособность произвести на свет совместных живых наследников (хотя и у нее, и у Августа были дети от других партнеров) в нормальных условиях привела бы к полюбовному разводу, и тот факт, что они сохранили брак, указывает на уверенность Августа в незаменимости отношений с Ливией.

Хотя по большей части влияние Ливии осуществлялось за закрытыми дверями, источники фиксируют ряд конкретных примеров, когда она вставала на защиту сыновей, друзей, просителей и провинциальных сообществ. Один из примеров, относящихся к достаточно позднему периоду царствования Августа, в подробностях (воображаемых) описывает Сенека. Узнав о заговоре против него, возглавляемом человеком, которого император считал верным и сговорчивым союзником, он пережил тяжелую ночь, не в силах решить, как ему реагировать. «Наконец жена – Ливия – прервала его: "Позволишь женщине дать тебе совет? Сделай как врачи: когда какое-то средство не помогает, они применяют противоположное. Суровостью ты пока ничего не добился ‹…› Ныне подействуй милосердием. Прости Луция Цинну. Он разоблачен, тебе уже не навредит, а пользу твоей славе принести может"»{236}.

Возможно, Ливия заступилась из принципа, возможно, ей просто надоело слушать, как ее муж громко разглагольствует о своих проблемах среди ночи, но Август последовал ее совету; с Цинной поговорили, он был помилован, освобожден и превратился в искреннего сторонника режима. Этот эпизод в изложении Сенеки позволяет многое понять в предполагаемой власти императрицы и в том, как в глазах современников Ливия использовала эту власть. Сенека называет временем действия ночь, а местом – супружескую спальню: время и место, где императрица в качестве жены обладала привилегированным и постоянным доступом к императору. Выбор слов Ливией, как их передали Сенеке или как он их себе воображал, также отражает двуличие, которым была пропитана вся ее политическая стратегия. Она начинает с намека на свою женственность, с заявления, что обычно не отваживается давать мужу непрошеных советов, и с риторического предположения, что ему не обязательно им следовать. Затем, однако, она дает ясный и практический совет, безусловно намереваясь повлиять на действия Августа. Хотя ее мотивация – милосердие, аргумент Ливии цинично прагматичен; в нем нет ничего такого, что римляне могли бы счесть «женской эмоциональностью», построение ее речи риторическое, а обоснование, которое она предлагает, – политическое.

Ливия действовала как политическая советница, но, когда дело касалось связей с общественностью, она была также важной соратницей мужа. Создавая собственный безупречный публичный имидж, Ливия укрепляла доверие к Августу, преподносившему себя как блюстителя традиционных римских нравов. Что еще более важно, ассоциируя себя с Конкордией, Ливия обеспечивала соединительное звено, на котором Август будет основывать бóльшую часть своей династической идеологии: гармония государства и империи, по ее мнению, была напрямую связана с гармонией в императорской семье.

В литературе власть Ливии получает признание достаточно рано. Автор анонимной поэмы утешения на смерть сына Ливии, Друза, пишет: «Ввысь Фортуна тебя вознесла и честь повелела / места блюсти тебе: Ливия, бремя неси. / ‹…› где мы пример добродетели сыщем милее, / чем когда принцепса ты исполняешь дела?»{237} Из своей ссылки на мрачные провинциальные берега Черного моря поэт Овидий просил жену ходатайствовать за него не перед Августом, а перед Ливией:

Просто с мольбою к жене Цезаря ты обратись ‹…›
Женщину, выше всех жен (femina princeps) ‹…›
Если она занята, отложи свое начинанье ‹…›
Ты постарайся пройти к ней через множество дел{238}.

Подобные поэтические мольбы, несомненно, задуманы как лесть, но лесть была бы бессмысленна, если бы та, кому она адресована, не обладала влиянием. В мире, где верховенство принцепса во многом основывалось на личном авторитете (auctoritas), влияние Ливии было таким же серьезным и официальным источником политической власти, как и любой другой, и нетрудно представить себе, что атриум Ливии часто заполняли – как предполагал Овидий – податели частных и общественных петиций[53].

Ощущение, что Ливия обладает не просто супружеским влиянием, но самостоятельной политической властью, пронизывает поэмы Овидия, о чем особенно красноречиво говорит неоднократное употребление слова «принцепс» (princeps). Это прилагательное, означающее «первый» или «главный», или существительное, которое может переводиться как «лидер», «глава», «основатель», «вождь», «князь» или «суверен». Весь смысл этого римского термина, так же как его контекст и историю, практически невозможно передать в переводе. Множественное число principes было в ходу во времена Цицерона и порой употреблялось даже в эпоху империи как общий термин для обозначения выдающихся людей Рима, тогда как старый титул princeps senatus традиционно относился к самому старшему члену сената{239}. Теперь этот титул носил император и, к середине правления Августа, стала употребляться сокращенная форма princeps, описывающая положение императора, для которого ранее не существовало латинского термина[54]. Ассоциация Ливии с этим термином легитимной, мужской, политической власти по меньшей мере революционна.

Когда в 14 г. н. э. Август скончался, стало очевидно, что влияние и авторитет Ливии не зависели от ее положения в качестве жены правящего императора. Смерть мужа – момент, который для большинства царских супруг ознаменовал бы упадок их власти, – для Ливии стала возвышением. В завещании Август, вопреки традиции и, более того, закону, оставил Ливии целую треть своих обширных владений – часть, оцениваемую примерно в 50 млн сестерциев. Важнее, однако, было то, что он завещал ей свое имя. В своем завещании Август официально удочерил Ливию, приняв ее в род Юлиев. Этот акт предназначался не в качестве кровосмесительного привета из могилы, а для того, чтобы укрепить статус Ливии{240}. Род Юлиев был одним из древнейших и знатнейших родов Рима; они даже претендовали на то, что их родословная восходит к мифическому прародителю Рима Энею и его матери, богине Венере. Сам Август был таким же образом усыновлен Юлием Цезарем и принят в род Юлиев, что дало будущему императору его политический старт, и он провел последующие годы, используя все возможные средства – от художественной иконографии своего нового Форума до повествования «Энеиды» Вергилия – для продвижения идеи, что судьбы Рима и рода Юлиев неразрывно переплетены. Принятие Ливии в род Юлиев (gens Iulia) подтверждало сохранение ее центральной роли в успехе государства.

Супруг / приемный отец Ливии также предпринял примечательный шаг по передаче ей почетного имени Августы – имени, которое на момент его смерти уже использовалось как квазиполитический титул, обозначавший сан императора. В римской истории не было прецедентов переноса почетного именования с мужчины на женщину; акт Августа ясно декларировал ту власть, которой он намеревался наделить Ливию Августу после своей смерти{241}.

Обожествление Августа привело к дальнейшему росту престижа Ливии. Некий сенатор весьма кстати увидел вознесение покойного императора на небеса; его хорошее зрение было вознаграждено Ливией, лично выплатившей ему за его свидетельство миллион сестерциев{242}. Ливию провозгласили жрицей нового культа ее мужа. С этой должностью были связаны официальные публичные обязанности, и для Ливии был выделен ликтор – телохранитель с секирой и высший, зримый символ римской государственной власти, – чтобы сопровождать ее, когда она их исполняла.

Наступила эпоха Тиберия, но у Ливии не появилось соперников, способных оспорить ее положение. Тиберий так и не женился повторно после своего второго развода; его бывшая жена Юлия Младшая все еще прозябала в изгнании в Калабрии. Взойдя на престол, Тиберий отобрал ее немногие оставшиеся владения и привилегии, и в том же году она умерла. У Тиберия не было ни сестер, ни достаточно влиятельных или постоянных любовниц, чтобы они заслуживали упоминания в наших исторических источниках, – женщины, которая могла бы потягаться с Ливией, не существовало. Итак, утверждает Дион, Ливия Августа принимала толпы сенаторов, желавших ее приветствовать, принимала прошения и даже подписывала письма совместно с Тиберием{243}.

Возможно, лучшее свидетельство влиятельности Ливии в этот период – беспомощная тревожность мужчин, писавших об этом. В особенности Тацит повсюду усматривает ее козни. «Ко всему этому еще его мать, – мрачно комментирует он начало Тибериева правления, – с ее женской безудержностью: придется рабски повиноваться женщине»{244}. Для Тацита все политическое вмешательство Ливии мотивировано женскими страстями – ненавистью, ревностью, материнскими амбициями, все оно имеет место за кулисами, обязательно подло, почти всегда беззаконно и по большей части чудовищно. Злоязычие Тацита очевидно из начальных сцен его повествования.

Тиберий, едва успевший прибыть в Иллирию, срочно вызывается материнским письмом; не вполне выяснено, застал ли он Августа в городе Ноле еще живым или уже бездыханным. Ибо Ливия, выставив вокруг дома и на дорогах к нему сильную стражу, время от времени, пока принимались меры в соответствии с обстоятельствами, распространяла добрые вести о состоянии принцепса, как вдруг молва сообщила одновременно и о кончине Августа, и о том, что [Тиберий] Нерон принял на себя управление государством{245}.

Утверждения Тацита сомнительны, но литературное наследие этой истории весьма поучительно: в изложении Тацита этот эпизод, по сути, идентичен истории, которую рассказывали о коварной дореспубликанской римской царице Танаквиль{246}. После того как ее муж был убит в 578 г. до н. э., Танаквиль затворила дворец и появилась в окне верхнего этажа, заявив, что ее муж жив, но что он вверил регентство над государством Сервию Туллию (ее фавориту) до тех пор, пока он не оправится от раны. К тому времени, когда Танаквиль объявила о смерти царя, власть Сервия Туллия была уже установлена – он стал первым царем Рима, взошедшим на престол без народных выборов. В истории Танаквиль мы находим закулисное женское вмешательство в обход институтов мужского общественного контроля – сравнение с Ливией вполне прозрачно. Для Тацита власть Ливии и последующих императриц, включая Мессалину, была гибельным симптомом скатывания Рима в монархию, и потому эта власть неизбежно оказывалась пагубной.

На момент смерти Ливии в 29 г. н. э. ее достижения во многих отношениях сравнялись с достижениями ее мужа: сочетая традиционные роли и новые полномочия, она постепенно создала для себя беспрецедентное положение в римском государстве. После ее смерти, однако, накопленный ею набор почестей и прерогатив не был передан по наследству. То, что должность императрицы в том виде, в каком ее создала Ливия, фактически умерла вместе с ней, свидетельствует как о ее аморфности, так и о том, до какой степени она опиралась на auctoritas его обладательницы.


В промежутке между смертью Ливии в 29 г. н. э. и воцарением Мессалины в 41-м ни одна женщина не пыталась по-настоящему утвердиться в роли «первой леди» Рима. Калигула возвысил своих сестер, но их положение оказалось недолговечным: Друзилла умерла через год с небольшим после его восхождения на престол, а еще через год были низвергнуты Агриппина и Юлия Ливилла. Первые два брака, в которые вступил Калигула в качестве императора, продержались менее полугода каждый, и даже с Цезонией – единственной, кому приписывается какое-либо реальное влияние, – он прожил чуть более года, чего едва ли хватило бы, чтобы собрать что-то похожее на портфель власти и привилегий, которые остались бесхозными после смерти Ливии Августы.

По восшествии своего мужа на престол в 41 г. н. э. Мессалина не унаследовала какой-либо сложившейся базы власти. У нее не было титула, не было конкретных правовых привилегий, не было официальной роли в общественной жизни государства. Более того, первоначальное главенство Октавии над Ливией и – по личному опыту Мессалины при императорском дворе – сестер Калигулы над его женами, Орестиллой и Лоллией, довольно убедительно демонстрировало, что положение жены императора еще не гарантирует главенства. Эта ситуация представляла для Мессалины и проблему, и возможности: в какой-то степени ей приходилось формировать роль императрицы по собственному образу и подобию.

Смерть Ливии и последовавшая за ней относительная скудость женской власти продемонстрировали, что роль императрицы в значительной степени зависела от личной репутации. Несмотря на всю гениальность Ливии в этом отношении, она завещала Мессалине план, который был малопригоден. Когда в 29 г. н. э. Ливия скончалась, ей было за восемьдесят; а когда в конце 20-х гг. до н. э. она вышла на первый план римской общественной жизни, ей было почти сорок и у нее было двое взрослых сыновей. Публичный имидж, который она себе создала – образ зрелой матроны, трезвой, рассудительной, благородно стареющей и многоопытной в браке и материнстве, – опирался на ее возраст и серьезность (gravitas). Мессалина, очень молодая мать маленькой дочери, вряд ли рассчитывала воспроизвести его.

Кроме того, Мессалина знала, что времена изменились. За двенадцать лет, прошедших после смерти Ливии, бóльшая часть старого августианского фасада традиций и республиканства была разрушена: сначала этому поспособствовала паранойя последних лет Тиберия, затем показной деспотизм Калигулы. Изменились и формы политики, и нормы общественной жизни. Сенат больше не мог притворяться, будто центр власти находился на Форуме, а не во дворце: этот вопрос разрешился переездом всего Тибериева двора в островную изоляцию на Капри. Знали сенаторы и то, что им на смену идут другие персонажи: в то время как Август и даже Тиберий старательно демонстрировали свое уважение сенату, Калигула упивался демонстративным презрением к старой аристократии, не скрывая при этом, что полагается на клику женщин, придворных и бывших рабов. Мессалина хорошо разбиралась в этих новых нормах: она была ребенком, когда Тиберий удалился на Капри, и вышла замуж за представителя ближнего круга двора Калигулы как раз тогда, когда молодой император отбросил последние попытки изображать уважение к сенату.

Настало время создать новую, более смелую модель римской императрицы, и Мессалина – молодая, красивая, плодовитая, современная, знатная и несомненное дитя империи – казалась идеальной женщиной для этой роли.

IX
Мадонна Мессалина

Числом рожденных ею детей и доброю славой.

Тацит. Анналы, 2.43

Если верить каноническому нарративу о восхождении Клавдия, после событий 24/25 января 41 г. н. э. жизнь Мессалины внезапно полностью изменилась. Беременная на восьмом месяце вторым ребенком, сама еще совсем недавно подросток, она сменила относительно анонимную жизнь на периферии императорской свиты на существование одной из самых знаменитых женщин в империи. Положение, которое она теперь занимала, несло бесконечные возможности и риски, но почти не предлагало определенных полномочий и привилегий, которые помогли бы ей сориентироваться. За одну ночь дочка Мессалины и ее нерожденный младенец превратились в будущих наследников империи, а ее муж стал самым могущественным человеком в известном мире.

Возможно, однако, что, когда до Мессалины дошли вести о ее возвышении, это не стало для нее полной неожиданностью. Истории, которые рассказывают источники о случайном воцарении Клавдия, крайне подозрительны: во всех мы обнаруживаем, что Клавдий за одну ночь 24 января превратился из дрожащего бедолаги, прячущегося за шторой и умоляющего пощадить его, в человека, надумавшего удержать верховную власть, несмотря на гражданские беспорядки и оппозицию сенаторов. Легенда о напуганном, неохотно принявшем власть императоре слишком четко вписывается в сконструированный позднее нарратив о Клавдии как о правителе – временами компетентном, но слабом и слишком легко поддающемся влиянию. Хаос, последовавший за убийством Калигулы, составлял идеальную среду для распространения слухов. Когда Форум заполнился народом, партии заговорщиков удалились каждая в своей лагерь, оставив за собой вакуум неопределенности. Должно быть, циркулировало много противоречивых сообщений, пока люди пытались завладеть рычагами управления ситуацией. Байка о Клавдии, спрятавшемся за занавесью, одинаково привлекательная как драма и фарс и полезная как нарратив, вкратце обрисовывающий характер Клавдия, вероятно, стала порождением этого хаоса и смятения.

Вероятно, Клавдий знал о заговоре против племянника еще до его воплощения в жизнь. Он мог быть его активным участником или мог просто указать преторианской партии, что готов стать их кандидатом в принцепсы, если убийство удастся осуществить. Возможно, когда осенью 40 г. стали собираться грозовые тучи и нападение на Калигулу стало не просто вероятным, но и неизбежным, Клавдий почувствовал, что у него не осталось иного выбора, кроме как рискнуть и принять в этом участие. Если бы Калигула пал жертвой всецело республиканского заговора, Клавдия могла постигнуть участь Цезонии. Любая грозившая ему опасность, как вскоре продемонстрируют убийства жены и дочери Калигулы, могла распространяться и на Мессалину. Учитывая роль советницы, которую она будет играть позже в его администрации, есть основания предположить, что он мог поделиться своими планами и с ней.

Даже если Мессалина была предупреждена, дни, последовавшие за убийством Калигулы, были чреваты риском. Клавдий мог участвовать в заговоре, но от единства заговорщики были далеки. Против его кандидатуры возражали в сенате как другие потенциальные императоры, так и убежденные республиканцы. Угроза бунта преторианцев вынудила этих людей принять власть Клавдия в краткосрочной перспективе, но они не были нейтрализованы. Впервые со времен основания принципата император, имевший мало политического и не имевший вовсе никакого военного опыта, был вознесен на трон путем военного переворота вопреки заявленным пожеланиям сената. Клавдию предстояло еще многое сделать, если он планировал легитимировать свою власть.

В этой ситуации ставки Мессалины были выше некуда. Даже во времена самых кровавых и мрачных эксцессов гражданских войн жены и дети обычно переживали проскрипцию своих мужей и отцов невредимыми. Судьба детей Сеяна и двойное убийство Цезонии и Друзиллы доказывали, что ситуация переменилась. Если Мессалина знала о планах заговорщиков, теперь она, возможно, начинала чувствовать, что все сложнее, чем она ожидала. Она должна была хорошо знать Цезонию, ее собственная дочь Октавия была ровесницей Друзиллы. Устрашающая реальность ее положения (неспособность Клавдия укрепить свою власть могла означать смертный приговор для нее и для ее детей) теперь была неотвратима.

С самого момента своего воцарения Мессалина разделяла риски верховенства своего мужа наравне с выгодами. В этом ключ к нашему пониманию действий Мессалины в последующие годы. Как и Ливия, она сыграет активную роль в формировании и продвижении имиджа принципата своего супруга; она поставит себя в центр теневых структур внутренней дворцовой политики; и она систематически, порой жестоко, будет выкорчевывать потенциальные источники оппозиции его правлению, как и своему положению. Эти действия она предпринимала не только ради Клавдия, но и ради себя и своих детей.


Царствование Мессалины как императрицы (если вежливо проигнорировать кровопролитие, ознаменовавшее ее воцарение) началось необыкновенно удачно. Не прошло и двадцати дней правления ее мужа, как 12 февраля она разрешилась от бремени вторым здоровым ребенком, на этот раз мальчиком{247}. Рождение Тиберия Клавдия Цезаря – впоследствии известного как Британник[55] – стало первым случаем (после многолетних кризисов престолонаследия, отравлявших жизнь Августу и его преемникам), когда судьба благословила правящего императора сыном[56].

Родословная Британника была образцовой. Положительные воспоминания о родителях Клавдия, Друзе Старшем и Антонии, пережили правление их внука Калигулы; а Мессалина (в отличие от Цезонии) сама происходила из прославленного рода: как по материнской, так и по отцовской линии в ее жилах текла кровь почитаемой Октавии. Для народа рождение такого наследника было несомненным поводом для праздника.

Время рождения мальчика радовало не меньше, чем его родословная. Стремясь превратить свою диктатуру в династию, Август изо всех сил старался отождествить плодовитость своего дома с процветанием империи и потому наделил утробы женщин императорской семьи чем-то вроде пророческой силы. Рождение императорского сына всего спустя три недели после начала правления Клавдия должно было показаться благим знамением, предвещающим эру мира и процветания. В тот год была отчеканена новая монета: на одной стороне – величественный профиль Клавдия в лавровом венке, на другом – женская персонификация «Спес», или Надежды, шагающей вперед и протягивающей цветок, – и надпись 'SPES AUGUSTA'. Подразумевалось, что с Клавдием на престоле и Британником в качестве наследника римский народ мог надеяться на лучшее будущее.

В римском сознании рождение Британника положительно отразилось и на Мессалине лично. Физическая плодовитость была одной из величайших «добродетелей», которыми могла обладать античная женщина, и рождение и воспитание большого количества детей было тяжелым моральным бременем. Один древний анекдот, который рассказывают о Корнелии, иконе старой республиканской добродетели, иллюстрирует морализаторство, окружавшее деторождение[57]. Приблизительно в середине II в. н. э. Корнелия принимала у себя в гостях в Риме богатую матрону из Кампании. Гостья обладала лучшей в то время коллекцией ювелирных украшений, которой бесконечно похвалялась перед хозяйкой. Корнелия неторопливо беседовала с гостьей, пока не вернулись из школы ее двенадцать детей, а затем c невыносимым, вероятно, самодовольством объявила: «А вот мои украшения»{248}.

Мы уже видели, как три века спустя после смерти Корнелии Ювенал порицал современниц в своей женоненавистнической шестой сатире за то, что они избегают опасностей беременности и родов{249}. В римском сознании деторождение и женская нравственность были настолько тесно переплетены, что неспособность родить могла приравниваться к неспособности быть хорошей женщиной. После смерти Мессалины Ювенал будет ссылаться на нее как на очередной пример женской аморальности. Но в 41 г. н. э. – после рождения Британника и до того, как поползли слухи о ее сексуальной жизни, – казалось, что она все делает правильно.

Ожидание плодовитости тяжело давило на всех римлянок, но еще больше оно давило на женщин из дома Цезаря. При династической системе деторождение было долгом не только перед семьей, но и перед государством, и их фертильность рекламировалась по всей империи. Эта идея транслировалась повсюду: в изображении процессии женщин, ведущих за руки маленьких детей, на Алтаре Мира; в поощрении культа Венеры Прародительницы (Venus Genetrix); в семейных группах статуй, установленных на городских площадях и в общественных зданиях различных провинций; в плодородном изобилии растительных орнаментов, во многом определявших эстетику Августа[58]. Плодовитость женщины из императорской семьи могла сделать или разрушить ее карьеру и популярность. Калигула развелся с Лоллией Паулиной потому, что она не сумела зачать в течение шести месяцев брака; на Цезонии он женился только тогда, когда она выполнила свою задачу. А Тацит, объясняя, почему в ранние годы правления Тиберия «весь двор был разделен на два противостоящих друг другу стана», приводит среди прочих такой аргумент: «Да и супруга Германика Агриппина превосходила числом рожденных ею детей и доброю славой Ливию, жену Друза»{250}.

Более того, для женщин из императорской семьи плодовитость была достаточной добродетелью, чтобы скрыть множество грехов. В «Сатурналиях» Макробия, собрании V в. римских застольных анекдотов, извлеченных из произведений античных авторов и устной истории, речь заходит о Юлии Младшей, изгнанной за прелюбодеяние во 2 г. до н. э., и все соглашаются, что только ее знаменитая плодовитость (выживших детей у нее было пятеро) спасала ее от опалы раньше:

Когда же он [Август] пригляделся к куче внуков и их сходству, как только представил себе Агриппу, покраснел от стыда, что сомневался в пристойности своей дочери. Поэтому Август тешил себя тем, что у его дочери веселый, с виду дерзкий нрав (animus), но не отягощенный пороком…{251}

Отождествление «кучи» детей с целомудрием может показаться несуразным любому, кто знаком с азами человеческой биологии, но для римлян, трактующих «целомудрие» не как христианское воздержание, а как брачную верность, эти два понятия были неразделимы. «Хорошая женщина» спала только со своим мужем, но часто и рожала ему бесчисленных детей, каждый из которых носил его имя с небольшими вариациями – поступать так было и долгом, и добродетелью. Для римского наблюдателя рождение Британника не только предвещало успех режиму Клавдия, оно также положительно сказывалось на образе Мессалины.

Сенат реагировал соответственно: вскоре после рождения мальчика он проголосовал за то, чтобы младенец был удостоен титула Августа, а Мессалине пожаловали имя Августы{252}. Это было необычайное предложение. Титул Августы был самым высоким из доступных римской женщине; Ливия удостоилась этой чести, уже будучи шестидесятилетней вдовой, Мессалине же было чуть больше двадцати, а императрицей она пробыла всего несколько недель. Некоторые сенаторы, должно быть, сопровождали это предложение зубовным скрежетом. Для тех из них, кто всего три недели назад надеялся на восстановление республики, то, что сенат наградил женщину, а тем более молодую, государственным титулом всего лишь за рождение сына, стало болезненным признанием вновь утвердившейся династической реальности. Для сенаторов, которые питали надежды занять престол, рождение сына и наследника Клавдия стало откровенной катастрофой.

Предложение сената может отражать настроения в пользу Мессалины на улицах Рима. В суматохе, последовавшей за смертью Калигулы, толпа чуть не выломала двери здания сената и была на волосок от того, чтобы расправиться с одним из консулов. Сенату приходилось налаживать отношения и с принцепсом, и с народом – почетный титул для Мессалины, пока толпа еще радовалась рождению Британника, мог быть удачным началом.

Однако Валерии Мессалине было не суждено стать Мессалиной Августой. Пока Мессалина отдыхала от родов в эпоху, когда не было ни анестетиков, ни антибиотиков, ее муж взял на себя ответственность отклонить эти почести от ее имени. Для Клавдия это был способ убедить сенат в том, что он не собирается, подобно Калигуле, действовать в духе восточной монархии – тем самым проявляя, по мнению Диона, великую скромность{253}. Для Мессалины это был серьезный удар. Присвоение почетного имени Августы для Ливии ознаменовало начало самого прославленного периода в ее карьере. Решение Клавдия давало понять, что новый император не обязательно собирался сохранять почести, которых удостаивались женщины при дворе Калигулы, – Мессалине предстояло бороться за свое положение.

Разочарование Мессалины, вероятно, было особенно острым на фоне чествования Клавдием прошлых поколений женщин из рода Юлиев-Клавдиев. Он осыпал посмертными почестями свою мать Антонию, несмотря на то что при жизни она его презирала. В память о ней стали ежегодно проводить цирковые игры, и, в отличие от Мессалины, она получила титул Августы{254}. Давно умершей Ливии тоже воздавали новые почести: в 42 г. н. э., в годовщину ее свадьбы, ее обожествили{255}. Казалось, что в Риме эпохи Клавдия женщине, чтобы заслужить почитание, надо было умереть.


Вечные сомнения в уместности публичного прославления женщин, характерные для римлян, побудившие Клавдия отклонить предложение сената, не поколебали решимости провинциалов. Гонцы, пустившиеся по сети почтовых дорог, разносили вести о благополучных родах Мессалины в самые отдаленные уголки римского мира, и империя спешила отпраздновать это событие. 10 ноября 41 г. н. э. Клавдий написал письмо в городской совет Александрии в Египте, разрешив начать установку статуй в честь самого себя и своей семьи{256}. Александрия также отчеканила монеты с изображением Мессалины: закутанная в покрывало, в одной руке она держит связку колосьев, ассоциирующих ее с богинями плодородия. Другая рука вытянута, и на ладони легко балансируют крошечные, как статуэтки, фигурки ее двоих детей. Греческая надпись на монете сообщает нам, что это «Мессалина, императрица и Августа». Восточные провинции ясно и недвусмысленно были готовы признать жену принцепса тем, чем она в действительности и была, – императрицей.

Одностороннее признание Мессалины в качестве Августы провинциями отражало глубоко укоренившиеся культурные различия. Греческий Восток после трех с лишним столетий эллинистической монархии имел устоявшееся представление о статусе царицы как об официальной должности, подразумевающей набор неотчуждаемых полномочий, которые автоматически давало положение жены правителя. Но монеты, отчеканенные в Александрии в 41 г. н. э., отражают также личный престиж Мессалины. Дизайн монет в провинциальных монетных дворах предоставлялся самим городам – так что решение Александрии изобразить Мессалину свидетельствует о популярности новой императрицы за пределами Рима.

Для провинций стабильность империи значила намного больше, чем ее идеология, а именно стабильность была главным обещанием режима Клавдия в его первые годы: так, например, монеты, отчеканенные в 41‒42 гг. н. э., часто содержат надписи, прославляющие constantia императора – его постоянство. Пока в Риме бушевали сенатские конфликты, провинции (наряду с политически бесправной городской беднотой) просто испытывали облегчение, видя четкую линию престолонаследия, обещавшую снижение рисков дестабилизирующих переворотов, заговоров и гражданских войн. Эту стабильность в буквальном смысле слова породила Мессалина, и александрийский монетный двор хотел ее за это прославить.

Разумеется, не только этим Мессалина привлекала александрийских чеканщиков. Восточные провинции не разделяли скучных предрассудков римлян относительно нравственного значения роскоши и красоты, а Александрия была городом Александра Македонского и Клеопатры – у них была прославленная традиция царского великолепия. По сравнению с пускающим слюни пятидесятилетним Клавдием, чья увенчанная лаврами голова была отчеканена на аверсе каждой монеты, Мессалина привнесла столь необходимый элемент гламура: она была молода, благородна и, как оказалось, прекрасна.

Распространение изображения человека по всей империи в 41 г. н. э. было непростым делом, но Юлии-Клавдии, мастера пиара, справлялись с ним замечательно. Мессалина позировала скульптору в Риме, вероятно, в самом начале своего правления. Получившийся портрет (известный по немногим уцелевшим копиям), возможно, льстит ей, но не идеализирует реальную личность до неузнаваемости{257}. Волосы Мессалины уложены по сложной моде двора Калигулы – разделены пробором посредине, с длинными спиральками локонов, уложенными на макушке в виде вертикальных бороздок. На затылке волосы заплетены и собраны в низкий узел. На некоторых версиях портрета часть локонов ниспадает волнами на плечи. Спереди лицо окаймляют мелкие, тугие, плоские завитки; лицо у нее сердечком, с широким лбом, полными щеками и плавно заостренным подбородком. Ротик маленький, но губы пухлые, изогнутые луком Купидона, их уголки приподняты в еле заметной улыбке. Между губами скульптор прорезал глубокий затененный желобок, создавая впечатление, что модель слегка разомкнула их – то ли она непринужденно расслаблена, то ли вот-вот заговорит. Нос классически прямой, но самая заметная черта Мессалины, безусловно, глаза. Большие, широко расставленные под изящными бровями, изогнутыми строго параллельно верхним векам, эти глаза придают лицу Мессалины открытость, которая кажется одновременно наивной и разоблачающей. Она выглядит прекрасной, даже чувственной, но при этом молодой.

После осмотра, доработки и утверждения прототипный портрет копировался и рассылался как образец в города по всей империи. Эти копии тиражировались до тех пор, пока изображения императрицы не появлялись повсюду. В храмах и на городских площадях ставили статуи в полный рост из мрамора и бронзы; бюсты и статуэтки, выполненные из ценного цветного камня, металла или керамики – в зависимости от бюджета, украшали частные гостиные и домашние алтари; более эфемерные изображения, выполненные на хоругвях или деревянных панелях, висели в государственных святилищах и витринах лавок.

Большинство этих изображений было уничтожено в ходе damnatio memoriae, последовавшего за опалой Мессалины. По мере того как вести об обстоятельствах ее казни распространялись по империи, ее статуи низвергали с пьедесталов: бронзовые переплавляли, мраморные разбивали на куски. В некоторых более бедных сообществах ее статуи отправляли обратно в мастерские, чтобы переделать, придав сходство со следующей женой Клавдия. Картины сжигали или просто соскребали с них лицо Мессалины. Держать ее портрет или статую даже в собственном доме было равносильно измене.

Голова статуи, идентифицированная как изображение Мессалины, несет на себе следы попытки уничтожения. Хранящаяся теперь в Дрездене, она обладает характерными приметами портретного типа Мессалины: сложная прическа с рядами локонов, обрамляющих округлое лицо с мягкими крупными чертами. Дрезденская статуя наделяет императрицу атрибутами божества: на ней лавровый венок и напоминающая городскую стену с орудийными башенками корона богини Кибелы{258}. Изображение не стоит воспринимать буквально – Мессалине не поклонялись как живой богине, однако это смелая декларация власти, что делает еще более поразительными глубокие трещины, пересекающие мрамор вдоль и поперек. Разрушение выглядит намеренным: лицо раскололось на четыре аккуратных куска от одного сильного удара по задней части головы{259}.

Одна статуя пережила это планомерное уничтожение невредимой. Обнаруженное в Риме, перевезенное в королевское собрание в Версале и конфискованное для Лувра во время революции, это изображение Мессалины и Британника в натуральную величину удивительно хорошо сохранилось[59]. Вероятно, оно датируется самыми первыми годами царствования Мессалины, когда Британника еще можно было изображать младенцем. Вероятно, скульптура сохранилась в мастерской, где по какой-то причине ее лицо не переделали, как было задумано; или, возможно, была спрятана на вилле какого-то тайного поклонника.

Эта Мессалина не обладает явными божественными атрибутами. Ее костюм демонстративно скромен. То, как лежат складки драпировки вокруг ее шеи, указывает, что на ней стола (stola) – длинная туника, закрепленная на плечах, служившая характерным признаком респектабельной римской матроны. Поверх столы надета палла (palla) – покрывало, плотное охватывающее фигуру посредине, свисающее складками с левой руки и наброшенное на голову, как платок. Большим и указательным пальцами правой руки она придерживает край покрывала, приподнимая ткань там, где в противном случае она ниспадала бы на плечо. Этот жест, когда женщина приближает накидку к лицу, хорошо известен в римском искусстве и обозначает целомудрие (pudicitia).

Эта иконография, подчеркивающая добродетель, вероятно, легко распознавалась всяким современником, но само действие сохраняет определенную двусмысленность. Есть некоторое жеманство, даже кокетство в том, как изящно Мессалина подхватывает ткань, в открытом жесте ее кисти и в самом действии: предполагается, что она приподнимает покрывало, чтобы скромно притянуть его к лицу, но в момент, запечатленный скульптором, она как раз распахнула его и обнажила шею. Римляне прекрасно осознавали потенциально трансгрессивную сексуальность «скромных» женщин; так, описывая жену Нерона, Поппею Сабину Младшую, Тацит язвительно заявляет: «Под личиной скромности она предавалась разврату. В общественных местах показывалась редко и всегда с полуприкрытым лицом – то ли чтобы не насыщать взоров, то ли, быть может, потому, что это к ней шло»{260}.

Присутствие младенца Британника маскирует этот намек на сексуальность под прославление плодовитости и материнства. Британник сидит на согнутой левой руке Мессалины, его тельце обнажено, но ноги и правое плечо задрапированы, словно у миниатюрного Зевса. Он поворачивается к матери, подняв головку, чтобы взглянуть ей в лицо – а она, в свою очередь, слегка наклоняет к нему голову, – и тянется ладошкой с отставленным мизинцем, чтобы прикоснуться к ее подбородку или, возможно, ухватиться за вырез ее столы.

С точки зрения жителя Запада, окруженного на протяжении двух тысячелетий христианской иконографией, Мессалина удивительно напоминает Мадонну. Однако истинным источником вдохновения для этой композиции, вероятно, послужил греческий шедевр IV в. до н. э. – «Эйрена и Плутос» Кефисодота{261}. Бронзовый оригинал изображения богини мира (Эйрены), которая держит тянущегося к ней младенца Плутоса (бога богатства), стоял на Агоре в Афинах, многократно копировался, и его форма должна была быть узнаваемой в средиземноморском мире: заимствование его иконографии для этого императорского изображения не осталось бы незамеченным для античного наблюдателя.

Эта единственная скульптура отражает публичный образ Мессалины в начале ее правления. Рождение сына позволило ей притязать на высшие образы традиционной женской добродетели: ее стола символизировала ее брак, жест – верность, а ребенок – плодовитость. После бесконечной неопределенности правления Калигулы рождение Британника сулило новую эру стабильности и безопасности, мира и процветания: отождествляя ее с Эйреной, олицетворением мира, композиция декларирует участие Мессалины в его достижении.

Но статуя показывает и еще один элемент публичного имиджа императрицы. Она была молода и прекрасна; ее игра с покрывалом и присутствие ребенка говорили не только о скромности, но и о флирте, не только о плодовитости, но и о сексуальности. В арсенале Мессалины было оружие, которым не обладала матриархальная Ливия, возвысившаяся уже после сорока. Красивая, молодая и – довольно неожиданно – одна из самых богатых, знаменитых и влиятельных женщин в мире, Мессалина, вероятно, быстро поняла, что очарование может быть таким же мощным оружием, как добродетель.

X
Двор Мессалины

Упорно воображать, как все то, что происходит теперь, происходило и прежде; и как будет происходить – так же воображать. Самому ставить перед своими глазами целые действия или похожие сцены, какие известны тебе либо по собственному опыту, либо от знания старины – скажем, весь двор Адриана, и весь Антонина, и весь двор Филиппа, Александра, Креза, потому что и тогда все было то же, только с другими.

Марк Аврелий. Наедине с собой, 10.27[60]

Рассказ о публичном имидже Мессалины в начале правления ее мужа – это лишь половина истории ее реального политического значения, если не меньше. Бóльшая часть ее работы – и бóльшая часть ее власти – осуществлялась в кулуарах: не в сенате и на Форуме, а в коридорах императорского дворца, раскинувшегося на Палатинском холме.

Август (тогда Октавиан) купил свой первый дом на Палатине, когда был еще частным лицом[61]. Хотя дом находился в центре самого фешенебельного района города, по меркам своего времени он был скромным: сравнительно небольшой, с колоннами, высеченными из ямчатого серого вулканического туфа, а не из мрамора{262}. Возможно, будущего императора привлекло местоположение. Дом находился на северо-западной стороне вершины холма, вверх по склону от Луперкала – пещеры, где якобы волчица выкормила Ромула и Рема, и рядом с местом, где, как считалось, прежде стоял дом Ромула[62].

Светоний указывает, что Октавиан приобрел дом у великого патрицианского оратора Гортензия; он не упоминает, что, вероятно, дом был продан после проскрипции Гортензия во время гражданских войн в 43 г. до н. э.[63]{263} Потрясения последующего десятилетия были удачным временем для покупки имущества в Риме – для тех, кто сохранил голову на плечах и свободные деньги, – и, пока Октавиан плыл через Средиземное море со своей армией, его агенты скупили и многие близлежащие дома. В последующие годы стены были пробиты, выходы заделаны и добавлены пристройки – получился взаимосвязанный комплекс апартаментов, предназначенный для размещения постоянно умножавшихся домочадцев Октавиана Августа – родственников, пасынков, иностранных принцев, почетных гостей и рабов. Второй дворец, расположенный ниже первого по склону холма (и сейчас лежащий в основном под Садами Фарнезе), был построен Тиберием и расширен Калигулой, так что достиг почти самого Форума{264}. Именно в этом разросшемся дворцовом комплексе поселилась Мессалина.

Если бы вы попытались пройти от одного конца дворца до другого, вас поразили бы не только его размеры, но и разнообразие стилей. В некоторых комнатах вас встретили бы оригинальные фрески по моде времен Августа – элегантные и цельные по своим величественным, реалистическим композициям. В одной комнате колонны-обманки – с тщательно выполненными каннелюрами, увитые тяжелыми гирляндами листьев и налитых плодов, с дионисийскими атрибутами – лирами и плющом, свисающими в центре их на широких красных лентах. Другая оформлена как картинная галерея, полная картин на мифологические темы в фальшивых рамах – копий старых греческих мастеров: с одной стороны мы видим Ио, освобожденную от плена Аргоса только для того, чтобы быть похищенной Зевсом в образе быка, с другой – нереиду Галатею, пытающуюся умчаться от своего преследователя Полифема на морском коньке{265}.

Сдержанность августовского стиля уступала место совсем иной манере оформления, стоило перейти в более поздние части дворца. Их украшал Калигула, который – как и все наиболее кровожадные тираны – имел вкус к дизайну интерьеров{266}. Здесь комнаты были отделаны цветным мрамором или убраны по новой барочной моде. Чего только не было на этих стенах: архитектурно немыслимые сочетания колонн и многослойных арок превращали плоские стены в сценические декорации, населенные актерами, гротескными созданиями и богами, с нарисованными окнами, через которые открывались воображаемые виды или драматические эпизоды из мифологии{267}. Эти комнаты погружали посетителя в фантазии.

При всей своей роскоши императорский дворец был в некотором роде совершенно беспорядочен. Во времена Мессалины дворец на Палатине состоял из лабиринта старых домов эпохи республики и сверкающих новостроек, соединенных деревянными лестницами, пробитыми дверями, коридорами и длинными колоннадами. Наверное, странно чувствовал себя человек, когда перемещался из привычного домашнего уюта верхних секций дворца в огромные залы дворца Тиберия (Domus Tiberiana) или по какой-нибудь узкой лестнице или низкому коридору попадал в зал с высокими сводами. Посетитель миновал грандиозные атриумы, залы для приемов и для пиров; личные бани, дворы, сады и рыбные пруды; жилые помещения для семьи, заложников и почетных гостей; жилье и мастерские обширной иерархии императорских рабов; библиотеки, кабинеты, архивы, сокровищницы, мастерские и склады. Строение, которое на тот момент заняло уже весь склон одного из семи холмов Рима, больше напоминало город, чем дом.

В императорском дворце, каким его нашла Мессалина в 41 г. н. э., мало что отделяло общественное пространство от частного. Август, который всегда придавал значение тому, какое впечатление производит, обустроил свой дом как демонстративно традиционный республиканский domus. Он превратил публичные пространства города, храмы и форумы в народные дворцы из сияющего мрамора, но в собственном доме избегал всего чрезмерного или дворцового. Однако требования к помещению росли: дом теперь стал не только местом для семейной жизни и общения, но и сердцем империи. Проводившиеся здесь встречи определяли политику империи, среди гостей постоянно присутствовали иностранные высокие особы и нескончаемым потоком шли делегации. Преемники Августа пристроили к дворцу более просторные залы для приемов, более обширные столовые для пиров и более грандиозные дворы, в которых посетители дожидались аудиенции у императора, и все же ощущения разделения между домом и офисом по-прежнему не существовало.

В 28 г. до н. э. Октавиан (тогда еще не Август) посвятил новый храм своему покровителю, богу Аполлону. Место было выбрано для освящения, как утверждал молодой династ, благодаря божественному вмешательству, когда молния ударила в часть его собственного дома{268}. Чудо оказалось как нельзя более кстати. Двери его domus теперь открывались непосредственно на террасу храма, создавая архитектурный канал между человеком и богом, что неявно, но неизбежно напоминало о дворцах эллинистических царей. Эту стратегию Калигула повторит семьдесят лет спустя, расширив дворец вниз по холму так, что он достигнет самого храма Кастора и Поллукса на Форуме. «Храм Диоскуров на Римском форуме, – заявляет Дион, – он разделил надвое, проделав как раз между статуями Кастора и Поллукса проход, ведущий к его дворцу, чтобы, как он сам утверждал, Диоскуры стали у него привратниками»{269}. Юлии-Клавдии встраивали себя и свою частную жизнь в общественную ткань города.


Ко времени кончины Августа и его дом, и его династия стали называться одним и тем же именем Domus Augusta, или дом Цезарей. По мере того как дворец перестраивался и расширялся, служа растущим запросам императорской семьи, физическая структура здания стала отражать политическую структуру, над которой господствовали его обитатели. Отсутствие разграничения между общественными и частными зонами императорского дворца отражало растущее размывание границ власти. Когда человек приближался к императору неформально, в качестве его клиента, его гостя или его жены, означало ли это, что он становился ближе к нему и политически?

Эти границы, неочевидные даже в лучшие времена, при Клавдии стали особенно проницаемы. Не доверявший сенату и некоторой части армии после бурных обстоятельств своего воцарения, Клавдий, возможно, как ни один из императоров до него, полагался на своих избранных приближенных, мужчин и женщин, которыми он окружил себя на Палатине и которым, как ему казалось (правильно или ошибочно), он мог доверять. Власть женщин и императорских вольноотпущенников много лет строились за кулисами; теперь их влияние подскочило, как никогда раньше.

Именно при Клавдии в латинском языке впервые появилось слово «двор» как политический термин. Слово, которое использовали римляне, – aula – не латинского происхождения. Это латинизированное греческое слово αὐλή (aule) – термин, первоначально обозначавший «зал» или «двор» в архитектурном смысле, но издавна использовавшийся применительно к придворным кругам восточных и эллинистических царей. В латыни это слово впервые появилось в эпоху Поздней республики, но на протяжении почти столетия применялось, по-видимому, строго и исключительно к чужим землям. В основном к восточным землям – местам, которые римляне со сладострастным ужасом клеймили за тиранию и роскошь. Первое известное употребление этого термина применительно к Риму относится примерно к 44‒45 гг. до н. э. и принадлежит Сенеке – человеку, который (как мы еще убедимся) был знаком с реальностью придворной политики не понаслышке{270}. Характерно, что эта лингвистическая инновация имела место как раз в период главенства Мессалины на Палатине.

Клавдиев двор описывают как «ряд концентрических кругов убывания власти», расходящихся от постели и спальни императора (места интимных свиданий и сексуальной близости в римском мире) к его столовым, его кабинетам, его баням и уединенным садам, а затем к кабинетам его вольноотпущенников, грандиозным залам для приемов и дворцовым комнатам для просителей{271}. Валютой этого политического ландшафта было уже не красноречие на рострах, не обильное богатство, нажитое неправедным путем, и даже не прославленное древнее родовое имя – это были близость к императору и влияние на него. Это был мир, в котором положение Мессалины – как императорской жены – было лучше, чем у любого сенатора.


Популярность, которую приобрела Мессалина с рождением Британника, оказалась очень своевременной для императорской четы. Положение Клавдия во главе государства оставалось ненадежным, и он знал это: прошел целый месяц, прежде чем он вообще рискнул войти в здание сената{272}. То, что он наконец сделал это через неделю после рождения своего сына, возможно, не совсем совпадение.

Первые месяцы правления Клавдия ушли на попытки умиротворения. Херея – человек, нанесший первый удар Калигуле, – был казнен, а с ним несколько его собратьев-преторианцев. Хотя Клавдий мог одобрять и даже поощрять действия Хереи, прощать цареубийство было слишком опасно для императора. Кроме того, приближенные Хереи также были патологически враждебны Юлиям-Клавдиям. Хотя большинство преторианцев приветствовали Клавдия в качестве императора, Херея поддерживал сенат и хотел реставрации республики: именно он в попытке уничтожить династию приказал убить Цезонию и Друзиллу, и он, несомненно, убил бы и Клавдия, если бы лучше умел играть в прятки. Тем не менее память о Херее оставалась популярной, и народ, по словам Иосифа Флавия, совершал жертвоприношения, «умоляя его быть милостивым к ним и не воздавать злом на народную неблагодарность»{273}.

В целом, однако, Клавдий стремился доказать, что всерьез намерен прощать. Даже Сабин, один из главных инициаторов заговора среди преторианцев, был помилован и восстановлен в офицерском звании[64]. Тотальной амнистии подлежал сенат: магистраты были оставлены на своих должностях, и Клавдий личным вмешательством спас одного из консулов от расправы{274}.

Светоний приводит историю, которая едва ли достоверна, но все же отчасти передает атмосферу ранних дней правления Клавдия. После смерти Калигулы, сообщает он нам, «обнаружен был и огромный ларь, наполненный различными отравами: Клавдий потом велел бросить его в море, и зараза, говорят, была от этого такая, что волны прибивали отравленную рыбу к окрестным берегам»{275}. Первоочередным делом и для Клавдия, и для Мессалины было высосать яд из раны, которую царствование Калигулы оставило на политическом теле Рима.

В последующие месяцы Клавдий обращался с сенаторами бережно, приветствовал их с подчеркнутым уважением и советовался с ними даже по самым мелким делам{276}. В реальности, конечно, эти демонстрации почтения мало что значили. То, что Клавдий был обязан своим троном военной силе, а не согласию сената, скрыть было невозможно. В то самое время, когда Клавдий настойчиво просил у консулов разрешения устраивать рынки в своих частных владениях, имущество распродавалось, чтобы выплатить огромные взятки, которые он пообещал своим сторонникам-преторианцам. Была отчеканена новая монета, на которой Клавдий стоял у ворот преторианского лагеря и жал руку офицеру{277}. Клавдий часто балансировал на грани, но его расчетливая неискренность начинала окупаться. За несколько месяцев на улицах Рима восстановился порядок, провинции покорились, а республиканские разговоры 24‒25 января уже начинали казаться смехотворно наивными.

Клавдий заигрывал и с публикой. Настоящий любитель зрелищ, стремившийся доказать, что он не похож на унылого Тиберия, Клавдий наполнил календарь играми, спектаклями и гонками на колесницах. Хотя Клавдий отклонил почести, предложенные сенатом Мессалине, и настоял на том, чтобы рождение их сына отмечалось только как частное семейное торжество, он не упускал возможности похвастаться ребенком на публике. Согласно Светонию, «Клавдий не раз еще младенцем поручал его вниманию народа и солдат, на сходки выносил его на руках, на зрелищах то прижимал к груди, то поднимал перед собой и желал ему самого счастливого будущего под шумные рукоплескания толпы»{278}.

Пиар-программа оказалась эффективной. Вскоре после своего воцарения Клавдий отправился в Остию, и в Риме пошел слух, будто в дороге на его свиту напали, а его самого убили: «…народ был в ужасе и осыпал страшными проклятиями и воинов, словно изменников, и сенаторов, словно отцеубийц, пока, наконец, магистраты не вывели на трибуну сперва одного вестника, потом другого, а потом и многих, которые подтвердили, что Клавдий жив, невредим и уже подъезжает к Риму»{279}.

При всех успехах его публичной политики в эти первые месяцы в частной жизни Клавдий был безнадежен. Источники постоянно говорят о его трусости. «Но сильнее всего, – пишет Светоний, – в нем была недоверчивость и трусость ‹…› Не было доноса, не было доносчика столь ничтожного, чтобы он по малейшему подозрению не бросился защищаться или мстить»{280}. От некоторых из перечисленных обвинений можно отмахнуться как от литературной гиперболы, но, похоже, действительно двор Клавдия начал свое существование в состоянии настоящей паранойи. Император не только сторонился сената, он поднял свои личные меры безопасности до драконовского уровня. Он никуда не выходил без охраны, и даже на его ужинах присутствовали шеренги вооруженных до зубов солдат.

Просителей, клиентов и друзей обыскивали, в их вещах рылись или даже конфисковывали их. Смягчение этих мер впоследствии только подчеркивает, насколько суровыми они были в первые дни нового царствования. «Лишь с трудом и не сразу, – утверждает Светоний, – согласился он избавить от ощупывания женщин, мальчиков и девочек и не отбирать у провожатых или писцов их ящички с перьями и грифелями»{281}. Клавдий, как человек, пришедший к власти в результате тайного переворота, прекрасно понимал: то, что сегодня дали, завтра могут и отобрать. Конечно, он был не слишком далек от истины, но жизнь с ним для Мессалины, надо думать, была кошмаром.


За закрытыми дверями новый двор отчаянно старался утвердиться. Быстро и без лишнего шума справили две династические свадьбы и одну помолвку. Старшую дочь Клавдия, Клавдию Антонию, выдали замуж за Гнея Помпея Магна; маленькую дочь Мессалины Клавдию Октавию помолвили с Луцием Силаном, а его дальнего родственника Аппия Силана вызвали из Тарраконской Испании, где он был наместником, и женили на матери Мессалины Домиции Лепиде, у которой он стал третьим мужем{282}. Каждый из этих мужчин мог быть потенциальным соперником власти Клавдия: Луций Силан был прямым потомком Августа через его внучку Юлию Младшую, Аппий был одним из знатнейших людей Рима, а Помпей Магн унаследовал свое имя от Помпея Великого, прославленного династа времен гражданских войн[65]{283}. Эти два брака и несколько преждевременная помолвка двухлетней малютки явно были попытками укрепить положение императорской четы; связывая этих мужчин беспрецедентными узами с императорской семьей, супруги надеялись объединить их интересы со своими и купить их лояльность. Две свадьбы были отпразднованы частным образом в императорском дворце, и ни тот ни другой союз не был отмечен публичными торжествами. Источники не приписывают ни свадьбы, ни помолвку непосредственно интригам Мессалины, но, учитывая, что в них были задействованы ее мать, падчерица и родная дочь, можно предполагать, что императрица была каким-то образом замешана в планировании этих первых династических шагов.

Шла борьба и за должности в Клавдиевой администрации. Централизация власти вокруг фигуры императора создала потребность в новых бюрократических структурах, предназначенных для исполнения воли императора. Республиканский Рим никогда особенно не нуждался в чем-то вроде профессиональной гражданской службы – исполнительные должности были выборными, а ответственность за исполнение передавалась частным подрядчикам, – но император нуждался в делегировании полномочий. Ко времени правления Клавдия императорская канцелярия разрослась в обширное учреждение, состоявшее из клерков, секретарей, счетоводов, администраторов и советников{284}. Почти все эти должности занимали члены того, что иносказательно именовалось «семьей Цезаря» – familia Caesaris: высокообразованные рабы и вольноотпущенники императорской семьи, которые как по закону, так и по традиции были безукоризненно лояльны своим хозяевам.

В эти ранние дни правления Клавдия особенно возвысились три вольноотпущенника: Каллист[66] ведал петициями, Паллант возглавлял казну, а Нарцисс заполучил себе должность личного императорского секретаря{285}. Все трое обладали громадной властью; они, по сути, управляли крупными государственными департаментами и, что, возможно, еще важнее, имели прямой доступ к самому императору.

Более того, их власть была столь велика, что старый истеблишмент не мог этого не признать, как бы это его ни раздражало. Надпись на памятнике Палланту, воздвигнутом на одной из главных дорог, ведущих из Рима, увековечила тот факт, что «ему сенат за верность и преданность по отношению к патронам постановил дать преторские украшения и пятнадцать миллионов сестерций, каковой честью был он доволен»{286}. Аристократ Плиний Младший, который наткнулся на этот памятник лет через сорок после смерти Палланта, ужаснулся. «Эта надпись, – с горечью писал он своему другу, – особенно напомнила мне о том, как комичны и нелепы почести, бросавшиеся иногда этому грязному подлецу, которые этот висельник осмеливался и принимать и отвергать и даже выставлять себя потомкам как образец воздержанности»{287}. Паллант хвастался, что слишком скромен, чтобы принимать деньги, но вероятно также, что он мало в них нуждался. Должность в высших эшелонах императорской администрации могла сделать человека чрезвычайно богатым: Плиний Старший в «Естественной истории» вспоминает о том, как видел тридцать высоких колонн из цельного оникса, украшавших столовую Каллиста{288}.

Пусть Плиний этого не одобрял, но в императорских вольноотпущенниках Мессалина нашла своих самых настоящих союзников. В столь патриархальном обществе, какое было в Риме I в. н. э., императрица имела много общего с бывшим рабом: оба могли обладать неимоверным богатством и неимоверной властью, оба могли влиять на императора, но никто из них не мог и надеяться властвовать открыто и от собственного имени.

Оправившись от рождения Британника, Мессалина провела первые месяцы правления своего мужа, налаживая связи внутри этой новой иерархии. Ей должны были отвести собственные апартаменты, расположенные, вероятно, в старом доме Ливии или в одной из более новых частей дворца, достаточно просторные, чтобы вместить ее растущую свиту. Будучи императрицей, Мессалина была вольна содержать большой штат рабов и вольноотпущенников, и имена многих из них известны нам по эпитафиям. Некая Клеопатра была швеей при императрице, а мужчина по имени Амен занимался ab ornamentibus, украшениями для торжественных нарядов{289}. Илария была нянькой Октавии, Филократ – наставником одного или обоих детей{290}. Идей был supra argentum – ведал серебром; были также мужчины, включая некоего Луция Валерия, обученные секретарскому и архивному делу{291}. За всеми ними следили диспенсаторы (dispensatores), имя одного из которых нам тоже известно: Саббион{292}. Если, как можно себе представить, штат прислуги у Мессалины был таким же, как и у Ливии, можно прибавить длинный список горничных, парикмахерш, врачей, гинекологов, фармацевтов, парфюмеров, секретарей, делопроизводителей, казначеев, слуг, прислужников атриума и виночерпиев{293}.

Апартаменты и штат прислуги Мессалины давали ей весь простор, роскошь и комфорт, каких она только могла пожелать, но, что еще важнее, они давали ей возможность принимать собственных гостей. Находясь в резиденции на Палатине, римский император должен был играть роль гостеприимного хозяина par excellence. Многочисленные толпы просителей, сенаторов и друзей посещали его утренние приемы; немногие счастливцы удостаивались внимания, еще более везучие – приглашения на обед.

Императрица, судя по всему, должна была не уступать в гостеприимстве своему мужу. Ливия принимала политических просителей во время своих утренних церемоний приветствия, и нет причин полагать, что Мессалина не делала того же. Возможно, Клавдий ожидал, что его жена снимет с него часть «женских вопросов» или попытается обратить жен некоторых из его противников-сенаторов в сторонниц режима: так, Мессалина тесно сдружилась с Аррией, женой Цецины Пета, которому суждено пасть из-за участия в восстании Скрибониана в 42 г.

Хотя, возможно, Клавдий поощрял свою жену развивать связи с дамами из аристократических кругов, покои императрицы не были сегрегированным гаремом. Женщины из императорской семьи всегда культивировали разнополый круг общения. В начале V в. Макробий – великий собиратель старых анекдотов – записал следующую историю о женщинах из domus Augusta:

На представлениях гладиаторов Ливия и Юлия обратили на себя внимание народа из-за несходства их свиты: тогда как Ливию окружали основательные мужчины, ту обступила толпа юношей, и притом развязных. Отец указал ей на это в записке, чтобы она поняла, насколько велика разница в свите у двух первых женщин государства. В ответ она изящно написала: «Вместе со мной и они состарятся»{294}.

Если Ливия – с ее рукоделием и безупречной репутацией – c удовольствием открыто принимала наряду с подругами друзей мужского пола, можно быть уверенными, что Мессалина, которую источники никогда не ассоциируют ни с ткачеством, ни с безупречной репутацией, поступала аналогично.

Круг общения, который Мессалина поддерживала в своих покоях на Палатине, включал самых разнообразных персонажей: жен аристократов, политически активных сенаторов, привилегированных и праздных, наиболее влиятельных вольноотпущенников, богатейших среди всадников и самых модных острословов. Судя по всему, ее вечеринки не пропускали. Однажды, как рассказывает Дион, большая группа гостей получила приглашение одновременно на два приема: один у Клавдия, второй у Мессалины и ее любимых вольноотпущенников. На вечере у императрицы был аншлаг; император получил ряд вежливых, но твердых отговорок{295}.

Возможно, у Мессалины на вечеринках просто были лучше вино и музыка, но общественный авторитет императрицы был нешуточный. При всем ее влиянии, Мессалина, будучи женщиной, все же была исключена из реальных процессов управления, правосудия и законодательной деятельности. Если она хотела проявить реальную власть, ей требовался посредник-мужчина, а если она хотела использовать эту власть независимо от мужа, ей было нужно развивать сеть таких посредников, готовых воплощать ее идеи на практике.

Троих важнейших представителей этой сети мы можем назвать поименно. Нарцисс, с ее воцарения в 41 г. н. э. до момента, когда в 48 г. н. э. он распорядился проткнуть ее мечом, был самым верным союзником императрицы при дворе. В качестве жены и личного секретаря Клавдия Мессалина и Нарцисс имели все основания для постоянного общения. Источники постоянно связывают этих двух людей, особенно в первые годы правления Клавдия, когда положение императрицы было не столь независимым и надежным, – когда бы Мессалину ни обвиняли в заговоре или ином преступлении, Нарцисса объявляли ее соучастником. Сенека, писавший после падения Мессалины, так охарактеризовал их отношения: «Долго бывшие врагами всего Рима, прежде чем стали врагами себе самим»{296}.

Вместе Мессалина и Нарцисс обладали опасным уровнем власти. Влияние императрицы на мужа было огромно: у нее был постоянный доступ к его персоне и его ложу, и она умела им пользоваться. Пятидесятиоднолетний Клавдий всегда был в плену у женщин – Светоний, с ноткой классического удивления, пишет: «К женщинам страсть он питал безмерную, к мужчинам зато вовсе был равнодушен», – но ни к одной из них не относился так, как к своей красивой молодой жене{297}. Даже посреди своей опалы Мессалина была убеждена, что, стоит Клавдию увидеть ее, как она будет прощена, а ее противники не зря спешили осуществить казнь прежде, чем Клавдий вернется в спальню во всеми воспоминаниями, что та хранила.

Влияние Мессалины росло; альянс с Нарциссом еще больше увеличил его. Будучи личным секретарем Клавдия, Нарцисс контролировал документы и переписку императора: донесения из провинций, личные обращения, рекомендательные письма, протоколы официальных дел, черновики эдиктов или речей, записочки, посылавшиеся его друзьями-сенаторами. Светоний рисует зловещую картину их modus operandi, где Мессалина и Нарцисс отзывают императорские пожалования, отменяют его постановления, подделывают, уничтожают или правят его официальные записки{298}. Но даже не прибегая к столь открытой коррупции, Мессалина понимала, что Нарцисс может предложить ей нечто бесценное – доступ к информации. Информация о личных делах императора, делах сената, судов и администрации каждого уголка империи могла теперь через Нарцисса своевременно и напрямую поступать к императрице.

Были у Мессалины союзники и в сенате; в первую очередь Луций Вителлий и Публий Суиллий Руф. Эти мужчины, наделенные красноречием и хорошими связями, действовали как агенты Мессалины. Защищая ее интересы в сенате и отстаивая их в суде, они выполняли роль ее публичных рупоров в тех пространствах, где она из-за своего пола не могла выступать от собственного имени. Когда в 47 г. н. э. Публий Суиллий и Вителлий выдвинули обвинения против Валерия Азиатика (бывшего одной из последних и самых знатных жертв императрицы), Тацит написал, что Азиатика погубили «женщина и мерзостный рот Вителлия»{299}. В 58 г. н. э., спустя десятилетие после смерти Мессалины и четыре года после начала правления Клавдиева преемника Нерона, Публия Суиллия вызвали в суд. Он попытался свалить всю вину на Мессалину. Он заявил, что просто выполнял приказы. Защита не сработала, хотя никто не сомневался в том, что Публий Суиллий действовал по наущению Мессалины; однако обвинители хотели знать, «почему этой кровожадной распутницей был избран именно он, а не кто другой, чтобы служить ей своим красноречием»{300}. Было решено, что «исполнители злодеяний» должны быть наказаны так же, как и их зачинщики. Приговор Публию Суиллию и колкий комментарий Тацита в адрес Вителлия отражают, как воспринимались отношения между Мессалиной и ее союзниками из числа сенаторов: планы принадлежали Мессалине, просто ответственность за их исполнение возлагалась на ее соратников-мужчин.

Эти сенаторы нуждались в Мессалине не меньше, чем она в них. Отношения с императрицей обеспечивали им социальный престиж, информацию и канал связи, напрямую соединяющий их с имперской администрацией и самим императором. Пока она сохраняла свою власть на Палатине и влияние на мужа, она могла защищать их и их семьи от превратностей придворной политики и распрей в сенате. При таких возможностях Мессалине не составило бы труда найти сенаторов, готовых отстаивать ее интересы, более того, они сами обращались к ней. В жизнеописании сына и тезки Вителлия (пробывшего императором всего несколько месяцев в 69 г. н. э.) Светоний дает нам представление о том, какие усилия прилагал Вителлий-старший, ухаживая за Мессалиной. Однажды он попросил Мессалину позволить ему разуть ее, после чего все время носил при себе ее правую сандалию в складках тоги, вынимая время от времени, чтобы поцеловать{301}. Другие сенаторы тоже соперничали за право оказывать ей почести: Дион рассказывает нам, что несколько преторов взялись устроить публичные празднества в честь дня ее рождения, хотя официально этот день не был объявлен праздничным[67]{302}. То, что они не жалели времени и сил, свидетельствует об их оценке влияния императрицы на Палатине и ее популярности среди простых людей.

Сети влияния и контроля, которые Мессалина выстраивала среди вольноотпущенников и сенаторов, были важны для ее верховенства на Палатине – но также и для ее выживания. Мессалина прекрасно осознавала, что власть ее мужа не зависит от нее, точно так же как ее власть – от него. При дворе были не только мужчины, способные бросить вызов положению Клавдия, но и женщины, которые могли угрожать новоявленной императрице. Со второй женой, Элией Петиной, Клавдий развелся, разумеется, ради более богатой, молодой жены со связями; Мессалина должна была отлично понимать, что то же самое может произойти, в свою очередь, и с ней. Отказ мужа пожаловать ей титул Августы после рождения Британника – титул, который принадлежал бы ей бессрочно и по ее собственному праву, должно быть, особенно ее беспокоил. Он демонстрировал не только «скромность», но и нежелание официально закрепить притязания Мессалины на власть, наделить ее положением, независимым от статуса «нынешней жены» и «матери нынешнего наследника»[68]. Будучи императором, Клавдий мог обладать любой женщиной по своему выбору, и, несомненно, были женщины, более подходящие на роль императрицы – более опытные в дворцовой политике, более богатые, влиятельные и родовитые, с большим количеством августейшей крови в жилах. Мессалина понимала, что существует только два способа укрепить свои позиции: стать решительно незаменимой для Клавдия или устранить соперниц. Похоже, она попыталась сделать и то и другое.


Одним из первых шагов Клавдия в сане императора стало возвращение ряда политических ссыльных, среди которых были сестры Калигулы Агриппина и Юлия Ливилла, изгнанные зимой 39/40 г. н. э. по двойному обвинению в прелюбодеянии и заговоре. Юлия Ливилла была почти ровесницей Мессалины и, как говорят, была замечательно красива. В начале совместной жизни Мессалины и Клавдия, когда Мессалина смотрела, как Юлия Ливилла и ее сестры сидят в переднем ряду в театре или рядом с братом на пирах, соотношение сил между ними двумя было очевидно: Юлия Ливилла занимала высокое положение сестры императора, публично почитаемой и авторитетной фигуры в обществе; Мессалина была молодой женой безденежного старого шута при дворе. Теперь ситуация перевернулась. Мессалина возвысилась; утвердившись на Палатине, имея доступ к имперской казне и ушам императора, она стала естественным центром социальной жизни двора.

Юлию Ливиллу вряд ли обрадовало ее новое приниженное положение. Согласно Диону Кассию, Юлия Ливилла отказывалась посещать двор Мессалины, предпочитая вместо этого проводить как можно больше времени наедине с Клавдием{303}. Дион полагает, что Мессалина ревновала – и, вполне возможно, так оно и было. Юлия Ливилла была красавицей и опытной участницей социальных и политических игр придворной жизни. Она сохранила группу старых союзников со времен, предшествовавших ссылке, и, что, возможно, важнее всего, была прямым потомком Августа. Юлия Ливилла хотела восстановить положение и престиж, столь внезапно утраченные ею на Рейне зимой 39 г. н. э., и дело выглядело так, словно она хочет достичь этого за счет Мессалины.

Императрица отреагировала быстро и жестоко. Не прошло и года после возвращения Юлии Ливиллы в Рим, как она была обвинена в преступной связи с Сенекой{304}.

Сорокапятилетний писатель и философ с двойным подбородком, завсегдатай придворных светских раутов, Сенека на первый взгляд выглядит неподходящим партнером для двадцатидвухлетней красавицы из императорской семьи. Конечно, нет ничего невозможного – некоторые люди утверждают, что ум и моральный облик бывают столь же привлекательны, как внешний шарм и красивая линия подбородка, – но история прелюбодеяния не обязательно основывалась на фактах. Сенека, по-видимому, принадлежал к кругу общения Юлии Ливиллы и ее сестер со времен, когда они были светскими львицами при Калигуле: анекдоты из его писем свидетельствуют о его связях среди друзей сестер. В 39 г. Сенека едва не пал жертвой одного из свойственных Калигуле приступов паранойи, и спасло его только заступничество не названной по имени придворной дамы – эта анонимная благодетельница, скорее всего, принадлежала кругу Юлии Ливиллы или даже была самой Ливиллой.

Если Сенека и Юлия Ливилла долгое время были близки, Мессалине не составило труда пустить слух, что они сблизились еще больше, особенно с учетом того, что это был не первый случай, когда репутация Юлии Ливиллы вызывала вопросы. Ходили упорные слухи об инцесте между ее сестрами и братом, а после ее изгнания в 39 г. Калигула обвинил Юлию Ливиллу и Агриппину не только в государственной измене, но и в супружеской. Распространить слух о романе было нетрудно; почва для него могла быть подготовлена еще до выдвижения официальных обвинений. Независимо от того, имелись ли у этой сплетни какие-либо основания, в нее, по-видимому, многие поверили; Сенеку продолжали обвинять в связи с Юлией Ливиллой даже после падения Мессалины, когда его вернули из ссылки{305}.

Обвинение Юлии Ливиллы в прелюбодеянии с Сенекой сочеталось с другими неназванными обвинениями – возможно, в заговоре или в каких-то еще сексуальных девиациях. Суда как такового не было, во всяком случае честного, и Юлию Ливиллу снова изгнали из Рима. Вероятно, она вернулась на Пандатерию, остров, с которого уехала лишь несколько месяцев назад. Этот остров был узкой полоской камня далеко в Тирренском море, отдаленной и бесплодной, знаменитой своими ветрами; места на нем едва хватало для виллы и наружных построек для прислуги. Сенека тоже попал в опалу. «Соблазнитель, проникающий в спальни женщин из дома принцепсов» (как выразился более поздний оппонент) совершал преступление, равносильное государственной измене, и Сенека предстал перед судом сенаторов{306}. Судьи незамедлительно приговорили его к смерти, позволив Клавдию проявить милосердие и заменить казнь ссылкой на Корсику{307}.

Причастность Мессалины к этому делу подтверждается и тем фактом, что Сенеку вернут из ссылки только после ее смерти, и одним случайным замечанием, которое обронил он сам. В посвящении к IV книге своего трактата «О природе» Сенека восхваляет своего адресата, Луцилия, за верность «друзьям» (то есть самому Сенеке и, возможно, более широкому кругу сочувствующих) даже вопреки давлению со стороны Мессалины и Нарцисса{308}. Дион утверждает, что Сенека продолжал умолять Мессалину смилостивиться из ссылки, послав ей книгу с такими льстивыми похвалами в адрес ее самой и ее друзей-вольноотпущенников, что по возвращении от стыда попытался запретить ее{309}. Это красноречиво говорит о том, где, по мнению Сенеки – многоопытного инсайдера, находилась власть на Палатине в начале 40-х гг. н. э.

Сенеку вернут ко двору в 49 г. н. э., после падения Мессалины и новой свадьбы Клавдия с Агриппиной, сестрой Юлии Ливиллы, однако самой Юлии Ливилле повезет меньше. Через год после своего возвращения на пустынный остров Пандатерия она умрет.

Источники представляют весь этот эпизод как женские разборки – Юлия Ливилла была популярна и привлекательна, Мессалина ревновала, – но в действительности конфликт, несомненно, был политическим. Брак Клавдия с Агриппиной после смерти Мессалины показывает, что новая императрица совершенно справедливо считала племянницу мужа угрозой своему положению; Мессалина могла рассматривать устранение Юлии Ливиллы как необходимый акт превентивной самозащиты.

Мессалина была не единственной, кому угрожало новое возвышение Юлии Ливиллы. Во всех сохранившихся описаниях этой интриги Клавдий предстает как невинный, пусть и простодушный, сторонний наблюдатель, которому заморочили голову сначала кокетство Юлии Ливиллы, а потом упреки Мессалины. Однако у императора, возможно, было не меньше, чем у его жены, причин желать избавиться от Юлии Ливиллы.

Муж Юлии Ливиллы Виниций рассматривался как возможная замена Калигуле в краткое междуцарствие предыдущего года. Он был, по-видимому, по-настоящему способным государственным деятелем. Тацит пишет, что он «был мягкого нрава и обладал даром изящной речи», в то время как Дион восхваляет его за политическое чутье – он знал, когда нужно промолчать{310}. Его явно высоко ценили и современники; Веллей Патеркул посвятил Виницию свою «Римскую историю» в преддверии его первого консульства в 30 г. н. э. Эти личные качества вызывали восхищение, но именно их сочетание с его браком сделало Виниция вероятным кандидатом на принципат в начале 41 г. н. э. Виниций происходил из древнего и знатного провинциального рода, но не из императорского. Если бы, однако, от его союза с Юлией Ливиллой (правнучкой Августа по материнской линии) родились дети, в их жилах текла бы кровь основателя династии – то, на что не могли притязать ни Мессалина, ни даже Клавдий. Устранение Юлии Ливиллы в значительной мере сокращало угрозу, которую представлял собой Виниций{311}.

Мессалина могла ревновать к Юлии Ливилле; она могла недолюбливать ее лично и чувствовать, что та угрожает ее господству на Палатине; но она могла действовать отчасти и в интересах режима. При всей своей репутации мягкого, немного бестолкового человека новый император обнаружил необычайную склонность поощрять убийство себе подобных. В первые 17 лет правления Тиберия не зафиксировано ни одной казни сенатора. Клавдий за свое значительно более короткое царствование погубил целых 35 сенаторов и то ли 300, то ли – если трактовать сомнения в его пользу – 221 всадника[69]{312}. Режим, частью которого была Мессалина – и при котором она и ее дети оказались на грани жизни и смерти, – родился из интриг и насилия и для поддержания своей стабильности опирался на интриги и насилие. Роль Мессалины в падении Юлии Ливиллы и Сенеки не противоречила политике Клавдия, а продолжала ее. Уничтожение Юлии Ливиллы, убивало, так сказать, одним выстрелом трех зайцев: Сенека был влиятелен, умен и потенциально враждебен; династические связи Юлии Ливиллы представляли угрозу для Британника; а в случае Виниция сочетание таланта и близости к императорскому дому делали его потенциальным связующим звеном между сенаторской оппозицией и принципатом Клавдия.

Устранение Юлии Ливиллы и Сенеки значительно приблизило Мессалину к стабилизации собственного положения; оно защитило режим, на который полагалась она сама и ее дети, позволило ей выглядеть в глазах Клавдия активным и незаменимым элементом его политической программы и убрало Юлию Ливиллу как потенциальную соперницу за титул императрицы – возможно, еще до того, как Клавдий вообще начал задумываться о той в подобной роли.

Хотя не прошло и года со времени воцарения ее мужа, Мессалина, как показывает история с Юлией Ливиллой, уже сформировала собственный двор на Палатине. У нее были социальные связи, необходимые, чтобы посеять слухи о супружеской измене соперницы, и политические связи, чтобы добиться официального обвинения в суде. У нее не было никакой формальной должности, и Клавдий отказал ей даже в тех почестях, которые предложил сенат, однако Мессалина уже стала достаточно влиятельной, чтобы способствовать выживанию режима и вмешаться ради гарантии собственного выживания. Новая императрица показала себя необыкновенно одаренной в дворцовых играх.

XI
Триумф Мессалины

Цезарь! Ты сам, как обычай велит, в колеснице высокой

Радовать будешь народ пурпуром – знаком побед.

Встретят повсюду тебя ликующим плеском ладоней,

Будут бросать цветы, путь устилая тебе.

Овидий. Скорбные элегии, 4.2.47‒50[70]

В рамках хрупкого молчаливого соглашения, заключенного сенатом в месяцы, последовавшие за захватом власти, Клавдий позаботился о том, чтобы оставить действующих консулов на их должностях до окончания срока полномочий. Он ждал 1 января 42 г. н. э. (традиционное начало консульского срока при республике), чтобы заступить на эту должность самому. Это было его второе консульство – и первое в сане императора.

Новый год мог стать поводом для размышлений в императорском доме. Принятие Клавдием консульства по его собственной инициативе подчеркивало, как далеко он ушел от своего положения в 14 г. н. э., когда он выпрашивал у Тиберия должность и получил отказ в самых унизительных формулировках, и даже от того, что происходило в 37 г., когда долгожданное назначение было ему пожаловано по прихоти его молодого племянника Калигулы. Контраст мог поразить и Мессалину: когда она выходила замуж за Клавдия, у которого только что вышел срок первого консульства, она вряд ли могла вообразить, что снова увидит его в этой должности, не говоря уже о том, что он займет ее в сане императора.

Приближение годовщины казни Калигулы, Цезонии и Друзиллы, возможно, также занимало мысли Мессалины. Они с Клавдием продержались у власти в течение целого года. Насколько выдающимся было это достижение для императора, пришедшего во власть в результате военного переворота, продемонстрирует три десятилетия спустя чехарда воцарений и насильственных свержений четырех императоров за один год, последовавший за низложением Нерона. Рождение Британника, популярность Мессалины в Риме и провинциях, ее закулисные маневры давали ей все основания считать, что она внесла немалый вклад в трудно доставшуюся стабильность положения ее мужа. Заря 24 января 42 г. н. э., принесшая с собой призраки Цезонии и Друзиллы, стала своевременным напоминанием о необходимости ее трудов.

В течение года, однако, не всегда эти воспоминания были кстати. Где-то в 42 г. в императорский дворец пришло письмо из провинции Далмация на восточном берегу Адриатики. Его автор, наместник Камилл Скрибониан, выражался без околичностей[71]. Явный сторонник идеологии в духе «кто не просит, тот не получает», Скрибониан «был уверен, что Клавдия можно запугать и без войны: он отправил ему письмо, полное надменных оскорблений и угроз, с требованием оставить власть и частным человеком удалиться на покой»{313}. Это была авантюра, которая, если верить источникам, чуть не удалась. Ряд влиятельных сенаторов и всадников поддержали Скрибониана, и как Дион, так и Светоний рисуют сцену паники во дворце: Клавдий, сообщают они, действительно задумался об отречении. Эта идея была вздорной – что бы ни обещал Скрибониан, такого понятия, как бывший император, не существовало; отречение означало бы смерть для Клавдия, а возможно, также для Мессалины и ее детей.

Бунт продлился недолго. Не прошло и пяти дней с его начала, как люди Скрибониана дезертировали. Дион утверждает, что их не интересовали его риторические обещания восстановить республику. Светоний винит «благочестие»: войска, утверждает он, увидели что-то зловещее в том, как тяжело поднимать знамена, и истолковали это как божественное неодобрение их нарушения присяги императору. В действительности же легионы, у которых не могло быть никакого интереса в гражданской войне аристократов, скорее всего, взвесили шансы на победу Скрибониана и собственное вознаграждение – и нашли их скудными.

Скрибониан бежал на крошечный адриатический островок Исса (современный Вис в Хорватии), где либо пал от собственного меча, либо был убит[72]. Легионы, отвернувшиеся от своего командира, были вознаграждены за свою (хотя и несколько запоздалую) верность императору обнадеживающим званием «Клавдиев, Благочестивый и Преданный». Нескольких выдающихся сенаторов и всадников признали сторонниками восстания и казнили в Риме – здесь последствия восстания оказались особенно неприглядными, и предполагаемая роль в них Мессалины будет подробнее рассмотрена в следующей главе. Хотя непосредственная опасность была устранена в течение недели, действия Скрибониана обнажили слабые места власти Клавдия: он пользовался поддержкой легионеров, но не мог рассчитывать на уважение их командующих. Это открытие могло сыграть роль в решении, принятом Клавдием в конце года: он задумал вторгнуться в загадочные земли к северу от Галлии, которые римляне называли Британией.


Для расширения империи Британия не представляла особой ценности, но с точки зрения пропаганды она не имела себе равных. Первым обратил взор через Ла-Манш в сторону Британии Юлий Цезарь. Он высадился там, покорил нескольких вождей и сделал заметки о местных культурах друидов – но так и не завоевал ее. Клавдий надеялся, что осуществление этой амбициозной цели поставит его в один ряд с великим и почитаемым полководцем.

В 43 г. н. э. Рим был империей морей, Средиземного и Черного, окруженных хорошо изученными землями, но римляне знали, что воды между Галлией и Британией являются частью чего-то иного – океана. Они не знали, как далеко простираются эти воды, является ли видимая им земля островом или континентом. Где-то за Британией, как считалось, лежало место под названием «Туле» – самая северная земля в мире, но достичь ее было практически невозможно: говорили, что по приближении к ней море становится густым и в нем невозможно грести. Все эти неизвестности только добавляли красоты проекту. Римлянам давно не доводилось чувствовать себя первооткрывателями. Британия, с ее «дикостью», странными жрецами и неизвестными опасностями, идеально подходила для того, чтобы возродить в римлянах былой дух первопроходцев.

Имперский предлог для вторжения, как всегда, заключался в том, что произошло мелкое нападение на какого-то зависимого короля, которого Рим поклялся (совершенно бескорыстно) защищать{314}. Приготовления велись всю зиму и весну 42/43 г. н. э., около 40 000 войск выдвинулось из провинций и собралось на северном побережье Галлии. Первая поездка через море была совершена без участия Клавдия, вероятно оставшегося в Риме с Мессалиной. Только после того, как надежная переправа и высадка были налажены, Клавдий отправился на корабле из Остии в Массилию (ныне Марсель), а затем посуху и по реке в Бононию (Булонь) и где-то в июле 43 г. н. э. переправился с подкреплением через Ла-Манш.

Император прибыл – как и планировалось – с небольшим опозданием. Его генералы уже пробились от южного побережья к Темзе, сломали сопротивление бриттов и покорили катувеллаунов – могущественное племя, которое хозяйничало в этом регионе. Поездка Клавдия на Темзу стала путешествием по завоеванной территории. Когда он достиг берегов реки, он принял на себя командование войсками и подготовил их к взятию Камулодуна (Колчестера) – цитадели катувеллаунов. Дион, опираясь на официальные сводки с фронтов, описывает битву против многочисленной варварской рати, однако неясно, насколько активным было сопротивление к тому времени, когда Клавдий приблизился к Камулодуну.

Клавдий использовал свой триумфальный въезд в город как возможность продемонстрировать римскую военную мощь. Британских вождей вызвали смотреть на пленных и наблюдать парады плотно сомкнутых рядов солдат, незнакомых чужестранцев в незнакомых доспехах, во главе с группой африканских боевых слонов. Можно лишь представить себе кошмары, связанные с перевозкой этих слонов через Ла-Манш, – Клавдию явно хотелось произвести впечатление. У него получилось: чуть более чем за две недели своего пребывания на британской земле Клавдий покорил – силой или «уговорами» – одиннадцать королей и королев. Затем он поручил завершить операцию по наведению порядка своим военачальникам и вернулся на континент в поисках нормальной ванны и настоящего лета.

Передвижения Мессалины в этот период проследить трудно. Нельзя исключить, что она сопровождала Клавдия как минимум в некоторых из его путешествий на край империи. Женщины императорской семьи нередко сопровождали своих мужей в дипломатических или военных мероприятиях: самому Клавдию приходилось сталкиваться с непрерывными шуточками на тему своего галльского происхождения, так как его мать дала ему жизнь в зимнем лагере его отца в Лугдунуме. Путешествия этих представительниц императорской семьи обычно прослеживаются по восторженным надписям, оставленным в провинциальных городах, через которые они проезжали, – в случае Мессалины все подобные свидетельства были разрушены в ходе damnatio memoriae после ее смерти.

Более вероятным, однако, кажется, что Мессалина оставалась в Риме, во всяком случае, до тех пор, пока Клавдий не убедился в своей победе. Путешествие на север не было дипломатическим туром, где присутствие императрицы могло быть полезно в качестве орудия «мягкой силы»; это была миссия, направленная на демонстрацию образа военной мужественности. Мессалина, которая, судя по всему, была не из тех, кто находит удовольствие в лишениях, вряд ли чувствовала, что что-то упускает. Дальние путешествия были тяжелы, а Британия впоследствии будет признана одной из самых захолустных провинций империи. В правление Адриана, через столетие согласованных усилий по «цивилизации», поэт Флор все еще писал: «Цезарем быть не желаю, / По британцам всяким шляться, (по германцам) укрываться, / От снегов страдая скифских»{315}.

Оставаться в столице для Мессалины, вероятно, было безопаснее и политически. Клавдий шел на серьезный риск, покидая столицу так скоро после восстания Скрибониана – и он понимал это. Как обнаружили, к своему прискорбию, некоторые республиканские династы, тот, кто владел Римом, почти неизменно владел и империей; если бы беспорядки начались в отсутствие Клавдия, пока он был на фронте, это могло стать сокрушительным ударом по его власти. Список помощников, сопровождавших его в британской кампании, включал самых прославленных сенаторов в римском государстве: Клавдий явно хотел удалить их из Рима на время своего отсутствия. Возможно, он думал и о том, что в случае вторжения и военных почестей, которые оно сулило, потенциальные соперники станут его должниками. В этом контексте то, что Мессалина осталась в Риме, воспринимается и как ответственность, и как передышка.

С самого рождения Британника Клавдий старался никого не выделять в качестве второго лица во власти. Для государства, бывшего по сути монархией, императорский Рим, как ни странно, не был обществом, приверженным идее биологического наследования. В выборе наследников свою роль наряду с кровным родством играли усыновление, наречение, завещания и патронаж, и заместитель, наделенный слишком большой властью, мог легко возомнить, что он вправе бросить вызов наследным правам Британника. И все же кто-то должен был держать оборону, пока Клавдий отсутствовал. Двумя самыми очевидными кандидатурами были настоящий и будущий зятья Клавдия – Помпей Магн, недавно женившийся на Клавдии Антонии (дочери Клавдия от Элии Петины), и Луций Силан, пока еще помолвленный с малолетней дочерью Мессалины Октавией. Сверхбдительный, как всегда, Клавдий постарался держать их при себе во время похода. Когда их наконец отпустили назад в Рим, они первыми возвестили о победе Клавдия, так что их прибытие в город служило только прославлению имени императора{316}.

Вместо них, утверждает Дион, Клавдий вверил «управление делами внутри страны» близкому союзнику Мессалины Вителлию, коллеге императора по консульству 43 г. н. э.{317} В то время как Вителлий контролировал сенат и лагерь преторианцев, управление императорским двором вполне можно было предоставить Мессалине. Она была популярна в обществе; она разбиралась во всех механизмах дворцовой политики, и ее интересы, по крайней мере на тот момент, идеально совпадали с интересами Клавдия.

Даже если она могла радоваться отсутствию Клавдия, весть об успехе ее мужа, прибывшая в Рим с Помпеем Магном и Луцием Силаном, должна была принести Мессалине облегчение. Хотя она и знала, что муж не столкнется с активными боевыми действиями, уже само путешествие подразумевало реальные опасности. Несколько членов императорской семьи погибло от ран, полученных во время верховой езды или военных учений, а здесь еще предстоял морской переход через плохо изученные океанские воды и незнакомые гавани; Клавдий вполне мог погибнуть в возрасте 53 лет в каком-нибудь бесславном инциденте в своей первой в жизни военной кампании. Окажись он столь беспечным, ситуация для Мессалины была бы крайне опасной. Линия престолонаследия была открыта: ее сын был слишком мал, чтобы унаследовать титул, и тем не менее его существование представляло угрозу для любого, кто сумел бы в это время захватить власть. Тон письма Скрибониана, к тому же, ясно давал понять хрупкость положения Клавдия; военное поражение или даже разрядка напряженности, какую наблюдал Калигула в Германии, вполне могли заставить другого претендента попытать счастья.

Объявление о победе в Британии во многом сняло этот груз непосредственных забот с режима. Мессалина могла ощутить себя в достаточной безопасности, чтобы выехать из города на север и встретиться с мужем где-то на его пути назад в Италию. Вновь проникшись уверенностью, императорская партия не спешила, и на каждой остановке устраивались празднества. В Лугдунуме, городе, где родился Клавдий, император и его свита, скорее всего, присутствовали на освящении статуй Юпитера и Виктории (Победы) в честь успеха и безопасности Клавдия; из устья реки По они отплыли в Адриатическое море на корабле, или, как впоследствии напишет Плиний Старший, «скорее дворце, чем корабле»{318}. Эти торжества и увеселения не могли сравниться, однако, с празднеством, уготованном им в Риме.

Встретила ли она Клавдия на пути с севера или у ворот города, когда он официально вернулся в Рим – после как минимум шести месяцев отсутствия, из которых в Британии он провел не более шестнадцати дней, – Мессалина, несомненно, была рядом с ним. При известии об успехе британского похода сенат проголосовал за ряд льстивых почестей для Клавдия{319}. Ему пожаловали почетное имя Британник – имя, которое будет применяться в основном к сыну Мессалины, – а в Риме и месте его высадки в Галлии было решено воздвигнуть триумфальные арки. Когда в 51 г. н. э. арки были наконец достроены, их украсили статуями новой жены императора, Агриппины, однако изначально предполагалось, что свое изображение на них увидит Мессалина.

Сенат проголосовал за почести и для Мессалины, и на сей раз они не были отвергнуты. Ей пожаловали две прежние привилегии Ливии – право занимать на зрелищах почетное место в переднем ряду рядом с весталками и право ездить по городу (где обычно днем было принято передвигаться пешком) в особой закрытой повозке, именуемой «карпентум» (carpentum){320}. Может быть, Мессалина еще не могла претендовать на титул Августы, но эти почести ознаменовали перемену в ее положении; обе предназначались для того, чтобы сделать ее более видимой, более заметной в глазах публики, и Клавдий, позволив ей принять их, дал сигнал о смене политики. Теперь, когда его режим укрепился, он, похоже, наконец начинал признавать власть и важность положения Мессалины.

Наконец, сенат проголосовал за право Клавдия на триумф{321}. Триумф, древняя форма празднования победы, восходившая, по убеждению римлян, к триумфу самого царя Ромула, был одной из самых знаменитых и значимых традиций Рима. По мере того как республика старела, богатела и ожесточалась, церемония становилась все более помпезным утверждением преимущественно (par excellence) личного статуса победившего военачальника{322}. Это был процесс развития (или вырождения), которому Август фактически положил конец, отпраздновав великолепный тройной триумф в 29 г. до н. э. С тех пор (за единственным исключением) право на триумф сохранялось только для императора и его наследников – и даже эти церемонии происходили редко[73].

Триумф Клавдия в 44 г. н. э. был первым за двадцать семь лет{323}. Многие представители (преимущественно молодого) городского населения даже не помнили последнего подобного празднества, отмеченного родным братом Клавдия Германиком в 17 г. н. э., и волнение в городе в ожидании возвращения Клавдия, должно быть, было ощутимым. Мессалина могла участвовать в подготовке: требовалось расчистить улицы, выбрать жертвенных животных, приготовить пиры, расшить одеяния, изготовить и развесить украшения. Сатирик Персий описывал роль, которую играла Цезония в подготовке так и не состоявшегося триумфа Калигулы:

Иль ты не знаешь, дружок, что увитое лавром посланье
Цезарь прислал нам о том, что германцы разбиты, что пепел
Стылый метут с алтарей, что Цезония всем объявила
Торг на поставку к дверям оружия, царских накидок,
Рыжих (для пленных) волос, колесниц и огромнейших ренов?[74]{324}

Можно себе представить, что Мессалина выполняла аналогичную роль, пока ее муж оставался в Галлии и на Рейне в конце 43 г.


Рано утром в день триумфа многочисленная толпа собралась на Марсовом поле, древнем военном плацу, находившемся сразу за пределами священной границы города, называвшейся «померий». Здесь присутствовали Клавдий со своими военачальниками и солдатами, а также Мессалина с Британником и Октавией. На телегах, на платформах и в цепях везли и вели пленников и военные трофеи. Британия не была щедра к своим завоевателям в этом отношении – она не могла предложить монументального искусства Греции или Египта, а золота и драгоценностей в ней было меньше, чем можно было награбить в восточных царствах, – однако ее светловолосые пленные ценились высоко, и кто-то, возможно сама Мессалина, распорядился изготовить изображения мест с самыми подходящими странными названиями. Это могли быть картины, скульптуры или костюмированные персонификации. Там могли присутствовать и изображения Океана – этого великого и непостижимого божества, над которым Клавдий тоже в некоторых отношениях мог торжествовать победу.

Первая церемониальная роль дня выпала Мессалине. Когда Ливия была молода и от нее тогда еще ожидали рождения детей от Августа, рассказывали, что орел уронил ей в подол лавровую ветвь. Императрица посадила эту ветвь в саду на своей загородной вилле, и говорят, что из нее выросла целая роща, священная для императорской семьи и неприкосновенная для всех, кроме ее членов{325}. По-видимому, на старших женщин из императорской семьи – в данному случае на Мессалину – возлагалась обязанность срезать ветви в этой лавровой роще для украшения колесницы триумфатора, имевшей форму полумесяца{326}. По окончании триумфа часть этих гирлянд относили обратно в рощу и высаживали заново – весь цикл практично объединял традицию триумфа и растущую славу имперского проекта с плодовитостью семьи Юлиев-Клавдиев.

Когда Мессалина закончила украшать колесницу и в нее запрягли четверку лошадей, триумфальная процессия начала свой путь через померий к храму Юпитера Наилучшего Величайшего на Капитолии. Впереди ехал Клавдий на колеснице, в лавровом венке и традиционной toga piсta триумфатора, обильно расшитой изображениями пальмовых ветвей, символизирующих победу. Вместе с императором на триумфальной колеснице, возможно, ехали его дети – четырех-пятилетняя Октавия и двух-трехлетний Британник.

Прямо позади Клавдия, на почетном месте, обычно предназначенном для наследника триумфатора, ехала Мессалина. Включение жены в триумфальную процессию было совершенно беспрецедентно для Рима. В старом республиканском ритуале женщин полностью отстраняли от участия, и даже при империи роль императорских жен до сих пор сводилась к украшению колесниц их супругов и организации праздничного угощения для женщин и детей.

И вот Мессалина, заняв почетное место впереди военачальников, сенаторов и знатных иностранцев, следовала сразу за мужем и детьми мимо ликующих толп по улицам города и вверх по склонам Капитолия. Только что она получила право пользоваться carpentum, и теперь ехала в крытой, украшенной художественной резьбой и специально декорированной по этому случаю повозке. Как и колесница ее мужа, это было церемониальное транспортное средство, пожалованное ей по случаю победы после процедуры сенаторского голосования: повозка carpentum была в некотором смысле собственной триумфальной колесницей (currus triumphalis) Мессалины, а триумф Клавдия – в некотором смысле ее собственным триумфом.

Теперь Мессалина приближалась к вершине своей публичной славы. По всей империи были отчеканены новые монеты; одна, из Анатолии, демонстрирует бюст Мессалины с одной стороны, ее детей и падчерицу с другой[75]. Возможно, периодом вскоре после триумфа ее мужа следует датировать портреты, изображающие Мессалину в полубожественном обличье: в лавровом венке (который носили также генералы-триумфаторы) и короне с башенками, ассоциировавшейся с богинями Кибелой или Фортуной-Тюхе. Эти изображения не следовало воспринимать буквально – Мессалине не поклонялись как живой богине, – но они отчаянно льстили[76]. На публике популярность императрицы выглядела растущей и гарантированной – более того, казалось, что ей все досталось легко. За дверями Палатинского дворца, однако, реальность была и будет гораздо сложнее.

XII
Интриги и тревоги

Во всем мире мужья повелевают женами, всем миром повелеваем мы, а нами повелевают наши жены[77].

Плутарх. Марк Катон Старший, 8

В своем описании беззаконного брака Мессалины с Гаем Силием Тацит подчеркивает, что больше всего она боялась потерять свое «могущество», potentia{327}. Выбор историком слова не случаен; potentia несло более темные и сложные коннотации, чем наследующее ему английское слово power («власть»). Обычно понятие potentia трактовалось как противоположное auctoritas или authority («авторитет») и подразумевало нечто более похожее на власть силы. Это была власть, выходившая за принятые границы, власть, которая могла бросать вызов самому государству. В собственном жизнеописании Август утверждал: «После этого я превосходил всех своим авторитетом [auctoritas], власти же [potestas] у меня было не более, чем у моих коллег по магистратуре»{328}. Если potentia была опасна даже в руках магистратов, женщина к ней безусловно не должна была прикасаться.

Тревоги по поводу власти Мессалины пронизывают исторический нарратив о правлении ее мужа. «И вот, как я сказал, – утверждает Светоний, – у этих-то людей и у своих жен был он в таком подчинении, что вел себя не как правитель, а как служитель: ради выгоды, желания, прихоти любого из них он щедро раздавал и должности, и военачальства, и прощения, и наказания, обычно даже сам ничего не зная и не ведая об этом»{329}. Дион соглашается: Клавдием в большей степени, чем любым другим императором до или после него, правила «зависимость от рабов и от женщин»{330}. Именно это зловещее влияние Дион считает причиной всех слабостей правления Клавдия и всех жестокостей его царствования.

Наши источники представляют Клавдия как мужчину, бесконечно подверженного женскому доминированию. После смерти своего отца он воспитывался преимущественно в женском окружении. Мать контролировала все его действия и насмехалась над ним за физические немощи, мешавшие ему участвовать в мальчишеских играх и воинских тренировках. Он был зависим от женщин и физически: от любви, секса и пьяной чувственности, затуманивавших его ум и связывавших его язык, так что он не мог отказать в ответ на подстрекательства или требования партнерши. В источниках также утверждается, что император был труслив и это паранойя сделала его уступчивым; малейшего намека на опасность было достаточно, чтобы он терял способность рационально мыслить и противостоять женскому внушению.

Мессалина, если верить источникам, эксплуатировала каждую слабость своего мужа. Она играла с его любовью, поощряла его страхи и, пользуясь его, похоже, бесконечной забывчивостью, планировала свои политические маневры так, как она считала нужным. Для женщины угроза таилась уже в самой неограниченной власти; но особенно пагубным, наверное, оказалось то, что это был симптом опасной и немужественной слабости со стороны императора.

Эти тревоги имели глубокие корни и омрачают почти каждую фразу, которую мы читаем о политической деятельности Мессалины. В наших древних нарративах любое проявление императрицей власти – беспрепятственное и малопонятное в своей внеконституционности, страстное и иррациональное в своей женственности – представлено как злоупотребление, и чуть ли во не всяком злоупотреблении властью при Клавдии откровенно винят Мессалину. Обусловленные женоненавистничеством и литературными требованиями античной историографии, эти рассказы нуждаются в критическом анализе.


Еще до того, как Клавдий отплыл в Британию, и до своего участия в его триумфе Мессалина, как говорят, начала 42 г. н. э. – свой первый полный год в роли императрицы – с беспрецедентно дерзкой интриги. Устранение Юлии Ливиллы и Сенеки было успешным, но династия Юлиев-Клавдиев существовала достаточно долго, чтобы обвинение представительницы императорской семьи в прелюбодеянии воспринималось уже как банальность. Следующий проект Мессалины – если верить источникам – был более театральным.

Ее противником на этот раз стал Аппий Юний Силан{331}, уважаемый мужчина пятидесяти с лишним лет, из старинного рода, долгое время состоявший на государственной службе и пользовавшийся почетом при дворе. Всего за год до этого, в рамках стабилизационной программы Мессалины и Клавдия, Силана женили на матери Мессалины Домиции Лепиде. Отношения падчерицы и отчима вскоре заметно испортились. У Диона находим (сомнительное) утверждение, что Мессалина воспылала к отчиму страстью и, когда он отверг ее поползновения, императрица, естественно, задумала уничтожить его.

Силан был не столь легкой мишенью, как Юлия Ливилла: женщину можно было погубить малейшим намеком на прелюбодеяние, но Силан был уважаемым человеком и, что примечательно, вокруг него, похоже, не витало никаких слухов о недостойном поведении, которыми могла бы воспользоваться Мессалина. Так что императрица с помощью Нарцисса должна была придумать что-то другое.

Сценарий был расписан, и роли распределены: начинать шараду предстояло Нарциссу. Еще затемно в назначенный день он очертя голову бросился, будто в панике, в спальню императора. Когда Клавдий – все еще в постели, пытаясь стряхнуть остатки сна, – спросил его, в чем дело, Нарцисс, дрожа, поведал императору, что этой ночью его одолевали самые ужасные сновидения. Он заявил, что ему привиделось, будто Силан крадется по дворцовым коридорам в свете раннего утра, приближается к Клавдию и жестоко набрасывается на своего императора.

В этот момент вмешалась Мессалина – то ли появившись из коридора, ведущего в ее покои, то ли высунув растрепанную голову из постели мужа. Она тоже выглядела неподдельно потрясенной. Она тоже это видела, сказала она, такое же ужасное видéние преследовало ее вот уже несколько ночей подряд. Она думала, что это просто кошмар, и сочла, что слишком глупо об этом рассказывать, но теперь, когда услышала, как Нарцисс описал ее сновидение слово в слово, она начала чувствовать, что это неспроста, что, возможно, это не сон, а предупреждение.

Внезапно за дверью спальни послышался шум, стражники расступились, и вошел Силан. «Случайное» появление Силана было, конечно, тщательно подстроено. Накануне Мессалина и Нарцисс сообщили ему, что поутру императору в первую очередь понадобится его присутствие. Для Клавдия, однако, ранний приход Силана стал убедительным доказательством того, что ночные видения начали сбываться. Силан был схвачен стражей и немедленно казнен, даже без видимости суда. «Так, – мрачно заключает Дион, – погиб этот человек, павший жертвой сновидения»{332}.

На следующий день император выступил перед сенатом и сообщил потрясенным сенаторам о случившемся. Он объяснил, что сны были предупреждением о реальном заговоре и что Силана арестовали, когда он попытался вломиться в его покои. Наконец, он осыпал похвалами Нарцисса – человека, следившего за безопасностью своего императора даже во сне.


Весь этот эпизод в том виде, в каком излагают его источники, подозрительно попахивает театром. Первая половина истории, с ее эротической мотивацией и сложным обманом, граничит с фарсом. Наш набор персонажей словно прямиком сошел со сцены древнеримской комедии: Клавдий – глупый старик; Нарцисс – лукавый раб; Мессалина, появляющаяся в роли ревнивой и двуличной куртизанки. Второй акт неизбежно погружает нас в трагедию. В сообщении, с которым Клавдий выступает перед сенатом, будто слышится обращенная к публике заключительная песнь хора, в которой подводится итог событиям пьесы и выносится моральное предостережение.

Это не значит, что история, которую мы находим у Светония и Диона, полностью вымышлена. Если, как говорит Светоний, «Клавдий без смущенья рассказал сенату, как было дело», то рассказ императора должен был присутствовать в сенатских протоколах, на которые и ссылаются наши источники{333}. Следовательно, основные события интриги, вероятно, переданы достоверно: Нарцисс и Мессалина, по-видимому, действительно утверждали, будто видели сны о гибели Клавдия, а Силан определенно был убит, но на построение истории и приписывание вины повлияли тревоги того времени.

Крах Силана предстает в источниках по большей части как мрачная дворцовая интрига. История начинается «затемно», под покровом тьмы, действие происходит в уединении императорской спальни; в обстановке все подчеркивает секретность и заговор. Мотивация заговора коренится в женских иррациональных, необузданных страстях, в похоти и ревности. Ключевые действующие лица, женщина и бывший раб, не имеют права на политическую власть – они перехватили контроль у сенаторов, которых информируют о событиях лишь после того, как все уже произошло. Использование вымышленного сновидения, со всеми его коннотациями мистического и необъяснимого, максимально далеко от логичности и прозрачности сенаторских дебатов, честного суда и публичного ораторского выступления. В истории Силана мы наблюдаем слияние всех римских страхов в отношении темных возможностей дворцовой политики.

Осознание этих подводных течений заставляет нас пересмотреть то, что нам говорят о мотивах Мессалины. Утверждение Диона, что Силан «нанес обиду Мессалине, не пожелав вступить в любовную связь с этой развратнейшей и необузданнейшей женщиной», служит двум целям: оно раздувает образ Мессалины-нимфоманки и добавляет всей интриге привкус интимности и порочности{334}. Возможно, императрица действительно домогалась Силана – мы никогда этого не узнаем, – но его низвержение стало результатом политики, а не страсти.

Аппий Силан воспринимался как угроза с самого начала правления Клавдия. Силан происходил из слишком известной семьи, что таило опасность, и до тех пор успешно избегал ловушек политической карьеры: он побывал консулом в 28 г. н. э. и выжил после обвинения по закону о maiestas, связанного с падением Сеяна в 32 г. н. э.{335} По воцарении Клавдий не стал терять времени и снял Силана с должности наместника Испании Тарраконской, которая была крупнейшей среди богатых серебром испанских провинций Рима и вызывала беспокойство как потенциальный оплот власти. Когда Силан вернулся в Рим, Клавдий и Мессалина женили его на матери Мессалины, Домиции Лепиде[78]. На первый взгляд, это был одновременно и комплимент, и возможность; этот брак давал Силану положение при дворе и чрезвычайно важный доступ в ближайший круг императора.

В реальности поспешно устроенная свадьба была попыткой нейтрализовать любой потенциальный риск, который Силан мог представлять для нового режима. Женив Силана на Домиции Лепиде, Клавдий ввел его в императорскую семью, но вместе с тем отнес его к поколению старше своего собственного. Домиция Лепида, которой было под сорок или немного за сорок, вряд ли действительно собиралась создавать новую семью с Лепидом. Положение императорского тестя также выставляло Силана скорее в роли славного прошлого, чем потенциального будущего принципата.

Однако время шло, и все более очевидным становилось, что престиж Силана по-прежнему опасен. Спектакль со сновидениями, скорее всего, предназначался как прикрытие, чтобы оправдать, по сути, бессудную расправу – позволив ей свершиться без ведома сенаторов и прямого участия самого императора. Была ли эта комедия спланирована Мессалиной и Нарциссом независимо от Клавдия в попытке защитить его – и собственные позиции, или император был вовлечен в нее с самого начала, неясно. Ясно, однако, то, что это не была какая-то взбалмошная интрига, основанная на неконтролируемой женской страсти.

Источники искажали историю Силана так же, как искажали сагу о борьбе Мессалины с Юлией Ливиллой, имевшей место годом ранее. Дальновидные – пусть и жестокие – политические удары превращаются в личные преступления, вызванные желанием и ревностью. Источники, похоже, настаивают, что власть женщины, подобной Мессалине, должна быть зловещей, иррациональной и угрожающей стабильности государства. История Силана воплощает слитый воедино спектр глубоко укорененных тревог империи: по поводу концентрации власти на Палатине, непрозрачности придворной политики, заката старой сенаторской аристократии и восхождения бесправных прежде групп и даже по поводу природы женщин. Именно подобные опасения – возможно, в большей степени, чем любое ее конкретное действие – сформировали исторические представления о правлении Мессалины.


В течение года опасения по поводу власти императрицы продолжали нарастать. Вскоре после казни Силана Скрибониан как раз и поднял свое недолгое восстание. Хотя само восстание было подавлено за неделю, его отголоски некоторое время еще ощущались. Оказалось, что ряд представителей знати поддержал Скрибониана: это было свидетельством мятежных настроений в высших кругах, и это требовалось искоренить.

Дион утверждает, что Мессалина рассматривала кризис как возможность устранить своих противников при дворе{336}. Он рассказывает, как Мессалина, Нарцисс и команда вольноотпущенников тут же взялись за дело, собирая или фабрикуя улики для обвинений в maiestas. Они задействовали сеть стукачей, платили рабам и вольноотпущенникам обвиняемых за информацию и принуждали жен предавать своих мужей. Императрица инициировала и более радикальную кампанию по «сбору данных»: богатых всадников, плебеев с хорошими связями, подозрительных иноземцев, молодых аристократов и старых сенаторов арестовывали без разбора и допрашивали под пыткой.

Когда информация была собрана, дела подготовлены и обвинения выдвинуты, начались настоящие переговоры. Те, кто мог себе позволить, – «из числа действительно виновных», если верить Диону, – начали собирать средства, необходимые для взятки, которая удовлетворила бы императрицу. За этих людей Мессалина ходатайствовала перед императором, уговаривая его снять обвинения или заменить казнь ссылкой. Тех, кто был не столь везучим или богатым, судили в сенате, причем не только перед сенаторами и императором, но и, что было необычно, перед префектами преторианцев и вольноотпущенниками.

«Правосудие» в 42 г., бесспорно, было кровавым. Несколько обвиняемых, понимая, что решение суда предопределено, свели счеты с жизнью, получив повестку. В их числе был Винициан (родственник Виниция, мужа Юлии Ливиллы), один из ключевых зачинщиков убийства Калигулы. Некоторым из тех, кто дожил до суда и был осужден, дали возможность самим распорядиться насчет своей немедленной смерти; другие были убиты в тюрьме или публично казнены, а их тела сбрасывали с Гемониевой террасы либо их отрубленные головы выставляли на всеобщее обозрение.

Расправе подверглось также немало женщин – как утверждает Дион, их «влекли к месту казни в оковах, словно пленниц». Рисковали не только участники заговора: женщину по имени Клоатилла притащили в суд, обвинив в том, что она организовала похороны своего мужа и поминки по нему, несмотря на то что он был осужден как предатель. Она едва спаслась – благодаря помилованию императора.

Дион допускает, что одну из смертей 42 г. н. э. могла оплакивать даже Мессалина{337}. Аррия, одна из ближайших подруг Мессалины, была предана своему мужу Цецине Пету. Он присоединился к войскам Скрибониана на Адриатике, а когда заговор провалился, был арестован и отправлен на корабле в Рим. Аррия умоляла позволить ей остаться с ним вместе, предлагая даже быть его служанкой – подавать ему еду, следить за его одеждой, завязывать ему сандалии, – что было принято в случае ареста консулов. Когда в этом ей отказали, она наняла местное рыболовецкое судно и отправилась на нем за кораблем. Вернувшись в Рим, она критиковала тех жен, которые, опасаясь за собственные жизни, выдавали информацию Клавдиевой инквизиции. Пока шел процесс над ее мужем, она настроилась на самоубийство. Обеспокоенные друзья вначале пытались урезонить ее, а потом стали строго следить, чтобы она не покончила с собой. Когда Аррия поняла, что они спрятали от нее все предметы, которыми она могла нанести себе вред, то заявила: «Бросьте! в ваших силах заставить меня умереть злой смертью; заставить не умереть – не в ваших» – и с разбега ударилась головой о стену{338}. Очнувшись, она удовлетворенно прояснила свою позицию: «Я вам говорила, что найду любую трудную дорогу к смерти, если легкую вы для меня закрываете». Посреди всех этих драматических событий ее муж Пет был признан сенатом виновным – и ему предложили покончить с собой. Сделка была выгодной: она давала ему возможность избежать позора, дискомфорта и бесчестия казни, но в самый ответственный момент Пет застыл в нерешительности. Аррия выдернула у него из руки меч, всадила его себе в грудь и сказала: «Видишь, Пет, это не больно»{339}. В учебники истории Аррия вошла как образец женской стойкости и супружеской верности – и любопытно найти подобный эталон добродетели среди ближнего круга императрицы, – но Мессалине затянувшиеся страдания и последовавшее затем самоубийство подруги вряд ли казались поучительными.

Падение одной из близких подруг императрицы во время волны репрессий, срежиссированных предположительно самой Мессалиной, может стать для нас поводом к размышлению. Возможно, Аррия оказалась просто побочной жертвой, но рассказ Диона об участии Мессалины в чистках 42 г. н. э. вообще чрезвычайно подозрителен. Хотя бунт так и не набрал достаточно силы, чтобы представлять собой существенную военную угрозу, Клавдий понимал, что ему повезло. Скрибониан сумел привлечь на свою сторону немало серьезных людей как в Риме, так и в провинциях, и восстание подтвердило то, что и так было известно императорской чете: что обстоятельства воцарения Клавдия оставили глубокое недовольство в кругах сенаторов. Казни 42 г. н. э. недопустимо рассматривать как следствие личных обид императрицы; они представляют собой систематическое устранение самых заметных и громогласных противников режима, многие из которых действительно принимали участие в заговоре Скрибониана.

Хотя, возможно, Мессалина – чья судьба, как всегда, была тесно переплетена с судьбой мужа – поддерживала эти политические чистки, инициатива должна была исходить от Клавдия. Об умонастроении императора позволяет судить выбранный им на волне этого кризиса пароль для преторианской гвардии. Это была цитата из «Илиады» Гомера: «Защитишься от первого, кто лишь обидеть захочет»{340}. Более того, Клавдий и не нуждался в помощи Мессалины для выполнения своих планов. Это были не обвинения в прелюбодеянии, питавшиеся придворными сплетнями; такие люди, как Цецина Пет, физически присоединились к Скрибониану с явным намерением идти на Рим – их можно было карать открыто, немедленно и уверенно. Если Мессалина вообще принимала какое-либо участие в судебных преследованиях 42 г. н. э., то только как советница мужа, либо она использовала свои социальные связи для сбора информации. При всем неправдоподобии это примечательное свидетельство предполагаемого масштаба политической власти Мессалины – если ее соотносят со столь крупной кампанией на государственном уровне.


Следующий год, 43-й, ознаменован обвинением Мессалины в двух куда более правдоподобных преступлениях: устранении префекта претория Катония Юста и внучки императора Тиберия Юлии Ливии (далее мы будем именовать ее Юлией).

Катоний был профессиональным военным с многолетней безупречной службой за плечами. Он присутствовал в Паннонии, когда после смерти Августа войска взбунтовались против Тиберия. Один из старших центурионов в легионе, Катоний остался верен своему командиру и был послан в составе делегации посоветоваться с императором в Риме{341}. Его лояльность императорской семье с годами не уменьшилась и в конце концов была вознаграждена: его назначили главой преторианцев. Его повышение на тот момент, вероятно, было сравнительно недавним – он, безусловно, не был на этой должности во время убийства Калигулы.

Дион возлагает вину за казнь Катония в 43 г. н. э. непосредственно на Мессалину{342}. Историк утверждает, что префект обнаружил свидетельства беспутного поведения императрицы – ее оргий, кутежей и неверности – и собирался рассказать все, что знал, императору; императрица «успела устранить» его (Дион не уточняет, как именно), прежде чем он сумел это сделать{343}. История о честном служаке, с которым разделалась коварная императрица, прежде чем он смог ее разоблачить, соблазнительна, но в конечном итоге трудно поддается подтверждению. В 43 г. н. э. Мессалина была хорошо защищена от обвинений в прелюбодеянии; учитывая, что сообщение о неверности так скоро после рождения Британника бросило бы тень сомнения на легитимность наследника, Клавдий скорее был склонен верить своей жене, а любой обвинитель попал бы в более опасное положение, чем обвиняемая.

Падение Катония, по-видимому, стало результатом более рутинного политического напряжения. Убийство Калигулы продемонстрировало, насколько опасной для императора – и благоприятной для его врагов – может быть враждебность лагеря преторианцев. Если существовали сомнения в верности Катония, его следовало устранить; Мессалина могла использовать свои контакты, чтобы посеять соответствующие слухи или выдвинуть против него официальные обвинения. В этот период режим был явно обеспокоен лояльностью преторианцев: коллега Катония по префектуре, Поллион, будет казнен Клавдием в том же году или в начале следующего{344}. Оба, по-видимому, получили назначение вскоре после убийства Калигулы, когда непрочность положения Клавдия могла вынудить его остановиться на кандидатурах, которые, как он знал, будут приемлемы и для сената, и для преторианских заговорщиков{345}. К 43 г. императорская чета, возможно, почувствовала, что настало время выдвигать тех людей, которые были безоговорочно «своими».

Собственная роль Мессалины в устранении Катония и, возможно, Поллиона отражается также в личностях и поведении их преемников. Те, кто пришел им на смену, – Лусий Гета и Руфрий Криспин – были подозрительно преданными сторонниками Мессалины. Не кто иной, как Руфрий Криспин, по наущению Мессалины будет послан в 47 г. н. э. арестовывать Валерия Азиатика – и получит большое денежное вознаграждение за верность. После падения Мессалины в следующем году Нарцисс счел необходимым временно освободить Лусия Гету от командования гвардией, чтобы тот не смог вмешаться. Обоих уволят с должностей в первые два года правления Агриппины – из-за опасений, что они слишком верны памяти старой императрицы и интересам ее сына.

В том же году печальная участь постигла еще одну представительницу императорского рода – при обстоятельствах, подозрительно напоминающих историю Юлии Ливиллы 41 г.{346} Юлия, о которой идет речь, была (как и Юлия Ливилла) племянницей Клавдия, и хотя не Августовой крови, она приходилась ему приемной правнучкой, так как ее дедом по отцу был Тиберий.

Будучи лет на пятнадцать старше Мессалины, Юлия более двух десятилетий старалась не ввязываться в придворную политику. Ее первым мужем был ее двоюродный брат – старший брат Калигулы Нерон Цезарь. Они поженились под бурные восторги публики в 20 г. н. э., когда оба были еще очень юными; брак, по-видимому, оказался бездетным, и, когда в конце десятилетия Нерон наконец пал, Юлия выжила[79]{347}. Когда на следующий год ее мать Ливиллу обвинили в супружеской измене с Сеяном и соучастии в убийстве мужа (отца Юлии, Друза) и уморили голодом, Юлия выжила и на этот раз.

В 33 г. н. э. Тиберий устроил Юлии новый брак. Жениху, носившему говорящее имя Рубеллий Бланд[80], было лет пятьдесят пять, и он достиг успехов, отличаясь при этом разумным скромным поведением, не представлявшим ни для кого угрозы{348}. Внук учителя ораторского искусства из Тибура (совр. Тиволи) – в сущности, римского эквивалента каких-нибудь окрестностей Лондона, – Рубеллий первым в семье стал консулом. Это все впечатляло и обнадеживало, но не делало его парой женщине из императорской семьи. Народ явно был того же мнения: Тацит помещает эту свадьбу на первое место в списке «мрачных событий, опечаливших граждан», в год, на который также выпали смерти многих выдающихся людей. Тем не менее пара поженилась, и Юлия, вероятно, на следующий год отплыла на корабле сопровождать своего мужа, получившего наместничество в Африке{349}.

Если Тиберий намеревался уберечь Юлию от опасностей дворцовой политики, то ее брак успешно служил этой цели на протяжении десятилетия; она исчезает из исторических сочинений до 43 г. н. э. К тому времени ее сыну Плавту (по крови представителю императорского рода и одновременно чванливой мелкой аристократии) шел десятый год. Возможно также, что ее муж недавно умер, оставив ее вновь на ярмарке невест[81].

Говорят, Мессалина завидовала Юлии. То же обвинение выдвигалось против нее в случае с Юлией Ливиллой, и здесь оно, по всей вероятности, во многом отражает реальность. Юлия, как и Юлия Ливилла, была опытным игроком в придворной политике, и Мессалина могла опасаться, что, если Юлия найдет себе нового, более знатного мужа, она сможет стать источником конкуренции на Палатине. Как и Юлия Ливилла, Юлия обладала более убедительной императорской родословной, чем Мессалина, и это делало ее сына потенциальным будущим соперником Британника. В 43 г. н. э. Плавт был еще слишком мал, чтобы защитить себя – устранение его матери лишило бы его самой могущественной сторонницы на Палатине прежде, чем у него появится возможность начать государственную карьеру. И снова это было тщательно взвешенное политическое убийство, совершенное с целью обезопасить собственное положение Мессалины и династическое будущее Британника[82].

Нам не сообщают точно, в каком преступлении Мессалина решила обвинить Юлию – только то, что обвинение было «бездоказательным», – но мы имеем все основания предположить, что она обратилась к старому верному (как ни иронически это звучит) варианту – прелюбодеянию[83]. Так как это преступление совершалось – если только виновники не были настроены особенно авантюрно – за закрытыми дверями, прелюбодеяние, как известно, было трудно доказать или опровергнуть. У Юлии, по-видимому, не было сложившейся репутации, которой могла бы воспользоваться Мессалина, и императрице, возможно, пришлось фальсифицировать улики. Это не было серьезным препятствием. В распоряжении императрицы были неограниченные возможности покровительства: она могла предложить деньги или должность любому, кто был бы готов свидетельствовать о тайных взглядах, встречах или объятиях либо признаться, что доставлял любовные письма по поручению Юлии – наверное, уличающие письма были даже составлены и написаны почерком, соответствующим почерку самой Юлии. Некоторые из этих свидетелей могли быть домочадцами Юлии: законодательная лазейка, введенная Августом, в случаях прелюбодеяния позволяла рабам свидетельствовать против своих хозяев{350}.

Кто был предполагаемым любовником Юлии, значения не имело. В отличие от женатых мужчин, которые могли безнаказанно спать с проститутками или рабынями, для замужней женщины секс с кем угодно, кроме мужа, являлся прелюбодеянием. Возможно, Мессалина связала Юлию с каким-то придворным остроумцем или богатым всадником; вероятно, она усугубила оскорбительность обвинения, предположив, что Юлия спала с плебеем или рабом.

Мессалина передала досье с «уликами» своему самому грозному обвинителю – бессовестно обслуживающему собственные интересы Публию Суиллию, и, после того как обвинения были приняты председательствующим магистратом (возможно, в данном случае одним из консулов или самим Клавдием), Юлию вызвали на суд сената{351}. Хотя источники сходятся на том, что Юлия была невиновна, исход ее процесса был предрешен – и Юлия была убита или, что вероятнее, принуждена покончить с собой[84].

Расправа с Юлией – уважаемой и популярной родственницей Юлиев-Клавдиев, матерью трех или четырех детей, еще совсем молодой – не снискала Мессалине всеобщего одобрения при дворе. Помпония Грецина – знатная женщина, занимавшая важное положение при дворе как жена Плавтия, военачальника Клавдия, которому император доверял больше всего и совместно с которым он как раз начинал планировать вторжение в Британию, – надела траур в знак протеста и не снимала его до самой смерти, а умерла она лет сорок спустя{352}. Это было откровенное осуждение действий императрицы. Тацит сообщает, что Помпония не понесла наказания, и это предполагает, что она пользовалась достаточной поддержкой аристократии, чтобы ни Клавдий, ни Мессалина не сочли нужным ворошить осиное гнездо.


После 43 г. н. э. политическая активность Мессалины как будто пошла на убыль. Возможно, ее останавливала реакция на смерть Юлии. Помпония Грецина была, безусловно, уважаемой женщиной, но не обладала статусом, предполагающим право бросить вызов императрице. Ее нескрываемая убежденность в том, что смерть Юлии была судебной ошибкой, могла обеспокоить императрицу и стать своевременным напоминанием о том, что власть не может служить непроницаемым щитом от критики и недовольства. Мессалина немало потрудилась, чтобы создать на Палатине сеть влияния и позиционировать себя как ценный актив Клавдиева режима; она не могла позволить себе утратить статус лидера общественного мнения – или, что еще хуже, начать выглядеть как политическая обуза для своего мужа.

Впрочем, к тому времени, как прах Юлии убрали с погребального костра, Мессалина могла почувствовать, что ее задачи в основном выполнены. Лояльностью преторианской гвардии она заручилась; Силан, наиболее вероятный конкурент ее мужа, был мертв; режим пережил восстание и сохранил поддержку войск; а сама она избавилась от двух принцесс, которые могли угрожать ее нынешнему господству и будущему ее сына. Играя роль стратега, информатора, советника и исполнителя, Мессалина не только отстаивала собственные интересы, но и сделала себя незаменимой для режима и превратилась в политического партнера, которого ее муж, казалось, не мог позволить себе лишиться.

В будущем предстояло иметь дело с новыми рисками. Был зять четы, муж Клавдии Антонии Помпей Магн, который с возрастом мог стать убедительным претендентом на верховенство. Была и еще одна «нерешенная проблема», которая могла занимать Мессалину в последовавшие за гибелью Юлии месяцы. Оставалась в живых последняя племянница Клавдия – Агриппина Младшая, прямой потомок Августа, сестра Калигулы и мать сына, в ту пору именовавшегося Луций Домиций Агенобарб, но в истории более известного как Нерон.

Трудно допустить, что Мессалина не видела угрозы в последней знатной родственнице императорского рода. Атака на Агриппину могла быть просто отложена на волне реакции на смерть Юлии, в то же время Мессалина, возможно, считала, что у нее достаточно времени. Нерону тогда еще было лет пять-шесть, а Агриппина после своего возвращения из ссылки в 41 г. н. э. была благополучно выдана замуж за Пассиена Криспа, острого на язык любимца Клавдия и преданного сторонника режима{353}. Вероятно – и это самое главное – Агриппины физически не было в Риме большую часть этого раннего, неустойчивого периода нового правления. В 42 г. н. э. Пассиен был назначен проконсулом Азии, одной из богатейших и престижных провинций Рима (занимавшей территорию, которая сейчас находится на западе Турции), – эту должность он лишь ненадолго оставит перед самым концом 43 г. н. э. Скорее всего, Агриппина была с ним – к тому времени жены высокопоставленных чиновников обычно сопровождали своих мужей в места их провинциального назначения, а роскошные города Азии были не худшим местом для супруги наместника. Основание статуи из храма в Косе с надписью, прославляющей ее как жену Пассиена, может свидетельствовать о ее путешествиях на Восток{354}. Таким образом, Агриппина могла пропустить самые опасные годы в период между убийствами Юлии Ливиллы и Юлии. К тому времени, когда в конце 43 г. н. э. она вернулась вместе с мужем в Рим, Мессалина уверенно контролировала жизнь двора; любая угроза со стороны Агриппины больше не казалась столь непосредственной и реальной.

Между 43 и 47 гг. н. э. – когда мы снова обнаруживаем, что Мессалина обвиняется в политически мотивированном убийстве, – положение как императрицы, так и режима было прочным. При дворе оставалось мало людей, способных бросить вызов императору или императрице; экспансионистская кампания Клавдия в Британии оказалась успешной, снискав ему поддержку среди населения и солдат; и после его триумфа Мессалина наконец-то получила публичное признание и личную власть. Хотя титул Августы, упущенный ею после рождения Британника, по-прежнему ускользал от нее, сенат признал ее достойной зримых символических почестей. В середине 40-х гг. н. э. положение Мессалины как императрицы было надежно – и она это понимала.

То, что интриги Мессалины сбавили обороты в годы после падения Юлии, ставит под сомнение картину, нарисованную античными источниками. Если действия императрицы были действительно продиктованы неуправляемыми и иррациональными страстями – ревностью, сладострастием, жадностью, гордостью и желанием, то представляется неправдоподобным, чтобы такие страсти ей удалось настолько обуздать в середине правления.

Напротив, флуктуации интриг Мессалины говорят о хладнокровной и чуткой стратегии. В эти ранние лихорадочные годы правления ее мужа она старалась устранять самые серьезные угрозы для себя и режима – систематически, безжалостно и в основном бесстрастно. А после смерти Юлии, когда ее самые непосредственные соперники были уже мертвы и назревало недовольство, которое могло поставить под угрозу ее влияние, иными словами, когда ее деятельность больше не выглядела рациональной и политически целесообразной, она остановилась. Образ Мессалины как рабыни своих страстей не основывается на фактах; это проекция, рожденная мужским страхом перед женской властью и подпитываемая слухами о ее сексуальной жизни, которые вскоре начнут распространяться.

XIII
Политические извращения

…Погрешения, совершенные в наслаждениях,

заслуживают более тяжкого обвинения,

чем когда с печалью.

Марк Аврелий, Наедине с собой, 2.10{355}

В середине 40-х гг. н. э. положение Мессалины было достойным и надежным, как никогда. Ее двое детей росли здоровыми наследниками принципата; она разделила триумф своего мужа; ее изображение красовалось повсюду в империи; главные соперники (за исключением, пожалуй, Агриппины – но той придется дожидаться своей очереди) были мертвы или изгнаны; сеть ее соратников преобладала на Палатине. Титул Августы казался ближе, чем когда-либо.

И тем не менее в конце 48 г. н. э. Мессалины не стало. Причиной, как объясняют нам наши историки-мужчины, послужило некое безумие. Разврат, говорят они, подобно лихорадке, постепенно завладел императрицей, лишив ее способности к рациональным поступкам и ввергнув во всепожирающий цикл саморазрушения, завершившийся двоебрачием и беспрецедентным числом казней.

Вслед за Мессалиной положило головы немало именитых мужей. В списке казненных – Гай Силий, Тиций Прокул, Веттий Валент, Помпей Урбик, Савфей Трог, Декрий Кальпурниан, Сульпиций Руф, Юнк Вергилиан, Мнестер и Травл Монтан{356}. Вместе с ними, вероятно, погибли некие Гельвий, Котта и Фабий[85]. Плавтия Латерана и Суиллия Цезонина пощадили{357}. Некоторых из этих мужчин прямо обвинили в прелюбодеянии с императрицей, других обвиняли в содействии ее супружеским изменам. Вольноотпущеннику Клавдия Полибию, которому тоже приписывали роман с императрицей, повезло не дожить до этих событий.

Список любовников Мессалины примечателен не только своей длиной – даже печально известной Юлии Старшей приписывали лишь пять названных поименно любовников (и только один из них был казнен), – но и размахом. Веттий Валент был известным врачом; Сульпиций Руф руководил школой гладиаторов; Юнк Вергиллиан был сенатором; Деций Кальпурниан возглавлял когорты ночной стражи; Мнестер был танцором пантомимы, а Гай Силий – консулом-десигнатом.

Римляне считали, что страсти порождают новые страсти, и позднее источники будут утверждать, что Мессалина начала требовать не только новых любовников, но и новых сексуальных впечатлений. Ходили слухи, что она хотела открыто демонстрировать свои прелюбодеяния; затем – наблюдать, как ее друзья смотрят на своих жен, когда те спят с другими мужчинами; затем – участвовать в соревнованиях на сексуальную выносливость; затем – играть в проститутку. Наконец, говорят, острота ощущений от измен настолько притупилась, что последним ненарушенным табу оставался лишь брак (пусть и двоебрачие при живом муже с ее любовником Силием).

В годы после смерти Мессалины истории о ее сексуальных подвигах пускали метастазы, пока она не стала абстрактным воплощением женского желания и всех связанных с ним страхов и фантазий. В десятой книге «Естественной истории» Плиний Старший делает резкое отступление от систематической классификации видов птиц: «Все прочие животные сожительствуют в постоянное время года, человек же, как уже говорилось, во всякий час дня и ночи; прочие насыщаются совокуплением, и только человек – нет»{358}. Для подкрепления своей гипотезы Плиний приводит лишь один пример: Мессалину. Императрица, заявляет он с восторгом и ужасом, выбрала самую одиозную проститутку и вызвала ее на поединок. Каждая из них за сутки должна была переспать с как можно большим количеством мужчин – Мессалина выиграла, переспав с двадцатью пятью. Плиний насмешливо отмечает, что она считала эту победу достойной императрицы. Менее чем через три десятилетия после смерти императрицы ее сексуальная жизнь уже настолько обросла печальной славой, что считалась неопровержимым научным доказательством.

Изучать половую жизнь непросто и в лучшие времена. Мы так мало знаем о том, что в действительности делают или чего желают наши близкие – а порой и наши собственные партнеры. Еще труднее исследовать подобные вещи с расстояния в две тысячи лет. Тем более сложно разобраться в них, когда они мифологизированы и окружены сплетнями, а между тем мало чью интимную жизнь мифологизировали так, как сексуальное поведение Мессалины.

Наиболее фантастические истории о любовных похождениях Мессалины, в том числе описанное Плинием секс-соревнование, следует отринуть сразу, но ситуация сложнее, когда речь заходит об обвинениях в более тривиальном адюльтере. Хотя обвинения в измене, погубившие Мессалину в 48 г. н. э., могли быть (как я постараюсь показать) политически мотивированы, трудно поверить, что они были полностью необоснованны. Сам масштаб сплетен решительно свидетельствует против этого, и кроме того, некоторые детали делают это предположение сомнительным. Порой Тацит отступает от перечня имен казненных, чтобы рассказать нам что-нибудь о том или ином мужчине или романе; в этих историях влечения, флирта, отказа и каприза не чувствуется политики. На самом деле, чем пристальнее мы вглядываемся в список любовников Мессалины, тем менее вероятным кажется, что это просто плохо закамуфлированный политический проскрипционный список. Молодой красивый Травл, безымянные всадники, танцор Мнестер и заведовавший гладиаторской школой Сульпиций Руф – все они выглядят странными кандидатами для участия в серьезном дворцовом заговоре. Если набор обвинений, выдвинутых против Мессалины, не был сконструирован исключительно для того, чтобы погубить императрицу и ее партию, придется допустить, что мы имеем дело, по крайней мере отчасти, со следами реальных романов.


До 18 г. до н. э. прелюбодеяние не было уголовно наказуемым по римскому праву. На протяжении более чем семисот лет римской истории внебрачные связи рассматривались как вопрос частной морали, подлежащий решению в кругу семьи. Внутрисемейные расправы могли быть очень суровыми: убийство жены, действительно застигнутой в момент преступления, похоже, при определенных обстоятельствах считалось допустимой, хотя и не одобряемой реакцией. Однако только в правление Августа наказание за прелюбодеяние стало рассматриваться как государственное дело.

Римляне воспринимали историю, по сути, как процесс циклического упадка. Мифология учила их, что мир начался с золотого века, который потускнел, сменился серебряным, бронзовым, затем веком героев, пока окончательно не испортился и не наступил жестокий железный век. Люди, жившие в середине I в. до н. э., считали себя свидетелями аналогичного цикла упадка и приписывали его той же движущей силе: в упадке республики, как и в упадке мифологических эпох, винили человеческие пороки.

Когда Август пришел к власти, он обещал народу новый золотой век – начать все сначала, не допуская излишеств, пренебрежения долгом, извращений и разгульного образа жизни, которые, как считалось, погубили республику. Стабильность Августова режима опиралась в основном на обещание его лидера возвратить Рим к традиционным корням, к почтенным добродетелям mos maiorum, или «обычаям предков». В этой демонстрации ценностей центральную роль играла программа сексуальной реформы, и в 18 г. до н. э. Август издал Lex Iulia de Adulteriis Coercendis («Юлиев закон о прелюбодеяниях»), обещавший навязать старую мораль новыми угрозами{359}.

Закон определял adulterium исключительно через статус вовлеченной женщины: в Риме эпохи Августа «прелюбодеяние» означало секс с добропорядочной замужней женщиной[86]. Интрижки мужа на стороне не имели никаких последствий, при условии что он благоразумно выбирал партнерш: женатый мужчина мог переспать с проституткой, сводней, осужденной прелюбодейкой или рабыней безнаказанно, но неженатый мужчина, спавший с чужой женой, считался прелюбодеем. Для замужней женщины статус ее партнера значения не имел – она в любом случае была прелюбодейкой.

Август учредил постоянно заседавший суд, чтобы выслушивать, как он правильно предсказал, непрерывный поток жалоб. Для осужденных были подробно прописаны наказания: женщина теряла треть своего имущества и половину приданого; мужчина – половину от всего своего имущества; оба временно высылались по отдельности на острова вдали от города; и оба подвергались той или иной форме инфамии – infamia{360}. Под этим юридическим римским термином, означающим в буквальном смысле состояние полного отсутствия репутации, понималось лишение человека многих привилегий, знаков отличия и гражданских обязанностей. Инфамия свидетельствовала о том, что ее носитель недостоин полноценного участия в жизни государства и общества; подобная стигма во многих случаях, вероятно, была невыносима.

Разумеется, еще хуже все обстояло в случае, если речь шла о женщине. Вдобавок к наказаниям, которые в подобной ситуации нес мужчина, осужденная прелюбодейка не имела права на повторный брак[87]{361}. Кроме того, ей не позволялось забывать о своем позоре. От прелюбодейки, вероятно, ожидалось (по крайней мере, теоретически, так как свидетельств, что за выполнением этого обычая строго следили, мало), что она откажется от платья и покрывала матроны и облачится в тогу{362}. Это радикальное изменение в одежде демонстрировало нескрываемое осуждение женщины – отныне ее новый статус прелюбодейки, личности, утратившей уважение – инфамис, infamis, буквально тянулся за ней, как шлейф. Но оно говорило и кое-что более конкретное о природе ее преступления. Тога воплощала собой символ римской мужественности – это была одежда, характерная для гражданина, ее надевали мальчики по достижении совершеннолетия, носили защитники в суде, сенаторы в курии и магистраты на рострах. На прелюбодейке тога превращалась из символа мужской гордости в символ женского позора. Представления римлян о женской добродетели коренились в сфере частной жизни, но, за пределами установленных домашних границ своего брака, прелюбодейка в некотором роде делала себя публичной. Она утрачивала свою роль жены и матери, теряла защиту своего дома и семьи, свое место в респектабельном обществе и при этом утрачивала в некоторой степени свою женственность.

Август был полон решимости заставить мужчин серьезно относиться к женской морали, независимо от их желаний. Для этого он включил в закон необычайную оговорку: всякий мужчина, который не развелся с женой-прелюбодейкой, мог преследоваться как сводник{363}. Идея была очевидна. Прелюбодеяние перестало быть личным делом, провинностью только перед своим партнером, с которой пара могла разобраться между собой. Роман замужней женщины теперь стал преступлением против самого римского государства.

Адресованное женщинам заявление, что их секс стал грехом против политического строя, по-видимому, не особенно охладило желания или изменило поведение, даже в пределах императорской семьи. В последние несколько лет первого века до нашей эры пошли слухи про единственную дочь Августа Юлию Старшую, в ту пору состоявшую в несчастливом браке с находившимся в отъезде Тиберием. В свои тридцать семь она была законодательницей мод, отличалась острым умом и самоуверенностью, граничившей с дерзостью, когда устраивала приемы для римских аристократов. Ее видели повсюду, о ней постоянно говорили. Поначалу Август отмахивался от слухов как от праздных сплетен, но во 2 г. до н. э. император, по-видимому, получил неопровержимые доказательства недостойного поведения дочери. Реакция последовала быстрая и жестокая. Юлию Старшую выслали на остров Пандатерия у побережья Италии в Тирренском море. Там следили за каждым ее шагом и во всем ограничивали: никакого вина, никакой роскоши и, конечно, никаких мужчин{364}.

Август – слишком пристыженный, чтобы явиться лично, – послал в сенат длинное объяснительное письмо, где излагал в красках все детали ее поведения{365}. Слухи о ней продолжали смаковать еще полвека спустя. Философ Сенека в одном из своих нравоучительных эссе (написанных после того, как его вернули из ссылки, куда он попал по наущению Мессалины) утверждал, что Юлия Старшая спала с «целыми толпами» любовников, устраивала беспутные ночные гулянья по всему городу, завершавшиеся пьянками на Римском форуме, и участвовала в оргиях с незнакомцами на тех самых рострах, с которых ее отец огласил свои законы о прелюбодеянии{366}. В 8 г. н. э. ее беременная дочь – внучка Августа Юлия Младшая – была также обвинена в прелюбодеянии и последовала в ссылку за матерью{367}.


Августовы законы о прелюбодеянии несли новые риски для женщин из императорской семьи, но и открывали новые возможности. Август превратил любовные похождения, прелюбодеяния и обвинения из предмета сплетен в холодное и жесткое политическое оружие. Как показали ранние интриги Мессалины, одного адюльтера теперь было достаточно, чтобы положить конец политической карьере – обеспечить изгнание придворной дамы или консула.

Обвинения в супружеской неверности стали излюбленным оружием женщин императорской семьи, стремившихся избавиться от своих соперниц. Одним выстрелом можно было убить двух зайцев – или, при особо авантюрном настрое, больше. Прелюбодейке требовался прелюбодей, а то и два, или три, и при успешном обвинении всех высылали. При умелой игре подобным образом можно было уничтожить целую фракцию. Кроме того, свидетельства о прелюбодеянии было гораздо легче сфабриковать, чем свидетельства о государственной измене или коррупции. Рабам обвиняемых разрешалось свидетельствовать в делах о прелюбодеянии, и их без труда можно было вынудить дать нужные показания о переданных якобы записках и тайных встречах, которые они мельком увидели. Семена обвинения в прелюбодеянии могли посеять женщины – с их активной социальной жизнью и контактами при дворе – против кого угодно по их выбору; в отличие от большинства дел о мятеже или госизмене, человеку не требовалось быть магистратом или командовать армией, чтобы его можно было убедительно обвинить в прелюбодеянии. Сознательно или нет, Август создал политический инструмент, идеально подходивший к новой политике – политике, одержимой личными делами и сосредоточенной вокруг династического двора. С самого начала своего правления Мессалина овладела искусством превращать законы, связанные с адюльтером, в оружие. В 41 г. н. э. она использовала обвинения в прелюбодеянии против Юлии Ливиллы и Сенеки, а в 43 г. н. э. – против Юлии; к той же стратегии она вернется во время своей кампании против Поппеи Сабины Старшей в 47 г.


Законы против прелюбодеяния можно было использовать, чтобы подорвать политическую власть соперников, но внебрачный роман можно было использовать и для того, чтобы создать политическую власть для себя. Секс, несмотря на всю свою опасную непредсказуемость, был мощным орудием альянса, и, несмотря на заявления источников о безумии Мессалины, первые эксперименты Мессалины с супружеской неверностью вполне могли быть прагматическими.

К середине 40-х гг. н. э. положение Мессалины было настолько прочным, что, если бы слухи о ее романе всплыли, она рисковала бы меньше, чем партнер. Все знали, что Клавдий отчаянно влюблен в нее. Императору достаточно было увидеть Мессалину за ужином или провести ночь на ее ложе, чтобы любая ссора между ними улеглась. Античные писатели заверяют, что император ничего не знал о связях жены, и, вероятно, они были правы. Любовь слепа, а при дворе мало кто отважился бы рискнуть головой и пересказать слухи о неверности Мессалины ее супругу. Однако здесь были задействованы и более прагматические факторы. Двое детей Мессалины – наследники Клавдия – были еще малы; император вряд ли пожелал бы терпеть слухи о неверности жены, которые могли подтолкнуть людей к пересудам о том, что его отпрыски – вовсе не его.

Уверенная в собственной безопасности, Мессалина могла начать воспринимать адюльтер в новом свете: не как потенциальный риск для своего положения, а как средство достижения политических целей. Незаконные связи предлагали очевидные возможности для манипуляций: Мессалина была молода и красива, а мужчины всегда совершали глупости ради секса. Что еще важнее, роман мог служить гарантией лояльности. Стоило мужчине переспать с императрицей, как их судьбы оказывались тесно связаны. Прелюбодеяние с женой императора было самым серьезным преступлением; бывший любовник не мог предпринять ничего против Мессалины, не погубив себя. Любовников Мессалины связывали с ней не только узы интимной близости, но и общие секреты.

Возможно, эти мотивы мы наблюдаем в предполагаемых отношениях Мессалины с Полибием. Один из самых могущественных вольноотпущенников Клавдия, своего рода литературный консультант при императоре, Полибий отличался высокой ученостью, невероятной начитанностью и получил признание как автор{368}. Хотя роль этого бывшего раба не была в строгом смысле политической, он имел огромное влияние при дворе и пользовался дурной славой: он часто появлялся вместе с консулами, и однажды в театре, когда актер произнес слова «Нестерпимо, когда процветает тот, по кому плачет кнут», вся толпа зрителей обернулась на Полибия{369}. Он выкрикнул в ответ другую цитату из того же драматурга: «Кто пас недавно коз, тот до царя возрос». Это был чрезвычайно рискованный ответ, и то, что Полибий сумел дать его безнаказанно, демонстрирует, каким благоволением императора он пользовался.

К несчастью для Мессалины, покорить Полибия со всей его властью оказалось, по-видимому, непросто. Он, по всей вероятности, уже служил Клавдию долгие годы, может быть, со времен молодости обоих, когда казалось, что его хозяин обречен на жизнь, состоящую из литературы, пьянства, истории и азартных игр. С тех пор жизни и судьбы этих двоих нераздельно переплелись. Клавдий подарил Полибию свободу; Полибий был свидетелем, а возможно, и советником при воцарении Клавдия. Полибий мог быть хорошо знаком с предыдущей женой Клавдия – Элией Петиной, которую тот бросил ради Мессалины; он мог видеть и праздновать рождение их дочери Клавдии Антонии около 27 г. н. э.; и необязательно он сразу принял замену старой хозяйки – молодой[88].

Клавдий, очевидно, ценил мнение Полибия достаточно высоко, чтобы позволить ему определенную степень свободы мысли и слова. Когда Сенека в 43‒44 гг. н. э. решил начать добиваться возвращения из ссылки, он обратился к Полибию, отправив ему льстивое, полное жалости к себе и решительно нестоическое письмо с «утешением» по поводу смерти брата, в котором быстро перешел к откровенной просьбе ходатайствовать о нем перед императором{370}. Поскольку Сенека был сослан в первую очередь именно по наущению Мессалины, его решение обратиться к Полибию свидетельствует о том, что он считал его самым слабым звеном в контроле Мессалины над палатинским двором – человеком, который с наибольшей вероятностью в силах противостоять воле императрицы.

Возможно, Мессалину привлекала независимость Полибия – на Палатине оставалось не так много тех, кто осмеливался с ней поспорить, – и он безусловно был умен и остроумен как собеседник. Но их роман (если вообще верить утверждению Диона, что он имел место) мог быть обусловлен больше политикой, чем страстью{371}. Мессалина хотела привлечь Полибия на свою сторону, а секс мог показаться эффективным способом это сделать. Все закончится для Полибия предсказуемо скверно, но до грядущего разрыва оставалось еще несколько лет, а пока в воздухе витал дух запретного нового романа – Сенеку из ссылки не вернули, а у Мессалины появился новый преданный сторонник среди приближенных ее мужа.

Другие фигуры в списке прелюбодеев и сообщников Мессалины также могли быть выбраны из политических соображений, по крайней мере отчасти. Гай Силий был консулом-десигнатом, когда стал «вторым мужем» Мессалины, и его имя появляется наряду с другими сенаторскими именами. Декрий Кальпурниан был префектом вигилов – vigiles – военизированной ночной стражи; Плавтий Латеран был племянником того Плавтия, чьи победы в Британии снискали триумф Клавдию, а ему самому и его семье – прочное положение при дворе; Суиллий Цезонин был сыном грозного Публия Суиллия, который проделывал за Мессалину так много грязной работы при дворе и в сенате.

Эти мужчины были полезными союзниками, и, втягивая их в романтические истории либо делая свидетелями, что было чревато обвинением в соучастии, Мессалина могла приобретать гарантии лояльности, которые с тем же успехом можно было подписать кровью. Во всем этом – как бы безнравственно это ни было и уж точно беззаконно – Мессалина не выказывала никакого сексуального безумия, с которым ее так активно будут ассоциировать.

И все же никто не способен всегда вести себя рационально.

XIV
Игра в адюльтер

Тыщу дай лобызаний мне, и сотню,

Следом тыщу других…

Катулл. V[89]

Всего через несколько лет после того, как Август издал закон о прелюбодеянии, поэт Овидий опубликовал свои «Любовные элегии». Первоначальные пять книг собрания элегий (позже сокращенные до трех) переписывались, рассылались друзьям, читались вслух в салонах и на пирах. Он мог бы назвать их своими «Любовными письмами» – но если это послания любви, то любви к игре в адюльтер.

Раньше супруга приди – на что я надеюсь, по правде,
Сам я не знаю, – но все ж раньше супруга приди.
Только он ляжет за стол, с выражением самым невинным
Рядом ложись, но меня трогай тихонько ногой.
Глаз с меня не своди, понимай по лицу и движеньям:
Молча тебе намекну – молча намеком ответь.
Красноречиво с тобой разговаривать буду бровями,
Будут нам речь заменять пальцы и чаши с вином.
Если ты нашей любви сладострастные вспомнишь забавы,
То к заалевшей щеке пальцем большим прикоснись.
Если меня упрекнуть захочешь в чем-либо тайно,
К уху притронься рукой, пальцами книзу, слегка{372}.

Этот рассказ об острых ощущениях запретной любви появляется почти в самом начале первой книги «Любовных элегий». Несмотря на то что поэт желает смерти своему сопернику – «С нами сегодня в гостях и муж твой ужинать будет, – / Только в последний бы раз он возлежал за столом!» – вокруг мужа и строятся Овидиевы любовные игры. В конце концов, нет нужды заменять речь пальцами и чашами с вином, если возлюбленная не замужем.

Дальше поэт гораздо откровеннее скажет о том, что его возбуждает:

Если жену сторожить ты, дурень, считаешь излишним,
Хоть для меня сторожи, чтобы я жарче пылал!
Вкуса в дозволенном нет, запрет возбуждает острее;
Может лишь грубый любить то, что дозволит другой{373}.

Овидий со своими стихами о неосмотрительности и очаровательной неверности появился в конце краткого золотого века латинской любовной поэзии. Такие авторы, как Проперций, Тибулл, Катулл и поэтесса Сульпиция, сконструировали язык любви, основанный на тайных письмах, взглядах украдкой и отложенном вознаграждении за закрытой дверью. Они были молоды, богаты, красивы и пресыщены, искушены в греческом литературном каноне с его изысканными любовными балладами, трагедиями о роковом влечении и эпическими историями о низменных аппетитах богов. Политический мир вокруг них распадался и трансформировался, но деньги и предметы роскоши не переставали стекаться в город: никогда еще старая римская аристократия не была богаче и бесполезнее. Бездумное чувство, что завтра ты можешь погибнуть, ставшее привычным в годы гражданской войны, уступало место скуке августовской безопасности: то и другое при желании могло служить оправданием для интрижки. У этих мужчин и женщин были время и деньги на чувственные удовольствия, и они привыкли к излишествам и разнообразию. Брак в высших классах был по большей части социально-экономическим контрактом – любовь, наслаждения, которых они страстно желали, неизбежно приводили к прелюбодеянию.


Когда Мессалину выдали замуж за Клавдия, ей было меньше двадцати, а ему – около сорока восьми. Он заикался, у него текла слюна, и он принимал унизительные шутки Калигулы с пассивным смирением. Едва ли он был мужчиной ее мечты. Но как бы она ни относилась к мужу, брак втянул Мессалину в водоворот придворной жизни Калигулы. Это был мир, которым правила чувственность: мир пиров и прогулочных барж, изумрудов, жемчугов и заморских благовоний. Калигула был императором, одержимым разрушением границ, и все время проверял пределы собственной власти: построив мост через Неаполитанский залив, он преодолел границу между фантазией и реальностью; своей одеждой он попирал границы между мужским и женским; своим поведением он размывал границы между человеком и богом. Ему нравилось нарушать и сексуальные границы – он демонстрировал свою обнаженную жену друзьям и открыто наставлял рога собственным придворным. Наблюдение за всем этим в столь юном возрасте, стало, вероятно, ошеломляющим опытом становления для Мессалины.

Страсти несколько улеглись по воцарении Клавдия, однако это был вопрос масштаба, а не радикальных реформ. Двор по-прежнему серьезно относился к наслаждениям. Клавдий, учитывая необычные обстоятельства своего восхождения, понимал, что ему придется потрудиться больше, чем кому-либо, чтобы завоевать расположение народа, и он взялся за беспрецедентную программу публичных шоу{374}. Здесь были все обычные развлечения для толпы – гладиаторские бои, травля диких зверей, потешные битвы, наряду с придумыванием новых, как утверждает Клавдий, были возобновлены древние. Он устраивал гонки колесниц в Большом цирке, который украсил мраморными балюстрадами и позолоченными поворотными столбами, он завез диких зверей из Северной Африки, чтобы на них охотились конные эскадроны преторианцев, он привозил наездников с северных греческих равнин Фессалии, чтобы они боролись с быками, хватая их за рога. Как-то на одном представлении убили триста медведей и триста ливийских львов. После британского триумфа Клавдий построил реконструкции британских городов и успешно осадил их на потеху городской публике. Мессалина, только что отыгравшая свою звездную роль в триумфальной процессии, сидела довольная у всех на виду в переднем ряду{375}.

За полвека до того поэма Овидия «Наука любви» – сатирическое поэтическое руководство (как найти любовь, как сохранить и как в буквальном смысле слова заниматься ею) – учила читателей сосредоточивать свои усилия на подобных мероприятиях{376}. Праздничное оживление, толчея, музыка, тщательно срежиссированные спектакли о великих историях любви или адреналин от зрелища жизни и смерти людей – все это создавало приподнятую атмосферу, смазывавшую шестеренки соблазна. Понятно, что ни один мужчина не осмелился бы обходиться с Мессалиной так, как это делал Овидий со своими беззащитными жертвами, но дух сладострастия, помогавший поэту в его приемах обольщения, проникал и на императорские места – и, возможно, овладел императрицей, когда та возвращалась с придворными на Палатин.

За этими публичными зрелищами следовали пиры. Они устраивались в более новых и просторных палатах императорского дворца, и количество гостей на них часто переваливало за шесть сотен{377}. На этих пирах, имевших место чуть ли не каждый вечер, гости в накрахмаленных тогах или прозрачных хиосских шелках возлежали на кушетках с пуховыми подушками и позолоченными либо инкрустированными ножками. Одно за другим подавались блюда в посуде из чистого золота, пока знатоки смешивали лучшие вина с идеальным количеством воды, прежде чем отправлять мальчиков-рабов следить за тем, чтобы кубки не иссякали. На золотых канделябрах мерцали отсветы пламени, в воздухе висели облака ароматов, между столами дефилировали процессии танцоров и музыкантов. Лучшей обстановки для тайных обменов взглядами и намеками не найти.

Если именно в эти игры желала играть Мессалина, то у нее было огромное преимущество – хорошо известное пристрастие ее мужа к бутылке. Клавдий искал утешения в вине с тех времен, когда он был молод, на него не обращали внимания и его дни тянулись долго, без всякой надежды на карьеру. Тогда он пил в тавернах, как плебей, или дома в неблагоприятной компании, или напивался на дворцовых пирах, чтобы притупить чувство унижения от постоянных шуточек на свой счет{378}. От подобных привычек избавиться нелегко, и даже после своего воцарения Клавдий регулярно заканчивал пьяные ночи, извергая содержимое своего желудка, или его выносили в бессознательном состоянии из его собственного пиршественного зала{379}. Даже в более трезвые моменты императора поджидали другие соблазны. Слабость Клавдия к женщинам была скандально известна, и говорят, что Мессалина непрерывно снабжала его хорошенькими служанками, которые временно подменяли ее на брачном ложе{380}. Располагая выбором из сотен мужчин, при муже, который то мертвецки пьян, то совращает другую, императрица имела и возможности, и поводы крутить собственные романы.

Флирт и измены Мессалины – насколько все это действительно было, – вероятно, начались по-настоящему лишь в середине 40-х. Даже когда при Нероне предпринимались попытки посеять сомнения в отцовстве детей Мессалины, никому это не удалось. К тому времени императрица родила своему мужу – стареющему, физически непривлекательному и часто пьяному до бесчувствия – двоих здоровых детей – наследников его династии. Она замышляла заговоры, даже убийства, чтобы сохранить стабильность режима, и работала над тем, чтобы утвердить свое положение на Палатине и в общественном сознании.

После всех этих усилий, стрессов и успехов Мессалина все еще оставалась женщиной двадцати с небольшим лет – все еще молодой и прекрасной. У нее были парикмахеры, камеристки и неограниченные средства, чтобы покупать шелка, облегающие ее тело, и драгоценные камни всех цветов, которые подходили ей больше всего. Ее тело ежедневно нежили в паровых банях, выбривали и умащали благовонными маслами. Красивая сама по себе, она имела доступ ко всей чувственности, которая сопутствует роскоши. Мессалина, со своими обязанностями и со своим старым мужем, возможно, начинала чувствовать, что ее собственные страсти слишком долго игнорировались.

Римляне считали, что желания, испытываемые женщинами, сильнее, чем у мужчин. «В нас, мужчинах, куда осторожней и сдержанней страсти, – предостерегал Овидий. – Похоть, кипящая в нас, помнит узду и закон». Достаточно было обратиться к мифам, преувеличивающим все сильные и слабые стороны человека, с их историями об инцесте, прелюбодействе, зоофилии и преступлениях страсти. «Всё, что делает женщина, – делает, движима страстью, – заключал поэт. – Женщина жарче мужчин, больше безумия в ней»{381}.

Эти жаркие страсти настигали римских женщин так же, как и их мифологических сестер. В самом начале своей первой книги стихов Катулл описывает двусмысленную сцену:

Воробей, баловство моей малышки,
с кем играть, прижимать кого ко грудке,
подавать на укус кому мизинчик,
понуждая клевки больнее делать, –
лишь от скуки моей пригожей милым
кем-нибудь позабавиться охота,
чтоб утешить свою печаль, уверен:
чтоб утишить огонь неугасимый{382}.

Эти неудовлетворительные способы отвлечься не могли продолжаться вечно, и вскоре предмет желаний Катулла – замужняя аристократка Клодия – переступает порог дома, который приятель поэта предоставил им для тайных свиданий{383}. Другой поэт, Тибулл, представляет себе, как его любовница предпринимает еще более решительный шаг: обманывает своих стражей, отпирает дверь мужа, крадучись покидает брачное ложе, избегая скрипучих половиц, посылает возлюбленному тайные сигналы и выдумывает убедительную ложь, смешивает травяные мази, чтобы залечить любовные укусы{384}.

Это женская страсть, какой она представлялась питающим надежды мужчинам, однако – крайне редко – мы слышим голос римской женщины, выражающей свои желания собственными словами. Таким уникальным примером дошедшей до нас поэзии служат стихотворения аристократки I в. до н. э. Сульпиции, сохранившиеся в корпусе Тибулла. В ее строках мы находим в точности ту же страсть, что выражали поэты мужского пола.

Я же горю больше всех; но гореть, Керинф, мне отрадно,
Если взаимным огнем пламя палит и тебя.
Будь же взаимна, любовь! Твоею сладчайшею тайной,
Светом твоих очей, Гением жарко молю.
Гений великий, прими фимиам и внемли обетам,
Лишь бы пылал он, как я, в час, когда вспомнит меня!{385}

Сульпиция специально уточняет, что ее любовь (по крайней мере, в том виде, в каком она конструирует ее поэтически) не целомудренная и не супружеская. После всего этого горения она пишет новое стихотворение, в котором благодарит Венеру за то, что та привела к ней Керинфа, физически бросив его к ней в объятия. Она восстает и против давления условностей. «Я забываться люблю, – заявляет она, – прикрываться личиной от сплетен / Тошно. Пускай говорят: оба они хороши»{386}.


Сульпиция пишет свои стихи, совершает возлияния богине и ждет, что Венера приведет к ней возлюбленного. Мессалина, привыкшая добиваться того, чего она хочет, более земными методами, не собиралась вверять свои романы божественному покровительству.

Травл Монтан был молодым человеком из хорошей, но не особенно родовитой семьи{387}. Его достаточно богатые родители из сословия всадников могли ожидать, что смогут наслаждаться процветанием эпохи Юлиев-Клавдиев, не связываясь с опасностями ее высокой политики. Они позаботились о том, чтобы дать своему сыну хорошее воспитание, привить ему надлежащие манеры и старомодные ценности, и их труд был не напрасен: Травл вырос юношей скромного поведения и умеренных вкусов. Вдобавок, на свою беду, он оказался исключительно хорош собой.

Как нам рассказывает Тацит, однажды вечером, как только стемнело, Травл получил неожиданное приглашение встретиться с Мессалиной во дворце. Он, естественно, явился, и его тут же отвели прямо к ней в спальню. Они провели вместе ночь, а наутро еще до зари его выставили вон. То, что Мессалина так резко отмахнулась от него самого и его способностей, вряд ли пошло на пользу самолюбию Травла, однако это станет для него не самой большой проблемой: несмотря на свою молодость и пассивность, Травл будет казнен вместе с другими любовниками императрицы. Одноразовый секс дорого ему обошелся.

Краткий роман Мессалины с Травлом, как его описывает Тацит, недвусмысленно продиктован похотью, а не любовью. Он говорит об отношении к прелюбодеянию, которое не всегда было столь серьезным, как в огненных страстях Сульпиции или пуританских законах Августа. Сколько бы ни критиковали адюльтер старые моралисты, похоже, в определенных кругах бытовало мнение, что осуждать мелкую измену – ужасно буржуазно. В «Любовных элегиях» Овидий (явно без всякого умысла) потешается над отсталыми провинциалами, которые ценят супружескую верность:

Подлинно тот простоват, кто измен не выносит подруги,
И недостаточно он с нравами Рима знаком.
Ведь при начале его – незаконные Марсовы дети:
Илией Ромул рожден, тою же Илией – Рем{388}.

Овидий, как окажется, не вполне точно уловил настроения. Стояла эпоха Августа, а не Катулла, и правила приличий изменились. В 8 г. н. э. он был выслан – по его собственным словам, за «стихи и оплошность»{389}. Под стихами подразумевалась «Наука любви»; под «оплошностью», скорее всего, прелюбодеяние, возможно даже с внучкой Августа Юлией Младшей, высланной в тот же год. Если Овидия изгнали отчасти за «Науку любви», то император воспользовался возможностью проявить собственный юмор. В третьей книге Овидий вздыхает с облегчением, что живет не в суровых горах Кавказа или в нерафинированной Мизии на северо-западном побережье нынешней Турции, а в Риме, где девушки умеют сохранять свежий запах подмышек и брить ноги{390}. Теперь он очутился в ссылке в Томах, провинциальном захолустье на западном побережье Черного моря; словно в насмешку, к югу от него лежала Мизия, а за морем на востоке – Кавказ. Овидий, возможно, перешел границы, но его преступление заключалось не столько в его позиции или действиях, сколько в веселой бесстыдной открытости.

Столь неприкрытое восхваление неверности, как у Овидия, теперь было менее приемлемо, но это не значило, что прелюбодеяние само по себе вышло из моды. Отнюдь: опасения по поводу частоты женской неверности росли. На заре II в. н. э. Ювенал в своей язвительной сатире на нравы женщин высших классов Рима упоминает Мессалину – императрицу-блудницу – как один из ключевых примеров, но был и целый ряд других. Эппия, сбежавшая от своего мужа-сенатора с любовником-гладиатором в Египет; богатая Цезенния, обменивавшаяся любовными письмами прямо на глазах у мужа; Тукция, Апула, Тимела – любовницы Бафилла, танцора из пантомимы{391}.

Кроме того, новый мир императорского двора подчинялся своду правил, лишь отчасти совпадавших с законом. Здесь, где тайные интриги и династическое планирование были в порядке вещей, секс никогда не мог быть просто вопросом старомодной морали. Абсолютная власть императора также делала личную щепетильность бессмысленной – если император решал, что вы ему нужны, вы мало что могли с этим поделать. Особенно это касалось Калигулы. Некоторая степень сексуальной вольности была ключевым аспектом придворной культуры – чувственной, молодой, не придерживающейся «обычаев предков», – которую стремился создать молодой тиран, и для определенного меньшинства придворных, чье взросление, как Мессалины, выпало на его царствование, прелюбодеяние могло казаться всего лишь одним из аспектов космополитической социальной жизни высшего класса.

Такие представления, по-видимому, преобладали в кругу молодой императрицы. Кассий Дион обвиняет Мессалину в том, что она заставляла подруг доказывать свою распущенность и спать с другими мужчинами на глазах у своих мужей. Дион утверждает, что ей нравилась компания тех мужчин, которых это устраивало{392}. Эти образы оргиастических социальных инициаций кажутся надуманными, но, возможно, рассказ Диона проливает кое-какой свет на атмосферу, царившую в окружении Мессалины. Пока эта золотая молодежь – мужчины и женщины, знавшие друг друга сызмала, которых женили или выдали замуж подростками или двадцатилетними, чтобы удовлетворить семейные амбиции или ожидания, – гуляла с одного пира на другой, расточала деньги и пыталась избежать казни или ссылки, внебрачные романы (даже если они ни к чему не вели) могли стать обычным делом.


Травл был недолговечным легкомысленным увлечением, но в других случаях Мессалина в полной мере, похоже, испытывала боль и радость поэтов.

Мнестер впервые приобрел известность как звезда римской сцены в правление Калигулы. Он был танцором в пантомиме, греческой форме искусства, в которой единственный танцор мужского пола исполнял все роли, мужские и женские, преображаясь физически от персонажа к персонажу, под музыку и рассказ – в форме пения или декламации. Движения были выразительными и балетными, в основе сюжетов – трагедии и мифы. И безусловно, никто не кричал: «Он у тебя за спиной!»[90]

При Августе популярность пантомимы резко возросла, а у ее звезд появились толпы горячих поклонников. В 15 г. Тиберий был вынужден вмешаться, после того как драка между двумя группировками фанатов закончилась гибелью множества горожан, солдат и одного центуриона{393}. В результате император запретил сенаторам посещать дома исполнителей пантомимы и постановил, чтобы всадники перестали толпиться вокруг них, когда они появляются на улицах. Эти законы говорят не только о беспокойстве, вызванном шумными толпами: Тиберий явно опасался, что близость к танцорам пантомимы развратит его аристократию.

Подобно осужденной прелюбодейке, своднику и проститутке, профессиональный сценический исполнитель был infamis: в лучшем случае полугражданин, считавшийся слишком ненадежным для дачи показаний в суде и не имеющий права вступать в брак с представителями «лучшего рода». Римский закон относился к этим людям с таким презрением, что танцора можно было избить, даже убить, совершенно безнаказанно, если вы могли доказать обоснованность своих действий. Инфамия была пожизненным приговором – неважно, насколько высоко поднимался исполнитель, неважно, насколько его одежда, его дом и приглашения, которые приносили его рабы поутру, походили на приглашения его знакомых сенаторов: эти ограничения связывали его на всю жизнь.

Однако звезды пантомимы все же обладали опасной, двусмысленной притягательностью. Привезенные с греческого Востока, обычно в качестве рабов (как некогда Мнестер), и получившие романтичные сценические имена, эти танцоры превращались в секс-символы. Сильные, но гибкие, они выходили на сцену в облегающих тело шелках и, казалось, умели двигать каждой мышцей отдельно, преображаясь из героя в злодея, из человека в бога, даже из мужчины в женщину, и все это на одном дыхании. У них было академическое образование, и от них ожидалось знание всего канона греческой мифологии и гомеровского эпоса, а также исторических повествований и латинской поэзии, вдохновлявших более свежие либретто; но, когда они выступали, они казались самим воплощением голой эмоции. Их движения были плавными, чувственными и ритмичными, часто вызывающими, но сюжеты – возвышенными: танцор пантомимы преображал нечто плотское в материал трагедии и мифа{394}.

Во всей этой двусмысленности было нечто опасное и романтическое. Во II в. н. э. знаменитый врач Гален был вызван обеспокоенным мужем к своей жене – она не могла спать, с трудом разговаривала, ее пульс был бешеным и неровным. Диагноз Галена был однозначен: она заболела от любви к Пиладу, танцору пантомимы{395}. Писатель II в. н. э. Лукиан Самосатский считал этих мужчин хуже сирен – сирены всего лишь пели, но танцор пантомимы ввергал свою публику «в полное рабство благодаря еще и глазам»[91]{396}.

Какое бы особое качество ни требовалось танцору пантомимы, чтобы заворожить публику, Мнестер обладал им в избытке. Калигула был одержим им. Любого, кого застигали за разговорами во время выступления его любимца, стаскивали с сиденья и лупили на месте{397}. Мессалина явно прикипела к Мнестеру не меньше. Дион язвительно замечает, что императрицу очаровала внешность Мнестера, но, судя по бурному и явно долгосрочному характеру этого романа, должно было быть что-то еще{398}. Возможно, дело было в его быстром уме, который он позже обратит против Мессалины, или в той легкости, с которой он в разговоре ссылался на поэзию и мифологию. Возможно, дело было в том, что она знала, насколько он для всех желанен, и за трапезой она могла наблюдать, как другие аристократки (и аристократы) сгорают от ревности. Возможно, дело было в волнующей запретности всего этого: она – императрица, он infamis. Возможно, дело было в том, как он двигался, так легко и грациозно – и так непохоже на Клавдия.

Если верить источникам, сказать, что Мессалина не строила из себя недотрогу, будет преуменьшением в I в. н. э.{399} Поначалу (как уверял Мнестер) он ей сопротивлялся. Как ни привлекательна была Мессалина, наставлять рога повелителю всего известного мира было несколько рискованно – в особенности для бывшего раба, который просто пытался сохранить свою сценическую карьеру после убийства своего предыдущего любовника с императорским титулом – Калигулы. Кроме того, непохоже, чтобы у Мнестера не было других вариантов. У него начинался роман с Поппеей Сабиной Старшей. Она была богата, широко признана как величайшая красавица своего времени и порицалась за распутство{400}. Казалось, большего мужчине и не пожелать, так что Мнестеру было незачем впутываться в рискованные отношения с Мессалиной.

Однако императрица не признавала ответа «нет». Она пробовала обещания, угрозы и в конце концов прибегла к самой неудачной из стратегий соблазнения – обратилась к мужу{401}. Мессалина якобы пожаловалась Клавдию, что Мнестер не выполняет ее распоряжений, весьма кстати не упомянув о том, что это были за распоряжения. Клавдий, неизменно стремившийся ублажить жену и, вне сомнений, несколько удивленный тем, почему его привлекают к столь пустячному вопросу, призвал Мнестера и приказал ему повиноваться императрице без вопросов. Мнестер, у которого не было выбора, кроме как подчиниться императору, послушался. Эта история, хотя и остроумная, имеет неправдоподобно фарсовый характер, но она содержит зерно истины: если Мессалина возжелала Мнестера, не в его власти было ей отказать. Позднее, попав в опалу, Мнестер будет показывать шрамы от порки, которая доставалась ему в годы рабства, и объяснять, что, в отличие от любовников Мессалины, бывших сенаторами, он не имел особого выбора в этих отношениях{402}. Этот довод чуть было не убедил Клавдия, и Мнестер мог бы выжить, если бы не вмешательство Нарцисса.

Покорив Мнестера, Мессалина, судя по всему, не успокоилась, и этот роман, очевидно, продлился как минимум какое-то время[92]. Она осыпала своего нового любовника дарами; ее обвиняли в том, что она выгребла все бронзовые монеты Калигулы, которые Клавдий приказал перечеканить заново, чтобы избавиться от изображения прежнего императора, и велела переплавить их и отлить статуи Мнестера{403}. Взамен императрица все больше претендовала на время танцора. Она хотела быть с ним каждую минуту, и присутствие Мнестера во дворце становилось все более вызывающим, а отсутствие на сцене все больше бросалось в глаза{404}. В одном особенно унизительном случае Клавдий, как утверждают, был вынужден публично заявить, что Мнестера нет во дворце, когда он не появился в театре. В другом – Мнестер якобы сказал публике, что не может играть, так как «делит ложе с Орестом»{405}. Это была аллюзия на мифического сына Клитемнестры и Агамемнона, представителя обреченного рода Атрея, доведенного до безумия неумолимыми фуриями после того, как он убил свою мать, чтобы отомстить за убийство отца. Мнестер – в самой высокопарной манере – назвал свою подружку психопаткой.

Роман с Мнестером, по всей видимости, отличался от предыдущих. В нем не было ни продуманной секретности, свойственной политическим связям Мессалины, ни легкомыслия, как в случае ее увлечения Травлом. Императрица, похоже, была влюблена, и в этом был корень проблемы. В ее одержимости Мнестером мы видим семена всех тех действий, которые окажутся столь разрушительными, когда дело дойдет до ее последнего романа, по сравнению с которым все остальные померкнут, – ее связи с Силаном. Мессалина не была безумной, но, возможно, она была слишком откровенной в своих желаниях, слишком агрессивной в своем преследовании целей, слишком враждебной по отношению к соперницам. Она была чрезмерна в своей страсти, требовала слишком много внимания, и она явно не научилась облекать свои страсти в приемлемые для мужчин формы. Что хуже всего, она чересчур публично демонстрировала свои привязанности – что шло вразрез не только с законом, но и с правилами.

Это было унизительно для Клавдия, узнававшего все в последнюю очередь, и это подрывало величественную, почти нечеловеческую недоступность, требовавшуюся от императрицы, которая надеялась на титул Августы. Но, хотя ситуация с Мнестером была неприлична, привязанность Мессалины к актеру и инфамису не представляла реальной угрозы стабильности режима, поэтому слухи просто продолжали распространяться. После смерти императрицы эти слухи переродятся в рассказы о «безумии», нимфомании и 24-часовых секс-турнирах; но они не приведут к серьезным последствиям для императрицы до 42 г. н. э., когда ее роман с Силием погубит обоих.

XV
Сад, за который можно убить

Боги нередко весь род губили, внимая моленьям Этого рода.

Ювенал. Сатиры, 10.7–8[93]

Весной 47 г. н. э. Клавдий принял должность цензора. Некогда самая высокая среди старых республиканских магистратов, эта должность была забыта с появлением принципата. Теперь Клавдий, извечный любитель старины, после 68-летнего перерыва восстановил ее{406}.

Задачей цензора было поддержание общественной морали[94]. Он обладал юрисдикцией над списками граждан, всадников и сенаторов, имея полномочия отмечать черной меткой имена тех людей, чье поведение – публичное или личное – он считал неподобающим. Граждан могли лишить права голоса; всадников и сенаторов – исключить из соответствующего сословия. В конце своего срока полномочий цензоры проводили все сообщество через очистительный ритуал, известный как lustrum – люструм, или люстрация. Это был праздник в честь возрождения политического тела – сухое дерево вырубалось, яд коррупции высасывался из города.

В том, что Клавдий взял на себя эту роль теперь, когда бушевал роман Мессалины с Мнестером, сплетни о котором разносились от Палатина до театра, сквозила злая ирония. Император все же постарался не углубляться в тему лицемерия. Когда перед цензорским трибуналом появился человек, запятнавший себя как обольститель и развратник, Клавдий посоветовал ему всего лишь быть в своих вожделениях сдержанней или хотя бы осторожней. «Зачем мне знать, – пожал плечами император, – кто твоя любовница?»{407}

Весна сменилась летом, Клавдий продолжал просматривать свитки со списками граждан, а страсть Мессалины к Мнестеру не демонстрировала признаков угасания. Не могла она избавиться и от ревности, которую питала по отношению к его бывшей любовнице Поппее Сабине. Но заботило ее другое. В прошлом или позапрошлом году Мессалина прервала период воздержания в отношении убийств. Вероятно, ей показалось, что прошло достаточно времени после реакции, вызванной ее атакой на Юлию; она вновь укрепила свои сети поддержки и теперь могла позволить себе вернуться к программе превентивного и систематического устранения соперников, которую она проводила столь эффективно в ранние годы правления мужа. Или, возможно, она задумалась об отсутствии движения вперед. Прошло несколько лет с момента британского триумфа и сопутствовавших ему почестей, а Мессалина знала, что, если не идти вперед в ультраконкурентном мире палатинского двора, можно только отстать. Принятие Клавдием цензорства было заявлением об уверенности и о намерениях; это была также идеальная возможность пожаловать императрице новые почести – вероятно, Мессалина посчитала, что это подходящий момент для укрепления собственного положения.

Один человек в последнее время стал вызывать серьезную озабоченность – Помпей Магн. Он был наследником Помпея Великого, республиканского династа, последнего реального соперника Цезаря, и Калигула усмотрел достаточную угрозу в почетном именовании «Магн», чтобы полностью запретить Помпею его использовать. Клавдий, как мы видели, пошел другим путем, восстановив Помпея в звании «Великого» и женив его на Клавдии Антонии, своей дочери от предыдущего брака с Элией Петиной. Это могло сделать Помпея лояльным Клавдию, но для Мессалины это только увеличивало угрозу, которую он представлял для ее собственных детей – как для Британника, так и для будущей семьи ее дочери Октавии, помолвленной с Луцием Силаном в тот же год, когда Клавдию Антонию выдали замуж за Помпея. Со своим прежним именем и независимой связью с императором Помпей не был обязан проявлять лояльность Мессалине – он был самым слабым звеном, оставшимся в сети династического контроля императрицы, и его следовало заменить.

Устранить Помпея Магна оказалось не особенно сложно – в данном случае сочинять сновидения не понадобилось. Зять императора был заколот в постели своего любовника{408}. Эту бессудную расправу обосновали надуманными обвинениями в заговоре – хотя неясно, были они сфабрикованы до или после того, как дело было сделано{409}. Для семьи Помпея его смерть означала крах: его отец (достаточно глупый, как замечает автор «Отыквления», чтобы стать императором) и его мать были убиты или принуждены совершить самоубийство – но Мессалине это позволило укрепить связи между своей семьей и династией{410}. Ее падчерицу Клавдию Антонию тут же выдали снова замуж за Фауста Суллу Феликса, единоутробного брата Мессалины, в результате чего она и все дети, которые могли у нее родиться, прочно вошли в сферу влияния императрицы.


Теперь Мессалина обратила внимание на другую цель – более серьезную, если говорить о рисках и о выгодах. Децим Валерий Азиатик родился во Виенне, богатом галльском городе возле Лиона. Когда-то это была укрепленная столица племени аллоброгов, но теперь она называлась Colonia Iulia Augusta Florentia Vienna и могла похвастаться храмом в честь Ливии и Августа. Семья Азиатика, скорее всего, была из рода аллоброгских королей или вождей, но они предусмотрительно решили сотрудничать с римлянами, так что Азиатик был урожденным римским гражданином, и притом богатым. В молодости его отправили в Рим делать общественную карьеру и превращать имя знатного провинциала в имя, известное по всей империи. С этой задачей он справился как нельзя более успешно. К своим обширным земельным владениям на юге Франции он присовокупил земли в Италии и Египте{411}. Популярный, гордый, отважный, умный и спортивный, Азиатик поднялся до звания сенатора, а затем, в 35 г. н. э., до консула – став первым выходцем из Галлии, занявшим высочайшую должность в государстве{412}.

Ко времени воцарения Калигулы Азиатик возвысился достаточно и для того, чтобы считаться одним из приближенных императора, и для того, чтобы оказаться в серьезной опасности. Хотя император не внес тут же имени Азиатика в свои проскрипционные списки, он начал унижать его достоинство. Как-то во время большой попойки Калигула повернулся к Азиатику перед собравшимися гостями и во всеуслышанье упрекнул в том, что его жена не слишком хороша в постели{413}. Азиатик ничего не сказал (в конце концов, что тут скажешь?), но этого публичного оскорбления он не забыл.

Азиатик сидел рядом с Калигулой в императорской театральной ложе в день его убийства, и, когда новость распространилась, подозрения тут же пали на галльского консула. Азиатик выслушал обвинения в сенате и сказал, что не делал этого, но хотел бы, чтобы это был он. Это был смелый комментарий, но именно этого требовал момент – мир за пределами курии был в смятении, он нуждался в лидере. Азиатик, похоже, готовился поучаствовать в гонке.

Закрепившись во власти, Клавдий не стал наказывать Азиатика за его высказывания о Калигуле или за амбиции, которые они, по-видимому, подразумевали. Напротив, он последовал своей обычной политике и втянул Азиатика как никогда близко в имперскую орбиту. Когда император отправился в Британию, Азиатик был с ним, а в 46 г. н. э. Клавдий выдвинул его в консулы на второй срок{414}. Это была необычайная честь – добиться консульства было апогеем сенаторской карьеры, а случаи, когда кто-либо побывал консулом дважды, были чрезвычайно редки.

В течение первой половины 47 г. н. э. Азиатик имел все основания чувствовать себя удачливым. Только что завершился его второй консульский срок, со всеми привилегиями и престижем, которые это влекло за собой. Только что он приобрел обширные Сады Лукулла и взялся за дорогостоящую программу их реконструкции. Поговаривали даже, что он спит с Поппеей Сабиной, бывшей возлюбленной Мнестера и самой знаменитой красавицей города{415}. Казалось, Азиатик – баловень судьбы.

Причины, по которым Мессалина решила взяться за Азиатика в этот момент, когда он был на вершине могущества, не вполне ясны, но летом 47 г. н. э. Азиатик был взят под стражу по обвинению в неподобающем сексуальном поведении и государственной измене, осужден императорским трибуналом и принужден к самоубийству. Тацит считает, что инициатором процесса была Мессалина, и приписывает ей два мотива, ни один из которых не представляется вполне убедительным{416}. Во-первых, он сообщает нам, что императрица атаковала Азиатика из-за его связи с Поппеей Сабиной. Мессалина давно питала ревность к Поппее из-за ее красоты и прошлого романа с Мнестером; теперь новые слухи, что она изменяла супругу с Азиатиком, давали идеальную возможность избавиться от нее, не впутывая ни во что Мнестера. Во-вторых, он утверждает, что Мессалина позарилась на Сады Лукулла. Слово, которое он использует, inhians, или смотреть «разинув рот (с вожделением)», имеет неизбежные сексуальные коннотации.

Сады, недавно приобретенные Азиатиком, впервые были заложены в 60‒50-е гг. до н. э. Лукуллом, знаменитым как своими военными подвигами, так и любовью к роскоши и пышностью своих пиров. В середине I в. н. э. аристократия помешалась на обустройстве обширных частных увеселительных площадок, известных под парадоксальным названием horti, то есть «огороды». В этих местах – просторных зеленых оазисах в городском ландшафте – сочетались природа и искусство. На механически орошаемой почве выращивались заморские растения; облагораживались огромные земельные участки для создания ступенчатых террас с «дикими» ущельями и пещерами; выкапывались котлованы и канавы, которые наполнялись водой, образуя искусственные озера и реки. Моралисты – или те, кто не мог позволить себе потягаться, – сетовали, что эти сады опасные и «неримские». Они отнимали общественное пространство в и без того перенаселенном городе, огораживая стенами обширные участки земли исключительно для частных развлечений. К тому же они выглядели подозрительно восточными, слишком напоминая зеленые «парадизы», какие взращивали для персидских сатрапов. Все эти нависающие террасы, тепличные цветы, рукотворные пещеры и реки были насилием над природой, нарушением совершенства итальянского ландшафта, вмешательством в равновесие (equilibrium) мира.

Лукулл, понимая, что ему надо поддерживать репутацию, постарался сделать так, чтобы его сады стали одними из самых роскошных (и самых критикуемых) в Риме. Они спускались с вершины холма Пинций, и из них открывался вид на весь город и вниз по Тибру в сторону Остии{417}. Вершину холма венчал полукруглый двор, стены которого были усеяны нишами со статуями. Оттуда с террасы на террасу спускались монументальные каменные лестницы, доходившие до искусственного озера, обычно спокойного, но достаточно широкого, чтобы использовать его для потешных морских боев в качестве послеобеденных развлечений{418}. Террасы были засажены деревьями и фигурно подстриженными кустарниками, лужайками и дикими лесами, фруктовыми садами и клумбами с цветами, при этом они цвели по очереди, и сады выглядели живыми круглый год{419}. Некоторые растения были выбраны за красоту, другие, например вербена или шафран, за аромат{420}. Одни были родными для италийской почвы, другие экзотическим импортом – во время своих походов на Восток Лукулл открыл для себя вишню и первым привез это растение в Италию{421}. В качестве трофеев полководец не только собирал семена и черенки: сады были полны шедевров греческой скульптуры из мрамора и бронзы, тщательно расставленных так, чтобы подчеркнуть окружающий пейзаж или взаимодействовать друг с другом в книжных воспоминаниях о мифологических сюжетах. Люди, видевшие эти сады, шутили, что Лукулл был персидским царем Ксерксом в тоге.

Азиатик продолжил украшать эти знаменитые сады, доведя их, по словам Тацита, до insigni magnificentia, «поразительного великолепия»{422}. Вероятно, он соорудил новые павильоны, портики и фонтаны, проложил новые дорожки, пополнил коллекцию статуй, посадил деревья новых сортов, обновил клумбы с цветами и травами и живые изгороди, наложив новый слой имперской роскоши поверх старого республиканского. Писавший полвека спустя Плутарх отметил: «Даже в наше время, когда роскошь безмерно возросла, Лукулловы сады стоят в одном ряду с самыми великолепными императорскими садами»{423}.

Если бы Азиатик был признан виновным в государственной измене, он был бы казнен и все его имущество – включая сады – было бы конфисковано государством. Согласно Тациту, именно отчаянное, почти сладострастное желание завладеть Садами Лукулла – теми садами, в которых она затем встретит свою насильственную смерть, заставило Мессалину выдвинуть свои обвинения. Ему вторит Дион, утверждая, что эти сады «стали одной из главных причин ее гибели»{424}.

Ревность к Поппее или желание завладеть садом – ни то ни другое не может служить достаточным объяснением действий Мессалины в 47 г. н. э. Если Мессалина просто хотела избавиться от Поппеи, ей незачем было обвинять Азиатика ни в государственной измене, ни в прелюбодеянии. Кроме того, даже если слухи о его романе с Поппеей были правдивы, популярность и положение Азиатика делали его опасным соответчиком. Мессалина явно была беспринципна в вопросе фабрикации улик, и ей, скорее всего, было проще обвинить маловажного и невиновного «любовника», чем могущественного и виновного. Равным образом, если императрица просто хотела завладеть его садом, существовали более легкие и законные способы это осуществить. Финансовая нестабильность, омрачавшая первые годы их с Клавдием брака, давно осталась позади; в 47 г. н. э. Мессалина находилась на вершине своей власти, и к ее услугам была императорская казна. Азиатика, безусловно, можно было уговорить или принудить отказаться от своего проекта реновации и продать сады. Хотя сады, безусловно, перешли во владение императрицы после падения Азиатика, вряд ли они могли быть основным мотивом расправы.

Утверждение, что Мессалина пошла на убийство ради увеселительного сада, подкрепляло нарратив, который выстраивали вокруг нее авторы-мужчины. В воображении римлян сады всегда вызывали сексуальные ассоциации. В роскоши увеселительного сада было нечто от запретного наслаждения; его орошаемая зелень говорила о влажном плодородии; ароматы растений, открывающиеся во время прогулок виды, журчание фонтанов и пение птиц были исполнены чувственности. Это были места, где досуг мог легко обернуться желанием. Описание Тацитом Мессалины, позарившейся на сады, слишком хорошо соответствует образу императрицы как ненасытной нимфоманки, движимой исключительно сиюминутными аппетитами, чтобы воспринимать его буквально.

Сама Мессалина – когда настал момент выступить против Азиатика публично, – естественно, дала совершенно иное обоснование своим действиям{425}. Она заявила, что Азиатик злоумышлял против престола. Достаточно богатый для того, чтобы подкупить войска, популярный в сенате и известный по всей империи своей головокружительной карьерой, теоретически Азиатик имел ресурсы претендовать на власть. Теперь Мессалина заявляла, что он планировал поездку к войскам на север. Он был уверен, утверждала она, что сможет убедить эти легионы поддержать его, тем более что его семья владела обширными землями вокруг Виенны, где народ еще помнил о своей лояльности прежним вождям. Другие галльские племена тоже могли его поддержать: их связывали давние узы и преданность его семье, и с практической точки зрения присутствие одного из их соотечественников на императорском троне имело свои преимущества. С галльскими силами на своей стороне Азиатик мог направиться затем к войскам в Германии. Пустив в ход харизму, угрозы и обещания, он собирался покорить их и двинуться на Рим. Азиатик уже открыто говорил, что жалеет о том, что не он убил Калигулу, а теперь, похоже, собирался утолить старые амбиции, проделав это с Клавдием.

Реальная причина нападения Мессалины на Азиатика, по-видимому, лежала где-то посредине между двумя крайностями: с одной стороны, искренний страх перед заговором, о котором Мессалина и заявила, с другой – мелочная ревность, которую приписывают ей источники.

Маловероятно, что Азиатик действительно готовился вступить в борьбу за власть от своего лица. Несмотря на все свои успехи, он оставался «новым человеком»[95] из Виенны. Он был первым сенатором в своей семье, у него не было долгой родословной из предков-консулов, на которую можно было бы ссылаться, и он безусловно не приходился родственником Августу. Империя тогда еще не привыкла к регулярной смене династий – еще не было императора, не принадлежавшего к роду Юлиев-Клавдиев. Кроме того, если бы Азиатик действительно собирался узурпировать контроль над северными легионами, он начал бы с того, что обеспечил бы себе сеть могущественных сторонников, на поддержку которых смог бы опереться в борьбе за власть, вернувшись в Рим. Но когда Азиатика схватили, вместе с ним взяли всего двух всадников; если бы заговор действительно существовал, столь малыми жертвами дело бы не обошлось.

Хотя обстоятельства рождения Азиатика, вероятно, мешали ему самому претендовать на принципат, они не мешали ему быть угрозой. С его богатством, его связями на севере и сенаторскими контактами, которые он только укрепил за свой второй год консульства, Азиатик пользовался значительным влиянием, пусть даже никогда не смог бы прийти к власти. Он стал бы могущественным союзником для любого претендента на принципат и, как человек, публично заявлявший о своей поддержке последнего тираноубийцы, он был бы на примете у инициаторов любого назревающего заговора. Если поддержка Азиатиком Клавдия, Мессалины и их детей не была стопроцентно надежной, то он был опасен.

Шел 47-й год н. э., и Мессалину, вероятно, все больше волновала возможность появления новых соперничающих группировок при дворе. Где-то между 45-м и началом 47 г. умер второй муж Агриппины, Пассиен Крисп[96]. Крисп был богат, но лоялен, и теперь его смерть оставила супругу в опасном положении богатой вдовы. Время его кончины оказалось столь удобным для Агриппины, что пошли слухи, будто она его отравила. Агриппина, которая в 40-х гг. не принимала участия в придворных интригах, теперь возвращалась в строй.

Секулярные игры должны были проводиться раз в секулум – saeculum – период в 100 или 110 лет, считавшийся максимальным сроком человеческой жизни. В качестве символа возрождения после гражданских войн Август устроил их в 17 г. до н. э., однако Клавдий с академической точностью решил снова устроить их в 47 г. н. э.; прошло всего 64 года после того, как они устраивались в последний раз, зато ровно восемьсот лет с даты, традиционно считавшейся временем основания города. Эти игры были наполнены символикой плодородия, обновления и процветания, и, что любопытно, исторически они были связаны с семьей Мессалины, родом Валериев (gens Valeria){426}. Празднество продолжалось три дня, и одним из мероприятий были так называемые Троянские игры – конные выступления мальчиков из знатных семей. В них приняли участие шестилетний Британник и девятилетний сын Агриппины Нерон. Толпа поддерживала обоих мальчиков, но некоторым показалось, что за Нерона болели чуть громче{427}. Мессалина была в бешенстве – распространился слух, хотя он был пущен, по всей видимости, Агриппиной, будто императрица подослала убийц задушить Нерона во сне. По легенде, убийцы сбежали, напуганные, как им показалось, змеей, выскользнувшей из-под подушки ребенка. Позже в комнате нашли сброшенную змеиную кожу, которую Агриппина заключила в золотой браслет в форме змеи и надела его Нерону на правую руку как защитный амулет{428}.

Если Мессалину беспокоило, что вокруг Агриппины и Нерона может образоваться партия или что снова, как в 42 г. н. э., вспыхнет сенаторский заговор, то Азиатик, чья лояльность была неустойчива (и его можно было уговорить использовать свое значительное влияние для поддержки альтернативного претендента), был опасен. Вероятно, именно страхи, что Азиатик может послужить громоотводом для бунта, подтолкнули императрицу к тому, чтобы наконец раскрыть свои намерения.


Когда весна 47 г. н. э. сменилась летом и по семи холмам на Форум сползла нездоровая влажная духота, все, кто мог себе это позволить, поспешили убраться подальше из Рима. Богатая и модная публика отправилась в Байи, где вдоль обрывистых берегов Неаполитанского залива располагались виллы с террасными садами и частные пляжи. В числе уехавших был Азиатик, и Мессалина воспользовалась его отсутствием, чтобы перейти к действию{429}.

На роль обвинителя был выбран преданный и надежный в своей аморальности Публий Суиллий, но сначала был послан воспитатель Британника Сосиб, чтобы посеять сомнения в уме Клавдия. Его предупреждение звучало как дружеская забота. Клавдию стоило бы, сказал он, «остерегаться могущественных и богатых людей, так как они неизменно враждебны принцепсам»{430}. Затем Сосиб перечислил многие преимущества на стороне Азиатика – его известность в городе и провинциях, его влияние в Галлии, его обширную сеть связей – и напомнил Клавдию, с какой готовностью Азиатик поддержал убийство другого цезаря, собственного племянника Клавдия, Калигулы. Наконец, он обрисовал императору «план» в том виде, в каком его излагала Мессалина: намерение Азиатика заручиться поддержкой в Галлии, захватить контроль над северными армиями и в конце концов двинуться на сам Рим.

То ли Клавдий поверил в выложенные перед ним обвинения, то ли он тоже считал, что влияние Азиатика рискованно и устранение его целесообразно, – так или иначе, процесс пошел. Не дожидаясь более весомых улик, Клавдий вызвал Криспина, префекта преторианской гвардии, и поручил ему отыскать и арестовать Азиатика. Префект выступил из города во главе своего войска, как если бы предстояло подавить мятеж. Застигнув Азиатика в разгар его летнего отдыха на Неаполитанском заливе, он заковал его в кандалы, как обыкновенного преступника, и препроводил обратно в Рим.

Азиатику не предоставили возможности защищаться перед равными себе в сенате. Суд состоялся в спальне императора, в присутствии Клавдия, его советников и Мессалины. Слушания начались, и были выдвинуты обвинения: измена, подстрекательства к бунту, прелюбодеяние с Поппеей Сабиной. В качестве бонуса было добавлено последнее обвинение – в том, что Азиатик исполнял пассивную роль (незаконное развлечение для респектабельного гражданина мужского пола) в сексуальных связях с мужчинами. Хотя это последнее обвинение было наименее серьезным, оно задело гордость Азиатика. «Спроси своих сыновей, Суиллий, – ответил он, – и они признают, что я – мужчина»{431}. Это было грубым оскорблением Публия Суиллия (чьи сыновья, похоже, действительно имели определенную репутацию), но это была также атака на Мессалину: один из сыновей Публия Суиллия был близким другом императрицы и в 48 г. н. э. будет обвинен в числе ее сторонников[97].

Слушания все больше превращались в фарс. Азиатик утверждал, что не знаком ни с одним из свидетелей, привлеченных обвинением, и тогда одного из солдат, приглашенных свидетельствовать против Азиатика, попросили опознать ответчика, с которым он якобы состоял в заговоре. Он указал на случайного лысого мужчину, стоявшего рядом, – так как лысина была единственной известной ему приметой Азиатика. Суд рассмеялся{432}.

Как только в суде восстановился порядок, Азиатик приступил к своей защите. Он утверждал, что не знаком с людьми, свидетельствующими против него. Он говорил чрезвычайно хорошо – так хорошо, что Клавдий как будто стал смягчаться, и даже на глаза Мессалины навернулись слезы. Возможно, на императрицу действительно нахлынули эмоции, некая виноватая смесь жалости и решимости. Возможно, она была напугана: если Азиатик победит, она обретет смертельного врага в более неуязвимом положении, чем прежде. Так или иначе, Мессалина понимала, что сейчас не время выказывать слабость. Ненадолго выйдя из комнаты, якобы для того, чтобы утереть слезы, она призвала к себе своего давнего союзника Вителлия и приказала ему сделать все, чтобы добиться обвинительного приговора.


Пока суд совещался, Мессалина направила свое внимание на вторую цель. Она дополнила главное обвинение против Азиатика – в государственной измене – обвинением в прелюбодеянии с Поппеей. Если Азиатик и Поппея действительно любовники, то добавление реального обвинения придаст убедительности ложному. Это к тому же давало императрице уникальную возможность избавиться от старой соперницы{433}.

Красавица, блиставшая на сцене светской жизни Рима, Поппея знала правила адюльтера. Она прекрасно понимала, что ей грозит. Когда Мессалина послала своих людей рассказать ей об ужасах, ожидающих ее в городской тюрьме, а затем в ссылке на острове вдали от побережья, им не потребовалось много времени, чтобы убедить Поппею, что лучшим выходом для нее будет самоубийство.

Клавдий, похоже, не знал об этой части плана. Через несколько дней на дворцовом пиру он спросил мужа Поппеи Сципиона, почему тот пришел без жены. Сципион ответил просто, что она по воле рока скончалась. Позже, когда Сципиона вызвали свидетельствовать о прелюбодеянии в сенат, он ответил: «Так как о проступках Поппеи я думаю то же, что все, считайте, что и я говорю то же, что все»{434}. Позиция Сципиона была немыслима, и Тацит считает, что он отвечал, «искусно найдя слова, одинаково совместимые и с его супружескою любовью, и с его долгом сенатора».

Теперь, когда Поппея была мертва, а ее память резко осуждалась на высших государственных уровнях, внимание снова переключилось от супружеской измены к государственной. Речь, которую Азиатик произнес в свою защиту, неловко повисла в воздухе, пока император и его приближенные совещались, обсуждая вердикт. На какой-то момент показалось, что Клавдий склонен оправдать его. Наконец заговорил Вителлий, у которого в ушах все еще звенел приказ Мессалины. Он был рядом с Азиатиком много лет – оба были фаворитами Антонии, матери Клавдия, и, несмотря ни на что, впоследствии сын Азиатика женится на внучке Вителлия. Но Вителлий, по уши увязший в интригах Мессалины, теперь, когда его друга судили за государственную измену, не мог противоречить приказу императрицы. Выступая, он плакал – крокодиловыми слезами, а может, сожалел о каждом слове. Он вспоминал собственную дружбу с Азиатиком и его долгую верную службу государству, а затем, будто это было лучшее, чего могли попросить даже друзья обвиняемого, он стал умолять, чтобы Азиатика не подвергали позору казни и позволили ему покончить с собой. Клавдий милостиво согласился.


Прочие друзья Азиатика не покинули его, но теперь, столкнувшись с его отчаянным положением, стали уговаривать его подумать о том, чтобы уморить себя голодом, как о самом мирном и безболезненном варианте. Азиатик поблагодарил их за совет, но отказался: он не хотел оттягивать смерть. Вместо этого он, как обычно, сделал гимнастику, принял ванну и в хорошем настроении пообедал, сказав лишь, что предпочел бы умереть в результате какого-нибудь заговора Тиберия или безумия Калигулы, чем от предательства Вителлия и женской лжи. Завершив трапезу, он осмотрел подготовленный им для себя погребальный костер и велел передвинуть его, чтобы не опалить соседние деревья. Затем он вскрыл себе вены, истек кровью и умер.

Мессалина получила то, что хотела: и Поппея, и Азиатик были мертвы, но полную цену своей победы ей еще предстояло узнать. Популярность, уважение и связи, дававшие Азиатику влияние при жизни, давали ему влияние и после смерти. Ряд ближайших соратников Азиатика оставался на его стороне до последнего. Несправедливость суда они ощущали лично.

Последствия падения Азиатика ощущались и за пределами его узкого круга скорбящих друзей. До 47 г. н. э. Мессалина обычно ограничивалась атаками на представителей императорской семьи (Аппий Силан, Юлия Ливилла, Юлия) или тех, кто не входил во внутренние круги сенаторской элиты (Сенека, сравнительно недолго успевший пробыть сенатором, и всадник Катоний Юст, префект преторианцев). Но Азиатик представлял собой совсем иной случай: ему никогда не приходилось породниться с императорской семьей – со всеми известными рисками, вытекавшими из этого, – и он, похоже, играл свою сенаторскую роль идеально: всего годом раньше он второй раз побывал консулом. Упреждающий удар Мессалины, нанесенный Азиатику, нарушил все границы, тщательно выстроенные ею в непростые ранние годы ее правления. Если это могло случиться с Азиатиком, каждый сенатор теперь понимал, что это может случиться и с ним.

Паранойя разрастается быстро, она питает сама себя, и похоже, сенат теперь стал бояться императрицы. Вероятно, этим периодом следует датировать распространение слуха о том, что Мессалина отравила Виниция{435}. Безупречный вдовец Юлии Ливиллы пережил гибель своей жены в 41 г. н. э., и, когда пять лет спустя скончался вроде бы от естественных причин, ему были устроены государственные похороны. Теперь люди начали шептаться, что его смерть вовсе не была естественной, что императрица отравила его в отместку за то, что он отверг ее сексуальные домогательства, или потому, что он подозревал ее (скорее всего, справедливо, но едва ли рассматривались другие мнения) в том, что она подстроила смерть его жены в ссылке. Эта версия почти наверняка необоснованна – мотивы неубедительно продуманы и modus operandi нетипичен для Мессалины, – но распространение слухов отражает растущую нервозность в сенаторских кругах. Сенаторы были убеждены, что действия императрицы становятся непредсказуемыми, а методы преступными – то, что раньше приписывалось естественной работе времени, теперь оказывалось кознями Мессалины.

Еще опаснее было то, что дело Азиатика посеяло раздор в окружении самой Мессалины. Среди ее союзников-сенаторов произошел глубокий раскол. Публий Суиллий явно не испытывал угрызений совести по поводу своего участия в этой истории, но плачущий Вителлий, возможно, отчаянно сожалел о той роли, которую его вынудили сыграть в гибели его старого друга{436}. Когда в 48 г. н. э. пришел черед Мессалины предстать перед судом, Вителлий в своей речи был старательно уклончив, но определенно не бросился на защиту своей давней союзницы.

Это дело, вероятно, также ослабило позиции императрицы среди ее наиболее надежных союзников – императорских вольноотпущенников. Любопытно, но в Тацитовом драматическом описании процесса не упоминается вездесущий Нарцисс; в этой интриге императрицы он, по-видимому, не участвовал. Возможно, он чувствовал, что риск слишком велик. Азиатик был могущественным и красноречивым; когда его защитная речь едва не принесла ему победу, Мессалина столкнулась с угрозой настоящего кризиса. Даже теперь, когда его не было в живых, вся эта история все еще вызывала разногласия. И ради чего? Ради устранения человека, никогда не обладавшего достаточной властью, чтобы претендовать на престол? Если Нарцисс чувствовал, что Мессалина ошибается в оценках риска – что она теряет представление о границах того, что ей может сойти с рук, – то он мог ощущать себя в опасности. Он был сыт по горло интригами императрицы; он не мог мириться с тем, что она становится неуправляемой.

XVI
Перечитывая концовку

Я знаю, покажется сказкой…

Тацит. Анналы, 11.27

Дело Азиатика обеспокоило сенат. Настолько, что сенаторы впервые решили, что пора что-то делать. Их положение не позволяло действовать непосредственно против императрицы, но они могли предпринять шаги против ее агентов в собственных рядах.

Существовал древний закон Цинция (lex Cincia), по которому защитникам запрещалось принимать плату деньгами или дарами за отстаивание интересов истца{437}. Это условие восходило к тем временам, когда от аристократии ожидалось, что она будет выступать в защиту своих друзей и клиентов просто из соображений чести и чувства общего долга: закон, принятый в 204 г. до н. э., долгое время не применялся.

Однако lex Cincia оставался в своде законов, и действия Публия Суиллия, самого влиятельного из прирученных обвинителей Мессалины, безусловно ему противоречили. Лишь недавно один из ведущих всадников по имени Самий закололся в атриуме Публия Суиллия. Он уплатил разорительную мзду в 400 000 сестерциев за адвокатские услуги Публия Суиллия, а затем обнаружил, что тот в сговоре с обвинением{438}. Теперь Гай Силий – блестящий молодой аристократ, заклятый враг Публия Суиллия и амбициозная восходящая звезда на политической сцене – предложил ввести закон Цинция в действие.

Публий Суиллий и его присные, недовольные предложением Силия, подняли шум, но Силий твердо стоял на своем{439}. Он напомнил о знаменитых ораторах древности, для которых наградой за их труд были доброе имя и слава в поколениях. То, что некогда было лучшим и прекраснейшим из свободных искусств, сказал он, теперь запятнано гнусностью его представителей. У него были и более практические доводы: если не будет выгоды, то и преследований будет меньше. На данный же момент «вражда, обвинения, ненависть и беззакония встречают со стороны некоторых поддержку и поощрение, ибо подобно тому, как поветрия приносят доходы врачам, так и порча нравов – обогащение адвокатам»{440}.

Общее мнение было на стороне Силия, и сенат принялся готовиться привлечь наиболее коррумпированных адвокатов к суду по закону о вымогательстве. Публий Суиллий и сенаторы, которые придерживались аналогичной стратегии, запаниковали. Их вина была столь очевидна и доказана, говорит нам Тацит, что они чувствовали: готовится не столько суд над ними, сколько наказание. В отчаянии они обратились напрямую к императору.

Аргументы они избрали прагматические. В ранние годы республики было несложно вести жизнь сенатора на доходы с имения; пока империя разрасталась и бушевали гражданские войны, обширные состояния сколачивались на поле боя. Теперь ситуация изменилась, а сенаторам было нужно на что-то жить. Адвокатская практика отнимала время – время, которое можно было потратить иначе, на более прибыльные дела. Если устранить всякое потенциальное вознаграждение за профессию, исчезнет сама профессия; хороших адвокатов будет трудно найти, и людям придется самим защищать себя от несправедливостей правосудия и произвола власть имущих. Разумеется, не упоминался тот факт, что Публий Суиллий и ему подобные чаще способствовали этому произволу, чем защищали от него людей. Император, как сообщает нам Тацит, счел эти аргументы менее благородными, чем те, что выдвинул Силий, но не лишенными зерна истины. Возможно, он также учитывал услуги, которые Публий Суиллий оказал ему и Мессалине. Клавдий пошел на компромисс: адвокаты могли принимать вознаграждение до 10 000 сестерциев, в случае превышения они подпадали под закон о вымогательстве.

Наверное, именно открытое нападение Силия на ее ближайшего союзника по сенату впервые привлекло внимание Мессалины к молодому человеку. Каковы бы ни были обстоятельства, он ей явно понравился. Силий был умен, обладал даром красноречия, которое не боялся применять против людей более могущественных, чем он сам, даже против агентов императрицы. У него была врожденная аристократическая уверенность в себе, которой никогда не мог похвастаться затравленный Клавдий, несмотря на свое знатное происхождение и августейшее положение. К тому же он был невероятно хорош собой – по словам Тацита, он был красивейшим из молодых людей Рима{441}.

К концу лета чувства Мессалины и Мнестера, по-видимому, начали охладевать. Вероятно, убийство Мессалиной Поппеи, бывшей любовницы Мнестера, создало в отношениях между ними напряжение; или, возможно, как ни странно, императрица заскучала в отсутствие достойной соперницы в любви. А может быть, Мнестер просто померк в глазах Мессалины, когда мысли ее стал занимать Силий. Какова бы ни была причина, в постели императрицы образовалось свободное место, и она не сомневалась, что его займет Силий.

Решение Мессалины вступить в связь с Силием могло на начальном этапе быть отчасти прагматическим. Со своим безупречным происхождением, природными задатками лидера и красноречием Силий был восходящей политической звездой; в 48 г. н. э. его ждала должность консула – оставалось занять ее по достижении требуемого возраста. Силий продемонстрировал готовность напасть на Публия Суиллия – самого влиятельного и опасного из всех союзников Мессалины – и почти преуспел: предоставленный самому себе, со временем он мог стать опасным врагом. Если отношения Мессалины с Силием начинались в рамках плана держать своих врагов на коротком поводке – привязать его к своим интересам через прелюбодеяние, функционировавшее как политическая круговая порука, – то вскоре они перерастут в нечто менее трезвое. В нечто сродни одержимости.

Используя выражение, вызывающие у римлян острую обеспокоенность по поводу женской сексуальности, Тацит сообщает нам, что Мессалина «воспылала» такой необузданной страстью, которая была «новой и близкой к помешательству»{442}. Императрица не проявляла осторожности и с Мнестером, но с Силием все зашло еще дальше. Мессалина постоянно бывала у него дома и никогда не прибывала туда одна и втайне – напротив, за ней постоянно ходила свита друзей и компаньонов. Она всегда находилась близ Силия и на публике, когда бы и куда бы он ни явился. Слово, которое использует Тацит, – adhaerescere – в буквальном смысле означает «прилипнуть»{443}. Она осыпала Силия богатствами, почестями и политическими ресурсами; то же она делала с Мнестером, когда ставила ему статуи, но будущего консула уместно одаривать щедрее, чем актера. В жилище ее любовника, сообщает Тацит, «можно было увидеть рабов принцепса, его вольноотпущенников и утварь из его дома»{444}. Все выглядело так, «словно верховная власть уже перешла в его руки»{445}.

В доме Силия много чего прибавилось, оставалось кое-что убрать: Мессалина добилась, чтобы ее любовник развелся со своей женой Юнией Силаной, аристократкой безупречного происхождения и ближайшей подругой Агриппины{446}. Силана была быстро изгнана со своего брачного ложа, чтобы императрица могла «безраздельно завладеть своим любовником»{447}. Теперь Мессалина нарушила все правила хорошего тона в прелюбодеянии – она не только унизила своего мужа, но и разрушила другой аристократический брак.

Конечно, роль Силия в его разводе с Юнией Силаной могла быть более активной, чем готов признать Тацит. Тацит рассказывает нам, что Силий хорошо осознавал риски своего положения и масштабы совершенного им злодеяния против императора; но отказ от притязаний Мессалины ставил его в опасное положение, а их принятие сулило ему вознаграждения самого серьезного политического толка. Кроме того, в отношениях с Мессалиной были и более непосредственные выгоды, сулящие удовольствия, – Силий, как рассказывает нам Тацит, «находил утешение в том, что не думал о будущем и черпал наслаждение в настоящем»{448}.

Страсть Мессалины к Силию делала ее чрезвычайно уязвимой, по крайней мере теоретически. Бесстыдство, с которым она упивалась радостями новой любовной связи, возможно, отражает не столько «женское безумие», сколько определенную степень «мужского высокомерия». То, что творила Мессалина, было преступлением, а жертвой был самый могущественный человек в мире: вступая в связь настолько открыто, она потенциально вручала своим врагам оружие, с помощью которого ее можно было уничтожить. Единственное, что стояло между ней и гибелью, – это смелая ставка на то, что выдвинуть против нее обвинения, даже неопровержимые, – слишком большой риск, чтобы кто-то мог на него пойти. Мессалина полагалась на неприкосновенность собственного положения – привязанность Клавдия и свое место во главе сети влиятельных союзников.

Это был риск, который императрица, влюбленная и уверенная в собственной власти после почти семи лет на троне, явно считала оправданным. Ее союзники среди вольноотпущенников мужа, в особенности Нарцисс и Полибий, могли придерживаться иного мнения. Безрассудное буйство романа Мессалины было романтично, однако вольноотпущенникам пользы от него никакой не было; более того, для Полибия, который якобы сам когда-то возлежал на ложе императрицы, вся эта история могла стать непростым испытанием. Тем не менее для вольноотпущенников увлечение Мессалины потенциально несло столько же минусов, сколько для самой императрицы. Обвинение императрицы в прелюбодеянии, особенно с учетом неугасающей страсти к ней Клавдия, было опасным предприятием: если бы кто-нибудь, например сенатор из числа друзей Азиатика, действительно решился бы на это, он вряд ли обвинил бы ее только в прелюбодеянии. Любой потенциальный обвинитель почти наверняка выдвинул бы и другие обвинения, например в заговоре или лихоимстве, чтобы напугать Клавдия и заставить его отнестись к слухам о неверности его жены серьезно. Это были обвинения, способные затронуть давних союзников Мессалины среди вольноотпущенников. Если бы враги из сената или императорской семьи задумали погубить Мессалину, то было бы мало шансов, что ее фавориты-вольноотпущенники – и в первую очередь Нарцисс – останутся живы и невредимы.

Риски только увеличивались по мере того, как ряды союзников, на защиту которых полагалась Мессалина, стали редеть. Ее атака на Азиатика вызвала недовольство большей части сената, в том числе, возможно, ее прежнего фаворита Вителлия. Отношения с обвинителем Публием Суиллием, вторым ее значительным союзником в числе сенаторов, тоже, вероятно, стали ухудшаться. Он не испытывал угрызений совести в связи с тем, что помог императрице погубить Азиатика, но новый роман Мессалины был совсем другим делом. Ее новый любовник Силий был его заклятым врагом; молодой человек открыто нападал на него в сенате, даже пытался вызвать его в суд по унизительным и опасным обвинениям в коррупции. Тацит намекает, что между двумя мужчинами могла существовать и какая-то личная вражда задолго до того, как Силий придал ей политический облик в сенате. По мере того как роман между Мессалиной и Силием становился все более серьезным, Публий Суиллий, возможно, не только ощутил, что его предали, но и занервничал. Его величайший враг за каких-то несколько месяцев сделался самым важным мужчиной в жизни женщины, некогда бывшей его величайшей союзницей. Узы лояльности, связывавшие Мессалину и Публия Суиллия, как и те, что связывали ее с Вителлием, ослабевали.

До конца 47 г. н. э. или, возможно, в первые месяцы 48-го Мессалина совершила еще одну крупную ошибку. Она убила Полибия{449}. Дион не предлагает нам практически никаких подробностей о том, как она это сделала, сообщая лишь, что она прибегла к своему обычному способу – ложному обвинению. Неизвестно, в чем именно она обвинила Полибия, якобы своего бывшего любовника; как неизвестно и то, что послужило причиной разрыва их отношений. В условиях неспокойной зимы 47/48 г. он мог усомниться в ее здравомыслии – из-за Азиатика или, может быть, из-за ее связи с Силием. А может быть, императрица ощутила опасный импульс личной ревности.

Каковы бы ни были причины, убийство Полибия стало серьезной ошибкой императрицы. Императорские вольноотпущенники всегда были самыми естественными союзниками Мессалины – они помогали ей искоренить наиболее опасных противников на Палатине, и их успех, даже их выживание, во многом зависели от ее успеха. Но это была атака на одного из них. Если уничтожение Мессалиной Азиатика продемонстрировало сенаторам, что никто из них не в безопасности, то атака на Полибия посылала тот же сигнал вольноотпущенникам.

К весне 48 г. н. э. Нарциссу становилось все очевиднее, что так продолжаться не может. Его отношения с Мессалиной теперь становились угрозой для него на двух фронтах: если ей нанесут удар извне, он может пасть вместе с ней, если же она сохранит свою власть, рано или поздно ему придется столкнуться лицом к лицу с реальностью: однажды она может обратить свою власть против него.


Если верить Тациту, первой проявила инициативу императрица. Силий, возможно, ощущая, что власть Мессалины теряет стабильность, забеспокоился. Теперь, впервые, по-видимому, за все время их отношений, у него появились собственные планы. Он убедил ее предпринять самый смелый шаг: отбросить последние остатки условностей и побороться за императорский трон вместе{450}. Тацит реконструирует его доводы следующим образом:

Их положение не таково, чтобы ждать, пока Клавдий умрет от старости; тем, кто ни в чем не повинен, благоразумие не во вред, но явные бесчинства могут найти опору лишь в дерзости. У них есть сообщники, которые страшатся того же. Он не женат, бездетен, готов вступить с ней в супружество и усыновить Британника. Если они опередят Клавдия, доверчивого и беспечного, но неистового во гневе, у Мессалины сохранится прежнее могущество, но добавится безопасность{451}.

Тацит рассматривает две возможные причины, по которым Силий мог предложить подобный план. Либо он не видел рисков, будучи ослеплен растущей страстью к Мессалине – Тацит называет это «роковым безрассудством», – либо он наконец осознал масштаб опасности, которой его подвергало его положение{452}. Ситуация зашла так далеко, решил он, что пути назад нет: пара уже раскрыла карты. Играть ими было рискованно, но бездействие автоматически означало смертный приговор.

Сначала, сообщает нам Тацит, Мессалина колебалась. Не потому, что она любила своего мужа, вовсе нет, и не потому, что она оценила политическую ситуацию и нашла в плане недостатки (это, в конце концов, глупая, развратная, почти аполитичная Мессалина Тацита). На самом деле ее не особенно мучили сомнения по поводу самого переворота; беспокоило ее то, что будет после. Если она доверится Силию, выйдет за него замуж, возведет его на престол, сможет ли она доверять ему и после этого? Больше всего она боялась, утверждает Тацит, что, достигнув желаемого, Силий отбросит ее за ненадобностью. Прелюбодеяние, представлявшееся ему столь соблазнительным и безобидным, пока она была чужой женой, может внезапно показаться ему отталкивающим. «Как бы, завладев властью, – размышляет Мессалина у Тацита, – Силий не охладел к любовнице и не оценил настоящей ценой злодеяние, которое одобрял при угрожающих обстоятельствах»{453}.

Но Силий умел быть убедительным, и в конце концов, если верить Тациту, извращенная одержимость самой императрицы нарушениями табу победила. Подобно тому как Овидий обнаружил, что «вкуса в дозволенном нет», Мессалине «уже наскучила легкость, с какою она совершала прелюбодеяния, и она искала новых, неизведанных еще наслаждений». Больше всего мысль о браке «привлекла ее своей непомерною наглостью, в которой находят для себя последнее наслаждение растратившие все остальное»{454}. Эта мотивация идеально отвечает сконструированному Тацитом характеру Мессалины и ее месту в его повествовании о тираническом распутстве и нравственном упадке. Идея, что императрица разыграла роль краснеющей невесты ради некоего извращенного удовольствия и что ради этого она была готова отбросить все остальное, выражает всю ее аморальность и все угрозы традиционному порядку. Это женщина, которую волнует только сиюминутное и чувственное, женщина настолько дурная, что ее представления о добре и зле перевернуты с ног на голову. Мессалина превращает брак, этот надежный клей, который сохранял стабильность общества и делал секс достойным средством созидания, в нечто грязное, незаконное, сексуальное – и вскоре одна свадьба чуть не дестабилизирует весь режим.

После того как Мессалина все-таки решила рискнуть, Тацитова версия истории разворачивается во многом так же, как в первой главе этой книги{455}. Пара дождалась, пока Клавдий уедет по делам в Остию, и занялась приготовлениями к свадьбе, которая должна была ознаменовать переворот. Они выбрали благоприятный день; Мессалина велела украсить дворец и увить брачное ложе цветами; она выбрала меню для банкета и составила список гостей из тех друзей, которые, как она считала, поддержат ее притязания на власть и умную беседу. Стояла осенняя пора, время нового урожая и хорошего вина. Она выкупалась, велела натереть себя маслами и терпеливо сидела, пока ее волосы расчесывали, умащивали, заплетали и укладывали в высокую прическу. Возможно, в ожидании она сплетничала или поправляла макияж перед полированным серебром ручного зеркальца – чуть-чуть красной охры на щеки, чуть-чуть сурьмы вокруг глаз. Когда все было закончено, она надела красно-желтое покрывало невесты, которое не надевала со времен своей свадьбы с Клавдием десятилетием раньше, и отправилась.

Тацит утверждает, что Мессалина и Силий неукоснительно следовали обычаям брачной церемонии. Ничто (кроме самого факта двоебрачия) не противоречило традиции. Свидетели скрепили восковыми печатями брачный договор; Мессалина выслушала речь и пожелания избранных друзей и поднесла богам положенные жертвоприношения. Теперь можно было начинать более приятную часть вечера. Мессалина заняла место среди гостей, возлежа рядом со своим новым «мужем»; они целовались, публично обнимались и провели ночь в «супружеской вольности»{456}. Открывались все новые амфоры с вином, и Мессалина с Силием плясали под звуки оркестров на садовых террасах и «закидывали голову в такт распевавшему непристойные песни хору». Именно тогда Веттий Валент забрался на дерево и увидел сгущавшуюся над Остией грозу.

Лишь в этот момент, согласно рассказу Тацита, когда «двор принцепса охватила тревога» из-за действий Мессалины, Нарцисс и другие вольноотпущенники осознали, что у них нет иного выбора, кроме как вмешаться{457}. Их волновала не нравственность Мессалины, даже не ее двоебрачие, а последствия политического переворота, который сулила эта свадьба. Силий обладал всеми задатками принцепса – аристократ, будущий консул, наделенный благородной красотой и острым, как бритва, умом, и празднование свадьбы выходило за рамки простой неосмотрительности. Это была точка невозврата; она означала одновременно развод Мессалины с Клавдием и декларацию о государственном перевороте. Вольноотпущенники были обязаны своим положением, своим процветанием, даже своей свободой императору – им было чего бояться в случае революции. Однако Мессалина была могущественной женщиной, и в итоге только Нарцисс отважился сказать императору правду: именно его обнародование заговора императрицы запустило цепь событий, приведших к ее падению.


Этот рассказ хорош с точки зрения искусства повествования – а в этом отношении Тацит непревзойденный автор, – но он неудовлетворителен с исторической точки зрения. К концу 48 г. н. э. Мессалина состояла в браке уже десять лет, из которых почти восемь была императрицей. За это время она утвердилась в самом центре политического мира, в котором веками господствовали мужчины. Она удерживала это положение – уничтожая своих опаснейших политических врагов контролируемыми, тщательно спланированными приемами, – большую часть десятилетия. В предыдущем году Мессалина допустила серьезные просчеты, но в остальном она продемонстрировала способность к предвидению и надежные инстинкты: самосохранения и материнский. Трудно поверить в идею, что она рискнула бы всем, за что так упорно боролась, – рискнула бы собственной жизнью и жизнями детей ради какой-то сиюминутной фантазии. Еще труднее допустить, что женщина, бывшая свидетельницей хаоса после долго планировавшегося свержения Калигулы, пошла бы на столь необратимый поступок, как публичное празднование свадьбы – шаг, который должен был дать сигнал о перевороте, – не имея очевидного плана дальнейших действий.

Тацит понимает, что его рассказ испытывает границы правдоподобия. «Я знаю, покажется сказкой… – признает он. – Но ничто мною не выдумано, чтобы поразить воображение, и я передам только то, о чем слышали старики и что они записали»{458}. Предлагаемое Тацитом решение выглядит попыткой втиснуть услышанные им истории, истории, пригодные для выражения его отношения к Мессалине и ее эпохе, в рамки, куда они попросту не укладываются. Светоний приводит еще более фантастический слух: Мессалина обманом заставила Клавдия поддержать этот брак, даже убедила его подписать ее договоры о приданом, заявив, что знамения пророчат смерть императора и что единственный способ избежать катастрофы – это временно посадить на престол кого-то другого (Силия). Даже Светоний, который обычно не позволяет правдоподобию испортить хорошую байку, признается, что эта история «всякое вероятие превосходит»{459}.

Так что же мы должны из этого вынести? Некоторые историки доказывают, что Мессалина действительно вышла замуж за Силия в 48 г. н. э., задумав свергнуть своего мужа. Вопреки Тациту, однако, они утверждают, что план был инициирован Мессалиной и мотивирован политической необходимостью, а не любовным безумием. По их мнению, известность Агриппины и ее сына Нерона росла еще с момента Секулярных игр, и теперь Мессалину ужасала мысль, что Агриппина замышляет занять ее место в постели Клавдия и на императорском троне. Императрица была в бешенстве, она опасалась за собственную власть и будущее Британника, и ей начало казаться, что единственный способ предупредить обольщение Клавдия Агриппиной – это вместо своего мужа посадить на трон Силия.

Эта теория проблематична на многих уровнях. Нет никаких свидетельств, указывающих на то, что Агриппина еще до падения Мессалины стремилась занять ее место – если бы таковые существовали, ими, несомненно, в полной мере воспользовались бы древние историки, стремящиеся представить Агриппину как бесконечно амбициозную интриганку. Даже если Агриппина строила какие-то планы, действия Мессалины остаются необъяснимо опрометчивыми. Вряд ли Агриппина в 48 г. имела больший авторитет, чем сам император; если Мессалину беспокоила собственная безопасность перед лицом растущего влияния Агриппины, она расправилась бы с ней напрямую – как с Юлией Ливиллой в 41 г. или с Юлией в 43 г., – вместо того чтобы пытаться свергнуть Клавдия.

Единственный реальный способ понять смысл событий 48 г. н. э. – это поменять местами роли. Переворот действительно произошел, но Мессалина не была его зачинщицей – она стала его жертвой. Нарцисс уже некоторое время осознавал, что императрица перестает быть для него источником благ и становится опасной: дело Азиатика показало, что она – помеха, а после убийства Полибия исходящая от нее угроза стала восприниматься как прямая. Вначале Нарцисс и другие вольноотпущенники размышляли, нельзя ли запугать Мессалину правовыми последствиями и убедить ее изменить курс и прекратить связь с Силием; но к началу нового года стало ясно – по крайней мере, Нарциссу, – что от нее нужно избавиться.

Устранение императрицы, пусть даже в последнее время она упорно наживала себе врагов, было рискованным предприятием. Мессалина создала себе достойную репутацию, и ее влияние на Клавдия казалось пугающе сильным. Было решено прекратить отчаянные попытки урезонить Мессалину – казалось, они обречены на поражение и послужат лишь тому, что императрица насторожится и, возможно, даже попытается нанести удар первой. Нарциссу требовалось тщательно выбрать момент, а когда этот момент настал, безупречно срежиссировать события.

Месяцы между убийством Полибия и осенним падением Мессалины на Палатине, должно быть, выдались напряженными. Нарцисс и его соратники прощупывали почву на предмет поддержки. Каллист и Паллас, два самых влиятельных среди выживших Нарциссовых коллег-вольноотпущенников, по-видимому, согласились, что устранение Мессалины желательно – Тацит описывает их ожесточенные споры с Нарциссом (хотя он относит их к периоду после «свадьбы» Мессалины), и оба безусловно выказали готовность, как только она умрет, немедленно приступить к поискам замены для нее, – но они не желали брать на себя обязательства. В конце концов, они были не так тесно связаны с Мессалиной, как Нарцисс или покойный Полибий, и у них не было особых причин бояться как в случае ее гибели, так и в случае выживания.

Подобным условным согласием Нарцисс, вероятно, заручился и от других. Он привлек двух любовниц Клавдия, Клеопатру и Кальпурнию, чтобы они первыми сообщили новость: этих женщин было не жалко, их можно было использовать, чтобы смягчить удар и попробовать температуру воды. Турраний, долгое время занимавший важную должность префекта, отвечавшего за поставки зерна, выказал готовность подтвердить историю Нарцисса. Как и Лусий Гета, один из преторианских префектов и человек, почти наверняка обязанный своей должностью махинациям Мессалины. Однако явно ощущалось, что на этом доверие к его поддержке и заканчивается: опасаясь, что он снова переметнется к императрице, Нарцисс временно отобрал у Геты командование войсками, пока его прежняя покровительница не будет мертва и безопасна. Вителлий, ее прежний союзник среди сенаторов, все еще, возможно, сокрушенный той ролью, которую Мессалина заставила его сыграть в уничтожении его друга Азиатика, мог тоже намекнуть, что не будет препятствовать атаке на императрицу. Во время напряженной поездки в повозке обратно из Остии в Рим Нарцисс снова и снова требовал от Вителлия довести дело до конца и прямо осудить Мессалину перед императором – Вителлий отнекивался, предпочитая сохранять осторожную позицию, однако, безусловно, не сделал ничего, чтобы защитить женщину, чью сандалию он когда-то умолял разрешить ему поцеловать.

Нарцисс знал: какой бы поддержкой ему ни удалось заручиться, она не будет иметь никакого смысла, если он не сумеет отлучить Клавдия от Мессалины. Мессалина умела убеждать, даже манипулировать, а Клавдий был влюблен. С прагматической точки зрения, император, вероятно, понимал, скольким он обязан императрице. Чета во многом построила свою династическую власть совместно. Мессалина укрепляла имидж Клавдия своей плодовитостью, своей молодостью и своим очарованием; она брала на себя риск, связанный с устранением врагов, угрожавших не только ее положению, но и положению ее мужа; она подарила ему сына, успешный пиар и обещание престолонаследия – царской династии, основанной самим Клавдием. Это были не пустяки, особенно в сочетании с физической привлекательностью императрицы, и Нарцисс, очевидно, отчаянно стремился помешать Мессалине доказать свою правоту очно.

Вероятно, эта озабоченность и продиктовала хронологию событий. Осенью Клавдию предстояло находиться в портовом городе Остия, чтобы проверить запасы зерна и совершить жертвоприношение ради их безопасности. Он должен был отсутствовать в течение нескольких дней, возможно, недель, пока Мессалина оставалась в городе. Дистанция давала Нарциссу идеальную возможность перейти к действию – это была идеальная почва, чтобы посеять недоверие, а когда настанет нужный момент, помешать императрице повлиять на мужа.

Но оставался вопрос: в чем именно обвинить Мессалину? Нарцисс мог догадываться, что обвинений в одном прелюбодеянии, какими бы справедливыми и обоснованными они ни были, будет недостаточно, чтобы потопить императрицу, и, похоже, он был прав. Источники сходятся во мнении, что именно страх переворота и унижение, которое Клавдий испытал при виде своих вещей, разложенных в доме Силия, окончательно настроили императора против жены, а не аморальность ее предполагаемой неверности. Клавдий мог терпимо относиться к любовным похождениям, но всегда боялся посягательств на свою жизнь. Его страхи, учитывая обстоятельства его воцарения, были объяснимы и обоснованны. Таким образом, если Нарцисс сможет убедить императора в том, что Мессалина представляет угрозу для его режима и самого его выживания, ее можно попытаться свергнуть.


Осень в Риме всегда была подходящим временем для празднеств. Аристократы, проводившие лето на побережье, возвращались в город, вечера становились нежаркими, в сентябре убирали виноград, а древние праздники, посвященные убыванию светового дня и собранному урожаю, давали поводы для пиров. Когда Клавдий уехал в Остию, Мессалине оставалось лишь воспользоваться этим.

Вечеринка, которую Мессалина устроила осенью 48 г. н. э. – с пирами, музыкой и танцами, возможно, и не была свадьбой. На самом деле это мог быть праздник в честь Бахуса, бога вина{460}. Тацит рассказывает, что императрица устроила в императорском дворце фестиваль виноделия. На глазах у гостей отжимали виноград, и большие чаны, расставленные в доме Цезарей, полнились до краев вином лучшего урожая. Гости нарядились для вакханалии, и в первую очередь Мессалина – с распущенными волосами, сжимающая в руке тирс – характерный жезл Бахуса и его свиты, увитый виноградной лозой и увенчанный сосновой шишкой. Бахус был богом двойственной природы: он развлекал, согревал, расслаблял тело, но в то же время увлекал своих последователей за собой, на грань, а иногда и за грань жестокого, варварского безумия. Даже тирс в руках Мессалины был обоюдоострым: обычно в вакхических легендах это был танцевальный жезл, который менады бросали друг другу и отбивали ритм – но иногда он становился смертельным оружием.

События сложились так, что у Нарцисса появилась идеальная возможность нанести удар. Поведение Мессалины и Силия уже давно вызывало недоумение, но это последнее проявление было чем-то новым, что навело Нарцисса на мысль воспользоваться случаем. Таинственные празднества в честь Бахуса, по-видимому, несли некоторое сходство с ритуалами римской свадьбы, и в этом, возможно, кроется причина неправдоподобной истории о двоебрачии Мессалины; если Нарцисс мог заявить, что событие, отмечавшееся в Риме, не разнузданная вечеринка, а свадьба, он мог и обвинить императрицу не только в прелюбодеянии, но и в заговоре. Изоляция Клавдия в Остии заставляла его полагаться на Нарцисса и других советников в качестве источников информации – «информации», которую Нарцисс теперь решил сообщить.

Донеся весть до Клавдия через его любовниц, Кальпурнию и Клеопатру, Нарцисс изложил свои соображения. Он начал с извинений, что так долго скрывал измены императрицы. Это было тщательно рассчитанное признание – он был слишком близок к императрице, чтобы утверждать, будто ничего не знал, а признание в малом, ограниченном соучастии придавало ему вид раскаявшейся искренности. То были незначительные скандалы, но сейчас имело место нечто совершенно иное: здесь вопрос не прелюбодеяния, подчеркнул он, а государственной измены. «Или тебе неизвестно, что ты получил развод? – спросил он. – Ведь бракосочетание Силия произошло на глазах народа, сената и войска, и, если ты не станешь немедленно действовать, супруг Мессалины овладеет Римом»{461}.

Речь была идеально продумана, чтобы затронуть нужные струны в душе Клавдия. Он всегда был склонен к паранойе, и теперь, когда он находился в Остии, преданный своей женой, вдали от города, способного, как ему было известно, отвернуться от тебя за одну ночь, полагаясь на Нарцисса и не зная, кому еще можно довериться, его мысли тут же обратились к худшему. Остается ли Силий по-прежнему его подданным, снова и снова спрашивал император. Управляет ли он все еще империей? Привлекли дополнительных свидетелей, среди прочих – преторианца Лусия Гету и ответственного за зерновые запасы префекта Туррания, и созвали совет приближенных императора. Они, как и было задумано, подтвердили страхи императора, посоветовав ему направляться прямо в лагерь преторианцев и обезопасить город.

Нарцисс сохранял контроль над ситуацией, когда императорская свита выехала в Рим. Он потребовал, чтобы ему дали место в императорской карете, и направил разговор в нужное ему русло. Он хотел, чтобы Вителлий прямо осудил Мессалину – на что, возможно, он намекал в месяцы, последовавшие после смерти Азиатика, – но сенатор благоразумно не стал ввязываться. Разочарованный, он обратил свое внимание к проблеме преторианцев. Лусия Гету уговорили высказаться против Мессалины в Остии, но Нарцисс был обеспокоен тем, что на его сотрудничество и сотрудничество его коллеги Руфрия Криспина в Риме рассчитывать не приходится. Чтобы уберечься от провала, Нарцисс убедил Клавдия временно препоручить ему командование преторианскими силами. Прежде чем карета Клавдия успела доехать до Рима, Нарцисс завладел вниманием императора и получил власть над войсками, контролировавшими город.

У Мессалины должны были оставаться друзья среди окружения супруга, так как гонцы прибыли в Палатинский дворец задолго до ее мужа и его свиты. Они предостерегли императрицу, что «Клавдий обо всем знает и обуреваемый жаждою мести возвращается в Рим». Что именно, по мнению Клавдия, он знал, на тот момент не совсем ясно{462}.

Следующие поступки Мессалины и Силия яснее всего показывают, что заговора с их стороны не было. Они не делали попыток снискать поддержку, склонить на свою сторону сенат, подкупить преторианцев или завладеть городом. Вместо этого они разделились: Мессалина бежала в Сады Лукулла, свое прибежище на Пинции, а Силий удалился на Форум и занялся обычными делами консула-десигната. Очевидно, они все еще были уверены, что скандал удастся замять, Клавдия – утихомирить, а их жизнь вернется в нормальное русло.

В тишине и спокойствии своего сада Мессалина вновь обдумала и планировала свои следующие действия. Даже в этот момент нет свидетельства, что она думала о заговоре, вместо этого ее размышления крутились вокруг того, как успокоить мужа. Она подготовила защиту с упором не на политику, а на впечатление и эмоции.

Она заручилась поддержкой Вибидии. Как старшая весталка, Вибидия могла требовать аудиенции принцепса когда угодно, к тому же ее положение делало ее высшим арбитром в вопросах женского целомудрия. Поддержка с ее стороны выглядела бы внушительно. Мессалина также решила отправить к Клавдию своих детей – семилетнего Британника и восьми– или девятилетнюю Октавию – как напоминание о созданной ими семье и своей династической службе.

Наконец, императрица твердо вознамерилась отправиться и встретиться с мужем лично. Как сообщает Тацит, она была уверена: стоит ей увидеться с ним, его можно будет переубедить – это была стратегия, которая прежде всегда срабатывала. Путь через город с холма Пинций на Остийскую дорогу был унизителен. Мессалине пришлось спускаться через Форум мимо своего дома на Палатине. К тому моменту у нее осталось только трое спутников, и она шла пешком – carpentum, специальная повозка, которую ей пожаловали в качестве особой чести после триумфа ее мужа, куда-то делась.

Добравшись до городских ворот, откуда начиналась дорога на Остию, она нашла телегу, на которой ее согласились подвезти. Утверждение Тацита, что это была телега с садовым мусором, звучит слишком символично, чтобы быть правдой. Столь же сомнительно его заявление, что она ехала, «ни в ком не вызывая сочувствия, так как его убила гнусность ее поведения». Мессалина потратила годы на создание своего публичного имиджа – она появлялась подле своего мужа на триумфе, в цирке и на играх; она спонсировала пиры и возглавляла женские процессии на праздниках; она совершала благодеяния и жертвоприношения; она подарила народу двух детей царской крови; она позировала для гламурных портретов в образе матери, целомудренной, но фертильной. Императрица делала ошибки и нажила себе врагов, но враги эти были в сенате и на Палатине; нет причин полагать, что она утратила популярность на улицах Рима.

Пока карета приближалась к городу, Клавдий колебался. То он порицал свою жену и ее измены, то вспоминал их брак и молодую семью. Несомненно, отчасти он думал о любви, но, вероятно, и о политике – о работе, которую она проделала, чтобы стабилизировать режим, и о династическом будущем, которое воплощали их дети.

Как раз в этот момент появилась Мессалина и, как только она оказалась на расстоянии, позволявшем ее услышать, принялась оправдываться – умолять мужа выслушать мать его детей.

Этого и опасался Нарцисс – вот почему дожидался, когда Клавдий окажется в Остии, прежде чем начать действовать. Он понимал: если сейчас ему не удастся отстоять свою версию событий, это может стать для него фатальным, поэтому принялся в буквальном смысле слова перекрикивать Мессалину, как формулирует Тацит, и «заглушил» ее, начав рассказывать о ее браке с Силием и раскрытом заговоре{463}. Позаботился он и о том, чтобы завладеть зрительным вниманием Клавдия, передавая ему листки с перечислением улик – один за другим – так, чтобы тот не смотрел на стоявшую перед ним женщину.

С этого момента Нарцисс держал под контролем доступ к Клавдию: с кем он видится и какую информацию получает. Когда Октавия и Британник попытались приблизиться к карете своего отца, Нарцисс приказал немедленно удалить их; когда появилась Вибидия с требованием, чтобы император, по справедливости, выслушал жену, Нарцисс просто солгал, пообещав, что у Мессалины будет шанс оправдаться. А пока, мрачно продолжил он, Вибидии лучше вернуться к своим обязанностям весталки.

Нарцисс направил императорскую карету прямо к дому Силия, где показал Клавдию дары, которые его жена преподнесла своему любовнику, – вещи из императорского дворца, даже наследное имущество династии, которые могли попасть туда только через Мессалину. Он также обратил внимание на то, что Силий незаконно сохранил статую своего отца – так как в 24 г. н. э. Силий Старший был осужден по обвинению в коррупции и попытке переворота. Намек был ясен: яблоко от яблони недалеко падает.

Оттуда они отправились прямо в преторианский лагерь, где Нарцисс устроил сбор войск, временно находившихся под его командованием. После короткого обращения к ним своего вольноотпущенника император произнес всего несколько слов, после чего толпу ответчиков – уже арестованных и приведенных в лагерь по приказу Нарцисса – стали вызывать по одному, начиная с Силия, и казнить. Когда император засомневался в отношении Мнестера, заявившего, что не в его власти было отказаться от домогательств императрицы, Нарцисс проявил твердость: после расправы со столькими сенаторами не стоило оставлять в живых актера, наставившего рога императору. Впечатление складывалось скверное. Лишь двух обвиняемых помиловали – Плавтия Латерана и Суиллия Цезонина. Первого, вероятно, благодаря заступничеству перед императором его дяди-военачальника, а второго, возможно, потому, что его отец, грозный обвинитель императрицы Публий Суиллий, согласился не поддерживать свою прежнюю союзницу против Нарцисса. Когда казни закончились, Нарцисс повез императора домой ужинать.

После вмешательства Нарцисса на Остийской дороге Мессалина вернулась в Сады Лукулла. В это время года, в середине осени, они, вероятно, были прекрасны – яркие краски и сонная тяжесть, навалившаяся на цветы и листья. Императрица была в панике, ее бросало от надежды к возмущению, она составляла и переписывала обращения к своему мужу. С ней была ее мать Домиция Лепида; отношения между ними были отчужденными – возможно, она не одобрила убийство Мессалиной ее мужа Аппия Силана в 42 г., – но в этот последний решающий момент она была с дочерью.

Домиция Лепида призывала ее к самоубийству; игра закончена, говорила она, и остается только умереть с той достойной стойкостью, которая оставит хороший след в учебниках истории. Мессалина не соглашалась: несмотря ни на что, она была уверена, что стоит ей увидеться с мужем, поговорить с ним, как ситуация еще может разрешиться. Не исключено, что так и случилось бы, если бы в последний момент не вмешался Нарцисс. На Палатине продолжалась трапеза, и с каждым бокалом вина Клавдий все больше смягчался. Наконец, он позвал слугу и приказал послать весточку «несчастной», чтобы она явилась завтра и представила свои оправдания{464}.

Это был риск, которого Нарцисс не мог допустить. До сих пор его успех основывался на его контроле за тем, кого к императору допускали и какую информацию тот получал, и эти процессы он тщательно режиссировал. Все было подстроено так, чтобы не оставлять места для колебаний или для появления любой альтернативной версии событий. Мессалина умела быть убедительной, и если бы она получила возможность оправдаться перед мужем – в особенности, конечно, если ее «брак» с Силием и все вытекающие отсюда обвинения в заговоре были выдуманы Нарциссом, – она смогла бы выплыть. Нарцисс знал, что, выживи Мессалина, «она, – по словам Тацита, – обратила бы гибель на голову своего обвинителя»{465}.

Нарцисс выскользнул из пиршественного зала и обратился к солдатам, стоявшим у дверей. Они должны пойти и умертвить Мессалину немедленно, заявил он – таково повеление императора. Чтобы проследить, что дело сделано, он послал своего коллегу, вольноотпущенника Эвода.

Когда они нашли Мессалину в саду, она, как утверждает Тацит, рыдала. Только увидев солдат и услышав, в каком тоне говорит с ней Эвод, бывший раб, – с ней, которая большую часть десятилетия была самой могущественной женщиной в мире, – до нее наконец дошла непоправимость ее положения. Теперь она попыталась покончить с собой, приложив меч сначала к горлу, потом к груди, но не смогла этого сделать. В конце концов трибун нанес ей смертельный удар. Тацит назвал эту смерть трусливой, низкой и нестоической, свидетельствующей о душе, «извращенной любострастием», в которой «не осталось ничего благородного»{466}.

Сейчас трудно воспринимать это подобным образом.

XVII
Развратная царица

Неужто ты, развратная царица кровосмесительного Канопа…

Проперций. Элегии, 3.11.39[98]

Клавдий еще ужинал, когда получил весть о смерти жены. Никто не уточнил, покончила ли она с собой или была убита, а он не спрашивал. Вместо этого, если верить нашим источникам, он расположился поудобнее и приказал подать себе еще чашу вина. В последующие дни император хранил полное безразличие ко всему. Ничто, казалось, его не волновало – ни торжество вольноотпущенников, ни горе его детей, он не проявил никаких человеческих чувств. Тацит называет это «забвением»{467}.

Коль скоро Клавдию было угодно забыть Мессалину, сенат с готовностью помогал ему. Он постановил «убрать ее имя и ее статуи изо всех общественных мест и частных домов»{468}. Это был всего второй случай в римской истории, когда подобный указ, известный как «проклятие памяти» (damnatio memoriae), был издан официально{469}. По всей империи снимали с постаментов статуи, воздвигнутые за последние восемь лет[99]{470}. Одним разбивали головы, другие отвозили обратно в мастерские. Там их переделывали, добиваясь сходства с Агриппиной или Октавией, и в них уже невозможно было узнать Мессалину[100]{471}. Меняли и надписи – большие публичные на Форуме в Риме и в провинциальных городах. В одном частном римском некрополе имя Валерия соскоблили с надгробия одного из вольноотпущенников Мессалины[101]{472}. Указ сената дошел даже до карманов людей: в городе Траллы (западное побережье нынешней Турции) имя императрицы уничтожали на отдельных монетах{473}.

Но и после того, как статуи были разбиты, а имя стерто, люди продолжали говорить о Мессалине. Падение великих и могущественных женщин всегда давало пищу для скандала, особенно когда дело было связано с сексом, и само по себе число мужчин, погибших вместе с императрицей, вкупе с обвинениями ее в двоебрачии, сделало скандал беспрецедентным. Если Клавдий обеспечил город зерном, то Мессалина на всю зиму обеспечила его сплетнями.

История менялась по мере того, как ее рассказывали, так бывает всегда, а эта история передавалась из уст в уста достаточно часто, чтобы измениться почти до неузнаваемости. Дальше в нашей книге – уже не история Мессалины, а история ее репутации.

•••

На заре II в. поэт Ювенал сочинил свою шестую сатиру – пожалуй, самое неприятное и самое знаменитое из его произведений. Лирический герой, воинствующий женоненавистник, на протяжении почти семи сотен строк советует своему другу не жениться, разоблачая все типы женственности и женщин, какие он только способен вообразить. Если ваша жена красива, она будет тщеславной; если уродлива, от нее нет проку; если она богата, то будет помыкать вами; если вы любите ее, она будет вас мучить; если она умеет играть на лире, то у нее слишком ловкие руки; если она говорит по-гречески, то она слишком эмоциональна; если она спортивна, то мужеподобна; если она религиозна, то непременно ударится в колдовство; и конечно, если она умна, то все обернется совершенно невыносимым кошмаром. Даже идеальная женщина – красивая, плодовитая, богатая, знатная и целомудренная – находит способ разозлить Ювенала. Само ее совершенство, предостерегает он, сделает ее гордой, а кто потерпит такое в жене?

Вам будет простительно счесть, что это исчерпывающий список выпадов Ювенала в адрес женщин, но на самом деле в нем нет предмета самой большой его озабоченности – женской способности к измене. Ювенал утверждал, что в Риме его времени не осталось ни одной целомудренной женщины – город слишком погряз в грехе и чувственности, чтобы допустить подобное – и что худшей из всех была Мессалина. В доказательство Ювенал приводит удивительную историю, выходящую далеко за рамки обычного прелюбодеяния{474}.

Эппией ты изумлен? преступлением частного дома?
Ну, так взгляни же на равных богам, послушай, что было
С Клавдием: как он заснет, жена его, предпочитая
Ложу в дворце Палатина простую подстилку, хватала
Пару ночных с капюшоном плащей, и с одной лишь служанкой
Блудная эта Августа бежала от спящего мужа;
Черные волосы скрыв под парик белокурый, стремилась
В теплый она лупанар, увешанный ветхим лохмотьем,
Лезла в каморку пустую свою – и, голая, с грудью
В золоте, всем отдавалась под именем ложным Лициски;
Лоно твое, благородный Британник, она открывала,
Ласки дарила входящим и плату за это просила;
Навзничь лежащую, часто ее колотили мужчины;
Лишь когда сводник девчонок своих отпускал, уходила
Грустно она после всех, запирая пустую каморку:
Все еще зуд в ней пылал и упорное бешенство матки;
Так, утомленная лаской мужчин, уходила несытой,
Гнусная, с темным лицом, закопченная дымом светильни,
Вонь лупанара неся на подушки царского ложа.

История, которую плетет Ювенал, примечательна вот чем. Она уводит нас из императорского дворца в трущобный бордель и обратно, попутно разрушая комфортные границы, на которых зиждилось римское общество: здесь нет разделения между императрицей и рабыней, женой и шлюхой. В этом отрывке к тому же Мессалине дается эпитет, оказавший, вероятно, решающее влияние на ее устойчивый образ в западной культуре: meretrix Augusta – блудная Августа. Весь пассаж поражает воображение, но, чтобы понять, насколько шокирующим он был для римского читателя, нам придется совершить экскурсию в Помпеи.

•••

Время действия – где-то до 79 г. н. э.[102] Вы приближаетесь к Помпеям со стороны побережья, минуя пригородные бани проходите под бочарным сводом ворот Порта Марина, прорезающих городские стены и простоявших здесь семь столетий. Сейчас они заброшены, но двойные фортификации, усеянные бойницами, свидетельствуют о том времени, когда устойчивая власть Рима еще не распростерла свои крылья надо всем полуостровом, когда Италия не была столь мирной и процветающей, как теперь. Сегодня в этих богатых прибрежных курортных городах у Неаполитанского залива основное внимание уделяется не войне, а торговле, развлечениям и показному потреблению.

Сразу направо, как только вы входите в город, – храм, посвященный Венере, богине любви и секса и покровительнице Помпей, окруженный ландшафтными садами, расположенными на искусственных террасах, с которых открывается вид на долину внизу. Вы продолжаете путь мимо святилища Аполлона и крытой базилики, где рассматриваются судебные дела, и виа Марина расширяется, увлекая вас в центр города на открытое пространство Форума.

Ступая по плиткам полированного травертинского мрамора, вы проходите дальше на виа дель Абонданца и сворачиваете налево у Стабианских терм в менее благополучные боковые улочки Помпей. Мостовые здесь узкие, нависающие над ними балконы вторых этажей заслоняют свет. На углу двух таких проулков – Виколо дель Балконе Пенсиле и Виколо дель Лупанаре – стоит нелепое, узкое, клиновидное двухэтажное строение, напоминающее нос корабля, с террасой, огибающей фасад.

В зависимости от того, в какое время дня или ночи вы пришли, на развилке дорог вокруг этого здания может быть очень оживленно. Мужчины входят и выходят, женщины стоят, прислонившись к дверным проемам, или перегибаются через балкон, окликая прохожих. Вы пришли к борделю, или, как называют его ваши латиноязычные спутники, лупанарию, что переводится как «волчье логово».

Вы проскальзываете внутрь через вход с Виколо дель Лупанаре и оказываетесь в широком коридоре{475}. Стены украшают простые фрески – красные орнаменты с маленькими грифончиками и лебедями. Эти стенные росписи, имитирующие более дорогие тканые гобелены, доходят до самого глинобитного пола. Из центрального прохода открываются пять узких комнат: одни без окон, другие с маленькими окошками высоко наверху, в каждой каменная платформа, упирающаяся в заднюю стену, украшенная нарисованными красными «лентами» и каменными «подушками». Пол вокруг дверных проемов внутри борделя удивительно гладкий; там нет ни канавок, ни отверстий – ничего, что указывало бы на наличие дверей. Возможно, уединение обеспечивали занавески, а может быть, в приватности и не было необходимости.

Пространство над каждым из дверных проемов украшено эротическими панно, изображающими пары мужчин и женщин. Сцены не выглядят очень уж смело, позы не особенно разнообразны. Вопреки некоторым предположениям, это не «меню» сексуальных услуг, предлагаемых клиенту. Ни на одном из этих изображений, к примеру, нет орального или гомосексуального секса, хотя оба вида услуг упоминаются в граффити, покрывающих стены борделя. Эти картины создают абстрактный, цензурированный, интимный эротический идеал, где красивые, влюбленные с виду пары занимаются любовью на расписных кроватях, заваленных пышными матрасами, подушками и яркими простынями. Достаточно опустить взгляд и заглянуть в дверные проемы под этими картинами, чтобы понять: никакого отношения к реальности борделя они не имеют.

Части стен, на которых нет фресок, испещрены граффити: именами, рисунками, сексуальным хвастовством. Одна надпись пародирует знаменитое изречение Цезаря «Пришел, увидел, победил»: «Пришел, поимел, вернулся домой». Слои надписей – с их отчаянными декларациями идентичности, вопиющими «здесь был такой-то и такой-то» – напоминают нам о том, что это пустое пространство когда-то постоянно и энергично использовалось.

В широком холле между комнатами обнаженные проститутки демонстрируют свой «товар», клиенты исследуют их предложения, а бандерша следит за тем, чтобы деньги были уплачены полностью. В уборной в дальнем конце девицы смывают следы последнего мужчины, бреют ноги и накладывают макияж. В комнатах по полу раскидана торопливо сброшенная одежда; чаша вина стоит возле «кровати»; если уже поздно, горит масляная лампа, покрывающая стены стойкими разводами сажи; а на каменном выступе в глубине комнаты проститутка и ее клиент совершают свою финансовую сделку.

Бордель в Помпеях вполне можно рассматривать как пример того типа заведения, в котором Ювенал представлял себе Мессалину. В этом лупанарии такие же маленькие отдельные комнатки, как в описании Ювенала; можно вообразить, как здесь раскатывали подстилку, чтобы прикрыть холодный камень помпейского ложа-платформы, такую же, какая была у Мессалины, а копоть на ее лице, вероятно, была от масляной лампы вроде тех, что обнаружены в этом лупанарии. В воображении Ювенала прибежище императрицы характеризуется убогой, неудобной бедностью и контрастом, который оно составляет материальной роскоши императорского дворца ее дневных часов. Сатирик подчеркивает зловоние, духоту и жару в борделе Мессалины, и в помпейском лупанарии с пятью плохо вентилируемыми комнатами на площади около 10 на 10 м должна была царить именно такая атмосфера.

Вообразив Мессалину в этом борделе, наглядно представив себе ее стоящей в коридоре и совокупляющейся на каменной платформе, которая заменяла кровать, мы наконец можем оценить, насколько шокирующей была сатира Ювенала. Нет ничего дальше от дворца, от достоинства и величия императорской власти, чем подобная картина.

Внешний облик Мессалины меняется вместе с ее окружением. Ювенал заставляет ее маскироваться, прикрывая черные волосы светлым париком. Светлые волосы в Древнем Риме ценились и считались привлекательными, но среди коренного населения встречались редко. Гораздо чаще белокурость ассоциировалась с североевропейскими пленницами, которых вывозили из Германии или даже Британии: этих девушек обращали в рабство, продавали и нередко принуждали заниматься проституцией. Ниже в той же шестой сатире Ювенал пишет о flava lupa – «белокурой шлюхе», занимающейся своим ремеслом под открытым небом среди разрушенных могил на обочине дороги{476}. Новообретенная белокурость делает Мессалину похожей на проститутку, но, так как она жена Клавдия, это может подразумевать еще одно унижение. Это выглядит чуть ли не как инверсия британского триумфа четы: Ювеналова Мессалина превращается из женщины, возглавлявшей процессию в своей увитой цветами повозке (carpentum), в одну из белокурых британских пленниц, которые шли, закованные в кандалы, позади. Физическая трансформация Мессалины продолжается в ночи: к утру ее лицо становится «темным» от копоти дешевых масляных ламп, которыми она пользуется для освещения. Возвращается она «гнусной», грязной и почти неузнаваемой, проскальзывая под одеяло императорской постели.

Имя римской женщины несло в себе ее семейную историю, и, окончательно стирая свою дневную идентичность, Мессалина у Ювенала меняет имя. Лициска – женская уменьшительная форма от греческого λύκος и означает что-то вроде «маленькая волчица». Состоящее из одного слова имя иностранного происхождения явно предназначено для того, чтобы восприниматься как имя рабыни. Из помпейских граффити известно, что проститутки обычно работали под подобными одинарными именами: Венерия, Фортуната, Сукесса, Юкунда{477}. У многих из них был сексуальный подтекст, и имя Лициска не исключение.

В римском мире было много продажного секса, а в латыни много слов для обозначения мужчин и женщин, которые им торговали{478}. Самый нейтральный термин – meretrix – можно перевести просто как «проститутка». В буквальном смысле он означал «зарабатывающая женщина». Если требовался более обидный оттенок, можно было использовать уничижительное слово scortum. Это более грубое слово применялось к секс-работникам обоих полов и несло больше моральной нагрузки. Буквально оно означает «кожа» или «шкура». Возможно, происхождение этих слов неясно и неаппетитно с общечеловеческой точки зрения. Оно могло вызывать ассоциации между шкурой животного и кожей человека, объективируя проститутку как всего лишь кожаный мешок. Возможен и другой вариант: термин мог отражать ассоциацию между обработкой кожи, повторяющимися ударами молотка, стуком, катанием и обработкой шкур и половым актом, увековечивая насильственную и механическую версию занятий любовью.

На самом нижнем конце римского спектра секс-работы находилась lupa. Этот термин буквально означал «волчица» и использовался для обозначения наиболее низко павших социально и морально, самых легкодоступных проституток из всех: уличных, девушек из убогих борделей и тех, что торговали собой в некрополях, раскинувшихся вдоль дорог, ведущих в город и из него. Это был настолько распространенный термин, что он породил латинское обозначение борделя – «лупанарий». Образованный римлянин владел греческим наравне с латынью, и вряд ли он при виде псевдонима Мессалины Лициска не вспоминал о значении греческого слова, от которого он образован. Перекрестив императрицу в «Маленькую волчицу», Ювенал изображает Мессалину как архетипическую шлюху и как персонификацию неконтролируемой, животной сексуальности.

Римские проститутки постоянно сталкивались с риском объективации, принуждения, насилия, грабежа и смерти, и Ювенал не дает объяснения, зачем императрице рисковать всем – властью, богатством, почетом, чтобы взять на себя одну из самых унизительных ролей в римском обществе. В своем умолчании и подчеркивании чувственных характеристик душного, убогого борделя Ювенал, очевидно, предполагает, что именно материальное и сексуальное уродство борделя несет для Мессалины фетишистскую привлекательность.


Рассказ Ювенала не заслуживает доверия. Трудно допустить, что жена императора, какими бы правами она ни обладала, могла выскользнуть в ночи из дворцового комплекса, надежно охраняемого людьми, которые подчинялись непосредственно ее мужу. А если бы каким-то чудом Мессалина пробралась за стены дворца, прошла через весь город и оказалась в борделе, белокурый парик, которым снабжает ее Ювенал, вряд ли смог бы сохранить ей анонимность. В 40-е гг. н. э. Мессалина была самой узнаваемой женщиной в мире. Поскольку она была императрицей, ее изображения были повсюду – в виде огромных мраморных статуй, стоявших в святилищах и базиликах, портретов императорской семьи, висевших в лавках и атриумах, даже на звякающих в карманах людей монетах, которыми они оплачивали все необходимое для жизни. Все знали ее в лицо; просто не могло подобное сойти ей с рук.

Сатира всегда строится на узнавании, и пусть рассказ Ювенала неправдоподобен, он отражает распространенную и устойчивую традицию связывать императрицу с проституцией. Ко времени Кассия Диона, на заре III в. н. э., эти слухи уже воспринимались как исторический факт. Он сообщает, что императрица устроила собственный бордель в стенах Палатинского дворца, где трудилась сама и принуждала других женщин императорского двора делать то же самое[103]{479}. Слух воспроизводится в «Кратких жизнеописаниях цезарей», собрании биографий императоров, написанном в конце IV – начале V в.; их анонимный автор добавляет такую подробность: Мессалина якобы задействовала и жен, и девственниц из знатных семей и наказывала тех аристократов, которые отказывались изображать клиентов{480}. История Плиния Старшего о состязании императрицы с куртизанкой – еще одна вариация на ту же тему. Сохранившиеся три мутации одного и того же слуха указывают на то, что он воспроизводился в стиле игры в «испорченный телефон».

Мессалина была не первой женщиной во власти, которую обзывали проституткой. Менее чем за столетие до воцарения Мессалины на Палатине поэт Проперций назвал Клеопатру 'meretrix regina Сanopi' – «развратная царица Канопа», и Ювенал почти наверняка воспроизвел эту знаменитую фразу намеренно{481}. Хотя эта склонность ассоциировать женщин-правительниц с проститутками производит шокирующее впечатление, она не столь удивительна, как кажется поначалу. Для античного сознания и проститутка, и женщина-политик преступали границу, отделявшую частную женскую сферу домашнего быта от мужского мира гражданской жизни. Проститутка делала свое тело общедоступным, женщина-политик вмешивалась в государственные дела, но обе отбрасывали свою домашнюю женскую идентичность и входили в новую публичную жизнь; в некотором роде одна была очевидной аллегорией другой.

Рассказы об императрице, изображающей проститутку, всего лишь один из аспектов процесса мифологизации, которой подверглась история Мессалины после ее гибели в 48 г. н. э. Еще при жизни Мессалина показала себя как политическая сила, с которой нужно считаться. Она выстроила свой публичный образ, придумала новые каналы осуществления придворной политики и систематически устраняла оппонентов, крупных игроков в сенате и императорской семье, которые казались угрозой ее собственному положению или режиму ее мужа. В годы после ее смерти все это было забыто. Из женщины с сексуальными желаниями, существующими наряду с ее амбициями в отношении себя и своей семьи, ее превратили в концентрированное воплощение римских страхов перед женской сексуальностью. Всё – планы Мессалины, ее неудачи, ее успехи, ее нововведения – вбирал в себя разрастающийся нарратив об императрице-блуднице.

•••

Что же произошло и почему это случилось с Мессалиной? Она была далеко не первой женщиной из императорской семьи, которую обвиняли в сексуальной безнравственности, так почему только ее имя стало синонимом сексуальной ненасытности? Императрица явно была менее целомудренной, чем того требовал абсолютистский идеал римской женственности, возможно, она имела больше сексуальных партнеров, чем обычно было принято даже среди довольно искушенных ее подруг из высшего общества, и она безусловно флиртовала менее осмотрительно. Но реальный ключ к мифологизации Мессалины – не в ее жизни, а в том, что происходило после ее смерти: в действиях и в восприятии ее преемницы Агриппины, а также в суждениях, которые были вынесены о правлении ее мужа.

После того как той осенью Клавдий, находившийся в лагере преторианцев, наблюдал за казнью любовников и соратников Мессалины, он обратился к собравшимся когортам и велел им убить его, если он еще хоть раз попытается жениться{482}. К зиме его настроение изменилось, и в первый день нового 49 г. н. э. он женился на своей четвертой супруге и второй императрице – собственной племяннице Агриппине. Став императрицей, Агриппина приобрела прочное положение при дворе Клавдиев – положение с набором привилегий и степенью влияния, которых Мессалина добивалась почти десятилетие. В тот же год она получила титул Августы{483}.

В начале 49 г. н. э. двор Клавдия, который все еще лихорадило после падения Мессалины, раздирала конкуренция между партиями. Агриппина была не единственной претенденткой на брак с Клавдием; ее притязания успешно отстаивал вольноотпущенник Паллас, но Нарцисс и Каллист предлагали двух других невест – бывшую жену Клавдия Элию Петину и третью жену Калигулы Лоллию Паулину соответственно{484}. Дети Мессалины, Октавия и Британник, также оставались при дворе и в явном фаворе у своего отца. Лояльность любых выживших сторонников прежней императрицы естественным образом переносилась на них, и даже некоторые из ее былых врагов – в том числе Нарцисс – позже выкажут готовность поддержать притязания ее детей. За пределами Палатина тоже, вероятно, оставались приверженцы памяти Мессалины; многих в Риме могло возмущать то, что ее статуи были переделаны в изображения Агриппины. Даже сам Клавдий, по-видимому, испытывал внутренний конфликт; хотя он публично поддержал проклятие памяти Мессалины, Нарцисса за «услугу» ее устранения он вознаградил более скупо, чем рассчитывал вольноотпущенник{485}.

Ненадежность положения Агриппины в ранние годы ее правления нашла отражение в суматошной деятельности, направленной на укрепление собственной фракции на Палатине. Она распорядилась, чтобы Сенеку – старого союзника ее и ее сестер, к тому же отнюдь не поклонника прежней императрицы – вернули из ссылки, куда в 41 г. н. э. его отправила Мессалина, после чего назначила его наставником своего сына Нерона. Она добилась, чтобы Лоллию Паулину, наиболее опасную из двух ее соперниц за руку Клавдия, обвинили в колдовстве (та якобы консультировалась с астрономами относительно брака с императором), выслали из Рима и принудили покончить с собой{486}. Она обвинила Луция Силана, помолвленного с Октавией с 41 г. н. э., в инцесте с его красавицей-сестрой Юнией Кальвиной – он совершил самоубийство в день свадьбы Агриппины с императором{487}. Эти события освободили Октавию для помолвки с Нероном, что укрепляло династические связи Агриппины с Клавдием.

Учитывая неспокойную ситуацию, важно было предотвратить любую идеализацию прежней императрицы, поскольку это могло негативно отразиться на новой. Однако при должной осторожности сравнение могло быть полезным инструментом. Подчеркнув реальные или кажущиеся пороки Мессалины – ее якобы распутство, склонность к насилию и иррациональность, Агриппина могла укрепить свое положение в глазах Клавдия, двора и публики. Слухи, которые начали распространяться после внезапного и скандального падения Мессалины, теперь могли подогреваться ее преемницей. Кроме того, в кругу Агриппины, вероятно, обнаружили, что раздувание старых сплетен помогает снискать благоволение на Палатине. Некоторые из этих сплетен передавались из уст в уста и повторялись до тех пор, пока не превратились в «факт». Другие могли быть записаны. Из текстов Тацита и Плиния Старшего мы знаем, что Агриппина написала commentarii – мемуарные заметки «о своей жизни и о судьбе своих близких»{488}. Если, что весьма вероятно, записки были составлены где-то в конце 50-х гг. н. э., то в них должна была идти речь о превратностях жизни при дворе предыдущей императрицы и деталях падения Мессалины.

Вероятно, именно автобиографии Агриппины или разговорам в ее кругах следует приписать сомнительную историю о попытке Мессалины убить юного Нерона в 48 г. Слишком уж она удобна – она изображает невменяемую, одержимую манией Мессалину и мать-защитницу Агриппину, одновременно ассоциируя Нерона с мифологическими героями (Гераклом, Эдипом, Ромулом и т. д.), пережившими в младенчестве нападение врагов, которые надеялись помешать сбыться предсказаниям об их будущем величии. В этом кругу, возможно, распространялись и другие истории: мало того, что россказни о неразборчивости в сексуальных связях давали хорошую пищу сплетням на пирах, они обеспечивали выгодный контраст с собственным образом, который Агриппина будет всячески культивировать после смерти Клавдия, – образом всецело преданной матери и целомудренной вдовы. К тому же Агриппине было выгодно воспроизводить выдвинутые Нарциссом обвинения Мессалины и Силия в организации заговора. Этот нарратив затмил всякую память о том, что Агриппина сама была осуждена по обвинению в государственной измене при Калигуле в 39 г. н. э. (хотя позже и помилована), и послужил тем самым оправданию убийства, которое сделало Агриппину императрицей.

Интересно, что хотя, вероятно, новая императрица и ее приближенные распространяли грязные сплетни о Мессалине, но по иронии судьбы самый долгосрочный вред репутации ее предшественницы нанесло падение самой Агриппины. В 59 г. н. э., почти ровно через десять лет после смерти Мессалины, Агриппина была убита по приказу своего сына, а в 69 г. восстание против Нерона положило конец династии Юлиев-Клавдиев. В последующие годы враждебно настроенные историки разгулялись по поводу Агриппины. Безусловно, она дала им достаточно поводов: она добилась воцарения своего сына Нерона (императора, крайне непопулярного у авторов из числа сенаторов) якобы с помощью двойного убийства Клавдия и Британника, и, что в их глазах было еще хуже, она откровенно фигурировала в центре политической жизни, на что прежде не осмеливалась Мессалина или любая другая римская женщина. В то время как Мессалина в основном держала свою власть за закрытыми дверями на Палатине, Агриппина была не столь сдержанна: первый преторианский пароль при новом правлении был «Превосходная мать»; чеканились монеты, на которых ее профиль был изображен нос к носу с Нероном; она появлялась в золотом мужском военном плаще и даже пыталась принимать иностранных послов в официальной обстановке{489}. Именно на этом и сосредоточивают внимание историки: их Агриппина руководствуется исключительно своими безжалостными политическими амбициями.

Древние рассматривали историописание как упражнение в литературном мастерстве наряду с бесстрастной фиксацией исторических фактов. Доводы могли с равным основанием извлекаться и из анализа, и из обстановки, структуры и характера – и в противопоставлении двух императриц Клавдия историки нашли идеальную возможность поупражняться в литературных построениях. Чем более амбициозной, умной, рациональной, коварной и бесполой они делали Агриппину, тем более бесцельной, глупой, иррациональной, страстной и плотской получалась у них Мессалина. Контраст придавал обеим фигурам кинематографическую четкость, создавая крайности, которые обеспечили читателям драматизм и вариативность, однако он также говорил кое-что о политике.

Хотя Август проповедовал традиционный домострой, создание им наследственной династии дало женщинам из дома Цезаря беспрецедентный для Рима потенциал власти, а развитие структур придворной политики в последующие годы предоставило им новые возможности для его реализации. Эти перемены стали по-настоящему заметны только при Клавдии: Ливия старательно прятала свою власть под вуалью старомодной скромности, Тиберий правил холостяком, а Калигула так часто менял жен, что ни одна из них не могла достичь реального влияния. Власть женщин, появившихся при Клавдии, – сначала Мессалины, а затем Агриппины – казалась зловещим явлением тем наблюдателям из числа сенаторов, которые писали историю первой династии: это был симптом новой квазимонархической политической структуры, который, казалось, предвещал опасное нарушение естественного порядка вещей.

Противопоставляя Мессалину и Агриппину друг другу, эти авторы (особенно Тацит) рисовали два образа женской власти: противоположные по характеру, но одинаково ужасающие по последствиям. Мессалина, гиперженственная в своей чувственности и страсти, феминизирует политику, заставляя государственные дела иррационально крутиться вокруг похоти, тайных интриг, ревности, сновидений и любовных связей; Агриппина, напротив, становится противоестественно, чудовищно мужеподобной из-за своей одержимости достижением абсолютной политической власти. Приступая к рассказу о новой эре Агриппины, Тацит делает это сравнение явным: «Всем стала заправлять женщина, которая вершила делами Римской державы отнюдь не побуждаемая разнузданным своеволием, как Мессалина; она держала узду крепко натянутой, как если бы та находилась в мужской руке. На людях она выказывала суровость и еще чаще – высокомерие; в домашней жизни не допускала ни малейших отступлений от строгого семейного уклада, если это не способствовало укреплению ее власти»{490}. Между этими двумя крайностями Тацит отстаивает свою точку зрения, что женская власть – а следовательно, и династия, подобная Юлиям-Клавдиям, – всегда будет бедой для государства.

Образ Мессалины формировался как на фоне Агриппины, так и на фоне Клавдия. Типичным пороком, который приписывали Клавдию историки, когда оценивали его наследие как правителя, была слабость. Это был умный и проницательный человек, способный принести пользу государству, и он действительно приносил ее, но он был слаб: поддавался влиянию тех, кто не имел права на власть, в частности своих жен и вольноотпущенников, не знал самоограничений, особенно в том, что касалось женщин и вина. Мессалина и ее дурное поведение – ключевой момент в создании этого образа.

Контроль был, вероятно, главной определяющей чертой идеальной римской мужественности. Гражданин был обязан осуществлять контроль на трех уровнях. Над собой, практикуя разумную умеренность. Над своей семьей в качестве отца семейства (pater familias) – главы домохозяйства. И над государством, участвуя в голосовании или занимая государственную должность. Женское прелюбодеяние подрывало основы второго столпа контроля. Выходя за границы своего брака, прелюбодейка обнажала неспособность своего мужа держать свою жену в узде – иными словами, она насмехалась над его мужественностью.

Эти ожидания идеальной мужественности вдвойне сказывались на принцепсе. Для него границы между личностью, домом и государством были размыты – его личность и его дом и были политическими образованиями, и его действия символизировали отцовскую роль в отношении к империи. Неспособность императора контролировать ситуацию на любой арене была не просто личной неудачей – это был кризис государства.

Самые невероятные истории о Мессалине, крайности ее супружеских измен и занятия проституцией – все они играют на этой одержимости мужским контролем и страхах Клавдия по поводу неспособности его сохранять. Если прелюбодеяние было унизительно для обманутого мужа, то жена, охотно занимающаяся секс-работой, доводила унижение до невообразимой крайности. Если прелюбодеяние попирало узы брака, то проституция опрокидывала их полностью; проститутка была одной из немногих женщин римского общества, за которой признавалось право функционировать независимо от структуры семьи, вне контроля отца или мужа. Обвиняя Мессалину в проституции, источники превращают Клавдия в этакого рогоносца, совершенно неспособного удержать жену или дом под надлежащим мужским контролем. Эту мысль они передают с помощью деталей: в повествовании Ювенала императрица буквально переходит границы дворца, убегая в ночной город, а затем приносит с собой домой грязь, физически пачкая брачное ложе; в рассказе Диона она разрушает святость домашнего пространства, устроив бордель в стенах императорского дома (domus). Кроме того, эти истории поднимают более серьезный вопрос: как может Клавдий управлять государством, если не способен поддерживать порядок в собственном доме?

Слухи о проституции императрицы подпитывались и тревогой Клавдия по поводу своего лидерства. Римская проститутка была опасным символом социальной мобильности: это была женщина, которая сама зарабатывала деньги, ее положение в обществе не определялось статусом отца или мужа, она была infamis, обычно рабского происхождения, но она могла вступать в самые интимные и непринужденные отношения с высшими представителями мужской элиты. Превратив Мессалину в женщину подобного сорта, сплетники, сатирики, а позже и историки добавили новые факторы риска в неспособность Клавдия контролировать ситуацию. По их мнению, она не просто подавала дурной пример, но и подрывала основы государства.

Период правления Мессалины и Клавдия сопровождало тревожное ощущение, что все меняется. Римский истеблишмент почти три четверти века пытался сделать вид, что все остается по-прежнему, что Августова революция была не революцией, а скорее реставрацией или, возможно, реформацией и что император действительно был первым среди равных в сенате. Однако по мере укоренения династии императорам становилось не так важно поддерживать эту иллюзию, а сенаторам – все труднее заставлять себя верить в нее. К концу правления Тиберия фасад стал разрушаться, а ко времени воцарения Калигулы вызывал только насмешки. Помня о судьбе своего предшественника, Клавдий старался на словах подчеркивать власть сенаторов, но дальше слов дело не шло – и нигде так отчетливо не проявлялось их лицемерие, как в очевидной власти Мессалины и вольноотпущенников.

В рассказах о проституции Мессалины постоянный и неизменный акцент делается на трансгрессивных изменениях статуса. Эта тема сквозит в каждой строке отрывка из Ювенала: она присутствует в постоянных упоминаниях о неприглядной обстановке выбранного Мессалиной борделя, в ее новом имени, в ее новом облике и в той грязи, которую она приносит с собой назад во дворец поутру. Ощущение, что Мессалина подрывает надлежащую социальную иерархию, присутствует и у Диона, который указывает, что другие женщины, которых Мессалина привлекла к работе в своем палатинском борделе, тоже были аристократками, и в язвительном замечании Плиния Старшего, что Мессалина сочла победу над проституткой «триумфальной пальмовой ветвью, достойной императрицы»{491}.

Обвинения в проституции, выдвинутые против Мессалины после ее смерти, не обязательно должны были иметь под собой основания, чтобы закрепиться в народной памяти об императрице, – достаточно было, чтобы они затрагивали распространенные, невысказанные и нуждающиеся в выходе тревоги. Так и происходило: они подпитывали страхи перед адюльтером и неконтролируемой женской сексуальностью; они подкрепляли представления о слабости Клавдия как мужчины и как лидера; они придавали плотскую форму современным тревогам по поводу перехода власти от сенаторов к вольноотпущенникам, от мужчин к императрицам.

Историческая ошибка состоит в том, что именно те стороны имиджа Мессалины, которые были в наименьшей степени сформированы реалиями ее правления, оказали наибольшее влияние на ее наследие. Образ вздорной, глупой девицы – в противовес умной, коварной Агриппине, – созданный в качестве критического высказывания о политике времен правления «распутной царицы» и Клавдия, – вот характеристики Мессалины, которые будут преследовать ее на протяжении веков.

XVIII
Трагедия Октавии и Британника

Только я, горемыка, осталась жива –

Великого имени жалкая тень.

Псевдо-Сенека. Октавия, 71[104]

Однажды вечером в январе или начале февраля 55 г. н. э., шесть лет спустя после смерти их матери, Октавия и Британник обедали, как обычно, на Палатине. Британнику скоро должно было исполниться четырнадцать; в тот год, если бы все шло по плану, ему предстояло надеть тогу мужественности (toga virilis) и начать гражданскую карьеру, для которой он был рожден.

Их отец умер всего несколько месяцев назад, в середине октября предыдущего года{492}. К шестидесяти трем годам Клавдий прожил немало для человека, никогда не отличавшегося крепким здоровьем, но тем не менее пошли слухи, что дело нечисто. Подозрение предсказуемо пало на Агриппину, мачеху Октавии и Британника. Шептались, что она отравила мужа, причем для верности дважды. Первую дозу подмешали в тарелку грибов, любимого блюда Клавдия, но яд действовал медленно, и император просто показался пьянее обычного. Чтобы избежать любой возможности неудачи, второй дозой смазали одно из длинных перьев, которые врачи императора использовали, чтобы помочь ему прочистить желудок в случае переедания – такое с ним бывало часто; на этот раз эффект был немедленный.

Независимо от того, действительно ли Агриппина подстроила смерть императора, она безусловно контролировала последующие события. Ее сын Нерон был усыновлен Клавдием, когда они поженились в начале 49 г. н. э., и в последующие годы император осыпал пасынка всеми почестями, традиционно предназначавшимися потенциальным наследникам. Теперь, в возрасте почти семнадцати лет, он, в отличие от тринадцатилетнего Британника, был достаточно взрослым, чтобы получить принципат.

Агриппина организовала престолонаследие для сына идеально. Скрыв до поры до времени смерть Клавдия, она направила Нерона сначала к преторианцам, затем в сенат, а сама тем временем утешала Британника и Октавию на Палатине. Нерон был объявлен императором и в лагере, и в курии 13 октября 54 г. н. э., получив одномоментно все полномочия и почести принципата. Завещание Клавдия так и не огласили: его содержание, особенно в том, что касалось вопроса, назначил ли он Нерона и Британника сонаследниками своего имущества, уже было неважно.

В тот вечер в начале 55 г. н. э. за пиршественным столом присутствовали представители ближнего круга императорского двора: сам новоиспеченный император Нерон, Агриппина, Октавия и Британник{493}. Так как Британник еще не носил toga virilis, которая давала полноценное место во взрослом обществе, он вместе со сверстниками (среди которых был его ближайший друг, будущий император Тит) обедал за отдельным столом, накрытым чуть более скупо, чем остальные; так было заведено, и, учитывая его положение, семья должна была следить за тем, чтобы не сложилось впечатление, будто его балуют. Помимо этого, положение Британника требовало, чтобы у него был специальный раб, пробующий каждое принесенное блюдо на предмет яда. В тот вечер принцу подали вино, по римскому обычаю разбавленное горячей водой. Вино было продегустировано и сочтено безопасным, но оно оказалось слишком горячим, и его отослали обратно, чтобы добавить холодной воды. После этого его уже не пробовали.

Стоило Британнику осушить чашу, с ним случился какой-то припадок, он лишился дара речи и стал задыхаться. Пирующие запаниковали; кто-то бросился за помощью, но наиболее проницательные обратили взоры на Нерона. Юный император был невозмутим – он заявил, что Британник с раннего детства подвержен падучей, и заверил компанию, что тот скоро придет в себя. Британника вынесли из зала, и пир возобновился.

Несмотря на все заверения Нерона, Британник – когда-то бывший надеждой цезарей – умер той же ночью. Не теряя времени, подготовили погребальную церемонию, которая состоялась с первыми лучами солнца следующего утра на Марсовом поле (Campus Martius). Во время похорон, как отмечает Тацит, разразилась такая буря, что люди истолковали ее как проявление гнева богов{494}. Но плохая погода оказалась не просто дурным предзнаменованием. Дион утверждает, что, когда тело Британника несли на носилках через Форум, сильный ливень смыл слой белого гипса, наложенного на его кожу, обнаружив безобразную синюшность. Это считалось симптомом отравления, и все сочли, что в нем повинен Нерон.

Вполне возможно, что сын Мессалины и Клавдия действительно умер от естественных причин, как утверждал Нерон. Британник мог умереть от приступа эпилепсии или заражения столбняком, который мог вызвать и судороги, и изменение цвета кожи{495}. Реальная причина его смерти в конечном итоге не так важна для истории. Статус Британника как сына Клавдия всегда представлял опасность для гегемонии Нерона, а предстоявшее ему облачение в toga virilis со всеми вытекающими из этого ожиданиями нового общественного положения означало, что риск мог только возрасти.

С момента нового брака Клавдия с Агриппиной и усыновления им Нерона было ясно, что одному из мальчиков придется умереть. С точки зрения правящего императора, наличие двух наследников несло в себе реальные преимущества. Молодой римлянин имел слишком много шансов умереть (как показали бесконечные попытки Августа обеспечить престолонаследие), и если назначить единственного наследника, а он умрет, то возникший вакуум власти вокруг императора может спровоцировать раскол и даже цареубийство. Однако империю делить было нельзя – это показала деградация триумвиратов, которые один за другим приводили к гражданским войнам в Поздней республике, – поэтому второй кандидат, сколь бы полезным он ни был при жизни предыдущего императора, должен был исчезнуть по воцарении его соперника. Подобная ситуация сложилась зимой 37/38 г. н. э., когда Калигула расправился с Тиберием Гемеллом (названным в завещании императора Тиберия его сонаследником) по обвинению в заговоре; если бы Британник не умер – от яда ли, от болезни ли – в те первые месяцы 55 г. н. э., аналогичные обвинения, вероятно, были бы выдвинуты против него еще до конца года.

Единственной надеждой Британника с момента свадьбы Клавдия и Агриппины в 49 г. н. э. было опередить Нерона и уничтожить его. То, что Клавдий умер до совершеннолетия Британника, делало подобный исход маловероятным. Удобный, с точки зрения интересов Нерона, момент смерти Британника добавлял поводов для слухов, что Агриппина подстроила убийство мужа, чтобы помешать его планам будущего возвышения сына Мессалины. В лице Агриппины Нерон пользовался непоколебимой поддержкой самой влиятельной женщины на Палатине; у Британника же после смерти матери не было и не могло быть подобной союзницы.

Судьбу Британника, независимо от того, был ли он отравлен, предопределила двойная трагедия: факт смерти его матери и время смерти его отца.


Положение Октавии было не столь однозначно. Будучи девочкой, она не представляла прямой угрозы для Нерона, и Агриппина знала, что, если правильно разыграть карты, дочь Мессалины может стать ключом к успеху ее сына.

К моменту смерти своей матери Октавия, которой было тогда около восьми лет, была уже семь лет как помолвлена с Луцием Силаном. Луций Силан был молодым человеком древнего аристократического рода и праправнуком Августа; его помолвка с малолетней Октавией стала одной из стабилизирующих мер, принятых Мессалиной и Клавдием в первые лихорадочные месяцы их совместного правления. Это была единственная договоренность, сохранившаяся на протяжении всего правления Мессалины. За это время Луций Силан неуклонно, хотя и постепенно возвышался: он находился с Клавдием в Британии и был избран императорским посланником, чтобы известить сенат о победе Рима; он ехал с Клавдием в триумфальной процессии и был награжден собственными почетными знаками триумфа; до гибели Мессалины в 48 г. н. э. он побывал претором, и ему были пожалованы полномочия и средства для организации грандиозных гладиаторских представлений, чтобы угодить населению{496}.

Для Агриппины эта помолвка была помехой, и она, не теряя времени, избавилась от нее{497}. Луций Силан был обвинен в кровосмешении со своей сестрой Юнией Кальвиной – красивой, жизнерадостной и «передовой», так что ее репутация придавала обвинениям легкий привкус правдоподобия{498}. Юнию изгнали, а Луций Силан покончил с собой утром в день свадьбы Агриппины с Клавдием.

Путь к помолвке Октавии и Нерона был расчищен. Этот шаг сыграл решающую роль в выдвижении Нерона как потенциального наследника принципата – теперь он был дважды наследником императора, одновременно его пасынком и зятем. Свадьба состоялась в 53 г. н. э., когда невесте было около тринадцати лет, и ознаменовалась публичными празднествами, грандиозными гладиаторскими играми и травлей диких зверей в Большом цирке{499}.

Полтора года спустя, когда Октавия присутствовала на пиру, на котором умер ее брат, она сидела на том месте, которое прежде занимала ее мать, – месте жены императора. Если в тот вечер Октавия и заподозрила мужа в убийстве брата, то не выказала этого. «Октавия также, – утверждает Тацит, – невзирая на свои юные годы, научилась таить про себя и скорбь, и любовь, и все свои чувства»{500}.

Возможно, Октавия и научилась скрывать свои чувства, однако нет сомнений, что ее брак с Нероном был отчаянно несчастливым. Несмотря на собственную репутацию, Мессалина воспитала свою дочь как образец старорежимной добродетели, в духе «безукоризненной супружеской верности»{501}. Она была любима народом, своей мачехой Агриппиной и двором – но совершенно не во вкусе Нерона. К Октавии, по замечанию Тацита, «он испытывал неодолимое отвращение, то ли по воле рока, или, может быть, потому, что все запретное слаще»{502}.

В последующие годы после свадьбы Нерон пережил череду страстных романов: сначала с вольноотпущенницей Клавдией Актой, а затем со знаменитой красавицей, элегантной и хитрой Поппеей Сабиной Младшей – дочерью столь же привлекательной Поппеи Сабины Старшей, которую Мессалина принудила совершить самоубийство из-за ее предполагаемых связей с Мнестером и Валерием Азиатиком{503}. Нерону были нужны как раз такие женщины – менее «правильные» и более забавные, менее скованные моралью и ожиданиями, связанными с происхождением, и вероятно, менее отягощенные детскими травмами и постоянными отказами в браке. Однажды друзья Нерона попытались вмешаться и встать на защиту его жены, уговаривая императора обращаться с ней получше. Она жена императора, ответил Нерон, разве этого недостаточно?{504}

Несмотря на былую вражду с Мессалиной, Агриппина, по-видимому, действительно полюбила Октавию. Она вступалась за сноху в первые дни романа Нерона с Актой, утешая ее и рискуя своим положением, когда открыто осуждала поведение сына{505}. Наверное, это неудивительно, но, зная о неодобрении матери, император-подросток отнюдь не охладел к своей возлюбленной и не стал относиться нежнее к законной жене; но все же это обеспечило Октавии некоторую степень защиты.

Когда в 59 г. н. э. Агриппина погибла от руки сына, которого так старалась сделать императором, Октавия осталась более уязвимой, чем когда-либо{506}. Нерон чувствовал себя загнанным в угол, и чем более безупречно Октавия исполняла роль хорошей жены и хорошей императрицы, тем хуже он к ней относился. Октавия была непритязательна и скромна, она не выказывала желания вмешиваться, подобно своей матери, в государственные дела, но тем не менее, по словам Тацита, «тяготила его, как постоянное напоминание об отце и вследствие расположения к ней народа» – он понимал, насколько обязан ей властью, которой обладает, и это его злило{507}.

Светоний утверждает, что Нерон предпринял ряд неудачных попыток задушить Октавию{508}. К началу 60-х, подстрекаемый амбициозной новой любовницей Поппеей Сабиной Младшей, Нерон, по-видимому, решился избавиться от нее более традиционным и надежным методом{509}.

Учитывая частоту разводов в Риме и квазитоталитарную власть Нерона, то, что изгнание Октавии спровоцировало подобный кризис, – примечательное свидетельство ее личной репутации. Нерон развелся с Октавией в 62 г. н. э., поначалу на основании бездетности, и поспешно вступил в брак с Поппеей Сабиной. Однако ее изгнание настолько негативно было воспринято в народе, что тут же против нее были выдвинуты обвинения в прелюбодеянии, чтобы окончательно удалить Октавию из города.

Поразительно, но первый процесс провалился. Октавию обвинили в связи с рабом-флейтистом из Александрии Египетской по имени Эвкер, но даже под пытками слуги Октавии отказались свидетельствовать против нее. Одна из ее рабынь набросилась на Тигеллина, префекта преторианцев, который допрашивал ее: женские органы ее госпожи, кинула она ему в лицо, чище, чем его рот. Не сумев собрать достаточно свидетелей для судебного разбирательства, император сдался и принудил Октавию «добровольно» удалиться в охраняемые владения в Кампании.

Общество отреагировало взрывом негодования, а когда распространился слух, будто Нерон уступил общественному давлению и восстановил Октавию в положении жены и императрицы, начались столь же бурные празднества. Люди толпились на Форуме и Капитолии, воздавая богам благодарности за возвращение Октавии. Они сбрасывали статуи Поппеи Сабины и доставали старые изображения Октавии, украшая их цветочными гирляндами, торжественно пронося по городу и водружая на Форуме и в храмах.

Сила поддержки, которой пользовалась Октавия, может указывать на то, что народ сохранял добрые воспоминания о ее матери. Октавии было только двадцать два, и за семь лет своего пребывания императрицей она, очевидно, сознательно не хотела пиарить свою власть и свои изображения. Если бы римский народ действительно ненавидел Мессалину, действительно испытывал к ней отвращение как к «распутной царице» и действительно считал ее падение заслуженным, вряд ли он встал бы на защиту ее дочери.

Празднества в честь предполагаемого возвращения Октавии увенчались бурными аплодисментами Нерону и его вернувшейся императрице. Они оказались преждевременными. Когда часть ликующей толпы попыталась прорваться в императорский дворец, стража не пустила ее. Вскоре стало ясно, что Октавия не была отозвана из изгнания, а Поппея Сабина остается императрицей.

Пока императорская стража пыталась совладать с толпой, Нерона осенило, что, покуда Октавия жива, она останется угрозой режиму. На сей раз он решил не возиться со свидетелями. Вместо этого он послал за Аникетом, командующим императорским флотом близ Неаполя и человеком, сыгравшим ключевую роль в убийстве Агриппины. Теперь Нерон напомнил ему о прошлой услуге; император потребовал, чтобы Аникет поклялся, будто склонил Октавию к прелюбодеянию, угрожая казнить его за убийство, если он не подчинится. Аникет, что неудивительно, согласился на эти условия и «признался» перед свидетелями. Нерон выпустил эдикт, где перечислялись якобы измены его жены, присовокупив обвинение, что ее роман окончился беременностью, которую она прервала.

Аникета «изгнали» в роскошные условия на Сардинию; Октавию отправили на остров Пандатерия в Тирренском море. Несмотря на все обвинения Нерона, говорит Тацит, народ остался на ее стороне.


Ни одна изгнанница не вызывала большего сострадания у тех, кому пришлось повидать их собственными глазами. Некоторые еще помнили, как Тиберием была сослана Агриппина, еще свежее в памяти была судьба Юлии, сосланной Клавдием. Но и та и другая подверглись изгнанию, достигнув зрелого возраста: они обе испытали радости жизни, и безотрадное настоящее облегчалось для них воспоминанием о былой, лучшей доле. А для Октавии день свадьбы сразу же стал как бы днем ее похорон: она вступила в супружество, не принесшее ей ничего, кроме скорби: посредством яда у нее был отнят отец, а вскоре после того и брат; затем над госпожою взяла верх рабыня; потом Нерон, вступив в брак с Поппеей, тем самым обрек свою прежнюю жену гибели, и, наконец, – последнее обвинение, которое тягостнее самой гибели{510}.


Народ, наблюдавший за отъездом Октавии, опасался, что не увидит ее возвращения с Пандатерии – печально известного пустынного острова-тюрьмы, на котором умерло столько других женщин из императорской семьи, – и опасения сбылись. Всего через несколько дней ссылки Октавия получила от Нерона письмо, в котором он приказывал ей покончить с собой. Как и ее мать в свое время, Октавия отказалась. Она приводила в качестве доводов свою родословную, свои заслуги, свое молчание, даже свои отношения с Агриппиной; она была несчастна в браке, признавалась она, но не готова умереть.

Все было бесполезно: приказ императора был достаточно ясен. Солдаты крепко связали ее веревками и перерезали вены ей на руках и, для верности, на ногах. Кровь, по словам Тацита, все же вытекала слишком медленно, «стесненная страхом», поэтому натопили баню, достаточно жарко, чтобы пар ускорил процесс{511}. Говорят, что, как только она умерла, ей отрезали голову и отослали ее в Рим Поппее Сабине. Октавия, первенец Мессалины и последний из ее прямых потомков, погибла в двадцать два года.


Судьбы остальных главных действующих лиц истории Мессалины были более неоднозначными, чем судьбы ее детей.

Нарцисс получил меньше, чем надеялся, в награду за все риски, которые взял на себя, чтобы погубить Мессалину. Клавдий пожаловал ему регалии квестора (одной из низших сенаторских должностей) на публичной демонстрации единства, последовавшей за падением императрицы, но, по-видимому, не особенно отблагодарил его приватно; эта история подорвала политический капитал императора и расколола его семью. Агриппина тоже не доверяла Нарциссу: он был противником ее брака с Клавдием, убеждая императора вернуться к своей безобидной бывшей жене Элии Петине.

Благосклонность императора и состояние Нарцисса, особенно в сравнении с Палласом, любимым вольноотпущенником Агриппины, теперь медленно, но верно убывали; в 52 г. н. э. Палласу пожаловали регалии претора, что было на две ступени выше квесторства Нарцисса на карьерной лестнице (cursus honorum)[105]{512}. Перед Нарциссом стояли и другие проблемы. Ему поручили один из крупных инженерных проектов Клавдия – осушение Фуцинского озера. Когда часть дренажной системы обрушилась, народ стал винить Нарцисса, утверждая, что он растратил деньги и попытался уничтожить улики{513}.

Ко времени смерти Клавдия отношения между Нарциссом и Агриппиной обострились настолько, что говорят, будто он задумался о поддержке Британника в качестве императорского наследника против Нерона, несмотря на вражду с матерью мальчика и риск, что Британник может попытаться отомстить Нарциссу, если достигнет власти{514}. Однако, если вольноотпущенник планировал еще один смелый ход, он ошибся со временем. Осенью 54 г. н. э. Нарцисс покинул Рим; формально он отправился лечить свою подагру, но на самом деле, возможно, его отъезд под каким-то предлогом устроила Агриппина. Ко времени его возвращения Клавдий был мертв и воцарился Нерон. Решение Нарцисса вернуться вообще оказалось ошибкой: его арестовали и еще до конца года то ли казнили, то ли принудили покончить с собой. Говорят, последнее, что сделал Нарцисс перед смертью, – сжег всю императорскую переписку, которой располагал в качестве секретаря Клавдия{515}.

Мать Мессалины, Домиция Лепида, пала еще раньше в том же году. Отношения с Мессалиной не могли расположить ее к Агриппине, но трения между этими женщинами могли возникать еще во времена явно несчастного первого брака Агриппины с Домицием Агенобарбом, братом Домиции Лепиды. Хуже всего было то, что именно Домиция Лепида приютила младенца Нерона в период изгнания Агриппины при Калигуле, и она сохраняла влияние на племянника, которого явно любила и баловала, что раздражало Агриппину и одновременно вызывало опасения{516}.

Императрица обвинила Домицию Лепиду в двойном преступлении: сначала ей предъявили обвинение в использовании колдовства против Агриппины, а затем в менее зловещем, но более доказуемом деянии – в том, что она позволила огромным бандам рабов, обрабатывавшим ее земли в Калабрии, выйти из-под контроля, что представляло опасность. Домиция Лепида была приговорена к смерти и либо казнена, либо совершила самоубийство в 54 г.

Судьбы старых соратников Мессалины в сенате сложились несколько лучше. Вителлий, целовавший ее сандалию, но впоследствии отказавшийся поддержать ее на дороге из Остии, умер от естественных причин в 51 г. н. э. Трижды побывавший консулом и один раз цензором, он сделал удивительно блестящую карьеру, и его почтили похоронами за государственный счет. Сенат воздвиг на рострах на Форуме его статую с надписью: «Неколебимо верен императору»{517}. Позже, после падения Нерона, сын Вителлия, носивший то же имя, сам ненадолго станет императором.

Одиозный обвинитель Публий Суиллий прожил дольше. Он жил еще десять лет после смерти Мессалины, во всем том блеске и роскоши, которыми наслаждался при ее жизни. Но в 58 г. н. э. неприятности настигли и его{518}. Закон Цинция – тот самый, который в 47 г. н. э. против него пытался применить любовник Мессалины Силий, – снова пустили в ход, но на этот раз обвинитель, философ Сенека, присовокупил к нему обвинения в вымогательстве. Публий Суиллий не принял обвинений с покорностью – это было не в его характере. Он был человеком, который, по словам Тацита, «предпочел, чтобы в нем видели скорее злодея, чем молящего о прощении»{519}. Публий Суиллий счел, что лучшая защита – нападение: он повторил выдвинутые Мессалиной обвинения Сенеки в прелюбодеянии с Юлией Ливиллой, обвинил его в коррупции и высмеял его вкусы как непомерно дорогие для философа.

Когда, однако, ему предъявили свидетельства его карьеры в качестве обвинителя, Публий Суиллий сменил тактику: он сказал, что всего лишь следовал императорским приказам. Нерон возразил: документы Клавдия доказывают, что подобных приказов он не получал. В свою очередь, Публий Суиллий уточнил: приказы ему отдавал не Клавдий, а Мессалина. Здесь, как сообщает Тацит, «приводимые им в свое оправдание доводы утратили убедительность». «Почему, – спросило обвинение, – этой кровожадной распутницей был избран именно он, а не кто другой, чтобы служить ей своим красноречием?»{520} Наконец Публий Суиллий смирился с предрешенным вердиктом; половина его имущества была конфискована, а сам он выслан на Балеарские острова, где, как говорят, последний союзник Мессалины прожил остаток жизни безбедно.

В то время когда Публий Суиллий собирал свое огромное состояние, чтобы жить в достатке в этой вынужденной отставке, характеристика Мессалины как «кровожадной распутницы» была вписана в обвинительное заключение сената.

XIX
Эпилог: Разные Мессалины

Смерть смогла положить конец ее беспутствам,

но не может стереть их из памяти.

Франческо Пона[106]. Мессалина

Вечером 21 марта 1899 г. к Опере Монте-Карло через Плас дю Казино двигалась пестрая толпа: европейские аристократы и американцы-нувориши, светские девицы и куртизанки, спавшие с их женихами, удачливые игроки и те, кому уже нечего было терять. В тот вечер должна была состояться мировая премьера новой оперы английского композитора Изидора де Лары, озаглавленной «Мессалина».

Когда оркестр заиграл, поднялся занавес над воображаемым Римом Викторианской эпохи. Монументальную каменную лестницу обрамляли ионические колонны, арки были украшены позолоченными факелами, пышными гирляндами и скульптурами обнаженных людей. Сплошные излишества. Даже хор девушек-рабынь нарядили в ярко расшитые туники, ожерелья в три ряда и золотые браслеты. Когда наконец явилась Мессалина – в исполнении знаменитой бельгийской сопрано Мерианн Эглон, – она не разочаровала: ее богато украшенное шелковое платье было перепоясано под грудью широкой лентой со стразами, а тяжелое бархатное покрывало удерживал на голове венок из золотых листьев.

Предполагалось, что действие происходит в 45 г. н. э. – на вершине власти Мессалины, однако либреттисты Сильвестр и Моран вольно обошлись с историей. В центре их сюжета – вымышленный любовный треугольник между императрицей и вымышленной же парой братьев, поэтом Гаром и гладиатором Гелионом. Оба вступают в связь с Мессалиной, затем Гелион убивает своего брата, а затем и себя при трагических обстоятельствах ревности и путаницы. Императрица выживает и остается безнаказанной. Если кто-то из публики, собравшейся в тот вечер в Зале Гарнье, вспомнил достаточно из своего классического образования, чтобы заметить дикие исторические неточности в «Мессалине», это нисколько не омрачило их удовольствия. Возможно, некоторые лучше помнили о ней по найденному в библиотеке прадедушки экземпляру книги Дидо 1798 г. с порнографическими гравюрами, изображающими Мессалину-Лициску. Так или иначе, опера предлагала все, чего хотела публика: римский декаданс, сексуальную разнузданность и много смертей.

После восторженных отзывов в Монте-Карло «Мессалина» с триумфом пронеслась по всей Европе. Анри де Тулуз-Лотрек слушал оперу следующей зимой в Гран-театре в Бордо, куда ходил вечер за вечером, чтобы делать зарисовки. На всех шести картинах, написанных Тулуз-Лотреком по мотивам «Мессалины», царит одна и та же странная, призрачная и смутно угрожающая атмосфера. Персонажи, одетые наполовину по римской моде, наполовину в стиле Прекрасной эпохи, озарены зеленоватым светом освещающих сцену газовых ламп. В каждой сцене выделяется Мессалина, самоуверенная и надменная, в ярко-красном.

«Мессалина» шла также в Королевском оперном театре в Лондоне, а в 1901 г. стала первой оперой английского композитора, поставленной в Ла Скала в Милане. К январю 1902 г. успех «Мессалины» докатился через Атлантику до Метрополитен-опера в Нью-Йорке.

Однако то, что принесло успех в Европе эпохи «конца века» (fin de siècle), не нашло одобрения в Нью-Йорке. Рецензент, писавший в The New York Times утром 23 января 1902 г., был категоричен:

Постановку новой оперы в театре «Метрополитен-опера» можно справедливо охарактеризовать как «событие» ‹…› Либретто «Мессалины», мягко говоря, смелое, а откровенно говоря – грязное. Оно целиком основывается на шумной страсти сквернословящей, откровенно похотливой и вульгарной женщины ‹…› [Либреттистам] совершенно не удалась попытка облечь мысли этой Мессалины в «поэзию». Их стихи не скрывают своего смысла, и смысл этот неприятен ‹…› воспитанная публика, высидевшая до конца в прошлый вечер, не могла апеллировать к обычному для зрителя оперы незнанию сюжета и диалогов. Смысл этой сцены был очевиден{521}.

Рецензент все же похвалил сквозь зубы исполнение ведущей сопрано.

Вряд ли на данном этапе истории оперы в Нью-Йорке необходимо, – пишет он, – сообщать любому читателю газет, что мадам Кальве[107] обладает роковым талантом изображать соблазнительные чары. Тем, кто видел ее Кармен, – а кто не видел? – известно, что она досконально понимает природу того класса женщин, который паразитирует на слабости и глупости мужчин, который ставит на первое место собственное удовлетворение и без угрызений совести посылает своих брошенных жертв на разорение или на смерть ‹…› Но если нам нужно увидеть покойную Мессалину воскресшей во плоти, надо признаться, что прошлым вечером она ожила и пролила пагубный свет сквозь огни рампы Метрополитен.

Очевидно, не до конца успокоившись, тот же самый возмущенный рецензент уже через три недели опять явился на «Мессалину».

•••

За восемьсот лет до того, как «Мессалина» вызвала негодование (и интерес) оперного критика из The New York Times, богослова XII в. Гонория Отенского беспокоил вопрос совсем иного характера: монахини, по его мнению, стали дурно себя вести. Гонорий утверждал, что дьявол проник в монастырские спальни и склоняет девушек к участию во всевозможных бесчинствах. Эти женщины, говорил он, больше не хотят подражать Деве Марии – они подражают греческой куртизанке Фрине и Мессалине{522}. Через тысячелетие после ее смерти Мессалину превратили в своего рода антихриста женской сексуальности.

Еще через тысячу лет, в 2013 г., датский режиссер Ларс фон Триер снова привнесет мистику в сексуальные шалости Мессалины. В начале второй части его спорного двухсерийного фильма «Нимфоманка», в извращенной интерпретации преображения Христа на горе, двенадцатилетняя Джо (заглавная героиня) во время своего первого оргазма переживает видение Мессалины и вавилонской блудницы. Мессалина появляется в облике статуи из Лувра, с покрытой головой и младенцем Британником на руках. Вспоминая свою историю десятилетия спустя в доме Селигмана, холостяка средних лет, Джо упоминает, что женщина походила на Деву Марию. «Это была не Дева Мария, могу вас заверить, – отвечает начитанный Селигман. – По вашему описанию это должна была быть Валерия Мессалина, жена императора Клавдия, самая известная нимфоманка в истории».

При всем различии целей Ларса фон Триера и Гонория, оба используют Мессалину одинаково, превращая ее из женщины в аллегорию сексуального излишества. По мере того как Мессалину превращают сначала в демонического ложного идола, а затем в псевдосвятое видение, она лишается своей исторической подлинности и какого-либо несексуального аспекта своей идентичности. И средневековый богослов, и режиссер XXI века низводят сложную историю императрицы до простого символа неконтролируемого женского желания.

Используя Мессалину как архетип, Гонорий и фон Триер следуют давней традиции. История Мессалины служила темой в искусстве и литературе, и само ее имя становилось существительным, прилагательным, предостережением, шуткой, оскорблением, комплиментом и мерилом. Фигура «мессалины» в нарицательном смысле имеет мало общего с конкретными историями, которые рассказывают о Валерии Мессалине древние источники; скорее, ее имя становится эвфемизмом сексуальной женщины – и вообще дурной женщины.

Авторы, сведущие в древних историях о сексуальных похождениях императрицы, вновь и вновь возвращаются к Мессалине как модели откровенно сексуальной женщины. Женщин сравнивают с Мессалиной, когда они хотят секса, когда они часто им занимаются, когда они в нем преуспевают или когда они им наслаждаются. В одном французском романе 1830 г. описывается «неистовая жажда удовольствий, терзающая этих мессалин»{523}. Измученная бандерша, которая обслуживает тайное общество аристократов в романе Андреа де Нерсиа «Афродиты» (Les Aphrodites), удивляется одной из своих клиенток: «Разве я не поставляла этой Мессалине до трех швейцарских гвардейцев в день? Она ненасытна!»{524} Еще один французский романист XVIII в., Ретиф де ля Бретонн, пишет о женщине, которая «двигала бедрами, словно Клеопатра и Мессалина», а в «Жюльетте» маркиза де Сада один из любовников обещает заглавной героине «испытать оргазм, достойный Мессалины»{525}.

Идея «мессалины» как воплощения неудержимого женского сексуального желания распространилась и в Великобритании. Уже в 1670-е гг. положение Мессалины как архетипа шлюхи par excellence достаточно устоялось, чтобы его вывернул наизнанку знаменитый либертен Джон Уилмот, граф Рочестер. В сатирическом обращении к Гортензии Мансини, французской любовнице короля Карла II, он пишет: «Почту я Мессалину лишь твоею тенью: / Ты непотребства стала высшею ступенью»{526}.

Иногда мессалинами называли проституток или дам полусвета, но чаще каких-нибудь заблудших представительниц респектабельного общества{527}. В 1770-е гг. бурно изменявшая мужу Каролина Стэнхоуп, графиня Харрингтон, получила прозвище Мессалина с конюшенного двора (конюшенным двором называли ее дом в Сент-Джеймсе){528}. Десятилетием позже сестру ее снохи, Сеймур Флеминг, леди Уорсли, – на знаменитом процессе по ее обвинению в «преступных разговорах» будет названо двадцать семь предполагаемых любовников – назовут «Мессалиной нашего времени»[108]{529}. И еще в середине XX в. говорили, что герцог Аргайл называл свою скандально неверную жену Маргарет «Мессалиной в семье».

Подтверждает ассоциацию между прелюбодейкой из высшего света и культурной памятью о Мессалине и публикация письма, якобы написанного анонимной «Дамой из высшего общества» в газету The London Courant в октябре 1781 г., где высмеивается идея моногамного брака и в самых восторженных тонах превозносится супружеская неверность.

Можно ли предположить, – спрашивает автор, – что женщина, наделенная вкусом и темпераментом, глубоко впитавшая галантность нашего века, сможет примириться с мыслью о том, что все свои драгоценные моменты она посвящает старому потрепанному мужу, чей пульс в минуты воодушевления больше не отзывается теплым любовным биением, чьи угасающие искры служат лишь тому, чтобы распалять желание? ‹…› Разве может это сравниться с усладами непостоянных любовных утех и с восторгами, неотделимыми от бесконечного разнообразия на бархатном пути ветрености и беспутства?

Выбор псевдонима автора красноречив: письмо подписано «Мессалина»{530}.

Всего за два года до того, как «Мессалина» написала в The London Courant, корреспондент другой лондонской газеты – The Morning Post – тоже упомянул императрицу в своем псевдониме. Мужчина, назвавшийся Анти-Мессалиной, дважды писал в газету в июле 1779 г., сетуя на поведение женщин и на их существование вообще. В его первом письме упоминается прелюбодеяние, но в основном автор критикует склонность женщин к роскоши и расточительству, ведущую к банкротствам, грабежам, убийствам и самоубийствам. Во втором письме он обвиняет французских проституток, выдающих себя за гувернанток, в том, что они учат дочерей англичан «ветрености манер и пустым причудам», придавая им «мужеподобный облик амазонки, распутный взгляд Лаисы и вздорное легкомыслие, которого постыдилась бы и горничная»{531}. С учетом выбора псевдонима может показаться удивительным, насколько мало места в инвективе «Анти-Мессалины» отводится супружеской неверности, но к этому времени эпитет «Мессалина» стал означать не только прелюбодейку, но и дурную жену, и дурную женщину вообще. По мере того как Викторианская эпоха становилась все более одержима идеалом хорошей жены, «домашнего ангела», «Мессалина» все больше превращалась в его противоположность. Объясняя невыносимые трудности своего первого брака, мистер Рочестер в «Джейн Эйр» приписывает длинный ряд пороков своей наполовину ямайской жене Берте. В заключение он окрестил ее своей «вест-индской Мессалиной»{532}.

Превращение Мессалины в символ неконтролируемого женского желания, прелюбодеяния в аристократической среде и опасно недомашней женственности обыгрывает ее репутацию, но мало что значит для исследования реальной истории ее жизни. Тем не менее уже с I в. н. э. драматурги, поэты, романисты, художники и скульпторы отдают должное драматическому и символическому потенциалу истории Мессалины{533}. Более глубокое знакомство с деталями ее биографии не обязательно придает ее образу больше оттенков, чем в случае его использования как синонима распутства и блуда. Вместо этого художники обращаются к теме взлета и падения Мессалины, чтобы раскрыть вечные женские типы: жертва, колдунья, политическая злодейка, сексуальный объект, нимфоманка и роковая женщина.


Театральный дебют истории о Мессалине состоялся примерно за 1800 лет до премьеры оперы де Лары в Монте-Карло. Трагедия «Октавия», написанная в период падения династии Юлиев-Клавдиев и прихода к власти их преемников Флавиев, рассказывает о несчастливом браке дочери Мессалины с Нероном, завершившемся ее изгнанием и убийством[109]. На момент начала повествования Мессалины уже нет в живых, однако ее присутствие ощущается с первой страницы:

О мать, по которой я плачу всегда,
Ты, причина моих мучений злых…
‹…›
До того, как пришлось мне увидеть, скорбя,
Раны твои и лицо в крови{534}.

В «Октавии» Мессалина – виновница трагедии. Ее действия и ее падение (открывшее путь к возвышению Агриппины и Нерона) навлекли на дом Клавдиев проклятие поколений, что было свойственно греческой трагедии: оно уже погубило Британника и Клавдия и погубит Октавию ближе к концу пьесы.

Но и сама Мессалина изображается как жертва трагедии. Описание Октавией изувеченного трупа ее «несчастной» матери вызывает сочувствие, а позже в пьесе хор называет Мессалину в списке невинных женщин, павших жертвами тирании Юлиев-Клавдиев. Ответ на вопрос, чьей именно жертвой стала Мессалина, не столь ясен. Октавия винит козни Агриппины, хор винит Нарцисса, но самое любопытное и сохраняющее актуальность предположение исходит от кормилицы Октавии: «Дочерний плач не начинай ты сызнова / И не тревожь, стеная, маны матери, / Наказанной за тяжкое безумие», – советует она{535}. Мессалину одновременно обвиняют и оправдывают: ее падение – результат ее действий, но эти действия – результат «безумия», свойственного ей от природы. Сексуальность Мессалины становится предрешенной «роковой ошибкой», которая делает ее смерть неизбежной и правильной, но и трагической.

Эту идею подхватит 1200 лет спустя великий итальянский гуманист XIV в. Боккаччо в своей книге «О несчастиях знаменитых людей». Однажды, сидя у себя в кабинете, Боккаччо представляет, как его посещает череда видений великих исторических фигур, которые рассказывают о своей жизни и пытаются объяснить или оправдать свое поведение. В книге VII Боккаччо окружает толпа древних римлян. Его внимание привлекает спор между Тиберием, Калигулой и Мессалиной{536}. Два императора порицают Мессалину за ее прелюбодеяния. Она дает отповедь, представляя свою историю в трагическом свете и указывая на лицемерие своих развратных обвинителей. Ей стыдно за свои измены, признается она, но они были вызваны желаниями, которые она не могла контролировать. По ее словам, когда ее отец хотел узнать мнение астролога о ее рождении, тот ответил, что все небесные знаки ребенка сошлись в сфере Венеры. «Итак, я родилась, – говорит она, – под этим повелительным небом, и как бы ни ужасны были мои деяния, они были в моей природе. Кто угодно захотел бы, воистину захотел бы совладать с подобной природой силой воли, но даже Геркулес простит юную девицу за то, что ей это не удалось ‹…› ибо он был побежден силой любви, как и я»[110]. Французская рукопись книги Боккаччо, иллюминированная Мастером Бусико около 1415 г. и ныне находящаяся в Музее Гетти в Лос-Анджелесе, изображает Мессалину – прекрасную, белокурую и богато одетую по моде средневековых королев – между разгневанным Тиберием и уже присмиревшим Калигулой{537}. Мессалина выглядит удивительно спокойной с учетом того, что языки адского пламени поднимаются выше ее колен. На другой миниатюре, созданной около 1400 г., Мессалину живьем пожирает сатанинский зверь, которому, похоже, не по вкусу Калигула или Тиберий{538}.

Боккаччо приглашает нас посочувствовать Мессалине, но при этом он, как и автор «Октавии», во многом лишает ее свободы выбора. Эти мужчины побуждают нас простить Мессалину потому, что не в ее силах было вести себя иначе. Ее действиями, утверждают они, руководил не выбор, а рок и слабость женственности. Эти трагические образы Мессалины всецело опираются на ее падение. Только потому, что нам известно, что Мессалина была надлежащим образом наказана за свою сексуальность – своей ужасной смертью, а на иллюстрациях к Боккаччо и вечным проклятием, мы можем позволить себе простить ее.

В изобразительном искусстве Мессалина тоже предстает как трагическая фигура. В самом начале XVIII в. Джероламо Канале, венецианский аристократ и второе лицо после дожа, заказал знаменитому неаполитанскому художнику Франческо Солимене серию сцен из мифологии и древней истории – в их числе «Смерть Мессалины»[111]. Это монументальное полотно – более двух метров в высоту и почти девять метров в ширину – изображает драматическую кульминацию Тацитовой истории: Мессалину обнаружили в Садах Лукулла, и центурион готовится нанести ей смертельный удар.

Солимена использовал все средства своего арсенала, чтобы подчеркнуть драматизм сцены. Солдат, обращенный к нам спиной, делает выпад вперед по диагонали, отводя назад правую руку с мечом. Его левая рука сжимает запястье Мессалины – видно, как пальцы вдавливаются в плоть, чтобы удержать ее на месте. Ощущение движения и напряжения, заметное в каждом его мускуле, говорит нам о силе предстоящего удара.

На земле перед ним, лицом к зрителю, Мессалина – в золотой короне и богатых цветных шелках – ведет тщетную борьбу. Левой рукой она пытается оттолкнуть его, в то время как правая, с растопыренными пальцами, открытая, уязвимая и умоляющая, протянута к центуриону, но также и к зрителю.

Мессалина – с округлыми щеками и мягкой линией подбородка – выглядит совсем юной и напуганной. Ее белая кожа отдает голубизной, особенно по контрасту с розовой кожей центуриона, будто жизнь вместе с кровью уже покинула ее. Рот приоткрыт, брови нахмурены, взгляд устремлен на палача, и глаза расширены в ужасе. Над Мессалиной склонилась Домиция Лепида, ее рука вцепилась в волосы центуриона в попытке оттолкнуть его от дочери. Ее образ взывает к чувству жалости к Мессалине в этот момент.

Однако призыв к жалости здесь не безоговорочный. За основной группой на переднем плане стоит четвертая фигура – вероятно, вольноотпущенник Эвод, которому Нарцисс поручил проследить за убийством. Высокий, прямой и неподвижный – в противоположность динамизму центрального трио, он одет по-военному и с надменным достоинством опирается правой рукой на короткий посох. Выражение его лица бесстрастно; он в буквальном смысле взирает сверху вниз на поверженную императрицу. Эта фигура, излучающая холодную уверенность, как будто убеждает нас в том, что, сколь бы трагическим и жалким ни казался конец Мессалины, подобная женщина именно этого и заслуживает.

Еще один, совсем иной образ Мессалины-жертвы создал в 1797 г. датский придворный художник Николай Абильдгаард{539}. Абильдгаард представляет не кульминацию Тацитовой драмы, а ее развязку: Мессалина мертва, убийцы ушли, и только ее мать остается скорбеть. Тело Мессалины раскинулось по всей длине нижней части картины. Голова откинута назад, темные волосы растрепаны, корона свалилась. Хотя ее открытые глаза направлены прямо на зрителя, они не смотрят – ее лицо превратилось в маску смерти. Над Мессалиной склоняется Домиция Лепида, прижимая тыльную сторону ладони к груди дочери, словно пытаясь нащупать сердцебиение. Старая и скромно одетая, она как раз смотрит на зрителя, и ее взгляд говорит нам о смиренном отчаянии. На картине нет резких движений, нет кровавых подробностей, за исключением небольшого пятна на полу, и само бледное, мягкое тело императрицы кажется нетронутым.

Абильдгаард делает свою Мессалину морально и сексуально двусмысленной. Простым белым платьем и голубым плащом она чем-то напоминает Мадонну, и вместе с тем на картине присутствуют эротические подтексты – в том, как откинута назад рука Мессалины, в обнаженной груди, в ее почти экстатическом выражении лица с запрокинутой головой и приоткрытым ртом. Если Мессалина выглядела жалко в момент смерти, то теперь, когда она мертва, она приобретает ауру трагической романтики.

Попытки представить Мессалину жертвой достигают апогея в пьесе «Валерия» Огюста Маке и Жюля Лакруа, впервые поставленной в Комеди Франсез в конце февраля 1851 г. Чтобы создать приемлемый для публики образ Мессалины, Маке и Лакруа разделили персонаж в буквальном смысле надвое. В пьесе есть императрица Валерия, умная, принципиальная, страстная и преданная своим детям, и ее давно потерянная распутная сестра-близнец – куртизанка Лициска. Валерия изменяет мужу только с Силием; их трагическая любовная связь представлена как верная, романтичная и благородная. Все безумные сексуальные похождения Мессалины приписаны беспринципной Лициске. Обеих героинь играла одна и та же актриса – знаменитая мадемуазель Рашель, ведущая трагическая актриса Комеди Франсез, среди любовников которой в реальной жизни числились граф, князь и император. Настоящая злодейка в пьесе – коварная Агриппина, и, когда Валерия умирает (от собственной руки), это попытка защитить свою честь и будущее сына. Ревизионизм Маке и Лакруа вызвал много споров, и в Париже ходили слухи, что после возмутительного исполнения Рашелью роли Лициски Ассамблея собирается отменить финансирование Комеди Франсез из государственной казны{540}.


Столь сочувственных изображений Мессалины было немного. В Англии в середине 1630-х Компания увеселений Его Величества (Company of his Majesty's Revels) поставила новую пьесу Натаниеля Ричардса. В «Трагедии Мессалины, римской императрицы» (The Tragedy of Messallina, the Roman Empresse) мы встречаем Мессалину – откровенную злодейку. Эта Мессалина – «самая лихая кокотка, Кокотка [с заглавной буквы], ведьма, мегера; самая ненасытная шлюха, когда-либо раздвигавшая ноги перед развратниками»{541}. Она также склонна к насилию: мучит своих потенциальных любовников, убивает респектабельных граждан ради развлечения, требует, чтобы Силий убил свою жену, и планирует убить Клавдия. Есть момент, где Мессалина (на случай, если не всем все понятно) появляется на сцене, размахивая подозрительно современным пистолетом.

Пьеса насыщена анахроничной христианской идеологией и бесконечными упоминаниями греха и святости, рая и ада, ангелов и чертей. В этой парадигме Ричардс превращает Мессалину в подобие Сатаны – она не просто наслаждается собственной порочностью, но и втягивает в греховную жизнь остальных. Выбирая любовников, Мессалина охотится на добродетельных, растлевая их обещаниями, угрозами, соблазнами, уловками и даже, как мы увидим, прибегая к сверхъестественным силам. Прикоснувшись к Мессалине, эти мужчины заключают своего рода Фаустову сделку, которая обеспечивает им карьеру при дворе и чувственные удовольствия, но толкает их на путь разврата, убийства и в конечном итоге смерти. Императрица не довольствуется совращением мужчин – мы видим, как она стремится растлевать образцы женской чистоты. Три добродетельные римские матроны предпочитают быть убитыми, чем попасть ко двору, чтобы наряжаться и «валяться на перинах волокитства»{542}. Мессалина даже планирует завершить церемонию своей свадьбы с Силием изнасилованием и убийством ста весталок[112]{543}.

Однако самым поразительным нововведением Натаниеля Ричардса стало, вероятно, превращение Мессалины в ведьму. Проститутка, которую Мессалина только что победила в двадцатичетырехчасовом секс-марафоне, сетует, что не умеет губить своих любовников «ни с помощью придворного искусства, / Ни колдовства, Цирцеиной волшбы»{544}. По ходу пьесы обнаруживается, что это не праздные обвинения. Императрица подсовывает Силию то ли приворотное, то ли сонное зелье, благодаря которому он «когда проснется, тут же воспылает / Безумной страстью на усладу нам»{545}. Позже, стремясь достичь новых высот соблазна и убийства, Мессалина обращается к помощи «великого князя глубокой бездны» (Аид превращается в Сатану) и вызывает трех фурий (в интерпретации Ричардса духов ада). «Пусть, пусть, – заклинает Мессалина, – волшба Цирцеи и сирен / Прольется чарами»{546}.

Воздействие, которое Мессалина оказывает на мужчин, безусловно, выглядит угрожающим и сверхъестественным. «Я весь горю, – восклицает Силий. – Огнь колдовской, в котором я сгорю / До пепла с радостью»{547}. Взаимодействие с императрицей неумолимо влечет Силия к саморазрушению: «Ах, побеждает сладость лобызанья, – жалуется он вскоре, – Она мне отравляет кровь и мозг, / К тому склоняя, что назвать мне мерзко»{548}.

Опасная для мужчин, похотливая, состоящая в сговоре с дьяволом, вызывающая духов Мессалина Ричардса – это ведьма XVII в., высший символ женской угрозы в годы, последовавшие за протестантской Реформацией.


Аудитория Ричардса понимала, что его изображение Мессалины – не просто интерпретация древней истории, но и высказывание по поводу современной политики. Похоже, что Мессалина, со своими неподобающими религиозными верованиями и предполагаемым контролем над царем, должна была восприниматься как альтер эго современной католической королевы Генриетты-Марии, жены короля Карла I, который будет свергнут в ходе гражданской войны, начавшейся в 1642 г., спустя всего два года после публикации пьесы Ричардса.

Мессалина – любопытный выбор для нападок на Генриетту-Марию, которая была известна своими любящими и, очевидно, верными отношениями с мужем. Это несоответствие отражает типичный импульс обвинить политически проблемную женщину в том, что она шлюха. Ассоциация была естественной – мужчинам было трудно поверить, что женщина может выстраивать сферу политического влияния, не ублажая кого-либо сексуально. И женщина-политик, и куртизанка/прелюбодейка нарушали отведенные женщине границы в частной сфере: одна – тем, что меняла домашние хлопоты на общественные дела, другая – тем, что делала свое тело «публично» доступным другим мужчинам, помимо своего мужа. Мессалина как «развратная царица» была идеальным символом подобного трансгрессивного поведения.

В своем вступительном слове перед революционным трибуналом 1793 г. обвинитель Марии-Антуанетты Антуан-Кантен Фукье впал в драматизм. «Подобно всем этим Мессалинам-Брунгильдам, Фредегондам и Медичи, – бушевал он, – которых в прежние времена звали королевами Франции, чьи навеки ненавистные имена не изгладятся из анналов истории, Мария-Антуанетта всегда была чумой и кровопийцей французов»{549}. Позже на том же процессе Марию-Антуанетту и ее золовку Елизавету снова назовут «мессалинами», на сей раз в контексте нелепого утверждения, что они якобы совершили инцест с юным дофином.

Сравнение Марии-Антуанетты с Мессалиной в судебном обвинении восходит напрямую к злобной культуре памфлетов, процветавшей в лихорадочные годы перед революцией[113]{550}. Выходившие из-под печатных станков в жарких типографиях Парижа, Лондона, Германии или Амстердама и разлетавшиеся быстрее, чем их успевали скупать и сжигать королевские агенты, памфлеты против королевы чередовали длинные трактаты о революционной теории с порнографическими пассажами. В этих памфлетах секс используется как средство выразить хаос, коррумпированность и противоестественность старого порядка (ancien regime). Тело королевы становится полем идеологической битвы. Мария-Антуанетта изображается как нимфоманка, движимая противоестественными и ненасытными желаниями в любых, самых извращенных формах, будь то прелюбодеяние, лесбиянство, вуайеризм, эксгибиционизм, садизм или групповой секс. И в этих «тайных историях» половой жизни королевы постоянно присутствует модель Мессалины: то «новая Мессалина», то «современная Мессалина», то «царственная Мессалина», то «эта бесстыдная Мессалина». Когда в 1793 г. Мария-Антуанетта была наконец казнена, памфлетисты не упустили возможности срифмовать «Мессалину» и «гильотину».


Пространные (и зачастую иллюстрированные) порнографические сцены, где Марию-Антуанетту называют Мессалиной, действительно имели идеологическое значение: они изображали Марию-Антуанетту растлительницей, аристократию развратной, короля Людовика XVI слишком слабым, чтобы править, но их смакование чувственных деталей вряд ли можно отнести только к политике. Мужчины, писавшие о Марии-Антуанетте, открыли то, что было известно Ювеналу в начале II в.: особый тип возбуждения, который достигается «шлюхификацией» знатной дамы, когда защищающие ее барьеры разрушаются, чтобы сделать ее доступной воображению обычного мужчины. Описание Ювеналом Мессалины в его шестой сатире – с акцентом на грязь, и физическую, и сексуальную – стало мастер-классом по сочинению подобных фантазий и приготовило Мессалину к будущему литературно-художественному раздеванию.

В середине XVII в. голландский живописец Николаус Кнюпфер создал картину, которая, как считается, изображает свадебный пир Мессалины и Силия{551}. На первый взгляд кажется, что действие происходит в одном из дорогих борделей поблизости от мастерской Кнюпфера в Утрехте поздно вечером в пятницу где-то около 1650 г. Перед нами интерьер XVII в., у одной из стен стоит кровать под золотым парчовым балдахином; на богатой камчатной скатерти – множество рюмок и полированная оловянная миска с фруктами. Игральные карты и трубка упали со стола на пол. Компания очень пьяна и очень весела. Одна женщина играет на лютне, мужчина на переднем плане завалился на бок, расположившись вдоль скамьи, еще двое взобрались на стол, разглядывая что-то за окном. На заднем плане три фигуры резвятся на кровати, одна из женщин свесила с поднятой ноги мужскую шляпу с перьями.

Только при ближайшем рассмотрении мы обнаруживаем, что это не современная сцена: мужчина на кровати одет в подобие римской военной формы, наряд мужчины на переднем плане отражает представления XVII в. об античной тунике. По-видимому, это интерпретация описанной Тацитом сцены свадебного пира Мессалины и Силия[114]. Гости у окна видят первые признаки приближающейся грозы из Остии, мужчина, растянувшийся на скамье на переднем плане, выхватил меч в тщетной попытке противостоять силам Клавдия, а виноградная ветвь и бутылки в большом золотом горшке в левом нижнем углу указывают на празднование нового урожая. Силий – пьяный солдат в красно-золотом, раскинувшийся на подушках и поднимающий тост за свою невесту. Мессалина сидит рядом с ним, привлекательная, розовощекая и белокурая, склонившись вперед и смеясь какой-то непристойной шутке Силия. Художник подчеркивает интимность между новобрачными – они держатся за руки, и локоть Силия прячется где-то между юбок Мессалины – и сексуальную доступность Мессалины; ее золотые волосы распущены и обрамляют ее лицо, платье расшнуровано и ниспадает с плеч, полностью обнажая грудь, и спелое красное яблоко перекатилось через весь стол, чтобы остановиться, как видно, не случайно, напротив ее чресл. Кнюпфер превращает императрицу – властную, требовательную и потенциально опасную – в обычную веселую и легкодоступную шлюшку.

В изображении Кнюпфера Мессалина стала сексуально доступной для зрителя и его воображения, но это было ничто по сравнению с раздеванием императрицы, устроенным на Парижском салоне в 1884 г. Мессалина Эжена Сириля Брюне – монументальная мраморная скульптура – распростерта на матрасе изысканной отделки{552}. Она совершенно обнажена, не считая узкого бандо, соскользнувшего ниже сосков – скорее подчеркивающего их, чем скрывающего. Скульптура выполнена так, чтобы зритель, рассматривая ее со всех сторон, имел визуальный доступ к императрице. Одна нога вытянута, вторая согнута и отведена назад в приподнятом положении, давая нам обзор почти до самого верха ее слегка раздвинутых бедер. Прогнувшись на подушках, Мессалина лежит, закинув руку за голову и запустив пальцы в волосы, ее вторая рука тянется назад и хватается за край матраса. Голова запрокинута, волосы распущены, шея открыта. Кажется, она полностью во власти оргазма.

Почти за сорок лет до этого на Парижском салоне 1847 г. была представлена другая мраморная скульптура. «Женщина, укушенная змеей» Огюста Клезанже тоже изображала обнаженную женскую фигуру, вытянувшуюся в экстатическом напряжении{553}. Моделью была Аполлония Сабатье, молодая любовница бельгийского промышленника, заказавшего скульптуру, и хозяйка знаменитого парижского артистического салона. Скульптор работал по слепкам с натуры и воспроизвел все подробности тела Аполлонии вплоть до складок на талии, морщинок и целлюлита. Маленькая змейка, обвивающая ее запястье, была поспешно добавлена перед выставкой ради оправдания позы, несомненно изображавшей женский оргазм. Статуя вызвала скандал. «Это тревожное чувство – видеть, как извивается эта статуя», – писал композитор Шопен своей семье{554}. Скульптура Клезенжера была широко известна и явно послужила моделью для «Мессалины» Брюне. То, что с телом императрицы можно было обращаться так же, как с телом дамы полусвета, – и встретить гораздо меньше возмущения – отчасти свидетельствует о преобразованиях времен Второй империи, но отчасти и о том, что Мессалина считалась подходящим объектом для художественных экспериментов и исследования женской сексуальности.

Мессалину не только выставляли в галереях. Ее раздевали и продолжают раздевать на страницах книг. В 1633 г. в Венеции полимат Франческо Пона написал историческую повесть, которая станет одной из самых популярных – и самых запрещаемых – книг столетия. Пона утверждал, что «Мессалина» – нравоучительное произведение, предостережение, призванное предупредить женщин об опасностях прелюбодеяния. В действительности же это было сочинение, преисполненное откровенного эротизма, явно рассчитанное на мужские литературные вкусы.

Истинный портрет предполагаемого читателя нетрудно установить по тому, как Пона описывает физическую привлекательность юной императрицы: «Мессалина придавала своим волосам золотистый цвет[115] и укладывала их мягчайшими волнами, красиво исправляя их сладострастный беспорядок ‹…› Ее лицо было восхитительно прекрасно само по себе, но помимо красоты, было нечто ослепительное, пронизывающее того, кто заглядывал в ее сверкающие глаза небесной воды»{555}. Проводником нашего желания служит сам Клавдий: он «восхищался ею как цветком», сообщает нам Пона, а теперь хотел «вкусить ее как плод»{556}.

Если внешность императрицы описана Поной в расчете на то, чтобы возбудить желание, то и внутренняя ее жизнь всецело определяется сексом. Сексуальная от природы, дитя безнравственных родителей, приобщившаяся благодаря мужу к коллекциям порнографии в императорском дворце, Мессалина, по версии Поны, от рождения приучена руководствоваться исключительно своими желаниями. Эти желания поглощают ее мысли днем и заполняют ее сновидения ночью. «Мессалина, обуреваемая беспокойными мыслями, не спала ночами, – пишет Пона в пассаже, который мог бы описывать статую Брюне, – а если и спала, то подле нее спал Морфей, будоража ее, одевая и раздевая тысячи образов, которые предлагала ее сексуальная фантазия днем. Чем более грязными и отвратительными они были, тем внимательнее она к ним относилась»{557}.

Сексуальность Мессалины не остается в области фантазий. Пона описывает нескончаемую череду бесчинств, среди которых есть канонические, а есть и вновь изобретенные. Мессалина меняет любовников; обслуживает в качестве проститутки сорок мужчин за ночь; наблюдает за дефлорацией девственниц и устраивает пышные оргии в своих загородных имениях. Пона подробно описывает эти сцены, уделяя особое внимание обстановке, одежде и ощущениям, приглашая читателя представить себе императрицу, пофантазировать о ней и вообразить себя с ней. Например, когда Мессалина прокрадывается из дворца в бордель, Пона описывает ее так: «На ней была только сорочка из очень тонкого полотна, идеально подходящего для ее наслаждений – она позаботилась надушиться эссенцией превосходно очищенной амбры ‹…› Она оставила открытыми под плащом свои маленькие груди, поддерживаемые повязкой из золотой парчи»{558}. Мессалина Поны кажется существом, созданным для мужской фантазии: прекрасная женщина, которая думает только о сексе и неустанно поступает в соответствии с этими мыслями.

Неудивительно, что именно эта версия Мессалины стала успешно эксплуатироваться в Голливуде три века спустя. Порой отсылки к образу императрицы служат таким же эвфемизмом на экране, как на страницах. В полуавтобиографическом фильме Феллини «Рим» распутная жена современного аптекаря предстает в образе Мессалины, соблазнительно танцующей в прозрачной красной тунике, в окружении любовников в тогах, на заднем сиденье кабриолета. В других экранизациях характер Мессалины раскрывается более полно, хотя и необязательно более достоверно. В ряде фильмов присутствие императрицы оправдывалось вымышленными историями об искупительных романтических отношениях между рабынями-христианками и их новообращенными любовниками, в которых Мессалина могла играть роль отрицательной героини[116]. Контраст между невинной чистотой христианского любовного влечения и языческой сексуальностью императрицы позволял режиссерам делать из своих Мессалин откровенных соблазнительниц. Рабыни хорошенькие, но именно роль Мессалины всегда главная и исполняется настоящей звездой.

Один фильм, поставленный студией Penthouse в 1977 г. – «Мессалина, Мессалина!» – избегает клише христианской романтики. Рекламный слоган сулит нам «Разнообразные любовные похождения самой ненасытной пожирательницы мужчин»; в фильме есть настоящий секс и совершенно нет сюжета. Мессалина стала также персонажем бульварной литературы. На одной обложке она объявлена «Самой порочной женщиной Рима», на другой она «дочь дьявола, богиня всех наслаждений, императрица всего Рима», на третьей нам сообщают: «Она была прекрасна, садистична, соблазнительна и смертельно опасна… от макушки ее златокудрой головы до кончика серебряного кнута».


Эти книги и фильмы приглашают нас фантазировать о Мессалине, но вновь и вновь мы обнаруживаем, что эти фантазии приправлены ощущением опасности. «Молодая женщина, неистовая в своих желаниях, – пишет Пона, – не замечает препятствий. Пропадай мир, лишь бы удовлетворить их. Ненасытная страсть ее отчаянного вожделения содержит бездны, способные поглотить целые города»{559}. Иные выражения ужаса у Поны безыскусно маскируют эротизм, но другие, по-видимому, выдают подлинный конфликт между желанием и страхом. Этим конфликтом наполовину объясняется желание Поны; Мессалина воплощает особый тип фантазии – фантазию о роковой женщине (femme fatale).

Императрица идеально подходит на эту роль. Она сексуально привлекательна и коварна, и она губит практически каждого мужчину, с которым сталкивается: Аппий Силан и Азиатик гибнут по ее политическому доносу, Силий и Мнестер казнены вместе с ней, авторитет Клавдия подорван ее супружескими изменами. Что, возможно, важнее всего, пробелы в истории Мессалины придают ей тот ореол таинственной непознаваемости, который играет столь важную роль в конструировании образа femme fatale.

Натаниель Ричардс предваряет издание своей «Трагедии Мессалины» 1640 г. цитатой из десятой сатиры Ювенала: Optimus hic et formosissimus idem / gentis patriciae rapitur miser extinguendus / Messalinae oculis. «Он всех лучше, всех он красивей, / Родом патриций, и вот влечется несчастный на гибель / Ради очей Мессалины». В этих строках Ювенал предполагает, что в самой Мессалине, в ее теле содержится нечто имманентно опасное для мужчин, для лучших из мужчин, а следовательно, для всех мужчин – иными словами, она прирожденная femme fatale. Такое мнение о Мессалине популярно уже в эпоху Возрождения (мы уже встречали его у Ричардса в характеристике Мессалины как ведьмы), но самостоятельной жизнью оно начинает жить в XIX в., достигнув захватывающего апогея в эпоху декаданса fin de siècle.

В апреле 1872 г. француз по имени Артюр Дюбур убил свою неверную жену{560}. Воспитанная в монастыре Дениза Дюбур вряд ли походила на Мессалину. Она была влюблена в работавшего в префектуре департамента Сены молодого клерка еще до того, как родня сосватала ее богатому Дюбуру. Брак оказался несчастным: Дюбур изменял ей, Дениза пыталась покончить с собой, провела какое-то время в психиатрической лечебнице и по возвращении возобновила отношения с клерком. Дюбур выследил ее, застал в квартире любовника и убил Денизу на месте. Французские законы не предусматривали особого отношения к преступлениям, совершенным на почве страсти, но такую традицию французская правовая культура XIX в. подразумевала. Ожидалось, что Дюбура оправдают, и то, что его приговорили к пяти годам тюрьмы, вызвало бурные публичные дебаты.

Одним из участников этих дебатов был Александр Дюма-сын. Как известно, Дюма романтизировал и оправдывал фигуру куртизанки в своем романе 1848 г. «Дама с камелиями» (по мотивам которой создана опера Верди «Травиата»), но по отношению к неверной жене он оказался не столь снисходителен. Его памфлет по делу Дюбура, L'Homme-Femme («Мужчина – женщина»), выдержал 35 изданий и за шесть месяцев после публикации разошелся тиражом в 50 000 экземпляров{561}. «После инцидента с Дюбуром, – начинает Дюма, – у меня чешется перо»{562}. Далее следует трактат (более сотни страниц) о природе мужчины, женщины, брака, общества и религии, в котором Дюма представляет Мессалину как вершину пороков непросвещенного христианством языческого общества – настоящую внучку первородного греха Евы. В конце памфлета Дюма выступает как современный Моисей, излагая закон воображаемому сыну на воображаемой горе: старайся контролировать жену, советует он, а если это не удается – если она от рождения столь дурная, что «ничто не может помешать ей проституировать твое имя своим телом», – то «убей ее»{563}.

Дело Дюбура, заявляет Дюма в начале «Мужчины – женщины», проливает свет на вопросы, над которыми он размышлял уже некоторое время, – вопросы, которые, как он сообщает нам в оппортунистическом приступе бессовестной саморекламы, будут исследованы в его будущей пьесе «Жена Клода». Эта пьеса, обещает Дюма, будет современной интерпретацией отношений между Мессалиной и Клавдием{564}. Кое-что будет переделано. «Излишне говорить, – пишет Дюма, – что это будет современный Клавдий, совестливый, христианин, а не исторический глупый Клавдий, который убивает или, скорее, позволяет убить свою жену руками Нарцисса». Другие останутся прежними: «Что касается женщины, это вечная Мессалина, до или после Христа».

«Жена Клода» появилась на парижской сцене, как и было обещано, на следующий год. Действие происходит в большом провинциальном доме Клода – честного, патриотичного, добродетельного человека, который недавно изобрел новый мощный вид пушки, что должно принести ему деньги и почести. Пьеса начинается на заре, когда хозяйка дома украдкой возвращается домой, она отсутствовала несколько месяцев, занимаясь прелюбодеяниями, неуточненными преступлениями и, возможно, проституцией в Париже. Утреннее возвращение жены Клода – явная отсылка к изображению Ювеналом Мессалины, покрытой грязью борделя, проскальзывающей назад в императорскую постель. Имя жены Клода тоже связывает ее с императрицей: она Сезарина – женский вариант имени Цезарь.

Как и обещал Дюма в «Мужчине – женщине», Сезарина полностью соответствует образу предельно растленной совратительницы Мессалины, который вполне устоялся к XIX в. Дитя (немецкой) матери-прелюбодейки, Сезарина обладает «той странной будоражащей красотой, перед которой трудно устоять мужчине», но она также «непокорна, легкомысленна, свирепа и продажна»{565}. Она «не может видеть мужчины, не возжелав, чтобы он [в нее] влюбился», она страдает «манией любви»{566}. Она капризна, непредсказуема, ветрена, иррациональна и неконтролируема: «Я во всем склонна к крайностям, – предостерегает она мужа, – я должна или любить, или ненавидеть»{567}. Она «очаровательное чудовище» и «создание ада»{568}.

Сезарина губительна для окружающих ее мужчин. Лишенная совести и преследующая исключительно собственные интересы, она играет на их эмоциях, лжет, манипулирует, порабощает и растлевает. «От одной улыбки до другой она может обесчестить или убить», – говорит ее муж{569}. В первый же день своего возвращения к домашнему очагу Сезарина разрушает его безопасность и стабильность, соблазняя любимого протеже своего мужа и замышляя выкрасть секреты его изобретения для сомнительной иностранной корпорации, которая планирует использовать его против Франции. Своей неконтролируемой сексуальностью Сезарина – как и Мессалина – угрожает обеим ключевым патриархальным структурам: семье и национальному государству. Пьеса предсказуемо заканчивается тем, что Клод убивает Сезарину.

Перенося римскую императрицу в светскую буржуазную Францию, Дюма демонстрировал стойкую власть ее мифа. «Вечная Мессалина» так же успешно функционирует в гостиной XIX в., как во дворце I в., поскольку обнажает страхи перед неуправляемым деструктивным женским желанием, общие для всех патриархальных обществ.


Девятнадцатый век любил систематизировать, и к 1870-м гг. медики начали пытаться классифицировать человеческую сексуальность. Эти мужчины различали «нормальное» сексуальное желание, которое может существовать только в одной форме (гетеросексуальной, моногамной и по сути детородной), и «патологическое» половое влечение, которое могло принимать любые воображаемые формы, и все они требуют выявления, диагноза и лечения. Каждый из этих новых классов сексуальных патологий нуждался в наглядных примерах, и для ряда женских извращений Мессалина оказалась отличной кандидатурой.

В своей основополагающей работе 1886 г. «Половая психопатия» немецкий психиатр Рихард фон Крафт-Эбинг впервые ввел термин «садомазохизм». Садизм, утверждал он, «составным элементом которого является потребность в порабощении другого пола, уже по своей природе представляет патологическое усиление половой особенности мужчин». Однако, отмечает он, существуют редкие примеры садизма у женщин. Он приводит два современных случая, а затем пишет: «В истории мы встречаем примеры женщин, нередко знаменитых, основные черты которых – властолюбие, сладострастие и жестокосердие – позволяют нам предположить в этих Мессалинах существование садистского извращения»{570}. Один из приведенных им примеров – это Екатерина Медичи, второй – «сама Валерия Мессалина». В этом пассаже Крафт-Эбинг закрепляет представления о Мессалине в науке.

В конце XIX в. в Италии возникла еще одна новая дисциплина. Криминальная антропология постулировала, что преступность обусловлена биологией человека и что дегенеративные склонности «прирожденных преступников» можно определить по чертам лица. В 1893 г. два светила этой новой «науки» опубликовали книгу под заглавием La donna delinquente, la prostituta e la donna normale – «Преступная женщина, проститутка и нормальная женщина». На фронтисписе был изображен римский бюст из галереи Уффици с надписью «Мессалина». Позже этот бюст вновь появился на страницах работы – рядом с фотографиями современных женщин-убийц, отравительниц и проституток – как пример «анатомии, патологии и антропометрии преступницы и проститутки». Портрет молодой императрицы может показаться привлекательным, объясняют авторы, но он выдает красноречивые признаки врожденной преступности: низкий лоб и тяжелый подбородок, густые волнистые волосы. Только вот после исследований бюст был идентифицирован как портрет Агриппины{571}.

Медикализированная[117] Мессалина представляла опасность не только для мужчин и общества; она была опасна и для себя. «Избыточное» женское сексуальное влечение рассматривалось как болезнь еще со времен Древней Греции, но к XIX в. старый диагноз furor uterinus (бешенство матки) – болезнь, якобы возникавшая из-за испарений, поднимающихся от матки к мозгу, или одержимости демонами, – все больше вытеснялся новым, более психологически ориентированным диагнозом «нимфомании». Мессалина с самого начала стала предвестницей этого нового медицинского тренда. Врачи регулярно именовали своих пациенток-нимфоманок «Мессалинами», а само заболевание иногда называют «комплексом Мессалины».

Мессалина ассоциировалась с нимфоманией не столько из-за ее репутации по части сексуальных желаний, сколько на ее репутации по части сексуальной ненасытности. 'Lassata viris necdum satiata' – «утомленная лаской мужчин уходила несытой» – в таком состоянии Мессалина у Ювенала покидает бордель, когда он закрывается поутру, и это представление определило образ нимфоманки XIX в. Женщину, страдающую «острой нимфоманией», как полагали врачи, внезапно обуревало «безграничное желание сексуального удовлетворения, непристойный бред», которое в течение всего нескольких дней могло привести к «смерти от истощения». Такая пациентка становится экстремальной версией Ювеналовой Мессалины – неудовлетворенная, она изнуряет себя до смерти. Медики в некотором смысле пошли дальше Дюма: Мессалину уже не нужно было убивать, так как ее собственное желание отравляло ее изнутри.


Sed non satiata. Это слегка перефразированное описание Мессалины Ювеналом дает название одному из стихотворений сборника Бодлера «Цветы зла». Посвященное гаитянской любовнице парижского поэта стихотворение Sed non satiata представляет свою героиню экзотической, мистической, непознаваемой и, что особенно тревожно, ненасытной. Поэт пишет о проклятье «сгорать с тобой до тла в аду твоих простынь» – и признает, что не в его силах приказать своей любовнице: «Остынь!»{572} Мы ощущаем, что это женщина, которая никогда не сможет удовлетвориться тем, что способен ей предложить мужчина в плане секса, богатства или власти, и скорее ее желания поглотят его самого, чем он сможет насытить ее. Именно это мессалинское свойство одновременно завораживает и ужасает Бодлера.

Бодлер был крестным отцом художественного движения – одновременно презираемого и прославляемого как декадентское, – определившего fin de siècle; движения, для которого Мессалина стала эмблемой и наваждением. Одержимость ею была настолько чрезмерной, что в 1902 г. довела литературного критика Эрнеста-Шарля до своего рода журналистского срыва. «Таких романов слишком много, – писал он. – Чересчур много! ‹…› Годами пишут про Мессалину… Чья очередь теперь? Кто не писал про Мессалину?»{573} Пусть тема потеряла свое очарование для Эрнеста-Шарля, несложно понять, почему Мессалина привлекала писателей и художников этого периода. Эти люди считали (и, возможно, они были правы), что они переживают долгую смерть цивилизации, которая стала, себе на беду, слишком сладостной и обременительной.

В отличие от предшествовавшего ему романтического движения, декаденты не верили в доброе начало в человеке. Напротив, они считали, что человека, грешного по своей природе, априори привлекают (хотя одновременно и отталкивают) разврат, порок и смерть. Успехи империи и индустриализации привели европейское общество к новым крайностям благосостояния; в современных городских центрах Парижа, Лондона, Вены и Берлина любая роскошь, любые одурманивающие вещества или сексуальные услуги были наготове для желающих заплатить. Эта доступность, как считалось, порождала скуку, или внутреннюю опустошенность, толкавшую людей – имманентно тяготеющих к разврату – искать все новые виды роскоши и порока. Этот цикл растления и упадка, считали декаденты, мог завершиться только смертью: смертью индивида, а в конечном итоге – и самой цивилизации. Моральный и социальный упадок, наступавший по мере того, как общество развивалось в новых крайностях модернизма, требовал новых форм художественного выражения, в которых отдавалось предпочтение орнаменту, форме и символизму. Декадентство предлагало искать красоту как в самом макабрическом процессе разложения, так и в искусстве, которое стремилось скрыть или превзойти его.

Древний Рим приводился в качестве классического примера «декаданса», и история Мессалины имела особую эмблематическую привлекательность для художников декадентского движения[118]. Ювеналова императрица, lassata ‹…› necdum satiate, была идеальным воплощением декадентского общества, пораженного скукой пресыщенности: усталая, но неудовлетворенная. Статус Мессалины как архетипической femme fatale также способствовал притягательности ее образа. Фигура смертоносной, но манящей женщины занимала важное место в декадентском искусстве: она олицетворяла искомые им связи между смертью и сексом, красотой и разложением, влечением и отвращением. В деталях историй, рассказанных о Мессалине, находят отражение ключевые темы декадентского движения. Это пристрастие императрицы к украшательству и искусственности; ее способность к обману, ее переодевание, притворная личность Лициски и ее увлечение фальшивой природой, представленной в Садах Лукулла. И сочетание роскоши и грязи, которое сопровождает ее из дворца в бордель, со свадебного пира на телегу с мусором. Ювеналово описание ненасытной, чудовищной императрицы, работающей в низкопробном борделе под фальшивым именем, в белокуром парике, ее соски позолочены, а на щеках грязь – это, пожалуй, и есть декадентская сцена в полном смысле слова.

Великий британский иллюстратор, представитель эстетизма и декаданса Обри Бёрдслей сделал две работы с Мессалиной для специальных изданий сатир Ювенала, заказанных неоднозначным издателем Лайонелом Смитерсом. Первая, вероятно созданная около 1895 г., изображает императрицу на пути из дворца в бордель. Стоит ночь, она идет по регулярному саду; маленький кустик поникших цветов и многоярусный шестиугольный фонтан выделяются на непроглядной черноте фона. Ее низкорослый спутник, сгорбленный, с лицом, похожим на череп, смотрит на нас, но сама Мессалина не замечает зрителя – она шагает вперед, ее взгляд направлен к месту назначения, а рот выдает решительность. Бёрдслей изображает императрицу комично разряженной. Ее лиф в стиле рококо спущен, обнажая грудь, а капюшон черного плаща украшен перьями. На ней знаменитый светлый парик, но Бёрдслей сдвинул его назад так, что густые черные локоны выбиваются по сторонам лица императрицы, разоблачая искусственную природу ее белокурости.

Через несколько лет Бёрдслей создаст вторую иллюстрацию на ту же тему. На этот раз Мессалина одна и возвращается во дворец. Никаких украшений: на ней лишь тонкая сорочка, разодранная до пояса, ее темные волосы непокрыты и растрепаны. У нее явно выдалась бурная ночь, но выражение ее лица остается неизменным. Под глазами у нее мешки, но взгляд решительный, углы рта опущены вниз, кулак сжат – это разочарованная, даже мстительная женщина, которой не удалось достичь удовлетворения.

Примерно в то же время, когда Бёрдслей сделал этот второй рисунок, бельгийский поэт Иван Жилькен обратился к «неукрощенной Мессалине» в своем стихотворении 1897 г., иронически озаглавленном «Молитва».

Вы, вечная любовь, Вы, вечная жена,
Нелепая пожирательница, гнусная и торжественная,
Которая высасывает нашу жизнь и опустошает наш мозг
‹…›
И вашими лилейными зубами, упоенными жестокостью
‹…›
И вашими безумными ногтями, цветущими, как юные розы,
Терзайте искусно, с выверенными паузами
‹…›
Мои мышцы и мои нервы, всегда неудовлетворенные,
До тех пор, пока, о Мадонна, ваши слишком веселые губы
Не будут тщетно прижиматься к губам моих ран{574}.

Мессалина Жилькена – абсолютное воплощение femme fatale fin de siècle. Ненасытная, садистическая и вампирическая, она угрожает погубить художника – а возможно, и мужчину вообще. Однако при этом она позволяет поэту разыграть его собственную претенциозно декадентскую фантазию; он может заимствовать бодлеровский образ раны с губами, опровергать секс и смерть и признавать свое мазохистское влечение к разрушительному и макабрическому[119]. Эта Мессалина одновременно и муза, и убийца, но она остается на службе художника.

На одной из улиц, ведущих к Монмартру в Париже, стоит дом, расположенный немного в стороне от улицы. Комнаты на первом этаже уютно буржуазные, маленькие и обильно украшенные в стиле конца XIX в., но стоит подняться на второй этаж, как вы попадаете в просторную двухэтажную мастерскую художника. Это в прошлом мастерская, а ныне музей художника-символиста Гюстава Моро. Стены сплошь покрыты его картинами на библейские и мифологические сюжеты, и среди них висят два изображения Мессалины.

Первая картина, намного более завершенная, чем вторая, изображает Мессалину в борделе. В правой части композиции стоит кровать под балдахином, белые простыни смяты, красное покрывало соскользнуло на пол. Слева, под странным существом наподобие летучей мыши, спят две скорченные фигуры – то ли еще одна пара, то ли двое усталых любовников Мессалины. Над ними открывается вид из окна на императорский Рим с монументальными зданиями и конными статуями. Колонна, увенчанная скульптурой Ромула и Рема, выкармливаемых волчицей, подсвечена полной луной. Внутри пожилая женщина с полностью обнаженной грудью, но ее опущенная голова покрыта, а в руке она держит дымящийся факел. Она освещает комнату внутри борделя, но при этом может создаться впечатление, будто она поджигает город снаружи. На поясе у нее висят ножницы, и возможно, она камеристка Мессалины, но с той же вероятностью она может быть одной из мойр, прядущей нить жизни Мессалины и готовой обрезать ее в нужный момент.

На переднем плане находятся императрица и один из ее любовников. Мессалина стоит одной ногой на ступеньке, ведущей к постели, второй, согнутой в колене, опирается на матрас. Она обнажена, не считая узкой полоски белой ткани, которая неправдоподобно удачно пролегла между ее ног. Ее любовник, загорелый, мускулистый и голый по пояс, стоит на полу ниже ее. Он обнимает рукой ее за талию и откидывает голову назад, любуясь ею. Хотя одну руку императрица положила на его плечо, она как будто не замечает его. Вместо этого Мессалина отвернула от него украшенную замысловатой прической и диадемой голову, а вторую руку поднесла к подбородку, словно в раздумье вглядываясь в альков. Моро сделал свою императрицу похожей на статую: мы видим идеальный классический профиль и ровную кожу мраморной белизны. «Я представляю себе эту дочь императоров, – писал Моро своей матери, когда работал над этой картиной, – которая олицетворяет неудовлетворенное желание женщин вообще, но также и женскую извращенность, постоянно ищущую свою идею чувственности». Ее любовник, полный чувств, раскрасневшийся и отчаянный в своей страсти, несомненно, живой, но сама Мессалина, непостижимая, неутолимая и недосягаемая, на самом деле кажется уже мертвой.


В 1937 г. англо-индийская голливудская звезда Мерль Оберон вылетела через лобовое стекло автомобиля. Оберон находилась в Лондоне на съемках в роли Мессалины в эпической кинопостановке романа Роберта Грейвса «Я, Клавдий» – проекте, с которым и без того начинались проблемы. Оберон едва выжила в аварии, но было ясно, что пройдут месяцы, прежде чем она снова сможет работать. Постановка, и в особенности роль Мессалины, казались проклятыми; проект был остановлен и остался незавершенным.

Вместо этого осенью 1976 г., после почти сорокалетнего затишья, роман Грейвса был экранизирован в виде мини-сериала на Би-би-си. Сериал произвел фурор. Мой прадедушка, говорят, стыдливо выключал телевизор всякий раз, когда по экрану начинали ползти вступительные титры, но он, несомненно, был в меньшинстве. «Я, Клавдий» станет одним из самых просматриваемых сериалов Би-би-си всех времен, познакомив целое поколение с представлением (не то чтобы неточным) о династии Юлиев-Клавдиев как об одержимой сексом царствующей мафии. «"Я, Клавдий" становится все лучше и лучше, – гласила короткая заметка, опубликованная в телевизионном разделе The Sunday Telegraph 14 ноября 1976 г. – включайте телевизор пораньше, если не хотите пропустить оргию». Оргия явно не разочаровала: на следующее утро обозреватель The Telegraph оценил ее как «первую достойную оргию с начала сезона». Как раз в этих сценах мы впервые знакомимся с Мессалиной Грейвса. До сих пор мы встречали Мессалину в основном как символ или типаж. Она была жертвой женской слабости и эмблемой ее разрушительной силы, но редко представала человечной. Положение отчасти изменилось с публикацией романов Роберта Грейвса «Я, Клавдий» и «Божественный Клавдий и его жена Мессалина». Представляя текст как автобиографию, написанную самим императором, Грейвс вызывает у нас ощущение, что между нами и людьми, ходившими по форумам, нет столь уж принципиальных различий. Они разделяли, по его мнению, наши слабости, наши предрассудки, наши желания и наши эмоции.

Впервые в сериале «Я, Клавдий» Мессалина появляется в качестве пятнадцатилетней жертвы сексуального насилия. Калигула забрал ее из отцовского дома во дворец, где заставляет позировать обнаженной перед гостями во время театрализованного представления. После окончания шоу Калигула обсуждает ее красоту и девственность. Он признается, что сам подумывал изнасиловать ее, но после встречи с Цезонией утратил вкус к юным девочкам, поэтому предлагает Клавдию развестись с женой и жениться на Мессалине.

Клавдий признает, что первоначальная привязанность к нему молодой жены во многом объясняется облегчением оттого, что ей удалось спастись от Калигулы. Через два месяца брака она беременеет. «Когда не очень умный, не очень привлекательный пятидесятилетний мужчина, – замечает Клавдий, оглядываясь назад в конце первой книги, – влюбляется в очень привлекательную и очень умную пятнадцатилетнюю девушку, ничего хорошего ему это обычно не сулит»{575}.

Это предсказание сбудется во второй книге «Божественный Клавдий и его жена Мессалина». Клавдий предоставляет нам привилегированный доступ в императорскую спальню, и мы в режиме реального времени наблюдаем, как Мессалина завоевывает его доверие и использует его в собственных целях. У Грейвса Мессалина становится незаменимой помощницей императора, но при этом обыгрывает свою женскую слабость, когда ей это выгодно. Он воображает разговоры, которые приводят к политическим убийствам и ссылкам, описанным у Тацита, Светония и Диона: мы наблюдаем, как императрица умело сочетает советы с шутками и флиртом, делая свои намеки то небрежно, то драматически – в зависимости от ситуации. Эта Мессалина завоевывает власть над Клавдием не путем какой-то таинственной магии соблазна, а благодаря уму, чутью и беспринципности. Его слабость, признается Клавдий, столь же повинна в этом, как и ее коварство.

Мессалина Грейвса, несомненно, злодейка – или, по крайней мере, такой она представляется нашему рассказчику Клавдию. Она лжет, манипулирует и убивает. Она плохая жена и немногим лучше как мать. Она унижает и разочаровывает Клавдия, хотя и не губит его окончательно.

И все же, несмотря на ее роль отрицательной героини и односторонний характер рассказа Клавдия, у нас остается ощущение, что Мессалина Грейвса – живой человек. Она непроста: одновременно умна, рациональна, забавна и наделена макиавеллиевскими чертами, но вместе с тем красива, чувственна и капризна. Она выглядит не столько зловеще всепожирающей, сколько снедаемой скукой и отчаянно желающей развлечься; не столько ненасытной, сколько просто неудовлетворенной. Грейвс позволяет Мессалине быть женщиной, движимой как политикой, так и сексом, которая существует в ее уме и теле.

Характеристика императрицы у Грейвса как дурной, но человечной женщины выделяется своей деликатностью и многое говорит о предшествующих подходах к Мессалине. На протяжении двух тысячелетий Мессалина служит эмблемой всего, что касается женственности. Даже самые сочувственные версии, те, что приглашают нас пожалеть ее в момент ее падения, основывают свое сопереживание на убеждении, что вина Мессалины – в ее неконтролируемой женственности, со всей подразумеваемой чувственностью и иррациональностью, и на уверенности в необходимости наказания. Гораздо чаще реакцией на Мессалину были страх, ярость, возбуждение – или все три вместе. Это была женщина, бросавшая вызов мужчинам своей императорской властью и сексуальной ненасытностью; в отместку из нее делали ведьму, орудие политической инвективы, бессловесный сексуальный объект, femme fatale, медицинский случай и даже образ самой смерти.

Заключение

История Мессалины – это во многих отношениях история династии Юлиев-Клавдиев. Рождение и брак привели ее к власти, и она сохраняла это положение, беззастенчиво эксплуатируя лицемерие и терпимость к насилию при дворе Юлиев-Клавдиев. Она была озабочена созданием и выживанием своего рода и хорошо осознавала, что неудача будет означать смерть для нее самой и ее детей. Изменения, которые она привнесла в политический ландшафт, не были открытыми и конституционными, они состояли в постепенном сдвигании границ, расчистке путей и создании прецедентов. Ее жизнь прошла в роскоши, невообразимой еще столетием раньше, в социальном мире, глубоко озабоченном имиджем и зрелищами, политическим театром. По всей империи она создавала образ идеальной женственности и традиционной морали, но в народе ходили слухи о ее адюльтерах и тайных пагубных извращениях; о том, что происходило за закрытыми дверями на Палатине и говорило об опасных трещинах в фундаменте государства. Эти импульсы, тревоги и условия определяли жизнь Мессалины, но они также определяли культуру и политику своей эпохи: и в истории Мессалины, и в ее мире все было не тем, чем казалось.

Такая история, как история Мессалины, вынуждает нас иметь дело с процессами мифологизации, определяющими всю древнюю историю. Мы знаем, что на самом деле императрица не могла работать низкопробной проституткой или рассчитывать, что ей сойдет с рук брак с Силием при живом муже, поэтому мы задаемся вопросом, откуда берутся эти легенды, почему они распространяются и что они значат. Разбор подобных преданий помогает нам прояснить подлинную историю Мессалины, а также лучше понять суть эпохи, когда пропасть между идеологическим фасадом и политической реальностью порождала все более фантастические россказни об интригах, убийствах и сексуальных бесчинствах.

То, что эти слухи вертелись в первую очередь вокруг женщин, неудивительно. Новая власть женщин из императорской семьи была символом новой династической системы и новой дворцовой политики – само существование «императрицы» запускало те тревоги, которые приводили в движение процессы создания слухов. Кроме того, женщины династии Юлиев-Клавдиев проживали свою жизнь и принимали свои политические решения более приватно, чем мужчины; о них было меньше известно или меньше поддавалось проверке. Пространства для сплетен было больше – а у женщин, подобных Мессалине, не было трибуны, чтобы их опровергнуть.

Мессалина и ее мифологизация – прекрасный пример как опасностей для женщины в Риме, так и своеобразного, чувственного и параноидального мира первой римской династии. Но это не значит, что к ней следует относиться только как к символу. Ее ассоциация с сексом означает, что это происходило слишком часто и слишком долго.


Западное общество всегда было одержимо желанием классифицировать женщин. Сделать их более удобными для потребления в качестве объектов и культурных символов. Рассортировать их по типам, которые можно кратко охарактеризовать, приписать им ценность, сопоставить друг с другом. Эти классификации нередко, как в случае Мессалины, основываются на сексуальности.

Римская девушка становилась женщиной не по прошествии времени, а с первым браком и утратой девственности. Она была либо девой (virgo), либо матроной (matrona), и этот статус определял ее права, ритм ее жизни, ее одежду, ее повседневную деятельность и то, как с ней обращались другие. Если она переходила некие сексуальные границы, она попадала в новые категории. Теперь она была прелюбодейкой, а возможно, проституткой. Ее юридические права и формы защиты менялись; общество обращалось с ней иначе и считало это оправданным.

За годы, прошедшие после падения Рима, стремление классифицировать женщин по признаку их сексуальности практически не ослабело. С приходом католицизма женщина стала либо «Мадонной», либо «блудницей». С появлением кинематографа она стала «секс-символом», или «соседской девчонкой», или «матерью», или «бимбо»[120], или «обнаженной жертвой убийства», или femme fatale. Сексуальная привлекательность женщины, ее выбор сексуальных партнеров, обстоятельства, при которых она занимается сексом, тот факт, что она вообще занимается сексом, – все это исторически использовалось для определения идентичности женщины и границ ее существования; к мужчинам это никогда не относилось.

Ассоциация Мессалины с сексом – с соблазнительностью, желанием, распущенностью – затуманивает предлагаемый нам портрет. Карьера ее преемницы Агриппины не так уж отличалась от ее собственной. Агриппина проводила сходную политику и (хотя прожила несколько дольше) продержалась на вершине примерно столько же времени. Однако Агриппина вошла в историю как удивительно амбициозная, рациональная, дальновидная и политически проницательная женщина. Античные авторы могут очернять ее, но, подчеркивая ее противоестественное, безнравственное мужеподобие, они выдают невольное уважение к ее интеллекту и успеху. С Мессалиной обращаются иначе. Хотя ее тоже очерняют, ей не достается и доли того почтения, которое выпадает Агриппине. Даже современные историки часто отмахиваются от вопросов о мотивах Мессалины, упускают из виду ее влияние на эпоху и не считают ее достойной серьезного изучения. Не так уж разнятся жизненные пути этих женщин, чтобы оправдать пропасть в их репрезентации. Истинный источник этого несоответствия обнаружить несложно: основное различие между характеристиками Мессалины и Агриппины сводится к сексу.

В случае Мессалины репутация сексуальности прочно вошла в ее образ, затмив все достижения и заслонив все черты характера. Мессалина, по версии наших источников, безумна и неконтролируема в своих страстях. Капризна, неспособна к стратегическому мышлению и подвержена сиюминутным импульсам. Ее действия необъяснимы, с точки зрения рациональных мужчин. Ею движут лишь чувственные, осязаемые желания красоты, денег, роскоши и секса. Сексуальная репутация Мессалины стала причиной ее появления в моралите эпохи Возрождения, викторианских мелодрамах и порнофильмах 1970-х гг.; она же повлияла на оценки античными и современными историками ее мотивов, ее личных способностей и целесообразности ее изучения.

Что хуже всего, подобные нарративы превращают Мессалину в эмблему сексуальности, отвлекая от более сложных и интересных сюжетов. На протяжении семи лет в 40-х гг. н. э. Мессалина была самой могущественной женщиной в мире. Со времен Ливии никто не находился в этом положении так долго. Она сформировала политический ландшафт своего времени и заложила новые методы придворной политики – новые модели осуществления и демонстрации женской власти, которые сохранялись еще долго после ее убийства. Мессалина преобразила римские представления о том, что значит быть императрицей, но она не была непогрешима; ее падение, когда оно наступило, стало результатом не какого-то сексуального «безумия», а череды политических и личных просчетов.


Мы не можем назвать Мессалину «хорошей»: слишком много обмана, слишком много убийств. Нельзя рекомендовать ее и как образец для подражания феминисткам: она работала в рамках патриархальных структур и использовала их против своих врагов-женщин так же, как боролась с ними сама. Но мы можем сказать, что она была сильной, интересной, дерзкой, изобретательной и умной и что большую часть десятилетия она была успешной. Ни одно из этих качеств не противоречит ее привлекательности и сексуальности – как и тому, что, вероятно, она не всегда принимала разумные решения и обладала желаниями, не всегда рациональными.

Я не приглашаю читателя поверить, что Мессалина отличалась впечатляющим самоконтролем, или самоотверженной нравственностью, или безупречностью в своих отношениях, или интеллектуальной непогрешимостью, или полной стратегической последовательностью. Я всего лишь предлагаю признать ее достижения, и ее ценность как субъекта исторического процесса может существовать наряду с ее ошибками и аморальностью, точно так же как мы допускаем наличие грехов у великих мужчин наряду с их славой.

Благодарности

В свой первый семестр в Оксфорде я как минимум дважды пыталась бросить учебу. Я никогда прежде не изучала древнюю историю, чувствовала свое удручающее отставание от одногруппников и отчаянно тосковала по своей лондонской жизни. Мой куратор, несравненная профессор Кристина Кун, посоветовала мне продержаться до Рождества, и в тот осенний триместр она читала у нас курс под названием «Тацит и Тиберий». Я подсела. Именно ей и ее преподаванию я обязана своим увлечением древней историей и своей одержимостью периодом Юлиев-Клавдиев и их историографией.

В магистратуре я стала по-настоящему основательно заниматься Мессалиной, и я благодарна моему научному руководителю, профессору Кэтрин Кларк, за то, что она всерьез восприняла предложенную мною тему диссертации и поощряла меня в поисках новых подходов к фигуре императрицы. Ее преподавание, ее вопросы и проницательность оказали огромное влияние на развитие идей, которые легли в основу этой книги.

Я благодарна многим другим учителям и наставникам, которым я стольким обязана, среди них д-р Томас Маннак, д-р Клавдия Вагнер, д-р Анна Кларк и профессор Николас Перселл. Джулианне Керкхекер, научившей меня не бояться латыни. Ирен Брук, моему руководителю в Институте искусства Курто, я обязана способностью анализировать искусство и ценить визуальное восприятие, что полностью поменяло мое понимание истории. Я также бесконечно благодарна научному руководителю, блестящему профессору Джо Кроули Квинн, за поддержку, одобрение и, что особенно важно, за терпение, которое она проявила ко мне в последние месяцы написания этой книги.


Я навеки обязана Дэну Джонсу, а также Энтони и Николасу Читемам из издательства Head of Zeus за то, что они дали «Мессалине» шанс, и моему редактору Ричарду Милбанку. Его правки и соображения не только превратили эту книгу в нечто пригодное для широкой публики, но и во многом научили меня, как писать. Спасибо и вам, Миранда Уорд, за тот сизифов труд, на который вас обрекла корректура текста, написанного дислексиком, так и не научившимся расставлять запятые. И, конечно, моему другу Эдуарду Стэнли, который однажды заметил у меня через плечо опечатку и не позволяет мне забыть об этом.

Спасибо всему коллективу издательства Head of Zeus, чьи упорный труд и искусство сделали эту книгу реальностью, в особенности Афре Ле Левьер-Беннетт, Элли Жардин, Клеманс Жакине и Дэну Грюневальду. Моему агенту по рекламе Кэтрин Колвелл за ее энтузиазм и энергию. Изамбару Тома за нарисованные им прекрасные карты Рима и империи и Джесси Прайс, создавшей удивительную обложку.

Спасибо также Кларе Уоллес, моему агенту, которая поддерживала этот проект с самого начала, а также Мэри Дерби, Джорджии Фуллер, Сельме Зару и Хлое Дэвис из агентства Darley Anderson.


Мне повезло получить поддержку ряда невероятных историков на каждой стадии этого процесса. Такие мэтры, как Дэн Джонс и Сара Кокрилл, с самого начала предложили мне поддержку и незаменимое руководство – без них этот проект не был бы осуществлен. Легендарная Антония Фрэзер, долгое время служившая для меня источником вдохновения, выделила мне щедрый грант на завершение исследований и была столь же щедра на советы и поддержку. Благодарю также великого Робина Лейна Фокса, который нашел время, чтобы взглянуть на мою рукопись своим опытным глазом и предложить ряд важных исправлений.


Спасибо, наконец, моим родным за их безусловную поддержку и друзьям, которые бесконечно ободряли меня и развлекали.

Библиография

Первоисточники[121]

Август, «Деяния божественного Августа»

Аполлодор, «Против Нееры»

Аристотель, «Политика»

Афиней, «Дейпнософисты»

Валерий Максим, «О замечательных деяниях и изречениях»

Веллей Патеркул, «История Рима»

Вергилий, «Георгики»

Витрувий, «Об архитектуре»

Гален, «Метод врачевания»

Гораций, «Оды и эподы»

Гораций, «Сатиры»

Дионисий Галикарнасский, «Римские древности»

Еврипид, «Медея»

Иосиф Флавий, «Иудейские древности»

«Истории Августов»

Кассий Дион, «Римская история»

Катулл, «Стихотворения»

Корнелий Непот, «О знаменитых иноземных полководцах»

Лукан, «Фарсалия, или Поэма о гражданской войне»

Лукиан, «О пляске»

Макробий, «Сатурналии»

Марк Аврелий, «Наедине с собой»

Марцелл Эмпирик, «О лекарствах»

Марциал, «Эпиграммы»

Овидий, «Любовные элегии»

Овидий, «Наука любви»

Овидий, «Письма с Понта»

Овидий, «Скорбные элегии»

Овидий, «Фасты»

Персий, «Сатиры»

Петроний, «Сатирикон»

Плиний Младший, «Письма»

Плиний Старший, «Естественная история»

Плутарх, «О болтливости»

Плутарх, «Сравнительные жизнеописания»

Проперций, «Элегии»

Псевдо-Аврелий Виктор, «Краткие жизнеописания цезарей»

Псевдо-Овидий, «Утешение к Ливии»

Псевдо-Сенека, «Октавия»

Псевдо-Сенека, «Отыквление»

Саллюстий, «О заговоре Катилины»

Светоний, «Жизнь двенадцати цезарей»

Сенека, «Исследования о природе»

Сенека, «О кратковременности жизни»

Сенека, «Утешение к Гельвии»

Сенека, «Утешение к Полибию»

Соран, «Гинекология»

«Суда»

Сульпиция, «Стихотворения»

Тацит, «Анналы»

Тацит, «История»

Тибулл, «Стихотворения»

Тит Ливий, «История Рима»

Тит Ливий, «Периохи»

Ульпиан, «Дигесты»

Филон Александрийский, «О посольстве к Гаю»

Флор, «Стихотворения»

Цицерон, «К Целию»

Цицерон, «О законах»

Цицерон, «О республике»

Цицерон, «Речи против Верреса»

Ювенал, «Сатиры»

Юлиан, «Дигесты»

Юлий Павел, «Сентенции»

•••

Anon., Vingt Ans de la vie d'un jeune homme (falsely dated 1789, c. 1830). Paris, Éditions Séguier (1996).

Baudelaire, C., Les Fleurs du Mal (1857). Translation Howard, R.: New York, Everyman's Library, Random House (1993). Рус. пер.: Бодлер Ш., «Цветы зла» (авторство конкретных переводов оговаривается в примечаниях).

Boccaccio, G., On the Falls of Famous Men (late 1350s).

Brontë, C., Jane Eyre (1847). London, Penguin Classics (2006). Cossa, P., Messalina (1876). London, Forgotten Books (2018). Рус. пер.: Бронте Ш. Джейн Эйр / Пер. с англ. В. Станевич. – М.: Правда, 1988.

Croze-Magnan, S-C., L'Aretin d'Augustin Carrache, ou Recueil de postures érotiques, d'après les gravures à l'eau-forte par vet artiste célèbre, avec le texte explicative des sujets. Paris, Pierre Didot (1798).

Dumas, A. fils, L'Homme-Femme: réponse à M. Henri d'Ildeville (1872). Translation Vanderhoff, G.: Philadelphia, New York and Boston (1873).

Dumas, A. fils, La Femme de Claude (1873). Translation, Byrne, C. A. New York, F. Rullman (1905).

Gallois, L. (ed), Réimpression de l'Ancien Moniteur Vol. 18. Paris, Au Bureau Centrale (1841).

Gilkin, I., Prayer (1897). Translation Friedman, D. F.: An Anthology of Belgian Symbolist Poets. Bern, Peter Lang Publishing (2003).

Gorani, J., Mémoires secrets et critiques vol.1. Paris, Chez Buisson (1793).

Graves, R., I, Claudius and Claudius the God (1934). Penguin Modern Classics, London, Penguin Random House (2006).

Isidore de Lara (libretto Sylvestre & Morand E.). Messaline (1899).

Jarry, A., Messalina (1900). London, Atlas Press (1985).

Maquet, A. and Lacroix, J., Valeria. Paris (1851).

Nerciat, A., Les Aphrodites; ou Fragments thali-priapiques pour server à l'histoire du plaisir (1793).

Pona, F., Messalina. Venice (1627).

Richards, N., Tragedy of Messalina, Empress of Rome (1640).

de Sade, D. A. F., Histoire de Juliette (1800). New York, Grove Press (1994). Рус. пер.: де Сад. Жюльетта / Пер. с франц. под ред. Р. Рахманалиева. – М.: НИК, 1992.

Von-Krafft-Ebing, R., Psychopathia Sexualis (1886). New York, Arcade Publishing (2011).

Wilbrandt, A., Arria und Messalina (1877). Norderstedt, Hansebooks (2016).

Wilmot, J., Rochester's Farewell (1680).

Литература

Aali, H. French Royal Women during the Restoration and July Monarchy: Redefining Women and Power. Hampshire, Palgrave Macmillan (2021).

Adams, J. 'Words for Prostitute in Latin', Rheinisches Museum für Philologie vol. 126, no. 3 (1983), pp. 321–358.

D'Ambra, E., Roman Women. Cambridge, Cambridge University Press (2007).

Baldwin, B., 'Executions under Claudius: Seneca's "Ludus de Morte Claudii"'. Phoenix, vol. 18, no. 1 (1964), pp. 39–48.

Baldwin, B. 'The "Epitome de Caesaribus," from Augustus to Domitian', Quaderni Urbinati di Cultura Classica, new series, vol. 43, no. 1, (1993), pp. 81–101.

Barnes, T. D. 'Review: Epitome de Ceasaribus', The Classical Review, vol. 52, no. 1 (2002), pp. 25–27.

Barrett, A., Caligula: The Corruption of Power. London, Batsford Ltd. (1989).

Barrett, A., Agrippina: Sex, Power and Politics in the Early Empire. New Haven and London, Yale University Press (1996).

Barrett, A. 'Tacitus, Livia and the Evil Stepmother', Rheinisches Museum für Philologie vol. 144, no. 2 (2001), pp. 171–175.

Bauman, R. A., Women and Politics in Ancient Rome. London, Routledge (1993).

Beard, M., The Roman Triumph. Cambridge MA, Harvard University Press (2007).

Beard, M., Twelve Caesars: Images of Power from the Ancient World to the Modern. Princeton and Oxford, Princeton University Press (2021).

De la Bedoyère, G., Domina: The Women who made Imperial Rome. New Haven & London, Yale University Press (2018).

Bodel, J. 'Chronology and Succession 2: Notes on Some Consular Lists on Stone', Zeitschrift für Papyrologie und Epigraphik, bd. 105 (1995), pp. 279–296.

Bowe, P., Gardens of the Roman World. Los Angeles, J. Paul Getty Museum (2004).

Bowman, A., Champlin, E. and Lintott, A. (eds.) The Cambridge Ancient History Vol. 10: The Augustan Empire, 43 BC – AD 69. Cambridge, Cambridge University Press (1996).

Bradley, M., 'Colour and marble in early imperial Rome', The Cambridge Classical Journal, vol. 52 (2006), pp. 1–22.

Brunn, C. 'The Name and Possessions of Nero's Freedman Phaon', ARCTOS vol. 23 (1989), pp. 41–53.

Brunn, C. and Edmondson, J. (eds.), The Oxford Handbook of Roman Epigraphy. Oxford, Oxford University Press (2014).

Brunt, P. A. 'Evidence given under Torture in the Principate', Zeitschrift der Savigny-Stiftung für Rechtsgeschichte. Romanistische Abtheilung, vol 97 (1980), pp. 256–265.

Butler, M., Theatre and Crisis 1632–1642. Cambridge, Cambridge University Press (1984).

Carlson, D. 'Caligula's Floating Palaces', Archaeology vol. 55, no. 3 (2002), pp. 26–31.

Carney, E. D. and Müller, S. (eds.) The Routledge Companion to Women and Monarchy in the Ancient Mediterranean World. London, Routledge (2020).

Lo Cascio, E., 'The Population', in Claridge, A. & Holleran, C. (eds.) A Companion to the City of Rome. Hoboken & Chichester, John Wiley & Sons (2018).

Champlin, E. 'The Testament of Augustus', Rheinisches Museum für Philologie (1989), pp. 154–165.

Chausson, F. and Galliano, G. (eds.), Claude: Un Empereur au Destin Singulier. Lyon, Musée des Beaux-Arts (2018).

Chrystal, P., Women in Ancient Rome. Stroud, Amberley Publishing (2013).

Claridge, A. & Holleran, C. (eds.) A Companion to the City of Rome. Hoboken & Chicester, John Wiley & Sons (2018).

Clarke, J. R., Art in the Lives of Ordinary Romans. Oakland, University of California Press (2003).

Clarke, J. R. Looking at Lovemaking. Berkeley, Los Angeles and London, University of California Press (1998).

Clarke, J. R. and Muntasser N. K. (eds.), Oplontis: Villa A (Of Poppaea) at Torren Annunziata, Italy. ACLS Humanities (2019).

Coarelli, F., Rome and Environs: an archeological guide. Berkeley, Los Angeles and London, University of California Press (2009).

Colin, J., 'Les vendanges dionysiaques et la légende de Messaline', Les Etudes Classiques, vol. 24, no. 1 (1956), pp. 25–39.

Colls, D., Domergue C., Laubenheimer F., Liou B. 'Les lingot d'étains de l'épave Port-Vendres II', Gallia (1975), pp. 61–94.

Courtney, E. 'The Interpolations in Juvenal', Bulletin of the Institute of Classical Studies vol. 22 (1975), pp. 147–162.

Cryle, P. M., The Telling of the Act: Sexuality as narrator in eighteenth and nineteenth century France. Delaware, University of Delaware Press (2001).

Cursi, G. M., 'Roman Horti: a topographical view in the Imperial age', in Bartz. J., (ed.), Public | Private. Berlin, Winkleman Institute, (2019).

Delia, D., 'Fulvia Reconsidered' in Pomeroy, S. B. (ed.) Women's History and Ancient History, Chapel Hill, University of North Carolina Press (1991).

Dunning, S. B., 'The transformation of the saeculum and its rhetoric in the construction and rejection of roman imperial power' in Faure, R., Valli, S-P. and Zucker, A. (eds.) Conceptions of Time in Greek and Roman Antiquity. Berlin and Boston, De Grutyer (2022).

Dunning, S. B., Roman Ludi Saeculares from the Republic to Empire. Thesis, University of Toronto (2016).

Eder, W. 'Augustus and the Power of Tradition' in K. Galinsky (ed.) The Cambridge Companion to the Age of Augustus, pp. 13–32, Cambridge, Cambridge University Press. (2005).

Edmondson, J. and Keith, A. (eds) Roman Dress and the Fabrics of Roman Culture. Toronto, University of Toronto Press (2009).

Edwards, C. The Politics of Immorality in Ancient Rome. Cambridge, Cambridge University Press (1993).

Fagan, G., 'Messalina's Folly', The Classical Quarterly vol. 52, no. 2 (2002), pp. 566–579.

Fant, M. and Lefkowitz, M., Women's Life in Greece and Rome: A Source Book in Translation. London, Bloomsbury Publishing (2016).

Fantham, E., Julia Augusti: the Emperor's Daughter. New York, Routledge (2006).

Farrone, C. A. and McClure, L. K. (eds) Prostitutes and Courtesans in the Ancient World. Madison, University of Wisconsin Press (2006).

Ferrill, A., Caligula, Emperor of Rome. London, Thames and Hudson (1991).

Flory, M. B. 'Sic Exempla Parantur: Livia's Shrine to Concordia and the Porticus Liviae', Historia: Zeitschrift für Alte Geschichte vol. 33, no. 3 (1984), pp. 309–330.

Flory, M. B., 'Livia and the History of Public Honorific Statues for Women in Rome', Transactions on the American Philological Association, vol. 123 (1993), pp. 287–308.

Flory, M. B., 'Dynastic Ideology, the Domus, Augusta, and Imperial Women: A Lost Statuary Group in the Circus Flaminius', Transactions of the American Philological Association, vol. 126 (1996), pp. 287–306.

Flory, M. B., 'The Integration of Women into the Roman Triumph', Historia: Zeitschrift für Alte Geschichte (1998), pp. 489–494.

Flower, H., Ancestor Masks and Aristocratic Power in Roman Culture. Oxford, Oxford University Press (1996).

Foubert, L. L., 'The Palatine dwelling of the "mater familias". Houses as symbolic space in the Julio-Claudian period', Klio: Beiträge zur Alten Geschichte, vol. 92, no. 1 (2010), pp. 65–82.

Gallivan, P., 'The Fasti for the Reign of Gaius', Antichthon vol. 13 (1979), pp. 66–69. Cambridge, University of Cambridge Press.

Gardner, J. F., The Roman Household: A Sourcebook. London & New York, Routledge (1991).

Ginsburg, J., Representing Agrippina: Constructions of Female Power in the Early Roman Empire. Oxford, Oxford University Press (2006).

Gorski, G. and Packer, J., The Roman Forum: A Reconstruction and Architectural Guide. Cambridge, Cambridge University Press (2015).

Griffin, M., Nero: The End of a Dynasty. London, Batsford (1984).

Groneman, C., Nymphomania, a history. New York, Norton & Co (2001).

Grubbs, J. E., Women and the Law in the Roman Empire. London and New York, Routledge (2002).

Grubbs, J. E., 'Making the Private Public: illegitimacy and incest in Roman law' in Ando C. and Rupke J. (eds) Public and Private in Ancient Mediterranean Law and Religion. Berlin, De Gruyter (2015).

Hallett, J. P., Fathers and Daughters in Roman Society: Women and the Elite Family. Princeton, Princeton University Press (1984).

Harris, C., Queenship and Revolution in early modern Europe: Henrietta Maria and Marie Antionette. Hampshire, Palgrave Macmillan (2016).

Haselberger, L. et. al. (eds) Mapping Augustan Rome, Journal of Roman Archaeology, supplementary series 50. Rhode Island (2002).

Hekster, O. and Rich, J., 'Octavian and the Thunderbolt: The Temple of Apollo Palatinus and Roman Traditions of Temple Building'. The Classical Quaterly vol. 56 (2006), pp. 149–168.

Heller, W., Emblems of Eloquence: Opera and Women's Voices in Seventeenth Century Venice. Berkeley, Los Angeles and London, University of California Press (2003).

Hemelrijk, E., Matrona Docta: Educated Women in the Roman Elite from Cornelia to Julia Domma. London & New York, Routledge (2004).

Hersch, K., The Roman Wedding: Ritual and Meaning in Antiquity. Cambridge, Cambridge University Press (2010).

Höbenreich, E. and Rizzelli, G., 'Poisoning in Ancient Rome: The Legal Framework, The Nature of Poisons and Gender Stereotypes' in Wexler P., History of Toxicology and Environmental Health: Toxicology in Antiquity, Volume II. Amsterdam, Academic Press (2015).

Holleman, A. W. J., 'The "Wig" of Messalina and the Origin of Rome', Museum Helveticum, vol. 32, no. 4 (1975), pp. 251–253.

Jakab, E., 'Financial Transactions by Women in Puteoli' in du Pleissis (ed.), New Frontiers: Law and Society in the Roman World. Edinburgh, Edinburgh University Press (2014).

Joshel, S. R., Work, Identity and Legal Status at Rome. A Study of the Occupational Inscriptions. Norman and London, University of Oklahoma Press (1992).

Joshel, S. R., 'Female Desire and the Discourse of Empire: Tacitus's Messalina', Signs vol. 21, no. 1 (1995), pp. 50–82.

Kehoe, D., 'Production in Rome', in Claridge, A. & Holleran, C. (eds) A Companion to the City of Rome. Hoboken & Chichester, John Wiley & Sons (2018).

Kerkeslager, A., 'Agrippa and the Mourning Rites for Drusilla in Alexandria', Journal for the Study of Judaism, vol. 37 (2006), pp. 367–400.

Kokkinos, N., Antonia Augusta: Portrait of a Great Roman Lady. London and New York, Routledge (1992).

Langlands, R., Sexual Morality in Ancient Rome. Cambridge, Cambridge University Press (2006).

Laurence, R., Roman Pompeii: Space and Society. Oxford, Routledge (1994).

Leiva, A. D., Messaline, impératrice et putain: Généalogie d'un mythe sexuel de Pline au pornopéplum. Nice, Du Murmure (2014).

Levick, B., Claudius. New Haven and London, Yale University Press (1990).

Levick, B., The Government of the Roman Empire. New York, Routledge (2000).

Levin-Richardson, S., The Brothel of Pompeii: Sex, Class and Gender at the margins of Roman Society. Cambridge, Cambridge University Press (2019).

Lindsay, H., 'The "Laudatio Murdiae": Its Content and Significance', Latomus: Revue d'Études Latines vol. 63 (2004), pp. 88–97.

Ling, R., Roman Painting. Cambridge, Cambridge University Press (1991).

Machado, C., 'Building the Past: Monuments and Memory in the Forum Romanum', in Bowden, W., Gutteridge, A. and Machado, C. (eds) Social and Political Life in Late Antiquity, vol. 3.1. Leiden, Brill (2006).

MacMullen, R., 'Women in Public in the Roman Empire' in Historia: Zeitschrift für alte Geschichte vol. 29 no. 2 (1980), pp. 208–218.

Marshall, A. J., 'Tacitus and the Govenor's Lady: A Note on Annals III.33–4' in Greece and Rome, vol. 22, no. 1. (1975), pp. 11–18.

Marshall, A. J., 'Roman Women and the Provinces', Ancient Society vol. 6, (1975), pp. 109–127.

McGinn, A. J., Prostitution, Sexuality and the Law in Ancient Rome. Oxford, Oxford University Press (1998).

McGinn, A. J., The Economy of Prostitution in the Roman World. Ann Arbor, University of Michigan Press (2004).

McGinn, A. J., 'Zoning Shame in the Roman City', in Faraone C. A. and McClure L. K. (eds) Prostitutes & Courtesans in the Ancient World.

Madison, University of Wisconsin Press (2006).

MacMullen, R., 'Woman in Public in the Roman Empire', Historia: Zeitschrift Für Alte Geschichte vol. 29, no. 2. (1980), pp. 208–218.

Millar, F., 'The Emperor, the Senate and the Provinces', The Journal of Roman Studies vol. 56 (1966), pp. 156–166.

Millar, F., 'State and Subject: The Impact of Monarchy' in Millar F. and Segal, E. (eds) Caesar Augsutus. Seven Aspects. Oxford, Clarendon Press (1984).

Moore, K., 'Octavia Minor and Patronage' in Carney, E. D. and Müller, S. (eds) The Routledge Companion to Women and Monarchy in the Ancient Mediterranean World. London, Routledge (2020).

Mouritsen, H., The Freedman in the Roman World. Cambridge, Cambridge University Press (2011).

Myers, K. S., 'The Poet and the Procuress: The Lena in Latin Love Elegy', Journal of Roman Studies, vol. 86 (1996), pp. 1–21.

Nappa, C., Making Men Ridiculous: Juvenal and the Anxieties of the Individual. Ann Arbor, University of Michigan Press (2018).

O'Neill, J. R., 'Claudius the Censor and the Rhetoric of Re-Foundation', Classical Journal vol. 116, no. 2 (2020), pp. 216–240.

Olsen, K., 'Matrona and Whore: Clothing and Definition in Roman Antiquity', in Faraone C. A. and McClure L. K. (eds) Prostitutes & Courtesans in the Ancient World. Madison, University of Wisconsin Press. (2006).

Osgood, J., Claudius Caesar: Image and Power in the Early Roman Empire. Cambridge, Cambridge University Press (2011).

Pagán, V. E., 'Horticulture and the Roman Shaping of Nature', in Oxford Handbook Topics in Classical Studies. Oxford, Oxford University Press (2016).

Pappalardo, U., The Splendor of Roman Wall Painting. Los Angeles, J. Paul Getty Museum (2009).

Patterson, J., 'Friends in high places: the creation of the court of the Roman emperor', in Spawforth, A. J. S. (ed.) The Court and Court Society in Ancient Monarchies. Cambridge, Cambridge University Press (2007).

Plescia, J., 'Judicial Accountability and Immunity in Roman Law.' The American Journal of Legal History, vol. 45, no. 1 (2001), pp. 51–70.

Pomeroy, S. B. (ed.), Women's History and Ancient History. Chapel Hill, University of North Carolina Press (1991).

Purcell, N., 'Livia and the Womanhood of Rome', Proceedings of the Cambridge Philological Society, no. 32 (1986), pp. 78–105.

Rich, J. W., 'Drusus and the spolia optima' in The Classical Quarterly vol. 49, Issue 2 (1999), pp. 544–555.

Richardson, L., 'The Evolution of the Porticus Octaviae', American Journal of Archaeology vol. 80, no. 1 (1976), pp. 57–64.

Richardson, L., A New Topographical Dictionary of Ancient Rome. Baltimore, Johns Hopkins University Press (1992).

Richlin, A., The Garden of Priapus: Sexuality and Aggression in Roman Humor. New York and Oxford, Oxford University Press (1992).

Richlin, A., Arguments with Silence: Writing the History of Roman Women. Ann Arbor, University of Michigan Press (2014).

Rose, C. B. Dynastic Commemoration and Imperial Portraiture in the Julio-Claudian Period. Cambridge, Cambridge University Press (1997).

Rounding, V., Grandes Horizontales. London. Bloomsbury Publishing (2004).

Salas, L. A. 'Why Lovesickness is Not a Disease: Galen's Diagnosis and Classification of Psychological Distress', TAPA, vol. 152, no. 2 (2022), pp. 507–539.

Santoro, L'Hoir, F., 'Tacitus and Women's Usurpation of Power', The Classical World vol. 88, no. 1 (1994), pp. 5–25.

Schaps, D., 'The Woman Least Mentioned: Etiquette and Women's Names', The Classical Quarterly vol. 27, no. 2 (1977), pp. 323–330.

Shapiro, A-L., 'Love Stories: Female Crimes of Passion in Fin-de-Siècle Paris', Differences: A Journal of Feminist Cultural Studies, vol. 3. no. 3 (1991), pp. 45–68.

Shapiro, A-L., Breaking the Codes: Female Criminality in Fin-de-Siècle Paris. Stanford, Stanford University Press (1996).

Sherk, R. K. (ed. and trans.), The Roman Empire: Augustus to Hadrian: Vol. 6 Translated Documents of Greece and Rome. Cambridge, Cambridge University Press (1988).

Sijpesteijn, P. J., 'Another οὐcία of D. Valerius Asiaticus in Egypt' for papyrus' relating to Valerius Asiaticus' holdings', Zeitschrift für Papyrologie und Epigraphik (1989), pp. 194–196.

Simpson, C. J., 'The Date of Dedication of the Temple of Mars Ultor', The Journal of Roman Studies vol. 67 (1977), pp. 91–94.

Simpson, C. J., 'The Birth of Claudius and the Date of Dedication of the Altar of "Romae et Augusto" at Lyon', Latomus: Revue d'Études Latines vol. 46 (1987), pp. 586–592.

Smallwood, E. M., Documents Illustrating the Principates of Gaius Claudius and Nero. Cambridge University Press, Cambridge (1967).

Spawforth, A. J. S. (ed) The Court and Court Society in Ancient Monarchies. Cambridge, Cambridge University Press (2007).

Von Stackelberg, K. T., 'Performative Space and Garden Transgressions in Tacitus' Death of Messalina' in The American Journal of Philology vol. 130, no. 4 (2009) pp. 595–624.

Steintrager, J. A., The Autonomy of Pleasure: Libertines, License and Sexual Revolution. New York, Columbia University Press (2016).

Stern, G., Women, Children, and Senators on the Ara Pacis Augustae: a study of Augustus' vision of a New World Order in 13 BC. Berkeley, University of California (2006).

Strong, A. K., Labelled Women: Roman Prostitutes and Persistent Stereotypes. New York, Columbia University Press (2005).

Strong, A. K., Can You Tell Me How to Get to the Roman Brothel? Public Prominence of Prostitutes in the Roman World. Social Science Research Network (2010).

Strong, A. K., Prostitutes and Matrons in the Roman World. Cambridge, Cambridge University Press (2016).

Swetnam-Burland, M. 'Aegyptus Redacta: The Egyptian Obelisk in the Augustan Campus Martius', The Art Bulletin vol. 92, no. 3 (2010), pp. 135–153.

Syme, R., 'The Marriage of Rubellius Blandus', The American Journal of Philology vol. 103, no. 1 (1982), pp. 62–85.

Syme, R., 'Neglected Children on the Ara Pacis', American Journal of Archeology, vol. 88, no. 4 (1984), pp. 583–589.

Syme, R. The Augustan Aristocracy. Oxford, Oxford University Press (1986).

Talvacchia, B. 'Classical Paradigms and Renaissance Antiquarianism in Giulio Romano's "I Modi"', I Tatti Studies in the Italian Renaissance vol. 7 (1997), pp. 81–118.

Treggiari, S., 'Domestic Staff at Rome in the Julio-Claudian Period, 27 B.C. to A.D. 68', Histoire sociale/Social history, vol. 6, no. 12 (1973), pp. 241–255.

Treggiari, S., 'Jobs in the household of Livia', Papers of the British School at Rome vol. 43 (1975), pp. 48–77.

Treggiari, S., Roman Marriage: Iusti Coniuges From the Time of Cicero to the Time of Ulpian. Oxford, Clarendon Press (1991).

Turner, J., 'Marcantonio's Lost Modi and their Copies', Print Quarterly vol. 21, no. 4 (2004), pp. 363–384.

Varner, E. R., 'Portraits, Plots, and Politics: "Damnatio Memoriae" and the images of imperial women', Memoirs of the American Academy in Rome, vol. 46 (2001), pp. 41–93.

Varner, E. R., Mutilation and Transformation, damnatio memoriae and Roman imperial portraiture. Leiden, Brill (2004).

Wallace-Hadrill, A., Houses and Society in Pompeii and Herculaneum. Princeton, Princeton University Press (1994).

Wallace-Hadrill, A., 'Public honour and private shame: the urban texture of Pompeii', in Cornell T. J., and Lomas K. (eds) Urban Society in Roman Italy. London, Routledge (1995).

Wallace-Hadrill, A., Rome's Cultural Revolution. Cambridge, Cambridge University Press (2008).

Wardle, J. 'Valerius Maximus on the Domus Augusta, Augustus and Tiberius', The Classical Quarterly vol. 50, no. 2 (2000), pp. 479–493.

Watson, L. and Watson P. (eds) Juvenal Satire 6. Text and Commentary. Cambridge, Cambridge University Press (2014).

Weaver, P. R. C., 'Slave and Freedman "Cursus" in the Imperial Administration', Proceedings of the Cambridge Philological Society (1964), pp. 74–92.

Weaver, P. R. C., Familia Caesaris: A Social Study of the Emperor's Freedmen and Slaves. Cambridge, Cambridge University Press (1972).

Winterling, A., Politics and Society in Imperial Rome. Chichester, Wiley-Blackwell (2009).

Wiseman, T. P., The Death of Caligula: Josephus Ant. Iud. XIX 1–273, translation and commentary. Liverpool, Liverpool University Press (2013).

Wood, S., 'Diva Drusilla Panthea and the Sisters of Caligula', American Journal of Archaeology vol. 99, no. 3 (1995), pp. 457–482.

Wood, S., 'Messalina, wife of Claudius: propaganda successes and failures of his reign', Journal of Roman Archaeology 5 (2015), pp. 219–234.

Woodhull, M., 'Engendering space: Octavia's Portico in Rome', in Aurora: The Journal of the History of Art, vol. 4 (2003), pp. 13–33.

Woodhull, M. L., Building Power: Women as Architectural Patrons During the Early Roman Empire, 30 BC – 54 CE. Austin, University of Texas Press (1999).

Woods, D., 'The Role of Lucius Vitellius in the Death of Messalina', Mnemosyne, vol. 70 (2017), pp. 996–1007.

Wyke, M., The Roman mistress: ancient and modern representations. Oxford, Oxford University Press (2002).

Zanker, P., The Power of Images in the Age of Augustus. Ann Arbor, Michigan University Press (1988).

Примечания

CIL–Corpus Inscriptionum Latinarum

ILS – Inscriptiones Latinae Selectae

PLondon – греческие папирусы Британского музея

RIC – монеты Римской империи (Roman Imperial Coinage)

RPC – монеты римских провинций (Roman Provincial Coinage)

Иллюстрации

«Мессалина» Энрике Бернарделли (1850).

Museu Nacional de Belas Artes


Дом Цезарей в виде процессии, запечатленной в мраморе на Ara Pacis, или Алтаре Мира.

Andy Hay / Wikipedia / CC BY-SA 3.0


Молодая пара занимается любовью. Фреска на стене перистиля Цецилия Юкунда в Помпеях. Подобные откровенные сцены были распространены в модных интерьерах I в.

Getty Images


Мессалина с ее характерной прической середины I в., красотой юности и знаменитыми миндалевидными глазами с официального портрета, заказанного в начале ее правления.

Marie-Lan Nguyen / Wikipedia / CC BY 4.0


Клавдий (по утверждению Светония, он выглядел достойно, пока оставался неподвижным) в образе императора, в венке из дубовых листьев – гражданской короне (corona civica).

Marie-Lan Nguyen (2011) / Wikipedia / CC BY 2.5


Сумбурный момент «случайного» воцарения Клавдия в представлении англо-голландского художника Лоуренса Альма-Тадемы (1871).

Legion-Media


Фреска из дворца на Палатине, сохранившаяся со времен Мессалины. Пышная листва и колонны-обманки – воплощение второго стиля эпохи Августа.

Legion-Media


Изображение Мессалины с Британником, иронически напоминающее Мадонну. В основе композиции – знаменитая статуя богини мира (Эйрены) с сыном Плутосом.

Legion-Media


Мессалина, наделенная атрибутами божества: лавровым венком и короной богини Кибелы. Позже статуя была разбита сильным ударом по задней части головы.

Государственные художественные собрания Дрездена


Монета из Александрии, изображающая Мессалину с курьезно маленькими фигурками Британника и Октавии. На аверсе – бюст Клавдия.

Legion-Media


На картине Андреа Мантеньи конца XV в. «Триумф Цезаря» видны люди, несущие изображения захваченных городов и ключевых битв, – возможно, так оно и было в 44 г.

Royal Collection of the United Kingdom


Портрет Шарлотты Вольтер работы Ганса Макарта, в роли Мессалины в немецкой пьесе «Аррия и Мессалина», представляет императрицу в период ее восхождения: властную, уверенную и чувственную.

Wien Museum


История Аррии и Цецины Пета давала все, чего мог пожелать художник-неоклассицист: античный антураж, нравоучительное послание и викторианскую мелодраму.

Saint Louis Art Museum


Пирующие пары. Фреска на стене триклиния в помпейском Доме целомудренных влюбленных. Идеальная обстановка для Овидиевых игр в неверность.

Getty Images


На этой помпейской фреске пара играет на кифаре, что сближает их. И музыку, и поэзию воспринимали с подозрением – как возможные пути к прелюбодеянию.

ArchaiOptix / Wikipedia / CC BY-SA 4.0


Сады Лукулла – достаточно роскошные, чтобы их считали мотивом к убийству, – в представлении Джакомо Лауро, автора гравюры начала XVII в.

Istituto Centrale per la Grafica


Фреска из помпейского Дома золотого браслета отражает римское увлечение ландшафтными садами, где соединялись природа, искусство и искусственность.

Getty Images


На этом саркофаге из коллекции Фарнезе вакхическая компания празднует сбор винограда. Как и в истории Мессалины, здесь связаны воедино вино, секс, наслаждение и смерть.

Shutterstock


Менада с распущенными волосами, схватившая за лапу леопарда, экстатически отплясывает внутри афинского кубка начала V в. до н. э., что символизирует и свободу, и опасность.

ArchaiOptix / Wikipedia / CC BY-SA 4.0


На этой удивительно пошлой картине 1876 г., изображающей роскошь и жестокость империи, Поппея показывает Нерону отрубленную голову его бывшей жены Октавии.

Getty Images


Сырые коридоры помпейского лупанария. В представлении Ювенала, в подобном борделе Мессалина, ускользнув ночью из дворца, «всем отдавалась под именем ложным Лициски».

Bardazzi / Museo Civico di Modena / Wikipedia / CC BY-SA 3.0


Каждый вечер Тулуз-Лотрек ходил на оперу «Мессалина» (1899) и делал зарисовки. На написанных затем картинах императрица узнается безошибочно – она в красном.

Los Angeles County Museum of Art


На иллюстрации к рукописи Боккаччо ок. 1415 г., где Мессалина горит в аду вместе с императорами Тиберием и Калигулой, она остается элегантной и спокойной.

Getty Museum


«Мессалина» Франческо Солимены – одна из серии картин, заказанных к свадьбе венецианского дворянина, – становится трагическим предостережением против прелюбодейства.

Getty Museum


Датский придворный художник Николай Абильдгаард представляет удивительно сочувственный образ Мессалины (1798): она уже мертва и оплакивается своей матерью Домицией Лепидой.

Statens Museum for Kunst


Голландский художник Николаус Кнюпфер изображает скандальную свадьбу Мессалины и Силия в интерьере, напоминающем бордель XVII в.

Rijksmuseum


Монументальная мраморная статуя Эжена Сириля Брюне «Мессалина» (представляющая императрицу в одиночестве, но в явном возбуждении) была выставлена на Парижском салоне 1884 г.

Marie-Lan Nguyen / Wikimedia Commons / CC-BY 2.5


Маркетинговая команда фильма «Мессалина» (1951) явно хорошо повеселилась, придумывая слоганы: «Императрица любви в эпоху греха», «История самой порочной женщины».

Legion-Media


Мессалина в стиле рококо, парик и корсет которой мало что скрывают, направляется в бордель. Иллюстрация Обри Бёрдслея к «Сатирам» Ювенала.

Британская галерея Тейт


Французский символист Гюстав Моро представляет прекрасную, похожую на статую и в конечном счете неудовлетворенную Мессалину – воплощение роковой женщины эпохи декаданса.

Музей Гюстава Моро

Сноски

1

Пер. Ф. А. Петровского.

(обратно)

2

Книга вышла под заглавием L'Arétin d'Augustin Carrache, ou recueil de postures érotiques [ «Аретино Огюстина Карраша, или Собрание эротических поз»] с гравюрами художника Жака-Жозефа Куани. – Здесь и далее примечания автора, если не указано иное.

(обратно)

3

Имеется в виду император Калигула. – Прим. науч. ред.

(обратно)

4

«Пять хороших императоров» – Нерва, Траян, Адриан, Антонин Пий и Марк Аврелий.

(обратно)

5

Преемница Мессалины Агриппина, в частности, написала автобиографию. Ныне утраченная для нас, она, вероятно, была увлекательным (хотя и необъективным) чтением.

(обратно)

6

Античные источники обычно признавали эти обвинения ложными и сфабрикованными по политическим причинам.

(обратно)

7

Пер. М. Л. Гаспарова.

(обратно)

8

Это тот Марк Лепид, который был консулом в 78 г. до н. э., отец Лепида, объединившегося с Октавианом и Марком Антонием во Второй триумвират во время гражданских войн после убийства Юлия Цезаря.

(обратно)

9

Роскошные сады наслаждений иронически именовались horti – «огородами».

(обратно)

10

Res publica – латинское выражение, от которого произошел термин «республика» как форма правления, означает буквально «вещь публичная» или «общественное дело». – Прим. ред.

(обратно)

11

Слово Augustus сложно перевести буквально. Оно образовано от прилагательного, означающего «величественный», «достойный» или «заслуживающий почестей». Его изначальное использование было религиозным и могло быть связано со жречеством авгуров. После его присвоения Октавиану оно стало высшим знаком императорского статуса и почестей.

(обратно)

12

Дед Мессалины по матери, Луций Домиций Агенобарб, был консулом в 16 г. до н. э.; ее дед по отцу, Мессалла Аппиан, был консулом в 12 г. до н. э.

(обратно)

13

Пер. Д. С. Недовича.

(обратно)

14

Эти конвенции начали меняться как раз в то время, когда родилась Мессалина. Ее собственная дочь, Клавдия Октавия, получит имя в честь не только Клавдия, но и Октавии – ее бабки по отцу и прабабки по матери в одном лице. Вряд ли является совпадением то, что знатные женщины стали получать личные имена как раз тогда, когда начала расти их социальная и политическая власть в династической системе империи.

(обратно)

15

Мать Мессалины источники чаще называют Лепидой, а ее сестру Домицией, но обеих именуют также их полными одинаковыми именами.

(обратно)

16

В древнем Риме клиент – полноправный гражданин, находившийся в зависимости от своего патрона и пользовавшийся его защитой и покровительством. – Прим. ред.

(обратно)

17

Из письма Цицерона к его другу Аттику от 16 апреля 59 г. до н. э. Цицерон здесь использует слово «кратер» (cratera) – греческое заимствование, обозначавшее чашу, которую цивилизованные люди в античном мире использовали для смешения вина с водой, однако на латыни оно также обозначало кратер вулкана. Для Цицерона, у которого было много владений в этой местности, Байи были местом, где границы, моральные и социальные, могли опасно размываться, и здесь он выражает это лингвистически, сливая гедонистический моральный облик Бай с физическим обликом их круглого залива у Везувия вплоть до неразличимости. Цицерон же дает красноречивое описание летних вечеринок на заливе: Цицерон, «К Целию», 49.

(обратно)

18

Первая надпись – из «Дома с атриумом в четырех стилях», вторая – из гробницы некрополя Ноцера, третья – из дома К. Вибия на Виколо дель Панатьере.

(обратно)

19

Тиберий был сыном Ливии от ее первого брака с Тиберием Клавдием Нероном. Август якобы признавался, что не рассматривал Тиберия как идеального наследника. Светоний, «Тиберий», 23.

(обратно)

20

У Светония назван консуляром (то есть бывшим консулом). Тот же анекдот, но с другими деталями приводит Тацит («Анналы», 1.13), он же раскрывает имя героя: это консул-суффект 5 г. до н. э. Квинт Гатерий. В изложении Тацита падение Тиберия было скорее случайным, но из-за этого Гатерий едва не был убит дворцовой стражей. – Прим. науч. ред.

(обратно)

21

Тацит называет убийство Агриппы Постума «первым деянием нового принципата», и в его повествовании оно подчеркнуто помещено перед тем, как сенат официально передал власть Тиберию: Тацит, «Анналы», 1.6.

(обратно)

22

Фауст Сулла прослужил с мая по октябрь, а затем консульские фасции были переданы новым консулам-суффектам.

(обратно)

23

Вероятно, Тиберий умер от естественных причин, хотя источники, что неудивительно, также фиксируют слухи, будто он был убит Калигулой и префектом претория Макроном.

(обратно)

24

Здесь и далее пер. М. Амелина.

(обратно)

25

Специальное ложе, которое использовалось во время обряда лектистерния для размещения изображения божества. – Прим. ред.

(обратно)

26

Пер. С. В. Шервинского.

(обратно)

27

В частной собственности Клавдия, по-видимому, имелись городской дом, пригородный дом с садами и усадьба в Кампании.

(обратно)

28

Например, Друз пустился в эффектную экспедицию за spolia opima (доспехами и оружием вражеского лидера, завоеванными в рукопашном поединке, наиболее высоко ценившимся военным трофеем в римской культуре); см.: Rich, 'Drusus and the Spolia Opima', 544–555.

(обратно)

29

Памятник, символизирующий могилу покойного там, где в силу любых причин нет останков покойного. – Прим. ред.

(обратно)

30

Писатель Валерий Максим преподносит Друза и Антонию как образец любви и верности. Он утверждает, что Антония продолжала после смерти Друза спать в своей старой супружеской спальне. См.: Валерий Максим, «Достопамятные деяния и изречения», 4.3.3.

(обратно)

31

Ирод Агриппа и Птолемей были почти одного возраста с Клавдием и должны были воспитываться вместе с ним.

(обратно)

32

Помимо свободнорожденных детей, подобную тогу с пурпурной каймой носили курульные (кроме квесторов, плебейских эдилов и трибунов) и некоторые другие магистраты; ее ношение во взрослом возрасте было знаком отличия. – Прим. науч. ред.

(обратно)

33

Смерть отца девушки (при условии что деда по отцу тоже не было в живых) оставляла ее sui iuris – «в своем праве». Хотя важные решения, связанные с распоряжением ее имуществом, требовали согласия назначенного опекуна (tutor mulierum), она не нуждалась в его согласии (или согласии ее матери), чтобы вступить в брак.

(обратно)

34

Известны случаи, когда знатные римлянки сами выбирали себе мужей, но обычно это были женщины несколько старше, уже побывавшие замужем. Даже в этих примерах часто мы видим, что родня принимает участие (например, в случае Туллии, дочери Цицерона, которая выбрала себе третьего мужа совместно с матерью, пока отец отсутствовал в Риме) или что события вызывают неоднозначную реакцию.

(обратно)

35

Эти изображения на современный взгляд кажутся неуместными, но они были de rigueur в домах патрициев эпохи Августа и позднее, где они обильно демонстрировались наряду с неэротическими изображениями. Их демонстрация, вероятно, должна была не возбуждать зрителя, а, скорее, навевать атмосферу роскошной неги, подчеркивая богатство и досуг, которыми наслаждался хозяин дома.

(обратно)

36

Поэт Проперций, например, так описывает момент переодевания девушки перед свадьбой: «Вскоре после того, как претекста уступила место брачному факелу и другая повязка охватила мои чудесные волосы, я разделила твое ложе» (Проперций, 4.11.33–34 [Пер. с лат. А. И. Любжина]).

(обратно)

37

Империй в Древнем Риме – высшая власть, право действовать от имени государства во всех областях общественной жизни.

(обратно)

38

Посмертно обожествили Юлия Цезаря и Августа, но женщина прежде этой чести не удостаивалась.

(обратно)

39

Дион отводит на растрату два года, но результат не меняется.

(обратно)

40

Поклонение гению – божественной природе, заключенной в каждом человеке, – или нумену (имени) императора было компромиссом, установленным уже при Августе, для города, который все еще не совсем смирился с идеей поклонения живому человеку. Тиберий, например, похоже, посвятил алтарь нумену Августа еще при жизни императора – возможно, по случаю его усыновления в 4 г. н. э. или по случаю его триумфа в 9 г. н. э.

(обратно)

41

Так как и ее отец, и дед по отцу умерли, Мессалина была sui iuris и могла распоряжаться имуществом самостоятельно. По традиции того времени она, вероятно, вышла замуж за Клавдия sine manu, то есть ее имущество не переходило в собственность или распоряжение ее мужа. Важные решения, касающиеся распоряжения имуществом женщины sui iuris, официально принимались опекуном мужского пола, известным как tutor muliebrum, но к середине первого века их контроль все больше ослабевал: женщина могла обратиться в суд, чтобы принудить своего опекуна действовать в соответствии с ее пожеланиями, или заявить о смене опекуна в принципе. На практике Мессалина, вероятно, распоряжалась своим имуществом самостоятельно через иерархию рабов и вольноотпущенников. Ее приданое официально находилось в распоряжении Клавдия, но общественное мнение не одобряло продажи мужчинами имущества, входившего в приданое жены, для выплаты личных долгов.

(обратно)

42

В отличие от греков, римляне всегда считали, что с женщинами на пирах веселее. В конце 30-х гг. до н. э. Корнелий Непот отмечал, насколько странным казался римлянам греческий обычай сегрегации по признаку пола: «Например, кто из римлян постесняется привести на пир жену? Или чья мать семейства не занимает почетнейшего места в доме и не бывает в обществе?» (Непот, «О знаменитых иноземных полководцах», Предисловие, 6; [пер. с лат. Н. Н. Трухиной]).

(обратно)

43

И колесничие, и актеры рассматривались как низы низов римского общества. Наравне с проститутками и осужденными прелюбодейками они классифицировались как infames – группа граждан, чьи права и защищенность законом были ограничены в силу их «аморальности».

(обратно)

44

Иосиф писал при династии императоров Флавиев (последовавшей за Юлиями-Клавдиями). История его жизни необычайна: он был евреем родом из Иудеи и одним из лидеров, сражавшихся против римлян во время Великого иудейского восстания, поднявшегося в 66 г. н. э., в качестве военного правителя Галилеи. Захваченный в плен и обращенный в рабство, он сблизился со своими римскими хозяевами, будущими императорами Веспасианом и Титом. После войны он был освобожден, получил римское гражданство, дом в Риме, землю в Иудее и императорскую пенсию – именно тогда он и взялся писать историю.

(обратно)

45

Существует путаница с годом рождения Клавдии Октавии, первого ребенка Мессалины. Тацит утверждает, что на момент ее смерти в 62 г. н. э. ей было двадцать (Тацит, «Анналы», 14.64), но тогда она была бы слишком юной для брака с Нероном в 53 г. н. э. (Тацит, «Анналы», 12.58; Дион Кассий, 60.33.11). Согласно более убедительному сообщению Светония (Светоний, «Божественный Клавдий», 27), она была старше своего брата Британника (родившегося в феврале 41 г. н. э.), а на александрийской монете 41 г. н. э. Мессалина держит изображения двух детей, что подтверждает, что Октавия уже родилась к тому моменту, когда мать была беременна ее братом. Надежная датировка рождения Британника означает, что Октавия не могла родиться раньше начала 40 г. н. э., тогда как вероятная датировка свадьбы ее родителей серединой 38 г. н. э. означает, что она не могла родиться ранее 39 г. н. э. Дата брака Октавии с Нероном в 53 г. н. э. и путаница с порядком рождения брата и сестры предполагают, что она родилась ближе к концу этого промежутка, то есть зимой 39/40 г.

(обратно)

46

Пер. с лат. М. В. Елифёровой.

(обратно)

47

Отец Нерона Гней Домиций Агенобарб умер вскоре после изгнания его матери.

(обратно)

48

Первоначально трофей представлял собой столб, украшенный отбитым у врага оружием, который победители ставили на поле боя. – Прим. ред.

(обратно)

49

Возможно, Калигула поощрял поклонение своему гению (божеству-хранителю человека или божественным элементам в его характере), что было принято в частной жизни в правление Августа и Тиберия, на новой публичной сцене и в более официальных выражениях. Вероятно, в жрецы этого культа должен был вступить Клавдий, заплатив вступительный взнос, который едва не разорил его.

(обратно)

50

Ludi Palatini были частным празднеством, предназначенным в основном для императорской семьи и сенаторов с женами и детьми. Чаще всего проводились во временном театре, построенном перед императорским дворцом на Палатине.

(обратно)

51

К I в. до н. э. брак cum manu (букв. «с рукой» – при котором контроль над женщиной и ее собственностью переходил к мужу) все больше вытеснялся браком sine manu (букв. «без руки» – при котором женщина и ее имущество оставались под властью отца). Такая договоренность обычно давала ей больше независимости.

(обратно)

52

Это была Перузинская война, которая шла в 41‒40 гг. до н. э., когда Марк Антоний был на Востоке. Дион (48.10) упоминает, что Фульвия появлялась с мечом на поясе и произносила речь перед войском. Хотя достоверность подобных утверждений сомнительна, Фульвия, по-видимому, действительно играла важную роль в этих событиях.

(обратно)

53

Римское понятие auctoritas родственно, хотя и не совсем аналогично современному понятию «авторитет». Часто противопоставляемая potestas (власть, иногда подкрепленная силой), концепция auctoritas представляла собой мощное легитимное влияние, основанное на статусе и репутации.

(обратно)

54

Латинский термин imperator был специфическим воинским приветствием, а не титулом, обозначавшим политическое верховенство.

(обратно)

55

Он получил это имя два года спустя по случаю завоевания его отцом Британии. – Прим. науч. ред.

(обратно)

56

Для краткости далее сын Мессалины будет именоваться Британником.

(обратно)

57

Корнелия, дочь Публия Корнелия Сципиона Африканского, была матерью братьев Гракхов, народных трибунов, известных своими реформаторскими стараниями и тем, что впоследствии их убили.

(обратно)

58

Большие портретные группы императорских семей, включающие статуи женщин и детей и состоящие как минимум из 12 и 17 фигур соответственно, были найдены, в частности, в Велейе в Северной Италии и Нероне в Хорватии. Эти композиции не были статичными: туда добавляли статуи новых жен и детей, убирали изображения низложенных императоров и императриц. Статуя Агриппины в Велейе изначально, по-видимому, изображала Мессалину: голова прежней императрицы была снята и заменена изображением новой.

(обратно)

59

Статуя была обнаружена в Риме. Хотя на ней имелись некоторые повреждения, требовавшие реставрации, например, не хватало головы Британника, это были естественные утраты за две тысячи лет, а не преднамеренное разрушение.

(обратно)

60

Пер. с греч. А. К. Гаврилова.

(обратно)

61

Название «Палатин» – однокоренное слову palatium – «дворец».

(обратно)

62

В этом месте археологами действительно были обнаружены остатки хижин железного века, что объясняет римскую традицию считать его местом дома Ромула.

(обратно)

63

Оратор Квинт Гортензий Гортал скончался в июне 50 г. до н. э., Октавиан приобрел его дом, по всей видимости, около 40 г. до н. э., после своего возвращения с Сицилии (Веллей Патеркул, 2.81). Вероятно, дом на Палатине действительно было проще купить в условиях проскрипций, однако у наследников Гортенция – сам оратор до этого времени не дожил. – Прим. науч. ред.

(обратно)

64

Сабин, однако, не смог вынести бремени вины за то, что пережил своих товарищей, и покончил с собой.

(обратно)

65

Помпей Магн происходил от Помпея Великого по материнской линии. Со стороны отца он был потомком Красса – еще одного республиканского династа, который вместе с Помпеем и Цезарем входил в первый триумвират.

(обратно)

66

Тот самый Каллист, который участвовал в заговоре против Калигулы.

(обратно)

67

Дион не уточняет, в каком году день рождения императрицы впервые отпраздновали публично, хотя обсуждает это непосредственно перед упоминанием об отказе Клавдия пожаловать Мессалине титул Августы, и, таким образом, это могло произойти в самом начале правления. С этого времени, сообщает он, ее день рождения то отмечался публично, то не отмечался, в зависимости от предпочтений преторов того года.

(обратно)

68

Любопытно отметить, что Агриппина, более опытная и обладающая более безупречной царской родословной, чем ее предшественница, получила титул Августы вскоре после ее свадьбы с Клавдием, последовавшей за падением Мессалины в 48 г. н. э.

(обратно)

69

Светоний дает цифры в 35 сенаторов и 300 всадников. По числу сенаторов в «Отыквлении» (сатире на смерть и обожествление Клавдия, исторически ошибочно приписываемой Сенеке) оценка сходная, но на том месте, где говорится о числе жертв среди всадников, рукопись повреждена. В тексте читается вроде бы 221, хотя некоторые ученые устанавливают цифру 321, отчасти на основании сопоставления с данными Светония.

(обратно)

70

Пер. с лат. С. А. Ошерова.

(обратно)

71

При рождении он носил имя Фурий, и так называет его Светоний, но официально на тот момент он был известен под именем Луций Арунций Камилл Скрибониан после его усыновления действующим консулом в 6 г. н. э.

(обратно)

72

Кассий Дион (60.15) говорит о самоубийстве; Тацит («Анналы», 12.52) предполагает, что Скрибониан умер позже от болезни или яда.

(обратно)

73

Причин, по которым Август ненавязчиво прекратил триумфы, вероятно, было две: во-первых, он считал, что империя достигла своего максимального разумного размера, и откровенно предостерегал своих преемников от дальнейших экспансионистских войн; во-вторых, он хорошо понимал, что триумф был, по сути, республиканской институцией, которая тесно переплелась с ожесточенной конкуренцией, свойственной эпохе гражданских войн.

(обратно)

74

Пер. Ф. А. Петровского. Отечественные комментаторы полагают, что под «ренами» (Rhenos) понимаются жители Рейна, тогда как англоязычный перевод, приведенный у Каргилл-Мартин, говорит об «огромных изображениях реки Рейн». – Прим. пер.

(обратно)

75

Это серебряная дидрахма, отчеканенная между 43 и 48 гг. н. э. в Кесарии Каппадокийской (Мазаке), образец которой ныне находится в Британском музее: BM 1893,0804.3.

(обратно)

76

Эти статуи не поддаются точной датировке, но добавление божественных атрибутов может указывать на то, что они были заказаны в годы после того, как императрице пожаловали ее первые официальные публичные почести в 43 г. н. э. Обсуждение иконографии и идентификации портретов как изображений Мессалины см. в: Wood, 'Messalina, wife of Claudius: propaganda successes and failures of his reign'.

(обратно)

77

Пер. с греч. С. П. Маркиша.

(обратно)

78

О предыдущем муже Домиции Лепиды, Фаусте Корнелии Сулле, нет сведений за десятилетие начиная с его неудачного консульства в 31 г. н. э.; возможно, что он умер, но нельзя исключить, что его падчерица и ее муж добились его развода с Домицией Лепидой в 41 г., чтобы расчистить дорогу для своих планов.

(обратно)

79

Нерон Цезарь был обвинен в различных преступлениях в письме, написанном Тиберием Сенату в 29 г. н. э., и выслан. Умер он в 30 или 31 г. н. э. то ли от голода, то ли будучи принужден к самоубийству.

(обратно)

80

Blandus (лат.) – «льстивый», «вкрадчивый». – Прим. пер.

(обратно)

81

Рубеллий Бланд не упоминается в рассказах о падении его жены, и более того, о нем ничего не слышно с 36 г. н. э., когда он был назначен в комиссию по расследованию ущерба от пожара (Тацит, «Анналы», 6.45), хотя наличие четверых предполагаемых детей четы указывает на то, что он прожил как минимум еще несколько лет.

(обратно)

82

Есть мнение, что смерти Юлии и Катония (сослуживца отца Юлии по Германии) были связаны и что оба могли участвовать в назревавшем заговоре против режима. Хотя всегда опасно делать выводы на основании упущений в древних источниках, в данном случае кажется невероятным, чтобы, если такая связь вообще допускалась, она осталась бы неупомянутой в описаниях событий. Мать Юлии, Ливилла, стала жертвой обвинения в альянсе с префектом преторианцев; если существовало даже малейшее подозрение, что дочь повторила ошибку матери, античные авторы, безусловно, не устояли бы перед соблазном прокомментировать ее.

(обратно)

83

Правовые тонкости законов о прелюбодеянии будут обсуждаться в следующей главе.

(обратно)

84

Все источники согласны с тем, что роман закончился смертью Юлии, но есть некоторые разногласия по поводу того, как именно она умерла. Только Тацит конкретизирует, что Юлия покончила с собой (Тацит, «Анналы», 13.43); Дион Кассий (60.18.4) и Светоний («Жизнеописание божественного Клавдия», 29.1) сообщают, что она была убита, но не уточняют как. В целом самоубийство выглядит более вероятным вариантом. Официальным наказанием за прелюбодеяние было изгнание; о казни, скорее всего, было бы упомянуто особо.

(обратно)

85

Эти имена присутствуют в «Отыквлении» (13) в списке жертв, где остальные погибли вместе с Мессалиной.

(обратно)

86

Отдельная категория обвинения strupum, касающаяся секса с незамужней, но добропорядочной женщиной, предусматривала наказание за растление девственниц и совращение вдов.

(обратно)

87

По крайней мере, официально и с римским гражданином, если не получала помилования – которое должны были получить Юлия Ливилла и Агриппина по возвращении из ссылки в 41 г.

(обратно)

88

Полибия определенно освободил сам Клавдий – Сенека подчеркивает, что он полностью обязан императору, в утешительном письме к вольноотпущеннику по случаю смерти его брата, подразумевая, что они тесно сотрудничали некоторое время до его воцарения.

(обратно)

89

Пер. с лат. М. Амелина.

(обратно)

90

Фраза – классический элемент британской рождественской пантомимы (panto). – Прим. науч. ред.

(обратно)

91

Это мнение автор выражает словами одного из его персонажей в диалоге между сторонником и противником искусства танца. – Прим. пер.

(обратно)

92

Рассказы о романе Мессалины с Мнестером появляются в двух различных местах повествования Диона – 60.22 и 60.28. Между этими двумя пассажами описываются события нескольких лет, что позволяет предположить, что связь Мессалины и Мнестера – либо слухи о ней – длилась какое-то время.

(обратно)

93

Пер. с лат. Ф. А. Петровского.

(обратно)

94

Ряд других первоначальных обязанностей цензора, например заключение контрактов на общественные работы и присвоение армейских чинов, полностью отпал при императорах.

(обратно)

95

Новыми людьми в Древнем Риме называли класс привилегированных плебеев, достигших высот в обществе. – Прим. ред.

(обратно)

96

Крисп был консулом в 43 г. н. э., и, если бы его смерть имела место во второй половине 47 г. (на которой возобновляется 11-я книга Тацита) или позже, она бы, несомненно, была упомянута.

(обратно)

97

Сын Публия Суиллия был помилован императором. Тацит утверждает, что его спасла «его собственная порочность». Тацит, «Анналы», 11.36.

(обратно)

98

Пер. с лат. А. И. Любжина.

(обратно)

99

Так, в североафриканском городе Лептис-Магна статую Мессалины удалили из императорской портретной группы, находившейся в городском храме Рима и Августа, и убрали ее имя из почетной надписи, украшавшей пьедестал.

(обратно)

100

Статуя Агриппины в императорской портретной группе, стоявшей в базилике города Веллея на севере Италии, изначально изображала Мессалину. Ее голову сняли и заменили на другую. Однако еще один портрет из Неаполя просто переделывали, пока не добились отсутствия всякого сходства.

(обратно)

101

Это было надгробие цирюльника по имени Антиох. Имя Валерия тщательно выскоблили, однако, что любопытно, второе имя императрицы Мессалина осталось нетронутым.

(обратно)

102

Год извержения Везувия и гибели. – Прим. ред.

(обратно)

103

Любопытно, что сходное обвинение выдвигалось против Калигулы.

(обратно)

104

Пер. с лат. С. Ошерова.

(обратно)

105

Cursus honorum (букв. «путь чести») – в сенате начинался с должности квестора, затем следовали должности народного трибуна или эдила, претора и, наконец, консула. – Прим. пер.

(обратно)

106

Франческо Пона (1595‒1655) – итальянский философ и писатель. – Прим. пер.

(обратно)

107

Эмма Кальве (1858‒1942) – французская оперная певица, сопрано, одна из самых ярких примадонн Прекрасной эпохи. – Прим. ред.

(обратно)

108

Сравнения Сеймур Флеминг с Мессалиной фигурируют во множестве популярных сатирических стихов, сочиненных во время процесса. Одно, в форме письма от Сеймур к бывшему мужу, содержало строки: «И пусть меня по милости твоей / Ославят Мессалиной наших дней, / Пусть сим ты, милый друг, меня похвалишь: / Из всех мужчин я не люблю тебя лишь». В другом – ответе от лица мужа – говорилось: «О ты, благословенная юнцами, / Первейшая из жриц в Приапа храме, / Коль прозвище Божественная Б. – / Не любо – Мессалиной буду звать». (Пер. стихов М. Елифёровой.)

(обратно)

109

Автор неизвестен. Иногда пьесу приписывают Сенеке, но, хотя автор заимствует некоторые характерные для Сенеки формулировки и мнения, сейчас эта версия считается маловероятной как с точки зрения стилистики, так и по содержанию. Эта пьеса – единственный дошедший до нас образец fabula praetexta, жанра латинской трагедии, основанного на римской истории, а не на греческой мифологии.

(обратно)

110

Пер. с англ. М. В. Елифёровой.

(обратно)

111

Любопытно, что эта серия, вероятно, была заказана по случаю свадьбы. Мессалина была включена в нее, надо полагать, как пример того, чего не надо делать. В настоящее время картина находится в Музее Гетти в Лос-Анджелесе (72.PA.24).

(обратно)

112

Забавное решение, учитывая, что весталок одновременно бывало только шесть.

(обратно)

113

Аналогичным нападкам подвергались другие женщины во власти, жившие в то время. Сестру Марии-Антуанетты, Марию-Каролину Неаполитанскую, обвиняли в том, что она «соединила всю похотливость Мессалины с пестрыми вкусами Сапфо». Даже никогда не бывшая замужем, но политически влиятельная Аделаида Орлеанская во времена Июльской монархии именовалась своими противниками в прессе «мадам Мессалина». Джеймс Гилрей ассоциирует с Мессалиной императрицу Жозефину на своей карикатуре 1805 г.

(обратно)

114

Возможно, Кнюпфер воспринимает эту картину через призму современной ему трагедии о Мессалине, написанной великим голландским драматургом Йостом ван дер Вонделем, но запрещенной до премьеры постановки – из политических соображений – и ныне утраченной для потомков.

(обратно)

115

Крашенные в белокурый цвет волосы были фирменным знаком венецианской куртизанки XVII в.

(обратно)

116

Например, «Мессалина, или Падение императрицы» Гуаццони (1923); «Мессалина, или Похождения императрицы» Галлоне (1951); «Деметрий и гладиаторы» 20th Century Fox (1954).

(обратно)

117

Медикализация – расширение медициной своих границ, при котором обычные, часто не связанные с патологией человеческие ситуации рассматриваются как медицинская проблема, становятся объектом лечения и профилактики. – Прим. ред.

(обратно)

118

Историки XVIII в., такие как Монтескье и Гиббон, в своем анализе падения Римской империи связывали упадок морали, искусства, политики и империи. Самодисциплина Августа уступила место бесчинствам и роскоши более поздних императоров, сдержанность золотого века латинского ораторского искусства и поэзии вытеснялась все более орнаментальными стилями, идеалы общественного и воинского долга были подорваны, пока, по их мнению, империя не рухнула под собственным весом. Представители декадентского движения стремились восстановить этот процесс «упадка» как источник художественной красоты.

(обратно)

119

Бодлер использует образ раны с губами в стихотворении «Слишком веселой».

(обратно)

120

Привлекательная, но недалекая девушка. – Прим. ред.

(обратно)

121

Часть источников никогда не переводилась на русский язык. Авторство переводов при цитировании оговорено в примечаниях. – Прим. пер.

(обратно) (обратно)

Комментарии

1

О трактате I Modi см.: Talvacchia, Taking Positions: On the Erotic in Renaissance Culture. О сохранившихся сведениях об оригинальных гравюрах Маркантонио Раймонди см.: Turner, 'Marcantonio's Lost Modi and their Copies'.

(обратно)

2

Ювенал, «Сатиры», 6.114–132. Пер. с лат.д. С. Недовича.

(обратно)

3

Didot, L'Arétin d'Augustin Carrache, ou recueil de postures érotiques, 53–56.

(обратно)

4

Gorani, Mémoires secrets et critiques, vol. 1, p. 98.

(обратно)

5

Речь Медеи см. в: Еврипид, «Медея», 1.4.230. Пер. с греч. И. Ф. Анненского. Речь Боудикки см. в: Тацит, «Анналы», 14.35. Здесь и далее, если не обозначено иное, пер. с лат. А. С. Бобовича.

(обратно)

6

Лучший пример использования имени женщины с целью бросить на нее тень, возможно, речь Аполлодора «Против Нееры» (входит в Демосфенический корпус, речь № 59). См. также: Schaps, 'The Woman Least Mentioned: Etiquette and Women's Names'.

(обратно)

7

Laudatio Murdiae, lines 20–29: CIL VI 10230 = ILS 8394. Подробно об этой надписи см.: Lindsay, 'The «Laudatio Murdiae»: Its Content and Significance'.

(обратно)

8

Тацит, «Анналы», 1.1.

(обратно)

9

Тацит, «Анналы», 11.27.

(обратно)

10

Рассказ Тацита об этих событиях можно найти в «Анналах», 11.26–11.38. См. также гораздо более краткое описание у Диона (60.31) и Светония в «Божественном Клавдии» (26.2, 29.3, 36). Здесь и далее цитаты из Светония, если не указано иное, даны в переводе М. Л. Гаспарова.

(обратно)

11

Тацит, «Анналы», 11.27.

(обратно)

12

Обзор архитектуры, дизайна, декора и функций Форума см. в: Richardson, A New Topographical Dictionary of Ancient Rome, 160–162. Визуальную реконструкцию развития проекта см. в: Gorski & Packer, The Roman Forum.

(обратно)

13

Об этом обете см.: Светоний, «Божественный Август» (29.2) и Овидий, «Фасты» (5.569–578). Форум был освящен только во 2 г. до н. э.: Кассий Дион, 55.10.1–8; Веллей Патеркул, 2.100.2; см. также: Simpson, 'The Date of Dedication of the Temple of Mars Ultor'.

(обратно)

14

Исчерпывающий обзор археологии Римского форума см. в: Coarelli, Rome and Environs: An Archaeological Guide, 74–161. См. также: Richardson, A New Topographical Dictionary of Ancient Rome, 170–174.

(обратно)

15

О статуе Августа на рострах см.: Веллей Патеркул, 2.61.3.

(обратно)

16

Об освящении храма см.: Кассий Дион, 51.22. Здесь и далее пер. с греч. под ред. А. В. Махлаюка.

(обратно)

17

О Римском форуме как о месте создания и сохранения общественной памяти см.: Machado, 'Building the Past: Monuments and Memory in the Forum Romanum'. Пример риторического обращения к навевающему воспоминания ландшафту Рима см. у Тита Ливия в воображаемой речи Камилла: История Рима, 5.51.

(обратно)

18

Об имперских коннотациях полихромного мрамора см.: Bradley, 'Colour and marble in early imperial Rome'. Обзор материалов, использованных на Форуме Августа, см. в: Gorski & Packer, The Roman Forum, 15–16.

(обратно)

19

Lo Cascio, 'The Population', 139–153; см. также: Kehoe, 'Production in Rome', 443–444.

(обратно)

20

Плиний Старший, «Естественная история», 36.24.

(обратно)

21

О порогах Марка Лепида см.: Плиний Старший, «Естественная история», 36.8. О колоннах Скавра (повторно использованных после воздвигнутого им необычайно пышного временного театра) см.: Плиний Старший, «Естественная история», 36.2.

(обратно)

22

Плиний Старший, «Естественная история», 36.7.

(обратно)

23

Полибий, «История», 38.21. Соответствующий фрагмент в русских изданиях Полибия отсутствует. Пер. с англ.

(обратно)

24

О характере и развитии этой должности см.: Badian and Lintott, «pro consule, pro praetore» in The Oxford Classical Dictionary.

(обратно)

25

О полномочиях и судебном иммунитете промагистратов см.: Plescia, 'Judicial Accountability and Immunity in Roman Law' esp. pp. 51–56, in American Journal of Legal History, vol. 45, no. 1. Знаменитый пример промагистрата, которого привлекли к ответственности после возвращения из провинции, – в «Речах против Верреса» Цицерона.

(обратно)

26

Август, «Деяния божественного Августа», 1. Пер. с лат. А. Л. Смышляева.

(обратно)

27

Кассий Дион, 51.20.4.

(обратно)

28

Светоний, «Божественный Август», 22; Август, «Деяния божественного Августа», 13.

(обратно)

29

Август, «Деяния божественного Августа», 12.

(обратно)

30

Об обелиске см. Swetnam-Burland, 'Aegyptus Redacta: The Egyptian Obelisk in the Augustan Campus Martius'; обзорно об Ara Pacis см. Richardson, A New Topographical Dictionary of Ancient Rome, 287–289.

(обратно)

31

Идентификация конкретных фигур на Алтаре Мира, как известно, очень трудна: см. напр., Syme, 'Neglected Children on the Ara Pacis', и Stern, Women, Children, and Senators on the Ara Pacis Augustae, где представлены альтернативные версии, причем в обеих фигурируют многочисленные ближайшие родственники Мессалины.

(обратно)

32

Август, «Деяния божественного Августа», 34; Кассий Дион, 53.2–11.

(обратно)

33

Кассий Дион, 53.12. См. также: Millar, 'The Emperor, the Senate and the Provinces'.

(обратно)

34

Обзор постановлений 27 и 23 гг. до н. э. см. В: Crook, 'Political history 30 bc to ad 14' особ. pp. 78–80 (27 г. до н. э.) и 85–87 (23 г. до н. э.), in The Cambridge Ancient History Vol. 10.

(обратно)

35

Светоний, «Божественный Август», 99.

(обратно)

36

О его роли в этой революции см.: Тит Ливий, «История Рима», 1.58; о его консульстве см.: Тит Ливий, «История Рима», 2.2.

(обратно)

37

Syme, The Augustan Aristocracy, 147, 164–166.

(обратно)

38

О родовых imagines см.: Flower, 'Ancestor Masks and Aristocratic Power in Roman Culture'.

(обратно)

39

Syme, The Augustan Aristocracy, 147, 164.

(обратно)

40

О консульстве Фауста Суллы Феликса см.: Syme, The Augustan Aristocracy, 164; разрешение стать консулом на пять лет раньше было пожаловано предыдущему мужу Клавдии Антонии; см.: Кассий Дион, 60.5.8.

(обратно)

41

Syme, The Augustan Aristocracy, 178–179.

(обратно)

42

Сайм датирует первый брак Лепиды с отцом Мессалины 15 г., а ее рождение примерно двенадцатью годами раньше: Syme, The Augustan Aristocracy, 165–166.

(обратно)

43

Кассий Дион, 60.30.6; Светоний, «Божественный Клавдий», 27.2.

(обратно)

44

Тацит, «Анналы», 11.37.

(обратно)

45

Там же. 12.64.

(обратно)

46

Там же. 12.64; Светоний рисует несколько иную картину в «Нероне», 6.3.

(обратно)

47

Данные о владениях Домиции Лепиды в Фундии см. в: Brunn, 'The Name and Possessions of Nero's Freedman Phaon'. О качестве вина, производившегося в Фунди, см.: Афиней, «Дейпнософисты», 27a; Плиний Старший, «Естественная история», 14.8.

(обратно)

48

Тацит, «Анналы», 12.65.

(обратно)

49

О владениях Домиции Лепиды в Путеолах см.: Jakab E., 'Financial Transactions by Women in Puteoli', 123–150.

(обратно)

50

Витрувий, «Об архитектуре», 6.5. Пер. с лат. Ф. А. Петровского.

(обратно)

51

Кассий Дион, 61.17.1–2; Светоний, «Нерон», 34.5.

(обратно)

52

Пример такой роскошной виллы на побережье см. в: Clarke and Muntasser, Oplontis: Villa A ('Of Poppaea') at Torre Annunziata, Italy.

(обратно)

53

Марциал, «Эпиграммы», 1.62. Пер. с лат. Ф. А. Петровского.

(обратно)

54

См., например, вероятно, анахронистичную историю Вергинии: Тит Ливий, «История Рима», 3.44.4, и Дионисий Галикарнасский, «Римские древности», 11.28.3.

(обратно)

55

Hemelrijk, Matrona Docta: Educated Women in the Roman Élite from Cornelia to Julia Domna – об образовании знатных девушек.

(обратно)

56

Плутарх, «Помпей», 55. Пер. с греч. Г. А. Стратановского.

(обратно)

57

Там же.

(обратно)

58

Плиний Младший, «Письма», 5.16. Пер. М. Е. Сергеенко.

(обратно)

59

Светоний, «Тиберий», 7.

(обратно)

60

Там же. 11.4.

(обратно)

61

О смертях Гая и Луция см.: Кассий Дион, 55.10, и Светоний, «Божественный Август», 64–65.

(обратно)

62

Светоний, «Тиберий», 27.

(обратно)

63

Тацит, «Анналы», 4.6.2–4. См. также: Светоний, «Тиберий», 30–32.

(обратно)

64

Тацит, «Анналы», 3.60–63.

(обратно)

65

Там же. 3.65.3.

(обратно)

66

Рассказ о смерти Германика и ее якобы подозрительных обстоятельств см.: Тацит, «Анналы», 2.69–2.73.

(обратно)

67

Тацит, «Анналы», 3.2–3.6.

(обратно)

68

Там же. 4.8.

(обратно)

69

Тацит, «Анналы», 4.67. Светоний («Тиберий», 40) также подчеркивает привлекательность затворничества на Капри.

(обратно)

70

О поездке Тиберия на Капри и предлоге освящения храмов см.: Светоний, «Тиберий», 39–41.

(обратно)

71

Тацит, «Анналы», 4.74.

(обратно)

72

Там же. 4.74; Кассий Дион, 58.5.

(обратно)

73

Кассий Дион, 58.5.

(обратно)

74

Тацит, «Анналы», 4.68–70. Историю Сабина см. также в: Кассий Дион, 58.1.

(обратно)

75

Тацит, «Анналы», 5.3–5, 6.23, 6.25; Светоний, «Тиберий», 53–54.

(обратно)

76

Тацит, «Анналы», 4.18–19.

(обратно)

77

Там же. 4.18–20.

(обратно)

78

Светоний, «Тиберий», 65.

(обратно)

79

Иосиф Флавий, «Иудейские древности», 18.6.6. Здесь и далее ссылки и цитаты даны по переводу Г. Г. Генкеля.

(обратно)

80

Полностью историю падения и гибели Сеяна см.: Кассий Дион, 58.3–12; Светоний, «Тиберий», 65.

(обратно)

81

Датировку консульства Фауста Суллы см. в: Bodel, 'Chronology and Succession 2: Notes on Some Consular Lists on Stone', 296; см. также: Syme, The Augustan Aristocracy, 267. Бодел считает, что у Суллы было двое коллег по консульству: Секст Тедий Катулл (служивший с мая по июль) и Луций Фульциний Трион (служивший с июля по октябрь).

(обратно)

82

О ее помолвке см.: Тацит, «Анналы», 3.29; Кассий Дион, 58.11.5. О ее смерти см.: Кассий Дион, 58.11.5–6.

(обратно)

83

Тацит, «Анналы», 4.3.

(обратно)

84

Тацит, «Анналы», 4.3, 7–11.

(обратно)

85

Тацит, «Анналы», 4.3.

(обратно)

86

Кассий Дион, 58.11.7.

(обратно)

87

Тацит, «Анналы», 4.2.3.

(обратно)

88

Светоний, «Тиберий», 67.

(обратно)

89

Тацит, «Анналы», 4.57.3.

(обратно)

90

Подборку этих слухов см. в: Светоний, «Тиберий», 43–44. Об обвинениях в сексе с юношами-аристократами см.: Тацит, «Анналы», 6.1.

(обратно)

91

Тацит, «Анналы», 6.1.

(обратно)

92

Кассий Дион, 59.9.

(обратно)

93

«Венцом башненосным» называет прическу римской невесты Лукан: Лукан, «Фарсалия, или Поэма о гражданской войне», 2.358. Пер. с лат. Л. Е. Остроумова.

(обратно)

94

Herschl, The Roman Wedding, 65–68.

(обратно)

95

Катулл, 61.75–81. Пер. с лат. М. Амелина.

(обратно)

96

Светоний, «Божественный Клавдий», 5.

(обратно)

97

Подробное обсуждение данных о римском свадебном наряде и ритуалах см. в: Hersch, The Roman Wedding.

(обратно)

98

Светоний, «Божественный Клавдий», 1. Эпиграмма на греческом, пер. М. Л. Гаспарова.

(обратно)

99

Simpson, 'The Birth of Claudius and the Date of the Dedication of the Altar of «Romae et Augusto» at Lyon', 586–592.

(обратно)

100

Кассий Дион, 55.1.

(обратно)

101

Тит Ливий, «Периохи», 142.

(обратно)

102

Подборку и обсуждение этих фрагментов см. в: Kokkinos, Antonia Augusta: Portrait of a Great Roman Lady, 68–86.

(обратно)

103

Там же.

(обратно)

104

Плиний Старший, «Естественная история», 9.81.

(обратно)

105

Об этой смене костюма и сопутствующих ей церемониях см. в: Edmondson and Keith (eds), Roman Dress and the Fabrics of Roman Culture, 48–59.

(обратно)

106

Светоний, «Божественный Клавдий», 2.2.

(обратно)

107

Там же. 2.1.

(обратно)

108

О различных физических немощах Клавдия см.: Светоний, «Божественный Клавдий», 30; Псевдо-Сенека, «Отыквление», 1, 5; Кассий Дион, 60.2.

(обратно)

109

Светоний, «Божественный Клавдий», 3.2.

(обратно)

110

Там же. 3.4.

(обратно)

111

Там же. 3.5.

(обратно)

112

Там же. 2.2.

(обратно)

113

Тацит, «Анналы», 13.3.

(обратно)

114

Светоний, «Божественный Клавдий», 31.

(обратно)

115

Там же. 38.3.

(обратно)

116

Там же. 4.5, 5.1, 33, 40.1; Тацит, «Анналы», 12.49.

(обратно)

117

Светоний, «Божественный Клавдий», 26.

(обратно)

118

Тацит, «Анналы», 4.22.

(обратно)

119

Светоний, «Божественный Клавдий», 27.

(обратно)

120

Там же. 27.

(обратно)

121

О браке и разводе Клавдия с Элией Петиной см.: Светоний, «Божественный Клавдий», 26. О предложении нового брака, высказанном Нарциссом, см.: Тацит, «Анналы», 12.1.

(обратно)

122

Ювенал, «Сатиры», 10.331–333. Пер. с лат. Ф. А. Петровского.

(обратно)

123

О праве девушки sui iuris самостоятельно заключать брак см., напр.: Юлий Павел, «Дигесты», 23.2.20, ср. Grubbs, Women and the Law in the Roman Empire, 23–24. О требовании согласия всех сторон на брак см.: Юлий Павел, «Дигесты», 23.2.2; Юлиан, «Дигесты», 23.1.11.

(обратно)

124

Светоний, «Божественный Клавдий», 30.

(обратно)

125

Обзор этого явления в римской визуальной культуре см. в: Clarke, Looking at Lovemaking.

(обратно)

126

Пер. с греч. А. К. Гаврилова.

(обратно)

127

Светоний, «Калигула», 13.

(обратно)

128

Там же. 14.1.

(обратно)

129

Тацит, «Анналы», 1.41, 1.69; Светоний, «Калигула», 9.1; Кассий Дион, 57.5.6.

(обратно)

130

Светоний, «Калигула», 15; Кассий Дион, 59.3.5.

(обратно)

131

Светоний, «Калигула», 15.2; Кассий Дион, 59.6.5. Эти сведения подтверждаются данными эпиграфики: см. 'The Fasti for the Reign of Gaius', 66.

(обратно)

132

Кассий Дион, 59.7.1.

(обратно)

133

О поведении императора как человека из толпы см.: Светоний, «Калигула», 54, Кассий Дион, 59.5.

(обратно)

134

Светоний, «Калигула», 17.2.

(обратно)

135

О почестях сестрам Калигулы см.: Ferrill, Caligula: Emperor of Rome, 97. Об их упоминании в сенаторских клятвах см.: Светоний, «Калигула», 15.3.

(обратно)

136

В Британском музее хранится много образцов монет этого типа, см., напр., R.6432.

(обратно)

137

Светоний, «Калигула», 24.1. О месте Эмилия Лепида в планах Калигулы см.: Barrett, Caligula, 115–116; Winterling, Caligula, 63.

(обратно)

138

Светоний, «Калигула», 24.1.

(обратно)

139

Светоний, «Калигула», 23.2; Cassius Dio, 59.3.6.

(обратно)

140

Об инцесте в римском законодательстве и культуре см.: Grubbs, 'Making the Private Public: illegitimacy and incest in Roman law'.

(обратно)

141

Филон Александрийский, «О посольстве к Гаю», 5. Пер. с греч. О. Л. Левинской.

(обратно)

142

Там же, 8.

(обратно)

143

Светоний, «Калигула», 23.3.

(обратно)

144

Смерть Друзиллы зафиксирована в надписи на календаре, найденном в Остии: Fasti Ostiensis, Smallwood, no 31. lines 29–30, p. 28.

(обратно)

145

О публичном трауре после смерти Друзиллы см.: Кассий Дион, 59.11; Светоний, «Калигула», 24.2.

(обратно)

146

О почестях, воздававшихся Друзилле после смерти, см.: Кассий Дион, 59.11; Wood, 'Diva Drusilla Panthea and the Sisters of Caligula'.

(обратно)

147

Kerkeslager, 'Agrippa and the Mourning Rites for Drusilla in Alexandria'.

(обратно)

148

Светоний, «Калигула», 24.2. Сенека описывает скорбь Калигулы как недостойную римлянина: «Утешение к Полибию», 17.

(обратно)

149

Светоний, «Калигула», 21.

(обратно)

150

Там же. 37.1.

(обратно)

151

Сенека, «Утешение к Гельвии», 10.

(обратно)

152

Плиний Старший, «Естественная история», 9.58. Пер. с лат. Г. С. Литичевского.

(обратно)

153

Светоний, «Калигула», 52.1; Филон Александрийский, «О посольстве к Гаю» (On the Embassy to Gaius, 79); Кассий Дион, 59.26.6–8.

(обратно)

154

Светоний, «Калигула», 37; Кассий Дион, 59.2.6.

(обратно)

155

О завещании Августа см. у Светония, который считает упомянутую долю унизительной насмешкой: «Божественный Клавдий», 4.7; см. также: Champlin, 'The Testament of Augustus', 162. О завещании Тиберия см.: Светоний, «Божественный Клавдий», 6.

(обратно)

156

О банкротстве Клавдия см.: Светоний, «Божественный Клавдий», 9. Кассий Дион (59.28.5) называет входную плату в 10 млн сестерциев.

(обратно)

157

О правах замужних женщин владеть и распоряжаться своим имуществом после смерти отца см.: Ульпиан, «Дигесты», 23.3.9.3; Grubbs, Women and the Law in the Roman Empire, 101–102. О браке sine manu см.: Grubbs, Women and the Law in the Roman Empire, 21–22. О Tutela Mulierum и ее ограничениях см.: Grubbs, Women and the Law in the Roman Empire, 25–34. О приданом и о том, что муж не должен был его тратить, см.: Grubbs, Women and the Law in the Roman Empire, 91–98.

(обратно)

158

Светоний, «Калигула», 32.3.

(обратно)

159

Там же. «Божественный Клавдий», 8.

(обратно)

160

Светоний, «Калигула», 33.

(обратно)

161

Там же. 36.

(обратно)

162

Там же. 25.1.

(обратно)

163

Там же. 25.2.

(обратно)

164

Кассий Дион утверждает, что она была на восьмом месяце беременности, когда они поженились: 59.23.7. Согласно Светонию, ребенок к тому времени уже родился и был официально признан в день свадьбы: «Калигула», 25.3.

(обратно)

165

Светоний, «Калигула», 25.3.

(обратно)

166

Там же. 37.2.

(обратно)

167

Об археологии этих кораблей см.: Carlson, 'Caligula's Floating Palaces'.

(обратно)

168

Рассказы о мосте Калигулы можно найти в следующих источниках: Светоний, «Калигула», 19, 32.1; Кассий Дион, 59.17; Иосиф Флавий, «Иудейские древности», 19.1.1. Сенека, «О кратковременности жизни», 17.5–6.

(обратно)

169

Светоний, «Калигула», 19.3.

(обратно)

170

Кассий Дион, 59.20.

(обратно)

171

Кассий Дион, 59.21.2; Светоний, «Калигула», 43.

(обратно)

172

Историю предполагаемого заговора и его раскрытия см.: Кассий Дион, 59.21–23; Светоний, «Калигула», 24.3.

(обратно)

173

Эта заметка от 27 октября 39 г. происходит из записей актов Арвальских братьев – древнего жреческого сообщества, возрожденного Августом и посвященного культу исконной италийской богини плодородия: Acta Fratrum Arvalium, Gaius. fr. 9.19–21, Smallwood, p. 14.

(обратно)

174

Тацит, «Анналы», 6.30.

(обратно)

175

Светоний, «Калигула», 24.3; Кассий Дион, 59.22.7–8.

(обратно)

176

Светоний, «Калигула», 25.4; Иосиф Флавий, «Иудейские древности», 19.1.2.

(обратно)

177

Светоний, «Нерон», 6.2.

(обратно)

178

Кассий Дион, 59.23.

(обратно)

179

Последующие детали заботы о знатных римских роженицах взяты из трактата «Гинекология» выдающегося врача II в. н. э. Сорана.

(обратно)

180

Ювенал, «Сатиры», 6.594. Пер. с лат.д. С. Недовича.

(обратно)

181

Светоний, «Божественный Клавдий», 9. Здесь и далее пер. с лат. М. Л. Гаспарова.

(обратно)

182

Там же. 9.1.

(обратно)

183

Кассий Дион, 59.22.9.

(обратно)

184

Сохранилась эпитафия Иларии: CIL VI.8943.

(обратно)

185

О воспитании Домицией Лепидой Нерона см.: Светоний, «Нерон», 6.3; Тацит, «Анналы», 12.64.

(обратно)

186

О странном поведении Калигулы на фронте см.: Светоний, «Калигула», 44–48, и Кассий Дион, 59.21, 22, 25.

(обратно)

187

Светоний, «Калигула», 49.

(обратно)

188

Филон Александрийский, «О посольстве к Гаю», 28. 181.

(обратно)

189

Филон Александрийский, «О посольстве к Гаю», 29.185; Светоний, «Калигула», 49.

(обратно)

190

О слухах насчет переноса столицы см.: Светоний, «Калигула», 49.2, см. также 8.5. О «расстрельных списках» Калигулы см.: Светоний, «Калигула», 49.3; Кассий Дион, 59.26.1, 60.3.2.

(обратно)

191

Светоний, «Калигула», 40; Кассий Дион, 59.28.8, 59.28.11.

(обратно)

192

О протестах против налогов и реакции Калигулы см.: Кассий Дион, 59.28.11; Иосиф Флавий, «Иудейские древности», 19.1.4. Историю о навесах см. в: Светоний, «Калигула», 26.5.

(обратно)

193

Светоний, «Калигула», 49.2.

(обратно)

194

Иосиф Флавий, «Иудейские древности», 19.1.13, Светоний, «Калигула», 26.

(обратно)

195

Об убеждении Калигулы в собственной божественности см.: Кассий Дион, 26–27; Светоний, «Калигула», 22; Филон Александрийский, «О посольстве к Гаю», 74–80, 93–97; Иосиф Флавий, «Иудейские древности», 18.7.2, 19.1.1.

(обратно)

196

Кассий Дион, 59.27.6.

(обратно)

197

Сенека, «О гневе», 3.18.

(обратно)

198

Обсуждение этой череды казней сенаторов см. в: Barrett, Caligula, 249–251.

(обратно)

199

Кассий Дион, 59.16.

(обратно)

200

Там же. 59.26.

(обратно)

201

Иосиф Флавий, «Иудейские древности», 19.1.2; см. также: Светоний, «Божественный Клавдий», 9.2.

(обратно)

202

Светоний, «Калигула», 57.3; Кассий Дион, 59.29.3.

(обратно)

203

Кассий Дион, 59.29, Иосиф Флавий, «Иудейские древности», 19.1.7

(обратно)

204

Светоний, «Калигула», 56.2; Кассий Дион, 59.29.2; Иосиф Флавий, «Иудейские древности»,19.1.5.

(обратно)

205

Об этом всеобщем одобрении заговора см.: Иосиф Флавий, «Иудейские древности», 19.2.4, и Кассий Дион, 59.29.1.

(обратно)

206

Светоний, «Калигула», 57.

(обратно)

207

О событиях дня убийства см.: Иосиф Флавий, «Иудейские древности», 19.1.13–17; Светоний, «Калигула», 57–58; Кассий Дион, 59.29.

(обратно)

208

О споре на эту тему см.: Иосиф Флавий, «Иудейские древности», 19.2.3–2.4.

(обратно)

209

Иосиф Флавий, «Иудейские древности», 19.2.4. Пер. с греч. Г. Г. Генкеля.

(обратно)

210

Там же. 19.2.4.

(обратно)

211

О гибели Цезонии и Друзиллы см.: Иосиф Флавий, «Иудейские древности», 19.2.4; Светоний, «Калигула», 59; Кассий Дион, 59.29.

(обратно)

212

Полную историю воцарения Клавдия см. в: Светоний, «Божественный Клавдий», 10; Кассий Дион, 60.1; Иосиф Флавий, «Иудейские древности», 19.3.1‒19.3.3.

(обратно)

213

Там же. Светоний, «Божественный Клавдий», 10.2.

(обратно)

214

Иосиф Флавий, «Иудейские древности», 19. 1.20. См. также: Тацит, «Анналы», 11.1.

(обратно)

215

Светоний, «Божественный Клавдий», 10.3.

(обратно)

216

Эпитафию см.: CIL VI.15346. Пер. с англ.

(обратно)

217

Эпитафию см.: CIL VI.11602. Выделение авторское. Пер. с англ.

(обратно)

218

Общие сведения о Фульвии см. в: Delia, 'Fulvia Reconsidered', особ. pp. 203–206 о ее роли в Перузинской войне и ее позднейшей мифологизации.

(обратно)

219

Кассий Дион, 49.38.1 (перевода 49-й книги на русский язык нет).

(обратно)

220

Обсуждение возникновения понятия Domus Augusta как публичной сущности см. в: Wardle, 'Valerius Maximus on the Domus Augusta, Augustus, and Tiberius', 479–483.

(обратно)

221

Светоний, «Божественный Август», 58. Выделение авторское.

(обратно)

222

Эта группа статуй была воздвигнута в Цирке Фламиния (Circus Flaminius). См.: Flory, 'Dynastic Ideology, the Domus Augusta, and Imperial Women: A Lost Statuary Group in the Circus Flaminius', 287–306.

(обратно)

223

О вкладе Октавии в имидж режима Августа см.: Moore, 'Octavia Minor and Patronage'.

(обратно)

224

О Портике Октавии и его значении см.: Richardson, 'The Evolution of the Porticus Octaviae'; Woodhull, 'Engendering Space: Octavia's Portico in Rome'.

(обратно)

225

Светоний, «Калигула», 23.2.

(обратно)

226

О домашнем хозяйстве Ливии см.: Treggiari, 'Jobs in the Household of Livia', 48–77. О вышивальщице жемчугом см.: Там же. 54–55.

(обратно)

227

Марцелл Эмпирик, «О лекарствах», 15.6, 35.6–9.

(обратно)

228

См.: Flory, 'Sic Exempla Parantur: Livia's Shrine to Concordia and the Porticus Liviae'.

(обратно)

229

О перестройке Ливией святилища Bona Dea см.: Овидий, «Фасты», 5.157–158. О восстановлении ею культа Женской Фортуны см.: Валерий Максим, «Достопамятные деяния и изречения», 1.8.4, что подтверждается надписью: CIL VI.883. О ее возможном участии в перестройке святилищ Целомудрия см.: Flory, 'Sic Exempla Parantur: Livia's Shrine to Concordia and the Porticus Liviae', 318–319.

(обратно)

230

Овидий, «Фасты», 1.649–650. Пер. с лат. Ф. А. Петровского.

(обратно)

231

Овидий, «Письма с Понта», 3.1.115–118. Пер. с лат. З. Н. Морозкиной.

(обратно)

232

Тацит, «Анналы», 5.1.

(обратно)

233

Эту надпись из Антикарии в Испании Бетской см. в: CIL 2.2038.

(обратно)

234

О том, как Ливия сочетала традиции и новаторство, конструируя собственную власть, см.: Purcell, 'Livia and the Womanhood of Rome'.

(обратно)

235

Тацит, «Анналы», 5.1.

(обратно)

236

Сенека, «О милосердии», 1.9. Пер. с лат. М. М. Позднева.

(обратно)

237

Псевдо-Овидий, «Утешение к Ливии», 349–356. Пер. с лат. М. В. Елифёровой.

(обратно)

238

Овидий, «Письма с Понта», 3.1 114–144.

(обратно)

239

Обсуждение употребления, развития и коннотаций этого термина см. в: Balsdon and Griffin, 'princeps' in The Oxford Classical Dictionary.

(обратно)

240

Обзор условий завещания Августа см. в: Barrett, Livia, 74–75.

(обратно)

241

О значении удочерения Ливии см.: Barrett, Livia, 147–155.

(обратно)

242

Кассий Дион, 56.46.

(обратно)

243

Кассий Дион, 57.12.

(обратно)

244

Тацит, «Анналы», 1.4.

(обратно)

245

Там же. 1.5.

(обратно)

246

Историю роли Танаквили в воцарении Сервия Туллия см.: Тит Ливий, «История Рима», 1.41; Кассий Дион, 2. 9–10.

(обратно)

247

Светоний, «Божественный Клавдий», 27.2.

(обратно)

248

Валерий Максим, «Достопамятные деяния и изречения», 4.4. Пер. с лат. С. Трохачева.

(обратно)

249

Ювенал, «Сатиры», 6.594–597.

(обратно)

250

Тацит, «Анналы», 2. 43.

(обратно)

251

Макробий, «Сатурналии», 2.5.3–4. Выделение авторское. Пер. с лат. В. Т. Звиревича.

(обратно)

252

Кассий Дион, 60.12.5.

(обратно)

253

Там же. 60.12.5.

(обратно)

254

Эти игры проводились в день рождения Антонии, 31 января: Кассий Дион, 60.5.1. Подробно о почестях, оказанных Антонии, см.: Kokkinos, Antonia Augusta: Portrait of a Great Roman Lady. В этой работе также собран ряд надписей и монет с разных концов империи, упоминающих Антонию под титулом Августы, что свидетельствует как о присвоении этого титула, так и о его широком распространении.

(обратно)

255

Светоний, «Божественный Клавдий», 11.2; Кассий Дион, 60.5.2. Обожествление Ливии отмечается также на монетах Клавдия, напр. RIC I2 Claudius 101.

(обратно)

256

Список этого письма Клавдия городу Александрии сохранился на фрагменте папируса, ныне хранящемся в Библиотеке Британского музея: P. London, 1912.

(обратно)

257

Об идентификации портретного типа Мессалины см.: Wood, 'Messalina, wife of Claudius: propaganda successes and failures of his reign', 222–225; 227–234.

(обратно)

258

Об этой божественной иконографии см.: Wood, 'Messalina, wife of Claudius: propaganda successes and failures of his reign', 225–226.

(обратно)

259

О характере и вероятной причине состояния портрета см.: Wood, 'Messalina, wife of Claudius: propaganda successes and failures of his reign', 219–222, 226.

(обратно)

260

Тацит, «Анналы», 13.45.

(обратно)

261

Обсуждение этой иконографии см. в: Wood, 'Messalina, wife of Claudius: propaganda successes and failures of his reign'.

(обратно)

262

Светоний («Божественный Август», 72–73) дает самое полное описание жилища Августа. Он подчеркивает скромность убранства и мебели в доме. Обзор археологических остатков дома см. в статье Varinlioğlu 'Domus: Augustus' in Mapping Augustan Rome, 104–106.

(обратно)

263

Светоний, «Божественный Август», 72.1.

(обратно)

264

Ни один источник не упоминает прямо о строительстве Тиберием новой резиденции на Палатине, однако главная императорская резиденция постоянно именуется Domus Tiberiana, что указывает на закладку Тиберием и достраивание последующими императорами. Обзор ее археологии см. в: Richardson, A New Topographical Dictionary of Ancient Rome, 136–137.

(обратно)

265

Об этих комнатах в так называемом Доме Ливии на Палатине и их художественном контексте см.: Ling, Roman Painting, 37–38. Более подробное описание и красочные иллюстрации см. в: Pappalardo, The Splendor of Roman Wall Painting, 100–103.

(обратно)

266

См., напр.: On the Embassy to Gaius, 363–365, и Плиний Старший, «Естественная история», 36.24.

(обратно)

267

Комнаты, отделанные Калигулой, должны были быть оформлены в модном тогда четвертом стиле.

(обратно)

268

Август, «Деяния божественного Августа», 21; Кассий Дион, 49.15.5. О символическом значении этого проекта и его связи с дворцом см.: Hekster and Rich, 'Octavian and the Thunderbolt: The Temple of Apollo Palatinus and Roman Traditions of Temple Building'.

(обратно)

269

Кассий Дион, 59.28.5.

(обратно)

270

Сенека, «О гневе», 2.33.2. См. также: Osgood, Claudius Caesar, 39.

(обратно)

271

Levick, Claudius, 53. О характере двора Юлиев-Клавдиев см.: Paterson, 'Friends in high places: the creation of the court of the Roman emperor'.

(обратно)

272

Кассий Дион, 60.3.2.

(обратно)

273

Иосиф Флавий, «Иудейские древности», 19. 4.6. Пер. с греч. Г. Г. Генкеля.

(обратно)

274

Светоний, «Божественный Клавдий», 11.1; Кассий Дион, 60.3. О положении Сабина и его самоубийстве см.: Иосиф Флавий, «Иудейские древности», 19.4.6. О протекции Клавдия консулу Квинту Помпонию см.: Иосиф Флавий, «Иудейские древности», 19.4.5.

(обратно)

275

Светоний, «Калигула», 49.

(обратно)

276

Об обращении Клавдия с сенатом см.: Светоний, «Божественный Клавдий», 12.

(обратно)

277

См. образец из Британского музея: R1874,0715.4.

(обратно)

278

Светоний, «Божественный Клавдий», 27.

(обратно)

279

Там же. 12.

(обратно)

280

Там же. 35–37.

(обратно)

281

Там же. 35.

(обратно)

282

О браке Клавдии Антонии и помолвке Клавдии Октавии см.: Кассий Дион, 60.5.7–9. О браке Домиции Лепиды см.: Кассий Дион, 60.14.2–3.

(обратно)

283

О родословной Помпея Магна см.: Syme, The Augustan Aristocracy, 277.

(обратно)

284

Обсуждение этих ролей и их иерархию см. в: Weaver, 'Slave and Freedman «Cursus» in the Imperial Administration'; более подробное исследование см. в: Weaver, Familia Caesaris. A Social Study of the Emperor's Freedmen and Slaves.

(обратно)

285

Светоний, «Божественный Клавдий», 28.

(обратно)

286

Плиний Младший, «Письма», 7.29. Пер. с лат. под ред. М. Е. Сергеенко и А. И. Доватура. См. также: Светоний, «Божественный Клавдий», 28 – o богатствах и почестях, пожалованных вольноотпущенникам.

(обратно)

287

Плиний Младший, «Письма», 7.29.

(обратно)

288

Плиний Старший, «Естественная история», 36.12.

(обратно)

289

О Валерии Клеопатре см.: CIL VI.4468. Об Амене см. CIL VI.8952. О роли ab ornamentibus см.: Treggiari, 'Jobs in the Household of Livia', 53; 'Domestic Staff at Rome in the Julio-Claudian Period, 27 bc to ad 68', 244–245.

(обратно)

290

О Валерии Иларии см.: CIL VI.8943. О Филократе см.: CIL VI.4459.

(обратно)

291

Об Идее см.: CIL VI.44. Луций Валерий был, вероятно, вольноотпущенником Мессалины, о котором известно, что он позже работал архивистом при финансовой конторе провинциального прокуратора. Colls, Domergue, Laubenheimer, Liou, 'Les Lingots D'Etain De L'Épave Port-Vendres II', 70–74.

(обратно)

292

О Саббионе см.: CIL VI 8840. О роли dispensator см.: Treggiari, 'Jobs in the Household of Livia', 49–50; cf. Verboven, 'Dispensator' in The Encyclopedia of Ancient History.

(обратно)

293

Полную реконструкцию хозяйства Ливии на основании эпиграфических данных см. в: Treggiari, 'Jobs in the Household of Livia', 48–77.

(обратно)

294

Макробий, «Сатурналии», 2.5.6. Пер. с лат. В. Т. Звиревича.

(обратно)

295

Кассий Дион, 60.2.7.

(обратно)

296

Сенека, «Вопросы естествознания», предисл. к книге IV: О Ниле, 15. Пер. с лат. Т. Ю. Бородай.

(обратно)

297

Светоний, «Божественный Клавдий», 33.2.

(обратно)

298

Там же. 28–29.

(обратно)

299

Тацит, «Анналы», 11.3.

(обратно)

300

Там же. 13.43.

(обратно)

301

Светоний, «Вителлий», 2.5.

(обратно)

302

Кассий Дион, 60.12.4–5.

(обратно)

303

Кассий Дион, 60.8.5.

(обратно)

304

Историю падения, ссылки и смерти Юлии Ливиллы см. в: Кассий Дион, 60.8.4–5; Светоний, «Божественный Клавдий», 29.1.

(обратно)

305

Тацит, «Анналы», 13.42; Кассий Дион, 61.10.1; Псевдо-Сенека, «Отыквление», 10.

(обратно)

306

Тацит, «Анналы», 13.42.

(обратно)

307

Сенека, «Утешение к Полибию», 13.

(обратно)

308

Сенека, «Вопросы естествознания», предисл. к книге IV: О Ниле, 15.

(обратно)

309

Кассий Дион, 61.10.

(обратно)

310

Тацит, «Анналы», 6.15; Кассий Дион, 60.27.4.

(обратно)

311

См. также: Levick, Claudius, 56, 61.

(обратно)

312

Псевдо-Сенека, «Отыквление», 14; Светоний, «Божественный Клавдий», 29. См. также: Baldwin, 'Executions under Claudius: Seneca's «Ludus de Morte Claudii»'.

(обратно)

313

О восстании и вызванном им страхе см.: Светоний, «Божественный Клавдий», 35–36; Кассий Дион, 60.15–16.

(обратно)

314

Главные источники по вторжению в Британию – Кассий Дион, 60.19–23 и Светоний, «Божественный Клавдий», 17. Убедительный обзор и реконструкцию событий см. также в: Levick, Claudius, 137–148.

(обратно)

315

«История Августов», «Адриан», 16. Пер. Ф. Петровского.

(обратно)

316

Кассий Дион, 60.21.5.

(обратно)

317

Там же. 60.21.2.

(обратно)

318

О возможном присутствии императора на освящении этого монумента см.: Levick, Claudius, 168. О празднествах в устье реки По см.: Плиний Старший, «Естественная история», 3.16. Пер. с лат. Б. А. Старостина.

(обратно)

319

Кассий Дион, 60.22.1–3.

(обратно)

320

Там же. 60.22.2.

(обратно)

321

Там же. 60.22.1. Светоний («Божественный Клавдий», 17.1) утверждает, что жажда триумфа послужила основным мотивом вторжения Клавдия в Британию.

(обратно)

322

См., напр., описания знаменитого тройного триумфа Помпея в 61 г. до н. э., которые находим у Плутарха («Помпей», 45).

(обратно)

323

О Клавдиевом триумфе см.: Кассий Дион, 60.23.1; Светоний, «Божественный Клавдий», 17.2–3.

(обратно)

324

Персий, «Сатиры», 6.43–47. Пер. с лат. Ф. А. Петровского.

(обратно)

325

Плиний Старший, «Естественная история», 15.39–40.

(обратно)

326

О роли женщин в римском триумфе см.: Flory, 'The Integration of Women into the Roman Triumph'.

(обратно)

327

Тацит, «Анналы», 11.26.

(обратно)

328

Август, «Деяния божественного Августа», 34. Пер. с лат. М. Ф. Дашковой.

(обратно)

329

Светоний, «Божественный Клавдий», 29.

(обратно)

330

Кассий Дион, 60.2.

(обратно)

331

История падения Силана находится в: Кассий Дион, 60.14; Светоний, «Божественный Клавдий», 37.2. Роль в этом Нарцисса также упоминается у Тацита в «Анналах» (11.29).

(обратно)

332

Кассий Дион, 60.15.1.

(обратно)

333

Светоний, «Божественный Клавдий», 37.

(обратно)

334

Кассий Дион, 60.14.3.

(обратно)

335

О его консульстве см.: Syme, The Augustan Aristocracy, 164. Об обвинении по закону о maiestas см.: Тацит, «Анналы», 6.9.

(обратно)

336

О Мессалине и о поведении вольноотпущенников после восстания см.: Кассий Дион, 60.15–16.

(обратно)

337

О дружбе Аррии и Мессалины см.: Кассий Дион, 60.16.6. О преданности и храбрости Аррии после осуждения ее мужа и о ее смерти см.: Плиний Младший, «Письма», 3.16, и Кассий Дион, 60.16.6.

(обратно)

338

Плиний Младший, «Письма», 3.16. Пер. с лат. М. Е. Сергеенко, А. В. Доватура.

(обратно)

339

Эта цитата зафиксирована и у Плиния, и у Кассия Диона: Плиний Младший, «Письма», 3.16, и Кассий Дион, 60.16.

(обратно)

340

Кассий Дион, 60.16.7; Levick, Claudius, 60. Рус. пер. цит. из Гомера Н. И. Гнедича.

(обратно)

341

Тацит, «Анналы», 1.29.

(обратно)

342

О падении Катония см.: Кассий Дион, 60.18.3.

(обратно)

343

Кассий Дион, 60.18.3.

(обратно)

344

Псевдо-Сенека, «Отыквление», 13.

(обратно)

345

О назначении Поллиона см.: Иосиф Флавий, «Иудейские древности», 19.4.5.; Уайзман считает, что Катоний Юст был, вероятно, назначен в то же самое время: The Death of Caligula, 97.

(обратно)

346

О падении Юлии см.: Кассий Дион, 60.18.4; Светоний, «Божественный Клавдий», 29.1; Тацит, «Анналы», 13.32, 13.43.

(обратно)

347

Об этом первом браке см.: Тацит, «Анналы», 3.29.

(обратно)

348

О втором браке Юлии см.: 6.27.

(обратно)

349

Syme, 'The Marriage of Rubellius Blandus', 75.

(обратно)

350

Эти рабы давали показания под пыткой. Только дела о государственной измене допускали ту же лазейку. См.: Brunt, 'Evidence given under Torture in the Principate'.

(обратно)

351

Об участии Суиллия см.: Тацит, «Анналы», 13.43.

(обратно)

352

О протесте Помпонии см.: Тацит, «Анналы», 13.32.

(обратно)

353

О браке см.: Barrett, Agrippina, 84–85.

(обратно)

354

Barrett, Agrippina, 222, inscription no. 22.

(обратно)

355

Пер. с греч. А. К. Гаврилова.

(обратно)

356

Тацит, «Анналы», 11.35–11.36.

(обратно)

357

Тацит, «Анналы», 11.36; еще одно упоминание о романе Плавция Латерана с Мессалиной находится в «Анналах», 13.11.

(обратно)

358

Плиний Старший, «Естественная история», 10.83. Пер. с лат. М. В. Елифёровой.

(обратно)

359

Обзор Августовых законов о прелюбодеянии и их политических коннотаций см. в: Edwards, The Politics of Immorality in Ancient Rome, 34–62.

(обратно)

360

Юлий Павел, «Сентенции», 2.26.14.

(обратно)

361

Ульпиан, «Дигесты», 48.5.13.

(обратно)

362

См.: Olsen, 'Matrona and whore: clothing and definition'.

(обратно)

363

Ульпиан, «Дигесты», 48.5.30.

(обратно)

364

Светоний, «Божественный Август», 65.

(обратно)

365

Это письмо не сохранилось, но было хорошо известно в Античности; см. напр., упоминание его Плинием Старшим: «Естественная история», 21.6.

(обратно)

366

Сенека, «О благодеяниях», 6.32. Пер. с лат.п. Краснова (?). См. также: Тацит, «Анналы», 1.53.3, где выдвигаются не столь сенсационные обвинения в более стандартных супружеских изменах.

(обратно)

367

Светоний, «Божественный Август», 65; см. также упоминание этого сюжета у Тацита: «Анналы», 3.24.

(обратно)

368

О роли Полибия в домохозяйстве Клавдия см.: Светоний, «Божественный Клавдий», 28. О собственных интеллектуальных занятиях Полибия, включая перевод Гомера на латынь и Вергилия на греческий, см.: Сенека, «Утешение к Полибию», 7–8.

(обратно)

369

О влиянии Полибия и его появлении среди консулов см.: Светоний, «Божественный Клавдий», 28. Об инциденте в театре см.: Кассий Дион, 60.29.

(обратно)

370

Сенека, «Утешение к Полибию».

(обратно)

371

Кассий Дион, 60.31.2.

(обратно)

372

Овидий, «Любовные элегии», 1.4. Здесь и далее пер. с лат. С. В. Шервинского.

(обратно)

373

Там же. 2.19.

(обратно)

374

О зрелищах Клавдия см.: Светоний, «Божественный Клавдий», 21, и Кассий Дион, 60.6–7, 13, 23, 27.

(обратно)

375

Светоний, «Божественный Клавдий», 21; Кассий Дион, 60.7.

(обратно)

376

Овидий, «Наука любви», 1.89–228.

(обратно)

377

Светоний, «Божественный Клавдий», 32.

(обратно)

378

Светоний, «Божественный Клавдий», 5, 40.1. Светоний цитирует письмо, в котором Август выражает неодобрение по поводу выбора друзей Клавдием: Светоний, «Божественный Клавдий», 4.5.

(обратно)

379

О том, что Клавдий не оставлял старых привычек вплоть до конца своих дней, см.: Кассий Дион, 60.34.2.

(обратно)

380

Кассий Дион, 60.18.

(обратно)

381

Овидий, «Наука любви», 1.281–341. Пер. с лат. М. Л. Гаспарова.

(обратно)

382

Катулл, 2. Пер. с лат. М. А. Амелина.

(обратно)

383

Там же. 68a.

(обратно)

384

Тибулл, 1.2 и 1.6.

(обратно)

385

Сульпиция, 6 (сохранилось в корпусе Тибулла). Здесь и далее пер. с лат. Л. Е. Остроумова под ред. Ф. А. Петровского.

(обратно)

386

Сульпиция, 13 (сохранилось в корпусе Тибулла).

(обратно)

387

О кратковременной связи Мессалины с Травлом см.: Тацит, «Анналы», 11.36.

(обратно)

388

Овидий, «Любовные элегии», 3.4. Пер. с лат. С. В. Шервинского.

(обратно)

389

Овидий, «Скорбные элегии», 2.207. Пер. с лат. З. Н. Морозкиной.

(обратно)

390

Недовольство Овидия по поводу стандарта женской гигиены на черноморском побережье см.: «Наука любви», 3.193–196.

(обратно)

391

Ювенал, «Сатиры», 6.60–113.

(обратно)

392

Кассий Дион, 60.18.

(обратно)

393

Тацит, «Анналы», 1.77.

(обратно)

394

Об античной пантомиме и ее исполнителях см. трактат автора II в. н. э. Лукиана Самосатского «О пляске».

(обратно)

395

Гален, «О прогнозе». Англ. пер. этого места и обсуждение случая в контексте см. в: Salas, 'Why Lovesickness is Not a Disease: Galen's Diagnosis and Classification of Psychological Distress'.

(обратно)

396

Лукиан, «О пляске», 3. Пер. с греч. Н. П. Баранова.

(обратно)

397

Светоний, «Калигула», 55.

(обратно)

398

Кассий Дион, 60.28.5.

(обратно)

399

Историю связи Мессалины с Мнестером см. в: Кассий Дион, 60.22, 60.28, и Тацит, «Анналы», 11.35.

(обратно)

400

Тацит, «Анналы», 13.45.

(обратно)

401

Кассий Дион, 60.22,3–5.

(обратно)

402

Тацит, «Анналы», 11.36.

(обратно)

403

Кассий Дион, 60.22.3–4.

(обратно)

404

Там же. 60.28.

(обратно)

405

Там же. 60.28.5.

(обратно)

406

О символизме, связанном с принятием Клавдием этой роли, см.: O'Neill, 'Claudius the Censor and the Rhetoric of Re-Foundation'.

(обратно)

407

Светоний, «Божественный Клавдий», 16.

(обратно)

408

Там же. 29.2.

(обратно)

409

Кассий Дион, 61.29.6.

(обратно)

410

Псевдо-Сенека, «Отыквление», 11.

(обратно)

411

Сохранился папирус 50‒51 гг. н. э., сообщающий о землях у Филадельфии и Эвгемерии, которыми прежде владел Азиатик: Ann Arbor University of Michigan Library P. Mich.876v. Цитируется в: Cogitore, in Claude: un empereur au destin singulier, 126–127. См. также: Sijpesteijn, 'Another οὐсία of D. Valerius Asiaticus in Egypt' – о папирусе, упоминающем владения Валерия Азиатика.

(обратно)

412

Обзор карьеры и успеха Азиатика см.: Тацит, «Анналы», 11.1. Сенека характеризует Азиатика как ferocem virum, что может переводиться как «храбрый», «гордый», «надменный» и даже «свирепый»: «О постоянстве», 18.2. Сам Клавдий назвал Азиатика атлетическим «чудом», порицая его в речи 52 г. н. э., сохранившейся в надписи, найденной в Галлии: ILS 212, col. 2.14–17, Smallwood, no. 369, 98.

(обратно)

413

Сенека, «О постоянстве», 18.2.

(обратно)

414

О присутствии Азиатика в Британии см.: Тацит, «Анналы», 11.3. О его втором консульстве см.: Кассий Дион, 60.27.1.

(обратно)

415

Тацит, «Анналы», 11.1.

(обратно)

416

Там же. 11.1.

(обратно)

417

Cursi, 'Roman Horti: a topographical view in the Imperial era', 125, fig. 1.

(обратно)

418

Bowe, Gardens of the Roman World, 7.

(обратно)

419

Поэтическое описание идеального римского сада см.: Вергилий, «Георгики», 4.130–146.

(обратно)

420

Pagán, Horticulture and the Roman Shaping of Nature. О шафране см.: Вергилий, «Георгики», 4.109. О вербене см.: Там же. 4.130–146.

(обратно)

421

Плиний Старший, «Естественная история», 15.30.

(обратно)

422

Тацит, «Анналы», 11.1.

(обратно)

423

Плутарх, «Лукулл», 39.2. Пер. с греч. С. С. Аверинцева.

(обратно)

424

Кассий Дион, 60.31.

(обратно)

425

Тацит, «Анналы», 11.1.

(обратно)

426

О политической символике Секулярных игр см.: Dunning, 'The transformation of the saeculum and its rhetoric in the construction and rejection of roman imperial power'. О связи Секулярных игр с gens Valeria см.: Dunning, Roman Ludi Saeculares from the Republic to Empire, esp. 26–36, 46–47.

(обратно)

427

Тацит, «Анналы», 11.11; Светоний, «Нерон», 7.

(обратно)

428

Светоний, «Нерон», 6; см. также: Тацит, «Анналы», 11.11.

(обратно)

429

Рассказ о падении Азиатика содержится в: Тацит, «Анналы», 11.1–3; Кассий Дион, 60,29.4–5.

(обратно)

430

Тацит, «Анналы», 11.1.

(обратно)

431

Там же. 11.2.

(обратно)

432

Этот эпизод см. в: Кассий Дион, 60.29.5–6.

(обратно)

433

О падении Поппеи Старшей см.: Тацит, «Анналы», 11.2.

(обратно)

434

Там же. 11.4.

(обратно)

435

Кассий Дион, 60.27.4.

(обратно)

436

Woods, 'The Role of Lucius Vitellius in the Death of Messalina'.

(обратно)

437

См.: Candy, «lex Cincia on gifts» in Oxford Research Encyclopaedia of Classics.

(обратно)

438

Тацит, «Анналы», 11.5.

(обратно)

439

Описание этого спора см.: Тацит, «Анналы», 11.5–7.

(обратно)

440

Там же. 11.6.

(обратно)

441

О красоте Гая Силия см.: Тацит, «Анналы», 11.12; Ювенал, «Сатиры», 10.331–332.

(обратно)

442

Самое подробное описание связи Мессалины с Гаем Силием находим у Тацита («Анналы», 11.12, 11.26). Ювенал также подчеркивает вожделение, испытываемое Мессалиной к Силию («Сатиры», 10.329–333).

(обратно)

443

Тацит, «Анналы», 11.12.

(обратно)

444

Там же. 11.12.

(обратно)

445

Там же. 11.12

(обратно)

446

О дружбе Юнии Силаны с Агриппиной см.: Тацит, «Анналы», 13.19.

(обратно)

447

Там же. 11.12.

(обратно)

448

Там же. 11.12.

(обратно)

449

Кассий Дион, 60.31.

(обратно)

450

О предложении Гая Силия и рассмотрении его Мессалиной см.: Тацит, «Анналы», 11.26.

(обратно)

451

Тацит, «Анналы», 11.26.

(обратно)

452

Там же. 11.26.

(обратно)

453

Там же. 11.26.

(обратно)

454

Там же. 11.26.

(обратно)

455

Рассказ о двоебрачии и падении Мессалины находим в: Тацит, «Анналы», 11.26–38; Кассий Дион, 61; Светоний, «Божественный Клавдий», 26.2, 36.

(обратно)

456

Тацит, «Анналы», 11.27.

(обратно)

457

Там же. 11.28.

(обратно)

458

Там же. 11.27

(обратно)

459

Светоний, «Божественный Клавдий», 29.3. Эту историю воспроизводит Роберт Грейвз в своем романе «Клавдий-бог и его жена Мессалина» (Claudius the God and His Wife Messalina).

(обратно)

460

Colin, 'Les vendanges dionysiaques et la légende de Messaline'.

(обратно)

461

Тацит, «Анналы», 11.30. Светоний также подчеркивает, что реакция Клавдия была мотивирована страхом переворота, а не злостью на жену: «Божественный Клавдий», 36.

(обратно)

462

Тацит, «Анналы», 11.32.

(обратно)

463

Там же. 11.34.

(обратно)

464

Там же. 11.37.

(обратно)

465

Там же. 11.37.

(обратно)

466

Там же. 11.37.

(обратно)

467

Тацит, «Анналы», 11.38.

(обратно)

468

Там же. 11.38.

(обратно)

469

Первый официальный сенаторский декрет также был направлен против женщины – Ливиллы. Уничтожение изображений происходило и неформально, без указа сената, как в случае Калигулы и Цезонии. См.: Varner, 'Portraits, Plots, and Politics: «Damnatio memoriae» and the Images of Imperial Women', 41–42.

(обратно)

470

О снятой статуе в Лептис-Магна см.: Varner, 'Portraits, Plots, and Politics: Damnatio Memoriae and the images of imperial women', 64–65.

(обратно)

471

О переделке статуй в Веллее и Неаполе см.: Там же. 65–67.

(обратно)

472

CIL 4474.

(обратно)

473

Varner, Mutilation and Transformation, 95–96. См. пример в Музее Эшмола: RPC 2654.

(обратно)

474

Ювенал, «Сатиры», 6.114–132. Пер. с лат.д. С. Недовича.

(обратно)

475

Об археологии лупанария см.: Levin-Richardson, The Brothel of Pompeii.

(обратно)

476

Juvenal, Satires, 6. O.15‒16.

(обратно)

477

Об использовании «псевдонимов» см.: Richardson, The Brothel of Pompeii, 118–119.

(обратно)

478

О латинских обозначениях проституции см.: Adams J. 'Words for Prostitute in Latin'.

(обратно)

479

Рассказ Диона о Мессалине см. в: 60.31.1. Подозрительно похожую историю о Калигуле см.: Кассий Дион, 59.28.8–9; Светоний, «Калигула», 41.

(обратно)

480

Псевдо-Аврелий Виктор, «Краткие жизнеописания цезарей». Об этом тексте см.: Baldwin, 'The «Epitome de Caesaribus», from Augustus to Domitian'; см. также: Barnes, 'Review: Epitome de Ceasaribus', особ. pp. 26–27.

(обратно)

481

Проперций, «Элегии», 3.11.39.

(обратно)

482

Светоний, «Божественный Клавдий», 26.2.

(обратно)

483

О значении пожалования этого титула см.: Barrett, Agrippina, 108–109.

(обратно)

484

Тацит, «Анналы», 12.1–2.

(обратно)

485

Нарциссу были пожалованы только квесторские регалии: Тацит, «Анналы», 11.38; см. также: Levick, Claudius, 69.

(обратно)

486

Тацит, «Анналы», 12.22; Кассий Дион, 60.32.4.

(обратно)

487

Про слухи об инцесте см.: Тацит, «Анналы», 12.3–4; Псевдо-Сенека, «Отыквление», 8. О самоубийстве Силана см.: Тацит, «Анналы», 12.8; Кассий Дион, 60.31.8; Псевдо-Сенека, «Отыквление», 10–11.

(обратно)

488

Тацит, «Анналы», 4.53; Плиний Старший, «Естественная история», 7.8.

(обратно)

489

О преторианском пароле см.: Тацит, «Анналы», 13.2. О монетах – см. образец в Британском музее: R6509. О появлении Агриппины в военном плаще см.: Тацит, «Анналы», 12.56; Кассий Дион, 60.33. О попытке Агриппины принимать иностранных послов см.: Тацит, «Анналы», 13.5.

(обратно)

490

Тацит, «Анналы», 12.7.

(обратно)

491

Пер. с англ. Pliny, Natural History, 10.83.172.

(обратно)

492

Описания убийства Клавдия и воцарения Нерона находим в: Тацит, «Анналы», 12.66–69; Кассий Дион, 60.34–61.1; Светоний, «Божественный Клавдий», 43–46, «Нерон», 8.

(обратно)

493

Рассказы о смерти Британника находим в: Тацит, «Анналы», 13.15–17; Кассий Дион, 61.7.4–5; Светоний, «Нерон», 33; «Тит», 2.

(обратно)

494

Тацит, «Анналы», 13.17.

(обратно)

495

Barrett, Agrippina, 170–172.

(обратно)

496

Об участии Луция Силана в британской кампании см.: Кассий Дион, 60.21.5. О его триумфальных регалиях см.: Кассий Дион, 60.23.2, 60.31.7. О его преторстве и гладиаторских играх см.: Кассий Дион, 60.31.7.

(обратно)

497

Тацит, «Анналы», 12.3–4, 12.8; Псевдо-Сенека, «Отыквление», 8, 10–11; Кассий Дион, 60.31.8.

(обратно)

498

О красоте и характере Юнии Кальвины см.: Тацит, «Анналы», 12.4; Псевдо-Сенека, «Отыквление», 8.

(обратно)

499

Светоний, «Нерон», 7.

(обратно)

500

Тацит, «Анналы», 13.16.

(обратно)

501

Там же. 13.12.

(обратно)

502

Там же. 13.12.

(обратно)

503

Об Акте см.: Тацит, «Анналы», 13.12. О характеристиках Поппеи Младшей см.: Тацит, «Анналы», 13.46.

(обратно)

504

Светоний, «Нерон», 35.

(обратно)

505

Тацит, «Анналы», 13.18–19.

(обратно)

506

О падении Агриппины рассказывается в: Тацит, «Анналы», 14.3–9; Кассий Дион, 61.12–14; Светоний, «Нерон».

(обратно)

507

Тацит, «Анналы», 14.59.

(обратно)

508

Светоний, «Нерон», 35.2.

(обратно)

509

О разводе и смерти Октавии рассказывается в: Тацит, «Анналы», 14.60–64; Кассий Дион, 62.13; Светоний, «Нерон», 35.

(обратно)

510

Тацит, «Анналы», 14.63.

(обратно)

511

Там же. 14.64.

(обратно)

512

Там же. 12.53.

(обратно)

513

Тацит, «Анналы», 12.57; Кассий Дион, 60.33.

(обратно)

514

Тацит, «Анналы», 12.65.

(обратно)

515

Там же. 13.1; Кассий Дион, 60.34.

(обратно)

516

О падении Домиции Лепиды см.: Тацит, «Анналы», 12.64–65.

(обратно)

517

О государственных похоронах и статуе Вителлия см.: Светоний, «Вителлий», 3.

(обратно)

518

О падении Публия Суиллия см.: Тацит, «Анналы», 13.42–43.

(обратно)

519

Там же. 13.42.

(обратно)

520

Там же. 13.43. Выделение авторское.

(обратно)

521

Первый отзыв см. в: The New York Times, четверг, 23 января 1902 г., 8. Рецензент посмотрел оперу повторно, и новый отзыв вышел в субботу 8 февраля 1902 г., 8.

(обратно)

522

Гонорий Отенский, цит. по: Leiva, Messaline, impératrice et putain, 42.

(обратно)

523

Anon. Vingt Ans de la vie d'un jeune homme, 61.

(обратно)

524

Nerciat, Les Aphrodites; цитата находится на с. 94 издания 1864 г. Англ. пер. А. Уинклера.

(обратно)

525

Restsif, L'Anti-Justine, 1798, 374; цит. по: Cryle, The Telling of the Act, 283. Де Сад, «Жюльетта», пер. с франц. под ред. Р. Рахманалиева.

(обратно)

526

Wilmot, Rochester's Farewell, 144–145. Выделение авторское. Пер. с англ. М. В. Елифёровой.

(обратно)

527

В одном французском тексте проститутки именуются «все Мессалины, подательницы услад»: Ordonnance de police sur les filles de joie, 1790, 6:400, цит. по: Cryle, The Telling of the Act, 285–286. В Британии 1780-х реклама мемуаров дублинской куртизанки Китти Удалой ('Kitty Cut-A-Dash') описывала ее как «ирландскую Мессалину»: см., напр., листовку, отпечатанную в The World, Лондон, четверг, 11 октября 1787 г.

(обратно)

528

См., напр. памфлет 1771 г. 'The Stable-Yard Messalina; The Hostile Scribe' в библиотеке имени Льюиса Уолпола в Йельском университете: i771.01.01.06.

(обратно)

529

An epistle from L-y W-y to S-r R-d W-y, Bart, published by P. Wright, 1782, 2. The answer of S-r R-d W-y, Bart. to the epistle of L-y W-y, published by T. Lewis, 1782, 1.

(обратно)

530

The London Courant, вторник, 23 октября 1781 г.

(обратно)

531

Первое письмо вышло в The Morning Post в понедельник, 19 июля 1779 г., второе – в той же газете в понедельник, 26 июля 1779 г.

(обратно)

532

Шарлотта Бронте, «Джейн Эйр», т. 3. гл. 1. Пер. с англ. В. О. Станевич.

(обратно)

533

Общий обзор восприятия Мессалины в постантичное время см. в: Leiva, Messaline, impératrice et putain: Généalogie d'un mythe sexuel de Pline au pornopéplum.

(обратно)

534

Псевдо-Сенека, «Октавия», 10–20. Пер. с лат. С. А. Ошерова.

(обратно)

535

Там же. 270–272.

(обратно)

536

Боккаччо, «О несчастиях знаменитых людей», 7.3.

(обратно)

537

Музей Гетти: Ms. 63 (96.MR.17), fol. 218v.

(обратно)

538

Bibliothèque de l'Arsenal, Paris: Ms 5193.

(обратно)

539

Эта картина ныне находится в Государственном музее искусств в Копенгагене.

(обратно)

540

Reynolds Newspaper, воскресенье, 16 марта 1851 г., 9.

(обратно)

541

Nathanael Richards, The Tragedy of Messalina, акт 5, сцена 2.

(обратно)

542

Там же. Акт 2, сцена 1. Здесь и далее пер. с англ. М. В. Елифёровой.

(обратно)

543

Там же. Акт 4, сцена 3.

(обратно)

544

Там же. Акт 1, сцена 2.

(обратно)

545

Там же. Акт 1, сцена 2.

(обратно)

546

Там же. Акт 2, сцена 2.

(обратно)

547

Там же. Сцена 2.

(обратно)

548

Там же. Акт 2, сцена 2.

(обратно)

549

Leonard Gallois (ed.), Réimpression de L'Ancien Moniteur, Volume 18 (Paris: Au Bureau Centrale, 1841), 122: цит. в англ. пер. по: Harris, Queenship and Revolution in early modern Europe, 39.

(обратно)

550

О Марии-Каролине Неаполитанской см.: Gorani, Mémoires secrets et critiques, vol. 1, 98. Об Аделаиде Орлеанской см.: Aali, French Royal Women during the Restoration and July Monarchy, 185–191. Карикатура Джеймса Гилрея на императрицу Жозефину: BM 1851,0901.1162.

(обратно)

551

Эта картина ныне находится в Рейксмюсеуме (Амстердам): SK-A-4779.

(обратно)

552

Эта скульптура ныне находится в Музее изящных искусств (Ренн).

(обратно)

553

Эта скульптура ныне находится в Музее Орсе (Париж): RF A16.

(обратно)

554

Цит. по англ. пер. из: Rounding, Grandes Horizontales, 107.

(обратно)

555

Pona, La Messaline, пер. на франц. Латтарико, 53.

(обратно)

556

Там же. 54.

(обратно)

557

Там же. 57.

(обратно)

558

Там же. 71.

(обратно)

559

Там же. 55.

(обратно)

560

Описание «дела Дюбура» см. в: Gildea, Children of the Revolution, chapter 13.

(обратно)

561

Shapiro, 'Love Stories: Female Crimes of Passion in Fin-de-siècle Paris', 60–61.

(обратно)

562

Dumas, L'Homme-Femme, 1872. Пер. с франц. М. В. Елифёровой.

(обратно)

563

Там же.

(обратно)

564

Там же.

(обратно)

565

Dumas, La Femme de Claude, act 1, цит. в англ. пер. C. A. Byrne (New York, 1905).

(обратно)

566

Там же.

(обратно)

567

Там же. Акт 2.

(обратно)

568

Там же. Акт 1 и 2.

(обратно)

569

Там же. Акт 1.

(обратно)

570

Krafft-Ebing, Psychopathia Sexualis, пер. с нем. Н. А. Вигдорчика, Г. И. Григорьева

(обратно)

571

Wyke, The Roman Mistress: Ancient and Modern Representations, 328–330.

(обратно)

572

Бодлер, «Цветы зла». Пер. с франц. А. С. Эфрон.

(обратно)

573

Цит. по: Leiva, Messaline, impératrice et putain, 202.

(обратно)

574

Подстрочный перевод с франц. М. В. Елифёровой (в оригинале дается подстрочный перевод на англ.).

(обратно)

575

Graves, I, Claudius, 378.

(обратно) (обратно)

Оглавление

  • Хронология
  • Действующие лица
  • Введение
  • Прелюдия
  • Античные хроникеры Мессалины
  • I Одна свадьба и одни похороны
  • II Мраморная сцена
  • III Воспитание
  • IV Подслушивая Тиберия
  • V Неудачный год для свадьбы
  • VI Мост над заливом
  • VII Король умер, да здравствует король!
  • VIII Госпожа
  • IX Мадонна Мессалина
  • X Двор Мессалины
  • XI Триумф Мессалины
  • XII Интриги и тревоги
  • XIII Политические извращения
  • XIV Игра в адюльтер
  • XV Сад, за который можно убить
  • XVI Перечитывая концовку
  • XVII Развратная царица
  • XVIII Трагедия Октавии и Британника
  • XIX Эпилог: Разные Мессалины
  • Заключение
  • Благодарности
  • Библиография
  • Примечания
  • Иллюстрации