Побежденный. Барселона, 1714 (fb2)

файл не оценен - Побежденный. Барселона, 1714 [litres][Victus] (пер. Нина Аврова-Раабен) 10023K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Альберт Санчес Пиньоль

Альберт Санчес Пиньоль
Побежденный. Барселона, 1714

Pugna magna victi sumus.

Тит Ливий[1]

© Н. Аврова-Раабен, перевод, 2024

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2024

Издательство Иностранка®

Предисловие

Некоторые из читателей, которые ознакомились с первым вариантом рукописи, спрашивали меня об исторической достоверности описанных в книге событий. В ответ я могу только сказать, что следовал общепринятым правилам написания исторических романов, согласно которым автору следует не отклоняться от документально засвидетельствованных событий, но при описании подробностей личной жизни героев не возбраняется дать волю воображению. Все даты и события, связанные с действиями исторических лиц, все политические и военные операции соответствуют действительному ходу истории. К счастью, Война за испанское наследство и осада Барселоны 1713–1714 годов описаны в хрониках так подробно, что позволяют изучить все детали событий. Так, дебаты в парламенте в Барселоне 1713 года были буквально воспроизведены мною по документам той эпохи. Даже в том, что касается второстепенных персонажей, я предпочел следовать историческим источникам. В них можно найти свидетельства безумия супруга Жанны Вобан, пытавшегося создать философский камень, стычки в Бесейте, когда Сувирия знакомится с Бальестером, гибели доктора Басонса и атаки студентов факультета права во время сражений в августе 1714-го, а также событий, связанных с экспедицией военного депутата. Это лишь некоторые факты, которым можно найти подтверждение. Совещания Бервика, приведенного в отчаяние сопротивлением жителей Барселоны, с офицерами его генерального штаба можно проследить как по хроникам, так и по автобиографии этого полководца. Даже большая часть ругательств, которыми генерал Вильяроэль осыпает героя романа, Марти Сувирию, были позаимствованы мною из различных документов, хотя в этом случае там указывается, что генерал обращался «к одному из офицеров». Что же касается самого Сувирии, то в исторических хрониках он упоминается редко и приводимые при этом сведения не отличаются точностью. Он фигурирует то как «генеральный адъютант» генерала Вильяроэля, то как переводчик, то как член различных комиссий и даже выступает координатором внешних сношений города во время осады. Как бы то ни было, он оказался среди тех немногих высших офицеров проавстрийской армии, участвовавших в обороне Барселоны в 1713–1714 годах, которым удалось достичь Вены и избежать таким образом преследований со стороны режима Бурбонов.


Veni
Пришел

1

Если человек есть единственное в мире существо, обладающее способностью здраво мыслить и трезво оценивать ситуацию, почему тогда беззащитные сражаются с могучим и до зубов вооруженным врагом? Почему жалкая кучка людей противостоит полчищам? И что заставляет лилипутов сопротивляться великанам? Я знаю, какая сила ими движет. Эта сила – Слово.

У нас, инженеров моего времени, было не одно ремесло, а два. Первое, святое, – воздвигать крепости, и второе, кощунственное, – их разрушать. И вот теперь, когда я достиг возраста Тиберия[2], позвольте мне открыть вам слово, то самое Слово. Ибо, друзья мои и недруги мои, жалкие букашки в крошечной сфере нашей вселенной, я совершил предательство. По моей вине враги овладели Отчим Домом. Я сдал неприятелю город, который мне поручено было защищать, тот самый город, который не сдался под натиском союза двух империй. Мой город. И предателем, отдавшим его врагу, был я сам.

* * *

Строчки, которые вы только что прочитали, были первым вариантом этой страницы. Наверняка я написал их в приступе меланхолии, а может, был мертвецки пьян. Позднее мне захотелось зачеркнуть все это вступление, чересчур жеманное и вычурное. Подобные пассажи больше подходят какому-нибудь блудодею вроде Вольтера.

Однако, как вы сами можете убедиться, австрийская слониха, которой я диктую эти воспоминания, отказывается их вычеркнуть. Кажется, ей они пришлись по вкусу: их эпический тон, высокий стиль и ля-ля-ля. Merda. Или, как здесь говорят, Scheisse[3]. Кто осмелится спорить с тевтонкой, да еще и вооруженной пером. Щеки у нее такие пухлые и красные, что с ними не сравнится даже яблоко, соблазнившее Адама, зад размером с полковой барабан, и, само собой разумеется, я не могу диктовать ей по-каталански.

Австрийскую дурищу, которая записывает мои слова, зовут Вальтрауд Что-то-там; здесь, в Вене, женские имена звучат точно скрежет жерновов. Но, по крайней мере, она знает французский и испанский. Так и быть, я обещал быть откровенным и ничего не утаю. Несчастная Вальтрауд не только записывает эти строчки, но и время от времени заново накладывает швы на девятнадцать ран, которые бороздят просторы моего несчастного и разбитого тела. Эти следы оставили на нем пули, картечь и штыки солдат пятнадцати разных национальностей, не считая турецких ятаганов, палиц маори, стрел и копий индейцев Новой Испании, Новой Тамвдали и Новой Ещедальше. Мое дорогое чудище Вальтрауд обрабатывает тысячу рубцов искалеченной половины моего лица, которые гноятся вот уже семьдесят лет и каждый раз по весне раскрываются, словно цветы. Но и это еще не все: добрая женщина к тому же лечит мне три дыры в заднице. Уй-уй-уй, какая боль! Иногда я сам не знаю, через какую из них сру. И все это она делает за каких-то несчастных восемь крейцеров в месяц. На императорскую пенсию особо не разбежишься. Хватает еще только на то, чтобы расплатиться с хозяином холодной мансарды, где я живу. Но мне все нипочем. Вечно весел и всем доволен! Вот мой девиз.

Как это бывает всегда, самое трудное – это начало. С чего все началось? Сам не знаю. С тех пор прошел почти целый век. Вы представляете себе чудовищность моих слов? Я совершил столько оборотов вокруг солнца, что не помню даже имени своей матери. И это тоже чудовищно. Вы скажете, что я выжил из ума. Как бы не так!

Я не буду утомлять вас слезливыми рассказами о моем детстве. И уж если мне надо выбрать день, который положил начало этой истории, то я назову вам точную дату: 5 марта 1705 года.

* * *

Сначала было изгнание. Представьте себе четырнадцатилетнего паренька. Холодным ранним утром он шагает по дороге, которая ведет к крепости Базош во французской Бургундии. Все пожитки в узелке за плечами. Длинные ноги, стройное и мускулистое тело. Нос будто выточен искусным скульптором, а прямые блестящие волосы чернее крыльев бургундских воронов.

Ну так вот, этим пареньком был я, Марти Сувирия. Или, как меня называли, Суви-молодец. Или еще Суви-Длинноног. Вдали уже виднелись три черные остроконечные башни крепости, крытые темной черепицей. Я шагал по дороге, по обе стороны которой тянулись поля ржи, а воздух был так пропитан влагой, что, казалось, в тумане можно было разглядеть порхающих лягушат. Не прошло и четырех дней с тех пор, как монахи ордена кармелитов из Лиона исключили меня из школы. Как вы можете догадаться, за дурное поведение. У меня оставалась только одна надежда: что меня примут в Базоше в качестве ученика некоего маркиза де Вобана.

Около года тому назад мой отец отправил меня во Францию, потому что политическая стабильность в испанских землях не внушала ему доверия (и если вы не отложите эту повесть, то убедитесь, что старик был весьма недалек от истины). Школа кармелитов не предназначалась для элиты, они просто зарабатывали неплохие деньги, обучая отпрысков семей не слишком бедных, но и не слишком богатых плебеев с претензиями – юношей, которые ни под каким предлогом не могли оказаться на одной скамье с настоящими аристократами. Мой отец принадлежал к той части горожан, которая в Барселоне носила официальное звание «Честный гражданин». Странные у нас титулы, не правда ли? Чтобы получить право его носить, необходимо было располагать определенной суммой денег. Мой отец с трудом ее наскреб и всегда по этому поводу сокрушался. Напиваясь, он рвал на себе волосы, восклицая: «Из всех Честных граждан я наименее честен!» (Старик настолько не понимал шуток, что так никогда и не понял собственного каламбура.)

Как бы то ни было, школа кармелитов пользовалась доброй славой. Я не буду докучать вам описанием всех моих проказ, а расскажу лишь о последней, потому что она стала каплей, переполнившей чашу их терпения.

К четырнадцати годам я был высоким и крепким парнем. Однажды ночью старшие ученики школы, и я в их числе, обошли все таверны Лиона и напились до чертиков. Никто и не вспомнил, что надо вернуться в пансион. Я в первый раз в жизни захмелел, и возлияния превратили меня в шального варвара. На рассвете кто-то из школяров предложил возвратиться к родным пенатам: одно дело опоздать, а другое – вообще не явиться. Я увидел проезжавшую карету и одним прыжком вскочил на козлы:

– Эй, кучер! В пансион кармелитов!

Бедняга пытался что-то возразить, но его слова до меня не доходили. Ничего не соображая под воздействием винных паров, я столкнул его с козел мощным ударом кулака.

– Тебе что, неохота нас отвезти? Тебе же хуже, мы сами доедем! – заорал я, схватив вожжи. – Поехали, ребята!

Десяток или дюжина пьянчужек бросились к карете, словно пираты, берущие судно на абордаж, и я щелкнул кнутом. Кони вздыбились и понеслись вперед. Меня все это очень забавляло, и я решительно не понимал, почему это вдруг мои товарищи испуганно завопили:

– Стой, Марти, стой!

Я обернулся: мои приятели отчего-то не залезали внутрь кареты, а падали на мостовую. Повозка неслась со скоростью метеорита, и поэтому они разлетались в стороны, словно камни из пращи. «Неужели они так напились, что не могут даже удержаться в карете?» – спросил я себя. Но загадки на этом не кончались: нас преследовала разъяренная толпа. «А этим идиотам чем я насолил?» – недоумевал я.

На оба вопроса был один и тот же ответ. Мои приятели не могли сесть в карету, потому что это был не обычный экипаж, а кузов, по бокам которого не было дверей. Как у всех катафалков. Я просто спутал его с обычной каретой. Что же касается наших преследователей, то это были родственники усопшего. И, судя по их визгу, они были очень сердиты. Мне не пришло в голову ничего лучшего, как продолжить бегство. Все равно иного выхода у меня не было, потому что лошади обезумели, а я не имел ни малейшего понятия, как их сдержать, и только лихорадочно дергал поводья, отчего несчастные животные неслись еще быстрее. Увидев искры, летевшие из-под колес на поворотах, я немедленно протрезвел; и тут на бешеной скорости мы вылетели на площадь прямо напротив самого известного в Лионе, да и во всей Франции, магазина стеклянных изделий. В предрассветный час кони, наверное, не увидели стекла огромной витрины и решили, что это проем арки.

Удар вышел знатный. Лошади, катафалк, гроб, мертвец и я промчались через стекло и разлетелись по всему магазину. Когда камень пробивает оконное стекло, оно издает очень странный звук. Двадцать тысяч стаканов, ламп, бутылок, зеркал, бокалов и графинов, которые разбиваются одновременно, – тоже. До сих пор не понимаю, как мне удалось остаться целым и более или менее невредимым.

Стоя на четвереньках, я созерцал картину разрушения. Из-за угла на площадь уже выбегала разъяренная толпа моих преследователей. Дверцы на торце катафалка были открыты. Крышка гроба, лежавшего на полу, откинута. Покойника внутри, к моему удивлению, я не обнаружил: куда это он запропастился? Впрочем, предаваться размышлениям на эту тему времени у меня не было. От удара я не вполне соображал, что делаю, и поэтому мне не пришло в голову ничего лучшего, как спрятаться в гробу и закрыть крышку.

Голова моя раскалывалась от боли. Мы напились в дым, блуждая всю ночь по кабакам, и в одном из них подрались со школярами из пансиона доминиканцев; их наставники были еще набожнее, чем наши кармелиты. Добавьте к этому бешеную гонку и разбитый о стекло лоб. Я подумал, что с меня довольно, и сказал себе: «Если ты будешь паинькой, то все само собой образуется», а потому прижался щекой к бархатной обивке гроба и забылся.

Не знаю, сколько времени я там провел, но, задержись я чуть подольше, мне бы уже никогда оттуда не выбраться. Разбудило меня странное движение – мое закрытое ложе сильно раскачивалось. Я не сразу вспомнил, где нахожусь.

– Эй, вы! Выпустите меня! – закричал я, стуча в крышку. – Откройте, сволочи!

Мой гроб раскачивался, потому что его спускали в могилу. Услышав мои крики, гробовщики стали его поднимать (мне показалось, что они не слишком спешили). Несколько рук открыли крышку, и я выскочил наружу, как ошпаренный кот. Какой ужас!

– Вы меня чуть не похоронили заживо! – завопил я, справедливо негодуя.

Нетрудно догадаться, как все произошло. Родственники усопшего увидели гроб, ничтоже сумняшеся водрузили его обратно в катафалк и продолжили свой путь на кладбище, не дав себе труда разобраться, кто был внутри: их родственник или же Суви-молодец. Еще чуть-чуть – и мне крышка.

На следующий день мне пришлось ответить за свои проделки. Восемь моих товарищей оказались в больнице с переломанными руками и ногами, а несколько дам, присутствовавших на похоронах, все еще не могли оправиться от удара. Владелец стекольного магазина грозил ордену кармелитов судом. Его негодование еще больше возросло, когда он, оценивая понесенные убытки, обнаружил труп достопочтенного горожанина: его катапультировало под самый потолок, и он повис на огромной хрустальной люстре под сводом. На этот раз я перешел все границы. Приор предложил мне выбор: либо возвратиться домой с письмом о моем неблаговидном поведении, либо отправиться в Базош. Вернуться домой? Если бы я приехал в Барселону с известием о моем исключении, отец меня бы просто убил. Я выбрал Базош. Из объяснений приора я понял только, что некий маркиз де Вобан принимал студентов на обучение.


2

Однако хватит рассказов о детских проказах. Как вы уже знаете, 5 марта 1705 года я шел пешком с котомкой на плече по дороге, ведущей к крепости Базош.

Это сооружение скорее напоминало замок знатного феодала, чем военное укрепление; изящные силуэты трех его круглых башен под коническими крышами, крытыми черной черепицей, скрадывали мощь стен. Несомненно, Базош был крепостью, которая поражала своей скупой красотой старины. На расстилавшейся вокруг равнине она притягивала взгляд, точно магнит, и я так на нее загляделся, что даже не услышал приближающегося экипажа, который обогнал меня и едва не раздавил.

Дорога была такой узкой, что я с трудом успел отпрыгнуть в сторону, и в ту же секунду на меня пролился ливень жидкой грязи из-под колес кареты. Двум проказникам, которые выглядывали из окон экипажа, картина показалась очень забавной. Негодяи были моими сверстниками, и из удалявшейся к замку кареты до меня донесся хохот.

Беда казалась мне воистину непоправимой, потому что утром я надел для визита в замок свой парадный костюм. Запасной треуголки и камзола для столь торжественного случая у меня не было. Как же мне предстать перед самим маркизом этаким заляпанным грязью пугалом?

Можете себе представить, в каком настроении я вошел в Базош. Ворота были открыты, потому что не прошло и двух минут с тех пор, как карета озорников въехала в крепость. Какой-то слуга выбежал мне навстречу и закричал:

– Сколько раз надо вам говорить, что милостыню здесь дают по понедельникам?! Вон отсюда!

По правде говоря, мне не в чем было его упрекнуть. Меня и вправду можно было принять только за попрошайку, явившегося в неурочный час.

– Я явился сюда, чтобы изучать инженерное дело, и готов предъявить рекомендательное письмо с сургучной печатью! – возразил ему я, пытаясь развязать шнурки котомки.

Слуга не хотел меня даже слушать. Наверняка он не раз сталкивался с неугодными посетителями, потому что в руках у него как по волшебству возникла дубинка.

– Пошел вон, бездельник!

Ты веришь в ангелов, австрийская буйволица? Я – нет, но в Базоше их было целых три. И первый из них появился в ту самую секунду, когда дубинка уже готова была обрушиться на мои ребра. Если судить по одежде, передо мной был кто-то из прислуги, но властный тон выдавал человека, занимавшего в замке определенное положение. И сколько бы там ни говорили, что ангелы бесполы, я вас уверяю, что это была женщина. Вне всякого сомнения!

Мне стоит большого труда описать все прелести этого создания. И раз уж я лишен поэтического дара и не хочу отнимать время у читателей, скажу просто, что эта женщина была полной твоей противоположностью, мое дорогое чудище Вальтрауд. И не сердись, пожалуйста. Я просто имею в виду, что у тебя зад как у пчелы, а у нее талия была не шире двенадцати дюймов. Ты ходишь, сутулясь, как старая кляча, а она выступала с уверенностью тех избранных женщин – таковые встречаются и среди аристократок, и среди простолюдинок, – которые убеждены, что они способны сокрушить империи своим каблучком. Голова у тебя всегда лоснится, словно ты только что вылила на свою прическу бочонок жира, а легкие пряди ее волос цвета мякоти спелого арбуза спускались волнами на плечи. Я не видел твоих сисек, да и не имею никакого желания их лицезреть, потому что они наверняка у тебя отвисли, как два баклажана, а ее упругие груди помещались в бокале. Я не хочу сказать, что красота незнакомки была совершенной. Ее нижняя челюсть, угловатая и слегка выдававшаяся вперед, придавала ей чересчур решительный для женщины вид. Но уж если говорить о дефектах, то я предпочитаю избыток недостатку: тебя вообще лишили подбородка, что придает твоей физиономии абсолютно идиотское выражение.

Что еще? А, да, чуть не забыл: крошечные уши, брови цвета черепицы, такие узкие, словно их нарисовали тончайшей кистью. Лицо ее, как у большинства рыжих, было покрыто веснушками. Их было ровно шестьсот сорок три (когда чуть позже я буду рассказывать о программе обучения в замке Базош, вы поймете, почему я их посчитал). Если у тебя на лице появится тысяча веснушек, ты станешь похожа на прокаженную ведьму. Ее же эта россыпь коричневых пятнышек превращала в сказочное существо. Сейчас мне пришло в голову, что я был знаком с большинством героев нашего века, а не знаю такого смельчака, как твой супруг, который каждую ночь делит ложе с этаким страшилищем. Чего ты ревешь? Я разве говорю неправду? Ну-ка давай берись за перо.

Незнакомка внимательно меня выслушала, и, кажется, мне удалось внушить ей доверие, потому что она захотела посмотреть на мое рекомендательное письмо. Женщина умела читать, что служило доказательством ее высокого положения в иерархии замковой челяди. Я рассказал ей, какую злую шутку со мной сыграли: в ее воле было помочь мне или выгнать вон. И она мне помогла. Незнакомка куда-то исчезла и долго не возвращалась – ожидание показалось мне бесконечным. Наконец она появилась снова и принесла мне камзол.

– Переодевайся, – сказала она. – Да поскорее. Остальные уже в зале.

Я побежал в том направлении, которое она мне указала, и остановился, лишь оказавшись в совершенно квадратной комнате с невысоким сводом. Там не было никакой мебели, кроме пары стульев. В противоположной стене тоже виднелась дверь. И прямо возле нее стояли, ожидая, что она откроется, те самые негодяи, которые облили меня дорожной грязью.

Первый, толстый коротышка, обладал таким курносым носом, что ноздри смотрели не вниз, а вперед, как у свиньи. У второго, высокого и худющего, ноги были длинными, как у цапли, и даже одежда этого отпрыска богатой семьи не могла скрыть его нескладной фигуры. Казалось, вместо того чтобы дать ему расти постепенно, кто-то взял щипцы и вытянул его сразу. Я прозвал их про себя Хрюшатым и Долговязом.

Оба посмотрели на меня равнодушно и обратились ко мне с обычным приветствием, словно мы никогда раньше не встречались. И если рассудить, в этом не было ничего особенного. Позволь мне дать тебе добрый совет, моя дорогая орангутанша, всегда помни, что люди плохо смотрят, а видят и того хуже. Хрюшатый и Долговяз меня не узнали, потому что при нашей первой встрече моя фигура промелькнула перед их глазами слишком быстро, а теперь в этом роскошном камзоле я казался другим человеком. Долговяз заговорил со мной, не скрывая своего воинственного настроя:

– Вы еще один кандидат? Желаю вам всяческих успехов, но учтите, что я уже много лет изучаю основы инженерного дела. Здесь берут только одного ученика, и это место будет моим.

Он особенно подчеркнул слово «моим».

– Мой дорогой друг, – вмешался в разговор Хрюшатый, – ты забываешь, что я ждал этого момента столько же лет, сколько ты.

Долговяз вздохнул.

– Трудно поверить, что вот сейчас откроется эта дверь и в эту комнату войдет Вобан собственной персоной, – сказал он. – Мы увидим человека, который создал заново или перестроил триста крепостей. Триста!

– Именно так, – кивнул Хрюшатый. – И к тому же участвовал в ста пятидесяти военных операциях, более или менее значительных.

– Но и это не самое великое и прекрасное из его деяний, – заключил Долговяз. – Вобан взял осадой пятьдесят три города. А укреплениям каждого из них могла бы позавидовать Троя!

Хрюшатый пробормотал, утвердительно качая головой:

– Suprême, suprême, suprême[4]

«Ну и вляпался же я», – подумалось мне. Приор ничего не говорил о каком-то предварительном отборе. А место-то оказалось только одно. Мыслимо ли, что этим зубрилам откажут, а возьмут меня?

Исходя из слов моих соперников о маркизе де Вобане, я представил себе исполина, покрытого шрамами и закаленного в огне тысячи сражений. Но в комнату вошел степенный человек низенького роста. По выражению его лица я решил, что он обладает весьма скверным характером. Голову его украшал дорогой парик с пробором посередине, по обе стороны которого были тщательно уложены локоны. Отвислые щеки и острые скулы выдавали почтенный возраст маркиза, но, несмотря на это, все его существо источало энергию и нетерпение. На левой щеке виднелось лиловое пятно, которое, как я узнал позже, было следом пули, задевшей Вобана во время осады Ата[5].



Мы встали по стойке смирно, выстроившись в ряд. Маркиз осмотрел нас, не говоря ни слова. Он останавливался перед каждым кандидатом всего на несколько секунд, но какие были у него глаза! О, этот взгляд человека из крепости Базош я узнал бы всегда и везде. Когда Вобан смотрел на тебя, он словно говорил: «Ты ничего не можешь от меня скрыть, я знаю твои недостатки лучше, чем ты сам», – и до некоторой степени он был прав. Впрочем, суровость была не единственной чертой характера этого человека.



Вобану не были чужды и отцовские чувства. И хотя прежде всего в глаза бросалась его строгость, любой быстро понимал, что жесткость этого человека была направлена на достижение благородных и созидательных целей. Никто не мог бы усомниться в его прямоте и справедливости.

Наконец он удостоил нас своей речью. Сначала маркиз рассказал о приятной стороне дела: королевские инженеры были немногочисленной кастой избранных из избранных. Найти их было так трудно, что все владыки Европы и Азии не жалели никаких денег, чтобы взять их себе на службу. Это уже неплохо звучало. Французские дублоны, английские фунты, португальские крузадо… Заработаю много денег, да еще и мир посмотрю!

Но тут рассказ маркиза принял новый оборот. Вобан посерьезнел и произнес:

– Имейте в виду, господа, что инженер за время осады одной-единственной крепости рискует своей жизнью чаще, чем пехотный офицер на протяжении всей военной кампании. Вы по-прежнему хотите начать обучение здесь?

Мои два сотоварища-идиота одновременно закивали и восторженно провозгласили:

– Oui, monseigneur![6]

Я же не знал, как скрыть свое недоумение. При чем тут походы и выстрелы? Какие еще пушечные ядра?

Что за чушь он несет? Я всегда думал, что инженеры строят мосты или проектируют каналы. И хотя Долговяз и Хрюшатый упомянули какие-то осады крепостей и бои, всем известно, что важные персоны – в особенности те, чьи обязанности ограничиваются составлением планов, – всегда хорошо устраиваются: в тылу и в хорошей компании, в окружении маркитанток.

Видите ли, мне нужен был просто какой-нибудь диплом – хотя бы проектировщика канав, – чтобы вернуться домой и оправдаться перед моим родителем. А этот безмозглый старик продолжал извергать высокопарную чушь, и чем дальше, тем абсурднее.

Дело все более осложнялось. И со страшной скоростью. Не успел я и оглянуться, как Вобан завел разговор о «Таинстве».

Я почти целый век пытаюсь постичь смысл мерцающих огней le Mystère (так и пиши это прямо по-французски) и до сих пор считаю себя подмастерьем. Поэтому вы сами представляете себе, что мог понять четырнадцатилетний шалопай, когда услышал это слово в первый раз под сводами крепости Базош.

Вобан упоминал о Mystère через каждые два слова и делал это столь невыносимо торжественно, что в конце концов до меня дошло: он употреблял это таинственное имя, говоря о Боге. Впрочем, о каком Боге может идти речь? По величественному тону маркиза можно было заключить, что наш Бог был кем-то вроде придурочного пасынка этого самого Mystère.

К тому моменту мои надежды быть принятым на учебу в Базош уже окончательно рассеялись. Как вы уже догадались, я не имел ни малейшего понятия обо всей этой истории, в то время как Долговяз и Хрюшатый были готовы к бою. Они прекрасно знали, зачем сюда явились, их подготовка соответствовала положению их семейств и полученному образованию, а единственную цель их жизни составляла возможность посвятить себя служению странной силе, о которой говорил маркиз.

Неожиданно Вобан прервал свою речь и вышел из комнаты. Наступившая пауза застала нас врасплох, и у всех троих перехватило дыхание. Хрюшатый и Долговяз обменялись недоуменными взглядами, не понимая, что происходит. Минуту спустя дверь открылась. Но вместо маркиза в комнату вошла она – рыжая красавица, которую я встретил во дворе замка. И назвалась она дочерью Вобана.

И как это мне, идиоту, раньше не пришла в голову такая возможность. Ведь ни одна служанка не могла говорить таким властным тоном. На сей раз она была одета гораздо изысканнее, и длинное платье скрывало ее ноги. Дочь маркиза не подала виду, что узнала меня. Ее строгий и холодный взгляд сейчас внушал страх. Она встала прямо напротив нас и заговорила:

– Отец велел мне подвергнуть вас очень короткому испытанию, чтобы оценить ваши способности. Маркиз послал меня вместо себя, ибо в его присутствии молодые кандидаты робеют, и он об этом знает. – Тут она открыла папку и вынула оттуда какой-то рисунок. – Ваш экзамен состоит из одного-единственного вопроса. Я по очереди покажу каждому из вас некое изображение, и вы должны будете его описать. Постарайтесь, пожалуйста, быть предельно точными в вашем ответе.

И она начала с меня: подошла и показала мне рисунок.

Я по сей день храню его копию. (Эй, ты, приклей ее сюда, именно на эту страницу, а не на следующую. Дошло до тебя или нет, безмозглая твоя голова? Сюда!)

Если бы мне показали поэму на арамейском языке, я бы и то, наверное, быстрее сообразил, в чем дело, а потому пожал плечами и сказал первое, что пришло мне в голову:

– Это звездочка. Звездочка, похожая на цветок, только вместо лепестков у него шипы.



Хрюшатый и Долговяз, успевшие посмотреть на рисунок краем глаза, разразились хохотом, но дочь маркиза и бровью не повела. С такой же торжественностью она сделала два шага вправо и показала рисунок Хрюшатому. Тот четко произнес:

– Это крепость с восемью бастионами и восемью равелинами.

Когда настала его очередь, Долговяз сказал только:

– Неф-Бризах[7].

– Ну конечно! – воскликнул Хрюшатый. – Как я мог не узнать главный шедевр Вобана?!

На лице Долговяза, уверенного в своей победе, невольно появилось выражение избранника богов. Он даже принялся утешать Хрюшатого с притворной любезностью победителя. Так, значит, там была нарисована крепость Неф-Бризах; остается только узнать, где она, черт побери, находится!

Дочь маркиза Вобана попросила нас подождать и вышла, чтобы сообщить наши ответы отцу. Когда мы остались в комнате одни, я сказал:

– Если мы еще когда-нибудь увидимся, будьте любезны вести себя прилично.

Оба посмотрели на меня, удивленные моим обиженным тоном.

– А, вот в чем дело: ты тот самый побирушка, которого мы встретили по дороге, – наконец узнал меня Долговяз, который соображал лучше своего товарища. – Интересно знать, что ты тут забыл?

Мне хотелось только досадить им немного перед уходом, потому что я всегда недолюбливал богатых маменькиных сынков, и отомстить за дорожную грязь. Но мои ругательства были такими отборными, что они изменились в лице и набросились на меня с кулаками!

Их было двое на одного, но я и не с такими справлялся, а потому начал раздавать направо и налево пинки и тумаки, стараясь попасть врагам под вздох или в глаз. Хрюшатый зашел ко мне со спины, обхватил мою шею рукой, и мы покатились по полу. Я вцепился зубами в запястье врага, не переставая одновременно отбрыкивался от Долговяза, который схватил стул и готов уже был размозжить мне голову. Не знаю, чем бы это все кончилось, если бы нашу потасовку не прервали Вобан и его дочь, появившиеся в комнате.

– Господа! – воскликнула она в возмущении. – Вы забыли, что это замок Базош, а не кабак!

Мы встали на ноги и вытянулись по стойке смирно. Камзолы наши были изрядно помяты, под глазом у Долговяза расплывался синяк, а Хрюшатый потирал укушенную руку. Я не берусь описать здесь тот суровый взгляд, которым наградил нас маркиз. Наступила такая тишина, что можно было услышать, как древоточцы пролагают свои ходы в ножках стульев, – и не сочтите эти слова риторической фигурой.

– Вы позволили насилию переступить порог моего дома. Вон отсюда, – вынес свой приговор маркиз.

Говорить больше было не о чем. Его дочь обратилась к моим соперникам:

– Вы и вы, следуйте за мной. – И, направляясь с ними к выходу, слегка обернулась ко мне и сказала: – А вы подождите здесь.

Я остался наедине с маркизом, который не сводил с меня своего проницательного взгляда. До нас доносились возгласы Хрюшатого и Долговяза, которые пытались возражать где-то на лестнице. Потом воцарилась тишина, и дочь маркиза снова присоединилась к нам.

Я думал, что дочь Вобана и меня выставит вон, просто решила не выводить нас троих одновременно, ибо, если мы только что лупили друг друга, царапались и кусались, было гораздо разумнее выпроводить нас по очереди, чтобы не допустить повторения отвратительной сцены. Однако слова маркиза, хотя и произнесенные строгим тоном, не были похожи на прощальный выговор:

– Предисловием к нашей первой беседе послужил акт насилия в моем собственном доме. Вы считаете это добрым предзнаменованием?

Пожалуй, отвечать ему не стоило. Маркиз сделал несколько шагов по комнате, снова приблизился ко мне, остановился и дотронулся двумя пальцами до моей груди.

– Сейчас я задам вам один вопрос и хочу, чтобы вы были искренни, – сказал он. – Если вы солжете, я об этом узнаю. Что случилось в школе кармелитов?

– Видите ли, в двух словах не объяснишь, – начал было я. – Отцы кармелиты очень строги в вопросах дисциплины.

Тут я смекнул, что Вобану не по нраву длинные предисловия и витиеватые речи. Не имея ни малейшей возможности узнать, что написал ему в своем письме приор, я счел за лучшее только слегка смягчить свою версию событий, не греша против истины:

– Однажды я сел в карету, чтобы вернуться в пансион. Времени у меня было в обрез, поэтому я не заметил, что карета мне подвернулась похоронная. Кармелиты здорово рассердились.

– Похоронная?

– Родственникам усопшего не понравилось, что кортеж изменил свой маршрут, – закончил я, стараясь не затрагивать наиболее неприятные детали моего приключения.

И тут за своей спиной я услышал переливчатый смех, который становился все громче и громче: это смеялась дочь маркиза, сидевшая на стуле у стены. Но я никак не мог ожидать, что и сам Вобан присоединится к ней, забыв о своей сдержанности. Однако его каменное лицо вдруг ожило, и он разразился хохотом. Отец и дочь смотрели друг на друга и смеялись.

– Вот теперь я понимаю, почему приор прислал вас в мои владения, – сказал маркиз и пояснил: – Я сам учился в их школе и по молодости лет совершил точно такой же проступок. Они небось до сих пор забыть об этом не могут! – Он обернулся к дочери, не переставая смеяться. – Неужели я тебе об этом никогда не рассказывал, моя дорогая Жанна? Я вскочил на козлы рядом с кучером и приказал: «В пансион кармелитов!»

Ее смех зазвучал еще заливистее, а маркиз продолжил рассказ:

– А кучер мне и отвечает: «Молодой человек, не стоит так торопиться туда, куда едет эта карета». И тут я понял, что он направляется на кладбище. Ну и физиономия у меня была, наверное, в эту минуту!

Они хохотали до упаду. Маркизу даже пришлось вытереть слезы, для чего он достал из кармана белый платок размером с хорошую простыню. Когда Вобан снова заговорил, смех еще душил его.

– Ну и ну… И из-за этой детской проказы они так на вас рассердились? – (Смех: хо-хо-хо!) – Слез с козел, и все дела… Стыдно, конечно, но ничего такого страшного тут нет… – (Смешки: хе-хе-хе!) – Но по правде говоря, все дело в том, – («ха-ха-ха» Вобана слились с «хи-хи-хи» Жанны), – что кармелиты никогда не отличались – хи-хи-хи! – чувством юмора. Ха-ха-ха!

В кругу близких маркиз был совершенно иным человеком, чем в официальной обстановке. В тот момент я еще не знал, что для Вобана круг близких людей ограничивался его младшей дочерью, которая пользовалась его безграничным доверием. Маркиз снова устремил взгляд на меня, и его лицо опять стало каменным.

– У вас еще есть время, чтобы повернуться и уйти, – сказал он. – Если вы решите остаться в Базоше, ваша жизнь в корне изменится.

Так вот в чем было дело! Когда Жанна передавала наши ответы своему папаше, она, наверное, сказала ему, что правильно ответил Суви-молодец, а вовсе не Долговяз: наверное, ей чем-то приглянулся Марти Сувирия.

– В своем письме кармелиты также вскользь упоминают некоторые недостатки вашей личности: высокомерие, непокорство и богохульство. Хотите знать мое мнение на сей счет? Я думаю, что приор просто решил избавиться от ученика, доставлявшего ему слишком много хлопот.

Прошло почти сто лет, а я до сих пор вижу перед собой Жанну Вобан: вот она сидит передо мной, склонив чуть-чуть голову, и теребит прядь алых волос. Потом она сжимает локон губами и посылает мне взгляд, в котором сквозит то ли намек, то ли полное равнодушие. Если бы в этот момент в комнате больше никого не было, думаю, что я бы не удержался и сжал ее в объятиях.

Вобан снова ткнул меня пальцами в грудь:

– Вы воображаете, что здесь из вас сделают простого «инженера»? Вы ошибаетесь. Базош – это кладезь тайн, которые доступны лишь избранным. Знайте: когда мы завершим вашу подготовку, вы уже не будете простым смертным; и можете не сомневаться: вам будет дано дотронуться до ворот славы вашими стальными пальцами. Но не ждите от этого никакой выгоды. Для того чтобы превратить вас в инженера, в Базоше из вас вынут все содержимое, а потом снова запихнут его внутрь. Вы почувствуете себя как человек, которому пришлось тысячу раз проглотить собственную блевотину. Только после этого вы будете достойны Mystère. – Тут он замолчал, чтобы наполнить воздухом свои старые легкие, и спросил: – Вы готовы к выполнению подобной задачи?

Часть моего существа говорила мне, что надо как можно скорее смываться из замка и бежать сломя голову, не останавливаясь, пока Пиренеи не окажутся за моей спиной. Бежать отсюда и оставить навсегда это Mystère вместе с его знаменитыми инженерами и с помешанным маркизом, чтобы они тут варились в собственном соку и не морочили мне голову своим бредом.

Но с другой стороны, я спрашивал себя: а почему бы и нет? Хотя Базош оказался совсем не таким, каким я себе его представлял, выбирать мне особенно не приходилось. Предаваясь этим размышлениям, я перевел взгляд чуть в сторону, на дочь Вобана. И надо же быть такой рыжей и такой красавицей.

Я встал по стойке смирно и отчеканил:

– Я готов и горю желанием начать обучение, monseigneur!

Маркиз ответил мне легким кивком, но его одобрительный жест пробудил во мне некое беспокойство, потому что он одновременно обернулся к дочери и сказал:

– Он не представляет себе, что его ждет.

Если разобраться, самые важные решения в нашей жизни мы не принимаем самостоятельно – их принимают за нас. Кто именно? Невидимый взору фимиам Mystère? Вполне возможно. Или наша елда. Тоже не исключено.


3

Почему великий Вобан взял меня в ученики? Я по сей день не нахожу точного ответа на этот вопрос.

Его единственный сын умер, когда ему едва исполнилось два месяца, а потому Вобану пришлось удовольствоваться двумя дочерями. Может быть, ему хотелось воспитать наследника, в котором природа ему отказала? Не думайте, что я столь исключительная личность. Кроме того, как мне стало ясно несколько позже, для человека его взглядов пол отпрысков не имел большого значения. У него было довольно много внебрачных сыновей от двух или трех крестьянок соседних деревень. Об этом все знали, маркиз не давал себе труда скрывать сей факт и в своем завещании оставил каждому из них приличное пособие. Однако при жизни он никогда не уделял им ни малейшего внимания.

В марте 1705-го до смерти Вобана оставалось ровно два года, и он осознавал, что его конец близок. Чести перенять искусство маркиза до меня удостоились немногие избранные, но мне выпало стать его последним учеником. Могу только сказать, что иногда – и случалось такое очень редко – он позволял мне почувствовать себя листом бумаги, на котором потерпевший кораблекрушение пишет свое последнее послание, прежде чем положить его в бутылку.

Как и следовало предположить, я мог видеть Вобана не каждый день и даже не каждую неделю. Он все время где-то разъезжал, то отправлялся в Париж, то куда-то еще. Можно сказать, что маркиз занимался моим образованием точно так же, как строительством большинства своих крепостей: давал общие указания, а затем просто проверял их выполнение.

Меня поселили на верхнем этаже одной из башен, куда вела винтовая лестница. Комната была небольшой, но светлой и чистой; в ней пахло лавандой. На следующее утро завтрак мне накрыли в кухне, такой огромной, что в ней мог бы поместиться весь мой барселонский дом. Поскольку вся прислуга занималась в этот час другими делами, я завтракал в углу в полном одиночестве и рассчитывал чуть позже увидеть Жанну. Но, как мне этого ни хотелось, вместо нее появился какой-то благообразный старичок, казавшийся чрезвычайно хрупким и сухощавым. Лицо его сияло улыбкой.

– Так это вы наш новый ученик?

Он представился мне Арманом Дюкруа.

– Вы уже освоились в Базоше? – спросил он и тут же сам ответил на свой вопрос: – Ну конечно же нет, какой я недогадливый, ведь он приехал только вчера. Не стоит беспокоиться, всему свое время.

Я еще не знал, что Арман всегда говорил так, словно размышляет вслух; казалось, его нисколько не смущает, что его мысли свободно изливаются, не прячась за светские условности.

– Славный парень, – продолжил он. – Стройный и жилистый, что твоя борзая. Вполне возможно, он далеко пойдет. Кто его знает… Но не стоит заранее строить иллюзий. Все в руках Mystère. Хотя, впрочем, этот тонкий нос выдает живой ум, а широкие плечи способны выдержать тяжелый груз. С сегодняшнего дня мы займемся укреплением его мышц и духа.

Мы направились в библиотеку. При виде стеллажей, на которых громоздилось множество томов, я замер, пораженный:

– Вот это да! Здесь не меньше пятидесяти книг! Неужели кто-нибудь мог все эти талмуды осилить?

Арман рассмеялся, усаживаясь на стул.

– Дорогой кандидат, – сказал мой наставник, – вам придется прочитать гораздо больше, прежде чем вы станете маганоном.

– Маганоном?

– Так называли в Древней Греции военных инженеров.

Тут Арман склонился над столом и начал что-то писать, явив перед моим взором свой великолепный, абсолютно лысый череп во всей его красе.

Голова его имела исключительно правильную сферическую форму. У большинства лысых кожа бывает покрыта пятнами и родинками, ее испещряют морщины, точно скорлупу грецкого ореха, а иногда сквозь нее просвечивает сеточка голубоватых или багровых вен. Арман являлся исключением из правил. Его кожа здорового розового цвета была натянута ровно, как на барабане. Остатки волос обрамляли лысину белоснежным венчиком, подобно лаврам победителя, потом плавно переходили в бакенбарды и, наконец, превращались в острую козлиную бородку. Все в его казавшейся тщедушной фигурке было насыщенным и плотным; кости, на первый взгляд казавшиеся хрупкими, на самом деле позволяли ему двигаться с проворством белки. Причиной его худобы являлись не старческие недуги, а какая-то необычная жизненная энергия. Мне ни единожды не довелось увидеть его в плохом настроении, и он не упускал ни малейшей возможности посмеяться. Но это внешнее добродушие не могло скрыть пристального взгляда его волчьих глаз, которые следили за тобой непрерывно – даже когда Арман стоял к тебе спиной.

Мой наставник написал несколько строк и, закончив работу, велел мне подойти поближе.

– Вот программа вашего обучения, – заявил он. – Прочитайте ее вслух, пожалуйста.

Листок я не сохранил, но в этом и нет никакой надобности, потому что я прекрасно помню его содержание:

6:30 – 7:00 Утренний туалет. Молитва в часовне. Завтрак.

7:00 – 8:00 Черчение.

8:00 – 9:00 Математика. Геометрия. Лимонный сок.

9:00–10:0 °Cферический зал.

10:00–12:00 Планировка военного лагеря. Топография.

12:00–12:30 Обед. Лимонный сок.

12:30–14:00 Полевая практика.

14:00–15:00 Подчиняться и командовать. Тактика и стратегия.

15:00–16:00 История. Физика.

16:00–17:00 Землемерие. Баллистика. Лимонный сок.

17:00–19:00 Минералогия. Полевая практика.

19:00–19:30 Ужин.

19:30–21:00 Архитектура.

21:00–23:00 Полевая практика. Молитва в часовне.

Так выглядел план моего обучения, хотя в действительности молитв от меня никто не требовал и ноги моей в часовне за два года так и не было.

– По воскресеньям вы будете свободны. Вы согласны с общими направлениями программы? – спросил меня Арман, не переставая улыбаться.

Что мне оставалось делать? Возражать я не стал.

– В таком случае все прекрасно, – поздравил он себя. – Итак, начнем. Пожалуйста, пойдите в соседний зал и принесите мне La nouvelle fortification Николауса Гольдмана[8]. Да, а еще захватите с собой De Secretis Secretorum Вальтера де Милемете[9].

Библиотека занимала также соседнюю комнату. Мне казалось невероятным, что в мире нашелся столь чудной человек, который накопил такую уйму покрытой буквами бумаги. Между комнатами не было двери, я прошел под аркой – и снова увидел Армана! Он стоял на самом верху лестницы и расставлял книги на полках: все та же безукоризненная лысина и козлиная бородка. Те же черные штаны, та же белая рубашка. Взгляд его встретился с моим: на меня смотрели те же самые серые волчьи глаза, а губы кривились в той же самой хитрой и любезной улыбке.

– Вам требуется моя помощь, молодой человек?

– Вы сами прекрасно знаете, зачем я пришел, – ответил я, не переставая удивляться. – Мне нужны De Secretis Secretorum Вальтера де Милемете и La nouvelle fortification Николауса Гольдмана.

Он спустился с лестницы и протянул мне книги.

– Как вам это удалось? – спросил я.

– С помощью каталога. Эта библиотека построена по принципу, именуемому «порядок».

По-прежнему ничего не понимая, я повернулся и сделал несколько шагов в обратном направлении, держа книги в руках. Стоило мне оказаться в первом зале, как передо мной снова возник Арман. Он, как и раньше, сидел за столом!

Тайна раскрылась, только когда к нам вышел из соседнего зала мой библиотекарь. Они были близнецами и походили друг на друга, как два береговых крабика. Даже морщины на их щеках время прочертило одинаково. Оба расхохотались. Позже я выяснил, что им безумно нравилось разыгрывать прислугу Базоша. Братья сводили бедняг с ума своими неисчислимыми шутками, возможными благодаря их невероятному сходству.

– Да вы похожи как две капли воды! – воскликнул я, не в силах сдержать волнение.

– Уверяю вас, что совсем скоро вы научитесь нас различать.

Но в эту минуту мне показалось, что единственная разница заключается в том, что одного звали Арман, а другого Зенон. А может быть, наоборот, потому что различить их я был не в состоянии. Первый велел мне сесть за стол, положил передо мной Милемете и Гольдмана и, приняв совершенно серьезный вид, приказал:

– Читайте. И если поймете хоть что-нибудь, скажите мне об этом.

Вот так указание… Они дали мне довольно много времени на чтение и не прерывали меня. Я решил приложить все усилия, чтобы разобраться в этих текстах, и начал с этого самого Милемете, потому что название показалось мне многообещающим. Раз уж речь шла о всяких там тайнах, я ожидал найти на страницах книги драконов, источники вечной жизни, хищные растения, способные поглотить целиком быка, и все в этом духе. Ничего подобного, страшная скучища. Мое внимание привлекли только картинки, на которых был изображен некий сосуд, похожий на римскую амфору, на четырехногой подставке. Из горлышка сосуда извергался огонь. Что же касается Гольдмана, в нем тоже интереснее всего были рисунки. Они показались мне каракулями выжившего из ума маньяка, который от нечего делать марает страницу за страницей, воспроизводя странные геометрические формы. Через некоторое время прозвучал вопрос:

– Et alors?[10]

Я поднял взгляд от страниц. Врать, пожалуй, не стоило.

– Я не понимаю ни слова.

– Превосходно. Это и был ваш первый урок, – сказал Арман. – Теперь вы знаете, что ничего не знаете.

* * *

На следующий день братья Дюкруа тоже были ко мне милостивы и ограничились проверкой моих познаний, чтобы выяснить, с чего следовало начать наши занятия. Я думал о Жанне и потому выглядел, наверное, немного рассеянным.

– Вас что-то беспокоит? – спросил меня Зенон.

– Нет, вовсе нет, – ответил я, пробуждаясь от грез. – Просто я только что приехал и не совсем понимаю, каково мое положение в Базоше.

– Не может быть! – сказал Арман. – Неужели вас еще не представили всем обитателям замка?

Он самолично познакомил меня со всеми слугами маркиза. Надо заметить, что как Зенон, так и Арман были самим воплощением вежливости. В их обращении с прислугой не было и тени высокомерия, присущего обычно аристократам, когда им приходится иметь дело с плебеями. Разумеется, челядь прекрасно знала свое место, но братья-близнецы обращались со всеми столь сердечно, что разница в положении становилась незаметной.

Мои наставники были правой и левой рукой Вобана: они сопровождали маркиза на протяжении десятилетий, знали все секреты его инженерного искусства и полностью разделяли его философию. Они вместе с маркизом разрабатывали первые черновые проекты его укреплений и осуществляли связь между маршалом Вобаном и мирской суетой. На самом деле мне очень повезло, что мой приезд в Базош пришелся на закат эры Вобана. Случись это немного раньше, у братьев Дюкруа было бы больше забот и они не смогли бы посвятить мне столько своего драгоценного внимания.

– А сейчас мы представим вас дочери маркиза.

Когда я услышал эти слова, мне пришлось подтянуть штаны как можно выше, чтобы хоть как-то спрятать вставший член. Однако, к моему разочарованию, передо мной оказалось совершенно не похожее на Жанну создание – ее сестра и старшая дочь Вобана, Шарлотта. Личико этой особы было круглее персика, вытянутые трубочкой губки напоминали гузку черепахи, а нос, начинавшийся слишком высоко, где-то над линией бровей, торчал вперед, точно в лоб ей кто-то воткнул угольник. Когда она смеялась, из ее горла вырывался попугайский клекот, а второй подбородок, не уступавший в размерах меху волынки, ритмично колыхался. А хохотала она всегда добрую половину дня.

Если вы думаете, что я описываю ее так, потому что в наглости и дерзости с Суви-молодцом никто не может потягаться, то вы ошибаетесь. На самом деле знакомство с этим несчастным существом навело меня на грустные мысли. Почему природа так несправедлива? Одну из сестер, Жанну, она одарила и быстрым умом, и красотой, в то время как Шарлотта была созданием бесхитростным и простодушным. Да еще этот идиотский смех…

– С Жанной вы, мне кажется, уже знакомы, – сказал Арман. – Она сейчас пошла в город по каким-то благотворительным делам.

Вот так сюрприз.

– Ее супруг очень редко наведывается в Базош, – заметил Зенон. – Когда вам доведется с ним познакомиться, будьте добры вести себя как можно любезнее и тактичнее. Это человек особого склада.

– Зенон хочет сказать, – пояснил Арман, – что у него не все дома.

День близился к концу, и я отправился в свою уютную комнату, пропитанную ароматом лаванды. Вы воображаете, что я лег в постель? Конечно нет.

Пока братья Дюкруа показывали мне различные помещения замка, я выяснил, где находится спальня Жанны. Оставалось лишь дождаться момента, когда все уснут, чтобы нагрянуть туда. Все равно мне не спалось. Я подождал некоторое время, прошел по коридору босиком, освещая себе путь светильником, и тихонько постучал в дверь.

Сначала никто мне не ответил. Но когда я уже готов был пуститься в обратный путь, она открыла дверь.

Возможно, дело было в моем нежном возрасте, но надо сказать, что никогда в жизни я такой боли не испытывал. Слово «боль» здесь появилось не случайно, ибо любовь способна доставлять нам физическое страдание. Легкие мои сжались, а мысли, которые обычно отличались ясностью, неожиданно спутались. Огонь свечей дрожал гораздо слабее, чем я.

В первый раз я увидел ее в костюме простой крестьянки, во второй – в королевских одеждах, а сейчас она стояла передо мной в ночной рубашке, и ее распущенные рыжие волосы струились по плечам. Мы были наедине в полумраке коридора. В свете двух свечей, моей и ее, через сорочку просвечивало ее тело. Хотя я заготовил заранее две или три фразы, они тут же вылетели у меня из головы.

– Ну и что же вам угодно? – спросила она.

– Я хотел тебя поблагодарить. – Мне наконец удалось взять себя в руки. – Если бы не ты, я бы здесь не оказался.

– И ты полагаешь уместным являться к даме в столь поздний час?

– Почему ты выбрала меня? Я ведь был гораздо хуже подготовлен, чем остальные. Это всякому было ясно.

– Мне нравится носить удобное платье, когда в замке нет гостей. Твои соперники прошли мимо меня и даже не обернулись: я в их глазах была даже не служанкой, а просто пустым местом. – Выражение ее лица чуть-чуть смягчилось. – Ты же попросил меня о помощи. – Тут Жанна раскаялась в своей искренности и решила сменить тему разговора. Она посмотрела по сторонам, не идет ли кто. – Сколько тебе лет?

Через пару месяцев мне должно было исполниться пятнадцать.

– Восемнадцать.

– Неужели только восемнадцать? – удивилась она.

В юности я выглядел лет на десять старше своего возраста, а в зрелые годы – лет на двадцать моложе. Я придерживаюсь теории, что Mystère ускорил мое взросление, ибо предполагал, что жизнь моя будет недолгой и оборвется в 1714 году. Однако потом возникли разные непредвиденные обстоятельства, и Mystère в течение нескольких десятилетий забывал накидывать мне годы. И результат здесь, перед вами.

– Инженерное дело меня ничуть не волнует. С тех пор как мы встретились, я только о тебе и думаю.

Жанна сделала вид, что удивилась, и засмеялась:

– Если бы ты знал, что тебя ждет, твоя голова была бы занята совсем другими мыслями.

Я не совсем понимал, куда она клонит.

– Последний кандидат продержался три недели, – пояснила она. – Совсем неплохо, если учесть, что его предшественник сбежал домой через пять дней.

– Переступая порог этого замка, я не знал, какова моя цель, – сказал я. – Теперь она мне ясна.

На эту удочку красавица не попалась. Чувства мои были неподдельными, но выражение их казалось игрой балаганного шута.

– Отправляйся-ка отдыхать, – сказала она. – И поверь, завтрашний день потребует от тебя немалых сил.

И дверь ее спальни захлопнулась перед моим носом.


4

Очень скоро я понял, насколько Жанна была права.

Утренние занятия начались с черчения, – по мнению братьев Дюкруа, тушь и линейки способствовали пробуждению всех чувств. Потом настала очередь физики и геометрии. Во время этих уроков я понял, какие преимущества дает ученику наставник, который посвящает ему одному все свое время и усилия. А у меня их было целых два! Я ничего не смыслю в педагогике и потому не могу строго оценить их методику – скажу лишь, что братья особым образом сочетали строгость, снисходительность и проницательность.

Потом наступило время перерыва и порции лимонного сока.

– Пейте.

Это был приказ. Пока я не привык к этому напитку, братьям приходилось следить, чтобы я не вылил его в какой-нибудь цветочный горшок. Ибо под названием «лимонный сок» мне подавалась некая отвратительная, приторная и густая жижа. Вобан, обладая знаниями в самых разных областях науки, собственноручно создал рецепт этого снадобья из экстракта каких-то кореньев, пчелиного воска и соков различных фруктов. По его мнению, напиток пробуждал интеллект и давал силу мышцам. Убить он меня не убил – и на том спасибо!

Наверное, самым своеобразным упражнением в Базоше был урок, который назывался Сферическим залом. Название в данном случае гораздо больше соответствовало реальности, чем в случае с «лимонным соком», потому что проводился он действительно в комнате без единого угла, по форме напоминавшей скорлупу огромного яйца. Купол этот был выбелен известкой и будто светился белым матовым светом. Даже пол был вогнутым, поэтому, когда за тобой закрывалась дверь, ты оказывался внутри безукоризненно чистой сферы. Зал располагался на верхнем этаже башни замка, и в центре потолка было отверстие, через которое зал наводнял солнечный свет.

– У вас ровно пять минут, – сказали братья Дюкруа, когда втолкнули меня внутрь в первый раз.

В тот миг сердце у меня сжалось. И вовсе не от ожидания какой-то угрозы, а просто от неожиданности. Попав в замок Базош, я словно очутился в некоем зачарованном мире, где меня окружали старинные манускрипты, мудрые братья-близнецы и прекрасные женщины. И вот теперь этот белоснежный зал, залитый светом, и я сам под сияющим куполом, одинокий и оглушенный величественной тишиной его сводов.

Потом я разглядел какие-то предметы. С потолка свешивались десятки и сотни белых нитей, незаметных с первого взгляда на фоне белых стен. На нитях на разной высоте висели самые разнообразные предметы. Подкова, театральная маска, самый обычный гвоздь. А вот и парик! Гусиное перо сливалось со стеной, а рядом покачивались на цепочке золотые часы.

Ровно через пять минут дверь открылась.

– А теперь рассказывайте, что вы там видели? – велел Арман.

– Разные штучки на веревочках, – по-идиотски ответил я.

Зенон, стоявший за моей спиной, отвесил мне здоровый подзатыльник. Не желая терпеть подобного обращения, я развернулся к нему и закричал:

– Вы меня стукнули!

– Цель моего удара – разбудить вас, а не причинить вам боль, – оправдался Зенон.

– Кандидат Сувирия! – воскликнул Арман. – Вы слепы. Инженер, не умеющий видеть, – это не инженер. Если бы вы были наблюдательны, то смогли бы дать ответ более достойный, чем ваше туманное и смехотворное «разные штучки на веревочках». Какие штучки? Сколько их было? В каком порядке они подвешены, на какой высоте и на каком расстоянии друг от друга?

Они заставили меня вернуться в зал; точнее было бы сказать, что они меня туда впихнули. Я постарался удержать в памяти и на сетчатке глаз максимум предметов. Когда время кончилось, мне пришлось описать подробнейшим образом все увиденное и уточнить расположение каждой вещи. Я начал с предмета, который оказался прямо перед моим носом, и, взяв его за точку отсчета, попытался рассказать об остальных. Братья выслушали меня внимательно, не перебивая.

– Несуразица! – вынес свой приговор Арман. – В зале было двадцать два предмета, а вы описали лишь пятнадцать, и весьма неточно. Да, действительно, там висит подкова. Но сколько в ней отверстий? За какую ветвь она подвешена? На какой высоте?

Я стоял с открытым ртом, не в силах произнести ни слова.

– Вы что, не в состоянии понять самые элементарные истины? – подключился к разговору Зенон. – Когда вы будете идти в атаку на бастион врага или защищать свой, у вас будет лишь несколько секунд, чтобы оценить ситуацию. Как вы с вашими способностями сможете отвечать за сотни доверенных вам жизней?

– Вы должны всегда быть начеку, – сказал Арман. – Везде и всегда, в любую минуту. В противном случае вы не сможете вовремя увидеть что-нибудь важное, а коли вы не умеете видеть, эта профессия не для вас. С этого момента вы будете начеку всегда, во сне и наяву. Вам все ясно?

– Кажется, да.

– Вы уверены?

– Да.

– Вы уверены, что все поняли?

– Да! – завопил я скорее от отчаяния, чем от уверенности.

Не успели последние ноты этого крика сорваться с моих губ, как Зенон снова набросился на меня:

– Опишите пряжки на моих туфлях.

Сам того не желая, я опустил голову, чтобы посмотреть на его ноги, но Зенон вовремя подставил палец под мой подбородок.

– Отвечайте.

Я не смог ничего сказать.

– Со дня вашего приезда я всегда ходил в одних и тех же туфлях. И за все это время вы не успели заметить, что пряжек на них нет.

В Базоше я начал отдавать себе отчет в том, насколько люди слепы. Заурядные человеческие существа, точно дети, умеют лишь бросать быстрые и узконаправленные взгляды, подчиняющиеся примитивным инстинктам: вот это мне нравится, а то – нет. Братья Дюкруа делили род человеческий на две категории: кроты и маганоны. Из каждой сотни людей девяносто девять были кротами. Настоящий маганон за один день видел больше, чем целое скопище кротов за год. (Ну-ка, толстая кротиха, отвечай быстро: сколько у меня пальцев? Убедилась? Мы провели вместе столько времени, а ты и не заметила, что на одном мизинце у меня не хватает фаланги. Ее унес осколок картечи во время осады Гибралтара[11]. И мне ее не жалко: их планы провалились, а я был счастлив насолить Бурбону.)

В тот день братья повесили в зале двадцать два предмета. В другие дни их было тридцать, сорок или пятьдесят. Иногда – только один, чтобы поиздеваться надо мной всласть, требуя уточнения самых ничтожных деталей. Моим рекордом стало описание ста девяноста восьми объектов, каждый из которых висел на своей собственной белой ниточке. И от меня требовалось запомнить абсолютно все: сколько отверстий было у флейты? сколько бусинок нанизали в ожерелье? сколько зубцов насчитывалось у пилы? Вы когда-нибудь пытались произвести подобную операцию? Попробуйте, попробуйте, и вы обнаружите в самых заурядных предметах невероятную сложность окружающего нас мира.

Курс моего обучения был бы простым набором более или менее забавных и побуждающих человека мыслить упражнений, несмотря на всю их эксцентричность, если бы не предмет, который назывался «Полевая практика». Мне казалось, что речь шла о каких-то физических тренировках на свежем воздухе. И я почти попал в точку!

Дюкруа отвели меня на прямоугольный участок земли, который давно не обрабатывался, в пятистах метрах от замка. Когда мы оказались посередине этого поля, братья предались своему любимому делу – начали обсуждать красоты окрестного пейзажа. Педагогические опыты были неким дополнительным развлечением в их жизни, которое отнюдь не могло отвлечь братьев от главной ее цели: наслаждаться наблюдением за полетом птицы или видом прекрасного заката.

– Ну что ж, кандидат Сувирия, – произнес Арман, поворачиваясь ко мне. – Представим себе на миг, как бы это ни было трудно, что вы стали офицером инженерных войск. И вообразим, что вам надо вырыть траншею. С чего вы начнете?

– Ну, наверное, я прикажу саперам рыть землю, – ответил я, не вполне понимая, куда они клонят.

– Очень остроумно! – заметил Зенон, издевательски аплодируя.

В этот момент со стороны замка к нам приблизились четверо слуг, нагруженных кольями, бечевками и мешочками с известью. Кроме того, они несли большие цилиндрические корзины – как я узнал позже, они назывались «габионами», – железный шлем, которому было на вид лет двести, некое подобие кожаной кирасы и даже ружье. Потом они сложили в стороне целую кучу лопат, колотушек и несметное количество всяких приспособлений для земельных работ. В тот день я обнаружил, что в мире существует больше видов кирок, чем бабочек.

– Чего же вы ждете? – спросил меня Арман.

– А при чем тут ружье? – поинтересовался я, испытывая некоторое беспокойство.

– О, ружье вас заботить не должно, – сказал Зенон и, взяв ружье, удалился от нас и стал его заряжать.

Я уже получил несколько уроков по планировке военного лагеря и потому смело взял один из колышков и вбил его глубоко в землю. Потом я привязал к нему у самой земли конец бечевки, отошел метров на двадцать, разматывая клубок, и привязал другой конец к следующему колышку. Сразу после этого я посыпал бечевку известкой, чтобы излишки белой пыли, падавшие по обе ее стороны, могли служить мне ориентиром при рытье траншеи. В эту минуту я услышал выстрел: пуля, жужжа точно шмель, пролетела мимо, едва не задев мой шлем.

С моих губ сорвался визг:

– Уй!

Это было невероятно. Зенон выстрелил в меня! Он стоял метрах в тридцати и снова заряжал ружье.

– Поступайте наоборот, – сказал мне Арман. – Сначала бечевку надо хорошенько натереть известью, а потом уж разматывать. И не жалейте извести: когда веревка натянется, с нее упадет достаточно пыли, чтобы вы могли видеть след. Таким образом вам не придется лишний раз бегать по полю и подставляться под вражеские пули. Зенон стреляет каждые две минуты, – продолжил он. – И вам еще повезло, потому что молодой и ловкий стрелок мог бы сократить это время как минимум вполовину. На вашем месте я бы копал поживее.



Я схватил первую попавшуюся кирку, которая оказалась такой тяжелой, точно была сделана из свинца, и принялся копать с бешеной скоростью.

– Будьте любезны подтянуть ремни на шлеме и подогнать по себе кирасу, – посоветовал мне Арман.

– Но почему ваш братец в меня стреляет? – завопил я.

– Потому что была его очередь. А сейчас я его сменю. – И он направился к Зенону, который уже протягивал ему заряженное ружье.

Шлем, которым меня снабдили, казался частью доспехов XV века. Он был снабжен забралом и длинными металлическими наушиями и страшно давил мне на голову. Не успел я разобраться с завязками кирасы, как раздался новый выстрел, от которого я подскочил на месте.

– Поклянитесь, что стреляете холостыми!

Они только рассмеялись мне в ответ.

– Давайте заключим договор! – предложил я, подняв руки. – Я перестаю копать, а вы, вместо того чтобы стрелять, растолкуете мне все, что надо знать об этом самом Mystère.

– Вы воображаете, что понимаете значение этого слова? – спросил Арман.

Раздался новый выстрел, и я заработал киркой еще быстрее. Если яма окажется достаточно глубокой, мне, по крайней мере, не будут грозить пули. Разрыхлив киркой землю, я схватился за лопату.

– Не так, кандидат! – закричал мне Арман. – Землю надо откидывать лопатой в сторону врага, тогда за получившейся насыпью вы быстрее окажетесь под укрытием.

Я было замер на минуту, чтобы переварить полученный урок, но тут раздался еще один выстрел, и моя лопата заработала с удвоенной быстротой.

Человек не знает, как трудно вырыть яму, в которую может поместиться все его тело, до тех пор, пока перед ним не встанет такая задача. Из-под земли показались корни в руку толщиной.

– Тут корни! – закричал я в отчаянии. – Что мне с ними делать?

Все мои замечания чрезвычайно их забавляли.

– Совершенно естественно, где же им еще быть! Представьте себе, такова странная особенность французской почвы: корни в ней всегда под землей, а не над ней, – проговорил, сдерживая смех, Арман, снова заряжая ружье шомполом.

– Не найдется ли у вас ножничек? – закричал Зенон, продолжая шутку брата. – Неужели нет? Какая жалость! Тогда вы понимаете, чем вам предстоит заниматься сегодня перед сном: точить лопату для выполнения этой священной задачи.

Я продолжал копать, стоя на карачках, чтобы хоть как-то укрыться от пуль. Выстрел за выстрелом. Одна из пуль коснулась земли так близко от моей головы, что на мой шлем обрушился град камешков. Наконец мне удалось вырыть воронку, в которой я кое-как помещался. Дыхание у меня перехватывало, сил больше не было. Арман подошел ко мне и сказал:

– Кандидат, переоденьтесь, вымойте лицо и подмышки и отправляйтесь в классную комнату.

Я обессилел, но в этот первый день моей учебы после «Полевой практики» мне пришлось вернуться к теоретическим материям.

Предмет «Подчиняться и командовать» был построен вокруг изречения кого-то из древних, то ли Энния, то ли Аппиана, то ли еще кого-то из этих римлян или греков: «Прежде чем начать командовать, научись подчиняться»[12]. Тема эта была неким приложением к занятиям полевой практикой. Мои наставники думали, что, только когда мои руки покроются волдырями от работы лопатой, я пойму, чего можно требовать от человека, а чего нельзя.

Что сказать об уроках истории? Для Дюкруа «всемирная» история ограничивалась историей Франции. Говорили ли мы о чем-нибудь еще? Ну да, конечно, – о Франции. А где-то там, вдали, за пределами королевства, оставался крошечный уголок, именуемый «миром», но его можно было и не принимать в расчет. Ему посвящалась лишь десятая часть курса, и интересовали моих наставников только некоторые эпизоды: например, когда парфяне осаждали Пальмиру или когда Катон в римском Сенате заявлял, что римляне соберут хороший урожай варварских смокв, лишь когда земли Карфагена будут засеяны солью. Сначала я попытался было им возражать, но, когда Зенон со всей серьезностью стал доказывать, что в венах Архимедекса[13] (именно так они произносили и писали это имя) текла кровь галлов, я решил не тратить своих сил впустую. Большинство французов – люди более широких взглядов, чем принято думать. Но не стоит даже пытаться донести до их сознания мнение некоторых сведущих в своем деле картографов, согласно которому Париж, скорее всего, не является географическим центром планеты Земля. Они не станут даже с вами спорить, а просто сочтут вас несчастным идиотом.

Как истинные французы, они начали с осады Алезии[14]. Юлий Цезарь окружил город тридцатикилометровым частоколом и построил второе, внешнее кольцо осады вдвое длиннее первого, чтобы не позволить осажденным получить подкрепление. Ну на что мне сдались эта Алезия и Цезарь с Верцингеторигом?[15] Как я ни старался, после бесконечного дня глаза мои слипались, а руки налились тяжестью. О, как я был счастлив, когда моим мучениям настал конец! Прежде чем отправиться ужинать, я спросил:

– Вы что, по-настоящему в меня целились?

– Скажем так, – объяснил Зенон, – мы пытаемся представить себе настоящее поле сражения, покрытое дымом, который мешает солдатам ориентироваться. Мы целимся как следует не каждый раз.

– Но вы же могли меня убить! На расстоянии тридцати метров эти ружья могут подвести.

Братья пожали плечами и продолжили разговаривать между собой. Любопытные типы эти Дюкруа!

Обычно я ужинал на кухне в полном одиночестве. Когда я садился за стол, вся прислуга уже давно спала. В уголке для меня оставили фрукты и маленький горшочек. Мне пришлось самому налить себе похлебку в тарелку, и я почувствовал, как дрожат мои пальцы, натертые рукоятками лопат и кирок. От шлема кожу на голове так саднило, точно я несколько часов носил терновый венец. Ближе к полуночи, когда я спокойно жевал яблоко, вдруг появился Арман.

– Кандидат, отправляйтесь в поле.

– Вы, наверное, шутите, – вырвалось у меня. – Я смертельно устал!

– Мне кажется, что учебный план не вызвал у вас возражений, – сказал Арман. – Вы считаете, что неприятеля волнует ваше физическое или моральное состояние? – Он осмотрел мою голову. – Советую вам обвязывать голову тонким платком, прежде чем надевать шлем. Для этого изобрели шелковые платки. Allez[16].

И мы отправились в поле.

Я залез в траншею и снова взялся за кирку, стараясь следовать белой линии. Думаю, что мне не удавалось вырыть и метра за час. Кирка, лопата, шлем и эти плетеные корзины, которые я должен был называть габионами, а в противном случае меня в наказание оставляли без ужина. Один габион, второй, третий… И тут еще ружье братьев Дюкруа. Каждый раз, когда корзина с землей показывалась над траншеей, чтобы превратиться в защитный бруствер, Арман стрелял. И в этих условиях мне надо было орудовать! Я очень быстро научился прятать руки за корзиной, поддерживая ее сзади и снизу, чтобы стрелок не смог в них прицелиться.

На следующий день все повторилось снова. Черчение, теория, полевая практика, теория, полевая практика, отбой. Представьте себе, насколько я изматывался в первые недели моего обучения, если у меня не хватало сил даже приударить за Жанной. По вечерам я падал на кровать и спал как убитый. Разбудить меня могли только колокола замка, чей бой отличался особой звонкостью, а меня умышленно разместили поблизости от них. И это было лишь начало.

Таких наставников, как Дюкруа, стоило поискать, а их педагогическая методика основывалась на жестких требованиях. Внимание! Сферический зал. Будь всегда настороже – в зале и за его пределами! Геометрия. Баллистика. Минералогия. Полевая практика. Allez!

По прошествии двух недель я совершил попытку взбунтоваться. Весь день лил дождь, но это, само собой разумеется, не могло служить поводом для отмены полевой практики. Кирка вонзалась в стену траншеи, но завязала в мокрой, плотной земле. Сам я был покрыт толстым слоем грязи. Движения мои сковывали целые пуды налипшей со всех сторон глины. Дождь усилился, и с моего шлема вниз неслись бурные потоки воды. На дне траншеи образовалась довольно глубокая лужа, и ноги у меня промокли. А в довершение всех бед упражнение продлилось на полчаса дольше обычного. Мне вспоминается, что я поднял глаза к небу и устремил взгляд на эти омерзительно плаксивые тучи. О небо Франции, в его серости столько нежности и одновременно жестокости. Пуля, вонзившаяся в цилиндрический габион, вернула меня к реальности.

В результате я так обессилел, что не мог даже подтянуться на руках, чтобы выбраться из своей норы, которая с каждым днем становилась все глубже, шире и, главное, длиннее. Арман не снизошел даже протянуть мне руку. Сил у меня хватало лишь на то, чтобы высовывать из траншеи голову в тяжелом шлеме, по которому стучали крупные капли дождя, и махать руками.

– И это вы требуете от меня всегда быть начеку? – в раздражении закричал я. – Но будьте же милостивы! Неужели не ясно, что если я умру, то уже не смогу быть начеку!

Арман присел на корточки на краю траншеи, и его нос оказался прямо напротив моего забрала. Маленький хрупкий старичок, с которым я познакомился в первый день своего пребывания в замке, куда-то исчез. Даже ливень относился к нему с уважением. Капли осторожно стекали по сфере его лысины на щеки, а потом терялись в козлиной бородке.

Он сказал:

– Пока вы живы, вы должны быть начеку. И пока вы будете начеку, вы не умрете. Вылезайте из траншеи.

– Не могу. – Я протянул ему раскрытую ладонь. – Помогите мне, у меня нет сил.

– Неправда, можете. Действуйте.

– Не могу! – по-детски закричал я.

Арман пожал плечами, выпрямился и повесил ружье на плечо.

– Поскольку вы упорствуете в своей лености, мне придется на время оставить свою роль наставника. Я могу приказывать мыслящему мозгу, но еще не научился отдавать распоряжения желудку или спине. И раз ваша утроба предпочитает ужину пост, а спина между удобной постелью и глиной выбирает последнюю, мне остается лишь пожелать вам доброй ночи, мой дорогой кандидат.

В небе блистали молнии, гремел гром. Арман удалился, а я остался дремать в моей грязной норе под проливным дождем. У меня не хватило сил даже для того, чтобы снять с головы шлем.

На следующее утро меня разбудили пинком, и начался новый день обычных занятий, словно за ночь я смог прекрасно выспаться и восстановить силы.

Черчение. Что это еще за клякса?! Подзатыльник. Будьте всегда и везде начеку, ma petite taupe![17] Физика, математика, другие предметы – один за другим. Иностранные языки. Братья Дюкруа ненавидели сей предмет, но считали его необходимым, ибо некоторые бедолаги из Англии, Испании и Австрии, а вместе с ними невежды половины мира, как это ни странно, еще не выучили французский. Как всегда в Базоше, в названии этого предмета была зашифрована дополнительная информация, потому что в придачу к английскому и немецкому меня еще обучали языку инженеров.

У маганонов имелся специальный жестовый код, при помощи которого они могли переговариваться даже в присутствии других людей. Они передавали друг другу сообщения знаками, и язык этот отличался таким совершенством, что на нем можно было выразить любую мысль, какой бы специальной или, наоборот, повседневной темы она ни касалась. Поначалу это казалось большим занудством, но позже я понял всю полезность такого изобретения.

В пылу сражения, когда вокруг все грохочет, объясняться жестами весьма удобно. «Отступайте!», «Поднесите снаряды!», «Пригнитесь, слева от вас стрелок в укрытии». Дюкруа объяснили мне, что все началось с примитивной системы знаков, но постепенно язык достиг такого совершенства, что стал одним из главных секретов маганонов.

А теперь представьте себе, что одного такого инженера нанимают на службу. Инженер, под чьим началом новичку предстоит служить, представляет его военному коменданту крепости. Начальник инженеров заявляет во всеуслышание, просвещая новенького: «Генерал такой-то. Если бы ему была поручена осада крепостей в Армении, ему бы мог позавидовать сам Корбулон!»[18] Но пока он произносит эту речь, его руки и пальцы двигаются вверх и вниз и передают следующее сообщение: «Этот человек справа от меня всегда во все вмешивается, не вздумай следовать его указаниям. Если он прикажет тебе сделать какую-нибудь глупость, не возражай, но и не выполняй. Я сам тебе скажу, что к чему».

Мне надо было учить по двадцать знаков этого языка немых в день. Но это было только начало. Потом дело дошло до тридцати, сорока и даже пятидесяти. Что с вами такое случилось? Вы до сих пор не в состоянии передать под-роб-ней-шее сообщение на пороховой склад? Как же мы будем снабжать артиллерию? И именно сейчас, когда снаряды на исходе? Оплеуха! Проснитесь! В поле! В Сферический зал!

Мне думается, что подобное сочетание физических и умственных усилий, систематическое и беспрерывное, – самый верный способ покончить с человеком. В любой час и в любую минуту, даже когда глаза мои закрывались, я должен был оставаться начеку. Подзатыльник! Идите обратно в Сферический зал, вы все еще крот! Кандидат Сувирия, видеть не так уж сложно, когда вы этому научитесь?! В поле! Allez! Allez! И так день за днем, снова и снова.


5

Первые месяцы в Базоше вспоминаются мне кошмаром, в который я погружался, открывая глаза на рассвете, – не могу найти лучшего определения. Может быть, вы спросите, как мне удалось все это выдержать? Отвечаю: идеальное средство, которое позволяет выносить невыносимое, – смесь в равных пропорциях любви и страха.

Боялся я, как вы сами прекрасно понимаете, моего папашу. Этот человек честно выполнял отцовские функции, но у меня никогда не создавалось впечатления, что он обращался со мной как с сыном. В детстве его присутствие внушало мне ужас, и я безмерно радовался, когда торговые дела отправляли его в путешествие по Средиземному морю. Справедливости ради скажу, что позже я понял, почему старик всегда был столь беспросветно мрачен, и стал вспоминать о нем с большей нежностью.

Перет (чуть позже я о нем расскажу) говорил мне, что ему никогда не доводилось видеть мужчину, который был бы так сильно влюблен в женщину, как мой отец в мою мать. Поверить в это стоило большого труда: при мне этот человек пребывал лишь в двух расположениях духа – он бывал или просто зол, или зверски свиреп. Сдвинутые брови, сжатые губы и всклокоченная борода – я его помню таким, вечно погруженным в свои мысли, не имевшие никакого отношения к жизни нашего дома. Чаще всего мне вспоминается это лицо в полумраке комнаты, когда мы вдвоем ужинали при свете одной-единственной жалкой свечки. Папаша был таким скупердяем, что экономил даже на воске.

Жизнь для него закончилась с моим появлением на свет, но вовсе не из-за меня, а потому что его жена умерла родами. Он так и не смог ее забыть, и горечь потери легла тяжелым грузом в его душе, превратилась в опухоль, которая всегда давала о себе знать. Чтобы не пропасть окончательно, он с головой ушел в свои торговые дела.

Барселона в те годы была очень оживленным портом, связанным со всеми странами Средиземноморья. Мой отец купил несколько акций морского товарищества, в котором было двадцать или тридцать членов, но большинство из них были обременены семейными обязанностями. Вдовцу нередко приходилось отправляться в путь, чтобы уточнить последние детали договоров или упрочить связи с компаньонами с Балеарских островов или с итальянцами, как на самом Апеннинском полуострове, так и на Сардинии и других островах. Всем известно, что в коммерческих делах, когда поставщики и их клиенты не имеют возможности часто видеться, жизненно необходимо устанавливать и постоянно поддерживать дружеские и деловые отношения. (Не стоит и объяснять, каковы эти итальянцы, – не могут они жить без поцелуйчиков, улыбочек, объятий и заверений в вечной дружбе, о которых немедленно забывают.)

Скажем так: мой отец взял на себя юридические обязанности, связанные с моим существованием, но абсолютно не интересовался мною как человеческим существом, которое появилось на свет. По крайней мере, мне так всегда казалось. Он частенько меня лупил, но за это я вовсе не в обиде: ремень по мне действительно плакал. Любопытно заметить, что дети не так обижаются на полученную порку, как на недоданные им поцелуи и объятия. Папаша обнимал меня только в день моего рождения, но я прекрасно понимал, что обнимает он не меня, а мою мать. В этот день старик напивался в стельку, рыдал и, сжимая меня в медвежьих объятиях, всегда повторял только ее имя, никогда не произнося моего.

В его пользу говорит то, что в тогдашнем безграмотном мире он не жалел никаких денег на мое образование. Учтите, однако, что школы в Барселоне, даже самые лучшие, были ужасны. И все из-за учителей – закостенелых церковников, которые называли нас не иначе как «мешками грешной плоти, которой уготовано гниение».

Мой отец проводил половину жизни в порту или в море, поэтому ему пришлось нанять для моего воспитания Перета. Было бы куда разумнее найти какую-нибудь грудастую служанку и, пользуясь своим положением хозяина, время от времени наслаждаться ее прелестями. Но он остановился на Перете, потому что дешевле этого слуги никого не нашел.

Даже у итальянцев есть пословицы о беспредельной скупости каталонцев, но, если бы мой отец служил эталоном нашего национального скупердяйства, эти изречения оказались бы слишком мягкими. Однажды он задал мне трепку, потому что я выкинул в помойку огарок свечи в дюйм высотой. А еще как-то раз, когда он после отплытия обнаружил, что грузчики не сумели как следует разместить тюки и баулы в трюме и там оставалось немного места, старик аж позеленел от ярости!

Бедняга Перет до моего рождения работал грузчиком в порту под началом моего отца и его товарищей, вечно ходил голодным и тратил все деньги на выпивку. Когда он стал слишком стар, чтобы поднимать тяжести, его взашей прогнали из товарищества за попойки и леность. У него была длинная морщинистая шея и лысая голова стервятника. Оставшись без работы в порту, он занялся продажей сластей на барселонских бульварах, но по его постоянно скрюченной спине можно было подумать, что бедняга ищет грибы. Мой отец привел его к нам домой и поручил ему заниматься домашним хозяйством и моим воспитанием за жалкое вознаграждение и право поселиться в одной из пустых комнат.

Перету приходилось несладко. Думаю, что никогда еще дети не мучили так своих наставников. Когда он отправлялся спать, я наполнял его башмаки навозом, и на следующее утро он обнаруживал это, когда обувался. Однако, пока бедняга не выходил на улицу, ему было невдомек, что вдобавок к этой проказе я еще и покрасил красной краской его крючковатый носище. Стоило ему попытаться пригрозить мне поркой, как я обещал ему нажаловаться отцу, что он запускает руку в кошелек с деньгами, оставленными на ведение домашнего хозяйства.

Несмотря ни на что, Перет был единственным существом, заменявшим мне мать. Я не мог не испытывать нежности к человеку, который меня причесывал, застегивал пуговицы на моей сорочке и ласкал меня куда чаще, чем мой отец. Глаза у Перета всегда были на мокром месте, и защищался он от моих вымогательств и мучительства только плачем.

Когда мне исполнилось двенадцать лет, отец стал думать, как поступить со мной дальше. Самым простым решением было бы поместить меня в барселонскую школу кармелитов, но сами монахи убедили его, что сына следует послать во Францию, потому что французская школа могла бы мне дать гораздо больше. Старик согласился, потому что эта школа и вправду была хорошим заведением для сына члена торговой компании, и к тому же я перестану мозолить ему глаза. Мне не пришло в голову корить его за это, ибо расстояние облегчило жизнь нам обоим. В двенадцать лет я выглядел на все семнадцать и в один прекрасный день мог бы ответить на оплеухи и тумаки.

О том, что произошло в школе французских кармелитов, вы уже знаете. Поскольку на протяжении двух последних лет наши с отцом отношения ограничивались только перепиской, оказавшись в Базоше, я изложил в письме все мои новости и дал ему свой новый адрес. (Я, естественно, не стал описывать, как меня выгнали, только этого не хватало, а просто сообщил, что это было мое обдуманное решение, принятое для обеспечения более достойного будущего, и так далее, и тому подобное.)

Папашин ответ не заставил себя ждать:

О каких еще замках и паршивых маркизах ты толкуешь? Какого черта ты вдруг решил учиться на инженера? Мостами в море служат корабли, и у нас в товариществе этого добра в избытке. Мне казалось, что ты там учишься вести счета, и не смей меня обманывать, не то я с тебя шкуру живьем сдеру.

Далее следовала самая нежная часть письма:

Ты у меня молодой да ранний, наверняка у тебя уже встает. Берегись! Если тебе кто попытается впарить какого-нибудь бастарда, не жди от меня ни гроша. Все тебе ясно, cap de lluç?

Переводу выражение cap de lluç не поддается. Если перевести его дословно, получится «щучья голова», но по-каталански оно означает нечто вроде «круглый дурак».

Однако неожиданно доброжелательный тон его послания меня вдохновил. Если бы старик, чей скверный характер был мне прекрасно знаком, по-настоящему рассердился, он бы велел мне немедленно возвращаться в Барселону и поджидал бы меня там с ремнем в руках, чтобы задать мне знатную порку. Вместо этого он приложил к посланию деньги на оплату моего обучения на несколько месяцев вперед. Я ему написал, что в Базоше берут за обучение вдвое больше, чем в школе кармелитов, просто для того, чтобы прощупать почву, а папаша выложил денежки и глазом не моргнув.

Скорее всего, он заподозрил обман и, естественно, попал в точку. В первый же день я спросил у братьев Дюкруа, какую плату в Базоше рассчитывали получить за мое обучение. Это был единственный раз, когда мне случилось видеть их оскорбленными.

– О чем вы говорите, кандидат?! Неужели вы воображаете, что маркиз нуждается в ваших деньгах? Это вы будете получать от него стипендию на протяжении вашего пребывания здесь. Таким образом, если вы, покинув эти стены, начнете их поносить, в глазах всего света такое поведение будет выглядеть низостью.

Столь благородная идея никаких возражений у меня не вызвала. Если честь аристократов позволяет нам на ней наживаться, то какие тут могут быть возражения? Пребывая в Базоше, я получал денежки от Вобана и от моего папаши, который выкладывал вдвое больше, чем раньше платил канальям-кармелитам. Мне даже удалось сделать заначку, как говорят каталонцы. (Если бы только знать, как обернется моя жизнь и куда денутся эти денежки!)

Я тут долго распространялся о своих страданиях, но уверяю вас, что не хочу выглядеть нытиком в ваших глазах. У меня хватило ума быстро сообразить, что Базош был неким подобием Ноева ковчега, только населенного не разными животными, а блестящими идеями.

Под солнцем Бургундии я превратился в крепкого и красивого юношу. Мои мышцы закалялись под звон лопаты и кирки (да и сок лимона – бррр! – тоже тому способствовал). После нескольких месяцев, проведенных в моей траншее, я орудовал саперным инструментом, словно это были чайные ложечки. Но главное заключалось в другом: в моем мозгу накапливались уникальные знания.

В целом мире, наверное, нашлось бы только сто или двести человек, которые могли превзойти меня в необычных науках Базоша. Братья Дюкруа умели пробуждать в учениках неравнодушное отношение к занятиям, и очень скоро я сам требовал от них, чтобы они научили меня всем своим секретам. Моя усталость сменилась жаждой знаний. Чем меньше сил у меня оставалось, тем сильнее мне хотелось перейти к следующему уроку. Только я освоил основы инженерного дела, как уже горел желанием внести усовершенствования в решения задач. Добавлю ко всему сказанному следующее: мало кто, говоря о благах любви, вспоминает, что это чувство пробуждает в нас тягу к знаниям.

Ибо Жанна была второй причиной того, что я не погиб и был способен постоянно быть начеку. Чтобы доказать вам пользу любовной страсти для процесса обучения, я приведу вам один пример.

Однажды я прогуливался с Арманом в окрестном лесочке. В Базоше развитие «внимания» не ограничивалось упражнениями для зрения. Иногда, шагая по полю, я должен был называть все звуки, которые слышал. Люди не уделяют достаточного внимания слуху, и им невдомек, сколько самой разной информации способны предоставить нам уши. Дуновение ветерка, звон струй скрытого от глаз источника, жужжание невидимых для нас насекомых, удары молота о наковальню где-то вдали…

Арман стукнул меня по затылку:

– А эта птица! Вы ничего о ней не сказали. Вы что, глухи?

– Я только что перечислил вам трели шести различных птиц!

– Вы забыли седьмую!

– Где она была?

– Слева от вас и сзади, метрах в сорока четырех.

Иногда его требования выводили меня из себя.

– Как я могу услышать слабый звук, который раздается у меня за спиной и на таком расстоянии?

– Настроившись именно на него. Для этого вам и даны уши.

И тут уши Армана развернулись в сторону этой невидимой птички, которая сидела где-то в «сорока четырех метрах», и проделал он это с такой же легкостью, с какой настораживает уши собака!

– Учитесь использовать свои мышцы, – сказал он, увидев мое недоуменное лицо. – И если они у вас атрофировались, то это отнюдь не значит, что их свойства нельзя восстановить. А ну-ка попробуйте.

Дюкруа заставил меня начать тренировку. Мы довольно долго стояли в этом лесочке, не говоря друг другу ни слова. Я пытался двигать ушами, а Арман за мной наблюдал. Дело оказалось нелегким. Попробуйте сами, если не верите! Я надувал щеки и морщил лоб, но уши не двигались, только лицо перекашивалось смешными гримасами. У меня ничего не получилось.

Я сдался, опустился на землю между корней дерева и тут же отметил для себя, что в шестнадцати дюймах от моей правой ноги растет гриб. То был единственный раз, когда мне захотелось все бросить. Никакие тяжелые физические упражнения не доводили меня до такого отчаяния, как это простое задание.

Чем я занимался там, в этой французской провинции под началом двух полоумных старичков? Я ломал себе спину в совершенно бесполезной траншее, мои мозги распирало от углов и чертежей – и каков же результат всех моих трудов? Мне удалось лишь получить право предаваться идиотскому занятию на опушке леса: осваивать высокое искусство двигать ушами, точно сова.

– Я никогда не стану инженером, никогда, – подумал я вслух, как это делали братья Дюкруа.

Арман сказал:

– Не вешай нос, Марти. Ты сильно преуспел.

Он присел на корточки рядом со мной. Никогда раньше Арман не называл меня по имени и обращался ко мне обычно сухо – «кандидат», или же язвительно – «кротенок». Братья Дюкруа прекрасно чувствовали, когда я доходил до ручки, и в эти минуты – только в эти – могли проявлять исключительную сердечность.

– Неправда, – возразил я, точно обиженный ребенок. – Я не умею ни видеть, ни слышать. Как же я буду строить или защищать крепости?

– А я говорю, что ты преуспел. – Тут он неожиданно сменил тон и приказал мне, точно мы были в казарме: – Кандидат, смирно!

Я питал к моим наставникам такое уважение, что моментально вытянулся во весь рост, несмотря на свое отчаяние.

– Что находится за вашей спиной, сразу за деревом, у которого вы сидели?

Я описал всю растительность, ветку за веткой. Надломанные прутики, свисавшие вниз, и устремлявшиеся вверх прямые побеги, количество листьев на каждой ветви и их цвет. Никакой особенной заслуги в этом не было.

– Прекрасно, – сказал Арман. – А что еще вы видели в двухстах пятидесяти метрах отсюда прямо за вашей спиной?

Я ответил незамедлительно:

– Женщину. Она гуляет, собирает цветы. В руках у нее букет красных и желтых бутонов. Думаю, их сорок три. Если судить по тому, как часто она нагибается, сейчас их уже, наверное, сорок пять. – Тут я вздохнул и пробормотал: – Она рыжая.

К опушке, где мы находились, вела лесная тропинка. По другую сторону полянки она снова уходила в лес и в двухстах пятидесяти метрах от нас заканчивалась на зеленом лугу, где полминуты тому назад я увидел гулявшую там Жанну.

– Вы отдаете себе отчет? – спросил меня Арман. – Когда хотим, мы можем быть внимательны. Ваш недостаток заключается в том, что, будь на месте этой красавицы скрюченная, хромая и беззубая старуха, вы бы ее не заметили. И признайтесь, что она была бы видна не хуже, чем эта женщина. Имейте в виду: для передачи сообщений за линией обороны неприятель обычно предпочитает красавицам горбуний. На них никто не обращает внимания.

Братья Дюкруа, разумеется, с первого же дня догадались о чувствах, которые я питал к Жанне. Арман вздохнул, потрепал меня по щеке то ли в знак сочувствия, то ли с укором.

– Если ты хочешь стать инженером, – произнес он, – ты должен быть всегда начеку, а чтобы быть всегда начеку, человек должен быть влюблен в окружающий его мир.

Той ночью я спустился по лестнице, подошел к двери спальни Жанны и два раза тихонько постучал. Она мне не открыла. Я вернулся следующей ночью и постучал три раза. Она не открыла. День спустя я опять постучал три раза, потом сделал паузу и стукнул еще раз. Она не открыла. На следующую ночь я остался в своей комнате, но еще день спустя постучал пять раз.

Тут настало время рассказать, как мы с Жанной упали друг другу в объятия, как я соблазнил ее, или она – меня, или как мне казалось, что я ее соблазнял, когда на самом деле это она соблазнила меня, или наоборот, или как нами обоими овладел соблазн. Вы же знаете: любовь и все такое. Но дело в том, что романтические отступления никогда мне не давались, и я понятия не имею, как все это рассказать красивыми словами.

Послушайте: между полем, где я рыл траншею, и замком был сеновал. А теперь представьте себе Суви и Жанну на высоченном ложе из сухой соломы, раздетых: сначала один из них сверху, а потом другой.

И не о чем тут больше рассказывать.

* * *

Семья Вобана собиралась в полном составе в Базоше чрезвычайно редко. Как это ни странно, именно в эти дни я мог наслаждаться обществом маркиза. Под благовидным предлогом занятий с учеником Вобан мог на некоторое время избавиться от общества всех этих зануд, из которых он выносил только своего двоюродного брата Дюпюи-Вобана. Иногда они разрешали мне сопровождать их во время долгих прогулок.

Дюпюи-Вобан был одним из пяти лучших инженеров нашего времени. И если он и был незаслуженно забыт, то причиной тому родство с маркизом, который его, безусловно, затмевал. Это был исключительный человек, верный, скромный и порядочный, – как известно, эти добродетели не приносят людям земной славы. В конце воинской карьеры его тело украшали шрамы от шестнадцати ранений.

Я всегда был рад видеть Дюпюи-Вобана, который служил мне примером, вдохновлял меня и представлял собой некоторое промежуточное звено между великим маркизом и Марти-учеником. Несмотря на большую разницу в возрасте, Вобан говорил со своим двоюродным братом на равных. Присутствуя при их беседах, я чувствовал себя ребенком, мальчиком, растущим в обществе гениев. Точно так же, как младенцы поначалу не понимают, о чем говорят их родители, я тоже в первое время считал их инженерную терминологию зверской тарабарщиной. Но, немного преуспев в своих штудиях, я и сам стал принимать участие в их спорах. Самым большим подарком, сделанным мне за месяцы, проведенные в Базоше, стало замечание Дюпюи-Вобана во время одной из наших прогулок в полях. Он вдруг остановился и сказал маркизу:

– Боже мой, Себастьен! Надеюсь, ты не забыл включить в контракт обучения этого юноши наш пункт.

– Какой? – спросил я. – О чем вы говорите?

– Пункт, по которому тебе воспрещается принимать участие в осадах крепостей, если в рядах твоих противников находится Дюпюи.

Оба засмеялись, и я тоже. Неужели у меня когда-нибудь в жизни поднимется рука выстрелить в таких людей?

Как-то раз Дюпюи не смог приехать на очередное семейное сборище, потому что участвовал в осаде какой-то крепости в Германии. Вобан, вероятно, счел меня достаточно подготовленным и предложил мне пойти на прогулку с ним вдвоем.

– Ну и как? – спросил он меня. – Ваши штудии продвигаются успешно, кандидат Сувирия?

– Превосходно, monseigneur, – ответил я совершенно искренне. – Братья Дюкруа великолепные преподаватели. За несколько месяцев я узнал гораздо больше, чем за всю свою предшествующую жизнь…

– Но теперь последует «но», – предположил Вобан.

– Я вовсе не жалуюсь, – поспешил объяснить я и продолжил откровенничать: – Дело в том, что мне неясно практическое применение моих уроков латыни, немецкого или английского. И даже физика и землемерие кажутся мне материями достаточно далекими от инженерного дела. Monseigneur! Я часами с завязанными глазами должен при помощи одного лишь осязания определять типы песка или каменной породы, образцы которых кладут мне на ладонь. И пусть у меня уже почти открылись глаза на кончиках пальцев, мне не представляется возможным увидеть общую цель моего обучения…

– Вы сами – эта цель, – перебил меня маркиз. – Пойдемте гулять.

По убеждению Себастьена ле Претра де Вобана вся история военного дела сводилась к вечному спору между нападением и защитой. Вслед за изобретением палицы появилась кираса. Когда одни придумали меч, другие сделали щит, а против копий стали употреблять доспехи. Чем более мощными становились снаряды, тем толще делали броню.

Люди всегда стремились найти защиту для своих тел, но с еще большим рвением пытались не допустить врага до своих домов. Если как следует подумать, станет ясно, что все великие битвы были не чем иным, как попыткой отдалить пыл сражения от родного крова. Каин разбил голову Авеля булыжником, это всем известно. Но вот чего в Библии не сказано: на следующий день Каин ворвался в дом своего брата, украл его свиней, изнасиловал его жену и поработил его детей.

Огонь против пещер. Лестницы против частоколов. Осадные башни против каменных стен. И, несмотря ни на что, наступил день, когда это неустойчивое равновесие нарушилось.

В определенный момент мощь обороны превзошла силы штурма. Техника строительства крепостных стен развивалась стремительнее, чем искусство взятия крепостей. Какими бы огромными ни были камни, запускаемые при помощи катапульт, онагров или требушетов, город, чьи инженеры располагали достаточными средствами, мог защитить себя такими мощными стенами, что никакому врагу не под силу было их преодолеть. И такой город на самом деле существовал: звался он Константинополем и являлся последним великолепным осколком Восточной Римской империи. На протяжении веков императоры, умирая, оставляли в наследство своему преемнику усовершенствованные и расширенные фортификации.

С точки зрения такого военного инженера, как Вобан, древний Константинополь был высшим достижением античной цивилизации. Его стены, сложенные из гигантских каменных блоков, вздымались к небу, а за ними располагался внутренний ряд укреплений с башнями и складами.

Несмотря на то что пришедшая в упадок Византийская империя часто подвергалась нападениям, никому не было дано преодолеть колоссальные стены. Все народы Востока и Запада безуспешно пытались их покорить, за многие века город выдержал двадцать пять осад! Германцы, гунны, авары, русы. Даже средневековые каталонцы, чтобы никого не забыть. Но в 1453 году произошло событие, которое изменило ход развития инженерного дела, военного искусства, истории и – по большому счету – всего человечества.

Где-то в Турции или неподалеку от нее жил-был один шах, и приспичило этому мустафе завоевать Константинополь. В одном из залов в Базоше у Вобана висел на стене его портрет. Маркиз говорил, что велел его повесить на стену, дабы не забывать, что врагов надо уважать всегда, даже если они того не заслуживают, и восхищаться ими, если они того достойны. С портрета на нас смотрел этот самый Сулейман: на голове тюрбан, а в руке цветок, который он нюхал. Взгляд у него был такой злодейский, что мурашки бежали по спине.

Говорят, будучи еще совсем молодым и зеленым, он влюбился в пленную гречанку, забрал ее в свою палатку и три дня и три ночи не выходил с ней оттуда. Солдаты начали было судачить, называть его размазней, юбочником и все такое прочее. Когда этот самый мустафа вдосталь натрахался, до него дошли эти пересуды. Вытащил он несчастную византийку из палатки и – жих! – обезглавил ее одним ударом своего скимитара и закричал, обращаясь к строю солдат: «Кто из вас готов следовать за моей саблей, столь могучей, что может разрубить даже узы любви?»

Первые попытки мустафы взять крепость закончились классически: тысячи янычар полегли у подножия стен, пронзенные стрелами, обваренные кипящей смолой или порубленные на более или менее мелкие кусочки.

Но тут одна команда венгерских и итальянских инженеров (вечно эти итальянцы всюду суются и все портят!) предложила свои услуги мусульманскому владыке, и этот самый мустафа приказал им изготовить огромную пушку, каких еще на свете не бывало.

В те времена порох уже умели использовать в артиллерии, но во время боев дело не шло далее простого фейерверка, который пугал самых трусливых солдат противника и воодушевлял своих собственных. Вот и весь от него прок. Однако этому самому турку пушки показались оружием, достойным самого пристального внимания. В результате он получил Базилику, десятиметровую бомбарду. Когда ее отлили, понадобилось запрячь триста быков, чтобы доставить пушку в Константинополь. Орудие оказалось таким тяжелым, что за день экспедиция продвигалась только на два километра, но в конце концов прибыла на место.

Базилика стреляла каменными ядрами, которые весили по пятьсот килограмм. Как ни старались византийцы латать бреши, что они могли сделать против этой пушки? Жерло ее извергало одно ядро за другим, без конца. Конечно, целиться из нее было довольно трудно, но, стреляя по высоким, вертикальным стенам, промазать было практически невозможно.

Конец истории прекрасно всем известен. Толпы турок ворвались в проломы, и византийский император погиб, сражаясь в первых рядах. Инженеры по всей Европе в ужасе содрогнулись: как после этого строить стены? Укрепление городов было делом весьма дорогим, и короли не собирались тратить деньги на бесполезные работы. Вопрос стоял ребром: как нам теперь защищать наши города? (Между посвященными он звучал несколько иначе: как нам сохранить наши гонорары королевских инженеров?)

Предлагались различные решения и формулы, в большинстве своем плохо продуманные, нечеткие и смутные. Единственный человек, чей мозг разрешил эту задачу во всех ее аспектах, прогуливался сейчас рядом со мной: это был Себастьен ле Претр де Вобан.

В связи с тем, что артиллерия превратилась в главного врага крепостных стен, для защиты городов необходимо было найти совершенно новые решения. Вобан посмотрел на меня испытующе:

– Итак? Что бы предложили вы, кандидат Сувирия?

Ну и вопрос; я был не на шутку озадачен.

– Трудно сказать, monseigneur, – начал я размышлять вслух. – Как можно избежать артиллерийской атаки? Мне представляются только две возможности: штурмовать орудия неприятеля или постараться укрыться от огня. Штурм равен самоубийству. Если пушки могут пробить самые прочные стены, то что́ для них человеческая плоть на открытом месте? Что же касается отступления, то, спасая гарнизон, мы отдадим город на милость врагу. Стены же не могут спрятаться.

Вобан прищелкнул пальцами:

– Ваше последнее рассуждение. Оно на верном пути.

Мне едва удалось сдержать смех:

– Но, monseigneur, как же может город скрыть стены своих укреплений по всему их периметру?

– Их следует закопать.


6

В Средние века стены были высокими и вертикальными. Чем толще были стены и выше их зубцы, тем более надежной защитой представлялись они людям. И чтобы дополнительно укрепить стены, по периметру их располагались башни.

Вся мощь средневековых крепостей была на виду, по сей день их каменная броня создает впечатление такой силы, что, если мы попросим ребенка нарисовать крепостную стену, он выберет образ старинного типа фортификаций, даже если никогда их не видел, вместо того чтобы изобразить укрепления своего родного города, под защитой которых он каждый день играет.



Вобан в корне изменил традиционные принципы создания крепостных стен, делая их все более и более наклонными, так что иногда они вырастали под шестидесятиградусным углом. Благодаря этому наклону стен пушечные ядра от них отскакивали, не причиняя вреда. Если же учесть, что линия полета снаряда – кривая, нетрудно понять, что поразить такие стены было задачей трудновыполнимой. Более того: так как высота средневековых стен превратилась в их недостаток, по системе Вобана крепость окружал очень глубокий ров, а стены, расположенные за ним, скрывались от глаз. В некоторых проектах маркиза укрепления были даже ниже зданий города, что производило совершенно особое впечатление на нападавших. Когда их войска приближались к цели, фортификации казались практически незаметными, а гражданские здания за стенами, наоборот, были видны как на ладони.

Чтобы вы лучше поняли, о чем я говорю, прилагаю сюда рисунок. (Вот это изображение, безмозглая немка. И сюда его, именно сюда! Не раньше и не позже.)


Средневековые башни, возвышавшиеся над крепостями, сменили бастионы. Они представляли собой дополнительное укрепление, встроенное в стену, которое обычно было пятисторонним. Посмотрите на следующий рисунок – видите это сооружение, похожее на острие копья, которое выступает наружу? Это и есть бастион.




На этом рисунке вы видите заурядный бастион, и к тому же весьма скромных размеров. Большие крепости располагали гигантскими бастионами, огромными строениями, внутри которых размещались гарнизоны численностью до тысячи солдат, несколько дюжин орудий и подземные склады боеприпасов. Таким образом, в укреплениях, построенных маганонами современности, бастион защищает стены и одновременно обеспечивает поддержку соседним бастионам.

Предположим, что войска неприятеля решили атаковать бастион. Его пятигранная форма была выбрана отнюдь не случайно. Вражеские солдаты будут вынуждены штурмовать один из фасов, наружных сторон бастиона. Какой бы из них они ни выбрали, солдаты с соседнего бастиона будут прикрывать своим огнем товарищей. Пока длится наступление, со стен и бастионов на солдат неприятеля обрушится град пуль и камней, выльются тысячи литров горючих жидкостей.

Если же враг решит атаковать куртину между двумя бастионами, ему тем более несдобровать. Беднягам, которые спустятся в ров, уже не дано будет никогда из него выбраться, ибо их расстреляют с трех сторон: с самой стены и с двух бастионов, защищающих ее справа и слева.

Перекрестный огонь. Выражение, которое на чертежах инженеров обозначается простыми линиями и пунктирами. Но когда тушь превращается в камни, это словосочетание загорается адским огнем.

Перекрестный огонь! Сотни, тысячи людей в униформе спускаются в ров и безуспешно пытаются выбраться из него под пулями и снарядами невидимых защитников крепости, которые их расстреливают. Весьма вероятно, что дно рва было предусмотрительно залито водой, или – еще лучше – укреплено острыми кольями, которые возвышаются на полтора метра над землей. Тела, пронзенные их остриями, помешают наступать следующим солдатам, и в конце концов атака захлебнется. Если штурм начало немногочисленное войско, в живых не останется никого. Если же наступали тысячи солдат, во рву останутся сотни тел, извивающихся в агонии.

Это жестокое чудо, называемое бастионной системой Вобана, можно было развивать до бесконечности. Чтобы еще лучше защитить стену, перед куртиной можно было создать укрепление, называемое «месяцем» или «полумесяцем». Перед тем как штурмовать участок основной стены, неприятелю придется истратить тысячи снарядов, чтобы его разрушить. Даже если предположить, что эта фортификация будет захвачена, защитники крепости просто укроются за следующей стеной, взорвав за собой соединяющие укрепления мосты. И игра начнется снова. Защитники крепости не пострадали, а наступающие потеряли сотни солдат ради завоевания крошечного участка крепости. Каково будет состояние их духа перед возобновлением атаки? Капониры, демилюны, эскарпы, тенали… Бесконечное множество архитектурных деталей, о которых не стоит и говорить с непосвященными. Однако, если вам угодно, можете рассмотреть технические детали на рисунке, где изображен полный план фортификаций.

Вы не станете со мной спорить: архитектура укреплений нашего века не лишена очарования. Наше искусство делает прекрасными сооружения, которые порождены необходимостью: геометрически четкий рисунок безупречно правильных линий и строгие формы, лишенные украшений. Все эти элементы говорят откровенно о своем назначении: они созданы для защиты. А все существа нашей крошечной вселенной ищут безопасности перед лицом грозного мира. Когда врага нет поблизости, жители города могут спокойно и весело прогуливаться у подножия стен под прикрытием угловатых бастионов, которые, подобно каменным исполинам, пригнувшимся к земле, невозмутимо стоят на страже. И дело не в том, что фортификации Вобана стремятся быть прекрасными, скорее сама красота подчиняется их строгим формам и сливается с ними. Ибо, когда мы созерцаем эти творения, у нас создается впечатление – лишенное какой-либо реальной основы, а потому весьма сомнительное, – что в этом мире существует порядок, основанный на принципах добра и справедливости.



А теперь позвольте мне поэтическое отступление, связанное с тем, что изображено на следующей гравюре, если только эта глупая курица не ошибется и поместит ее куда нужно.



Видите эту маленькую кабинку на выдающемся вперед углу бастиона, похожую на ростру корабля? По-французски она называется échaguette[19]. Предназначалась она для того, чтобы часовой мог укрываться в ней от непогоды. Военные инженеры понимают, что их произведения не только выполняют практические задачи, но и имеют эстетическую ценность. И échaguette для них – как вишенка на торте, потому что при проектировании вышки они могли позволить себе какие-нибудь банальные излишества. Иногда ее венчала коническая крыша, мягкие скаты которой были покрыты черной или красной черепицей, а порой ее стены украшали изящные рельефы, выбитые в камне. Я сам не раз влюблялся в эти жемчужины, обладавшие немалой художественной ценностью, а однажды познакомился с венгерским инженером, прекрасным рисовальщиком, который коллекционировал зарисовки вышек всех крепостей, во взятии которых участвовал. И делал это не зря.

Что предпринимают в первую очередь защитники крепости, когда неприятель наступает? Они взрывают échaguette, чтобы неприятель не мог использовать ее вертикальную линию для наведения орудий.

Этот маневр всегда приносил мне ни с чем не сравнимую боль и внушал двойственные чувства, не поддающиеся описанию. Горожане готовятся защищать свои родные очаги, и с чего же они начинают? Приносят в жертву самое красивое сооружение, которое раньше выставляли напоказ.

Город, который вот-вот будет осажден врагом, похож на разворошенный муравейник. Annibal ad portas![20] Набатный звон церковных колоколов предупреждает об опасности, крестьяне с окрестных хуторов спешат укрыться со своими семьями за стенами и гонят перед собой скотину. Гарнизон бегом занимает свои позиции, и вот уже солдатам раздаются боеприпасы, орудия расчехляются, а пороховые склады надежно прикрываются.

Но даже среди лихорадочной суеты и страшного шума, когда дежурный офицер кричит людям, которые оказались поблизости, чтобы они скорее расходились, потому что échaguette вот-вот взлетит на воздух, всегда без исключения, говорю вам, всегда, повторяется одна и та же сцена: все замирают. Остекленелые взгляды прикованы к вышке, воцаряется такая тишина, что слышно, как горит, потрескивая, фитиль. И наконец – бум! Взрыв – граница между мирным существованием и войной. Этот «бум» для осады – что Книга Бытия для Библии. Мы, Отмеченные (и, благодаря зануде Вальтрауд, вы очень скоро узнаете, кому дается это звание), не могли испытывать те же чувства, что обычные люди. Я ненавидел тот миг, когда échaguette разлеталась на тысячу осколков, и в то же время странным манером наслаждался, предвкушая будущие страдания.

Главное заблуждение моих учителей в Базоше заключалось в следующем: они верили, что задачи военных маганонов можно было облагородить и даже более того – вознести до священных высот гражданского искусства. По мнению Вобана, улучшенная техническая сторона военных действий могла позволить сохранить множество жизней. Сегодня, когда прошло столько лет и столько людей полегло на полях кровавых сражений, эта наивная мысль кажется нам безнравственной. Но маркиз верил в это, искренне верил. А потому я снимаю с него всякую ответственность.

В конце этой прогулки, закончив рассказ об истории Византии, Вобан задал мне вопрос. Мы гуляли в окрестностях Базоша, справа и слева от тропинки расстилались влажные от прошедшего дождя поля, вокруг не было ни одной живой души. Во́роны каркали над нашими головами. Вобан остановился.

– Ну а вы, – спросил он меня, – на чью сторону в этой бесконечной битве встанете вы: орудия или бастиона?

– Не знаю, monseigneur. – Его вопрос застал меня врасплох. Но, немного поколебавшись, я все-таки ответил: – Наверное, я буду с теми, на чьей стороне справедливость.

Маркиз взял меня за правую руку, повернул ее ладонью вверх, точно собирался прочесть мою судьбу, и закатал мне рукав.

– Скажите Дюкруа, чтобы они проставили вам первый Знак.

* * *

На предыдущих страницах я попытался кратко изложить уроки Вобана, но не думайте, что он разъяснил мне свою теорию за время одной-единственной прогулки. На самом деле маркиз не раз говорил со мной, навещал меня в классной комнате или вызывал в свой кабинет, когда у него выдавалась свободная минута или ему хотелось порассуждать на ту или иную тему. Несмотря на это, основное бремя моего обучения по-прежнему лежало на братьях Дюкруа. Они писали черновик, а Вобан доводил текст до совершенства.

Однако вернемся к Знакам, о которых мы только что упомянули, потому что эта тема заслуживает внимания. (По крайней мере, на этом настаивает моя немецкая слониха: перебивает меня на каждом слове, точно говорящий попугай, и просит вернуться к той сцене, где я получил свой первый Знак.)

Мои наставники-близнецы присуждали мне Знаки, когда я достигал особых успехов в обучении. Я клал правую руку на стол ладонью вверх, и они наносили мне татуировку при помощи специального инструмента, напоминавшего отчасти скальпель, отчасти орудие пытки. Первый Знак они мне поставили на запястье, как раз там, где кисть соединяется с предплечьем. Слово «знак» – в данном случае весьма неточное определение. Первый из них был простым кружочком, который мне выгравировали фиолетовыми несмываемыми чернилами, причинив при этом ужасную боль. Следующий Знак был изысканнее и располагался в двух-трех сантиметрах от первого вверх по предплечью. Вторая отметка напоминала знак «плюс», но концы линий соединялись между собой, точно кто-то рисовал флюгер. Третий Знак – пентагон. Каждая следующая отметка была сложнее предыдущей. Начиная с пятого Знака в рисунке начинали угадываться очертания крепости с бастионами. Предполагалось, что инженер достигал совершенства, когда на его предплечье от кисти до сгиба локтя красовались десять Знаков.

Я не буду испытывать любопытство читателей: в этом мире сейчас никто не может похвастаться татуировкой из десяти отметок. Следовательно, инженеров с десятью Знаками нет, – по крайней мере, я таких не знаю. И это вовсе не означает, что где-нибудь не может существовать человек, достойный этого звания. Дело просто в том, что круг маганонов был очень узок – они принадлежали к высокоспециализированной касте избранных, – и люди, которые обладали правом наделять других Знаками, уже давным-давно отправились на тот свет. Правда, в живых остаюсь я, Девять Знаков, но какой от этого прок? Я слишком стар, чтобы заниматься с учениками, да к тому же эти парижские революционеры, которыми так восхищается моя ужасная и непереносимая Вальтрауд, исказили всё без исключения, даже устоявшиеся формы ведения военных действий. Это последнее утверждение надо пояснить.

Когда я был молод, войска состояли из профессиональных солдат (или наемников, не важно, как мы их назовем). Поскольку богатство любого короля было ограниченно, войска многочисленностью обычно не отличались. Именно поэтому так выросла роль крепостей, чьи бастионы защищали пути, по которым двигались войска захватчиков. Если враг решал не осаждать фортификации, а обойти и двинуться дальше вглубь чужой территории, он мог оказаться между двух огней: между армией неприятеля и гарнизоном крепости, атакующим его с тыла. Шансов же получить подкрепление в таком случае у него практически не оставалось.

А сейчас эти зазнайки-якобинцы из Парижа выдумали такую штуку, как levée en masse[21], которую было бы справедливее назвать массовым убийством. В настоящее время войска своей численностью превышают армии моего времени в десятки и даже сотни раз. Можно оставить несколько полков осаждать крепость, не теряя времени на ее взятие, и погнать остальных солдат вперед. Именно поэтому, когда я был молод, на двадцать осад приходилось одно сражение, да к тому же целью большинства сражений было снять или просто не допустить осаду. А сегодня битвы заключаются в том, чтобы бросать под огонь вражеских ружей и пушек новые и новые ряды солдат, словно поленья в топку. У кого дров больше, тот и победил. К этому сводится современное военное искусство. Да здравствует прогресс!

Что же касается таинственных Знаков, то в мире, к которому принадлежал Базош, они были своеобразным кодом опознания.

В те времена, когда вежливость обязывала склонять в знак приветствия голову, инженеры первыми в обществе вернулись к римскому рукопожатию. Подавая руку при встрече, они незаметно открывали запястье, и один мог видеть Знаки другого. Таким образом моментально устанавливалась естественная иерархия и не возникало ненужных пересудов, споров и недоразумений. И поверьте мне, во время осады или обороны крепости это было чрезвычайно важно. Несмотря на то, что в армиях офицерам присваивались различные другие звания, Три Знака всегда признавали авторитет Четырех Знаков, и так далее. Армейским офицерам поведение инженеров иногда казалось несколько странным, но обычно Отмеченные были столь скрытны и заняты своими делами, а офицеры столь тупы, что не понимали, что происходит. Впрочем, возможно, их это и не волновало.

Иерархия Отмеченных основывалась на идее некоего всемирного братства. Представьте себе, что в Берлине или Париже, а может быть, на просторах венгерских равнин или на вершине Анд, под порывами ветра, бросающего вам в лицо пригоршни снега, вы вдруг встречаете совершенно незнакомого вам человека и он открывает вам свое запястье. И в один миг, словно по волшебству, все то, что вас разделяло, исчезает. Остаются только два человека, объединенные взаимным признанием и уважением. Ничто в мире не может сравниться со взглядом, в котором отражается сопричастность общему делу.

Ты понимаешь, о чем я говорю, моя дорогая и ужасная Вальтрауд? Конечно же не понимаешь. Однако ничего сложного тут нет. За твоей спиной свернулся у огня мой кот. Видишь, как он на меня смотрит? Это оно и есть.

* * *

До поры до времени я не понимал значения моих татуировок. Братья Дюкруа наградили меня вторым Знаком за подсчет горошин. Не смейтесь! Я больше не мог выносить пыток в Сферическом зале. Меня от него уже тошнило! Он внушал мне такое отвращение, что я даже не заметил, каких успехов добился.

Вы станете внимательным человеком, только когда будете начеку даже в минуты рассеянности. Вы меня поняли? Ну конечно нет. Я в то далекое время тоже этого не понимал. Внимание должно стать частью вашего существа, и тогда, даже если вам будет казаться, что мысли уносятся куда-то далеко, все ваши органы чувств будут работать и беспрерывно исследовать мир вокруг.

Однажды за обедом передо мной поставили тарелку с турецким горохом. В тот день Дюкруа обедали вместе со мной и сразу поняли, что моя голова занята посторонними мыслями. (Они не ошибались: я думал о том, что волосы на лобке у Жанны точно такого же цвета, как этот горох.)

Арман стукнул меня по лбу поварешкой:

– Кандидат Сувирия! Сколько горошин у вас в тарелке? Отвечайте немедленно!

Я быстро проглотил полную ложку гороха и ответил:

– В тарелке была девяносто одна горошина. А сейчас осталась восемьдесят одна.

Мой ответ им очень понравился. И я не соврал, хотя до того момента, как они мне задали свой вопрос, не отдавал себе отчета в том, что знал ответ. А горох я проглотил, не только чтобы их подразнить: мне хотелось доказать свое умение наблюдать явления в их развитии, а не только в какой-то конкретный момент.

Когда я выходил из Сферического зала, мне задавали неизменный вопрос:

– Кандидат Сувирия, что было в зале?

С какой бы точностью я ни описывал висевшие там предметы, указывая расстояние, отделявшее их от пола и друг от друга, обычно их приговор звучал так:

– Удовлетворительно, но до совершенства вам далеко.

И наконец однажды, в самом конце своего перечисления, я замолчал на минуту, а потом добавил:

– И еще там был я.

Мне сто раз повторяли: наблюдатель является частью наблюдаемого; но, к своему стыду, должен признаться, что прошло много месяцев, прежде чем я осознал свое присутствие под белыми сводами. Возможно, сей постулат покажется вам попыткой научить меня быть скромным или просто не очень удачной игрой слов. Но это не так.

Когда враг готовился к наступлению на мой бастион, я должен был увидеть все и все пересчитать: наши ружья и ружья врага, состояние оборонительных укреплений, количество пушек, протяженность и ширину вражеских траншей. И учесть свой собственный страх. Ничто в этом мире так не искажает реальность, как ужас. Если я не замечу, что боюсь, страх увидит всю картину за меня. Или, как сказали бы Дюкруа: «Смятение овладеет вашими глазами и увидит все за вас». Мир пребывает в постоянной братоубийственной схватке: одни умирают, штурмуя стены, а другие – защищая их. Но в конечном счете противники бьются не на жизнь, а на смерть под крошечным белоснежным куполом, затерянным в каком-то уголке Вселенной, равнодушной к нашим страстям и страданиям. И это и есть Mystère.

Третий Знак я получил, когда завершил свою бесконечную траншею.

– Поздравляю вас, кандидат Сувирия. Вы заслужили свой третий Знак, – сообщил мне Арман. – Однако разрешите мне проанализировать ваши действия при выполнении задания. Когда вы достигли границы нашего необработанного поля, вы продолжили свою работу, орудуя киркой и лопатой и устанавливая габионы. И поступили правильно, хотя и разрушили живую изгородь на краю поля. Мы не отдали вам приказа остановиться, а инженер должен точно следовать командам и выполнять их неукоснительно. Но, несмотря на это, разве вы не заметили, что за изгородью начиналось поле, засеянное пшеницей?

– Заметил.

– Все правильно, мы не вменяем вам в вину, что вы вторглись в частные владения за пределами земель маркиза. Во время войны принадлежность той или иной территории постоянно оспаривается. Но когда перед вами возник осел, который тащил плуг, а за плугом – крестьянин, протестовавший, кстати, весьма решительно против вашего вторжения, вам не пришло в голову, что ситуация в этот момент вышла за рамки учебного задания?

– Нет.

– Все правильно. В ваши задачи не входит анализ приказов. Тем не менее не перешли ли вы границы разумного, когда в ответ на оскорбления этого честного земледельца оглушили его лопатой и уволокли на дно траншеи?

– Я уверен, что поступил правильно, решив, что времени на споры у меня нет. Удар его всего лишь оглушил. Благодаря моим действиям он оказался в укрытии и пули ему уже не грозили. Как меня учили, основной задачей инженеров является защита подданных короля. – Тут я глубоко вздохнул. – Ослом мне пришлось пожертвовать. Конечно, я бы мог свалить его ударом лопаты прямо в лоб, но для этого мне пришлось бы вылезти из окопа под пули. Кроме того, я не был уверен, что мне удастся спрятать животное в окопе: осел был большой, а траншея узкая. Я пришел к выводу, что жизнь инженера сохранить важнее, чем жизнь ишака, а потому предоставил его своей судьбе.

Арман и Зенон обменялись взглядами, в которых сквозило сомнение. Я добавил:

– Как мне показалось, осел не заметил опасности.

Четвертый Знак я получил перед одной из наших встреч с Жанной на сеновале, которая вспоминается мне как одно из лучших мгновений моей жизни самца, постоянно ищущего приключений.

Однажды воскресным вечером мы с Жанной лежали на сеновале, раздетые и утомленные любовными играми, а снаружи моросил бесконечный и печальный дождик. Моя подруга дремала, закрыв глаза, и казалась самим воплощением красоты: розоватая прозрачность кожи, рыжие пряди на золотистом фоне ее соломенного ложа… И всю эту картину заливал нежный, перламутровый и теплый свет Бургундии. Я вытащил из-под своей смятой одежды небольшую папку.

– Я написал для тебя несколько стихотворений, – сказал я и разложил перед ней листы.

Жанна открыла глаза, и ее лицо просияло. К какому бы слою общества ни принадлежала женщина, все они, от существ голубых кровей и до самой последней плебейки, как ты, моя дорогая и ужасная Вальтрауд, испытывают необычайное волнение, если кто-то говорит им, что написал для них стихи.

Она посмотрела на листы и спросила:

– Что это такое?

Вид их развеселил ее и немного озадачил.

– Это цикл стихов. Но по правде говоря, удалось мне только одно стихотворение. Я закончил его вчера и получил за него четвертый Знак.

– Но где же здесь стихи? Это же чертежи.

– Ну и что в этом такого? – обиделся я. – Братья Дюкруа дают мне уроки черчения, а не стихосложения. Но это поэзия. – Я придвинулся к ней еще ближе. – Это планы крепостей. Тебе они нравятся?

Жанна не отваживалась выразить мне свое недоумение, которое все равно было очевидным. Я разложил чертежи на соломе и продолжил:

– Чертеж, который я сделал последним, – самый лучший. Можешь сказать, где он? Если ты присмотришься повнимательнее, этот план отличается от всех остальных.

Ее взгляд перескакивал с одного рисунка на другой.

– Смотри внимательнее! – сказал я ей. – Ты дочь Вобана – кому, как не тебе, дано в этом разобраться?

Жанна некоторое время рассматривала один чертеж, потом отложила его и взяла другой. Потом еще один, и еще. Дождь по-прежнему сеялся над полями. Пока она готовилась сделать свой выбор, мой мозг наблюдал за дождем. Мне пришло в голову, что в странах с влажным климатом осадки могут служить оружием против войск, осаждающих крепость.

– Вот этот, – сказала она наконец. – Этот самый лучший. – Она угадала. Ее лицо осветилось, точно у ребенка, которому впервые удалось прочитать целое слово. – Этот чертеж отличается от остальных, хотя все они на первый взгляд очень похожи. В нем есть что-то особое. – Тут она посмотрела на меня. – Почему он так отличается от остальных?

– Причина проста, – сказал я, коснувшись пальцем бумаги. – Я создал эту крепость, думая, что ты спишь в центре этого города. А я тебя защищаю.

* * *

Реже всех многочисленных родственников Вобана замок маркиза навещал супруг Жанны. Думаю, что их брак был результатом какого-то соглашения между семьями, и, по правде говоря, его присутствие в замке меня не слишком смущало.

Его долгие отлучки из Базоша не были обусловлены обидой – он просто жил своей жизнью, не обращая ни малейшего внимания на жену. При этом он не испытывал к ней отвращения и не бывал с ней груб. Когда вся семья рассаживалась за большим столом, им было положено сидеть рядом, локоть к локтю, но его в такие минуты гораздо больше волновала солонка на столе, чем собственная супруга (он всегда страшно боялся остаться без соли, и этот страх был одной из его навязчивых идей). Когда бедняга проходил мимо меня, мне казалось, что я вижу, как из его головы, точно опилки, сыплются мысли.

Если домашние за ним не следили, он переставал мыться, а когда задерживался надолго в Париже без присмотра, отпускал такие длинные ногти, что они казались волчьими когтями. Его одежда, изысканная и безумно дорогая, очень быстро превращалась в грязные лохмотья. Стоило ему появиться в Базоше, как его немедленно прятали, отмывали и переодевали, ибо маркиз не потерпел бы его в замке в таком виде. При всем том, однако, это был счастливейший человек – за всю мою жизнь мне не довелось встретить никого счастливее. Он был помешан на поисках философского камня и все время воображал, что вот-вот разрешит эту загадку. А разве кто-нибудь может быть счастливее гения на пороге открытия, которое повернет ход науки? Потом, естественно, попытка завершалась неудачей, и бедняга на пару дней погружался в глубокую меланхолию. Но на третий день им опять овладевало воодушевление и он прыгал от радости, потому что обнаружил новую тайную формулу в какой-то из своих затертых и замасленных книг.

Как это обычно происходит, рогач подружился с любовником жены (к моему глубокому сожалению, хотя тут я был бессилен что-то изменить). Мне кажется, что он так никогда и не узнал о наших с Жанной отношениях, а если до него и дошли какие-то слухи, чудак не придавал им никакого значения. Как бы я ни старался избежать встречи с ним, рано или поздно он находил меня в каком-нибудь уголке замка.

– Мой дорогой Сувирия! – воскликнул он однажды, сжимая меня в объятиях.

На этот раз наш ученый муж жил в замке уже целую неделю, что было для него весьма длительным сроком, если учесть, что он никогда долго не сидел на месте. Но сейчас он задержался, потому что отыскал в нашем городке старуху, которая славилась своим умением вызывать духов умерших, и каждый день ходил к ней.

– Мне кажется, что я наконец вышел на тропинку, которая приведет нас к философскому камню! – продолжил он. – И тропинка эта была не в нашем мире, а за его пределами! Благодаря этой старой ведьме я могу говорить с душами великих людей, которые направят мои стопы. Не далее как вчера я беседовал с Мишелем Нострадамусом и с самим Карлом Великим.

Его желание общаться со мной объяснялось очень просто. Все его родственники знали беднягу как облупленного и отмахивались от него, точно от назойливой мухи, а слуги были людьми низшего звания. Я же, будучи единственным учеником в замке, занимал некое среднее положение между этими двумя полюсами, а потому наш алхимик мог морочить мне голову в свое удовольствие. С моей стороны было бы крайне невежливо отшить члена семьи Вобана, так что мне приходилось терпеть его восторженные высказывания о философском камне и прочую ахинею, которую он нес. Но надо быть снисходительным – моя задача не отличалась сложностью. В мои обязанности входило только широко открывать глаза и время от времени произносить: «Неужели?», а потом: «Безумно интересно!» – и даже: «Весь мир содрогнется от восторга!»; но при этом в голове у меня вертелось совсем иное: «Ну хватит уже, тронутый, мне пора на сеновал трахать твою жену».

На самом деле философским камнем был Базош. О, Базош, Базош – источник блаженства! То были лучшие дни моей жизни, исполненные нежности и надежды. Счастливое время… И учтите, что это говорит человек, проживший девяносто восемь лет, совершивший девяносто восемь оборотов вокруг Солнца. Однако именно тогда произошло событие, которое бросило легкую тень на мое безмятежное существование.

Мы с Жанной не всегда прятали свои чувства. Иногда в замок приезжал пехотный капитан, шевалье Антуан Бардоненш. Я не припомню, чем он заслужил расположение маркиза, но ворота Базоша для него всегда были открыты. Это был молодой здоровяк с квадратным подбородком и прекрасный фехтовальщик. Он отличался невероятной наивностью и идеалом своим считал странствующих рыцарей, заменяя, однако, трагический пафос их существования на безудержное веселье. Мне нечасто доводилось встречать людей такой счастливой наружности, кажущихся воплощением мужской красоты. Шарлотта, старшая сестра Жанны, была в него по уши влюблена. Иногда по воскресеньям мы вчетвером, я с Жанной и Бардоненш с Шарлоттой, устраивали пикник на одном из окрестных лугов. Они, вооружившись палками, затевали шуточные турниры по фехтованию, которые заканчивались невинными потасовками на траве под раскаты веселого смеха. Я же изучал Бардоненша, как меня учили в Базоше, чтобы понять, какая личность скрывается за этим обликом рубаки и за молодым задором. И не нашел абсолютно ничего. Жизнь этого человека ограничивалась страстью к оружию и служению французскому королю Людовику Четырнадцатому, которого его приближенные величали «королем-солнце», а враги – «Монстром Европы» или еще проще – «Монстром».

Как-то раз, когда маркиза в Базоше не было и братья Дюкруа тоже куда-то отлучились (что было событием чрезвычайной редкости), мы вчетвером устроили в замке настоящий праздник. Мы были еще детьми, несмотря на мои штудии, на замужество Жанны и на униформу пехотного капитана, которую носил Бардоненш, и затеяли игру в жмурки. Когда мне завязали глаза, ловить их не составляло для меня никакого труда. Благодаря Сферическому залу я мог практически обойтись без зрения, идя по следу аромата их смеха и шороха их духов. Я стал ощупывать стены, притворяясь, будто не знаю, куда идти, чтобы дать им время спрятаться получше, и вдруг под моей рукой открылась маленькая дверь, скрытая за занавеской. Этот тайный ход был мне неизвестен, и я воспользовался случаем, чтобы зайти туда.

За дверью тянулся узкий коридор. Мои руки нащупали полки, которые тянулись вдоль стен, а на них какие-то странные предметы. Я снял с глаз повязку: передо мной оказались макеты фортификаций всех городов и крепостей Европы.

Боже мой, я вдруг понял, где нахожусь. В Версале Монстр собирал миниатюрные воспроизведения крепостей континента – toutes en relief[22]. Когда его генералам надо было взять какую-нибудь из них, макет уже был готов, чтобы инженеры могли разработать наилучший вариант атаки. Вобан втайне от Монстра создал подобную коллекцию у себя в замке и, естественно, не собирался посвящать в такую тайну меня, простого кандидата в инженеры; но, несмотря на то что моя верность маркизу вынуждала меня покинуть эту комнату, я почему-то задержался.

Мой взгляд остановился на макете, который стоял прямо передо мной: очертания крепости с двенадцатью бастионами напоминали звезду. Ремесленники сделали исключительно тонкую работу. Крепости со всех концов Европы были сделаны здесь из гипса, лучинок и фарфора. Все масштабы соблюдены в точности, все углы наклона бастионов и глубина рвов учтены… Реки, прибрежные зоны и лиманы окрашены в голубые и синие тона в зависимости от глубины воды и отдаленности от укреплений, светло– или темно-коричневыми тонами отмечены овраги и возвышенности разной высоты. На полях каждого макета помещались таблицы с дополнительной информацией для специалистов.

Я закрыл глаза, словно продолжая игру в жмурки. Изображения крепостей отличались таким совершенством, что мне не стоило труда узнать их на ощупь, касаясь макетов кончиками пальцев: Ат, Намюр, Дюнкерк[23], Лилль, Перпиньян. Большинство крепостей, созданных Вобаном или же им перестроенных. Безансон. Турне. А вот и Бауртанге, и Копертино[24], неприятельские крепости, изученные шпионами Монстра. Мои пальцы снова и снова угадывали форму звезды в каждом макете, словно в этой волшебной комнате заключили весь Млечный Путь. Тут послышались голоса, снаружи меня звали Жанна и Бардоненш. Еще один последний макет, сказал я себе, – и все.

Я снова закрыл глаза и пробежал пальцами по средневековым стенам, по старинным бастионам. Все детали указывали на то, что это был древний город с тысячелетней историей за плечами. Любопытно. А вот и еще интересная подробность: это морской порт, и стены не защищают его со стороны моря. Я замер. Мурашки побежали у меня по спине, а в горле словно застрял комок. Эти очертания были мне знакомы.

Впервые со дня моего приезда в Базош у меня возникло мрачное предчувствие. Ибо все, что делалось в этом замке, должно было отвечать какой-то цели, и, если эти макеты стояли здесь, это означало, что когда-нибудь, вероятно, они могут быть использованы для подготовки штурма. Я открыл глаза и посмотрел на последний макет. Это была Барселона.


7

Вы знаете, что такое ненависть с первого взгляда? За мою долгую жизнь мне довелось встретиться с таким количеством негодяев, пройдох и мерзавцев, что, если бы сам черт решил созвать их на свое отвратительное сборище, им бы понадобился зал размером со Средиземное море. Но только один из них заслужил мою неизменную ненависть: Йорис Проспер ван Вербом. Посмотрите, посмотрите только на эту копию с его парадного портрета. Очаровательный молодой человек, не правда ли?



Когда я впервые увидел его, Вербому было лет около сорока. По грубому лицу этого человека и его отвислым, как у бульдога, щекам можно было подумать, что перед вами мясник, работающий на бойне. И я не преувеличиваю. Лицо ему заменяла гримаса отвращения – она искажала все его черты, будто он годами не справлял большую нужду. Суровый взгляд Вобана объяснялся стремлением к порядку и справедливости. Может быть, излишне прямолинейной, но справедливости. А глаза Вербома отражали только ненависть к подчиненным.

Теперь, когда мы знаем всё о деяниях этого человека, можно спокойно утверждать, что мир был бы прекраснее, если бы он последовал своей природе и удовольствовался судьбой колбасника из Антверпена, который всю жизнь сидит дома. Но Вербом отправился странствовать по миру, ибо прежде всего им двигало желание выслужиться перед сильными мира сего и занять место повыше, и эти устремления подходили к его натуре, как ключ к замочной скважине. Именно поэтому властители разных стран так любили его и не скупились на награды, ведь короли знают, что, хотя стервятники и летают высоко, им никогда не дано оказаться на одной высоте с орлами.

Никто не научил его улыбаться, и выражение лица Вербома, которое было столь подходящим в общении с подчиненными, ибо внушало им страх, в дамском обществе приводило к катастрофическим результатам. Его попытки ухаживать за женщинами выглядели жалкими, чтобы не сказать карикатурными. Его неспособность прочувствовать женскую суть, постичь жизнь той части мира, которая не ограничивается примитивной последовательностью приказов и их исполнения, порождала в нем животный страх. В результате он действовал неловко и жалко, и для посторонних его поведение казалось шутовским и забавным. Но тут стоит уточнить одну деталь. В глазах стороннего наблюдателя он выглядел смешным клоуном, только когда пытался достичь расположения женщины, в которую этот самый наблюдатель не был влюблен. Так вот, этот негодяй с его рожей мерзкого колбасника стоял посреди двора Базоша и пытался соблазнить мою Жанну.

Я возвращался с полевых занятий, весь перепачканный и нагруженный кирками и лопатами, когда наткнулся на них. Техника наблюдения, которой меня обучали в Базоше, может быть использована в самых разных целях, а не только для собственно инженерного дела. У меня уже было четыре Знака, и мне хватило одного взгляда, даже половины взгляда, чтобы понять, чего хочет этот тип. Вернее, кого он хочет.

Несколькими годами раньше Вербом, колбасник из Антверпена, служил под командованием Вобана во время двух или трех осад. Это оправдывало его появление в замке, которое он хотел выдать за простой визит вежливости. Прекрасный предлог хвастаться здесь своей униформой королевского инженера. Ха-ха-ха! На самом деле он охотился на крупную дичь. Жанна была красивой и богатой дочерью самого Вобана, а ее мужа не сегодня завтра могли отправить в какое-нибудь богоугодое заведение. Когда я с ними поравнялся, этот колбасник справлялся у Жанны об ее отце. В ответ на ее слова о том, что маркиз в отъезде, Вербом сказал:

– Какая жалость, я нарочно заехал сюда, чтобы выразить ему свое почтение.

Бесстыдный лгун! Вся Франция знала, что в эти дни Вобан находится в Париже и встречается с министрами чудовищного «короля-солнце». И Вербом приехал в Базош именно потому, что маркиза не было дома, и в его отсутствие он мог ухаживать за Жанной без помех.

Я остановился почти вплотную к этой паре и уставился на пришельца с наглостью, достойной сумасшедшего. Непрошеный гость удивился тому, что грязный слуга позволяет себе такую дерзость, но счел за лучшее не обращать внимания на наглеца в присутствии дамы. Жанна сразу поняла, как могут далее развиваться события.

– Иди умойся, Марти, – сказала она и тут же спросила Вербома, не желает ли он немного перекусить.

Я, по-прежнему не сводя с него взгляда, произнес:

– Не давай ему ничего. Он хочет получить все.

В свое оправдание скажу, что моя манера выражать свои мысли сложилась под влиянием Дюкруа. Если не считать моих бесед с Жанной и коротких разговоров с прислугой, я целыми днями испытывал их влияние, и к этому времени братья уже заразили меня своей привычкой размышлять вслух. Дюкруа неустанно повторяли: «Дети говорят не потому, что умеют думать, а умеют думать, потому что говорят». Когда человек постоянно постигает искусство подчинения реальности своей воле, он без страха говорит прямо и откровенно. Однако я забывал о том, что жизнь высших классов общества основана на умолчаниях и лжи.

Лицо Вербома раздулось. И в данном случае я говорю о физическом феномене, столь же очевидном, сколь примечательном, потому что у некоторых людей гнев вызывает увеличение объема лицевых мышц до невероятных размеров. Толстые щеки Вербома надулись, точно красные пузыри. Наверное, мне следовало испугаться, но вместо этого я едва сдерживал смех. Жанна поняла, что над нами нависла опасность.

– Марти!

Я нес кирку и лопату на правом плече, придерживая их рукой, грязный рукав сполз до локтя, и мое предплечье оголилось. Вербом насчитал на нем четыре Знака и не мог поверить своим глазам, отчего его гнев удвоился. Он взял меня за запястье своей ручищей, поднес мою руку к глазам и произнес:

– Это, наверное, ошибка.

Кирка и лопата упали на плиты двора, деревянные рукояти стукнулись о камень, железо зазвенело. Я в свою очередь извернулся, точно хвост ящерицы, и левой рукой поднял его правый манжет. У Вербома было только три Знака. Я прищелкнул языком и сказал язвительно:

– В вашем случае это, без сомнения, ошибка.

– Как ты смеешь дотрагиваться до меня, вонючий садовник! – заорал он. – Оставь меня в покое!

– С превеликим удовольствием. Но только когда вы отпустите меня.

Гордость мешала ему пойти на попятную, и он, не отпуская моей руки, попытался пригнуть меня к земле. Я чувствовал, как на меня наваливается огромный валун: так обычно в драке действуют мужчины, которых природа наградила крепким и грузным телом. Но мои хорошо натренированные мышцы, в которых не накопилось еще ни капли жира, были по-кошачьи упругими. Мы, сами того не ожидая, вдруг, как два идиота, схватились врукопашную, словно соперники во время турецкой борьбы. Впрочем, может быть, ситуация и не была такой уж нелепой: на самом деле мужчины гораздо чаще сражаются из-за женщин, чем из-за денег, славы или иных причин.

Наверное, то был тот единственный случай, когда мы с колбасником из Антверпена оказались так близко друг к другу, буквально нос к носу. На таком расстоянии грубые черты лица выдавали его ненасытную алчность. Глубокие, расширившиеся поры, густой пот, похожий на слизь улитки.

Борьба с таким человеком напоминает восхождение к вершине горы, когда тебе кажется, что ты никогда не достигнешь вершины, что склону нет конца. Ты уже готов сдаться, но все же идешь вперед, пока наконец неожиданно для себя не оказываешься на самом верху.

Вербом издал короткий глухой звук и рухнул. Его колено коснулось земли, и он с ужасом посмотрел на меня. Я уже собирался пнуть его хорошенько в голову своими грубыми саперскими башмачищами, когда меня оттащил целый батальон слуг. Униженный Вербом беззвучно открывал рот, точно рыба, выброшенная на берег. Жанна пыталась исправить положение как могла, приносила извинения и клялась, что я просто слишком ревностно охраняю замок. Ей пришлось добавить, что у меня немного поехала крыша, ибо, даже сдерживаемый четырьмя парами мужских рук, я не переставал орать и вырываться.

– Марти! Принеси свои извинения господину Йорису ван Вербому. И немедленно!

Приказ Жанны привел к тому, что державшие меня слуги слегка ослабили хватку, чем я и воспользовался, чтобы вновь наброситься на Вербома. На сей раз он не стал хорохориться, а собрался пуститься наутек, но поскользнулся и шлепнулся животом на каменные плиты. Я успел схватить его за щиколотку и тоже оказался на земле, потому что слуги вцепились в мои ноги. Прежде чем они смогли совладать со мной, мне удалось вонзить все зубы в левую половину его задницы. Жаль, что вы не слышали, как он завопил.

* * *

Молодые и горячие люди обычно не предвидят последствий собственных деяний. Однако, если владелец Базоша оказал тебе милость и принял к себе на обучение, курирует тебя самолично и оплачивает твое содержание, а ты набрасываешься на его гостей и рвешь им брюки зубами в клочья, не удивляйся, приятель, если хозяин дома рассердится.

Ко всему прочему я выбрал наихудший момент для драки с Вербомом. После заседаний с министрами Людовика Четырнадцатого, Монстра Европы, Вобан ясно увидел, что его участь решена и никто больше не будет с ним считаться. Его вызвали в Париж просто для соблюдения формальностей, но отвергли его советы о том, как следует вести войну или заключать мир, – все советы в целом и каждый в отдельности. Он вернулся в Базош в отвратительном настроении, а там его встретили еще одной неприятной новостью: его слава радушного и гостеприимного хозяина рухнула.

Дюкруа предупредили меня мрачным тоном:

– Марти, маркиз хочет с тобой поговорить.

До нашего разговора выслушать упреки пришлось Жанне. В отсутствие маркиза именно она вела все дела в замке, и отец возлагал не нее ответственность за случившееся. Когда я вошел в зал, они еще не прекратили перепалку. Я успел уловить слова Жанны:

– …Ты сам мне не раз говорил, какого мнения придерживаешься о Вербоме.

– Мы сейчас говорим не о нем! – закричал маркиз. – Когда гость переступает порог моего дома, его следует встречать хлебом и солью! А вместо этого на него набрасываются и кусают! – Увидев меня, он воскликнул: – А вот и наш дикий зверь!

Маркиз двинулся в мою сторону, и на мгновение мне показалось, что он собирается дать мне пощечину.

– Ваше больное воображение способно измыслить какое-нибудь оправдание? – Он был в ярости. – Отвечайте! Как вы посмели напасть на моего гостя под крышей этого дома?

– Он негодяй, – ответил я.

Правда обладает такой силой, что способна вызвать сомнения даже у самого могущественного из людей. Маркиз понизил голос, хотя и совсем немного:

– Разве вас не учили, что на границе между добром и злом есть некая смягчающая прокладка, имя которой – правила хорошего тона? Вы разорвали брюки королевского инженера, разорвали зубами!

Я хотел еще что-то добавить, но он не дал мне даже рта раскрыть – им снова овладел гнев.

– Молчите! Я не хочу вас больше никогда видеть! Jamais!!![25] – зарычал маркиз. – Отправляйтесь в свою комнату и не показывайтесь оттуда до завтра, когда за вами приедет экипаж и увезет вас домой или куда вам будет угодно, но только как можно дальше от Базоша. Прочь с моих глаз!

Оказавшись один в комнате, я стал биться головой о стену. Ехать домой без звания, без рекомендательного письма! Отец меня убьет. Но хуже было другое: к этому моменту я уже понял, какая удача выпала на мою долю. Жизнь сделала мне подарок, который нельзя было купить ни за какие деньги: волею судьбы я превратился в единственного ученика несравненного гения полиоркетики[26]. Одновременно я понимал, что мои штудии далеки от завершения, – в действительности от меня еще оставалась скрытой добрая половина знаний, которые мог дать мне Базош. Но непереносимее всего казалась мне разлука с Жанной.

Я повел себя как дурак, как законченный идиот. По сути дела, допущенная мной ошибка была ошибкой плохого ученика. Если бы я не перестал наблюдать внимательно, как пытались научить меня Дюкруа, если бы страсть не ослепила мои глаза, я бы понял, что Вербом никогда не сможет завоевать сердце Жанны. Так нет же, дурной характер, присущий всем Сувириям, все мне испортил.

Как бы то ни было, с этого дня я возненавидел Вербома на всю оставшуюся жизнь. Позже по вине колбасника из Антверпена меня заковывали в цепи, пытали, отправляли в изгнание и наказывали еще страшнее. Но никогда он не причинял мне такого вреда, как в тот первый раз. Я питал к нему ненависть безграничную и безупречную, как самое чистое стекло. Надо сказать, что это чувство было взаимным и не умерло, пока эта свинья не получила по заслугам. Жаль, что этот эпизод не относится к нашей истории, потому что меня распирает желание рассказать, как мне удалось отправить его на тот свет. Я причинил ему такие страдания, что даже ад, когда он наконец очутился там, показался ему, наверное, турецкой баней.

Ладно, ладно, если ты будешь себя хорошо вести, моя дорогая и ужасная Вальтрауд, я потом об этом расскажу, вставив эту историю где-нибудь между главами. Но если тебя вырвет от ужаса, постарайся отвернуться! Я знаю, что у вас в Вене есть пословица, которая гласит: «Лучшее в жизни – иметь доброго друга, но неплохо иметь и доброго недруга» – или что-то в этом роде. Мерзкая ложь! Если враги у тебя настоящие, добрыми они быть не могут никак; есть только враги живые и мертвые; и пока они остаются в живых, покою тебе не будет.

Ну-ка принеси мне парочку бисквитов.

* * *

Ангелы тем и хороши, что они никогда не дремлют. Пока я пребывал в своем заключении, близнецы Дюкруа представили Вобану проект фортификаций Арраса[27]. Они раскладывали перед ним чертежи и поясняли планы, пока маркиз внимательно рассматривал их, низко склонившись над столом, потому что зрение его уже подводило. Он пользовался специальной лупой без рукоятки, которая представляла собой огромное выпуклое стекло в круглой железной рамке на трех колесиках. Эта линза скользила по бумаге, позволяя маркизу заметить любую ошибку. В такие минуты он напоминал простого часовщика.

Аррас был излюбленным проектом маршала. По той или иной причине ему всегда приходилось откладывать эту работу, но, несмотря на это, маркиз приказал братьям Дюкруа разработать основы самой совершенной и мощной крепости, которая была бы оснащена так хорошо, как только это можно было себе представить. Вобан всегда рассматривал чертежи в полном молчании, даже если вокруг него собирались десять, пятнадцать или все двадцать специалистов, осыпавших похвалами его блестящие проекты. Он же, как я сказал, был весьма скуп в выражениях. Было слышно только его дыхание, потому что многие люди, когда мыслят, начинают глубже дышать. Маркиз же часто простужался, и его сопение перекрывало шум разговоров в зале.

Как бы то ни было, люди, хорошо его знавшие, могли догадаться, какого мнения он придерживался, по издаваемым им звукам. Полное молчание служило дурным знаком, очень дурным. Напротив, если какая-то идея вызывала его восторг, он издавал странные горловые звуки типа «кхем!», «кхам!» или даже протяжное «экхе-е-е-е-е-м!», которые людям, далеким от его круга, могли показаться выражением недовольства, хотя на самом деле означали совершенно противоположную оценку.

По мере того как Дюкруа выкладывали перед ним чертеж за чертежом, «кхем!» и «кхам!» маркиза повторялись все чаще. В какой-то момент лупа маркиза задержалась на одном из бастионов.

– Et ça?[28] – произнес он, не поднимая головы от лупы. – Что означают эти горбики на каждом углу?

– Это купола, monseigneur, – ответили они. – Укрепленные купола.

– Не понимаю.

– Так как мортиры – самые страшные враги бастионов, – сказал Зенон, – идея заключается в том, чтобы сражаться с вражеской артиллерией тем же оружием. Речь идет о том, чтобы уничтожать мортиры наступающих собственными мортирами, но располагая одним преимуществом: наши орудия будут находиться под прочным каменным прикрытием. Неприятель будет вынужден устанавливать мортиры на открытом месте, и в это время они будут уязвимы для нашей артиллерии. А наши орудия будут в безопасности под своей броней.

– Экхе-е-е-е-е-м…

– Как вы можете видеть, в куполе есть только маленькое отверстие в форме полумесяца, но станок у орудия может поворачиваться, и такая основа позволяет покрывать угол в сто восемьдесят градусов, и таким образом три мортиры могут сосредоточить огонь на любой внешней цели.

– Экхе-е-е-е-е-е-м-м-м-м-м!

Маркиз никогда не был щедр на похвалы, но на этот раз ему пришлось признать, что братья Дюкруа отличились. И тут-то Арман уткнулся носом в последний чертеж, на минуту замер и закричал на брата:

– Mais tu es idiot![29] Что ты принес маркизу?

Вобан ничего не понимал, пока не услышал, как Зенон просит у него прощения:

– Тысячу извинений, маркиз. Я перепутал: эти чертежи – просто упражнения недостойного кандидата в инженеры Марти Сувирии.

И Дюкруа перешли к следующей теме, словно ровным счетом ничего не произошло, а Вобан растерялся и одновременно рассердился, ибо был достаточно умен, чтобы понять, что братья нарочно все так подстроили, желая заставить его переменить мнение.

Тем же вечером за десертом Жанна тоже пошла в наступление. Она выставила всех слуг и даже свою сестру Шарлотту и осталась наедине с отцом – сотрапезники сидели у противоположных концов длинного стола.

– Я прекрасно знаю, куда ты клонишь! – воскликнул Вобан, указывая на дочь длинной вилкой. – И мой ответ – нет! Я маршал Франции, на мне не раз лежала печальная обязанность решать судьбу тысяч людей и посылать их на смерть. А сейчас все мои окружающие в сговоре против меня, потому что я решил выгнать из замка какого-то драчуна. Даже во время военных кампаний генералы так мне не противились!

– Я никогда бы не стала оспаривать мнение отца по столь незначительному поводу, – сказала Жанна. – Я хотела поговорить с тобой о другом.

– Я тебе не верю. Все вы лукавите! Имей в виду, что я вправе послать его на галеры, если мне заблагорассудится. Без дисциплины нет ни армии, ни чести, ни цивилизации. Зачем мне терять время с каким-то типом, который позволяет себе кусать моих гостей за задницу? – Тут он наконец опустил вилку. – Мне вообще не следовало принимать его на обучение!

– А я вовсе не об этом, – невозмутимо возразила ему Жанна, – и повторяю, что хочу поговорить с тобой о другом. – Она поднялась со своего стула и с присущей ей грацией села к маркизу на колени. – Папа, – продолжила она, обняв его за шею, – мне кажется, что это совсем не плохая мысль.

– О чем ты говоришь?

– О том, что я бы могла выйти замуж за Проспера ван Вербома.

– Но какого черта…

Жанна не позволила ему продолжить и, приложив пальчик к губам отца, произнесла, сопровождая слова самой прекрасной из своих улыбок:

– Вербом за мной ухаживает, и тебе это известно. Он уже не раз заезжал в Базош. Хочешь, я покажу тебе его письма? – Тут она вздохнула. – Мой брак – это фарс, хотя поначалу мы жили совсем неплохо, но потом мой супруг сошел с ума. По крайней мере, это несчастье дает мне право просить об объявлении брака недействительным. Если ты используешь свои связи, Ватикан пойдет нам навстречу не позднее чем через год. О, папа! Подумай об этой возможности. Вербом – один из самых талантливых инженеров. Если он женится на мне, то будет вхож в самые высшие сферы, а я буду самой счастливой женщиной в мире!

Вобан положил руки на бедра дочери, уверенным движением заставил ее встать и тут же подскочил со стула, будто сам дьявол вонзил ему в задницу свой трезубец. Заложив одну руку за спину и размахивая другой, маркиз принялся шагать взад и вперед по столовой.

– У Вербома душа чернее, чем у злобного пса! Слышишь? Его разъедают алчность, жажда власти и высокомерие. И если он хочет жениться на дочери Вобана, то тут нечему удивляться! Этот негодяй рассчитывает, что, когда я умру, он завладеет моим именем, моим домом и моим достоянием! Мои заслуги, моя слава и даже моя дочь будут принадлежать ему! Ему, этому бессовестному человеку, беспринципному наемнику, который посвящает свое жалкое существование служению всем демонам этого мира!

Жанна казалась воплощением негодования: подбородок вздернут, глаза гневно прищурены.

– Так ты говоришь, что он прислуживает демонам?

– Да! Так я и сказал.

– Ты назвал его бесчестным наемником, предателем всех справедливых начинаний…

– Вот именно! Ты прекрасно все поняла.

– Ты считаешь его мерзавцем, который использует женщин, точно это мешки с навозом, и выбрасывает их на обочину дороги, получив от них все, что ему было нужно.

Вобан с язвительным видом захлопал в ладоши:

– Чудесно! Мне кажется, ты поняла, о чем я говорю.

– По-твоему, это существо, чья душа чернее, чем у злобного пса, если только у собак есть души.

– Браво! – воскликнул маркиз и еще пару раз с издевкой хлопнул в ладоши. Разговор его утомил.

Жанна глубоко вздохнула и произнесла неожиданно ровным голосом:

– Ты для него – непревзойденный гений.

– Меня вовсе не интересует восхищение этого негодяя! Я просто обращаюсь с ним согласно установленным правилам вежливости между людьми нашего круга. Никогда в жизни я не выказывал ему ни малейшего доверия, ибо он его не заслуживает, и своего мнения я не изменю.

Жанна прервала отца, словно косой срезала молодой побег:

– Я говорю о Марти.

И тут маркиз – маршал и мужчина в одном лице – замолчали. Вобан неожиданно понял, в какую ловушку позволил себя поймать.

– Он тебя обожает, и можешь быть уверен: его восхищение вызвано не твоими званиями и положением, а твоими работами. – Она подошла к отцу еще ближе, подняла подбородок еще выше и добавила совершенно спокойно: – А ты хочешь испортить ему жизнь только потому, что он вцепился зубами в задницу наглеца, душа которого чернее, чем у злобного пса.

Она повернулась к отцу спиной и вышла из столовой.

* * *

Все это происходило, пока я рыдал, чертыхался и пинал ногами стены моей комнаты, а потому не мог иметь ни малейшего представления о том, что творилось тремя этажами ниже. За всю ночь мне не удалось сомкнуть глаз.

Нет ничего удивительного в том, что утром я спустился по лестнице в полном отчаянии. Мои пожитки уже были собраны, что оказалось делом нетрудным, потому что у меня почти ничего не было. Все и вправду было готово: во дворе замка стояла карета. Не помню, который из братьев – Арман или Зенон, – но абсолютно уверен, что один из них, сказал мне:

– Перед вашим отъездом маркиз хочет с вами поговорить.

Когда я вошел в кабинет, Вобан даже не повернул головы в мою сторону. В руках он держал книгу и что-то тихонько бормотал, словно так никогда и не научился читать про себя. Прямо за ним располагались огромные окна, занимавшие почти всю стену, и через них изливались лучи утреннего солнца. Этот несложный прием всегда действует безотказно: посетителя ослепляет яркий свет, бьющий ему прямо в глаза, и он немедленно чувствует себя ничтожным перед лицом великого светила.

Маркиз поднял глаза от страницы и сказал резко:

– Садитесь!

Я, естественно, повиновался.

– Что же вы надумали? Каковы ваши планы на будущее?

– Я еще ничего не решил, ваше сиятельство. – Лучшего ответа мне в голову не пришло.

– А разве вы вообще когда-нибудь задумывались о будущем? – спросил он с язвительностью, которая показалась мне излишней.

Его тон и мое отчаянное положение вынудили меня ответить резко:

– Можете мне не поверить, ваше сиятельство, но как раз задумывался! В последнее время я питал надежду превратиться в настоящего инженера. Хотя, как я предполагаю, monseigneur этого и не заметил.

– Нахал! – рявкнул маркиз. – Осознаете ли вы, что ваши последние слова – превосходный пример, иллюстрирующий понятие «нахальство»? Отвечайте!

Я расплакался. Мне ведь было всего пятнадцать лет, помните? А передо мной сидел Себастьен ле Претр де Вобан, маркиз де Вобан, маршал Франции и все такое прочее. Это была живая легенда, человек, завоевавший семьдесят восемь крепостей, выдающийся создатель фортификаций и так далее. А я был еще совсем мальчишкой, только-только начавшим взрослеть.

– Что это еще за слезы?

Я встал навытяжку и склонил перед ним голову:

– Поскольку ваше сиятельство любезно согласились меня принять, несмотря на мое недостойное поведение, я хочу попросить вас исполнить мое последнее желание.

Маркиз ничего не ответил, и я счел его молчание разрешением продолжать.

– Позвольте мне проститься с Жанной.

Вобан молчал целую вечность. Я стоял столбом посреди зала, не зная, что мне делать.

– Давайте примем окончательное решение, – сказал он наконец. – Поскольку сейчас вы должны отправиться домой с позором, я хочу предложить вам альтернативу: вы продолжите занятия инженерным делом в Королевской школе Дижона. Я, естественно, дам вам рекомендательные письма. За это я прошу только одного: держитесь впредь на расстоянии пятидесяти километров – как минимум – от Базоша, от моего дома и уж тем более от моей дочери. До конца вашего обучения все расходы на ваше содержание и образование я, разумеется, беру на себя. Соглашайтесь.

– Могу ли я увидеть Жанну? Всего на пару минут.

Он вскочил из-за стола, разъяренный, как зверь.

– Вы даже не сочли нужным скрыть, что вы каталонец, да еще и с юга от Пиренеев! Я прекрасно знаю вашу породу, потому что долгие десять лет работал, создавая укрепления, чтобы защититься от ярости тех, кто по природе своей мятежен. Мое положение дает мне право задать вам вопрос, ответить на который несложно: подданным какого короля вы себя считаете? Испанского или французского?

– Monseigneur, – сказал я, – до вчерашнего дня я был подданным короля инженерного дела.

– Если вы хотите мне польстить, то учтите, что угодничество, так же как винные пары, не может затмить мое сознание, а кроме того, мы, люди умеренные, никогда не впадаем в излишества.

Если маркиз и ожидал от меня каких-то еще разъяснений, мне больше нечего было ему сказать. Наш разговор ни к чему не вел, терять мне было тоже нечего, а потому я решил настоять на своем.

– Неужели вам кажется столь нелепым и опасным мое желание проститься с ней?

– Если вы сейчас распрощаетесь со мной и уедете, – упорствовал он с каким-то загадочным выражением лица, – то не только будете учиться в Дижоне на полном обеспечении, но получите вдобавок тысячу ливров и сможете тратить эти деньги по своему усмотрению.

Мои глаза снова налились слезами, но я постарался сдержаться и выдохнул:

– Je l’aime[30].

Что-то дрогнуло в душе Вобана. Теперь я понимаю цель его встречи со мной в то утро: он хотел убедиться, что я не похож на Вербома. Колбасник из Антверпена всегда был жадной до почестей и денег тварью и видел в браке лишь пропуск на пути к вершине. А юноша, который в то утро говорил с маркизом, отказывался от всего ради последнего прощания.

Если уж все было потеряно, я хотел увидеть Жанну в последний раз во что бы то ни стало. И даже сам Вобан не мог быть мне преградой. Но тут маркиз вдруг смягчился и произнес более мирным тоном, в котором сквозила обреченность:

– Садитесь, дурья ваша голова.

Несколько секунд он играл с маленькой бронзовой фигуркой, крутя ее в пальцах. Это была звездочка с двадцатью четырьмя концами, которая изображала в сильно уменьшенном масштабе укрепления Неф-Бризаха, которые он создал. Маркиз смотрел в окно на двор замка и на поля, которые расстилались вдалеке. Не поворачиваясь ко мне, он заметил:

– Как бы то ни было, вы все-таки укусили Вербома.

– Да, сеньор.

– За задницу.

– За левую ягодицу.

– До меня дошли новости о его состоянии: ваши клыки ранили его настолько глубоко, что он до сих пор не может сидеть в седле.

– Я очень сожалею.

– Лжете.

– Я хотел сказать, мне жаль, что я доставил неприятности вам и запятнал доброе имя Базоша, monseigneur.

Он довольно долго молчал, а потом произнес:

– Скажите: вы считаете меня неразумным человеком?

– Что вы! – воскликнул я, подавшись вперед. – Конечно нет, сеньор!

– Я не раз замечал, – продолжил он так, словно не обратил внимания на мои слова, – что, когда вы приходите к ужину, спину вашего камзола украшают какие-то соломинки. И, по чистой случайности, такие же соломинки прицепились к платью Жанны.

После этих слов я ожидал жестокого приговора, но за ними последовал лишь глубокий вздох.

– Брак… да… Сия крепость, в которую осаждающие мечтают попасть, но из которой те, кто внутри, мечтают вырваться… – Он посмотрел мне в глаза. – Однако учтите, кандидат Сувирия, что из всех крепостей, созданных человеком, цитадель святости брака – самая нерушимая. Вы меня поняли?

– Я могу ее увидеть?

– Вместо этого вы немедленно отправитесь в классную комнату и получите двойной урок стратегии. Как показали последние события, тактика ваша сильно хромает: уж если вы нападаете на врага со спины, то вцепляйтесь ему в горло, а не в задницу.


8

О братьях Дюкруа можно сказать, что они были превосходными учителями. Но во всем мире не было второго Вобана. На следующий день после моего помилования, на рассвете, он взял меня под локоть и мы отправились гулять по окрестностям замка.

Маркиз опирался на трость, но шагал, как всегда, горделиво. Иногда он останавливался у одной из яблонь, срывал с нее плод свободной рукой, откусывал два или три кусочка сочной мякоти и выкидывал остальное. (Он мог себе это позволить: в конечном счете все деревья принадлежали ему.) Но еще чаще ему приходилось останавливаться, чтобы откашляться и сплюнуть мокроту, после чего он вытирал губы одним из тех огромных платков с золотым краем, которые всегда носил в карманах своих камзолов.

– К сегодняшнему дню вы уже научились строить укрепления городов, – сказал он. – И, как говорят братья Дюкруа, весьма преуспели. С этого момента вам предстоит обучаться искусству брать города.

– Но, monseigneur, – улыбнулся я, – меня как раз научили, что благодаря вашему методу строительства укреплений стены, построенные по хорошему проекту, разрушить практически невозможно.

Вобан остановился и посмотрел на меня со снисходительной улыбкой.

Мне выпала на долю незаслуженная удача познакомиться с большинством гениев моего времени: из светочей искусства – с Моцартом (бедный юноша, я дважды разорил его, играя с ним в бильярд), из людей безукоризненно честных – с Вашингтоном (который, однако, был совершеннейший сухарь) и, конечно, с Руссо. Ну естественно, Вольтера я гением не считаю!!! Этот мерзкий плебей просто затесался в их круг. Даже Франклин и Дантон достойны войти в галерею мировых знаменитостей. Однако, если подумать хорошенько, каждый из них отличился тем, что подарил человечеству одну идею, пусть великую, но только одну. Заслуга Вобана в том, что он сделал два открытия: сначала создал совершенную систему обороны городов, а потом, превзойдя самого себя, отрекшись от себя прежнего, если вам так больше нравится, придумал способ брать любые крепости.

Я нес под мышкой свою папку с чертежами, и Вобан в нетерпении постучал по ней пальцами.

– Давайте сюда какой-нибудь из ваших чертежей. Вытаскивайте его, скорее!

Приблизив лист к глазам, он рассматривал его несколько минут, а потом сказал:

– Экхе-е-е-е-е-м, м-да, четырнадцать… пятнадцать дней. И ни дня больше.

– Что вы хотите сказать?

Маркиз посмотрел мне в глаза:

– Ваша крепость выдержит пятнадцать дней осады. И ни днем больше.

– Но, ваше сиятельство, – возразил я ему с улыбкой, – это невозможно.

Он поднес указательный палец к моему носу:

– Никогда не произносите этого слова в моем присутствии.

И тогда он спросил меня, автора данного проекта фортификаций, каким образом я бы преодолел совершенство совокупности всех этих хитроумно сочетавшихся бастионов, капониров, демилюн и контрафорсов. Я покачал головой:

– Я не знаю, monseigneur. – Другого ответа я не нашел. – Мне приходит в голову только один способ: сосредоточить огромную силу артиллерии – пятьсот стволов крупного калибра – на одном заранее избранном участке стен и обстреливать его на протяжении месяцев. Но какое королевство может позволить себе такой осадный парк? И я уже не говорю о том, насколько сложно обслуживать все эти орудия и доставлять боеприпасы, и об астрономических затратах на порох и другое их обеспечение.

Поскольку мы были наедине, маркиз позволил себе то, что обычно делал лишь в полном одиночестве или в присутствии Жанны: он снял парик. Со слов Жанны я уже знал, что волосы у него выпали еще в ранней молодости, но так привык к его искусственным локонам, что с трудом скрыл удивление, увидев его лысую, как у лягушонка, голову.

– Вы сказали – доставка боеприпасов? Астрономические расходы? – Он вздохнул и добавил: – Вам понадобятся только кирки и лопаты. И сильные руки.

* * *

И действительно, в основе метода осады Вобана лежали столь тривиальные и незамысловатые предметы, как кирка и лопата.

Как только принималось решение об осаде, инженеры выбирали конкретный участок фортификаций для подготовки наступления. Работы начинались на значительном расстоянии, за пределами досягаемости артиллерии защитников крепости. Этот момент назывался «открытием траншеи» и знаменовал собой начало строительства Наступательной Траншеи.

Подобно деталям головоломки, начавшим неожиданно соединяться в правильном порядке, стали обретать смысл те страдания, на которые обрекали меня на протяжении долгих месяцев братья Дюкруа. Ибо метод Вобана был не чем иным, как тщательно организованной работой саперов. На этом рисунке вы можете видеть предложенный маркизом метод осады во всем его великолепии.

Цель работ состояла в том, чтобы создать обширную систему окопов, называемую Наступательная Траншея, которая позволяла приблизиться к бастионам. Окопы делались достаточно глубокими, чтобы вражеская артиллерия не могла поразить работающих саперов, а для защиты от флангового огня они рылись параллельно стенам крепости, поэтому основные траншеи получили название «параллелей». Трех больших параллелей, соединенных между собой зигзагообразными подступами, было достаточно, чтобы достичь крепостных стен. Система этих окопов складывалась в очень характерный рисунок: для взятия крепости, созданной по совершенному проекту, нужна была совершенная траншея.



Никогда еще столь бессмертные сооружения не были столь бренными. Настоящая большая траншея кажется наблюдателю сооружением, созданным титанами, но, отслужив свое, она просто исчезает за ненадобностью. Через несколько месяцев дождь, слякоть и запустение похоронят ее под покровом забытья. Во время осады Вобаном одной из крепостей к нему для описания событий был направлен сам Расин[31]. «В нашей Наступательной Траншее, – записал он восторженно в своей хронике, – углов было больше, чем во всем Париже». Но в тот самый миг, когда крепость сдавалась, траншея умирала.

Совершенно очевидно, что создание Наступательной Траншеи требовало от инженера безупречного владения всеми науками, которым меня обучали в Базоше. Такая задача требовала слаженного труда тысяч человек. Ширины траншеи должно было хватить для перемещений целого войска, и, соответственно, необходимо было перелопатить миллионы кубических метров земли и вести работы в абсолютном порядке и с предельной точностью. Пол и стены окопов укреплялись досками, чтобы избежать оползней и предохранить пол от размывания дождем. Во время каждой осады нападающие изводили целый лес! В специальных дополнительных ответвлениях окопов хранились боеприпасы, а в некоторых местах создавались большие редуты с единственной целью: подготовить укрытия, чтобы установить там пушки и мортиры, которые могли потом обстреливать выбранный для атаки участок укреплений и артиллерию защитников крепости. И наконец, третья параллель становилась трамплином для решающего броска.

А теперь представьте себе, что планы выполнялись не слишком точно и траншея отклонялась на несколько градусов. Что происходило в этом случае? Ничего особенно страшного, если не считать того факта, что солдаты, работавшие в окопе, который не был параллелен стенам, лишались прикрытия, а значит, защитники крепости могли видеть передовой отряд саперов и, безусловно, пользовались случаем задать им жару из всех своих орудий.

И, представьте себе, это было достаточно неприятно. Десятки раз я оказывался по ту или иную сторону фронта, и если на бастионе защитников находился сметливый офицер, любая ошибка в ведении работ стоила очень дорого. Правда, обычно какой-нибудь стрелок спешил сразу размозжить голову несчастному раззяве, работавшему киркой без прикрытия. Но если, как я вам уже сказал, офицер был наблюдательным, внимательным, дельным и сообразительным (как ваш покорный слуга), он целый день бездействовал и сдерживал огонь, пока неверно ведомая траншея неосторожно приближалась к бастиону, и с каждым часом все больше и больше солдат оказывалось без прикрытия в досягаемости орудий.

Вполне вероятно, что саперы передового отряда уже догадались, что параллель продвигается в ошибочном направлении и превратилась из параллели в перпендикуляр, а потому с бастиона уже видно целый отрезок окопа и крошечных грязных муравьишек, которые перетаскивают на плечах корзины с землей. Но сколько бы они ни старались предупредить об этом дежурного инженера, с удобствами расположившегося в своей палатке в тылу, он не захотел бы признать свою ошибку. Планы есть планы, а кроме того, хотя французы и отрубили башку своему королю, мы все-таки живем в классовом обществе. Не так ли?

За исключением учеников настоящих маганонов, в большинстве своем инженеры были высокомерными отпрысками знатных семейств и не желали слушать советов плебеев. Имейте в виду, что моим обучением занимался лучший из лучших, а потому я, естественно, могу сказать правду об огромном большинстве военных инженеров: это сборище никчемных недотеп, которые не могут найти собственную задницу даже при помощи обеих рук.

Когда с бастиона мы видим в подзорную трубу, как трудятся землекопы, орудуя лопатами и кирками, в траншее, растущей в неверном направлении, для нас наступает момент действовать. Ружейный залп? Конечно же нет. Пока противник не желает исправлять свою ошибку и продолжает работы, вы помещаете на удобную позицию на площадке бастиона три орудия крупного калибра.

Одно из них заряжается пятикилограммовым ядром, а два остальных – зарядами картечи, потом проводится пристрелка. Первый снаряд падает в пяти метрах слева от окопа, второй – в пяти метрах справа. Теперь все готово, но саперы ни о чем не догадываются. Во-первых, потому что они стараются как можно ниже пригибать голову, прячась за фашинами, а во-вторых, из-за общей усталости, постоянного огня с обеих сторон, непрекращающегося обмена ракетами и гранатами, криков тяжелораненых и густого дыма, стелющегося над ничейной землей. Этим несчастным идиотам не приходит даже в голову, что два последних взрыва имеют к ним непосредственное отношение. И вот теперь, когда в этом перпендикулярном окопе, который вовсе не надо было рыть в этом направлении, собралось достаточно солдат, вы приказываете стрелять из всех трех орудий сразу.

И тут происходит вот что: десять саперов разлетаются на десять тысяч шматков мяса. Траншея похожа на трубу, и от удара такой силы останки погибших не впечатываются в стену окопа, а летят вдоль него, кружась в воздухе. Если вам немного повезет, куски костей, мяса и кишок украсят сотню метров траншеи.

Такой удар вам чрезвычайно выгоден. Представьте себе, что почувствуют выжившие солдаты, когда бездарный инженер, который все это время отсиживался в своей удобной палатке, скажет им: «Боже мой, какая неудача!» – и прикажет продолжать работу, потому что они уже отстают на целых три дня от установленного срока. Вполне вероятно, что кто-то дезертирует, а может быть, солдаты даже взбунтуются; как бы то ни было, осада затянется. А у вас как защитника крепости есть только одна-единственная цель – выиграть время.

Тем временем бедняги саперы должны снова взяться за лопаты, пробираясь по окопам на четвереньках. И перед их глазами все время стоит милая картина: стены окопов, покрытые кусками трупов старых приятелей, – здесь осколок черепа, там ребра и бедренные кости, расщепленные, точно тростинки. Кстати сказать, человеческие кишки обычно прилипают к деревянной обшивке стен траншеи, как вареная вермишель.

Что ты разнюнилась? А ну-ка записывай все, что я сказал. Не ты ли говорила, что тебе нравится эпический слог, и так далее, и тому подобное? Вот и получай свой эпический слог.

Однако гений Вобана никогда бы не допустил катастрофы, описанной мною выше. Если осаждающие строго следовали его теории, защитники крепости никогда не получали подобных подарков судьбы. Сам маркиз ни разу не ошибся. Под его командованием параллели приближались к стенам неуклонно и росли так быстро, словно Вобан командовал армией термитов. За неделю, самое большее за две, он мог оказаться в двадцати метрах от любой крепости. А на подобном расстоянии, когда траншея для атаки подведена так близко, осаждавшим оставалось только выбрать, каким образом нанести последний удар, – все преимущества были на их стороне.

Можно было, например, вырыть подкоп под бастионом и заложить в него огромный заряд взрывчатки. Бу-бум! Бастион обрушивался, погребая под обломками всех его защитников, а груды камней заваливали ров, образуя некое подобие пирамиды, по которой нападающие могли вскарабкаться наверх. Оборонявшиеся, конечно, всегда могли попытаться разрушить подкоп при помощи своих мин, но, поскольку неприятель находился на расстоянии всего каких-то двадцати метров, осажденные не знали, сколько подземных галерей выкопали их противники – две, три или даже четыре? Как бы то ни было, обычно осада крепости завершалась атакой гренадеров.




Гренадеры! Боже мой, как только мне приходит на ум это слово, меня пробивает холодный пот. Самыми лучшими из всех – настоящими машинами-убийцами – были французы.

Для французских гренадеров двадцать метров не значили ничего. Это были отборные части, куда брали только самых сильных и, прежде всего, самых высоких в королевстве мужчин. В некоторых войсках вместо обычной треуголки они носили особую коническую шапку, а их униформа была белоснежной. Окопная война превращает солдат в сборище оборванцев, но гренадеры не допускали появления даже крошечного пятнышка на своих безупречных мундирах цвета династии Бурбонов.

А теперь представьте, какое впечатление они производили. Солдаты обеих сторон уже превратились в пугала, в которых ни осталось ни следа отличающей военных чистоплотности, а их лица почернели от дыма и сажи. Представьте себя на вершине бастиона: ваши руки испещряют язвы, потому что много дней вы только и делаете, что заряжаете и стреляете; вас мучает голод, ибо на позиции не подносят ничего, кроме тошнотворной похлебки из капусты; вам уже осточертело остужать дуло своей мочой, ваши глаза покраснели от дыма и усталости, и вы почти оглохли от взрывов. И вот вы, такой как есть, вдруг видите, как из вражеского окопа возникает сотня великанов, одетых в белоснежную форму, – они хладнокровны и непоколебимы и шагают плечом к плечу. Весьма вероятно, что, как бы ни надрывался ваш офицер, вместо того чтобы спустить курок, вы раззявите рот и замрете на какие-нибудь полминуты. Этого времени гренадерам будет вполне достаточно, чтобы встать строем вдоль траншеи.

Естественно, один-два солдата падали под градом пуль отчаявшихся защитников бастиона, иногда погибали пять или шесть, а то и даже двадцать или тридцать. Но эти дылды стояли столбом, точно памятники, и реагировали только на голос своего командира, который отдавал приказы.

Первый: «Внимание!» Солдаты, казалось, совсем каменели, несмотря на пули, которые свистели около их ушей: шшиу! шшшиу! шшиу!

Второй: «Гранаты!» Каждый солдат вытаскивал из своей сумки одну из гранат – небольшой, но очень тяжелый шар из сплава железа и бронзы, снабженный коротким фитилем.

Третий: «Поджигай!» Гренадеры поджигали фитиль и заносили руку с гранатой за голову, готовые к броску.

Картина эта была особенно ужасной, если вы видели ее с верхней площадки полуразрушенного бастиона. Крошечные мерцающие искорки, подвешенные в воздухе и на первый взгляд такие безобидные… Эта картина вас завораживает, точно удав кролика, и вы не двигаетесь с места и ждете, что же будет. Но если дело дошло до этой крайности, послушайте моего совета: забудьте о Чести, Родине, Короле и прочей херне и бегите прочь, точно цыпленок, которому уже отрубили голову!

Четвертый и последний приказ: «Бросай!» И тут вы видите сотню или даже больше черных мячиков, которые прочерчивают параболу в воздухе и падают прямо на головы защитников крепости.

Потом начиналось настоящее веселье: душераздирающие крики и части тел, взлетающие в воздух. А вслед за этим – штыковая атака, которая сметала раненых и живых, просивших о пощаде. Или вы воображаете, что солдаты, служившие мишенью для стрельбы, простят тех, кто до этой минуты разряжал в них ружья, только потому, что те сейчас поднимают руки? Как бы не так. Наступающие пронзают им печенку своими штыками, дробят челюсти ударом приклада и двигаются дальше. И поскольку они первыми входят в город, который имел возможность сдаться, но упрямо настаивал на обороне, а сейчас лишился всякой защиты, теперь они имеют полное право грабить дома, церкви и склады, резать горло мирным жителям и баловаться тем, что спрятано под юбками горожанок.

Главная проблема любого фортификационного сооружения состоит в следующем: мощь укреплений в целом всегда будет равна мощи самого слабого их участка. Наступающим совершенно не нужно брать штурмом стены на всем их протяжении, достаточно завоевать один-единственный бастион. Если пал бастион, то и весь город падет к твоим ногам. Судьба его решена. Поэтому, как правило, если дело доходило до третьей параллели, защитники крепости уступали. Появление трубача означало начало переговоров об условиях сдачи. Когда стены были разрушены, а вражеские окопы оказывались под самым носом, любой разумный командир гарнизона предпочитал сдаться на достойных условиях. Мне довелось видеть великолепные спектакли при сдаче городов.

Труба защитников просит о перемирии, и стрельба замолкает. Шум боя сменяется выжидательной тишиной. Через несколько минут появляется командир гарнизона при всех регалиях, со шпагой на поясе: он встает ровно на середине проема в стене, словно пушки врага специально подготовили ему эту сцену. Никакая опасность ему не грозит: выстрелить в парламентера было бы недопустимой низостью с точки зрения законов вежливости. Глаза солдат обеих сторон устремлены на него: осаждающие смотрят из окопов, а осажденные – с развалин крепостных стен. Если у этого человека есть ораторские способности, он сначала примет горделивую позу, а потом провозгласит, сделав величественный жест рукой:

– Monseigneur l’ennemi! Parlons[32].

И тут заключался договор о сдаче крепости.

В мои задачи не входит написание учебника военного искусства, а потому я не буду останавливаться на всех технических деталях (которыми в Базоше меня напичкали до предела) и не буду рассказывать о всех мерах, которые могли принимать обе стороны, о всех возможностях, о хитроумных ходах и непредвиденных обстоятельствах, которые могли возникнуть во время осады. В общих чертах вы уже поняли, каковы были правила игры.

Вобан не был единственным теоретиком основ метода осады фортификаций. С юности его главным противником был Минно де Кегорн[33], голландец с головой, напоминавшей огурец.

Вобан и Кегорн вели свои споры задолго до того, как Суви-Длинноног появился на свет. Если сказать честно, когда я очутился в Базоше, они уже стали историей: один умер, а жизнь другого клонилась к закату. Однако их имена стали означать две различные школы, два диаметрально противоположных подхода к организации осады крепости.

Можно утверждать, что Кегорн создал свою теорию как полную противоположность системе Вобана. Для маркиза взятие крепости являлось операцией сугубо рациональной, во время коей в ход шли все дисциплины, при помощи которых род человеческий преображает мир. Для его соперника это был молниеносный бросок, исполненный крайней жестокости.

Говорят, будто Кегорн сравнивал штурм с вырыванием зуба: эта операция пусть и болезненна, но длится недолго, и чем раньше к ней приступить, тем лучше. По теории голландца, осаждающим надлежало сосредоточить все свои усилия на самом уязвимом или наименее защищенном участке фортификаций. Найдя слабое звено укреплений, следовало нанести по нему удар всеми своими силами и разрушить его бешеным штурмом. Лучше всего было атаковать ночью, без предупреждения или воспользовавшись временным ослаблением противника. Все остальное – чистая ерунда.

Теоретики всей Европы разбились на два лагеря и принялись вести жаркие споры: одни предпочитали штурм «а-ля Вобан», а другие следовали стилю «а-ля Кегорн». Как вы уже поняли, я стоял на стороне Вобана, потому что мы неизбежно становимся наследниками идей своих учителей. Мне всегда казалось, что освоить метод Кегорна не стоит никакого труда: положение о том, что врага надо как следует оглушить, доступно любому наемному убийце, каким бы идиотом он ни был. Непреклонные последователи принципов Кегорна в ответ на это утверждали, что война, по существу, дело весьма нехитрое. Я мог бы ответить им, что двухтысячелетнее развитие военного искусства опровергает их довод. За плечами Вобана стояло прочное здание гуманизма, а Кегорна подгоняло только нетерпение.

Сторонники голландца выдвигали другой довод, имевший научное обоснование, а потому более существенный. Они справедливо отмечали, хотя их аргумент и не выдерживал критики, что метод маркиза неизбежно затягивал осаду. «Мы согласны с тем, – говорили они, – что город, осажденный по системе Вобана, будет непременно взят через десять, двадцать или тридцать дней. Но за это время многое может случиться: в лагере осаждающих или внутри крепостных стен не исключено возникновение эпидемий, противник может подтянуть к крепости свежие силы или начать осаду одного из наших городов – в этом случае мы окажемся в равном положении. А кроме того, в результате какого-нибудь дипломатического казуса нам, возможно, осаду придется снять».

Противники Кегорна, в свою очередь, настаивали на том, что поспешный рывок подобен игре в орла и решку. Если штурм завершался успехом, осада заканчивалась, не успев даже начаться, и против этого нечего было возразить. Но к каким последствиям вела неудача? В таком случае землю перед стенами устилал ковер трупов, крепость стояла непоколебимо, а боевой дух ее защитников поднимался на невероятную высоту.

Как видно из сказанного выше, участники спора отстаивали непримиримые позиции, что постоянно накаляло атмосферу дискуссии и делало ее бесконечной. Сторонники школ Вобана и Кегорна готовы были отстаивать свою правоту до скончания мира. Если маганон следовал методу голландца, он не изменял ему никогда, и наоборот. Этот спор так и не разрешился, ибо научные теории переплетались с личными интересами.

Например, молодые и тщеславные генералы обычно были последователями Кегорна. Что им стоило принести в жертву пятьсот, тысячу или две тысячи солдат в отчаянной атаке? Они жаждали славы, и, в конце концов, это не им приходилось преодолевать каменные лабиринты укреплений с их коварными рвами и отвесными стенами. Рядовые солдаты, напротив, хотя и не имели особой теоретической подготовки, были рьяными сторонниками Вобана. Они думали о собственной шкуре! Дело в том, что маркиз на самом деле не был военным, за всю свою жизнь он им не стал: инженер в нем всегда возобладал над солдатом. Когда ему довелось впервые вести осаду, он попросил удалиться генералов и обратился к войску с такими словами: «Дайте мне ваш пот, и я не дам пролиться вашей крови». Пот взамен крови – таковы были условия.

Кегорн обвинял Вобана в трусости, а тот величал голландца драчуном. В узком кругу маркиз называл своего противника «зубодером», в память о его словах о вырванном зубе. И когда я говорю, что они были соперниками, я имею в виду нечто большее, чем теоретический диспут двух великих умов. Вобану пришлось осаждать крепость, которую защищал Кегорн собственной персоной! Это случилось в 1692 году при Намюре.

Этот поединок стал известен всем, потому что проходил перед очами самого Монстра: Людовик Четырнадцатый был на позициях и, будучи королем, являлся главнокомандующим своих войск. Он присутствовал на спектакле, устроив свои державные ягодицы на переносном диване, – сидел под тенью шатра и попивал прохладительные напитки, потому что передал командование Вобану. Таким образом, если бы дела пошли плохо, вина в том легла бы на его подчиненного. (Все короли – бездушные эгоисты и порядочные свинтусы, с давних пор и до скончания времен!)

Ну так вот, несмотря на то что в распоряжении Кегорна был многочисленный и воинственно настроенный гарнизон, город продержался ровно двадцать два дня. И ни днем больше! В довершение этой победы в войсках Вобана оказалось в двадцать раз меньше потерь, чем среди солдат Кегорна. А в другой раз маркизу удалось взять город, потеряв всего-навсего двадцать семь человек ранеными и убитыми! Войска его обожали. Во время сдачи Намюра Монстру ничего другого не оставалось, как вбирать голову в плечи, точно сычу, когда пушечное мясо, которому Вобан сохранил жизнь, с гораздо большим энтузиазмом приветствовало инженера, чем самого короля. (Солдаты необразованны, но они же не дураки.)

Namurcum captum[34]. Можно ли представить себе столь полную победу и столь уничижительное поражение? Так вот, можно оскорбить неприятеля еще сильнее. Вобан досадил Кегорну единственным способом, достойным благородных натур: он безоговорочно пощадил врага, что возвеличило щедрого победителя и унизило того, кто получил прощение. Ключи от города были переданы маркизу Кегорном собственноручно, при этом его длинное восковое лицо так позеленело, что еще больше, чем обычно, стало напоминать огурец. Вобан воздержался от ненужных унижений, и гарнизон покинул Намюр с почестями. Маркиз был столь любезен, что переименовал редюит крепости, где его противник предпринял последнюю попытку обороны, в форт Кегорна. Настоящий памятник рыцарского отношения к врагу. (Конечно, если найдутся охотники искать во всем подвох, они могут подумать, что таким образом маркиз превращал это укрепление в постоянное напоминание об ударе, который он нанес своему вечному сопернику, не правда ли?)

Однако, если не вдаваться в подробности, не показалось ли вам это решение довольно удивительным и неожиданным? Обратите внимание на то, что Вобан не назвал это внутреннее укрепление фортом Людовика Четырнадцатого, несмотря на присутствие самого монарха, который с вершины холма наблюдал за осадой.

Они были большими друзьями. Я имею в виду Вобана и Кегорна. Они разделяли одни и те же духовные ценности, хотя и подходили к ним с противоположных сторон. Их борьба стала неким соревнованием умов, и в ней было нечто болезненное, если вспомнить о пролитой из-за нее крови. Но поскольку оба, отстаивая противоположные методы, откровенно верили, что их принципы способствуют спасению жизней, мне очень трудно вынести им приговор с точки зрения этики и морали.

Их преклонение перед Mystère, которое было превыше знамен, королей и отечеств, объединяло их в тайное братство, и ради него оба забывали о спорах и иерархиях. Это стало ясно, когда гарнизон покидал крепость. На этот раз им воздавались совершенно особые почести по сравнению с обычной процедурой сдачи города. Две шеренги французских солдат выстроились у ворот Намюра, приветствуя противника.

Первым шагал голландец с лицом-огурцом, а за ним – все его солдаты с развевающимися знаменами. Когда Кегорн поравнялся с Вобаном, они обменялись приветствиями, держа сабли клинком вверх, так что кончики почти касались их носов, а лезвия делили лица недавних врагов на две равные половины. Двумя днями раньше каждый из них с радостью бы употребил это оружие, чтобы выпустить другому кишки.

– A la prochaine! (До скорого!) – дерзко заявил Кегорн.

– On verra (Посмотрим), – ответил ему хладнокровно маркиз.

Великолепная сцена. И их спор на этом не закончился. Ибо, если уж я решил быть беспристрастным, не могу утаить, что предупреждение огурцелицего голландца оказалось пророческим. Как в любой вечной битве, весы качнулись еще раз.

Через несколько лет армия под командованием Кегорна штурмовала ту же самую крепость! И он использовал свой метод, то есть повел бешеную атаку – и победил. К несчастью для голландца, на сей раз во главе защитников Намюра стоял не Вобан, а потому окончательное завершение этой дуэли гигантов было отложено до скончания времен.

Однако нельзя отрицать тот факт, что, к сожалению, далеко не все военные, командовавшие войсками во время осад крепостей, были убежденными последователями Вобана. Очень часто среди них встречались генералы-кегорнианцы, жестокие и циничные. Один из них, молодой и тщеславный выскочка, дерзнул отправить маркизу невероятно нахальное письмо.

Звали его Джеймс Фитцджеймс Стюарт, герцог де Бервик. (Я прошу вас запомнить это имя, которое, к несчастью, не раз появится в нашем повествовании! Если бы не он, ни трагедии Барселоны, ни моих несчастий никогда бы не случилось.)

В 1705 году я еще не слыхал о Бервике, который в это время стоял во главе французских войск, готовившихся к штурму Ниццы. Как я узнал потом, Вобан считал эту операцию пустой тратой времени и денег; кроме того, он не хотел рисковать отборными частями солдат. Бервик же придерживался противоположного мнения и, будучи самым тщеславным из кегорнианцев, продолжал осаду города, несмотря на то что маркиз неустанно писал ему письма, советуя отказаться от этой затеи.

Герцогу это, должно быть, изрядно надоело, потому что в один прекрасный день в Базош пришло от него письмо, написанное с поля сражения. Тон его был ехидным и высокомерным.

Как Вы можете убедиться, сеньор, Ницца пала. Город был взят очень быстро, хотя мы предприняли штурм на участке, который, по Вашему мнению, для этого не годился. Надеюсь, что впредь Вы не будете спорить с тем, что в первую очередь следует прислушиваться к мнению людей, которые непосредственно ведут операции на поле сражений, а не к тем, кто позволяет себе оценивать ситуацию, находясь в двухстах милях от наших позиций.

Это был упрек, в котором звучало пренебрежение победителя. Мне помнится, что маркиз в те дни в Базоше рвал и метал:

– Что он о себе воображает? Как посмел этот незаконнорожденный нахал обращаться ко мне таким тоном! Единственная заслуга этого выскочки состоит в том, что по его вине пролились реки крови.

Целых два дня к маркизу никто не осмеливался подойти; он был так мрачен, что даже не появлялся в столовой.

Вобан воплощал в себе невероятный парадокс. Если я недавно говорил с пренебрежением о тех, кто отрицает воинское искусство, мои слова следует понимать: исходя из теории Вобана. Ибо что есть война? Вывалившиеся из распоротого живота кишки, мародерство и разрушение. Парадокс состоял в том, что, по теории Базоша, военное искусство, развитое до полного своего совершенства, делало войну ненужной. Таким образом, это была наука, конечной целью которой являлось самоуничтожение!

В отличие от Монстра, которому служил Вобан, сам маркиз не испытывал жажду экспансии. Причиной тому были, если хотите, мелочность и чрезвычайно высокое мнение о клочке земли, на котором ему довелось родиться. Вобан считал Францию не просто хорошей страной, а страной превосходной. А коли так, зачем стремиться к расширению владений? Все свои силы маркиз посвятил защите географических рубежей, доставшихся нации в наследство от предков. Он укреплял границы, создавая крепости столь совершенные, что любое нападение было обречено на провал, еще не начавшись. Ему принадлежала идея pré carré, «квадратного луга»[35] – так эти лягушатники прозвали свою вонючую деревню; Франция должна была превратиться в единый вечный монолит с четко очерченными границами и твердо стоять веками. Мирную жизнь ничто не должно было нарушать. Под оболочкой гения инженерного искусства скрывалась буржуазная ментальность приспособленца или даже, если позволите, простая близорукость. Вобан усовершенствовал Вегеция: Si vis pacem para castrum (Хочешь мира – воздвигай крепости)[36]. Если можно заставить врага отказаться от своих намерений, зачем воевать? Конец всех конфликтов.

Вобан плохо кончил. Он во многом был ярым консерватором в стране, охваченной модной лихорадкой борьбы за власть над миром, но в некоторых вопросах являлся сторонником слишком смелых преобразований. В своих трудах он выступал за свободу веры и мысли, когда в стране воцарилась тирания, стремившаяся свести личность к нулю и требовавшая от людей беспрекословного подчинения власти. Маркиз предлагал заменить потомственную аристократию новоявленной, которая получала бы титулы за личные заслуги. И призывал к этому в условиях абсолютной монархии, подобной которой мир не видывал со времен Дария в Персии! Министры Монстра не видели в нем опасности, потому что Вобан критиковал не монарха, а его двор. Им двигал не революционный дух, а разум: по его подсчетам, из двадцати четырех французов только один обрабатывал землю, следовательно, двадцать три других кормились плодами его труда.

Маркиза оттеснили со сцены, как выжившего из ума старика. Если бы не его почтенный возраст и былые заслуги, вероятно, он бы не избежал преследований. Старомодные представления о верности не позволяли ему поднять руку на своего короля. Напротив, маркиз готов был тысячу раз умереть за него, хотя не принимал королевских амбиций, решений и ошибок. Вобан был столь наивен, что воображал, будто политика такова, какой представляется обществу. Логика его рассуждений отличалась математической точностью, а потому не признавала никаких отклонений. Бедняга так никогда до конца и не понял, что людьми движет огромное количество взаимозависимых, непредсказуемых и тайных побуждений, в большинстве своем злокозненных.

Конец войн! Какая издевка! Еще Платон сказал: «Только павшие на поле сражения видят конец войны»[37].


9

Если верить утверждению, что наша жизнь делится на этапы, то в это время подошел к концу самый плодотворный и самый счастливый отрезок моего существования. Все изменилось неожиданно и бесповоротно, хотя было бы неверно сказать, что крушение произошло за двадцать четыре часа. Мои несчастья начались в тот самый день, когда супруг Жанны чудесным способом исцелился от своего сумасшествия.

Когда человек страдает безумием, близкие встречают эту болезнь со смесью недоверия и негодования, воспринимая это несчастье как некое личное оскорбление. В некотором смысле мы склонны считать душевнобольных дезертирами. Как солдаты одного батальона, мы встречаем жестокие удары жизни, стоя плечом к плечу, и не выносим тех, кто добровольно покидает наши ряды. Но самое странное другое: наше недоумение бывает ничуть не меньшим, когда к недавнему сумасшедшему возвращается разум. Ибо излечившийся безумец вызывает такое же недоверие, как дезертир, вернувшийся в свою часть.

До меня уже дошли новости об этом исцелении, но Париж был слишком далеко от Базоша, а я слишком погружен в мои штудии. Когда наконец муж Жанны появился в Базоше, я не мог поверить своим глазам. Его шаг стал твердым, он выглядел опрятным и смотрел собеседнику в глаза – не то что раньше, когда его взгляд часами следил за полетом невидимых другим пчел. Ко мне он относился по-прежнему сердечно.

– Мой дорогой друг Сувирия! – воскликнул наш гость, обнимая меня за плечи. – Как давно мы не виделись, и как же вы изменились: выросли еще на целую пядь, хотя раньше казалось, что и расти вам больше уже некуда. А о какой силе характера говорят ваши черты! – добавил он, потрепав меня по щеке. – Вы повзрослели даже больше, чем выросли.

– Разрешите и мне порадоваться, – сказал я в свою очередь, – ибо не только в моей особе заметны важные перемены.

Его взгляд слегка затуманился, будто он раскаивался в той жизни, которую вел еще недавно.

– Вы совершенно правы, мой друг.

Я не смог удержаться и спросил его о том, какое чудодейственное лекарство или новый метод лечения привели к столь удивительному выздоровлению.

– О каком методе лечения вы говорите? Никакого лечения не было. Просто однажды, когда я, обжигая пальцы, изображал из себя Парацельса, мне впервые пришло в голову задать себе вопрос, о котором раньше я не задумывался. – Он придвинулся ко мне еще ближе, словно боялся, что кто-нибудь нас подслушивает, и произнес, выпучив глаза: – Если я сам миллионер и у моей жены миллионное состояние, какого черта я теряю время, пытаясь превратить соль в золото?

Я заметил, что Жанна стала избегать меня, но сначала не придал этому большого значения. Через неделю в воскресенье мы, как всегда, встретились на сеновале. По нашему уговору, она всегда приходила туда первой, поднималась по лестнице и ждала меня, растянувшись, нагая, на соломе. Я, по обыкновению, пришел чуть позже. На сей раз она стояла там, полностью одетая.

Даже моя Вальтрауд, глупая как пробка, уже догадалась, что хотела сказать мне Жанна, а потому я избавлю себя от необходимости повторять ее слова, которые до сих пор причиняют мне боль.

– Если у твоего мужа теперь все дома, это вовсе не значит, что наши чувства изменились, – сказал я.

– Мои чувства к тебе остались прежними, но изменились мои обязательства по отношению к нему.

Я убежден, что истинные любовники, которыми движет настоящая страсть, никогда не закатывают друг другу сцен, подобных тем, какими нас потчуют в театрах. И знаете почему? Причина тому, что бы там ни говорили драматурги, очень проста: в этом мире нет ничего рациональнее любви.

Я бы мог бесконечно приводить разные доводы, но заранее знал ответ. Жанна была богатой женщиной, ныне счастливой в замужестве (или менее несчастной, чем раньше), и к тому же дочерью маркиза. Разве могла она бросить все это ради мальчишки-недоучки, простого ученика из провинции. Она сменила тему нашего разговора:

– Дюкруа говорят, что осталось только нанести последний блеск – и ты превратишься в прекрасного инженера. Иными словами, они от тебя в восторге.

Я молча смотрел на нее. Жанна почувствовала мое отчаяние и боль, которую невозможно было выразить словами, услышала мой немой упрек и спросила:

– Скажи мне, пожалуйста, Марти: если бы тебе пришлось выбирать – стать королевским инженером или остаться на всю жизнь рядом со мной, – что бы ты сделал?

Я два или три раза попытался открыть рот, но так ничего и не сказал. Я оказался в Базоше, пожелав любви женщины, но уйду из него, влюбленный в инженерную науку.

Этот разговор стал началом конца. Он предварил мой крах, мое полное фиаско марта 1707 года. «Брак – крепость, в которую осаждающие мечтают попасть, но из которой те, кто внутри, мечтают вырваться», – сказал мне Вобан. Меня постарались поддержать даже строгие братья Дюкруа, – как вы понимаете, мне не пришлось ничего им объяснять. Однажды они мне вдруг сказали:

– Никакое инженерное дело этой беде не поможет. Дышите глубже, и все тут.

Мне кажется, они вытатуировали мне пятый Знак, просто чтобы подбодрить. А еще потому, что в это самое время вершилось другое событие, о котором я пока еще не ведал. И было оно гораздо важнее для меня самого, для Базоша и для доброй половины мира: Себастьен ле Претр де Вобан умирал.

Его легкие отказали, когда он был в Париже, и ему пришлось провести свои последние дни там. Дюкруа скрывали от меня истинное положение вещей до самой последней минуты. Когда наконец братья решили сказать мне правду, Арман сообщил мне о несчастье непередаваемым тоном стоика:

– Кандидат, маркиз де Вобан при смерти.

В Базош он больше не приедет. Это прозвучало неумолимым приговором, более окончательным, чем слова о смертельной болезни. Я остолбенел. Вобан для меня был личностью, стоявшей над случайностью человеческого бытия, и казалось, что мне объявили, будто впредь нельзя будет разводить огонь или будто Луна вот-вот упадет на Землю.

Зенон уже находился у постели маркиза, исполняя свою роль в последнем акте драмы. Мы с Арманом сели в карету и отправились в Париж. Это была странная поездка. Никогда раньше мне не доводилось бывать в этом городе, центре религии, обожествляющей войну и зовущейся «Франция». Я пытался все время быть начеку, но не мог выбросить из головы Жанну. Два моих несчастья совпали во времени словно по воле небесных светил. В голове моей также крылось сомнение, которое я не смел облечь в слова, чтобы не ранить своего спутника. Хотя я так и не задал свой вопрос, Арман ответил на него:

– Маркиз умрет только после того, как простится со всеми своими близкими вместе и с каждым в отдельности.

Знатным патрициям иногда тоже приходится испытывать некоторые неудобства – например, принимать на смертном одре целые толпы разных типов. Согласно традиции, в последние часы своей жизни агонизирующий должен непременно увидеть свежеиспеченного друга и старого недоброжелателя, первого и второго секретаря губернатора Геллеспонта[38], а также кузена свекра твоего зятя-пьяницы. Мне всегда казался крайне жестоким обычай заставлять умирающего выносить болтовню целой толпы, но мог ли я в тот день критиковать его? Мне самому предстояло занять свое место в ряду этих нахалов и решить один вопрос чрезвычайной важности.

Ибо Вобан должен был подтвердить (или же отменить) присуждение мне пятого Знака. По словам Армана, маркиз выразил желание лично проэкзаменовать меня. Это была огромная честь, особенно если учесть обстоятельства тех дней. Если среди инженеров совершенство отмечалось десятью Знаками, то вы можете представить себе, каким авторитетом обладал человек с пятью.

Дом Вобана в Париже оказался скромным особнячком. В зале рядом со спальней маркиза ждали аудиенции умирающего пятьдесят или шестьдесят человек. Согласно протоколу, прием проходил в строгом соответствии с рангом гостей, и, поскольку самым скромным из присутствующих был, кажется, хозяин пяти оружейных заводов, моя очередь должна была наступить где-то около полуночи.

– На месте маркиза, – сказал я с грустью, – я бы поспешил умереть только ради того, чтобы не видеть всех этих подхалимов. Merde![39]

– Молчите и следуйте за мной, – велел мне Арман.

Он стал продвигаться в толпе, но у самой двери, как того следовало ожидать, нас остановил разодетый в пух и прах лакей:

– Эй, послушайте! Ждите своей очереди.

– Милейший! – возмутился Арман. – Я личный секретарь маркиза и должен находиться у изголовья его постели. Или, может быть, вы меня не узнали?

– О, простите меня, ради бога, – извинился бедняга, который, естественно, не ведал о существовании брата-близнеца Зенона. – Но разве вы не были внутри? Прощу прощения, я не заметил, как вы вышли.

Мы переступили порог. Арман ворчал:

– Кроты… мир кротов… все люди – кроты…

Великий Вобан полулежал на кровати, колонны которой уходили под потолок. Он опирался на высокую подушку. Маркиз действительно умирал, но даже в этот последний час его вид внушал уважение. Прерывистое дыхание больного напоминало рычание льва. Жанна тоже была в спальне.

Согласно протоколу, мне надлежало встать в изножье кровати и приветствовать этого великого человека наклоном головы. Я не смог. Я был обязан ему двумя самыми плодотворными годами своей жизни. Благодаря ему сложился мой характер и определилась моя судьба. Я бросился к нему, схватил его руку и прижал к своей щеке, рыдая, как ребенок. Должен заметить, к чести всего семейства маркиза, что никто не остановил и не укорил меня. Более того, подняв голову, я увидел, что Вобан за мной наблюдает. И если отец взглядом говорит сыну: «Я тебя создал таким, каков ты есть», то никто и никогда не смотрел на меня так по-отцовски.

Маркиз сказал:

– Вы вошли в эту комнату кандидатом, и я желаю вам выйти из нее настоящим королевским инженером.

Он попросил своих дочерей и секретарей оставить нас наедине и велел Арману и Зенону подождать его распоряжений за дверью спальни. Мне хотелось бы видеть выражение лица лакея, который преградил нам путь: вместо одного секретаря теперь перед ним оказались два, похожих друг на друга как две капли воды.

– По причинам весьма очевидным, – свистящим голосом произнес маркиз, – наш экзамен должен быть кратким. Я задам вам один единственный вопрос. – Он задумался на несколько мгновений, воздев глаза к потолку, а потом, не опуская глаз, попросил: – Будьте любезны изложить следующую тему: основы оптимальной защиты осажденной крепости.

Более простого вопроса нельзя было даже представить. Так, значит, речь шла о простой формальности. Перед смертью Вобан хотел выпустить в мир своего последнего воспитанника, вот и все дела. Сколько бы маркиз ни скрывал свои чувства, я знал, что он очень гордится своим дерзким и своенравным учеником, который в то же время обладал столь яркими способностями. Я начал с описания основ, на которых строилась оборона крепости, оснащенной бастионами. Гласис, крытый переход, правильные расстояния между бастионами, рассчитанные так, чтобы батареи защитников крепости могли обстреливать весь участок перед куртиной. Я даже позволил себе остановиться на анализе потерн – крытых галерей для сообщения между внутренней частью крепости и внешних укреплений, которые, как мне казалось, всегда проектировались слишком узкими. Но в этот момент произошло нечто непредвиденное.

Вобан прервал меня. У него еще хватило сил повысить голос.

– Обобщите, пожалуйста!

Но больше всего меня испугали следующие его слова:

– Вы не о том говорите.

Так, значит, мой ответ его не устраивал? Я разнервничался и завел речь о толщине стен и об углах их наклона. Об использовании рельефа местности при планировании защиты крепости. О рве и о том, как можно закрыть бреши в стенах. Недовольный взгляд маркиза говорил мне, что он хотел услышать какие-то другие слова. Он даже потер лоб ладонью – этим жестом Вобан всегда выражал недовольство. Я принялся рассказывать о гарнизонах, о количестве солдат, необходимых для защиты крепости того или иного размера, об орудиях, боеприпасах и провизии для войск, а потом процитировал Герона Константинопольского[40] и его мудрые советы генералу, защищавшему крепость. В этот момент лицо Вобана исказилось от боли, его глаза закатились. Потом он устремил взгляд ввысь, словно моля об отсрочке, и сказал:

– Все это не то, не то! Говорите о главном, наше время истекает. – Тут он глубоко вздохнул. – Вам достаточно произнести одно-единственное слово, только одно слово, которое определяет совершенную оборону.

У умирающих нет времени на пустые разговоры, и Вобан укорял меня за несущественную болтовню. Я пал духом и стал сомневаться во всем, чему меня учили. Мое изложение было предельно точным, я не переливал из пустого в порожнее! Какая деталь от меня ускользнула? Я попытался продолжить и, предполагая, что маркиз ожидал рассказа о гуманной стороне искусства защиты крепостей, рассказал обо всех возможных мерах защиты гражданского населения во время осады. Но нет. И этот путь оказался неверным. Я прервал свою речь, потому что не имел ни малейшего представления, какого ответа ждал от меня Вобан, и замолчал.

Он поднял указательный палец и произнес слова, которые будут звучать в моих ушах до самой смерти:

– Одно слово. Вам достаточно произнести одно-единственное слово.

Я приблизился к его ложу и даже нагнулся к нему, опершись ладонями на край матраса.

– Но, monseigneur, – мой голос прозвучал как никогда нежно и уважительно, – я рассказал вам обо всем, чему меня научили в Базоше.

После этих слов Вобан сдался и прикрыл глаза рукой.

– Нет, не обо всем. Вы ничего не поняли. Достаточно. – Он тяжело дышал, не глядя на меня. – По совести говоря, я не могу подтвердить вашу оценку. И поверьте, очень об этом сожалею. Вы должны будете найти себе другого учителя, лучше меня. Я вас подвел. – И тут он вынес свой приговор: – Вы не сдали экзамен.

Мне показалось, что смерть настигла меня, а не его. Он приподнял было руку, но она тут же тяжело упала на простыню.

– Теперь я должен принять гостью, которая не желает больше ждать.

Когда я вышел из комнаты, мое лицо было белее мела. Братья Дюкруа сразу поняли, в чем беда, и отвели меня в сторону, прикрывая от стаи стервятников, наполнявшей зал. Мне было трудно говорить. Я в отчаянии закатал рукав:

– Мой пятый Знак. Я буду носить его на руке, но он мне не принадлежит. Кто теперь подтвердит мне его? Кто?

И пока они почти волоком выводили меня из зала, я скулил, как собачонка, которой только что задали хорошую трепку.

– Но какое слово хотел услышать маркиз? – повторял я, рыдая. – Какое слово?

Я приехал в Париж, чтобы сдать самый важный экзамен в своей жизни, но получил урок, столь же горький, сколь ненужный: когда даже те, кто тебя любит, молчат, это означает, что все потеряно. Я понял это, ибо братья Дюкруа только тяжело вздыхали и в качестве единственного утешения просто спрятали меня от всех в самой дальней комнате этого дома, который посетила смерть.

Себастьен ле Претр де Вобан умер 5 марта 1707 года. В голове моей сохранилось туманное и сумбурное воспоминание о траурных церемониях и похоронах маркиза. «Вы не сдали экзамен».

Я был последним созданием Базоша и, если вы позволите мне такую смелость, самым совершенным. Два года дисциплины и суровых будней преобразили меня, и в последние дни дрессировки выполнение любой задачи казалось мне делом нетрудным. Константинополь осаждали двадцать пять раз, – так вот, я был уверен, что смог бы защитить город от всех двадцати пяти армий одновременно. Или же взять эту крепость, если бы служил другому хозяину. Для этого мне понадобилось бы только пятнадцать дней, чтобы создать три параллели. А теперь меня сровняли с землей. Несданный экзамен обрекал меня на прижизненное пребывание в лимбе. «Одно-единственное слово». Но какое? Приговор маркиза превратил меня в урода, в жалкий зародыш единорога, которому не суждено было превратиться в волшебное животное.

Одним из многочисленных посетителей, которые явились отдать последние почести маркизу, был Антуан Бардоненш, тот самый пехотный капитан, с которым мы с Жанной и ее сестрой некогда веселились, играя в жмурки на берегу ручейка или в коридорах Базоша. Я еще сидел на лавке в одном из переходов, упершись локтями в колени и судорожно сжимая пальцы, – в моей голове не осталось ни одной мысли, ее заполняла только жестокая боль – и в этот момент ко мне приблизился Бардоненш. Он был все так же строен, и ослепительно-белый мундир подчеркивал его фигуру.

– Вы предаетесь меланхолии, мой друг, – сказал он с обычной живостью, словно не думал о похоронах. – Мне говорили, что вы подумываете о своем будущем и о том, куда с толком приложить силы.

У меня не было сил даже для ответа. Бардоненш продолжил:

– Поскольку вы обучались инженерному делу, вам бы не помешало применить на практике полученные знания. Не хотите ли вы поступить в бригаду инженеров в качестве помощника? Таким образом вы сможете получить необходимый практический опыт, и через некоторое время вас наверняка примут в состав королевских инженеров, я в этом ничуть не сомневаюсь.

У меня не оставалось сомнений в том, что после смерти маркиза Базош уже никогда не будет прежним. Жанна станет в нем хозяйкой, а мне там не будет места. Я кивнул. Бардоненш с широкой улыбкой стукнул себя левым кулаком по правой ладони:

– Rejoignez l’armée du roi![41]

Жанна была наковальней, а Вобан молотом. Я же превратился в кусок латуни, раздавленный между ними. Все было мне безразлично. Если бы мне предложили строить загоны для турецких свиней в Анатолии, я бы, наверное, тоже согласился. Что же касается Жанны, наш последний разговор только еще больше разбередил мою душу.

– Это из-за тебя меня приняли в Базош, – припомнил я ей. – Ты солгала своему отцу, сказав, что я лучше других кандидатов знал его труды, хотя это было неправдой. Наверное, все было ошибкой и мне никогда не следовало появляться в вашем доме. И все мы были бы счастливее.

– Но, Марти, – ответила она, – я сказала чистую правду и с точностью передала ответы всех трех кандидатов, включая твой. «Цветок из камня» – так ты назвал его лучшее произведение. И мой отец сказал: «Он будет моим учеником, – кажется, у него сердце инженера».

Вобан умер в Париже, но был похоронен в Базоше. Сердце его покоится отдельно от тела, в специальной урне. Маркиз уважал порядок и не хотел противиться традициям своей эпохи. Но те, кто умеют видеть, без труда поймут скрытый в этом смысл: тело свое он отдавал священникам, но только Mystère мог получить его сердце. И скажу для верующих: знайте, что из всех людей, которые жили на этом свете со дня Сотворения мира, Вобан – единственный человек, про которого я рискнул бы поклясться, что он – там, на небесах. Готов поспорить на что угодно: когда он предстал перед воротами рая, они тут же открылись, распахнулись настежь. А если бы этого не случилось, то святому Петру несдобровать – маркиз вернулся бы туда с ротой саперов, и, вне всякого сомнения, ему хватило бы семи дней, чтобы захватить рай. Ну ладно, так и быть, из милосердия не станем оскорблять Того, Кто, по мнению наивных людей, создал всю эту мерзость, и скажем – восьми.


10

Единственное воспоминание, которое сохранилось в моей памяти о путешествии из Франции в испанскую глубинку, – это мои собственные башмаки, потому что на всем протяжении этого пути я ни разу не поднял головы. Ничто меня больше не занимало. Тело мое уподобилось кожаному бурдюку, и ему не страшна была даже тряска походной повозки. Mystère меня покинул. Накануне смерти Вобана я чувствовал в себе его силу, но день спустя она испарилась. Сколько бы страниц я сейчас ни продиктовал, мне никогда не удастся описать весь тот ужас и одновременно бессилие, которые овладели мной от ощущения этой пустоты.

Я прекрасно понимаю, что давно превратился в пустыню: ее дюны сложены из тысяч песчинок, каждая из которых – день моей жизни. Все это было так давно, так давно, что этот паренек, по имени Марти Сувирия, видится мне посторонним человеком. И уверяю вас – я не собираюсь прощать ему допущенные ошибки, однако могу отчасти испытывать к нему сочувствие. Его будущее, его любовь, его надежды, учителя, направлявшие его путь… Все это исчезло в один миг. Кто мог бы перенести такое, не дрогнув? И всему виной какое-то слово, одно Слово.

Сейчас мне девяносто восемь лет, значит в 1707-м мне было… помоги-ка мне, моя милая свинка… вот именно, шестнадцать. Полк Бардоненша пересек границу Наварры – длинная колонна пеших солдат двигалась медленно, – и, оказавшись в Испании, мы продолжали день за днем неустанно шагать на юг. Мне разрешили устроиться в одной из повозок, которые замыкали шествие, и избавили меня от необходимости идти пешком, разделяя участь простых солдат. После воссоединения нашего полка с основными силами мне предстояло занять свое место в подразделении инженеров.

Если бы вам пришлось участвовать в одном из таких утомительных переходов, вы бы поняли, какая мне выпала удача. Солдаты шагали в колоннах по двое от зари до зари, а сзади ехали повозки. Ритм продвижения французских войск был одним из самых быстрых в Европе: шаг в секунду – раз-два, раз-два, раз-два, раз-два… En route, mauvaise troupe![42]Через неделю после пересечения границы солдаты начали падать в придорожную пыль от изнеможения. Их подбирали повозки, замыкавшие шествие, но беднягам потом приходилось расплачиваться за свою слабость: на них возлагались все обязанности по организации лагеря. Эти работы были не менее тяжелыми и к тому же унизительными, а потому только совсем обессилевшие солдаты позволяли себе упасть.

Бардоненш гарцевал верхом на превосходном жеребце взад и вперед вдоль колонны пехотинцев. Как вы помните, он был добрым малым, а потому то и дело появлялся около моей повозки, где я обычно сидел рядом с кучером, и пытался подбодрить меня шутками. В землях Наварры влаги было достаточно, и даже на севере Кастилии преобладали зеленые тона, но по мере того, как мы продвигались на юг, нам все чаще встречались высохшие пустоши и удушающая жара, несмотря на то что лето еще не началось.

Я еще не все вам рассказал о шевалье Бардоненше. Это был самый изумительный фехтовальщик своей эпохи, и, если говорить откровенно, ничего, кроме безумной страсти, которую он питал к клинкам, в его голове вам бы найти не удалось, сколько бы вы ни старались. Вся теория владения шпагой сводилась для него к одному-единственному правилу:

– На черта вам сдались эти рассуждения? Делайте выпад раньше противника, и дело с концом.

Он глубоко презирал любое оружие, которое использовало силу пороха, искр и кремней.

– Пуля летит, куда ей вздумается, а конец моего клинка нацелен в одну-единственную точку – в сердце врага.

Когда я читал труды по военным наукам в Базоше, у меня создалось впечатление, что между инженерным делом и фехтованием существует определенное сходство. Некоторые из маганонов мечтали о создании безупречной крепости. Я спросил Бардоненша, не задумывался ли он о возможности существования безупречной шпаги, безупречного удара или безупречного фехтовальщика. Рубака посмотрел на меня, точно попугай, которому задали вопрос о таинстве Святой Троицы.

– Я всегда безупречно сражаюсь, – в его голосе прозвучало возмущение, – и доказательством может служить то, что я могу похвастаться своим участием в девятнадцати дуэлях, тогда как ни один из моих противников сделать этого не может.

Вот и весь ответ; мне оставалось лишь утешать себя мыслью о том, что мы сражались на одной стороне, а потому его яростный клинок мне не угрожал.

Мы поняли, что испано-французское войско недалеко, по грудам всякого мусора на обочинах дороги. В походе армия оставляет за собой невероятное количество всяких отходов: разбитые горшки, доски, сломанные оси от повозок, дырявые котомки, дохлые мулы, рваная одежда, перетертые веревки, старые подковы… Чего там только не увидишь.

Мы пересекли Ла-Манчу, двигаясь к востоку, задержались на пару дней в Альбасете, уродливом городе, где нас встретил собачий холод, и отправились дальше. Однажды мы остановились на ночлег в каком-то богом забытом селении, где на каждого жителя приходилось не менее ста тысяч блох. Я напился допьяна вином столь отвратительным, что от его паров умирали даже мухи, осмелившиеся приблизиться к горлышку бутылки. Я выпил все до дна, покрытого их трупами, закусил ими и отправился спать в свою повозку. На следующее утро меня разбудил Бардоненш.

Ему понадобились услуги переводчика, чтобы расспросить одного из местных жителей, прежде чем снова отправиться в путь. Где точно располагалось в это время испано-французское войско Двух Корон? Протирая глаза, я задал местному этот вопрос, который для меня в тот момент не представлял ни малейшего интереса.

– Они вот-вот готовы отколошматить друг друга, – сказал селянин. – Маршал Бервик гоняется за союзниками, а может быть, союзники за Бервиком.

Он указал куда-то на восток. Там вдали виднелся холм, увенчанный старинным замком, а у подножия холма располагался городок.

– И как же называется это место? – спросил я, продирая заспанные глаза.

– Альманса.

* * *

Вот так и случилось, что pocapena[43] Марти Сувирия оказался втянут в самую страшную заваруху нашего века, которая называется Войной за испанское наследство. Таких войн мир раньше не знал. В этой кампании участвовали десятки наций, которые на протяжении четверти века сражались на разных континентах. Я не историк, а потому не имею права рассуждать о ее причинах, но, поскольку это значительное событие решительно повлияло на всю мою жизнь, мне ничего другого не остается, как описать главные события в самых общих чертах. Не переживайте, я буду краток.

В 1700 году император Карл Второй Испанский был при смерти. Если бы этот выродок, слюнявый тюфяк не был королем, он бы коротал свои дни в каком-нибудь монастыре. Его подданные в Кастилии называли его Зачарованным. Я бы не был столь милосердным, поэтому давайте остановимся на Придурке. Он не оставил наследников. Да и как ему было их зачать? Крыша у него совсем поехала – он и не догадывался, наверное, что колбаска, висящая между ногами, служит не только для того, чтобы писать.

Все короли по определению придурки: они таковыми либо рождаются, либо становятся. Остается только решить, какой король лучше для подданных – круглый дурак или же мерзавец. В молодости я был сторонником идиотов: они, по крайней мере, кушают себе фазанов и не мешают людям жить. Например, Придурка, которого нередко осуждали в Кастилии, очень любили в Каталонии. Почему? Да потому, что он решительно ничего не делал. Его тупые мозги как нельзя лучше отражали состояние Кастилии и всей закисшей империи. А каталонцам это было на руку. Чем меньше правит король и чем он дальше, тем лучше.

Задолго до его смерти было ясно, что этот урод откинет копыта, не оставив наследника. И, как и следовало ожидать, все стервятники Европы были начеку. Много лет спустя мне довелось познакомиться с одним французским аристократом, который на рубеже веков служил в посольстве в Мадриде. Они буквально заполонили двор шпионами… и даже заполучили подштанники короля! Их досконально исследовали, и результат не оставлял никаких сомнений: Карл не эякулировал. А согласно законам природы, коли нет семени, нет и наследников.

Для французов это была великолепная возможность. Если после смерти Придурка им бы удалось усадить на испанский трон своего претендента, они одним махом решили бы две исторические задачи. С одной стороны, превратили бы в союзника своего извечного врага с южного склона Пиренейских гор, а с другой – получили бы суперприз: смогли бы объединить под своей властью всю гнилую Испанскую империю, разбросанную по Италии, обеим Америкам и тысячам других уголков мира. Людовик Четырнадцатый, Монстр Европы, заранее потирал руки.

Но, как говорит пословица, свято место пусто не бывает. Придурок принадлежал к Австрийскому королевскому дому, а потому австрийцы тоже слетелись к постели умирающего с теми же самыми намерениями, что и французские стервятники.

Когда Придурок Карл протянул ноги, издав последний грустный хрип, тут же началась заваруха. Монстр выдвинул в качестве претендента на престол своего внука Филиппа Анжуйского, а австрийский император Леопольд – своего сына, эрцгерцога Карла, в качестве будущего короля Испании Карла Третьего.

Англичанам и голландцам герцог Анжуйский был совсем, ну совсем не по нутру. Если бы Испания и Франция объединились (а никаких сомнений в том, что внучок Монстра станет его послушной марионеткой, ни у кого не возникало), равновесие, существовавшее между державами, нарушилось бы. Испанская империя напоминала изъязвленного старика в минуты последней агонии, а Франция – первого драчуна и забияку на деревне. Людовик превратил Францию в вооруженную до зубов страну абсолютистской тирании, каких до этого на свете не бывало, и даже не заботился о том, чтобы скрыть свои претензии на мировое господство. А потому Англия, Голландия и, естественно, германские земли объявили Франции войну. Присоединение к этому союзу Португалии и Савойи – наглядное доказательство того страха, который внушал Монстр, и если китайские полки не включились в эту кампанию, то лишь потому, что были слишком далеко, а нанимать корабли им было не по карману.

Вот об этом я и говорю: самая главная заваруха нашего времени началась из-за незамаранных подштанников. И как это никому не пришло в голову отправить в спальню королевы какого-нибудь парня со здоровой елдой, чтобы он ее как следует трахнул, а потом заявить, что ребенок от Придурка? Мы бы избежали стольких бед, черт возьми!

Ну хорошо, как я уже сказал, все армии Европы начали потасовку. На немецких, французских и голландских границах не прекращались разборки. А что же происходило в Испании, из-за которой и заварилась вся эта каша?

Прежде чем продолжить свой рассказ, я должен пояснить одно обстоятельство, чтобы мои читатели могли разобраться в испанской головоломке; его обычно трудно понять иностранцам, как, например, тебе, моя любимая и ужасная Вальтрауд. И состоит оно в том, что Испании как таковой просто не существует.

Если Цезарь говорил, что Галлия разделена на три части[44], то об Испании после падения Римской империи он бы мог сказать, что она разделилась на три вертикальные полосы, идущие с севера на юг.

Одна из этих полос – Португалия. Если вы посмотрите на карту, то увидите, что она занимает треть полуострова на атлантическом побережье. Самая широкая полоса посередине – это Кастилия. А восточнее простиралась третья полоса, которую теперь не увидишь на картах; она находится на средиземноморском побережье. Это и есть, более или менее, владения каталонской короны (вернее, они были таковыми, ибо сейчас нас больше нет).

Хотя все три королевства разделяли христианскую веру, там правили разные династии, люди говорили на разных языках, у них были разные культуры и у каждого – своя история. Друг другу они никогда не доверяли, а потому потасовки между ними возникали нередко. И причину понять нетрудно. У Каталонии и Кастилии сформировались диаметрально противоположные мировосприятия, и, кроме святцев, ничего общего у них не было. Кастилия – страна богарного земледелия, а Каталония – средиземноморский край; Кастилия – земля сельской аристократии, а Каталония живет ремеслами и морскими промыслами. Кастильские пейзажи смогли породить лишь властителей-тиранов. Одна средневековая легенда, которую я помню только в общих чертах и за достоверность которой не могу поручиться, очень хорошо объясняет эту разницу.

Какая-то кастильская принцесса выходит замуж за каталонского принца и приезжает жить в Барселону. На следующий день после свадьбы слуга не хочет ей подчиниться. Уж не помню, что там попросила эта девчонка – то ли стакан воды, то ли ночной горшок, но только лакей ей отвечает, что она и сама не безрукая. Как того и следовало ожидать, кастильская принцесса идет к мужу жаловаться и просит, чтобы наглеца высекли. Однако принц только пожимает плечами и говорит: «Мне очень жаль, госпожа моя, но я не могу удовлетворить вашу просьбу». Она – на грани истерики – требует объяснений. «Причина в том, что мы не в Кастилии и здесь живут свободные люди», – отвечает ей расстроенный муж.

Где-то около 1450 года два королевства объединились в результате династического брака. Любому было ясно, что эта история кончится плохо, и даже очень плохо. Можно сравнить союз двух корон с супружеской парой, которая живет недружно, потому что очень скоро между ними возникли расхождения, как это случается между супругами, которые женятся, преследуя различные цели. Каталонцы считали, что заключили союз равных, но Кастилия через некоторое время забыла об этом основополагающем принципе.

На протяжении двух первых веков все шло гладко, потому что оба королевства продолжали жить, как и раньше, – не обращая на соседа никакого внимания и занимаясь своими делами. В Каталонии всем распоряжалось местное правительство – Женералитат, – которое выплачивало в общую королевскую казну скорее символические суммы. Прошло время, и испанская монархия, которая в Средние века не имела постоянной столицы, обустроилась в Мадриде, и, таким образом, центр власти сместился в Кастилию.

Согласно нашей старинной Конституции, каталонцы были обязаны сражаться за короля только в том случае, «если речь шла о нападении на Каталонию и для ее защиты». Иными словами, Мадрид не имел право набирать рекрутов, чтобы превращать их в пушечное мясо в своих войнах во Фландрии, на равнинах патагонцев или в какой-нибудь вонючей дыре во Флориде. Что же касается взносов в казну, то сумму, выплачиваемую каталонцами, должны были определять ее собственные Кортесы. Короли в Мадриде, привыкшие деспотически распоряжаться в Кастилии всем по своему усмотрению, не могли переносить подобную гнусность: самая богатая часть полуострова не раскрывала мошну, когда они вели войны по всему миру.

Глупые претензии! В XV веке объединились две династии, а не два королевства: на всех – один король, но у каждого – свое правительство. Таков был уговор, который не предусматривал ига Кастилии. Но там эта независимость всегда рассматривалась как помеха, а позднее – как чистой воды предательство. (Помните, как я сравнивал эту историю с супружеской парой, которая только и делает, что ссорится?) Одна сторона забыла свои обязательства, а другая с каждым днем чувствовала себя все более закабаленной.

В 1640 году каталонцам все это надоело, и вся страна восстала. Толпы разъяренных крестьян вошли в Барселону. Наместника испанского короля схватили, когда он пытался бежать из города, и, по правде говоря, обошлись с ним не слишком ласково. Беднягу просто разорвали на такие мелкие кусочки, что самый крупный из них поместился бы в небольшой вазочке.

Вслед за восстанием 1640 года началась война Кастилии с Каталонией, в которую ввязалась Франция. Она была долгой и жестокой, не давала никому передышки и завершилась весьма неопределенным договором, который оставил все более или менее без изменений: в Каталонии сохранилось правление в соответствии с ее Конституцией и Свободами, а Кастилия безудержно продолжала катиться в пропасть.

Период, наступивший после 1640 года, был скорее не миром, а лишь антрактом между двумя действиями. Отношения между Кастилией и Каталонией стали откровенно враждебными. Недоверие кастильцев переросло в открытую ненависть. Если вы мне не верите, прочитайте, что говорил о нас ни больше ни меньше чем сам Кеведо:

Каталонцы – это чудовищные выродки политики, оспины на теле королей, от которых страдают все. Сей народ готов на преступления, недостойные прощения.

В этих строчках он просто выражал мнение, которого мы, с его точки зрения, заслуживали. Но иногда он не так стеснялся в выражениях и пояснял, как следует бороться с этой нацией предателей:

Даже если в Каталонии останется лишь один-единственный каталонец и камни в полях, мы должны быть готовы к войне с врагом.

Очень мило! «Чудовищные выродки… оспины на теле». Лучше бы он спросил себя, почему они никому не по нраву.

Завоевание Америки стало звездным часом для Кастилии, но после этого страна замерла и впала в спячку, точно силы оставили ее. Ей это было на роду написано. Истинный кастилец – это идальго, средневековое существо, которое дожило до наших дней. Он горделив до безрассудства, честь для него превыше всего, а потому он готов биться насмерть, если кто-нибудь посмеет наступить ему на мозоль, но абсолютно не способен ни на что конструктивное. Его героические поступки в глазах каталонцев – лишь неспособность признать самую нелепую из ошибок. Кастилец не может ничего предвидеть, в своих устремлениях он подобен стрекозе, которая изо всех сил машет своими блестящими крылышками, но лишь порхает то туда, то сюда, не умея направить свой полет ввысь. Его руки способны лишь сжимать оружие – о том, чтобы запачкать их работой, и речи быть не может. Он не понимает и тем паче не принимает других способов человеческого существования: созидательный труд ему противен. Если уроженец Кастилии желает преуспеть, то, как это ни парадоксально, именно гипертрофированное представление о чести толкает его грабить беззащитные континенты или же пресмыкаться при королевском дворе. Испанские идальго… испанское благородство… Насрать я бы хотел на их благородство! Что у нас могло быть общего с этой братией? Для настоящего кастильца труд – это бесчестие, тогда как для каталонца бесчестие в праздности. У меня в ушах до сих пор звучат слова моего отца, который приговаривал, показывая мне свои ручищи с растопыренными пальцами: «Не доверяй людям, на чьих руках нет мозолей». (Не будем сейчас говорить о том, что сам я всегда старался от работы отлынить, не о том речь.)

Их мерзкая империя катилась под откос истории, в яму низости и грязи. Миллионы рабов гнули спины в шахтах Америки, подгоняемые ударами кнутов, но Кастилия не сумела создать собственное независимое хозяйство или хотя бы не залезть в долги. Любое начинание, зарожденное в ее чреве, оказывалось загублено монархией, подобной восточным тираниям, беспомощной и инертной.

И вот в 1700 году, после смерти Придурка, наконец стало совершенно очевидным огромное расхождение во взглядах между Каталонией и Кастилией. Политика французского короля казалась каталонцам извращением, они видели в ней потерю всех прав и даже самого своего существования в качестве нации. Его автократический режим, который рано или поздно он перенес бы и в Испанию, свел бы на нет любые формы местной власти. Когда Кастилия приняла сторону Бурбончика, конфликт стал неизбежен. Каталония, естественно, встала на сторону Австрияка, другого претендента на испанский трон. (И если бы какой-нибудь магараджа из Кашмира предъявил свои претензии на корону Испании, они бы поддержали и его – пусть будет кто угодно, только бы не французские Бурбоны.)

Ну и хватит, пожалуй. Но сейчас, надеюсь, будет проще понять картину, сложившуюся на полуострове к 1700 году. Для каталонцев слово «Испания» означало лишь свободную конфедерацию наций; кастильцы же видели в нем продолжение имперских претензий Кастилии. Поясним это другим примером: для кастильцев Испания была курятником, а Кастилия – его петухом; каталонцы считали Испанию лишь общим насестом. В этом корень всех бед. Таким образом, когда каталонец и кастилец употребляли слово «Испания», они имели в виду прямо противоположные понятия, поэтому-то иностранцы никак не могли разобраться, что к чему. Поняли теперь, о чем я говорю? На самом деле Испании как таковой просто не существует, это не страна, а чистое недоразумение.

Но прежде чем завершить мой рассказ, разрешите мне добавить несколько слов о моей родине, о Каталонии. Иначе из моих слов может показаться, что я, подобно Вобану, питаю страсть к одному уголку земли, только не к северу от Пиренейских гор, а к югу, но это не так.

Даже в детстве я понимал, что Каталония подобна кораблю, который без руля и без ветрил качается на волнах истории, хотя уже несколько веков назад должен был затонуть. Загвоздка была в том, что никто не желал признать присущей стране слабости и еще менее того – постараться исправить положение. Появление на публике наших советников, министров каталонского правительства, Женералитата, было жалким зрелищем. Они казались марионетками в каракуле, которые возомнили о себе неизвестно что, потому что имели право не снимать шляпу перед королем и носили головные уборы и одежды из алого бархата. В народе их называли «красными подстилками». Уж очень нам нравятся театральные представления.

В этом-то и заключался самый главный наш порок. Мы сами не знали, чего хотим, и развлекались тем, что обсуждали разные мелочи. То одно нам было не по нраву, то другое. Франция нас не устраивала, Испания – тоже, но сами мы были не способны выстроить собственную политическую систему. Мы не склоняли голову под ударами судьбы, однако не отваживались ее изменить. Зажатые между медленно вращающимися жерновами Франции и Испании, мы довольствовались своим выживанием. А потому держались на плаву, точно обломок мачты, но отдавались на волю волн. Особыми любителями этой тактики были наши правители; неспособность принимать решения стала их хронической болезнью, они всегда занимали некую среднюю позицию на полпути между лакейством и сопротивлением. Еще Сенека говорил: «Кто не знает, в какую гавань плыть, для того нет попутного ветра»[45]. И когда я размышляю о нашей истории, меня всегда терзает самое тревожное из сомнений: что безысходнее – «мы могли бы этого достичь» или «лучше бы нам и не пытаться»? Мы вынуждены были пить из обеих этих чаш горечи. Проблема каталонцев в том, что они никогда не понимали, чего хотят, но при этом горели желанием достичь цели.

В 1705 году кучка знатных каталонцев вошли в сговор и решили добиться помощи от Альянса[46], предвидя восстание против Бурбонов. Был заключен так называемый Генуэзский пакт между Каталонией и Англией. Цель его состояла в том, чтобы союзные войска высадились в Барселоне. Англия брала на себя обязательства по оплате всей операции. Со своей стороны, каталонцы должны были создать войско из добровольцев для поддержки регулярной армии. Таким образом, для военных сил Альянса открывался путь на Мадрид, где они могли посадить на трон эту габсбургскую обезьяну под именем Карла Третьего, короля Испании.

В вопросах права они разбирались, а потому потребовали всяческих гарантий. В контракт записали даже фураж для вьючных животных, который должен был обеспечивать Альянс. Все очень по-каталонски. А к тому же в тексте документа буквально указывалось, что, если по прихоти судьбы «в ратных делах произошли бы события неблагоприятные и непредвиденные (да не допустит того Бог)», английская монархия гарантирует Каталонскому княжеству «защиту и поддержку английской короны, с тем чтобы оно не потерпело никаких потерь, а его Жителям, Имуществу, Законам и Привилегиям не было бы нанесено никакого ущерба».

А теперь я дам волю своему негодованию.

Позвольте спросить: кто были эти господа, которые решили говорить от имени целой страны, не спросив на то разрешения хотя бы у Женералитата? Согласен, в то время Барселону захватили войска Бурбонов. Но даже если и так, какое право имели они втягивать нас в мировую войну, словно речь шла о предложении прогуляться по зеленому лужку? Никому не пришло в голову, что мы продавали не мешок бобов или килограмм соли, а кровь и будущее целой страны за жалкий клочок бумаги? И случилось так, что дела пошли не просто плохо, а самым для нас наихудшим образом, какой только можно себе представить. Мы проиграли войну. В 1713 году последние остатки наших войск собрались за стенами Барселоны. Все иностранные армии к тому времени уже благополучно поднялись на борт своих кораблей и отбыли, оставив нас на милость судьбы. Догадайтесь, как поступили англичане. Они даже не удосужились солгать во спасение, придумать какой-нибудь благовидный предлог. Когда кто-то попытался предъявить им знаменитый клочок бумаги, лорды провозгласили во всеуслышание: «It is not for the interest of England to preserve the Catalan Liberties»[47].

Превосходно! И как бы невероятно это ни было, но, когда каталонский посол простерся у ног ее королевского величества, моля помочь Барселоне, которая уже превратилась в тому времени в груду развалин, но по-прежнему противостояла Бурбонам, – знаете, что она ответила? Что мы должны быть благодарны Великобритании за ее постоянную о нас заботу – ни больше ни меньше!

В 1713 году в Утрехте, как раз в те дни, когда начиналась осада Барселоны, все державы, участвовавшие в конфликте, заключили мирный договор. Английские дипломаты не стали настаивать на каталонской теме, и за это испанцы и французы подарили им Ньюфаундленд. Такова, по мнению Англии, была цена свободы, которую наш народ умудрялся сохранять целое тысячелетие, именно столько стоил дрянной клочок бумаги – двадцать тонн трески в год.

На протяжении последнего года войны, треклятого 1714 года, защитники Барселоны сражались только за свои жизни, за свои дома, за свой город. Они отстаивали каталонские свободы, которые не были для них пустым звуком – это был порядок, прямо противоположный тому ужасу, который им тогда угрожал. Жители города боролись под началом Вильяроэля, дона Антонио Вильяроэля. Потерпите еще парочку глав, и вы узнаете, как этот человек появился в моей жизни и каким образом он вытащил меня из той ямы, в которую я скатился, подобно тому как вытаскивают из дорожной грязи завязший в ней сапог. И если мне зададут самый жестокий из вопросов: какому из учителей я более обязан, Вобану или Вильяроэлю, я скажу, что скорее умру, чем отвечу.

Из пятисот с лишним человек, которые вместе со мной пошли в последнюю атаку 11 сентября 1714 года, нас выжило не более двадцати или тридцати. Лошадь под Вильяроэлем была ранена и упала, брыкаясь от боли. Животное всей своей тяжестью навалилось на генерала, и под градом картечи освободить его от этого груза нам долго не удавалось. Нога его была раздавлена, и из штанины на уровне колена виднелась кость. Но, несмотря на раны, он оттолкнул всех, кто пытался ему помочь, и закричал как безумный: «Вперед! На врага! Я не желаю видеть отступления!»

Мы двинулись вперед, и тут снаряд, наполненный картечью, снес мне часть лица. Я упал на мостовую среди груд убитых и раненых и дрожащими пальцами попытался дотронуться до своей левой щеки. Но это мне не удалось: на ее месте зияла дыра, доходившая до правого угла рта, а в ней – кровавое месиво с осколками раздробленных костей. Левая челюсть была сломана, половины лица как не бывало. Моя собственная кровь застилала мне глаза, а потому меня нельзя считать лучшим свидетелем последних часов свободы Каталонии.

За последующие семьдесят лет я сменил около двадцати масок. Первая, сделанная на скорую руку, была похожа на шлем телесного цвета с узкими прорезями для глаз. Она закрывала мне все лицо. В Америке один ремесленник сделал мне другую, гораздо лучше первой. Я заплатил за нее кучу денег, но ничуть об этой трате не жалею. Маска прятала от взглядов только левую щеку, глаз и половину рта. Правая сторона лица была открыта солнцу и посторонним взглядам: зачем скрывать то, что сохранилось нетронутым. Держалось это хитроумное сооружение при помощи незаметных глазу резинок и креплений. Мой тонкий нос мог свободно выставляться напоказ – мне повезло, что снаряд его пощадил. Женщины снова начали поглядывать на меня с интересом, и я почти почувствовал себя человеком.

Эту маску сменили другие, много разных масок, порой настоящие произведения искусства. Я их продавал, терял в тропических джунглях, проигрывал в карты. Иногда личины у меня конфисковывали, а иногда крали. Некоторые разбились от удара дубины или приклада, сломались при падении с лошади. Шестая маска разлетелась вдребезги, приняв на себя удар случайной пули на излете, и ее крепкому фарфору я обязан жизнью.

И с какой стати я завел разговор о моих масках? Какое это имеет значение? Ты меня останавливаешь, только когда тебе заблагорассудится, а не когда этого требует мое повествование.


11

Я только что вкратце изложил вам взгляды каталонцев на последнюю войну, которая положила конец их существованию как нации. Но в том далеком апреле 1707 года Суви-Длинноног был еще совсем зеленым юнцом, которому было наплевать и на политику, и на историю. Так вот, он двигался в самое пекло этой войны вместе с бурбонскими войсками только для того, чтобы найти свое Слово.

Когда наш полк присоединился к основным силам франко-испанской армии, которые располагались у Альмансы, нам стало ясно, что дела идут из рук вон плохо. На протяжении последних двух недель армии Альянса и Двух Корон преследовали друг друга, то и дело меняясь ролями: силы тратились на наступления и контрнаступления, незначительные разборки и осады небольших крепостей.

Войсками Альянса командовал граф Голуэй, который, несмотря на свой английский дворянский титул, был французского происхождения: звали его Анри де Массю, маркиз де Рювиньи. Он был ветераном и годом раньше потерял руку во время португальской кампании. Историки любят повторять, что в битве при Альмансе английское войско под командованием француза сражалось против французского, которым командовал англичанин, генерал Бервик. На самом деле все было гораздо сложнее.

Во всей тогдашней Европе, наверное, не нашлось бы второго столь высокопоставленного бастарда. Бервик был незаконнорожденным сыном свергнутого с престола Якова Второго, последнего католического короля Англии, вырос во французском изгнании и всю свою жизнь служил Монстру. (Помните, какое оскорбительное послание написал он Вобану в 1705 году о взятии Ниццы?) Армия Двух Корон, как гласило ее помпезное название, действительно состояла из французских и испанских войск, но в нее входили также ирландцы (личная гвардия Бервика), наемники-валлонцы, неаполитанцы (они в каждой бочке затычка!) и даже батальон швейцарцев. Что же касается Альянса, то, кроме англичан, португальцев и голландцев, на его стороне еще сражалось одно малочисленное подразделение каталонских фанатиков и другое – французских гугенотов; до сих пор не могу понять, как их занесло в эти печальные края, в этот затерянный уголок земли восточнее Альбасете.

Нельзя сказать, что в лагере Двух Корон боевой дух был на высоте, потому что в последние дни армия только и делала, что отступала. До нас даже дошли сведения, что Голуэй язвительно называл Бервика «своим интендантом», поскольку каждый день занимал комнаты, в которых предыдущей ночью останавливался его противник. И если Бервик остановился у Альмансы, то лишь потому, что у него кончились все запасы продовольствия.

Откладывая решительное сражение, Бервик смог по крайней мере объединить части подкрепления, которые спешили к нему со всех сторон. Некоторые из них, как полк «Couronne»[48] Бардоненша, с которым прибыл и я, были отборнейшими частями. Однако подавляющее большинство солдат были рекрутированными против их воли испанцами, а такие вояки гроша ломаного не стоят.

Смотреть на них было больно. В день нашего приезда их как раз поспешно муштровали, хотя известно, что полк солдат подобен дубу – ему требуется двадцать лет, чтобы окрепнуть. Во время маневров шеренги французов вышагивали ровно, а испанские гнулись, точно прутья. Страшно было представить их под огнем противника. Одели этих новоиспеченных солдат в серо-белую форму бурбонской Франции. Монстр и на этом сумел урвать для себя хороший куш: согласно договору, испанскую армию снабжали французские подрядчики. Получалось, что испанцы дарили свой трон принцу соседнего государства, да к тому же вся страна обязывалась выплачивать ему пособие. Выгодная сделка, ничего не скажешь. (Каталонцы по крайней мере заставили англичан выложить все до последнего фунта.) Большинство рекрутов были совсем зелеными юнцами. Бедные ребята. Они отправлялись прямехонько на бойню, потому что хозяева лионских текстильных фабрик сначала должны были обрядить будущие трупы, чтобы потом выставить счет за ткани. Лагерь казался необъятным морем палаток. Материал для них наверняка тоже доставили из Франции и по цене, назначенной самим Монстром.

Вновь прибывшие офицеры собирались представиться Бервику, и Бардоненш захотел, чтобы я пошел с ними. Маршал устроился в доме алькальда, куда мы и отправились вместе с прочими командирами подразделений.

Бервик стоял, опершись локтями на стол, где лежала большая карта. Вокруг него сгрудилась дюжина ведущих офицеров, участвовавших в военном совете. Мне показалось странным, что во время простого совещания командующий войсками одет в доспехи. Тяжелый нагрудник, металлические наплечники и налокотники вряд ли могут считаться подходящей одеждой для споров и анализа положения на фронте. Вероятно, это была попытка подчеркнуть его роль в качестве главнокомандующего или же продемонстрировать всем присутствующим сложность ситуации. Когда мы вошли, маршал поднял голову.

Во внешности Бервика первым делом бросалось в глаза его детское лицо, столь не похожее на грубые физиономии других вояк. Увидев маршала впервые, я подумал: «Боже мой, как этот мальчишка может заставить целую армию уважать себя?» В это время Бервику уже исполнилось тридцать семь лет, но его кожа была нежной и гладкой, как у младенца. Овал лица казался совершенным, а тонкий и прямой нос делил его на две равные половины. Губы его были довольно узкими, но источали чувственность, возможно, благодаря тому, что уголки рта обычно растягивались в любезной полуулыбке. Узкие брови, аккуратно выщипанные, дугами поднимались над удивительно черными глазами; правый был как будто немного прикрыт. Наверное, сказывалось напряжение, которому подвергался этот человек.

Джеймс Фитцджеймс Бервик, а для приятелей просто Джимми, любил позировать (тщеславие родилось раньше его). Немногих деятелей той эпохи художники увековечили столько раз, а потому вместо одного портрета я осчастливлю вас сразу двумя. Судите сами. (Ха! Он тебе пришелся по вкусу, моя жуткая Вальтрауд? Не питай иллюзий. Он никогда даже не посмотрел бы в твою сторону, потому что, во-первых, ты страшна как смертный грех, а во-вторых, тому есть другие причины.)



В лагере поговаривали о том, что Бервик отступал, потому что английское происхождение толкало его на предательство. Какая чушь! Однако в Мадриде к подобным пересудам отнеслись вполне серьезно, и этот идиот Филипп Пятый уже направил в армию герцога Орлеанского, чтобы сменить маршала! Противником Бервика в армии Альянса был Голуэй, закаленный в боях командир пятидесяти девяти лет, а правой его рукой – португалец Дас Минас, шестидесятитрехлетний старикан. Оба они были уверены, что съедят несчастного бастарда с потрохами. А самое неприятное заключалось в том, что и солдаты армии Бервика придерживались схожего мнения. Я уже говорил вам, какие замечательные рекруты пополнили наши войска. Немногим генералам доводилось оказаться накануне важного сражения в таком незавидном положении.

В Базоше меня научили постоянному наблюдению, и я не смог отказать себе в удовольствии изучить этого человека. Он делал нечеловеческие усилия, чтобы совладать с судьбой. Перед ним стояла простая дилемма: если он даст сражение, его армия, скорее всего, будет уничтожена, а если предпочтет избежать битвы, герцог Орлеанский, который уже был в пути, сместит его с поста главнокомандующего. С точки зрения его личных интересов оба варианта были одинаково проигрышными.

Бервик подошел к офицерам, которые в это время переступили порог комнаты, и поприветствовал их по очереди. С Бардоненшем он был лично знаком, а потому, поравнявшись с моим покровителем, вступил с ним в дружескую беседу. Через несколько минут он заметил меня, стоявшего во втором ряду, указал на меня пальцем и спросил с живейшим интересом в голосе:



– А что это за красивый и печальный юноша?

– Ах да, конечно, – поспешил ответить ему Бардоненш. – Это Марти Сувирия, начинающий инженер, с которым никто не может сравниться во всей Франции, ваша светлость.

Бервик спросил меня, не учился ли я в Дижонской академии.

– Нет, сеньор, – был мой ответ. – Я получил образование в результате частных занятий с одним инженером.

Он захотел узнать имя моего учителя, но мне не хотелось вспоминать о Базоше, и я ответил с язвительной вежливостью:

– Этому человеку вы однажды послали письмо, в котором сообщали об удачном взятии Ниццы.

Его взгляд стал колючим, и он произнес:

– К сожалению, мне не удалось с ним попрощаться. Как видите, в последнее время я был немного занят.

Его свита разразилась хохотом.

– Разве я сказал что-нибудь забавное?! – рявкнул он по-английски.

Настроение этого человека чрезвычайно резко менялось, и, как я позднее понял, эти перемены были предсказуемы. Благодаря подобной тактике он заставал своих подчиненных врасплох и напоминал им, кто в доме хозяин. Бервик сделал обиженную гримасу и жестом велел всем покинуть комнату.

– А вы останьтесь, – приказал он мне. – Я хочу, чтобы вы рассказали мне о последних минутах жизни великого Вобана.

Ха! Побеседовать с ним наедине – только этого мне и не хватало. Я сразу заподозрил неладное, когда он назвал меня «красивым и печальным юношей». Беседовать со мной о Вобане – глупая отговорка! Если бы Бервику и вправду пришло в голову говорить о маркизе, он бы должен был пригласить к себе Бардоненша, старого друга и аристократа, который лично присутствовал при агонии великого инженера. Бервик потребовал, чтобы я последовал за ним в его покои. Как я мог отказаться? Иногда мы знаем, что нас ждет, но не можем этого избежать.

Он увел меня вверх по лестнице и, когда мы оказались в его комнате, попросил:

– Помоги мне снять доспехи.

Слова были любезными, но тон не допускал возражений. Потом Бервик повернулся ко мне спиной и раскинул руки в стороны. Я расстегнул застежки его кирасы, но не смог удержать доспехи. Они со звоном упали на пол. Следующая просьба прозвучала как приказ:

– Впредь называй меня Джимми.

Его безапелляционный тон заставил меня вспыхнуть от негодования, и Бервик прочел в моих глазах яростное недовольство. Этот человек привык встречать отпор только на поле битвы, и моя открытая враждебность, наверное, обезоружила его, потому что он добавил удивительно смиренным голосом, необычным для людей его положения:

– D’accord?[49]

Я еще не успел сообразить, как мне выкрутиться из этой западни, как вдруг произошло нечто странное.

Освободившись от стали, которая выпрямляла и сжимала его туловище, Бервик пошатнулся. Его колени подогнулись. Он попытался удержаться за стену, но только поцарапал ногтями побелку.

Все его тело обмякло, будто мгновенно лишилось скелета. Его сотрясала такая дрожь, что мне захотелось побежать за помощью.

– Ваша светлость, вам плохо?

Он медленно повернул голову, по-прежнему стоя на коленях. Его взгляд изменился. Мне вдруг открылось человеческое существо, организм которого больше не мог выдержать напряжения. Теперь, когда ему не надо было утверждать своего превосходства, стало ясно, что судьба обделила его лаской и любовью.

Ни для кого не секрет, что власть имущие должны обладать актерским даром, а Джимми приходилось играть свою роль, не расслабляясь ни на секунду. Даже легкое движение века могло выдать его слабость, один неуместный жест способен был разрушить весь его престиж. Одно неверное решение могло привести к потере целой армии. Этой ночью, перед сражением при Альмансе, он совершенно раскис.

Мне стало его жалко. Возможно, этому чувству не стоило поддаваться, сам не знаю. Я подхватил Бервика под мышки и приподнял. Он с яростью оттолкнул мои руки и закричал:

– Я совершенно здоров!

– Ничуть нет, – возразил ему я. – Вобан рассказывал мне о болезни власть имущих и о том, как ее лечить.

Он посмотрел на меня с ненавистью.

– Чай из чабреца, – продолжил я, – и отказ от мира.

В тот день я открыл для себя, что уроки Базоша привели к тому, что любовь пробуждалась во мне чаще, чем следовало. Мое зрение, мое осязание, все мои чувства были так обострены, что заставляли меня видеть страдающего человека под блестящим мундиром победителя. Слабость этого властителя мира, которому приходилось скрывать от людей все свои изъяны, растрогала меня настолько, что я готов был заключить его в объятия. Джимми, бедный Джимми, он так никогда и не узнал, что я любил в нем не его беспредельную власть, а – как это ни парадоксально – его слабости, черты, которые придавали человечность даже ему, дьяволу, которому предстояло нас уничтожить.

* * *

На следующий день Бервик не разрешил мне сопровождать его, а потому я пережил битву при Альмансе, не выходя из дома, и, надо сказать, совершенно об этом не жалел: Суви никогда особой смелостью не отличался. К тому же меня учили осаждать крепости, а вовсе не сражаться в открытом поле. Я видел сражение в окошко, если только можно сказать «видел»: туман, дым и пыль создали в воздухе такую плотную завесу, что зрелище сводилось только к грохоту орудий.

Вопреки всем ожиданиям Джимми разбил армию Альянса. В тот вечер он вернулся грязный, измотанный, в помятой кирасе. Несмотря на это, в момент возвращения в нем проявилась та дьявольская сила, которая служила ему опорой. Битва излечила Бервика от всех недугов, словно победа стала для него волшебным эликсиром. Джимми казался другим человеком: он не просто выглядел здоровым – все его существо излучало силу, азарт и энергию.

Бервик взглянул на меня и произнес:

– Ты еще здесь. Отлично.

Так началась наша непростая дружба, если можно так выразиться. Джеймс Фитцджеймс, герцог де Фитцджеймс, герцог де Бервик, де Лирия-и-Херика, пэр и маршал Франции благодаря победе при Альмансе, кавалер ордена Золотого Руна и так далее, и тому подобное… Можно продолжать этот список, сколько вам будет угодно. Несмотря на это, Джимми всю жизнь оставался бастардом; да, он был сыном английского короля Якова Второго, но сыном внебрачным.

Жизнь заставила его начать гонку, победы в которой ему было не видать как своих ушей. Сколько бы армий он ни разбивал, сколько бы крепостей ни брал, какую бы службу ни сослужил великим мира сего, ему суждено было навсегда остаться тем, кем он родился, – внебрачным ребенком и изгоем общества. Любой настоящий аристократ, соверши он лишь половину того, что сделал Бервик за свою короткую жизнь, оказался бы вознесенным на вершину олимпа. Но ему это не грозило. Джимми был сыном свергнутого короля, да к тому же сыном незаконным. Именно поэтому он всю свою жизнь искал возможности узаконить свое королевское происхождение.

И самое любопытное заключалось в том, что он не питал никаких иллюзий и прекрасно знал, что никогда не добьется своей единственной цели. Джимми получал почести и звания, герцогства, безграничные богатства, все эти безделушки, которыми короли жалуют своих подданных в окружении церковников и под пение детского хора. В узком кругу Бервик смеялся над подобными церемониями. Кому это знать, как не мне. Некоторые из его восторженных биографов отмечали, что он на этой бренной земле времени не терял, потому что от второй жены у него было десять детей. Ха-ха! Не смешите меня. Где мог такой человек, как Джимми, найти время, чтобы хотя бы только десять раз трахнуть свою женушку? (Кстати, она была страшна как смертный грех, мартышка, да и только.) Только в 1708 году, будучи на службе у этого ужасного чудовища Людовика Четырнадцатого, он принял участие в трех кампаниях: в Испании, во Франции и в Германии. И кто-то хочет меня уверить в том, что Джимми настрогал целую кучу детей, что он время от времени бегал домой – «Душечка, а вот и я», – трахал жену и возвращался на поле битвы? Можете быть уверены, что он эти дела кому-нибудь препоручил. А кроме того, я все это время был с ним.

Ну ладно, будет. Я поклялся, что расскажу все начистоту, и буду откровенен.

Мы всю ночь трахались, как кролики, и на следующий день даже не вышли из спальни. Зачем? Где мы могли лучше провести время? К тому же он мог себе это позволить. В дверь то и дело стучали: «Ваша светлость, вас ожидает алькальд Альмансы!», или: «Ваша светлость, срочная депеша из Мадрида!», или: «Полковник такой-то просит вас решить вопрос о размещении пленных». Поначалу я подскакивал на месте, когда в дверь стучали, даже если стук заставал меня на горшке, что очень забавляло Джимми, который веселился, как мальчишка. В тот день бразды мира были в его руках, какого черта отвечать на дурацкие вопросы? Он заслужил право не обращать внимания на стук в дверь. Это и есть власть: мир просит у тебя аудиенции, а ты, закрывшись в комнате, над ним смеешься.

Почему ты на меня так смотришь?

Никакой нужды не было об этом рассказывать, ты сама меня просила описать любовную сцену.

Тебе такая не по вкусу?

Я и сам вижу, что нет.

* * *

Некоторое время я был почти счастлив, ибо думал, что сам Mystère бросил меня в объятия учителя, который заменит мне Вобана. Джимми был неподражаем. Его успехи в инженерном деле позволили ему два года назад вступить в спор с самим маркизом об осаде Ниццы, не больше и не меньше. Критикуя в своем письме Вобана, он даже заявлял, что, сидя в тылу, нетрудно разглагольствовать и поносить тех, кто в это самое время сражается на передовой. А мне именно это и было необходимо: получить опыт осад, настоящих сражений, настоящей жизни, – может быть, тогда мне откроется Слово.

Поначалу все шло гладко, хотя ничего особенного не происходило. Джимми и его войску надо было восстановить силы после Альмансы, и я это понимал. Потом наступила зима, и кампания, естественно, приостановилась: испокон веков в это время года военные действия замирают.

Джимми был одним из самых выдающихся людей своей эпохи. Всегда хороший тон, во всем хороший вкус. В его личности сочетались несовместимые черты: отвага и тонкость чувств, безмерный эгоизм и способность понимать и прощать. Он был одной из редких звезд на темном небосклоне нашего XVIII столетия и вписал в историю этого истерзанного века, который причинил миру столько страданий, как страницы славы, так и забавные и пустые анекдоты. Однако к весне 1708 года я провел рядом с ним уже почти целый год, но еще ни разу даже не понюхал пороху. Имейте в виду, что в нашей войне такое большое сражение, как битва при Альмансе, было скорее исключением из правил. На каждое открытое столкновение приходилось десять осад более или менее крупных крепостей, а я, как выяснилось, пропускал их все одну за другой. По большому счету мне было безразлично, что делать: защищать ли крепость или брать ее штурмом. Просто, если бы я наконец смог по-настоящему участвовать в осаде selon les règles[50], а не на бумаге, может быть, мне бы удалось найти Слово, то Слово, которое было ядром знания, и подтвердить свой пятый Знак. Я стал настаивать.

– О, не беспокойся об этом, – сказал мне Бервик. – Твоя служба при мне гораздо важнее: ты скрашиваешь мне ратные будни.

Этот ответ убил наше единение, разрубил все связи, которые могли привязать меня к нему как к человеку и, в первую очередь, как к военному деятелю. Я глубоко ошибся: учитель должен быть щедрым, а Джимми был самым эгоистичным маршалом планеты. Он просто использовал всех без разбору, будь то солдаты, инженеры или любовники.

Бервик попытался удержать меня, но я от него ускользнул. От власть имущих лучше держаться подальше, ибо они подобны большим деревьям: если тянутся ввысь, то закрывают от нас солнце, а если падают, то придавливают нас своей тяжестью. И вдобавок я не мог сказать Джимми в лицо, что нас разделяет огромная пропасть – Mystère. Маршалу Франции нельзя в лицо сказать «нет», а потому я предпочел увернуться.

По весне франко-испанское войско разделилось на две части. Одной из них командовал Джимми, а другой – герцог Орлеанский. Я попросил, чтобы меня приписали к подразделению последнего. Среди аристократов зависть считалась добродетелью, а потому нетрудно себе представить удовлетворение герцога, когда я предложил ему свои услуги. Имя Вобана творило чудеса, и мою просьбу немедленно исполнили. Не стану также отрицать, что соперничество между двумя военачальниками тому способствовало: утащив из-под носа у Бервика такую игрушку, герцог Орлеанский мог вдосталь над ним издеваться и насмехаться.

В последний день перед моим отъездом я получил приказ явиться в палатку Джимми. Мое «дезертирство» в лагерь его соперника по командованию армией Бурбонов, вне всякого сомнения, было для него оскорбительным. Я об этом прекрасно знал и поэтому шагал туда неохотно.

Бервик ожидал меня, сидя за столом, и что-то писал. Палатка была прямоугольная, очень длинная. Стол Джимми стоял в самой глубине, точно тайник, где прячется паук. Увидев меня, он велел всем своим адъютантам выйти. Когда они скрылись, Бервик воткнул перо в чернильницу, словно кинжал, и сказал:

– Ты даже не попрощался.

На сей раз я мог сослаться на иерархические рамки и, вытянувшись по стойке смирно, ответил спокойным и нейтральным тоном, глядя прямо перед собой:

– Маршал не отдавал мне приказа проститься с ним.

– Оставь эту глупую игру! – рявкнул он. – Мы сейчас наедине. И не стой столбом! – Он протянул мне какую-то бумагу. – Читай. Ты будешь мне всю жизнь благодарен. – И тут он добавил таким тоном, словно делал мне великое одолжение: – Ты поедешь со мной. Все уже решено.

Он назначал меня королевским инженером, вернее, ходатайствовал о моем назначении перед самим Монстром в письме, которое подписал собственноручно.

Так ведут себя власть имущие: они распоряжаются людьми и ни о чем больше не думают. Мои мысли, мои желания, мои интересы и потребности абсолютно ничего не значили. Однако я был воспитанником Базоша, а это создавало между нами стену, которую не мог обойти даже герцог Бервик. Я перебил его:

– Ты не можешь сделать меня инженером.

С минуту Джимми колебался, решая, как бороться с моим сопротивлением, угрозами или лаской, но он был слишком умен, чтобы воспользоваться любым из этих способов.

– Тебя сделает инженером король Франции, – произнес он, чтобы не вступать в открытый спор.

– Даже ему не дано это право. – Я закатал рукав и показал свои пять Знаков. – Король может издавать декреты о чем угодно, но не о моих татуировках. И тебе это известно не хуже, чем мне.

– Ты хочешь со мной поссориться. Объясни мне, в чем дело.

Я молчал, хотя мне очень хотелось упрекнуть его в том, что он не преподал мне никаких уроков и не стал моим учителем ни в какой области, если не считать плотских утех. Я мог бы объяснить Бервику, что его отчаяние вызвано только оскорбленным самолюбием. Таков был Джимми: по его мнению, он имел право на любовь окружающих, но сам мог никого не любить. Нет, я ничего ему не сказал. Зачем? И, по большому счету, хорошо сделал: моя немота задела его гораздо сильнее, чем любое обвинение. Он почувствовал перед собой не меня, а некую силу, которая воплощалась во мне. Джимми сначала задумался, как ее преодолеть, но благодаря своему природному уму понял, что его власти здесь недостаточно. Он три раза глубоко вздохнул, а потом рявкнул:

– По крайней мере, я имею право спросить, почему ты не хочешь поехать со мной. Для тебя я – не маршал, и поэтому ты мне постоянно нужен рядом.

Я второй раз резко перебил его, забыв о правилах вежливости.

– Ты ни на минуту не перестаешь быть маршалом, – сказал я, глядя на него в упор. – Ты маршал всегда и везде и не можешь быть никем иным, как бы тебе этого ни хотелось.

Я вышел, не ожидая его приказа, и Бервик не стал меня задерживать.

Джимми с половиной войска должен был двигаться на север, а герцог Орлеанский на восток, чтобы осадить город Хативу[51]. К сожалению, мне не удалось вовремя присоединиться к войскам герцога. В качестве прощального подарка Джимми хорошенько запутал историю с документами, которые удостоверяли мой перевод под командование его противника, и секретарям обеих сторон пришлось изрядно повозиться с бумажками. Бервик преследовал одну-единственную цель – насолить мне, и я остался в Альмансе, ожидая, чтобы мне выправили новый пропуск. Чудесненько! Осада Хативы обещала превратиться в интересное зрелище, а я был вынужден протирать штаны в этой дыре, в этом богом забытом городке провинции Альбасете, где веками будет вонять мертвечиной, среди раненых, монашек, солдат, ожидающих нового направления, и гор провианта, который предстояло распределить по новым позициям. Представьте себе, что с обеих сторон в битве при Альмансе расстались с жизнью десять тысяч несчастных. Десять тысяч! А маркиз учил меня, что после правильно проведенной осады город можно взять, потеряв всего десяток солдат. Мертвецов было так много, что обитателям Альмансы пришлось хоронить трупы в погребах-ледниках, скидывая в эти братские могилы обнаженные тела, словно набитые мешки. Я сказал «обнаженные», потому что люди жили в такой нищете, что снимали с мертвых все, вплоть до грязных подштанников.

Слово. Я не сдал экзамен, потому что не нашел его. Какой вопрос задал мне маркиз? «Основы совершенной обороны». Мое нетерпение росло день за днем, пока я просиживал штаны в пыльной палатке. Это было не просто желание – мне было необходимо увидеть в реальности все, чему меня научили в Базоше.

Когда мне наконец вручили мой новый пропуск, Хатива уже пала и перешла под власть Бурбонов, зато вот-вот должна была начаться осада Тортосы[52]. Меня это вполне устраивало: я сказал себе, что Слово может быть скрыто в любой осаде, а Тортоса была крепостью весьма интересной. Туда готовился отправиться конвой с боеприпасами, и меня взяли пассажиром.

По дороге случилось событие, которое прервало мои размышления, до сего момента целиком посвященные полиоркетике. Нашим повозкам пришлось остановиться на обочине дороги, чтобы пропустить колонну, двигавшуюся нам навстречу. Это была толпа женщин, детей и стариков: их одежда давно превратилась в лохмотья, а в глазах сквозило уныние. Казалось, безнадежность их положения окрасила все в один и тот же сероватый и тусклый цвет – их отрепья, их лица, их ноги, неустанно шагавшие по пыльной дороге. Это стадо страдания, несмотря на свою многочисленность, двигалось в полном молчании. Только самые маленькие дети отваживались плакать. Поравнявшись с нами, никто из них даже не протянул руки с просьбой о помощи. Несколько всадников распоряжались продвижением колонны и подгоняли несчастных ударами хлыстов. Какая-то старуха споткнулась и упала прямо мне под ноги, и я машинально нагнулся, чтобы помочь ей встать. Один из всадников направил своего коня прямо на нас.

– Не подходите к мятежникам.

– Разве это мятежники? – удивился я. – С каких это пор мятежи разжигают старухи?

Солдат развернул лошадь так, что она оказалась как раз между мною и старой женщиной. Конские копыта способны внушить страх кому угодно, а потому я отступил на два шага назад.

– Тебе что, захотелось к ним присоединиться? Мы и тебя можем прихватить! – зарычал на меня громила, и он совсем не шутил.

Вступать в спор с вооруженным человеком на коне весьма неосторожно, если ты пеший и безоружный, но, несмотря на это, я все же обозвал его душегубом и злодеем. В ответ он только просверлил меня своими крысиными глазками.

Кучер моей повозки был пожилым человеком; во время поездки мы с ним изредка перекидывались парой слов, когда я ехал рядом с ним на козлах. Он подошел ко мне сзади, потянул меня за локоть и прошептал:

– Не дури.

– Но какое преступление могли совершить эти старики и дети? – закричал я. – И куда их ведут?

– Послушай, – прошептал он мне на ухо, – ты кем решил быть: хорошим инженером или добрым самаритянином?

И чтобы немного разрядить обстановку, кучер спросил верзилу с улыбкой:

– Эй, приятель! Как там все кончилось в Хативе?

– Хативы больше нет, – ответил грубиян и пришпорил своего коня.

Несколько позже мы узнали, что встретили одну из колонн жителей Хативы, депортированных в Кастилию по личному распоряжению Бурбончика. После взятия города тысячи его жителей, а также обитателей окрестных поселков превратились в рабов. Даже само название города было уничтожено: его переименовали в «Колонию Святого Филиппа». Если бы мне не довелось увидеть собственными глазами эту колонну пленников, я бы, наверное, не поверил.

После этого я несколько дней молча размышлял. Мне всегда внушали весьма простую истину: король ведет войны, чтобы защитить свои владения или завоевать новые земли, но не для того, чтобы разрушать все на своем пути. Подобная бредовая идея могла прийти в голову только какому-нибудь безумцу. Какую выгоду преследовал победитель, стирая город с лица земли? А Хатива, где еще недавно журчали струи тысячи источников, исчезла только потому, что какой-то король ткнул пальцем в точку на карте.

Стоило нам пересечь границу моей родной Каталонии, нашим глазам предстали деревья, украшенные трупами. Наша колонна медленно продвигалась мимо покачивавшихся на ветру тел. На развесистых деревьях можно было насчитать по пять, шесть или даже семь трупов, висевших на разных ветках – одни повыше, другие пониже. Их босыми ногами играл ветер. Почти все были мужчинами: молодыми, зрелыми или старыми, но на дубу, стоявшем одиноко на прогалине, я увидел женщину. Палачи не позаботились даже о том, чтобы связать ей руки за спиной. На земле под ее ногами сидели маленькая девочка и собака. Животное отчаянно скулило, задрав морду, и принюхивалось к воздуху с такой силой, что его ноздри сжимались и расслаблялись, точно кузнечные мехи. Меня эта сцена поразила вот чем: собака понимала, что женщина мертва, а девочка – нет.

Историки обычно ограничиваются описанием военных действий государственных армий. Но в том 1708 году война уже захлестнула Каталонию и тысячи каталонцев вступили в сражение, не будучи солдатами регулярных войск. Можно было бы называть такого бойца «доброволец», «партизан» или «горский стрелок», но мы говорили «микелет». И тут мне надо кое-что пояснить, иначе невозможно будет понять это явление.

Само слово «микелет» – это просто транскрипция каталанского слова, которое, скорее всего, восходит к имени святого Мигеля (по-каталански – Микеля). В день памяти этого святого землевладельцы нанимали работников на период жатвы. Жнецы, которым не удавалось заключить контракт, пытались найти еще какую-нибудь работу – например, шли служить в испанскую или французскую армию. Если, положим, французы затевали потасовку со своими протестантами на юге, вербовщики спешили рекрутировать каталонцев. Микелеты на дух не переносили обувь и униформу армии, в которой служили, и даже часто использовали свое собственное оружие. Командование французской и испанской армий считало их недисциплинированными горцами, полудикарями, столь же непредсказуемыми, сколь эгоистичными, но при этом воздавало должное их бойцовским качествам. Им не было равных в пешем бою, они отлично стреляли и вели партизанскую войну, умели рисковать, ведя борьбу на передовой и уничтожая вражеские части. «Les miquelets ont fait des merveilles»[53], – свидетельствовали французские офицеры. Поэтому вербовщики и старались набирать микелетов: они обходились вдвое дешевле, чем профессиональные солдаты, а толку от них было в два раза больше.

Беда заключалась в том, что некоторым из них слишком приходилась по вкусу такая жизнь, когда можно грабить и убивать и к тому же получать за это деньги. Тогда по окончании одного контракта они отправлялись бродить по горам и дорогам в ожидании следующего и тем временем перебивались налетами и грабежами. Жители Каталонии, по крайней мере городское ее население, их на дух не переносили, потому что считали микелетов преступниками.

В 1708 году войска Бурбонов впервые вступили на каталонскую землю. Как того и следовало ожидать, микелеты стали нападать на французов. До тех пор эта война их совершенно не волновала, но, увидев, какая опасность грозит их стране, они начали сражаться с захватчиками. Хотя формально эти отряды подчинялись командованию Альянса, на самом деле они действовали независимо от него. Как бы то ни было, они не носили форму, а потому бурбонские войска не считали нужным обращаться с ними как с настоящими солдатами вражеской армии, и эта война ознаменовалась невероятными проявлениями жестокости.

Обычно взятых в плен микелетов вешали на первом попавшемся дереве. Да и сами они платили противникам той же монетой. Пленным солдатам – как французам, так и испанцам – подпаливали ноги и заставляли их плясать, словно медведей на ярмарке, а уж потом убивали. Иногда микелеты заставляли пленных подняться на площадку у края обрыва, которую было видно с вражеских позиций, и, когда все было готово, трубили в рог, чтобы привлечь внимание бурбонских солдат. Потом выстраивали пленных в цепочку и связывали их одного за другим за щиколотки очень длинной веревкой. А потом сталкивали в пропасть первого несчастного, затем второго и третьего… пока под тяжестью висящих в пустоте тел не падала вся цепочка. Мне пришлось как-то лицезреть эту дикую сцену. Целый десяток или дюжина солдат со скрученными за спиной руками были связаны за щиколотки одной веревкой. Чем больше солдат оказывалось в пропасти, тем труднее было стоявшим на площадке удержаться на ней. Господи, как они визжали! А какое это было зрелище, когда у тебя на глазах эти четки с бусинками белых мундиров неумолимо скользили в пропасть. Смею вас заверить, что картина была не из веселых.

Я хочу рассказать вам один случай, который наглядно демонстрирует, что за народ были эти микелеты. И к несчастью, на этот раз мне пришлось на собственной шкуре испытать их нравы.

Как раз в это время около восьмидесяти микелетов совершили вылазку в городок под названием Бесейте недалеко от каталонской границы. Им очень нравились подобные маневры: сначала они уничтожали небольшие подразделения бурбонской армии, а потом проводили несколько дней в освобожденных городках или поселках; таким образом им удавалось немного пожить с удобствами, которых в лесах они были лишены. Однако на сей раз судьба сыграла с ними злую шутку: мой конвой, двигавшийся в сторону Тортосы, оказался недалеко от Бесейте. Двое или трое испанских солдат, до смерти перепуганных, которые чудом унесли ноги из городка, захваченного микелетами, наткнулись на нашу колонну и рассказали о случившемся.

В тот день испанцы застали микелетов в Бесейте врасплох. Те все еще праздновали на площади городка свою небольшую победу и уже порядком напились, когда два кавалерийских эскадрона испанцев обрушились на них как снег на голову. Микелеты пустились наутек, оставив за собой около тридцати убитых и одного пленного.

Когда схватка закончилась, наша колонна вошла в городок, и, смею вас заверить, зрелище, открывшееся нашим глазам, было не из приятных. На одном углу были свалены грудой трупы солдат, погибших во время атаки микелетов: их скрюченные трупы напоминали старые подковы. Тут и там на площади лежали убитые микелеты, не менее тридцати – одни погибли под копытами лошадей, другие от удара сабли. День близился к закату, и наша колонна решила остаться на ночлег в Бесейте, а потому мы начали «устраиваться на постой», как говорили наши офицеры.

Солдаты вышибали двери ударами прикладов и вытаскивали из домов на площадь мирных жителей. Хотя схватка уже прекратилась, крики и плач не стихали. Когда все горожане оказались на площади, офицеры в порядке старшинства начали выбирать для себя красавиц, чтобы те отвели их к себе в дом, где военные могли реализовать свое «право на постой». Иными словами, изнасиловать всех, девушек или замужних, перед самым носом их родственников.

Алькальд стоял на коленях, и какой-то капитан собирался перерезать ему горло. Несчастный клялся, что горожане всегда были верны Филиппу Пятому.

– Враки, – заявил кучер моей повозки.

– Откуда вам это известно? – спросил его я.

Вместо ответа он указал на пустую колокольню.

– Городки и поселки, в которых нет колоколов, стоят на стороне эрцгерцога, – пояснил кучер. – Они дарят их ему, чтобы отлить из металла пушки. – Тут он хитро мне подмигнул. – Эти-то наверняка колокола продали, на то они и каталонцы. Но, по большому счету, никакой разницы нет.

Какой-то капрал, услышав наш разговор, подошел поближе и обратился ко мне, не теряя время на любезности:

– Эй, послушайте. Вы говорите по-каталански? Нам нужен переводчик.

Я спустился с козел и подошел, следуя приказу, к единственному пленному. Это был командир небольшого отряда по фамилии Бальестер. Испанцы намеревались выудить у него как можно больше сведений, а уж потом повесить. Ему рассекли бровь, и все лицо его было залито кровью. Несмотря на это, открытый лоб этого человека отличался исключительной красотой, высоко поднятая голова говорила о презрении к боли. Веревки, крепко стягивающие его запястья, окрасились в темно-вишневый цвет. Его только что схватили, но кровь уже запеклась, словно он родился с венами старика.

Меня поразила его молодость. Этот человек командовал отрядом партизан и при этом был, наверное, не старше меня, всего каких-нибудь шестнадцать или семнадцать лет. Каким же характером должен был он обладать, чтобы ему все подчинялись. Черты его отличались благородством, но на лице лежала печать грусти – в подобных обстоятельствах удивляться этому не приходилось. Однако мне показалось, что даже в самые лучшие дни своей жизни этот человек оставался замкнутым и печальным. Какой взгляд был у Бальестера? В нем была сила волны, которая накатывается на скалы; ты мог быть уверен, что рано или поздно она тебя настигнет. Наши миры разделяла такая пропасть, что неизбежность разговора с ним вызывала у меня неловкость.

Я задал ему вопросы, интересовавшие его врагов, но мои слова произвели на него не большее впечатление, чем шорох травы, когда ее ест кролик. Он только опустил голову, чтобы сплюнуть сгусток крови, и сказал:

– Я умру, вот и все.

Он даже не жалел о том, что оставит этот мир, словно его смерть была уделом мученика, а не обычным концом вольного стрелка. Людям свойственно сочувствовать пленникам, а не их тюремщикам, и, несмотря на то что судьба Бальестера меня ничуть не волновала, я сказал ему:

– Веди себя разумно. Если ты пообещаешь им рассказать обо всем, тебе сохранят жизнь. Но расскажи им что-нибудь такое, что они не смогут проверить сразу. А тем временем всякое может случиться. Кто знает? Может, будет заключен мир.

Этот живой клубок нервов поднял связанные руки к лицу и посмотрел мне прямо в глаза. Слова вырывались у него изо рта, цепляясь за зубы:

– Если бы у меня не были связаны руки, я бы выдрал тебе язык, паршивый бутифлер.

Тут я должен пояснить, что слово «бутифлер» – это самое страшное оскорбление для каталонцев. Так называли сторонников Филиппа Пятого, Кастилии и династии Бурбонов – иными словами, предателей родины. Мне кажется, что их стали называть так, потому что подавляющее большинство сторонников Австрияка принадлежали к низшим слоям общества, а те немногие каталонцы, которые поддерживали Бурбончика, обычно были аристократами или занимали высшие посты в церковной иерархии. Богачи склонны к полноте, а потому их тучные тела, туго обтянутые дорогими тканями, напоминают колбасы и сардельки[54]. Впрочем, какое имеет значение, откуда взялось это слово? Просто этот самый Бальестер меня обложил, и я повел себя как человек, которому нанесли оскорбление:

– Я пытаюсь вас выгородить, а вы мне отвечаете ругательствами! – закричал я. – Мое благородное ремесло инженера не имеет ничего общего с той грязной войной, которую ведете вы.

Мы обменялись еще несколькими оскорблениями. Наша перебранка не имела никакого смысла и только доказывала, насколько далеки друг от друга были наши позиции. Я по-прежнему понимал войну так, как меня научили в Базоше, и считал ее чисто техническим упражнением, не запятнанным враждебными чувствами и смягчаемым благородством духа противников. По законам Базоша, война могла и, собственно, должна была вестись без эмоций, которые подобны облакам, скрывающим рациональный пейзаж инженерного искусства. Битвами управлял разум, и он превращал сражения в некое подобие шахматных партий, исход которых решал не свинец. Если бы какой-нибудь солдат признался Вобану в том, что ненавидит врага, маркиз, вне всякого сомнения, сказал бы ему в ответ: «Господи, да какое зло причинил вам противник?» А для таких типов, как Бальестер, война была вопросом жизни и смерти. Нет. Она была даже важнее, ведь они были убеждены, что в этих боях решались вопросы более значительные, чем судьба каждого из них, простых смертных. С моей точки зрения, естественно, такие взгляды могли проповедовать только безумцы: военный инженер столь же далек от мистики, как часовщик.

Верно и то, что я уже успел увидеть, как ноги сотен повешенных раскачиваются на ветру среди сосновой хвои, передо мной уже предстала трагедия Хативы и маленькая девочка с собакой у ног мертвой матери. Однако стены моего воспитания были слишком прочными, чтобы их могли разрушить несколько грустных картин. Что касается Бальестера, тут я сдался – не имело смысла тратить силы. Я подумал, что в этом человеке сочетались в равной пропорции черты бандита и фанатика.

– Ну, как вам будет угодно, можете ничего не говорить! – сказал я ему. – Я в первый раз в жизни вижу человека, который предпочитает поскорее расстаться с жизнью, а не продлить ее.

Испанскому капитану, пославшему за переводчиком, надоело слушать наши с Бальестером препирательства и ничего не понимать, и он потребовал – не слишком любезно, – чтобы я изложил ему суть нашей беседы.

– Микелеты этого района выполняют распоряжения генерала Джонса, английского коменданта Тортосы, – принялся сочинять я. – Им было поручено захватить этот городишко и ждать здесь новых распоряжений. Этот тип говорит, что связной прибудет завтра рано поутру и передаст приказ ему лично.

Как я и предполагал, испанцы решили использовать Бальестера в качестве приманки для связного, а потому отложили его казнь.

– Ты получил несколько лишних часов жизни, – сообщил я пленнику. – Приведи в порядок свои дела.

Я все это просто выдумал. На следующее утро никакой связной не появился бы, но мне ничто не угрожало. Военные подумают, что микелеты побоялись приблизиться или, возможно, обнаружили обман. Зачем я так поступил? Понятия не имею; вероятно, я успел перенять от Джимми желание оказывать королевские милости, которое не имеет ничего общего с добротой. А может быть, мой поступок объяснялся уроками Вобана, который наказывал своих побежденных врагов любезным с ними обращением. Не думаю, что я выгородил Бальестера по доброте сердечной, потому что к этому времени уже стал порядочной сволочью. И вот вам доказательство: я тут же забыл о нем, заприметив одну южную красавицу, такую же юную, как мы с Бальестером, и поспешил к ней. Даже на расстоянии можно было понять, что она удивительно хороша, несмотря на грязный платок, покрывавший ее голову. Я заметил ее, проходя мимо длинного сарая без дверей, который сейчас служил конюшней для двадцати или тридцати лошадей испанских солдат. Девушка работала внутри – ворошила сено. Заметив меня, красавица отвела взгляд.

Послушайте, я разделял постель с женщинами всех широт, и кожа некоторых из них поражала меня своим необычным цветом. В бесконечном споре о том, какие дамы самые красивые в мире, я отдаю предпочтение француженкам. Такие обобщения обычно весьма далеки от истины, но это, пожалуй, справедливо. Тем не менее каждое правило допускает исключения, и среди женщин Средиземноморья попадаются отдельные исключительные экземпляры. Эта девушка была прелестна. Из-под платка выбивались и падали ей на плечи густые кудри, черные как вороново крыло.

Какой-то проходивший мимо сержант предупредил меня:

– Держись от нее подальше, она больная. Поэтому мы ей и дали эту работу, так никакой конокрад сюда не сунется.

Наверное, это зависит от характера: стоит некоторым людям услышать «не ходи», как они тут же именно это и делают. Я вошел в эту длинную конюшню, остановился, опершись локтем на круп лошади, и стал жевать соломинку, пристально глядя на девушку с нескольких шагов. Она даже не посмотрела в мою сторону и продолжала раскладывать сено по кормушкам, делая вид, что не замечает меня.

– Подойди сюда, – приказал ей я.

Когда она встала передо мной, я смог рассмотреть ее получше. Девушка действительно была очень молода. Ее точеный носик казался еще изящнее благодаря небольшой горбинке. Я очень медленно поднес палец к ее щеке. Красавица отпрянула, но моя рука заставила ее прижаться к стене. Кончик моего пальца дотронулся до ее кожи и коснулся одной из отвратительных темных язв. Для остальных людей она, конечно, могла сойти за заразную больную, но ученика Базоша, всегда внимательного к самым мелким деталям, обмануть не могла. Я сковырнул корочку на ее щеке, а потом поднес палец к губам и облизнул.

Кашица из малины. Какая хитрунья! Ей не только удавалось получить работу благодаря своей мнимой болезни, но к тому же эти ложные язвы служили ей прекрасным щитом от насильников. Когда девушка поняла, что ее хитрость раскрыта, ее бледные щеки покрылись гневным румянцем.

Ладно, не воображайте, пожалуйста, что я собираюсь читать вам нотацию о злоупотреблениях солдат. Мне пришлось общаться с военными половины стран нашего мира, а потому понять их мне нетрудно. Рядовой солдат родится бедняком и умирает бедняком, а вооруженный человек может заполучить имущество, которого ему бы не видать как своих ушей, не будь у него в руках ружья. Все добро, нажитое людьми, и сами их жизни оказываются во власти солдат и зависят исключительно от моральных принципов потенциального мародера. Не буду спорить, насиловать беззащитных женщин очень некрасиво, но я лишь хотел сказать, что осуждать грабителей и насильников легко, а удержаться от соблазна мародерства – трудно.

Нет, я не стал ее насиловать. Возможно, из-за воспитания: если человек учился в Базоше, он склонен обращаться с женщинами на манер Вобана, а не Кегорна. Я просто говорю об этом, чтобы на собственном примере показать, что происходило на всей оккупированной территории Каталонии: в эту самую минуту сотни и тысячи солдат направлялись в сараи, похожие на тот, где находились мы, волоча за собой женщину и угрожая ей саблей.

Эта страна слишком мала, чтобы устроить на постой в домах такое огромное количество солдат. Много лет спустя мне довелось встретиться с одним типом, который во время войны был алькальдом городка Баньолес, где проживало не более восьмисот душ. Практически все девственницы были лишены невинности, а семьдесят три женщины забеременели. Когда алькальд обратился с жалобой к оккупационным властям, их реакция оказалась типичной для этих захватчиков: его арестовали. Даже голландцы в XVI веке не испытывали таких притеснений от войск герцога Альбы.

Я допросил красавицу. Звали ее Амелис, и в Бесейте, где мы сейчас находились, она оказалась случайно. Но тогда что ей здесь нужно? По ее словам, она перемещалась вслед за войсками и нанималась выполнять самую разную работу. Я хотел было продолжить свое дознание, чтобы вытянуть из нее какие-нибудь дополнительные сведения, но тут-то все и началось.

Раздались беспорядочные выстрелы, не похожие на дружные залпы регулярных войск. Они звучали с разных сторон и сопровождались варварскими криками. Чего-чего, а осторожности таракана у меня всегда было в избытке, поэтому я не вышел из нашего прямоугольного сарая, а, наоборот, отступил в самый дальний угол, увлекши за собой Амелис в качестве заложницы. Мы забились в кучу соломы, я зажал ей рот рукой и замер. Что бы там ни происходило снаружи, я наверняка узнаю обо всем и так – никакой необходимости проявлять героизм не было. И действительно, мне не пришлось долго ждать, чтобы узнать, кто явился в городок и зачем. Неожиданно в сарай вбежал испуганный солдат в белом мундире, рассчитывая найти здесь убежище. Но он не успел спрятаться – его преследовали несколько микелетов, которые прикончили беднягу, как паршивого пса, размозжив ему голову, и отправились за новой добычей. Пока разворачивалась эта жуткая сцена, я сдвинул ладонь, зажимавшую рот Амелис, чтобы прикрыть ей глаза. Девушка оказалась достаточно любезной и осторожной и не закричала.

Вот каким оказался эпизод, связанный с микелетами, в котором мне пришлось принять непосредственное участие. В атаках, подобных той, которую они организовали в Бесейте, проявлялась вся непредсказуемость этих вояк и отсутствие у них нормальной военной логики. Их только что хорошенько отделали, им пришлось отступить, потеряв тридцать человек и оставив в руках противника своего командира, Бальестера. Кому могло прийти в голову, что они начнут контратаку против превосходящих сил противника, когда ими даже некому было командовать? И тем не менее они вернулись просто потому, что любили Бальестера и хотели его освободить.

Микелеты воплощали принцип, о котором часто забывают, но к которому я питаю искреннее уважение: во время войны безумие нередко вознаграждается, потому что неожиданность дает безумцам немалое преимущество. И в тот день они одержали победу! Испанские офицеры разошлись по разным домам, и нападение застало их без штанов. Солдатами никто не занимался и не направлял их действия. Со всей возможной осторожностью я выглянул в окно. Вдалеке, на городской площади, стоял Бальестер собственной персоной. Он опять обрел свободу, его окружали друзья, и в этот момент бывший пленник собирался перерезать глотку человеку, который полчаса назад его допрашивал. Капитан стоял на коленях, а командир микелетов – за его спиной. Бальестер одной рукой приподнял пленному подбородок, а другой вонзил ему кинжал около уха. Лезвие показалось с противоположной стороны шеи, и тогда главарь микелетов одним движением перерезал бедняге горло.

Думаю, не стоит объяснять, как меня обеспокоила эта милая сцена. Для Бальестера я был паршивым бутифлером. И думать не хотелось о том, какая судьба меня ждет, попади я к нему в руки. Наверняка гибель капитана показалась бы мне очень легкой, потому что смерть от ножа не идет ни в какое сравнение с пытками, которые способны были изобрести микелеты.

Мне оставалось только затаиться и ожидать прихода ночи. Тогда я мог бы смыться из этого стойла. Мы провели несколько часов на земле, под грудой соломы. Я прижимался к спине Амелис, точно мы были двумя ложками, моя щека касалась ее щеки, моя рука снова зажимала ей рот – наша вынужденная близость выглядела довольно странно. Шея девушки очень хорошо пахла, а солома напомнила мне о Жанне. Такова человеческая натура: там, снаружи, люди стреляли друг в друга и перерезали глотки, я мог оказаться следующим, и, несмотря на это, тело некоей Амелис, скрытое от меня одеждой, неизбежно вызывало у меня в памяти образ нагой Жанны.

Наконец наступила ночь. Не вставая с земли, я прошептал на ухо моей смуглой красавице:

– Если я тебя сейчас отпущу, ты меня выдашь и они тут же бросятся по моим следам. Поэтому ты должна пойти со мной. Мне надо только уйти отсюда живым. Веди себя хорошо, и через часок я тебя отпущу. Понятно?

Она кивнула. Я снял ладонь с ее рта, но, прежде чем разжать руки, на всякий случай сказал ей необычайно ласковые слова:

– Только пискни, и я тебя придушу.

Дверь сарая выходила на улицу, и там меня неизбежно заметил бы кто-нибудь из этих убийц, не носивших мундира. Дальний конец здания, напротив, находился в двух шагах от леса. Я рассчитывал выбраться наружу через маленькое окошко в стене, но не знал, как это сделать, потому что отверстие было слишком узким, чтобы мы могли пролезть через него одновременно. Если девушка пролезет первой, она, оказавшись снаружи, наверняка бросится наутек и закричит. Если же первым полезу я, она тут же развернется и убежит. Амелис была умной девушкой, и мне не понадобилось объяснять ей, что меня затрудняло.

– Вали отсюда поскорее, – прошептала она скорее с раздражением, чем враждебно. – Зачем мне добиваться, чтобы тебя убили? Я никому ничего не скажу.

– Так я тебе и поверил.

Я поднял ее за бедра и запихнул в проем окна, а потом втиснулся туда сам, локоть к локтю с Амелис. Глинобитная стена оказалась очень толстой, гораздо толще обычного, – может быть, ее сделали такой, чтобы в помещении было прохладней. В результате окно превратилось в туннель длиной около метра, и мы в нем застряли: руки и головы торчали наружу, туловища были зажаты в узкой норе, а ноги болтались по другую сторону стены.

– Не бойся, – сказал я Амелис, – я учился в одном месте, где меня натаскали решать такие задачи.

– Неужели? – заворчала она. – Видно, ты не слишком преуспел в учении.

– Видишь ли, анатомическая наука доказала, что, если в отверстие в траншее или в шахте проходят плечи, то пройдет и все тело. Если же пространство несколько у́же, надо просто вывихнуть одно плечо, а потом, оказавшись на свободе, вправить его на место, и вся недолга.

Ее огромные глаза раскрылись еще шире.

– Ты собираешься вывихнуть себе плечо?

– Ну конечно нет, я вывихну плечо тебе, – ответил я ей. – А потом вправлю. Это будет нетрудно, потому что я смогу орудовать обеими руками и хорошо знаю, как это сделать.

Она осыпала мою голову ударами своих кулачков.

– Ты уже несколько часов меня лапаешь, а теперь решил сломать мне спину. Не смей меня больше трогать – ни за плечи и вообще ни за что!

Я зажал ей рот.

– Заткнись!

Сам не знаю, как нам удалось выбраться. Мне кажется, что я сломал деревянную раму, просвет стал чуть-чуть шире, мы просочились на другую сторону, точно две гусеницы без костей, и упали на землю. Я поднял ее одним рывком и повлек за собой в лес.

Бесейте прятался среди великолепных лесов, напоминавших волшебный лабиринт, которые служили убежищем нескольких отрядов микелетов. Войска Двух Корон располагались в юго-восточном направлении, и я двинулся туда.

Сосняк был не слишком густым, и луна заливала его янтарным светом. Сверчкам нет никакого дела до войн, а ночная прохлада позволяла забыть о полуденном зное. Если бы поблизости не было этих безумных головорезов, наша ночная прогулка показалась бы мне очень приятной. Когда мы удалились на достаточное расстояние, я осмелился говорить в полный голос.

– Хороши же твои дружки! – заметил я. – Ты видела несчастного солдата, который забежал в конюшню? Его забили палками, чтобы сэкономить одну паршивую пулю.

Амелис по-прежнему шагала рядом со мной, но теперь уже не скрывала, что хочет избавиться от моего общества как можно скорее.

– Нет у меня никаких дружков, – сказала она. – Но даже если бы я с ними дружила, что тебе в них не нравится? Что они ведут свою войну бедняков?

– Можно быть бедным, но при этом не быть варваром, – ответил я.

– По крайней мере, они не насилуют жен и дочерей своих врагов.

– Я тоже этим не занимаюсь! – сказал я в свою защиту. – И да будет тебе известно, я инженер. Нам, профессионалам – инженерам или военным, – не важно, какому королю служить. В наши обязанности входит работать на того, кто нас нанял, пока длится контракт, и все. Мы никакому монарху ничем не обязаны с колыбели, и это наша привилегия. Сегодня я могу быть на службе у короля Франции, а завтра – Швеции или Пруссии, и никто не имеет права назвать меня предателем или дезертиром, точно так же как никого не удивляет, что лягушка пересекает реку, прыгая с одного камня на другой.

– Для микелетов ты офицер бурбонской армии, – сказала она. – И если бурбонские солдаты вешают их родителей и их детей, неужели тебя удивляет, что они хотят тебя прикончить?

– Мне платят за инженерные работы. И если говорить начистоту, мне никакого дела нет до этой заварухи. По мне, что Бурбоны, что Австрийский дом, все один черт.

Тут вдруг она остановилась, посмотрела вокруг с улыбкой и сказала:

– Ты ничего не слышишь?

Такой резкий поворот разговора удивил меня, но я ответил:

– Ты права, идти по сосновому лесу очень неудобно, но, мне кажется, бесполезно просить тебя не наступать на сухие шишки. Шум от них зверский, и его наверняка слышно по ту сторону холма.

– Нет, инженер, – прервала меня Амелис, прислушиваясь к лесным шорохам. – Я говорю о музыке.

Какая еще музыка? Вокруг, естественно, были слышны только звуки ночного леса. Может быть, девушка сошла с ума? Ее белоснежная кожа в свете луны приобрела странный оттенок. Я подумал, что, может быть, она мне намекала на наши отношения. Их начало было не слишком приятным, но сейчас этот ночной лес смягчал все. А может быть, не все: стоило мне взять ее за талию, как она тут же ускользнула от меня и отступила.

Обернувшись ко мне напоследок, она вздохнула с грустью:

– Нет, ты ее не слышишь, – сказала она. – Прощай, великий инженер.

Когда она удалилась, ее аромат еще некоторое время плавал в ночной чаще. И представьте себе, даже после ее ухода я не знал точно, обвела ли она меня вокруг пальца или была ко мне не совсем равнодушна.

Я шагал и шагал всю ночь, стараясь убраться как можно дальше от Бесейте, этого логовища микелетов. С первыми лучами солнца я устроился на одной из скал, которыми испещрена в тех краях земля. Растянувшись на ее вершине, я мог наблюдать за движением на дороге, оставаясь незамеченным. У меня было достаточно времени, чтобы обдумать случившееся. В такие минуты можно наглядно видеть, что любовь побеждает все кошмары, – в моей голове все мысли о смерти отступали перед образом этой девушки, Амелис.

После Жанны ни одна красавица не затронула меня столь глубоко. И вы должны со мной согласиться, что Амелис изначально была в менее выигрышном положении, потому что Жанна имела в своем распоряжении все средства косметики, доступной лишь аристократам, а когда я впервые увидел мою новую знакомую, на ней был грубый платок, и она выдавала себя за больную. Куда ушла Амелис? Ее последние слова позволяли сделать любой вывод, вплоть до того, что она могла шпионить – возможно, в пользу обеих сторон. Ей не уйти от виселицы, это уж точно.

Ближе к полудню я разглядел на горизонте облачко пыли. Мне кажется, это был первый и последний раз в моей жизни, когда я обрадовался при виде кавалерийского отряда бурбонской армии. По крайней мере, эти вояки не станут обращаться со мной как микелеты! Встав в полный рост на вершине скалы, я замахал им шляпой, а потом спустился.

Ими командовал капитан, чей белый мундир так пропылился, что стал серым. Не сходя с лошади, он спросил меня:

– Испанец или француз?

– Я живой! – закричал я. – И только чудом! Помогите мне отсюда выбраться, черт возьми!


12

Войсками, которым предстояло атаковать Тортосу, командовал герцог Орлеанский, племянник самого Монстра. В его распоряжении было двадцать пять тысяч солдат и мощная артиллерия.

И вот теперь, после долгих странствий, мне наконец предстояло участвовать в настоящей осаде, проводимой по всем правилам. Не буду скрывать – я воспрял духом. Может быть, теперь мне удастся исправить ошибки Базоша, сдать экзамен и превратиться в настоящего инженера. Я провел целых два года, самых ярких в моей короткой жизни, готовясь стать маганоном, пытаясь обрести необходимые для этого знания и моральные качества. Имейте в виду, что для шестнадцатилетнего парня двадцать четыре месяца составляют весьма важный отрезок его жизни. Поэтому, когда меня одолевали сомнения, я закатывал правый рукав и рассматривал свои пять Знаков. Я смотрел на них под лучами восходящего солнца и под бледным светом луны, под палящим полуденным зноем и в прохладе сиреневых сумерек. И боже мой, какими прекрасными были эти татуировки, эти святые пять Знаков! Я не мог отступить. Тортоса означала для меня возможность разведать Слово, которому предстояло озарить мой путь.

Бурбонская армия встала лагерем около Тортосы 12 июня, а я приехал днем позже и подключился к работе бригады инженеров. Кроме того, меня предполагали использовать в качестве связного между французскими и испанскими войсками, поскольку я владел обоими языками.

Во французской армии родственные связи играли даже более важную роль, чем в армиях остальных стран Европы, и бригадой инженеров командовал двоюродный брат герцога Орлеанского. Этот человек был скорее томным, чем грустным, никому не чинил препятствий и пребывал в счастливом неведении относительно всего происходящего. По его вкусам, манере держаться и утонченной внешности можно было подумать, что он отдавал предпочтение мужскому полу, что не соответствовало действительности. Его палатка казалась воспроизведением шатра Дария Великого[55], и ему нравилось проводить там время с утра и до вечера. Ткань была расшита цветами и фруктами на манер кашмирской шали, а вершина шатра напоминала гигантскую луковицу, похожую на купола православных церквей. Палатка была столь же огромна, сколь роскошна: в ней мог разместиться целый оркестр. Там устраивались бесконечные ночные гулянки для многочисленных гостей, и герцогу Орлеанскому приходилось время от времени призывать кузена к порядку. Несмотря на все предупреждения, командир нашей бригады не умел отказывать себе в удовольствиях самого разного рода, вплоть до вербовки проституток en masse[56] во всех городках и поселках, куда заходили его войска, и не гнушался даже бывшими монашками. Испанские священники жаловались герцогу Орлеанскому и тот, дабы избежать крупного скандала, в очередной раз отчитывал своего родственника. У этого человека были две слабости: духи` и парики. Ему безумно нравилось часами примерять перед зеркалом десятки париков, а духи ему доставляли специальные гонцы. Запахи он любил очень сильные, а потому восточные ароматы всегда заблаговременно предупреждали о его появлении.

Все его мысли были в Версале, и он терпел эту прогулку по южным краям с ироничной покорностью. Ему хотелось как можно скорее отбыть положенный ему срок и возвратиться в Париж человеком, честно отслужившим dans l’armée royale[57]. Что же касается его отношения к инженерному искусству, в этом смысле его можно было сравнить с золотой рыбкой, плавающей в фонтане парка: хотя это существо и обитает в пруду, оно не имеет ни малейшего понятия о свойствах воды. О значимости этого человека в истории лучше всего говорит тот факт, что я начисто забыл, как его звали. Назовем его Забытым.

Правда, мне хочется отметить одну положительную черту Забытого: он позволял подчиненным быть откровенными и высказывать свое мнение без обиняков, хотя такая терпимость обычно не является отличительной чертой французских аристократов. Однако подобная снисходительность была продиктована отнюдь не широтой взглядов. Почему этот человек выносил мою критику и позволял мне высказывать свои предложения и замечания? Да просто потому, что я ничего собой не представлял. Он видел во мне лишь назойливую муху, какие тем ужасным летом роились повсюду.

Хотите верьте, хотите нет, но с самого первого дня я понимал, что осаду города вели крайне неумело.

Я прекрасно осознаю, что на войне всегда не хватает самого необходимого и вечно все идет не так, как надо. И искусство командиров всегда заключается в том, чтобы эти трудности преодолевать, и так будет всегда. Никому из генералов еще не удавалось провести кампанию в идеальных условиях. Обычно все происходит как раз наоборот – вечно тебе чего-то недостает. Военные или инженеры во время осады должны уметь выходить из самых сложных положений, удовлетворяться тем, что имеется в их распоряжении, и использовать эти средства наилучшим образом (в надежде, что ситуация у противника не лучше или даже еще хуже, чем у них). Вобан об этом знал, и поэтому Дюкруа обучили меня всевозможным техникам, однако при этом постоянно настаивали на самом главном правиле: débrouillez-vous! Ворочайте мозгами!

Но даже если мы согласимся с тем, что на войне неизбежны случайности и лишения, следовало признать, что осада Тортосы велась по принципам, не имевшим ничего общего с теми уроками, которые я получил в Базоше. С точки зрения педагогики из этого опыта можно было извлечь определенную пользу: Тортоса показывала инженеру, чего не следует делать во время осады. Но во время войны за невежество расплачиваются кровью.

Приведем один пример. В первый же – в самый первый – день моих занятий полиоркетикой братья Дюкруа заставили меня вызубрить «Тридцать основных правил» Вобана, которым надо было следовать при осаде любой крепости. Хотите узнать, как звучало первое из них?

Être toujours bien informé de la force des garnisons avant que de déterminer les attaques – то есть: всегда до начала атаки следует получить исчерпывающие сведения о силах гарнизона.

Ну так вот – все расчеты относительно войск, защищавших Тортосу, оказались никуда не годными. Герцог Орлеанский знал, что стены города обороняли около четырех с половиной тысяч солдат, среди которых были англичане, голландцы и португальцы – жалкие остатки армии Альянса, пережившие Альмансу. Но когда начались бои, мы скоро поняли, что силы противника умножились: население города поддерживало их с энтузиазмом, которому могли позавидовать даже настоящие солдаты. Около полутора тысяч ополченцев города присоединились к регулярным войскам, а горожане помогали военным во всем. Женщины перевязывали раненых, а дети подносили на бастионы кувшины с водой. Я был удивлен больше всех. Почему эти люди не сидели по домам в ожидании конца сражения? Почему простые горожане, которым не было никакого дела до династических споров, рисковали своей жизнью на позициях и не боялись репрессий в случае поражения? Я оставался кротом и по-прежнему не хотел уяснить, что эта война означала конец света. По крайней мере, для каталонцев.



С точки зрения инженера Тортоса была местом очень интересным и своеобразным. Этот город всегда был стратегически важным пунктом и стоял в пограничной зоне, а потому в его очертаниях можно было различить наслоения различных стилей и эпох фортификационного искусства, от арабской стены и до бастионов, построенных по последнему слову техники. Город располагался на обоих берегах реки Эбро, недалеко от ее устья, поэтому стратегическое значение Тортосы долго объяснять не стоит. Если сказать точнее, сам город стоял на западном берегу, а на восточном бастион защищал подступы к городу, чертовски хорошо укрепленному. Самые замечательные инженеры австрийской армии поработали над его стенами, готовясь к осаде, которую считали – и совершенно справедливо – неизбежной после поражения при Альмансе. Они перестроили большую часть стен крепости, и угол их наклона был очень острым. В некоторых местах церкви оказались включены в состав укреплений, и инженеры ничуть не постеснялись превратить их в импровизированные бастионы.

Нечего было удивляться тому, что герцог Орлеанский встретил на своем пути столь тщательно подготовленную крепость. Завладев Тортосой, можно было контролировать самый важный водный путь в Каталонии и все дороги на юге страны.

Мы начали рыть траншеи 20 июня. Как я уже объяснял в первых главах, «открытие траншеи» – это ключевой момент в штурме крепости. От выбора участка наступления зависит успех осады: она неминуемо закончится либо поражением осажденных, либо бесчестием для военного деятеля, выбравшего неверное место для траншеи.

Я узнал о приказе накануне.

– А где геологическое исследование, monseigneur? – спросил я у Забытого.

– Исследование? О каком исследовании вы говорите, мой дорогой адъютант?

Войска уже расположились вокруг крепости, но ни один инженер не исследовал почву. На самом деле мои товарищи по инженерной бригаде были такими тупицами и неучами, что с трудом понимали, о чем я им говорил. Сначала я думал, что надо мной издеваются.

– Мы начнем земельные работы, не имея понятия о составе почвы на их периметре?

– Вы на удивление скрупулезны.

Мне сообщили, что торжественный момент назначили на следующий день на восемь часов вечера. Я схватился за голову и снова побежал к Забытому, умоляя его отложить начало работ.

– Monseigneur, мне сказали, что завтра мы начинаем рыть траншею в восемь часов вечера.

Мой начальник, как всегда, сидел в своей палатке перед зеркалом и примерял парик цвета золотистой соломы. Он ответил мне, не отрывая взгляда от своего отражения:

– Вы все правильно поняли, мой дорогой адъютант. Таким образом, у нас будет в запасе вся ночь, чтобы углубить окоп под покровом темноты.

– Но, monseigneur, это не самое лучшее решение.

– Что вы хотите этим сказать?

– Дело в том, что сейчас июнь: в восемь вечера еще совсем светло.

– Я вижу, что вы принадлежите к разряду пессимистов, чтобы не сказать – паникеров.

А сам Забытый принадлежал к разряду недоумков, чтобы не сказать – живодеров! Вы сами скоро поймете почему.

Подготовка к созданию траншеи всегда была операцией сложной и трудоемкой. На выбранный участок стягивались тысячи солдат, которым предстояло стать землекопами; они выстраивались в строгом порядке на заранее размеченных колышками и известью линиях. (Мне самому пришлось участвовать в разметке и вбивать колья, стоя на четвереньках. Я чуть не умер от страха.) Чем ближе к крепости начинали рыть траншею, тем быстрее заканчивались земляные работы. С другой стороны, чем меньше расстояние между стеной и окопами, тем легче осажденным обнаружить ведущиеся работы. Солдаты поначалу не имели возможности скрыться под землей по той простой причине, что не успевали окопаться, так что обычно траншеи проектировали на расстоянии, недостижимом для орудий на стенах.

Каждый солдат нес кирку или лопату, и к этому моменту уже были заготовлены тысячи огромных плетеных корзин, габионов. По сигналу вся эта длинная шеренга начинала копать землю, стараясь производить как можно меньше шума. Каждый солдат располагался за габионом, наполняя его землей из создаваемого окопа. Таким образом, через несколько минут в его распоряжении имелось первое укрытие, каким бы ненадежным оно ни было.

Однако только прекрасно вымуштрованные войска могли начать работы, не рискуя быть обнаруженными; в противном случае следовало проектировать траншею на безопасном расстоянии. Как и следовало ожидать, часовые противника нас увидели, услышали, и даже – осмелюсь предположить – унюхали из-за пристрастия Забытого к пачулям. И случилось то, что должно было случиться.

Закатный час в этих краях Каталонии отличается яркими и совершенно особыми красками: день умирает в небе взрывом синих океанских далей и красноватого янтаря. На горизонте еще догорала малиновая полоса, когда на нас начали падать первые снаряды.

Силы Альянса располагали в Тортосе полусотней орудий всех калибров, из которых нас немедленно принялись обстреливать. От двух тысяч двухсот землекопов очень скоро осталось две тысячи сто, а эти почти сразу превратились в две тысячи. В каком-то описании этой осады я прочитал одну фразу, посвященную той ужасной ночи: «Пушки осажденных радостно открыли огонь». Эти историки могли бы приберечь слово «радость» для описания королевских свадеб!

Подготовить эту операцию хуже было просто нельзя. Все, что, по предсказаниям Вобана, могло пойти не так во время осады, пошло не так. Приведу еще один пример.

Часто случается, что командующие артиллерией безумно любят взрывы и при первой же возможности спешат установить свои орудия. Им, как детям, не терпится немного пострелять. И в Тортосе получилось именно так. Мы еще не успели даже вырыть первую параллель, как командир артиллеристов приказал той же ночью установить пятнадцать пушек и шесть мортир на позициях, которых в это время еще даже не коснулась кирка. Сложность состояла в том, что первую параллель копают на расстоянии тысячи или тысячи двухсот метров от укреплений противника, а на таком расстоянии пушки не могут причинить стенам никакого вреда, даже если наносят прицельные удары и не промахиваются, стреляя по куртине или по бастиону. Мы истратили десятки квинталов пороха и боеприпасов впустую. Я попытался жаловаться, но Забытый не стал меня даже слушать. Какое ему до этого дело? Командир артиллеристов был душой компании на всех попойках, и ни тому ни другому не надо было оплачивать счета за порох.

Когда работы в траншее несколько продвинулись, мы наткнулись на огромные подземные камни. Могло даже показаться, что противник специально их подложил, затрудняя нам создание окопа. Самые крупные пришлось взрывать, хотя при этом исчезала часть вырытой траншеи вместе с парапетом, служившим нам укрытием от вражеского огня, и его потом приходилось каждый раз восстанавливать. А мои начальники смеялись, когда я им говорил о геологическом исследовании!

В Тортосе мне также довелось на практике убедиться в правоте другого высказывания Вобана: саперы пьют как лошади, напиваются в стельку и подставляются под пули. Работы в траншее продвигаются благодаря труду небольших групп по восемь, максимум десять человек. Каким бы грандиозным ни был план траншеи, в узком окопе не может уместиться больше солдат. Противник прекрасно это знает и сосредоточивает свой огонь на этом участке.

Среди саперов всегда насчитывается больше всего потерь. И как бы хорошо им ни платили, и сколько бы их ни сменяли каждые три или четыре часа, их нервы не выдерживают напряжения. Чтобы вынести его, они пьют до беспамятства.

Для такого начинающего инженера, каким был я, Тортоса оказалась прекрасным примером того, насколько реальная ситуация отличается от теории. Например, мантелет. Если вы посмотрите на иллюстрации, изображающие осаду, то всегда увидите во главе группы саперов это приспособление на двух колесах с вертикальным деревянным экраном. Сапер, который продвигается первым, использует его как щит. Ну так вот, забудьте об этих устройствах. Я вас уверяю, что идиот, нарисовавший эту картинку, ни разу в жизни не участвовал ни в одной осаде. Мне вспоминается только один-единственный случай, когда какой-то умник, только что вышедший из военной академии, обязал саперов использовать сие изобретение. Отряды саперов-ветеранов их ненавидят. Почему? Да потому, что осаждаемые сходят с ума при виде этой штуки: для них это голова дракона, готового их сожрать, а потому они стреляют по этой цели до полного изнеможения.

Но самым главным и удивительным расхождением между теорией и практикой было, наверное, другое. Никто даже не упомянул об этом на протяжении всего моего обучения, а здесь я увидел, как на поле сражения проникают толпы посторонних людей.

В мире Вобана гражданская жизнь и военная служба были сферами замкнутыми и разделенными четкими границами. Я никак не ожидал, что, по мере того как наша Наступательная Траншея превращалась в сложное сплетение переходов и катакомб, ее станут наводнять всякие гражданские элементы: продавцы-разносчики, проститутки и так далее. Все они спокойно перемещались по параллелям, словно то были широкие городские проспекты, и заходили в боковые галереи и переходы, как будто это улицы и переулки.

Естественно, чем ближе траншея подбиралась к стенам и чем яростнее становился огонь осажденных, тем меньше гражданских лиц попадалось в окопах. Но даже в авангарде, где риск был весьма велик, постоянно встречались десятки каких-то типов, которые непонятно чем занимались на передовой. Например, священники. Все предлагали свой товар. Проститутки стояли на углах, облокотившись на балки и расставив ноги; стоило кому-то подойти, как они задирали юбки и показывали свое хозяйство. Продавцы разносили всякие закуски, которые могли разнообразить порядком надоевшее солдатам варево походных кухонь. На самом деле список ремесел, которым находилось место в окопах, оказался почти бесконечным. Кого только здесь не было: сапожники, профессиональные игроки, цирюльники, ловцы блох, штопальщики, мужчины-проститутки, гадалки… Можете быть уверены, что Вобан не допустил бы такого безобразия. Но Вобан обладал исключительным авторитетом, а герцог Орлеанский был последователем Кегорна и тщательную подготовку осады считал делом бесполезным. Мне кажется, что он велел рыть окопы только для того, чтобы его кузен мог выслужиться перед Версалем.

Из осады Тортосы мне удалось вынести для себя один важный урок: я обнаружил, что люди способны обитать даже во владениях Плутона[58]. Там, в окопах Тортосы, я познакомился с двумя ужасными существами, которые скорее напоминали пришельцев из иного мира.

Мальчишке было на вид лет шесть или семь, а его лохмотьев постыдился бы самый последний бродяга. Бегал он босиком, и из штанин, которые давно превратились длинную бахрому, выглядывали тощие голени. Его рубашонка, когда-то белая, посерела от пепла и долгих странствий. Но больше всего поражала его шевелюра – господи, что за шевелюра! Она была так грязна, что белокурые волосы сбились в колтуны, напоминавшие крысиные хвосты. С мальчишки не спускал глаз его постоянный спутник, другое необычное существо: карлик, одетый в потертый камзол из ярмарочного балагана. Все черты его лица были сжаты в странной гримасе, точно он страдал запором мозгов, как это часто случается у таких людей. Физиономию его сводили странные судороги, наводившие на мысли о каком-то умственном расстройстве. Однако самым невероятным элементом его внешности была воронка, красовавшаяся на голове. Большой металлический конус завершался трубкой, которая горделиво смотрела вверх. Я не сразу понял, что́ передо мной: карлик в воронке или воронка на карлике. Оба странных существа были одного роста.

Никогда не забуду первый вопрос, который я задал мальчишке, когда схватил его за ворот рубашки:

– Эй, ты! Где твой отец?

Отец? Он посмотрел на меня так, словно я говорил с ним по-китайски. К его каталанской речи примешивалось несколько испанских слов и очень много французских. Что же касается карлика, то словам он предпочитал рычание. Мальчишку звали Анфан, а карлика Нан, и в этих именах заключалась вся их биография. Имя Анфан было просто воспроизведенным на письме произношением французского слова enfant, которое означает «ребенок». Нетрудно было себе представить, что первый этап его жизни прошел во французском военном лагере, где мужчины называли это существо, путавшееся у них под ногами, просто enfant. А слово nan по-каталански означает «карлик». Не оставалось никаких сомнений в том, что Анфан в раннем детстве остался сиротой. Военные действия в Каталонии шли почти беспрерывно несколько десятилетий. Когда его родители умерли от какой-нибудь болезни или погибли от рук убийцы, Анфан уподобился щепке, которую носят волны. Что же касается карлика, то в его имени заключались его суть и его тайна. Каким ветром его принесло сюда и откуда он появился? Мы этого никогда не узнаем. Умом он не вышел и красноречием не отличался, а потому нам оставалось только теряться в догадках. Очевидно было одно: мальчишка питал к карлику невероятную, непоколебимую и вечную любовь. Во время странствий и жизни в окопах Анфан заботился о своем спутнике и защищал его, а как-то раз, потеряв приятеля в лабиринте траншей, пришел в полное отчаяние и не успокоился, пока его не нашел. Когда наконец они смогли обнять друг друга, оба зарыдали от счастья.

Как-то ночью я обнаружил их логовище, когда они безмятежно спали и были совершенно беззащитны. Парочка выбрала боковой отсек первой параллели, который напоминал вход в катакомбы. Там были сложены целые горы пустых ящиков от боеприпасов, огромных, точно гробы. Я различил в темноте какие-то тени, зашел в отсек и обнаружил их. Постелью им служила старая циновка, скрытая за разным мусором в глубине пещеры. Парочка спала, обнявшись, не обращая ни малейшего внимания на грохот орудийной стрельбы снаружи.

Анфан сладко похрапывал, одной рукой обнимая карлика, словно желая его защитить. Мне было захотелось напугать их до смерти, но в последний момент меня что-то остановило: я увидел босые ноги Анфана, приподнял маленькую ступню и осмотрел ее по всем правилам наблюдения, которым меня научили долгие часы в Сферическом зале. Кожу испещряло такое количество шрамов, что по этой карте можно было проследить все злоключения его короткой жизни. Это зрелище меня глубоко взволновало, что непростительно для инженера. Я не хотел позволить себе испытывать нежные чувства к этой парочке, но не смог потревожить их сон.

Есть нечто священное в дыхании спящего ребенка, словно сама природа говорит нам, что не будет пощады тому, кто способен нарушить его покой. Я просто прикрыл их тонкой тканью из ящика со снарядами и ушел.

* * *

В этот период осады мы еще не начали рыть третью параллель, и огромное большинство гражданских лиц, проникавших в окопы, не забирались дальше первой. Обычно даже самые алчные торговцы не осмеливались доходить до второй траншеи, потому что по ней противник мог вести прицельный огонь из орудий и для ружейных выстрелов эта зона тоже становилась досягаемой.

Как-то раз я двигался с передовым отрядом саперов, производя расчеты при помощи таблиц и перископа. Ах да, я забыл рассказать об этом приспособлении. Оно представляло собой изогнутую трубку с толстыми стеклами, чрезвычайно удобную для наблюдения за крепостными стенами и именно поэтому всегда притягивавшую огонь осажденных. Из соображений осторожности лучше всего высовывать конец трубки через какую-нибудь дырочку в земле между двумя габионами. К несчастью, на стенах Тортосы в войсках Альянса был какой-то негодяй – голландец или португалец, – который беспрерывно рассматривал в подзорную трубу неприметную линию окопа, обладая при этом особым нюхом на перископы. Подзорная труба против перископа – в этом заключалась осада. Я провел половину жизни, сражаясь на стороне перископа, а другую ее половину – на стороне подзорной трубы. В тот день какой-то офицер приказал выстрелить в меня из орудия двадцатого калибра.

Бум! Снаряд разорвался между двумя огромными корзинами прямо над моей головой, осветив все оранжевым светом и взметнув в воздух комья земли и щепки. Меня спасло то, что в момент взрыва я сидел на корточках, склонив голову, и записывал на доске расстояния до различных объектов. Проходившие мимо саперы помогли мне выбраться из завала земли, досок и всякого мусора.

Я поступил весьма несправедливо и с криками растолкал своих спасителей, проявив самую черную неблагодарность. Мой перископ, драгоценнейший инструмент, сломался. Это еще больше вывело меня из себя. Наконец какой-то старый сапер решил меня образумить. Он резко прервал мои вопли:

– Не петушись, парень. Ты только чудом остался в живых. Иди-ка отсюда в лагерь, выпей чего-нибудь покрепче и попроси, чтобы тебя подштопали.

Этот добрый человек был, безусловно, прав, что не помешало мне отправиться в лагерь в самом отвратительном расположении духа. Я шагал с закопченной физиономией, злой как черт – и в этот момент встретил знакомую парочку, Нана и Анфана, которые, как всегда, бедокурили.

При строительстве Наступательной Траншеи создается множество боковых отсеков: это и склады для боеприпасов и строительного материала, и боковые ответвления, вырытые по ошибке и потом заброшенные, и дренажные сооружения, и ложные переходы, при помощи которых инженеры пытаются обмануть противника, и отсеки для отдыха и хранения продуктов. Иногда специальные ответвления ведут к платформам, на которых устанавливаются орудия. В одном из таких переходов стоял на коленях Анфан и сосал у солдата.

Почему меня так возмутило это ничтожное событие? Помню только, что я завизжал, как обезьяна:

– Я тебя на галеры отправлю, грязная скотина!

Солдат перепугался. На него вдруг набросилось какое-то злобное, с ног до головы покрытое красноватой пылью существо, белки широко открытых глаз которого выделялись своей белизной на абсолютно черном лице. Тут я заметил, что за спиной у солдата стоит карлик. Услышав мои крики, он бросился наутек – и не с пустыми руками. Мальчишка побежал за ним.

– Идиот! – сказал я солдату. – У тебя только что украли кошелек. И ты это заслужил сторицей.

Я бросился вдогонку за Наном и Анфаном и, естественно, их не догнал.

После того как была начата вторая параллель, мортиры и пушки осажденных и осаждавших обстреливали друг друга двадцать четыре часа в сутки. Со стен Тортосы пытались помешать продолжению строительства и уничтожить наши орудия, а мы из траншеи старались ликвидировать их артиллерию и пробить бреши в стенах. Ружейный огонь, который вели из крепости, не прекращался ни на минуту, и шум пуль, отскакивавших от габионов, напоминал стук града. Некоторые пули ударялись о верхний край корзин и упруго отскакивали в нашу сторону.

По какой-то непонятной причине летняя жара на юге Каталонии может быть удушливее, чем на юге Андалусии. Если к этому прибавить дюжины трупов неосторожных солдат на земле около траншеи, которые никто не осмеливался хоронить даже по ночам, вы можете представить себе, какие тучи отвратительных насекомых вились над нашими головами. Какое замечательное изобретение – язык знаков! В нашем отряде инженеров мы пользовались только им. Почему? Да потому, что если ты произносил слово длиннее, чем oui[59], в рот тебе немедленно залетали две дюжины мух.

Что же касается Нана и Анфана, я преследовал их два дня и две ночи, но безуспешно. Они от меня все время ускользали, точно шестиногие ящерки, и всегда умели найти развилку в траншее, чтобы скрыться из виду.

Мне оставалось только пойти с ними на переговоры. Однажды мы встретились в очень длинном и прямом окопе: когда они появились в одном его конце, я как раз стоял на противоположной стороне и закричал им, что не собираюсь за ними гоняться, а потом положил на землю записку, сложенную треугольником. Я объяснил им, что бумага – пропуск, по которому они могут прийти в мою палатку, за что в награду получат по шоколадке, и ушел, чтобы они смогли взять записку, ничем не рискуя.

Ничего из этого не получилось. Может быть, парочка мне не доверяла, но, скорее всего, их натура победила соблазн. У них на роду было написано быть окопными крысами, воровать и убегать.

Однако несколько дней спустя они наконец мне попались. На мое счастье, мы столкнулись на одном из острых углов траншеи, и им не удалось смыться. Карлик рыбкой выскользнул у меня из рук, но Анфана я крепко схватил и зажал под мышкой, хотя он брыкался и истошно орал.

– Заткнись! – сказал ему я. – Я позабочусь о том, чтобы духу вашего здесь больше не было.

Но тут он каким-то образом сумел вырваться и пустился наутек, а Суви-Длинноног за ним. Одним прыжком я настиг его, схватил за щиколотку, и мы покатились по земляному полу второй параллели.

Мы катались по земле, сцепившись, точно двое мальчишек, когда появился какой-то высоченный тип. К этому моменту я почти справился с Анфаном, и мне было не до него.

– Эй, вы! – рявкнул он на меня громовым голосом. – В этой армии военные уже разучились приветствовать генералов?

Тут он показал мне пальцем на кушак, который носил на поясе в качестве знака отличия. Великану было лет около пятидесяти. Черты его лица показались мне жесткими и крупными. Я лежал на земле, как червяк, и поэтому он затмевал мне солнце. Мне пришлось подняться и встать навытяжку. Если бы в эту минуту я знал, какую важную роль предстояло сыграть этому человеку в моей жизни, уверяю вас, я нашел бы для своего ответа какие-нибудь более подходящие слова.

– Простите, генерал, я вас не заметил. Если вы мне позволите, я продолжу наводить порядок в окопах.

В армии в то время я общался почти исключительно с французами и, должен признаться, перенял от них большинство их предрассудков. Они ни во что не ставили своих испанских союзников и считали их войском попрошаек, плохо организованным и скверно направляемым бездарными командирами. И не ошибались. Этому генералу очень не понравилось мое непочтительное поведение. Сказать по правде, будь генерал французом, я бы не позволил себе такого тона, и от него это не ускользнуло.

Когда я собирался продолжить свой путь, держа за шкирку Анфана, генералище остановил меня, положив мне руку на грудь. Он застал нас на земле в пылу борьбы, ребенок в это время скулил, отбивался и старался вырваться. Что он мог подумать? Я посмотрел ему в глаза и все понял. Великан схватил меня за рубаху и прижал к стене окопа. Потом, не разжимая пальцев, он надвинулся на меня лицом:

– Я хорошо знаю таких мерзавцев! Тебе нравится насиловать сирот, которые живут в окопах?

– Это вы мне?! – закричал я, не в состоянии вырваться из его лап. – Да я, наверное, единственный человек во всей этой армии, который пытается бороться с такими злоупотреблениями!

Тут Анфан заплакал навзрыд и еще больше обострил ситуацию. По правде говоря, притворялся он отлично, так здорово, что в других обстоятельствах я бы и сам растрогался и поверил. Мальчишка говорил на смеси каталанского и французского, добавляя некоторые испанские слова, но знать все эти языки было необязательно, чтобы понять смысл его слов: из его речи получалось, будто я исчадье ада, сатир, который вынуждает мальчиков сосать его письку, и все в таком же духе. В конце своей душераздирающей речи мальчуган встал на колени и возвел глаза к небу, прося Всевышнего положить конец его жизни, полной несчастий. При этом крупные слезы прокладывали себе путь по его перепачканным землей щекам. Даже пряди его белокурых волос взывали к жалости. Даже сам Марти Сувирия в шестилетнем возрасте не был таким законченным бесстыдником. Я, естественно, все отрицал, но испанский генерал стискивал мою шею с бычьей яростью.

– Молчите, негодяй! И как земля носит таких подлецов, которые испытывают наслаждение, оскорбляя святую невинность? – закричал он и сделал жест, означавший окончательный приговор. – Не стоит продолжать. Все уже сказано.

Фигура его была такой мощной и высокой, что в узкой траншее за ним не было видно сопровождавшей его свиты адъютантов-испанцев. Минуту спустя они все набросились на меня и арестовали.

– До захода солнца вас вздернут на какой-нибудь сук, – проворчал он, грозя мне пальцем.

Он говорил совершенно серьезно, и протестовать или оправдываться не имело никакого смысла. Только заступничество французского командования перед союзниками могло спасти мне жизнь, но нетрудно было догадаться, что этот испанский генералище не питал нежности к французам. Такой поворот событий очень развеселил Анфана. Когда трое каких-то типов уводили меня из окопа, он сопровождал нас, прыгая вокруг меня и моих конвоиров, и показывал мне нос, растопыривая пальцы обеих рук:

– Вот как весело все получилось! – Потом он перешел на каталанский, чтобы мои конвоиры его не поняли: – Ты ведь хотел, чтобы я вышел из окопов? Так и быть, на этот раз буду послушным. И пойду посмотреть, как тебя вздернут, дурак ты набитый, – разве можно пропустить такое представление!

Возможно, тут произошло чудо, но кто-то вдруг закричал:

– Генерал, генерал! Смотрите! Туда, наверх!

И действительно, прямо над крепостными стенами мы заметили нечто неожиданное: заглушая звуки привычной перестрелки, высоко в небе разорвались сигнальные ракеты, рассыпав над нашими головами яркие огни фейерверка. Это зрелище не имело ничего общего с обычными ружейными выстрелами или с картечью. В голубом летнем небе с треском возникали маленькие желтые и алые звездочки и рассыпались на фоне белоснежных облаков, создавая мимолетную дивную картину, написанную четырьмя красками. К сожалению, мне было в тот момент не до созерцания этой красоты.

– Это красные и желтые ракеты, красные и желтые! – взволнованно закричали адъютанты генерала. – Войска Альянса используют желтый и красный цвет!

– Скорее, скорее! – приказал генерал. – Следуйте за мной!

И он сам возглавил группу, которая побежала в штаб. Он обладал голосом, будто созданным для командования: в Кастилии такие встречаются – в них столько энергии, что они не допускают полутонов. Когда кто-нибудь говорит таким тоном: «Следуйте за мной», как этот генерал, надо просто «следовать за ним», а все остальное теряет смысл. Конвоиры тут же обо мне забыли, ни минуты не поколебавшись. Они разжали руки и потрусили вслед за своим командиром.

Согласно сигнальному коду Альянса, желтые и красные ракеты осажденных означали просьбу о срочной помощи, направленную войскам, которые находились снаружи крепости. Вот так задача для герцога Орлеанского! С одной стороны, этот сигнал неоспоримо доказывал, что силы осажденного гарнизона Тортосы на исходе. С другой стороны, стало ясно: подкрепление проавстрийских войск находится достаточно близко, раз они могут прочитать сообщение на небосводе. Одно из двух: герцогу следует или снять осаду и отправиться навстречу внешнему врагу, или начать отчаянную атаку (по теории Кегорна), не ожидая даже конца подготовки траншеи. В обоих случаях горы земли, которые к этому моменту уже успели перелопатить солдаты, никакой пользы принести не могли.

Однако эти рассуждения относятся исключительно к высоким материям военной стратегии. Что же до моего шкурного интереса, то я благословил эти алые и желтые огоньки, сделав такой глубокий и шумный вздох, какой не снился и дикому быку. Мои длинные ноги подогнулись от пережитого страха, я упал на колени и увидел перед собой Анфана. Мы снова оказались одни в окопе. Я зарычал на него:

– Я тебе все кости переломаю!

Как думаешь, удалось мне его поймать, моя любимая и ужасная Вальтрауд? Да или нет?

Конечно же нет. Легче было бы изловить мышонка, который прячется по щелям кафедрального собора.


13

Штурм крепости был делом пехоты, а не бригады инженеров. Мы покинули окопы, когда тысячи солдат бурбонской армии начали занимать позиции для атаки.

Самого штурма я не видел, а только слышал его, потому что устроился в одном из отсеков первой параллели, в тылу. Все началось в сумерках с артиллерийского огня, потому что операцию начали в то же самое время, в которое в первые дни осады мы начали копать траншею, – в восемь часов вечера. До нас доносились хлопки ружейных выстрелов и крики атакующих, которым приходилось подниматься по стенам, построенным под углом в сорок пять градусов. Жители осажденного города оказывали такое отчаянное сопротивление, что даже сбрасывали на головы захватчиков статуи святых. Испанцам понадобилось четыре часа, чтобы захватить один бастион. До двух часов ночи не было заключено соглашение о прекращении огня.

Как и следовало ожидать, герцог Орлеанский решил атаковать в лоб, чего бы это ни стоило. И огромное большинство раненых стонали по-испански, а не по-французски. В то время я об этом не задумался, но, когда вспоминаю об этом сейчас, по прошествии стольких лет, мне хочется крепко выругаться. Зачем велась эта война? Французский принц решил завладеть испанским троном, и испанские войска поступают в его распоряжение. Когда начинается знатная заваруха, французские генералы отправляют на бойню испанское пушечное мясо. И испанцы, ко всему, умирают с радостью. Даже турки не были бы столь тупы, чтобы ввязаться в такую склоку.

По просьбе Альянса стороны заключили перемирие. Герцог Орлеанский подозревал, что это было уловкой, чтобы выиграть время, но он уже предвкушал взятие Тортосы и согласился немного подождать. Терять ему было нечего. Войска Альянса находились пока достаточно далеко, а ему уже удалось захватить один бастион. Так вот, во время этого перемирия произошло событие, от которого у меня по коже побежали мурашки.

Мы вдруг услышали крики и женский вой. Была еще глубокая ночь, когда из-за стен раздался плач сотен голосов, и вопль, наводивший на мысли о сценах из Ветхого Завета, поднялся к небесам. Позже мы узнали, что обитателей Тортосы охватило отчаяние, когда они узнали, что иностранные офицеры решили капитулировать.

Такое поведение людей меня озадачило. Обычно во время династических войн мирные жители прятались и не рисковали собой на поле битвы. Помню, что в тот миг я впервые сказал себе вслух: «Суви, ты слишком давно не был дома. Что здесь такое творится, черт побери?»

К счастью, у меня оказалось мало времени на размышления. Ко мне подошел французский офицер, который обеспечивал связь с испанским командованием. Он поручил мне отправиться на завоеванный бастион и сообщить солдатам авангарда, что их сейчас сменят. Мне показалось, что эта новость их порадует: они могли уйти с такой опасной позиции. Меня удивило только то, что мне, в ту пору мальчишке, поручают переговоры с самим генералом.

Офицер обратил внимание на мой ужасный вид и сказал:

– Умойтесь и наденьте поверх своей одежды какой-нибудь приличный камзол. И сапоги почистите.

– Но, полковник, – спросил я наивно, – не лучше ли поручить эту почетную миссию кому-нибудь из старших офицеров?

– О нет! Сочтите это за честь, юноша, – ответил он и похлопал меня по плечу.

Честь! Сейчас я вам расскажу, в чем заключалась эта великая честь.

Меня отправили на завоеванный бастион только утром, когда солнце уже начало обогревать живых и разлагать трупы. Весь склон перед бастионом был усеян растерзанными телами, и, когда я поднимался по развалинам, из-под моих сапог взлетали тучи мух, секунду назад покрывавших трупы. Мухи были такими толстыми, что походили на каштаны с крылышками.

Оказавшись на вершине бастиона, я увидел сотни солдат с ружьями наперевес и штыками наготове. Они скрывались за камнями и целились в сторону города, который замер в гробовом молчании. Генерал, для которого предназначалось мое сообщение, наравне с солдатами прятался за развалинами. И это был тот же самый человек, который недавно приказал меня повесить! Слава богу, он меня не узнал.

– Mon général! – обратился я к нему по-французски. – Наконец-то я вас нашел.

Я передал ему распоряжение оставить позицию, но он не понял ни одного слова из моей французской речи и, обращаясь к кому-то из своих бойцов, произнес на своем чеканном кастильском наречии:

– А что, черт возьми, здесь надо этому лягушатнику?

Я немедленно повторил свое донесение по-испански, с поклоном и улыбкой, которой обычно одаривают победителей:

– Это приказ от командования, mon général: вы с честью и достоинством выполнили свой долг, и вам дано разрешение отойти с позиции. Французские батальоны займут эту позицию до окончания борьбы с неприятелем.

Презрение генерала сменилось гневом. Он склонил голову набок и посмотрел на меня, прищурившись:

– Что мы должны сделать?

– Позвольте нам с ним разобраться, мой генерал! – вызвался один из солдат, потрясая ружьем с примкнутым штыком.

Я старался по-прежнему дипломатично улыбаться, но про себя подумал, что никогда не пойму этих военных.

Какого черта они артачатся? Ведь их подразделение понесло страшные потери. Я принес им добрые вести: они могут покинуть это жуткое место. И какова их реакция? Они угрожают выпустить мне кишки своими штыками.

Генералище набросился на меня. Его толстые щеки горели густым румянцем гнева. Он схватил меня за ворот рубахи, заставил меня посмотреть на усеянный трупами гласис и сказал:

– Смотри сюда! Смотри! Ты думаешь, этих ребят убили только для того, чтобы сейчас сюда явились французы и присвоили победу себе? Ты и вправду думаешь, что я позволю, чтобы генералы Альянса вручили ключи от города какому-нибудь кузену герцога Орлеанского?

Я сопротивлялся, движимый негодованием человека, который убежден в своей невиновности. И будь он трижды генералом, я не удержался и закричал:

– Вы воображаете, что я имею какое-то отношение ко всему этому безобразию? Отпустите меня, дуб вы этакий, я только передавал чужой приказ!

И действительно, мои слова возымели действие. Он посмотрел на меня, задумался на минуту, как следует обращаться с человеком, который отважился говорить с генералом в таком тоне, а потом воскликнул:

– Ну так передай тому, кто тебя послал, вот это!

Вероятно, ни один наблюдатель не видел, что случилось потом, ибо в противном случае действия генерала наверняка оказались бы запечатленными в хрониках осады.

Он с такой силой пнул меня под зад, что я только чудом не вышел на земную орбиту. Я пролетел над гласисом и несколько раз отскочил от земли, как мячик, увлекая за собой камни всех размеров и форм и трупы, которые при столкновении со мной начинали шевелиться, словно на краткий миг снова обретали жизнь.

Я вернулся в лагерь в разорванном камзоле, моя задница горела огнем от удара генеральского сапожища. Меня оскорбили и унизили, и ярость во мне вскипела, когда я увидел давешнего французского офицера.

– Ну что? – осторожно поинтересовался он. – Как вы выполнили свою задачу?

Тут-то я понял, почему на бастион послали меня. Никто из них не осмелился передать этому типу приказ оставить позицию, и, чтобы избежать неприятностей, туда отправили самую последнюю пешку в армии.

– И вы меня об этом спрашиваете? – возмутился я. – Позвольте поинтересоваться, где вы раскопали это испанское сокровище?

– Ну не будем об этом… – попытался извиниться француз. – У генерала Антонио Вильяроэля действительно скверный характер.

Да, господа, вы только что прочитали, как произошла моя первая встреча с доном Антонио, человеком, которому через несколько лет предстояло вырвать молодца Суви из гнилого болота его существования и вознести на вершины самоотверженности. Так мне довелось познакомиться с военным, который, будучи кастильцем, взял на себя защиту столицы каталонцев, Барселоны, и принес себя в жертву нашему делу.

Моя дорогая и ужасная Вальтрауд, чьи мозги варят медленнее, чем походная кухня, не перестает меня перебивать. Ей непонятно, как могло случиться, что в 1713 году мы снова встретим дона Антонио Вильяроэля, который в 1708 году служил королю французскому, в противоположном лагере и на службе у австрийского монарха.

Но послушай меня, моя ужаснейшая Вальтрауд: я знаю, что ты звезд с неба не хватаешь и голова твоя пуста, как барабан, но даже если так, неужели ты не можешь усвоить самых простых вещей? Я пишу книгу, и, чтобы понять ее, надо прочитать все главы одну за другой и дочитать до конца.

* * *

Каким прекрасным лекарством может быть пинок в зад! На самом деле мне надо было поблагодарить этого сумасшедшего генерала.

Что я там потерял? С того дня, как я завалил свой экзамен у Вобана, меня просто несло по жизни, как щепку. Теперь я получил опыт настоящей осады крепости. И что из этого? Мне удалось найти свое Слово, это знаменитое Слово? Нет.

Этим пинком меня отправили прямо домой. Попрошу у отца прощения и, если понадобится, встану на колени и расскажу ему все. Он меня простит: каким бы скверным характером ни обладал этот человек, я был его единственным сыном. Я сказал себе, что даже самый скверный из отцов лучше самой прекрасной осады. К черту всю эту войну, генералов, которые при первой же возможности пинают тебя в задницу, и Забытых всех национальностей!

Я бодрыми шагами отправился в свою палатку, готовый к решительным действиям: заберу все самое необходимое и смоюсь в Барселону. Вся армия ожидала переговоров о сдаче города, а потому лучшего момента, чтобы слинять в противоположном направлении, было не придумать.

Бригада инженеров обладала особым статусом в армии, а потому их палатки окружал высокий частокол, отделявший их от простой солдатни. В центре нашего участка возвышался шатер Забытого, увенчанный луковицей-куполом. Вокруг него располагались маленькие индивидуальные палатки офицеров, а в стороне – одна большая, где размещались простые адъютанты, среди которых был и я. Обычно три патруля солдат дежурили здесь, шагая вокруг частокола, но в то утро, поскольку все предвидели неминуемый конец осады, на часах оставили только одного молоденького солдата, который прогуливался взад и вперед с ружьем на плече. Я не стал отвечать на его приветствие и прошел в свою палатку.

Вот это сюрприз: кто-то перерыл все мои вещи. Не ожидал я и того, что в один прекрасный день могут исчезнуть все мои денежки – все, что мне удалось скопить в Базоше, и выплаты французского командования. Не осталось ни гроша. Как вы можете себе представить, я разъярился еще больше, хотя и так был зол как черт.

– Эй, солдат! – закричал я бедному часовому. – Ты что, слепой? Меня кто-то обокрал!

Паренек думал недолго.

– Мне очень жаль, сеньор, – сказал он. – Наверняка вас обокрала эта парочка.

– Парочка? Какая еще парочка?

– Карлик с воронкой на голове и мальчишка с грязными косичками.

Я закричал как сумасшедший:

– Но если ты их заметил, почему ты их пропустил? Разве тебе не пришло в голову, что их вид не внушает доверия?

– Я пропустил их, потому что они показали мне пропуск, сеньор! – извинился солдат. – Сам я неграмотный, но тут проходил один офицер и помог мне. Он сказал, что сомнений быть не может. Пропуск был выписан на их имена, а подписали его вы собственноручно.

Я долго пинал один из столбов частокола своими саперскими сапогами. О детство! Эта пора невинности души! Прежде чем писать свои педагогические опусы, моему другу Руссо следовало бы познакомиться с этим чертенком Анфаном!

Приятели прекрасно все рассчитали. Они сберегли мой пропуск до последнего дня осады и использовали его, когда все взгляды обратились в сторону Тортосы и лагерь почти совсем опустел. Это навело меня на одну мысль. Я оставил столб в покое и спросил часового:

– Они давно тут были?

– Да нет, что вы! Совсем недавно ушли. Мне кажется, я их только что видел. Вон там, – сказал он, указывая за пределы лагеря.

Я помчался в указанном направлении, пробежал через весь лагерь и оказался за последними палатками. Вокруг расстилались поля, иссушенные палящими лучами солнца, только несколько кустов скрашивали однообразие пейзажа. И тут я увидел своих воришек. Они бежали через поле в пятистах метрах от меня, нагруженные мешками с добычей, точно два юкатанских муравья.

В окопах эта парочка знала множество тайников и закоулков, где можно было спрятаться, но в открытом поле тягаться с Суви-Длинноногом им было не под силу. Я бросился в погоню, ускоряя темп с каждой минутой, и разделявшее нас расстояние стало быстро сокращаться.

Воры заметили меня и побежали еще быстрее, несмотря на то что тащили огромный груз: мешки были больше, чем они сами. Им удалось добежать до вершины небольшого холма, и тут я потерял их из виду.

Я добежал туда несколькими минутами позже, но никого на противоположном склоне не увидел. Черт возьми, куда они могли деться? Мне пришлось остановиться, чтобы перевести дыхание.

Нужно было внимательно изучить местность: может быть, они забились в какую-нибудь щель? Нет, моей парочки нигде не было. «Ну-ка, Суви, подумай хорошенько, – сказал я себе, исследуя каждый кустик на склоне. – Разве твоим учителем не был сам знаменитый хозяин Базоша?»

В пятидесяти метрах справа от меня стояла какая-то заброшенная хижина из тех каменных построек, в которых крестьяне хранят свои тяпки и прочий инструмент. Больше скрыться им было некуда.

Прежде чем войти внутрь, я обогнул хижину, желая убедиться, что с другой стороны нет никаких лазеек. Нет, окошки оказались слишком узкими даже для них. Только после этого я приблизился к двери и закричал:

– А ну выходите! Я знаю, что вы здесь!

К моему удивлению, дверь немедленно открылась, но оттуда появились не мои знакомцы, а какой-то французский солдат.

Это было живое воплощение опустившегося вояки. Ремни плохо подтянуты, от белизны мундира не осталось даже воспоминания. Это грязное чудовище смотрело на меня пьяными глазами, точно его только что разбудили. Опершись на дверной косяк, он наглым тоном спросил меня, зачем я явился, и при этом ковырялся в зубах ножом. Что происходило в хижине? Я оттолкнул его, шагнул за порог и, когда мои глаза привыкли к темноте, замер от изумления.

Карлика прикрутили к столбу и заткнули ему рот соломой и грязной тряпкой, а Анфана посадили на какой-то старый стул и привязали за щиколотки и запястья. Во рту ребенка тоже был кляп, а на плечи ему накинули черный плащ, закрывавший его до пояса. Сообщник первого солдата еще возился с веревками. Даже мухи улетели из хижины. Нан умоляюще посмотрел на меня глазами, полными ужаса. Волею случая они оказались в жутком месте, в одном из крошечных адских мирков, созданию которых способствует война, подобно тому как углы комнат благоприятствуют образованию паутины.

В первую минуту я хотел просто забрать свое добро и уйти, хотя, естественно, мне казались омерзительными извращения этих маньяков. Но что поделаешь: нам довелось жить в эпоху, когда погибало множество ни в чем не повинных людей. Чем раньше я смоюсь отсюда, тем лучше.

И однако, незначительная деталь, не имевшая, казалось бы, никакого к делу отношения, взбесила меня гораздо сильнее, чем тривиальное неприятие порока. Хотите знать, какая мелочь заставила меня принять решение? По правой щеке одного из этих негодяев катилась капля пота. И в этой капельке я увидел отражение всех его низменных наклонностей, его порочной души. Рот мерзавца был полуоткрыт, а глаза не отрываясь смотрели на ребенка, который отчаянно извивался на стуле. Как у всех стервятников этой породы, между зубами у него оставались промежутки, что вызывало еще большее отвращение. Иногда какие-то ничтожные детали вынуждают нас действовать. Мне в тот день уже порядком досталось, и теперь я хотел выместить на ком-нибудь свою злобу.

С потолка хижины свисала довольно толстая ржавая цепь. Я поднял с земли довольно большой камень, зажал его под мышкой, а другой рукой снял с крюка цепь. Потом я подошел к солдату, который открыл мне дверь, и попросил:

– Вы не могли бы подержать этот камень одну минутку?

– Ладно, – сказал он, вложил нож в ножны и вытянул руки. – А почему, собственно, я должен его держать?

Ответ был очень прост: мне хотелось, чтобы руки у него были заняты в тот момент, когда я изо всех сил ударю его цепью по физиономии. Он свалился навзничь, а его приятель струсил и даже не оказал мне сопротивления. Увидев, что я шагнул к нему, не выпуская цепи из рук, он упал на землю, свернулся калачиком и прикрыл голову руками. Ему тоже досталось на орехи. Потом я отбросил цепь в сторону – с меня было достаточно Тортосы, этой войны, всего этого мира. Я собрал свое добро, быстрыми движениями ножа разрезал веревки, которыми были связаны маленькие пленники, и вышел из хижины.

Анфан и карлик побежали за мной:

– Monseigneur, monseigneur!

Я больше на них не сердился, моя ярость улетучилась. Денежки и пожитки снова были при мне, и уж если ты спас людям жизнь, то не для того, чтобы их потом лупить. Это, однако, вовсе не означало, что они меня хоть сколько-нибудь интересовали. Не замедляя шага, я сказал язвительно:

– Отправляйтесь назад, в окопы. В конечном счете, наверное, вы правы: в наше время вам там будет спокойнее всего.

Они вертелись вокруг меня, как пара мотыльков.

– Пошли прочь! – настаивал я. – Вас бы следовало повесить, воришки. Но, на ваше счастье, я слишком спешу вернуться в Барселону.

Однако слово «Барселона» только еще больше их вдохновило.

– Monseigneur! – закричал Анфан. – Мы так давно хотим добраться до Барселоны! Мы просто копили деньги.

Так-то эта парочка копила деньги! Что бы сказал мой папаша об их представлениях о работе и заработке! Я уже собирался отвесить им по тумаку на брата, когда вдруг услышал лошадиный храп.

Где-то поблизости проезжал кавалерийский отряд. Тыл войска, осаждавшего Тортосу, защищали конные патрули. Они сопровождали продовольственные отряды, предотвращали неожиданные нападения микелетов и задерживали дезертиров. Я бы, конечно, мог с ними договориться, но к этому моменту уже свыкся с ролью беглеца, а потому приготовился пуститься наутек к лесочку, который виднелся неподалеку. Деревья в нем росли довольно густо, и лошади не смогли бы погнаться за мной.

– Не туда, monseigneur! – сказал Анфан. – Вы не успеете добежать до леса. Давайте за нами!

И мои спутники бросились к заброшенному винограднику. Анфан махал мне рукой:

– Бегите! Скорее! Бегом!

Лозы винограда были мне чуть выше колена. На таком открытом пространстве всадники догонят нас в два счета. Эта парочка сошла с ума. Но знаете, как я поступил? Я побежал за ними.

Патруль пустился за нами в погоню. Мы бежали отчаянно, пот с меня лил ручьями, потому что мне пришлось тащить на плечах два мешка своего добра. Я проклинал себя, но, когда лошади оказались на краю виноградника, они немедленно встали, точно их остановила какая-то невидимая сила. Всадники не пытались даже пришпорить их.

Анфан засмеялся, чрезвычайно довольный собой:

– Лошади ненавидят скакать через виноградники. Они там ноги ломают.

Всадники несколько раз неохотно выстрелили в нашу сторону. Огибать огромный виноградник никакого смысла не имело – мы бы успели скрыться в лесу, – поэтому они решили оставить нас в покое.

– Мы вас спасли, monseigneur! Теперь вы наш должник, – сказал мне Анфан, когда мы наконец смогли перевести дух под покровом леса.

Я рассмеялся:

– Скорее я вас спас от страшных мучений, и вы – мои должники навсегда.

– Давайте заключим договор! – предложил мальчишка. – Мы раздобудем вам транспорт, а вы нас отвезете в Барселону.

– Транспорт? Какой еще транспорт? – поинтересовался я.

Мое решение покинуть войско было столь неожиданным, что мне даже не пришло в голову подумать о подробностях путешествия.

– Идите за нами!

И они показали мне узкую тропинку, которая терялась в лесной чаще.

– Вот сюда, – сказал Анфан через несколько минут и заставил меня нагнуться, чтобы пробраться под кустами, которые образовывали некое подобие туннеля.

Прямо передо мной стояла повозка, запряженная двумя лошадьми, которым преграждала путь зеленая стена. На козлах сидел кучер. Он был мертв.

Тысячи микелетов то и дело нападали с тыла на бурбонскую армию, осаждавшую Тортосу. Скорее всего, где-то поблизости произошла небольшая стычка, и кучер умчался от опасности, не разбирая дороги. Посередине его белого мундира, на спине бедняги виднелась большая дыра, края которой почернели от запекшейся крови. Наверное, он, собрав последние силы, попытался спрятаться подальше от дороги, и тут его и настигла смерть.

Мертвый кучер сидел на козлах, опустив подбородок на грудь, и казался спящим. Я схватил его за плечо и столкнул на землю, не слишком церемонясь. Лошади обрадовались появлению людей, а потому послушно выполнили сложный маневр: они попятились, и повозка вновь оказалась на дороге.

– Мы поедем в Барселону? – обрадовался Анфан.

По глазам этого мальчишки я сразу увидел, что он хочет есть: мне не надо было даже слышать, как ворчит его голодный живот. Я осмотрел лошадей: круп одной из них с правой стороны задела пуля, а у второй обгорела половина гривы. Сойдут, мне ведь нужно было только преодолеть сто пятьдесят километров, которые отделяли меня от Барселоны. Я влез на повозку, где оказалось множество мешков. В первом из них были лепешки. Я бросил несколько штук Нану и Анфану, которые в мгновение ока проглотили хлеб, хотя каждая лепешка была не меньше, чем диск греческого атлета. Чего только не было в этой повозке. Когда я попытался развязать небольшой мешок цилиндрической формы, он выскользнул у меня из рук, и его содержимое рассыпалось по повозке.

Это были пули, свинцовые пули. Целые потоки маленьких шариков брызнули на дощатое дно повозки. Нан и Анфан с восторгом бросились их собирать. Как мала одна пуля, свинцовая горошинка, такая безобидная с первого взгляда! И однако, точно направленная в цель, она убивает и солдат, и генералов, и королей, и нищих. Но Анфан об этом не задумывался, а просто затеял игру с карликом, катая шарики по земле. Он продолжал оставаться мальчишкой; ему, наверное, не было равных в искусстве выживания, но, в конце концов, он был ребенком. Стоя на повозке, я смотрел на них и не мог побороть в душе легкого чувства ностальгии.

В первый раз за двадцать дней, прошедших с начала подготовки траншеи, меня окружала тишина. Двадцать дней и ночей мне пришлось выносить грохот орудий и назойливый шум земляных работ. Но сейчас вокруг меня стоял лес, а в воздухе, не загрязненном дымом взрывов, вместо пронзительных звуков горна разливались птичьи трели. Передо мной мальчик и карлик с воронкой на голове играли с излюбленными орудиями смерти. О да, в детстве мы каждую минуту готовы нарушать установленный порядок вещей.

Воспользовавшись тем, что они увлеклись игрой, я исследовал остальную поклажу повозки и заметил в углу какой-то предмет, прикрытый двумя одеялами. Я откинул их и обнаружил более чем уважительных размеров тяжелый сундук, который едва смог подвинуть. На нем висело три замка. У меня перехватило дыхание, потому что мне было хорошо известно, что означали эти замки.

Во время осады в нашей палатке спал войсковой казначей – один из этих ослов, которые считают себя важными птицами только потому, что вхожи к начальству. По званию он не мог разделять палатку с офицерами, но достоинство не позволяло ему общаться с солдатней. Поэтому нам его и подсунули, и этот тип болтал без умолку. Я доплетался до своей койки, вконец разбитый после целого дня, проведенного под пулями в окопах, и тут он ко мне приставал со своей трепотней: и ля-ля-ля, и ля-ля-ля. И не имело значения, в какую смену мне доставалось работать: и днем, и ночью – меня всегда поджидал казначей Краснобай, как мы его прозвали. Он умирал от безделья, потому что работал только раз в неделю, и коротал время, собирая по лагерю сплетни и подыскивая себе жертву, чтобы морочить ей голову своими байками.

Ну так вот, назойливый казначей как-то раз с гордостью показал мне ключ от сундука, в котором хранилась войсковая казна, и рассказал, что сундуки для денег надежности ради закрывались на три замка и три ключа от них хранили три человека: казначей, генерал-капитан и генеральный инспектор. Благодаря своему положению, наш казначей Краснобай смог познакомиться с самим генеральным инспектором и ужасно этим гордился. А коли так, скажите: какой еще сундук, перевозимый в районе военных действий, мог иметь три замка?

Трех ключей у меня не было, да мне они и не понадобились. Тут же, в повозке, я нашел молоток и долото и в два счета сорвал замки. Под крышкой оказалось несколько дюжин маленьких цилиндрических мешочков. Они были плотно набиты и уложены в два слоя. Наверху каждого мешочка вместо застежки красовалась сургучная печать с бурбонской лилией. Я раскрыл один из них, и он выплюнул мне на ладонь монеты. Боже мой, там, наверное, были деньги на выплату жалованья целого полка.

Вы когда-нибудь находили беспризорный клад? Человека охватывает чувство, схожее только с любовью с первого взгляда. Сердце начинает биться быстрее, пальцы дрожат, и тебя одолевают одновременно тревога, восторг и безумное желание немедленно скрыться с добычей.

Я прикрыл сундук, напуганный своей находкой. Нан и Анфан продолжали свою игру.

– Эй, ребята! – сказал я с веселой улыбкой, лживой, как гримаса Иуды. – Сходите-ка и посмотрите, нет ли чего интересного в карманах кучера.

Это была наглая уловка с целью их отвлечь. Когда они об этом догадались, я уже нахлестывал лошадей и мчался прочь. Нан и Анфан безуспешно пытались догнать повозку.

– Monseigneur! Monseigneur! – кричал Анфан. – Не бросайте нас здесь, пожалуйста. Возьмите нас в Барселону!

Я повернул голову и еще успел различить вдали на дороге его голову с косичками, развевавшимися по ветру. Мальчишка бежал и голосил.

На этом месте я вынужден прервать свой рассказ, потому что эта дура Вальтрауд меня перебивает, хнычет, сморкается и называет меня бездушным человеком.

И в кого ты такая чувствительная? Неужели тебе еще неясно, какого поля были эти ягоды? Стремление к воровству родилось прежде Анфана. Как я мог взять их с собой в поездку, если хотел довезти сокровище до Барселоны?

Ну да ладно, в утешение тебе расскажу все, как было, радуйся.

Я потянул на себя поводья и остановил повозку. По правде говоря, меня немного мучила совесть. Как-никак благодаря этой парочке я заполучил и повозку, и сокровище. Увидев, что я остановился, Нан и Анфан побежали еще быстрее, подгоняемые надеждой. Когда расстояние между нами сократилось до пары метров, я бросил им несколько монет.

– Это вам! Купите вина и хлеба и выпейте за мое здоровье.

И тут я снова подхлестнул лошадей.

Надо признаться, что у меня всегда было доброе сердце.

* * *

Моя повозка удалялась от Тортосы настолько быстро, насколько позволяли раненые лошади, и тут-то я понял, что затеял весьма рискованное дело. На дорогах то и дело встречались патрули войск Альянса или Двух Корон, которые вступали друг с другом в перестрелку, стоило им встретиться. Несмотря на это, воюющие армии не были главной моей заботой. Южная часть Каталонии в то время представляла собой край, измученный войной, где разгуливали банды грабителей, разбойников, дезертиров шести или семи разных национальностей, не говоря уж о моих дорогих микелетах, которые были похлеще остальных. Я ехал один, но в компании такого соблазнительного предмета, как сундук с деньгами, а для защиты у меня имелся только один пистолет. Редко в жизни мне доводилось так радоваться закату. По правую руку я заметил дорожку посередине пшеничного поля, заросшего сорняками. Пожалуй, можно спрятаться и провести ночь там. Жнецы вовремя не пришли, и колосья качались на невероятной высоте, поэтому могли служить мне прекрасной ширмой. Поле заканчивалось возле старой канавы для полива растений. Лучше не придумаешь: здесь будет вода и для меня, и для лошадей. Я освободил животных от мучившей их сбруи.

Мне еще не удалось закончить все приготовления, когда появился этот человек.

Он пришел по той же дорожке, по которой приехал я. Его фигуру скрывал длинный черный плащ, а голову покрывала треуголка, надвинутая по самые брови. В этакой одежде он казался черной птицей, парившей низко над полем. Я вскочил одним прыжком и схватился за пистолет, который оставил в повозке. Что здесь делает этот тип, так далеко от человеческого жилья и так близко от поля сражения? Я прицелился в него:

– Покажите руки! Кто вы?

Он не остановился и произнес только одно слово:

– Pau.

Я не понял, назвал он свое имя или сообщил о своих намерениях (по-каталански «pau» означает «мир», но испанское имя Пабло на нашем языке звучит точно так же). Не расслабляясь, я обратился к нему с вопросом, столь же двусмысленным, сколь и язвительным:

– Вы что, упали с лошади?

Незнакомец не замедлил шага, но улыбнулся и приоткрыл полы плаща, чтобы показать руки. Оружия я не увидел. Когда он поднял руки, широкие рукава его рубашки соскользнули. И тут, моя дорогая и ужасная Вальтрауд, моим глазам предстало зрелище, которого больше мне никогда не довелось видеть: десять Знаков, один за другим, украшали его правую руку. Десятый Знак сиял почти у самого сгиба локтя.

Кожа, которую украшала эта татуировка, казалась очень дряблой и не соответствовала внешности незнакомца, казавшегося человеком немолодым, но полным энергии и крепким физически. Десять Знаков! Инженер, достигший идеала, превосходный маганон. Мое недоверие сменилось удивлением и восхищением. Он по-прежнему улыбался все той же ничего не значившей улыбкой и, когда мы оказались лицом к лицу, произнес безразличным тоном:

– Ну а вы?

– Ваш покорный слуга, – таков был мой ответ.

Я закатал правый рукав и показал свои пять Знаков.

Он сделал еще полшага вперед и сказал:

– Откуда вы едете?

– Из Тортосы.

– Куда направляетесь?

– В Барселону.

– Зачем?

– Там живет мой отец, там мой отчий дом.

– Вы в этом уверены?

– Да.

– Ни в чем нельзя быть уверенным.

Этот разговор был скорее похож на допрос, но Отмеченный никогда не задает вопросов Отмеченному высшего ранга. А тот, в свою очередь, должен знать все о своем подчиненном и говорит о себе, только если сочтет необходимым. Я не мог отвести глаз от его десятого Знака, а он в это время забыл о моей персоне и занялся изучением моего маленького лагеря: повозки, канавы, высокой пшеницы, которая стеной окружала нас.

Без всякого сомнения, мне встретился Десять Знаков. Он не просто смотрел, но слушал глазами: каждый предмет, каждое насекомое, весь мир, окружавший нас, сам воздух открывали ему свои тайны и с радостью добровольно исповедовались ему. Потом мой гость сделал повелительный жест, словно просил оркестрантов замереть. Он несколько минут разглядывал мою повозку, а потом спросил:

– Что вы везете?

– Ничего, – соврал я.

– Вы правы, – сказал он.

Несмотря на все уроки Базоша, услышав его слова, я вздрогнул.

Ночь была душной. Мой гость снял плащ, закатал рукава рубашки, и я снова устремил взор на его предплечье.

Сугубо практичный мир инженерного дела, которому обычно было чуждо всякое употребление символов, в данном случае шел на небольшую уступку. Драгоценный десятый Знак был гораздо меньше размером, чем все предыдущие, и имел столько уголков, что общий рисунок казался окружностью. Получалось, что, когда инженер достигал совершенства, наградой ему служил Знак, очень похожий на первый, – простой кружочек.

Он спросил меня:

– Кто ваш учитель?

– Им был Себастьен ле Претр де Вобан. Он умер.

– Славный инженер, да, прекрасный инженер, – прошептал он с уважением. – Он живет в вас. Помните об этом.

– К моему большому сожалению, – решил пояснить я, – этот пятый Знак мне не принадлежит. Я не сдал экзамен, потому что не смог найти нужное слово.

– Тогда продолжайте его искать.

– Я решил отстраниться от всего этого, – был мой ответ, – но, даже если бы захотел продолжать этот путь, кто бы мог подтвердить мне пятый Знак? Вобан умер, а других учителей я не знаю, да и не хочу снова иметь наставников. С меня довольно.

На губах его снова появилась улыбка.

– Все так говорят, пока не коснутся небес кончиками пальцев. И если это случится, вам будет легче пожертвовать своей жизнью, чем оторвать руку от этого чуда.

Несмотря на все уважение, которое я к нему испытывал, мне не удалось скрыть от него улыбку недоверия. Он заметил это и заговорил громче. В его голосе зазвучали такие властные ноты, что ему подчинился бы сам король:

– Если вам понадобится учитель, вы его найдете, и не важно, будет ваш наставник Отмеченным или нет. Отказаться от поиска Слова невозможно, и, когда оно вам откроется, вы поймете, что заслужили свой пятый Знак.

Я захотел ему возразить, но не нашел достаточно вежливых слов, а кроме того, только он имел право решать, когда начинается и кончается наш разговор.

– Постелите здесь одеяло.

Я подчинился.

– Ложитесь и закройте глаза. Спите.

Прежде чем услышать последнюю гласную слова «спите», я уже видел сны.

Было бы очень интересно рассказать здесь, что мне снилось той ночью. Но к несчастью, мне не дано было запомнить тот сон. В моей памяти сохранились лишь какие-то неясные картины: смутный образ обнаженной девушки с сиреневой кожей и густо-черными волосками на лобке на фоне каких-то пожаров. На протяжении нескольких недель я пытался вспомнить свой сон полностью. Девушка смотрела на меня такими грустными глазами, каких я не видел никогда в жизни. Внезапно на нее нападали полчища белых жуков – они окружили ее со всех сторон и начали карабкаться по щиколоткам. Она молила меня о помощи. Но потом все рушилось, прежде чем сон приходил к своему завершению. Я делал невероятные усилия, думал снова и снова, вызывая в памяти эти образы сотни раз.

В последующие дни, к сожалению, часы бодрствования готовили мне так много сюрпризов, что сон ускользал от меня, как срывается с крючка рыбка. Мне пришлось смириться с неудачей.

На следующий день я снова запряг лошадей и отправился в Барселону, не проверив даже, на месте ли сундук. Десять Знаков подобные мелочи не интересуют.

Сейчас, восемьдесят лет спустя, восемьдесят оборотов Земли вокруг Солнца спустя, мне кажется, я догадался, кем был этот гость, явившийся мне в сумерках. Разрешите мне перевести дыхание.

Нет, то было не человеческое существо, а сам Mystère, который прогуливался по миру с равнодушием пасечника, который оглядывает разворошенные соты. И вдруг одна пчелка привлекла его внимание и он решил рассмотреть ее повнимательнее.

Наверное, ему просто было скучно.


14

Все утро я ехал на своей повозке по дороге между двумя склонами, поросшими сосняком. Ближе к полудню я нашел то, что было мне необходимо и могло меня спасти.

Справа от меня вдруг открылась небольшая равнина, на которой я увидел почтовую станцию. Главное здание было низким глинобитным сооружением, длинным и прямоугольным, под тростниковой крышей. Перед ней какой-то старик копал яму, намереваясь похоронить в ней труп мула. Я остановил лошадей, сошел с повозки и обратился к нему.

Мне пришлось выдать себя за скромного торговца, который хотел присоединиться к каравану мирных жителей. Старик был глух как тетерев.

– Защиты ищете? – пронзительно закричал он, приставляя ладонь к уху на манер слухового рожка. – Ну что ж. Там, в доме, у меня есть ребята, которые часто охраняют караваны. Чем больше будет путешественников, тем дешевле вам их услуга обойдется. Они здорово умеют договариваться с солдатами, из какого бы войска они ни были.

– Не дадите ли вы мне напиться? – спросил я, протягивая ему пару монет. – У меня в горле пересохло.

– Идите и налейте себе сами, хотя на этой жаре вино уже стало теплым, – ответил старик, указывая на здание. – Но послушайте, если вы поможете мне закопать мула, можете пить сколько хотите и задаром. Приезжают сюда, – пожаловался он, имея в виду своих клиентов, – и только поставят своих лошадей и мулов, как те дохнут от изнеможения! А мне что с ними делать? Вы мне на этот вопрос можете ответить, а? А? А?

Ну да, в тот момент мне еще только и не хватало хоронить всякую падаль. Я не стал тратить время на извинения и пошел к зданию.

Внутри мне открылась сцена, напоминавшая тайную вечерю. За большим столом сидели двенадцать здоровых детин, пьяных вдрабадан. Они пили и перекрикивали друг друга. Половина компании сидела ко мне спиной, а лиц остальных я с порога различить не мог. Поначалу они не обратили на меня особого внимания, и я к ним тоже не присматривался.

Я подошел к стойке, которую сделали, положив на бочонки плохо обструганные доски. На столбе возле стойки на цепочке висел кувшин. Я сделал пару глотков отвратительного вина, настоянного на травах, но тут кто-то за моей спиной сказал:

– Эй, приятель, иди сюда! Наше зелье будет получше этой кислятины.

Мне не мешало наладить с этими ребятами хорошие отношения, и я уселся на середину скамьи: шестеро незнакомцев оказались передо мной, а еще по трое сидели по правую и по левую руку. И вот тогда я присмотрелся к их лицам.

Шрамы. Серьги. Густые бороды, которыми, казалось, можно было полировать мрамор. Мешки под глазами и взгляды, примерявшие, куда тебе лучше вонзить нож: ближе к уху или прямо под подбородок. Неужели это и был конвой, организованный честными жителями из ближайшего поселения? Самого невинного из них, наверное, не меньше пяти раз спасали от виселицы. А прямо напротив меня сидел он, мой старый приятель – Бальестер.

Я, должно быть, побелел, точно отварная спаржа, а Бальестер посмотрел на меня с ненавистью, глубокой и пронзительной, и произнес только четыре слова:

– Это предатель из Бесейта.

Моя дорогая и ужасная Вальтрауд уже забыла, кто такой Бальестер. Но ведь он появился в моем рассказе совсем недавно! Всего несколько страниц назад я рассказывал об этом молодом фанатике, микелете, которого арестовали бурбонские солдаты, об этом парне с таким зверским нравом, что ему бы доставило огромное удовольствие сделать себе из моей кожи носовой платок.

Слова Бальестера означали конец попойки. Все двенадцать апостолов варварства, как один, повернули головы ко мне. Я не мог произнести ни слова. В обычных условиях мои чувства, воспитанные в Базоше, предупредили бы меня о присутствии Бальестера еще до того, как я перешагнул порог этой глинобитной постройки. Но мое отречение от инженерного дела и мое желание заполучить охрану подешевле превратили меня в жалкого крота. Мне было страшно и одновременно невыносимо стыдно.

Бальестер вытащил огромный и очень, очень острый кинжал – скорее всего, тот самый, которым он в Бесейте перерезал глотку испанскому капитану. Я попытался убежать, но не смог преодолеть даже половины расстояния, отделявшего меня от двери. Четыре ручищи поставили меня на колени, а Бальестер подошел ко мне со спины. Когда кончик его кинжала нащупал мою яремную вену, я взвизгнул:

– Подождите! У меня для вас кое-что есть!

Если вам когда-нибудь доведется оказаться в подобной ситуации, послушайте моего совета: не тратьте время на ерунду и используйте самые привлекательные выражения.

– Я везу клад! – закричал я, хотя мое горло сдавливали кинжал, к нему приставленный, а также страх. – Он здесь, поблизости!

Мы вышли из дома все вместе, тринадцать человек. Я шагал, задирая подбородок, потому что лезвие ножа направляло его к небесам. Старик по-прежнему копал яму для мула. Из глаз у меня текли слезы.

– Не осложняй нам жизнь, – сказал Бальестер. – Говори быстрее и сможешь выбрать сам, как мне тебя убить.

– Моя повозка! – воскликнул я, указывая на нее. – Там вы найдете кое-что интересное. Господом Богом клянусь, что это правда!

Трое парней Бальестера влезли в повозку. Старик продолжал работу, болтая свои глупости, равнодушный ко всему происходящему. Голова его, видно, совсем не варила, и он не понимал, что вокруг творится, если это не касалось дохлой клячи.

Ребята Бальестера нашли под одеялами сундук.

– Пятьсот ружей! – завопил один из них в полном восторге, кидая в Бальестера пригоршню монет. – На эти деньги мы сможем купить пятьсот ружей!

– Я украл эти деньги у бурбонских свиней! – воскликнул я, стараясь извлечь для себя выгоду из их радости. – Я настоящий патриот и только и думаю о том, как покрепче насолить этому сопляку Филиппу и его деду!

Пока они наслаждались неожиданно свалившимся на них сокровищем, я придумал себе весьма сложную историю, будто бы я служил шпионом Женералитата, саботировал начинания бурбонских демонов и был надеждой и опорой правого дела Австрийского королевского дома. Причиняя мне вред, они совершали страшную ошибку и гнусное преступление. Моя тайная миссия заключалась в том, чтобы добраться с моим грузом до Барселоны, где меня ожидали министры Женералитата. Я даже предложил им сопровождать груз и пообещал солидное вознаграждение за оказанные услуги, если они с честью выполнят свою задачу. Бальестер свалил меня наземь ударом своего кулачища.

– Повесить его, – вынес он приговор.

Я отчаянно завопил. Из глаз у меня полились слезы, ручьи слез, мои мольбы о пощаде сотрясали воздух. Я освободился от сдерживавших меня рук и бросился на колени перед Бальестером, говоря ему, что все мои родные погибли и я один остался в живых, чтобы служить поддержкой старости моего дорогого отца, человека небогатого, мирного, честного и настоящего патриота.

Молить палачей о пощаде кажется делом совершенно бесполезным, но почему же тогда люди унижаются в подобных ситуациях на протяжении всей истории рода человеческого? Я открою вам тайну: эти мольбы действуют.

– Послушайте! – умолял я. – Вспомните, что в Бесейте вас должны были повесить незамедлительно и только мое заступничество спасло вас от смерти! Из-за меня вам подарили несколько часов жизни и ваши друзья смогли вас выручить. И так-то вы мне платите за добро! Отправляете на смерть того, кто спас вам жизнь!

Я так низко склонил голову, что мой нос почти касался земли. Плевок Бальестера попал на траву прямо перед ним.

– Ну ладно. Твой сундук меня сегодня порадовал, – сказал он. – Вали отсюда. Не хочу пачкать об тебя свои руки.

Звуки вырывались из его горла, сухие и колючие. В ушах у меня до сих пор звучат слова, которые ударили меня, точно камни из пращи:

– Fot el camp, gos. (Пошел прочь, пес.)

Меня раздели догола, хотя моя одежда не представляла никакой ценности. Мне кажется, что обычай раздевать помилованных врагов среди микелетов имел некое символическое значение. Они не побрезговали даже моими подштанниками, измазанными глиной и дерьмом за двадцать дней работ в окопах. Я инстинктивно прикрыл срам руками, повернулся спиной к своим мучителям и помчался прочь, подгоняемый их хохотом.

– Эй, вы! – закричал вдруг Бальестер, когда я оказался уже достаточно далеко, обращаясь ко мне неожиданно вежливо. – Вы грамоте обучены?

Я остановился, по-прежнему прикрывая руками срамное место, обернулся к нему и пробормотал:

– Конечно, я умею писать. И даже на нескольких языках.

Он жестом велел мне снова приблизиться к нему и его свите. Я подчинился – а что еще мне оставалось делать? Бальестер приказал своим людям сорвать доску с моей повозки, протянул ее мне вместе с острым железным колышком и сказал:

– Вырежьте здесь: «Я – пес-предатель». По-французски и по-испански.

– Вы позволите мне спросить, – прошептал я, сглатывая слюну, прерывающимся голосом, – зачем вам нужна эта надпись?

– Я передумал, – произнес он самым любезным тоном. – Раз ты умеешь писать, мы тебя повесим, и мне хочется, чтобы все знали, за что. Когда твой труп будет висеть на дереве, мы перекинем через твою шею веревку и повесим на грудь эту табличку.

Колышек и доска выпали у меня из рук. Я его умолял, плакал, рыдал, снова встал на колени. Бальестер возвел взгляд к небу и вздохнул, словно что-то обдумывая. Мне показалось, что он смягчился, но разбойник произнес:

– А латынь ты знаешь? Ну так напиши еще и по-латински.

Я вырезáл букву за буквой, не переставая рыдать и молить о пощаде, а микелеты Бальестера надрывали животы от смеха.

– Поднимайся-ка, браток! – скомандовали они мне весело, когда я закончил свою работу.

Мне связали руки за спиной и крепко схватили за подмышки. Самым высоким деревом поблизости оказалась смоковница. Кто-то из разбойников повесил мне на грудь табличку. Полоумный старик закричал нам из ямы, которую по-прежнему копал:

– Эй, вы! Столько крепких ребят, а бедному деду некому помочь!

Один из микелетов захотел перекинуть веревку через высокую ветку, но был так пьян, что никак не мог добиться своей цели, – он спотыкался и падал навзничь, вызывая новые взрывы смеха.

– А вы знаете, какую глубокую яму надо вырыть, чтобы туда уместился мул? – продолжал жаловаться старик. – Я тут тружусь под палящим солнцем, на этакой жаре. Плохи мои дела!

Мы умираем только один раз, а, на мое несчастье, мне достались в палачи пьяные в дугу неумехи. После нескольких неудачных попыток им наконец удалось перекинуть веревку через самую высокую и толстую ветку смоковницы. Мне на шею накинули петлю, и парочка здоровяков, не теряя времени на церемонии, просто потянула за другой конец.

– Я знаю, что вы хорошие ребята! Пла́тите сполна да бедных путешественников, которые сюда забредают, сопровождаете бесплатно. Но я стар, беден и выбился из сил! А этот мул такой огромный!

Я взлетел на пару метров над землей, и мой язык вывалился изо рта. Живешь и не знаешь, какой длинный у тебя язык, пока не окажешься на виселице. Удавка задерживает кровь в голове, и лицо у тебя краснеет. Я болтался между ветвями нагишом, и вдруг струйка мочи прочертила параболу в воздухе. Разбойники так заржали, что покатились по земле от хохота.

Микелеты были так пьяны, что никто не вспомнил о том, что смоковницы – деревья ненадежные и ветви у них хрупкие. Стоило мне оказаться на самом верху, как раздался сухой треск и ветка сломалась. Я с шумом рухнул на землю среди щепок и шершавых листьев.

Хохот моих мучителей был, наверное, слышен до самой Тортосы. Отсмеявшись, они просто развернулись и уехали прочь. Таковы были микелеты.

– Figa tova! Figa tova! – насмехались они надо мной, удаляясь верхом и, естественно, увозя с собой мою повозку и сундук с деньгами.

(Выражение figa tova переводу не поддается. По-каталански слово figa женского рода и означает «инжир», а слово tova значит «мягкий». Однако сочетание этих двух слов – оскорбительное прозвище для чувствительных девиц, которые воображают, что знают все на свете. Таких, как ты, к примеру.)

– Эй, ты, лентяй! – закричал глухой и безумный дед. – Вместо того чтобы на земле валяться, мог бы мне немного помочь.



Vidi
Увидел

1

Ну хорошо, согласимся на том, что мое возвращение к родным пенатам оказалось не столь славным, как приезд Одиссея на Итаку. Одет я был не лучше какого-нибудь попрошайки, потому что мне удалось раздобыть только жалкие лохмотья. Так я вернулся в Барселону после четырех долгих лет скитаний: война закончилась для меня поражением и неожиданно превратила меня в нищего. Но хуже всего было другое: мою руку украшал не заслуженный мною пятый Знак.

Однако забудем на некоторое время о злоключениях Суви-Длиннонога. Я возвращался в свой родной город, в древнюю Барселону, к ее шумам, запахам и узким улочкам. К ее порту, к ее беспорядочной жизни. Город казался мне плодом моего детского воображения, и образ его представлялся мне даже более смутным, чем образ покойной матери. В голове моей всплывали лишь воспоминания детства (не забывайте, что я покинул родительский дом совсем мальчишкой), но теперь все мои чувства обострились под влиянием Базоша и стали совершенно особенными. В некоторой степени все было для меня новым, потому что мои исключительные способности восприятия действительности и прошедшие годы позволяли мне смотреть на виденные раньше пейзажи глазами иностранца.

Вы, наверное, ждете от меня сейчас пространного описания Барселоны начала века, но я не хочу наводить на читателя скуку. Я сохранил карту того времени, присовокупим ее к тексту – и готово дело.

На карте не обозначены городские стены, и это как раз очень кстати: представьте себе мое настроение в те дни – меньше всего на свете мне хотелось возвращаться мыслями к инженерному делу. Я хотел забыть навсегда о Базоше, о Жанне, о словах Вобана («Вы не сдали экзамен»), о Слове.



Как видите, город делился на две части большим бульваром, который назывался Рамблас[60]. Справа от него жилая застройка была гораздо плотнее, чем слева, где тянулись огороды и сады, что могло быть весьма полезным в случае осады.

Я покинул Барселону ребенком, а возвращался зрелым мужчиной, хотя и потерпевшим в жизни поражение. И можете мне поверить, за всю жизнь я не видел более веселого города, населенного таким количеством иностранцев, даже в Америке! Чужеземцы приезжали, оставались здесь жить и укоренялись на этой земле. Решив остаться здесь навсегда, они придавали своим фамилиям каталонскую форму, чтобы не выделяться, а потому никто не знал, где родился его сосед: в Италии, во Франции, в Кастилии или в какой-нибудь другой, более экзотической стране. И если кастильцев всегда волновала чистота крови и отсутствие в ней каких-нибудь мавританских или иудейских примесей, то каталонцев вовсе не заботило происхождение их соседей. Никто не мешал жить вновь прибывшим, если только у них в карманах водились денежки, а сами они не были занудами и не докучали никому своим религиозным бредом. Такая обстановка, в которой чужеземцев принимали, ничего особенного от них не требуя, вызывала в них желание стать частью этого сообщества, и метаморфоза происходила уже в первом поколении. Мой отец тому примером.

Благодаря наследию католицизма, каждый второй день календаря был праздничным. (Должен же Ватикан давать людям какие-то преимущества – недаром у него столько последователей во всем мире.) К этим праздникам следовало добавить десятки знаменательных дат, которые изобретались то и дело: например, нужно было воздать благодарность за исцеление короля или горожане отмечали день явления святой Евлалии[61] слепому пьянице. Но не стоит заблуждаться на этот счет. Каталонцы всячески способствовали празднествам, потому что видели в досуге возможность заработать.

Праздники, которыми изобиловал календарь, обязывали людей тратить огромные деньги. Барселонские ярмарки и карнавалы славились на весь мир. О эти карнавалы! Кастильские аристократы, такие строгие и непорочные, по возвращении из Барселоны рассказывали об увиденном с возмущением. Богачи и бедняки, мужчины и женщины – все вперемежку, в толпе – танцевали до рассвета на улицах. Это же недопустимо! Благородные кастильцы признавали только один цвет одежды – безупречный черный. Когда в 1710 году я очутился в Мадриде, меня поразила чернота отцов города. В Барселоне все было наоборот. В город завозили более трехсот видов тканей; чем больше у тебя было денег, тем больше цветов сочеталось в твоей одежде – и танцуй на площади до упаду.

Порт едва справлялся с огромным количеством грузов, которые привозили со всего мира. Только имбиря можно было насчитать до двенадцати видов. Когда я был маленьким, однажды отец задал мне знатную трепку, потому что я принес с рынка не тот рис, который он мне велел купить. Немудрено мне было ошибиться: рис продавался сорока трех типов, на любой вкус и на любой кошелек.

Немного я видел городов, где бы жило столько курильщиков. В лавках можно было найти даже больше сортов табака, чем риса. Привычка дымить настолько распространилась, что, несмотря на очевидную ее пользу для здоровья, епископу пришлось дать распоряжение в виде специального церковного указа, запрещавшего священникам курить – по крайней мере, во время службы!

У гостей, бывавших в Барселоне до 1714 года, всегда создавалось впечатление, что в городе царит некий хаос, в котором сочетались разврат, роскошь и вседозволенность. Барселонцы работали не покладая рук и одновременно веселились до упаду. Женералитат взял себе за правило не вмешиваться в народные развлечения. Я приведу вам один пример: бои камнями.

Граница между народным праздником и массовым насилием очень тонкая, не толще волоса. Когда мой отец был мальчуганом, барселонские студенты очень любили устраивать баталии, во время которых запускали друг в друга камнями. Сражения эти представляли собой дуэль между двумя командами, по доброй сотне участников с каждой стороны. Команды соперников собирались на каком-нибудь пустыре, становились друг против друга и по сигналу начинали забрасывать булыжниками противников. Камни летали тысячами, и чем больше их попадало по головам врагов, тем лучше. Может быть, вы спросите, по каким правилам велось это благородное состязание. Ответ прост: никаких правил тут не было. Та группа, которая не выдерживала напора и пускалась наутек, считалась потерпевшей поражение, а та, которой удавалось удержать позицию на пустыре, – победительницей. Совершенно естественно, что бой заканчивался парой дюжин раненых, покалеченных на всю жизнь и даже парочкой мертвецов.

Некоторые священники, из самых нюнь, жаловались на жестокость этих сражений. Нельзя ли по крайней мере смягчить правила игры и заменить камни апельсинами? Они так настаивали, что студенты в результате поступили так, как свойственно каталонцам: выразили свое согласие, но не подчинились. В начале боя они вели себя цивилизованно и использовали апельсины, но только до тех пор, пока эти боеприпасы не заканчивались. А потом пускали в ход камни. Церкви пришлось заткнуться и не читать нотаций, потому что это развлечение пользовалось невероятной популярностью: никогда не было недостатка в зрителях, заключаемых пари и болельщиках. И ни для кого не секрет, что студенты любят пошутить: очень часто, когда на пустыре собиралась большая толпа зрителей, обе группы сговаривались и, вместо того чтобы нападать друг на друга, объединяли усилия и с хохотом забрасывали камнями ни в чем не повинную публику.

Под предлогом боя камнями порой студенты выбирали в качестве поля боя окрестности университета. В таких случаях группы противников заключали неожиданно братский союз и приводили здание – как снаружи, так и внутри – в плачевное состояние. Все занятия прекращались до восстановления мебели, и вот ведь какая штука: бои камнями на территории университета всегда происходили как раз перед экзаменами. Немудрено, что папаша отправил меня во Францию: я был рослым парнем и всегда ввязывался в драки – в один прекрасный день я бы неминуемо оказался в первом ряду метателей булыжников (безразлично, какой команды) и мне бы размозжили голову. Как бы то ни было, когда я был мальчишкой, бои камнями уже начали выходить из моды. Но в одном я не сомневаюсь: если Иисусу Христу удалось спасти блудницу от града камней, то только потому, что в Иудее не было барселонских школяров.

Что же до проституток, то одним из недостатков тогдашней Барселоны был строжайший запрет на дома терпимости. Правила этого добились своими кознями черные накидки (так называл народ епископов из-за цвета их одеяний). Даже за тавернами и постоялыми дворами специально следили, постоянно выискивая подозрительных женщин. С моей точки зрения, эта неумеренная слежка за несчастными потаскушками явилась особой уступкой черным накидкам со стороны накидок красных (так в народе называли членов правительства – из-за традиционных алых тог каталонских судей). Поскольку богачи и знать первыми пропускали мимо ушей проповеди священников против игры и роскоши, правительство удовлетворило желание Церкви приструнить хотя бы несчастных и беззащитных проституток.

Это отнюдь не означает, что в городе не было шлюх. Конечно они никуда не делись! В городах, где есть дома терпимости, проститутки сидят внутри и носу на улицу не показывают, а в городах, где борделей нет, их можно найти на любом углу и в любой час. Стоит запретить одну из древнейших профессий, как начинающие шлюхи выискивают тысячи уловок, чтобы заниматься своим делом втихаря.

Итак, я сказал, что бродил по городу, собираясь с духом, перед тем как отправиться домой, как вдруг услышал барабанный бой, который с каждой минутой звучал все ближе. Люди, толпившиеся на Рамблас, упали на колени.

Новости о поражении при Тортосе дошли до города еще до моего приезда. В подобных случаях барселонцы устраивали крестный ход и несли во главе его свою главную святыню – хоругвь святой Евлалии. Разрешите мне сказать о ней несколько слов, потому что святое знамя жителей Барселоны того заслуживает.

Если говорить о самом полотнище, то ничего особенно примечательного в нем не было, хотя оно сильно отличалось от современных знамен. Все прямоугольное знамя из шелка занимал портрет молодой девушки в сиреневом одеянии с грустными глазами. В этом образе было что-то невероятно языческое. Лучше всего художнику удался ее грустный взгляд.

Согласно традиции, каталонские короли должны были собственноручно передать это знамя своему старшему сыну и наследнику. Говорили, что войска, несшие это знамя, были непобедимы. (Враки, поверьте мне: в каталонской истории на одну победу приходится десять поражений.) Как бы то ни было, хоругви святой Евлалии люди поклонялись с рвением, которое намного превосходило обычное уважение к войсковым знаменам, и с этим нельзя спорить. Когда знамя проплывало над толпой, барселонцы крестились, стоя на коленях, и молили о защите и благословении. И если вас не покоробит моя мысль, скажу, что поклонение этому образу имело мало общего с религиозным экстазом, потому что он изображал не просто святую, а дух самого города.

Я не встал на колени, но не из-за недостатка благочестия, а потому, что эта сиреневая девушка напомнила мне сон, который явил мне Mystère. Знамя продвигалось вперед в сопровождении барабанов, которые оплакивали падение Тортосы, и когда оно поравнялось со мной, мне показалось, что девушка посмотрела на меня вопросительно.

Марти Сувирия, естественно, не вел бесед со знаменами, но у меня создалось впечатление, что я повстречался с существом с другой планеты, но таким же близким, как какой-нибудь друг детства. Это чувство настолько захватило меня, что я замер с открытым ртом. Вы, конечно, уже задаете себе тот же самый вопрос, который задала мне моя занудная и ужасная Вальтрауд: «Ну и что же спросила у тебя сиреневая девушка?» Я вам отвечу: она говорила со мной без слов, ибо девушкам достаточно взгляда, чтобы попросить о защите.

Поскольку вся толпа стояла на коленях, а я в полный рост, меня было видно издали. Кто-то окликнул меня по имени, и я узнал Перета. Мне кажется, я уже рассказывал вам о старом Перете, этом ничтожном существе, которое ухаживало за мной, заменяя мне мать. Он меня узнал и, когда образ святой Евлалии проплыл мимо нас, бросился мне на шею. У Перета, как и раньше, глаза были на мокром месте, но, когда я попросил его перестать плакать, его ответ поразил меня до глубины души:

– Я плачу о тебе. Разве до тебя не дошли мои последние письма?

Нет, никаких писем я не получал. Моя жизнь была такой бурной, что послания Перета затерялись где-то по дороге. Перет сообщил мне главную новость:

– Твой благочестивый отец умер.

Я не верил своим ушам; отчаяние охватило меня, потому что его слова делали меня другим человеком – не относительно богатым, а бедным. Я собирался отправиться домой, а оказалось, что идти мне некуда, из сына барселонского торговца я превратился в сироту. Мой отец умер неожиданно, но незадолго до смерти он женился на некоей вдове из Неаполя, с которой, скорее всего, познакомился в одной из своих поездок. После его кончины она со своими детьми, ничтоже сумняшеся, устроилась жить в моем доме – то есть в своем, если быть точным.

На протяжении последующих дней мое изумление сменилось негодованием, и я пригрозил захватчикам вести с ними тяжбу до скончания веков. Так оно, в общем-то, и получилось: я годами тратил все заработанные деньги на лучшего в городе адвоката, некоего Рафаэля Казанову. О, никто не мог сравниться с этим восхитительным юристом, когда речь шла о судебных делах! Прошло уже восемьдесят лет, а я все еще жду суда.

Если бы кавалерийские атаки проходили так же стремительно, людям в мире просто не хватило бы места.


2

Перет, старый слуга моего отца, приютил меня в своем логовище недалеко от порта. Переступив через порог, надо было спуститься вниз по лестнице из трех ступенек, и там, в глубине, крысы считали себя вправе оспаривать у нас пространство. Жилище Перета представляло собой полуподвал, окнами которому служили прямоугольные щели, наподобие бойниц: через них мы видели ботинки прохожих. Наш дом делился на два помещения: одно служило нам спальней, а другое столовой, кухней, умывальной комнатой и всем, чем угодно еще. С потолка по стенам то и дело сочилась вода, и пятна плесени создавали на них причудливый и мрачный рисунок.

Так вот, Перет пожалел меня. Несмотря на свою нищету, он давал мне иногда какие-нибудь мелкие монеты, которых как раз хватало, чтобы напиться самым дешевым пойлом в самых вонючих дырах. Во всем мире не было инженера несчастнее меня.

Стоило человеку освоить премудрость Базоша, и она не давала ему покоя даже во сне. Мне очень часто хотелось освободиться от постоянного контроля над окружающим миром: не слышать всех аккордов отвратительной музыки, от первого и до последнего, не обращать внимания на скрипачей, которые влезали на столы и притопывали в такт вульгарным песенкам, на крики солдат, прибывших со всех концов земли. По одному только их смеху я мог определить, кто они по национальности: немцы, англичане, португальцы или каталонцы, – мне не надо было слушать их разговоры. Мне докучали пьяные возгласы, дым трубок и сигар, от которого своды становились черными. Я не желал видеть язычки пламени пятисот свечей, наполнявших таверну тенями и пятнами света; людей, которые смеялись, пили и танцевали. Этот шум развлекающихся людей, к моему сожалению, не позволял мне почувствовать себя человеком.

Мне осталась только боль, одна боль. Я не мог забыть о своей последней встрече с Вобаном. «Вам достаточно произнести одно-единственное слово», – сказал мне маркиз. Одно слово – вся моя юность погибла из-за этого Слова. Какое слово хотел он услышать? Что это за слово? По ночам меня одолевало отчаяние. В темных углах кабаков я в одиночестве осушал стакан за стаканом, не ощущая вкуса дрянного вина. Слово, какое это было слово? Я перебрал их все, от «ярости» до «артиллерии», но ничего путного не придумал. Хмель так туманил мою голову, что в извилистых струйках дыма, поднимавшихся к потолку из трубок других посетителей таверны, мне виделись очертания траншей. Иногда, напившись до чертиков, я подходил к одному из курильщиков и бодал его в челюсть, стараясь выбить зубы. Меня много раз лупили палками, и каждый раз – за дело. Когда хозяин какого-нибудь безымянного трактира вышвыривал меня на улицу, я до утра валялся на одной из узких и грязных улочек Барселоны, этого современного Вавилона.

Пить, чтобы покинуть этот мир, пить, чтобы освободиться от собственного тела! Давайте пить, пить вместе, о мошки нашего крошечного земного шарика, затерянного в пространстве! Будем пить, пока наша блевотина не будет следовать за нами, точно верный пес! И все же как мне было избавиться от моих Знаков? В самые трудные минуты я закатывал правый рукав, смотрел на крошечные геометрические фигуры и плакал. Моя беда была запечатлена на моей коже.

Что сейчас делала Жанна? Ее голову могли занимать теперь любые мысли, только не воспоминания о Марти Сувирии. И мне не в чем было ее упрекнуть. Я должен был ответить ей: «Я люблю тебя больше инженерного дела» – но не сказал этих слов и потерял и любимую, и свою профессию.

* * *

Однажды я бродил по улицам, время от времени прикладываясь к бутылке. Мне захотелось купить лист капусты с жареным мясом у разносчика, и я остановился, чтобы с ним поторговаться. И в эту минуту передо мной промелькнуло лицо, забыть которое было невозможно. Женщина стояла последней в очереди к источнику.

Источники на улицах – это одно из самых важных изобретений человеческой цивилизации. Женщины возле них могут покрасоваться, пока стоят в очереди, а молодые щеголи пользуются случаем с ними познакомиться под благовидным предлогом помощи с тяжелыми кувшинами. Вы уже догадались, кто ждал своей очереди наполнить кувшин довольно приличного размера? Ну конечно, моя старая знакомая – Амелис.

Девушка бросила на меня взгляд птички, попавшей в силки. И хотя она тут же отвела глаза, можете меня убить, если я ошибаюсь, но по этому взгляду было ясно, что красавица заинтересовалась статным Марти Сувирией. Об эпизоде в Бесейте упоминать, пожалуй, не стоило. Я вызвался отнести ей кувшин и, по правде говоря, не встретил возражений. Это был галантный поступок и повод завязать разговор или же продолжить беседу, начавшуюся в сосновом лесу, перед тем как девушка исчезла в ночной тьме. Мы не сделали и десяти шагов, как я почувствовал, что кто-то поднимает полы моего камзола в поисках кошелька.

Я мог бы отнести мою повышенную чувствительность на счет уроков Базоша, но в данном случае мне не пришлось пускать в ход теории маркиза, потому что я уже давно заметил поблизости двух других старых знакомых: Нана и Анфана.

Им все-таки удалось добраться до Барселоны. Мальчишку по-прежнему украшали грязнущие лохмы, не поддающиеся описанию, а карлик носил на голове неизменную воронку. Оба наблюдали за прохожими, точно два маленьких стервятника. Поскольку мне удалось заранее подготовиться к нападению, я быстро передал кувшин Амелис и схватил безобразников за воротники. Мне показалось, что время повернуло вспять и они снова пытаются скрыться от меня за поворотом траншеи.

– Теперь-то я вас поймал! – заявил я. – Вам от меня не уйти.

Оба начали скулить и брыкаться, словно это я на них напал.

– Послушай, отпусти их, – попросила меня Амелис. – Они же совсем ребята.

– Ха-ха! – засмеялся я. – Ты не знаешь, на что способна эта парочка. Я их сейчас сдам первому попавшемуся караулу.

– Ты не можешь так поступить, – защищала их моя смуглая красавица. – Им зададут по двадцать ударов кнута, а кости у них тонкие, и они этого не выдержат.

Я пожал плечами:

– Я не пишу законы – я им следую. – Я ни на минуту не забывал о своем судебном процессе с итальянцами, благодаря которому рассчитывал вернуть себе отцовский дом. – И если такой честный человек, как я, должен страдать, неясно, с какой стати мне прощать этих двух неисправимых воришек.

Анфан обнимал мои щиколотки и, рыдая, молил меня о пощаде. Увидев, что девушка его защищает, он заревел еще громче. Поскольку в умении ломать комедию со мной никто не может сравниться, мне не составляет труда раскусить других комедиантов. И надо сказать, что мальчишка подавал надежды, однако меня не убедил.

– А ну шагай веселей, окопная крыса!

Амелис схватила меня за локоть:

– Ты не можешь так обращаться с двумя малышами!

Я ничего не имею против сердобольных женщин, но Амелис, пожалуй, зашла слишком далеко – ни дать ни взять Дева Мария, заступница убогих.

– Ну пожалуйста!

Я ответил ей только: «Мне очень жаль, maca»[62], освободился от ее хватки и пошел дальше, увлекая за собой воришек, по одному в каждой руке, точно рыболов, который хвастается своим уловом. Однако я никак не ожидал, что Амелис преградит мне путь, а она встала прямо передо мной, скрестив руки на груди.

– А ну отпусти их! – велела она решительным тоном и прибавила: – Ладно, говори, чего ты хочешь?

По правде сказать, я несколько растерялся, хотя и понимал, на что она намекала. Я посмотрел на девушку еще внимательнее, чем раньше, но все равно ее поведение оставалось для меня загадкой.

На ее лице лежала печать какой-то неизбывной грусти. Никто не может быть так щедр. Почему она собиралась расплатиться за них? Меня это не интересовало. Девушка была слишком хороша, а я слишком подл, чтобы отказаться. Мои руки разжались.

– В следующий раз я позабочусь о том, чтобы вас повесили! – закричал я вслед воришкам. – И шеи у вас вытянутся, как у двух гусаков. Ясно?

Не успел я закончить свою речь, как разбойники свернули уже за третий угол. Тогда я спросил девушку:

– Куда пойдем?

* * *

Она отвела меня в район Рибера, один из самых густонаселенных и нездоровых районов Барселоны, – можете себе представить, как он выглядел. Кварталы серых трех-, четырех– и даже пятиэтажных домов; улочки такие узенькие, что солнечные лучи никогда не касались земли. Все свободное пространство между домами было заполнено людьми или животными. Бродячие собаки, куры, живущие на балконах, дойные козы, привязанные к кольцам на стенах, – бе-е-е. Некоторые жители выглядели весьма довольными своей жизнью: они курили и играли в кости в подъездах, приспособив какой-нибудь бочонок вместо стола. Другие обитатели этих трущоб казались живыми трупами. Я обратил внимание на одного из них, похожего на Симеона Столпника, с той только разницей, что святой Симеон провел на вершине столпа тридцать лет, а этот бедняга – как минимум вдвое больше и питался, судя по его виду, только воробьиным пометом. Чтобы вызвать сочувствие прохожих, он распахивал рубаху и демонстрировал свои тощие ребра, напоминавшие ноги краба. Нищий протянул ко мне руку, прося милостыню:

– Per l’amor de Déu, per l’amor de Déu[63].

Большинство зданий здесь были, наверное, не новыми, еще когда по этим улицам прогуливался император Август. Мы вошли в один из подъездов – вероятно, еще мрачнее, чем соседние, – и поднялись по лестнице на второй этаж.

Когда мы переступили порог, я посмотрел вокруг. Все помещение состояло из единственной убогой комнатки с одним окошком. Улица была так узка, что, протянув руку из окна, можно было почти коснуться стены дома напротив. В глубине комнаты, прямо на полу, лежал матрас, а рядом с ним возвышалась горка воска с огарками наверху. Я решил, что сначала свечи ставили прямо на пол, воск стекал и постепенно образовал этот подсвечник. Прочая обстановка состояла из табуретки у самой двери и таза с водой, возле которого Амелис присела на корточки, чтобы подмыться. Больше в комнате ничего не было.

– Это твой дом? – спросил я, пока она раздевалась.

– У меня нет дома.

В этом сиротском убежище особенно выделялась коробочка из благородного дерева в глубине комнаты, такая маленькая, что в ней едва уместилась бы пара туфелек. Привлеченный этим одиноко стоявшим предметом, я подошел поближе и, поскольку наглость родилась прежде самого Суви, приподнял крышку. И что же? Из приоткрытой коробочки полилась веселая, немного механическая мелодия. Я отскочил на полшага, точно кот, которого окатили кипятком, и почувствовал себя необразованным дикарем, потому что впервые в жизни увидел carillon à musique[64].

– Что ты тут трогаешь? – запротестовала девушка.

Раздеваясь, она не заметила моего маневра, но сейчас бросилась ко мне и завладела музыкальной шкатулкой. Нагая, Амелис защищала от меня сокровище своим телом. Мне кажется, она не отдавала себе отчета в том, как прекрасна была эта сцена: такая красивая женщина спасала хранилище музыки.

Когда крышка закрылась, мелодия прервалась.

– Я не был знаком с этим новым изобретением, – попытался оправдаться я.

Она снова открыла крышку и, когда музыка зазвучала вновь, сказала:

– Поспеши. У тебя есть время, пока мелодия не закончится.

Ну ладно, за дело так за дело. Я пришел, чтобы ее трахнуть, и не стал откладывать свои планы в долгий ящик. Мне показалось, что, когда я завладел ее музыкальной шкатулкой, она обиделась, а теперь, когда я овладел ее телом, осталась равнодушна. Лишь на миг девушка проявила заботу, сказав:

– Подожди минутку.

Она подняла мою упавшую одежду и положила на табурет, чтобы мои вещи не запачкались на грязном полу. Сразу после этого мы снова взялись за дело – и она застонала и завыла, точно ведьма на костре.

С женщинами я всегда следовал стратегии, которую Вобан применял при осаде городов: наступать постепенно. Поверьте, что при виде такой добычи сдерживать атаку было нелегко. Но тут песенка кончилась, и Амелис оттолкнула меня.

– Я выполнила уговор, ты доволен, а мальчишки живы, – сказала она, не отрывая взгляда от потолка. – Пошел вон.

Сказать мне было нечего. Я взял свою одежду и шляпу со стула, оделся и спустился по лестнице, не попрощавшись. Снаружи мне на глаза снова попался умиравший с голоду пророк, который все еще протягивал руку, монотонно твердя:

– Per l’amor de Déu, per l’amor de Déu…

Когда мужчина удовлетворен, он всегда бывает в хорошем настроении, а потому я остановился, чтобы дать ему пару монет, и стал рыться в карманах. И знаете, что я обнаружил? Моего кошелька как не бывало.

Мерзкая шлюха!

Я взбежал по лестнице вне себя от ярости. Как я мог позволить себя обмануть так по-дурацки? Это же всем известный трюк! А я-то, последний идиот, всего несколько минут назад чувствовал себя виноватым, потому что воспользовался ситуацией и овладел Амелис! Обман возмущал меня даже больше, чем кража. Что бы сказали об этом братья Дюкруа? Однако, войдя в комнату, я замер на месте.

Девушка лежала на матрасе, а на ней сидел какой-то урод, настоящее чудовище, которое награждало ее тумаками то справа, то слева. Он здорово ее колошматил, зажав несчастную между коленями, а Амелис визжала, но вырваться не могла. Мужчина был не очень-то широкоплеч, но его руки дровосека казались кувалдами. Дай ему волю – и он с ней покончил бы за пару минут. Судя по закрытой шкатулке, это не был ее клиент.

– Эй, послушайте! – воскликнул я невольно. – Что вы делаете?

Этот тип, сидевший спиной к двери, обернулся и посмотрел на меня. Людоед, настоящий одноглазый людоед. До этого момента я думал, что циклопы жили только на островах в Эгейском море.

– Ты что, не видишь? – рявкнул он, глядя на меня своим единственным глазом. – Я ее купаю в розовой воде, представь себе! Хочешь получить свою долю? Вон отсюда, идиот!

Мог ли меня испугать этот здоровяк, простой нахал, да к тому же одноглазый? Конечно мог. Я забыл о кошельке и побежал вниз по лестнице. Жаль такую красавицу, подумалось мне.

То, что случилось потом, понять еще труднее. Я спускался по последним ступеням, когда в подъезд вошла какая-то благообразная старушка. В руках она несла кувшин, очень похожий на тот, который несла Амелис, когда я вызвался ей помочь.

– Дайте я вам помогу, добрая женщина, – сказал я с изысканной учтивостью. – Позвольте мне отнести наверх ваш кувшин.

Итак, я вернулся в комнату с кувшином, который, кстати сказать, был зверски тяжелым. Не спрашивайте меня, что мной двигало, – мне самому не ясно. Я не похож на странствующего рыцаря, а она была шлюхой и воровкой.

Кривой верзила продолжал ее лупить. Сочувствовать чужим страданиям мне не свойственно, но вы бы слышали ее крики! Как бы она ни извивалась на простыне, как бы ни старалась выцарапать ногтями врагу единственный глаз, еще пара-тройка ударов – и ей конец.

В комнате были только я, она и это чудовище, а в руках у меня был кувшин, полный воды. И другая немаловажная деталь: верзила сидел ко мне спиной. Я поднял кувшин над головой и изо всех сил запустил этот снаряд ему в затылок.

Верзила обмяк и стал сползать набок, обливаясь кровью и водой. Его громоздкое туловище упало с таким грохотом, точно рядом прошел камнепад; он покатился по полу и наконец замер, лежа на спине. Девушка тоже промокла и была окровавлена. Мне стало ее жалко: губы разбиты, руки дрожат.

И тут начался самый нежный разговор в моей жизни.

Я:

– У тебя тут найдется что-нибудь тяжелое?

Она, обнимая колени и с трудом сдерживая ярость, словно все еще сражалась с циклопом:

– Я что, похожа на грузчицу из порта?

Я, язвительно:

– Твой дружок вот-вот придет в себя, и, если мы этому не помешаем, он порубит нас, точно два кочна капусты, на мелкие кусочки.

Она, указывая на четыре огарка:

– У тебя перед носом, идиот!

Я, в еще большем возмущении:

– Это только куча воска! Предлагаешь кормить им твоего кривого, пока не лопнет?

Она, по-прежнему обнимая колени, устремив взор к потолку, как человек, которому волей-неволей приходится выносить общество круглого дурака:

– Не-е-ет… Это не просто воск. Возьми-ка этот подсвечник в руки.

Оказалось, что под слоем воска скрывается пушечное ядро. Может быть, оно вылетело из жерла пушки с французского корабля в 1691 году, или попало в город во время осады 1697-го, или во время боев, которые последовали за высадкой союзной армии в 1705-м, или в какой-то другой раз. Некий шутник принес ядро сюда и использовал вместо подсвечника. Растопленный воск стекал, замирал, точно застывший водопад, и в конце концов преобразил снаряд до неузнаваемости.

Я поднял ядро двумя руками и приблизился к одноглазому чудовищу. Шея у него согнулась, а голова прижималась к стене.

Я:

– Поверни ему голову! Ты разве не понимаешь, что мне нужен хороший угол выстрела?

– Что-что тебе нужно?

– Поверни ему голову!

Не поднимаясь с матраса, Амелис схватила верзилу за волосы и потянула. Я встал прямо над его туловищем, расставив ноги, и поднял ядро над головой. Именно в этот миг он открыл свой единственный глаз.

– Погоди! – закричала вдруг Амелис.

Неужели она его пожалела? Но девушка указывала на ядро:

– А вдруг взорвется?

Одноглазый, который еще не до конца владел своим телом, понял, что ему грозит, и схватил меня за щиколотку. Его единственный глаз открылся невероятно широко.

Так вот, последнее, что он увидел в своей жизни, был снаряд двадцать четвертого калибра, который летел прямо ему в лицо. Что бы там ни говорили стратеги, самая лучшая тактика – это все-таки удар в спину.

Я потер руки, чтобы очистить их от воска.

– Готово! Никакого взрыва, а котелок его лопнул, точно спелый арбуз.

Сидя на постели, Амелис посмотрела на мертвого верзилу, потом на меня и сказала:

– Ты ведь не собираешься оставить меня с этим подарком? Если его здесь найдут, мне несдобровать!

Ты ей жизнь спас, а она теперь хочет, чтобы ты еще и пол ей протер. Таковы женщины!

– Я вернулся сюда совсем не потому, что хотел познакомиться с твоими дружками, – сказал я и добавил, протягивая руку: – Мой кошелек.

Она засмеялась и сказала, что никакого кошелька у нее не было. Я могу искать, сколько мне будет угодно, но все равно ничего не найду, а в краже она невиновна – так она утверждала. Обычно мне нетрудно уличить лжеца, но она говорила так убежденно, что я ей поверил. К тому же в этой пустой комнате не было ни потайных уголков, ни тайников. Если девушка была воровкой, то такой искусной, что заслуживала моего уважения.

Человек должен уметь иногда признавать, что проиграл. Я собрался было уйти, но стоило мне оказаться у двери, как Амелис сказала равнодушно:

– Погоди.

Она выплеснула за окошко воду из таза, в котором подмывалась, стерла кровь с лица каким-то лоскутом, оделась, и мы вышли на улицу вместе. Она указывала мне дорогу, не произнося ни единого слова, как всегда резкая. И кого же мы увидели? Нана и Анфана, которые сидели на ступенях церкви Санта-Мария дель Пи.

Увидев меня, они пустились было наутек, но девушка присвистнула, точно пастух, подзывающий свою собаку, и приятели остановились. Когда мы подошли, Амелис порылась по карманам Анфана, вытащила мой кожаный кошелек и протянула мне, словно говоря: «Теперь мы в расчете».

Весь маневр был ими продуман от начала и до конца. Пока галантные кавалеры, пораженные красотой этой смуглой троянской Елены, тащили кувшины с водой, поддерживая тяжелые сосуды обеими руками, Нан и Анфан обчищали их карманы. Если возникали проблемы, Амелис вступалась за воришек. Все обычно поддавались мольбам этого прекрасного восемнадцатилетнего ангела, кроме бесчувственных чурбанов вроде меня. Таких зануд девушка препровождала в комнатку в районе Рибера. Пока они трахались, Нан стоял на стреме, а Анфан ящеркой беззвучно проскальзывал в помещение и крал кошелек незадачливого посетителя. (Если помните, Амелис положила мою одежду на табурет у двери, чтобы им было сподручнее действовать. И могу поспорить, что самые пронзительные крики страсти этой плутовки совпали с появлением в комнате Анфана, чтобы я не услышал ни малейшего шороха.) Потом она могла сколько угодно клясться в своей невиновности, потому что добыча уже улетучилась и никаких следов преступления в комнате не оставалось. Вот такая миленькая троица.

* * *

Мальчишка, карлик и Амелис остались жить в полуподвале Раваля. Им не стоило показываться в кварталах Риберы – по крайней мере, пока тамошние жители не забудут о смерти кривого верзилы. Насколько мы смогли разузнать, этот человек оказался не сутенером или каким-нибудь преступником с городского дна, а развратным патрицием, который время от времени вызывался поднести кувшин Амелис, сгорая от страсти. В конце концов ему надоело каждый раз расплачиваться содержимым своих карманов, и он решил, не разбираясь, просто ее убить.

Троица явилась в наш полуподвал с пустыми руками, если не считать единственного достояния Амелис – этой странной шкатулки, из которой звучала музыка. Девушка не могла без нее жить, и было ясно, что Амелис использовала carillon à musique в качестве щита, чтобы уберечься от жизненных невзгод. Она спустилась по ступенькам нашего убогого жилища, прижимая свое сокровище к груди, – ни дать ни взять Богородица с младенцем Иисусом.

Поначалу наша жизнь не клеилась. Нам с Перетом было тесно в его полуподвале, а теперь вдруг пришлось разместить там еще троих. Мы с Амелис занимали единственную спальню, а Перет и наша знаменитая парочка спали на матрасах в помещении, которое служило нам кухней и столовой. Старик не выносил Нана и Анфана и днем и ночью пилил и укорял меня, жалуясь на их поведение.

Карлик, например, имел весьма своеобразное понятие о семейной жизни. Стоило кому-нибудь из нас не уступить его требованиям, как он начинал визжать, точно раненный копьем вепрь, и его безумные, пронзительные крики могли побеспокоить даже глухого. Если воплями ему не удавалось добиться своего, он пускал в ход голову и бился ею о стены и двери дома, кружась, как волчок.

Если манеры карлика казались мне довольно дикими, то поведение Анфана вообще выходило за любые рамки. Сказать, что он был просто «вором», – значило не сказать ничего. То был маньяк, одержимый желанием совершить кражу. Днем и ночью, в любую минуту, ты чувствовал его пальчики в своем кармане. Благодаря урокам в Сферическом зале я заранее замечал его намерения и отмахивался от воришки, точно от назойливой мухи, но несчастного Перета он грабил по пять раз на дню. Как-то на рассвете бедняга проснулся в чем мать родила и со свечкой на носу. Еще до завтрака Нан и Анфан продали его шмотки на улице.

Я постарался втолковать мальчишке, как надо себя вести.

– Ты что, не понимаешь, что, пока ты живешь здесь с нами, все, что нам принадлежит, принадлежит и тебе тоже?

– Нет.

По крайней мере, он не врал.

Совершенно естественно, Перету часто хотелось забить их до смерти, но Амелис всегда с криками бросалась на их защиту и прятала бесстыдников за своими юбками. Мнение Перета на сей счет было яснее ясного:

– Раз ты с этой женщиной спишь, то имеешь право обращаться с ней как со своей женой. Лупи ее время от времени, чтобы знала свое место!

Жаркие споры в нашем полуподвале не прекращались, но, с другой стороны, я совсем не спешил расстаться с Амелис. Она быстро оправилась от побоев и была сейчас гораздо красивее, чем в тот день, когда я в затерянном в горах городке впервые увидел ее в конюшне. Чтобы не вдаваться в подробности, скажем, что в постели она была на высоте. Мы спали вместе, и это постепенно стало чем-то обыденным и необходимым для меня. Плотское наслаждение сменилось каким-то удивительным и постоянным ощущением счастья. Любовь? Не знаю. Никто не спрашивает себя, любит ли он воздух, которым дышит, но в то же время не может без него жить. Со мной происходило нечто подобное, а что тогда думала об этом она, для меня осталось тайной. Принимала ли она охотно свое новое положение или шла у меня на поводу, чтобы дать кров над головой этой парочке, к которой относилась скорее как старшая сестра, чем как мать? Могу только сказать, что однажды ночью, перед тем как заняться любовью, Амелис не стала поднимать крышку carillon à musique и после этого больше никогда ее не трогала, пока мы жили вместе.

Как бы то ни было, с воровскими наклонностями Анфана надо было покончить. Одно из двух: или этот мальчишка изменит свои привычки, или мы все сойдем с ума. Лупить его за провинности мне даже не приходило в голову, потому что этот метод казался мне абсолютно неэффективным. Насколько я был осведомлен о его жизни, тумаков и затрещин он уже получил сполна, а результат мы наблюдали каждый день.

Все серьезные изменения начинаются с чисто внешних элементов. Вобан фанатично любил чистоту и потому мылся раз в неделю. Я не сторонник подобных излишеств, но дело обстояло так, что Нан и Анфан всю свою жизнь провели так же далеко от воды, как два камня в пустыне.

Вы не представляете себе, что началось, когда мы захотели подстричь лохмы одному и снять воронку с головы другого. Ни под каким предлогом! При виде ножниц и щипцов (а как еще снять проклятую воронку?) парочка пустилась наутек и вернулась домой только через два дня.

Наконец нам удалось уговорить Анфана. Мы ничего не имели против косичек, но втолковали ему, что свисавшие с его головы грязные сосульки образовались только из-за грязи. Если мальчишка соглашался вымыть голову, Амелис обещала ему заплести его белокурые волосы в настоящие косички, целые дюжины косичек. Мы пообещали, что новая прическа будет выглядеть гораздо красивее. Отмытый и прилично одетый – белая рубашка и штаны без дыр, – с блестящими золотистыми косичками вместо жирных лохм, он и впрямь стал похож на мальчика, а не на юнгу с пиратского корабля.

От карлика мы добились только обещания снимать с головы воронку раз в месяц и сожгли его балаганный костюм. Нам пришлось поклясться, что мы разрешим ему держать в руках воронку, пока мы будем мыть ему голову. Я предпочитаю не рассказывать о том, каких насекомых мы там обнаружили и сколько прыщей и язв оказалось под металлическим конусом, когда мы приподняли его в первый раз. Фу!

Амелис, Нан и Анфан представляли собой единую команду, которую невозможно было разлучить, и мне не удавалось понять, кто здесь кого усыновил. Сколько бы я ни спрашивал Анфана о его прошлом, он ничего мне не рассказал, словно предыдущие годы стерлись из его памяти. Когда родители бросили его, а может быть, когда их убили, он, наверное, был так мал, что совсем их не помнил. Впрочем, наверное, это и к лучшему. Мальчишка не знал другого существования, кроме этой жизни разбитой шлюпки, несомой волнами набегов, которым то и дело подвергалась полоска земли на берегу Средиземного моря под названием Каталония. Само имя мальчугана, его казарменные шутки, смесь французского, испанского и каталанского, на которой он объяснялся, говорили о его прошлом.

Ребенок всегда остается ребенком, даже если это такой чертенок, как Анфан. Поскольку ему было отказано в родительской ласке, он старался восполнить этот недостаток, заботясь о карлике. По сути дела, Анфан дарил Нану то, что мечтал получить сам. Поняв это, я стал испытывать к мальчишке некую слабость.

Как мне удалось выяснить, спустя несколько дней после окончания осады Тортосы эта парочка встретилась с Амелис (дороги, ведущие из Бесейте и Тортосы в Барселону, сливались в одну). Любой кров мы называем «домом», когда это наше последнее укрытие. Под этим кровом для нас есть общий очаг, и, даже если огонь в нем потух, нам остаются простые и извечные объятия. Их домом были они сами, и доказательством этого служило то, что Нан и Анфан так никогда и не научились спать вдали от Амелис. Ночью они в любой час ускользали со своего тюфяка и появлялись в нашей спальне. И если я в этот момент еще занимался своим делом, это их ничуть не волновало. Они сворачивались клубочками на нашей постели и спали, точно два котенка. В первое время я пытался протестовать:

– Неужели они не могут подождать в другой комнате, пока мы не кончим?

Ответ Амелис был очень прост:

– А какая тебе разница?

Мое воспитание и привычки не могли переломить устоявшихся порядков этой троицы. Им казалось совершенно естественным спать всем в одной куче колен и локтей, когда нос одного утыкался в ступни другого, а щека третьего лежала на животе четвертого. Стоило только зазеваться, и кончик треклятой воронки вонзался тебе в самое неподходящее место. В самое неподходящее!

Послушайте, я и сам прекрасно знаю, что заниматься любовью при детях и делить ложе с мальчишкой, карликом и его воронкой нехорошо.

Но я ничего не мог с этим поделать.


3

Как раз в это время нас навестили совершенно неожиданные гости: на пороге появились четыре носильщика и три сопровождавших их солдата, вооруженные до зубов. Они сказали, что привезли мне из-за северной границы письмо и сундук.

Письмо было от шевалье Бардоненша, который приносил извинения за то, что не мог доставить сундук самолично. Семья Вобана поручила ему доставить мне сей груз, но, к его огромному сожалению, караул союзной армии преградил ему дорогу на границе и не разрешил ехать дальше, хотя он и старался их убедить, что направляется в прекрасную Барселону по делам исключительно личным. «Мир с каждым днем все больше клонится к упадку, – сетовал Бардоненш, – и доказательством служит то, что в наши дни люди не доверяют даже неприятелю». Моя дорогая и ужасная Вальтрауд удивлена, но уверяю вас, что в мое время проявления вежливости между врагами отнюдь не были исключением.

Так вот, когда мы открыли сундук, все сначала забормотали нечто невразумительное, потом закричали, а потом потеряли сознание от удивления – все произошло именно в таком порядке. В сундуке оказалось тысяча двести французских ливров, ни больше ни меньше. Маркиз в своем завещании оставил мне эту сумму в наследство. Не буду скрывать, что меня это взволновало: даже после смерти Вобан продолжал заботиться обо мне.

Чтобы отпраздновать свою неожиданную удачу, я так напился, что похмелье затянулось на целых два дня. Беда была в том, что остальная компания воспользовалась моим беспамятством и потратила все мое достояние. Все до последнего гроша они отдали за квартирку на четвертом этаже в густонаселенном районе Рибера. Амелис потребовалась подпись какого-нибудь мужчины, и помочь ей вызвался Перет. Вы лучше поймете мое желание перерезать им глотки, если я скажу вам, что содержимого сундука не хватило, а потому, чтобы расплатиться, им пришлось обратиться к ростовщику. Как вы понимаете, заем они оформили на мое имя. Что же касается самой квартиры, вам нетрудно понять мое безразличие: как мог любить оштукатуренные перегородки человек, обученный строить или брать приступом крепостные стены? Не знаю даже, как я согласился пойти с Амелис посмотреть наше новое гнездышко.

Дом оказался весьма типичной постройкой для этого района простолюдинов, но был отделан с некоторыми претензиями: потолок украшала дешевая роспись, а стены – гипсовый геометрический узор, имелись три спальни и кухня. В квартире пахло свежей побелкой. Как это обычно случалось, четвертый этаж был самым дешевым, потому что жильцам приходилось подниматься по длинной лестнице. По крайней мере, благодаря этой высоте комнаты заливал солнечный свет. Первая спальня предназначалась нам, вторая – Нану и Анфану, а третью занял пройдоха Перет (он поставил Амелис такое условие, когда она попросила его подписать от моего имени долговое обязательство). Сзади балкон выходил прямо на бастион Санта-Клара, и его пятиугольные укрепления расстилались прямо под нашими ногами. Мы видели внутренний двор, смену караулов и все такое прочее. Когда мы вошли в нашу спальню, Амелис показала мне окошко на потолке, через стекло которого виднелось синее-синее небо такого яркого цвета, что ему могло позавидовать Средиземное море.

На самом деле эта квартира стала настоящим домом, когда Амелис поставила в нашей комнате свою carillon à musique. Через окошко в потолке солнечные лучи лились на белые простыни, и Амелис часто садилась обнаженная на середину постели и расчесывала свои длинные черные волосы, шевеля губами в такт грустной мелодии шкатулки. Эта картина была столь прекрасна, что я замирал, но предпочитал в подобные мгновенья не нарушать ее нагой задумчивости.

Господи, как же изменила нас совместная жизнь! Раньше Амелис пользовалась музыкальной шкатулкой, чтобы забываться в минуты испытаний, которые посылала ей судьба, а теперь нашла ей новое применение. Казалось, эта необычная, искусственная и в то же время сладкая музыка уносила ее далеко в прошлое. Нет, пожалуй, это не совсем так: сама шкатулка была воспоминанием, подобно тому как пустыня, где нет границ, – сама по себе граница.

Итак, мы были свежеиспеченными хозяевами квартиры. Трудность заключалась только в том, что в сундуке Вобана было тысяча двести ливров, а квартира стоила тысячу шестьсот двенадцать. За несколько часов, которые требуются пьянице, чтобы протрезветь, из бедняков, которым неожиданно привалили денежки, мы превратились в счастливых, но внезапно обедневших собственников. И к тому же должников. Надо было выплачивать долг, а в военные времена вся работа связана с войной.

Вот тут-то и наступило время рассказать вам о моих приключениях в землях Кастилии, о том, как мне пришлось участвовать в битвах кампании 1710 года и как я стал свидетелем восхождения Австрияка на мадридский трон и его падения. А, да – и о том, как я, совершенно для себя неожиданно, нашел себе учителя, который заменил мне Вобана, хотя именно об этом человеке я бы никогда в жизни не подумал, что он способен кого-нибудь чему-нибудь научить.



И именно поэтому, если вы мне позволите, перед тем как приступить к рассказу, я в последний раз сделаю одно отступление. (Моя дорогая и ужасная Вальтрауд протестует – ей кажется, что мне не следует отвлекаться. Ну и хрен тебе!)

Чтобы отвлечь меня от попоек, Амелис настояла на загородной поездке, хотя бы на один день. Поводом служило питье шоколада. Можно было нанять экипаж, который отвозил участников прогулки за город, на расстояние около десяти километров от Барселоны. Там горожане наслаждались пейзажами зеленых лугов и перелесков, а к вечеру экипажи развозили их по домам. А сейчас позвольте мне объяснить кое-что об этих шоколадных праздниках.

Их название отнюдь не означало, что гости ели или пили только один шоколад. В соответствии с пожеланиями присутствующих в горячий шоколад добавляли разнообразные вещества, часто весьма небезобидные, в основном всякие любовные зелья. Священники объявили войну этим шоколадным праздникам и без конца порицали эту моду.

Поскольку шоколад – напиток темного цвета, никто не мог с точностью знать, что в его чашке. Повар мог случайно ошибиться, а некоторые наркотические вещества, употребленные в избытке, способны вызвать даже смерть, но люди шли на этот риск добровольно. Участники гулянок как раз и хотели испытать ощущение смертельной опасности, хотя на огромном большинстве праздников в чашках было не что иное, как безобидный порошок какао, заваренный с сахаром. Но поскольку все гости подозревали или даже были уверены, что пьют любовный яд, тот, кто ненароком шлепал по заднице свою невестку, всегда мог свалить вину на шоколад. (Само собой разумеется, что этот напиток и был всему виной.)

Но даже если рассказы о любовном зелье были не более чем выдумками, все равно после второй чашки всем страшно хотелось пуститься в пляс. Гости вставали в круг, взявшись за руки, смеялись и пели. Никто не думал о приличиях: мужчины и женщины вперемешку, без различия возраста, положения или родства! Пляски всегда сопровождала музыка двух или трех скрипок, и спустя некоторое время парочки одна за другой покидали хоровод (сами понимаете, зачем).

Я не страшился смерти от какой-нибудь отравы, добавленной в шоколад, а боялся только потерять мою Амелис. Экипажи привезли нас на зеленый живописный луг на холме. Как только мы оказались на траве, я почувствовал, что у меня сосет под ложечкой: в непринужденной обстановке этой гулянки любой франт мог захотеть вскружить голову моей подружке. Я как сейчас помню минуту, когда меня одолела ревность. Я помог Амелис спуститься со ступеньки экипажа, обняв ее за талию, но стоило мне разжать объятия, как у меня заныло сердце от ощущения потери. «Oh Déu meu[65], – сказал я себе с некоторой досадой, – кажется, я ее люблю».

Нас было человек тридцать или сорок, каждое семейство устроилось вокруг своей скатерти. На вершине холма возвышались развалины старого хутора: дверей у этой постройки не было, а крыша наполовину провалилась. Такие каменные дома, которых много в лесах и на горах Каталонии, были миниатюрными крепостями; их создатели никогда не забывали о защитной функции этих сооружений. Меня ничуть не удивило, что старые хозяева хутора выбрали для постройки подобное расположение: оттуда открывался полный обзор и на значительное расстояние; любое передвижение в его окрестностях могло быть немедленно замечено. Совершенно очевидно, что задолго до штудий Базоша людям было знакомо искусство защиты своих родных и близких.

Мы позавтракали, выпили шоколад, и тут пошло веселье. Скрипки наяривали все громче, люди встали в хороводы. Амелис потянула меня за руку, приглашая танцевать, но я не смог подняться, потому что в этот момент случилось нечто неожиданное: Анфан подошел ко мне сзади и обнял меня за шею. Ему понадобился почти целый год, чтобы приблизиться ко мне. И можете надо мной посмеяться, если вам будет угодно, но этот жест мальчишки меня взволновал. Он прижал свою нежную щеку к моей и сказал мне на ухо:

– Можно я им почищу карманы, патрон? Тут все пьяные.

– Нет, нельзя. Это добрые люди, хотя и пьяные.

Этот довод его совершенно не убедил.

– На их денежки я бы смог даже купить Нану новую воронку.

– Разве он тебя об этом просил? Не просил. Ему просто хочется повеселиться, вот и иди с ним танцевать. Нан будет рад, а тебе не придется рисковать, что тебя поймают и отлупят. – И тут я добавил тем же тоном, каким со мной разговаривал Вобан: – Хотя тебе и не понять, в чем дело, но ты отвечаешь за Нана – следи, чтобы никто не увел его в эти кусты. – И тут я повысил голос: – Allez!

Детям и солдатам всегда предпочтительнее дать какое-нибудь задание, чем их наказывать.

А теперь разрешите мне некоторую сентиментальность. Понимаете, тогда я неожиданно понял, что это и есть счастье: зеленая травка, веселые скрипки, хороводы людей, которые танцевали и хохотали как безумные. Тщедушный и сгорбленный Перет, протягивающий руку вдовушке и говорящий ей на ухо какие-то скабрезности. Нан и Анфан, которые отплясывали вместе: карлик, такой же с виду равнодушный к происходящему, как всегда, но, без сомнения, в душе довольный, и мальчуган, исправно выполняющий мой приказ, – каждый, кто осмеливался приблизиться к Нану, получал пинок. И Амелис – она смеется и танцует, и ее черные локоны развеваются по ветру. Не знаю, сколько времени это длилось. Скорее всего, недолго: счастье всегда проходит быстро. Вдруг из кустов выскочили Перет, который натягивал спущенные штаны, и вдовушка с растрепанными волосами. Вероятно, в самом разгаре любовной сцены они увидели что-то необычное.

– Бальестер! – кричал испуганный Перет. – Бальестер сейчас нагрянет!

Бальестер! Мой старый знакомый, который к этому времени уже стал одним из самых знаменитых и самых жестоких микелетов. (Хотя, как я вам объяснял, это слово не все понимали одинаково.)

Я уже упоминал, что мы устроили пикник на вершине холма. Я влез на большой высокий камень и смог оценить опасность, которая нам грозила: группа всадников была еще достаточно далеко. Судя по пыли, поднятой копытами, их было больше дюжины.

Паника превращает людей в стадо: все закричали и бросились врассыпную. Самые богатые кавалеры, приехавшие верхом на собственных лошадях, умчались галопом, забыв о своих любовницах (что, кстати сказать, было довольно бессовестно с их стороны. Разве это любовь!). Остальные в полной растерянности, не зная, что предпринять, и следуя животному инстинкту, спрятались на заброшенном хуторе. Нан и Анфан тоже прибежали на хутор, держась за руки Амелис, и я последовал за ними.

Внутри люди сбились в кучу, точно овцы, хотя места было предостаточно, потому что перегородки давным-давно сгнили. Женщины обнимались и плакали, а мужчины рвали на себе волосы. Мне пришлось пару раз громко крикнуть, чтобы все замолчали.

– Вы собираетесь что-нибудь предпринять, – зарычал я, – или предпочитаете подождать, пока нас всех не перережут, как овечек?

Из какого-то угла мне ответил расфранченный кавалер.

– Ты понимаешь, о чем говоришь? – спросил он. – У тебя еще и борода не растет, а на нас сейчас движется сам Бальестер!

– Я и сам знаю, что это не святой Петр к нам едет верхом! – ответил я и, обращаясь к толпе, повторил: – Мы будем что-нибудь предпринимать или нет?

– Вот так командир выискался! – издевался надо мной франт. – Да эти молодчики трахают таких мальчишек, как ты, на закуску!

Я увидел изъеденный жучком стол и вскочил на него.

– Послушайте, если вы готовы выполнять мои распоряжения, может быть, мы и выйдем сухими из воды.

Щеголь снова закричал:

– Сюда едет банда убийц, вооруженных до зубов. А здесь с нами только дрожащие женщины, дети и старики. Эти стены разрушены, а ты собираешься их защищать. – Он указал на вход. – Здесь нет даже дверей!

Мысль мелькнула в моей голове точно молния. Будь у меня немного времени подумать, я бы не стал с ним спорить. Но дело не требовало отлагательств, а ситуация казалось такой отчаянной, что я не сдержался и, выдохнув весь воздух, произнес, чеканя каждое слово:

– Дверью станем мы сами.

– Нас зарежут, а потом изнасилуют всех женщин! – настаивал франт.

– Вот поэтому мы и будем сражаться, идиот! – заорал я. – Когда они поймут, что здесь нет никакой добычи, даже лошадей с нас не возьмешь, а выкупа за нас никто не заплатит, они для развлечения перережут несколько глоток, а потом оседлают наших женщин. – Я указал на Амелис. – Это моя жена, и клянусь, что никто ее не тронет. Я им не позволю!

Молчание бывает разным. Есть тишина отчаяния, тишина размышления, мирная тишина – они не похожи друг на друга. В наступившем молчании угадывалось колебание. И тут кто-то сказал:

– Меня уже однажды изнасиловали, много лет тому назад.

Это была старушка из тех, которые излучают энергию. Она посмотрела на щеголя и показала на меня пальцем:

– И в тот день мне очень не хватало рядом такого «мальчишки». – Она посмотрела мне в глаза и добавила: – Я старая перечница, но, если ты мной будешь командовать, я забросаю камнями любого, кто ступит на этот порог. Терять мне нечего.

Послышался ропот. Этот тихий, но уверенный голос сумел преобразить страх в гнев. Перет подошел к столу, схватил меня за щиколотку и сказал, полумертвый от страха:

– Но послушай, Марти, мой мальчик, что мы, слабые и несчастные, можем сделать?

– Прежде всего – собрать на этот стол все оружие, которое у нас имеется, – ответил ему я.

Я спустился на землю, и мужчины выложили на стол все имевшееся у них оружие. Как это обычно бывает, самый трусливый оказался вооружен лучше остальных: у франта оказались с собой два больших пистолета и кинжал. Всего нам удалось собрать шесть пистолетов и пятнадцать ножей самых разных размеров – таким оказался наш убогий арсенал.

– Великолепно! – воскликнул я, призывая на помощь все свое актерское дарование. – Теперь вы сами видите. Этого бы хватило даже для защиты Сагунта[66].

Я уже говорил, что каталонские хутора строились как маленькие крепости, способные отразить нападение с любой стороны. Стены были толстыми, как у настоящих укреплений, узкие окна, перпендикулярные полу, напоминали бойницы, каменная крыша не могла сгореть. Даже если врагу удавалось нанести такому строению значительный ущерб, оно продолжало стоять непреклонно.

Я попросил женщин собрать горки крупных камней. Крыша дома частично сохранилась, и мужчины быстро соорудили из остатков мебели и обломков стен примитивные пандусы, чтобы туда взобраться. С крыши можно было открыть огонь по наступающему противнику или, по крайней мере, забросать его камнями. Другая группа построила импровизированную баррикаду у ворот, скорее символическую. Я приказал мальчишкам обследовать все углы и, опустившись на корточки перед Анфаном, прошептал:

– Ищите под полом, наверняка что-нибудь найдете.

И они действительно нашли. На всех хуторах имелся запас оружия. В полу комнаты, которая, наверное, когда-то служила спальней хозяевам, Нан и Анфан нашли под слоем пыли крышку тайника и открыли ее. Там оказалось четыре ржавых мушкета – два из них остались без приклада. Но даже такое оружие могло нам пригодиться.

– И что нам делать с этим ломом? – спросил кто-то.

– Почистите стволы хорошенько.

– Они уже здесь!

Это был крик одного из дозорных; уж чего-чего, а глаз у нас хватало.

Прежде чем приблизиться, всадники довольно долго раздумывали. Они несколько раз объехали вокруг дома, присматриваясь и принюхиваясь, но никаких решительных действий не предпринимали. Я перебегал от одного наблюдательного пункта к другому, спрашивая дозорных:

– Чем они занимаются?

– Да ничем. Просто ездят взад-вперед и присматриваются.

Для защитника крепости ожидание атаки гораздо тяжелее, чем само нападение; ни в коем случае нельзя было допустить, чтобы люди начали воображать ужасы схватки, и я решил выйти к микелетам. Амелис попыталась удержать меня.

– А кого ты предлагаешь отправить на переговоры? – возразил ей я. – Этого щеголя? Или, может быть, Перета? Ты лучше позаботься о том, чтобы Нан и Анфан ни на шаг от тебя не отходили.

– Это же разбойники! С ними нельзя ни о чем договориться.

В ее глазах блеснули слезы ярости. Амелис так на меня рассердилась, словно я только что объявил ей, что завел себе любовницу, и изо всех сил застучала кулаками мне в грудь:

– Они же тебя убьют! Убьют!

Потом она повернулась и пошла прочь. (Понимаете теперь, что я вам говорил? Даже с разбойниками легче договориться, чем с женщиной. А ты не смотри на меня такими глазами и пиши!)

Мы открыли проход в нашей хлипкой баррикаде, и я вышел наружу.

Один из разбойников на коне подъехал поближе и остановился метрах в десяти от меня, приглядываясь. Мне не пришло в голову ничего лучшего, чем принять равнодушный вид. Я поприветствовал его натянутой улыбкой, приложив два пальца к треуголке. Он уехал, но на его месте незамедлительно появился командир всего отряда в сопровождении восьми верховых, которые выстроились по правую и по левую его руку. Это был Бальестер.

Он сильно изменился со времени наших встреч в Бесейте и на почтовой станции. Командир отряда выглядел более зрелым мужчиной, закаленным в постоянных атаках и отступлениях. Самым необычным в его лице были глубоко запавшие глаза, словно глазницы этого человека стали вдвое глубже, чем у остальных людей. Нельзя было назвать его уродом, потому что жестокость не лишена привлекательности. Однако его отсутствующий взгляд, черные, широкие, как тесьма, брови и густая смоляная борода создавали впечатление, что годы для этого человека никакого значения не имели. На поясе у него с каждой стороны висело по пистолету. В случае необходимости он мог одним движением рук вскинуть их и разрядить в противника.

Я никогда не забуду взгляда Бальестера; его глаза разговаривали с тобой независимо от его губ и при этом противоречили сами себе. В них можно было прочитать: «Я тебя убью» – и одновременно: «Давай поговорим». Люди, которые не умели разглядеть второго послания, пускались наутек. Я произнес только:

– Добрый день.

– Да, денек выдался неплохой, – ответил он. Руки Бальестера лежали на рожке седла, и он с видом деревенского философа рассматривал облачка на небе. – Распрекрасный день.

– Что вы здесь забыли? – поинтересовался я.

Он оскорбился, пришпорил свою лошадь и несколько раз объехал меня кругом, стараясь, как легко догадаться, внушить мне и другим осажденным страх. Мне казалось, что я слышу, как бьются сердца спрятавшихся за стенами дома. Я сказал громко и четко:

– Разговаривать с пешим с высоты седла не очень-то вежливо, сеньор.

Бальестер обратился к своим людям:

– «Сеньор»! Вы слышали? Я теперь стал сеньором!

Все его разбойники захохотали. Бальестер сделал вид, что уступает, спешился и поприветствовал меня нарочито учтивым жестом.

От него не воняло. Меня это удивило, потому что, как любой сын морского торговца, я совершенно не знал внутренних районов страны и их жителей; мне с самого детства внушали, будто микелеты – исчадья ада, от которых воняет серой. От Бальестера пахло чистым пеплом костра, чабрецом и розмарином. И от его приятелей тоже.

Прошел год со дня нашей последней встречи, но он не спросил, а уверенно произнес:

– Мы с вами встречались раньше.

– Мне кажется, как-то раз, – неохотно подтвердил я, – мы совершили небольшую коммерческую сделку. Я остался ни с чем, а вы получили все.

Он не обратил внимания на мои слова и указал на хутор:

– Почему вы там забаррикадировались?

– Ваша добрая слава летит впереди вас.

– Вот так дела! И что же обо мне говорят?

Поскольку мы решили защищаться, я решил держаться уверенно:

– Говорят, что Эстеве Бальестер – преступное чудовище и убийца. Под предлогом борьбы за родную страну он нападает на несчастных беззащитных путников, грабит их или превращает в заложников. Если ему вовремя не платят выкуп, он поджаривает ступни своих жертв на костре. И это еще когда он бывает в хорошем настроении.

Он предпочел не реагировать на мою провокацию.

– Серьезно? – спросил он. – А вы сами-то верите в эти россказни?

– Мне доподлинно известно, что иногда бедняг раздевают, вздергивают на первый попавшийся сук, а потом бросают на произвол судьбы.

Он расхохотался:

– Насколько мне известно, груз тебе не принадлежал. – Он немного помолчал, а потом добавил гораздо мрачнее: – И ты, предатель-бутифлер, осмеливаешься называть меня грабителем?

Я собирался вести с ним переговоры, и его сарказм мог помешать моей миссии. Мы стояли ровно на половине пути между его отрядом и хутором. Я снял шляпу, и по этому условленному сигналу стволы огнестрельного оружия показались в проеме ворот, в окнах и на крыше. Это был весь наш арсенал, включая ржавые мушкеты, которые женщины начистили до блеска, как следует на них поплевав.

– Сеньор, – соврал я, – двадцать стволов целятся прямо в вашу голову. Наши всадники умчались верхом, чтобы предупредить стражей порядка, которые вот-вот прибудут. Имейте в виду, что мы бедные горожане и никакой добычи для вас здесь нет. Если нам придется решать наш спор при помощи оружия, вся ответственность ляжет на вас.

Я говорил очень громко, чтобы меня слышали все. Речь шла о простом расчете: если осаждать дом им покажется невыгодным, они уйдут. Даже если бы они поверили половине моей лжи, этого было достаточно, чтобы у них в головах зародились сомнения. К несчастью, Бальестер преображался, чувствуя близость крови и насилия. Все мужчины таковы, но в нем словно происходил какой-то взрыв. Его глубоко посаженные глаза проваливались еще глубже, голубая вена, пересекавшая правый висок, надувалась и начинала пульсировать. Много лет спустя я обнаружил еще одну особенность этого человека: готовясь убить врага, он распространял вокруг острый запах пота. Бальестер угрожающе зашипел, а голубая вена так налилась кровью, что казалась толстым червем.

– Если твои люди убьют меня, мои ребята в один миг расправятся с тобой, идиот.

– Не сомневаюсь, – ответил я ему таким же шепотом. – По совести говоря, это ничья.

И тут мы услышали какой-то звук: то был вопль перепуганного ребенка.

Один из всадников приближался к нам, держа под мышкой извивающегося и отбрыкивающегося Анфана. Увидев меня, мальчишка протянул ко мне руки с растопыренными пальчиками и завопил еще отчаяннее.

Бальестер, должно быть, заметил, что я изменился в лице, потому что скривил губы в ехидной полуулыбке и сказал:

– Была ничья – и нету.

Всем известен детский кошмар: ты падаешь в колодец, в глубине которого извиваются страшные щупальца. Для Анфана этот сон стал реальностью, а нас разделяла непреодолимая преграда – какие-то десять метров.

Этот мальчишка жил рядом со мной почти год, я кормил его, поил и одевал. Он спал рядом со мной и моей женой. Мне пришлось тысячу раз ругать и наказывать его, и за это время он стал чуть-чуть лучше, чем в день нашего знакомства. Только чуть-чуть, но сейчас я в первый раз видел, как он плакал по-настоящему.

Как красный полог опустился перед моими глазами, точно занавес, и я не узнал собственного голоса, когда произнес:

– Отпустите его! Немедленно! Или, клянусь моей матерью, я убью и тебя, и этого зверя, который держит мальчишку. – И добавил почти беззвучно: – Клянусь!

Бальестер невероятно долго смотрел мне прямо в глаза. Анфан извивался, а я был на грани помешательства. Вероятно, Бальестер это понял: с безумцами нельзя вести переговоры. Он кивнул своему приятелю, словно история с мальчишкой совершенно его не касалась, и всадник опустил Анфана на землю.

Мальчуган бросился бежать с такой скоростью, что несколько раз спотыкался, падал, поднимался и снова бежал и его золотисто-соломенные косицы развевались по ветру. Но, отбежав подальше от всадника, он все же остановился и, несмотря на пережитый испуг, высунул язык и согнул руку в оскорбительном жесте. А потом снова заскулил, кинулся ко мне и обнял меня за пояс.

Бальестер отступил на несколько шагов в сторону. Наступила странная пауза: его желание произнести речь казалось столь очевидным, что, даже будь у нас тысяча пушек, ни одна бы не выстрелила. Командир микелетов шагал взад и вперед вдоль стены дома, и во взгляде его светилась ярость.

– Вы живете своей спокойной и счастливой жизнью, – заговорил он, – и воображаете, что самое главное в ней – пить шоколад и трахаться. Безмозглые идиоты! Небеса вот-вот готовы обрушиться на нас.

Чтобы продемонстрировать свое пренебрежение пророка, он даже не побоялся стукнуть кулаком по одному из ружейных стволов, нацеленных на него из-за стены. Я не придал этому значения и жестом велел осажденным не реагировать на дерзость Бальестера и ничего не предпринимать. Надо было дать ему выговориться всласть и подождать, пока он не отправится восвояси. Теперь наконец стало ясно, что он просто не хотел уронить себя в глазах своего отряда и поэтому так рисовался.

– Вы принимаете на веру враки Женералитата только потому, что эту ложь печатают в официальных бумагах. Где вы видели бедняков, которым я чем-нибудь навредил? Я заплатил за сотни церковных служб, на мои деньги содержаться сиротские приюты… Меня должны бояться только предатели-бутифлеры и красные подстилки. – (Так называли министров Женералитата за их шапки и одежды из красного бархата. Разве мы об этом уже писали? А я-то запамятовал.)

Из-за стены дома раздался чей-то голос:

– Ты изнасиловал двоюродную сестру моего зятя, злодей! Четвертовать бы тебя на плахе!

– Клевета! – сказал Бальестер, оборачиваясь на голос. – Есть разбойники, которые прикрываются моим именем, нападая на честных людей. Разве кому-нибудь может прийти в голову, что Бальестеру надо платить или прибегать к насилию, чтобы переспать с женщиной?

Из-за баррикады высунулась решительная старушка. Она поднялась над грудой обломков и потрясала камнем в руке, грозя швырнуть его во врага.

– Ты или другие микелеты… Какая разница? Вы воображаете себя настоящими мужиками, потому что спите у костра и питаетесь дичью. Ты ищешь только собственной выгоды, нападая на мирных людей, и хочешь, чтобы мы тебе поклонялись, как святому отшельнику, за то, что иногда ты убиваешь какого-нибудь пьяного бурбонского солдата. Повесить тебя мало!

Бальестер погрозил ей пальцем, но ответил более мирным тоном:

– Вы ошибаетесь, mestressa[67]. За эти военные годы я убил больше французских и кастильских солдат, чем целый королевский полк.

Тут, по-прежнему держа на руках Анфана, подключился к разговору я. Мальчуган обхватил мои бедра ногами, как обезьянка, и так крепко вцепился мне в шею, что трудно было дышать.

– Если вы так страстно желаете защищать свою страну, тогда почему бы вам не записаться в войска короля Карла?

– Да потому, что одна армия другой стоит, хотя форма у них и разная; так любой огонь жжет, какими бы ни были языки пламени – синими или красными.

Я думал, что Бальестер собрался уходить, но он снова приблизился и сказал мне на ухо:

– Я тоже умею клясться. И заруби себе на носу: если ты еще когда-нибудь попадешься мне на глаза, тебе несдобровать. Понятно?

Анфан приблизил лицо к голове Бальестера, надул щеки, сжал губы и издал непотребный звук прямо ему в ухо. Мне кажется, в ту минуту я в первый и последний раз увидел, как Бальестер непринужденно смеется.

– И скажи своему чертенку с косичками, что, коли не научится вести себя пристойно, я приеду и заберу его навсегда. – Выпучив глаза, он посмотрел на Анфана, не мигая, вытянул вперед губы колечком и крикнул: – Бу!

Анфан еще крепче вцепился в мою шею, завизжав от страха. Он прятал лицо от микелета и бил меня ногами по бедрам. Под хохот своих приятелей Бальестер сел на лошадь и, гарцуя по лугу, решил на прощанье еще раз обратиться к защитникам хутора. Он помахал им шляпой и закричал:

– Господа! Любезные дамы! Желаю вам хорошо провести остаток этого дня.

Отдельно он попрощался со старушкой, которая его укоряла, и любезно поклонился ей:

– Iaia, t’estimo. (Бабуля, я тебя люблю.)

Он пришпорил коня и умчался прочь.

Анфан заметил на земле какой-то предмет: Бальестер уронил свой хлыст. Мальчишка слез с меня, точно с дерева, и принес мне свою добычу.

Я до самой смерти не забуду выражение счастья на физиономии мальчугана, когда он, предовольный своей находкой, протянул мне хлыст микелета. Это был не просто подарок: невозможно выразить словами смысл этого жеста. Анфан был прирожденным воришкой, и его желание разделить добычу со мной говорило о многом.

Я резко вырвал хлыст у него из рук:

– Тебе же было сказано ни на шаг не отходить от юбки Амелис!

* * *

День на этом не кончился. Хотя в это трудно поверить, самый героический момент его еще не наступил. После ужина я решил серьезно поговорить с Анфаном.

– Когда вы нашли мушкеты, я тебе сказал, чтобы ты оставался с Амелис, – бросил ему я через стол. – А ты меня не послушался.

Мальчишка отреагировал, как маленький разумный зверек. Его врожденные инстинкты и его понимание справедливости вместе продиктовали ему ответ:

– Но эти разбойники – воры! – Он встал ногами на стул, готовясь к защите. – Почему я не мог красть у воров? – возмущенно продолжил он, глядя на меня широко раскрытыми глазами. – Ведь они воры!

Перет прикрикнул на него:

– Дурак! И когда ты только поймешь, что это слово для людей – самое страшное оскорбление? Если бы не Марти, микелеты бы сейчас тебя поджаривали живьем на костре. Дурак ты эдакий!

Я окончательно решился, когда Нан, который сидел на стуле, качая ногами и глядя в пол, произнес:

– Дурак.

– Я тебя накажу, – заявил я.

Потом я отправился в свою спальню, вернулся оттуда с хлыстом Бальестера, сел на стул и сказал Анфану:

– Иди-ка сюда.

Человеческое существо, которое понимает, что его предали, смотрит на обидчика совершенно особым взглядом. После целого года, проведенного под одной крышей, после того как мы столько времени спали в одной постели, я собирался совершить над ним насилие. Мальчишка подошел, делая вид, что ему это безразлично. Когда он преодолел расстояние, разделявшее нас, сделав четыре шага, на его лице была только скука.

Я вложил в его руку хлыст и протянул ему открытую ладонь.

– Бей меня.

Поначалу он не понял.

– Бей меня! – повторил я.

Он легонько стегнул меня по пальцам.

– Сильнее!

Анфан смущенно обернулся, ища совета у остальных, но я взял его за подбородок и заставил смотреть мне в глаза.

Хлыст обрушился на мою руку.

– И это все, на что ты способен? Сильнее!

Мальчишка хлестнул меня сильнее, и кожа на моей ладони лопнула. Увидев кровь, он испуганно отступил на шаг.

– Мы еще не кончили. Бей меня еще.

Я снова раскрыл перед ним окровавленную ладонь. Он снова стегнул меня. Удар хлыста пришелся по ране, и мне не удалось скрыть гримасу боли.

– Довольно, – взмолилась Амелис.

– Замолчи! – крикнул я и, не спуская глаз с Анфана, приказал: – Бей еще или проваливай отсюда на все четыре стороны!

Он поднял хлыст. Я поднес ему прямо к носу свою раненую руку, из которой текла кровь:

– У тебя есть хлыст. Действуй!

Анфан разрыдался – слезы рекой потекли из его глаз. Никогда раньше он так не плакал. Когда микелеты поймали его, мальчишка испугался, но сейчас в этом потоке слез из него изливалось все зло этого мира, вся желчь, которая скопилась в нем за эти проклятые годы. Амелис его обняла.

– Тебе понятно? – прошептал я ему на ухо. – Теперь ты все понял?

В тот вечер Анфан понял, что его боль была нашей, а наша боль – его. И когда он освоил этот урок, мне открылась другая истина: четыре человека могут быть не просто суммой индивидов – они могут превратиться в некий любовный союз. Той ночью я иными глазами взглянул на нашу кровать, где нам, как всегда, было тесно. Теперь я не видел ни этого локтя, ни острой воронки, ни пряди чужих волос, которая лезла в лицо и мешала спать. Все это составляло единое целое, подобно тому как Сферический зал был чем-то большим, нежели сумма собранных в нем предметов. Я заставил себя увидеть нашу комнату так, как меня учили в Базоше, – отрешившись от чувств, которые являются не чем иным, как облаками, застилающими небосвод разума. И тем не менее уже не впервые с удивлением убедился, что пристальное наблюдение вызывает в нас нежность. Я прислушался к тихому похрапыванию Анфана, присмотрелся к гримасам Нана, которому снился какой-то сон, увидел сомкнутые веки Амелис и сказал себе, что эта кровать, этот крошечный прямоугольник, вне всякого сомнения, самое драгоценное светило всей нашей Вселенной.


4

И это необычное семейное гнездышко мне пришлось покинуть на довольно долгое время в середине 1710 года. Почему мне пришлось это сделать? Сейчас я должен вам кое-что рассказать о ситуации на фронте, сложившейся к тому времени.

Несмотря на беспечность барселонцев, которые продолжали жить так, словно война шла на берегах Рейна, фронт приближался к городу с каждым днем. Можно сказать, что к 1710 году мы уже жили в осаде. Территория, которую контролировал Австрияк, ограничивалась треугольником Каталонии с Барселоной посередине. К 1710 году, таким образом, практически вся Испания оказалась в руках Бурбончика. Войска Двух Корон всегда действовали с дьявольски размеренной точностью, а союзная армия, напротив, то совершала рывки, то надолго замирала на занятых позициях.

Военная кампания велась из рук вон плохо, и поэтому ястребы союзных держав решили, что необходимо предпринять решительные шаги. Каждый раз, когда на испанском театре военных действий что-то не клеилось, союзники поступали одинаково: посылали в Испанию очередного генерала, чтобы сдвинуть дело с мертвой точки. К этому времени последним подарочком стал англичанин Джеймс Стэнхоуп. Было бы куда лучше, если бы нам достался какой-нибудь другой Джимми, похожий на Джеймса Бервика, а не этот мальчишка Стэнхоуп. Столь же высокомерный, сколь непредсказуемый, Стэнхоуп был живым воплощением фразы: «Я мигом все вам налажу – раз и готово!» Разве может научиться чему-нибудь человек, который воображает, будто знает все? Наш генерал «Раз-и-готово»! Под этим именем следовало бы ему остаться в истории!

Стэнхоуп приехал в Барселону с четкими указаниями от своего правительства. Англии эта война чертовски надоела, и генеральская миссия состояла в том, чтобы как можно скорее ее закончить. Это было последнее усилие, которое Лондон готов был предпринять, чтобы завершить дело победой, поэтому вместе со Стэнхоупом прибыли новые воинские подразделения: голландская и австрийская пехота и английский кавалерийский полк, которым командовал он сам. Эти подкрепления вместе с войсками союзников, которые еще оставались в Каталонии, должны были обеспечить мощное наступление, отомстить за Альмансу и короновать Австрияка в Мадриде, сделав его королем всех земель испанских. Раз и готово!

В преддверии наступления жизнь в Барселоне неожиданно забурлила. Исторические трактаты обычно не упоминают об огромном количестве людей, которые следуют за войском во время кампаний. И поскольку число гражданских лиц, двигающихся в хвосте армии, нередко превышает численность самих солдат, нетрудно понять, что подобная забывчивость непростительна. С одной стороны, это были люди, предлагавшие военным свои услуги, от цирюльников до сапожников, – все ремесла, необходимые для жизни такого огромного количества людей были здесь представлены. Но с другой стороны, следует учесть и тот факт, что наступление 1710 года представлялось всем как решающий удар. Сотни и тысячи испанцев, сторонников Австрийского дома, вынужденных покинуть родину и переехать в Каталонию, присоединились к колоннам военных с энтузиазмом людей, которые наконец видели перед собой возможность вернуться домой с победой. И этим дело не ограничивалось, ибо за ремесленниками, торговцами и изгнанниками потянулись толпы приспособленцев. Как-никак Каталония всегда стояла на стороне Австрияка, и теперь, после коронации в Мадриде, он, естественно, должен был наградить ее жителей чинами и прочими благами. Догадываетесь, кто оказался в первых рядах этих проходимцев? Да, вы не ошиблись: ваш добрый знакомый Суви. Амелис я объяснил, что такая возможность выдается нечасто и что, если мне повезет, я сорву приличный куш и мы сможем расплатиться с долгами.

Однако на самом деле совсем не деньги побудили меня записаться в союзную армию. Естественно, об этом я Амелис ничего не сказал. Она бы никогда не поняла, как я могу рисковать жизнью из-за Слова.

Сундук Вобана был для меня посланием с того света, словно маркиз говорил мне: «Разве для такой жизни, какую ты сейчас ведешь, воспитали тебя твои учителя?» Я сказал себе, что не могу принять подарок маркиза, если не сделаю последнюю попытку найти слово, то самое Слово.

Вобан попросил меня изложить «основы совершенной обороны». Войска доброй половины Европы собирались напасть на ядро Испанской империи. Чтобы короновать Австрияка, они должны были занять ее столицу, Мадрид. Испания и Франция, естественно, будут сопротивляться этому до последнего. Лучшие стратеги будут меряться силами на равнинах Кастилии, и гвоздем кампании неизбежно станет оборона Мадрида. Зрелище обещало быть столь же трагическим, сколь грандиозным: мне предстояло увидеть битву гигантов. На этой сцене мне, возможно, удастся найти учителя, который продолжит дело Вобана, и с его помощью, вероятно, мне откроется Слово. Упреки Амелис меня порадовали: если она старалась удержать меня, значит любила, но меня влекла вперед любовь столь же сильная.

Я был в долгу перед Вобаном.

* * *

Мне надо было изобрести какой-то способ следовать за войском, поэтому я договорился с одним из торговцев. Он собирался ехать за колоннами на повозке, запряженной двумя лошадьми и нагруженной бочонками отвратительного зелья. Он рассчитывал, что, когда войска окажутся на выжженных солнцем пустынных равнинах Кастилии, где нельзя пополнить запасы вина, цены на спиртное поднимутся до небес.

Мы пришли к взаимовыгодному договору. Мне нужен был транспорт, а над его повозкой была натянута полотняная крыша, под которой можно было спокойно проводить ночи. Вместе с торговцем ехал его полоумный сын, который соображал не больше, чем дворовый пес. По ночам хозяин повозки и этот паренек спали в ее передней части, прямо за козлами, а мы с другим пассажиром спали сзади, защищая дверцу.

Второго пассажира звали Суньига, Диего де Суньига. Прошло восемьдесят лет, а я до сих пор вспоминаю о нем как о человеке особенном. Чем же отличался Суньига от других представителей рода человеческого? Какими бы странными ни показались вам мои слова, в нем не было абсолютно ничего примечательного. Он не имел обыкновения молчать, но говорил немного, не скупился, но и денег лишних не тратил, ростом не выделялся – не высокий, но и не коротышка; не то чтобы любил веселиться, но и не грустил. У каждого человека есть какая-нибудь отличительная привычка: один прищелкивает пальцами как-то по-особенному, другой странно смеется, третий необычно наклоняет голову, когда плюет. Суньига не плевался, его смех всегда терялся в хохоте других, а пальцы свои он предпочитал никому не показывать. Окажись рядом с ним какой-нибудь призрак, вы бы скорее заметили не Суньигу, а это привидение. Он был из тех людей, о которых мы тут же забываем, стоит им исчезнуть из нашего поля зрения. На самом деле, сколько я ни стараюсь восстановить в памяти лицо Суньиги, мне это не удается: образ расплывается и тает.

Из его слов я понял, что он отпрыск семейства средней руки, которое разорила война. Поскольку его отец оказался среди редких кастильцев, вставших на сторону Австрияка, приверженцы Бурбонов экспроприировали все семейное имущество. Родитель Суньиги, человек уже далеко не молодой, этого не перенес и умер от горя. Родом Диего был из Мадрида.

Мы быстро установили приятельские отношения, потому что у нас оказалось много общего. Начать хотя бы с того, что наши семьи занимали приблизительно одинаковое положение в свете – не богачи, но и не бедняки, а нас жизнь заставила опуститься на несколько ступенек ниже по общественной лестнице. Мы оказались почти ровесниками, и даже наши фамилии начинались одинаково. Нам пришлось спать рядом в повозке, и с первого же дня само собой сложилось так, что мы делили хлеб и вино. Жаль только, что Суньига был так неразговорчив.

Не доезжая до Лериды, мы догнали хвост огромной змеи, в которую превратилось союзное войско. В то время оно состояло из множества английских, голландских и португальских солдат; к ним присоединился даже каталонский полк (сборище безумных фанатиков, можете мне поверить), и все эти разноперые силы возглавляло не менее пестрое командование. Мы подъехали к основной колонне по тропинке, которая вливалась в широкую дорогу под прямым углом, и нам пришлось ждать несколько долгих часов, пока мимо нас проходили пешие части и продвигались повозки с боеприпасами, пушками, войсковым имуществом и провиантом. Замыкали процессию наши собратья: тысячи людей следовали за армией, словно чайки за кормой рыболовецкого судна.

Я отдавал себе отчет в том, что мне предстоит долгий путь, а мой испанский оставлял желать много лучшего, и поэтому прихватил с собой самую толстую книгу, какую только мне удалось найти. Я читал ее по вечерам при свете костра и даже во время наших переездов. Повозку трясло, а меня одолевал хохот, потому что история была хитроумно построена и радовала душу. И теперь я расскажу вам об одном незначительном эпизоде, который по неизвестной мне причине запечатлелся у меня в памяти.

Мы остановились где-то на одной из расстилавшихся за городком Балагер[68] равнин, которые служат прелюдией к пустынным испанским землям, и, чтобы хоть как-то убить время, я взялся за книгу. С первой же строчки меня одолел смех, и на каждой странице я хохотал не меньше пяти раз. Подобное веселье привлекло внимание Суньиги.

– Интересно, что ты читаешь? – Он посмотрел на обложку и сказал недовольно и разочарованно: – А, вижу.

Не понимая его досады, я воскликнул с улыбкой:

– Я уже давно так не смеялся!

– Ирония божественна, а сарказм – от дьявола, – заметил Суньига. – А ты не можешь со мной не согласиться, что эта книга пронизана сарказмом.

– Если автор заставляет меня смеяться, – ответил циничный Суви, – меня мало заботит, как он этого добивается.

– Меня уязвляет то, – продолжил он, – что автор насмехается над подвигами, умаляет их значение. А если мы хотим выиграть эту войну, нам надо настаивать на эпике, а не высмеивать ее.

– Не понимаю, чем тебя не устраивает такая занимательная и потешная история. Как раз сейчас я прочитал главу, в которой герой нападает на конвой и освобождает каторжников. Ход его мыслей ясен как день: человек рождается свободным существом, а потому, если одни люди сковывают цепями других, любая благородная душа должна воспротивиться этой несправедливости. Оказавшись на свободе, преступники, как и следовало ожидать, забрасывают беднягу камнями. – Я схватился за живот от смеха. – Это грустно, забавно и умно!

Суньига, однако, оставался совершенно серьезным.

– Ты не разубедил меня, а еще больше укрепил в моем мнении. Ибо смысл существования литераторов состоит в том, чтобы распространять возвышенные мысли и использовать для этого стиль, способствующий возвышению языка. А это произведение – пример обратного: его страницы изобилуют драками и глупой болтовней. Разве такова задача искусства в его письменной форме?

– Литература может – и должна – преподавать нам истины, ибо только она располагает для этого необходимыми средствами. Если кто-нибудь скажет: «В безумии заключена ясность разума!» – столь мудрые слова прозвучат лишь пустой бездоказательной сентенцией. Однако, когда та же самая мысль преподносится нам в форме искусно построенной истории, мне остается только согласиться с автором. – Тут я двумя руками потряс перед ним толстым томом. – Да. Вот великая истина, которая заключена в этой книге: разум заключен в безумии.

На следующий день после нашего литературного спора Стэнхоуп и его лошадки оказались главными действующими лицами истории. Мы располагались неподалеку от городишки, который назывался Альменар[69]. День клонился к закату, и мы уже собирались заночевать в его окрестностях, когда до нас долетели новости о том, что союзное войско вступило в схватку с армией Двух Корон. Я предложил Суньиге пойти вперед и посмотреть, что происходит. Мы обогнули караван гражданского населения, сопровождавшего войска, и в тылу армии встретили больных солдат, которых везли куда-то на повозке. Когда мы спросили их, что происходит, те указали на восток:

– Говорят, будто Стэнхоуп застал бурбонскую армию врасплох.

Я предложил Суньиге подняться на небольшой холм неподалеку, потому что оттуда было удобнее наблюдать за событиями.

Путь оказался неблизким. Честно говоря, мы решили совершить эту прогулку, потому что больше нам нечем было заняться. Солнце уже садилось, и мы поднимались по склону довольно споро. На красноватой земле тут и там росли кустики розмарина. В воздухе разливался приятный аромат.

Холм наш был не слишком высоким, но панорама с него открывалась прекрасная. У наших ног лежала прямоугольная равнина, слева обрамленная горами, а справа рекой. По одну короткую сторону прямоугольника располагался Стэнхоуп со своими кавалеристами. Один полк мог закрывать позицию длиной в шестьдесят метров, а Раз-и-готово Стэнхоуп прибыл в Испанию с четырьмя тысячами отборных молодцов, самых что ни на есть горячих. Когда они не скакали верхом и не пили, то мочились своим «биром» (на их языке пиво называется beer), поэтому каталонцы прозвали их pixabirs, то есть «пивописцами». На противоположной стороне прямоугольника расположилась бурбонская армия. Пехота была спешно выстроена на позициях с примкнутыми штыками. Боже мой, какую величественную картину являет собой построение тысяч бойцов перед битвой! И, несмотря на это, мои чувства, отточенные на уроках военного искусства в Базоше, позволяли мне увидеть нечто большее, чем мундиры солдат или их плоть. В скоплении этого множества людей, построенных побатальонно, мои глаза различали их души, подобные тысячам свечей, дрожащих под дуновением приближающегося урагана.

Мне вспоминается, что Суньига не удержался и произнес:

– О господи, чем все это кончится?

В мое время теоретики тактики кавалерийских подразделений вели споры, подобные тем, которые занимали инженеров. Можно сказать, что они тоже делились на приверженцев Вобана и сторонников Кегорна. И Кегорном их был герцог Мальборо. Да-да, двоюродный брат Джимми, тот самый «Мальбрук в поход собрался, миронтон, миронтон, миронтэн»[70].

До него кавалерия всегда вела себя осторожно. Всадники приближались к позициям пехоты неприятеля, выстраивались на расстоянии пистолетного выстрела и разряжали свое оружие. Беспрестанный огонь мог заставить солдат пехоты занервничать и пуститься бежать. Тогда – и только тогда – кавалеристы выхватывали сабли из ножен и бросались вслед за разбегавшимися солдатами неприятеля.

Эта хитрая тактика, позволявшая выждать удобный момент, ничем не рискуя, была отвергнута герцогом Мальборо. По сути дела, его предложение отбрасывало науку об использовании кавалерии на триста лет назад. Разве лошадь сама по себе не может служить мощным оружием? Мальборо вернул кавалерию в Средневековье: лошади мыслились им не как средство передвижения, а как машина для уничтожения пехоты.

Английская кавалерия первой взяла на вооружение эту новую тактику. Когда всадники оказывались на расстоянии ста метров от врага, они просто-напросто не останавливались и переходили с рыси на галоп. Лошади сметали все на своем пути – и исход битвы был решен. Раз и готово!

(Ну-ка, моя немочка, скажи-ка, какой из двух теорий следовал Раз-и-готово Стэнхоуп? Браво, милочка, ты угадала! Какая же ты у меня умница!)

Солнце уже скрывалось за горизонтом, и только половинка оранжевого шара горела на фоне фиолетовых облаков. Для меня остается загадкой, почему испанцы ничего не предприняли. Когда мы с Суньигой поднялись на холм, оба войска стояли друг напротив друга уже довольно давно. У испанцев было достаточно времени, чтобы перестроиться или даже вообще отступить, но они не сделали ничего, решительно ничего – и предпочли ждать, страдая под жгучими лучами летнего солнца. Может, долина оказалась слишком узкой для задуманного маневра, а может, они еще не знали о тактике английской кавалерии и ожидали, что всадники ограничатся выстрелами из пистолетов и карабинов. Возможно также, что просто-напросто – как это часто бывает – испанцами командовало сборище неумех.

Мы увидели, как войска союзников расположили на возвышенности батарею из шести пушек и тут же начали стрелять, совершенно очевидно собираясь поддержать кавалерийскую атаку. Стэнхоуп разделил свои силы на две группы. По его приказу первое построение бросилось в наступление с саблями наголо, хрипло воя, точно стая волков.

Поверьте моим словам: в нашем мире нет, наверное, ничего ужаснее кавалерийской атаки в вечерних сумерках. Тысячи и тысячи тяжелых копыт стучали по земле в порыве этого живого урагана; земля так дрожала, что вокруг нас покатились по склону камни и комья земли.

В то время бурбонская армия была значительно ослаблена. В начале года большая часть французских войск вернулась на родину, чтобы укрепить фронт на Рейне, а испанские новобранцы оставляли желать лучшего. Как бы то ни было, даже не располагая сведениями о слабости войска Двух Корон, любой профан понял бы, к чему все идет. Стоило ему увидеть тучу красных мундиров, несущихся верхом на хрупкую линию белых солдатиков, и исход боя становился очевидным.

Ряды испанцев стали изгибаться, точно связки сосисок, несмотря на то что офицеры надрывали глотки, пытаясь восстановить порядок. Строй дрогнул. Бедные ребята: их только что завербовали, а на них двигалась отборная английская часть. Я быстро сделал подсчет: четыре тысячи лошадей по триста килограмм каждая плюс по семидесяти килограмм на каждого всадника равняется одному миллиону четыремстам тысячам килограмм. И вся эта масса мчалась со скоростью тридцать километров в час на полумертвых от страха мальчишек. За секунду до столкновения я предпочел отвернуться.

На некоторых участках штыки неожиданно оказали сопротивление, но тут и там строй рушился, как прогнивший забор. Даже раздавшийся шум напоминал грохот ломающихся досок. И, несмотря на яростное столкновение первых рядов противников, на поле боя под Альменаром я получил урок, в правильности которого смог потом неоднократно убедиться: отступления в большинстве своем начинаются, как это ни странно, в тылу.

С этого момента битва превратилась в охоту на людей. Кавалериста необычайно притягивает вид спины убегающего врага. Инстинкт заставляет всадника догнать его и одним ударом сабли разрубить ему череп. Что же до беглеца, то у меня нет слов, чтобы описать его мучения: если с ним не покончит сабля, от копыт коня ему все равно не уйти.

Я уже описал вам поле сражения: прямоугольная долина, слева ограниченная горами, а справа рекой. Чтобы добраться до воды, надо было спуститься в довольно глубокий овраг с обрывистыми склонами. Во время бегства сотни людей падали туда по вине собственных товарищей, которые толкали их в пропасть. Некоторые несчастные разбивались о камни, а оставшиеся в живых пытались переплыть на другой берег. Кое-кому удалось скрыться в западном направлении.

Во время бегства бурбонские части бросали пушки и все свое имущество. Я закричал Суньиге, указывая на горизонт:

– Смотри! Там вдали, в лесочке на возвышенности, видишь? Это сам Бурбончик, собственной персоной, улепетывает в сопровождении своих придворных и наемной стражи!

Пивописцы Стэнхоупа были заняты преследованием бурбонских солдат, а те побросали все свои пожитки, включая роскошные кареты, в которых Бурбончик таскал за собой все свои драгоценности. А я уже говорил: первым всегда достается самый жирный навар, и в этой сумятице можно было попытаться урвать кусок побольше: повозку с королевским фарфором, пятьдесят пар великолепной обуви или еще что-нибудь ценное. К тому же смеркалось, и под покровом тьмы нас никто бы не заметил. Стоны умирающих наполняли воздух, словно кваканье лягушек в болоте в вечерний час. Дюжины мародеров уже искали чем поживиться, перепрыгивая через трупы. Я заметил, что мужчины рылись в карманах трупов в поисках денег или каких-нибудь украшений, а женщины старались завладеть сапогами или одеждой.

– Лучше нам пойти поодиночке, – сказал я Суньиге. – Если один из нас найдет что-нибудь интересное, пусть свистнет трижды.

Мы разошлись в разные стороны, но мне очень скоро захотелось сдаться, потому что наступила темная ночь. Я задержался около оврага, который спускался к реке, думая, что, может быть, туда упала какая-нибудь повозка с ценным грузом. На месте бурбонского солдата, которому поручили везти святыни двора или королевские ночные горшки из чистого золота, я скорее бы согласился пустить свою повозку под уклон, чем оставить ее врагу.

Склон оказался очень крутым, и я спускался медленно и осторожно, но не нашел ничего интересного, кроме нескольких трупов на берегу. По обоим берегам тянулись заброшенные огороды, растоптанные сапогами и копытами во время передвижения войск. Луна взошла, и в ее свете я направился к нашей повозке, но по дороге вдруг увидел Суньигу.

Он выходил из каменного сарайчика, где хозяева огорода раньше хранили свой инструмент.

– А, ты тоже здесь, Диего, – окликнул его я.

Суньига очень удивился, заметив меня, и рассказал, что зашел в сарай поглядеть, нельзя ли там чем поживиться, но ничего не нашел. Если бы не мое обоняние, дело бы этим и кончилось, мы бы развернулись и ушли. Но Базош натренировал все мои чувства: мое зрение, мой слух и мое обоняние. И в ту минуту, когда Суньига закрывал покосившуюся дверь, что-то изменилось. Движение двери направило мне прямо в нос струю воздуха из сарая, и я почувствовал запах. Очень характерный запах, хотя и смешанный с обычными крестьянскими ароматами сухого зерна и старых веревок. Но в центре оставался этот своеобразный дух. Мое обоняние помнило его, но моя память меня подводила.

– Дай-ка я взгляну, – сказал я.

– Сказано же тебе, что ничего там нет, пошли скорее, – встал на моем пути Суньига.

Я отодвинул его, подошел к двери и шагнул за порог. Запах, этот запах – он был неприятен и одновременно не давал мне покоя. Какое он имеет ко мне отношение, о чем напоминает? В сарае было темно, в помещение проникали только серебристые струйки лунного света. Кирки и лопаты давно заржавели, в углу гнили когда-то забытые здесь кукурузные початки. В глубине сарая виднелись очертания бесформенной груды чего-то непонятного, прикрытой куском старой мешковины. Туда. Каждый человек обладает своим особым запахом, а страх его усиливает. Меня вдруг озарило: я наконец вспомнил, кому принадлежал этот запах забитых салом грязных пор и жирной плоти.

Я отдернул ткань. И увидел его – Йориса Проспера ван Вербома, который затаился там, точно скорпион под камнем. И прежде чем он успел отреагировать, я поступил с ним так, как полагается поступать со скорпионами, – придавил его голову каблуком.

– Попался, – сказал я.

Мне стоило некоторого труда справиться с его тяжелой тушей, но я все-таки вытащил его из угла и принялся нещадно молотить кулаками.

– Марти! Оставь его в покое, ты же его убьешь!

– Ты не знаешь, что это за тип, – ответил я, переводя дыхание.

Под градом моих ударов Вербом кричал по-французски, по-испански и еще на каком-то голландском наречии. Суньига обхватил мое туловище руками.

– Ты же сам тысячу раз говорил, что нормальным людям никакого дела нет до этой династической войны! А сейчас готов убить этого несчастного человека!

– Несчастного человека? – Я перестал работать кулаками и посмотрел на Суньигу, отдуваясь. – Это его ты называешь несчастным человеком? Да это же Проспер ван Вербом!

Вербома спас Суньига. Узнав, что это важная шишка, он упросил меня не убивать его, а взять в плен и получить за это вознаграждение. И я по дурости согласился.

Пушечное ядро убило коня под Вербомом, а сам он был ранен, но не тяжело, и при отступлении ему удалось укрыться в этом сарае. По правде говоря, нас поздравили и щедро наградили. Даже сам Раз-и-готово Стэнхоуп захотел познакомиться с нами лично.

Сердце так подпрыгнуло у меня в груди, что чуть не выскочило наружу. Может быть, в этом заключается знак Mystère? До службы в кавалерии Стэнхоуп, вероятно, посвятил годы своей жизни инженерному делу. Не станет ли он теперь моим новым учителем? Я сразу развею все ваши сомнения: этого не произошло. Он показался мне человеком наименее подходящим для того, чтобы искать у него моральной поддержки. Все великие наездники кажутся низкорослыми, когда спешиваются, и Стэнхоуп тоже оказался карликом, как в отношении роста, так и ума. Этот генерал был тщеславен и одновременно медоточив. Он привел нас в свою походную палатку с одной лишь целью: возвысить свою фигуру, поощряя нас. К концу церемонии все присутствовавшие на ней усвоили, что, если союзники одержали победу и взяли в плен столь важную персону, как Вербом, причиной тому было не объединенное усилие войск и не жалкий австрийский королишко, а только и исключительно присутствие в Испании такого гения, как Джеймс Стэнхоуп.

После аудиенции Суньига спросил меня о Вербоме:

– Что он тебе сделал? Почему ты его так ненавидишь?

Я ничего путного ответить не смог. С нашей драки в Базоше много воды утекло. Образ Жанны возник в моих мыслях, и я почувствовал резкую боль в груди. Но мне хотелось думать, что объяснением моей ненависти к голландскому колбаснику служило нечто большее, чем просто личная месть.

Вербом был скверным человеком. И если вы перечитаете последнюю фразу, то согласитесь: это худшее, что можно сказать о человеческом существе. Мы словно говорим ему: «Без тебя мир был бы гораздо лучше». В справедливом мире Вербому не нашлось бы места, а из мира несовершенного его бы следовало немедленно изгнать, дабы не позволить этому проходимцу сей мир ухудшить. Я этого не сделал, о чем впоследствии горько пожалел, как всегда бывает, когда мы предпочитаем выгоду справедливости.

(А ты как думаешь? Конец этой главы звучит как мораль басни? А, ну конечно, тебе это как раз по вкусу. Прекрасно, тогда у меня не осталось сомнений: порви эту страницу. Наверняка станет лучше.)


5

Альменар стал решающей битвой. Никто не сомневался, что Две Короны будут готовиться к новому сражению. Потери в их рядах были незначительными, однако боевой дух армии сильно упал.

Когда в распоряжении Бурбончика не имелось французских подразделений, он мог рассчитывать только на испанских рекрутов, а эти мальчишки, как мы уже успели убедиться, были зеленее весенней травки. Следующее столкновение произошло в Сарагосе, городе на берегах Эбро, и результат его для Двух Корон оказался еще плачевнее, чем разгром при Альмансе. Когда сражение закончилось, во власти союзников оказались восемьдесят знамен противника и шестьсот пленных офицеров бурбонской армии; в битве погибло двенадцать тысяч пехотинцев.

После победы при Сарагосе союзники задержались, чтобы обдумать дальнейшие действия. Это произошло в городке под названием Калатаюд, и на военном совете собралось не менее девяти генералов самых разных национальностей. Португальцы, как того следовало ожидать, хотели двигаться дальше и дойти до Лиссабона: при таком раскладе и этот город, и Барселона оказались бы во власти союзников. Другие генералы предпочитали завладеть северными районами. Завоевав Наварру, доказывали они, мы закроем французскую границу, и Филипп Пятый не сможет получать подкрепления от своего деда. Австрияк сомневался, но в этот момент выступил Раз-и-готово Стэнхоуп. Наварра на севере? Португалия на западе? О каких глупостях тут говорят? Он получил четкий приказ возвести Австрияка под именем Карла Третьего на испанский трон и вернуться домой. И именно это он и собирается сделать. Кажется, он просто стукнул кулаком по столу и предложил остальным выбирать: или войско идет в Мадрид, или он со своими пивописцами немедленно отправится на зимние квартиры. Итак, вперед на Мадрид!

Войско союзников никогда не представляло собой более отлаженной военной машины, чем накануне битвы при Сарагосе. Что касается солдат, то такой смеси национальностей мир не видел со времен Ганнибала. После того как мне пришлось долгими месяцами шагать рядом с ними по дорогам и ночевать около их палаток, я могу сказать, что неплохо с ними познакомился.

Английские офицеры были истинными рыцарями, а их солдаты – самым отвратительным сборищем дебоширов в Европе. В случае португальских частей ситуация была прямо противоположной: солдатами – милыми, скромными и всегда послушными – командовали офицеры, скорее напоминавшие работорговцев. Голландцы делились на две группы: пьяницы с опытом и пьяницы, не умевшие пить. Отношения между группами различных национальностей можно определить такими словами: «Дай-ка ему выпить, но бутылку из рук не выпускай». Англичане обращались с португальцами крайне пренебрежительно и считали их хуже испанцев, которых вовсе не жаловали. Что же касается португальцев, то они, само собой разумеется, придерживались иного мнения. «Если эти сыновья Альбиона – такие богатеи и всезнайки, почему же тогда, – спрашивали португальцы, – мы никак не можем добиться окончательной победы?»

Ну так вот, теперь казалось, что дело близится к концу, потому что осенью 1710 года союзное войско неуклонно продвигалось к самому сердцу Кастилии. Вы, должно быть, спросите, как готовились к обороне защитники столицы Испании? Ответ очень прост: никак.

19 сентября два английских драгуна подъехали к предместьям Мадрида и, пораженные, сообщили, что не увидели перед городом никакой обороны, даже жалкого отряда добровольцев. Я удивился не меньше, чем эти два драгуна. Так, значит, битвы не будет? Именно так, ее не было. Ни одного выстрела! И ради этого я пересек половину Пиренейского полуострова? Когда город уже виднелся перед нами, Суньига поведал мне, что Мадрид вообще не имел настоящих оборонных укреплений, а только стены из бутового камня, построенные с одной-единственной целью: направлять въезжавший транспорт на таможенные пункты, которые взимали налоги за продукты, поставляемые в город. Вот тебе и вся крепость, Суви!

Пока Австрияк готовился к своему триумфальному въезду в город, мы с Суньигой поспешили оказаться там раньше всех войск. В первый момент Мадрид показался мне неуютным и скучным городом с пустынными улицами. Я ошибался. Мы еще не знали, что за Бурбончиком, оставившим столицу, последовали почти триста тысяч придворных и его сторонников. Выбора король им не оставил: любой знатный горожанин или секретарь какого-нибудь ведомства, отказавшийся покинуть город, немедленно объявлялся предателем святого дела Бурбонов.

Мы не нашли лучшего пристанища, чем мансарда в одной городской таверне. Потолок ее был наклонным, и у одной стены приходилось двигаться на четвереньках. Вся мебель состояла из двух старых тюфяков и двух тазов, а свет в мансарду проникал через единственное окошко. Однако нам еще повезло, потому что мы оказались в городе раньше, чем основная часть огромного войска. Суньига захотел отпраздновать свое возвращение в родной город и пригласил меня в одну из самых известных мадридских таверн. Хозяин этого заведения прислушивался к нашему разговору, пока мы пили вино, и наконец сказал:

– Но, господа, вы разве не знаете, что союзное войско вот-вот войдет в Мадрид? – Тут он посмотрел вокруг, точно боялся, что нас кто-нибудь услышит. – Французские подданные уже десять дней тому назад получили приказ покинуть город. Где вы были раньше? Почему не подчиняетесь этому распоряжению? Союзная армия не очень-то любит французов!

Мы с Суньигой обменялись взглядами, потому что одновременно поняли, что хозяин таверны принял мой каталанский акцент за французский. Диего пожал плечами: ну и хорошо, зачем его разубеждать?

– Вот так дела, – сказал я. – А я-то был уверен, что мой выговор никто не заметит.

– Да что вы, что вы! – решительно возразил мне наш новый знакомец. – У вас могут быть большие неприятности.

– Вся сложность заключается в том, – прервал его я, – что уехать из города мне нельзя. На самом деле меня только что сюда прислали. Вы меня поняли?

Я предпочел, чтобы он сам сделал выводы. Людям нравится, когда окружающие считают их умнее, чем они есть. Наконец его глаза блеснули. «Передо мной, – наверное, подумал он, – шпион короля Филиппа». И только после этого я добавил:

– Тише! С минуты на минуту город заполнят войска Австрияка. Наш приезд был столь поспешным, что мы даже не успели решить, где нам разместиться.

И вот таким образом благодаря патриотизму хозяина таверны мы смогли совершенно бесплатно получить крышу над головой и постель в мансарде. После того как мы там расположились, наш новый знакомый ввел нас в курс событий. По его словам, Бурбончик решил включить в свой арсенал неизвестное доселе оружие: манды.

Хозяин таверны объяснил нам самым доверительным тоном:

– Когда стало ясно, что потеря Мадрида неизбежна, правительство собрало всех больных проституток из Кастилии, Андалусии и даже из Эстремадуры. Их тела поражены невидимыми и заразными недугами, и таким образом правительство рассчитывает нанести огромный урон союзному войску. Ради всего святого, не вздумайте даже близко подойти к какой-нибудь шлюхе!

* * *

Мадрид не самая прекрасная из столиц, которые мы можем посетить. Улицы города проложены совершенно случайно, к ужасу любого инженера. Спуски и подъемы мешают нам видеть здания с благоприятных углов зрения, а фасады столь некрасивы, что невозможно поверить своим глазам. Благоустройство города оставляет желать лучшего. В Мадриде нет никаких древних реликвий, что вполне простительно для города молодого. Только после того, как его сделали столицей (что произошло всего сотней лет раньше, чем туда приехал Суви-Длинноног), этот маленький городишко начал свое восхождение. Непростительно то, что, будучи городом новым, он разрастался без какого-либо предварительного плана, и его улицы были крутыми, узкими, темными и кривыми. Поверьте моим словам: когда этот город строили, мадридские инженеры, должно быть, возводили крепости где-нибудь на Карибских островах. Он очень грязен, а мостовые – где они есть – поддерживаются из рук вон плохо: тут и там булыжники стоят торчком или их просто не хватает. Сами жители Мадрида говорят, что самая худшая пытка, которую только может придумать инквизиция, – посадить осужденного в повозку и возить его взад и вперед по городским мостовым.

Однако от моих слов у вас может создаться ошибочное впечатление, что Мадрид был местом печальным. Мои чувства, воспитанные в Базоше, возбуждало все новое, а здесь, когда передо мной открылся целый новый город, для моих глаз и для моих ушей начался настоящий праздник. Да, подготовка в Базоше превращала мое посещение Мадрида в серьезную экспедицию. Для хорошего ученика Mystère весь мир сияет красками, а внимательный взгляд освещает эту картину. Жители и гости Мадрида всегда восхищаются его небесами. Воздух здесь всегда свеж; зимний свет мягок и приятен, а летом, в отличие от средиземноморской Барселоны, солнце никогда не режет глаз. Мадридский обыватель сходит с ума по замороженным напиткам, а потому тысячи мулов всегда перевозят снег. В Барселоне торговцы льдом жили неплохо, в Мадриде они зарабатывали огромные деньги. Нет в мире более приятного способа впустую тратить время, чем прогуливаться по берегу реки Мансанарес, которая пересекает город, с мороженым в руке и любоваться городскими красавицами. Обычно девицы на выданье усаживаются у реки в окружении всего семейства и сидят себе под зонтиком, разряженные по самой последней моде. Городские франты прогуливаются по этому цветнику и иногда замедляют шаг и говорят красавице комплимент, а те отвечают им приветствием, пренебрежительным жестом или же приветствием, в котором сквозит пренебрежение.

Жизнь на центральной площади города – Пласа-Майор – никогда не замирает. Туда съезжаются почтовые кареты со всех концов империи, а потому люди всегда приходят, чтобы узнать и обсудить свежие новости. На этой же площади оглашаются и приводятся в исполнение приговоры инквизиции, проходят бои быков и казни преступников. Получается очень милое тройное развлечение: сначала публика любуется процессией кающихся грешников, потом наступает очередь корриды, а затем уже спектакль завершается какой-нибудь забавной казнью. И пока зрители обсуждают последние слова приговоренного к смерти, на площади появляются гонцы с разных концов империи, которые рассказывают о побоище, устроенном в какой-нибудь из колоний индейцами мапуче, или о штурме какого-нибудь порта в Карибском море.

Испанцев совершенно не волнует, что происходит во владениях их империи. Эти земли расположены так далеко, а реальные выгоды от них столь незначительны, что хорошие и плохие новости воспринимаются с одинаковым безразличием. Подобная безмятежность мадридцев казалась мне крайне привлекательной. Барселонцу Мадрид мог показаться совершенно мирным городом. Каталония жила в состоянии непрекращающейся войны всех против всех, невидимой с первого взгляда, но вечной. Бедняки восставали против богачей, жители изобильных прибрежных земель не доверяли варварам из внутренних горных районов, микелеты сражались с иностранцами, а гвардейцы – с разбойниками. С моря вели свои набеги берберские пираты, чей своеобразный промысел состоял в том, что они похищали путешественников, а потом требовали за них выкуп. И ко всему – отчаянные орды студентов с камнями наготове. Остается только упомянуть династические войны, которые историки считают единственными событиями, достойными их пера.

В Мадриде дела обстояли иначе по множеству разнообразных причин. Присутствие в городе королевского двора делало невозможным любое насилие, кроме репрессий власти; город располагался вдали от всех путей, по которым обычно двигались захватчики, а его жители не обладали мятежным характером. Как все дворы мира, мадридский двор был похож на улей, привлекавший огромное количество приезжих. Эти искатели удачи не стремились ссориться друг с другом, но надеялись найти в других новичках поддержку и опору. Но наверное, самое любопытное заключалось в следующем: естественная склонность людей к ссорам и дракам превратилась в Мадриде в привилегию кучки местных идальго, которые кутались в длинные плащи и целыми днями искали повода сразиться с кем-нибудь на дуэли.

В жизни и так хватало всяких опасностей, а тут еще эти полоумные, странная помесь странствующих рыцарей и ночных шакалов. Любое неосторожное слово могло привести к вызову на дуэль, и отвертеться не было ни малейшей возможности. Эти драчуны орудовали на улицах по ночам, а потому, стоило только солнцу закатиться, обезлюдевший Мадрид превращался в город куда более скучный и унылый, чем Барселона. Я быстро сообразил, что выгоднее казаться бедняком и плебеем, ибо убивать таких людей эти идальго считали для себя недостойным. А поскольку у Суви-молодца чести было не больше, чем волос на подбородке у индейца, я в два счета избавился от их назойливости.

А теперь о самой приятной стороне дела. Если вы спросите у моего мальчика, в каких краях он чаще всего вставал по стойке смирно, он, без всякого сомнения, назовет вам два места: Таити времен экспедиции Кука и Мадрид осени 1710 года. Этот мир устроен из рук вон плохо, чему доказательством служит тот факт, что шлюхи берут деньги за свои услуги. (А ты заткнись и пиши, противная святоша.) Но когда по городу расползлись глупые слухи о том, что проститутки – агенты бурбонских войск, бедным мадридским шлюшкам ничего другого не оставалось, как снизить цены один раз, и другой, а потом и третий, хотя они и так уже были бросовыми. Совершенно очевидно, что этот слух был ложью, распространенной с целью причинить ущерб союзным войскам. И, несмотря на это, военные, занявшие город, приняли его за чистую монету. Считая, что Бурбончик готов на любую низость, они не выходили из своих казарм и заменили потаскушек выпивкой. Никогда не знаешь, как работают мозги у солдата.

Ну так вот, как я вам уже говорил, по крайней мере для Суви-Длиннонога наступили счастливейшие дни. Войска уже вступили в Мадрид, но Австрияк был еще на подходах к городу, доделывая разные свои делишки и подготавливая триумфальный въезд. Я же тем временем трахал дешевых красавиц в свое удовольствие.

Но надо, конечно, рассказать и о моей ошибке, простительной для приезжего.

В первый день, когда я гулял по южным районам города, где жил простой люд, мое внимание привлек неказистый дом, на фасаде которого не было окон. Какой-то симпатичный мадридец, который слонялся без дела неподалеку, подошел ко мне:

– Что вы так внимательно рассматриваете? Может быть, вам угодно построить неподобный дом?

– Не имею ни малейшего желания ни строить их, ни содержать, но посещаю сии заведения с удовольствием. Могу ли я зайти в этот «неподобный дом» и дорого ли мне это обойдется?

– Конечно зайдите, – ответил мне этот добрый человек. – За спрос никаких денег с вас не возьмут. Мы, мадридцы, очень гостеприимный народ. Заходите и спрашивайте у хозяина, что хотите.

И действительно, дверь оказалось полуоткрытой, словно хозяева ничуть не боялись прохожих и не опасались непрошеных гостей. Я поднялся по узкой лестнице и на втором этаже увидел какую-то добрую женщину, которая штопала белье. Обстановка была более чем скромной. И ни одного окна – без сомнения, дабы ничто не могло выдать профессию обитательниц этого жилища.

– Добрый день! – поприветствовал я женщину. – Сколько женщин в вашем доме?

Женщина посмотрела не меня как-то странно. Я решил, что она приняла меня за альгвасила, и захотел ее успокоить.

– Не бойтесь, – сказал я ей. – Я простой клиент.

В эту минуту в комнату вошел какой-то мужчина. Мне пришлось повторить ему свой вопрос, но он прикинулся дураком и смотрел на меня с удивленным видом. Тогда женщина попыталась объяснить ему, что я, видимо, какой-то важный гость.

– Ну что ж, – сказал он, по-прежнему глядя на меня удивленно. – Вы уже знакомы с моей женой, а еще у меня есть три дочери и мать преклонных лет. Но кто вы такой? И на что вам сдались мои женщины?

– Так вы используете собственных дочерей? В Мадриде это принято? – возмутился я. – Впрочем, нравы этого города – дело не мое. Вы могли бы мне их показать? И сколько вы с меня возьмете, если я развлекусь с ними часок-другой? Ничего такого особенного мне не надо, просто перепихнуться, да и все. Поймите, я приехал издалека, и, как у всех мужчин, у меня есть свои потребности.

Лицо мужчины побелело, и он стал выталкивать меня прочь.

– Эй, послушайте, я не собираюсь воспользоваться ими даром! – запротестовал я. – И мне понятно, что за вашим негодованием прячется желание набить цену вашему товару, но сначала я должен знать, сколько стоят их услуги. Вы принимаете каталонскую монету? У меня не было времени зайти к меняле.

К моему удивлению, он схватился за топор и поднял его высоко над головой!

– Послушайте, никто не умеет торговаться лучше, чем сын каталонского торговца, – сказал я. – Поэтому успокойтесь. Мне только охота переспать с вашими дочерьми, и если вы сделаете мне скидку, так со всеми тремя.

Увидев, что он двинулся ко мне с топором в руках, я счел за лучшее пуститься наутек и сбежал вниз по ступенькам.

– Вам же хуже! – прокричал я на бегу. – И учтите, что своим поведением вы нанесли ущерб репутации вашего города, который славится своим гостеприимством!

Когда я рассказал об этом приключении Суньиге, он хохотал до слез. Как оказалось, «неподобными домами» назывались отнюдь не бордели, а здания, построенные в обход закона. Согласно мадридским нормам король имел право собирать налоги со второго этажа каждого здания. Чтобы избежать этих выплат, горожане строили дома таким хитроумным способом, что на втором этаже не было окон на улицу и он снаружи казался просто продолжением крыши. Неподобные дома! Господи, откуда мне было знать, что это значит? И кому могло прийти в голову взимать столь неразумный налог? В самом деле, быть столицей королевства – не слишком-то выгодное дело.

Однако, если не считать мелких недоразумений, неизбежных, когда ты впервые приезжаешь в незнакомый город, я быстро освоился в мадридском цветнике и целыми днями наслаждался его красотами. Патриотически настроенный хозяин таверны, встречая меня на лестнице, которая вела в мансарду, всегда сокрушался:

– И как же вы выматываетесь! Вот уж никогда бы не согласился сменить свою профессию на работу шпиона. У вас такие синяки под глазами, мой друг! Сразу видно, что служба агента короля изнуряет и душу, и тело.

На этом месте моя дорогая и ужасная Вальтрауд негодует, ломает руки и ругает меня, называя неверным мужем, похабником и негодяем. Ее реакция, разумеется, не может помочь человечеству понять мужчин и, напротив, многое говорит о женском поле. (Неужели ты, моя божья коровка, вообразила, будто Амелис ткала покрывало, ожидая меня, что твоя Пенелопа? Но, несмотря ни на что, мы любили друг друга, и этого твоим птичьим мозгам никогда не понять.)

28 сентября Австрияк наконец вошел в Мадрид. Предполагалось, что он посетит службу в базилике Пресвятой Девы Аточи, после чего совершит триумфальный въезд в город. Триумфальный въезд! Ха! И еще раз – ха! Ну-ка изобрази здесь саркастический смех и не поскупись на издевательские выражения!

Австрияк ехал верхом на белом коне, одетый в чрезвычайно элегантный черный камзол. На лице его застыло недоумение, потому что улицы были абсолютно пусты, – там никого не было, если не считать Суви-молодца и какого-то хромого калеки, который не успел вовремя спрятаться.

Австрияк не был их королем. Мадридцы ненавидели его не меньше, чем барселонцы – Бурбончика. Накануне было приказано полить улицы и украсить балконы. Как бы не так: мостовые были покрыты дерьмом не меньше, а даже больше, чем обычно. На балконах никого не было, а ставни оказались плотно закрыты. Звон колоколов казался не радостным, а торжественным и мрачным. Не доезжая до конца улицы Алкала, как говорят, Карл отказался от мысли занять королевский дворец и сказал:

– Мадрид – это пустыня!

Я не могу с точностью утверждать, что так оно и было, ибо к этому моменту церемонии уже нашел себе вконец отчаявшуюся шлюху и, как вы понимаете, капризы Австрияка перестали меня интересовать. Однако прямо за Карлом ехал на своем белом коне Раз-и-готово Стэнхоуп, и лицо его было даже выразительнее, чем у незадачливого претендента на испанский трон.

Как всегда бывает, иностранные генералы были, видимо, неспособны ничего понять. Они никак не могли уяснить, что Кастилия и Каталония ведут войну точно так же, как Франция и Англия, что под названием «Испания» скрывается некая реальность, которая влияла на политику, на торговлю и – если вы не против – даже на здравый смысл. На этом поле сражения встретились два совершенно разных способа понимания нашего мира, нашей жизни и всего сущего. Я сказал, что обратил внимание на физиономию Стэнхоупа: в этот момент бедняга наконец сообразил, в какую попал передрягу. Ни один полководец еще не потерпел такого сокрушительного поражения после столь блестяще выполненной задачи. Он вошел в Мадрид завоевателем и при этом потерял Кастилию. Он возвел на трон Австрияка, но трон этот оказался фальшивым, а потому неустойчивым.

Англичане могли принять в качестве своего короля представителя французской династии, а французы – английской. Мадридцы же никогда не признали бы Карла своим королем, никогда. И вовсе не потому, что сей монарх принадлежал к Австрийскому королевскому дому, но потому, что он был королем каталонцев. А Стэнхоуп вообразил, что всё могут решить кавалерийские атаки. Как бы не так! Да, моя дорогая и ужасная Вальтрауд, как там у вас говорят: schöne Schweinerei – миленькое дело.

Всю войну Бурбоны имели стратегическое преимущество. Союзники завоевали Мадрид благодаря безумному броску, как в средневековой войне. Бурбонские военачальники всегда действовали методично и обдуманно, не спеша расставляли хитроумные силки. Союзники были в Мадриде, но франко-испанская армия твердо закрепилась в Тортосе, Лериде и Хероне. Я это вам решу в один миг – раз и готово! Я бы мог посмеяться, но трагедия союзников позднее обернулась и нашей трагедией.

На протяжении следующих дней Австрияк пытался завоевать расположение жителей Мадрида при помощи подачек и всяческих ухищрений. Бесплатные бои быков, подарки и различные блага для города. Никакого результата. Карл заплатил за три дня фейерверков, на которые никто не пришел. До того дня я даже не представлял себе, какое это грустное зрелище – цветные огни, на которые некому смотреть. Короли забывают, что достоинство народа не продается.

Австрияк дошел до того, что стал раздаривать деньги, как это делали римские императоры. Несколько всадников объезжали улицы города и бросали в воздух пригоршни монет. Мадридцы, само собой разумеется, нагибались, чтобы их подобрать: можно не быть сторонником Австрийского дома, но при этом не быть и дураком. Правда, брали они деньги с язвительной улыбкой. Карл провозгласил себя Карлом Третьим Испанским. Мадридцы целовали денежки и провозглашали ехидно:

– Карлу Третьему ура, пока мошна его полна!

* * *

Итак, как вы могли сами убедиться, наступление на Мадрид и взятие города оказались вовсе не героическим делом. Вобан задал мне вопрос о совершенной обороне, а здесь мне нельзя было ни найти нового учителя, ни открыть для себя Слово. Между тем Австрияк вызывал все больше недовольства у населения. Нет, поднимать восстание никто не собирался. Огромное большинство мадридцев не слишком отличалось от огромного большинства барселонцев: пока их жизни текли своим чередом, они не желали бороться ни за Филиппа Пятого, ни против Карла Третьего. Солдаты союзной армии по-прежнему не покидали своих казарм и не общались с населением, что позволяло избежать столкновений. А патрулировали город каталонцы, чья дурная слава вызывала у горожан ужас. Как бы то ни было, им нельзя было отказать в беспристрастии. Когда им попадался какой-нибудь преступник, сначала они его лупили, потом заставляли кричать: «Да здравствует Карл Третий!» – а затем отправляли в каталажку. А если на пути им встречался ни в чем не повинный горожанин, они с ним обращались точно так же: коли физиономия бедняги приходилась им не по вкусу, они его сначала лупили, потом заставляли кричать: «Да здравствует Карл Третий!» – а уж затем арестовывали.

Тайные сторонники Бурбонов и фанатичные священники старались разжечь в мадридцах настоящую ненависть. По-моему, они зря тратили силы. С одной стороны, им не надо было завоевывать расположение мадридцев, которые и так были на их стороне, а с другой, сколько бы их ни науськивали, жители города оказались достаточно осторожными или ответственными и вовсе не собирались восставать против регулярных войск, считая подобный шаг безумием. (И вдобавок – к чему вступать в борьбу, пока деньги в мешках не кончились?) Что же касается испанских священников, то во всем католическом мире не найдется никого хуже их. Они издавна извлекают для себя выгоду из людской глупости, а потому защищают свои интересы, несут всякую бессмыслицу в каждой проповеди и их не останавливают ни стыд, ни сила разума.

Однажды в таверну, где я сидел, зашел нищий, но не стал просить милостыню, а принялся раздавать какие-то листки. Он оставил по две штуки на каждом столе, в том числе и на моем. Делать мне было нечего, и я принялся читать. К третьей строке меня уже одолел смех.

Какой-нибудь бурбонский шпион, наверное, нанял попрошайку распространять эти пасквили, которые прекрасно отражали взгляды сторонников Филиппа. Памфлет не был направлен против англичан, португальцев или австрийцев. Вовсе нет. Объектом его уничижительной риторики были «мятежники», то есть каталонцы. По мнению автора, взятие Мадрида объяснялось не военным превосходством проавстрийской коалиции и не некомпетентностью бурбонских военачальников, а интригами каталонцев. Прочитав этот пасквиль, я и сам пришел к выводу, что в свободное время каталонцы изобрели лобковых вшей, косточки на стопе и геморрой. Тот факт, что сами они тоже страдали от этих недугов, не освобождал их от ответственности за эти козни, подобно тому как евреев все считают проклятым народом, хотя Иисус тоже был евреем.

Я не помню точно все пункты этого памфлета, и оно, наверное, и к лучшему. Мне вспоминаются только основные обвинения. Из этого пасквиля выходило, что по окончании войны мы изнасилуем всех женщин Кастилии, а их мужей убьем или отправим на галеры. Каталонцы готовят заговор с целью получения монополии на торговлю с Америкой (Каталонии всегда строжайше запрещалось участвовать в подобных коммерческих операциях на том основании, что она была отдельным королевством). Налоги лягут тяжелым бременем на кастильцев, которым предстоит жить почти в рабстве, а все денежки потекут в барселонскую казну, к радости мятежников. Все военачальники, а также судьи и их помощники в Кастилии будут заменены представителями каталонской нации. Чтобы обеспечить контроль над Мадридом, будет построена крепость, и его жители окажутся порабощенными на века.

Я хохотал до слез. И зря. То, что я прочитал на этом листке, на этом крошечном листке бумаги, было самым отвратительным образцом человеческой низости. И вовсе не потому, что памфлет изобиловал лживыми утверждениями о враге, нет. Как показало время, в нем заключалось нечто гораздо более ужасное.

Дьявольская сущность этой бумажки заключалась в том, что описанное в ней через несколько лет стало реальностью, но только для Каталонии и в масштабах поистине грандиозных. Убежденные в реальности своих кошмаров, сторонники Бурбонов столь ревностно мстили за воображаемые обиды, что не упустили ни одного из описанных пунктов. Массовые убийства начались еще до окончания войны. После 11 сентября 1714 года вся каталонская юридическая система была уничтожена и заменена на кастильскую. Десятилетиями Каталония считалась оккупированной территорией и все ее правители направлялись туда из Кастилии. Налоги задушили дотоле богатую страну и обрекли большинство ее жителей на голод. И наконец, для контроля над Барселоной была построена крепость Сьютаделья – никогда больше искусство Вобана не употреблялось со столь низменной целью. И угадайте, кто ее построил? Правильно, именно он – Йорис Проспер ван Вербом, колбасник из Антверпена. Этот заказ стал ему наградой за участие в осаде Барселоны. (Я тебе уже рассказывал, как его убил?)

Но кто мог все это вообразить в 1710 году, когда союзные войска занимали Мадрид, а Карл носил, хотя бы и только номинально, титул короля всех Испаний? До этого момента зло оставалось для меня невидимым, и я не замечал по отношению к себе никакой враждебности: люди были любезны и всегда готовы помочь, война шла где-то далеко, на уровне династических конфликтов, и не имела ничего общего с бедами и каждодневными заботами представителей различных народов, проживавших в Испании. Я разорвал памфлет в клочки. Слова, поначалу вызвавшие смех, после более внимательного чтения пробудили во мне ярость. Я уже стал свидетелем бесчинств испанских солдат в Бесейте, успел увидеть каталонские леса, украшенные удавками и трупами повешенных. Теперь мне стало ясно, откуда у бурбонских солдат и офицеров столько убийственной желчи.

Я вернулся к себе в мансарду в отвратительном настроении. Мне хотелось размозжить кому-нибудь голову, но вот кому? Кому? Найти виновных было невозможно, словно их скрывало облако тумана. Зло – как черная туча: она собирается где-то высоко в небесах, в области, недоступной нашему пониманию, и, когда на землю низвергаются потоки ливня, мы не видим тучи, а лишь стараемся пережить грозу.

Мне не хотелось делить стол с постояльцами, я прихватил с собой хлеб и головку сыра и, злой как черт, поднялся в нашу мансарду. Суньиги там не было. Тем лучше. Как вы поняли, в тот день мне не хотелось никого видеть – ни врагов, ни тем более друзей. Я присел на свой тюфяк и захотел отрезать себе кусок сыра, но он оказался очень твердым. Поскольку ножа у меня не было, я решил воспользоваться тем, который Суньига всегда носил с собой. Возле его тюфяка стояла кожаная цилиндрическая торба. Обычно я обращаюсь с чужими вещами аккуратнее, но мы дружили, а нож был нужен мне до зарезу. Я схватил торбу, перевернул ее вверх дном и вывалил все содержимое на пол.

Там не было никаких вещей – только бумаги. Сотни памфлетов, точно таких же листков, как тот, который мне только что довелось прочитать в таверне. Я держал в руках пачку этих пасквилей, когда вошел Суньига.

У меня был друг, друг по имени Диего Суньига, но в этот момент порог переступил другой человек, мне незнакомый, о котором я знал только одно: он готов отдать свою жизнь за Филиппа Пятого, самого отвратительного человека нашего времени. Лишь теперь мне стал понятен его неопределенный характер, его взгляд, который видел все, оставаясь незамеченным, его фигура, легкая и воздушная, точно перышко. Перед моими глазами возникли разные сцены, в которых он участвовал. В Альменаре я застал Диего, когда тот выходил из каменного сарая, где прятался Вербом. Вне всякого сомнения, он сам его там и спрятал. Да, до этой минуты мне не приходило в голову, что есть люди, рожденные, чтобы стать шпионами.

Я швырнул ему в лицо пачку памфлетов и воскликнул:

– Эта гадость была в твоей торбе!

Он и бровью не повел. Передо мной стоял Суньига, человек-невидимка, который никогда не терял самообладания. Диего просто подобрал с пола бумаги, словно меня в комнате не было. Я набросился на него с обвинениями.

– Ты хочешь узнать, почему я служу своему королю? – ответил он мне наконец. – Почему я рисковал жизнью долгие годы, прячась среди врагов? Пожалуй, можно объяснить так: верность и готовность жертвовать собой.

– Привилегия королей – право нанимать нас, чтобы мы за них умирали, но они не могут заставлять нас ненавидеть их врагов, – сказал я. – Только черная душа захочет столкнуть народы и нации как войска.

Он улыбнулся:

– Когда ваши депутаты нарушили свою клятву верности Филиппу, кто восстановил народ Каталонии против его короля? Чего же ты хотел? Чтобы Кастилия безразлично наблюдала, как оскорбляют ее монарха, который, откровенно говоря, и ваш монарх тоже? Вы бы хотели, чтобы, получив кинжал в спину, мы ничего не предпринимали против людей, принесших войну в испанские земли? Мы хотим сохранить свою империю, Марти, а в Барселоне только и думают о том, как ее разрушить. Триста лет Кастилия одна строила империю, пока вы занимались своими делами под надежным прикрытием своих свобод и конституций.

– Империя… империя… Какую выгоду вы получили, завоевав мир? Индейцы Америки вас ненавидят, соседи в Европе не только не завидуют вам, а просто вас презирают, и поддержание бесчисленных заморских владений опустошило кастильскую казну. И вдобавок вы считаете себя вправе требовать от других королевств участия в ваших безумных затеях, при этом во славу одной Кастилии! Я думал, что ты умнее, Диего.

– Я себя дураком не считаю, – ответил он совершенно безразлично. – Потому мне и обидно, что я не смог понять каталонскую душу. Объясни мне, каковы причины вашего неразумия: почему вы желаете разрушить наш военный союз, благодаря которому мы могли бы добиться власти и уважения соседей? Общая идея уже несколько веков тому назад могла бы объединить весь полуостров – что вас в ней не устраивает?

– То, что вы называете общностью, для нас оборачивается угнетением! Скажи мне: вы бы согласились перенести столицу в Барселону? Могла бы Кастилия жить по каталонским законам? Если бы всех ваших министров выбирали только и исключительно из каталонских депутатов, вас бы это устроило? Вам бы понравилось, если бы ваши города и села заняла каталонская армия, которую вы должны были бы содержать и устраивать на постой, подвергая опасности ваших женщин? – Тут я потряс перед носом Суньиги памфлетами. – Если верить этим бумажкам, вы на это не согласны!

– Таков закон жизни: большие пожирают маленьких, а слабые сдаются под натиском сильных. Однако Кастилия не желает для вас такой судьбы. Вы могли бы стать избранной частью великого целого, но предпочитаете быть ничтожной малостью. Понять вас невозможно.

– А мне вот непонятно, как можно измерять честь людей по их воинственности. Сей путь привел вас только к поражениям и разорению. Все процветающие ныне народы добились этого трудовым потом и движением денег в обществе, а вовсе не благодаря оружию и пороху. Но вы продолжаете упрямо цепляться за идею героизма. Каждый корабль с пушками на борту и пустыми трюмами потерян для торговли, каждый полк солдат, которых надо обучать и снаряжать, – это деньги, которые потеряны для фабрик. По крайней мере, так думают мои соотечественники.

К чести Суньиги надо отметить, что он умел слушать.

– Теперь я понимаю, – сказал он. – Вы не хотите быть великими, вы желаете стать богатыми. Вам дорога не слава, а роскошь. Вы ненавидите Спарту по той же самой причине, по которой превозносите Сибарис[71]. – Он шагнул ко мне. – Но скажи мне, Марти, в чем смысл жизни без славы и героизма, без подвигов, остающихся в памяти следующих поколений? Вы живете, подобно червям, – в темноте, без мечты о будущем, всегда под землей; вам никогда не суждено подняться над своим временем. Лучше потерять жизнь в битве, чем растратить ее попусту. – И тут он сделал окончательный вывод: – Вы страдаете ничтожеством души.

– А вы, – ответил ему я, – забили себе голову историями о странствующих рыцарях. И притом скверными!

Тут он не выдержал и нагло рассмеялся, ощущая свое превосходство. Ему удалось обвести меня вокруг пальца и даже использовать в качестве ширмы. Кто бы мог разглядеть шпиона в спутнике такого безобидного шалопая, как Суви-Длинноног? Я вцепился в его шею и прижал негодяя к стене.

– Кто-то пишет эти пасквили в своем темном углу, а потом на деревьях раскачиваются трупы повешенных, – сказал я. – Я это видел своими глазами! Кто-то выдумывает всю эту ложь, а потом людей, которые в жизни своей не видели пера и чернил, казнят и мучают. Скажи мне, что ты не веришь дурацким россказням, которыми полны эти бумажки. Скажи!

Я посмотрел ему в глаза и в эту минуту понял нечто ужасное: его улыбка сказала мне, что мой друг Диего Суньига сам написал или продиктовал кому-то эти пасквили. Да будет проклята моя слепота!

– Кастилия завоевала мир, – произнес он. – И вот теперь какие-то кровопийцы из Барселоны, прикрываясь эрцгерцогом Карлом, хотят заполучить все, что завоевали наши отцы. Мы этого никогда не допустим. И поверь мне, Марти, многие за это дорого заплатят. Возможно, рука короля не достигнет Вены или Лондона, но наверняка дотянется до самого далекого уголка Испании.

Я отпустил его. Суви-молодцу никогда не нравилось произносить сентенции, но то был один из редких случаев, когда голос у меня не дрогнул.

– Ты мне больше не друг, Диего.

* * *

По правде сказать, этот день в Мадриде был не из счастливых. Я провел всю ночь, бродя по тавернам. На сей раз мне не хотелось снять новую шлюху – я желал напиться вдрабадан. Ну хорошо, буду откровенным: на самом деле мне просто было необходимо набить кому-нибудь морду. Я не считаю себя таким уж драчуном, но не буду отрицать, что от хорошей заварухи может быть польза. Когда на душе кошки скребут, нет ничего лучше, чем расквасить кому-нибудь физиономию, а если этот тип того заслуживает, так и еще лучше. Если же такого не найдется, можно отлупить первого встречного. Ты его отмутузишь, а он тебя. По большому счету, не важно, кто получает затрещины, самое главное – отвести душу.

Меня преследовало чувство вины, страшной вины. Я пристроился к войску, в надежде, что зло, каковым является война, обернется для меня добром и поможет найти учителя, но как найти маганонов в Мадриде? Совершенно обезумев, я стал задирать посетителям таверн правые рукава в поисках Отмеченных. К сожалению, они от меня отмахивались. Из-за моего барселонского выговора и проклятий, которыми я осыпал Филиппа Пятого, они принимали меня за подстрекателя, который притворялся пьяным, чтобы обнаружить скрытых сторонников бурбонской династии. Любой дурак заподозрил бы во мне проавстрийского агента. Ни утешать меня, ни драться со мной никто не хотел. Как сейчас вижу себя за столом в предпоследнем баре: я сижу один, пьяный как сапожник, опершись локтями на стойку, и кричу:

– И в целом Мадриде не найдется у меня ни одного друга и ни одного врага?

Ближе к рассвету я вошел в грязную забегаловку, полную пьяных крикунов. Если здесь мне не удастся затеять ссору, придется уйти ни с чем. Я так набрался, что с трудом держался на ногах. В помещении было так много народу, что не осталось ни одного свободного стула. На глаза мне попались пятеро людей, теснившихся за одним из столов. Заправлял у них какой-то здоровяк лет пятидесяти, с суровым взглядом. В других обстоятельствах мне ничего не стоило бы его узнать, но вино – не лучший помощник памяти, да простят меня братья Дюкруа.

Я схватил за шиворот самого низкорослого из этой компании и стащил его со стула, а потом уселся на его место, положил ноги на стол и обратился к здоровяку:

– Вы разрешите к вам подсесть?

Он не заглотил наживку. Вместо того чтобы вступить в драку, этот человек кивнул своим собеседникам, приказывая им не обращать на меня внимания. Они обсуждали военные вопросы, и один говорил об обороне. Я обратился к нему, прервав его речь:

– Ваши последние слова, сеньор, – полная чушь. Вбивать колья в гласис означает строить лестницы для наступающих. Впрочем, людям глупым свойственно говорить глупости.

Здоровяк, наверное, обладал огромным авторитетом, потому что даже в этот момент сумел осадить человека, которого я только что оскорбил. А потом посмотрел мне в глаза и сказал:

– Прежде чем вы начнете обмениваться тумаками с Родриго, который быстро собьет с вас спесь, не согласитесь ли обосновать ваши оскорбления?

– Да будет вам известно, сеньор, что это не мои слова, – объяснил я. – Моими устами говорит великий Вобан.

– Вот так чудо! – насмешливо произнес здоровяк. – Значит, по утрам вы завтракаете в компании французских маркизов?

– Раньше завтракал, – ответил я и, заметив, что он мне не верит, уточнил: – Иногда.

Поскольку теперь мы разговаривали лицом к лицу, я смог присмотреться к нему повнимательнее и, несмотря на винные пары, наконец узнал:

– Подождите минуточку. Теперь я знаю, кто вы такой! С первой же минуты ваше лицо показалось мне знакомым. Просто вы сейчас без мундира, и это сбило меня с толку, но теперь я вспомнил. – Я ткнул пальцем в область его носа. – Тортоса! Вот именно – Тортоса. Вы – генерал, который любит раздавать пинки под зад! По вашей милости я перелетел через гласис! – Я встал на ноги и попытался раззадорить его, размахивая кулаками перед его носом. – А ну-ка, храбрец! Попробуйте пнуть меня сейчас, когда на вас нет генеральского мундира!

Здоровяк смотрел на меня, как старый пес смотрит на назойливую муху.

– Разрешите нам заткнуть ему глотку, дон Антонио. Мы в один миг с ним разделаемся, – вмешались его спутники.

– Только попробуйте! – захохотал я. – Может, вы и не заметили, но Мадрид занят союзной армией. Стоит мне выйти на улицу и свистнуть, как сейчас же сюда явится патруль. Они будут весьма рады арестовать вашего генерала, особенно после того, что случилось в Тортосе. Вдобавок солдаты этих патрулей – каталонцы.

Сидевшие за столом расхохотались так дружно, что люди за другими столиками замолчали и стали на нас коситься. Почему они смеялись? Ничего не понимая, я в недоумении опустил кулаки и почесал в затылке.

– Я еще буду иметь удовольствие поставить вас на место, – сказал генерал, – но сначала сядьте-ка поближе и расскажите, что вы думаете об осаде Тортосы.

Я подчинился. Возможно, эта речь позволила мне излить всю накопившуюся во мне ярость не меньше, чем драка. Целый час я пил и рассуждал о бедах и недостатках этой операции, о незаконченной траншее, которую строили будто понарошку – копали недостаточно глубоко и слишком быстро. У нас не было ни подходящего материала и инструментов, ни серьезного плана работ. Построить настоящую Наступательную Траншею сложнее, чем создать египетскую пирамиду! А в Тортосе выкопали просто кривые окопы и укрепили их стены тонкими сосновыми стволами вместо хороших досок. Землю никто не утрамбовывал, и она осыпалась. И каков же был результат? Множество ничем не оправданных смертей. Тысячи молоденьких солдат, убитых не неприятелем, а политиками, черт бы их драл! Если бы наша траншея достигла стен, английский командир крепости, человек здравомыслящий, безусловно, сдался бы. Так нет же, этой свинье, герцогу Орлеанскому, нужна была быстрая победа. И не важно, что он посылал на смерть несколько тысяч ребят! Черт бы его драл еще раз!

Выговорившись, я посмотрел на генерала, пьяный в стельку. Глаза мои наливались вином.

– И к тому же вы пнули меня под зад!

Я потянулся за стаканом, но не смог как следует вычислить расстояние до цели, и мои пальцы прошли через стекло, словно это был лишь призрак стакана. В глазах у меня троилось: передо мной сидели три генерала. Мои рассуждения о Тортосе чем-то его заинтересовали, потому что здоровяк схватил меня за грудки и, хорошенько встряхнув, спросил:

– Откуда у вас эти познания? И почему вы упомянули французского инженера?

Я был пьян вусмерть. Я посмотрел на генерала, медленно раскрыл было рот, чтобы рассказать ему о Базоше, но сдался. У меня не хватало ни сил, ни желания говорить. Да и зачем зря болтать? Я приблизил пересохшие губы к уху генерала и в отчаянии взмолился:

– Скажите мне, умоляю: вы знаете Слово?

Он наморщил брови и посмотрел на меня, раскрыв рот:

– Слово? Что за чушь вы несете? Какое слово?

Он пытался допрашивать меня дальше, но для меня в моем состоянии уже не существовало никаких приказов. Я сказал:

– Все это дерьмо.

Шея моя обмякла, словно я превратился в тряпичную куклу, голова упала на стол, как под топором палача.

Через несколько часов кто-то меня разбудил. Все посетители уже разошлись, и хозяин закрывал свое заведение. Я с трудом оторвал правую щеку от стола, где успела засохнуть лужица вина, и вышел на улицу. Ноги у меня заплетались. Проходивший мимо патруль заметил мою нетвердую походку.

– Эй, nois[72], – сказал кто-то из них по-каталански, – давайте-ка подшутим над этим пьянчужкой.

Они обступили меня и стали требовать, чтобы я крикнул знаменитое «Карлу Третьему ура!».

– Ваши короли – мура!

– Эй, ты! Прояви уважение к королю!

– Уважение? Все короли одинаковы! Все эти кровососы думают только о себе! Подумайте сами: что вы потеряли в этом Мадриде? Отправляйтесь-ка домой и не мешайте добрым людям напиваться!

Мне кажется, что такой знатной взбучки мне не задавали больше никогда. Они меня так отмутузили, что, когда патруль ушел, Суви лежал на мостовой, точно сеутский коврик. Прежде чем уйти, солдаты украли у меня сапоги.

С первыми лучами солнца меня подобрал наш патриотически настроенный хозяин таверны, который направлялся к своему заведению, чтобы открыть его для посетителей. Увидев меня на мостовой, он взвалил меня к себе на плечо и потащил домой, укоряя:

– Господи боже мой, я же вас предупреждал. И как вам могло прийти в голову повздорить с каталонцами?


6

Меня так измочалили, что я два дня не мог подняться со своего тюфяка. Радовало только то, что Суньига слинял из нашей мансарды. Мы снова встретились лишь несколько лет спустя, и потом он десятилетиями преследовал меня по трем континентам. Диего всегда меня ненавидел, но это уже другая история.

Наконец я поднялся на ноги и оделся, чувствуя боль во всем теле. В одном из карманов я обнаружил пропуск, который, вне всякого сомнения, положили туда помощники генерала по его просьбе.

Извольте явиться в Толедо и предстать там перед генералом доном Антонио де Вильяроэлем.

Эти слова объяснили мне многое. Конечно же, мое обещание вызвать патруль их насмешило! Несмотря на угрозы и предостережения Бурбончика, некоторые кастильцы воспользовались оккупацией 1710 года, чтобы перейти на сторону его противника. И этот самый генерал Вильяроэль, несомненно, был одним из них. А люди, его окружавшие, наверняка принадлежали к его генеральному штабу. Скорее всего, в ту ночь в таверне они праздновали, что Австрияк принял их в союзное войско на выгодных условиях и пожаловал им высокие звания.

Итак, я отправился в Толедо. Если быть откровенным, я не вполне понимал, что мною движет. Искать встречи с этим генералом? С тем самым, который спустил меня с гласиса ударом сапога под зад? К тому же любому было ясно, что этот солдафон, из тех, что глотают молотки и срут гвоздями, обладает прескверным характером. Что могло быть общего у Суви-молодца с таким человеком? Ну так вот, хотите узнать правду? Я помчался в Толедо стрелой, точно мною выстрелил из своего лука какой-то индеец.

Я нашел Вильяроэля в крепости, где он занимал весьма скромный кабинет. Дон Антонио объяснил мне все без обиняков. Он действительно служил теперь генералом в проавстрийской армии и хотел заполучить в свой штаб эксперта в вопросах полиоркетики. Вильяроэль был не дурак и, услышав мои слова о Вобане, сразу смекнул, что перед ним не просто пьяный в дугу мальчишка. Я начал торговаться, выговаривая себе приличные условия, хотя в данном случае деньги интересовали меня меньше всего.

Назовите это предчувствием – или Mystère, мне все равно. Пока мы вели переговоры, я воспользовался случаем понаблюдать за этим человеком, понять его суть, напрягая все свои обостренные Базошем чувства.

В Вильяроэле было что-то особенное, хотя я и не мог бы сказать наверняка, что именно. «Если вам понадобится учитель, вы его найдете, и не важно, будет ваш наставник Отмеченным или нет». Пусть так, но мог ли этот человек заменить Вобана – он ведь военный, а не инженер? К тому же он был кастильцем, а я каталонцем. «Впрочем, – сказал я себе, – почему бы и нет? Разве не взял меня в обучение маркиз де Вобан, несмотря на то что Франция ненавидит все каталонское?»

Я заставил свое сердце пойти на компромисс со своей головой: я дам генералу шанс показать, что он достоин Вобана. В таком случае я последую за ним. Если же он окажется не на высоте, я дезертирую при первой же возможности.

Тут моя дорогая и ужасная Вальтрауд, как обычно, останавливает меня, проявляя свое полное неведение. Сначала она интересуется, к каким последствиям могло привести исполнение моего намерения дезертировать при первой же возможности и насколько это было в то время опасно. Я не могу отрицать, что определенный риск в этом деле был, но не такой уж серьезный. В мое время столько солдат всех войск без исключения покидало ряды своих армий, что логичнее было бы задать другой вопрос: почему остальные не следовали их примеру? Некоторые умники даже зарабатывали на жизнь жульничеством: они завербовывались в армию, где лучше платили, а потом дезертировали. В результате этого оттока солдат армии иногда подходили к линии фронта в уполовиненном составе. Уяснив себе ситуацию с рядовыми солдатами, моя толстуха Вальтрауд удивляется тому, что происходило с генералами и как мог Вильяроэль, начавший войну на одной стороне, посреди кампании перейти на сторону своих недавних противников. Справедливости ради скажем, что ничего из ряда вон выходящего в его поступке не было. Сейчас мир изменился и французские войска состоят из французов, а английские из англичан. В мое время все было не так. Профессиональные военные были просто знатоками своего дела, подобно, скажем, врачам. Английский король может нанять врача-француза, и ни одному из его здравомыслящих соотечественников не придет в голову осуждать медика за оказание помощи иностранцу. Подобным же образом монархи могли нанимать военных любого происхождения, и вопросом чести для военного было точное выполнение пунктов контракта, а вовсе не национальность работодателя. В 1710 году Вильяроэль расторг договор, который заключил с Бурбончиком, а потому получил полную свободу и мог служить любому другому государю, который сделал бы ему выгодное предложение. Вопросов больше нет, моя белокурая тюлениха? Тогда пойдем дальше.

Поначалу Вильяроэль показался мне командиром отвратительным, настоящим тираном верхом на коне. Больше всего он любил кавалерию, а потому выезжал со своими эскадронами за пределы Толедо и – вперед, ребята! – давай скакать, точно конница Александра Македонского. Прикрываясь своим званием инженера, я сумел избежать большей части этих упражнений, но далеко не всех. От бешеной скачки – туда и сюда, туда и сюда – задница припечатывалась к седлу. Дон Антонио скорее напоминал пастушью собаку, чем генерала, и стоило какому-нибудь всаднику покинуть свою шеренгу, как наш генералище был тут как тут – гав-гав! – и, грозно рыча, преследовал недоумка, который не умел держаться в строю. Поскольку этим недоумком частенько оказывался ваш добрый знакомый Суви, ему и доставались все отборные ругательства.

– Вы меня завербовали в качестве инженера, а не драгуна! – восстал я однажды, еле-еле держась в седле.

– Чего вы от меня хотите? – рассердился он. – Расторгните договор, потому что вы созданы для рясы, а не для военного мундира, и еще благодарите Бога, что вам не пришлось узнать настоящей войны!

Дон Антонио выпивал только один стаканчик вина за обедом и довольствовался тарелкой отвратительной похлебки. Никакие женщины, кроме собственной супруги, его не интересовали. Когда Вильяроэль не спал на своем супружеском ложе (то есть триста шестьдесят четыре ночи в году), он предпочитал голые доски тюфяку. Что могло быть общего у Суви-молодца с этим человеком?

Инженерам никогда не были по вкусу солдафонские порядки. Мне так и не удалось привыкнуть к уставным приветствиям, к строгой иерархии, к безусловному подчинению старшему по чину, а потому я изворачивался, как мог. В Толедо царила такая скука, что я пил запоем, и не из-за порочности натуры, а потому что не находил для себя другого занятия. Однажды меня вызвали на военный совет генералища, а я опоздал. Перед этим я выпил больше, чем следовало, и дон Антонио посмотрел на меня яростным и испепеляющим взглядом, но ничего не сказал.

Присутствующие обсуждали ситуацию в целом, которая представлялась угрожающей. Пока союзная армия разлагалась в Толедо, Бурбончику удалось завербовать в свое войско тысячи солдат. Да к тому же Версальский Монстр прислал ему в подкрепление французские части под командованием герцога Вандома. Вильяроэль выразил свои опасения по поводу того, что Толедо превращалось в огромную ловушку. Он попросил меня высказать свое мнение: может ли город выдержать осаду? Вино расхохоталось за меня:

– Ха-ха-ха, что за дурацкий вопрос, дон Антонио, простите, мой генерал. Хе-хе-хе, если бурбонские войска решат осадить Толедо, никакой обороны крепости не будет. Пути доставки провианта и боеприпасов перерезаны, население города нас ненавидит, а стены так прогнили, что зачервивели даже камни. Хи-хи-хи, а если учесть, что неприятель уже сейчас втрое превосходит нас численностью, самый лучший выход – смыться отсюда, пока это еще возможно, хо-хо-хо.

Вильяроэль отправил меня на неделю под арест, на хлеб и воду. И вовсе не потому, что придерживался иного мнения; я высказал вслух его собственные мысли, но в недостойной форме. Мне казалось, что меня отправят в такую глубокую подземную яму, что еду туда будут забрасывать при помощи пращи, но заключение мое оказалось довольно мягким наказанием, не считая вынужденного поста, который очистил мой организм.

Во время моего короткого заключения произошло одно важное событие: Австрияк сбежал из Толедо – и вообще из Кастилии – и тайно вернулся в Барселону. То, что Карл оставил армию, показывает, насколько он верил в победу. Он сбежал первым, никого не дожидаясь, его точно ветром сдуло. Дорога в Барселону лежала через земли, где изобиловали кастильские партизаны, готовые отрезать ему яйца, а потому ему пришлось ехать в окружении плотного эскорта, который был создан в ущерб и так уже слабой армии. Достойный пример героизма!

Говоря о кастильцах, Австрияк постоянно жаловался и осуждал их:

– В Мадриде многие ждали от меня всяческих выгод, но никто не желал мне служить.

А чего, спрашивается, он ждал? Кастилия и Каталония воевали между собой, и король каталонцев не мог быть одновременно королем кастильцев. Карл, как никто другой, должен был об этом знать. И на самом деле знал.

В Кастилии он пил только молоко коз, которых привезли ему из Каталонии, хлеб для него пекли из каталонской пшеницы, и даже сахар для королевских пирожных специально присылали ему из Каталонии. Весь его багаж и провизия охранялись полком Каталонской королевской гвардии, отборной частью, куда входили только каталонцы, ярые сторонники австрийской династии, такие безумные фанатики, что, когда они пукали, слышалось «тр-р-р-е-е» в честь Карла Третьего. Я не слишком преувеличиваю.

Когда Австрияк пересек границу между Кастилией и Каталонией, он вышел из своей королевской кареты и воскликнул:

– Наконец-то я вернулся в свое королевство!

В Кастилии у него было столько же поклонников, сколько у Филиппа в Каталонии. Если бы он отдавал себе в этом отчет, они могли бы заключить взаимовыгодный договор. И конец войне. Если бы все кончилось этим, у меня, по крайней мере, осталась бы страна, где могли бы похоронить мои кости. Но как бы не так: его величество Карл, наш белолицый Австрияк, хотел править империей и на меньшее не соглашался. И в конце концов своего добился, хотя не так, как предполагалось, благодаря капризу судьбы и за счет своих средиземноморских подданных. Я очень скоро вам об этом расскажу. Но прежде позвольте мне описать последний день оккупации Толедо и отступление, тяжелое отступление армии в каталонские края.

Суви-молодец вышел из своей каталажки. И если позволите, открою вам один секрет: сама мягкость полученного наказания заставила меня размышлять о человеке, его наложившем.

Хотя я еще мало знал дона Антонио, но уже понимал, что он хороший генерал – строгий, но справедливый. Посадив меня в каталажку, он поступил совершенно правильно. Вобан поступил бы точно так же, и поделом. Благодаря этому заключению я понял, сколько грязи во мне накопилось с отъезда из Базоша, и подумал, что, вероятно, дон Антонио – некий странствующий Базош.

Выйдя из тюрьмы, я немедленно явился к нему. Он заметил произошедшие в моей душе перемены и стал обращаться со мной немного мягче.

Вильяроэль никому не прощал ошибок, и провинившейся всегда – так или иначе – расплачивался за них. Последнюю, самую последнюю ошибку юности я совершил под его командованием, и она едва не стоила мне жизни.

Мне захотелось отпраздновать свое освобождение с проститутками, и вечеринка так затянулась, что проснулся я с головной болью, очень поздно и вдали от казарм.

– Наконец-то войска эрцгерцога уходят! – кричала разбудившая меня шлюха. – Они отправились восвояси ночью, чтобы их не заметили. Да здравствует король Филипп!

Все распроклятое войско отправилось домой, а я еще и глаз не успел продрать! Хотя в Базоше меня учили быть начеку даже во сне, на таком расстоянии сигнал из казарм до меня не долетел. Я так торопился, одеваясь, что поначалу стал натягивать рукава рубахи на ноги.

Жители Толедо недолюбливали солдат союзной армии, и, оказавшись на улице, я увидел, что атмосфера все больше и больше накаляется. По мере того как добрая весть разлеталась по городу, а горожане вставали, их злоба просыпалась вместе с ними. Тут и там уже появлялись стайки людей, вооруженных чем попало, кричавших: «Да здравствует король Филипп! Да здравствует!» – и потрясавших оружием над головой. Господи, от них можно было ждать чего угодно!

Я со всех ног побежал в Алькасар, ожидая найти там какой-нибудь батальон, прикрывавший отступление, к которому я смог бы присоединиться. Однако там осталась только маленькая кучка пьяниц, которые так набрались накануне, что, несмотря на все приказы, не поднялись с коек. Кого там только не было: англичане, португальцы, голландцы… Алкоголь уравнивает всех.

– Что вы тут прохлаждаетесь? Армия смылась в Барселону! – закричал я. – Толедский сброд с нами расправится!

Все было тщетно, они не реагировали. Я почувствовал себя так, словно воды Атлантического океана затягивают меня в гигантскую воронку, а единственный спасительный корабль – союзное войско – удаляется с каждой минутой все дальше. Как только я выбежал из крепости, за моей спиной раздались выстрелы и крики. Горожане искали притаившихся солдат, которых оказалось немало. В конце улицы я увидел английского солдата – он стоял на коленях, и его окружала орущая толпа. Мужчины и женщины пинали его ногами и кололи ножами. Казалось, люди потеряли рассудок.

Толедо сравнительно небольшой город. Я побежал по улицам на восток. Чтобы никто не заподозрил неладного, мне пришлось несколько раз громко и радостно прокричать: «Да здравствует король Филипп! Наконец-то мы свободны! Ура! Ура!»

Чего ты на меня так смотришь? Ты бы хотела, чтобы я кричал: «Да здравствует Австрияк! Я проклятый каталонский мятежник, который жрет на ужин трюфели и закусывает кастильскими младенцами!»? Пораскинь немного мозгами, пустая твоя голова.

Последняя улица выходила в огороды, за которыми простирались пустоши с их жалкой растительностью. На минуту я задержался и обернулся. Там, наверху, виднелся затянутый дымом Алькасар. Из бойниц кое-где выглядывали ружья отчаявшихся солдат, но было очевидно, что сопротивление смысла не имеет. Несчастным оставалось только пустить последнюю пулю себе в лоб, чтобы разъяренная толпа не растерзала их живыми.

Суви-молодцу всегда везло, и на этот раз у въезда в город ему повстречался священник. Он ехал верхом на добром коне, сидя в седле боком, точно амазонка, потому что сутана мешала ему сесть верхом. Ударом кулака я сбросил его на землю, вскочил в седло, точно мартышка на кокосовую пальму, и помчался таким резвым галопом, что могло показаться, будто у моего скакуна было восемь ног. На черта мне сдался ваш Толедо!


7

Арьергардом союзной армии была легкая кавалерия дона Антонио. Всадники этих частей служили прикрытием для основной части войска, медленно отступавшего из Толедо в направлении Барселоны. Я догнал их на распутье дорог, когда они остановились, чтобы осмотреть окрестности. Дон Антонио, командовавший ими, обедал в тени одиноко стоявшего дерева в окружении своего штаба.

Когда я подъехал, конь священника уже совсем выбился из сил. Я обливался потом от пережитого ужаса и отчаяния и не смог даже спешиться как следует. Вместо этого я просто сполз на жидкую пожелтевшую травку и остался лежать на земле, хватая ртом воздух, словно рыба, умирающая на песке.

– А вот вам и инженеришко, – безразлично произнес генерал вместо приветствия. – Имейте в виду, что мы считали вас без вести пропавшим.

У меня еще волосы стояли дыбом от страха. Кто-то из свиты Вильяроэля подал ему кувшин с водой, чтобы вымыть руки. Дон Антонио наскоро их ополоснул и сказал:

– Ну что ж. Вперед.

– Но я только что приехал! – запротестовал я. – Даже тень от моей души лежит на мне тяжелым грузом!

Он пожал плечами:

– Оставайтесь здесь, коли вам так угодно.

– А как же отставшие? – снова возмутился я. – В Толедо погибают сейчас десятки наших солдат! Почему мы их бросили?

– Потому что они гуляки и пьяницы.

И, не задерживаясь больше ни на минуту, Вильяроэль оседлал своего великолепного белого коня. Один из офицеров пояснил слова дона Антонио:

– Вы воображаете, что вся армия будет дожидаться дюжины пьянчужек, когда Вандом наступает нам на пятки? Мы предоставили им возможность спастись. Подобные ситуации способствуют очищению войска от недостойных его элементов.

Да, таков был дон Антонио де Вильяроэль Пелаэс. Неужели этому человеку предстояло сменить Вобана в роли моего учителя?!

Но отложим критику. Хотите узнать, насколько хорош тот или иной генерал? Тогда не думайте о кровопролитных победах. Прикажите ему руководить отступлением и, если хотите еще больше усложнить задачу, велите ему отступать зимой. Вести победное наступление гораздо легче, чем защищаться; атаковать проще, чем отступать, соблюдая порядок. Но за отступления не дают наград и медалей.

Пустившаяся в бегство армия подвержена панике, и разложение грозит ей постоянно. Мы двигались через вражескую территорию, и это было главным доводом в пользу одновременного передвижения всего войска. Как я уже говорил, кастильские крестьяне большой любви к союзным войскам не питали. Стоило какому-нибудь усталому солдату покинуть строй и задремать под деревом – вжик! Ему моментально перерезали глотку серпом. С флангов нас теснили убийцы-партизаны, а с тыла подгонял герцог Вандом, старый маршал, которого Монстр прислал в Испанию на помощь своему придурковатому внуку. Вся союзная армия сбилась в плотную кучу, и солдаты теснились друг к другу, словно испуганные овцы – бе-е-е-е!

А тут еще холод. Зима этого несчастного 1710 года была самой холодной зимой восемнадцатого века. Если хотите, вот вам живой пример. Однажды я остановил своего коня у одиноко стоявшего дерева, чтобы рассмотреть ветку, покрытую кристаллами инея. Скудные солнечные лучи касались ее, рассыпая вокруг разноцветные искорки. И тут я услышал неподалеку странные звуки – хлоп, хлоп, хлоп, – будто яблоки ударялись о землю. Это оказались воробушки, десятки воробышков, которые, окоченев, падали с веток.

Союзная армия превратилась в такое огромное скопление волдырей, какого никогда раньше свет не видел. Пальцы у меня постоянно были лиловыми, а губы растрескались от холода.

Поскольку при бегстве из Толедо я не смог ничего с собой захватить, мне пришлось подсуетиться, чтобы раздобыть теплые вещи: перчатки, шляпу и одеяло. Мне помогло солдатское братство? Как бы не так! Совет Дюкруа débrouillez-vous! Я все это украл, и в придачу старый шарф, такой длинный, что им можно было трижды обернуть шею и спрятать за ним нос и щеки, скрывая лицо, как мадридские головорезы.

После этого начался бесконечный поход по бескрайней стране. Не просто равнинной, а совершенно плоской. Не просто сухой, а совершенно выжженной солнцем. Несмотря на зимний холод, землю не смягчали ни влажные туманы, ни дожди. Боже мой, как тверда земля Кастилии – даже сапоги захватчиков не оставляют на ней следов. Мы пересекали безграничные пространства, и редкие поселения возникали перед нашими глазами, подобно атоллам на океанском горизонте. Что такое Кастилия? Возьмите сухую пустошь, отдайте ее во власть тирану, вот вам и Кастилия.

Вандом был выдающимся военачальником. Бурбонское войско следовало за нами по пятам, не давая ни малейшей передышки, постоянно стараясь найти способ разбить союзное войско, но при этом не совершая никаких поспешных или необдуманных действий. Мне кажется, что нам удалось избежать неприятных сюрпризов или даже окружения только благодаря кавалерии дона Антонио.

Вильяроэль ни для кого не делал исключений. Хотя я формально числился инженером, в мои обязанности входило скакать на лошади, нести патрульную службу и сражаться наравне со всеми. Я попробовал отговориться, приведя в качестве довода свою профессию.

– У нас нет избытка в людях, – ответил мне генерал.

– Откуда ему взяться, если мы бросили в Толедо солдат только потому, что они выпили лишнего! – парировал я.

– И именно эта нехватка людей не позволяет мне приказать, чтобы вас высекли. – Он вложил мне повод в руку. – Садитесь в седло!

Во время этого ужасного отступления Суви-молодец и превратился в замечательного наездника. И вовсе не потому, что воспылал любовью к лошадям, а по причине гораздо более серьезной – вопрос стоял так: или я научусь скакать на коне, или меня убьют.

Однако я был несправедлив к дону Антонио. И пусть это покажется вам неправдой, но то страшное отступление из враждебного Мадрида до Барселоны – Великое отступление, как привыкли называть его мы, ветераны, – научило меня сначала уважать этого генерала, потом восхищаться им и, наконец, любить его.

Вильяроэль не принимал мои манеры, но всегда прислушивался к моим словам. Я был только дерзким мальчишкой, а он – боевым генералом, закаленным в котлах пороха и стали. Разве имел я право с ним спорить? В то время я не отдавал себе отчета в том, насколько он был терпелив. Мой юный возраст и моя профессия оправдывали меня в его глазах. Никакой другой генерал не простил бы мне всех моих выходок.

Его золотое правило звучало так же, как главный урок Базоша: всегда знай, что тебе следует делать, и будь там, где это необходимо. Дон Антонио заботился о своих солдатах, и на самом деле им руководила только эта забота. Вобан сохранял жизни благодаря точным расчетам, а Вильяроэль – своим примером. Если позволите прибегнуть к обобщению, я бы сказал, что Вобан для меня был теорией, а Вильяроэль – практикой. Даже когда во время войны войска постоянно передвигаются, перед инженером встает множество задач: найти наилучший участок реки для перехода вброд, если мосты недоступны, построить временные переправы или укрепления. Только тогда мне удавалось использовать плоды моего обучения, если можно так выразиться, и вот тут-то мне и удалось завоевать уважение генералища.

Я предложил оставлять в каждом городишке, где еще сохранились хоть какие-то остатки зубчатых стен, небольшое подразделение драгун, а самим двигаться дальше. Когда Вандом подходил к городку, ему приходилось останавливать все войско и решать, что делать: штурмовать данный населенный пункт, осаждать его или обходить. Под покровом ночи наши драгуны садились на своих коней и смывались из города. На следующий день бурбонские войска обнаруживали, что за стенами никого нет, но к этому времени союзное войско уже успевало выиграть целый день похода.

Другой прием из списка хитростей Базоша был несколько жесток. Когда на нашем пути встречались два поселка, один к северу, а другой к югу от дороги, по которой мы уходили от преследователей, наши солдаты выгоняли из домов всех жителей поселка Нижний и отправляли их в поселок Верхний. Одновременно другой эскадрон союзного войска заставлял всех жителей поселка Верхний следовать в поселок Нижний. Нередко случалось, что растерянные поселяне обоих местечек, тащившие за собой коз, повозки с кладью и всякую утварь, встречались на дороге. Досада этих несчастных людей наглядно демонстрировала всю нашу низость, но в результате этой операции бурбонские шпионы запаливали лошадей, чтобы оповестить Вандома:

– Маршал! Жители поселка Нижний были перемещены в поселок Верхний!

Выслушав это сообщение, Вандом делал вывод, что союзное войско приняло решение укрепиться на данной позиции и поэтому избавлялось от лишних ртов. Но тут появлялся другой отряд разведчиков, который докладывал об обратном:

– Маршал! Жители поселка Верхний были перемещены в поселок Нижний!

Что все это могло значить? Бурбонские командиры понимали, в чем было дело, только когда с огромными предосторожностями въезжали на главные площади обоих поселков и обнаруживали на дверях мэрии любезную записку Суви-молодца, написанную на прекрасном французском языке.

À bas Villabajo
Le maraud!
À bas Villarriba,
Le gros verrat!
À bas Vendôme,
Ce sale bonhomme!

В переводе это приблизительно значило:

Ни в Нижнем, ни в Верхнем. Вандом, ты – дурак набитый!

Впрочем, по-французски это звучало лучше, потому что получалось в рифму.

* * *

Великое отступление 1710 года можно кратко описать так: это было бесконечно долгое и кошмарное передвижение войск. Путь в Барселону оказался долгим, бесконечно долгим. Что бы там ни говорили географы, после пережитого мною Отступления Барселона для меня всегда будет дальше от Толедо, чем Земля от Сатурна.

Стэнхоуп и его англичане настояли на том, что будут двигаться параллельно основному войску, и нам приходилось терять много времени и сил на поддержание связи между нашими колоннами. Наступающая или отступающая армия опустошает огромную территорию на своем пути, чтобы запастись провизией. Поскольку кастильские земли были так бедны, а зима стояла такая суровая, как вы понимаете, колоннам приходилось двигаться на значительном расстоянии друг от друга. «Сражайся плечом к плечу, но передвигайся порознь», – гласит правило военных. Но не настолько же порознь, черт бы их драл!

8 декабря Стэнхоуп, этот чванливый осел Стэнхоуп, позволил бурбонским войскам окружить его в маленьком городке под названием Бриуэга[73]. Он понятия не имел, на каком расстоянии находится неприятель, и, каким бы невероятным это ни показалось, задержался в Бриуэге на три дня, чтобы его части отдохнули, а он смог выпить свою чашечку горячего чая. Когда Стэнхоуп пришел в себя, Вандом уже был тут как тут, и англичанин решил укрепиться в городке. Стэнхоуп послал основному союзному войску целых шесть отчаянных донесений, прося прийти ему на помощь.

Почему он так легко дал заманить себя в ловушку? Объяснить это нетрудно. Стэнхоуп не располагал глазами дона Антонио. Его всадники тяжелой кавалерии не умели устраивать засады и нападать исподтишка. А Стэнхоуп при этом был грубым последователем Кегорна, и всей его ловкости хватало лишь на то, чтобы наносить тяжелые лобовые удары по противнику.

После долгих переговоров с другими командирами дон Антонио вышел к нам из палатки, чтобы рассказать, как обстоит дело. Когда мы спросили, что думает лично он, генерал покачал головой:

– Англичан слишком мало, чтобы выдержать атаку многочисленной армии. Вандом это знает и бросит в наступление все свои силы. Им конец.

Однако союзное войско все-таки двинулось на выручку Стэнхоупу. Запели горны, и все войско развернуло лошадей, чтобы спешно двинуться назад к Бриуэге. Политические и военные последствия потери всех английских частей были бы не менее серьезны. И вот после стольких отвлекающих маневров, стольких усилий, потраченных на то, чтобы отойти от неприятеля как можно дальше, мы повернулись вспять и по собственной воле отправились на битву, которой столь настойчиво пытались избежать. Покорнейше благодарю, лорд Раз-и-готово!

Ну хорошо, не будем столь строги, – возможно, этот маневр и не был так уж безрассуден. Союзное войско спешило на помощь, и, если бы Раз-и-готово немного продержался, бурбонское войско оказалось бы между двух огней. Пока мы изо всех сил подгоняли своих коней, Вандом окружил Бриуэгу и потребовал, чтобы англичане сдались. Стэнхоуп ответил ему запиской в самом наглом тоне: «Скажите герцогу Вандому, что я и мои английские солдаты будем сражаться до последнего».

Кто-нибудь должен был вовремя объяснить нашему Раз-и-готово, что высокопарные высказывания в героическом тоне впоследствии служат для бесконечных издевательств над тем, кто не держит своего слова. После третьего штурма Стэнхоуп призадумался. Зачем ему умирать в этом тоскливом кастильском городишке, если тем же вечером он может откушать фазана вместе с генералом противника Вандомом? Когда мы приблизились к окрестностям Бриуэги, пушки уже молчали. Нетрудно было догадаться, что случилось: англичане, весь английский корпус целиком, сдались врагу.

Четыре тысячи опытных солдат были захвачены в плен со всем их оружием и снаряжением! И во главе их стоял тот самый генерал Стэнхоуп, который явился в Испанию со своей конницей и со своим высокомерием. Я это вам в два счета устрою – раз и готово! А теперь четыре тысячи англичан отправлялись в плен пешком, склонив головы, под охраной штыков.

Представьте себе: мы, высунувши языки, примчались к Бриуэге – и кто же нас там ждал, потирая от радости руки? Вандом и все войско Двух Корон, построенное для битвы.

Численность бурбонского войска вдвое превышала численность союзного. Наши люди и лошади были изнурены после целого дня и целой ночи похода на выручку Раз-и-готово. Неприятель оказался так близко, что отступление было невозможно. Никогда еще сражение не выглядело столь нежелательным и столь неизбежным.

Инженеру никогда не суждено стать военным. Наше мировоззрение в корне различно: почему человеческим существам так нравится убивать себе подобных в открытом поле, когда уже давно изобретены такие чудесные защитные сооружения, как окопы и бастионы? На всякий случай прилагаю для вас здесь «Краткое руководство к действию, написанное Марти Сувирией: как выжить во время битвы в открытом поле». Звучит оно так:

Глава первая. Под каким-нибудь благовидным предлогом покиньте свою часть, которая вступает в бой.

Глава вторая. Лягте на землю лицом вниз, изображая убитого, и при этом спрячьте голову за самый большой камень, какой только найдете поблизости. Не шевелитесь, пока ваши уши не скажут вам, что стрельба кончилась.

Глава третья. Конец руководства.

Уверяю вас, что сей труд очень мне пригодился. Чему доказательством служит тот факт, что в свои девяносто восемь лет я могу диктовать эти воспоминания моей дорогой и ужасной Вальтрауд, хотя все кости у меня побаливают, половины лица давно нет, а в заднице аж три дыры. Единственный недостаток моего руководства в том, что в некоторых случаях – например, в Бриуэге – его нельзя использовать. И знаете почему? Так вот – из всех генералов этого мира мне в командиры достался тот единственный, который использовал свое звание не для того, чтобы скрыться от пуль, а для того, чтобы под них подставиться.

Вильяроэль родился в мундире, и для такого человека гибель в битве была не более чем издержкой профессии. Победить в битве, которая нам предстояла, не представлялось возможным. Средством передвижения на поле боя мне служил конь, измученный долгой скачкой, недоеданием и холодом, и ребра у него так торчали, что напоминали мехи. Бедное животное стояло рядом с лошадью дона Антонио, который, не оборачиваясь, обругал меня:

– Держите спину, капитан Сувирия! Любой солдат, который повернет голову, должен видеть, что его офицеры горделиво сидят в седле и готовы к наступлению. А вы расселись, точно мешок с крупой.

Я не ответил. Он легонько щелкнул мне по спине хлыстиком и добавил:

– Офицер – это душа войска и его зеркало. Если офицер в себе не уверен, солдаты теряются.

Я чуть-чуть выпрямился, но не слишком, и заговорил, тоже не глядя на него. Мы как будто вдруг оказались в исповедальне.

– Я не офицер, и вы это знаете не хуже меня, – пожаловался я и выругался по-каталански: – Merda!

Слово merda вызвало у него улыбку.

– Может быть, вы не знаете, но я родился в Барселоне.

Я посмотрел на него в изумлении. Вильяроэль был воплощением кастильских добродетелей – суровости, непоколебимости и справедливости, и эта новость меня поразила.

– Мой отец тоже был военным, и его туда направили, – пояснил он. – Поэтому мать родила меня в Барселоне. Это красивый город.

Пока Вильяроэль непринужденно описывал красоты Барселоны, увиденные глазами кастильца, сражение развернулось по всему фронту. До нас доносился только грохот выстрелов, и со своей позиции мы видели, как раненых относили в тыл, и слышали крики сержантов, которые пытались поддержать порядок в рядах солдат.

– Дон Антонио, – простонал я, – это безумие. Вы прекрасно знаете, что такую битву невозможно выиграть.

Вместо ответа он направил хлыстик к моему лицу, кончиком его приподнял мой подбородок и рявкнул:

– Будьте добры говорить мне «генерал»! Офицерам моего штаба позволительна такая фамильярность, потому что эти люди под моим командованием доказали, на что способны. О вас этого сказать нельзя.

В эту минуту к нам приблизился гонец на коне, бока которого блестели от пота, несмотря на холод.

– Генерал! Враг теснит нас на левом фланге! Маршал Штаремберг просит вас восстановить линию фронта.

Вильяроэль отбросил свой хлыст, вытащил шпагу из ножен и закричал:

– Давно пора было, черт побери!

Половина кавалерии союзного войска устремилась за ним. И я тоже, к моему огромному сожалению.

День тянулся мучительно долго. Стоило бурбонским отрядам прорвать наши ряды, как туда устремлялась кавалерия дона Антонио, готовая закрыть брешь. На протяжении всей битвы я скакал рядом с генералом.

– Я ваш верный оруженосец, дон Антонио! – закричал я, чтобы не молчать все время.

– Тогда скажите мне, – ответил он, смеясь, – почему, когда неприятель справа от нас, вы скачете слева от меня, а когда враг слева, вы перемещаетесь на другую сторону и едете справа? Не желаете ли вы использовать меня в качестве передвижной фашины?

Вам когда-нибудь доводилось видеть кошмары пять часов подряд? Бриуэга была таким кошмаром. С полудня и до заката бурбонские войска пытались прорвать фронт союзников. Наши офицеры группировали батальоны, восстанавливали ряды штыков. Наши полки стояли твердо, несмотря на большие потери, на лицах солдат отражалось напряженное изнеможение. К трем часам пехота от отчаяния начала строится в каре.

Моя дорогая и ужасная Вальтрауд, которая ничего в этом не смыслит, требует разъяснений. Это же так просто! Но ничего не поделаешь, придется ей уступить.

Когда батальон пехоты видит, что неприятель его окружает, солдаты образуют в буквальном смысле слова квадратное людское заграждение: штыки пехотинцев щетинятся наружу, а в центре каре располагаются офицеры, барабанщики и раненые. Это крайняя мера защиты, в особенности против кавалерии, и такое построение означает, что данная часть отказывается от атаки. (Теперь тебе ясно, моя белокурая медведица?) А бурбонские войска нападали снова и снова, снова и снова. И стоило им прорвать наши ряды, туда направлялся дон Антонио и его кавалерия, закрывая бреши атакой своих тощих кляч, снова и снова.

Если вам когда-нибудь придется участвовать в атаке конницы, действуйте следующим образом. Самое главное – избежать яростного столкновения. В последний момент пригните голову к шее животного и спрячьтесь за ней, чтобы никто не заметил, как вы натягиваете поводья, останавливая лошадь. В пылу атаки никто не заметит, что вы сдерживаете коня. Направьте все силы своего тела к щиколоткам, и обхватите бока своего скакуна ногами, словно клещами. Задержитесь между первым и вторым рядом наступающих всадников. Если неприятель бежит, пришпорьте своего коня и мчитесь вдогонку, крича так, будто вы сами прорвали линию обороны врага (так вы сможете после битвы похваляться своими подвигами). Если враг держится, размахивайте шпагой над головой и посылайте проклятия всадникам вашего подразделения, которые оказались между вами и врагом. Но ни под каким предлогом не продвигайтесь вперед! В случае отступления разворачивайте коня и, не стесняясь, скачите прочь. Первая линия идиотов, которую вы пропустили вперед, защитит вашу спину.

Исход битвы при Бриуэге решила усталость, – иными словами, сражение не привело к победе. Бурбонские войска не пожалели сил, но не смогли разрушить строй союзного войска. Некоторые полки выдержали до двенадцати последовательных атак. А когда их силы иссякали, дон Антонио со своими всадниками уже был тут как тут и наносил удар по врагу, чтобы его отбросить.

Во время последней контратаки мы так продвинулись вперед, что оказались за линией пехоты союзников. Когда мы остановились, вся земля вокруг нас была усеяна трупами врагов, словно под копытами наших лошадей расстелили ковер из белых мундиров. Я завопил, точно мальчишка:

– Ну и картинка, дон Антонио! Славно мы их порубили! – Я соскочил с лошади и посмотрел вокруг. Мертвецов было так много, что мне приходилось делать гигантские шаги, чтобы на них не наступать. – В результате вы оказались правы. Мы не проиграли битву! А Вандом-то воображал, что загнал нас в тупик. Ха!

И тут генералище спешился, подошел ко мне, бросил на меня взгляд, полный ярости, влепил мне звонкую пощечину и ушел.

Я замер не столько от боли, сколько от обиды, потому что ничего не понимал. Вильяроэль целыми днями ругал меня за отсутствие боевого духа и воинского энтузиазма, а стоило мне проявить восторг, как он дал мне пощечину. Нет, я еще не понял, что война, ремесло дона Антонио, порождала в его душе противоречия и причиняла ему боль. Потирая рукой горящую щеку, я заворчал:

– Что я такого сказал?

Один из адъютантов генерала пояснил за него:

– Идиот, не прошло и года с тех пор, как дон Антонио командовал этими ребятами.


8

После Бриуэги во время первой же передышки дон Антонио вызвал меня к себе. Час был поздний, горны уже протрубили отбой, и наступила холодная ночь. Стужа стояла такая, что мне пришлось использовать весь свой утеплительный арсенал для короткой перебежки до его палатки.

Генеральный штаб был доволен результатами сражения, и в официальном донесении моему генералищу воздавалась хвала. Но и это его ничуть не порадовало; в добром расположении духа мне Вильяроэля видеть не приходилось. Что же касается наших взаимоотношений, то последняя наша встреча завершилась пощечиной в разгар битвы.

Спартанскому духу палатки генерала мог бы позавидовать сам Леонид[74]. Матрас на койке был не толще доски, а вся остальная обстановка ограничивалась складным стулом, маленьким столиком и парой свечей, чье пламя постоянно дрожало, потому что ледяной ветер то и дело врывался внутрь через многочисленные дыры в ткани.

Выглядел Вильяроэль неважно. Он сидел не на стуле, а на койке, и пил прямо из горлышка бутылки. Мне нечасто доводилось видеть, как дон Антонио пьет. Ну что ж, всем солдатам знакома тоска после битвы. Генерал бросил на меня взгляд из-под покрасневших и тяжелых век. Снаружи ветер Кастилии завывал, точно чудовище, которое разговаривает во сне.

– Я дал вам пощечину, – сказал он, не теряя времени на приветствия. – И поступил дурно.

Я не знал, что мне следовало ответить.

– Я извиняюсь не перед вашей безмозглой головой, – продолжал он, – а перед вашим мундиром, каким бы временным он ни был. Офицеров не бьют по щекам. Это некрасиво, их звание нельзя оскорблять.

– Да, дон Антонио.

– «Генерал», черт бы вас побрал! Обращайтесь ко мне согласно моему званию!

Он поднял голову, и я понял, что винные пары уже начали делать свое дело.

– Слушаюсь, генерал.

– Что же до всего остального, то я завербовал существо низменное и эгоистичное. У всех войск может вскочить прыщ на заднице, и вы являете собой самый большой и полный гноя прыщ во всей коалиции союзников.

Так в понимании дона Антонио де Вильяроэля звучало «извинение»: он позвал меня, чтобы попросить у меня прощения, и тут же обозвал гнойным прыщом. Генерал указал на меня горлышком бутылки и добавил:

– Мне бы следовало вас повесить.

– Вы правы, дон Антонио.

– Однако в качестве инженера вы обладаете некоторыми положительными качествами. Я наблюдал за вашими маневрами: смелыми их назвать нельзя, но в ловкости вам не откажешь. – Тут он испустил глубокий вздох. – Это я во всем виноват. Заставлять инженеров скакать на лошади столь же бессмысленно, как бросать ящерок в воду. Нет. Вы умеете только прятаться за камнями.

– Да, дон Антонио, я хотел сказать – вовсе нет, дон Антонио. Впрочем, как вам будет угодно.

Он посмотрел на меня глазами, остекленевшими от вина, и пару раз хлопнул ладонью по своему матрасу.

– Садитесь сюда!

Я повиновался, и генерал обнял меня за плечо. От него пахло подкисшим вином. И тут, к моему полному изумлению, Вильяроэль проявил ко мне нежность, о которой я даже не догадывался.

– Сынок, не надо волноваться. Вы трус, мне это известно, но мало кто рождается бесстрашным. Храбрости учатся точно так, как дети учатся говорить. Вам это понятно?

– Я не вполне в этом уверен, дон Антонио.

Он прижал меня к себе чуть сильнее, потряс, точно я был тонким прутиком, и поднес к моему носу кулак.

– Господь Бог поставил невидимую стену между каждым человеком и его судьбой. Наша цель в этой жизни состоит в том, чтобы преодолеть эту границу, оказаться за ней и не побояться открыть для себя тайну, скрытую по другую сторону. – Он задумался. – Какой бы она ни была.

– Но, дон Антонио, – вставил я, сжавшись в комок, – мне эта затея кажется довольно опасной.

Зря я это сказал. Он посмотрел на меня немигающими глазами, выпученными от выпитого вина, и его кастильский голосище произнес слова, которые запечатлелись в моей памяти вместе с каждой капелькой слюны, слетевшей с его губ:

– Тогда чему, черт побери, вас учил этот французский инженер?

– Строить укрепления и защищать крепости, а также их брать, дон Антонио.

– А чему еще?

Я растерялся:

– Еще, дон Антонио?

Он встряхнул меня:

– Да, да, да! Чему еще?

Я, наверное, тоже упал духом после бойни и заскучал по далекому дому. Эта ночь, еще одна ночь в палатке на холодной пустоши, давила на меня. Ветер снаружи завывал, точно стая диких волков. Тоска, возникающая после сражения, охватила и меня.

– Дон Антонио, – признался я, – я вам солгал. Я не инженер. Французский маркиз так и не подтвердил мой пятый Знак, который должен был сделать меня инженером.

Он не услыхал моих слов, или ему просто было безразлично, что я ему скажу.

– Что за дрянь эта битва, – прошептал Вильяроэль, – что за дрянь! В мире стало на пять тысяч человек меньше, и что же? Ничего в нем не изменилось.

Вино ударило ему в голову гораздо сильнее, чем мне показалось сначала. Он прижал колени к груди, как делают старики, сложил руки крестом на груди и улегся на койку. Я задержался на несколько минут, чтобы понаблюдать за великим человеком, отдыхающим после победы. В Базоше меня научили рассматривать предметы, висевшие на невидимых нитях, искать в них смысл и понимать их незамысловатую сущность. Как мог я не воспользоваться случаем направить свой взгляд на эту человеческую громадину, дона Антонио?

Мне стало его нестерпимо жалко. Той ночью, пока он спал, свернувшись в комочек, и храпел, я бы мог отдать свою жизнь, чтобы защитить его покой. Этот человек был олицетворением верной службы, дисциплины и суровой справедливости. Я присмотрелся ко всем порам его дряблых щек, вспомнил все наши встречи и сказал себе, что этот генерал от кавалерии выбрал свой собственный путь к Mystère. И в этот миг я понял его самую потаенную тайну, может быть, даже лучше, чем он сам: с самого начала своей жизни Вильяроэль страстно желал погибнуть во время героической атаки конницы, прекрасной во всем ее отчаянии.

И то было не простое и неразумное желание смерти. Для этого самоотверженного человека, верного рыцарскому духу, пасть во главе своих солдат не означало конца жизни, а лишь доводило его существование до совершенства. На протяжении всей битвы при Бриуэге он скакал в первых рядах во всех атаках и контратаках союзной армии. Но смерть упорно его избегала, точно насмехаясь над ним. Я находился на противоположном конце его моральной шкалы, но, несмотря на это, благодаря своим чувствам, отточенным в Базоше, понимал его позицию суровой и непреклонной прямоты или, по крайней мере, уважал ее. Именно поэтому мне кажется столь трагичной ирония его судьбы! В 1705 году он начал войну на стороне Бурбонов, а в 1710-м перешел на сторону Австрийского дома. Из-за этого понятие неприятеля стиралось и смешивалось, теряло смысл. Чтобы защитить друзей сегодняшних, ему приходилось убивать друзей вчерашних. Как это невыносимо печально. Возможно, Mystère хранил его для самой жестокой из драм – для 11 сентября 1714 года. Как и меня самого.

Та ночь была самой холодной из всех ночей Великого отступления. Жестокосердный ветер трепал тонкую ткань палатки. Я снял с дона Антонио сапоги и укутал его единственным одеялом, которое у него было. Потом я вышел, стащил еще пару одеял и вернулся, чтобы укрыть его получше. Дон Антонио храпел. Перед уходом я поцеловал его в щеку. К счастью, он спал очень крепко, а не то дал бы мне хорошую оплеуху за содомские замашки. Я напился остатками вина из его бутылки.

Дон Антонио, мой воинственный генералище, мой дорогой дон Антонио де Вильяроэль Пелаэс, – самый забытый среди героев нашего века. Он плохо кончил, очень плохо. Очень немногие из главных действующих лиц нашей войны смогли извлечь из нее какую-то выгоду. Кстати, красавчик Раз-и-готово Стэнхоуп был среди них.

Из-за его высокого звания бурбонское командование обращалось с ним крайне нежно, и не прошло и недели, как он вернулся в Лондон, точно мальчишка с увеселительной прогулки. Без славы, но и без позора. Вместо того чтобы повесить Стэнхоупа, англичане стали его превозносить – вероятнее всего, с целью завуалировать крах своей стратегии на континенте. Он женился на дочери губернатора Мадраса и преуспел в политике. Есть люди, чья совесть от самого рождения покрыта неким слоем жирной смазки, и несчастья скатываются с них, как с гуся вода. Но эти же самые люди пачкают все, к чему ни прикасаются. Десятилетие спустя английское правительство совершило невероятную глупость и передало ему бразды правления пошатнувшейся экономикой страны. Могу поспорить, что, вступая в должность, он воскликнул: «Я вам тут наведу порядок в два счета! Раз и готово!»

Так вот, как мы прекрасно знаем, английские финансы постигла такая же печальная судьба, как его драгунский корпус: в два счета от них ничего не осталось. Стэнхоупу потребовалось не более двух лет, чтобы разрушить торговые связи с Америкой, ликвидировать сбережения миллиона акционеров и довести до разорения добрую половину банков, кораблестроительных верфей, магазинов и мастерских страны, связавших свою судьбу с «Компанией Южных морей». Из времен моего английского изгнания в памяти у меня сохранились образы некоторых светлых голов того времени, таких как Свифт или Ньютон, этот ученый астроном, похожий на распутного священника. Этот самый Ньютон всегда одним глазом следил за звездами, а другим за своим кошельком. Во время краха он потерял в акциях тысячи фунтов и, несмотря на свою обычную сдержанность, готов был придушить Стэнхоупа. Прямо вижу, как он кричит: «Неизмеримо проще предсказать траекторию движения небесного тела, чем безумные операции министра финансов».

Что же касается маршала Вандома, нашего противника в Бриуэге, то в последние дни того 1710 года Бурбончик назначил его генерал-губернатором Каталонии. Это было, как вы можете себе представить, преждевременное назначение, потому что большая часть Каталонии оставалась во власти Женералитата. Правда и то, что Вандом так и не смог насладиться этим званием. В 1712-м он приехал в Винарос, один из наших прибрежных городов, и, ко всеобщему ужасу, решил там отужинать. Чтобы умаслить маршала, ему подали местный деликатес – жареных креветок.

– Креветки у вас восхитительные! – закрякал Вандом.

Жители Винароса, естественно, умирали от страха, а потому подавали ему одно блюдо креветок за другим. Этот обжора проглотил шестьдесят четыре креветки, и никто не отважился объяснить ему, что их подают с панцирем, но едят без оного. Вандом был высокородным аристократом, и ему даже в голову не могло прийти, что слуга может подать ему неочищенным продукт, который надо есть без панциря, и что надо пачкать свои благородные пальцы жиром морских тварей.

Той же ночью он умер от заворота кишок.

* * *

В дни, последовавшие за сражением при Бриуэге, нас опьянило ложное чувство уверенности в своих силах. С того дня, когда мы оставили Толедо, клич, объединивший войско, звучал так: «Дойти до Барселоны или умереть!» Но после того, как бурбонскому войску не удалось нас уничтожить, все воспрянули духом.

Мы уже ехали по арагонским землям, которые были столь же бесплодными, как кастильские, однако принадлежали дружественному королевству. Дон Антонио командовал разношерстным отрядом, в котором насчитывалось несколько сотен голландцев, португальцев, гессенцев, венгров – всех понемножку. (И уж конечно, нашлись там и итальянские наемники. Они в каждой бочке затычка!) Большинство из них были больны или ранены при Бриуэге, и из переполненных повозок доносились крики и стоны. Чтобы не задерживать основную часть армии, мы двигались по параллельному маршруту.

Мне совсем не улыбалось участвовать в этой операции, но я все же последовал за доном Антонио. Я с самого начала понимал, что охранять этот полк немощных и больных вдали от основного корпуса армии – дело неразумное, и поэтому скакал рядом с моим генералищем, понурив голову, спрашивая себя, как попал в такой переплет Суви-молодец. Причиной тому, как вы уже догадались, служила моя новообретенная преданность Вильяроэлю, подобная той, какую я раньше испытывал к Вобану. Маркиз научил меня тому, что я должен был делать, а дон Антонио пошел дальше – он наполнял дела моральным смыслом. И как раз в тот день собирался подать мне пример.

На большом расстоянии от армии отряд Вильяроэля представлял собой легкую добычу. Девять из десяти наших раненых не могли даже удержать в руках ружье. Стоило многочисленному подразделению на нас напасть, и нам конец. Меня мучили дурные предчувствия. Я ерзал в седле и то и дело оборачивался, всматриваясь в горизонт, или объезжал колонну повозок взад и вперед, подгоняя возничих. Оставалось надеяться только на то, что бурбонское войско не заметит этот осколочек основной армии и нам удастся затеряться на боковых дорогах. Но ничего у нас не вышло.

Кастильские партизаны напали на наш отряд одновременно с двух сторон. Немногочисленные кавалеристы, сопровождавшие обоз, попытались отбросить их – один раз, другой и третий. Бурбонские отряды не вступали с ними в схватку, а прятались, точно волки от пастуха, но снова и снова теснили беззащитное стадо, и с каждым часом нападавших становилось все больше. Раненые, у которых еще оставались силы, вооружились и стреляли из своих повозок. Дон Антонио приказал нам укрыться в небольшом городке под названием Ильюэка – он уже виднелся невдалеке. Я закричал в отчаянии:

– Дон Антонио! Пожалуйста, не делайте этого. Вы не хуже меня знаете, к чему приведет этот приказ. Я вас умоляю!

Он не ответил. Мы вошли в городок, как мышонок в мышеловку. Логика Вильяроэля была совершенно ясна: бурбонские войска обладали численным превосходством; если бы наши верховые пустились наутек, больных и раненых из повозок неприятель просто уничтожил бы в пылу битвы.

Как инженер, я прекрасно знал, что защищать Ильюэку невозможно. У нас не было ни боеприпасов, ни рук, способных держать оружие, и, кроме того, мы знали, что никакой помощи извне ожидать не приходится. Однако, если бы мы укрепились, ситуация бы прояснилась и началась бы осада по всем правилам, и тогда дон Антонио смог бы подписать достойную капитуляцию с каким-нибудь командующим Двух Корон. По крайней мере, неприятель пощадил бы жизни раненых. Так понимал дон Антонио долг и самопожертвование: он готов был потерять самое дорогое для воина – свою свободу, если благодаря этому спасал жизни своих солдат.

Однако я не мог забыть одной детали, которая представлялась мне весьма важной: Суви-молодец не был ни ранен, ни болен, а самая мысль о возможности заключения казалась мне нестерпимой. В отчаянии я попытался переубедить дона Антонио. Пока ворота города закрывались и шла подготовка к защите позиции, я попросил генерала пересмотреть свое решение. Мы еще могли скрыться, оставив в качестве командующего какого-нибудь хромого офицера, который потом проведет переговоры о сдаче. К тому же у меня было достаточно тактических доводов: Вильяроэль был генералом, самым лучшим из полководцев, которыми располагал Австрияк. Неужели для армии его талант стоил меньше, чем сотня инвалидов?

Ничего я не добился. Он никогда бы не бросил вверенных ему солдат. Я спасся во время толедского мятежа, не погиб от холода во время Великого отступления, пережил битву при Бриуэге. И вот теперь из-за дурацкого вопроса чести мне предстояло попасть в лапы непоколебимого врага. Пример Вильяроэля внушал восхищение, более того, дон Антонио вел себя как герой, но Суви-Длинноног еще не был готов к тому, чтобы понять и освоить Слово. Это стало ясно, когда я вскипел от бессильной злобы:

– Вы упрямее глухого осла! Слышите! Проклятый осел с генеральским поясом! Вот вы кто на самом деле!

Любого другого Вильяроэль приказал бы немедленно повесить. Но со мной он так не поступил. Почему?

Он любил меня, иного объяснения не было. Дон Антонио и его адъютанты просто оставили меня одного и дали мне отвести душу: от ярости я топтал ногами свою треуголку. Через некоторое время меня вызвали к генералу. К этому моменту я уже несколько успокоился и отдавал себе отчет в своем неповиновении, поэтому отправился к нему, как агнец на заклание.

Вильяроэль был в крепости. Мне пришлось подняться по винтовой лестнице на самую вершину одинокой башни, исхлестанной всеми ветрами. С нее были видны все окрестности до самого горизонта.

Даже если бы я этого очень хотел, мне не удастся забыть эту картину. Наш дорогой генерал стоял там один, завернувшись в длинный и потертый мышастый плащ. Он казался ожившей сторожевой башней, непоколебимой под порывами ветра, бушевавшего на этой высоте. В подзорную трубу Вильяроэль наблюдал за передвижениями бурбонских войск. Кастильские партизаны к этому времени уже вызвали к городу французские регулярные части. С нашей башни они казались белыми таракашками. Очень скоро они замкнут кольцо осады вокруг Ильюэки. Очень скоро совершится наше жертвоприношение.

– Что я должен с вами делать? – спросил он, не отрываясь от подзорной трубы.

Я посмотрел туда же, куда был направлен его взгляд, и произнес обреченно:

– Мне представляется, что это уже не имеет никакого значения, дон Антонио. – Тут я вздохнул. – Мы очень скоро окажемся в их руках.

– У вас есть семья?

– Мне кажется, да.

Он опустил подзорную трубу.

– Вам кажется? – прогремел его голос. – Семья или есть, или ее нет!

– Да, у меня есть семья.

Я не мог понять, куда он клонит.

– Мне нужно послать к королю гонца, который доложит ему о происшедшем, – сказал генерал. – Я служил под бурбонским знаменем, и кое-кто может вообразить, что я воспользовался обстоятельствами и совершил предательство.

– Но, дон Антонио, до такого может додуматься только круглый ду… – Тут я замолчал, поняв, что генерал просто придумал предлог, чтобы избавить меня от плена. – Простите меня, дон Антонио.

– «Генерал»! Обращайтесь ко мне согласно моему званию.

– Слушаюсь, генерал.

Он снова посмотрел в трубу и проговорил:

– Прихватите с собой провиант для дальнего пути. И возьмите моего коня, он не так изможден, как ваш. Мне не хотелось бы, чтобы он достался какому-нибудь щеголю-французу.

Вне себя от счастья, я хотел поблагодарить его, но он не дал мне сказать ни слова и закричал:

– Прочь с моих глаз, пока я не раскаялся в том, что сделал!

Я пошел было к лестнице, но, несмотря на его слова, какая-то сила заставила меня вернуться, потому что уйти просто так я не мог.

– Дон Антонио, знайте, что я много думал о том, что вы сказали мне как-то ночью. Мне не хватает смелости двигаться к невидимой границе, созданной для нас Богом. Вы же ищете ее с неустанным упорством.

Вильяроэль оглядел меня с головы до ног, заметив мое волнение:

– О чем вы говорите? Когда мы с вами вели эту беседу?

– Несколько дней тому назад. В вашей палатке.

Он ничего не помнил.

– Вы для меня – учитель, занявший место человека, которым я восхищался, как никем другим в этом мире, – продолжил я. – С первого же дня вы дарили мне свой пример. А сегодня дарите мне свободу.

Дон Антонио не ожидал, что я упаду на колени, прижавшись плечом к зубчатой стене башни, и не мог предвидеть моего признания.

– Второй раз в жизни я не выдерживаю важного испытания. В первый раз из-за своего малодушия я не понял, что от меня требовалось, а сейчас у меня не хватает отваги посмотреть в глаза своей судьбе.

И тут я не смог сдержать слезы, и плакал так долго, что мои ладони, закрывавшие лицо, промокли, точно две губки. Я так долго рыдал, обняв холодный зубец стены арагонского городка, что на минуту забыл, что происходит вокруг.

Вильяроэль снова посмотрел в подзорную трубу и сказал с ласковым укором:

– Неприятель вот-вот сомкнет кольцо осады. Вперед.

Я поднялся на свои длинные ноги и собрался было уйти, пристыженный, но тут сам генерал задержал меня на минуту. В тот холодный и ветреный день посреди забытой всеми пустоши во взоре дона Антонио вспыхнул огонь, который горел в глазах Вобана.

– Сувирия, – напутствовал он меня, – не обманывайтесь. Сегодня вы сможете сбежать. Однако, к добру или нет, ваша история сегодня не кончается. Нет конца войне, и нет конца терзаниям вашей души. А теперь уходите.

Я умчался оттуда со скоростью кометы, отнюдь не героически. Коню Вильяроэля вовсе не хотелось попасть в плен, точно так же как Суви-молодцу. Вдобавок я весил значительно меньше, чем его хозяин, и уже несколько минут спустя мы прекрасно поняли друг друга и пустились наутек. И весьма своевременно! Когда мы оказались за пределами Ильюэки, пришлось залечь в кустах, чтобы остаться незамеченными, пока вражеские подразделения подтягивались к городу, замыкая кольцо осады. Я вытянулся вдоль туловища коня и закрыл ему рот рукой. Животное оказалось очень покладистым.

К счастью, испанские партизаны постепенно сменились французскими солдатами и офицерами. Дон Антонио очень недолюбливал лягушатников, а теперь будет вынужден вести с ними переговоры о сдаче отряда. Но это был самый лучший вариант. Французы удовольствуются тем, что возьмут гарнизон в плен и не будут никому перерезать глотки. Пока бурбонские командиры были заняты изучением стен города, я за их спиной воспользовался возможностью улепетнуть в противоположном направлении.

Свободен, избавлен от плена, верхом на коне. И однако, радости от спасения в моей душе не было. Меня мучило то, чтó я оставил позади, и заботило будущее. Я пересек равнины, на которых не было места радости и довольству. Бедняга Суви с трудом удерживался на испещренной язвами спине коня, его одежда была грязна, а треуголка и шарф задубели от холода. Все вокруг было плоским, только кое-где возвышались странные конические холмы, низкие, точно монгольские курганы. Ветер беспрестанно хлестал меня по щекам и ранил мои губы. Когда ветер на минуту стихал, казалось, что всадник и его лошадь должны были окаменеть и замереть на месте. А над моей головой долгими часами, пока солнце не скрывалось за горизонтом, расстилалось безграничное небо, такое синее, прозрачно-синее, что в сравнении с его беспредельностью вся Испанская империя казалась ничтожной малостью. Мысли о доне Антонио не оставляли меня.

На этих равнинах умерли мои последние надежды найти Слово в землях Кастилии. Как мог я найти его в стране, где допускались лишь пустоты? Правда, мне удалось найти себе учителя, способного заменить Вобана, и он был кастильского происхождения. Но сейчас родина Вильяроэля взяла его в плен, поглотила его – возможно, навсегда. Я был обязан ему своей свободой и, вероятно, даже самой жизнью. Передо мной открылась возможность разделить его судьбу, но я не пошел на это, тогда как Вильяроэль совершил наивысший для учителя подвиг – пожертвовать собой ради ученика. Благодаря дону Антонио я мог вернуться к Анфану и к Амелис. Ценой этой свободы была моя низость. Я плакал, как свеча, крупными слезами, которые медленно катились по моим щекам.

Если вы любите всякие исторические сплетни, то знайте, что в Ильюэке была могила одного папы, «папы Лýны»[75], одного шутника, который в четырнадцатом веке посмел восстать против Рима. После того как дон Антонио капитулировал, солдатня вскрыла могилу папы, надеясь найти там груды сокровищ. Однако в гробу оказались только кости, и лягушатникам это не понравилось. Они разломали скелет на части, поиграли с черепом в мяч, а потом выкинули его в окошко.


9

С моего возвращения в Барселону, где я снова обосновался, после наступления союзников на Мадрид в 1710 году и до проклятого лета 1713 года не произошло ничего достойного упоминания.

Из-за покупки квартиры в районе Рибера мы задолжали кучу денег. Мы с Амелис постоянно ссорились из-за долгов, из-за ее неумения готовить (хорошие любовницы редко бывают хорошими кухарками), из-за всякой ерунды. Когда возникала тема долга и двадцати процентов, которые надо было выплачивать ростовщику, это было как гром, предвещавший бурю. Перет, Нан и Анфан быстро смывались вниз по лестнице. И тогда я ругал ее за безумную покупку этой квартиры на четвертом этаже на краю города. Она смеялась над моими сомнениями. Амелис не умела читать, не умела считать, но твердо знала одно: в этом мире выживает тот, кто научится шагать по битому стеклу. Любой муж, каким бы добряком он ни был, прочитав о наших спорах, должен уже задавать себе разумнейший из вопросов: почему мне не пришло в голову ее отлупить? Видите ли, причин тому было две. Если я отказывался совершать насилие над незнакомыми мне людьми по контракту, то поднять руку на нее было выше моих сил. Вторая причина заключалась в том, что я ее любил.

Мне не стоило большого труда обнаружить, что она снова начала продавать свое тело. Кое-чему меня в Базоше все-таки научили. Когда у нас не оставалось ни гроша, неведомо откуда появлялись кошельки, набитые деньгами. Ей казалось, что я ничего не замечу, если деньги будут появляться постепенно. К тому же плутовка посвящала этому занятию совсем немного времени. Я заметил, что, когда она исчезала, одновременно из шкафа пропадало и ее сиреневое воскресное платье. Сомнений у меня не оставалось: она продавала себя какому-нибудь краснобархатному вельможе, который щедро расплачивался с ней за ее услуги. Я ничего не стал ей говорить.

На сегодня хватит. Дай-ка мне сюда кота и бутылку. И иди домой.

* * *

Делать мне было нечего, а потому я стал заниматься образованием Нана и Анфана. К моему великому удивлению, карлик проявил прекрасные способности к математике, хотя сидеть спокойно ему никогда не нравилось: не проходило и четверти часа, как он начинал ерзать и вертеться на стуле, точно сиденье было утыкано острыми гвоздями. И тут мне придется с грустью упомянуть о побочном результате моих уроков, которого я не мог предвидеть. К моему великому сожалению, братство, объединявшее Нана и Анфана, дало трещину. Мне вспоминается один весьма огорчительный случай.

Я подарил Нану волчок, на котором были написаны разные цифры. Анфан вошел в комнату, служившую нам классной, и увидел карлика, который наблюдал за вертевшимся перед ним волчком. Они стали ссориться из-за игрушки, и Нан обнял ее, ни за что не желая отдать свое сокровище мальчишке. Анфан разозлился и закричал на него:

– Ты и твои циферки! Ты, наверное, потерял счет горбушкам, которые я тебе приносил, когда мы спали в лисьих норах? Ты уже забыл об этом? Nan merdós![76]

Никогда раньше ему и в голову не приходило обругать Нана; это было настолько невероятно, что я даже не сразу понял значение этого события. Но карлику все стало ясно. Он побежал за мальчишкой со слезами раскаяния на глазах, топая ногами от отчаяния. Чтобы исправить положение, Нан протянул Анфану свой любимый волчок. Тот взял его в руки, взвесил, поколебался немного, но в конце концов выбросил его в окошко. Еще чуть-чуть – и игрушка убила бы точильщика ножей, расположившегося на улице.

Анфан каким-то образом понял, что городская жизнь и вся эта наука разрушали ту глубинную связь, которая существовала между ними. Они помирились, но что-то в их отношениях необратимо изменилось.

Мы с Амелис дали им кров, одежду, пищу и даже любовь. С самыми лучшими намерениями мы старались сделать так, чтобы они получили нечто похожее на семью. Бесспорно, им больше не грозили картечь, стужа или зной, но казалось, что вся пережитая ими боль никуда не исчезла, а въелась в их плоть. Во время осады Тортосы я ни разу не видел грусти на их физиономиях, – наоборот, они смеялись над смертью точно так же, как надо мной. И всегда выходили победителями. Теперь Анфан больше не воровал и не вторгался в нашу кровать, чтобы обнять нас за шею и уснуть, тихонько посапывая. Но во время полдника он надолго усаживался на балконе, выходившем во двор, спустив ноги через прутья решетки, и сидел там в одиночестве. У него был такой грустный и потерянный взгляд, что он напоминал дикаря, которого насильно увезли из джунглей. Мальчишка медленно ел свой ломоть хлеба с оливковым маслом и рассматривал людей на улицах. Потом его взгляд устремлялся к бастиону Санта-Клара и куда-то еще дальше, в далекие страны. Нас обоих мучил один и тот же вопрос: может быть, для них было бы лучше никогда не покидать Тортосу?

Чтобы уроки не казались моим ученикам слишком утомительными, я старался разбавить их прогулками. На самом деле нам всем было довольно безразлично, где проводить занятия, а такой живчик, как Анфан, нуждался в свежем воздухе. Во время одной из таких прогулок произошло событие, которое может служить доказательством того, что избыток воспитания превращает прямодушные и честные народы в сборище раззяв.

Как я уже говорил, я отправился на прогулку с Наном и Анфаном, на сей раз за пределы города. Мальчишку безумно интересовали мои военные приключения. Я никогда не любил говорить об этой бойне, грязи и штыках, но мое нежелание рассказывать ему о сражениях только разжигало его любопытство. Мы уже вышли за городские стены и шагали по дорожке, которая вилась между огородами и разбросанными тут и там домиками, когда Анфан попросил меня рассказать о генералах, с которыми мне довелось познакомиться.

– Если тебе придется говорить с французским генералом, надо будет выпрямиться вот так! – сказал я, вытягиваясь в струнку – руки по швам, подбородок вверх. – Стой так, словно ты проглотил метлу. И какую бы глупость он ни сказал, ты должен будешь прищелкнуть каблуками – вот так! – и крикнуть в полный голос: «Mes devoir, mon général!»[77] И тут тебе прикажут атаковать какую-нибудь позицию. Ты кричи еще громче: «À vos ordres, mon général!»[78] – но, пользуясь всеобщим замешательством, беги стрелой в любом направлении, кроме указанного.

– А с испанскими генералами надо поступать так же?

– О нет, с испанскими генералами надо вести себя по-другому! – воскликнул я. – Им надо отвечать: «Рад вам служить, мой генерал!» – и бежать что было сил в направлении, противоположном указанному.

Наверное, они уже не были наивными детьми, потому что восприняли мои слова как шутку, хотя я говорил совершенно серьезно.

– Впрочем, – признался я, – по правде говоря, мне довелось служить под командованием двух великих людей, чьи приказы я бы выполнил в точности, какими бы абсурдными они мне ни казались. Я бы им подчинился не как великим генералам, а как великим учителям.

– А какой из этих двух великих людей был самым великим? – спросил карлик.

Анфану казалось, что самым великим был тот, который научил меня искусству выживания: ведь если ты умер, никаких тайн тебе уже не узнать. А карлик, необычайно проницательный в своем недоумии, вставал на сторону учителя, посвятившего меня в тайны жизни: если от человека они скрыты, то и выжить он не сможет.

– Тот, который открыл тебе тайны, – заключил Нан. – Если ты не знаешь тайн жизни, как ты сможешь выжить?

Мы продолжили нашу прогулку, и Анфан влез на забор, окружавший огород и маленький домик. Мальчишку просто заинтересовал кедр, росший в уголке огорода. Я рассказывал им о свойствах различных сортов древесины и говорил, что ремесленники разных промыслов считают древесину кедра одной из самых ценных. Анфан захотел пощупать его кору и взобрался вверх по стволу, как мартышка.

– Из одного и того же дерева можно выточить скрипки и приклады для ружей. Любопытно, не правда ли? – сказал я. – Вот сейчас там внутри есть скрипка и ружье. Если бы решение зависело от вас, какой из этих предме?..

Мою речь прервал паренек, который появился из домика крестьянина и сердито закричал Анфану:

– Эй, вы, шайка воришек! Вон отсюда, а не то вам худо будет!

– Я ничего у вас не крал! – защищался Анфан с необычным для него пылом, потому что на сей раз он не врал.

Но паренек, размахивая палкой, вышел за забор в сопровождении собачонки и набросился на карлика. Я дал всем четверым несколько минут на потасовку, а потом их разнял.

– Ну хорошо, хорошо, будет вам.

Я учтиво заговорил с пареньком, выразил свое восхищение его фруктовыми деревьями и порядком, в котором содержался огород. Выражение его лица изменилось. Когда из домика появился отец паренька, мы продолжили разговор все вместе, и на прощание крестьянин подарил нам вязку чеснока и несколько спелых помидоров.

– Ты видишь, какие добрые плоды приносит честность? – сказал я Анфану, когда мы шли домой с подарками.

– Добрые плоды? – возмутился он, потирая покрасневшую от ударов физиономию. – Что-то я их не вижу! Я сегодня ничего не украл, а на меня набросился с кулаками этот верзила. Вот к чему приводит честность!

– Тут-то ты и ошибаешься, – возразил ему я. – Что ты делал обычно, украв что-нибудь?

– Как что? Я стрелой летел прочь.

– Вот именно. А сегодня, когда на тебя набросился парень лет на пять тебя старше, с палкой в руке и с собакой, ты не пустился наутек, а, наоборот, стал защищаться.

Моя риторика, видимо, повлияла на его воображение, потому что он слушал меня внимательно.

– Честность укрепляет мышцы души, – продолжил я, – защищает нас от несправедливости и укрепляет в нас волю к борьбе. Ты был безоружен, а он был сильнее тебя. Но правда была на твоей стороне, ты это знал и поэтому не отступил. С другой стороны, честность должна сопровождаться спокойным рассуждением. Посмотри на эти головки чеснока и помидоры. Они достались нам бесплатно и были получены в знак простого доброжелательства, которое столь редко можно встретить в наши дни. Что я такого сделал? Я ничего не украл и даже не покривил душой. Восхищаясь огородом этого доброго человека, я говорил ему чистую правду: его упорный труд преобразует мир, и благодаря этому он приобретает пищу. И крестьянин в благодарность за мою чистосердечную похвалу захотел разделить плоды своего труда с совершенно незнакомыми ему людьми. Зачем людям обмениваться злом, если мы можем обмениваться добром? Он дал нам гораздо больше, чем ты мог бы украсть!

Красивая речь, не правда ли? Как педагогу до Руссо мне всегда было далеко, но для дилетанта совсем недурно.

Мы уже приближались к городским воротам, когда я заметил странную группу, которая прогуливалась вдоль стен. Их было пятеро: четверо несли ружья наперевес, а пятым был он. Он! Колбасник из Антверпена!

Сам Йорис Проспер ван Вербом прогуливался себе спокойно в сопровождении караула за городскими стенами, обходя их пешком. Я знал, что правительство держало его в заключении (его взяли в плен благодаря моим усилиям, вы помните?), но о его присутствии в Барселоне мне было неизвестно. Оставив позади Нана и Анфана, я бросился прямо к нему и попытался задушить голыми руками. Охрана вступилась за пленного и оттащила меня от Вербома.

– Эй, полегче, парень! – сказал их командир с пониманием. – Я вижу, что тебе не по нраву важные бурбонские птицы, но надо соблюдать приличия – мы должны обращаться с врагами достойно, как цивилизованные люди, до тех пор, пока их не обменяют.

– Обменяют? – взвизгнул я. – О чем вы говорите? Этого подлеца нельзя обменивать! И тем более теперь, когда вы позволили ему прогуливаться вдоль стен, он не должен покидать города до окончания войны! Пустите меня!

Большинство людей умирает, так и не поняв, что исход войн решает не просто грубая сила. Результат конфликта определяется в высших сферах при помощи чернил, обмеров и расчетов. Вербом был Отмеченным и наверняка сам попросил о прогулке, чтобы изучить наши укрепления, найти наши слабые бастионы. Совершенно очевидно, ему уже удалось собрать сведения, стоившие двадцати полков. И я не мог удержаться и хоть как-то не восстать против глупости правительства и его учтивости.

Представьте себе, он разгуливал без оков, просчитывал расстояния между башнями, толщину и высоту стен, глубину рва, выбирая место для создания гигантской, устрашающей Наступательной Траншеи. Никогда еще никакому шпиону не позволяли действовать так безнаказанно: арестовать Вербома не могли, потому что он и так был в плену и жил в гостях у своих врагов, которые наивно показывали ему все, что он хотел увидеть. Мы находились как раз у подножия бастиона Санта-Клара, в нескольких десятках метров от моего дома, моего очага, который я делил с двумя детьми и Амелис.

Я вновь набросился на колбасника из Антверпена, но на этот раз охрана не стала со мной церемониться. Меня обуревала такая ярость, что я расквасил пару-тройку носов, но в конце концов им удалось уложить меня на землю ударами прикладов под смех Вербома, который сказал мне по-французски, чтобы его стражники ничего не поняли:

– L’homme avisé est toujour sur ses gardes même quand il se trouve emprisonné. – Что означало: «Наблюдательный человек начеку всегда, даже когда он в плену».

Мне кажется, это фраза Тита Ливия – мне ее, кстати, часто повторяли в Базоше, – только он в ней заменил «во сне» на «в плену». Меня избивали мои соратники, а он мог позволить себе роскошь смеяться. Всегда одно и то же, словно повторялся один и тот же кошмарный сон: стоило мне схватиться с голландским колбасником, как между нами возникала непоколебимая преграда, которую создавали люди, обладавшие властью, но неспособные понять необходимость освободить этот мир от подобного негодяя.

Я провел ночь в мрачной камере, почти под землей, в окружении проституток, пьянчуг и мелких воришек. Вербом прожил долгие два года в заключении в Барселоне. И на протяжении этого времени по ночам он спал на перинах, какие и не снились большинству барселонцев, а днем ел пищу, о которой мы могли только мечтать. Красные подстилки вскормили его нашей кровью, холили этого мерзавца и лелеяли. Вы уже поняли о чем я говорю: мы принесли в дом яйцо змеи и согревали его, пока не вылупилась гадюка.

Итак, меня избивали и отводили в каталажку, а тем временем Нан и Анфан преспокойно вернулись домой в район Рибера. Мое отсутствие не вызвало особого беспокойства, потому что по дороге домой я иногда заходил в таверну или куда-нибудь еще. Однако за ужином Амелис спросила обо мне.

– Патрона избили прикладами, и сейчас он в кутузке, – ответил Анфан, продолжая хлебать суп без остановки. – Он произнес речь о честности, о том, чего можно добиться благодаря доброму слову, и о бессмысленности неоправданного насилия. А потом вдруг увидел одного пленного и безоружного господина и набросился на него с кулаками. Когда стражники волокли его по земле, он визжал как поросенок и проклинал Пресвятую Деву, правительство и этого дурака, короля Карла. Наверняка его повесят.

Ангелок, а не ребенок.

* * *

Еще одной моей заботой в то время было освобождение дона Антонио. Меня преследовала назойливая мысль о том, что я должен освободить его из бурбонских когтей, словно единственное, что осталось во мне от инженера, было желание вызволить его из плена. Уж если мне не удалось постичь Слово, пусть хотя бы продолжатель дела Вобана окажется на свободе. Это могло бы стать для меня жалким утешением. Обмен пленными велся постоянно, но такой бедняк, как Марти Сувирия, имел весьма ограниченные возможности. Я завел в трактире дружбу с голландским агентом по обмену пленными и попытался извлечь из этого пользу. Он то и дело переходил линию фронта, и люди, не посвященные в его дела, никогда бы не сказали, что он вращается в самых высших сферах и решает важные вопросы.

Обмен пленными был некой помесью игры в шахматы и тайного аукциона. Один полковник стоил трех капитанов, три полковника шли за одного генерала, а иногда, если иначе договориться не представлялось возможным, в ход пускались и деньги. С другой стороны, воюющие стороны были заинтересованы в том, чтобы заполучить назад своих самых ценных специалистов. (Как эту свинью Вербома, которого я бы им вернул, только выколов ему предварительно глаза и отрезав язык. Я до сих пор схожу с ума от злости, думая, какими же идиотами мы были.) Ход переговоров был весьма сложен, потому что никто не хотел ни выдать истинной ценности самых своих дорогих фигур, ни назвать сумму, которую был готов за них заплатить.

К середине 1712 года дон Антонио Вильяроэль провел в заключении уже полтора года. Было невероятно, что военачальник такого уровня так долго пребывал в руках неприятеля. Я платил за выпивку голландца столько, сколько мне позволял кошелек, чтобы выманить из него какие-нибудь сведения. Однако хитрец был мастером «тонкой дипломатии», как он сам называл свое искусство. Стоило мне заговорить о доне Антонио, как он начинал тихонько посмеиваться. Мне удалось выудить только весьма противоречивую информацию.

– Проблема Вильяроэля заключается в том, – говорил он иногда, – что это слишком хороший военачальник. Ходят слухи, что его пытались переманить, обещая ему высокий пост в армии Филиппа. Но генерал не соглашается. Говорят, что он раньше многого натерпелся от бурбонского командования и больше слышать о них не хочет. По правде сказать, я его не понимаю, ведь он же раньше служил Двум Коронам и мог бы вернуться на их сторону незапятнанным, потому что в свое время завербовался в войско короля Карла на совершенно законном основании. С другой стороны, бурбонские военачальники не идиоты и не хотят отдать противнику такого талантливого генерала.

В другой раз он прищелкивал губами и говорил совершенно другое:

– У вашего бедного генерала есть недруги на этой стороне. Правительство не считает его обмен первостепенной задачей, и поэтому ему предстоит гнить в заключении.

Я возмущался, но голландец только пожимал плечами.

– Вы сами подумайте, – говорил он. – В этих вопросах король Карл прислушивается к мнению своих советников, а они не принимают решений без одобрения Женералитата. Правительство же в нем не заинтересовано, они говорят, что «Вильяроэль не из наших».

Что могли значить эти слова? Впрочем, никто не свободен от своего прошлого. В Барселоне падение Тортосы восприняли очень болезненно, а, как вы помните, именно дон Антонио возглавил решающую атаку, которая привела к сдаче города бурбонским войскам. Вдобавок он не был каталонцем.

В то время я пребывал в столь скверном расположении духа, что мои отношения с Амелис еще больше обострились. Стоило нам сесть за общий стол, как возникали споры или и того хуже – воцарялось долгое и напряженное молчание, которое вредило всем нам. Меня трогало, что Анфан и Нан переживали из-за наших размолвок. Они выжидательно смотрели на нас глазами зрителей, которые не желают начала поединка и не могут решить его исход. Так продолжалось до той ночи, когда Амелис вдруг сказала:

– Хватит тебе ворчать, скулить и принюхиваться, точно все здесь пахнет тухлятиной. Твой дорогой генерал уже на свободе.

Я застыл в изумлении, а потом спросил:

– А ты откуда знаешь?

– Какое это имеет значение?

– Ты имела отношение к обмену?

В голосе Амелис прозвучали жестокие и насмешливые нотки, когда она отчеканила каждое слово:

– Само собой разумеется! Меня об этом лично попросил твой вонючий Mystère.

И ничего больше выудить у нее я не смог.

Как бы то ни было, в конце 1712 года дона Антонио наконец обменяли. Дурная сторона этой вести состояла в том, что Вербом тоже обрел свободу. Переговоры проходили втайне, но я предположил, что колбасник из Антверпена входил в набор для обмена. Он уехал из Барселоны раскормленный, а его голова была напичкана важными данными. Мне не нравится выдавать себя за пророка, но факты – штука серьезная: в Мадриде он первым делом составил подробнейшее описание укреплений нашего города. Давайте не будем об этом. Что же касается дона Антонио, то он, естественно, проделал путь в обратном направлении – из Мадрида в Барселону. Ему предложили чин генерала от кавалерии, на который он в конце концов согласился.

У этого человека всю жизнь на лбу была запечатлена печать трагедии. Я думаю, что он согласился на этот пост просто потому, что по-другому поступить не мог. Он был профессиональным военным, вся его жизнь заключалась в военной службе. Почему он отказался от последнего и весьма щедрого предложения Филиппа Пятого? Быть может, из гордости. Дон Антонио был настоящим испанцем. Вы уже знаете, как они превозносят свою кастильскую идею гордости, которая всегда оказывается где-то на перепутье между истинным героизмом и невероятной глупостью.


10

Между тем, незримые нашему взгляду, в мире происходили события, которые впоследствии изменили весь ход войны, привнесли трагедию в наши жизни и – совершенно неожиданно – поставили меня лицом к лицу со Словом.

В 1711 году один тщедушный мальчуган, по имени Пепито[79], умер. Подхватил оспу и отправился на тот свет. Эта смерть способствовала драматическому повороту в ходе войны и обрекла всех каталонцев на пожизненное рабство. Вы, наверное, задаете себе вопрос: как такое рядовое, незначительное событие – смерть от оспы – могло вызвать такие страшные последствия.

Так вот, по случайному стечению обстоятельств чахлый малец, этот самый Пепито, был Иосифом Первым, молодым австрийским императором, и приходился родным братом нашему Австрияку. После смерти Пепито австрийский трон переходил к Карлу, который по-прежнему собирался править всеми Испаниями и одновременно превращался в императора Священной Римской империи. Как вы помните, война началась, потому что Англия воспротивилась союзу между Францией и Испанской империей. Лондон никогда бы не позволил столь сильной державы на континенте и поэтому поддержал Карла в качестве кандидата на испанский трон в противовес Бурбончику. Однако теперь столь хитроумное решение вопроса само по себе превращалось в проблему: Карл, объединив под своей властью Испанию и Австрию, создал бы такое же могучее государство. Иными словами, причина изначального конфликта просто переместилась на карте.

Смерть Пепито стала нашим приговором. С первого же дня английские дипломаты стали искать возможность решить вопрос дипломатическим путем. И представьте себе, теперь, когда дело затрагивало их собственные интересы, они моментально нашли выход – раз и готово: Карл должен был отказаться от испанского трона и сидеть себе в Вене до скончания веков, Филиппу предписывалось отречься от права унаследовать французский трон (в случае смерти Монстра) и до скончания веков сидеть в Мадриде. Конец войне. Все расходятся по домам, точно ничего не произошло.

Франция немного поломалась, но силы ее были на исходе; Австрияк покапризничал немного, но поднимать шум не отважился. Без военной – и пуще того – финансовой поддержки Англии он бы не смог вести войну даже три месяца. Таким образом, все стороны с большим или меньшим энтузиазмом приняли предложение англичан. С этого момента оставалось только торговаться и уточнять отдельные детали.

А как же каталонцы? Вы можете вдоволь посмеяться. Ни наш Австрияк, ни англичане даже не удосужились уведомить о договоре власти Барселоны. Нетрудно себе представить, что даже красные подстилки возопили бы от негодования. Поэтому наши микелеты продолжали сражаться в горах не на жизнь, а на смерть, жители страны продолжали платить непомерные налоги для ведения бесконечной войны, а в это самое время наш собственный король рыл нам яму. Дипломатические переговоры – дело небыстрое, тем более когда во всем мире идет война, и потому с 1711 по 1713 год каталонцы продолжали сражаться, как безмозглые пешки, за короля, который уже отдал их на растерзание.

Здесь я не могу не сделать одно отступление. Согласно историческим хроникам, Пепито умер от оспы, но этот диагноз всегда внушал мне серьезные подозрения. Отдельных случаев оспы не бывает: или начинается эпидемия, или это не оспа. Но по непонятной случайности во всей Вене только один Пепито заразился этой болезнью.

Отношения между двумя братьями уже давно были натянутыми. Из братской солидарности Пепито тратил колоссальные суммы денег на далекую от его страны войну, и ему так же осточертела эта кампания, как и всем министрам внешних сношений Европы. Как мне рассказывал потом старый венский придворный, последние письма, которые Пепито посылал Карлу, звучали приблизительно так: «Братец, оставь ты наконец эту бесконечную войну. Тебя любят каталонцы и ненавидят кастильцы? Так давай предложим, чтобы Филипп стал королем Кастилии, а ты – Каталонии».

И это не был простой обмен мнениями между двумя братьями, а государственная политика. Свидетельством тому служили многочисленные публикации в австрийских газетах, рассматривавшие подобный исход как окончательное решение конфликта. Австрияку эта мысль пришлась не по вкусу, и ответ братцу он послал с верным агентом, который позаботился о том, чтобы под ногтями Пепито оказался мышьяк. Какая там оспа! Что ты об этом думаешь, моя дорогая и ужасная Вальтрауд? Он убил его, как Каин Авеля? Да ладно уж, молчи, твое мнение для меня – пустой звук.

О чем мы говорили? Ах да, Карла провозгласили новым императором Австрии. Он собрал свои вещички и стрелой умчался в Вену на коронацию. В Барселоне он оставил свою женушку, отныне тоже австрийскую императрицу, в качестве доказательства своей бесконечной верности каталонцам.

Повторяю, избыток воспитания превращает прямодушные и честные народы в сборище раззяв. Ибо было ясно как день, что Австрияк никогда больше сюда не вернется и что королева, которая, по сути дела, оставалась в Барселоне как политическая заложница, постарается воспользоваться первой же возможностью, чтобы последовать за ним. Она провела в городе целый год, посещая оперу и зевая от праздности, а потом, когда ей это надоело, – до свидания, пишите письма. Но вот что я не могу до сих пор переварить: меня до озноба возмущает предлог, под которым эта стерва решила смыться. Она буквально сказала, что ее отъезд объясняется «насущной необходимостью иметь столь желанного наследника престола». А именно: ей не терпелось лечь под Австрияка, и это было гораздо важнее, чем судьба целой нации.

А теперь угадайте, что сделали наши красные подстилки, когда ее величество сообщило им о своей королевской воле оставить нас на произвол судьбы.

Они ее отпустили и даже не пикнули! Они – эти красные подстилки, важные и благородные господа нашего правительства! А это была последняя карта, еще остававшаяся у народа, лишенного короля, последняя гарантия того, что целую страну не четвертуют заживо. И ее проводили со всеми почестями! Правительство в полном составе отправилось на причал, и все вельможи добивались места поближе к королеве, чтобы порисоваться во время церемонии.

Я вам скажу, как им следовало бы поступить! Им надо было отправить письмо с сургучными печатями в Вену и сообщить новоиспеченному императору, что мы посадим его драгоценную супругу в чулан с крысами и она не сможет даже сменить нижнее белье, пока Австрияк не обеспечит на шахматной доске европейской политики полные военные, политические и дипломатические гарантии свободы и независимости Каталонии. Но ничего этого красные подстилки не сделали – они оказались чересчур воспитанными. Мир собирался перерезать нам глотку, а им бы только пудрить свои парики!

Как только руки Австрияка оказались развязанными, он немедленно заключил с бурбонским командованием печально известное соглашение об эвакуации. Согласно его пунктам, союзникам надлежало вывести все свои войска, которые еще оставались на полуострове, то есть в Каталонии, на единственной подконтрольной им территории. Начиная с этого момента, события стали развиваться стремительно. Когда королева сбежала в Вену, пост вице-короля Каталонии занял австрийский военачальник, маршал Штаремберг.

На совести Штаремберга лежит груз расправы над целым народом, самых ужасных и тяжелых гонений современной эпохи. В начале 1713 года декорации для драмы были готовы. Все шестерни и колеса, что удерживали небеса над нами, могли в любую минуту прийти в движение. Оставалось только нажать на рычаг. И Штаремберг был этим рычагом.

Монстр и союзники уже втайне пришли к соглашению, и в Барселону явился гонец: Штаремберг должен был привести приказ в действие и самолично руководить эвакуацией союзных войск из Каталонии. Голландским, немецким и португальским солдатам предписывалось подняться на борт английских кораблей, стоявших на якоре в порту Барселоны. Не означало ли это отдать на растерзание и на поругание самую верную страну? Разумеется, да. И что из этого? It is not for the interest of England to preserve the Catalan liberties. И их жизни тоже.

Представьте себе изумление, охватившее барселонцев, когда эта новость разнеслась по городу. Сначала никто не хотел ей верить, а потом людей охватило отчаяние. На улицах и в тавернах обсуждали неизбежное, а пьяницы распевали песенки довольно мрачного содержания:

Anglesos han faltat!
Portuguesos han firmat!
Holandesos firmaran,
i al fi nos penjaran![80]

Стены Барселоны покрылись листовками; некоторые являли собой примеры черного юмора:

КОМЕДИЯ ЭВАКУАЦИИ

Действующие лица

Испания – жопа засранная, наши свободы в роли подтирки, Без нашего рабства картина не будет полна, И все союзники в роли говна.

Звания, титулы и льготы, розданные Австрияком, в один день потеряли всю свою ценность. Какой-то шутник звонил в колокольчик и бросал пригоршни конфетти в прохожих с криком:

– Es venen senyories a preus d’escombraries! (Титулы и чины за четверть цены!)

Сарказм, как известно, издавна помогал забыть о страхе. Однажды я увидел, как Нан и Анфан изображали бродячих актеров неподалеку от дома, на людной площади Борн. Карлик выступал в чем мать родила, если не брать в расчет воронку на голове, словно уродливый Адам. Левую ногу он согнул в колене и прижал ступню к ягодице, изображая хромого. К этой ложной культе Нан привязал кость от окорока, на которую опирался, точно на протез. Перед зрителями, смотревшими на него спереди, стояло странное существо с ногой борова, украшенной копытцем. Карлик скреб большим ножом уже очищенную от мяса кость, пытаясь найти последние жилочки. Он делал вид, что страдает от нестерпимой боли, и глотал крошки окорока; на лице его попеременно отображалось удовольствие, получаемое от лакомства, и гримасы страданий, которые он сам себе причинял. Тем временем Анфан расхаживал среди зрителей с открытым мешочком в руках, просил их заплатить за представление, сколько им будет не жалко, и распевал куплет, пользовавшийся в то время огромной популярностью:

– Entre Carlos tres i Felip cinc m’han deixat ab lo que tinc! (Карл под номером три и Филипп номер пять раздели меня донага и сговорились опять!)

О, смех – лекарство от страха, которое прячет его на время, но не уничтожает. Ибо после этого наступает третья стадия – ужас.

Ужас явился в город, подобно чуме, которую может занести какой-нибудь странник, – пришел вместе с приезжавшими в город беженцами из всех внутренних районов Каталонии. Когда они проходили через городские ворота, барселонцы бросались к ним с вопросами о том, что происходит в землях, далеких от побережья. Ответ всегда был один:

– Пожары пылают насколько хватает глаз.

Так оно и было. Если какой-нибудь город не сдавался врагу без промедления, начиналась артиллерийская атака, а потом в ход шла кавалерия. На самом деле бурбонским колоннам, преследовавшим союзные войска во время их отступления, было недостаточно просто войти в город или селение. Они требовали, чтобы алькальды выходили их встречать в знак покорности.

Ужас может вызвать две противоположные реакции. В большинстве случаев он ведет к смирению перед лицом угрозы. Но иногда – и случается это нечасто – он провоцирует необычное и чрезвычайно опасное состояние духа – всеобщую ярость.

Когда последние колонны солдат союзной армии продвигались к побережью, местные жители уже не умоляли их остаться, а забрасывали камнями. Негодование достигло предела, когда стало ясно, что они не только бросают нас на произвол судьбы, но и совершают предательство за предательством. Военачальники союзников не просто уходили, а еще и вручали ключи от городов и крепостей командованию бурбонской армии!

В последних числах июня 1713 года Барселона кипела от возмущения. Люди не дураки и всегда знают, кто виноват в их бедах. Сотни разъяренных горожан собрались возле резиденции вице-короля Штаремберга и украсили ворота его дома куриными перьями и лапками. Эти люди ошибались: Штаремберг не стал вдруг мокрой курицей, трусом он никогда не был – точно так же, как палачи не бывают ни храбрыми, ни трусливыми – они просто негодяи.

Красные подстилки отправились к нему за объяснениями, почему союзные войска покидают Каталонию, почему без боя сдают города столь жестокому врагу и, наконец, что собирается предпринять Австрияк, дабы помешать расправе над целым народом, который был ему верен с самого начала войны.

Ответ Штаремберга прозвучал так цинично, что достоин за это попасть в историю:

– Ваши превосходительства, примите мои искренние соболезнования и заверения в самых нежных чувствах.

И Штаремберг исчез. В тот же вечер он сел в карету, выехал через задние ворота под предлогом охоты и больше не вернулся. На самом деле он решил присоединиться к союзным войскам, которые готовились подняться на корабли в устье реки Безос, к северу от города. Английский флот расположился там, чтобы не вызывать волнений в порту Барселоны. Таковы были наши верные союзники!

Обратите внимание на то, что Штаремберг не стал тратить время на отречение от титула вице-короля. Трудно себе представить большую низость, ведь даже к осужденным на смерть перед казнью зовут священника.

* * *

И вот теперь, пока наши союзники уходили и оставляли нас на произвол судьбы, пока бурбонские колонны неуклонно двигались к Барселоне – какие решения принимали красные подстилки? Никаких решений они не принимали. Штаремберг уже собирал чемоданы, а они до последней минуты посылали ему депеши на подпись. Их болезненная приверженность законам заставляла их по-прежнему считать австрийского стервятника своим вице-королем. Шестерни власти должны были вращаться согласно установленным нормам. И то, что Штаремберг договорился с нашими врагами, что он сдавал им наши дома и наши свободы, – о, что вы, это большого значения не имело.

В полках союзников, которые поднимались на борт кораблей, были и немногочисленные солдаты-каталонцы. В свое время они завербовались в императорскую армию Австрияка, желая сделать карьеру в регулярной армии, а не стать микелетами на полпути между законом и преисподней. Эти ребята сумели разглядеть, что происходит. Они не входили в правительство, не вели переговоров с важными лицами и не занимались высокой политикой. И, несмотря на это, поняли, какая ведется игра и кому они должны хранить верность. До последнего дня многие из них оставляли ряды союзной армии и даже прыгали с борта корабля, чтобы направиться в Барселону. Штаремберг проявил строгость, граничившую с жестокостью: он отдал приказ казнить дезертиров, хотя на протяжении всей войны закрывал глаза на эти преступления. И это означало, что самые отважные из наших ребят качались на деревьях, отмечая своими трупами путь отступления союзников, пока красные подстилки продолжали кланяться их убийце.

Наконец, в последних числах июня 1713 года красные подстилки решили созвать каталонский парламент. Они были настолько растеряны, что на повестке дня стоял только один вопрос: что предпринять в условиях наступления бурбонской армии – сдаться на милость врага или сражаться?

Здесь я должен пояснить, что наш парламент делился на три группы, или Руки: первая состояла из знати, вторая представляла простой народ, а третья – иначе и быть не могло – состояла из ватиканских тараканов.

А ты не перебивай меня и не исправляй ничего, когда мне охота пройтись насчет церковников! Я прекрасно знаю, о чем говорю, и ничего утаивать не собираюсь.

Мне отнюдь не кажется, что все клирики – дурные люди. Дело вовсе не в этом. Во время осады я видел истощенных священников, тонких, как молодой кипарис, и хрупких, как хрустальный кубок, которые не склоняли голову под огнем врага. Их единственным земным достоянием была сутана, и, несмотря на пули, свистевшие вокруг, они продолжали стоять на коленях рядом со смертельно раненными солдатами на передовой, предлагая им последнее причастие. Однако их епископы были не лучше, чем красные подстилки, хотя и носили черные одежды. Вот вам пример того, как поступил сам кардинал и епископ Барселонский, ничтожный Бенет Сала.

В первый же день дебатов секретарь парламента попросил священников высказать свое мнение. Эта группа была сплоченнее двух остальных, а потому казалось логичным дать им возможность высказаться в первую очередь. Они ушли от прямого ответа. Ни да, ни нет. Их оратор потерялся в теологических рассуждениях о том, что война является злом по сути своей и что война между христианами заставляет Господа плакать кровавыми слезами.

Ничего себе сборище лицемеров! Насколько мне известно, Ватикан благословил десятки войн и его никогда не волновало, что люди в них погибают. И, кроме того, на протяжении долгих тринадцати лет мировой войны им почему-то ни разу не пришло в голову, что это штука весьма некрасивая. А тут еще они готовили нам удар в спину.

У Бенета Салы был прекрасный предлог покинуть Барселону, потому что в это время его вызвали в Рим. И, как истинный деятель Ватикана, он сумел договориться со Штарембергом об отплытии вместе с союзными войсками.

Барселонцы вдруг обнаружили, что вместе с войсками, защищавшими их тела, их покидал пастырь, которому надлежало заботиться об их душах. В намерения Бенета, естественно, входило подорвать мораль тех самых христиан, которым он обязан был служить, чтобы они сдались, смирились и отправились на заклание, точно маленькие ягнята. Когда я умру, буду рад сказать пару ласковых слов Бенету Сале. Ибо, вне всякого сомнения, мы вместе будем вариться в адском котле, но клянусь вам, что я его придушу своими руками в этом супе и он отправится на самое дно посудины.

Тем временем обстановка в городе накалялась все больше и больше, и произошло нечто необъяснимое.

В безвыходном положении религия всегда служит людям отдушиной. Улицы города заполнились процессиями горожан, моливших о спасении города. Они не давали никому спать по ночам, а днем все время надоедали своим шумом под окнами. Ибо сначала это были толпы, молившиеся вполголоса, но по мере того, как в городе нарастало напряжение, их ропот тоже становился все громче. Самой впечатляющей процессией оказалось паломничество двенадцати девственниц к святой горе Монтсеррат в поисках Божественного заступничества. (Монтсеррат – это такая необычная гора к северо-востоку от Барселоны. Ее очертания напоминают пилу с тупыми зубьями, а на ее вершине хранится странный образ чернокожей Богородицы.)

Можете назвать меня безбожником, но поверьте, что шествия хорошеньких девиц с тонкими талиями всегда вызывали значительно больший интерес, чем процессии бичующихся в темных колпаках. И эта картина в какой-то момент зажгла в народном сознании мысль: «Если хорошенько подумать, как мы можем допустить, чтобы такие хорошенькие девушки были принесены в жертву?» И после этого религиозные процессии превратились в акции протеста против сдачи города. В результате крики во славу святой Евлалии превратились в призывы бороться с Филиппом Пятым.

А чем же занимался в это время Суви-молодец? Что он делал в водовороте общественных событий?

В общем-то, больше всего в те дни меня занимал один вопрос – ускорить судебный процесс по поводу моего наследства. Свободного времени мне было не занимать, и я часто наведывался в адвокатскую контору, чтобы лично поговорить с хозяином и главой – господином Казановой, потому что видел в этом разговоре единственную возможность решить дело поскорее. Как бы не так! Этот самый Казанова там никогда даже не появлялся, а его подчиненные морочили мне голову всякой чушью. То выяснялось, что господин Казанова теперь получил важный государственный пост и не может заниматься моими делами в данный момент, то оказывалось, что все суды перегружены в связи с беспорядками в городе, – вечно то одна, то другая отговорка. А иногда двери конторы за целый день вообще не открывались, потому что вокруг было неспокойно. Это обстоятельство выводило меня из себя. Когда мне удавалось поговорить с каким-нибудь мелким крючкотвором, я, по крайней мере, мог обругать его на чем свет стоит и немного выпустить пар, хотя никакого толку от этого и не было. Но что можно сделать перед закрытой дверью? Если бы в мое распоряжение дали хорошую бригаду саперов, я бы за двадцать дней взял крепость с двадцатью бастионами. Но брать штурмом адвокатскую контору не стоит даже и пытаться.

* * *

– Эй, Марти, хочешь посмотреть забавное представление? – спросил меня однажды Перет.

В парламенте начались обсуждения, и старик приглашал меня туда.

– Да кто тебя туда пустит? – с издевкой ответил ему я. – Там поставили тройной караул, потому что на площади Сант-Жауме беснуется толпа. Разве ты сам не слышишь?

До наших окон долетал вой разъяренных горожан, которые собрались там.

– Ты просто иди за мной и помалкивай. И оденься поприличнее.

Поскольку более интересного занятия мне не представилось, я пошел за ним. Добраться до дворца Женералитата оказалось непросто, потому что вся площадь перед ним была запружена крикунами. Эти люди не были революционерами, они сгрудились там не для того, чтобы вышибить двери или расправиться с охраной. Толпа не собиралась свергать правительство, а требовала, чтобы ее кто-нибудь возглавил. Они кричали:

– La Crida![81] Издайте Призыв! Издайте его!

Слово Crida означало законный призыв к вооружению. Только сей документ обладал святым правом призвать взрослых каталонцев взяться за оружие, чтобы защищать свою родину. Любой человек, вступивший в борьбу без подобного решения властей, считался лишь микелетом, то есть оказывался вне закона, какими бы патриотическими ни были его устремления. Поэтому было столь важно, чтобы издание сего документа было произведено в соответствии со всеми положениями закона. И естественно, красные подстилки всеми силами старались не допустить такого развития событий.

Перет обошел здание, и мы оказались на узенькой и неприметной улочке Сант-Онорат. Там он сказал что-то на ухо двум солдатам, которые охраняли дверь, и они разрешили нам пройти. Их поведение показалось мне странным: они пропустили нас, не споря, но в то же время бросали на старика недоверчивые взгляды.

– Один важный господин хорошо заплатил мне за то, что я буду отстаивать его мнение, – пояснил Перет, пока мы поднимались по лестнице.

В парламенте сложились две противоборствующие группировки. Одни хотели издать Призыв, создать собственную, чисто каталонскую армию и обороняться, другие предпочитали сдаться приближавшимся бурбонским войскам. Как я вам уже говорил, красные подстилки вовсе не были заинтересованы в защите Конституций, а без законного оформления Призыва люди не могли взяться за оружие. Так вот, я пошел за Перетом и не успел оглянуться, как оказался не где-нибудь, а в самом зале Сант-Жорди[82].

Представьте себе длинный прямоугольный зал с высокими потолками и каменными стенами. Вдоль трех из них стояли в идеальном порядке высокие стулья, обитые бархатом – само собой разумеется, красного цвета. На столе, покрытом большой алой скатертью, лежала только книга, на которой приносили клятвы, а рядом с ней – колокольчик. Колокольчик теоретически служил для того, чтобы отмечать начало и конец каждого выступления. Я говорю «теоретически», потому что, когда в тот день страсти разгорелись, все ораторы плевать хотели на его звон.

По закону населенные пункты всей каталонской территории имели право посылать в парламент своих представителей, но на самом деле это было невозможно, если учесть, что три четверти страны уже были заняты врагом. В тот день дебаты вступили в новую фазу. Поскольку голоса к тому времени уже окончательно определились, обе группировки стали искать другие возможности оказать давление на противников. Вы уже догадались какие: нанять продажные глотки, которые будут выкрикивать их лозунги и мешать выступлениям ораторов противоположной стороны. Перет оказался для них настоящей находкой: с одной стороны, по возрасту он мог сойти за патриция преклонных лет, а с другой, готов был продать могилу собственной матери за тарелку жареных кальмаров. В зале Сант-Жорди царил такой же беспорядок, как и во всей стране. Не все те, кто должен были присутствовать на заседании, туда явились, и не всем присутствующим было там место. Многие из делегатов не смогли приехать (и по уважительным причинам: одни гребли на галерах, а другие болтались на деревьях), а некоторые просто пренебрегли своими обязанностями.

Если мне не изменяет память, это важное заседание проходило 4 или 5 июля, и жара стояла страшная. От имени сторонников сдачи города выступил некий Николау де Сант-Жуан. Не успел он начать свою речь, как ему уже захлопали. Оратор попросил тишины. По крайней мере, он давал прочувствовать торжественность момента.

– Когда сил не хватает, естественно рассматривать моральную невозможность противостоять власти. Человеческие законы и христианские заповеди поучают и наставляют нас не подвергать страшной опасности войны наши храмы, стариков и людей, посвятивших себя Богу. Вседозволенность развязывает воинам руки, и они не щадят ни церквей, ни малолетних чад и нарушают святыню девственности.

Здесь его речь прервал чей-то смех:

– Мы тоже готовы ее нарушить! Дай нам девственницу, и мы тебе покажем, как это делается!

Это был, разумеется, Перет. Подобная неуместная шутка сбила Сант-Жуана с толку. Красные подстилки не остались в долгу:

– Негодяи! Бунтовщики! Молчать!

Сант-Жуан продолжил свою речь:

– Родина наша лежит между Кастилией и Францией, наши морские ворота закрыты французским флотом. Мы вправе негодовать и презирать англичан, которые предали нас. Но я спрашиваю вас: разве у нашего короля найдутся корабли, способные превзойти силу этих двух государств, чтобы доставить нам подмогу? И даже если бы его флот смог пробиться к нашему городу, какими средствами располагает сейчас наш государь, который должен вести войну на Рейне?

– На хрен нам сдались ваши англичане, мы сами с усами, дурак ты набитый! – закричал Перет.

Ему вторило довольно много голосов:

– У-у-у-у! У-у-у-у!

– Молчать! Негодяи, мерзавцы! Вон из зала! Вон!

Это выступала клака красных подстилок, размахивая руками и топоча изо всех сил. Знать видела в людях, не имевших титулов, не более чем быдло, годное только для того, чтобы приводить в исполнение ее мудрые решения. Однако красные подстилки забыли о том, что и среди представителей их сословия были те, кто не разделял их мнения. Таким был человек, возвышавшийся над толпой, точно маяк в пустыне, – некий Ферре, Эммануэль Ферре.

Ферре не принадлежал к высшей аристократии, но пользовался популярностью у горожан, потому что прекрасно проявил себя в вопросах управления городским хозяйством. Вы слушаете сейчас рассказ человека ничтожного, от которого героизмом и не пахло никогда, но это отнюдь не означает, что я не умею различать героев во всем их великолепии, когда они возникают в поле моего зрения. Ферре жил спокойной и вольготной жизнью, он был богат и счастлив. Подавая свой голос за оборону, он ничего не выигрывал, а, напротив, терял все свое состояние. Произнося речь в парламенте, Ферре открыто высказывал свое мнение, и стоило бурбонским войскам войти в город, как злобные ищейки тут же начали бы разыскивать его.

Когда ему дали слово, Ферре встал в полный рост и сказал:

– Я задаю себе вопрос: Каталония остается той же страной, какой была испокон веков? Не дают ли нам право наши Законы и Привилегии восстать против кастильцев, которые хотят, вопреки справедливости, поработить нас? По какой причине Бурбон желает столь жестоко ущемить наши Права, превратить свободных жителей наших вольных городов в угнетенную и порабощенную нацию? Кто же заставит нас по доброй воле смотреть, как властвует над Каталонией кастильское тщеславие и насилие, как наших детей заставляют служить им, подобно индейцам из колоний?

– Безумцы! Это безответственно! – отвечали сторонники красных подстилок. – Вы призовете несчастье на головы всей нации!

Я хочу быть беспристрастным и никогда не стал бы утверждать, что все проголосовавшие за сдачу города были продажными шкурами. Вовсе нет. На самом деле причин сдаться без сопротивления хватало. Нас бросили на произвол судьбы, на нас надвигалась вся мощная армия Двух Корон, объединенные силы Франции и Испании. Проголосовать за решение вопроса путем переговоров, даже если в данной ситуации большой выгоды от них ожидать не приходилось, отнюдь не означало обязательно быть на службе у Бурбончика.

Ферре напомнил о владыке Португалии, который опасался, что его владения может постигнуть участь Каталонии, и, без сомнения, пришел бы нам на помощь. Если мы будем оказывать сопротивление, а Австрияк сделает вид, что его это не касается, престиж императора в мире пострадает. Англия подписала предательский договор, и каталонские послы отправятся во все концы Европы, чтобы повсюду искать поддержки для народа, который отстаивает самое основное из всех прав – выжить.

Его прерывали несколько раз, но Ферре был глух к голосам друзей и недругов. Он говорил об истории Каталонии, о злосчастном династическом браке с королевой Кастилии и потом продолжил:

– Таковы причины, по которым нам следует незамедлительно взять в руки оружие, поднять наши флаги и завербовать солдат. И властью, данной Господом Богом этому парламенту, он должен издать манифесты, чтобы вся Европа знала о нашем правом деле и чтобы в памяти потомков остались подвиги отцов. И пусть враги поймут, что боевой дух и честь каталонской нации непоколебимы.

В глубине души даже сам Ферре не питал никаких иллюзий. Его предложение было столь отчаянным, что больше всего напоминало благородное самоубийство.

– И да будет славен конец нашего народа, – продолжил он, – ибо лучше погибнуть со славой, чем сносить поборы и насилие, каких не испытывали мы и от мавров.

Моя дорогая и ужасная Вальтрауд прерывает меня, поднимает голову, точно корова, у которой кончилось в яслях сено, и спрашивает меня снова и снова, что обо всем этом тогда думал я. Это никакого значения не имеет, но так и быть, удовлетворю ее любопытство.

Я старался быть абсолютно бесстрастным и потому пришел к такому выводу: правы были обе группировки. Сдаться на власть врагу означало потерять наши законы, которые управляли страной на протяжении тысячи лет, превратиться в провинцию Кастилии и Испанской империи, разделив гнет прочих ее обитателей, и подвергнуться безжалостным гонениям. Сопротивление, как говорили красные подстилки, означало крах и казни. Выбирать приходилось из двух одинаково скверных зол.

Прошло голосование. Победили сторонники сдачи. Подавляющим большинством. Ферре вскочил, подбежал к секретарю с колокольчиком и потребовал, чтобы тот отметил его голос «против». Это означало подписать собственный приговор. Когда бурбонские войска займут город, у новых властей будет достаточное основание, чтобы его повесить. И тем не менее другие аристократы тоже поднялись с мест и последовали примеру Ферре!

Я не мог никак уразуметь: почему эти люди так поступали?

Впрочем, следует вспомнить и о других людях, чье поведение вызывает не меньшее, а возможно, даже и большее восхищение. Ибо среди аристократов были и такие, как Франсеск Алемань, Балдири Батлье, Луис Руже или Антони Валенсия, которые по совести считали, что их долг – голосовать за сдачу, и проголосовали соответственно. Однако, когда дело приняло иной оборот, они встали на борьбу, следуя воле большинства и отстаивая общий интерес в ущерб своему частному мнению. Вальтрауд спрашивает, почему у меня на глаза навертываются слезы. И я ей отвечу: потому что эти люди, которые не желали сопротивляться, сражались без отдыха на протяжении долгого года осады, поддерживая идеи недавних оппонентов и забыв о своих собственных. И на рассвете 11 сентября 1714 года все они погибли. Все до одного. Я по сей день воочию вижу, как Валенсия с саблей наголо штурмует стену штыков и тонет в водовороте белых мундиров.

Чтобы вы поняли важность принятого в тот день решения, я должен пояснить, что Рука знати была подобна английской палате лордов. Невзирая на число голосов, эта группа обладала огромным моральным весом, и очень часто Рука народа просто подтверждала ее решение.

– Твои дружки проиграли, и поделом тебе, – сказал я Перету по дороге домой. – И не стыдно тебе торговать своим мнением?

– Нет, что ты, вовсе нет, – отвечал он. – Мне заплатили красные подстилки, чтобы я организовал клаку в пользу сдачи города. Но они оказались такими глупцами, что отдали мне денежки заранее.

– Как бы то ни было, счет уже два – ноль, – вздохнул я, пока мы пробирались среди толпы на площади Сант-Жауме. – Священники и аристократы предпочитают сдаться. Завтра Рука народа присоединится к голосу знати, и все кончено.

Никогда еще я так сильно не ошибался. Мы и площадь покинуть не успели, когда на балконе появился глашатай и сообщил толпе о том, что Рука знати проголосовала за сдачу.

Казалось, на площадь пролился ледяной ливень. Никто не начал протестовать. Ни одна из тысяч глоток не испустила яростного крика. Однако, вместо того чтобы разойтись по домам, они разбили лагерь прямо на Сант-Жауме!

Мне кажется, что это и был переломный момент: люди не подняли мятеж, а просто решили не подчиняться. Народ внизу, на площади, услышав новость, замер в изумлении, но аристократов на балконе молчание толпы и ее спокойствие удивило не меньше. Что они могли предпринять? Разогнать огромную толпу не представлялось возможным. Никто не отваживался на это, да ни у кого и не набралось бы достаточно солдат. Вдобавок подобный акт насилия мог бы вызвать беспорядки, чего сами красные подстилки старались всячески избежать.

Толпа провела на площади всю ночь. На следующий день собиралась Рука народа. Обстановка в городе и речь Ферре так вдохновили ее представителей, что огромное большинство делегатов проголосовали за сопротивление. На этот раз площадь взорвалась радостными криками:

– Издайте Призыв! Издайте его!

Этот мощный и страстный крик выражал уже не пожелание. Это была угроза и приказ, и его невыполнение могло привести к самым неожиданным последствиям. И большинство аристократов изменили свой голос! Правда, дело на этом не кончилось. Самые непреклонные красные подстилки придумали тысячи юридических препон. Они доказывали, что изменение в голосовании аристократов совершилось в кулуарах, а не во время законно оформленного заседания, а потому не могло считаться окончательным результатом. Их стратегия, как нетрудно догадаться, состояла в том, чтобы затянуть подольше заседания и дождаться момента, когда разбившие лагерь на площади люди устанут ждать и разойдутся по домам. Ничего у них не получилось. Прошло уже два дня и две ночи, а людей на площади Сант-Жауме не только не убавилось, но даже прибыло. Горечь и страдание – удел великодушных: те, кто готов отдать жизнь в борьбе, после победы обычно не получают никаких благ, а в случае поражения им грозит потерять все. На протяжении этих двух дней дебаты в парламенте ничуть не продвинулись.

9 июля Перет собирался снова пойти в зал Сант-Жорди.

– Опять?! – воскликнул я. – Не могу поверить, что сторонники капитуляции так глупы, чтобы платить тем, кто их предал в последний момент.

– Да нет, сынок, нет. Видишь ли, в прошлый раз мое выступление было таким удачным, что теперь сторонники сопротивления предложили мне порядочную сумму, чтобы я кричал еще громче.

– Но те, кто отстаивает капитуляцию, тебя уже знают и не дадут войти!

– А вот и нет! Я рассказал о предложении сопротивленцев капитулянтам, и они обещали заплатить мне вдвое больше, если я соберу клаку в пользу мира. Я буду голосовать за капитуляцию! Да здравствует мир! Хочешь пойти со мной?

Когда мы вошли в зал, он походил на растревоженный курятник. Святой алтарь каталонского парламентаризма превратился в настоящий базар! Две противоборствующие группировки сидели друг напротив друга; сопротивленцы и капитулянты ругались и кричали, выбрасывая вперед растопыренные ладони, точно щупальца множества осьминогов. Сторонники борьбы голосили со своих мест:

– За наши Конституции и Свободы! Издадим Призыв!

– Мир и благоразумие! – отвечали им с противоположной стороны.

Ха-ха! Даже меня, стороннего наблюдателя, раздражали красные подстилки и их глупые подпевалы. Разве парламент не проголосовал за сопротивление, несмотря на все их хитрости? Значит, если таково было свободное волеизъявление людей, следовало издать Призыв. (Что в моем частном случае, естественно, означало немедленный отъезд из города. Я-то прекрасно знал, чем могла быть чревата осада такой большой крепости!)

– Seny! – визжали желавшие покориться. – Вы потеряли голову? Seny!

Это понятие seny, к которому они взывали, требует объяснения. (Не так ли, моя дорогая и ужасная Вальтрауд?)

Каталонцы занимают первое место в мире по изобретению бесполезных духовных ценностей. Seny означает спокойное, миролюбивое и разумное поведение. Считается, что человек, этим ценным качеством обладающий, реагирует на события неспешно и обдуманно, в отличие от кастильцев, чьи действия диктуются страстью. Проблема состояла в том, что на нас надвигалось войско, возглавляемое командой идальго из Кастилии. Для этих людей с их воинственным настроем наш seny был штукой непонятной, низкой выдумкой евреев и торгашей, которые старались разрешить споры при помощи слов, потому что им не хватало смелости взяться за шпагу.

Как я вам уже говорил, в зале Сант-Жорди стоял невообразимый шум и рев. Для этого последнего дня заседаний красные подстилки приберегли два козыря. Первый они вытащили из могилы.

В зал вошел полуслепой патриций: в одной руке у него была палка, которой он неуверенно шарил перед собой, а вторая опиралась на плечо его правнука. Вы спросите, был ли он старым? Не просто старым, а древним. Ему наверняка приходилось по четыре раза за ночь подниматься по малой нужде, а учтите, что я в моем почтенном возрасте встаю по три раза.

Звали его Карлес де Фивалье. Подобно тому как это случалось со старыми сенаторами Римской республики, его моральный вес определялся не столько должностью, сколько опытом и уважением, которое он заслужил за долгие годы служения общим интересам. Фивалье принадлежало кресло почетного депутата, но во время дебатов это место пустовало, настолько немощен был старик. Однако красные подстилки подняли Фивалье с постели, которую он почти никогда не покидал, чтобы он выступил в парламенте в пользу здравомыслия.

В зал вошел не просто сгорбленный старик – вместе с ним туда явился сам дух каталонского парламентаризма. Вместо того чтобы занять свое место, Фивалье остановился ровно в центре зала Сант-Жорди. Никто не сомневался, что слова этого человека произведут на всех сильное впечатление. Обе группировки уважительно замолчали.

– Дети мои. Моя старческая немощь не позволяет мне быть полезным моей родине, – сказал Фивалье, обратив на зал свой невидящий взгляд, направленный на всех и одновременно в пустоту, и высоко подняв подбородок. – Поэтому я прошу и умоляю высокое собрание исполнить мое последнее желание и надеюсь, что вы мне не откажете.

Ему пришлось перевести дух, чтобы голос его не дрожал. Воцарилась такая тишина, что даже бессовестный Суви старался не сглатывать, чтобы ее не нарушить.

Фивалье поднес дрожащую руку к лицу, чтобы утереть навернувшуюся слезу, и наконец произнес:

– Поскольку руки мои не в силах держать оружие, прошу вас в борьбе, на которую нас вынуждают, использовать мое тело вместо фашины для укреплений.

Какой крик тут раздался! Неожиданная радость всегда вызывает желание визжать и прыгать. Даже некоторые из красных подстилок почувствовали волнение и поддались общему ликованию. В конце концов, вероятно, Фивалье не совсем выжил из ума и был не так глух и слеп, как все думали. Проходя по площади Сант-Жауме, переполненной народом, он, должно быть, понял, что происходит.

Чья-то предательская рука открыла дверь на балкон. Увидев, что ее створки пришли в движение, толпа внизу подумала, что решение уже принято.

– Crida! Огласите же наконец Призыв!

Однако у самых непоколебимых из красных подстилок оставался в запасе еще один заряд. Они вместе со своими приятелями, черными подстилками, составили целый список теологических и юридических аргументов. Можете сами догадаться, что́ они хотели с их помощью доказать.

Их ватиканские достоинства почитались самыми широкими слоями населения. Мне казалось, что они вполне способны изменить ход событий. Аристократы уже один раз поменяли свое мнение, и ничто им не мешало сделать это еще раз. А хорошенькая проповедь клириков могла заставить задуматься о своем поведении многих делегатов Руки народа.

Чтобы их сочинение поразило публику как можно сильнее, они решили, что его должен прочитать самый талантливый из ораторов, некий оживший мраморный Демосфен. Им восхищались его сотоварищи по профессии, знатоки законов, и совсем недавно он решил начать политическую карьеру. Так вот, этим великим человеком был не кто иной, как некий Рафаэль Казанова, адвокат, который занимался моим делом о наследстве. В эту минуту он входил в зал, одетый в красную тогу каталонских судей.

– Эй, вы! – закричал я, чуть завидев его, вскочил на ноги, в три прыжка очутился рядом с ним и схватил его за плечо. – Проклятье вам, Казанова! Мне все это уже осточертело! Слышите? Я вверил вам наследство моего отца! И хочу иметь это наследство! Я имею на него право! Защищайте же его, в конце концов!

Поскольку большинство присутствующих были людьми образованными, они сочли, что под словами «наследство моего отца» я подразумеваю «наследие наших предков», о котором часто упоминали ораторы на протяжении дебатов. Депутаты, до сих пор сидевшие на своих местах, вскочили, вдохновленные моим выпадом.

– Этот юнец прав! Довольно! Сто поколений каталонских героев смотрят на нас с небес! Составим же наконец Призыв!

Несмотря на кипевшие уже несколько дней страсти, до этого момента две группировки ограничивались криками и руганью, но теперь, следуя моему примеру, десятки людей сгрудились вокруг Казановы, угрожая ему вместе со мной или же, наоборот, пытаясь от меня защитить. Адвокат, совершенно растерянный, пытался поправить свою красную бархатную шапочку, но я, вырвавшись из рук Перета и разбросав всех, кто пытался встать у меня на пути, снова вцепился в ворот Казановы и стал его трясти.

– Это же акт насилия! – взвизгнул он, точно Цезарь, когда ему нанесли первый удар кинжалом.

– Не говорите ерунды! – возмутился я. – Я вам плачу, чтобы вы защищали мои интересы, а вы только и делаете, что откладываете дело в долгий ящик!

– Вот именно! Хватит тянуть! Этот парень прав! – кричали противники капитуляции. – Нам должно быть стыдно, что какой-то юнец указывает нам дорогу! Враг продвигается очень быстро, а мы здесь теряем время на пустые разговоры!

Эммануэль Ферре воспользовался моментом. Это был блестящий и хитрый ход, потому что он первым увидел, что решение висит на волоске и коснуться его – удел смельчаков. Он удалился от толпы и подошел к столику с колокольчиком, за которым так и сидел секретарь в очках, похожий на сову. Ферре властным жестом указал ему на стол:

– Пиши!

Бедняге пришлось выбирать между смятением и решимостью, и с минуту в душе его шла борьба. Потом он окунул перо в чернильницу.

Ферре поспешно продиктовал ему несколько фраз. Чернила еще не успели высохнуть, как сам Ферре поставил на листе правительственную печать, выхватил бумагу из рук секретаря, поднял ее над головой и провозгласил:

– Это Призыв! Вот он!

Дебаты на этом кончились. Восторженные сторонники Ферре вынесли его на руках на улицу, где вся толпа начала ему аплодировать в порыве восторга. Я наблюдал эту сцену во всех подробностях, потому что не спустился с ними на площадь, а вышел на балкон.

Я увидел Ферре – он возвышался над толпой и показывал Призыв собравшимся на площади, которые образовали вокруг него настоящий людской водоворот. Мне все это казалось непостижимым: они плакали от радости, потому что наконец могли отправиться на войну, не оставлявшую им ни малейшей надежды на победу.

Вся толпа разлилась по городским улицам и унесла с собой Ферре или, вернее, Призыв. Площадь опустела, на ней остался только мусор от недавнего лагеря.

В мировоззрении каталонцев укоренился один моральный принцип, столь же уязвимый, сколь внушающий к ним нежность: они всегда уверены, что правда на их стороне. С некоторыми другими народами случается нечто подобное, однако своеобразие каталонцев состоит в том, что из этого принципа они делают следующий вывод: коли они правы, мир рано или поздно признает их правоту. Совершенно очевидно, что на самом деле так не бывает. Артиллерийские обозы продвигаются вперед, движимые различными интересами, независимо от вашей правоты, и эти чужие интересы не стоит обсуждать: либо их вам навязывают, либо вам удается отстоять себя.

В моей памяти запечатлелся Призыв, который состоял только из двух фраз, и первая из них, по-моему, была самой точной, четкой и прекрасной из всего, что когда-либо писали по-каталански.

Havent los Braços Generals, lo die 6 del corrent mes aconsellat a est consistori resolgués defensar les Llibertats, Privilegis y Prerogativas dels Catalans, que postres Antecessors à costa de sa sanch gloriosamente alcansaren, lo die 9 del corrent manarem fer la Crida pública per nostra defensa[83].

Маршала Штаремберга призыв к оружию застал на берегу моря, когда он готовился к отплытию. Из устья реки Безос виднелись западные укрепления Барселоны, и он спросил, почему из города доносятся крики, барабанный бой и пение горнов. Как уверяют свидетели, он произнес:

– Опасная затея, но смелая.

Потом Штаремберг дважды стукнул о землю своим жезлом и поднялся на борт корабля.

Ему бы следовало изменить порядок слов: смелая затея, но опасная. И даже очень опасная. А еще лучше было бы произнести вслух то, что он на самом деле подумал: «Делайте что хотите, идиоты».


11

Историки говорят, что в начале Третьей Пунической войны Карфаген переживал всплеск воинственных настроений. Город оказался изолирован, лишился союзников, и его ждал неминуемый конец, потому что на него надвигалась вся мощь Римской империи. И, несмотря на это, горожане с безумным жаром трудились, чтобы обеспечить оборону.

Нечто подобное происходило в Барселоне 1713 года. Воинственный пыл овладел всем городом. В кузницах не замолкали удары молотов. Из мастерских поступали ружья, штыки, снаряды всех калибров. Самым удивительным было то, что барселонцы шли навстречу опасности с радостью, совершенно неуместной в данных обстоятельствах. Дети весело бегали вокруг батальонов на учениях, а женщины отпускали комплименты солдатам, нарушая издавна устоявшиеся традиции.

У этого нового настроя была причина. Широкие слои барселонского населения с начала конфликта воспринимали династическую войну между Бурбонами и Австрийским королевским домом как нечто для них совершенно чуждое. Но сейчас война подступила к стенам их города и угрожала разрушить права и свободы, которыми они издавна пользовались, будучи каталонцами.

И я бы добавил еще вот что: наступая на город таких барселонцев, как Амелис, Филипп Пятый совершил самую непростительную для тирана ошибку – он осаждал дом бездомных. Эти люди готовы были защищать свои стены до последнего дыхания, потому что родной очаг – это единственное прибежище для человека, у которого ничего больше нет. Моя Амелис провела всю свою жизнь в скитаниях, прикрываясь своим телом как единственным средством защиты, и вот теперь, когда у нее наконец появилась крыша над головой, какой-то сумасшедший деспот грозился разрушить ее будущее. И таких в городе было немало: Барселона стала убежищем, куда стекались неимущие со всех концов страны, приютом, где им удавалось найти хоть какие-то кров и заработок. Сколько героев, порожденных нашей осадой, были иноземцами! Теперь, когда все сомнения относительно необходимости и справедливости войны рассеялись, барселонцы встали на борьбу, на свою борьбу; город забурлил таким весельем, какого не бывало даже во время карнавалов. Это был тот единственный и неповторимый случай, когда общее дело объединило богатых и бедных, мужчин и женщин. Счастливцы хотели отстаивать свое счастье, а несчастные присоединялись к борьбе, в надежде, что их бедам придет конец в разгар сражений.

Будем, однако, беспристрастны: вдохновение заставляет нас видеть таких же вдохновленных, как мы сами; и далеко не все разделяли необычную эйфорию большинства. Были среди барселонцев и безразличные, и трусливые, и нерешительные, и несогласные, и даже отдельные сторонники Бурбонов, которые помалкивали или прятались в ожидании лучших времен. Но, несмотря на это, какое единение царило в городе! Страх заразителен, но и надежда передается от одного человека к другому. И такой опытный наблюдатель, как Суви, научившийся пользоваться всеми своими чувствами, не мог не волноваться, глазами Базоша видя улыбки людей бедных, неимущих, голодных, которые наконец нашли смысл всей своей жизни в общем деле.

Никто, кроме воспитанника Базоша, не мог осознать, насколько чудесно было это преображение. Имейте в виду, что нас, профессиональных военных, заключивших пожизненный союз с насилием, всегда было ничтожно мало. В обычных условиях человеку не свойственно браться за оружие. На самом деле, люди по природе своей столь трусливые создания, что не решаются рисковать своей жизнью, даже чтобы ее спасти.

В тот день, когда люди нерешительные и богатеи покидали Барселону, улицы города заполнила шумная толпа. Самые богатые барселонцы, как и следовало ожидать, знать ничего не хотели об этой безумной затее и предпочитали добраться до территории, где уже хозяйничали бурбонские власти, чтобы испросить прощения у Филиппа. Отказа им быть не могло, потому что для богатых всегда все двери открыты.

Беглецы собрались в длинную процессию, словно прикрываясь своей многочисленностью. Чего именно они боялись? Правительство красных подстилок всегда их защищало. Эти люди пренебрегали своими общественными обязанностями – все знали, что они хотят оказаться в Матаро, городе, ставшем прибежищем всех предателей-бутифлеров. И, как ни удивительно, красные подстилки не стали экспроприировать их имущество, а, напротив, выставили часовых около их домов во избежание краж.

В день бегства их роскошные кареты съехались на улицу Комерс. Поскольку об этом исходе всем было заранее известно, народ собрался на улицах, ведущих к выезду из города, и провожал караван руганью, насмешками и тухлыми овощами. Люди, заполнившие балконы домов, смеялись и отпускали ехидные шутки. Но этим дело и ограничилось. Никаких актов насилия никто не совершал, если не считать издевок и гнилых клубней картошки, сыпавшихся на парики бедных конюхов. Случись нечто подобное на бурбонской стороне, власти бы, несомненно, прибегли к репрессиям и казням.

Я оказался на улице, по которой медленно двигались кареты. Ребятишки посвящали уезжавшим полный набор своих детских шуток, среди которых всегда попадаются и далеко не безобидные. Однако желание наказать предателей затмевалось общей праздничной атмосферой, и на каждое оскорбление приходилось три взрыва хохота.

У меня сжалось сердце: эти люди, уезжавшие сейчас из города, избавлялись от тяжести неизбежной и жестокой осады, и я – вместе с близкими мне людьми – тоже должен был бы оказаться в этих каретах, спасательных шлюпках в час кораблекрушения. И вдруг последняя карета каравана остановилась, поравнявшись со мной.

– Марти! – услышал я свое имя. – Я тебя сразу узнал, сын Сувирии.

Это был Жуаким Надаль, самый богатый инвестор компании моего отца. Узнав меня, он велел кучеру остановить экипаж и, высунувшись наружу, сказал:

– Почему ты до сих пор еще здесь? Давай садись скорее в карету! Сам видишь, она последняя. Какая удача, что я тебя увидел, сынок!

Заметив, что я колеблюсь, он посмотрел на меня в изумлении. Морковки и клубни брюквы отскакивали от крыши кареты. «Botiflers, botiflers! – скандировали взрослые и дети. – Foteu el camp!»[84] Надаль поторапливал меня:

– Скорее, сынок! Что с тобой такое? Другой возможности не представится. Поедем, а не то тебе придется остаться на произвол этого быдла.

Я снял шляпу и вежливо сказал:

– Они, господин Надаль, не быдло. Эти люди всегда жили рядом с нами, они наши соседи.

Надаль посмотрел на меня, как на сумасшедшего.

– Ну что ж, мне все понятно, – сказал он задумчиво, подождал немного под градом овощей и повторил: – Мне все понятно.

Потом он закрыл дверцу кареты и приказал кучеру ехать дальше.

Вечером того же дня Перет на протяжении всего ужина восхищался новыми батальонами и их флагами, благословленными в церквях. Одни части носили синие мундиры, другие красовались в ярко-малиновых, а третьи ходили даже в лимонно-желтых. Когда он начал расхваливать чудесные преобразования, осуществленные на городских стенах, я не сдержался и прервал его так резко, что он сразу язык проглотил.

– Неужели весь город потерял рассудок? – закричал я, обращаясь к нему и к Амелис. – Наивные люди, подобные вам, не имеют не малейшего понятия о том, что происходит к северу от Пиренеев. Ни малейшего! – Тут я стукнул по столу кулаком. – Сколько в мире каталонцев? Около пятисот тысяч. Только в Париже живет больше народу. Французы родятся со штыком в руках, это самый воинственный народ на земле. Сюда движется армия Испанской империи, укрепленная французскими батальонами. А нас покинули все союзники. Все до одного! Чудная картина! – воскликнул я, довольный собственным ехидством. – Если город вооружится и закроет перед врагом свои ворота, вы способны хоть на минуту представить себе последствия этого безумия? Отвечайте! Испания может разрушить город со стороны гор, а Франция – с моря, но я не позволю, чтобы они разрушили мой дом.

Возникло неловкое молчание. Я никак не ожидал, что мне ответит Амелис, но она задала вопрос очень тихо, и тон ее был непривычно мягким и покорным:

– А если город сдастся, все будет хорошо?

Я почесал в затылке и ответил:

– Не знаю. Этого никто знать не может. Поэтому мы отсюда уедем. Все впятером: ты, я, Нан, Анфан и Перет. А когда все успокоится, мы вернемся. Это решено.

Я ожидал, что они начнут со мной спорить, но никто не возразил мне ни словом. Однако и готовиться к отъезду они не стали. Амелис ушла в спальню и прикрыла дверь. Перет присел около очага, раздул в нем огонь и стал печь перцы. Их покладистость меня угнетала, и, чтобы не сотрясать воздух понапрасну, я отправился вслед за Амелис и закрыл дверь в спальню.

– Анфан еще совсем ребенок, – сказал я. – Нан не в себе, а Перет выезжал за город только на пикники. Но ты понимаешь не хуже меня, что означает наступление бурбонского войска. Ты видела повешенных на каждом дереве в лесу, знаешь, как бесчинствуют солдаты в занятых городах. Если я сейчас завербуюсь, тебе известно, чем моя участь будет отличаться от твоей? – И, не дав ей ответить, я сам заключил: – Тем, что меня просто сразу убьют.

Было бы лучше, если бы она стала возражать или спорить. Но когда Амелис охватывала ее необычная грусть, я терял дар речи. Казалось, она плакала в душе, а я не мог даже осушить ее слез. Моя подруга взяла свою музыкальную шкатулку и открыла крышку.

Потом Амелис подняла глаза к потолку, посмотрела на небо через окошко и сказала:

– Ну хорошо, командуй. Мы уедем. Но скажи мне, Марти, куда? Война идет по всей стране. Может быть, сядем на корабль и отправимся в Неаполь? А когда окажемся там, что с нами будет? В Италии тоже идет война. Поедем в Турцию? Или еще дальше?

– Нет, – ответил я. – Так далеко ехать не надо. Достаточно добраться до Матаро, а до этого города и двух дней пути не будет.

– Туда, где живут предатели?

В ее голосе не прозвучало ни единой нотки упрека, но я почувствовал себя оскорбленным и резко ответил:

– Там живут люди, которые знать ничего не хотят об этой заварухе!

– А откуда ты знаешь, что никто не атакует Матаро? Проавстрийские войска, бурбонская армия, микелеты. А что, если вдруг союзники в конце концов выиграют войну, – как мы тогда вернемся в Барселону? Все будут тыкать в нас пальцами, как в предателей. – По-прежнему не отрывая взгляда от окошка на потолке, Амелис продолжала: – Я сказала тебе, что всегда следовала за войсками в их походах, но это ложь. Это войска вечно преследовали меня. В тринадцать лет меня лишил девственности французский солдат, и целых восемь дней у меня шла кровь, а на девятый явился испанский капитан. Остальных я и вспомнить не могу, не хочу вспоминать. Много было микелетов. Но эти, по крайней мере, изнасиловав меня, потом давали поесть. После этого я долго скиталась. – Тут она оглядела комнату. – У меня никогда не было дома.

В первый раз с того момента, как я вошел, Амелис посмотрела на меня исполненным грусти взглядом:

– Уедем, Марти. Но только скажи мне – куда? Куда?

Когда она со мной соглашалась, у меня не оставалось доводов. Это было непереносимо. Я же задался новым вопросом. Какое право имел король нарушать течение моей жизни? И с другой стороны, что на самом деле для меня важно в моей ничтожной жизни, в этой крошечной частичке Mystère?

Больше всего в мире я любил наблюдать, как по утрам обнаженная Амелис поднималась с постели и приседала на корточки над тазом, чтобы подмыться. Ее черные кудри спускались до самых сосков. Она всегда очень широко раздвигала колени и никогда не жалела воды, – возможно, потому, что венерин бугорок у нее покрывала густая и темная поросль волосков. Я смотрел на нее, лежа в кровати, и мы улыбались друг другу. Каким бы ничтожным и никчемным человеком я ни был, никто не имел права нарушить течение этих будничных событий, за которыми проглядывало счастье. Никто на свете.

Я вздохнул и поднял руку так, что подушечки четырех пальцев коснулись окошка на потолке. Что сказал мне Десять Знаков? «Когда вы коснетесь небес кончиками пальцев, вам будет легче пожертвовать своей жизнью, чем оторвать руку от этого чуда». Иногда жизнь ставит нас в ту самую точку, где скрещиваются необходимость и моральный долг. Почему человек вступает в неравный и смертный бой? Ради вечной славы? Потому, что всегда следует по пути наименьшего сопротивления? Да нет, вовсе не поэтому. На этот вопрос мне уже ответил Mystère.

Люди идут на смерть при Фермопилах ради квартирки, откуда через окошко в потолке видно небо.

* * *

Поскольку я раньше служил под командованием дона Антонио, мне не стоило большого труда получить у него аудиенцию. Как ни странно, красные подстилки выбрали его главнокомандующим наших войск, что на первый взгляд казалось шагом неожиданным и странным. На этот пост претендовали два других кандидата, куда более именитых, но, слава богу, их кандидатуры отклонили. Оба они были каталонцами, обладали значительным военным опытом, а благородством происхождения значительно превосходили дона Антонио, который, как мы уже знаем, происходил из семьи кастильцев, наших заклятых врагов. Почему же тогда предпочтение оказали Вильяроэлю? Кто знает. Возможно, красные подстилки, будучи в душе пораженцами, не питали никаких иллюзий и не хотели, чтобы поражение легло позорной печатью на кого-то из их клана. Но не исключено и другое: вероятно, имея в своем распоряжении лучшего из лучших, даже они не смогли отказать такому опытному и талантливому генералу.

Как бы то ни было, я явился в его кабинет со смешанными чувствами. Моя дорогая и ужасная Вальтрауд спрашивает, как могло случиться, что я до сих пор не навестил его, ведь с освобождения генерала прошел уже год. Ответ очень прост: к радости по поводу его возвращения в моей душе примешивался стыд, потому что я покинул Вильяроэля незадолго до его пленения.

Дон Антонио предложил мне сесть и повел разговор в нарочито сердечном тоне, что было плохим знаком. Почему? Да потому, что никогда, ни при каких обстоятельствах он не снисходил до любезностей по отношению к своим подчиненным.

– Я бесконечно благодарен вам за ваше предложение, – сказал он наконец, – но сочту за лучшее его отвергнуть.

Меня как громом поразило. Разве мы не пережили вместе Отступление 1710 года? Разве я не показал ему, чего стоит мое мастерство? За стенами Барселоны было не так уж много профессиональных инженеров. Неужели теперь он не считал меня достаточно подготовленным, хотя три года тому назад доверял мне на поле битвы?

– Я ни минуты не сомневаюсь в вашей подготовке. Несмотря на молодость, вы всегда находите оригинальные инженерные решения, дающие отменные результаты.

– Тогда в чем же дело?

Он подумал минуту-другую, а потом ответил своим громовым голосом:

– Я отказываюсь от ваших услуг, потому что вам не хватает самого необходимого.

Мне захотелось биться головой о стену, но я, естественно, просто спросил, что он имеет в виду.

– Наш последний разговор состоялся в Ильюэке, – был его ответ. – Я предложил вам покинуть нашу колонну, и вы уехали.

– Это действительно так, дон Антонио, – обиделся я, – но хочу вам напомнить, что вы сами предложили мне бежать.

– Совершенно верно. Поэтому ваше бегство не было позорным. Но по той же самой причине, если бы вы остались, ваш плен принес бы вам славу.

Тут я не выдержал:

– О какой славе вы говорите, дон Антонио?! Окажись я в плену, какой от этого был бы прок? На самом деле я до сих пор думаю, что вы совершенно зря позволили врагу пленить вас, лишив армию своего талантливого руководства.

Он улыбнулся:

– Послушайте, Сувирия, не лгите себе. Ваше бегство было продиктовано отнюдь не логикой, а простым эгоизмом. Вами двигала не любовь к жизни, а страх смерти.

– Это была горстка калек! – возразил я. – И хотите узнать одну весьма печальную новость? Добравшись до Барселоны, я стал искать подмогу. Так вот, никто не захотел меня слушать, никто в армии и не помнил даже о повозках, которые мы с вами сопровождали. И хуже всего то, что, наверное, они были правы: четыре повозки с ранеными не помогут выиграть войну.

– Неужели вы сами не видите? – прервал меня он. – Вы служили под моим командованием, но не поняли совершенно ничего.

Его слова причинили мне такую боль, что я не стал ему отвечать, а просто поднялся со стула и пошел к двери.

Сегодня, когда прошло столько лет, я уверен, что дон Антонио подготовил всю эту сцену заранее, потому что, стоило мне коснуться дверной ручки, он сказал:

– Одно слово. Если бы в Ильюэке вы произнесли одно только слово, я бы счел вас инженером.

Моя рука замерла. Слово. Вероятно, однажды, напившись дрянного вина, я рассказал Вильяроэлю о своей трагедии. Одно слово! Как бы то ни было, его упрек поразил меня до глубины души. Одним прыжком я снова оказался рядом с ним и в ярости стукнул кулаками по дубовому столу.

– В этом городе все спятили! – воскликнул я. – Все без исключения! Начиная с правительства и кончая последним побирушкой все отстаивают безумную идею обороны! Я пытался спорить со своей семьей, со своими друзьями, со своими соседями. И вот теперь, когда им наконец удалось убедить меня участвовать в этой дурацкой затее, на сцене появляетесь вы, именно вы, и отказываетесь принять меня на службу. Так нет же! Знайте, что вам никто не давал права так со мной обращаться! Это мой город, здесь мой дом, и вы возьмете меня в вашу вонючую армию, нравится вам это или нет!

Вильяроэль дал мне выговориться и, подождав, когда я остановлюсь перевести дыхание, сказал:

– Это уже лучше. По крайней мере, наметился хоть какой-то сдвиг. – Он помолчал немного, а потом продолжил: – Я уже говорил вам в Ильюэке, сынок. Война еще не кончилась, и ваши терзания тоже.

* * *

Вечером дома мы устроили прощальный ужин, чтобы отметить конец мирного времени. По крайней мере, заканчивался период того ложного мира, в условиях которого жил город в последние годы. Когда мы перешли к сладкому, я попросил минуточку внимания.

– После долгих и сложных переговоров с доном Антонио я добился, чтобы он присвоил мне звание подполковника. Вы слышите? Вы разговариваете не с кем-нибудь, а с подполковником, и это означает, что впредь будьте любезны обращаться ко мне с должным почтением! Я самый молодой подполковник в нашей армии! И это еще не все. Мне будут начислять дополнительные десять процентов к моему денежному довольствию, потому что Вильяроэль будет использовать меня в качестве старшего адъютанта для своих особых поручений. – Тут мои губы непроизвольно расплылись в улыбке победителя. – Ну, что вы на это скажете?

– Подполковник! – восторженно воскликнула Амелис, но тут же спросила: – А что это значит?

– Видишь ли, детка, – разъяснил ей я между двумя затяжками сигары, которую курил в тот момент, – в армии по порядку старшинства звание полковника непосредственно предшествует званию генерала. Полковник командует полком, а подполковник – это офицер, которому еще не выделили полк для командования. Тебе ясно?

– Значит, у тебя еще нет полка.

– Ну да, это так, – признался я. – Но какое это имеет значение?

Анфан, сидевший рядом со мной, потянул меня за рукав и спросил:

– Патрон, а сколько солдат у тебя под началом?

– Никакими солдатами я пока не командую, – ответил я. – Я буду заниматься делами поважнее. На самом деле мне предстоит управлять инженерными работами. Но дон Антонио, который высоко меня ценит, решил, что мне необходимо иметь звание, внушающее уважение, чтобы солдатня слушалась моих указаний.

– Дрянное это звание, если под началом у тебя нет ни одного солдата, патрон, – заключил Анфан.

– Я буду зарабатывать сто двадцать шесть фунтов в месяц! – объявил я с гордостью. – И это не считая десяти процентов, которые причитаются мне как старшему адъютанту.

В этот момент к разговору подключился Перет:

– Послушай, Марти, а какие обязанности у старшего адъютанта?

– Я же говорю: я буду в полном распоряжении дона Антонио для любых дел и срочных поручений. Он меня высоко ценит!

– То есть ты будешь мальчиком на побегушках у Вильяроэля, – захохотал Перет. – Тебя просто надули. Ты будешь работать вдвое больше, чем остальные.

– А платить тебе будут только на десять процентов больше, – заметила Амелис. – Ничего себе результат переговоров!

Им удалось наконец испортить мне настроение.

– Вы правы. Весьма вероятно, что коммерческими способностями я не обладаю. – И тут я поступил, как любой оратор, у которого кончились доводы, и пустил в ход карту патриотизма. – Но когда враг у наших ворот, что нам за дело до жалких сребреников?

– А какого цвета у тебя мундир? – спросила Амелис.

– Никакого, я его не буду носить вообще. Я же говорю: на самом деле мне поручены инженерные задачи. А те, кто принадлежит к корпусу инженеров, освобождаются от униформы.

– Поглядите-ка на него, он свободен от униформы! – воскликнул Перет, не переставая смеяться. – Ты знаешь хоть одного генерала, которого освободили от униформы? Ты не добился даже того, чтобы тебе оплатили мундир!

Все, словно сговорившись, портили мой праздник. Вечер моего предполагаемого триумфа не складывался.

Перет настаивал:

– И к какому же полку тебя приписали?

– Приписали?

– Ну да, где ты будешь получать жалованье?

Я пренебрежительно взмахнул рукой, в которой держал сигару, и сказал:

– О, мне такой ерундой заниматься незачем. Дон Антонио – самый честный человек в этом городе, и невозможно даже себе представить, что он не выдаст мне жалованья.

– Хорошо, – продолжал настаивать Перет, – но в каком полку?

– Не имею понятия! – сдался я, загнанный в тупик и в глубине души недовольный собой, потому что другого ответа дать не мог. – Во Франции меня учили строить, защищать и осаждать бастионы, а не тому, какие бумажки могут потребовать у меня тыловые писаки!

– Великолепно! – расхохотались все, включая даже карлика. – Мундир тебе не оплачивают, и ты будешь день и ночь бегать туда-сюда. Тебя временно сделали подполковником и не дали временного полка, и ты понятия не имеешь, к какому полку приписан.

– Ну хватит! – Я решил защищаться. – Мне вспоминается, что Вильяроэль говорил мне об императорском полке. Он уже послал в Вену письма с просьбой подтверждения своего звания и заодно с прошением зачислить меня в воинское подразделение Австрияка. Можете считать, что дело в шляпе. Вы воображаете, что император не выполнит просьбу единственного генерала, который остается у него в Испании?

На этот раз они ответили мне таким оглушительным хохотом, что потревоженные соседи принялись колотить нам в стену.

– Какой же ты дурак, Марти! Дело вовсе не в этом. Если тебя приписывают к австрийскому полку, твое назначение подтвердят только через несколько месяцев. И платить тебе будет Вена, а не Барселона. Пока сюда не поступят деньги из императорской казны, ты не получишь никакого жалованья, а поскольку французский флот блокирует порт, скорее всего, тебе никогда не заплатят ни гроша.

Мои домашние испортили мне весь ужин. Самое неприятное, что они были правы.

– Прекрасно! – сказал я Перету. – Я, может быть, и не разбогатею, но ты завербовался простым солдатом, а жалованье у рядовых незавидное.

– А кто тебе сказал, что платит мне Женералитат? – ответил он, смеясь над моей недоуменной физиономией. – Марти, ты же знаешь барселонских богатеев. Ты думаешь, эти люди готовы вступать в батальоны, подниматься на бастионы, нести дозор днем и ночью и подвергаться опасности под ружейным огнем или под бомбами? Конечно не готовы. Одно дело голосовать за Конституции и Свободы, и совсем другое – рисковать за них своей шкурой, поэтому я зашел к желающим отвертеться.

– С коммерческим визитом, – добавила Амелис с пониманием дела.

– Именно, – подтвердил Перет. – Правительство хочет, чтобы все части были укомплектованы, и ему совершенно безразлично, какие люди стоят под ружьем. Поэтому я предложил самым отъявленным лежебокам занять их место. Естественно, за небольшую плату.

– И ты завербовался под именем богатея, который не желает сражаться! – возмутился я.

– Сначала я изучил все предложения и только потом выбрал наилучшее! – сказал Перет.

Весь остаток вечера они насмехались над незадачливым Суви и его слабой коммерческой хваткой. Я так расстроился, что не смог даже докурить свою сигару. За последние семьдесят лет мне довелось принимать участие во множестве осад и оборон, и единственное правительство, от которого я не получил ни единого гроша за свою службу, было правительство моей родной страны. Так уж вышло… тогда я еще об этом не знал, но на самом деле в тот вечер мы в последний раз сидели все вместе и были счастливы. Почему мы не догадываемся о своем счастье, когда испытываем его?

Я до сих пор вижу, как Перет смеется над моей простотой, помню его воинственный пыл – в его-то годы – и думаю, что человеческие существа счастливы, потому что не ведают своей судьбы. Моего Перета убили вскоре после того, как все кончилось.

К концу осады в Барселоне не осталось здоровых людей, если не считать каннибалов. Их можно было легко отличить в толпе по неестественно розовому цвету кожи, по отвратительно блестящим зрачкам, напоминавшим глаза свежей рыбы, и по замершей на губах улыбке. Остальные жители превратились в нищую толпу, их тела покрылись пылью, словно их долго держали в каком-нибудь чулане. На протяжении недель и даже месяцев, последовавших за осадой, барселонцев за пределами города можно было узнать по мертвенно-бледным лицам и понурым фигурам. Однажды Перет отправился за город, чтобы раздобыть себе немного еды. Может быть, какой-то злопамятный солдат пристрелил его, узнав в старике жителя города. Но скорее всего, его просто окрикнули на какой-нибудь дорожной заставе, а он не услышал окрика и получил пулю.

* * *

Что такое крепость? Возьмите горстку людей, готовых сражаться, позицию для обороны и знамя – вот вам и крепость. Сейчас я опишу вам военное положение лета 1713 года и начну с хорошего.

Как нам уже известно, красные подстилки объявили дона Антонио главнокомандующим армией. Перед Вильяроэлем встала грандиозная, чтобы не сказать невыполнимая задача: организовать, вымуштровать и возглавить несуществующее войско, которому предстояло защищать город, непригодный для обороны.

За вычетом генерального штаба, самым сильным звеном в наших войсках была артиллерия. Командовал ею Коста, Франсеск Коста. Исключительная личность, самый лучший артиллерист нашего времени! Чтобы вы поняли масштаб его таланта, я приведу только одну деталь: когда бурбонские войска вошли в город, Коста был единственным из старших офицеров, которого не арестовали. (Суви-молодец тоже избежал этой участи, если быть точным.) Джимми, человек крайне рациональный и отнюдь не щепетильный, прекрасно понимал, с кем имеет дело, и предложил ему всевозможные блага и высокое жалованье – четыре дублона в день, – если Франсеск Коста поступит во французскую армию. Артиллерист ни минуты не колебался и ответил согласием: он сочтет за честь служить в армии Людовика Четырнадцатого. Той же ночью Коста исчез.

Большая часть его артиллеристов были майоркинцами, а потому я готов поспорить на любую сумму, что стремительное исчезновение Косты объясняется тем, что его ребята придумали, как пристроить его на корабль, отправлявшийся на Балеарские острова.

Коста был столь же низкоросл, сколь немногословен. Он не просто шагал, а ускользал куда-то, ходил всегда, опустив голову и спрятав ее в плечи, и всегда высоко поднимал брови, словно постоянно чему-то удивлялся или просил извинения за какой-то проступок. Этот человек всегда молчал, открывал рот только для того, чтобы ответить на вопрос, а потому говорить с ним было очень утомительно. Попадаются иногда такие люди, которые своей робостью доводят собеседника до изнеможения. Его излюбленными словами были «да» и «нет», и, хотя людей военных и технических профессий вообще отличает лаконичность и точность выражений, никто не мог тягаться с Костой в скупости фраз. Простим ему этот грех, и давайте просто восхищаться его искусством. Нас объединяла схожесть наших положений в армии: по всем документам выходило, что командование артиллерией поручалось генералу Басету[85], подобно тому как инженерами на бумаге руководил некий Санта-Крус-старший. На самом деле с инженерными задачами управлялся я, а Коста ведал всеми пушками, и нас роднила возложенная на нас ответственность, намного превышавшая полномочия, которыми мы были наделены по чину. Для таких людей, как Коста, в окружающем мире существовали лишь углы прицела и дальность бомбометания.

Франсеск был человеком от природы крайне застенчивым и, чтобы скрыть робость, целыми днями жевал веточки петрушки. К концу осады все барселонцы ели траву, чтобы обмануть голод, – а что еще им оставалось? – но у Косты это просто вошло в привычку. Что же до бесед с этим человеком, то, как я вам уже говорил, слова из него надо было вытягивать клещами. Мне вспоминается наша первая встреча. Я спросил его, сколько в нашем распоряжении орудий.

– Девяносто два.

Я ожидал, что он пожалуется или попросит помощи. Ни слова.

– Вы распределили орудия в соответствии с распоряжениями дона Антонио?

– Да, с небольшими изменениями.

– И вы считаете, что этого будет достаточно? – спросил я, удивленный его сдержанностью.

– Посмотрим.

Я ожидал, что он продолжит свою речь, но Коста молчал.

– И от чего же это зависит, по вашему мнению?

Артиллерист посмотрел на меня широко открытыми глазами, словно заранее признавал, что мое мнение гораздо важнее его собственного:

– От количества пушек противника.

– Мы сравнили донесения нескольких разведчиков: по нашим сведениям, на сегодняшний день их батареи насчитывают сто пятнадцать орудий, – сказал я. – Следует предвидеть, что в дальнейшем неприятель получит подкрепление.

– Хорошо, – заметил он.

– Хорошо?

– Да.

Его немногословность меня раздражала. Коста, наверное, заметил это и добавил, подняв брови выше обычного и двигая челюстями еще быстрее:

– Мои майоркинцы готовы их сдерживать до тех пор, пока силы противника не превзойдут наши в пропорции пять к трем. Если это случится, я ничего не могу обещать.

Тут он вытащил из кармана еще несколько веточек петрушки и принялся их пережевывать, точно скучающий кролик.

Что же касается ситуации в целом, то на этом все хорошее и кончалось, а было его немного. И начиналось плохое.

Крепость без солдат, способных ее защищать, столь же бесполезна, сколь гарнизон на позиции, не защищенной стенами. (Даже тебе, моя дорогая и ужасная Вальтрауд, это ясно.) Ну так вот, у нас не было ни того ни другого – ни войска, ни стен.

Когда я в первый раз проверил личный состав армии, сердце у меня сжалось. Вильяроэль хотел получить точный отчет о снаряжении и солдатах, которыми мог располагать. Однажды он появился в комнате, где я спорил с Костой, и прервал нас по своему обыкновению резко. Ему хотелось знать, почему он до сих пор не может получить перечень всех частей.

– Извините меня, дон Антонио, – сказал я, – мне не удалось вывести точную сумму из-за одной ошибки. – Тут я невольно хихикнул, протягивая ему бумаги. – Какой-то недоумок из правительства по оплошности прислал нам это. Я у них запросил списки войск, а они присылают проект нового рынка.

Пока Вильяроэль читал бумаги, я снова рассмеялся.

– А списки у них, наверное, затерялись, – добавил я. – Перед вами, скорее всего, описание распределения палаток для продавцов и списки поставщиков и посредников. Вы же знаете, говорят, после войны хотят перестроить рынок, что на площади Борн. Я сегодня же схожу в Женералитат и стребую с них правильные списки.

Но Вильяроэль по-прежнему смотрел на меня, нахмурив брови, и не произносил ни слова.

– Этого не может быть. – Тут я сглотнул. – Скажите мне, что вы шутите.

До этой минуты я воображал, что мы будем вести войну, как любое другое королевство Европы (хотя у нас и не было короля). Мне казалось, что правительство наймет где-нибудь поблизости профессиональных солдат или пригласит к нам за приличную плату какие-нибудь войска, а местное ополчение будет заниматься только вопросами поддержки и обеспечения армии. Разве можно было требовать большего от гражданских, ненамного более ловких и проворных, чем мой Перет?

От профессиональной армии в городе задержались лишь жалкие остатки союзной армии, отдельные солдаты, которые по той или иной причине решили не подниматься на борт кораблей во время эвакуации. Самым ценным приобретением была сотня немцев. Они образовали отдельную часть под командованием офицеров-земляков. Какими сплоченными были их ряды! Мне как связному пришлось передать им огромное количество распоряжений, которым они подчинялись с точностью часовщиков. Профессиональные солдаты по природе своей всегда были и остаются искателями приключений. Я говорю это потому, что Вальтрауд, воображения у которой не больше, чем у муравья, никак не может понять, что делали некоторые ее соотечественники в Барселоне 1713 и 1714 года. В то время город был не самым приятным местом в мире, но искатели приключений жаждут не спокойствия, а новых впечатлений. У одних хватало причин не стремиться в родные края, да и Женералитат платил неплохо, а другие… короче говоря, у них были основания, для того чтобы оставаться в городе.

Да будет тебе известно, моя дорогая и ужасная Вальтрауд, что в этом мире существует некий феномен, который основывается на взаимном притяжении мужских и женских гениталий, известный также под названием «любовь». В Барселоне было полным-полно хорошеньких женщин, незамужних или жен моряков, которые почти никогда не наведывались домой, и… впрочем, зачем продолжать? Остальные завербованные иностранцы оказались столь малочисленны, что не стоит и вести подсчеты. Но кого там только не было, от венгров и до ирландцев. (И неаполитанцы среди них нашлись! Вот уж в каждой бочке затычка!) Я познакомился даже с одним солдатом из Папской области.

Но как я вам уже сказал, основную часть нашей армии составляли простые мирные горожане. Я покинул родной город совсем мальчишкой и слабо представлял себе систему его обороны, создававшуюся веками. Основу ее составляла Коронела, или городская гвардия. Каждому цеху ремесленников надлежало сформировать воинскую часть, которой поручалась охрана одних городских ворот. И с точки зрения военного искусства XIII века такая организация выглядела безупречной, но пятьсот лет спустя в моде было инженерное искусство Вобана.

Чтобы вам легко было вообразить мое разочарование, я приведу вам полностью состав Пятого батальона.

Первая рота: судебные адвокаты. (Но они же не могли даже защитить мои интересы в суде! Как же можно было поручить им оборону бастиона или давать в руки оружие?)

Вторая рота: кузнецы и котельники.

Третья: огородники.

Четвертая: гончары, обойщики, горшечники. (С горшечниками все было ясно: когда в городе начнется голод, пустых горшков будет в избытке.)

Пятая: галантерейщики.

Шестая: мясники. (Ну, эти тоже в скором времени останутся без работы.)

Седьмая: сапожники.

Восьмая: красильщики и мотальщики шелка.

Девятая: студенты теологии, медицины и философии. (Хорошенькие дипломы их ожидали.)

И с этими солдатами мы должны были противостоять драгунам и гренадерам, закаленным в сотнях битв, выставляя против них роты бондарей, трактирщиков, ткачей бархата, книготорговцев, изготовителей перчаток и веревок, возничих, портных, грузчиков и писарей. Как мне помнится, в состав Шестого батальона входила целая рота перекупщиков. Да-да, вы не ошиблись, не торговцев, а именно перекупщиков. (Зачем правительство могло создать эту часть? Может быть, для того, чтобы они собирали пули, выпущенные противником, и перепродавали их на наши склады боеприпасов?)

Всего наши силы не превышали шести тысяч солдат под ружьем. Менее шести тысяч против сорока тысяч. У некоторых из этих сорока тысяч хватало забот, потому что им приходилось сдерживать напор наших микелетов в глубине страны, но, даже если у неприятеля оставались в распоряжении тридцать тысяч, с арифметикой не поспоришь: на каждого защитника Барселоны приходилось пять бурбонских солдат. И как будто этих проблем нам было мало, трудности у нас возникли еще до начала осады.

Военная диктатура приемлема – и даже необходима – только в одном-единственном случае: когда город оказывается на осадном положении. И дело тут совсем не в политике, а просто в здравом смысле, потому что ничего нет хуже, чем когда в осажденной крепости нет единого командования. А в нашем случае так оно и было.

На бумаге Вильяроэль являлся главнокомандующим всех проавстрийских сил, которые еще оставались в Испании. Но огромное большинство этих солдат принадлежало к барселонскому ополчению, находившемуся под контролем городского совета, и это создавало бесконечные трудности. Кроме того, руки дона Антонио были связаны, поскольку его назначило главнокомандующим каталонское правительство, считавшее генерала своим подчиненным. По настоянию Вильяроэля его назначение было утверждено в Вене, но это случилось лишь в ноябре 1713 года. Однако положение только усложнилось, потому что по условиям соглашения об эвакуации между Двумя Коронами и союзной армией в Испании не могли оставаться императорские войска. Для красных подстилок дон Антонио был не более чем подчиненным им иностранцем, а для врага – кастильским мятежником.

Красные подстилки всегда зорко охраняли свои права и привилегии, и дон Антонио вынужден был получать от них согласие на любые действия, даже на перемещение роты Инвалидов, куда собрали всех солдат, которые остались калеками во время предыдущих кампаний. И хотя вести в бой солдат, у которых недостает одной руки или голени, может показаться кому-нибудь нелепой затеей, уверяю вас, что эта рота нам очень даже пригодилась. Вдобавок этих бывалых ребят всегда отличал высокий боевой дух. Мне вспоминается один хромой солдат, у которого культя оканчивалась на уровне щиколотки, – он поднимал свой костыль, приветствуя дона Антонио, и восклицал:

– Генерал! Можете не сомневаться – я не отступлю.

Во время осады солдатам гарнизона приходится нести бесконечные караулы, и это их изматывает. Как бы хорошо ни были продуманы смены, усталость, бомбежки и болезни ведут к потерям, которых мы никак не могли себе позволить. Мы использовали роту Инвалидов для караулов на бастионах и на участках стен, не подвергавшихся особой опасности, и давали таким образом возможность отдохнуть другим солдатам.

Мне пришлось стать свидетелем нескольких весьма прискорбных сцен. Я видел, как дон Антонио на военном совете красных подстилок взывал к ним, кричал, покраснев от гнева, и требовал, чтобы ему дали сто или хотя бы пятьдесят солдат. Какое грустное зрелище: главнокомандующий, которому не позволяют распоряжаться по своему усмотрению горсткой хромых. И в довершение всех бед старшим адъютантом Вильяроэля был некий Марти Сувирия, отличавшийся особыми дипломатическими способностями. Не раз и не два я от отчаяния чуть-чуть не разбил очки одному из советников. И это отчаяние было оправданным, потому что в некоторых случаях глупость как две капли воды похожа на простое предательство.

Следует помнить, что, когда все это начиналось тем ужасным летом 1713 года, враг стремительно наступал на Барселону. Гарнизоны проавстрийских войск вручали ключи от наших городов нашим палачам. Обманутые и недоумевающие микелеты, которыми никто не командовал и которым никто не объяснял, что происходит, оказались захвачены врасплох, потому что не могли даже предположить, что подобный удар в спину возможен. Их отряды, разбросанные по всей стране, спускались с гор и неожиданно обнаруживали, что крепости, ранее оказывавшие им поддержку, теперь заняты бурбонскими войсками. Им оставалось только созерцать издали пожары, грабеж и казни и слушать последние вопли жертв.

В подобной ситуации требовались решительные действия: распространить действие Призыва на всю страну, провозгласить правомочность барселонского правительства и собрать все разбросанные силы под одним знаменем. Следовало немедленно воспрепятствовать тому, чтобы новые города и селения оказались под властью бурбонских войск, но для этого надо было срочно, безотлагательно найти символ, который объединил бы всех, кто желал подчиниться новому командованию. Вильяроэль приказал, чтобы советник по военным вопросам тотчас отправился объезжать страну со своим серебряным жезлом и знаменем святой Евлалии и объявлять о продолжении борьбы.

– Вывезти священное знамя святой Евлалии за стены Барселоны? – усомнились красные подстилки. – Невиданное дело. Сначала надо это обсудить.

Они не шутили! И действительно собрались на торжественное заседание. Справедливо ли и соответствует ли всем законам и традициям вынести святое знамя за пределы городских стен? Какого караула достойна сия святыня? В городе оставалось немного аристократов: найдется ли среди них довольно людей, достойных держать древко знамени и его шнуры? Дебаты затянулись, их перенесли на следующий день и продолжили спорить на третий и на четвертый, но так и не нашли окончательного законного решения. Вильяроэль рвал и метал. Когда они наконец до чего-то договорились, враг уже овладел всей страной, за исключением Барселоны и нескольких отдельных крепостей – например, Кардоны, – которыми командовали решительные местные офицеры, отказавшиеся подчиняться императорским приказам.

А теперь рассмотрим укрепления Барселоны, от которых я так долго отворачивался, не желая их оценивать, чтобы не возвращаться к своему прошлому и не вспоминать о годах обучения в Базоше.

Первым делом Вильяроэль приказал мне подготовить точный отчет о состоянии укреплений – именно так звучало его первое поручение. Я повиновался, обошел все стены и разрыдался. К стыду своему, должен признать, что последний глагол я употребил здесь не просто для красного словца.

По случайности я был не только инженером, но к тому же и барселонцем. А когда тебе приходится осматривать стены своего родного города и ты достоверно знаешь, что их будут штурмовать тысячи вооруженных людей, готовых поджечь твой дом, убить твоих детей и изнасиловать твою жену, угол зрения несколько меняется. Следуя законам Mystère, я должен был оставаться беспристрастным. Если маганон не умеет сохранять трезвость рассудка, он вообще никакой не маганон. Чтобы хоть как-то оправдать мое отчаяние, скажу только, что увиденная мною картина была совершеннейшим кошмаром.

Иногда сравнения бывают полезными. Посмотрите на следующий рисунок. (Вложи его куда надо, толстая ворона, или можешь навсегда забыть дорогу в мой дом.)

Если бы капризная судьба распорядилась так, чтобы Суви-молодец получил приказ построить укрепления Барселоны, наилучший их план выглядел бы именно так.

Как видите, внутренние стены и бастионы были бы защищены целой системой последовательных демилюн или равелинов, расположенных в строгом порядке и образующих три уровня защиты. Каждый пришлось бы штурмовать по отдельности, и при этом основная линия укреплений не страдала. И к тому моменту, когда Джимми удалось бы ее достичь, из убитых бурбонских солдат выросла бы такая гора, что тех, кто оказался на ее верхушке, легче было бы хоронить на Луне. Даже само существование подобных укреплений отвратило бы многих от самой мысли о штурме, особенно если они следовали теории Вобана. Джимми, этот старый лис, ловко отклонил бы предложение возглавить столь сложную осаду. А если не Джимми, то кому было под силу сломить нас?



А теперь сравните предыдущий рисунок с той печальной реальностью, которую вы можете наблюдать здесь.

Ужасно. Бессмысленно. Какое-то нелепое сочетание бесформенных строений, редкие зубья на вывихнутых челюстях. Вобан описал бы эти укрепления в более строгих технических терминах и назвал их «составной крепостью», что означало: старые стены, залатанные и отремонтированные в соответствии с требованиями современной войны.



К старым укреплениям добавили несколько пятиугольных бастионов. Их было не так уж мало, у каждого было свое имя, своя история; каждый из них для барселонцев уже успел превратиться в старого знакомого. Однако все они были построены в разное время, словно кто-то ставил заплатки на старый камзол, и их появление никогда не отвечало единому плану. Некоторые куртины стен оказались такими длинными, что огонь одного бастиона не мог оказывать поддержку орудиям другого, отстоявшего слишком далеко. О рве, которому полагалось по правилам находиться у подножия городских укреплений, лучше вообще не говорить. Глубиной он никогда не отличался, а к тому же его так заполнили всяким мусором и отбросами, что из него торчали уши прогуливавшихся там свиней. Разоренное правительство не могло себе позволить нанять бригады мусорщиков. Некоторые участки укреплений сильно пострадали во время осад конца прошлого и начала нашего века, и – каким бы странным это вам ни показалось – никому не пришло в голову заделать дыры. Такова была картина, а орды варваров стояли ad portas[86]. Могучая военная машина, заряженная ненавистью к «мятежникам» и закаленная за долгое десятилетие военных действий. Не пройдет и двух недель, как они будут у стен Барселоны.

Мы могли бы задать себе вполне законный вопрос: если война пришла на полуостров в 1705 году, а следовательно, до 1713-го у каталонцев было целых восемь лет на то, чтобы укрепить город, как же они, имея собственное правительство, не позаботились о защите своей столицы? Вот вопрос, который мучает меня всю жизнь, не дает мне спать и отравляет мне часы бодрствования. Как могло бы все кончиться? Никогда не говорите себе «если бы»; это ядовитое «а если бы?» убийственно. Ибо, как это ни удивительно, ответ следует искать не в области политики или военного искусства. И даже к инженерным вопросам никакого отношения он не имеет.

Вобан, бесспорно, был самым великим военным инженером всех времен. Но вдобавок он был французом. В своем кабинете при помощи туши он мог создавать на бумаге фантастические укрепления, идеальные и безупречные, поражающие своей геометрической красотой. Но у метода укреплений Вобана был один-единственный недостаток: он требовал огромных денег.

Игра воображения не стоит ни гроша, пока дело не доходит до подрядных работ, и вот тут оказывалось, что на защиту города надо тратить гигантские суммы. Тонны материала, тысячи каменщиков, плотников и рабочих, десятки местных, а нередко и иностранных, специалистов, которые требовали астрономического жалованья. Поставщики утаивают товар, обсчитывают правительство и разоряют его казну. Работы растягиваются на долгие месяцы, и их бюджет вырастает в три-четыре раза. Но раз уж работы начаты, кто посмеет их остановить? Недостроенная крепость бесполезнее недостроенного собора. Мы можем поклоняться Богу в открытом поле, но нельзя защищать горожан, пока последняя échaguette не возвысится в своей скромной красоте над бастионом. Даже самый тупой зеленщик способен понять, что в городских стенах не должно быть прорех. Работы продвигаются на глазах у всего города, и поэтому правители постоянно испытывают огромное давление и не пытаются бороться с коррупцией. Ушлые поставщики сговариваются с техниками, ведущими работы: первые поставляют партии товара, не соответствующие заказу, а вторые подписывают им квитанции о приеме материала в полном объеме за незаконную «комиссию». Деньги, все всегда упирается в деньги. Еще Фемистокл говорил: на войне главную роль играет не оружие, а деньги – побеждает тот, у кого останется последняя монета. (Ну ладно, может, это был и не Фемистокл, а Перикл[87], я запамятовал, но на самом-то деле – какая разница? Укажи автором этого афоризма кого тебе будет угодно. Только не Вольтера!)

Была и еще одна причина нашей абсолютной незащищенности. В 1705 году все позволяло предположить, что война закончится через несколько месяцев. После высадки в Барселоне союзные войска должны были двинуться на Мадрид и низложить Бурбончика, после чего Австрияк превратился бы в короля всей Испанской империи. Кастилия, наконец поняла бы, что ее господство закончилось, и каталонцы превратили бы Испанию в конфедерацию, процветающую и современную, с английским парламентом, голландским флотом и активной буржуазией, управляющей финансами. Но ничего из этого не вышло. Война затянулась. Австрияк, устроившийся в Барселоне, просил новых и новых займов у каталонских властей, чтобы содержать свою многонациональную армию, и наше правительство шло у него на поводу, ведь для победы в войне нужны наступления, а не оборона. Результатом всех этих событий стала драма 1713–1714 годов.

Той же ночью я произвел расчеты. В нашей квартирке царило необычное спокойствие. Нан и Анфан, неожиданно беспечные, мирно играли возле очага, в котором мы пекли перцы и зеленые помидоры. Возле них сидел в кресле-качалке Перет и читал при свете огня. Бедняга так никогда и не научился читать про себя, а потому бубнил себе под нос, точно монах. Это были отвратительные вирши Румагеры, и в нашем тогдашнем положении они показались мне еще ужаснее. Может быть, именно поэтому они сохранились у меня в памяти:

Завидует мотылек
Твоей счастливой судьбе.
Он вечно с любовью в борьбе,
Тебя ж не преследует рок…[88]

Амелис была ласковее, чем обычно, и попыталась убрать со стола бумаги с расчетами, перо и чернильницу, чтобы увлечь меня в постель. Но я не поддался ей, потому что на душе у меня скребли кошки. Никто не отдавал себе отчета в том, какая судьба нас ожидала, словно, закрывая глаза на будущее, они могли его предотвратить.

По моим подсчетам, город в лучшем случае выдержал бы восемь дней правильно построенной осады. И ни днем больше. После этого наступит мрак.


12

Несколько недель, которые непосредственно предшествовали появлению у стен Барселоны бурбонских войск, мы провели с большой пользой. Роты Коронелы маршировали по Рамблас взад и вперед и учились стрелять. Эти маневры проводились в основном для того, чтобы поднять дух горожан. Ополченцы страшно веселились, выполняя упражнения, и были не по-военному бесшабашны. На бульваре установили два манекена, набитые соломой и отдаленно напоминавшие человеческие фигуры, а за ними построили деревянную стену трехметровой высоты. Один манекен назвали Людовиком, а другой – Филиппом. Каждый день их расстреливали по десять раз сто ружей. Если честно признаться, довольно безуспешно. Судите сами о меткости стрелков, если я скажу вам, что все окна в окрестности стрельбища жители домов забили досками.

За столь короткое время не представлялось возможным превратить роты жестянщиков и кожевенников в профессиональные воинские подразделения. Но никто и не собирался. Связи, которые налаживаются между людьми, гораздо важнее меткости стрельбы, а возникающее товарищество должно было еще сильнее упрочиться благодаря доверию к офицерам. И в этом отношении дону Антонио не было равных.

В наше время восставшая Франция разбрасывает по всему миру легионы генералов-революционеров, которые еще вчера носили фартук трактирщика, а сегодня уже щеголяют маршальским поясом. В мое время старшие офицеры были совсем другими. За свои девяносто восемь лет мне довелось увидеть немало полковников и генералов, которые знали о полках, которыми командовали, только одно: какого цвета мундиры у солдат.

Дон Антонио был настоящим боевым генералом и хорошо знал окопы и сражения. Любовь к армии он унаследовал от своих предков, а родился в Барселоне, как я уже рассказывал, потому что в то время его отец служил в этом городе. Я же вам говорю, такая ему выпала судьба. Для красных подстилок он навсегда остался кастильцем, а следовательно, пришлым, и бурбонские власти не признали за ним права считаться каталонцем. Много лет спустя Джимми показал мне копию списка арестованных после падения города. (Он хотел доказать мне, что не имел ничего общего с репрессиями, так как все задержания были произведены после того, как он покинул Барселону. Враки. Если даже он сам и не отдал этот приказ, то ничего не сделал для предотвращения арестов, хотя прекрасно знал о планах победителей.) В строчке, где стояло имя дона Антонио, не было написано «кастилец», там стояло определение «не каталонец», что весьма показательно.

Так вот, Вильяроэль очень скоро понял, что это войско отличается от всех прочих. Коронела была не чем иным, как объединением горожан под ружьем, и использовать по отношению к ним обычные приемы не представлялось возможным. Воодушевляя их, можно было достичь гораздо большего успеха, нежели наводя строгую дисциплину.

Никогда в жизни я не видел, чтобы главнокомандующие проводили столько времени среди простых солдат. Вильяроэль неожиданно появлялся на какой-нибудь позиции на стенах, а потом переходил на другую и на третью. К солдатам он обращался не иначе, как «дети мои», что им очень нравилось. Как-то раз, заметив, что большинство окружающих его вооруженных горожан приходятся ему ровесниками или даже старше, на середине предложения генерал поправился:

– Дети мои… Простите, я хотел сказать: братья мои.

Ополченцы хохотали до слез. А некоторым дедкам он даже позволял дружески похлопывать себя по плечу! В любой другой армии за такую фамильярность они бы получили пятьдесят ударов кнута.

Все это было бы замечательно, но дон Антонио взял в привычку обращаться ко мне при всех fillet, то есть «сынок», подчеркивая мою молодость. Наверное, это было единственное каталанское слово, которое выучил этот медный лоб. Да и произносил он это слово неправильно – мне кажется, нарочно – и вместо fillet говорил fiyé, словно подчеркивал свой кастильский акцент, что безумно веселило солдат.

Спустя несколько десятилетий мне довелось служить под командованием этого пруссака Фрица[89]. Боже мой, ополченцы Барселоны ничего общего не имели с прусскими полками! Фридриха солдат интересовал меньше, чем какой-нибудь пес. Гораздо меньше! Уверяю вас, и при этом я ничуть не преувеличиваю, что любой немецкий солдат прыгал бы от радости, если бы ему обеспечили столько же внимания, сколько уделяли собакам. Приведу только один пример: когда прусские полки перемещались, во избежание дезертирства солдатам запрещалось удаляться от основной колонны на расстояние, превышающее шесть метров, а колонна эта двигалась в окружении всадников, вооруженных карабинами, которым давался приказ стрелять на поражение. Разве кто-нибудь может представить себе, как прусский тиран обращается к рядовому солдату со словами «брат мой»? Такое просто невообразимо! Вот в этом-то и заключалась разница, огромная разница, между нашей армией и любой другой. Хотя дон Антонио и был настоящим воякой, он смог понять самое важное: Коронела состояла из свободных людей, которые защищали свою свободу, а такими солдатами нельзя командовать, разрушая те самые идеалы, которые их вдохновляли.

Ну ладно, хватит разводить сопли.

Дон Антонио приглашал меня на заседания генерального штаба гораздо чаще, чем мне того хотелось. На меня были возложены все инженерные работы, а потому подобные совещания казались мне пустой тратой времени. Бурбонская армия неминуемо надвигалась, а о состоянии наших укреплений я уже доложил. Обычно я помалкивал, но однажды речь зашла о том, что наше войско немногочисленно. Один из участников заседания, не помню точно кто, предложил превратить отряды микелетов в регулярные части. Правительство красных подстилок со скрежетом зубовным готово было пойти на некоторые уступки. Во время обсуждения в первую очередь упоминалось имя Бальестера. И тут выступил мой непосредственный начальник, некий Санта-Крус, который по решению красных подстилок формально возглавлял инженерные работы. Дону Антонио ничего другого не оставалось, как терпеть этого бездельника, который был для него пустым местом. Санта-Крус категорически воспротивился тому, чтобы Бальестеру дали почетное звание солдата нашей армии. Вильяроэль захотел узнать мое мнение.

– Я не считаю Бальестера простым разбойником, вовсе нет, – ответил я не колеблясь. – Возможно, он жестокий фанатик, но, по сути своей, это благородный человек. Не исключено, что он когда-то и похитил кого-нибудь из красных подстилок, то есть, простите за выражение, какого-нибудь богатея из правительства, но им движет не желание набить мошну, а ненависть к Бурбонам, будь они французскими или испанскими.

– Генерал, – продолжил Санта-Крус, – у нас и так хватает проблем с дисциплиной ополченцев Коронелы. Что же будет, когда они увидят пример этих молодчиков весьма сомнительного морального облика? И все присутствующие здесь понимают, что я смягчаю краски, прибегая к выражению «сомнительный моральный облик».

– С Бальестером или без него, – возразил я, – дисциплина никогда не будет сильной стороной Коронелы. И если Бальестер согласится присоединиться к нам, его ребята всегда будут отрядом легкой кавалерии. Мы сможем использовать их для связи с микелетами за пределами города, для разведки или для нападения на продовольственные отряды противника. Мы этот отряд очень редко будем видеть, потому что пользы от него на бастионах будет не больше, чем от ополченцев Коронелы верхом на лошадях.

Дон Антонио смотрел куда-то в пустоту, не произнося ни слова, погруженный в свои мысли. И в эту минуту я понял, насколько сильно хотел Суви-молодец увидеть в наших рядах Бальестера. Мои предыдущие стычки с ним теперь никакого значения не имели: для меня он был только хитроумным и смелым командиром, независимо от наличия у него форменного мундира. А нам безумно недоставало опытных вояк.

Молчание Вильяроэля растянулось на целую вечность, но в конце концов он произнес:

– Нам так не хватает солдат, что мы ничего не теряем, если предложим ему вступить в нашу армию и впредь сражаться за общее дело с честью. Если же он отклонит предложение, пусть его совесть будет ему судьей.

– Прямо в точку, дон Антонио!

Генерал просверлил меня взглядом, в котором сквозило неодобрение, и вынести его было труднее, чем любые упреки. Дону Антонио предстояло еще несколько встреч, а потому все офицеры, и я вместе с ними, повернулись к дверям, собираясь уйти. Помню, что Санта-Крус качал головой, по-прежнему не принимая нашу идею.

– Сувирия, – остановил меня дон Антонио, когда я уже было переступил порог, – и вот еще что: позаботьтесь лично о том, чтобы наше предложение дошло до Бальестера.

Мне показалось, что я сейчас упаду на месте.

– Я? Это просто невозможно, дон Антонио! Надо укрепить все стены и бастионы, и у меня куча работы.

– А мне так кажется, что очень даже возможно, – прервал он меня. – Потому что я ваш начальник и это мой приказ и потому что вы показали себя сторонником этого назначения и готовы отвечать за Бальестера. Вне всякого сомнения, он скорее согласится на предложение, исходящее от вас, чем от кого-либо другого.

Скорее согласится на мое предложение! Само собой разумеется, я не мог рассказать генералу, как Бальестер осаждал нас на хуторе и что несколько лет назад этот человек обокрал меня, раздел донага и повесил на смоковнице.

– Ну будет, fiyé, что это вы так понурились? – утешил меня Вильяроэль. – Неужели вы воображаете, что я рискну своим старшим адъютантом, когда противник через шесть дней подойдет к городу? Я позабочусь о том, чтобы вам выделили соответствующий эскорт.

Этот самый «эскорт» состоял из двух человек: худющего господина верхом на лошади и коротышки верхом на муле. Всадник на лошади, как предполагалось, знал более или менее точно, в каких местах можно столкнуться с патрулями, которые высылали вперед бурбонские войска, а хозяин мула знал, где обычно прятался Бальестер со своими головорезами. Оба дрожали от страха не меньше, чем я. Интендант выдал мне мундир пехотного подполковника – так распорядился дон Антонио, чтобы я внушал уважение. Это решение вызывало у меня серьезные сомнения, потому что Бальестеру очень нравилось перерезать глотки офицерам и его очень мало заботило, к какому из войск они принадлежали. Кроме того, мундир оказался мне так узок, что я не мог застегнуть его на груди, но на поиски портного времени не нашлось.

Мы выехали из Барселоны и миновали несколько поселений, но следов микелетов не обнаружили. Местные жители старались нам помочь и рассказали о продвижении войска Филиппа, которым в то время командовал герцог Пополи. (Пополи! Еще одно имя, которое следовало бы сжечь в костре Истории. Когда я расскажу вам, за какие заслуги, вы, без сомнения, со мной согласитесь.) До тех пор они видели только несколько конных бурбонских патрулей, которые немедленно скрывались, однако ни колонны пехоты, ни артиллерийские обозы еще не показывались. Наши враги наступали так медленно, потому что хотели овладеть всеми городками и селениями на своем пути. Несмотря на Призыв, бурбонское командование не верило, что барселонцам достанет безрассудства закрыть городские ворота перед могучим войском противника.

Что же до Бальестера, то найти его не составило большого труда. Он даже не удосуживался прятаться. После эвакуации союзных войск за пределами Барселоны не осталось и следа блюстителей порядка.

Мы обнаружили отряд в богатом загородном доме, покинутом его хозяином, предателем из самых знатных и состоятельных. Из окон доносились звуки дикого празднества. Пение и крики мужчин, безумный хохот женщин и звон бутылок, разбиваемых о стены или пол.

– Вы и вправду собираетесь зайти в их логовище? – спросили мои спутники.

– Вам не стоит меня сопровождать. Если все кончится хорошо, мы очень скоро увидимся. А если нет… – Тут я вздохнул обреченно. – В таком случае расскажите об этом в Барселоне.

Я вошел в дом и сразу оказался в огромном зале, где царил страшный беспорядок. Там веселилась команда Бальестера, напоминавшая в тот момент стаю пьяных обезьян. Больше всех захмелел один верзила, у которого на шее, точно широкий плащ, висела занавеска. На шпаге, как на вертеле, он нес курицу. Я прекрасно помню полуоткрытый клюв и подернутые пеленой глаза бедной жертвы.

Я насчитал пять женщин и десяток мужчин. Один из них, вырядившийся в женское платье, танцевал, обняв труп бурбонского солдата. Голова мертвеца болталась, словно маятник, то откидываясь назад, то прижимаясь к плечу микелета, который ласково обнимал ее и гладил бледные щеки. На большой хрустальной люстре раскачивался с дикими воплями еще один тип – по всей вероятности, самый главный шутник этой компании. Все присутствующие хохотали, то коря его, то подзадоривая. Все, кроме Бальестера.

Он сидел в углу, на диване, который микелеты вспороли в нескольких местах своими штыками. Справа и слева от вожака отряда, обняв его за шею, расположились две потаскушки. Одна бессмысленно хохотала, а другая была так пьяна, что голова ее уже бессильно склонилась на грудь. Бальестер заметил мой приход первым.

Как раз в этот момент люстра не выдержала веса повисшего на ней человека, и он c грохотом упал на пол вместе с горой хрусталя. Взрыв хохота немедленно стих: человек-макака очутился прямо у моих ног.

Верзила подошел ко мне, потрясая своей шпагой с курицей, и хотел было произнести какую-то угрозу, но был так пьян, что зацепился ногой за останки люстры и рухнул навзничь.

Бальестер несколько раз язвительно причмокнул губами.

– Ну и не везет вам со мной! – сказал он, не утруждаясь даже подняться мне навстречу. – Приезжаете сюда, чтобы выручить своих друзей-предателей, – и смотрите, кого здесь встречаете.

– Я встретил именно того, – ответил я, – кого искал.

Один из людей Бальестера вытащил кинжал из ножен и подошел ко мне, чтобы покончить со мной, не разбираясь, в чем дело. Я поднял над головой цилиндрический футляр, где лежали свернутые документы, и показал им печать Женералитата на крышке.

– Здесь лежит, – провозгласил я, – официальное назначение, представляющее интерес для всех присутствующих здесь. Хотите, чтобы я вам его прочитал? Конечно хотите, потому что, если вы перережете мне глотку, вряд ли здесь найдется хоть один грамотей.

Они на миг задумались, и мне удалось продолжить свою речь:

– Правительство решило присвоить господину Эстеве Бальестеру звание капитана добровольческого отряда. Ему назначается соответствующее этому званию жалованье и выдается форменный мундир. Одновременно капитан Бальестер получает право записывать в свой отряд добровольцев по своему усмотрению, и эти люди будут служить в регулярной императорской армии и получать жалованье от Женералитата.

Наступила короткая пауза.

– Проснулись! – взвизгнул, прервав тишину, один из самых трезвых парней. – Теперь они готовы лизать нам задницу! Теперь, когда сами красные подстилки остались без штанов!

Я предпочел промолчать, прежде всего потому, что он был прав. Бальестер по-прежнему сидел на своем месте, но его микелеты сгрудились вокруг меня, крича и размахивая руками. Один рассказывал мне историю хутора, с которого выгнали крестьян за неуплату налогов, другой показывал рубцы на спине от ударов хлыста красных подстилок.

Для того чтобы вести разговор с бунтарями, надо быть выше их. И речь тут вовсе не о моральном превосходстве. Я обошел стол, вскочил на него и, подняв над головой футляр, произнес:

– Эти бумаги, разумеется, подписали красные подстилки. Но вот это, – и тут я схватился за борт своего мундира, – превыше всех красных подстилок. Эту форму сшила женщина из района Рибера для своего мужа, офицера Четвертого батальона. Этот человек – плотник. Кто вас сек кнутами? Плотники Барселоны или агенты правительства?

– Пошел ты в жопу вместе с твоей родиной! – кричали они, окружив мой стол. – Разве кто-нибудь о нас позаботился, когда мы в том нуждались? Нас сажали в тюрьмы! Преследовали! Пытали!

– Неблагодарные! – закричал я и сам удивился своей смелости. – Какой сын, видя, что его мать в опасности, станет укорять ее за давние шлепки, вместо того чтобы встать на ее защиту? – Я встряхнул головой, делая вид, что мной овладела глубокая печаль, но тут же пошутил: – Правильно говорят, что, когда сын падает в колодец, мать бросается за ним, но, если туда падает мать, сын бежит звать на помощь соседей.

Невероятно, но факт – кто-то из них захохотал. Не дожидаясь, когда стихнет смех, я снова заговорил серьезно:

– Так вот, дурная новость состоит в том, что наши соседи – это Кастилия и Франция и именно они стремятся утопить нас в глубоком колодце.

– И тебя сюда прислали, чтобы все это нам рассказывать? Мы ничего не потеряем, если кастильцы и французы слопают ваши Конституции со всеми потрохами! Заткнись!

– Сам заткнись! – взревел я вне себя от гнева. – Даже вы знаете, что это не так. Если падет Барселона, нам всем несдобровать. Что будет, если бурбонские власти покончат со всеми нашими правами? Хотя вы уже давно покинули свои дома и свои семьи, наверняка у вас где-то остаются родные и друзья. Их судьба вас не волнует? Конец жеребьевкам[90]; новых алькальдов по своему усмотрению будет назначать сам Бурбончик, и, уж конечно, найдет самых отъявленных предателей-бутифлеров. Все молодые каталонцы обязаны будут служить под его знаменами по всему миру, даже в таком отвратительном месте, как Америка, и десятилетиями не смогут вернуться домой. Наши тяжбы будут решать их судьи, которые, возможно, такие же сволочи, как наши собственные, но только добраться до них труднее, и ненавидят они нас лютой ненавистью. И если уже сейчас налоги кажутся вам непосильными, подождите тех, которые назначат наши враги при мадридском дворе, когда каталонский парламент не сможет наложить на них свое вето. – Я так разошелся, что мне пришлось остановиться на минуту, чтобы перевести дыхание. – Вы что, ослепли? Вы должны были первыми догадаться, что в случае поражения меньше всех пострадают красные подстилки. Они всегда на плаву, кто бы в стране ни командовал. И если уж вам все это настолько безразлично, объясните мне, почему это вы танцуете с мертвыми бурбонскими солдатами?

Они немного притихли, а я совершенно выдохся после этой страстной речи. И вот что любопытно: до той минуты я и сам не догадывался, насколько мои мысли отвечали моим словам. Я отправился к микелетам, чтобы убедить их, а на самом деле убеждал самого себя в необходимости борьбы.

Кто-то из них спросил:

– А что за человек твой командир?

Этот вопрос соответствовал способу мышления микелетов: дело, за которое они боролись, значило для них меньше, чем фигура командира.

– Посуди сам, – ответил я ему, грустно улыбнувшись. – Этот человек приказал мне отправиться в ваше логовище, и я повиновался ему беспрекословно.

До этой минуты Бальестер молчал, но тут он поднялся с дивана и сказал, обращаясь ко мне:

– А я так думаю, что если мы войдем в Барселону, то уже никогда оттуда не выйдем. Скажите моим ребятам, что это не так. Обещайте им!

– Нет, этого я не могу, – ответил я, взвешивая каждое слово. – Очень возможно, что так оно и будет и всех нас убьют. Могу обещать только одно, – тут я понизил голос, – что в этом случае я их не переживу.

Бальестер показал большим пальцем на дверь в глубине зала:

– Идите туда.

За дверью был задний двор, окруженный высокими стенами. Мое пребывание там скрашивало присутствие парочки трупов в белых мундирах. Я порылся в их сумках, где оказалось множество посланий бурбонских офицеров: мертвецы раньше служили связными. Я без труда представил себе, что здесь случилось. Связные перевозили письма из одной части в другую, заметили на пути этот красивый дом и решили немного передохнуть. Бальестер проезжал мимо несколько позже, и в голову ему пришла та же самая мысль. Не везет так не везет.

Через дверь до меня доносился спор, микелеты кричали так громко, что я разбирал каждое слово. Одни хотели принять предложение правительства, но большинство склонялось к тому, чтобы перерезать мне глотку. Лучше было их не слушать.

Ход моих мыслей в те дни представляет некоторый интерес. Все пружины Базоша были наготове, и хотя осада еще не началась, она подчиняла себе мою голову и направляла мои мозги. Марти Сувирия, Принц всех Трусов, исчезал, когда в нем просыпался Инженер Сувирия. Помню, что думал я только об одном: «Если они решат меня убить, я должен во что бы то ни стало добиться, чтобы эти послания оказались в Барселоне».

Дверь открылась, и я снова оказался в большом зале. Взгляды мужчин и женщин были направлены на меня. Иногда следует взять на себя инициативу.

– Если даже вы и не хотите участвовать в обороне Барселоны, – сказал я, протягивая письма Бальестеру, – мне кажется, вы ей и не воспротивитесь. Пожалуйста, передайте эти послания человеку, который привез меня сюда.

Несколько бесконечных минут Бальестер смотрел мне прямо в глаза, но бумаг не брал. Его ребята замерли в ожидании не менее напряженном, чем мое, потому что у меня, по крайней мере, было время приготовиться к худшему. Несмотря на все уроки Базоша, только год спустя я понял значение этого взгляда Бальестера.

– Отвезите их сами, – прозвучал его короткий ответ, и в его голосе я не заметил и тени доброжелательности, несмотря на смысл его слов.

Он подошел к столу, взял футляр со своим назначением, осмотрел его и сказал с грустью в голосе:

– Эти молодчики стали слишком покладистыми. Сгибаются, точно ветка смоковницы.

Мужчины и женщины восторженно заорали, как будто их командир долго колебался, а от него зависел исход спора. Сейчас я совершенно уверен, что все было не так и Бальестер первым принял роковое решение. Просто он не высказывал своего мнения, чтобы не повлиять на остальных, не показаться им мягкотелым и не толкать их на самоубийство.

Микелеты шли на верную смерть, но радовались, как дети. Их точно ветром унесло из зала, и уже через несколько минут они скакали верхом, посадив за собой на крупы коней женщин, которые крепко обнимали своих дружков. Ржание и стук копыт слышались теперь где-то вдалеке. Бальестер не спешил: командиру это не к лицу. Мы остались наедине. Он, необычно отрешенный, казалось, забыл вдруг обо мне и обо всем вокруг. Я заметил, что его взгляд стал таким же, как в тот день в Бесейте, когда он со связанными руками ждал казни. Когда мы вскочили в седла, наши кони оказались рядом: мы ехали в разные стороны и очутились лицом к лицу.

– И вот еще что, – сказал я. – Если вы соглашаетесь вступить в императорскую армию, с этого момента вы обязаны соблюдать дисциплину и признавать чины и звания. Я подполковник и старший адъютант нашего главнокомандующего, и вы должны будете подчиниться любому полученному приказу. Без исключения.

На лице его мелькнула улыбка, которая всегда выглядела зловеще на его лице, украшенном густой бородой и кустистыми черными бровями.

– Тогда, на хуторе, я тебе пообещал, что, если мы снова встретимся, тебе несдобровать.

Он сжал кулак и изо всех сил ударил меня прямо в грудь. В этот момент я еще не вставил ноги в стремена, а потому вылетел из седла и приземлился на спину. Хорошо еще, что там росли кустики розмарина, которые послужили мне подушкой. Но все равно удар был знатный.

Когда я поднял голову, Бальестер уже уехал вместе со своими ребятами. Из ближайших кустов показались высокий господин и коротышка, которые помогли мне встать на ноги.

– Матерь Божия! – приговаривали они, пока я потирал ушибленный бок. – Вы живы. А Бальестер едет в Барселону! Что вы им такое сказали?

– Я сказал им то, в чем им всегда отказывали, – ответил я. – Правду.

Они смотрели на меня вопросительно, ожидая дальнейших разъяснений, и я добавил:

– Я им поклялся, что нас всех убьют.

* * *

И так наступило 25 июля 1713 года. Враг вот-вот должен был подойти к городу, а строительные работы и ремонт стен были весьма далеки от завершения. Я отчитался перед доном Антонио, и мы решили прекратить все работы и закончить лишь кольцо врытых в землю кольев.

Когда осаду можно предвидеть, гарнизон окружает внешний периметр крепости – непосредственно перед рвом – оградой из остро заточенных кольев, чьи острия направлены в сторону осаждающих, и она становится первой линией защиты стен и бастионов.

И вот опять моя жирная толстуха Вальтрауд меня перебивает, говоря, будто раньше она усвоила, что строительство таких оград – дело довольно бесполезное. Огонь артиллерии неминуемо разрушит простые деревяшки, торчащие из земли перед стенами. Зачем же тогда тратить время, вкапывая ряд за рядом сотни кольев?

Так вот, при помощи такой ограды затрудняется продвижение пехоты, да и на неприятеля она действует устрашающе. Лес из тысяч и тысяч кольев представляет собой серьезное препятствие – по крайней мере, с точки зрения человека, которому приказано преодолеть его под градом пуль. Офицеры должны обладать огромным авторитетом, чтобы направить своих солдат на ограду, которая топорщится впереди своими остриями.

Без сомнения, снаряды орудий превратят большинство кольев в щепки. Однако это не так страшно, как вам кажется. Колья обычно делаются двух или трехметровыми и закапываются в землю под острым углом. Основание кола укрепляется, и над землей остается лишь его часть, длиной метр или полтора. Картечь и ядра, безусловно, разбивают их, но даже если из земли остается торчать коротенький обломок, этого достаточно, чтобы ранить ступни и щиколотки наступающих. Разрывы снарядов как раз способствуют тому, чтобы затачивать их острия. Частой порослью твердых колючек пренебрегать не стоит. Когда наступает множество солдат, это заграждение мешает им двигаться строем, ранит сотни людей и замедляет штурм. А впереди у них еще ров и сами стены. Иногда самые простые укрепления являются самыми эффективными.

Заграждения из кольев полностью меняют облик города – с этим нельзя не согласиться. И наша древняя и легкомысленная Барселона неожиданно предстала перед нами в окружении колючего и мрачного кольца. Периметр городских стен может растянуться на несколько километров, и мне доводилось видеть ограды из восьмидесяти тысяч кольев. Эти деревянные зубья, обработанные руками, желающими причинить боль человеку, предвещают смерть. Когда их мочит дождь, они выглядят даже более зловеще, чем покрытые снегом, а на барселонском солнце их желание ранить человеческую плоть обнажалось, как никогда.

На складах у нас имелось шестнадцать тысяч кольев. По моим подсчетам, нам нужно было как минимум сорок тысяч. Их у нас не было. Ну и что же мне оставалось делать? Отправиться плакать в дальний угол? Débrouillez-vous! Я занялся укреплением ключевых позиций.

По крайней мере, энтузиазма у барселонцев было предостаточно. Правительство не могло оплачивать всех необходимых для создания укреплений работников, но благодаря всеобщему гражданскому подъему к нам присоединились шесть тысяч добровольцев. Я провел с ними множество часов там, где им предстояло работать, и объяснял новичкам, на какую глубину надо закапывать колья, как укреплять основу в земле, на случай если артиллерийский снаряд разнесет в щепки ту часть кола, которая возвышается над землей. Я самолично проверял, чтобы наклон заграждения составлял ровно сорок пять градусов, чтобы острия были хорошо заточены, и все такое прочее. Нам не хватало кольев, инструментов, людей и особенно времени, чтобы превратить Барселону в ежа, за чьими колючками могли бы скрыться мирные жители.

25 июля, когда я проверял, как идет строительство заграждений, появился Бальестер и его ребята. Они вели лошадей в поводу и были навеселе. Их лица раскраснелись. Бо́льшая часть публичных домов, где имелся широкий выбор потаскушек и крепких напитков, находилась за пределами Барселоны и предлагала свой товар путниками, которые только что покинули город или же собирались туда заехать. Безусловно, эта компания возвращалась из подобного заведения. Их нетрудно было понять, потому что там в это время царила обстановка конца света. Как только появятся бурбонские войска, празднику конец.

Отряд Бальестера прибыл в город совсем недавно, но его ребята уже славились по всему городу своей щедростью в тавернах и в борделях. Известны они были и своими драками с гвардейцами. Каждый раз, когда до меня доходили новости об их поведении, я сокрушенно качал головой. Может быть, лучше было вовсе их не вербовать.

Увидев отряд, я обратился к их командиру.

– А, капитан Бальестер, – сказал я, недолго думая, потому что спешил. – Оставьте свои дела и помогите нам строить заграждение. Нам очень нужны руки.

Мне следовало бы предвидеть их ответ. Они расхохотались мне в лицо, говоря, что приехали в город сражаться, а не работать. Дело неожиданно осложнилось, потому что их неповиновение вынуждало меня добиться своего.

Я предупредил Бальестера, что, если он присоединяется к организованной обороне, то принимает на себя обязательство подчиняться дисциплине. Стоило этим молодчикам хоть единожды наплевать на мой приказ, да еще прилюдно, и я упаду в их глазах навсегда. Погода стояла жаркая, и на мне не было мундира. Привести в чувство шайку головорезов, когда на тебе простая рубашка, непросто. Неподходящий это костюм для такого дела. А тут еще в довершение всех бед работники, копавшие землю поблизости, узнали Бальестера, побросали кирки и лопаты и стали наблюдать за сценой, испуганно затаив дыхание. Как бы то ни было, Суви-Длинноног подошел к микелетам поближе и сказал:

– Это приказ. Здесь сейчас работают все. – Я оглядел весь отряд, одного за другим, указывая на каждого пальцем. – Все и каждый.

– Неужели? – прозвучал ответ Бальестера. – Что-то я не вижу, как красные подстилки копают землю.

– Мы сейчас не в лесу. И сражение здесь будет другое. – Я отошел на несколько шагов, взял за руку молоденькую девушку, державшую кирку, потянул ее за собой и показал ее раскрытые ладони Бальестеру. – Видишь кровавые мозоли на ее руках? Эти раны сейчас стоят многих медалей, которые зарабатывают солдаты на поле боя.

Бальестер приблизил свое лицо к моему и с трудно скрываемой ненавистью прошептал:

– Если вам нужны были землекопы, какого черта вы заманили сюда нас?

– Когда же вы наконец поймете, – ответил я ему в таком же тоне, – что вы служите не мне, а общему делу?

– Теперь я, кажется, начинаю понимать, – сказал Бальестер, – что эта война – прекрасный повод для того, чтобы красные подстилки угнетали нас еще сильнее, чем раньше.

Я собирался было ответить ему, но в этот момент нас оглушил страшный гул: все колокола Барселоны звонили, призывая людей укрыться за стенами города. Десятки колоколен бешено надрывались, донося до горожан страшную новость. Мы подняли головы. Часовые с башен уже несколько минут старались предупредить нас, но мы, занятые своей разборкой, не обращали на них ни малейшего внимания. С высоты бастиона нам кричали:

– Враги уже идут! Они идут!

Когда долгое ожидание какого-то события наконец разрешается, нам трудно бывает поверить в его реальность. Они уже здесь. И хотя на протяжении нескольких недель мы только об этом и думали, меня как громом поразило. Бальестер, заграждение, колья – все это теряло смысл перед лицом надвигавшейся беды.

– Но чего же вы ждете? – кричали часовые. – Бегите к ближайшим воротам! Заходите и заприте их!

Это были совсем молодые ребята, у которых и оружия-то настоящего не было, а один к тому же смотрел на мир сквозь толстые очки. В тот день на бастионе несли караул студенты философского факультета. Они показались мне такими же хрупкими, как страницы их книг. Очкарик указал на горизонт:

– Бегите! Сюда надвигается вся армия!


Victus
Побежден

1

Эй, ты! Да-да, я к тебе обращаюсь! Как ты смеешь переступать порог моего дома? Я вчера перечитал все, что мы написали до сегодняшнего дня.

И на что это похоже? Что это такое? Ты записала все, что я тебе говорил! Каждое слово!

Это я так хотел, это я тебе дал такой приказ? Ну естественно, так оно и есть! Но даже такое безмозглое существо, как ты, способно понять, что нельзя же все понимать буквально. Когда ты говоришь гостям: «Чувствуйте себя как дома», разве ты это говоришь серьезно? Ну конечно нет!

Начиная свой рассказ, я был совершенно уверен, что ты его подсластишь. Мне хотелось, чтобы моя книжка получилась милая и незатейливая, вроде тех, которые писал Вольтер, – Простосердечный Кандид и все в этом роде. Ну, пожалуй, не так наивно, но все же благопристойно, чтобы ее могли читать даже салонные барышни. А тут такой ужас! Ты хоть понимаешь, какую медвежью услугу ты мне оказала? Ты, да-да, я это тебе говорю! Для изящной словесности ты не лучше, чем полчища Атиллы для цветущего луга!

Així et surtin cucs pel nas, filla de!..[91]

* * *

То, что я собираюсь сейчас сообщить, не имеет никакого отношения к нашему повествованию, но вам необходимо это знать: Вальтрауд меня покинула.

Именно так. Вы не можете поверить своим глазам, правда? Эта толстозадая жужелица, врунья и обманщица ни с того ни с сего взбунтовалась, и я вот уже две недели ничего о ней не знаю. Впрочем, нет, кое-что мне все-таки известно. На днях она подсунула под мою дверь записку, абсолютно идиотское послание, в котором приводила странные доводы, чтобы оправдать свое дезертирство. Ей очень жаль, и все такое, и все в этом роде. Бесстыдница даже попыталась обвинить меня в недостойном поведении!

А все дело в том, что вы, по ту сторону страницы, составили себе неверное представление о наших отношениях.

Не воображайте, что Вальтрауд оказывает мне одолжение, работая над этой книгой. Конечно нет. Она просто прикрывается своей хваленой щедростью, а в глубине души считает себя истинным автором этого произведения. Так бывает с собакой, охраняющей стадо овец: она привыкает кусать их за ляжки и в конце концов воображает себя пастухом. Впрочем… ну ладно, мне не жалко, признаюсь, что иногда она помогала мне направить рассказ в нужное русло, когда он слишком выходил из берегов. А теперь она воображает, будто мне не под силу самому продолжить эту историю и довести рассказ по прямой линии до горькой развязки конца осады 1714 года. Ну так вот, она ошибается! Ей, конечно, хочется, чтобы я встал перед ней на колени и умолял ее вернуться. О тщеславие! О женщины! Какой дурак изобрел второе слово, когда первым уже все было сказано? Никогда в жизни не попрошу эту ученую ворону вернуться!

* * *

Я, МАРТИ Сувирия, Инженер, Девять Знаков милостию Mystère, подполковник Его Величества Карла Третьего, инженер Армии Восставших Штатов Америки, инженер на жалованье в войсках Австрийской империи, Пруссии, Турецкой империи и Царства Российского, а также у индейских племен крик и оглала и в африканском государстве Ашанти, первый советник короля народа маори Ароароатару, торговец-команчеро, последователь Mystère, специалист по полиоркетике, толкователь трикветра, страдающий водобоязнью, и так далее, и тому подобное, а ныне, в конце концов и в результате всего жизненного пути, – человеческая развалина,

ПРИНИМАЮ и ПОДПИСЫВАЮ, перед Богом и перед Людьми, которых интересуют мои заявления, следующие пункты моей капитуляции:

Пункт первый: Признаю, что мое поведение в отношении Вальтрауд Шпёринг с момента ее поступления ко мне на службу и до сегодняшнего дня не всегда было безупречным, что непростительно, если учитывать, что она неизменно прилагала все усилия для поддержания моего подорванного здоровья.

Пункт второй: Я приношу ей необходимые извинения как публично, так и в домашней обстановке и униженно прошу вернуться под мой гостеприимный кров.

Пункт третий: Я подтверждаю, что Вальтрауд никогда не претендовала разделить со мной литературную славу или земные почести и все усилия, которые она прилагает для работы над этим произведением, направлены исключительно на сохранение исторической памяти моего народа, если только сия книга может тому служить (в чем я сильно сомневаюсь, но ты можешь этого не записывать).

И четвертый пункт, добавленный капитулянтом по его собственному желанию: Вальтрауд Шпёринг не уродлива, а просто обладает своеобразной красотой. Ее добрые чувства прекрасны, а в глазах Всевышнего только это имеет значение. (Красивые слова, но даже ты в это не веришь.)

Довольна? Теперь, когда ты снова вооружилась пером, мои слова никакой роли не играют – ты все равно будешь писать так, как тебе заблагорассудится. И в результате от моего исходного замысла останется не больше, чем от моего лица после штурма Барселоны! Если бы у тебя была совесть, сейчас ты бы добавила, что подвергла меня недостойному шантажу и невероятно унизила.

Неправда, я никогда тебя не оскорблял! Неужели ты хочешь, чтобы я сравнивал тебя с лесной нимфой? От медведиц германских лесов тебя отличает только одно: эти звери бурые, а ты – белокурая.

О нет! Не уходи! Подожди, пожалуйста, ради бога, моя дорогая и ужасная Вальтрауд. Если ты уйдешь от меня, с кем же я буду говорить?

Ну садись, пожалуйста, и возьми в руки перо, умоляю тебя.

Так-то лучше. Если хочешь, налей себе чашечку кофе с медом. (И напомни мне потом, чтобы я тебе вычел его из жалованья.)

* * *

Итак, 25 июля 1713 года бурбонская армия, возглавляемая герцогом Пополи, наконец подошла к Барселоне. Все работавшие на строительстве заграждений скрылись за стенами города (во главе отряда бежал Суви-Длинноног: возглавлять отступление – самое милое дело, потому что ты оказываешься дальше всех от врага).

Как и следовало ожидать, войско Пополи встретил огонь артиллерии, а когда строители заграждений входили в ворота, им навстречу мчались галопом три эскадрона всадников. Они вступили в бой с передовым отрядом бурбонской армии и вернулись в город, захватив несколько пленных.

Пополи переживал это поражение так, словно потерял целый полк. Во время войны все решает настрой воинов, и горожане встретили победителей аплодисментами, как героев. Что же касается пленных, то на их лицах было написано недоумение, как у людей, неожиданно попавших в беду. Они никак не могли поверить, что за столь короткое время успели превратиться из завоевателей в узников.

– Разве вы не хотели войти в Барселону? – язвительно интересовались встречные горожане. – Вот вы и в городе.

Полное имя Пополи звучало очень напыщенно – Рестайно Кантельмо Стюарт, князь Петторано[92], гранд Испании… и не знаю, сколько еще всяких там фамилий и вонючих титулов. Бурбончик неслучайно выбрал этого генерала для того, чтобы покорить «мятежников»: Пополи был из тех бурбонских военачальников, которые отстаивали интересы Филиппа с бо́льшим рвением, чем сам Филипп, а потому ненавидел древнюю Барселону всеми силами своей души. После того как союзники вывели свои войска из Каталонии, Пополи с восторгом взял на себя руководство оккупацией страны. И очень скоро ему удалось продемонстрировать свою ужасную жестокость.

Еще до осады Барселоны, пока его войско продвигалось по Каталонии, как-то раз к нему привели двух предполагаемых сторонников австрийской династии, захваченных в плен в одном из занятых городков.

– Вы сейчас сыграете в кости, а ставкой будет ваша жизнь, – провозгласил герцог. – Кто выиграет, тот останется в живых.

Это было не просто злоупотребление властью, но к тому же решение коварное, недостойное и несправедливое. И в довершение всего Пополи помиловал проигравшего, потому что у того нашлись влиятельные знакомые, которые доказали, что бедняга на самом деле был сторонником Бурбонов и просто для отвода глаз скрывал свою верность Филиппу. (Вам, вероятно, это покажется смешным, но для барселонцев, которые очень любили азартные игры, исполнение их правил было делом святым. Их возмутила не столько тираническая жестокость Пополи, сколько его решение простить проигравшего и избавить его от виселицы.) Но этот случай – не более чем мрачный анекдот. По-настоящему ужасным событием стала казнь пленных после стычки возле небольшого городка под названием Торредембарра. Бурбонский отряд захватил в плен двести человек, и Пополи их повесил. Всех до одного.

Эту политику диктовали министры в Мадриде. С тех пор как союзные войска покинули Испанию, лица, восставшие против бурбонской армии, считались простыми мятежниками и обращаться с ними следовало соответственно. Но из Барселоны, естественно, картина выглядела совсем по-другому. Лишившись иностранных частей, Женералитат срочно сформировал и обучил войско, которое оплачивалось из его казны. Следовательно, эти солдаты считались регулярной армией, носили форму, а секретари правительства выписывали им жалованье. Всем было известно о репрессиях, которым подвергали друг друга бурбонские части и микелеты, но на этот раз Пополи одним махом отправил на тот свет двести военных, носивших мундир и получавших жалованье от правительства. Двести солдат регулярной армии на виселицах – это неслыханная дикость! Дон Антонио послал депешу Пополи и спросил генерала, не «спятил ли он». Пополи ответил, что отныне будет поступать так со всеми пленными. Больше всего возмутило Вильяроэля то, что Пополи обращался к нему как к «предводителю мятежников». Как можно было оскорбить подобным образом кадрового военного и истинного рыцаря, всегда соблюдавшего все правила вежливости и все условности ведения войны! В качестве ответа дон Антонио написал ему, что, раз так, он вынужден будет поступать с захваченными в плен врагами подобным же образом.

В ответ на казни Пополи на стенах Барселоны установили виселицы – на виду у всех, кто становился лагерем в окрестностях города. Боже мой, что за жуткая картина театра военных действий: внизу – острия кольев, а немного выше – виселицы.

Войско Пополи получило хороший урок во время нашей кавалерийской атаки и решило соблюдать все предосторожности. Полки расположились на расстоянии полутора километров от стен Барселоны, там, где их не мог настичь огонь артиллерии. Немедленно был построен заградительный кордон: длинная цепь парапетов должна была окружить весь город, закрыть к нему доступ между реками Льобрегат и Безос, ограничивавшими Барселону на юге и на севере. Цель этих сооружений состояла в том, чтобы изолировать город, пока инженеры не разработают свою Наступательную Траншею.

Сам по себе заградительный кордон – сооружение весьма примитивное. В основе своей это просто неглубокая канава, за которой возводятся баррикады из утрамбованной земли, балок, камней, досок и любого другого материала, какой оказывается под рукой у осаждающих крепость. При строительстве кордона используются все особенности рельефа местности, будь то небольшие холмы или оросительные каналы. При первой же возможности строятся крошечные пятигранные бастионы. Не стоит и говорить, что для создания кордона осаждающие используют любую возможность раздобыть строительный материал и камня на камне не оставляют от зданий в округе, сколь угодно маленьких.

Работы по строительству кордона уже начались, когда в город явились три горниста с ультиматумом от Пополи, в котором бурбонское командование требовало безоговорочной сдачи города. Дабы вы поняли, какой дух царил в Барселоне, достаточно сказать, что несчастных гонцов чуть было не вздернули на виселице. Толпа собралась такая, что для их защиты понадобился целый отряд гвардейцев с примкнутыми штыками.

Вечером того же дня дон Антонио приказал мне явиться к нему. Как только я вошел в его кабинет, он сразу обратился ко мне:

– Я хочу, чтобы вы сопровождали гонцов, которые отнесут ответ неприятелю.

– Я, дон Антонио?

– Вы, кажется, мой старший адъютант, если я не ошибаюсь. А старшие адъютанты как раз и призваны решать подобные задачи. Речь идет не только о чести города, но и о моей чести, поскольку я начальник гарнизона крепости.

– Вы совершенно правы, дон Антонио.

– Мне хорошо известно, что из вас никогда не выйдет хорошего солдата и вы навсегда останетесь лишь инженером в форменном мундире – человеком, которому не дано освоить даже азов военного искусства. Но будьте добры все же обращаться ко мне как положено – «генерал».

– Да, генерал.

– Я хочу быть уверенным в том, что вести переговоры с неприятелем будут безупречно вежливо. Их армия только что подошла к городу, а на войне первое знакомство столь же важно, как в любви.

– Вы совершенно правы, дон Антонио.

– Они не перестают заявлять, что мы мятежники, у которых нет ни родины, ни короля, ни чести. Лучшее противоядие от этой лжи – безупречное поведение на глазах их солдат. Не позволяйте никому нарушить протокол. Ведите себя по-рыцарски, будьте учтивы и элегантны и действуйте четко, не допуская ни малейшей ошибки. В этом состоит ваша задача.

– Как вам будет угодно, дон Антонио.

По правде говоря, эта миссия казалась мне простой тратой времени. Бурбонские войска уже устроились возле города и хотели нас уничтожить; и какие бы речи я ни произносил, это все равно не изменило бы их намерений. Ничего не поделаешь, в мое время люди понимали воинскую честь так: противники должны убивать друг друга, не забывая о приличиях.

Доставить неприятелю ответ на ультиматум Пополи поручили молоденькому сынку одной из самых знатных семей города. Он очень гордился своей миссией и вырядился в свой самый богатый наряд. Юнец встретил меня широкой улыбкой.

– Мне сообщили, что вы будете моим главным ассистентом, – сказал он. – Вы знакомы с протоколом?

– Не очень.



– Я буду идти впереди, а вы будете следовать за мной на расстоянии одного шага с правой стороны. За нами пойдут бурбонские горнисты. И завершат шествие два наших знаменосца: один с королевским штандартом, а другой со знаменем парламента. Вам надлежит следить за тем, чтобы точно соблюдались все установленные расстояния и все правила передвижения.

– Как прикажете.

– Перед их офицерами мы склонимся в вежливом поклоне, в котором, однако, не должна просматриваться покорность. Имейте в виду, что мы с ними воюем!

Мне-то казалось, это он совершенно позабыл, что идет война. Я спросил:

– Не могли бы вы пояснить мне, где проходит грань между вежливым поклоном и выражением покорности?

– Не имеет значения; когда мы окажемся перед неприятелем, вы просто должны будете передать мне послание. А я разверну свиток и прочитаю текст.

Да, наверное, с тех пор как этот юнец получил приказ возглавить делегацию, его просто распирало от гордости, потому что он продолжил, широко улыбаясь:

– Я не спал всю ночь, потому что сочинял и заучивал слова, которые добавлю от себя к посланию правительства. Им суждено навеки сохраниться в памяти людей. Да, друг мой, мы войдем в историю.

Поскольку бурбонские войска расположились лагерем ровно на расстоянии пушечного выстрела, нам предстояла довольно длинная прогулка. Я шагал, погруженный в свои мысли, которые были не слишком веселыми.

Нас окликнули недалеко от их передовой линии. Тысячи солдат строили огромное кольцо из канав и баррикад от Монтжуика[93] до устья реки Безос. Землекопы уже погрузились в канаву по грудь, и по всему периметру заграждений, насколько хватало взгляда, я видел, как комья земли летят с лопат в сторону города.

Размеры кордона и вид тысяч и тысяч людей, работавших слаженно и методично, чтобы уничтожить нас, привели меня в уныние. В Тортосе я оказался по другую сторону баррикад, и в то время мне не удалось понять, какое отчаяние вызывает эта угроза в душе осажденных.

Через несколько минут к нам явился толстенький полковник в сопровождении четырех офицеров. Они вышли из своего недостроенного окопа и сделали несколько шагов по направлению к нам. Полковник сказал сухим и враждебным тоном:

– Вы задержались с ответом.

Мы столько говорили о церемонии, о вежливости и прочей ерунде, а бурбонский офицер не удосужился даже поздороваться.

– Задержка с ответом, – сказал я, сделав шаг вперед, – объясняется в первом абзаце письма. Читайте.

Я протянул ему послание, невольно забыв и о протоколе, и о речи главы делегации, которая должна была сохраниться в памяти народа на века. Полковник увидел, что послание написано по-каталански, и вернул мне его с презрительным жестом:

– Переведите мне это!

Полковник и сопровождавшие его офицеры были, казалось, отлиты по одной и той же форме: маленькие темные глазки, жесткие усики и высокомерный вид, который, скорее всего, отличал их не от рождения, а был продуктом долгих и усиленных упражнений. Я вздохнул. Существует множество способов оскорбить врага. И раз уж мне было приказано читать, я начал произносить каждый слог ясным и громким голосом, точно втолковывал суть письма деревенскому дурачку и сомневался в его способности понять, что барселонцы – люди неспешные и несуетливые:

Известия, доставленные в сопровождении горнистов и полученные Городом от неприятеля, вызвали столь высокий интерес, что ответ на послание не мог быть дан сразу, а лишь по прошествии времени, необходимого для его составления.

Я оторвал взгляд от бумаги.

– Вы хотите слушать дальше? – спросил я. – Или вы уже сами поняли, какое будет продолжение?

– Читайте!

Мои ноздри раздулись от гнева. Меня уже довел до ручки этот толстяк-полковник и его приказной тон, и я на минуту замешкался, потому что явился сюда вовсе не для того, чтобы выслушивать приказы врага. Вот в чем был вопрос: читать или не читать? Но я вспомнил о распоряжениях дона Антонио, и моим сомнениям пришел конец.

Я наполнил легкие воздухом, чтобы меня слышали тысячи солдат в белых мундирах, которые то и дело поднимали свои кирки и лопаты над строящимся бруствером. Они сгорали от любопытства и оставили работу, желая увидеть всю сцену. В их глазах не было ненависти, а только интерес. Офицеры, командовавшие ими, тоже смотрели на нас и так увлеклись спектаклем, что позабыли дать приказ продолжить работу. Я сказал себе: «Прочитай это послание таким тоном, какой употребил бы Джимми, заявляя о своем прибытии к райским воротам» – и продекламировал текст ясным и пронзительным голосом:

Знайте, что ворота этого Города закрыты и крепость будет сражаться с врагами, которые вознамерятся ее захватить.

Что как сам Город, так и все Княжество продолжают войну, испокон веков верные своему монарху, от которого зависит объявление войны и заключение мира.

Что несправедливые и недостойные угрозы не пугают сердца вассалов, а лишь вдохновляют их хранить верность принесенной ими присяге.

И поскольку данный Город не имеет привычки нарушать установленные правила вежливости, он возвращает в лагерь неприятеля посланца, обеспечив его неприкосновенность. По получении данного ответа господин герцог Пополи может действовать по своему усмотрению, ибо наш Город готов принять любой удар, в чем он сможет убедиться.

Барселона, июля двадцать девятого дня 1713 года.

На протяжении одной секунды – секунды, которая показалась длиннее, чем их проклятый кордон, – вся армия Двух Корон смотрела на нас, словно мы окаменели по мановению Mystère. Я резким движением руки опустил бумагу, и только тут жирный полковник завопил возмущенно или просто сделал вид, что возмутился:

– Что это еще за шутовство? Мне следует понимать, что вы собираетесь выдержать осаду?

– А вы что думаете? – рявкнул я. – Что мы установили пушки на бастионах, чтобы встречать вас цветами?

– Подобное безумие может овладеть только преступниками, которые осознают свою вину и боятся королевского гнева.

– Эй, вы, послушайте, – возразил ему я, – повежливее, пожалуйста.

– Ваши стены совсем разрушены, а в войсках его величества сорок тысяч опытных солдат!

Я потряс кулаками над головой:

– А нас пятьдесят тысяч! Все до единого жители города и все несчастные, которые бежали от насилия ваших солдат!

– Сувирия, будьте так добры! – вмешался мой юнец, впервые открыв рот.

Но идиот-полковник уже добился того, что я разъярился, и меня понесло:

– Как смеете вы называть нас преступниками?! Когда в тысяча семьсот десятом году мы заняли Мадрид, самые страшные репрессии заключались в том, что союзные войска мешками разбрасывали деньги. А вы платите нам за это, сжигая наши города и деревни, вешая стариков и женщин, а потом являетесь к нашим стенам и грозите поджарить всех нас огнем тысяч пушек.

– Я не могу допустить, чтобы кто-нибудь повышал на меня голос, и тем более человек, восставший против своего короля! Я не могу примерно наказать вас лишь потому, что соблюдаю правила воинского гостеприимства! – зарычал полковник. – У вас еще есть возможность внять голосу разума. Как вы хотите противостоять благороднейшему герцогу Пополи? Он заслужил себе вечную славу на полях сражений, а его предками были одни из самых знатных людей Неаполя.

Неаполитанец! Полковник не нашел лучшего довода, чтобы успокоить меня. Их главнокомандующий Пополи оказался неаполитанцем! Разве вы сами не видите? Они в каждой бочке затычка!

– Вы сказали – неаполитанец? – спросил я намеренно сдержанным тоном, который обычно предшествует пороховому взрыву.

– Да, он из Неаполя, из древнего аристократического рода.

Я прервал его воплем рассерженного бегемота:

– Хотите знать, почему ваш хваленый итальянский генерал не штурмует город? Да потому, что он еле жив со страха! Его небось такая оторопь взяла, что он наложил полные штаны!

– Пожалуйста, подполковник! – смутился мой юнец, чье лицо к этому моменту уже напоминало зеленовато-белый лист капусты.

– Мы вашему Пополи дадим такой пинок под зад, что он полетит по параболе через все Средиземное море до своего итальянского сапога! – добавил я и обратился к офицерам, сопровождавшим толстяка-полковника. – А вы только попробуйте подойти поближе к стенам – мы вас изрешетим так, что родная мать не узнает, дубовые ваши головы!

Что ж, не стоит и говорить, что на этом вся церемония и закончилась. Мой юнец был так огорчен, что на обратном пути и рта не раскрыл. Отчитываясь перед Вильяроэлем, я ограничился уклончивой фразой:

– Ваш приказ выполнен, дон Антонио.


2

Так началась долгая и жестокая осада Барселоны, не похожая на другие военные кампании того времени. Уже через несколько дней бурбонским войскам удалось кое-как замкнуть кордон, окружавший теперь город. После этого неприятель принялся усовершенствовать свои укрепления с таким усердием, что даже не хотел терять времени на перестрелки.

Настроения в городе колеблются не меньше, чем акции на Лондонской бирже, а потому барселонцы очень скоро забыли о своем воодушевлении и впали в апатию, которую обычно вызывают патовые ситуации. Барселона не собиралась сдаваться на милость врагу, а Пополи не начинал штурмовать ее стены. Караульным на бастионах оставалось только наблюдать за дуэлями пушек – скорее живописными, чем опасными, – и за перебежчиками, которые скакали верхом по ничейной земле, направляясь к городу или покидая его. И, как это ни удивительно, поток, направлявшийся в город, был многочисленнее встречного. Среди дезертиров было больше испанцев, чем французов, – вне всякого сомнения, потому что их хуже кормили. Перебежчики обычно старались сгустить краски, рассказывая о тяготах своей жизни, чтобы нас разжалобить, но их сапоги без подошв говорили сами за себя.

Напряжение между испанцами и французами нарастало с каждым днем. Французы обвиняли своих союзников в неумении обеспечить солдатам хоть минимально достойное содержание во время осады. Испанцы старались отыграться, жалуясь на бездействие французских кораблей, которые праздно покачивались на волнах неподалеку от города. (Это была чистая правда, морская блокада была смехотворной – по крайней мере, до того момента, когда за дело взялся Джимми.)

Будучи инженером, я был несказанно доволен развитием событий. Хочу вам напомнить, что городу, осаждаемому selon les règles, по самым оптимистичным прогнозам дается тридцать дней жизни. Инженер, отвечающий за его оборону, может претендовать только на то, чтобы немного оттянуть развязку. Меня не касался вопрос о том, как распорядится этим временем правительство: будет вести переговоры о сдаче города на наиболее выгодных условиях, найдет подкрепление своей армии или добьется поддержки международной дипломатии. Только пусть хоть что-нибудь сделают. Если крики Барселоны о помощи достигнут ушей Европы, рано или поздно кто-нибудь нам поможет. Эти смутные надежды витали в моей голове. И в головах всех защитников города. Между тем проходил месяц за месяцем, а Пополи так и не решался начать Наступательную Траншею, и каждый новый рассвет мы могли считать еще одной победой.

Да, трудно понять drôle de guerre[94]. Представьте себе, что рядовой солдат Коронелы нес службу на стене или на бастионе, а когда наступала смена караула, отправлялся ужинать или завтракать к себе домой, и очень часто идти ему было совсем недалеко – каких-нибудь сто или двести метров. Да и я сам мог наблюдать в подзорную трубу за неприятелем с высоты бастиона или руководить оборонными работами, а через пять минут оказаться за столом у себя дома: Анфан усаживался ко мне на колени, а Амелис ставила передо мной тарелку похлебки. «Ну что, муженек? Как тебе работалось?» – «Все прошло прекрасно, мы увидели, как отряд врага приближается к бастиону, сняли штаны и показали им задницы».

Люди по-прежнему приходили на набережную выпить рюмочку вина и закусить его оливками. Иногда они получали возможность наблюдать за волнительными столкновениями наших кораблей, которые прорывали блокаду, и французскими судами, иногда пытавшимися им помешать. Толпа хлопала в ладоши и подбадривала своих криками, словно находилась не в осажденном городе, а на берегу искусственного озера, где для их развлечения устроили сражение кораблей.

Суда привозили в город провизию и письма. Извне в Барселону доходили редкие и неполные сообщения о том, что на остальной территории Каталонии шли бои гораздо более жестокие, чем при осаде столицы. Красные подстилки тоже с нетерпением ждали новостей. Иногда корабли привозили из Вены депеши от Австрияка. Мне кажется, я уже вам объяснил, что эта свинья продала нас со всеми потрохами, но в своих королевских письмецах он сообщал нам, что мы – настоящие молодцы, и вдохновлял нас без устали бороться за интересы нашего палача.

Хутора и постоялые дворы между бурбонским кордоном и городскими стенами опустели, как и бордели на дорогах недалеко от Барселоны. На протяжении осады от всех этих зданий не осталось камня на камне. Их разрушали бомбы и ядра, но это была не главная причина. Обе стороны высылали к ним заготовительные отряды, чтобы раздобыть черепицу, кирпичи и доски. Неприятелю не хватало материалов для завершения кордона, а нам было необходимо укрепить городские стены.

Обычно поутру наш или вражеский отряд занимал брошенное здание, находившееся между кордоном и стенами. Самые пригодные для последующего употребления части строения разбирались с соблюдением всех правил предосторожности, а на закате солдаты возвращались на свою позицию под тяжестью досок или мешков с добычей. Если нам это удавалось, мы отступали по пересохшему руслу ручья или по заброшенной канаве, чтобы скрыться от глаз неприятеля. Само собой разумеется, часто случались стычки с врагом, однако надо признаться, что обычно никто их нарочно не искал, преисполненный боевого духа, – их порождала случайность.

Когда говорят о разграблении имущества, люди обычно представляют себе дикие сцены, но на самом деле последовательно разбирать дома на части – занятие тяжелое и занудное, особенно если тебе приходится командовать Бальестером и его шайкой. (Естественно, эта доля досталась мне, остальные офицеры отказывались от столь высокой чести.) Сначала они никак не желали прятаться и всячески пытались спровоцировать неприятеля. Им стоило большого труда понять, что мы добрались до этого заброшенного хутора или конюшни только для того, чтобы раздобыть материалы и продукты и опередить в этом бурбонские войска. Я возмущался, когда они теряли время, роясь в сундуках, доставая оттуда женские платья и натягивая их на себя с шутками и прибаутками. Они забывали о необходимости соблюдать тишину и орали во всю глотку, обернув шеи нижними юбками. Суви-молодец казался курицей, которой пришлось командовать десятком волков. Частенько мои приказы были для них совершенно непонятны.

– Рамы! Сорвите рамы с окон и балконных дверей.

– Какого черта вы хотите, чтобы мы тащили на себе деревянные рамы?

– Делайте, что я говорю!

– Вы, господа инженеры, превращаете войну в какую-то странную игру, – жаловались они.

Когда мы отступали, один или два человека всегда несли на шее, защищенной украденными нижними юбками, по пять-шесть квадратных или прямоугольных рам. Бедняги сгибались под их тяжестью и бежали, наклонившись вперед.

Я заставил их совершать вылазки в предрассветный час. Таким образом мы опережали заготовительные отряды врага, и, кроме того, они не успевали напиться. Как я ни старался, мне не удавалось добиться того, чтобы они вернулись в город трезвыми, потому что в первое время в кладовках заброшенных домов еще можно было найти забытые бутылки с вином или другим зельем.

Иногда мои солдаты грустнели, и тогда я старался обращаться с ними помягче. Эти комнаты, стоявшие теперь пустыми, совсем недавно давали кров таким же людям, как они сами. Или, по крайней мере, таким, какими были эти ребята, прежде чем стали микелетами. Мне не стоило труда прочитать их мысли: «Если мы пришли сюда защищать город, зачем же мы разрушаем дома, пусть даже они и стоят за городскими стенами?»

Я изо всех сил старался их вразумить:

– Ваша жизнь уже не принадлежит вам! Она принадлежит городу, и только ему дано решать, как ею распорядиться и когда принести ее в жертву. Пока длится осада, наша личная жизнь не существует. Зарубите это у себя на носу!

В такие минуты Бальестер начинал мне возражать и между нами разгорались жаркие споры. Совершенно очевидно, что я старался пустить в ход все приемы искусства Исократа[95], но он частенько опровергал все мои аргументы. Мне казалось, что я попал в капкан: нижней его дугой был Бальестер, а верхней – дон Антонио.

Наконец-то я понял, какую пользу принесли мне уроки в Сферическом зале. Служа под командованием такого военачальника, как Вильяроэль, я словно обосновался в Сферическом зале насовсем, и генерал не прощал мне ни малейшей оплошности. Когда завершатся работы по укреплению данного участка стены? Почему это угол бастиона Сант-Пере получился таким тупым? Как вы объясните этот зазор в заграждении из кольев? Сколько кирпичей на наших складах? Все мои мышцы и мой мозг были истощены, несмотря на то что осада пока ограничивалась лишь отдельными незначительными стычками.

Обычно дона Антонио окружала целая когорта адъютантов и офицеров. Но одним холодным утром на рассвете мы встретились на стене, и никого вокруг больше не было. Генерал в плаще, влажном от росы, замер, наблюдая в длинную подзорную трубу за кордоном неприятеля, и казался просто одним из камней наших стен.

– Дон Антонио, – прервал я его наблюдения, – меня терзает одно сомнение.

Вильяроэль не рявкнул на меня, и я счел его молчание за разрешение говорить.

– Вы сказали, что мне не хватает самого необходимого, – продолжил я, – но, несмотря на это, вы приняли меня к себе на службу.

– Fiyé, – сказал он, не отрывая взора от трубы, – вас воспитал самый талантливый инженер нашего времени, и я не могу пренебречь вашими знаниями.

– Но он считал, что я не сдал экзамен. – Я закатал рукав. – Посмотрите на эти знаки. Они все говорят обо мне, и пятый вопиет о том, что я самозванец. Я чего-то не понимаю, дон Антонио, но мне никак не уразуметь, чего именно. Может быть, вы поможете мне.

Вильяроэль, не обращая на меня внимания, продолжал осматривать позиции неприятеля, а потом произнес:

– Разрешите, я задам вам вопрос, сынок. Если целая бурбонская армия будет наступать на ваш дом, будете ли вы защищать его до последнего? Отвечайте.

– Да, именно так я и поступлю, генерал, – сказал я с некоторым воодушевлением.

Но ему этого было недостаточно.

– Генералы целыми днями слышат ответ «Да, мой генерал!». И знаете, что я вам скажу? Мне не хотелось бы доверить свою жизнь человеку, ответ которого я только что услышал.

Я промолчал. Вильяроэль опустил подзорную трубу.

– Сувирия, вы обладаете хорошими знаниями. Во Франции вас научили всему, что следует знать. А найти то, что вы ищете, вам мешает совсем другое, и на самом-то деле это совсем простая штука.

И в этот момент в лице его что-то изменилось, в глазах засветились какая-то неясная доброта и ранящее душу сочувствие. До той минуты таким взглядом на меня смотрели только два человека – Амелис и Бальестер. Дон Антонио сказал:

– Вы еще слишком мало страдали. – Он замолчал, словно хотел справиться с охватившим его странным волнением, а когда заговорил снова, передо мной опять стоял генерал. – Завтра я объявлю генеральному штабу о начале важного маневра, решающего для этой войны. Мы поставим на кон большую часть наших сил. И вы будете участвовать в этой операции. – Когда он произнес следующую фразу, в его голосе не было никакой иронии: – Если вам удастся выжить, вероятно, сомнения, которые гнездятся в вашей душе, разрешатся.

Я уже собирался распрощаться с ним, когда генерал заметил мой пустой пояс.

– И вот еще что: офицер без шпаги – не офицер, – сказал Вильяроэль. – Будьте добры, обзаведитесь оружием.

Интендант оказался таким строгим, что хотел взять с меня за шпагу шесть ливров. Я категорически отказался и той же ночью, пока Перет мирно спал, украл оружие у старика. Лезвие его шпаги было таким тупым и зазубренным, что она скорее напоминала пилу, но меня это не огорчало – большую часть времени я собирался держать ее в ножнах. Перет чрезвычайно рассердился и пытался стребовать с меня свой клинок до самого конца осады, но я делал вид, что не слышу его жалоб. Шесть ливров! Au, vinga[96].

* * *

Суть операции, о которой мне говорил дон Антонио, заключалась в том, чтобы отправить по морю в тыл неприятеля многочисленный, более тысячи человек, отряд солдат в сопровождении кавалерии. Этому отряду предстояло высадиться на берег за пределами кордона и поднять всю страну на борьбу с врагом. Нам было необходимо завербовать достаточное количество добровольцев и атаковать кордон с тыла в то же самое время, когда барселонская Коронела начнет атаку из города. Пополи тогда окажется между двух огней.

В Базоше меня познакомили со всеми разновидностями действий осажденного гарнизона, и должен признать, что этот план был весьма смелым, остроумным и в то же время прекрасно продуманным. Или, вернее, был бы, если бы только в этом мире не существовало такой породы зловредных и жадных неумех, как всем известная порода красных подстилок.

Вальтрауд просит меня успокоиться и продолжать рассказ, но я не хочу успокаиваться, неохота мне сидеть спокойно, потому что испанцев и французов надо было уничтожать с чистой совестью – они же были нашими врагами. Но красные подстилки, эти господа с напудренными щеками, превратили все, за что мы боролись, в пустую шелуху. В глубине души они никогда не верили в каталонские Свободы и Конституции. Просто в конце войны они столкнулись с таким массовым уничтожением, с такой невиданной жестокостью, что вынуждены были бороться – другого выхода у них не осталось. Однако за кулисами их лозунг звучал так: «Лучше цепи, чем беспорядки». Я расскажу чистую правду! Как они подложили свинью генералу Вильяроэлю, как разбазарили наши победы. До сегодняшнего дня я слышал об этой войне только рассказы наших врагов или наших патронов – и все это была пустая брехня. А всем давно известно, что пустые бокалы звенят громче, чем полные.

Schnapps[97], налей мне schnapps, еще schnapps. И пусть эта терпкая жидкость иссушает глотки, а не сердца! Я – Марти Сувирия, который всегда весел и всем доволен!

Но вернемся к нашим баранам. На чем мы остановились? Ах да, на нашей кампании.

Правительство потребовало, чтобы ее возглавил военный депутат, благороднейшая красно-бархатная подстилка Антони Беренге. Нельзя назвать его самым подходящим человеком для выполнения такой сложной и рискованной задачи. Несмотря на свою должность, Беренге был политиком, а не военным, и почтенный возраст вынуждал его передвигаться в кресле, под сиденьем которого за тонкой занавесочкой находился горшок, в который старик совершенно не стеснялся испражняться. Нижние веки его свисали, обрамляя кровавой каймой слезящиеся глаза. Правда, следует признать, что его длинная белая борода и усы, причесанные самыми искусными цирюльниками, внушали окружающим уважение.

Военного депутата сопровождала целая свита вельмож, призванная подчеркнуть важность его положения. Это была просто шайка лизоблюдов, и мы очень скоро стали называть их «трутнями Беренге». Их существование имело смысл только рядом с депутатом; вдали от него это было лишь разодетое в шелк стадо.

Мне Беренге пришелся не по душе с самого начала. Конечно, военный депутат являлся воплощением законности нашей борьбы, с этим нельзя поспорить. Он, и только он, располагал святым правом носить серебряную булаву, которая символизировала право каталонцев противостоять любым завоевателям. Сей предмет представлял собой длинный жезл, богато украшенный причудливыми серебряными рельефами, который в народе нежно называли дубинкой. Увидев его в руках военного депутата на площади родного городка, любой каталонец старше шестнадцати лет обязан был бросить все свои дела и отправиться на защиту родины. Но поймите и мои доводы: разве так уж необходимо было таскать за собой этого трусливого старикашку, который то и дело пердел? И понимать меня в данном случае надо буквально: его дряхлые кишки уже не могли справиться с газами.

А вот полковник Далмау, Себастья Далмау, был настоящим подарком судьбы. Невозможно словами описать все дарования этого великого человека, не отличавшегося ни ростом, ни статью. Скажем просто, что среди забытых героев нашего века таких, как Далмау, найти нелегко.

Его семья была одной из самых богатых в Барселоне. Когда распространилась весть о том, что войска союзников покидают Каталонию, они, ни минуты не сомневаясь, встали на сторону Женералитата и были одними из немногих богачей, которые ответили на Призыв. Эти люди вложили все свои деньги в борьбу с врагом и потеряли целое состояние, оплачивая счета каталонской армии. Судите сами: все расходы по содержанию полка Себастья несла его семья, включая жалованье солдат, оружие, мундиры и прочее снаряжение. По сути дела, пехота нашей экспедиции целиком состояла из его полка, в котором служили люди, которые не имели чести принадлежать к какому-нибудь цеху ремесленников. Это были посетители таверн и борделей, отбросы общества, которым правительство доверяло не больше, чем вере выкрещенного еврея. Я как инженер судил о солдатах не по их происхождению или внешности, а по их работе, и должен сказать, что эта часть служила замечательно. Красные подстилки следовали иной логике и вздохнули с облегчением, когда полк Далмау отбыл из Барселоны (зачем рисковать достойными гражданами, когда быдло готово отдать свои жизни?).

Есть люди, которые рождаются веселыми, точно так же, как другие появляются на свет хромыми или голубоглазыми. «Все будет отлично», – говорила улыбка Далмау и казалась не пожеланием удачного исхода, а предсказанием его. Себастья Далмау был прирожденным командиром, хотя и понимал командование по-своему, как истинный барселонец. В глубине души он считал войну своим промыслом, родину – своим заводом, а своих родных – вкладчиками. Если подумать хорошенько, то для армии, состоявшей из гражданских лиц, это был самый подходящий командир.

Из прочих офицеров, которые поднялись на борт корабля, стоит упомянуть лишь одного немецкого подполковника, но тратить на него много слов мне бы не хотелось. В осажденных городах скапливается множество темных историй.

Этот подполковник был одним из немногих, очень немногих офицеров, которые во время эвакуации солдат союзной армии предпочли покинуть ее ряды и встать на службу Женералитата. Однако этим человеком двигали отнюдь не благородные мотивы. В его послужном списке значилось немало преступлений, в том числе мародерство. Кажется, он возглавлял шайку грабителей, которые чистили карманы убитых солдат, перед тем как их хоронили в братских могилах.

Почувствовав, что дело пахнет жареным, он воспользовался Призывом и вступил в ряды защитников Барселоны, объясняя свой поступок горячей преданностью делу каталонцев. Правительство очень нуждалось в офицерах, а потому его приняли на службу без долгих разговоров. Тем не менее этот тип был, судя по всему, такой сволочью, что немецкие добровольцы отказались служить под командованием подобного негодяя. Дон Антонио предупредил его со всей строгостью, что у него остается только два выхода: или в корне изменить свое поведение, когда наступит время самых яростных битв, или отправляться в Вену, где его ждала виселица. Немцу не осталось ничего другого, как подняться на борт вместе с остальными участниками экспедиции.

Его любимым словом было Scheisse. Поскольку он его постоянно повторял, солдаты прозвали подполковника Scheissez. Тебе, должно быть, известно, моя дорогая и ужасная Вальтрауд, что «-ez» в конце кастильских фамилий означает «сын такого-то». Например, Перес – это «сын Педро», а Фернандес – «сын Фернандо» и так далее. Чего барселонцы не знали, так это значения слова Scheisse. А потому, обращаясь к своему начальнику, они, сами того не зная, называли его Дермес. Подполковнику эта шутка была совсем не по нраву, но ему ничего другого не оставалось, как проглотить пилюлю, – дон Антонио не потерпел бы ни малейшего злоупотребления с его стороны. Немец смотрел на всех искоса. На протяжении всего путешествия мы беспрестанно наблюдали друг за другом, и он мне казался большой корабельной крысой, с той только разницей, что эти твари первыми покидают корабль, который тонет, а Дермес просто обдумывал, как бы смыться поскорее, даже если судно оставалось на плаву.

Что же касается меня, то я не мог выкинуть из головы взгляда, который бросил на меня дон Антонио перед тем, как приказал мне присоединиться к экспедиции. Сейчас исход войны зависел от тысячи людей, которые плыли со мной на одном корабле. Быть может, наконец я двигался навстречу самому главному уроку своей жизни. Навстречу Слову.

Бальестер и десять его ребят тоже ехали с нами. Они могли нам здорово пригодиться в качестве разведчиков. Что же касается французских кораблей, блокировавших наш порт, то их присутствие нас вовсе не беспокоило. Наши корабли должны были следовать вдоль самого берега, а их крупные суда никогда к нему не приближались. Путь до Ареньса[98] был довольно близким и при попутном ветре не должен был занять более шести часов, но нам стоило поторопиться, чтобы совершить путешествие под покровом ночи. Не буду рассказывать подробно о погрузке в порту: у нас было сорок шесть посудин всех размеров, на борт которых поднялась тысяча пехотинцев и несколько эскадронов кавалерии. Умолчу также и о подробностях пути – в соответствии с моим рангом мне пришлось провести несколько часов возле депутата Беренге с его пердежом и его трутнями.

Высадка оказалась столь же неприятной, как и само путешествие, и куда тяжелее. Баркасов для перевозки людей на берег не хватало, и, поскольку у берега глубина была невелика, чтобы ускорить операцию, многие солдаты просто спрыгнули за борт. Им пришлось шагать по пояс в воде, неся над головой пороховницы и ружья. Лошадей просто столкнули в воду, чтобы они плыли к берегу сами, ведомые инстинктом. Я спрыгнул с корабля одним из первых вслед за Бальестером и его ребятами. И вовсе не от избытка отваги, а просто потому, что больше не мог выносить качки. Когда мои ноги наконец коснулись твердой земли, мне показалось, будто вместо головы у меня на плечах крутится волчок. (О море! А ну-ка отгадай загадку: что может быть больше и бесполезнее моря? Отгадка: это моя дорогая и ужасная Вальтрауд. Ха! А ты почему не смеешься?)

Операция и так была непростой, а тут еще жители Ареньса вышли нам навстречу, подобно ликующей толпе, освобожденной армией от ига неприятеля. Это все, конечно, прекрасно, но, если вам хочется создать невероятную сумятицу, соедините на небольшом участке земли промокший полк, лошадей, скачущих без всадников по берегу, баркасы, с которых в этот самый момент сгружаются люди и снаряжение, офицеров, охрипших от крика, и пару сотен стариков, женщин и детей, обнимающих тысячу солдат, одуревших от морской качки. Депутату, который по-прежнему восседал в своем кресле, следовало воздавать все необходимые почести, и зрелище получилось весьма забавное. Подходящей лодки для этого барина не нашлось, и кому-то пришла в голову блестящая идея перенести его вместе с креслом на руках. Сначала носильщики встали рядом с судном по пояс в воде, потом им передали кресло, а потом водрузили на него самого депутата. Не рассчитали только веса этого пердуна. Когда он устроился на сиденье, бедные носильщики погрузились в воду по горлышко: еще чуть-чуть – и они бы захлебнулись. Но Беренге был предоволен: перемещаясь по морю аки посуху, он воображал себя Иисусом Христом в кресле.

Я быстро пришел в себя после качки и поднялся на небольшой холм, с которого был виден весь берег. Бальестер тоже оказался там. Его команда завтракала, устроившись на камнях, а он смотрел на море, стоя подле коня с вожжами в руке, и о чем-то думал. Для жителей гор море всегда заключает в себе величественную тайну. Высадка шла медленно, и я подошел к нему поговорить.

– Дело затягивается, – сказал я и бросил ему вызов: – Может, прогуляемся? Держу пари, что я окажусь в Матаро[99] раньше вас.

Этот город был занят неприятелем. Поэтому выходило, что я предлагал ему скакать наперегонки до глубокого оврага: проигрывает тот, кто струсит и остановится первым. Он презрительно фыркнул и, не глядя мне в лицо, сказал:

– Войско в воде по шею, а вы тут хотите устроить скачки.

Мне особенно нравилось его дразнить, потому что у него был такой колкий характер.

– Ха-ха! Вы отказываетесь от соревнования, потому что боитесь проиграть пари, – сказал я. – Ставлю на кон ливру.

Он резко повернул голову: голубая вена на его лбу проступила яснее.

– Разве вы не говорили мне когда-то, что я должен подчиняться вашим приказам? Вот и прикажите мне сесть в седло!

Так мы и сделали и уже через минуту мчались галопом с бешеной скоростью. (Не говори мне ничего; мы совершали большую неосторожность и действовали вопреки здравому смыслу. Но знаешь, в чем было дело, моя дорогая и ужасная Вальтрауд? Мы были молоды.)

Узкая дорога привела нас в сосновый лес. Его конь был вороным, а мой – почти белым. Некоторое время лошади скакали ноздря в ноздрю, иногда я оборачивался к Бальестеру и показывал ему язык. Он не обладал чувством юмора, а потому злился и пришпоривал коня. Сам не знаю, что стряслось с моей лошадью, – может быть, она увидела змею или споткнулась о корень сосны, но только вдруг животное замерло на месте, а меня швырнуло из седла, и я перелетел через голову скакуна. Хорошо еще, что накануне прошел дождь, – мокрая глина на дороге несколько смягчила удар.

Я поднялся на ноги и стал прислушиваться к шорохам листвы, обостряя не только слух, но и все свои чувства. В этот момент я осознал, насколько мы были неосторожны. Мы проехали довольно значительное расстояние в южном направлении, а между Ареньсом и Матаро было не более пяти или шести километров. Невозможно было себе представить, что в таком городе, как Матаро, недалеко от Барселоны, бурбонское командование не разместило свой гарнизон.

– Как странно, – сказал я, – что мы никого не встретили. Ни проверок на дорогах, ни конных патрулей. Никого.

– Мы застали их врасплох, – предположил Бальестер, который теперь тоже прислушивался и осматривался. – Они не ожидали, что мы высадимся у них в тылу.

Я снова сел в седло, и мы проехали еще немного вперед, теперь уже шагом. Ни следа человеческого присутствия, только густой лес по-прежнему тянулся по обеим сторонам дороги, храня загробное молчание. Мы подъехали к повороту дороги у подножия крутой горы.

– Смотрите! – закричал я.

Бальестер встревожился и схватился было за рукоять своей шпаги. Но я просто хотел показать ему сотни оранжевых бабочек, которые порхали на поляне прямо перед поворотом дороги.

Мне вспомнился Базош и братья Дюкруа, которые порой позволяли мне увидеть за рациональными рассуждениями волшебство. Нет, я вовсе не хотел причинить бабочкам зло. Совсем наоборот. В этом мире, где война косила жизни, посреди этих лет с плясками на краю пропасти я погрузился в поток их крылышек, словно желая омыть свою душу. Они это поняли и окружили меня со всех сторон. Десятки мотыльков устроились на моей протянутой руке, покрыв рукав моего мундира блестящими гирляндами.

– Вы что, хотите ими перекусить? – спросил, не спешиваясь, Бальестер и захихикал.

– Не будьте таким чудовищем! Они садятся на мою руку как раз потому, что уверены в своей безопасности. Послушайте, когда человек внимательно наблюдает за окружающим его миром, он сам становится частью пейзажа. А насекомые любопытны – им нравятся новые детали.

– Матерь Божья… – проворчал Бальестер, держа руки на луке седла. – Мы ведем разведку для экспедиции, а вы тут теряете время, дрессируя крылатых червяков.

– Сойдите с лошади, – подбодрил его я. – Ну давайте, попробуйте. Я покажу вам один фокус.

Он проехал немного вперед, желая убедиться, что за поворотом никого нет, а потом спешился.

– Вытяните руку вперед, – велел ему я. Он смотрел на меня, но не решался последовать моему совету. – Ну давайте же! Что с вами такое? Смельчак Бальестер не боится целой бурбонской армии, а тут вдруг испугался мотыльков?

– Наоборот, это меня все живые твари боятся. Мои ребята тому свидетели: после жаркой ночи они встают все искусанные комарами, а ко мне эти насекомые даже не подлетают.

Тут наконец он вытянул руку вперед и раскрыл ладонь. Десятки и сотни бабочек порхали вокруг меня, но, как он и сказал, не обращали на него ни малейшего внимания.

– Ну что, убедились? – сказал он победным тоном и убрал руку.

– Надо не просто протягивать руку, а предлагать им всего себя, – объяснил я. – Рука должна быть одновременно посланием и посланником.

Он обиженно засопел, но ничего не сказал, а вытянул руку снова ладонью вверх, как человек, который нехотя соглашается на скучное пари. К его изумлению, одна бабочка подлетела, попорхала немного, а потом присела на его грубые мозолистые пальцы.

Черты лица Бальестера неожиданно смягчились. Этот здоровый парень оказался способен смотреть на мотылька глазами ребенка, чего я никак не мог себе представить раньше. Впервые какое-то живое существо, пусть даже крылатый червяк, его не боялось. Мы обменялись взглядами и расхохотались. Не знаю точно, что вызвало наш смех, но мы смеялись.

Размеренный тихий звон, словно кто-то стучал ложкой по латунной миске, прервал волшебство. Не двигаясь с места, Бальестер повернул голову. Из-за поворота дороги показалось шестеро солдат. Звук, который привлек наше внимание, производили их фляжки, стучавшие о портупею. На них были белые мундиры. Голубая вена на виске Бальестера внезапно надулась.

Солдаты замерли на месте. Несмотря на то что ружья у них были наготове, они не могли прийти в себя от неожиданности, увидев на лесной дороге двух мужчин, играющих с бабочками. На протяжении минуты, которая продлилась целую вечность, Бальестер продолжал стоять с протянутой рукой. И вдруг бабочка взлетела.

Это послужило ему сигналом, и он бросился к солдатам, обнажив саблю. Шестеро солдат шагали по двое, и Бальестер вклинился между ними, раздавая удары направо и налево на уровне их шей. Мне вспоминается только животный рык моего товарища и шестеро врагов, скошенных его саблей. Не прошло и трех секунд, как французы лежали на земле, мертвые или смертельно раненные.

Бальестер потратил разом столько энергии, что ему пришлось наклониться, опираясь руками на колени. Он тяжело дышал и смотрел на меня странным взглядом. Не знаю, просил ли он прощения или порицал меня за историю с бабочками. Я тоже не мог перевести дух, но не от усталости, а от страха.

И в этот момент из-за поворота показалось еще четверо солдат. На этот раз они бежали с ружьями наперевес и кричали что-то по-французски. Вновь прибывшие не могли поверить своим глазам: шесть их товарищей погибли, а двое врагов стояли целые и невредимые.

– Бросьте саблю! – сказал я Бальестеру.

Он подчинился, но я сразу понял, что он задумал, – ему нужны были две свободные руки, чтобы вытащить два пистолета. Лучше попасть в плен, чем отправиться на тот свет, и я закричал:

– Бальестер, ради всего святого, не вытаскивайте пистолеты, не делайте этого!

Все мы орали, все – кроме Бальестера. Французы готовы были разрядить свои ружья, я собирался сдаться. Бальестер стоял, скрестив руки, положив ладони на рукояти пистолетов. Ne tirez pas, nous nous rendons![100] И как бы глупо это не прозвучало, но я прекрасно помню, что в воздухе не осталось ни одной бабочки.

Услышав выстрелы, я бросился на землю и свернулся клубочком, обняв голову руками. Раздались три пиф-паф один за другим, а потом еще три пиф-паф, и еще.

Подняв голову, я обнаружил, что мертвецы не мы с Бальестером, а четыре француза. По крутому, заросшему лесом склону справа от нас спустились на дорогу человек десять микелетов, чьи ружья еще дымились.

Нам они не доверяли.

– Чьим приказам вы подчиняетесь? – спросили они.

– Мы служим императору Карлу, – ответил я дрожащим голосом, стоя на коленях. – А вы?

– Нашего командира зовут Бускетс. А ну поднимай руки. Да повыше, – приказал их главарь, целясь в меня из ружья. – Мне нужно, чтобы твои локти были прижаты к ушам.

Я повиновался, но заявил:

– Мы – армия Женералитата!

Я добился лишь того, что их недоверие возросло еще больше. Стволы всех ружей уставились мне прямо в лицо.

– Враки! И если ты говоришь по-каталански, то ты уж, наверное, бутифлер-предатель.

Пока всеобщее внимание было приковано к моей персоне, Бальестер воспользовался моментом, чтобы одним выстрелом прикончить умирающего французского солдата. Пуля вошла тому в затылок, а потом вылетела у бедняги изо рта, словно он ее выплюнул.

Мне так никогда и не удалось понять, как относился Бальестер к насилию, никогда. Француз все равно умирал, и избавить его от мук было гуманно, с этим я не спорю. Но Бальестер мог прикончить человека с той же легкостью, с которой шнуровал свои ботинки. Это было для него делом заурядным, его не обременяли сомнения или мысли о последствиях такого поведения. Я, наверное, побелел как бумага, по-прежнему стоя на коленях и задрав руки. Бальестер просто вложил пистолет в кобуру.

– Отведи-ка меня к твоему начальнику, – сказал он микелету, который меня допрашивал. – Он мне задолжал двадцать ливров. – Бальестер посмотрел на меня и добавил: – Бускетс скверно играет в кости.

* * *

Нас отвели на поляну, где расположилась группа людей. В воздухе висела свинцовая печаль, которая возникает после поражений. Раненые стонали, а те, кто остался невредим, совсем упали духом и напоминали чучел, которых сняли с кольев. Небо над нашими головами покрывали бесстрастно-серые облака.

В отличие от микелетов Бальестера, закаленных в тысячах битв, партизаны Бускетса были обычными горожанами, которые присоединились к отряду совсем недавно. Они еще носили ботинки вместо обуви из джута, не прикрывали плечи традиционной синей накидкой, а их вооружение, казалось, состояло из случайных находок – можно было подумать, что, поспешно выбегая из дома, они прихватили кухонные ножи и старый мушкетон, висевший над камином.

Но Бальестера это, похоже, совершенно не интересовало. Он направился прямо к какому-то парню со светлой бородой и львиной гривой, который лежал на земле, опираясь на седло. По золотым серьгам в его ушах я заключил, что это и есть командир отряда, некий Бускетс. В плече у него застряла пуля, и около него стоял на коленях другой человек, который ковырял в ране щипцами. Задача ему досталась не из легких, потому что Бускетс вопил, точно попавший в капкан вепрь, то и дело прикладывался к бутылке со спиртным, а когда боль становилась невыносимой, плевался.

Бускетс узнал Бальестера и направил на него горлышко бутылки:

– Эй, ты! Что ты здесь потерял?

Бальестер протянул к нему раскрытую ладонь:

– Ты мне двадцать ливров задолжал.

Бускетс бросил на него убийственный взгляд, но Бальестер не убирал руку. Я посмотрел вокруг, опасаясь худшего. Но тут Бускетс вдруг захохотал, сжал запястье Бальестера здоровой рукой и назвал его нежно «сукиным сыном». Хирург, которому пришлось удалить щипцы из раны, посмотрел на меня, словно говоря: «Ну разве можно оперировать в таких условиях?» Но ничего не поделаешь, таковы были микелеты. Что же до меня, то Бускетс отнесся ко мне скорее скептически:

– Подполковник? Ну что ж, прекрасно. – Он сделал еще один глоток из своей бутылки и заорал. – Ты хочешь меня вылечить или добить? – бросил он хирургу, который копался в его ране.

Я не знал, как мне обратиться к Бускетсу, а потому назвал его капитаном, не вдаваясь в подробности:

– Будьте добры, капитан Бускетс, изложите нам, что здесь произошло.

Командир отряда мне не доверял. Бальестер покачал головой:

– Несмотря на его вид, – сказал он, – он не из красных подстилок.

Бускетс вздохнул, обругал еще пару раз хирурга, а потом рассказал нам о случившемся, время от времени рыча от боли:

– Мы начали штурмовать Матаро. Вы уже знаете, что все бутифлеры Каталонии укрылись в нашем городе. Да к тому же горожане обязаны содержать эту братию. Поэтому наши ряды значительно пополнились. Они так невыносимо высокомерны, так наглы… Выгоняют семьи из их домов, чтобы там жить, или даже используют хозяев дома в качестве слуг. Они едят на серебряных подносах, а люди помирают с голода. Да еще вынуждены готовить им еду и выносить за ними горшки. – Он говорил и с каждой новой фразой возмущался все больше: – Что они о себе такое вообразили? Эти люди занимают наши дома, обращаются с нами, точно с рабами, и, в довершение всего, не стесняются называть нас мятежниками.

Лекарь тем временем продолжал копаться в его ране, и Бускетс снова вскрикнул от боли.

– И вот как оно вышло, – продолжил он. – Кто-то их предупредил, а может, случайно накануне вечером они получили подкрепление, сам не знаю. – Тут он вздохнул. – Мы столкнулись с частями пехоты и с конницей, а против конницы нам было не устоять, и они нас просто смели.

– Когда это было? – спросил я.

– Только вчера.

– Их патрули хотят вас здесь окружить, – сказал Бальестер.

– Мне это известно, но у них не хватит людей, чтобы окружить такой большой лес, а я послал в тыл своих разведчиков, чтобы следить за их передвижениями.

Мы сами успели в этом убедиться. Бускетс продолжил свой рассказ:

– Я жду только, чтобы все подтянулись к нам, а потом мы отсюда вырвемся. – Тут он облизнул влажные от крепкого напитка губы и обернулся к лекарю. – А еще я жду, чтобы этот коновал заштопал всех раненых!

– Да замолчите вы, – сказал лекарь. – Мне и так с вами нелегко. Вы что воображаете, я только и делал, что вынимал пули?

– Неужели хирурги этим не занимаются? – язвительно произнес я.

– Кто здесь, по-вашему, хирург? – с иронией пожаловался бедняга, не отрываясь от своей работы. – Я ушел из Матаро, потому что боялся, что в один прекрасный день не удержусь и перережу горло какому-нибудь жирному предателю. – Тут он взглянул на меня и сказал: – Я цирюльник.

Я взял Бальестера за локоть и отвел его в сторонку, чтобы поговорить наедине.

– Бускетс поступил неразумно, – прошептал я. – Если каждый будет вести войну сам по себе, ее невозможно будет выиграть. Вам теперь это ясно?

– Бускетс поступил правильно, – возразил мне Бальестер. – Он сражается на своей земле и защищает свой дом. Чего вы хотели? Чтобы он просто сидел сложа руки? Неделю тому назад мы и сами не знали, что окажемся около Матаро.

Несмотря на разделявшее нас расстояние, Бускетс услышал наши слова.

– По крайней мере, мы сделали попытку взять город, черт возьми! Мы попробовали! – закричал он, облокачиваясь на седло. – А потом неизвестно откуда появляетесь вы и начинаете нас распекать.

Я подошел к нему:

– Мне очень нравится, что вы уничтожаете бурбонских солдат. Но когда вы рискуете жизнью патриотов, это меня уже не радует. – Я показал на окружавших меня солдат. – Посмотрите на остатки своего отряда, которому приходится прятаться в чаще этого печального леса. А бурбонские войска по-прежнему хозяйничают в Матаро. – Тут я присел на корточки, чтобы оказаться с ним лицом к лицу. – Бускетс, эти люди вас послушаются – прикажите им, чтобы они вступили в армию Женералитата. – Я обернулся к Бальестеру, ища у него поддержки. – Бальестер, скажите же ему.

Тот протянул руку Бускетсу:

– Ты мне задолжал двадцать ливров.

– Пошел ты к черту вместе со своими двадцатью ливрами! – завопил Бускетс, тряся русыми кудрями и золотыми серьгами, а потом ткнул в меня пальцем. – А вы оставьте меня в покое. Военный депутат! Мои ребята не доверяют красным подстилкам, потому что их трудно отличить от предателей-бутифлеров. Мои люди ничего не смыслят в высокой стратегии, они просто хотят отвоевать свои дома и вернуться под родной кров. Они откажутся скакать взад и вперед по всей стране, оставив своих родных. – Он горько вздохнул. – Каким бы я был командиром, если бы мне пришлось отдавать им приказы, выполнять которые они не желают?

Тут он прервал свою пылкую речь и испустил последний истошный вопль. Цирюльнику наконец удалось вытащить из его плеча пулю.

– Держите, – сказал он и положил на ладонь Бускетсу шарик, окрашенный его кровью.

Тот поцеловал окровавленную пулю и с чрезвычайной осторожностью опустил ее в маленький кожаный мешочек. Она упала внутрь с глухим звуком, который издает свинец, ударяясь о свинец.

Бальестер прошептал мне на ухо:

– Бускетс собирает пули, которые его ранят. Сам святой Петр сказал ему, что откроет ему свои врата, только когда мешочек будет полон.

– А ты, – продолжил Бускетс, переводя взгляд на Бальестера, – интересно мне знать, как это получилось, что ты теперь на посылках у военного депутата, этой красной подстилки из самых крупных?

Бальестер бросил на него ехидный взгляд и повторил:

– Ты мне задолжал двадцать ливров.

Спорить дальше было бессмысленно: так уж повелось, что у трех каталонцев всегда будет четыре непримиримых точки зрения. Я покачал головой и сказал Бальестеру:

– Это бесполезное дело, пошли.

– Ну и прекрасно, скатертью дорога! – закричал разъяренный Бускетс нам вдогонку. – Я ничего другого и не ждал от красных подстилок! Но мы все равно будем сражаться! Слышите? Мы будем сражаться до последнего!

Я махнул ему рукой, не оборачиваясь, словно человек, который прощается с умалишенным, которого уже ничто не излечит.

– Присоединяться к вам – чего еще выдумали! – продолжал скандалить Бускетс. – А я вам вот что скажу: мы сами возьмем Матаро и захватим их склады с шестьюдесятью тысячами мешками пшеницы!

Я остановился как вкопанный, точно передо мной выросла невидимая стена, и в три прыжка снова очутился перед Бускетсом.

– Что вы сказали? Повторите! Шестьдесят тысяч мешков пшеницы? – спросил я. – Вы уверены?

– Все склады полны до краев. Наш город – прекрасное место для размещения всех припасов, и они это поняли сразу. Матаро недалеко от их кордона вокруг Барселоны, а все патриоты покинули город и ушли в горы, поэтому они не боятся саботажа.

Я стоял с потерянным взглядом, раскрыв рот. Шестьдесят тысяч мешков пшеницы! Провиант для всей армии, осаждавшей Барселону, оказался прямо перед нами, до него было рукой подать. Армия Двух Корон ничего не знала о высадке депутата, поэтому для обороны города добавили лишь несколько эскадронов кавалерии, которых могло хватить только на то, чтобы отбить нападение нескольких десятков полоумных микелетов.

– Капитан Бускетс! – закричал я. – Сейчас вы поступаете в распоряжение военного депутата и будете выполнять его приказы. Действуйте вместе с армией, и очень скоро Матаро будет у нас в руках.

Бускетс, на лице которого еще не разгладилась гримаса боли, сморщился еще больше:

– Вот это да! Почему же вы раньше сказали, что мой отряд должен следовать за вами и что захват Матаро с точки зрения военных никакого интереса не представлял?

Мы с Бальестером ушли из лагеря Бускетса, ведя лошадей в поводу, и, пригнувшись, пробрались через густые заросли. Когда мы оказались на дороге и уже собирались вскочить в седла, я не выдержал и обнял Эстеве, который не понял, с какой стати я так обрадовался.

– Мы превратим осаду Барселону в Канны военной логистики!

– Какие еще ханы? – спросил он обиженно. – Выражайтесь яснее, черт вас дери! Я ваших ученых книжек не читал.

– Вспомните, что рассказывают пленные и дезертиры, которые переходят на нашу сторону. Все слово в слово говорят: у них даже башмаков не хватает, а едят солдаты за весь день только одну черствую горбушку. Это и неудивительно – они так разграбили страну, что им неоткуда теперь достать продовольствие. Они страдают от голода, как прожорливая лисица, которая слопала в один присест всех кур в курятнике.

– И что тут такого? Вы просто никогда не голодали. Когда человека припрет, он всегда что-нибудь придумывает.

– Вы так говорите, потому что командуете маленьким отрядом в горах. Но вокруг Барселоны собрались вместе сорок тысяч ртов, и стоят они неподвижно. А желудок этой армии перед нами – это склады Матаро. Они, безусловно, уверены, что провианта здесь хватит до падения Барселоны.

– А эти ваши ханы?

– Битва при Каннах[101] – это самое страшное поражение Римской империи. Ганнибал выступил против римского войска, которое было вдвое больше, чем армия карфагенян. В начале сражения его построение дрогнуло, но тем временем карфагенская конница обогнула фланги и окружила римлян, заключив их в мешок. Нашей конницей будет наворованная ими пшеница. Если мы оставим их без продовольствия, а части военного депутата подойдут к кордону с тыла, им крышка. Осаждающие окажутся в осаде.

Тень улыбки на губах Бальестера показала мне, что он меня понял.

– Сорок тысяч солдат не могут жить неделями и тем более месяцами с пустым животом. Им ничего другого не останется, как снять осаду.

Перед тем как вскочить в седло, я еще раз обнял Бальестера:

– А осаждать город еще раз они не смогут. Их боевой дух упадет, а в казне в Мадриде не будет денег на новую кампанию. В Европе война всем осточертела. Все правительства будут давить на Бурбончика, чтобы он пришел к соглашению с Женералитатом.

Мы скакали к позициям военного депутата во весь опор и чуть не запалили лошадей. Штаб мы обнаружили на одном старом хуторе. Депутат, Далмау и другие офицеры устроили военный совет, а Дермес крутился неподалеку, так что мы явились как раз вовремя.

Я был так возбужден, что выпаливал только короткие и обрывочные фразы. Депутат разгневался.

– Этот Бускетс, о котором вы говорите, – просто главарь шайки, без мундира и без звания! Мы не можем быть уверены в его верности.

– Но, ваше превосходительство, – сказал я, – Бускетс был ранен. Я видел это своими глазами.

– Если он попал в засаду, – заметил депутат, – то, наверное, не слишком-то умен. Почему вы уверены, что у него правильные сведения?

– Потому что Бускетс и его ребята из Матаро, – сухо вставил Бальестер.

Далмау поднялся и предложил, сопровождая слова своей всегдашней улыбкой:

– Доверьте это дело мне, ваше превосходительство. Мы ничего не потеряем, если немного разомнемся.

Мы проводили кавалерийский отряд и полк Далмау до чащи, где скрывался Бускетс. Когда микелеты увидели нас, их радости не было предела. Целая армия пришла к ним на выручку. Во время войны маятник удачи постоянно раскачивается. Только несколько часов назад раненый Бускетс с остатками своего отряда прятался в лесу, а тут вдруг к ним присоединился большой отряд новых и хорошо вооруженных бойцов. Перед нами раскрывались ворота Матаро, впереди брезжил захват всех складов врага, а если судьба будет к нам благосклонна – даже окончательная победа. Микелеты Бускетса были в восторге и обнимали солдат Далмау со слезами радости на глазах. В эту минуту – в первый и в последний раз – я почувствовал надежду. Нам не надо выигрывать войну, достаточно ее не проиграть.

К вечеру связные принесли мне приказ явиться на заседание штаба. Высшие офицеры по-прежнему заседали на том же самом хуторе у берега моря. Я вошел и застал жаркий спор между военным депутатом и Далмау. Беренге сидел, развалившись в своем кресле, под которым виднелся ночной горшок, а Далмау, опершись кулаками на стол, подался всем телом вперед.

– Мы должны поднять всю страну на борьбу и освободить Барселону! – кричал депутат.

– Мы должны выиграть эту войну! – бросил ему Далмау через стол и, увидев меня, сказал: – Вот и Сувирия. Мне кажется, это вы допросили двух французов, которых Бускетс взял в плен.

– Так точно, полковник.

– Они подтверждают наши сведения о складах в Матаро?

– Слово в слово, сеньор, – ответил я, не понимая, о чем они спорят.

Далмау, получив такую поддержку, снова пошел в наступление:

– Вы слышите? Если вы не доверяете Бускетсу, поверьте, по крайней мере, нашим врагам. Четыре тысячи пятьсот тонн пшеницы! Все их запасы продовольствия! Жатва уже закончилась, земля истощена – им не прокормить свое войско. А теперь представьте себе, как поднимется дух наших бойцов, если мы захватим их склады. Мы сможем без труда отвезти какую-то часть этих припасов в Барселону на кораблях в качестве трофея. Или даже еще лучше: возьмем с собой столько продовольствия, сколько сможем увезти, и будем раздавать всем нуждающимся. В нашу армию завербуются тысячи людей!

Депутат слушал его, не скрывая своего раздражения.

– А я повторяю вам, – произнес он, – что принял важное решение, на которое не могут повлиять обстоятельства, возникающие по ходу дела. Исполняйте приказ! Ваше поведение можно расценить как неповиновение командованию!

Я не выдержал и вмешался в разговор:

– Ваше превосходительство, разрешите вас спросить, о каком важном решении идет речь?

Далмау в отчаянии обреченно опустился на стул и устало потер лоб.

– Мы не будем штурмовать Матаро, – сказал он мне отрешенным голосом. – Депутат отказывается от атаки.

Я подскочил на месте.

– Мы можем захватить Матаро, не пролив ни единой капли крови! – закричал я. – Штурмуя город, мы ничего не теряем, а, напротив, выиграем все. Кто знает, может быть, это даже приведет к концу войны!

– Вы подчинитесь моим приказам, а я – распоряжениям свыше, – прервал меня депутат. – Правительство распорядилось обойти Матаро, и в город мы не войдем.

Я не мог произнести ни слова, потому что происходящее выходило за рамки моего понимания. Врага побеждают, нанося ему ущерб постоянно, до самого конца, а наш собственный военный депутат отказывался использовать против неприятеля силу.

– Ваше превосходительство, – произнес я, с трудом ворочая языком, потому что во рту у меня пересохло, – ваше мнение, вероятно основывается на том, что вы еще не видели наших ребят в деле. Если им приказать, они смогут штурмовать и Париж, и Мадрид. Положитесь на них, я вас умоляю.

– О, будьте так любезны, не старайтесь меня обмануть, – сказал Беренге пренебрежительным тоном. – Я, конечно, стар, и ноги меня уже не держат. Но я все еще способен трезво смотреть на вещи. – Тут он ткнул в меня пальцем, но обратился к Далмау: – Кто сопровождал подполковника Сувирию – разве не этот негодяй Бальестер? Сам Бальестер! Грабитель с большой дороги, самый отъявленный разбойник. Несколько лет тому назад я собственноручно подписал приказ разыскать его, схватить, казнить и, четвертовав его труп, выставить напоказ, чтобы другим было неповадно идти по его стопам. – Тут он вздохнул. – Да, война часто меняет положение вещей и нарушает естественный ход событий. А вы сами знаете, Далмау, что большинство солдат вашего полка сделаны из того же теста. Это быдло самого низкого пошиба, а потому ими движут животные инстинкты.

Далмау возмутился:

– Мои ребята сражаются как львы!

– Чему я чрезвычайно рад, – сказал депутат. – Ваш полк создан недавно, и за короткое время ваши солдаты показали, что умеют бороться до конца. Но скажите мне, Далмау, вам когда-нибудь доводилось отдавать им приказ не применять насилие?

– Если вы имеете в виду дисциплину, то никто из моих солдат ее не нарушал, и это могут подтвердить все офицеры.

– Но это было в Барселоне! – уточнил депутат, подняв указующий перст. – И под отеческим и неусыпным надзором Женералитата. А можете ли вы поручиться, что они будут так же соблюдать дисциплину, если войдут в Матаро? – Тут он повернулся ко мне. – Подполковник Сувирия, я слышал, что в тысяча семьсот десятом году вы служили инженером в войсках его величества.

– Так точно.

– Тогда скажите нам вот что: если населенный пункт служит базой для снабжения армии и там сосредоточено огромное количества зерна, можем ли мы предположить, что там также могут храниться иной провиант и снаряжение?

– Конечно, ваше превосходительство, – ответил я, потому что это было сущей правдой и давало мне дополнительные основания для того, чтобы настаивать на штурме. – Оружие, боеприпасы и, наверное, инструмент и материалы для землекопов и строителей укреплений. Возможно, к тому же повозки и лошади, необходимые для перевозки…

Этот старикан с отвисшими веками был столь же осторожен, сколь хитер, а потому, не давая мне закончить речь, задал свой вопрос:

– А вино? Дешевое зелье?

– Ну да… – произнес я неуверенно. – Наверное, да.

Тут он повысил голос:

– Наверное? Они накопили еды для целой армии, и там не найдется даже кувшинчика дрянного вина? Подполковник! Чем же тогда успокаивают свои нервы солдаты перед атакой?

К моему огромному сожалению, я сдался:

– Несомненно, какое-то количество спиртного там найдется.

– И не какое-нибудь, а большое! – укорил меня Беренге. Он сделал два глубоких вдоха и сказал Далмау: – В первую очередь ваши ребята напьются. А как только они превратятся в пьяную толпу, никакая дисциплина в этом мире их не сдержит. В Матаро сейчас огромное количество знатнейших людей нашей страны, чьи родословные восходят ко временам Жауме Первого[102]. Следуя дурным советам, эти люди предали свою родину. Но мы не можем допустить, чтобы их уничтожили, и тем более без суда! Здесь создались превосходные условия для того, чтобы самое гнусное быдло осуществило самую гнусную месть: перерезало всех знатных господ и оскорбило их жен и дочерей. Надо ли мне говорить вам, что скажут наши враги, если подобное зверство окажется на нашей совести? Они распространят вести об этом по всей Европе и осквернят этим святое имя родины каталонцев! Размеры нашей страны невелики – разве можем мы рисковать своим положением на шахматной доске политики государств? Нет, господа, я не позволю, чтобы наше будущее принесли в жертву ради мимолетного и незначительного успеха.

Эти слова меня возмутили до глубины души, и я вскипел:

– Не думаю, что дон Антонио обрадуется такому решению! Совсем наоборот.

– Наш главнокомандующий назначен правительством и подчиняется ему, а я отдаю приказы от имени правительства! – закричал депутат, который, как все прочие красные подстилки, приходил в бешенство, как только вопрос заходил о полномочиях правительства и Вильяроэля. – Это вам не военная диктатура!

– Как вы смеете называть дона Антонио диктатором? – возмутился я. – В жизни своей я не слышал большей глупости!

Мой тон вынудил Далмау вмешаться в наш спор:

– Подполковник Сувирия! Я приказываю вам вести себя в соответствии с вашим званием!

Но я так взбесился, что меня уже нельзя было остановить.

– Если бы дону Антонио так нравилось бряцание оружия, он бы давным-давно служил в бурбонской армии, а он много раз отвергал их предложения вместе с высоким жалованьем, которое не идет ни в какое сравнение с теми грошами, которые он получает из Вены! А если даже наши ребята задерут пару юбок и сорвут зубами белье с жен и дочерей предателей-бутифлеров, какая в том беда? Такова война, а эти трусливые соглашатели бросили свой народ и решили пойти на службу к палачам. Что с ними прикажете делать? Награждать их и воздавать им почести? Можно было бы обменять их на патриотов! Если в нашей власти окажутся все эти бутифлеры, мы сможем спасти от смерти сотни и даже тысячи микелетов!

Кто-то из присутствующих офицеров пригрозил мне арестом. Когда он было взялся за рукоять шпаги, Далмау подошел ко мне и подтолкнул меня к двери.

– Успокойтесь Сувирия, так вы ничего не добьетесь, – проговорил он, увлекая меня прочь из комнаты.

Мне хватило времени, чтобы крикнуть из-за его плеча:

– Ну кто же так бездарно воюет? Часовщики делают часы, а политики занимаются политикой! Если вы хотите, чтобы военные делали свое дело, оставьте их в покое!

Мне оставалось только сесть под первым попавшимся деревом и закрыть лицо руками.

Да, этот маятник удачи. Война недавно казалась проигранной, потом выигранной, а теперь снова проигранной. Ситуация необъяснимым образом менялась каждую минуту, и происходило это по причинам, которые с ратными делами почти ничего общего не имели. Кто, скажите, мог бы выиграть войну под предводительством подобных типов? Судьба людей, принадлежавших к тому же сословию, что они сами, – пусть даже предателей – волновала их гораздо больше, чем участь солдат вверенной им армии.

Когда я немного пришел в себя, рядом уже стоял Бальестер.

– Мы с ребятами только что вернулись из разведки, – сказал он. – Стены Матаро защитить невозможно, и на гарнизон они тратиться не стали. Хотите я кому-нибудь расскажу все подробности?

Я по-прежнему закрывал лицо руками и ничего ему не отвечал. Бальестер потряс меня за плечо.

– Батальоны готовы? – спросил он. – Мы можем напасть одновременно с трех сторон, но, мне кажется, что до штурма дело даже не дойдет. Они сдадутся, как только увидят построения наших войск.

Мне было стыдно смотреть ему в лицо.

– Штурма не будет, – сказал я. – Мы не будем занимать Матаро.

Прошла целая вечность прежде, чем он воскликнул:

– Но почему?! Почему?

Это был один из тех редких случаев, когда Бальестер проявил передо мной свои чувства, и я увидел, что он тоже уязвим. Мне стало нестерпимо больно, словно все произошло по моей вине.

– Бальестер, – пробормотал я, – простите меня. Вы были правы, когда говорили о красных подстилках. Я зря просил вас присоединиться к нам. – Тут я встал на ноги и постарался обойти его. – Уходите отсюда со своими ребятами. Или останьтесь с Бускетсом. Делайте, что вам будет угодно.

Он схватил меня за горло и прижал к стволу дерева.

– Что вы такое о себе воображаете? Кто вы такой, черт вас дери? Вы не имеете никакого права выгонять нас, как не имели права раньше приказывать нам завербоваться в армию! А ну, говорите – почему мы не будем штурмовать Матаро?

Я даже не сопротивлялся его гневу и постарался ответить как можно искреннее, хотя мои мысли путались:

– Я не знаю.

Мимо проходили какие-то офицеры.

– Эй! В чем здесь дело?

– А дело в том, – сказал Бальестер, разжимая руки и отворачиваясь от меня, – что есть люди, которые никогда не желают знать, в чем дело.


3

Печально видеть, как удача ускользает у тебя из рук, но еще грустнее по собственному желанию оставить Фортуну и отдалиться от нее. Командование экспедиции решило двигаться дальше и не штурмовать Матаро – так кладоискатель проходит мимо алмаза величиной с хороший булыжник только потому, что ему было велено искать золото. Впереди двигалась кавалерия, последними в поход отправились пехотинцы. С неба лились струи августовского дождя, неистового и короткого, к какому жителям Средиземноморья не привыкать.

Микелеты Бускетса наблюдали за уходом войска глазами, в которых сквозили отчаяние и ярость. Молчание маленького отряда звучало для нас упреком. Когда я впервые увидел этих ребят, они только что потерпели поражение, но теперь им было гораздо хуже, словно у этих людей вырвали душу из тела. Никто не понимал, какой враг нанес им смертельный удар, когда победа была уже у них в кармане.

Только Бускетс не переставал драть глотку. Он скакал вдоль рядов синих мундиров, которые шагали в строю под проливным дождем, и кричал:

– Почему вы уходите, почему? Победа там! – Он указывал в сторону Матаро. – Стоит нам сломать ворота хорошим пинком, и все их гнилое здание рухнет!

В широких ящиках моей памяти найдется немного картин, которые могут сравниться с этой по своей нелепости: Бускетс с рукой на перевязи тщетно кричит что есть сил, и с его белокурых кудрей струится вода.

Бальестер и его девять микелетов замыкали колонну. Они смотрели на Бускетса равнодушно, но я их знал и понимал, что внутри у них все кипело. Я пришпорил своего коня и оказался рядом с Бальестером.

– Если вы хотите нас оставить, – сказал я, – сделайте это сейчас. Будет лучше, если офицеры не заметят, потому что по закону вас смогут обвинить в дезертирстве.

Он повернул голову, плюнул под ноги моей лошади и произнес:

– Сами вы дезертиры.

Бускетс подъехал к нам, облепленный глиной, со слезами на глазах.

– Бальестер! – взмолился он. – Если наши отряды объединятся, может быть, нам удастся напасть на город еще раз.

Бальестер отказался.

– Они уже знают о наших планах, – сказал он. – Очень скоро к ним подойдет подкрепление. – Тут улыбка заиграла на его губах, что можно было увидеть нечасто. – Зачем мне здесь оставаться? Я никогда своего долга не получу, потому что тебя убьют, друг-приятель, и дело с концом.

– Только святой Петр отмеряет нам часы в этом мире, – обиделся Бускетс. – А мой мешочек еще наполовину пуст.

– Или уже наполовину полон, – заметил Бальестер.

Его отряд покинул нашу колонну. Неизвестно, куда они намеревались ехать. Со мной Эстеве даже не попрощался.

Почему я не плюнул на депутата? Я и сам толком не знаю. Дон Антонио приказал мне сопровождать этого старого хрыча, а к тому времени я и представить себе не мог, что посмею не выполнить распоряжение генерала. Кроме того, мною, наверное, двигало убеждение, которое все люди в душе разделяют, что чашу горького напитка надо испить до дна.

Дождь шел весь день.

* * *

После Матаро все пошло хуже некуда. Когда герцог Пополи узнал о нашем маневре, он перепугался до смерти и послал нам вслед все войска, которые были в его распоряжении. Тысячи испанцев и французов, которые квартировались на оккупированной территории Каталонии, оставили свои казармы, чтобы изловить нас и уничтожить. Пополи даже не побоялся снять несколько батальонов с осадного кордона, чтобы наши преследователи получили подкрепление. Герцог понимал, какую опасность представляло массовое восстание в тылу. Как это ни печально, наши враги сильнее верили в патриотизм каталонских крестьян, чем красные подстилки.

Перед лицом более многочисленного противника наша экспедиция уподобилась лисице, которая убегает от своры собак. Мы входили в городки и селения под звуки горнов и торжественно предъявляли серебряный жезл. По приказу депутата мы надевали свои парадные мундиры, чтобы создать о себе наилучшее впечатление. Но так было только в первые дни, а потом мы обносились и постепенно превратились в босую и грязную толпу, одетую в штопаные-перештопаные мундиры, заляпанные дорожной грязью. Но, несмотря ни на что, музыкантов всегда хорошо кормили, и веселые звуки их горнов и труб никак не соответствовали нашему виду. Ту-ру-ру-ру! Ти-ри-ри-ри! На главной площади мы зачитывали Призыв, и Беренге произносил свою речь. На следующий день или два дня спустя наши дозорные предупреждали нас о приближении неприятеля, и нам приходилось улепетывать, унося на плечах Беренге, который пукал сильнее обычного со страха.

Впрочем, этого следовало ожидать. (Я имею в виду не пердеж Беренге, а попытки бурбонских частей окружить нас.) Мы легко избегали ловушек врага, передвигались быстро и располагали тысячами глаз, которые следили за передвижениями врага, чтобы предупредить нас об опасности. Однако главная ошибка уже была допущена, и называлась она Матаро.

Известие о том, что Барселона призвала народ к сопротивлению, распространилось с той же скоростью, что и новость о провале операции в Матаро. Люди же не дураки. После того, что случилось, кто мог доверять военному депутату? Суть его витиеватых речей на городских площадях сводилась к трем пунктам. Во-первых, что Австрияк набожен, ну просто невероятно набожен (как будто кого-нибудь волновало, что этот самый король в своей далекой Вене молится без устали). Во-вторых, все должны верить Господу нашему, ибо Он не оставит вернейшее Каталонское княжество (но если все в руках Божьих и даже сам Господь нас поддерживает, как случилось, что мы оказались в таком незавидном положении?). И наконец, чтобы не оскорблять уши благоверных слушателей, Беренге не рассказывал о жестоких мучениях, которым подвергали патриотов наши враги (наоборот, как раз наоборот! Именно об этом и надо было кричать во всеуслышание! Пусть даже глухим станет ясно, что мы разделяем боль несчастных жертв!). Мне вспоминается, что во время речей Беренге на городских площадях Далмау возводил взгляд к небу и недовольно пыхтел.

Хуже всего было то, что недоверие Беренге к низшим сословиям приводило к последствиям, которые это самое недоверие еще больше подкрепляли. Самые убежденные патриоты уже давно вступили в какие-нибудь отряды микелетов, наподобие того, которым командовал Бускетс. Наше присутствие в городках было призвано убедить алькальдов сопротивляться захватчикам, править от имени Женералитата и предотвратить предательства клира, который часто переходил на сторону врага. Однако в первую очередь в наши задачи входило привлечь на свою сторону многочисленных сомневающихся, каких всюду и всегда хватает. Эти люди не отваживались сражаться с тиранами бок о бок с мятежниками, но готовы были встать под знамена законной и свободной власти. После речей Беренге, произнесенных писклявым голосом и сопровождаемых звучным пердежом, мы слышали от жителей городков одни оправдания и извинения. Если кто-нибудь и присоединялся к нам, то это были самые низкие и отвратительные личности: отъявленные пройдохи или нищие, готовые следовать за нами ради жалкой горбушки хлеба. Таким образом, люди, завербованные Беренге, утверждали его во мнении, которое у него сложилось о простом народе. И если кто-нибудь еще сомневался, мы сами показали несколько раз, чего можно ждать от военного депутата.

Однажды мы дали бой нескольким батальонам кастильцев, потому что хотели войти в один городок, жители которого, сочувствовавшие нам, вышли нам навстречу. Когда началась перестрелка, мы увидели, что в городке небольшая группа патриотов поднялась на колокольню и начала стрелять по бурбонским позициям. В разгар боя наши солдаты махали треуголками, приветствуя горожан на колокольне, а те отвечали на их приветствия. Наши знаменосцы размахивали штандартами, обалдев от радости, потому что ничто не волнует человека так, как неожиданная встреча с незнакомцем, с которым тебя вдруг объединяют братские чувства. Ряды испанцев дрогнули. Теперь оставалось только бросить в атаку все силы и смести их. Но вместо этого горны протрубили сигнал к отступлению.

Не веря своим ушам, я толкал ближайших ко мне солдат в спину.

– Это, должно быть, ошибка, – говорил им я. – Продолжайте стрелять! Огонь!

Сам Дермес лично прискакал на нашу позицию и передал мне приказ отступить.

– Вы что, не слышали сигнала к отступлению? Мы уходим! – заорал он с высоты своего коня. – Разведчики докладывают, что сюда движется целый полк, чтобы окружить нас.

– Это мы сейчас окружили врага! – закричал я вне себя. – Пока этот полк доберется до города, нам хватит времени съездить в Португалию и вернуться обратно.

Дермес всегда меня недолюбливал, потому что мы оба были подполковниками. Чтобы он мне не так завидовал, я рассказал ему, что мое звание – простая формальность и Вильяроэль просто хотел, чтобы солдаты и капитаны подчинялись моим распоряжениям по инженерной части. Но это не помогло. После нашего разговора он стал считать меня не только «канцелярской крысой», но еще и самозванцем. Больше всего на свете ему хотелось получить нашивки полковника, а это могло случиться, только если бы сформировали новый батальон или открылась какая-нибудь вакансия, а потому любой другой подполковник был для него соперником. Он наклонился ко мне с высоты своего седла и ткнул пальцем в направлении моего носа.

– Сувирия, из вас никогда не получится хорошего военного, потому что вы путаете частное и целое.

Частное и целое! Я расскажу вам, что случилось с «частным» в тот день.

Когда мы отошли, бурбонские командиры не удосужились даже арестовать стрелков с колокольни – они просто подожгли церковь, и несчастные сгорели живьем. Против нас неприятель применял методы, которые полностью отвечали незатейливому духу Бурбонов. Если нам давали приют в каком-нибудь городке, на следующий день враг сжигал там все дома и расстреливал каждого десятого жителя. Да, все было очень просто.

Через несколько дней, по предложению Далмау, наша экспедиция разделилась. Он считал, что мы не выдержим натиска тысячной армии противника, а потому разумнее идти несколькими колоннами. Главная из них оставалась под командованием военного депутата; другой – достаточно многочисленной и хорошо оснащенной – должен был командовать сам Далмау, а перед остальными маленькими отрядами ставилась задача попытаться поднять восстание в отдаленных районах.

Придумано это было неплохо. Если мы разделимся, разведчики противника на протяжении некоторого времени не будут понимать, сколько нас и в каком направлении мы двигаемся. А потом неприятелю тоже придется разделить свои силы. В той войне, которая превратилась в ряд стычек, мы всегда выигрывали, когда бои шли между мелкими отрядами. Кроме того, политика террора, которую проводил Пополи, приносила свои плоды, и жители городов, естественно, не спешили раскрывать перед нами ворота, зная, что после нашего ухода их дома будут сожжены. Следуя плану Далмау, наши отряды, разделившись, заняли бы множество населенных пунктов сразу, и даже военачальники Двух Корон не были настолько безумны, чтобы сжечь разом все городки и поселки Каталонии.

В тот день я понял, какая чудовищная извращенность скрывается за кулисами любой войны, когда депутат, поразмыслив над этим планом, взвесил все и высказал свое мнение. В глазках его светилась надежда.

– Тем лучше: если так случится, простому народу, лишившемуся крова и потерявшему родных, ничего другого не останется, как присоединиться к нам.

Присутствовавшие при этом разговоре офицеры не обратили внимания на это замечание. Далмау сидел, облокотясь на карту, на которой он показывал свой план, и был слишком сосредоточен. А Дермес – на то он и был Дермес. Но в моей памяти слова депутата запечатлелись навсегда.

Политика – штука скверная, но война в тысячу раз хуже. А хуже войны и политики, вместе взятых, может быть только одно: чудовище, которое называют военной политикой. Меня воспитали в мире, где инженеры, и именно они, служили заслоном, разделявшим войну и политику. В том мире считалось, что политика – лишь тень военного искусства и служит тому, чтобы определить окончательные детали после военных кампаний. Но на протяжении нашего века ядовитое дыхание тени завладело всем телом, и последствия были налицо. Наша высокая миссия состояла в том, чтобы защитить жизни и дома жителей нашей страны. Извращая все моральные принципы, Беренге вовсе не считал дурным то, что враг убивал и жег, – военный депутат видел в этом положительную сторону: месть и отчаяние людей были ему на руку.

Не стоит и говорить, что предложение Далмау было в значительной степени продиктовано тем, что ему до ужаса надоел депутат Беренге, его тоскливые речи и заливистый пердеж. Далмау хотелось действовать самостоятельно. Я умолял его разрешить мне присоединиться к его колонне. Он мне отказал.

– Когда мы вернемся в Барселону, дон Антонио захочет узнать, как было дело, – объяснил мне он. – А в мое отсутствие единственным надежным свидетелем будете вы. Нельзя же доверять это Дермесу, не правда ли?

Последующие недели и месяцы вспоминаются мне как калейдоскоп картинок, всегда одинаковых и в то же время разных. Войско Двух Корон следовало за нами по пятам. Мы уходили от них, атаковали, потом контратаковали. Бросок вперед, отступление, ночи под открытым небом. Дождь. Солнце. Грязь. Всегда начеку. Восторг в одном городке, неприязнь в другом, пепелище третьего. Мы уже не могли припомнить, что видели наши глаза сначала, а что потом, наши чувства притупились от повседневной жестокости. Если нам доводилось вернуться в какой-нибудь городок, где накануне нас встречали восторженные жители, мы видели на его месте дымящиеся развалины. Грязь. Солнце. Снова дождь. Нас стегал град, когда мы уходили от преследования по оврагам и лощинам, следуя тайными тропами, чтобы углубиться потом в чащу леса. Справа – семь деревьев, на каждом раскачиваются по трое повешенных. Кажется, вчера наш отряд уже здесь проходил? Нет, вчера мы видели семь повешенных на трех деревьях. Постоянные изменения маршрута: наша колонна ползла, точно гигантская сороконожка, и разведчики служили ей усиками. Наше поражение объяснялось парадоксом: мы не могли вербовать себе солдат, потому что постоянно убегали от неприятеля, а убегали потому, что не имели возможности завербовать новых солдат.

Мне, однако, не хотелось бы, чтобы у читателей создалось впечатление, будто мы следовали по стране, все обитатели которой, от первого и до последнего, готовы были принести свои жизни в жертву ради Конституций и Свобод. Ничего подобного! Даже в самых лучших домах найдется место предательству, слабостям и приспособленчеству. Да к тому же еще война способствует тому, что в людях возрождаются первобытные инстинкты.



Однажды, когда я скакал впереди отряда всадников, который вел разведку, нас неожиданно начали обстреливать с каменистого склона у дороги. Мы услышали, как нападавшие подбадривают друг друга по-каталански, и решили, что они стреляют в нас, по ошибке принимая за неприятельский отряд, как это, к сожалению, нередко случается на войне. «Это, скорее всего, отряд добровольцев из соседнего городка, – сказал я себе, – и они сочли нас французами или испанцами». Я приказал нашим всадникам не стрелять, а сам стал приветственно размахивать шляпой. Несмотря на это, огонь только усилился. Я подъехал поближе и увидел, как один из стрелков заряжает свое ружье, спрятавшись за большим валуном.

– Вы что, обалдели? Что вы такое творите? – заорал я. – Мы – отряд армии правительства!

Стрелок ничего не ответил, а только судорожно работал шомполом – вперед и назад, вперед и назад, – и тут по его взгляду я понял, что он молится: «Боже, заставь этого дурака подольше пребывать в сомнении, чтобы я мог всадить ему пулю в лоб».

В 1705 году, когда в Барселоне высадились войска союзников, многие города и селения встали на сторону Австрияка, но далеко не все. Нередко случалось, что, когда один городок присягал Карлу, соседний поселок склонялся на сторону Бурбонов. Почему так выходило? Вы думаете, потому что их священник внушал пастве, будто сам Господь Бог на стороне Филиппа? Ничуть не бывало! Их позиция объяснялась просто ненавистью к соседям. Вы сами знаете – между соседними селениями всегда существуют извечные споры о правах на какой-нибудь колодец, о собственности на мельницу или еще о чем-нибудь в этом роде. Пока Австрияк одерживал победы, сторонники Бурбона сидели тихо и не рыпались. Но сейчас, когда армия Двух Корон занимала почти всю Каталонию, эти люди с восторгом начали вооружаться и, ни минуты не сомневаясь, отправлялись потрошить своих соседей под благовидным предлогом борьбы с врагами.

Селян, обстрелявших нас, ничуть не трогали Конституции, им было наплевать и на австрийскую ветвь, и на Бурбонов. Вся эта мировая война служила им не более чем поводом для оправдания местных разборок. Апокалипсис Европы для этих людей сводился только к одному – доказать всему миру, что таких сволочей, как их соседи, нигде больше не сыскать. Свобода родной страны, хлеб и будущее земли, необходимость стряхнуть узы иностранного гнета стояли на втором плане, главная задача состояла в том, чтобы переломить хребет соседу и его отпрыскам.

Я совершенно серьезно говорю: война – это огонь, на котором закипает варево в котле, и со дна его поднимаются пузырьки наших первобытных инстинктов. Под их напором рвется тонкая и хрупкая пленка, называемая цивилизацией. Прав был Руссо: дикость не во внешнем мире, в поисках дикаря надо отправляться не в неизведанные широты, а в самую глубь нашего существа. Дайте только повод этому дикарю, этому подлому дикарю, и он выйдет наружу, разрушив заслон цивилизации, словно пушечное ядро – тонкую перегородку.

А похабник Вольтер так этого никогда и не понял!

* * *

Беренге с каждым днем выглядел все более отрешенным. Старик был столь же изворотлив, сколь умен, и прекрасно понимал, что мы вербуем очень мало солдат, количество явно недостаточное для подготовки штурма кордона бурбонских войск. Но, как исправный секретарь, он отправлял в Барселону одну депешу за другой, и это меня выводило из себя. Паутина, которую ткали вокруг нашего отряда военачальники Двух Корон, становилась с каждым днем все гуще. Прорваться через нее было нелегко, и нам приходилось выбирать самых опытных и верных солдат, которые рисковали жизнью, чтобы достичь берега моря. Подготовить к их прибытию корабль, который приходил туда тайно из Барселоны, представляло собой еще более рискованную задачу. И для чего затевался весь сыр-бор? Чтобы передать депешу Беренге, в которой он сообщал, что сообщать нечего.

Мы достигли мертвой точки и никак не могли преодолеть ее притяжения. Восстание 1705 года началось в Вике, городе, находящемся в семидесяти с лишним километрах к северу от Барселоны. Мы отправились туда, преодолевая препятствия и обходя ловушки врага. Это была целая эпопея, потому что численность бурбонских войск, преследовавших нас, росла с каждым днем, и нам пришлось ловко маневрировать, чтобы экспедиция добралась до места назначения в целости и сохранности. По крайней мере, мы ожидали встретить теплый прием, потому что горожане Вика первыми встали на сторону Австрияка и отстаивали своего претендента с жаром. Как смешно мне теперь все это вспоминать!

Жители Вика о нас даже знать ничего не хотели, а отцы города попросили нас не задерживаться даже на одну ночь, чтобы не портить им репутацию.

– Поймите, мы первыми встали на сторону императора и на нашу долю и так выпадет самое суровое наказание.

Депутат, который всегда отличался мягкостью по отношению к лицам своего круга, принял их извинения. Я не смог промолчать.

– Уж коли вы первыми пошли в атаку, – сказал я, – вам бы следовало оставлять позиции последними.

Мне приказали замолчать, и я повиновался. Все равно это ничего не меняло. В тот момент мы не могли знать, что из всех переговоров эти были самыми бесполезными. Через некоторое время нам стало известно, что до нашего приезда городской совет уже послал местного костоправа, некоего Жузепа Поу, просить пощады и прощения у приспешников Филиппа. Вот так шутка! Те, кто запалил фитиль, теперь обвиняли в поджоге нас.

В результате нам стало казаться, что все наши перемещения преследуют одну-единственную цель – не допустить, чтобы бурбонские войска захватили Беренге в плен. Согласовывать наши действия с другими колоннами и с Барселоной было чрезвычайно сложно, потому что мы постоянно передвигались, и другие отряды тоже. Многие из наших связных не возвращались. Каждый раз, когда кто-нибудь из солдат удалялся галопом, мне стоило большого труда сдержать слезы. Если их арестовывали, то пытали до смерти. Никакого смысла в этом не было, потому что послания депутата писались при помощи специального кода, ключ от которого Беренге ревниво хранил. (Наш старый хрыч выполнил с честью только эту единственную задачу.)

Шифр был придуман чрезвычайно хитроумно. Каждой цифре или числу соответствовала буква или целое понятие. Так, например, букве «А» соответствовало число 11, «М» – 40, а «Е» – 30. Другие числа означали понятия. 70, например, означало Барселону, 100 – бомбы, 81 – Филиппа, 53 – гранаты, 54 – Пополи и 87 – микелетов.

Среди солдат прошел слух, что Беренге хранит все тайные послания в своей утробе. Бурбонским отрядам никогда не удавалось их расшифровать, потому что вся эта история с числами и буквами была придумана для отвода глаз. На самом деле депутат приставлял чехол для послания к своему заду, а получателю письма ничего не надо было читать, ему достаточно было прослушать пердеж, который слышался, когда чехол открывали.

Ничего тут не поделаешь, простому народу нравятся грубые шутки.

* * *

Однажды поутру наши часовые подали сигнал тревоги. Мы схватились за оружие, уверенные в том, что бурбонский отряд решил захватить нас врасплох, пока мы завтракали. Но нет. Мы испытали облегчение, увидев своих, – это был Бальестер с его ребятами.

На протяжении экспедиции я редко испытывал такую радость, как в этот момент. Увидев, что его отряд снова присоединяется к нам, я бросился к старому приятелю и крепко обнял. Сейчас я нисколько не сомневаюсь, что в душе микелет был благодарен мне за эти проявления чувств, но ответить на них просто не умел. Я обнимал его, и, хотя Бальестер стоял столбом, меня это не смущало. Смятение на его лице позволяло мне учуять те движения души, которые он не мог выразить.

Я взял его за плечи и, глядя ему в глаза, сказал:

– Я знал, что вы не прекратите бороться, я был в этом уверен.

Он высвободился из моих объятий:

– Это вы отказались от борьбы. Разве вы уже забыли?

Я заметил, что его сопровождают только семь микелетов.

– А где Жасинт и Индалеси? – спросил его я.

– А вы как думаете?

Мы некоторое время молчали. Я сказал:

– И вы все-таки вернулись?

– Это вы вернулись.

И тут он обернулся и указал рукой назад. Как выяснилось, отряд Бальестера шел впереди целого войска: это был полк Далмау в полном составе. И они шли не одни – к ним присоединилось три тысячи человек! Далмау завербовал их по собственной инициативе, обращаясь к населению с речами, которые разительно отличались от выступлений Беренге. Если подумать хорошенько, ничего удивительного в этом не было. Они были как два противоположных полюса: депутат с его бессильным морализаторством и Далмау, горевший здоровым вдохновением. Для Беренге слово «родина» означала прошлое и установленные порядки. Для Далмау – права и будущее.

В тот же день собрался военный совет. Далмау хотел изложить нам свои планы, которые он обдумал во время своих странствий отдельно от нашей колонны.

Всего нам удалось собрать пять тысяч человек. Далмау оставался верен изначальному плану: штурмовать кордон бурбонской армии, окружавшей Барселону, и снять блокаду. Так как наши силы были неравны, достичь окончательной победы не представлялось возможным. В первую очередь потому, что на всей территории страны располагались тысячи вражеских солдат. Если бы они обнаружили, что мы движемся к Барселоне, то немедленно сгруппировались бы за нашей спиной.

– Однако, если нам удастся этого избежать, – сказал Далмау, – мы сможем атаковать крайний правый фланг кордона.

Он расстелил на столе карту, и мы наклонились над ней.

– Бурбонское командование разделило кордон на три участка, – объяснил Далмау. – Крайний правый участок – в районе лиманов и болот – защищают испанские части. Нападая в этом районе, мы получим преимущество, потому что испанские солдаты обучены гораздо хуже, чем французы. А на пересеченной местности наши микелеты передвигаются проворнее, чем полки, привыкшие сражаться в строю. – Он устало потер глаза. – Нам будет нелегко согласовать наш штурм с атакой частей, находящихся в городе, тем более если мы решим напасть на кордон ночью. Но с другой стороны, в таком случае наши действия будут еще неожиданнее, а это единственный, с моей точки зрения, способ компенсировать численное превосходство неприятеля. Если мы сделаем свое дело, а Вильяроэль нас поддержит – в чем у меня нет ни малейшего сомнения, – я не вижу причин не верить в успех.

Все было правильно – цель экспедиции состояла в том, чтобы прорвать блокаду города. Все сошлись на том, что план нам предлагается рискованный, но выполнимый. Оставалось только решить, что нам делать с депутатом. Ночную атаку, во время которой пять тысяч человек будут пробираться через лиманы, дряхлый старик не перенесет, а потому затея представлялась рискованной. В пылу сражения и в ночной тьме могло произойти все, что угодно. Беренге, разумеется, был ничтожеством и дрянью, однако это не умаляло значение поста, который он занимал. Арест военного депутата для каталонцев стал бы страшным ударом, а для бурбонского командования означал бы огромный успех. Нет, они бы не стали его убивать, но вполне могли прокатить старика верхом на осле, водрузив ему на голову дурацкий колпак.

Беренге жестом плохого актера закрыл лицо руками и сказал, что не желает быть помехой для защиты родины (наконец-то он понял, какую обузу нам приходилось таскать за собой все это время). Но попытку следовало предпринять, продолжил он и высказал единственную просьбу: получить для сопровождения четырех верных солдат. В случае провала операции этим людям должна быть доверена святая миссия – перерезать ему глотку, чтобы не дать врагу получить его живым.

Неслыханное бесстыдство! На протяжении всей экспедиции он проявлял малодушие, а теперь вдруг хотел прослыть героем. Его речь казалась жалким притворством в эпоху, когда героизм был обычной разменной монетой. Такие люди, как Вильяроэль или Далмау, бойцы, как Бальестер или Бускетс, никогда не кричали о готовности принести в жертву родине свою жизнь: они считали просто, что это само собой разумеется, и действовали, не думая о своей шкуре. А тут перед нами произносил речь этот человек, взвешивающий каждое слово, чтобы его могли занести в анналы Истории. Я сделал шаг вперед и сказал:

– О, ваше превосходительство, не беспокойтесь: четырех солдат, чтобы перерезать вам горло, не понадобится. Хватит и одного. Можете поручить это мне.

– Сувирия! – воскликнул Беренге. – Мне надоели ваши выходки. Вы вообразили себя шутом нашего войска, не так ли? Когда вернемся в Барселону, я немедленно прикажу заключить вас в тюрьму, что возле церкви дель-Пи!

Один из трутней Беренге внес предложение: сначала достичь берега моря и отправить военного депутата в город на корабле, а уж потом начать наступление на кордон. Ему удалось угодить всем сразу: Далмау избавлялся от Беренге, а депутат спасал свою шкуру.

Бальестер со своим конным отрядом, как обычно, отправился вперед на разведку, чтобы убедиться в том, что дороги, ведущие к городку на побережье под названием Алелья, свободны от бурбонских войск и депутату ничего не угрожает. Я присоединился к ним. Тем же вечером мы достигли Алельи, но, во избежание неприятных сюрпризов, не стали искать ночлега в каком-нибудь доме, а решили разбить лагерь прямо на прибрежном песке.

Пока мы скакали к морю, Бальестер был еще молчаливее, чем обычно. На берегу я расстелил свой плащ рядом с ним; песок заменял нам матрас. Волны плескались всего в нескольких метрах от наших ног. День выдался безоблачным, и сейчас все небо было усыпано звездами, которые ярко блестели. (Тебе нравится это поэтическое отступление, моя дорогая Вальтрауд? Так вот, это все сущая чепуха! Дело ведь было ночью, а раз на небе не было облаков, то спрашивается, почему бы звездам не блестеть? Ладно, так и быть, напиши эту фразу, пусть будет ясно, что той ночью нами овладела тихая грусть.) Мы вели безжалостную войну, но в эту минуту покоя размеренный шорох волн и пение цикад ласково баюкали нас, и я решил начать разговор:

– Мне хочется вам кое-что сказать. Я согласен с вами, что отказаться от штурма Матаро было позорно.

Бальестер не отвечал. Обиженный его молчанием, я возмутился:

– Я пытаюсь перед вами извиниться, черт бы вас драл! Хотя никакой моей вины в этом не было.

– Накрылись ваши хваленые Канны, – пробормотал он наконец.

– Именно. Наш новый план означает кровопролитие. Даже если все пройдет хорошо, будет много потерь. Может быть, тысячи. – Я возвел глаза к небу. – Если бы Вобан был жив…

– Почему вы жалуетесь? На войне люди всегда погибают. Иначе это не война.

Я счел за лучшее сменить тему и спросил:

– Бальестер, вы женаты?

– Нет, у меня просто есть женщины. А вы?

– У меня есть одна, которая мне все равно что жена. Кажется, раньше она была проституткой. Или чем-то еще в этом роде.

– Вы это серьезно? – удивился Бальестер, которого трудно было чем-нибудь удивить.

– Проститутка, обманщица, воровка… какое это имеет значение? В наше время каждый изворачивается как может. Я живу с ней, со стариком, с карликом и с мальчишкой. Мальчишку вы видели.

– Я? – снова удивился Бальестер.

– Да. Когда вы нас осаждали на хуторе.

Бальестер накрылся плащом и сказал:

– Помню только, что второй такой оторвы видеть мне не приводилось. – Он зевнул.

– Да, согласен. – И эта мысль наполнила меня идиотской радостью, которая поднялась волной в груди. – А ведь он мне не сын.

– Но мальчишка обращался к вам так, словно вы его отец, – заметил Бальестер, зевнув еще раз.

– Ну, скажем, для него я вожак стаи. И больше ничего.

Усталость овладела нами. Бальестер закрыл глаза, но я потряс его за плечо:

– Бальестер, у вас есть дети?

Он снова открыл глаза и посмотрел на звезды.

– Да, думаю, что да. Один ребенок, а может быть, два. Трудно с уверенностью сказать. Все женщины говорят, что дети от меня, хотя бы потому, что у командира отряда всегда больше денег, чем у простых солдат.

– Но вы их не воспитываете.

Лицо Бальестера насмешливо сморщилось.

– Разве я могу? Их матери всем обеспечены, об этом я всегда забочусь.

Я снова потянул его за рукав, чтобы задать очень важный для меня вопрос.

– Бальестер, ответьте мне откровенно, и пусть это останется между нами…

Он приподнялся на локте, ожидая какой-то хитрости. В его глазах светилась тревога лесного зверя, но я спросил его только об одном:

– За что вы боретесь?

Бальестер ненадолго задумался, набрал в ладонь горсть песка, а потом разжал пальцы. Песчинки заструились на землю. Желая ему помочь, я сказал:

– Мне не нужны длинные речи, будьте кратки и точны. – Потом я добавил: – Пожалуйста, скажите мне одно слово. Я ничего больше не прошу.

Но к моему разочарованию, он снова растянулся на земле, вздохнул и ответил:

– Если вы до сих пор ничего не поняли, зачем мне вам это рассказывать?


4

Мне, наверное, следовало бы заранее унюхать чудовищность того, что случилось потом. Но ни я и никто другой не мог даже предположить, каким образом проявится на песчаном берегу Алельи нездоровое законопослушание красных подстилок, их ложный и пустой патриотизм. Я думал только о том, что мы наконец избавимся от Беренге и его трутней.

Рано утром основная часть войска благополучно добралась до берега. Между тем мы с Бальестером уже договаривались с жителями Алельи о том, что позаимствуем у них баржу – достаточно большую, но при этом легкую и быструю. Чтобы их отъезд не был замечен, депутат со своей свитой должен был подняться на борт в сумерках.

И тут старикан Беренге оживился и начал действовать. Он приказал, чтобы войско обеспечило безопасность операции, и велел солдатам расположиться на холмах, которые возвышались над берегом моря. Мне показалось, что ставить пять тысяч часовых – излишняя предосторожность, но я только пожал плечами. В мозгах красных подстилок вопросы протокола считаются делом чрезвычайной важности, и я подумал, что депутат хотел таким образом подчеркнуть исключительность своего поста.

Только Бальестер со своим отрядом избежал необходимости нести караул. Пока остальные солдаты распределялись по батальонам, занимали позиции на возвышенностях и перекрывали дороги, микелеты спрятались в таверне рыбаков на окраине Алельи в сотне метров от берега. Мне предстояло принять участие в прощальной церемонии, поэтому я, хотя и понял их намерения, ограничился только одним замечанием:

– Не забудьте расплатиться. Мы не какие-то бурбонские нахалы.

Беренге сидел, развалившись, в своем кресле, а вокруг него собрались пять или шесть старших офицеров. Среди них были Дермес и Далмау. Поскольку меня все считали мальчишкой, никто не стал дожидаться моего прихода. Когда я вошел, Далмау произносил цветистую речь, прощаясь с военным депутатом.

– Извините, что я вас перебиваю, – сказал тут Беренге, – но должен вам сообщить следующее: вы и все старшие офицеры уезжаете со мной.

Я стоял за спиной Далмау и замер от неожиданности так же, как и он.

– Что? – спросил он, словно не расслышал. – Как же мы – я и прочие офицеры – можем уехать с вами? Кто в таком случае будет командовать войском?

– Все, от подполковника и выше, – не отступал Беренге, не желая ничего объяснять, – возвратятся со мной в Барселону. Это приказ, а приказы не обсуждаются.

Бросить пять тысяч человек на произвол судьбы! Отказаться от наступления на кордон! Все лишения и жертвы последних месяцев не имели никакого смысла! Абсурдность этого решения настолько не укладывалась в наших головах, оно казалось нам столь безумным, что ни Далмау, ни другие офицеры не могли прийти в себя.

– Но, ваше превосходительство, – возразил растерянный Далмау, – это же невозможно. Кто тогда возглавит штурм кордона?

– Мне кажется, что среди нас есть командир, которому не терпится показать себя и заслужить повышение, – сказал Беренге. – Войско остается в хороших руках.

Он имел в виду Дермеса! Этот шаг фактически означал распустить войско. Недавно завербованные солдаты еще не успели слиться в единый ратный союз со своими офицерами. Оставшись без командиров, они покинут армию. Не сохранится даже полк Далмау. Эта часть была сформирована недавно, и превыше всего эти люди ценили верность (так на самом деле бывает в любой армии). Как они поступят, если их собственный командир бросит их на богом забытом берегу, никак не объясняя свой поступок и оставляя их под командованием отпетого негодяя? Было бы лучше прямо сейчас сдать всех этих солдат в плен противнику.

Остальные офицеры, хотя и пораженные приказом, подчинились и начали подниматься на баржу вместе с Беренге и его трутнями. Только Далмау остался на берегу. Он отказывался вступить на сходни и кричал, волнуясь все сильнее и сильнее. Один из офицеров с баржи ему попенял. Приказ есть приказ. Неужели Далмау кажется, что он единственный офицер, чья честь запятнана этим решением?

– Я, конечно, так не считаю, – сказал Далмау, – но повторяю, что несправедливо и неразумно оставлять мой полк и младших офицеров, доблестно выполнявших свой долг, под командованием офицера, чье поведение до сих пор не было достойным этого звания.

Пока Далмау спорил с Беренге, я побежал в таверну и распахнул дверь ударом ноги. По моему виду Бальестер подумал, что нас атакуют бурбонские части. О, если бы это было так!

– Они хотят смыться! – завопил я. – Предупреди ребят!

Поначалу он меня не понимал.

– Они все хотят уехать, – повторил я, – все, а не только Беренге с его трутнями. Они приказали подняться на борт всем, кроме Дермеса! Мы должны им помешать! Созывай солдат! Может быть, депутат передумает, если увидит, что все против него.

На этот раз Бальестер подчинился мне незамедлительно и поскакал со своим отрядом к цепи, окружавшей наши позиции. Мне пришлось бежать по песку назад к барже, что было весьма утомительно. Спор там разгорелся. Далмау по-прежнему отказывался подняться на борт, хотя все другие офицеры уже заняли свои места. Никогда в жизни мне не доводилось видеть Далмау таким разъяренным, и это его, человека, вечно сиявшего улыбкой. Я вторил его крикам и, как вы понимаете, использовал куда менее приличные выражения.

Новости дошли до солдат на холмах, и головы, которым надлежало следить, не приближается ли враг, поворачивались теперь к морю. Десятки и сотни людей уже приближались к нам, не понимая до конца, что происходит. Один офицер с палубы стал умолять Беренге:

– Ваше превосходительство, прикажите полковнику Далмау подняться на борт, иначе нам всем конец.

Из глубины своего кресла Беренге прикрикнул на Далмау: если он немедленно не взойдет на борт, его будут судить за неподчинение власти. Одну минуту Далмау смотрел, как волны разбиваются о берег. Потом обернулся ко мне и сказал:

– Пойдемте, Сувирия.

Я еще пытался сопротивляться, но он схватил меня за локоть и добавил:

– Личный приказ военного депутата не выполнить нельзя. – А потом прошептал мне на ухо: – И мы должны обо всем рассказать.

Не знаю, могу ли я гордиться тем, что вступил на сходни и поднялся на борт последним, или мне следует стыдиться этого шага. Увидев всех своих старших офицеров на борту маленького судна, оставленные на произвол судьбы солдаты бегом бросились на берег. Пять тысяч человек с оружием в руках со всех сторон устремились к нам. Трутни Беренге обмочились со страха, и сам депутат дал сигнал к отплытию: «Поехали, поехали!» Воспоминание о том, что произошло после этого, не оставляет меня ни на минуту.

Несмотря на понесенное оскорбление, эти пять тысяч преданных нами людей не собирались никого убивать. Они сгрудились на берегу, но их взгляды выражали не ненависть, а недоумение брошенной собаки. Если даже я сам не понимал, как могли наши военачальники оставить свою армию, что же должны были подумать они? На одном из холмов возвышались фигуры Бальестера и его ребят верхом на лошадях. Он-то все прекрасно понял. Вид этих кентавров на фоне средиземноморских сумерек наполнял мою душу невыносимым стыдом, будто на сердце у меня лежала тяжелая каменная глыба.

Не успели мы отплыть от берега на пятьдесят метров, как мой взгляд привлек белокурый парнишка, который зашел в воду по колено. Я обратил на него внимание, потому что золотистые косицы над его ушами напомнили мне Анфана. Он потрясал над головой каким-то предметом. И тут вся толпа начала размеренным хором выкрикивать слова, которые мне не удавалось расслышать из-за плеска волн, порывов ветра и разделявшего нас расстояния. Никто, кроме меня, на берег не смотрел. Я навострил уши и, поняв, в чем дело, несколько раз стукнул кулаком по борту судна:

– Назад, назад! Возвращайтесь к берегу, черт возьми!

Трутни окружили меня и приказали заткнуться. Единственный раз в жизни я смог откровенно сказать им, какого я о них мнения:

– Дураки вы набитые! Депутат забыл свой серебряный жезл!

Так оно и было. Люди на берегу кричали: «Дубинка! Дубинка!» Спеша ускользнуть от своих собственных солдат, Беренге и его трутни забыли даже прихватить с собой наивысший символ каталонского сопротивления.

Неужели может существовать на земле такой смелый и одновременно такой покорный народ? Я вам это объясню: события в Алелье показали, что наши люди гораздо сильнее верили в свои свободные органы власти, чем сами руководители страны. Беренге забыл о серебряном жезле, но ненавистные ему оборванцы помнили. И эти солдаты не хотели сейчас вздернуть депутата на виселице, они желали только спасти «дубинку».

Баржа медленно развернулась и с позором направилась к берегу. На борту все были так пристыжены или напуганы, что никто не хотел забрать жезл. Поскольку именно я подал сигнал тревоги, им показалось логичным поручить это дело мне. Да пошли вы все! Мне стало ясно, насколько перепугался военный депутат, только когда его трутни снова подошли ко мне и взмолились:

– Сделайте это, ради бога.

Мне не пришлось даже сходить на берег. Баржа была плоскодонная, и мы подплыли к самому берегу, а паренек вошел в воду по грудь. Я перегнулся через борт и взял жезл у него из рук. После этого баржа немедленно развернулась и ушла в море. Я успел крикнуть парнишке:

– Как тебя зовут?

Он ответил мне, но в этот миг ветер сменил направление и унес его слова. Я не расслышал его имени и всю жизнь не могу простить ветру этой шутки – мне так досадно, что иногда хочется вообще замолчать и не произносить больше ни единого слова. Зачем нужна книга, в которой сохранится имя Беренге, гнусного Беренге, но не останется имени этого мальчишки?

На протяжении всего обратного пути я сидел в уголке между двумя бочками, обняв руками колени и накрыв голову плащом, чтобы ни с кем не разговаривать. Сначала меня одолевала мысль о подлом заговоре: Беренге казался мне тайным агентом командования Двух Корон. После падения Барселоны в городе и правда ходили слухи, что он моментально предложил свои услуги новому правительству и служил ему исправно. Но я не слишком-то верю в заговоры. Просто Беренге был человеком слабым, а у людей, занимающих важные посты, слабость граничит с предательством. Быть может, он приказал офицерам подняться на борт, чтобы они разделили с ним позорное бегство, или боялся, что при штурме кордона погибнет много командиров частей. Поскольку все они были отпрысками знатных и богатых семей, красные подстилки не простили бы Беренге этого кровопролития. Кто его знает. Важно другое.

Во имя наших Свобод и Конституций один-единственный город готов был вести войну с Двумя Коронами, восстать против могущества двух заключивших союз империй. Но как мы могли сражаться против нашего собственного правительства?

* * *

О последствиях нашей провалившейся экспедиции не стоит и говорить. Когда мы вернулись в Барселону, дон Антонио был вне себя от ярости. К моему великому счастью, меня не было рядом с ним в тот час, когда до него дошли известия о трусости Беренге, о крушении плана захвата Матаро и, в довершение всех бед, о том, как мы предательски оставили на произвол судьбы целое войско на берегу моря. Говорят, что он бросил на пол свой маршальский жезл со словами:

– Они оскорбили Господа! Изменили королю! И губят Родину!

Вильяроэль потребовал объяснений, и как Далмау, так и я сам подробно рассказали о ходе событий. Дон Антонио хотел повесить Беренге на городской стене. Как и следовало ожидать, красные подстилки защитили депутата. Но его роль в этой истории была столь неприглядной, что даже они не смогли спасти его от суда. Разумеется, ни о каком справедливом суде не могло быть и речи. Беренге никто и пальцем не тронул. Дон Антонио не имел права распоряжаться судьбой лиц, занимавших государственные посты, и депутат отделался домашним арестом. А если иметь в виду, что старик вообще никогда не вставал со своего кресла, сами подумайте, что́ это было для него за наказание. Так работает правосудие красных подстилок!

А пока депутат Беренге пребывал в своем почетном заключении, что же происходило с пятью тысячами человек, брошенных на произвол судьбы? Сразу после возвращения в Барселону Далмау нанял на деньги своей семьи целую флотилию, чтобы прийти к ним на выручку. Но было уже поздно. Как и следовало ожидать, войско рассыпалось. Некоторые новобранцы присоединились к отряду Бускетса или к другим микелетам. Сотни несчастных попали в бурбонский плен, и вы сами можете догадаться, как с ними обошлись. Другие просто разбрелись по домам, и таких было немало. (У кого-нибудь хватит совести их за это осуждать?) Остальные продолжили борьбу с врагом с тыла кордона по собственной инициативе. Но стратегический план нашей экспедиции с треском провалился.

Самое удивительное заключается в том, что нашлись смельчаки, которые все же решили вернуться в Барселону и добились своей цели, прорвав кордон. Они действовали небольшими группами и скакали к стенам города под прикрытием ночи, пуская лошадей в бешеный галоп. Темными ночами мы видели вдруг, как один из участков кордона освещался огнем выстрелов, и слышали вой этих диких наездников. Они выбирали участки лиманов, которые были хуже защищены, а добравшись до равнины у городских стен, мчались к ним со скоростью кометы. Некоторое время спустя за городскими воротами появлялись, словно упав с небес, десять, двадцать, а иногда и тридцать человек…

О Дермесе мы никогда больше ничего не слышали. Одно из двух: его повесили или бурбонские солдаты, или же наши ребята. (И если вам интересно узнать мое мнение, я склоняюсь ко второму варианту, потому что мне хорошо известны привычки людей из отряда Далмау.) Однако все это лишь предположения. Если мне кто-то и рассказывал о судьбе этого негодяя, то я ничего не помню. Как приятно иногда терять память!

Ну да ладно, хватит о грустном. Вечно весел и всем доволен! Вот мой девиз. Или, как мы говорили обычно в Барселоне: via fora[103] печаль. По крайней мере, мне удалось вернуться домой целым и невредимым, а это уже неплохо. Я обнял всех членов моего своеобразного семейства, тяжело опустился на стул и с некоторым изумлением принялся рассматривать стены, словно дикарь, впервые открывший для себя цивилизованный мир. Говорить мне не хотелось, и я вышел на балкон, откуда открывался вид на городские стены. На бастионе Санта-Клара несла дежурство рота бочаров, которые уже разожгли костры, чтобы приготовить ужин. Приятно было знать, что они на своем посту, что эти люди несут караул с единственной целью – дать мне возможность провести эту ночь под родной крышей и ни о чем не беспокоиться. К тому времени я доверял этим бочарам, которые превратились в ополченцев, гораздо больше, чем любому настоящему армейскому подразделению.

Нан принес мне таз с горячей водой и поставил его у моих ног, приветствуя мое возвращение к родным пенатам. Амелис бросила в таз щепотку соли. О господи, вымыть ноги горячей водой в окружении близких тебе людей – это и есть родной очаг. Анфан попросил рассказать о моих подвигах.

Пока я стягивал сапоги, на память мне пришли бесконечные переходы, днем и в ночной мгле, и тысячи ног, обутых в драные матерчатые туфли или вообще босых. Я подумал о запахе горелого пороха, о трупах, понапрасну оставленных нами на своем пути. В носу у меня до сих пор стояла вонь ржавых штыков и старой кожи. Ради чего мы страдали столько дней? Только ради того, чтобы эта свинья Беренге теперь прохлаждался в своем дворце, неся свое смешное наказание в окружении своих трутней.

– Что я могу тебе рассказать? – ответил я Анфану. – Знаешь, что я могу тебе сказать? Только одно: я был там, чтобы тебе не пришлось когда-нибудь этого пережить.

Однако мое счастье стало полным, только когда я лег в постель. Амелис вошла в спальню через несколько минут. Было темно, и я не видел ее, а просто услышал, как закрылась дверь. Она легла сверху, накрыв мое нагое тело своим. В городе уже не хватало продовольствия, и Амелис немного похудела. Комнату иногда освещали всполохи огня и отсветы далеких выстрелов. Это вела огонь артиллерия бурбонских войск, но я не сомневался, что бояться нам было нечего. Они просто пристреливались на тот случай, если будет принято решение штурмовать монастырь капуцинов за городскими стенами. Волосы Амелис струились по моему лицу, а по ее дыханию я догадался, что она выпила мятный чай. Ее рука погладила мою щеку, и плутовка спросила:

– Ты хочешь спать?

Спать? Давно я не слышал такой забавной шутки. Марти Сувирия, вечно весел и всем доволен! В мире трудно найти дело более волнующее, чем заниматься любовью под аккомпанемент пушечного грохота. А в нашей жизни – и это я вам по собственному опыту говорю – желаннее первой любимой женщины только вторая.

* * *

В предыдущей главе я позабыл рассказать вам о самом последнем эпизоде, связанном с экспедицией. Ну что ж, сделаем это сейчас, и дело с концом. (А ты уж сама там раздели наш рассказ на главы, за это я тебе и деньги плачу.)

Как-то на рассвете я стоял на том самом бастионе Санта-Клара, наблюдая за артиллерийским огнем, когда там появился Франсеск Кастельви, капитан роты ткачей бархата, которому не терпелось выступить в роли историка. Он был из тех людей, которые не понимают, что в определенных условиях выражения вежливости неуместны.

Иногда наши часовые замечали отряд фуражиров на нейтральной территории. Тогда на бастионах поднималась тревога и наши орудия пытались их уничтожить. С бурбонского кордона в нас стреляли из орудий, отличавшихся большей дальнобойностью, чтобы прикрыть своих солдат, и между нами завязывалась артиллерийская дуэль.

Мне казалось, что тратить снаряды таким образом – занятие совершенно идиотское. На таком расстоянии причинить ущерб их батареям мы никак не могли, и они нам тоже. Но такова война. Наш командир артиллеристов, Коста, попросил меня не ругать его команду. На складах города было еще много пороху, и его майоркинцы пользовались этими перестрелками, чтобы обучить новых артиллеристов из числа горожан.

– Я очень рад, что ты вернулся целым и невредимым! – сказал мне Кастельви, стараясь перекричать грохот взрывов.

– Да-да, спасибо, – ответил я, не обращая на него особого внимания, потому что был очень занят.

– И выглядишь ты неплохо. Только слегка похудел, разумеется.

– Ты разве не должен быть со своими ткачами?

– Нет, что ты. Сегодня мы отдыхаем. Я просто решил навестить друзей.

Я тут надрывался от крика, командуя солдатами, которые подносили снаряды, и анализируя ущерб, причиняемый нашей батареей и расход пороха, а Кастельви прогуливался себе спокойно и интересовался моим здоровьем.

Бо́льшая часть ядер противника не долетала до позиций. Лишь отдельные снаряды достигали стен уже на излете и устало ударялись о них с рычанием рассыпающегося камня: тра-ра-ах! Потом ядра медленно скатывались по склону в клубах дыма. Пушки у нас были такого же калибра, как у неприятеля, поэтому добрая половина ядер летали туда-сюда десятки раз: с наших бастионов до их позиций и обратно, а потом еще раз и еще. Некоторые снаряды превращались в летающие послания. Бурбонские солдаты, например, писали на них углем или кровью курицы: «НаКосЯ БуНтовЩИк». А наши ребята на другой стороне ядра отвечали: «В жОПу Тебе бурБОн». Ну и все в таком роде, включая непристойные картинки, изображавшие задницы, языки и елды.

– А тут еще приятель твой объявился, вот радость-то! – не отставал от меня Кастельви.

– Приятель?! О ком это ты?!

– Как это о ком?! Бальестер! И все его ребята!

– Да нет! Ты ошибаешься! – прокричал я. – Он остался в Алелье! И никогда сюда не вернется!

– А я тебе говорю, что он вернулся! Ночью они прорвали кордон! Верхом! В предрассветный час! Всего несколько часов назад! Он в городе!

– А я тебе говорю: ты ошибаешься! Это невозможно! Бальестер никогда нам не простит, что мы бросили войско!

Майоркинцы отдавали приказы на батарее пронзительными голосами с таким акцентом, что их чертовски трудно было понять[104]. Орудия грохотали, бойцы сновали туда-сюда, поднося боеприпасы. Я с трудом разбирал слова Кастельви, и оба мы от крика почти осипли. И почему только нет вобанов, которые научили бы ткачей пользоваться языком знаков?

– Это был он! – твердил Кастельви, от которого мне хотелось как можно скорее избавиться. – Надо описать каждый эпизод этой войны, она того заслуживает! И уверяю тебя, я этим займусь!

– Вот и чудесно! Займись, опиши войну! Я как раз сейчас эту войну веду, а потому мне не до тебя! – И когда Кастельви уже уходил, я добавил: – Но ты все равно ошибаешься! Бальестер нас ненавидит! Ради чего он станет, рискуя своей шкурой, возвращаться в Барселону?!

Стоило мне это произнести, как я замер. Нередко случается, что сначала с языка срываются слова, а уж потом в голове рождается мысль, а не наоборот.

– Что с тобой такое?! Ты побледнел! – удивился Кастельви. – Ты что, боишься бомб?!

– Смени меня на пару часов! – прокричал я изо всех сил. – Я буду у тебя в долгу!

– Но я пехотинец! – возразил было он. – И вовсе ничего не понимаю в!..

А теперь угадайте, почему я так торопился и куда отправился. (Моя дорогая и ужасная Вальтрауд уже сообразила, в чем было дело. Какая же ты у меня умница, коровушка ты моя!)

У Бальестера в Барселоне могло быть только одно дело – убить Беренге. Микелеты не считали, что причина нанесенной им обиды крылась в политическом решении, а видели лишь конкретного виновника этого оскорбления. И перерезать глотку этому негодяю им представлялось единственным справедливым решением вопроса.

Я бросился бегом к дому военного депутата и явился туда, запыхавшись, но как раз вовремя. Бальестер и его ребята уже стояли за углом дома на узенькой улочке. На поясах у них были кинжалы, а лица скрывали мешки. Я встал между ними и воротами дома Беренге. Своим телом я заслонял весь проход.

– Вы уже не желаете приветствовать старшего по званию? – спросил я, обращаясь к Бальестеру.

– Отойдите.

Что ж, краткость речи всегда была одной из его добродетелей.

– Если вы взломаете эту дверь и убьете Беренге, сами подумайте, чем это кончится, – сказал я. – Депутат умрет, а вас вздернут на виселице. Военный депутат, один из героев этого города, погибнет от рук защитников Барселоны. Представьте себе, как упадет боевой дух в городе и как этим воспользуются враги. Они станут говорить, что мы пожираем друг друга, как крысы, попавшие в ловушку.

Бальестер резким жестом открыл лицо.

– Вы воображаете, что убить Беренге хочу я? Вы так считаете? Нет, я и не думал возвращаться в город, я не из тех, кто рискует жизнью, чтобы раздавить таракана. – Он большим пальцем указал себе за плечо, на своих товарищей. – На этом настояли они! Когда я отправился в ваш дерьмовый поход, нас было десять, а осталось семь. Вы хотите, чтобы они забыли об убитых товарищах? Вот и разговаривайте с ними, если вам так угодно!

Сильные натуры не умеют просить об одолжениях, им не позволяет гордость. Взвесив слова Бальестера, я понял, что он просит меня вразумить своих ребят.

Я заговорил с ними о бессонных ночах, о долгих переходах и стычках с врагом, когда мы сражались бок о бок, что случалось почти всегда; со смехом вспомнил тот день, когда приехал уговаривать их защищать Барселону. Сколько воды утекло с того дня.

– Беренге – древний старик, – сказал я, – и недолго будет коптить небо. Ускорить его смерть означало бы пожертвовать вашими жизнями и нанести ущерб обороне города. Вы этого хотите?

Я и сам не знаю, как мне удалось отвести их в одну из немногих таверн, которые еще не закрылись в городе. Вино их развеселило, они пришли в самое благодушное настроение, словно никогда и не собирались никого убивать. Все смеялись, пили и пели, пока не захмелели совсем. Только мы с Бальестером остались трезвыми. Сидя на двух концах стола, друг напротив друга, мы обменялись взглядами, в которых читалось нечто большее, нежели минутная печаль или горечь.

«Вы еще слишком мало страдали», – сказал мне дон Антонио. И клянусь, что я отправился с экспедицией Беренге, не испугавшись бед и лишений, только ради того, чтобы вырвать эту занозу из своего сердца. Мне только не было известно, что боль всегда наносит нам удар в самое незащищенное место. Я воображал, что во время экспедиции смогу проверить на практике все свои знания, а на самом деле она разрушила все мои представления о мире. И самое ужасное было не в этом: я, к несчастью своему, обнаружил, что власти, управляющие нами, столь же лживы, сколь ненадежны, но ни на шаг не приблизился к Слову. «Вы еще слишком мало страдали». В ту ночь в таверне я познал страх, который до сих пор был мне неизвестен. Ибо если все беды, все страшные картины нашего похода еще недостаточно преобразили меня, какую же жертву придется принести, чтобы я смог увидеть свою истину?

В ту ночь, пока я пил кружку за кружкой, переговариваясь взглядами с Бальестером, мне не дано было знать ужасную и непредвиденную новость: небеса готовы были вот-вот разверзнуться над нашими головами.


5

Сейчас, с другого берега океана времен, Рождество 1713 года вспоминается мне, наверное, более счастливым, чем было на самом деле. Во время караулов на стенах холод ранил нас своими кинжалами. У наших ног обледенелые шипы частокола, вдали – кордон неприятеля. Ветер, дождь, а над нашими головами – свинцовое небо, серее, чем брюхо осла. Но когда мы дежурили на корме одного из этих сухопутных кораблей, что называются бастионами, у нас всегда оставался повод для радости: мы могли обернуться и посмотреть на город, который защищали.

С самого начала осады красные подстилки всегда первым делом заботились об одном – о порядке в городе. Чтобы на улицах было светлее, они приказали всем жителям города, когда наступала ночь, выставлять на окна и на балконы светильники и фонарики. Ты поворачивал голову, и вся Барселона за твоей спиной светилась огоньками. Во время рождественских праздников того года светильников стало еще больше, чем обычно. Стекла в фонариках были синими, красными и желтыми, а потому улицы Барселоны мерцали, словно ночная радуга.

Наступил 1714 год, но ничего не изменилось. Прошло еще три месяца, и четыре, и пять, но все было по-прежнему. Наступила весна, и всем уже осточертела эта осада, и мне тоже. Ничего серьезного не происходило: сплошная скука, мелкие стычки и усталость, которую порождает у свободных граждан необходимость жить по законам военного времени. В Базоше такую долгую осаду сочли бы поражением. Более того: истинным извращением, немыслимым с точки зрения инженерного искусства. Пополи должен был сломить нашу оборону за одну неделю, а мы по-прежнему держались. Он даже не отваживался начать Наступательную Траншею.

Короче, я пытаюсь вам объяснить, что к весне 1714 года вся эта история мне уже очень надоела. У всех она была в печенках, кроме одного человека – дона Антонио де Вильяроэля. В мои обязанности, кроме всего прочего, входила весьма утомительная миссия – сопровождать генерала каждый раз, когда он проверял позиции одну за другой – ту, эту и еще вон ту, дальнюю. Один бастион, другой, куртины между ними – ему всегда было мало. Здесь недоставало солдат, там не хватало пушек, этот старый пролом в стене надо было заделать уже давным-давно. 19 мая, когда он меня, по обыкновению, распекал, наш разговор был прерван огнем неприятеля, яростнее обычного.

С бастионов виднелись жерла бурбонских пушек, которые сначала беззвучно освещались на кордоне. Потом слышался сиплый свист, бомба ударялась о стены, издавая привычный для нас звук: тра-ра-ах! Но на этот раз все было по-другому. Орудия были нацелены так высоко, что снаряды пролетели по небу над нашими головами. Они падали в городе на крыши домов или ударяли по западным фасадам.

– Идиоты! – заорал я. – Мы здесь! Вот они мы! У вас что, глаза на затылке?

Пушки выстрелили снова, так же плохо нацеленные. Я пришел в ярость, но дон Антонио велел мне замолчать. Он все понял раньше меня.

– Они прекрасно знают, что делают, – сказал он.

– Но, дон Антонио, – возразил я, – их снаряды перелетают через наши позиции.

Он повернулся и направился в штаб. Я пошел за ним. И тут наконец меня осенило. Враг бомбардировал не укрепления, а сам город!

В Базоше я учился брать крепости так, чтобы в результате штурма погибло меньше людей, чем погибало от несчастных случаев при строительстве укреплений, а этот мясник Пополи, не теряя времени на стены, направлял орудия прямо на дома мирных жителей. Этот невероятный шаг являл собой такое грубое, жестокое и явное нарушение всех священных уроков Базоша, что я отказывался верить своим глазам. Пока мы бежали по улицам, огромное ядро ударило в фасад четырехэтажного дома. Он рухнул, и в грохоте ломающихся балок и скрежете каменных плит я расслышал крики девочки, которая плакала от боли.

Боль, причиненная ребенку, вызывает ярую ненависть. Мне вспоминается, что я бегом вернулся на бастион, поднялся на верхнюю площадку, взял подзорную трубу и направил ее на бурбонские позиции. Мой взгляд пробежал по фашинам парапетов, за которыми скрывались орудия. Дым застилал батарею, артиллеристы суетились вокруг пушек, и вдруг круглая линза моего прибора остановилась на человеке, стоявшем неподвижно. Он тоже наблюдал за мной в подзорную трубу. Мы посмотрели друг на друга, а затем он помахал мне рукой, смеясь над нашей болью. Я сразу его узнал: Вербом, эта скотина Вербом.

Мы созвали срочное совещание и пригласили Косту и других старших офицеров. Все были возмущены и взволнованы, кроме майоркинца, на которого общее настроение никак не повлияло. Он так спокойно жевал петрушку, что казался совершенно безразличным ко всему, и своим всегдашним монотонным голосом заявил:

– Они используют дальнобойные орудия. Но даже при их помощи им не удастся наносить удары по всему городу. Неприятель может бомбить только ту его часть, которая расположена прямо за стеной, – район Рибера. И у них только одна батарея из трех орудий.

Я не выдержал и эгоистично заметил:

– По несчастливой случайности, моя семья живет как раз там.

Несколько офицеров обратились к дону Антонио с требованием подготовить штурм батареи двумя батальонами. Другие считали, что бомбардировка города была задумана как провокация, чтобы вызвать скоропалительную атаку горожан, которая приведет к их поражению. Были и такие, кто предлагал направить Пополи письмо с угрозой казнить всех пленных, если он не прекратит бомбардировку мирных кварталов. Наш любитель петрушки предложил самое простое решение, что не умаляет его заслуги, поскольку никому другому такая мысль в голову не пришла: самые точные наши орудия не обладали достаточно большой дальнобойностью, а значит, надо приблизить их к батарее врага и ее разрушить. Как это сделать? Надо вывезти целую нашу батарею за стены.

– Но неприятель может ее разбомбить, – заметил я.

Ответ Косты в полной мере отражал точку зрения всех артиллеристов:

– А зачем придумали пехоту, если не для того, чтобы защищать артиллерию?

Никогда нельзя было догадаться, всерьез он говорит или нет. Майоркинец глянул в свою котомку и, увидев, что петрушка там кончилась, грустно сказал:

– Дайте моим ребятам возможность вести огонь десять минут. Этого нам достаточно.

На самом деле им хватило и пяти. Дон Антонио приказал двум батальонам в полном составе сделать вид, что они идут в атаку на кордон, и они двинулись вперед стройными рядами под грохот двадцати барабанов. Бурбонское командование решило выставить им навстречу вдвое больше солдат, которые начали строиться за линией кордона. Они попались на нашу удочку, потому что Коста, воспользовавшись этим моментом, вывез за стены шесть пушек. Его снаряды упали прямехонько на головы бедняг, которые обслуживали бурбонскую батарею. Потом майоркинцы быстро впрягли лошадей и отвезли свои легкие орудия обратно в город. Пополи остался с носом и лишился своих пушек-убийц.

Огорченный неудачей, он пустил в ход всю свою артиллерию. Для этого ему пришлось перенести линию кордона поближе к городу, и с новых позиций удары орудий достигали любой точки города, за исключением береговой полосы. Артиллерийская атака 19 мая была детской забавой по сравнению с тем градом бомб, который посыпался на наши головы теперь. Так началась бомбардировка улиц и домов Барселоны. Это были хорошо рассчитанные и размеренные удары, не прекращавшиеся несколько месяцев, ни днем ни ночью.

Терроризм военных стремится к разрушениям крупного масштаба. Утесы наших высоких домов на берегах узких улочек являли собой слишком сильное искушение для неприятеля, и тот обрушивал на них град снарядов с восторгом мальчишки, который топчет муравейник. Передо мной до сих пор часто встают такие картины: толпы мирных жителей бегут по улице, а над их головами взлетают струи щебня, точно гной из вскрытого нарыва.

Для барселонцев обстрелы были адом. А для Пополи – результатом практического расчета. По его замыслу, жители города, пережившие ужас бомбардировок, сами потребуют у правительства открыть ворота Барселоны. Если оставить в стороне эмоции, идея Пополи была отнюдь не глупа. Имело ли смысл держать оборону, если за нее приходилось расплачиваться нашими собственными домами и соборами и даже самой нашей жизнью? Барселону защищало войско ополченцев, которые сражались за свои семьи. Если жизнь их родных подвергалась опасности, зачем им было держать в руках оружие? И тем не менее Пополи ошибся в своих извращенных расчетах. Горожане поступили совсем не так, как ему хотелось, – их логика оказалась диаметрально противоположной.

Даже сам Марти Сувирия, инженер, обученный оценивать любую ситуацию с позиций холодного расчета, стал действовать ему вопреки. Я прекрасно знал, что бурбонские варвары готовы уничтожить все на своем пути, и именно поэтому был обязан настаивать на переговорах, но не сделал этого. Почему? Не знаю. Возможно, потому, что мы зашли уже слишком далеко. Наперекор науке Базоша за стенами замка жизнь стала совсем другой. Мир менялся и уже не поддавался рациональным принципам маркиза.

По сути дела, маневр Пополи выдавал его бессилие и крах его планов. Бомбардировки не подорвали веры защитников города, а только укрепили ее, ибо люди догадались, что он обстреливает Барселону, потому что неспособен сломить волю горожан, ее оборонявших. И более того: хотя мы этого еще не знали, власти Мадрида уже сообщили Пополи о своем недовольстве его бездарностью и о том, что на его место назначен другой военачальник. Ему никогда не было суждено войти в город победителем. Униженный герцог срывал свою злобу на барселонцах. Град снарядов обрушивался на город с ужасающей размеренностью: каждые пятнадцать минут, без передышки – и так на протяжении месяцев. Целые улицы превратились в руины, и только память людей могла восстановить прежний их вид.

Древнюю Барселону, всегда легкомысленную, вечно веселую и всем довольную, ранили теперь бомбы, падавшие с небес. Одни бомбы питали ненависть к разуму и печатному слову: так, однажды снаряд попал в редакцию самой любимой горожанами газеты «Дневник осады» и убил ее хозяев и редакторов. Другие оказались воинствующими атеистами: одно ядро пробило витражную розетку церкви дель Пи, где всегда собиралось множество прихожан; шло богослужение, и удар унес много жизней. И наконец, были бомбы ночные, подслеповатые и глупые, потому что одна из них убила трех агентов, сторонников Бурбонов, которые расклеивали по городу листовки. Бедняг разорвало в клочки. Как-то на рассвете я увидел кисть, которая висела на стене. Сам по себе никакого интереса сей предмет бы не вызывал, но его держали пальцы руки, оторванной на уровне локтя. Хозяина этой конечности бомба застала за расклеиванием листовок. Нечего и говорить, что бригады уборщиков не слишком-то спешили снять руку со стены, чтобы другим предателям было неповадно заниматься подобными делами.

Нам ничего другого не оставалось, как эвакуировать горожан на берег моря или на склоны Монтжуика, потому что бомбы не долетали только туда. На горе устроилась публика побогаче, которая могла себе позволить отправить за покупками продовольствия слуг. А на берегу возник огромный лагерь беженцев. Сначала там появились тысячи матрасов, а потом над ними возвысились прочные, уютные палатки. В их устройстве чувствовалась женская рука, испокон веков присущая прекрасному полу стыдливость. Ткани, покрывавшие холщовые домики сверху, всегда выбирались самые красивые в хозяйстве: иногда скатерти, иногда накидки или занавески. В немом соперничестве крыши наряжались в цветные кашмирские ткани или в дамаст. Вокруг домиков из ткани беженцы расставляли домашнюю мебель, тут и там виднелась барочная резьба. Нечему было удивляться: хозяева домов взяли с собой самые дорогие свои вещи, чтобы не оставлять их без присмотра. Но боже мой! Как нелепо выглядели рядом с бедными очагами на песке эти дубовые столы с витыми ножками, зеркала в пышных рамах, шкафы выше человеческого роста, обитые бархатом стулья и даже несколько новеньких туалетных столиков для девиц toujours à la mode[105].

В массовых бомбардировках заключается некий дух изократии: под бомбами все человеческие существа равны, несмотря на их происхождение и положение в обществе. Скопление горожан на берегу и лишающая их чувства стыда вынужденная близость привели к результатам, противоположным тем, которых рассчитывал добиться Пополи. В отсутствие стен, раньше разделявших соседей, те превратились в сообщество, живущее на свежем воздухе. Теперь они жили бок о бок и сплотились как никогда. Дети бегали по песку, женщины объединялись, чтобы приготовить обед. Старики сидели неподалеку и мирно беседовали, куря свои трубки. Взрослых мужчин почти не было видно.

Между берегом моря и крепостными стенами простирался город с пустынными улицами и брошенными домами. Редкому прохожему являлось очень странное зрелище. Бомбы срывали двери с петель, иногда фасады рушились, словно дома снимали маски, и взгляду открывались все комнаты трех– или четырехэтажного здания, где до сих пор стояли в полном порядке кровати и прочая мебель. Люди не могли утащить с собой на берег все свои пожитки, и бесхозные богатства становились большим искушением. Красные подстилки всегда отличались суровым нравом и с первых же дней установили на улицах караулы, обладавшие правом казнить преступников на месте.

Одного из первых пойманных мародеров звали Сигалет (это прозвище можно, наверное, перевести как Херенок). В результате судебного разбирательства его приговорили к повешению, и решение судей было приведено в исполнение незамедлительно в назидание горожанам. Событие это само по себе было бы заурядным, если бы не одно обстоятельство: Сигалета знал весь город. По иронии судьбы, первым мародером, застигнутым на месте преступления, оказался человек, исполнявший обязанности городского палача. А потому вздернуть беднягу на виселице пришлось его помощнику, который к тому же ухаживал за его дочерью. Сигалет отнесся к исполнению приговора куда спокойнее, чем его будущий зять. Пока бывший палач, посмеиваясь, поднимался по ступеням эшафота, в толпе царило веселье. Публика подзадоривала приговоренного на казнь беззлобными шутками, в которых сквозило ехидство и сочувствие. «Никогда не забывай, кому ты обязан своим местом», – сказал Сигалет своему будущему зятю, когда тот накинул ему на шею петлю. Зять вешает свекра. Вот это сцена! Интересно мне знать, о чем говорили потом молодожены в первую брачную ночь.

Бедняга Сигалет, по крайней мере, удостоился суда. Потом уже никто не утруждал себя судебными разбирательствами. В разных районах города поставили три столба; мародера расстреливали у того из них, который находился ближе к месту преступления. Спорить тут не приходится: во всех осажденных городах вводится чрезвычайное положение, но жестокость наших властей и зверства бурбонских войск были похожи как две капли воды.

В Гвардию порядка набрали самых отпетых негодяев, мразь из мрази. Иначе и быть не могло: все честные граждане служили в ополчении и сражались на городских стенах. Красные подстилки завербовали в Гвардию порядка сутенеров, шулеров, драчунов из числа завсегдатаев таверн, наемных убийц, уличных грабителей и запойных пьяниц, которым чудятся крылатые крысы. И этим самым подонкам поручили защищать закон. Блокада города с моря взвинтила цены на продовольствие, и большинством мародеров двигала вовсе не алчность, а голод. И в это самое время по приказу правительства преступники получили право казнить умиравших от голода людей.

Моя дорогая и ужасная Вальтрауд просит меня так не горячиться. Но разве можно рассказывать об этом спокойно? Эти патрули были созданы красными подстилками во имя порядка и покоя в городе – на их вычурном языке сей порядок назывался «октавианским покоем»[106]. Октавианский покой! Я вам сейчас расскажу, в чем этот покой заключался.

Небеса разверзались – в буквальном смысле этого слова – над нашими головами, но до самого последнего дня патрули несли дежурство перед домами богачей-предателей, которые дезертировали из города и отсиживались в Матаро. Когда какой-нибудь отощавший мальчишка или беззубая старуха пробирались в дом через пролом в стене, чтобы утолить голод, на них набрасывались эти убийцы, вооруженные правительством, привязывали к ближайшему столбу и расстреливали. Бурбонские войска убивали нас, нападая из-за городских стен, а красные подстилки действовали внутри города. Что тут скажешь?

У крепостей не бывает крыш, а с неба на нас обрушивался огненный град. Когда все кончилось, из каждых десяти домов Барселоны семь лежали в руинах или были пробиты снарядами. Только за два первых месяца бомбардировок на город, где проживали 50 тысяч душ, упало 27 275 бомб крупного калибра. Таким образом, каждому барселонцу Филипп Пятый преподнес в подарок половинку бомбы.

Я до сих пор задаю себе вопрос: какому строгому счетоводу пришлось вести эти подсчеты? Мне представляется человек на вершине колокольни, вооруженный черной доской и мелом, который, скучая, безразлично отмечает палочками и черточками каждый удар. Наверное, отсюда пошла поговорка: «Кому нечем заняться, может бомбы считать».

* * *

Тем временем до нас дошли известия о событиях в лагере противника. Вместо Пополи наконец был назначен новый командующий армией, осаждавшей Барселону. И каким бы странным это вам ни показалось, ужаснее новостей и вообразить было нельзя.

Чтобы сменить бездарного Пополи, Бурбончик упросил своего деда прислать ему подкрепление из французских частей и самого лучшего из боевых генералов. Вы догадываетесь, о ком речь? Это мог быть только один-единственный человек – самая верная и несокрушимая шпага, гроза всех врагов Людовика Четырнадцатого, маршал, командовавший войсками при Альмансе, – Джимми.

По донесениям наших разведчиков, он вместе со сливками французской армии за плечами уже перешел Пиренеи, но двигался медленно из-за плохого состояния дорог. К тому же – вот беда-то! – передвижение затруднялось, потому что они везли с собой большое количество орудий.

Когда я узнал эту новость, мне показалось, будто меня изо всей силы ударили под дых. Джимми. Его бесстрастные расчеты, его неуклонная решимость. Я бы тысячу раз предпочел бороться с самим Сатаной. Почему? Да потому, что Джимми вступал в борьбу только в тех случаях, когда у него на руках были беспроигрышные карты.

Дон Антонио сообщил нам эту новость на военном совете, где присутствовали командующие всеми частями. Наверное, наши разведчики были счетоводами по профессии, потому что Вильяроэль перечислил один за другим все французские полки, следовавшие за лошадью Джимми. Я помню, какое молчание воцарилось после этого сообщения. Любой офицер, у которого голова хоть немного варила, понимал, что это значит. Никто не произнес ни слова, но в воздухе повис вопрос: «И что же нам теперь делать?»

В ту ночь дон Антонио отпустил меня отдохнуть. Мы тоже перебрались на берег моря в простую палатку, сделанную из старых тряпок. Барселонцы не терпели скуки, точно это была страшная болезнь, и лагерь на берегу служил одновременно сценой для парочки небольших оркестров, которые по вечерам развлекали беженцев и изгоняли грустные мысли из их голов. Честно сказать, за ужином на берегу моря в компании мальчишек, стариков и карликов настроение у меня несколько улучшилось.

Потом мы с Амелис отправились спать, но я так устал, что мне было невмоготу даже заниматься любовью. Наше простое ложе состояло их двух одеял: одно снизу, а другое сверху, а матрасом служил песок. Мы вообще не стали переносить на берег все свои вещи, но рядом с подушкой Амелис стояла ее музыкальная шкатулка. Моя подруга ее открыла. И там, в нашей убогой палатке на песке, мелодия согрела наши сердца как никогда раньше.

Я рассказал Амелис о военном совете.

– Хорошая новость в том, что осаде скоро конец, – сказал я.

– Мы сдадимся?

Мне показалось, что Амелис не понимала меня.

– Уже теперь неприятель превосходит нас во всем, – ответил я, – но, когда прибудут французские подкрепления, неравенство сил будет огромным. Мы вышлем парламентеров и договоримся о достойных условиях сдачи города – скорее всего, о сохранении жизней и имущества. Джимми не будет против.

– И это все?

– Мы с достоинством выдержали осаду, никто не мог бы потребовать от нас большего, – с некоторой гордостью отметил я.

Амелис смотрела на меня с недовольным видом, но молчала.

– Что с тобой такое? – обиделся я. – Если все кончится сейчас, мы сохраним наш дом. При таких бомбардировках рано или поздно артиллерия его разрушит.

Она резко повернулась, потянув на себя одеяло, легла ко мне спиной и проворчала:

– Значит, вот какого мира ты хочешь… И ради этого вы провели целый год на городских стенах? Ради того, чтобы сейчас покорно открыть ворота французам, а не испанцам?

– Скажи это красным подстилкам! – рассердился я. – Это они копят продовольствие и, пользуясь нехваткой продуктов, в десять раз взвинтили цены. Люди бедные уже не выдерживают. Вчера я шел по улице с Кастельви, этим самым умником, который командует ткачами, и рядом с нами потерял сознание прямо посреди улицы какой-то старик. Он был не болен, а просто голоден.

Не отрывая головы от подушки, Амелис повернулась ко мне и спросила:

– Когда этот старик пришел в себя, вы спросили у него, хочет ли он сдаться?

– Да он просто хотел есть!

Она резко дунула на свечу, и наступила темнота.

На протяжении всего следующего дня Суви-молодец был необычно молчалив и ограничивался тем, что отдавал короткие приказы. Бальестер это заметил и подошел ко мне, когда я стоял в задумчивости на самой корме бастиона. С присущей микелетам учтивостью он спросил:

– Что это вы тут стоите, болван болваном?

У меня не было причин скрывать от него, что происходит, и я все рассказал. Он ответил мне грубой шуткой, как настоящий микелет, что закусит печенкой этого самого Бервика с грушами и брюквой. Я устало рассмеялся.

– Вы не знаете Джимми. – Тут я поправился: – То есть маршала Бервика.

– А вы с ним близко знакомы? – с издевкой спросил он.

– Я его немного знаю. – Огонь батарей затих, и я уселся на гребне стены. – Джимми всегда ищет собственную выгоду. Он никогда не согласился бы занять этот пост, если бы не был уверен, что сможет удовлетворить желания своих хозяев и заслужить очередную награду. Вместе с ним сюда движутся отборные французские войска. С таким подкреплением и с талантливым военачальником нам не остановить врага. Все кончено.

Я не ожидал никакого ответа. Но Бальестер дал мне отпор.

– Знаете? – сказал он своим обычным сердитым и ехидным тоном. – Однажды я вам поверил и сказал себе: «Этот не похож на остальных. Может быть, в Барселоне и вправду живут не только красные подстилки; может быть, мы можем воспользоваться этой войной и что-то изменить». Затем мы и пришли сюда, чтобы никто потом не сказал, будто нас здесь не было в нужный момент. Мы согласились выполнять ваши приказы. А теперь посмотрите на себя: сидит тут и скулит, точно испуганная собака. Что вы себе воображали? Это война! Иногда тебе везет, а иногда нет, и тот, кто сдается после первой же неудачи, показывает лишь, что ему не стоило в эту заваруху ввязываться.

Я на него ополчился и закричал:

– Прикиньте сами! Когда сюда приедет Бервик, перед нами будут уже не батальоны невеж-наваррцев. С ним сюда движутся сливки армии Людовика Четырнадцатого, тонны боеприпасов и десятки орудий. Драгуны, гренадеры и отборные рейнские части. Наши стены в ужасном состоянии, город наполовину разрушен, и защищают его мирные жители, в большинстве своем голодные и больные. Я прекрасно знаю, как поступит Джимми, и поверьте мне – или мы высылаем парламентеров, или он нас сотрет с лица земли.

Бальестер слушал меня, пыхтя.

– Вот теперь я вижу, что передо мной стоит только голова, полная всяких циферок.

Я почувствовал себя оскорбленным и воскликнул:

– Среди этих циферок есть и счет жизней, которых нам уже стоила оборона! Сколько еще человек должно умереть? Вы сами потеряли троих товарищей в экспедиции депутата. Вы что, хотите, чтобы их всех убили?

Бальестер с силой стукнул кулаком по стене:

– Мне хочется, чтобы их смерть не оказалась бессмысленной!

Я закричал еще громче:

– Города отстаивают, чтобы защитить детей, женщин и храмы! Настаивать на обороне сейчас означает их потерять! Мы боремся ради спасения жизней, а не для того, чтобы принести этих людей в жертву.

– А как же Конституции и Свободы? – спросил он. – Кто защитит их?

– Не знаю! – ответил я, разводя руками. – Задайте этот вопрос Казанове и другим политикам. А я просто инженер.

Никогда еще мне не доводилось выносить такого яростного и осуждающего взгляда.

– Я говорю не с политиками и не с инженерами, а с людьми, – сказал он и добавил шепотом заключение, которое было достойно древнего философа, о чем сам он, конечно, не подозревал: – Но как же трудно найти их в этом городе!

С этими словами Бальестер ушел прочь прежде, чем я успел ему ответить.

На протяжении следующих дней наши отношения стали более натянутыми. Я не стал его подзуживать или дразнить, а просто перестал обращать на Бальестера внимание и, если мы сталкивались на улице, делал вид, что не замечаю его. Вдобавок мне удалось снять с себя командование их отрядом. Бальестер счел мой поступок за оскорбление. Именно на это я и рассчитывал. «Ему же хуже», – сказал я себе. Однако в отсутствие наших споров, ожесточенных диспутов, которые одновременно сглаживали разногласия, напряженность между нами только возросла.

В какой-то степени отношения наши отражали городской настрой. Нетрудно понять, что весть о приближении к Барселоне маршала Бервика с подкреплением для осаждающей нас армии не могла, естественно, никого воодушевить. А от наших послов за границей до нас доходили только расплывчатые обещания и писульки от Австрияка, в которых он восхищался нашим упорством и верностью. Вне всякого сомнения, он их диктовал, трахая свою женушку, прилагая все усилия, чтобы заполучить «столь желанного наследника престола».

Как-то раз в те дни мне пришлось сопровождать дона Антонио на заседание правительства. Он хотел, чтобы я помог ему доказать плачевное состояние нашей обороны. Его ждал не просто холодный, а прямо-таки ледяной прием.

Понять, что было на уме у красных подстилок, всегда было нелегко. Обычно наши власть имущие постоянно на все жаловались и занимали пораженческую позицию. Поэтому я думал, что при помощи моего отчета они захотят переубедить тех, кто еще отказывался с ними согласиться. Совсем наоборот. Меня никто и слушать не стал. А Казанова к тому же только и делал, что сверлил меня своими черными зрачками.

Я был очень молод и совсем не интересовался политикой. Вся моя жизнь была посвящена оборонным работам. Но в тот день впервые в жизни мне дано было наблюдать за типичной реакцией государственных мужей.

Казанова не хотел сражаться, никогда не был сторонником борьбы. Если вы внимательно читали мой рассказ, то помните, что этот человек сделал все от него зависевшее, чтобы не дать горожанам возможности вооружиться и закрыть городские ворота. Почему же теперь он с такой решимостью встал на сторону противников сдачи города или, по крайней мере, подчинился их влиянию?

Чтобы это понять, надо было смотреть не в небеса, а на нашу грешную землю. Во Франции времен Монстра подданные слепо подчинялись королю. Но в нашем древнем осажденном городе, чьи жители восстали против врага, а правители скорее напоминали руководителей полиса Афин, чем правителей Спарты, все было наоборот: власть имущие делали то, чего требовали от них управляемые ими горожане. Казанова знал, что не может противостоять воле народа и отказаться от сопротивления. Что на самом деле творилось в его душе? Мы никогда этого не узнаем. Мне представляется – и это не более чем бесхитростные предположения, – что он просто предпочитал оставаться у власти и ждать удобного случая покончить со всей этой историей и избежать таким образом худшего.

Дон Антонио ограничился тем, что после моего доклада произнес несколько слов: вместе с Бервиком к городу идет мощное войско, и правительство должно сделать надлежащие выводы. И здесь мне необходимо отметить одну незначительную деталь из тех, которые могли подспудно повлиять на ход событий: дон Антонио не говорил по-каталански.

Как все образованные каталонцы, красные подстилки в совершенстве владели кастильским наречием и из уважения всегда разговаривали с доном Антонио на этом языке. Но в душе каталонцев спрятан невидимый механизм, который не позволяет им говорить между собой на любом другом языке, кроме родного, а потому Вильяроэль пропускал фрагменты дебатов. Я взял на себя обязанности переводчика и принялся шептать ему на ухо, о чем они говорили, когда возбуждались, а в таком состоянии они находились практически постоянно. Однако вы уже знаете Суви-молодца: слыша горячие споры, я забывал о своей миссии и встревал со своими замечаниями. Советники сумели договориться только об одном: следовало принять чрезвычайные меры. И в качестве «чрезвычайной меры» было решено подготовить мощную вылазку, чтобы поднять дух горожан. Блестящая мысль, нечего сказать!

Идея была бредовой. Если вылазка провалится, в чем сомневаться не приходилось, моральный дух горожан упадет еще больше. С другой стороны, соглашаясь провести атаку, дон Антонио доказывал, что он лишь военачальник на службе у правительства и на большее не претендует. С принятым решением он был не согласен, но приказу подчинился.

Точно так же, как в теле человека, в армии нервы невидимы и передают распоряжения сверху вниз. Если офицеры не уверены в необходимости атаки, как могут солдаты уверенно идти в бой? Никто ничего не подготовил заранее, и я стал одной из жертв этой неразберихи. Приказы передавались слишком поспешно и неточно. Я так понял, что меня направляют в часть, которая должна осуществить вылазку, хотя на самом деле дон Антонио поручил мне следить за порядком в тылу отряда. Сами знаете, там, где собираются все священники и хирурги, которые эвакуируют раненых, нужны и офицеры, чтобы задерживать солдат, которые при первой же возможности пытаются дать деру, отправлять их снова на бойню, и все такое прочее.

Наши части – больше тысячи солдат – сосредоточились у трех ворот. По плану эти три группы должны были выйти за стены, объединиться снаружи, вместе нанести удар по кордону, прорвать его и отойти назад. Испугать их, чтобы враг понял: никакого Бервика мы не боимся. Я же говорю, это была совершеннейшая глупость. Джимми еще не подошел к кордону, и на все события, происходившие до его приезда, ему было наплевать. А неприятель, осаждавший город многие месяцы, уже прекрасно знал, на что мы способны, и вылазка нескольких частей ни к чему хорошему привести не могла – мы просто приносили в жертву своих солдат. Господи боже, как отвратительно умирать под лучами прекрасного весеннего солнца!

Одно из самых неприятных ощущений человек испытывает, когда шагает в атаку, а строй шеренг вокруг него все время рассыпается. Важно было не то, что офицеры говорили солдатам, а то, о чем умалчивали. Бедняги, конечно, пытались кричать во всю глотку, поддерживая строй, но никакой веры в успех предприятия в их голосах не было. Меня бесили священники, которые затесывались между шеренгами солдат, обрызгивая их своей святой водой вперемешку с латинскими изречениями. В одной из шеренг стоял Бальестер и его ребята.

– Вот это да! И вы здесь, – ехидно поприветствовал он меня. – Вам нравится посылать нас на бойню?

– Нет, я никогда не желал сражаться бессмысленно, – ответил я. – Это вы рвались в бой. Или вы уже забыли? «В атаку, в атаку, в атаку!» Вот и получили свою атаку!

Я подтолкнул его, чтобы он занял свое место в шеренге, но Бальестера никто не мог трогать безнаказанно. Взбешенный, он развернулся и дал мне такую пощечину, что голова моя запрокинулась, а четыре его пальца отпечатались на щеке. При этом он упомянул мою мать, и этого оказалось достаточно, чтобы я окончательно потерял голову.

Я уже вам говорил, как изменились наши отношения в последнее время. К тому же, по чистой случайности, накануне вечером Анфан погладил меня по той же самой щеке своей ручонкой. И это сделал мальчишка, который обычно всегда щетинился, точно еж. Наконец, после стольких лет, в полночь он подошел и сел ко мне на колени. Я только что вернулся со службы, усталый и грязный. Сонный Анфан не ложился спать и, дождавшись меня, бросился ко мне на шею. «Патрон, патрон! Сколько врагов ты сегодня убил?» И вот теперь, несколько часов спустя, последним прикосновением другого существа на этой земле могла стать для меня ручища этого грубого фанатика.

Я сжал левую руку в кулак и двинул его изо всех сил, но костяшки погрузились в его густую бороду, которая смягчила удар. Бальестер, естественно, быстро оправился от изумления и стукнул меня снова. Великолепное зрелище перед самым наступлением: два офицера выясняют отношения при помощи кулаков на глазах у строя солдат. Мы сцепились и покатились по земле, рыча и осыпая друг друга неточными ударами. Когда нас разняли, чей-то голос сказал:

– Я арестую этого буяна, подполковник?

– Чтобы он избежал наступления? – ответил я, сплевывая кровь. – Не может быть и речи. Пусть встает в строй вместе со всеми.

Мы пошли в наступление. Наши ряды двинулись вперед: каждый батальон в мундирах своего цвета, будто на них использовали всю палитру красок. На фоне белых бурбонских мундиров наши солдаты казались веселым войском.

Все шло отвратительно. Барабанный бой не воодушевлял меня, а, наоборот, угнетал. Стоило мне услышать это бум-бум-бурум, бум-бум-бурум, бум-бум-бурум, как печенка подкатывалась к самому моему горлу. Орудия кордона начали стрелять. Солдаты стали падать. Мы оставляли за собой и тела погибших, и дикие крики раненых, подобно тому, как корма корабля оставляет за собой пенный след. А тут еще этот вой, вой бомб, пролетающих рядом с твоим ухом, когда не знаешь, разорвется ли твоя голова в следующую минуту, точно спелый помидор под чьим-то каблуком.

Между воинской дисциплиной и гражданским братством людей всегда пролегала пропасть. Хорошо вымуштрованный солдат шагает вперед и вперед, несмотря на шквал металла, но для солдат Коронелы дело обстояло по-другому. Справа и слева от каждого солдата шагали их отцы, сыновья или братья. Три поколения двигались плечом к плечу. Когда одному из солдат взрывом отрывало ногу или другому бомба сносила полчерепа, те, кто шел с ними рядом, останавливались, чтобы оказать им помощь. На меня ложилась печальная миссия толкать этих людей вперед.

– Шагайте, шагайте дальше! Не задерживайтесь, этим займутся врачи.

Они не понимали, что своим поведением нарушают строй. Бедняги присаживались на корточки, охваченные горем, и следующая шеренга из-за этого ломалась, натолкнувшись на раненого и на тех, кто пытался ему помочь. Кричать было бесполезно: они ничего не слышали и ничего не слушали. Ряды смешались.

Боже мой, какое счастье меня охватило, когда прозвучал сигнал к отступлению! В голове у меня вертелась одна-единственная мысль: «Мы сделали свое дело, пора возвращаться!» До этой минуты мне удавалось выдерживать строевой шаг, принятый в случае наступления. Попытавшись двигаться быстрее к городской стене, к дому, я заметил, что левая нога мне не подчиняется.

По голени растекалось красное пятно, которое спускалось до самой щиколотки. Как это часто случается, волнение, испытываемое на поле боя, не позволяло мне чувствовать боль. Пуля прошла через мое бедро навылет, и оба отверстия, которые она проделала, были прекрасно видны, несмотря на кровавые пузыри. Коронела отходила к городу, а я отставал все больше и больше, прыгая на одной ноге, словно хромая утка, и крича «эй, эй, эй!». Со стороны картина была презабавная, и Бальестер, быстрым шагом двигавшийся к городу, воспользовался случаем мне отомстить.

– Ну а теперь что нам делать? – спросил он. – Вы сейчас позволите нам задержаться, чтобы подобрать раненых? Или нам лучше двигаться дальше?

Один-единственный раз в жизни страсть возобладала над моими интересами, потому что я не попросил его о помощи, а прокричал ему что-то оскорбительное о том отверстии, через которое он появился на этот свет. Тут упало еще несколько бомб, и мы разошлись в разные стороны. Господи, какое жуткое отступление! Некоторые солдаты даже побросали ружья, чтобы бежать быстрее. Они думали только о том, как добраться до участка, который прикрывали артиллеристы, – там их не осмелится преследовать вражеская кавалерия.

Бурбонские всадники уже виднелись поблизости, и я понял, что не доберусь до ворот и даже до частокола. Я улегся ничком в неглубокую канавку и притворился мертвецом. Когда стемнеет, я потихоньку поползу к воротам, если только мне немного повезет.

Но увы, мне не повезло. Я краем глаза увидел двух бурбонских солдат, которые склонились над моей импровизированной траншеей и уже собирались пустить в ход свои штыки, чтобы проверить, мертв я или нет. Поэтому мне ничего другого не оставалось, как повернуться к ним лицом и заорать во всю глотку:

– Я подполковник его величества Карла Третьего! Отведите меня к вашему командиру и получите награду.

* * *

Когда проход в бурбонском кордоне закрылся за моей спиной, мне все еще не верилось, что это происходит наяву. Утром я позавтракал дома, а теперь, всего несколько часов спустя, оказался в лагере противника в роли раненого пленника под стражей.

Пленных оказалось очень немного, что является прекрасным доказательством следующей теоремы: две короткие ноги от испуга бегут гораздо быстрее, чем пара длинных, получивших ранение. Я обратил внимание на укрепления противника – с начала осады кордон значительно укрепили и усовершенствовали.

Оба моих стража обходились со мной достаточно любезно. Гордые своим достижением, они вели меня в штаб, и тут на нашем пути возник какой-то французский капитан с весьма наглой рожей. Увидев меня, он обругал наш город и его жителей и сообщил мне, как он собирается поступить с барселонскими «мятежниками». Я пожал плечами и ответил по-французски:

– Вполне возможно, что вместо этого мы с вами отужинаем в Париже.

Я имел в виду слух, который в последнее время распространился в городе. Там поговаривали, что каталонские дипломаты ведут с французами переговоры о перемирии. Но капитан с наглой рожей понял мои слова совсем иначе. Ему показалось, будто Суви-молодец собирается в одиночку завоевать всю Францию или еще что-то в этом роде. Он выхватил ружье из рук одного из моих охранников и изо всех сил ударил меня прикладом по почкам. Не имея возможности защищаться, я с жалобным криком упал на землю. Чего хочет от меня этот тип? Я посмотрел ему в глаза.

Когда человек хочет тебя убить, это желание читается в его зрачках. Может, этот капитан был сумасшедшим или просто огрубел за долгие месяцы осточертевшей ему осады – я не мог этого знать. На мои ребра обрушился град ударов, точно рассчитанных и причинявших мне нестерпимую боль. Я отчаянно взывал о помощи, но кто придет тебе на выручку во вражеском лагере? Этот изверг не просто бил меня, а будто старался пронзить мое тело насквозь. От жестокого удара по крестцу в глазах у меня завертелись желтые точки. Он меня убьет. Я попытался убежать на четвереньках, но тут капитан прикладом разбил мне лоб.

К концу этой взбучки я перестал чувствовать боль и попытался выпрямиться, стоя на коленях, за что получил удар между лопатками и снова упал. Однако за этот короткий миг я успел увидеть одного человека.

На самом верхнем уровне укреплений кордона стоял мужчина и в подзорную трубу рассматривал город и поле битвы, которое теперь опустело.

Его фигура была мне знакома. Я прекрасно помнил эти непринужденные жесты, в которых сквозило величие, эту торжественную позу в любой, самой банальной ситуации, этот профиль победителя, но сказал себе: «Марти, это невозможно, этот человек умер». Я снова выпрямился, не поднимаясь с колен, чтобы его позвать. Даже если это призрак, терять мне нечего. Я протянул руку и закричал:

– Monseigneur de Vauban![107]

Человек медленно повернул голову, не отрывая глаз от подзорной трубы.

– C’est moi! Votre élève bien aime de Bazoches![108]

С высоты укреплений он бросил на меня строгий взгляд, нахмурив брови.

– C’est qui?[109] – спросил он.

– Moi! – крик сам собой сорвался с моих губ. – Марти Сувирия!

– Marten? C’est toi?[110]

На его лице, до того момента столь строгом и напряженном, отразилось замешательство. Он спустился с укреплений, подошел ко мне и одним взглядом прогнал прочь наглеца-капитана. Когда мой спаситель опустился на одно колено рядом со мной, в глазах у меня потемнело и я уже ничего не мог разглядеть.

Его охватило сомнение; он осторожно взял меня за руку и закатал рукав, чтобы рассмотреть мои Знаки.

Я схватил его за борта мундира и сказал:

– Maréchal, quelle est la Parole? Dites-moi! S’il vous plaît, la Parole[111].

* * *

Разумеется, то был не сам маркиз, а его двоюродный брат Дюпюи-Вобан, с которым, как вы помните, я познакомился в один из его наездов в Базош. Тот самый, который когда-то сказал маркизу – мол, не приведи господи встретиться с Марти по разные стороны траншеи. Да, такова жизнь. Моя ошибка была вполне объяснима, потому что Дюпюи и маркиз обладали общими чертами, как это свойственно родственникам. Их жесты, позы и даже дыхание были похожи.

Он отвел меня в свою палатку и протянул мне бокал горячего пунша. Его личный хирург залечил мне пулевую рану на ноге.

– Рана чистая, пуля просто пробила мышцу, – сказал Вобан. – Если бы она затронула артерию, ты бы уже истек кровью и умер.

Он закатал мне рукав, чтобы снова пересчитать мои Знаки, – поначалу он сумел разглядеть только те, что располагались на запястье.

– У меня их четыре, – сказал я, предваряя его вопросы. – Пятый Знак не подтвержден.

Дюпюи проявил великодушие.

– Да, я об этом кое-что слышал, – сказал он. – Но помни, что подтвержден твой Знак или нет, а на руке у тебя есть татуировка. Будь этого достоин.

Я предпочел сменить тему разговора. Что происходит в мире?

– Маршал Бервик приедет еще не скоро, – объяснил он мне. – Я ехал вместе с ним, но мы продвигались так медленно из-за колонны артиллерии и засад микелетов, что он попросил меня быстрее доехать до города и оценить обстановку. И из увиденного я заключаю, что эту осаду проводили плохо, из рук вон плохо. Все здесь уже на взводе. То, что с тобой произошло, тому доказательство.

Я хотел было заговорить, но он приложил палец к моим губам:

– Послушай, к сожалению, я не могу сделать для тебя все, что мне хотелось бы сделать. Я не могу распоряжаться твоей судьбой, потому что пока здесь командуют испанцы, а ты сам знаешь, какие они обидчивые. Просто так вырвать у них из лап подполковника вражеского войска мне не под силу.

Я снова собирался заговорить, но Дюпюи еще раз приложил палец к моим губам.

– Молчи и слушай! Вот что с тобой произойдет: тебя допросят, но допрос будет мягким. Да, я сам знаю, что эта война стала войной между дикарями и пытки заменили вежливое обращение. Но ты не беспокойся, я нашел подходящего человека. Он на службе у Филиппа, но он из наших. Твой допрос будет просто ужином. Потом ты проведешь с ним несколько дней, а после этого тебя передадут в мое распоряжение.

– И кто этот человек? Он француз или испанец?

Дюпюи улыбнулся и показал на холщовый занавес на двери:

– Тот, кто первым войдет сюда и заговорит с тобой языком знаков, и будет этим человеком. – Перед уходом он спросил меня: – Марти, не можешь ли ты мне объяснить, что ты делал за стенами города, который осаждает король?

В его взгляде светилось нечто похожее на ярость Отмеченного десятью Знаками. Лгать я не мог и не хотел, а потому постарался быть искренним и точным.

– Я выполнял обязанности инженера, сеньор, – так прозвучал мой ответ.

Его же ответ был достоин Отмеченного, который старше собеседника по рангу:

– Мне все понятно. – И он ушел.

Наверное, я должен был предвидеть надвигавшуюся беду, но за короткое время произошло столько событий, что мне не удалось даже собраться с мыслями. В совсем недавно поставленную просторную палатку заходили только многочисленные слуги Дюпюи, вносившие туда мебель, да некоторые французские офицеры, спешившие засвидетельствовать свое почтение двоюродному брату великого Вобана, но удалявшиеся потом ни с чем. Я лежал на кровати в углу с перевязанной ногой, не имея возможности двигаться, и внимательно рассматривал всех гостей, ожидая, что кто-нибудь из них обратится ко мне на секретном языке инженеров. Все было напрасно.

Ближе к вечеру в палатку явились четверо испанских солдат под командованием капитана и увели меня с собой, несмотря на все мои возражения. В их поведении было что-то странное: они не походили на обычных солдат, которые нехотя и с полным безразличием подчиняются полученному приказу. Пока они тащили меня по лагерю, эти ребята все время озирались по сторонам, словно боялись, что появится какой-нибудь начальник и их накажет. Сцена скорее напоминала похищение. И ничего хорошего в этом быть не могло.

Дома, которые имели несчастье оказаться там, где встали лагерем бурбонские войска, превратились в склады или в жилища старших офицеров. Меня поместили в одном таком доме. Мы поднялись по лестнице на второй этаж, и меня заперли в комнате, обстановку которой составляли только старый стол и два убогих стула. Вся эта мебель и пол были покрыты тонким слоем пыли, а стекло единственного окна оказалось разбитым вдребезги. Бурбонский лагерь был мешком, а моя крошечная комнатушка – мешочком внутри большого мешка. Самому Ионе до меня было далеко!

Через полчаса появился «наш человек», как назвал его наивный Дюпюи-Вобан. Я сразу понял, как все случилось. Вобан только что явился в бурбонский лагерь, когда ему представился этот Отмеченный Знаками, покорный его воле и сердечный. Дюпюи воображал, что святая верность школе Базоша действовала во всем мире до сих пор, и доверился ему во всем, ничего не подозревая.

«Наш человек» стал распекать солдат, которые его сопровождали. Как могло случиться, что его гостя, благородного его врага, до сих пор ничем не угостили и не принесли ему вдоволь еды и питья? Однако, глядя мне в глаза, он одновременно передал мне знаками другое сообщение: «Теперь ты мне попался, мерзавец».

Это был колбасник из Антверпена, Йорис Проспер ван Вербом.


6

Когда все кончилось, когда Барселона пала и война завершилась, Вербом был щедро награжден Филиппом Пятым и остался в Каталонии. Разрушенный, истощенный и разграбленный город по-прежнему оставался для Бурбонов источником неприятностей. Есть только один способ уничтожения страшнее самой смерти – поработить противника на веки вечные. И Бурбончик поручил это дело Вербому.

Я присовокуплю к своему рассказу два простеньких плана города (если только моя лохматая бегомотиха не ошибется). Первый ты уже видела – на нем отражено состояние Барселоны незадолго до осады.



А на этом чертеже видно, что сделал с городом Вербом.



Эта звездочка, добавленная к стенам, Сьютаделья, была детищем Вербома. Ради постройки этой самой Сьютадельи он сровнял с землей пятую часть города и построил превосходную крепость с бастионами, но не для защиты горожан, а для того, чтобы их контролировать, подавлять или даже расстреливать, если понадобится. Эта опухоль на теле Барселоны превратила ее жителей в заложников своего родного города.

Но зачем это я болтаю о том, что случилось после осады? В тот момент, будучи пленником в бурбонском лагере, в лапах моего заклятого врага, я думал о другом.

Обычно я быстро находил выход из положения, но тогда несчастье сковало мои мысли. Оставалась одна надежда – сообщить о своем плене Дюпюи-Вобану, – но, по-видимому, это было невозможно. Между нами стоял Вербом: если этот человек оказался способен подстроить мое похищение, наверняка ему хватит предусмотрительности его скрыть. Скорее всего, негодяй сразу покончит со мной, а потом оправдает мою смерть попыткой побега. А для Дюпюи-Вобана придумает какое-нибудь объяснение: например, кто-то из солдат случайно выстрелил в меня или что-нибудь такое. Дело было дрянь.

Вербом появился ближе к ночи, будто ночной туман или смертельная лихорадка. Мне удалось приготовить только одно оружие, чтобы бороться за свою жизнь: маленький ножичек с рукояткой из куска оконной рамы и с лезвием из осколка стекла. Если запахнет жареным, я, прежде чем они со мной покончат, попытаюсь выколоть мерзавцу глаз.

Однако очень скоро я понял, что дело принимает другой оборот. Колбасника из Антверпена сопровождал только один солдат из армейской прислуги, и вместо оружия в руках у него был поднос, на котором стояли бутылка и два стакана. Слуга поставил поднос на стол и вышел. Когда мы с Вербомом остались наедине, я вознегодовал:

– Как вы смеете держать меня взаперти! Я становлюсь перебежчиком, чтобы служить королю Филиппу, и вот какую награду за это получаю. Вы и представить себе не можете, какие муки я претерпел, пока мне приходилось под давлением этих мятежников работать над планом их безумной обороны!

Вместо ответа на мою страстную речь, сопровождаемую жестикуляцией, Вербом сел, наполнил оба стакана вином и сказал:

– Пейте.

Пить я не стал. Возможно, он планировал расправиться со мной при помощи этой жидкости, чтобы не пришлось оправдываться перед Дюпюи-Вобаном за акт насилия.

– О, что вы, не будьте таким идиотом, – сказал он и добавил с недовольной гримасой: – Неужели вы считаете меня столь низким человеком? Я никогда не стал бы переводить портвейн на крысиную отраву.

Он взял мой стакан и осушил его одним глотком. Но и тут я ему не поверил. Новый залп бурбонской артиллерии где-то снаружи прервал наше молчание. Сначала до нас донесся рев орудий, а потом стены комнаты легонько задрожали и на стол посыпалась пыль с беленого потолка. Вербом посмотрел вверх и прикрыл стакан ладонью. Этот невольный жест меня убедил: никто не защищает отравленные жидкости. Я налил себе вина и выпил. Портвейн обжег мне горло. Что задумал колбасник? Тот перешел прямо к сути.

Джимми приедет через несколько дней. На долю автора Наступательной Траншеи придется львиная доля наград за завоевание Барселоны. К 1712 году, когда Вербома освободили, он успел заготовить план будущей осады города. Но Джимми уже прислал сюда Дюпюи-Вобана, чтобы тот разработал свою траншею, а Дюпюи обладал семью Знаками. Вполне вероятно, Бервик склонится к проекту родственника Вобана и все усилия колбасника пропадут зря. И тогда прощай, и слава, и награды!

Короче говоря, Вербом хотел, чтобы я исправил, доработал и усовершенствовал его проект траншеи. На моем запястье красовались пять Знаков, вдобавок у меня было важное преимущество перед Дюпюи-Вобаном: я провел много времени внутри города, а потому прекрасно знал состояние его укреплений.

Несмотря на свое положение, я невольно расхохотался. Неужели он и вправду считал, что я стану ему помогать?

– Помните, что на вашем счету два года моего плена, – сказал он в ответ. И повторил: – Два долгих года.

В этот миг его ненависть не просто повисла в воздухе, а навалилась на меня всей своей тяжестью. Вербом был настоящей громадиной: глыба туловища, огромная голова, зубы, похожие на клыки бегемота. Я сглотнул, помертвев от страха. Он молчал, будто наслаждаясь своей устрашающей силой. Я, одинокий пленник, был полностью в его власти. А каждый человек таков, каким он уродился, и ничего тут не поделаешь. Святой Георгий расправился с драконом, словно перед ним был жалкий таракан; Руже де Льюрия[112] сожрал сто тысяч турок в три присеста; а король Жауме завоевал Майорку и Валенсию, потому что ему наскучило сидеть в своем дворце в Барселоне. Но так уж вышло, что Суви-Длинноног не годился ни в cвятые Георгии, ни в Руже де Льюрии, ни в короли Жауме. Я просто описался от страха.

– Я вам ничего плохого не делал! Ничего! – заорал он на меня. – Как-то раз я ухаживал за дамой в замке Базош, и на моем пути оказался грязный садовник. Что я имею против садовников? Ровным счетом ничего. Но в тот далекий день тысяча семьсот шестого года вы нанесли мне непоправимый ущерб, а четыре года спустя, в тысяча семьсот десятом году, вы предательски взяли меня в плен. И вот прошло еще четыре года, и этот гнусный садовник снова возник передо мной, но на сей раз ничто не помешает мне избавиться от него навсегда. Ничто! – Тут он замолчал и погрозил пальцем прямо у меня перед носом. – И все же существует одна, весьма отдаленная возможность того, что я вас помилую. Если вы выполните мои распоряжения, я ограничусь тем, что просто отправлю вас в пожизненное изгнание на остров Кабрера[113] или еще в какой-нибудь крошечный ад, где вы будете умирать от жары.

* * *

Он ушел и оставил меня одного, чтобы я хорошенько все обдумал. На столе лежали чертежи траншеи, которые он приготовил, и бумажки с пояснениями технических подробностей. Я не удосужился даже на них посмотреть. Обязанности узника тождественны его правам, и все они вместе сводятся к одному: совершить побег.

Я посмотрел через разбитое окно на улицу. Падение со второго этажа не могло стать для меня губительным, а сломанная нога казалась мне вполне подходящей ценой за свободу. Внизу, как и следовало ожидать, прогуливались караульные. Но я вовсе не стремился вернуться в город – сия затея не могла увенчаться успехом; мне было достаточно просто найти Дюпюи-Вобана.

При помощи лучей весеннего солнца, бумаги и кусочка стекла вместо настоящей лупы я устрою небольшой пожар: дым, пламя, неразбериха. Часовые всегда сочувствуют пленникам, которые спасаются от огня, они на минуту заколеблются, не зная, что им делать – то ли помочь мне, то ли арестовать. Их замешательство даст мне несколько минут, и я смогу кричать во весь голос и во все стороны. В военном лагере эхо разносится быстрее, чем в горах, и до ушей Дюпюи дойдут странные новости о моей судьбе. Если Дюпюи-Вобан будет предупрежден, даже Вербом побоится убить меня. А потом уже подумаем, что делать дальше.

Я взял бумагу с заметками Вербома и облокотился на подоконник, ожидая появления первых лучей утреннего солнца. Чернила начинают гореть раньше, чем белая бумага. Я направлял луч при помощи вогнутого осколка стекла, и перед моими глазами вдруг возник какой-то случайный отрывок записей Вербома. Память наша иногда удерживает странные вещи, потому что мне вспоминается каждое слово: «Gauche cottés G, et si le temps le permet on fera le retour H et la redoute I, et l’on construira la batterie K de 10 pièces de canon pour les moulins L, et le pont de la porte neuve cotté M et ce qu’on pourra des deffences du bastion de Sainte Claire et de la vieille enceinte qui ferme sa gorgue. Se faudra pour cette manoeuvre 1000 hommes d’armes et après…»[114]

Я повернул голову. Карта по-прежнему лежала на столе. Я отложил на некоторое время свой план поджигателя. Инженер всегда остается инженером, и чертежи притягивали меня, точно магнит. Я нагнулся над картой.

На ней была изображена Барселона: городские кварталы и наши сильно поврежденные стены. А на окрестных полях были прочерчены зигзаги траншеи, задуманной Вербомом. Каждая цифра и каждая заглавная буква, отмеченные на карте, разъяснялись потом в записях. Сначала я хотел только бросить на карту мимолетный взгляд, но дело кончилось тем, что я сел за стол и стал внимательно изучать все детали, сравнивая чертеж с записями на бумагах.

Я подробнейшим образом изучил траншею Вербома и инструкции по ее созданию. Потом рассмотрел карту второй раз. А затем и третий.

Эта траншея была далека от совершенства, очень далека. Благодаря тому, что бурбонская армия была многочисленной, неприятель тем или иным способом сможет достичь стен города. Их войска понесут, естественно, огромные потери, но кого это волновало? К тому же все это не имело никакого значения: суть вопроса заключалась в том, что Дюпюи разработает траншею лучше этой, гораздо лучше, и Бервик отдаст предпочтение ей.

И тут случилось нечто непредвиденное. Мои собственные размышления подвели меня к следующему вопросу: если ход предстоящих событий столь очевиден, не должен ли я действовать?

Когда голландский колбасник вернулся, Суви-молодец сидел себе спокойно за столом и перечитывал его записи.

– Ну и что? – спросил Вербом.

– Вы хотите услышать мое мнение? – Я разорвал листы пополам и презрительно бросил их на пол. – Des ordures[115]. – И, не дожидаясь вспышки его негодования, добавил: – Ошибка кроется не столько в конкретных планах, сколько в основной идее.

Мы заспорили. Я был более сведущ в инженерном искусстве и убедил его.

Вербом от природы был человеком потливым, а от моих рассуждений он просто взмок. Капли пота вокруг его губ вызывали у меня тошноту. Я заключил:

– Послушайте, я обдумал ваши слова, и вы, вероятно, недалеки от истины: наша взаимная неприязнь возникла из-за старого недоразумения. Давайте изменим условия нашего договора. Вместо того чтобы отправлять меня в ссылку, вы способствуете моей карьере. А я взамен буду верно служить вам.

– Верность? – усомнился он. – Вам это слово неизвестно.

– Вам надо разработать новую Наступательную Траншею. Кто может сделать это лучше меня? Нам надо начать все сначала.

– Вы мне столько задолжали, – сказал он, – что так просто вам не удастся со мной рассчитаться.

– Даже вам, при всей вашей ненависти ко мне, будет нелегко отправить меня на казнь, когда вы получите план этой новой траншеи.

Я читал его мысли, словно его череп был прозрачным: «Этот человек у меня в руках. Чем я рискую?»

– Тушь, бумага. Циркуль, угольник. Это все, что мне нужно. И долгая ночь для работы.

* * *

Мне понадобилась не одна ночь, а целых две. И три дня. Все это время я провел взаперти в этой бедной комнатушке. Я не брился. Из-за постоянной артиллерийской перестрелки в воздухе постоянно летала пыль.

Что же касается плана Наступательной Траншеи, то эта работа меня утомила до такой степени, какая еще не была известна моему организму. Поверьте: мозг – это мускул, от использования которого человек устает гораздо больше, чем от работы прочих мышц. Никогда в моей жизни, ни раньше, ни потом, талант Суви-молодца не подвергался такому серьезному испытанию. Я чувствовал себя архитектором, который вознамерился создать план лачуги с гнилыми балками и добиться того, чтобы император благословил его труд как проект великого храма. Мое перо иссушало чернильницы, когда я приводил в действие все свои способности, развитые в Базоше, и каждая черточка говорила мне, что я рожден для этой работы, что эти проклятые планы служат оправданием всего моего бытия, всех часов мучений под наставничеством Вобана. «Изложите основы совершенной обороны», – попросил меня Вобан. И может быть, время покажет, что в этих чертежах и заключался ответ. «Совершенная оборона – это Наступательная Траншея». Потому что, как вы, вероятно, догадываетесь, все мои усилия были направлены на то, чтобы нанести ущерб бурбонской армии, помешать ее продвижению и вызвать наибольшие потери в ее рядах. Изгадить им все: от колес их пушек до каблуков их подневольных солдат. По моему замыслу траншея на бумаге должна была казаться чудом, но ее создание должно было превратиться в ад. Вербом был негодяем, но отнюдь не идиотом. Он бы сразу заметил подвох и очевидные просчеты. Поэтому план, который я создал, был красивейшей, великолепной ложью. Его фальшь была очаровательна, а правдивые штрихи маскировали предательскую основу. Моя работа должна была скрывать саботаж, но казаться проектом, превосходящим творение Дюпюи-Вобана, лучшего в мире инженера после смерти маркиза. Превзойти Дюпюи! И выйти победителем в соревновании, судьей которого будет непреклонный Джимми! Стоило мне подумать об этом, и у меня начинала кружиться голова.

Рано или поздно Траншея достигла бы основания стен: у бурбонских военачальников не было недостатка в людях, которых тиран считал просто еще одним видом боеприпасов. Но на строительство моей извращенной траншеи уйдет больше времени – может быть, на неделю больше или даже на две. А за это время наш крошечный мирок мог повернуться на своей оси. Кто знает? Умрет какой-нибудь король или королева, заключатся новые союзы, произойдет еще что-нибудь непредвиденное.

Вербом с каждым часом все сильнее нервничал и то и дело заходил в мою комнату-камеру.

– Готово? Готово? Бервик вот-вот приедет. Поторопитесь!

Я поставил стол у окна. Лучи падали под углом, и сноп света был прекрасно виден в пыльном воздухе. Тысячи хлопьев пепла плавали в солнечном потоке, точно медузы, уносимые течением. На рассвете третьего дня мне стало казаться, что мои усталые и покрасневшие глаза вот-вот расплавятся.

Вербом закрыл за собой дверь и бросил на меня убийственный взгляд. Его терпение лопнуло. Я поспешил предвосхитить его речь:

– Возможно, это поможет нам свести счеты.

– Ваша работа должна быть совершенно исключительной, чтобы стоить человеческой жизни, – заметил он, взяв со стола чертеж, и заключил: – Особенно – если эта жизнь ваша.

Он долго разглядывал план, и его лицо не выражало никаких эмоций. Потом он прочитал примечания. Снова посмотрел на карту. Этот экзамен тянулся целую вечность, он сосредоточенно ворчал, но мне не удавалось понять смысл этих звуков. Наконец я не выдержал и спросил:

– Вы считаете, у нашего отпрыска есть хоть какие-то шансы выжить?

Он ничего не ответил, словно я для него не существовал, и по-прежнему сидел, уткнувшись в карту носом, и прослеживал пальцем каждую линию. Наконец он произнес, не удостаивая меня взглядом:

– А вам как кажется? – Тут он оторвался от карты и посмотрел мне прямо в глаза. – В противном случае вы бы уже были мертвы.

Весь следующий день мы провели вместе, уточняя разные детали. Я изнемогал, а он источал энергию. Мощь этого человека была грубой, но неистощимой. Я не хочу сказать, что мой враг отличался тупостью или порочностью натуры. За двадцать четыре часа, последовавших за нашим разговором, его внимание не отклонилось от стола ни на минуту. «Боже мой, – думал я, – этот человек никогда не ест, не справляет нужду, не спит?» Мне представлялось, что с бутылкой портвейна и с несколькими печеньями в кармане он способен пересечь пустыню. Вербом засыпал меня вопросами.

– Это слишком близко, – сказал он в какой-то момент. – Вы приступаете к первой параллели очень близко от городских укреплений. В тот день, когда начнутся работы, наши солдаты рискуют тем, что их обнаружат и уничтожат.

– Вы, кажется, хотите, чтобы Бервик выбрал ваш план? Вот и дайте ему то, чего он ждет. Чем ближе к городу мы начнем работы, тем меньше времени нам понадобится, чтобы достичь стен. Бервик не сможет устоять перед таким соблазном.

– Все три параллели и проходы, которые их соединяют, у вас слишком широкие, – заметил он. – Почему? Перелопатить такое количество земли означает дополнительное усилие и, следовательно, потерю времени.

– Ширина траншеи должна быть пропорциональна толщине стен, – отстаивал свое детище я. – Для наступления нам понадобится множество солдат. Где вы хотите разместить эти ударные части? И как будут передвигаться солдаты и саперы в ваших узких проходах? Переброска снаряжения и людей будет затруднена. Желая выиграть время, вы его потеряете.

– Вы довольно значительно сдвинули траншею влево и приблизили ее к морю, – заметил он.

– Если вы помните топографию этого участка, – пояснил я, – на нем много канав для орошения и ручьев, впадающих в море. Летом все они пересыхают. Землекопы смогут использовать те из них, которые проходят параллельно укреплениям города. Им останется только воспользоваться этим подарком природы или строителей оросительных каналов и углубить приготовленные для нас траншеи.

По крайней мере, в одном я своей цели добился: убить врага труднее, если ты его хорошо знаешь. Эти двадцать четыре часа работы локоть к локтю, это пусть фальшивое и ложное, но какое бы ни было сотрудничество способствовало некоторому сближению между нами. Мой противник имел привычку почесывать мясистые щеки мизинцем, в то время как люди обычно используют в таком случае указательный палец. Вербом переставал быть Вербомом, моим заклятым врагом, и превращался просто в немолодого мужчину, у которого была одна особенность, отличавшая его от прочих обитателей нашего мира: он почесывал лицо мизинцем. Скажу даже, что совместная работа породила в нас нечто похожее на товарищеские отношения. Нельзя ведь желать смерти человеку, в чьих руках одно из двух весел вашей лодки, – по крайней мере, пока вы не доплыли до берега.

Можно ли зауважать врага? Меня одолевали сомнения. А что, если, по большому счету, негодяем был вовсе не он, а я сам? Мне было трудно опровергнуть его версию возникновения нашей вражды. В самом деле: что такого сделал мне Вербом? В чем он передо мной провинился? Однажды, много лет назад, когда он ухаживал за дамой, на него напал «грязный садовник». Любой мужчина на его месте осыпал бы меня проклятьями точно так же, как это сделал Вербом. Пока мы подсчитывали необходимое количество тачек, вычисляли смещения и отклонения, определяли необходимость дренажа почвы и чертили углы контрэскарпов и завершения укреплений, я пришел к выводу, что моя ненависть к Вербому была не чем иным, как проявлением моей любви к Жанне Вобан. Может быть, я ненавидел его потому, что мне было легче убить его, чем посмотреть правде в глаза и признаться себе в том, что я потерял Жанну не по его вине, а по своей собственной. Это внезапное прозрение причинило мне боль.

Поймите мое положение. Я был лишен дома и родных и находился в плену, где старался при помощи своего интеллекта продолжать тайную борьбу против всех – в том числе и против своих, которые могли счесть меня дезертиром. Вот-вот должен был появиться Джимми – полная противоположность дону Антонио. А тут еще Слово, которое парило где-то рядом, в этом затхлом воздухе среди хлопьев пепла, что наполняли комнату из-за артиллерийских залпов. В моей душе в те дни царил такой беспорядок, что мне даже показалось, будто я перестал ненавидеть Вербома.

Но нет, дело не в этом. Я обещал быть искренним и сдержу свое слово.

Я вам все-таки скажу, почему мы так ненавидели друг друга с той самой минуты, когда впервые друг друга увидели, и почему я испытывал к нему эту ненависть, пока не убил его, и почему даже сейчас я еще ненавижу Йориса Проспера ван Вербома.

Просто так! Иногда бывает, что чувства возникают без всякой причины, их не выбирают, они одолевают нас, и все тут. И к черту этого Вербома!

Конец главы, мать твою!

Как это «нет»? Моя белокурая тюлениха советует мне описать, чем кончился наш разговор. Ах да, по ее мнению, мне надо рассказать, что случилось той же ночью. (Видишь, до чего дошло? Ты сама превратилась в инженера этой книги, а моему языку отвела роль бедного сапера.)

Когда мы закончили работу, мозги наши были совершенно истощены. Вербом приказал принести несколько бутылок вина. Портвейн был его страстью и приносил ему утешение от всех бед. Поговаривали, что за одну такую бутылку он мог заплатить целое состояние. С начала войны Португалия торговала только с Англией, а потому его запасы постоянно сокращались. И, несмотря на это, Вербом поделился своим сокровищем со мной. Возможно, как я уже говорил, после совместных трудов целого дня ему было труднее оскорбить меня вечером, чем убить на следующее утро.

Как все мужчины (за исключением Джимми), напившись, мы стали говорить о женщинах. Точнее, на эту тему стал распространяться Вербом, а я грустил, вспоминая Амелис. Пока голландец был в так называемом плену в Барселоне, красные подстилки поставляли ему даже дорогих куртизанок.

– О, только одну, – сказал он, не придавая этому никакого значения. – Она была проститутка на службе правительства.

– О господи, какая скука! – захохотал я. – И столь высокопоставленного пленника подвергли пытке однообразием? Наверняка они хотели, чтобы ваш плен уподобился браку.

Мы уже настолько напились, что он даже не заметил моей иронии.

– Эта шлюха знала свое ремесло. Как только мы войдем в город, я прикажу ее разыскать, – разоткровенничался он. – Брюнетка и худющая. Мне нравятся обычно женщины с пышными формами. Но эта отлично двигала бедрами и чудесно работала языком.

– Брюнетка?

– Чернее угля. – Тут он уточнил: – Но кожа у нее была не очень смуглой. – Тут он постучал костяшками по столу, точно в дверь. – А тело у нее было упругое и сильное, как ствол дуба. Но прохвостка лишнего гроша не хотела потратить, – тут он рассмеялся, – и всегда приходила в одном и том же сиреневом платье. И никаких украшений, никаких новых деталей. Всегда этот сиреневый наряд. И куда она только тратила все деньги? Ах да, знаете, что самое интересное? – Он говорил, обращаясь к стенам, как люди, которые предаются воспоминаниям. Выпитый портвейн не позволял ему заметить, что я слушал его с вниманием затаившегося зверя. – Хотя она была женщиной, мозги у нее работали что надо. В самые черные дни моего заключения она – именно она! – придумала, как вызволить меня из моей тюрьмы, и сказала: «Йорис, голубчик, если ты хочешь выйти на свободу, попросил бы, чтобы тебя обменяли на какую-нибудь важную птицу. У Бурбонов в плену сидит этот самый генерал Вильяроэль, и никто не догадывается вас обменять просто потому, что никому это не приходит в голову. Он приедет в Барселону, а ты отправишься в Мадрид, и все будут довольны». – Вербом в восхищении встряхнул головой, как пес, который вылез из воды. – Я и не подумал о таком простом решении. Стоило мне предложить подобный обмен, как все решилось. И вот я здесь.

Хотите знать, что причинило мне самую страшную боль? Глупая мелочь. Это ласковое, такое интимное выражение «Йорис, голубчик». Наши стаканы были из обожженной глины. Я и не заметил, что сжал свой в пальцах изо всей силы. Он разбился, затрещав, как ореховая скорлупа.

От этого звука Вербом пришел в себя, винные пары в его голове рассеялись. Он посмотрел на меня и все прочитал на моем лице. Его глаза засияли.

– Нет, – сказал он, – этого быть не может.

Я прожил девяносто восемь лет. И даже если бы прожил тысячу девяносто восемь, его смех продолжал бы звучать в моих ушах, точно все это было вчера.


7

Вы когда-нибудь умирали? Я – да, и даже не раз. Это состояние такого мира и покоя, что мне нетрудно понять, почему никто обычно не хочет возвращаться на этот свет. Смерть убивает только желания и обязанности. А если ничего не желать и не иметь никаких обязанностей, зачем тогда возвращаться на этот крошечный шарик нашего мироздания?

Вспомните, на чем мы остановились: Суви-молодец сидит за кордоном бурбонских войск, где его заперли в комнатушке, где нет ничего, кроме пыли. План Наступательной Траншеи он уже закончил. Снаружи раздаются далекие залпы пушек, монотонные и безразличные, словно хохот Mystère. Поскольку работа моя завершилась, следующему рассвету предстояло стать последним в моей жизни. Вербом уточнял со мной последние детали, которые, не стесняясь, тут же записывал. Утомленный долгой работой, он потер глаза рукой, спрятал листы с записями в папку и тут же визгливо крикнул что-то по-голландски.

В комнату вошли два субъекта, чьи широкие плечи бросались в глаза сильнее, чем мои длинные ноги. Колбасник из Антверпена постукивал по краям папки, стараясь заправить все листы внутрь. И вдруг, ничтоже сумняшеся, кивнул на меня.

Этим незаметным движением было сказано все. Сейчас они свяжут меня по рукам и ногам. Безусловно, это были наемники-валлоны, составлявшие частную охрану Вербома. Четыре ручищи схватили меня под мышки и приподняли со стула.

– Подождите минуточку! – завизжал я.

Никогда еще моя мысль не работала с такой быстротой. Я вырвался, толкаясь локтями, снова ввинтился в сиденье стула, протянул руку к карте и униженно взмолился:

– Monseigneur! Et les moulins?[116]

– Какие еще мельницы?

– Мы не разработали штурм на участке L. Мятежники превратят эти мельницы в укрепления.

Вербом моргнул.

– Ах да, мельницы на участке L, – сказал он. – Мы решили рассмотреть их позже, а потом забыли. Впрочем, не так уж это важно. При наступлении мы их обойдем.

Его слова прозвучали как: «Нет, казнь мы откладывать не будем». Оба наемника по-прежнему были начеку, точно охотничьи псы, которых едва можно сдержать; они опять подхватили меня под мышки. И тогда я выдумал какую-то ерунду по поводу этих самых мельниц. Я сказал, что один никому не известный гений изобрел интересную систему, чтобы прятать орудия. Окна мельниц превращались в бойницы, а за ними прятались, не высовываясь наружу, пушки среднего калибра. Изначально эти мельницы не были ветряными, но на них устанавливались крылья; их вращение, координированное с залпами орудий, позволяло использовать пороховой дым для маскировки. Неприятель долгое время не сможет определить, откуда ему наносятся смертельные удары.

– Оригинальная идея! – воскликнул Вербом с интересом плагиатора. Он что-то записал на своих листках и спросил, точно размышляя вслух: – Вы знакомы с этим безумным гением, которому она пришла в голову? Возможно, когда город падет, я предложу ему служить мне взамен казни. – Вербом всегда был глуповат, но тут вдруг он повернул голову и бросил на меня взгляд, в котором светилась обновленная ненависть и обида. Его собственные слова навели его на правильную мысль. – Вы сами и есть этот безумец, – добавил он.

Мой выпад стоил мне окончательного приговора. Ничего не поделаешь, нельзя жить, постоянно перескакивая из огня да в полымя. Вербом приказал, чтобы меня вывели из комнаты, и на этот раз великанам-валлонам наконец удалось крепко меня схватить.

Я не мог этого знать, но, вообще-то, мой жребий был брошен уже несколько дней назад. На городских стенах мы повесили несколько шпионов, которых поймали в Барселоне, в назидание всем прочим. Увидев это, бурбонские командиры решили начать репрессии, а именно повесить несколько наших около кордона. Вербом велел включить мое имя в черный список. На самом деле, когда я оказался во вражеском лагере, оставалась вакантной только одна виселица, около пяти метров высотой, имевшая форму перевернутой буквы «L» и стоявшая прямо за кордоном.

Моя казнь скорее напоминала расправу толпы. Вид повешенных на стенах возбуждал нервы солдат, и офицерам стоило большого труда их сдерживать. Меня толкали и трясли сотни рук, и, если бы не мои валлонские охранники, я бы не смог даже дойти до эшафота. Я со связанными за спиной руками поднялся на верхнюю площадку ступенчатого помоста, который обычно используют солдаты пехоты, когда им приходится вылезать из окопа и идти в атаку.

С высоты помоста передо мной открывалась вся панорама. Абсолютно вся. Дул западный ветер, относивший дым к морю. Мои глаза, освободившиеся от пыльного занавеса, пробежали по всему фронту.

Укрепления кордона, бурбонские орудия. В тот день артиллеристы трудились без всякого воодушевления, – возможно, потому, что скорая смена Пополи на посту главнокомандующего позволяла им немного расслабиться и передохнуть. По проходам между кордоном и монастырем капуцинов, словно череда муравьишек, сновали солдаты, поднося боеприпасы для орудий. Из города батареи Косты не вели бешеный огонь, а отвечали размеренными и хорошо продуманными залпами.

Я мог рассмотреть позиции Двух Корон, а наши я знал наизусть. Мне было хорошо известно, какой из батальонов Коронелы стоит за каждой куртиной, на каждом бастионе. На всех колокольнях церквей, расположенных недалеко от городских стен, несли дежурство по двое наблюдателей. Бригады, отвечавшие за ремонт укреплений, выносили изо рва мусор под прикрытием щитов, сделанных из нескольких соединенных вместе дверей.

Земля между двумя лагерями, с виду пустынная, на самом деле кишела тайными отрядами. Все разрушенные домики, за которые уже тысячу раз велась борьба, теперь скрывали за своими стенами патрули той или другой стороны. Я мог предположить, в каких овражках и канавах скрывались наши стрелки. Со своей позиции я одновременно видел и дичь, и охотника – и неосторожных бурбонских солдат, пытавшихся раздобыть нужный им материал, и наших стрелков, им угрожавших. За зубьями частокола различались разрушенные стены, а за ними, еще дальше, – очертания всего города с десятками его колоколен, которые острыми иглами вонзались в небесный свод. И наконец, совсем в глубине, наше Средиземное море, как всегда равнодушное к мучениям людей. Город навел меня на мысль об умирающем теле, на котором раны затягиваются даже в часы агонии.

В прикосновении веревки к нашей шее есть нечто кощунственное. Мои последние мысли, как мне ни стыдно в этом признаться, носили сугубо технический характер, и никакие чувства к ним не примешивались. Я сказал себе: «Косте следовало бы немного скорректировать угол выстрела». Несколько солдат выбили у меня из-под ног ступенчатый помост, и мои ступни потеряли опору.

Мы не способны понять, как прекрасен мир, пока не наступит миг прощания с ним. В картине, открывшейся передо мной в последнюю минуту, все было добрым, прекрасным и точным. Даже разрушенные стены стали частью этого порядка, и дыры в них были совершенны, точно коконы шелкопряда. Любой миг – это конец, его полнота заключена в нем самом. Не верить в это было бы страшной ошибкой! Последней моей разумной мыслью было: «Как прекрасна осада в ее развитии». После этого наступил бред удушья.

* * *

Я услышал какие-то слова. А именно:

– Очнись. Это мой приказ.

Я открыл глаза.

Джимми. Он приблизил свое лицо к моему и рассматривал меня. Я даже чувствовал запах его благоухавшего духами парика.

Этот Джимми был мне хорошо знаком: его самодовольство, его учтивая улыбочка придворного, его гордость павлина, который распускает свой пышный хвост. Бервика сопровождали несколько адъютантов. Увидев, что я прихожу в себя, он повернулся к ним с победным видом и жеманно взмахнул изящной ручкой, словно говоря: «Вы видели? И это сделал я. Он ожил».

Мой взгляд не сразу оценил обстановку, что в моем положении простительно. Я лежал в палатке, подготовленной для раненых бурбонских офицеров. Толстый слой бинтов окружал мою шею. Кроме нас с Джимми, в глубине палатки на койке лежал умирающий испанский капитан, чьи раны были настолько ужасны, что бинты не могли их скрыть. С его губ то и дело срывались хрипы и вполне гармоничный посвист. Джимми даже не посмотрел на него и отпустил свою свиту.

– И везет же некоторым, – сказал он, когда мы остались наедине с умиравшим капитаном. – Сразу по приезде я направился оценить обстановку на фронте и вдруг вижу, что ты болтаешься в петле и хер у тебя стоит. Минутой позже даже я не смог бы тебя спасти. Ты можешь говорить?

Я покачал головой.

– Ничего удивительного. Еще один миг – и веревка сломала бы тебе шею. Это придумал Вербом?

Я кивнул. Аккуратно раскладывая свои перчатки на столике, Джимми притворился удивленным.

– Вот так штука. Так это был он. Вы, значит, давние дружки?

В ответ я сделал жест по локоть, настолько энергично, насколько это позволяло мое состояние. На лице Джимми отразилась работа мысли. Потом он присел рядом со мной на край кровати, вздохнул несколько раз и похлопал меня по внутренней стороне голени:

– У меня сейчас много дел. Пока ты будешь тут поправляться, я решу, что с тобой делать: взять к себе на службу или отправить обратно на эшафот. А сейчас спи.

* * *

На третий день моего заключения в этом крошечном полевом госпитале за мной пришли. Джимми устроил свою резиденцию и свой командный пункт в местечке под названием Мас-Гинардо. Это был большой хутор за линией бурбонского кордона. Меня препроводили туда английские наемники, вне всякого сомнения находившиеся в личном распоряжении Бервика. Там они меня запустили в дом, точно рыбку в ведро.

Джимми куда-то отлучился. Я находился в компании пары слуг, но мое положение было неясным и двусмысленным: то ли я был гостем, то ли пленником. Мне никто ничего не приказывал, но и я отдавать распоряжения не мог, а потому просто спокойно прогуливался по дому. Кабинет был завален бумагами, которые пока лежали в полном беспорядке. На столе Бервика я обнаружил послание Бурбончика.

Если вы оставите кота дома без всякого присмотра, он наверняка обнюхает все углы. Джимми прекрасно это понимал, поэтому я был уверен, что он оставил это письмо на виду именно для того, чтобы я его прочел. Это были указания, которые войска должны были выполнить при решающем штурме:

Поскольку Вы обещаете мне, что Барселона падет в самом ближайшем времени, я счел необходимым сообщить Вам о своих намерениях. Мятежники, действуя как таковые, добились того, что испытывают сейчас все лишения военного времени, коих заслуживают. Любая милость, которой они удостоятся, будет лишь результатом нашего сердоболия и сострадания, а потому, ежели, раскаявшись в своей ошибке, они явятся к Вам просить о снисхождении до того, как начнется строительство траншеи, Вы не должны спешить. Вам надлежит выслушать их, напомнить им об их дерзком мятеже и указать, что они недостойны милосердия. Лишь затем Вы можете предложить им, что вступитесь за город передо мной, дабы я простил, по крайней мере, жизнь горожанам (больше ничего предлагать им вы не можете), за исключением главных зачинщиков мятежа. Если же они будут продолжать упорствовать и дело дойдет до начала земляных работ и до открытия окопов, в этом случае Вы можете принять их парламентеров, только если они захотят сдаться на милость победителя. Если же и после этого они будут упорствовать и начнется штурм, в этом случае, как Вы можете понять, мятежники не будут достойны никакого сострадания и должны быть наказаны со всей строгостью военного времени, и это в полной степени относится к испанским офицерам, которые находятся внутри крепости.

Боже мой, если с офицерами они собирались обращаться так, разве они станут церемониться с прочими жителями?

Джимми появился неожиданно и действовал с позиций такого превосходства, что даже не стал меня ругать за мои изыскания в его кабинете.

– Итак, я буду краток, – сказал он. – У меня много дел.

Его движения всегда были нетерпеливыми, даже когда он отдыхал. Он схватил на ходу яблоко с подноса и вонзил в него зубы, устроившись в кресле. Когда рядом никого не было, Бервик позволял себе вести себя как мальчишка: вот и сейчас он закинул одну ногу на ручку кресла и, запрокинув голову, стал жевать яблоко.

– Мятежники платили тебе гроши, – продолжил он, – а значит, ты служил им не ради денег. И чести тебе эта оборона не может прибавить, потому что они, безусловно, проиграют. Скажи мне: ты хранишь верность кому-нибудь в городе?

– Да. – Мой голос прозвучал так, словно кто-то провел ногтем по штукатурке на стене. Но по крайней мере я уже мог говорить.

– Это мужчина или женщина? – спросил Бервик.

– Это мальчик.

Джимми закинул руку за голову и швырнул огрызок яблока в угол.

– О господи, мальчик! При каждой нашей встрече я обнаруживаю у тебя новый порок.

– А еще одна женщина, старик и карлик, – добавил я так серьезно, что в моем голосе можно было почувствовать ярость.

Но Бервик не оставил своего насмешливого тона. Он снова запрокинул голову и, вздохнув, возвел глаза к потолку.

– Чем ты там занимаешься с карликом, я даже вообразить не могу, – сказал он и продолжил, сменив тон: – А все потому, что ты меня оставил. Если бы ты не дезертировал после Альмансы, ты бы не попал в такой переплет. Сначала я предложил тебе почести и свою дружбу, но ты ее отверг, а сейчас я спас тебе жизнь. Имею ли я право требовать, чтобы ты вспомнил слово «благодарность»?

– Нет.

– Ты поможешь мне расправиться с этим взбунтовавшимся быдлом?

– Нет.

Бервик рассмеялся:

– Так-то лучше. Мне нравится, когда ты четко определяешь свою позицию. Теперь я могу начать штурм. Давай начнем с начала. Я собрал все нужные мне сведения. Мне кажется, что в Тортосе ты оказался единственным инженером, достойным этого звания. Я это понял, как только тебя увидел: «Голова этого мальчишки стоит не меньшего внимания, чем его ноги». Польза от тебя мне была двойная. – Он рассмеялся собственной шутке и добавил: – Чем я могу снова привлечь тебя в свой лагерь?

Я не стал ему отвечать.

– Хорошо, это уже лучше, у нас наметился прогресс, – сказал он. – Люди, которые не знают себе цену, обычно обходятся мне не слишком дорого. – Тут он встал и принялся потирать бока, размышляя вслух. С его губ изливался поток слов: – Мальчишка, женщина, старик. Я обязуюсь вызволить их из этого обреченного города. Ах да, и карлика, конечно, тоже, чуть не забыл. Эти существа обладают удивительным даром: когда они сосут тебе хер, им не надо становится на колени. А еще – десять тысяч ливров. Нет, что я говорю? И пяти будет предостаточно. Но конечно, в год и пожизненно. А еще какой-нибудь титул. И домик за городом – почему бы и нет? Как я успел заметить, эта страна так опустошена, что бесхозных усадеб и владений здесь предостаточно. – Тут он снова расположился в кресле. Его тело расслабилось, но он по-прежнему был начеку. Подперев рукой щеку, Бервик наблюдал за мной, точно я был неизвестным насекомым. – Впрочем, пожалуй, если подумать хорошенько, я могу улучшить свое предложение. Этот дом, который ты получишь в подарок, не будет твоей основной резиденцией. Там ты сможешь поселить женщину, карлика и всю остальную команду и время от времени туда наезжать. Перепихнешься пару раз, чтобы они не обижались, а потом вернешься к своему настоящему очагу. – Тут он переменил тон и заговорил так, словно делал какое-то пустяшное замечание (вся эта речь была подготовлена, естественно, заранее): – До меня дошли новости из Базоша, и говорят, будто Жанна Вобан сейчас очень несчастна. Ты ведь с ней знаком? Мне кажется, да. Ее муж опять впал в безумие. – Тут Бервик жестоко рассмеялся. – Теперь он вообразил, что философский камень спрятан в лохматке его жены, и попытался напасть на бедняжку с большим хирургическим крюком в руках, из тех, которыми врачи извлекают опухоли из заднего прохода. Слава богу, слуги ее отбили! А его посадили в сумасшедший дом, и теперь их брак вот-вот признают недействительным. – Тут он прищелкнул языком. – Как это печально! Такая красавица, и нет у нее никого в этом мире! – Он посерьезнел. – Мне кажется, ты бы мог превратить замок Базош в инженерную академию. А потом, без сомнения, твоя кандидатура на пост ее директора получила бы необходимую поддержку.

Я посмотрел на него с отвращением:

– Ты сам не знаешь, что говоришь.

– Это тебе ничего не известно, дурак! – воскликнул он, вне себя от ярости. – Например, до тебя дошли новости о том, что у Жанны есть ребенок? Ее сыну семь лет. И, если верить моим подсчетам, в момент зачатия ее муж пребывал в Париже. – Тут он снова сменил тон. – Ты же сам знаешь, как себя ведут французские аристократки. Пока ненавистный им муж далеко, они выбирают какого-нибудь конюха, чтобы он их оседлывал. Ах да, иногда они называют это любовью. Но к сожалению, знатные женщины не выходят замуж за конюхов. А вот аристократ, пусть даже и новоиспеченный, будет принят благосклонно. И я уверен, что ты будешь хорошим отцом для мальчугана, согласись?

Джимми обладал удивительным даром: когда он говорил о будущем, оно всем виделось реальностью. Вероятно, это было связано с его положением. Фантазировать и важничать во дворце и в трактире – это не одно и то же. Передо мной стоял Джимми с вожжами мира в руках. Когда такие люди тебе что-нибудь обещают, это значит, что обещанное уже в их власти и они могут им свободно распоряжаться. Жанна. Произнеся ее имя, Бервик делал эту женщину достижимой для меня. То, о чем я не мог даже мечтать, стоило бы ему коротенькой записки.

– И что же я прошу взамен? – продолжил Джимми. – Почти ничего. Во-первых, когда я тебе прикажу, ты бросишь все, где бы ты ни был, и явишься ко мне, даже если в этот момент мы будем находиться в двух противоположных концах Европы. И во-вторых, завтра ты получишь мой приказ. И ты выполнишь его точно и добросовестно.

Я помешкал.

– Какой приказ?

Он принял мое любопытство за знак покорности и поэтому заговорил со мной тоном, не допускавшим возражений:

– Я сообщу тебе свою волю, когда мне это заблагорассудится, а не когда об этом попросишь ты. Ты сдаешься? Да или нет?

Я опустил голову и подумал о Жанне и об Амелис. Я подумал об Анфане и о своем родном сыне, которого никогда не видел. Таков был Джимми. Назвав имя Жанны, он воскресил ее для меня. Точно так же, как он воскресил меня самого. Одна мысль о возвращении в Базош сводила меня с ума. Никто, кроме Джимми, не смог бы изобрести для меня такой страшной муки, такой коварной ловушки. Приняв его условия, я превратился бы в одного из тех, к кому испытывал сейчас страшную ненависть: в бурбонского аристократа. А если я откажусь, таким человеком станет мой сын. Только Джимми мог сделать так, чтобы его собеседник почувствовал себя дозорной башенкой, разлетающейся на куски.

– Merde! – Его снедало нетерпение. – Отвечай! Я не могу тратить на тебя весь день.

Жанна. Любил ли я эту женщину? Нет, вопрос стоял не так. Любил ли я Жанну настолько сильно, чтобы забыть Амелис и нашу квартирку на четвертом этаже в районе Рибера, прямо за бастионом Санта-Клара? Нет, речь шла и не об этом.

Он долго наблюдал за мной, рассматривая мои брови, мои слезящиеся глаза. Потом перевел взгляд на мои губы и изучил угол, который они образовывали, словно это бастион, подвергавшийся обстрелу.

– Так… хорошо…

Этот экзамен, кажется, его удовлетворил, потому что на сей раз все тело его расслабилось.

– Ты и вправду мне не лжешь.

* * *

Когда наконец Пополи отбыл, Джимми решил изучить состояние осадного кордона. Его сопровождали Суви-молодец, обычная свита английских телохранителей, четыре черных пса и даже парочка секретарей, в чью обязанность входило записывать слова этого великого человека для потомков.

Джимми останавливался в наиболее удобных для наблюдения местах и рассматривал городские стены в подзорную трубу, которая была у него черно-матовой, чтобы отблески солнечных лучей не привлекали внимания стрелков. Он свое ремесло знал: все вопросы, заданные мне, касались технической стороны дела и были предельно четкими.

– Тебя интересуют только бастионы? – поинтересовался я.

– Что ты имеешь в виду? – сказал он и посмотрел на меня, оторвав взгляд от трубы.

– Ты же эстет, посмотри чуть дальше.

Бервик снова приблизил трубу к глазам.

– Mon Dieu, c’est vrai! – воскликнул он. – Quelle belle ville![117]

– До бомбежек он был еще красивее.

Джимми рассмеялся:

– Но голод этой красотой не утолить. Пошли ужинать.

Пока мы шли к хутору Гинардо, Бервик размышлял вслух, обращаясь к своей свите:

– В самом деле, на троне Испании сидит настоящий безумец. Зачем ему разрушать такие богатые владения и наносить ущерб собственным интересам? Ренты, порт, мастерские, торговля – все это приносит доходы в королевскую казну. А самые воинственные из министров требуют, чтобы я разрушил город до основания и построил в центре развалин обелиск в честь победы.

Нет, вам не стоит заблуждаться: будущее города Джимми совсем не волновало. Он говорил чистосердечно, но, произнося эти слова вслух, просто хотел снять с себя всякую ответственность в том случае, если осада кончится кровопролитием. Испанские проблемы представлялись ему запутанным клубком извечной вражды, в которую лучше не вмешиваться. Его псы следовали за своим хозяином по пятам – огромные черные звери, величиной с хорошего теленка, с короткой гладкой шерстью и отвислыми щеками. Они сопровождали его даже до постели, а потом устраивались по четырем углам его ложа. Соседство с этими псинами всегда меня раздражало, потому что они казались мне не простыми животными, а какими-то черными церберами.

Вечером Джимми спросил меня:

– Ты действительно умер?

– Мне кажется, да.

– Смерть… – Тут он вздохнул. – Какая она?

– Ничего особенного в ней нет. А вот то, что наступает потом, невозможно понять или осмыслить. Время и пространство исчезают, и наступает несказанный покой.

– Опиши мне его.

– Это невозможно. Могу только сказать, что страшнее смерти возвращение назад.

Он рассмеялся:

– Ты укоряешь меня за то, что я спас тебе жизнь?

Я закрыл лицо подушкой и ответил:

– Такое ощущение, что приходится выпить миллион литров собственного гноя.

Ему не нравились разговоры о грустном. А еще больше он не любил терять инициативу.

– Когда все это кончится, я сделаю так, чтобы тебе пожаловали какой-нибудь дворянский титул, – сказал Джимми. – Граф? Маркиз? Пожалуй, хватит и барона. – Тут он громко расхохотался. – Мне безумно нравится война. И знаешь почему? Потому что в мирное время мое семейство слишком близко. И нет лучшего повода их покинуть, чем какая-нибудь важная военная кампания, во время которой я могу наслаждаться обществом моих собак и моих любовников.

Кожа на предплечье Джимми была нетронутой, хотя у него были хорошие наставники и он возглавлял столько осад, что мог бы иметь побольше Знаков, чем я. Как-то раз я спросил его об этом.

– Это было мое первое политическое решение, – объяснил он. – Я бы, вне всякого сомнения, со временем мог превратиться в самого лучшего инженера в мире. Но Отмеченные – только Отмеченные, и больше ничего; инженерное искусство поглощает их и лишает возможности действовать в других сферах. Инженеры служат королям, а не наоборот. А я хочу стать королем. – Тут он повернул голову, чтобы посмотреть мне в глаза. – Почему ты задал этот вопрос?

– Потому что, будь ты Отмеченным, – сказал я, – я был бы обязан умереть за тебя. Но поскольку ты таковым не являешься, я могу убить тебя и не испытывать ни малейших угрызений совести.

Он рассмеялся, а потом громко захохотал:

– Ах да, а я-то и забыл, что инженеры следуют своему знаменитому моральному кодексу Mystère. Ты и вправду думаешь, что не смог бы вонзить мне нож в бок из-за своих жалких значочков? Скажи, пожалуйста, если бы я выдал тебе Вербома, ты бы не смог вырвать у него печенку только потому, что у него на запястье красуются три Знака? – Он посерьезнел. – Mystère – это дурацкая выдумка инженеров, которым осточертели скучные камни и углы и захотелось как-то приукрасить свое ремесло. Когда у людей есть тайный бог или дьявол, они чувствуют себя более значительными существами, чем на самом деле. Mystère не существует. – Он повернулся ко мне спиной, приложил ухо к подушке и добавил: – Потуши свечи.


8

Джимми был быстр, как ураган. На следующее утро он обратился ко мне тоном деспота:

– Ты обещал мне подчиняться. Час настал.

Я отвесил ему один из дурацких поклонов, принятых при королевском дворе, и спросил:

– Что прикажете?

Он величественно повел рукой и расслабился.

– Это сущая мелочь, – ответил он. – Взгляни сюда.

И Бервик расстелил две большие карты на столе своего кабинета. На первой была изображена траншея, созданная Вербомом и искаженная мной, на второй – траншея, спланированная Дюпюи-Вобаном. Я довольно долго изучал обе карты и могу вас заверить: зрение открывает боли путь в нашу душу.

Я не смог сдержать слез. Они беззвучно скатились по моим щекам к подбородку и упали на планы траншей, словно дождь. Джимми это заметил.

– Почему ты плачешь?

– О, обе эти траншеи так прекрасны… – сказал я. – Разве тебе дано узнать, какое волнение может охватывать душу инженера?

Какую бы траншею ни выбрал Джимми – мою, выдаваемую Вербомом за собственное творение, или Дюпюи-Вобана, – наши старые и полуразрушенные стены не смогли бы выдержать штурма. Когда военачальник располагает хорошим планом, достаточным количеством материала и многочисленными саперами, любая Наступательная Траншея неминуемо приближается к городу и рано или поздно достигает его стен. Но если Джимми выберет блестящую в своем совершенстве траншею Дюпюи, мы не устоим и одной минуты и они окажутся в городе уже через неделю. А значит, несмотря на свое положение пленника, я обязан сделать все возможное, чтобы Джимми не остановился на плане Дюпюи. Но как этого достичь? Как?

Я задал вопрос, делая вид, что это совершенно незначительная деталь:

– Вербом имел возможность познакомиться с проектом Дюпюи-Вобана и наоборот?

Джимми не отдал себе отчета в том, что за моими словами скрывался глубокий ужас. Моя траншея путем разных уловок могла провести Вербома с его тремя знаками. Но если бы Дюпюи-Вобан, истинный Семь Знаков, изучил ее как следует, тогда всему конец. Он увидел бы подслащенный обман и все западни, которые я тщательно спрятал.

К счастью, Джимми воскликнул:

– О нет, что ты! Меня не интересуют петушиные драки. Я хочу, чтобы каждый защищал свой проект, а не критиковал работу другого. Давайте будем поддерживать мир и согласие. Первая задача осаждающей армии состоит в том, чтобы сплотить свои войска.

Если бы только красные подстилки взяли пример с Джимми! Вместо того чтобы оказывать поддержку дону Антонио, они только и делали, что вставляли ему палки в колеса и не давали спокойно трудиться. За стенами защитники были малочисленны и разобщены, а снаружи Джимми сжимал свой железный кулак в железной рукавице.

– Я пригласил их сюда. Пусть они мне все расскажут, а последнее слово, конечно, будет за мной. Ты разбираешься в траншеях лучше меня, вот и дай мне совет.

– Какая честь! – сказал я с иронией. – Моя скромная личность будет оценивать этих знаменитых инженеров. – Потом я добавил: – Дюпюи-Вобан входит в состав твоего генерального штаба. Ты приказал ему приехать сюда заранее, чтобы разработать для тебя Наступательную Траншею. Почему бы тебе не использовать его проект, и дело с концом?

– Я включил старика Дюпюи-Вобана в свой штаб, потому что это самый лучший из всех живущих ныне инженеров. Но коли у меня есть два предложения, зачем же мне делать покупку не глядя, не выслушав второго предложения?

Когда он уселся, чтобы принять «этих двух индюков», как он их называл, его мальчишеские ухватки немедленно исчезли. Казалось, теперь он играл роль настоящего монарха.

– Давай их выслушаем. И помни, ты будешь критиком, который устраивается за креслом короля и шепчет ему советы на ухо. По сути дела, они будут все рассказывать тебе, хотя и не будут об этом догадываться. Когда я их отпущу, ты выскажешь мне свое мнение.

Бервик попросил меня выйти в соседнюю комнату, чтобы меня никто не видел, но перегородка была такой тонкой, что я слышал каждое слово. Мне даже была видна часть комнаты через щель в стене на уровне моих глаз.

Когда они вошли, Джимми указал им на стулья, поставленные так, что соперники оказались лицом к лицу, и велел каждому изложить преимущества его проекта. Сначала заговорил Дюпюи-Вобан, а потом настала очередь Вербома. Спор был неминуем, и француз прервал колбасника из Антверпена:

– Санта-Клара? – воскликнул Дюпюи-Вобан с недоверчивой усмешкой. – Вы собираетесь начать штурм с бастиона Санта-Клара? Это же идет вразрез с положениями полиоркетики.

Вербом стал защищаться:

– Вразрез? Я работал над этой траншеей несколько лет. И тут являетесь вы, быстренько чертите свою и воображаете, что лучше вашего проекта ничего быть не может.

Дюпюи-Вобан, не глядя на него, обратился к Бервику:

– Маршал, я вас умоляю. За последние годы этот город выдержал три осады. Целых три! И во всех трех случаях штурм начинался на одном и том же участке стен, и это не был бастион Санта-Клара! Следует ли нам полагать, что все наши великие предшественники ошибались?

– И пусть я родом из Антверпена, но я всегда служил, служу и буду служить моему государю, королю Филиппу, да хранит его Господь! – воскликнул Вербом, хотя повода для этой экзальтации не было. – Ради него я испытал все тяготы заточения, и моя верность ему всегда была непоколебимой.

В данном случае колбасник из Антверпена выбрал неподходящую тему. Джимми до сих пор помнил критику, которую ему довелось услышать перед Альмансой по причине своего происхождения. Он лениво укорил Вербома:

– Мой дорогой Йорис, мы здесь не обсуждаем наше происхождение. Все корни, корни, корни… но ведь люди не овощи. Вы намекаете на то, что я командовал английскими войсками против армии Филиппа Пятого Испанского?

Вербому почудился заговор там, где на самом деле никакого подвоха не было.

– А, теперь мне все ясно. Эта беседа с самого начала была просто пустой формальностью. Я инженер и потомок инженеров. Но естественно, куда мне тягаться с родственниками самого великого Вобана! – Он встал во весь рост и оперся кулаками на стол. – Я сообщу королю Испании, как пренебрегают его подданными в пользу подданных французского государя, которые всегда готовы пустить в ход свои связи!

Эти слова обидели Дюпюи-Вобана, который, несмотря на свое прекрасное воспитание, обладал вспыльчивым характером. По правде говоря, его чувства извергались, точно горячая лава.

– Лучше уж молчите, беспутник каменных глыб и углов! – бросил он сопернику, поднимаясь со стула. – Всем инженерам Европы известны ваши уловки. Вы выдумываете несуществующие предрассудки, чтобы получить привилегии. И никакому королю вы не принесли пользы, вы лишь используете их!

Джимми наблюдал за этим обменом любезностями с поистине монаршей скукой на лице. Собственно говоря, он не прилагал ни малейших усилий, чтобы скрыть свое полное безразличие. Я помню, что он сидел, глядя в потолок, и обмахивался ладонью, точно веером. Эта поза, казалось, выражала его мысли: «О господи, какая жара и как невыносимы эти горячие споры!» Тут какой-то гонец попросил разрешения войти в комнату. Заседание совета маршала Бервика могли прервать только ради чрезвычайно важного сообщения. Джимми прочитал послание, не обращая внимания на петушиный бой, разгоравшийся в его присутствии.

– Господа, прошу тишины! Я хочу поделиться с вами одной историей, – сказал он, когда оторвал взгляд от письма. – Месяц июль обязан своим названием Юлию Цезарю. Август был так назван в честь Октавиана Августа. Вслед за Августом на императорский трон взошел некий Тиберий. Подлизы из римского сената предложили ему переименовать сентябрь в «тиберий» в его честь. Но Тиберий, который был не таким тираном, каким казался, высмеял их. «А что вы будете делать, – сказал он им, – когда у вас кончатся месяцы, а императоры будут появляться все новые и новые?»

Вербом и Дюпюи замолчали, пытаясь уловить смысл этой истории из жизни цезарей. Молчание затянулось. Джимми жестом попрощался с авторами проектов. Оба, несколько растерянные, отвесили ему поклон и удалились.

– А что же эта ваша притча об императорах, Тиберии и месяце сентябре? – спросил я. – В чем на самом деле заключался ее смысл?

Джимми продолжал предаваться своим размышлениям.

– Притча? А, понятия не имею, – сказал он. – Они чуть было не вцепились друг другу в глотки, и я рассказал эту историю, чтобы прекратить их спор. Когда люди не хотят показать себя глупцами, они замолкают. – Тут Бервик потряс только что прочитанным письмом. Он был очень раздражен. – Ты и представить себе не можешь, что в этом послании.

Я разглядел печать Филиппа Пятого на бумаге.

– Да, это он пишет, этот умалишенный, которому досталась корона благодаря фортелю Истории! – воскликнул Джимми. – В своем письме он предлагает мне пост главнокомандующего всей испанской армией. Мне, маршалу Людовика Четырнадцатого, короля Франции! Чего он хочет? Чтобы я оставил Людовика ради его войск босяков и оборванцев? Почему бы ему не сделать меня заодно королем цыганских таборов Венгрии? – В ярости он скомкал письмо. – Господи боже мой! Если у тебя есть Гомер, зачем тебе довольствоваться Вергилием?

Он в задумчивости прошелся по комнате, держа в руках скомканное послание. У него и так проблем хватало, а это письмо, как ни крути, ставило его в неловкое положение: отказывать королям всегда опасно.

– А к какому же выводу ты пришел по поводу траншеи? Вербом или Дюпюи? – спросил я.

Он некоторое время размышлял, прогуливаясь по комнате, не поднимая глаз от пола. Сердце у меня бешено билось. Если когда-нибудь в жизни я творил молитву – не знаю, Богу или Mystère, – так это случилось в тот день. «Пожалуйста, пожалуйста, – умолял я в душе, – сделай так, чтобы он выбрал мою траншею, мою и только мою».

Неожиданно Джимми остановился и сказал, по-прежнему глядя в пол, подняв указательный палец к небу:

– Мы выбираем траншею Вербома.

В своем поистине королевском милосердии он удостоил меня объяснений:

– Я, естественно, откажусь от предложения Филиппа, и это прозвучит вызовом. И если мое письмо дойдет до него одновременно с известием о том, что я отверг работу Вербома, он разгневается еще больше. Ты не знаешь, каков Филипп: это больной ребенок в теле короля. Мы начнем работы, как только подвезут все необходимые материалы. – И тут он заключил: – Давайте приступим к делу; чем раньше мы покончим с этой обезумевшей толпой в Барселоне, тем лучше.

* * *

Моя дорогая и ужасная Вальтрауд прерывает мой рассказ и спрашивает меня об Анфане и об Амелис. Если подытожить все вопросы моей толстухи Вальтрауд: я и вправду был готов бросить своих близких? Я обманывал Джимми? Мой ответ таков: нет, я его не обманывал.

Сейчас вы услышите нечто, с первого взгляда противоречивое: доказать наивысшую степень любви можно только отказом от нее. Передо мной был сам Джимми, и обмануть этого человека не представлялось возможным. Он бы обнаружил ложь по одному движению моих ресниц. Единственный способ скрыть от него свои чувства состоял в том, чтобы убить их в себе.

Если я их любил на самом деле, мне надо было отложить свою любовь на потом, заменить эти чувства другими. Стать на время другим человеком – вымышленным, но правдоподобным. Мне следовало скрыть свою настоящую любовь под маской другой страсти. И уверяю вас, это было не менее трудно, а даже, наверное, более, чем разработать мою ложную Наступательную Траншею. И да, я вам признаюсь: мне пришлось работать над собой долгие сорок восемь часов. Все это время понадобилось мне, чтобы развеять подозрения Джимми. На третий день он подарил мне мундир капитана французской армии.

Вы же знаете пословицу моряков: одна капля дегтя отравит бочонок вина. Ну так вот, я вознамерился стать этой самой капелькой в безбрежном бурбонском лагере. Трудно себе представить, какой ущерб и урон может нанести один-единственный человек, если только он решил пакостить изо всех сил.

Я гордо разгуливал в своем новеньком французском мундире взад и вперед вдоль кордона. Не все капитаны одинаковы: моя свежеиспеченная униформа сверкала белизной – и вот уже перед вами Суви-Длинноног, которому ни один солдат не решится перечить. Среди этих полков грязных людей, уставших от долгого года осады, на сапогах которых налипла глина, вдруг появился щеголь-капитан, словно прибыл сюда прямо из версальских салонов. Я гадил всюду, где только мог.

Однажды я заметил какого-то деревенщину из Наварры, у которого была совершенно тупая физиономия. Я начал его распекать и, когда бедняга побелел со страху, я отвел его к артиллерийскому складу. Там я вручил ему длинный и тонкий штырь и кувалду и приказал обработать запальные отверстия всех пушек. Это, конечно, должно было вывести орудия из строя, но что мог возразить мне этот бедолага? В армиях тиранов солдаты – смирные рабы, и, в отличие от рядовых барселонской Коронелы, эти ребята не задавали никаких вопросов и уж тем более офицерам не перечили. После этого я смылся. Рано или поздно его, наверное, застали на месте преступления, когда он изо всех сил лупил кувалдой по пушкам, и повесили, но до этого ему, скорее всего, удалось привести в негодность не одну пушку.

Порох представляет собой такую ценность, что его обычно тщательно охраняют и не выдают никому без специального приказа. Но во время осады огромного города всегда имеются какие-то остатки запасов, которые кто-то вовремя не перенес по назначению. И если какой-нибудь саботажник устроится неподалеку от пункта распределения боеприпасов, он может позабавиться на славу. Я приказал, чтобы бочонки с порохом для орудий отнесли на позиции пехоты, а ружейный порох – на батареи артиллерии. (Моя дорогая и ужасная Вальтрауд не понимает, что в этом такого. Этого и следовало ожидать: коли ты только и делаешь, что варишь свою любимую капусту, где уж тебе разбираться в сортах пороха.) Зернистость пороха для каждого вида оружия различна. Если бы пушки, заряженные ружейным порохом, выстрелили, ядра вылетели бы из их жерл и плюхнулись на землю в двух шагах от орудия. Что же касается ружей, то их пороховые замки взорвались бы и стрелки бы ослепли. Половинки зернышка пороха вполне достаточно, чтобы выжечь человеку глаз.

Я уже начал находить удовольствие в этих проказах, когда вдруг столкнулся со старым знакомым – капитаном Антуаном Бардоненшем. Рано или поздно нам было уготовано встретиться где-нибудь в этом лагере.

– Мой дорогой друг, наконец-то мы увиделись! Однако вас понизили в звании до капитана – раньше вы были подполковником на службе у короля Карла.

– У эрцгерцога Карла, – поправил я его, играя принятую на себя роль дезертира. – Королем этого самозванца называют мятежники.

– А, да ладно, какое это имеет значение? – сказал Бардоненш, которого вовсе не интересовала политика. – Важно то, что теперь мы оба капитаны и вы просто обязаны со мной поужинать.

На протяжении дня я еще успел им здорово напакостить, а вечером мне ничего другого не оставалось, как встретиться с ним. Ужин у нас вышел кисло-сладким и закончился тем, что мы устроились у лагерного костра и стали пить вино. Языки огня, голубовато-усталые, придавали нашей встрече печальный оттенок. Как далеко в прошлом остались те дни, когда мы с ним вместе с Жанной и ее сестрой бегали и резвились на берегах озер в Базоше.

– Вы разрешите мне сделать вам одно признание? – вдруг сказал он, выходя из сентиментальной задумчивости, в которую обычно погружает нас ночь. – Я все это ненавижу. Лютой ненавистью. Проводить месяц за месяцем здесь, в этом печальном боевом лагере. Вы видели когда-нибудь таких грязных и неопрятных солдат? Мы кажемся армией нищих.

– А я-то думал, любая война, хорошая или плохая, для вас дом родной.

Он покачал головой:

– Это уже не война. Это больше похоже на охоту на волков. Недостойно и бесчестно убивать этих людей.

Его направили обеспечивать безопасность в тылу кордона, и долгие месяцы Бардоненш сопровождал обозы с продовольствием, которые направлялись к осаждавшим крепость войскам, и боролся с микелетами, на эти обозы нападавшими.

– Недавно недалеко от Матаро, – продолжил он, – мы подожгли целый лес, чтобы выкурить оттуда попавший в засаду отряд. Как горят сосны! Пламя вздымалось в самые небеса, тысячи шишек взрывались, точно гранаты. Я крикнул им, чтобы они сдавались. Я четырежды поклялся им своей честью, что их жизни будут сохранены. Но все напрасно. – Он ненадолго замолчал и продолжил: – Когда совсем стало невмоготу, микелеты выскочили из горящего леса всем отрядом. Знаете, что случилось? Половина этих людей уже превратились в живые факелы. И, даже несмотря на это, рыча от боли, они думали только об одном: схватить нас в охапку и хоть кого-нибудь забрать с собой в ад. Я пронзил грудь одного из них своей саблей. Мне кажется, это был их главарь. Посмотрите. – Он протянул мне кожаный мешочек. – Вот что у него с собой было. Странно, не правда ли?

Я посмотрел внутрь: мешочек был полон пуль. На некоторых виднелась запекшаяся кровь.

– Вы верите в судьбу? – спросил меня Бардоненш.

– Нет.

– И я тоже нет. Но, по странной случайности, в мешочке девятнадцать пуль, а я убил девятнадцать человек на дуэлях или в бою.

– И какое это имеет значение?

– Я вонзил ему саблю в грудь по самую рукоятку. Если бы вы только видели глаза этого человека. Испуская дух, он пытался что-то мне сказать, но я его не понял.

– Наверняка он проклинал вас.

Бардоненш отвернулся и посмотрел на пламя:

– Да, наверное, так оно и было.

Слова «усталость» и «Бардоненш» никогда не могли стоять рядом в предложении. И однако, той ночью он казался предельно утомленным, когда сидел у костра, обняв колени. Я подержал на ладони мешочек Бускетса, капитана микелетов, с которым я познакомился в экспедиции и который горел страстным желанием освободить Матаро. Он верил, что не умрет, пока его мешочек не наполнится пулями доверху. Что же, наконец-то святой Петр открыл ему свои двери.

– А зачем вы храните такой жуткий сувенир? – спросил я, не в силах оторвать взгляда от мешочка, словно это был магический кристалл.

– Не знаю, – ответил Бардоненш с тяжелым вздохом. – Но чувствую, что с того дня этот мешочек мне принадлежит. Я пытался от него отделаться, но у меня ничего не получается.

На моих губах появилась недоверчивая улыбка.

– Не получается? Если хотите, я помогу вам избавиться от этого подарка.

Он снова покачал головой и спросил:

– Скажите, ну зачем человеку могло понадобиться носить с собой мешочек использованных пуль?

– Не знаю, – вздохнул я. – Может быть, прежний хозяин хотел, чтобы тяжесть свинца легла на душу его убийцы. Или замысел микелета был еще коварнее.

– Еще коварнее? – заинтересовался он.

Я попробовал рассуждать, следуя логике микелетов:

– Когда этим партизанам удается схватить французского или испанского солдата и они находят у него ружье с каталонским кремневым замком или саблю с каталонским гербом на рукоятке, они казнят пленного тем самым оружием, которое он присвоил. Читайте – здесь на мешочке вышито имя его хозяина: «Жауме Бускетс, capità»[118]. Если друзья мертвеца поймают вас с этим мешочком, они заставят вас проглотить его содержимое. Такая уж у них традиция.

Закончив свое разъяснение, я тут же пожалел, что рассказал об этом Бардоненшу. Говорить с ним о жестокостях было все равно что обидеть ребенка, хотя он и был самым лучшим фехтовальщиком во всей Европе. Мне пора было отправляться на хутор Гинардо, и я встал.

– Мой добрый друг, – попрощался со мной Бардоненш, не поднимаясь с земли, – я рад, что вы служите в наших рядах. Знаете что? Я не раз думал: «Боже мой, если дело дойдет до крайностей, не исключено, что тебе придется убить своего старого друга из Базоша».

Хотелось сказать ему что-то, но я сам не знал, что именно.

– Антуан, – произнес я вслух то, о чем в это время думал, – возможно, этот мир не так прост, как учили нас наши родители и наставники.

И вдруг, к моему изумлению, этот вечный мальчишка выразил блестяще точную мысль.

– Это было бы весьма печально, – сказал он, – поскольку означало бы, что из любви к старшему поколению мы оказались на неверном пути. Но, будучи хорошими детьми и хорошими учениками, могли ли мы принять иное решение? – И он мрачно добавил: – Я не хочу вас убивать.

Сердце у меня похолодело. Может быть, Бардоненш на самом деле был умнее, чем казался. Вероятно, наша старая дружба позволяла ему сделать свои выводы. Например, задуматься о том, что подполковник «мятежников», отдававший все силы защите своего города, вряд ли с такой легкостью перешел бы на сторону врага. Возможно, той ночью Антуан сделал мне самый щедрый дружеский подарок – не предал предателя.

– Вы верите предчувствиям? – спросил он меня.

– Нет.

– А я да. Если горожане Барселоны не сдадутся и начнется штурм, я знаю, что погибну. – И он снова устремил взгляд на огонь.


9

Траншею начали рыть в ночь с 11 на 12 июля 1714 года.

У Джимми всего было в избытке: первую параллель копали три тысячи пятьсот саперов под прикрытием десяти батальонов пехоты и десяти рот гренадеров. Я, привыкший вести войну бедняков, мог только позавидовать такой роскоши.

Благодаря моему мундиру французского капитана я без труда проник в траншею, как только там начались работы. И как же они споро работали! Тысячи лопат на протяжении более километра, точно весла на галерах, вздымались и опускались дружно, выбрасывая вперед комья земли.

Очень скоро мы погрузились в окоп до колен, а потом и по грудь. Саперам подносили фашины и тысячи габионов, которые они наполняли камнями и песком и устанавливали вдоль передней стороны окопа, а потом укрепляли это заграждение новыми порциями земли из траншеи. На душе у меня кошки скребли, когда я думал о городе и о солдатах Коронелы. «Ну чего же вы ждете? – в отчаянии думал я. – Идите же скорее в атаку!»

Согласно правилам того времени в первый же день строительства любая траншея должна была подвергнуться атаке. Так происходило во время всех осад, а отсутствие штурма было, напротив, явлением из ряда вон выходящим. Землекопы и прикрывающие их воинские части в этот момент крайне уязвимы, а потому обычно защитники крепости обстреливают траншею со стен, а потом из ворот несется на врага многочисленный отряд. Если атака хорошо подготовлена, осажденным обычно удается обратить в бегство или уничтожить защитников траншеи, которая пока еще недостаточно глубока, чтобы служить укрытием. Во время этой первой атаки осажденные стремятся свести на нет работу противника и даже закопать вырытые окопы, а потом стремительно отходят назад. Результат этих вылазок кажется обычно весьма скромным, но на войне самое главное – это боевой дух. Осажденный город таким образом дает осаждающей его армии сигнал: «Все ваши планы теперь насмарку. А ну-ка попробуйте сюда сунуться!» И всю работу приходится начинать заново.

Положение бурбонских войск было уязвимым, как это всегда бывает в начале. Но вдобавок я, переделав планы Вербома, настоял на том, чтобы рыть окопы очень близко от стен города. По правде говоря, это решение выходило за рамки общепринятых норм. Траншея прокладывалась всего в каких-то шестистах метрах от укреплений, на расстоянии полутора ружейных выстрелов. Я втайне надеялся, что такой прозорливый генерал, как дон Антонио, вовремя обнаружит начало работ и предпримет атаку, но о своих замыслах ничего, естественно, Вербому не сообщил. Все играло нам на руку. Поскольку первая параллель проходила так близко от наших стен, наши ребята могли начать неожиданную атаку и добежать до траншеи, не понеся ни одной потери. А если бы дело дошло до рукопашной, боевой дух наших ополченцев во сто крат превосходил настрой наемников Монстра или испанских рекрутов Бурбончика.

Согласно установленным правилам Джимми велел своим войскам бить в барабаны всю ночь, чтобы противник не услышал шума начавшихся земляных работ. Пустая потеря сил и времени! Даже если траншею начинают рыть темной ночью, невозможно скрыть стук тысяч лопат землекопов. Самый страшный час для саперов наступает на следующий день. После целой ночи беспрерывного и безостановочного труда у солдат уже не остается сил, и в этот самый миг восходит солнце. Но пока еще ничего не происходит. Все расслабляются. И тут-то осажденные бросаются в атаку.

Но в тот день с рассветом на стенах не было видно никакого движения. Почему барселонцы не наступают? Почему? В душе у меня все кипело. «Вы что, ослепли? Черт бы вас всех подрал, наступайте же, наконец!» И тут в первый раз меня охватило страшное чувство, которого я не могу никому пожелать. «Боже мой, Марти, кажется, ты спроектировал эту траншею слишком хорошо».

Дон Антонио, разумеется, готовил неожиданное наступление на траншею сразу после начала ее строительства. Но я, естественно не мог знать того, что происходило за городскими стенами. А что же там случилось? Красные подстилки, как и следовало ожидать, сунули свой нос куда не надо и все испортили. Дон Антонио провел всю ночь с 12-го на 13-е, подготавливая атаку. А на рассвете тринадцатого июля отправил записку на гору Монтжуик, где жила его супруга, дабы предупредить ее, что в девять часов утра приедет к ней и останется до обеда. Он продиктовал это сообщение при всех, и, таким образом, к восьми утра весь город уже знал, что генерал Вильяроэль, вместо того чтобы идти в наступление, собирается провести весь день, наслаждаясь роскошной трапезой. Гомерическое пренебрежение к врагу! «Они там начали копать свою траншею? А я вот пойду и наемся до отвала. Смотрите сами, мне наплевать, что они там делают!»

Даже моя дорогая и ужасная Вальтрауд, которая болтливее и глупее попугая, поняла, что генерал продиктовал эту записку, чтобы ввести в заблуждение бурбонских шпионов. Всем известно, что в Барселоне их было больше, чем мух на крупе мула. Итак, ровно в девять дон Антонио действительно поднялся на Монтжуик в сопровождении многочисленной охраны. Эта процессия была видна издалека. Потом Вильяроэль предполагал незаметно спуститься обратно в город к одиннадцати часам, намного раньше обеденного часа в наших средиземноморских краях, и возглавить наступление.

Казанова на заседании правительства был вне себя с тех пор, как ему сообщили, что бурбонские войска начали рыть траншею. Он разнервничался и, когда на глаза ему попался один из наших генералов пехоты, накричал на беднягу, сорвав на нем свою злость:

– Раз уж вы отправляетесь на пир, который устроил себе Вильяроэль на Монтжуике, передайте ему эти слова: барселонцам трудно будет переварить, что врагу никто не мешает вести работы!

Генерал, разумеется, предупредил дона Антонио и, находясь под впечатлением от полученной взбучки, еще больше раздул слова Conseller en Cap[119]. Дону Антонио, таким образом, пришлось отложить наступление и отправиться налаживать отношения с правительством. Но Казанове оказалось мало того, что он сорвал хитроумный план Вильяроэля, – этот адвокат не успокоился, даже когда понял, в чем состояла хитрость. В довершении всех бед он начал вмешиваться в планы военных действий. Я по-прежнему думаю, что никто в осажденной Барселоне так и не понял, как трудно было дону Антонио сохранять спокойствие и не выходить из себя. Казанова наделал столько глупостей, что о каждой из них и упоминать не стоит.

Пока Казанова спорил с доном Антонио, я лежал, свернувшись в клубок на дне первой параллели, кое-как прячась от выстрелов нашего великолепного артиллериста, любителя петрушки Франсеска Косты.

Еще до рассвета Коста, который всегда действовал по собственному усмотрению, не стал дожидаться приказов правительства или военного штаба. Он переместил восемь мортир и сорок две пушки, и все орудия начали поливать градом бомб и картечи первую параллель (и заодно меня, несчастного).

Об этом обстреле я скажу только, что, если существует артиллерийское искусство, утро 13 июля должно быть запечатлено навеки в анналах истории. Ядра мортир описывали в воздухе точные параболы, дымовой след служил тому доказательством. Некоторые из этих камней весили больше пятидесяти килограмм и сметали все на своем пути. Там, где они падали, к небу взлетали струи земли, от габионов и фашин не оставалось и следа, а расколотые прутья от корзин летели в разные стороны, точно остро заточенные стрелы.

Майоркинцы Косты стреляли попеременно каменными ядрами и взрывными снарядами. Оказавшись на высоте двух или трех метров от земли, эти снаряды вспыхивали белым и желтым огнем и разметывали над головами солдат в траншее раскаленные докрасна осколки картечи. Требуется большая сноровка, чтобы фитиль догорел ровно в нужное время, как раз над траншеей – но не слишком высоко, потому что тогда картечь разлетается слишком далеко, и не у самой земли, ибо в этом случае осколки туда зарываются. Когда стены города защищает такой искусный артиллерист, как Коста, противнику остается лишь копать траншеи – очень глубокие и узкие, сокращая площадь, уязвимую для его смертельных ударов. Если помните, я убедил Вербома в необходимости обратного, и на его планах траншеи стали широкими и неглубокими.

Но как вы знаете, в это время я был не рядом с нашим артиллеристом, а на бурбонских позициях, и мне, по иронии судьбы, приходилось испытывать непревзойденное искусство Косты на собственной шкуре. Бомбы разрывались прямо над моей головой, и из них фонтаном вырывались струи картечи. Мне вспоминается запах влажной и теплой земли в окопе, стены которого еще не успели укрепить досками. Вокруг меня, над моим телом и под ним десятки землекопов тоже прятались от огня и, скрючившись, стонали от страха при каждом новом взрыве. Наступательная Траншея напрягает до предела все чувства людей, которым приходится в ней очутиться, потому что они оказываются в критической ситуации и вынуждены бороться за свою жизнь в трех измерениях. На земле им приходится прилагать все усилия своих рук, с неба на них падают бомбы, а под землей их подстерегают мины. И к этому еще следовало бы добавить четвертое измерение – время. Продвижение работ в траншее поддается точнейшему измерению, в мире нет ничего проще, чем этот расчет. Однако дело обстоит так только для Mystère или для Отмеченного десятью Знаками. Инженеру осаждающих крепость войск кажется, будто работы продвигаются со скоростью улитки, а инженер, ответственный за оборону, думает, что траншея растет не по дням, а по часам. Наступательная Траншея – это одно из самых совершенных творений человечества и одновременно сооружение, которое строится в самых диких условиях.

Наконец, после полудня из города выплеснулась тысячная толпа готовых на все людей, моих вчерашних дорогих соседей. Я выглянул за парапет и увидел, что проходы в частоколе заполняются людьми, которые собираются атаковать только что вырытую траншею.

Началась страшная заваруха. Осажденные штурмовали одновременно центральную часть траншеи и оба ее фланга, правый и левый. Кавалерия оказывала поддержку пехоте, атакуя слева и справа. Артиллерия обеих армий стреляла не переставая; и в этой неразберихе, в облаках пыли и дыма, трудно было разобрать, кто кого убивал. Сначала я собирался спрятаться в каком-нибудь укромном месте и выждать момент, когда атакующие части минуют мою позицию, а потом заявить о себе и уйти вместе с ними за городские стены. Прекрасное решение, не правда ли? К несчастью, задуманная мною стратегия не учитывала моей знаменитой трусости. Здоровенные детины сотнями мчались прямо на меня, они были пьяны и вопили, точно боровы, которых режут. Мне показалось, что я узнал бойцов недавно созданной части – гренадеров капитана Кастельарнау.

«Господи помилуй, – подумал я, – эти ребята разозлились не на шутку». Построение из трех нормандских полков попыталось их остановить, но гренадеры были движимы какой-то дьявольской силой. Они захлестнули нормандцев, разделались с ними ударами штыков и двинулись дальше. Когда гренадеры Кастельарнау оказались поблизости от меня, я различил их налитые вином глаза и сказал себе в ужасе: «Марти, с этими ребятами шутить не стоит». Они продвигались вперед со штыками наперевес, хрипло выкрикивая что-то своими пьяными голосами, славя святую Евлалию и добивая раненых. Нормандцы были разгромлены, и теперь ничто не защищало первую параллель от их удара.

Солдаты, штурмующие укрепления противника, никого не узнают. Никого! Они охвачены бешенством, а я сижу тут в своем новеньком белом мундире. И тут мне пришла в голову одна идиотская мысль – никогда за всю мою долгую жизнь среди военных ничего глупее не рождалось в моей голове: «Мамочка моя, сюда идут наши. Спасите-помогите!»

– Бегите, бегите! – закричал я землекопам, которые меня окружали. – Давайте смоемся отсюда, прежде чем мятежники перережут нам глотки!

Окружавшие меня люди, все простые работники, увидев, что я убегаю, растерялись. На нас наступали пьяные гренадеры Кастельарнау, а тем временем Коста и его майоркинцы бомбардировали наши позиции с дьявольской точностью. И что говорить: если даже сам офицер пускается в бегство, зачем оставаться на позиции простым рабочим, на которых вообще не распространяется воинская дисциплина?

Вся бригада отступила вместе со мной. (И, честно говоря, правильно сделала, потому что, как мне стало известно позже, те немногие, кто остался на месте, были зверски убиты пьяным отрядом, который взял наш окоп на абордаж.) Но большинство побросало свои лопаты и кирки, тачки и наполовину заполненные габионы и бросилось бежать с фантастической скоростью. Некоторые так перепугались, что – представьте себе – обогнали даже меня!

* * *

Штурм завершился без особых последствий. Это был не настоящий пожар, а просто один язык пламени, важный только для тех, кто погиб в его огне. Но кого интересовали погибшие? Части, осуществившие вылазку, действительно заняли траншею, разрушили и разорили в ней все, что смогли, но сразу после их отхода окопы снова заняли четыре тысячи бурбонских солдат, землекопов и саперов, которые принялись копать с новыми силами.

Какой-то полковник вручил мне донесение о событиях этого дня, чтобы я передал его Джимми. Хотя это было строжайше запрещено, по дороге на хутор Гинардо я набрался наглости и прочитал послание. Только в первые сутки строительства траншеи потери составили 648 убитыми и ранеными. Записку подписал сам Вербом, и (по иронии судьбы!) именно мне предстояло вручить ее Джимми.

Я вошел на хутор Гинардо с этим посланием в руках, размышляя о том, насколько велики были бы их потери, если бы нам больше повезло, и застал Джимми в его кабинете. Он стоял у окна и смотрел на город. Побоище, которое только что свершилось перед его глазами, нисколько его не волновало. Бервик кусал кулак, предаваясь своим мыслям. Потом он обернулся, посмотрел на меня и снова стал глядеть в окно.

С губ его срывались стоны, и он то и дело повторял:

– Умирает, умирает, умирает…

– Но кто? – закричал я. – Джимми, кто умирает?

– Королева, королева, королева…

Я вытаращил глаза:

– Королева Англии? При смерти? – Я торжествующе махнул кулаком в воздухе. – Но, Джимми, это же замечательно!

Боже мой, какое грустное совпадение. По причинам диаметрально противоположным эта новость могла быть на руку нам обоим.

Весы английской политики могли с легкостью поколебаться, ибо на их чашах располагались две партии, tories и whigs[120], по очереди правившие страной. После смерти королевы Анны, которая отстаивала линию поддержки Монстра со стороны Англии, смена правительства казалась неизбежной. А если Лондон восстанет против Парижа, союза с Барселоной ему не избежать.

В Англии существует власть, которая делает честь этой стране и которая неизвестна государствам с деспотическими режимами: это власть общественного мнения. Газетенки Лондона беспрестанно публиковали критические статьи и издевались над внешней политикой правительства. «Каталонский вопрос» стоял чрезвычайно остро и обсуждался в парламенте.

Не будем предаваться самообману. Если Греция эпохи Перикла отправила экспедицию на Сицилию, то лишь потому, что это решение подготовили демагоги страны. Англия руководствуется лишь собственными интересами, а их определяют общественное мнение или частные спекулятивные задачи. Но если англичане придут нам на помощь, какое нам дело до их побуждений? У Англии не было соперников на море, и их корабли без труда прорвали бы блокаду французского флота. И точно так же, как это случилось в 1706 году во время первой бурбонской осады, английские корабли доставили бы в Барселону подкрепления и продукты, что улучшило бы настроение в городе. Осада порта, который не заблокирован с моря, по природе своей невозможна, как dixit[121] Вобан.

Со смертью английской королевы любая отсрочка приговора начинала играть важнейшую роль. Два или три дня, которые нам удалось бы выиграть у будущего, могли в корне изменить все. И мой план траншеи был такой отсрочкой.

А Джимми? Кончина королевы могла стать событием, которое придало бы новый смысл всей его жизни. В Англии начнутся брожения, престолонаследие окажется под вопросом. Бервик родился, чтобы царствовать, а сейчас, когда наконец такая возможность ему представлялась, он торчал здесь, в нескольких тысячах километров к югу, и был вынужден заниматься делом, которое его абсолютно не интересовало. Никому не дано вести осаду крепости на юге и одновременно возглавлять династический переворот на севере. Джимми придется выбирать.

Хотя Бервик и казался космополитом, на самом деле он был англичанином до мозга костей. Когда его отца, последнего католического короля Англии, отправили в изгнание, Джимми получил воспитание при французском дворе. Министры Монстра возвысили его, и все таланты Бервика получили развитие, несмотря на его незаконное происхождение. Но в качестве французского наемника он никогда бы не занял ведущих позиций. К 1714 году все необходимые регалии Джимми уже заслужил – ему было что предъявить в Лондоне. Победитель тысячи битв и маршал мира. Терпим в области религии (само собой разумеется, ведь сам он ни во что не верил), миротворец в конфликтах между различными партиями (Бервик не верил и в них), верный слуга тем, кто мог его возвысить (он умел пользоваться всеми и готов был всем служить). Вобан, политически наивный, как Цицерон, был сторонником республики добропорядочных мужей. Джимми не верил ни в какое государство, если только его не возглавляли бы он сам (и еще несколько таких же порочных типов). И тем не менее он продолжал служить Монстру, который направил его в Испанию. Невозможно было себе представить, что он покинет осажденный город сейчас, когда после смещения Пополи прошло так мало времени. Монстр содрал бы с него за это три шкуры. Смерть королевы заставляла Джимми выбирать между обязательствами перед Францией, которая его взрастила, и своей судьбой.

У него было предостаточно причин нас ненавидеть. Мировая война, продолжавшаяся долгие четырнадцать лет, завершилась. А какие-то безумцы из Барселоны не желали с этим согласиться и лишали его королевского будущего. Я сопровождал его много дней подряд, и он мог бы поинтересоваться причинами подобного фанатизма, но ему ни разу не пришло в голову спросить. Джимми начал осаду и закончил ее, даже не полюбопытствовав, кто его враги и что они защищают. Мне кажется, ненависти к нам он не испытывал, потому что не задумывался о добре и зле. Бервик был к нам равнодушен и просто видел в нас препону.

И тут он заболел. Врачи не смогли разглядеть очевидного: то был не столько телесный недуг, сколько трещина в самом ядре его души. Он мог остаться верен Монстру и завершить осаду. Или предать его, отправиться на поиски своей судьбы, вернуться в Англию в качестве претендента на корону и наконец-то царствовать, взойдя на трон или посадив на него одного из своих пустоголовых сводных братьев. Продолжать влачить лакейское существование или поставить на кон все.

Напряжение выразилось в жестокой лихорадке, и свойственное Бервику рвение в военных делах только ужесточило болезнь. Он проводил весь день в постоянном движении, самолично проверяя все, особенно поступление материалов и снаряжения для работ в траншее. Когда он возвращался на хутор Гинардо, у него не хватало сил даже для того, чтобы снять латы. Я распускал ему ремни. Пот настолько пропитывал его кожаный нагрудник, что мне казалось, будто я срываю панцирь с черепахи. И пока я раздевал Бервика, горя от ненависти к нему, он поворачивал ко мне лицо и спрашивал:

– Ты ведь никогда не предашь меня, правда?

Джимми был неисправимым эгоистом, примитивным деспотом, чьей самовлюбленности не было границ. От лихорадки он начал бредить по ночам. Trench… Go!..[122] Его шепот выводил меня из себя.

Однажды утром Джимми не смог подняться и провел в постели весь день, обливаясь потом. К вечеру на хутор явился дежурный офицер, чтобы получить пароль. Им оказался не кто иной, как Бардоненш.

В тот день он показался мне еще более исправным офицером, чем обычно, в его глазах светилась доброта, никакие предрассудки не омрачали его душу. Мой старый знакомый застал нас обоих в постели, полуодетыми. Я поддерживал тело маршала, и мои руки были влажны от его пота, запах наших тел смешивался в воздухе. Однако Бардоненш ничего не сказал, никак не выразил своего мнения. Он только осторожно сделал пару шагов вперед, поднял брови, глядя на тело Бервика, бившееся в конвульсиях, и тихонько, сочувственно сказал:

– Бедный он, бедный.

Дело не терпело промедления, я похлопал больного по щекам и позвал:

– Джимми, Джимми, войскам необходим пароль.

Он посмотрел на меня, изгибаясь, точно его обуял дьявол, закатил глаза, и с его губ сорвались какие-то рокочущие звуки. Потом он отрешенно прошептал:

– Loyalty[123].

– Он умирает, – сказал мне Бардоненш сочувственно и печально, – и это кошмар. При осаде крепости нельзя сменять командование три раза за столь короткое время.

Располагая таким свидетелем, мне ничего не стоило убить Джимми: никто не обвинил бы меня в смерти, которая показалась бы всем закономерной.

Но я его не убил. Не смог. И да простят меня мои мертвые.

Бервик бился в ознобе и провел эту последнюю ночь, цепляясь за мои бока с такой силой, что у меня потом три дня болели ребра.

– Скажи, что ты меня никогда не оставишь. Только не ты, – шептал он в бреду. – Trench… Go!.. King… Kingdom…[124]

К пяти утра его руки разжались. Я положил ладонь ему на лоб. Жар спадал. В моей душе возникли благодарность и одновременно досада. (Мне и без тебя ясно, что это звучит противоречиво. Но так и напиши!)

Когда он уснул, я потихоньку оделся и смылся.

* * *

Мой побег с хутора Гинардо облегчался тем, что никому в голову не могла прийти такая нелепица. Какой же дурак будет возвращаться на тонущую посудину, если спасся при кораблекрушении и оказался в шлюпке? Никто не мог подумать, что настоящий французский офицер, красавчик в мундире с иголочки, намеревается перейти линию фронта, чтобы оказаться в умирающем городе.

На горизонте уже занимался рассвет. Я совершил длинную прогулку по внутренней стороне кордона, чтобы добраться до самых удаленных от траншеи ворот. Она осталась слева от меня, освещенная вспышками артиллерийских батарей обеих сторон, которые обменивались выстрелами. Тысячи людей трудились в траншее; сейчас именно там сосредоточивались все силы осаждающих. Итак, следовало быть от нее как можно дальше.

Однако бродить по бурбонскому лагерю могло оказаться делом небезопасным, а потому я наконец остановился у первых попавшихся мне ворот. Их охранял целый отряд караульных, чтобы отразить любую вылазку барселонцев.

Так вот, одним из преимуществ человека, который смывается из генерального штаба, является то, что ему известен пароль.

– Верность!

Я на ходу величественно повел рукой, приказывая, чтобы мне открыли ворота. Они подчинились. В конце концов, им было приказано не пропускать мятежников в лагерь, а не преграждать дорогу французскому офицеру, который решил выйти за кордон с каким-то секретным поручением.

Оказавшись снаружи, я сразу почувствовал, что глаза караульных сверлят мне спину. (Эти белые бурбонские мундиры, какими бы грязными и рваными ни были, всегда мешали осаждающим во время ночных боев. Поэтому они так боялись выходить за свой любимый кордон.) Несколько минут я прогуливался, делая вид, что осматриваю внешние заграждения, глубину рва вдоль кордона и кучи дров, возвышавшиеся на расстоянии тридцати метров друг от друга. Они были приготовлены для того, чтобы вспыхнуть в случае штурма, освещая и ослепляя нападающих. Когда я оказался достаточно далеко и предрассветные сумерки почти поглотили мою фигуру, я бросился бежать. Ноги в руки, Суви!

Они не стали стрелять. Может быть, не увидели меня, а может, предпочли не обращать внимания. Обычно солдаты знают, что вмешательство в дела офицеров не приносит им ничего, кроме неприятностей. Тем лучше. Джимми и все остальные подольше не узнают о моем побеге.

Приблизившись к городу, я растянулся на земле и пополз, работая локтями и коленями. Передвигаться по земле на подходах к городу означало постоянно спускаться и подниматься, словно на волнах. Когда стены были еще далеко, я столкнулся с каким-то субъектом, который полз по ничейной земле, как и я сам, но в противоположном направлении. Я заметил его заранее, потому что почва, изъязвленная ядрами и снарядами, не достигшими своей цели, была полна ям и колдобин. Точно два дождевых червя, мы смотрели друг на друга, не зная точно, как нам поступить. Когда началось строительство траншеи, самые робкие горожане и наемные солдаты потянулись из города в сторону кордона противника. Ничего удивительного в этом не было: город был обречен.

Вот задача, которую должны были бы разрешить философы от военной юриспруденции: если два дезертира встречаются на оспариваемой воюющими сторонами территории, обязаны ли они убивать друг друга? Мы решили, что не обязаны. Он сделал вид, будто не заметил меня, и я поступил точно так же. В полумраке мой взгляд различил еще человек двенадцать, которые ползли, словно черви, за первым дезертиром. Поравнявшись со мной, они посмотрели на меня без злобы, но таким взглядом, каким обычно провожают сумасшедших. К концу осады почти все профессиональные солдаты дезертировали. Следовательно, к этому времени мы уже превратились в армию горожан, бывших соседей по улице.

Передо мной выросли наши несчастные бастионы и стены, возвышавшиеся в темноте, точно огромные гнилые зубы. В моем неразумном возвращении был виноват отчасти дон Антонио. Если подумать хорошенько, осада Барселоны превратилась в дуэль двух настоящих лидеров. С одной стороны стоял Джимми – хитрый и извращенный обитатель высших сфер общества, махровый эгоист, воспитанный в Версале. А напротив него был дон Антонио – очаровательный кастильский чудак, самоотверженный до безумия, настоящий работяга, чуждый изысканных манер плебей.

А как же мой сын, которого я оставлял сейчас, возможно, навеки? Мне не суждено будет обнять его. Возвращаясь в город, я прощался с ним навсегда. Однако мое решение основывалось на принципе, которым руководствовались ополченцы Коронелы: родственные связи менее важны, чем узы, связывающие нас с теми, кто бок о бок с нами проливает слезы и кровь. Понятно ли вам, что независимо от всей истории Конституций и Свобод в душе каждого бойца возникало множество противоречий? Зло может дать нам шелк и бархат, удовольствия и почести. А Mystère способен дать нам силу, чтобы противостоять искушениям зла, но ничего другого не дарит. Может быть, только Слово. Но важнее всего для меня были мои близкие.

Меня убьют. Нет, хуже того, локти и колени несли меня в черную дыру несчастья, страшнее самой смерти. И все из-за сгорбленного старика, калеки-карлика, невоспитанного мальчишки и смуглой потаскушки. И раз уж ни один поэт не осмелился выразить эту мысль, ее выскажу я.

Любовь – это дерьмо.


10

Едва вернувшись в Барселону, я сразу увидел, насколько ухудшилось положение в городе за мое долгое отсутствие.

С приездом Джимми французский флот воспрял духом, и теперь только отдельным маленьким судам удавалось проникнуть в порт. Эти ловкие лодочки были очень малы и потому перевозили весьма незначительные грузы. А когда подвоз продовольствия по морю окончательно заглох, городские склады опустели за один день.

Хотя цены на еду уже давно были астрономическими, барселонцам все-таки удавалось раздобыть продовольствие. Чтобы вам было понятно, я объясню: каталонский ливр делился на двадцать солей, а барселонский работник получал два соля в день. С января 1714 года литр вина стоил восемь солей, а водки – целых пятнадцать. Пара яиц от куриц, которых горожане держали на балконах, пока их не разрушили бомбежки, шли по три соля. Мясо было недоступно беднякам с самого начала осады. Две курицы стоили два ливра, полкило баранины – ливр. За тот же ливр ты мог получить шесть кило овса или семь – пшеницы. Но трудность заключалась в том, чтобы испечь из этого зерна хлеб.

Во время осад в первую очередь исчезает топливо: дрова и уголь. Необычно холодная зима 1713–1714 годов свела на нет все наши запасы. Люди сожгли свою мебель. Но несчастья на этом не кончались. Работы по укреплению стен осажденного города требуют не только бревен, но и камней, и мы дошли до крайности: разобрали мосты через каналы – или, как их называли по-каталански, recs, – по которым поступала в город вода. Двести пять деревьев бульвара Рамблас тоже стали жертвами ненасытных пил инженерных отрядов. (Бедный наш бульвар Рамблас, наш радовавший глаз бульвар: после каждой осады там высаживали деревья, чтобы снова срубить их во время следующей кампании.) Пока я пребывал в бурбонском лагере, в городе начался голод, от которого теперь страдали все. Я вернулся в Барселону в начале августа, когда блокада достигла своего апогея, и в это время ни за какие безумные деньги уже нельзя было купить продукты, которых в городе просто не существовало. Жалкие остатки продовольствия использовались на пайки для солдат. И что же тогда ели люди?

Летом 1714 года единственным доступным продуктом питания были лепешки из вылущенных бобовых стручков. Они сохранились в глубине складов, но наполовину сгнили и так страшно воняли, что невозможно себе представить, как мы могли глотать эти склизкие и зловонные куски. Рядом с Джимми я ел телячью вырезку три раза в день, и смена рациона оказалась такой резкой, что я целых три дня не мог смириться с переменой. Но в конце концов я сдался. Нет в мире власти более жестокой, чем власть голодного желудка. Франсеск Кастельви, наш капитан ткачей, рассказал мне об эксперименте, который он провел с куском такой лепешки из бобовых стручков. Кастельви кинул его одному из немногих псов, которые еще оставались в городе, и животное убежало с обиженным лаем, отказавшись от подобного угощения.

Очутившись в городе, я думал только об Амелис и об Анфане. Пока я пребывал в бурбонском лагере, они виделись мне такими далекими, оказаться рядом с ними казалось мне таким трудным делом, что я сделал все возможное, дабы изгнать их из головы. А сейчас, когда я знал, что они где-то совсем близко, я сгорал от желания немедленно обнять их и сходил с ума от нетерпения. Так обычно случается, когда мы вновь встречаем близких нам людей после долгой разлуки: чем ближе от нас любимые существа, тем страшнее для нас опасность их потерять.

Я нашел их в тылу, сразу за городскими стенами. Они работали на строительстве укреплений. Вместо того чтобы броситься к ним и заключить их в объятия, я некоторое время наблюдал за ними из-за угла. Униженные и оскорбленные знают, как коротки минуты их счастья и как они редки, а потому довольствуются малым. Нам приходилось выносить тяготы самой разрушительной войны нашего века, и нас окружали стены обреченного города. Но мы были живы, до сих пор живы. Само наше существование означало вызов сильным мира сего, и теперь, когда я просто мог видеть Амелис и Анфана, мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы сдержать слезы.

Меня настолько поглотило созерцание родных мне людей, что я не сразу понял, в чем заключалась их работа. Бригады работников привязывали толстые цепи к несущим балкам зданий, а затем по команде вереницы женщин и мужчин тянули одновременно за эти цепи. Дома рушились с оглушительным грохотом камнепада в тучах пыли и штукатурки. И одно из приносимых в жертву зданий было нашим домом! Наконец я подошел к ним. Наградой мне было выражение лица Амелис: такой радости на нем я еще никогда не видел.

Бывают объятия, которые отмечают смену этапов нашей жизни. Я вернулся, чтобы быть рядом с ними, и это объятие скрепляло узы, которых не смогли разрушить даже два монарха. Когда мои руки коснулись боков Амелис, я заметил еще одну новость: она так похудела, что у нее торчали ребра.

– О боже мой, – сказал я, – ты своими руками рушишь наш дом.

– Все равно от него почти ничего не оставалось, – заметил Перет, который тоже был поблизости. – Почти сразу после того, как тебя схватили, две бомбы попали в фасад.

На самом деле это были работы по строительству заслона. Я без труда обнаружил, что эту драконовскую меру приняло правительство.

Когда в стенах осажденной крепости образуются проломы, которые невозможно заделать, у ее защитников остается только одна крайняя мера: соорудить заслон. Само название говорит о его назначении: закрыть путь осаждающим, когда тем удастся овладеть стенами. Идея состояла в том, чтобы построить зигзагообразный парапет за стенами и параллельно им. Его высота должна была быть максимально возможной, а перед ним планировалось сделать ров в качестве дополнительного укрепления. Когда захватчик воображает, будто достиг победы, он наталкивается на новое препятствие.

В Базоше мои учителя посвятили заслонам очень мало уроков и давали их с большой неохотой. Почему? Да потому, что никакой пользы они не приносят. За всю мою долгую жизнь я никогда не видел, чтобы подобное сооружение остановило штурм многочисленного отряда. Если на это не способны даже циклопические бастионы, что может сделать жалкая крошечная баррикада? Еще до моего пленения я категорически противился этому плану. Доводов в свою пользу мне долго искать не приходилось.

Во-первых, заслон ослабляет боевой дух войск, которые защищают стену, потому что, если солдаты знают, что за их спиной есть укрытие, они всегда предпочтут отойти за него, вместо того чтобы сражаться до последней капли крови. Во-вторых, поскольку эта вторая линия обороны всегда менее мощная, мы добиваемся только того, что неприятель, вдохновленный захватом основного укрепления, бросит все силы на этот последний и слабый редут. В-третьих, если обратить внимание на элементарную топографию Барселоны, получалось, что наш заслон окажется на более низком уровне, чем городские стены. Поэтому воодушевленные успехом бурбонские войска предпримут массовую атаку с более высоких позиций, а это всегда дает захватчикам преимущество. Но самым важным мне виделся четвертый аргумент: заслон придется строить внутри городских стен, а перед ним необходимо оставить открытое пространство, чтобы вести огонь по нападающим. Плотность застройки в Барселоне была столь высока, что дома подступали к самым стенам, поэтому пришлось бы снести целые улицы. Их жители вряд ли бы обрадовались, узнав о таком решении правительства.

И однако, по крайней мере в этом последнем случае мои предположения не оправдались. Горожане не воспротивились сносу своих домов, а поддержали это решение ради успеха обороны. И вот теперь эти умиравшие от голода мужчины и женщины помогали ломать те самые стены, которые раньше служили им обиталищем. Я не мог поверить своим глазам: чтобы защитить свои дома, барселонцы были готовы их разрушить.

Мои натренированные в Базоше глаза заметили какой-то предмет, который выглядывал из-под развалин нашего дома. То был carillon à musique Амелис. Я взял находку в руки осторожно, как берут младенца, и очистил шкатулку от мусора и пыли. Как и следовало предполагать, игрушка сломалась: когда я открыл крышку, никакой музыки не послышалось. Но как мог оказаться здесь предмет, с которым Амелис никогда не расставалась? Позже я узнал, что Перет, больше всего на свете боявшийся воришек, воспользовался какой-то оплошностью Амелис и унес музыкальную шкатулку к нам домой, воображая, что дверные замки предохранят драгоценный предмет лучше, чем стены нашей палатки на пляже. Кажется, ему не пришло в голову, что бомбы могут нанести имуществу больший ущерб, чем любой вор. Я подошел к Амелис, протянул ей шкатулку и сказал:

– Не расстраивайся, мы найдем кого-нибудь, кто сможет ее починить.

И тут мной овладело неясное чувство вины: меня обучили строить и чинить исполинские стены, но я не отваживался взяться за починку коробочки, из которой, стоило только открыть ее крышку, лилась музыка. Когда Амелис говорила о шкатулке, никогда нельзя было понять, шутит она или говорит серьезно, потому что ее ответ прозвучал так:

– Это не важно.

Что такое дом, родной очаг? Порой это мелодия или воспоминание о ней. Пока шкатулка была у Амелис в руках, она была дома. Просто оболочка этого дома разрушилась, только и всего.

– Это не важно, – уверенно повторила Амелис. – Пока у нас останется шкатулка, нам будет легче вспоминать мелодию.

* * *

Дона Антонио я навестил в тот же вечер, чтобы рассказать ему о письмах Бурбончика с призывами к массовому уничтожению барселонцев и о том, что английская королева при смерти. И само собой разумеется, Вильяроэлю было весьма полезно получить детальную информацию об устройстве Наступательной Траншеи. Благодаря тренировкам в Сферическом зале все данные были тщательно сохранены в голове умницы Суви.

Во время моей короткой прогулки по улицам города я успел заметить, какой грязной и мрачной стала Барселона. На берегу моря накопились горы мусора. Жители города, обычно улыбчивые и беззаботные, сейчас казались сосредоточенными и замкнутыми, привычный шум и радостная суета сменились общей печалью. В палатках, где устроились семьи горожан, было теперь гораздо больше мужчин, чем вначале: у одних перевязаны руки, другие лишились ноги – все раненые и увечные поправлялись рядом со своими родными. Женщины варили жидкий суп. Неподалеку от меня две горожанки повздорили: они царапались и таскали друг друга за волосы. Причиной спора, как мне показалось, была украденная половинка турнепса. Я углубился в городские кварталы и увидел, что даже цвет города изменился: все было покрыто толстым слоем серой пыли и пепла. Единственными военными частями, которые сохраняли верность правительству и поддерживали дисциплину, были отряды Коронелы.

Дон Антонио так отощал, одежда стала ему так велика, что, не будь он в своем генеральском мундире, я бы его, наверное, не сразу узнал. Позже мне рассказали, что с того момента, когда неприятель приступил к строительству траншеи, Вильяроэль почти перестал есть и спать. Мы сели друг напротив друга, и он долго слушал меня. Я припоминал все детали траншеи, указывая ему их размещение на карте, и тут мое сердце меня подвело: хотя речь шла о сугубо технических подробностях, мной с каждой минутой все больше овладевало жуткое и безграничное отчаяние.

В Базоше меня натренировали заострять внимание и подавлять в себе чувства, ибо они – облака, что застилают небосвод разума. Однако в Барселоне 1714 года неожиданно сошлись два противоположных полюса. Крайняя рациональность порождала глубочайшие эмоции. И причина тому была передо мной: кто лучше меня понимал, что означают эти прочерченные тушью линии на карте, столь безобидные на первый взгляд?

Я рассказал Вильяроэлю о том, как должна расти бурбонская траншея, окоп за окопом. Вот первая параллель – мы уже могли видеть там, снаружи, как она удлиняется с каждым часом. Вторая параллель. Третья.

У меня сжималось горло, и, когда я произнес: «И наконец, они достигнут рва», мой голос дрогнул. Я извинился:

– Простите меня, генерал.

– Я хочу, чтобы вы наблюдали за работами по строительству заслона. И ради бога, – закричал он, – не нойте!

Мне захотелось проявить твердость, хотя на самом деле я колебался, и перед уходом я заговорил о теме, которую предложил мне в свое время Вобан.

– Кто знает, – сказал я, – может быть, наше упорство позволит нам создать оборону столь совершенную, что она заставит врага отступить.

Но Вильяроэль покачал головой:

– Сынок, чтобы приблизиться к совершенству, нам надо выйти за пределы человеческих возможностей. И если вынуждать к этому солдат регулярной армии преступно, разве у нас есть моральное право требовать такое от всех жителей города?

С точки зрения военного искусства городу не приходилось рассчитывать на успех, и никто не мог этого знать лучше, чем Вильяроэль. Он тысячу раз настаивал, чтобы правительство попыталось прийти с противником к приемлемому соглашению. Никому еще не доводилось попадать в такую коварную моральную ловушку. Совесть дона Антонио не позволяла ему продолжать безумную защиту города, но исполнение принятых на себя обязательств было для него делом чести. Вообще-то, он неоднократно пытался просить об отставке. Однако, подавая эти прошения, генерал действовал не искренне, а скорее пользовался ими для достижения своих целей в переговорах с правительством, будучи уверенным, что красные подстилки не примут его отставки. Вильяроэль оказался затянут в порочный круг: солдаты безоговорочно подчинялись ему, он – красным подстилкам, а те вынуждены были прислушиваться к мнению барселонцев. Но что представляло собой войско? Солдатами Коронелы были жители Барселоны, взявшиеся за оружие. Задолго до того, как неприятель начал работы в траншее, дон Антонио преследовал одну-единственную цель: избежать бессмысленного кровопролития. Но эта благородная цель с каждым днем становилась все более недостижимой, в первую очередь потому, что те самые люди, которых он хотел спасти, предпочитали смерть сдаче города.

А я? Я превратился в наблюдателя, который созерцает это безумство и в то же время в нем участвует. В первую ночь после моего возвращения, когда я еще лежал в объятиях Амелис, мы перекинулись несколькими словами. Рядом с нашим убогим матрасом она поставила свою сломанную музыкальную шкатулку. Я предпочел не слишком распространяться о своих приключениях в бурбонском лагере. Утром того дня, во время нашей первой встречи, увидев ее израненные камнями руки, я не стал задавать ей вопросы о Вербоме. И сейчас, когда мы лежали рядом, обнаженные, мне не захотелось расспрашивать ее. Я ограничился тем, что сказал:

– Я хочу попросить тебя об одном одолжении. Помнишь твое платье сиреневого цвета, которое ты надевала по воскресеньям? Пожалуйста, сожги его.

Она устало захихикала и ответила:

– Марти, какой же ты дурак! Я уже давным-давно продала это платье, чтобы купить еду.

* * *

Сейчас Джимми сосредоточивал удары бурбонской артиллерии на бастионах Порталь-Ноу, Санта-Клара и на участке наших несчастных стен между ними. На смену убийственным, но хаотичным бомбардировкам Пополи пришел методичный и постоянный огонь, который подчинялся планам строительства траншеи (а какой инженер разработал эти планы? Эта мысль меня мучила). День и ночь прибавлялись новые окопы и переходы, а тем временем орудия неприятеля пытались пробить в стенах брешь для решающего наступления.

Само собой разумеется, Коста и его майоркинцы не зря ели свой хлеб и старались помешать вражеским пушкам делать свою работу. Они стреляли по батареям неприятеля и по окопам, пытаясь уничтожить как можно больше саперов и солдат противника. В ответ бурбонские орудия старались расправиться с нашей артиллерией. В результате на позициях стоял невыносимый для человеческих ушей грохот. Пушки враждующих сторон непрестанно искали друг друга, часть наших батарей осыпала картечью их параллели, а часть орудий неприятеля наносила удары по нашим стенам и убивала наших солдат. Коста неотлучно стоял на своем посту с веточкой петрушки в зубах и время от времени приказывал переменить место расположения батарей, чтобы осложнить задачу противника. Пушки то стреляли, то перемещались, а тем временем стрелки Коронелы вели ружейный огонь по траншеям.

Эти портные, плотники и огородники, сидевшие в пятигранных склепах, которыми стали бастионы, прекрасно знали, что им придется терпеть артиллерийский огонь день и ночь, пока не придет смена. Они с отчаянием смотрели в небо, надеясь увидеть тучи, потому что ливни мочили порох и замедляли работу бурбонской артиллерии. К несчастью, стоял самый разгар лета, а поскольку Средиземное море близко, в Барселоне в это время испокон веков стояла влажная и липкая жара. Наш август ужасно душен. О, это синее небо без облаков, дающих надежду на дождь, каждый день одна и та же синева: никогда еще синий цвет не был таким непреклонным. Какое невыносимое пекло! К летнему зною прибавлялся жар сражения.

Находясь на вершине бастиона во время продолжительной и жестокой бомбежки, человек начинал вдыхать каменную пыль. Крупные хлопья пепла летали в воздухе: стоило махнуть рукой, и они кружились перед глазами, точно пыльца чудовищных цветов. Когда тебе доводилось провести недолгое время на бастионе Порталь-Ноу или Санта-Клара, на зубах начинал скрипеть песок – нет, еще кое-что похуже: ты понимал, что это размолотые бомбами и превращенные в пыль камни стен. Одни солдаты язвили по этому поводу, другие теряли рассудок. Бывали случаи, когда безумие овладевало ими внезапно: они отходили в уголок и скрючивались там, чуждые всему, что происходило вокруг. Их веки мигали со скоростью крылышек колибри, а руки судорожно двигались, точно сворачивали шею невидимой курице. Сумасшествие всегда было и остается способом спрятаться внутри самого себя.

Бурбонские войска начали рыть вторую параллель. Неприятелю теперь удалось установить батареи так, что они поражали фланги стен со значительно меньшего расстояния. Коста почти ничего не мог сделать против такого количества орудий. К тому же теперь противник стал использовать выстрел «а-ля Рикошет», изобретенный самим маркизом де Вобаном.

Техника удара рикошетом по сути своей состоит в том, что пушка заряжается только двумя третями от необходимого количества пороха. В таком случае снаряды не разрываются и не впечатываются в стены, а долго прыгают, подобно плоским камням, брошенным параллельно речной глади. Такой выстрел может сильно поубавить силы неприятельской артиллерии. Снаряд носится по площадке бастиона и сносит все, что встречается на его пути. Нетрудно было увидеть эти прыгающие ядра размером с большой арбуз, когда они прыгали по брусчатому полу. Каждый удар тяжелого шара, равнодушного к ужасу людей, сопровождался страшным шумом. Выстрелы рикошетом превращают человека в жалкого муравьишку, а бастионы – в разворошенные муравейники. Тяжелые металлические или каменные ядра скакали по каменным плитам. Крак! Крак! Крак! Эти шары летели справа, слева, спереди и со всех сторон сразу, и каждую минуту кто-нибудь кричал:

– Ложись!

Если ты вовремя растягивался на земле, бомба вряд ли могла убить тебя своей тяжестью. Обычно она прокатывалась по мягким частям тела и в худшем случае ломала тебе пару ребер. Однако скорость полета ядер была обманчивой, и на лету они калечили всех подряд. Наименее проворным снаряд отрывал руку или ногу, а потом невозмутимо летел дальше и скакал по площадке бастиона. Вид кусков человеческих тел вызывает в душе какой-то первобытный ужас.

Солдаты батальонов, которым предстояло нести службу на бастионах Порталь-Ноу или Санта-Клара, преклоняли колени и крестились перед тем, как подняться на свои позиции. Но тем не менее поднимались. У меня никогда не хватало духу направлять их по проходу на бастионы – я придумывал самые разные отговорки. Это было бы все равно что командовать казнью честных людей.

Я воображал, будто написание этой книги избавит меня от тяжелых воспоминаний, хотел растворить свое предательство на ее страницах, искупить свою вину правдой. Мне казалось – о тщеславие, – что стоит только воспеть при помощи пера и чернил этих мужчин и женщин, которые вели отчаянную борьбу за свою свободу, и моя низость получит прощение. Но это невыполнимая задача, теперь я в этом уверен. В чем же дело? Проблема кроется в присущем нам извращенном и банальном понимании геройства.

В качестве эталона героя мы восхваляем какого-нибудь Ахиллеса в шлеме с перьями. Нам представляется его победный жест, когда он поднимает меч над головой поверженного Гектора. Какой же достойный эпической поэмы образ мы можем создать, если перед нами грязные оборванцы, которые живут обыденной жизнью и занимаются своими скучными каждодневными делами? Героизм заключается не в минутном подвиге, а в постоянстве – это не блестящая точка, а тонкая, но непрерывная линия, неразрушимая, несмотря на свою незаметность. Героизм заключается в том, чтобы подниматься на стены, которые терпят удар за ударом, сегодня, и завтра, и послезавтра. Отправляться поутру из дома в ад, возвращаться в родные стены, а наутро снова уходить навстречу смерти. И поскольку такой героизм встречался на каждом шагу, никто не выглядел героем в глазах себе подобных. Однако именно это придавало им величие и возвышало их. И герои, и предатели с годами стареют. Но те, кто отдал свою жизнь в борьбе, неподвластны времени, им принадлежит слава. Невозможно жить облеченным славой, ибо только смерти дано запечатлеть бессмертные образы.

Неприятель приступил к созданию третьей параллели. Увидев это, я свернулся в комочек, вжавшись в самый узкий угол бастиона, где камни врезались мне в плечи, и закрыл лицо обеими руками. Бальестер и его отряд стояли рядом со мной. Причины моего горя были им непонятны, но в то же время они чувствовали и знали, что мои слезы вызваны каким-то знанием, им недоступным. Микелеты всегда прятали свои чувства, никогда их не проявляли, а потому, наверное, восхищались теми, кто был способен бесстыдно раскрыть свою душу.

В третьей параллели есть нечто, знаменующее начало конца. Как-то раз Гёте принялся расспрашивать меня о философии Вобана. Я постарался как можно точнее объяснить ему основные идеи ведения осады путем создания Наступательной Траншеи, которая состоит из трех больших параллелей. Он подумал немного и заключил: «Еще Аристотель говорил: все драмы состоят из трех актов». Мне никогда раньше не приходило в голову рассматривать осадное искусство с этой точки зрения.

Неприятель продолжал работы. Когда ему удастся завершить создание третьей параллели, нам конец. Ему останется только проложить проходы, чтобы достичь нашего рва, потом возвести там боевые площадки (которые на жаргоне инженеров назывались кавальерами) и незамедлительно бросить на захват крепости пятьдесят тысяч дисциплинированных убийц.

Наступательная Траншея уже представляла собой гигантский лабиринт, тянувшийся на тысячи метров, и ее окопы извивались, змеились и изгибались, образуя тысячи углов. Где-то вдалеке слева, скрытый пеленой дыма до самой вершины, нам виден был Монтжуик – парящая в воздухе заколдованная гора. Мне приходилось использовать все знания, полученные в Базоше, чтобы видеть и чувствовать все, что происходило прямо передо мной, в каком-нибудь десятке метров. Во время одного из обстрелов произошел случай, причинивший мне особую боль.

Я сидел на корточках на бастионе Порталь-Ноу. Мне было невыносимо больно видеть, как день за днем под ударами бомб и снарядов бреши в стенах увеличиваются, а мы ничем не можем их закрыть. Рядом со мной прятался какой-то солдат Коронелы, которого я никогда раньше не встречал. Он точно так же, как и я, тщетно пытался укрываться от ударов артиллерии, одной рукой сжимая свое ружье, а другой придерживая шляпу на голове. Мы сжимались в единый комок, так что трудно было различить, кому из нас принадлежала эта рука или нога. Ба-ах! Ба-ра-бах! Этот товарищ по несчастью достался мне совершенно случайно. Он был в бедной и истрепанной одежде, его с головы до ног покрывала пыль сражения. В какую-то минуту он высунул голову через дыру нашей полуразрушенной стены и, обратив взгляд на грандиозную, нескончаемую Наступательную Траншею, заметил:

– Но какой же сукин сын мог придумать такую жуткую штуку?

Может быть, именно это замечание стало для меня пропуском в страну терзаний. Я почувствовал себя орудием нашего поражения и стал неразумно подставляться под пули. Но однажды перед моими глазами возник долгожданный знак: на гребне окопов стали появляться ведра, которыми бурбонские солдаты пытались вычерпывать воду, просочившуюся в траншею.

Составляя планы, я продумал наклон траншеи так, чтобы морская вода затопляла ее, и землекопы Джимми теперь вынуждены были бороться с соленой водой. При виде ведер меня охватила безумная радость: я высунулся до самого пояса из-за стены и завопил:

– Так вам и надо, сукины дети! Вы захлебнетесь там, как крысы!

Бальестер потянул меня за фалды мундира и силой заставил пригнуться.

– Подполковник! – укоризненно сказал он, когда я упал под прикрытие стен.

Мне вспоминается эта минута как момент исключительной важности. Почему? Потому что я увидел в глазах Бальестера выражение, которое заставило меня узнать в нем самого себя.

Прежде этот микелет видел во мне человека исполнительного, но робкого, трусоватого и чересчур осторожного. А в тот день мы неожиданно странным образом переродились. Бальестер стал настоящим офицером правительственных войск, обладавшим чувством ответственности, а подполковник Сувирия превратился в фанатичное орудие убийства. Да, мы обменялись долгим-долгим взглядом.

Если днем поле сражения было адом, то ужас тех ночей невозможно передать никакими словами. С момента создания третьей параллели ночные вылазки предпринимались все чаще и стали еще отчаяннее. Как мог я уклониться от участия в них? Я знал наизусть каждый уголок и каждый изгиб своей траншеи и мог направлять перемещение атакующего отряда направо или налево по окопам, а потому мое присутствие было необходимо. Нет ничего сумбурнее борьбы в потемках, среди разрывов гранат и штыковых или ножевых ударов, когда бой идет в лабиринте переходов и боковых ответвлений окопов.

Да, ночные бои отличались неслыханной жестокостью. Мы совершали вылазки сразу после захода солнца или незадолго до восхода, меняя время наших операций, чтобы нанести удар неожиданно. Поначалу я думал, что Бальестер будет чувствовать себя в этих условиях как рыба в воде. Под прикрытием ночной мглы он мог дать волю инстинкту, присущему людям низкого происхождения, который велит им убивать и пускаться наутек. Но все получилось как раз наоборот. Эти ночные вылазки облагородили Бальестера в той же мере, в которой они остервенили меня.

Ключ к успеху любой вылазки – стремительность и экономия времени. Авангард отряда, штурмующего позиции неприятеля, рассчитывает только углубиться как можно дальше в осадном сооружении, укрепиться на какой-нибудь позиции и удерживать противника, пока второй эшелон атакующих рушит и крушит все на своем пути. Потом весь отряд отступает с наименьшими возможными потерями.



По сигналу мы бегом бросались к траншее, пригнувшись к земле и не издавая ни единого звука. Офицеры не пользовались свистками, чтобы не выдать наших передвижений противнику и не дать ему возможности встретить нас выстрелами. Третья параллель неприятеля находилась теперь так близко, что проникнуть внутрь было относительно легко. Как бы внимательно они ни следили за нашими позициями, мы могли оказаться в их окопах в один миг. Оказавшись внутри, мы начинали весьма своеобразный бой: прежде всего перерезали горло их караульным на переднем фланге и тут же закреплялись на какой-нибудь позиции хотя бы на несколько минут. Из-за ночной темноты, глубины окопов, в которых мы передвигались, и их узости никто почти никого не видел, однако все почти постоянно слышали разные голоса. Они умоляли или рычали, но все срывались на вой. Раздавались свистки бурбонских офицеров, крики на десяти разных языках. Задача таких вылазок заключалась в том, чтобы привести в негодность орудия труда саперов, испортить настил окопа и нанести ущерб артиллерии. Суви-молодец руководил отрядом, который крушил и ломал все вокруг. И в первую очередь – пушки.

Наши ребята забирались на орудия с ловкостью мартышек. Потом один из них вставлял штырь длиной не менее пары пядей в запальное отверстие, а другой изо всех сил ударял кувалдой по шляпке штыря. Этого было достаточно, чтобы вывести орудие из строя. Когда неприятель возвращался на свою позицию, пушка уже никуда не годилась. Иногда, если представлялась такая возможность, мы прихватывали с собой их саперный инструмент. Вторая шеренга следовала за нами с необходимыми боеприпасами, а когда мы захватывали добычу, они тащили назад в город добытые нами лопаты и мотыги.

Порой мы заставали врасплох какой-нибудь отряд саперов в тупике окопа. Они толпились в глубине, загнанные в ловушку, и, стоя на коленях, просили о пощаде, с мольбой протягивая к нам руки или поднимая их повыше. Вспышки выстрелов и неожиданные всполохи гранат, которые взрывались то тут, то там, освещали их глаза. Последним минутам их жизни суждено было стать сценой, часто являющейся людям в кошмарах: ты бежишь во мраке по узкому проходу между земляными стенами и попадаешь в западню. А по пятам тебя преследует неумолимый враг. Смотреть им в лицо не стоило. Я отдавал Бальестеру приказ:

– Убейте их, не теряйте времени! Расправьтесь с ними поскорее и двигайтесь дальше!

В августе 1714 года ни та ни другая сторона не захватывала пленных. Зачем? Ненависть была сильнее нас. Отступая после вылазок, мы не имели возможности забрать своих раненых. Оставшихся на вражеских позициях добивали ножами во время контратаки и на следующее утро выбрасывали их трупы из траншеи. Со стены мы видели, как тела наших сограждан разлагаются на августовском солнце. Весь мир обезумел. Все так опустились, что не узнавали самих себя.

Но давайте на минуту забудем о трагедии. В доказательство того, что даже в самые грозные дни Mystère не забывает о юморе, я расскажу вам о том, что случилось 3 августа.

Я только что прибыл в кабинет дона Антонио; черные волосы Суви поседели от пепла и мелких осколков штукатурки. Не успел я начать свой доклад, как наш разговор прервала целая рота черных подстилок, то есть церковников самого высокого уровня. Поводом для их прихода была неотложная необходимость вручить дону Антонио «Генеральное руководство по смягчению сурового Божественного правосудия».

Черные подстилки всегда были самыми ехидными представителями рода человеческого, потому что их предложение не могло быть понято иначе, нежели как неуместная шутка. Прочитайте, прочитайте их рецепты, следуя которым мы якобы могли получить заступничество Господне и добиться освобождения города.

* Отныне и навсегда закрыть все игорные дома и театры для жителей города.

* Изгнать из города цыган.

* Собрать в приюты беспризорников и беспризорниц, которыми полны городские улицы.

* Исправить неугодные Богу привычки барселонцев и их расточительность.

* Вернуть храмам уважение и поклонение, которых они в настоящее время лишены.

* Читать молитвы Розария[125] на всех площадях города.

Мне вспоминается это «Генеральное руководство по смягчению сурового Божественного правосудия» как великолепное сочетание лицемерия и чудачества. Игорные дома пострадали от бомб, и ни у кого не было сил ходить в театр или играть на сцене. Бедные цыгане, которых все и всегда презирали, увидели в нашей войне возможность избавиться от своего клейма и войти в каталонские круги благодаря собственным заслугам, поэтому у большинства наших барабанщиков лица были шоколадного цвета. А если разрушенные городские улицы наполнялись детьми, такими как мой Анфан, это случалось потому, что они постоянно искали хоть какого-нибудь пропитания. Что же касается «неугодных Богу привычек и расточительности», то в каком мире жили эти люди? Наш веселый и пестрый город уже давно превратился в бесформенную серую массу построек. И вдобавок какую странную связь можно установить между течением осады, Божьим провидением и шелковыми юбками?

Дон Антонио ни о чем не стал с ними спорить и высказал свое согласие по всем пунктам. После этого он незамедлительно распрощался с черными подстилками, сказав им несколько цветистых фраз, которые привели их в восторг.

* * *

Джимми был прирожденным последователем Кегорна. На самом деле я даже удивлялся, что он так медлит с атакой. Траншея действительно не была завершена, но что значит такой пустяк для настоящего кегорнианца? Если вы внимательно следили за моим пребыванием на хуторе Гинардо, то поняли, что для Джимми Наступательная Траншея стала не более чем еще одним политическим инструментом. Стены уже были разрушены, в его подчинении находилась многочисленная и дисциплинированная армия, и к тому же Бервик презирал «мятежников»: большинство из них он считал проходимцами и знал, что настоящих воинских частей у них мало.

Поэтому мне трудно было понять, зачем Джимми откладывает штурм. Бо́льшая часть ловушек, заготовленных мною при разработке траншеи, учитывала прирожденное нетерпение Бервика. Преждевременная атака сыграла бы нам на руку. А вместо этого он откладывал штурм и нарушал мои планы. Наша дуэль выглядела странно, потому что, страдая от ударов артиллерии Джимми, растягиваясь на плитах под прикрытием разрушенных зубцов стены, я молил об одном: «Ну давай, Джимми, давай! Начинай же наконец атаку!»

В ночь на 11 августа, которая мне вспоминается как одна из самых жарких, я находился на бастионе Порталь-Ноу. Большинство ополченцев разделись до пояса. Я прошел дальше, на самую крайнюю позицию, очутился на обломке стены, который торчал впереди, словно огромный испорченный зуб, и стал наблюдать оттуда за бурбонской армией. Меня сопровождал какой-то ополченец, которого бастионный командир послал охранять меня.

– Тише! – сказал я. – Ты слышишь?

Раздавался стук кувалд и молотков. Мой слух, заостренный в Базоше, распознал его, несмотря на то что осаждающие заматывали свои инструменты тряпками, чтобы заглушить шум.

Я побежал в тыл и не останавливался, пока не встретил дона Антонио. Мне не удалось даже перевести дух после быстрого бега.

– Охватившее меня волнение, дон Антонио, – извинился я, – более чем оправданно. Мы услышали, как работают плотники на передовой линии. Это может объясняться только тем, что неприятель ведет работы по строительству штурмовых лестниц в глубине траншеи.

Мне не удалось вывести его из себя. Я помню, что дон Антонио кивнул, словно получил хорошие новости от старого друга, а потом посмотрел мне в глаза, желая услышать подтверждение этого известия. По-прежнему задыхаясь, я сказал:

– Они уже идут. Это решающая атака.


11

Чтобы вы лучше представили себе битву, разыгравшуюся 12, 13 и 14 августа, я приложу несколько иллюстраций.



На рисунке, который вы только что увидели, изображены бастион Санта-Клара и огромная брешь, которую в нем проделали пушки Джимми. Ров, наполненный мусором и обломками стен в результате бомбежек, ничего не стоило преодолеть. Их передовые отряды стояли прямо напротив нас на кавальерах.

Нам удалось только создать заслоны внутри самих бастионов. Защищать первую линию, открытую для противника, было бы самоубийством, поэтому в нескольких метрах от бреши мы воздвигли баррикады, настолько надежные, насколько смогли. Камни мы скрепляли цементом, и в результате баррикада закрывала нас по грудь.

Одним из немногих преимуществ бастиона Санта-Клара была башня Сант-Жуан, высокое и стройное сооружение, высившееся справа и сзади от бастиона. На протяжении всей осады башня служила убежищем для двух пушечек, стоявших на ее террасе, – калибр их был невелик, но стреляли они очень точно, потому что благодаря высоте башни эти орудия располагали превосходным углом обстрела. Сант-Жуан беспрерывно наносил удары по бурбонским солдатам, строившим траншею. Они справедливо ненавидели эту башню и обстреливали ее без устали.

Чтобы вы лучше поняли, какими жестокими были бои, я приложу сюда три гравюры с изображением башни Сант-Жуан. Первая показывает ее исходное состояние. На второй можно видеть, как она выглядела накануне 12 августа. (На самом деле башне был нанесен такой значительный ущерб, что несколькими днями ранее нам пришлось убрать оттуда наши орудия, потому что здание могло вот-вот рухнуть.) И наконец, последняя гравюра показывает, что осталось от башни к концу осады.

(Автор гравюр позволил себе много творческих вольностей. Так, например, башня была не квадратной в сечении, а круглой, и к этому моменту осады стены пострадали значительно больше. Но если этим картинкам недостает правдивости, то это компенсируется их наглядностью.)


Рассвет 12 августа застал меня на бастионе Санта-Клара. Ночью я не смыкал глаз, потому что Джимми мог напасть на нас в любую минуту. Эти сукины дети знали, что мы начеку, а потому провели всю ночь, создавая ложные тревоги. Мне было приказано подать сигнал, только когда начнется настоящая атака.





Хорошенькая миссия! Дать сигнал общей тревоги – дело очень ответственное и щекотливое. Наши солдаты не просто устали – они уже изнемогали. Не хватало только, чтобы какой-то невыдержанный офицер поднял бы в ружье гарнизон всей Барселоны и вызвал бы их на стены без веских причин. Имейте в виду, что наше войско состояло не из солдат, а из простых горожан, взявшихся за оружие. Тревога вырывала их из домов, из спален, из объятий жен. Именно этого и хотел Джимми: измотать нервы защитников города. Как я вам уже сказал, всю ночь неприятель пытался нас обмануть: неожиданно в темноте раздавалось пение горнов и бой барабанов – и можно было подумать, что на нас наступает целая армия. Но ничего не происходило. Ничего. Несколько минут спустя по нашим позициям давали бессмысленный залп из ружей. Однако, против всяких ожиданий, из траншеи не поднимались ни батальоны гренадеров, ни пехота с примкнутыми штыками – и вообще никто. Никто. Я провел всю ночь, прислушиваясь к малейшим шорохам и думая о Базоше: «Пока я жив, я должен быть начеку. И пока я начеку, я не умру».

К семи утра наступила такая тишина, такой ничем не нарушаемый покой, что само отсутствие звуков показалось мне подозрительным. Я добежал до первой баррикады, а потом миновал ее и, принимая все меры предосторожности, растянулся на земле и через брешь в стене выглянул наружу. От увиденной картины меня начала бить дрожь, хотя стояло жаркое августовское утро.

С боевых площадок передо мной поднимались сотни воинов. И если французских гренадеров подбирали среди людей высокого роста, то эти ребята были, наверное, самыми высокими среди гренадеров и казались фантастическими существами. Вместо обычной формы на них были надеты металлические кирасы, а в руках они несли четырехметровые пики. Прямо за этим подобием бронированного ежа шагали другие подразделения гренадеров, сотни и сотни солдат. По меньшей мере десять полных рот направлялись к бастионам Санта-Клара и Порталь-Ноу.

Ров сразу заполнился белыми фигурками, которые поднимались по грудам обломков, сохраняя безупречное построение. Поскольку почва под их ногами была недостаточно твердой, шум шагов этой толпы напоминал передвижение стада слонов по берегу, покрытому галькой.

«Это конец», – сказал я себе. На нас обрушивалась атака самых отборных французских частей, а на бастионе Санта-Клара были только две роты Коронелы: одна – оружейников, а другая – хлопкоробов. Не набралось бы и двухсот человек, и этой горстке людей предстояло оборонять свою позицию.

Я побежал назад, перескочил через баррикаду и бросился к командиру бастиона, подполковнику Жорди Бастиде.

– Это общая атака, Бастида! – закричал я. – Они уже идут!

В этот миг мы услыхали взрыв слева от нас. Земля под нашими ногами дрогнула, и над соседним бастионом Порталь-Ноу показался столб дыма, похожий на черный гриб. Неприятель взорвал там мину.

– Надо сообщить дону Антонио! – заволновался я.

Бастида избавился от моего присутствия, сказав мне презрительно:

– Раз надо, вот и сообщите сами!

Жорди Бастида был одним из наших героев. В 1709 году он отстоял Бенаске, маленький городок в Пиренеях, при наступлении бурбонских войск. Будь Бастида на моем месте, можете не сомневаться, что, услышав распоряжение: «Вот и сообщите дону Антонио!» – он бы пошел искать связного, чтобы отправить его к генералу. Ему никогда в жизни не пришло бы в голову покинуть свою позицию, тем более сейчас, когда взрыв мины потревожил весь город. Но я, само собой разумеется, не был Бастидой, а потому, как только он сказал: «Avisi’l vostè»[126], взял ноги в руки. На бегу я подумал, что, несомненно, больше никогда не увижу его живым.

Бурбонские части атаковали не только Санта-Клару, но и соседний бастион Порталь-Ноу. Гарнизон на нем был так же малочислен, как и на Санта-Кларе, только роты здесь были портных и горшечников. В целом Порталь-Ноу пострадал меньше, чем Санта-Клара. Его можно было отстоять при поддержке бокового огня, да и бреши на этом участке образовались не такие большие. Что же касается подземной мины, то ее заложили неточно. Правда, она раздробила переднюю грань пятигранника, но, если бы мясник из Антверпена все правильно рассчитал и поместил мину метров на двенадцать дальше, все укрепление взлетело бы на воздух. (Ах, какая досадная оплошность! Наверное, какой-нибудь саботажник подправил его расчеты и неверно вычислил необходимое расстояние.)

Командиром бастиона Порталь-Ноу был полковник Грегорио де Сааведра и Португаль (из этих фамилий следует, что он, скорее всего, был португальцем или его предки приехали оттуда). На протяжении нескольких долгих минут его портные и горшечники ничего не видели, погруженные в плотное облако черного дыма, и ничего не понимали. Черепки и осколки камней падали на них дождем со всех сторон. Беднягам показалось, что наступил конец света. Однако благодаря ошибке в расчетах при закладке мины подавляющее большинство ополченцев от взрыва не пострадало. И Сааведра, офицер с большим опытом, послал своих солдат к бреши.

Не знаю, кому из бурбонских офицеров пришла в голову гениальная идея снарядить фалангу здоровяков так, словно мы вернулись в эпоху пикинеров. (Много лет спустя Джимми уверял меня, что это не он придумал; но если учесть, что дело кончилось весьма плачевно, а Бервик был прирожденным лжецом, неудивительно, если ему хотелось снять с себя ответственность за допущенную ошибку.)

Ополченцы обоих бастионов, покрытые пылью и осколками стен, выстроились вдоль брешей и начали стрелять с бешеной скоростью, прячась за пеленой дыма от взорванной мины. А штурмующие двигались такими плотными рядами, что защитники крепости могли стрелять не целясь. Первыми стали падать громилы в кирасах. Они и сами весили немало, а к тому же шли в тяжелых доспехах, поэтому, падая по склону, увлекали за собой десятки бурбонских солдат.

Я уже рассказывал вам, какой ужас внушает атака гренадеров, но тогда не счел нужным уточнить, что гранатами могут пользоваться любые солдаты, не только гренадеры, а этих боеприпасов у нас в Барселоне накопились тысячи и тысячи. На атакующих бойцов посыпался град черных шариков, а поскольку они продвигались вперед плотной толпой, эффект еще увеличивался. Защитники крепости дошли до того, что поджигали фитиль только одной гранаты, клали ее в мешок, где лежали остальные, а потом бросали его в ров. Но, несмотря на потери, бурбонские войска продвигались вперед.

Между тем Суви-молодец бежал разыскивать дона Антонио. По правде говоря, мне не пришлось слишком далеко идти, чтобы с ним повстречаться. Он находился прямо за линией наступления, и его окружали связные и офицеры. Я не смог рассказать ему ничего нового, и это было довольно унизительно.

Одним из офицеров, ожидавших распоряжений дона Антонио, был Марья Басонс, профессор права, волею судьбы превратившийся в капитана Коронелы. Это был коротышка с пухлыми щеками и очками на носу. Даже здесь, в пылу сражения, профессор Басонс оставался невозмутим – он был из тех людей, кто напускает на себя равнодушный вид, защищаясь от старости, и наблюдал за окружающим миром так, словно уже перестал быть его частью.

– Ах, это вы, подполковник Сувирия, – сказал он, взглянув на меня через свои стеклышки. – Расскажите-ка мне о своих злоключениях в дебрях законодательства. Удалось ли вам выиграть судебный процесс против ваших итальянцев?

Я все еще не мог перевести дух после быстрого бега, над нашими головами летали снаряды всех калибров, а Басонс интересовался моей тяжбой. Кто-нибудь должен был бы объяснить ему, что большинство судов были разрушены до основания во время бомбежек. Мне никогда не удастся узнать, что это был за человек на самом деле: выживший из ума старикан или один из тех стоических философов, которые воображают, будто цивилизация сохранится до тех пор, пока жив хотя бы один человек, утверждающий ее незыблемость.

Его солдаты из роты студентов факультета права ожидали приказа, прячась в укрытии от случайных пуль. Один из них приблизился к нам и спросил Басонса голосом, в котором звучало нетерпение и в то же время уважение к учителю:

– Профессор, мы скоро пойдем в атаку?

Бойцов студенческой роты всегда можно было отличить от других солдат, потому что все студенты были отпрысками богатых и знатных семей. Завербовавшись в армию, каждый из них купил не один, а два или даже три синих мундира, и, пока они пачкали одежду на службе, слуги чистили их запасную форму. Студенты даже договорились с ротой портных, чтобы те приводили в порядок и штопали их одежду. Должен признаться, что я никогда этим щеголям не доверял. Их часть годилась только для парадов – они прекрасно смотрелись в своих безупречных синих мундирах с широкими желтыми манжетами. Когда горожане глядели на них с балконов, их настроение улучшалось, потому что гражданское население обычно ошибочно считает, что красивые солдатики самые отважные. Мое предубеждение основывалось на уверенности в том, что война и гуманитарные науки ничего общего между собой не имеют. «Эти мальчишки разбегутся при первом же выстреле», – думал я.

Басонс, который всегда разговаривал со своими учениками по-отечески, похлопал молоденького солдата по плечу:

– Aviat, fill meu, aviat, – (что по-каталански означает «Скоро, сын мой, скоро»), – и помните: Nihil meteure, nisi turpem famam. (Бойтесь лишь дурной славы!)

Старик Басонс был одним из многих барселонцев, которые завербовались в армию по зову сердца, не отдавая себе отчета в последствиях этого шага. И ему, и многим ему подобным война казалась одной из форм исполнения гражданского долга – чем-то вроде уплаты налогов или участия в карнавальных шествиях. После того как был опубликован Призыв, студенты предупредили правительство, что не будут подчиняться никаким офицерам, а только своему профессору. Красные подстилки, которые всегда чутко прислушивались к просьбам людей своего сословия, присвоили Басонсу чин капитана. (Возможно, они испугались, что в ответ на отказ последует град камней.) В результате Басонс невероятно гордился отрядом недорослей, которым командовал.

Когда юнец отошел, профессор вздохнул и не смог удержаться от снисходительного комментария:

– О юность, ты всегда так спешишь! – Он сказал это так, словно при моем чине молодость была простительна.

Множество писателей до меня пользовались словом «шквал» при описании сражений, но уверяю вас, что оно прекрасно отражает наше положение в тот момент. Артиллерийские удары, которые обрушивались на бастионы, поднимали тучи пепла и раздробленных в пыль камней. Мы стояли прямо за стенами, внизу, и нас обдавало этой пылью, словно морской пеной. Я не хотел даже воображать, что происходило там, внутри бастиона Санта-Клара. «Если мне немного повезет, – подумал я, – никто обо мне и не вспомнит». Ха! И три ха-ха! Один из офицеров Вильяроэля прибежал к нам с отчаянной скоростью и приказал:

– Сувирия! Вы ведь были на бастионе Санта-Клара? Отведите туда капитана Басонса с его студентами, чтобы они укрепили позицию Бастиды. Сдерживайте наступление врага, пока не подойдет подкрепление!

Я еще не успел придумать никакой отговорки, когда он закричал мне:

– Вы меня поняли? Сдерживайте их! Сдерживайте во что бы то ни стало – или всему конец!

Я хотел ответить, что не могу отправить этих розовощеких ребят на бастион Санта-Клара, потому что бурбонские отряды разделаются с ними в мгновение ока и никакой пользы для обороны от этого не будет. Но тогда оскорбились бы Басонс и сотня его мальчишек в синих мундирах; эти студентики уже бежали ко мне трусцой. И были счастливы, отправляясь на верную гибель!

И я отвел их на бастион – что мне еще оставалось делать? Мы миновали узкие переходы и бегом поднялись по лестнице. И боже мой, какая картина открылась нашим глазам!

В сравнении с площадкой бастиона сама Голгофа показалась бы английским садом. Вся поверхность, весь пол этого неправильного пятиугольника был завален телами мертвых и раненых. Многие несчастные еще боролись за свою жизнь, но сил у них хватало только на то, чтобы поднять руку, прося о помощи. От этого движения человеческих конечностей меня чуть не стошнило. Рыбаки запасают в своих ведрах десятки дождевых червей, которые извиваются, ожидая, что их пронзит крючок. Вот на что это было похоже.

На внешней стороне бастиона неприятелю удалось овладеть первой баррикадой, которую мы возвели прямо за брешью в стене, чтобы расстреливать непрошеных гостей, когда им удастся туда просочиться (посмотрите еще раз на гравюру). Устроившись там, бурбонские солдаты стреляли по нашей второй баррикаде, которую обороняли остатки рот хлопкоробов и оружейников подполковника Бастиды. Из двухсот человек, которые были там, когда я ушел, в живых оставалось только два или три десятка. Они стреляли и перезаряжали, не обращая внимания на раненых, оказавшихся между двумя баррикадами. Они отразили несколько штурмов бурбонских войск и даже несколько раз предпринимали контратаки с целью отвоевать всю площадь бастиона. Двести человек против тысячи или даже двух тысяч бурбонских солдат, засевших под укрытием первой баррикады!

Пока студенты строились за второй баррикадой, я увидел подполковника Бастиду. Он лежал на земле в углу, опершись спиной на стену. Его адъютант плакал, утирая своему командиру щеки влажной губкой, потому что больше ничем не мог ему помочь. Отсутствующий взгляд Бастиды витал где-то в облаках, его рот был открыт. Я встал рядом с ним на колени и увидел шесть ран на его теле.

Можете считать меня мерзавцем, но должен вас уверить, что в этот момент мне стало безумно стыдно за то, что я смылся с позиции раньше. Мы с Бастидой не раз встречались на строительстве укреплений; это был честный и ответственный человек. И вот теперь он лежал передо мной, и шесть свинцовых шариков плясали внутри его тела. Я взял его руки в свои и пробормотал:

– Жорди, Жорди, Жорди…

Он захотел мне что-то сказать, но я ничего не понял. Его хрипы невозможно было разобрать, да к тому же нас оглушал грохот битвы. Чудо, что он был еще жив. Перекрикивая шум перестрелки, я спросил его адъютанта:

– Почему вы не доставили его в госпиталь, почему?

– Он не хотел, сеньор! – был его ответ. – Он специально так распорядился! Нас осталось так мало, что каждая пара рук была на счету, чтобы вести огонь, иначе неприятель нас бы смел.

– Студенты уже прибыли, – сказал я. – Унесите его сейчас!

Бастида вцепился мне в левое запястье. Воспоминание о его взгляде, безумном и одновременно провидческом, о его вытаращенных глазах я унесу с собой в могилу. Я приложил ухо к его губам. Если ему хотелось проклясть меня, это проклятье было вполне заслуженным. Грудь раненого всколыхнулась, но вместо слов изо рта его излился водопад красных пузырьков. Я отодвинулся, почувствовав, что горячая кровь брызнула на мое ухо. Его унесли. Бастида умер на рассвете следующего дня в госпитале Санта-Креу после бесполезной и мучительной агонии.

Враждующие стороны обменивались выстрелами со своих баррикад, разделенных ковром стонущих тел на плитах между двумя укреплениями. Бурбонские войска копили силы на завоеванном ими головном участке бастиона. Когда их наберется достаточно, они пойдут в атаку против мальчишек из студенческой роты и возьмут бастион, а потом и город.

Однако такое развитие событий не казалось столь очевидным для людей, далеких от инженерного искусства. Ребята из студенческой роты заряжали свои ружья, прячась за парапетом, потом выпрямлялись, высовывали дуло наружу, стреляли и снова становились на колени, держа в одной руке шомпол, а в другой мешочек с порохом, чтобы снова зарядить оружие. Они воображали, что, стоит им правильно исполнять приказы, и исход сражения будет, несомненно, решен в нашу пользу. Добрый Господь направит выпущенные ими пули так же, как направлял их во время учебы, и вознаградит усилия, прилежание и настойчивость, приведя их к заслуженной победе. Они не могли понять, что за маленькой полукруглой баррикадой, захваченной противником, Джимми копил все новые и новые подкрепления, целые батальоны, которые подходили к стене по извилистым подходам траншеи. И эта накопленная бешеная энергия по одному его приказу сметет любое сопротивление на своем пути.

Вы должны иметь в виду, что, находясь в самой гуще событий, я не мог с точностью знать обо всем, что происходило в это время. На протяжении последующих дней мне удалось составить полную картину битвы.

Джимми штурмовал одновременно два бастиона: Порталь-Ноу и Санта-Клара. Как я вам уже говорил, он собирался их захватить. После этого город либо попросит о пощаде, либо от него не останется камня на камне. Конец осады. Таков был идеальный план Бервика. Когда Джимми понял, что сопротивление, против его ожиданий, оказалось более яростным, он устроился на балконе хутора Гинардо в ожидании сообщений, которые прояснят ему картину битвы.

Первые же донесения вывели его из себя. Это были не просто плохие, а скверные новости. Невозможно было поверить, что штурм бастиона Порталь-Ноу захлебнулся.

Я сказал, что Джимми испытал досаду и ярость, но он отнюдь не отчаялся. Бервик долго продумывал атаку, и у него был запасной план, который он и решил реализовать.

На самом деле два бастиона Джимми были совершенно не нужны. Для взятия города les règles предписывали завоевать один и только один бастион. Поскольку на Порталь-Ноу дела пошли плохо, он решил поставить все свои силы на карту бастиона Санта-Клара. То есть именно там, где сидел на корточках за второй баррикадой мертвый от страха Суви-молодец.

Пока Джимми приказывал всем своим резервным батальонам двигаться к Санта-Кларе, профессор Басонс прогуливался вдоль каменного парапета, подбадривая своих студентов. Безразличный к опасности, он прохаживался, заложив руки за спину, точно вокруг летали не пули, а ленты серпантина, и сыпал латинскими изречениями. Дон Антонио велел сдерживать натиск бурбонских войск, и его ребята прекраснейшим образом выполняли поставленную перед ними задачу. Ничего, кроме этого, он не видел и не понимал, что на нас движется огромная сила, направляемая убийственной рукой расчетливого Джимми. Басонс подошел ко мне и остановился, увидев, что я стою на коленях, пригнувшись за баррикадой и вжавшись в каменную стену. Не осуждая моего поведения, он не укорил меня, а скорее посоветовал:

– Подполковник, офицеру следовало бы подавать солдатам пример.

– Профессор Басонс! – закричал я. – Пригнитесь!

Скромные познания в области военного дела говорили профессору, что офицер должен стоять твердо перед лицом врага. И надо сказать, что этому увальню отваги было не занимать. Но инженеры предпочитают безопасность чести. Мы строили крепости для того, чтобы защищать тела, а не для того, чтобы подставлять их под пули, и в боях за взятие крепости, которые сильно отличаются от сражений в чистом поле, тот, кто не прячется, не самый храбрый, а просто самый глупый. (В этом кроется извечная причина презрения, которое испытывают друг к другу инженеры и военные.)

Суви собственной персоной создал проект баррикад на Санта-Кларе и потом возглавлял их строительство. Высота укрепления была достаточной, чтобы защитить солдат от вражеских пуль, и в то же время давала им возможность высовывать ружье между небольшими зубцами стены и стрелять, а в случае контратаки бойцы могли через это заграждение перепрыгнуть. Басонс не отличался высоким ростом, скорее наоборот, но его голова в неуместном парике все время возвышалась над краем стены. Такая круглая башка – мечта любого стрелка, а вокруг нас со всех сторон постоянно раздавались выстрелы.

– Прошу вас, профессор Басонс! – взмолился я снова. – Спрячьтесь!

Я совершил ошибку. Мое предупреждение только усилило его желание покрасоваться перед учениками. Сцена и вправду получалась впечатляющая: коленопреклоненный подполковник, а перед ним капитан Басонс, дающий урок своим ребятам, показывая им пример превосходства интеллекта и гражданского духа. Он принялся разглагольствовать под свист пуль:

– Деды наших дедов, а еще раньше – их деды, и еще пять поколений назад жили на вершинах Пиренейских гор стаями, точно звери, не зная ни порядка, ни Божественного промысла.

– Что за чушь вы несете? – прервал его я. – Оставьте эти ваши проповеди!

Он не обратил на меня ни малейшего внимания. Доктор Басонс был одержим культурой, как апостол Святым Духом.

– И так было до того дня, – продолжил он невозмутимо, несмотря на усилившуюся стрельбу, – когда они увидели у своих ног богатую и процветающую землю для тех, кто сумел бы ее обрабатывать, долины и равнины, пригодные для человеческой цивилизации. Наши предки изгнали гнусное племя мавров. Борьба поколений людей привела к этой победе, они установили свои законы, свою веру и свои обычаи в этой новой стране, которую назвали Каталонией.

Что за глупости он им рассказывает? Вдобавок студенты, увлеченные речью учителя, стали стрелять медленнее, чтобы не пропустить его слов. Я встал на ноги и резко приказал им:

– Не прекращайте огонь! Стреляйте, стреляйте!

Но они меня не слушали: мой авторитет ничего не значил, когда рядом был Марья Басонс, их любимый профессор. А увалень Басонс, ни на кого не обращая внимания, продолжал свою речь:

– Наши предки установили новый порядок. Они обустроились в Каталонии, а потом освободили Валенсию и Майорку и заселили эти земли нашими соотечественниками. Но они не стали удерживать эти территории как свои владения, как это делает обычно Кастилия. Вместо этого они создали союз братских государств, которые всегда будут для нас равными и любимыми. Одна религия, один язык, одни и те же законы, но у каждого – свой парламент. И каков же был этот общий и высший закон, непоколебимый и означавший высшую степень свободы? Служить королю, который служит всем. – Тут он вдруг взволнованно потряс кулаком в воздухе. – И вот теперь французский претендент на испанский трон хочет свести на нет и уничтожить тысячелетие свободы каталонцев, опираясь на какое-то кастильское завещание! И мы это позволим? Oi, que no, nois? (Ведь нет, ребята?)

Мне вспоминается, что я взмахнул рукой, точно барабанщик палочкой. Грохот стоял такой, что мне пришлось заорать:

– Профессор Басонс, извольте присесть!

Не знаю, успел ли этот увалень меня услышать. Он стоял так близко от меня, что я потянул его за полы мундира, чтобы вынудить старика укрыться. Но было слишком поздно. В это самое время я увидел, как небо пересекла белая полоса, дымный след, похожий на хвост кометы. Вогнутый металлический лист размером с большую тарелку со страшной скоростью ворвался на нашу позицию, вонзился в голову Басонса и рассек ее пополам, словно кости его черепа были сделаны из сыра.

Откуда прилетел этот снаряд? Этого мы никогда не узнаем. Скорее всего, это был осколок от ядра, которое разбилось на части, ударившись о стены башни Сант-Жуан справа и сзади от нас. Осколки разлетелись в разные стороны, и самый большой из них нашел себе пристанище в голове Басонса.

Бедняга упал на меня с раздробленным черепом. Его тело пробила дрожь, но потом он сразу успокоился, только руки остались судорожно сжатыми, точно когти большой птицы. Мое лицо было так забрызгано кровью, что я был, наверное, похож на человека, заболевшего корью. Я спихнул с себя мертвое тело, но не успел даже положить его на землю, как все студенты окружили труп.

– Профессор Басонс, профессор Басонс!

Я стер с лица кровь, задыхаясь, не успев оправиться от ужаса этой внезапной смерти. Пока я переводил дух, студенты столпились вокруг своего профессора и моей скромной персоны. Из сотни ртов вырвался единый вопль отчаяния.

– Мы на войне, – попробовал успокоить их я. – Возвращайтесь на свои места.

Студенты любили Басонса – питали к нему особую любовь ученика к учителю. Оскорбленные моими словами, они едва не подняли мятеж.

– Возвращайтесь на свои позиции, закройте всю протяженность баррикады и стреляйте, черт бы вас побрал, стреляйте! – приказывал я им, подталкивая тех, кто оказался со мной рядом. – Если вы не будете стрелять, враг пойдет в атаку!

Послушайте, я никогда не был склонен воспевать военные подвиги, отчасти потому, что мне нечасто доводилось их видеть. Большинство героев, которые заслужили воинскую славу, действовали, движимые животным страхом загнанной в угол крысы. В сражениях люди убивают, чтобы не умереть, вот и все. А потом появляется поэт, историк или какой-нибудь летописец, не чуждый поэтического дара, и превращает отчаянные ножевые удары в славные деяния, вдохновленные высокими побуждениями. И однако, события того дня противоречили всем моим убеждениям.

Студенты превратили свое горе в ненависть и не переставая кричали: «Мерзавцы, сволочи!» Чтобы зарядить ружье, необходимо хладнокровие, а их кровь кипела. Один из этих мальчишек, который был потрясен увиденным больше других, потерял терпение. Его руки дрожали от ярости, и струйка пороха сбегала то справа, то слева от ружейного ствола. Парень как-то странно, по-девчоночьи взвизгнул, а потом примкнул штык и перепрыгнул за заграждение наружу.

– Эй! – Только это я и успел крикнуть. – Куда ты? Вернись немедленно!

Но он меня не слушал. Обезумев от ярости, мальчишка шел в атаку на занятую бурбонскими солдатами баррикаду, завывая как помешанный.

– Да, зададим им жару! – закричал какой-то идиот, вдохновленный примером безумца. – Отомстим за дона Марья Басонса!

И тут эта сотня с лишним ребят полезла через стену вслед за своим товарищем!

Само собой разумеется, я бегал вдоль баррикады, стараясь их удержать:

– Стойте! Стойте! Вас всех убьют!

Мною двигало не только простое сострадание. Мне пришлось бы объяснять дону Антонио, доброму пастырю простых солдат, что вверенные мне овцы разбежались, потерялись и погибли все как одна. Мои оскорбления, угрозы и попытки удержать их силой ни к чему не привели. Все мальчишки до последнего бросились на врага. Я, естественно, не последовал за ними и несколько минут сидел, прислонившись спиной к стене, сжимая голову руками. За баррикадой никого, кроме меня, не осталось, если не считать трупа этого увальня Басонса. Mon Dieu, quelle catasrophe![127]

Наконец я обернулся, чтобы увидеть резню через бойницу в баррикаде. И даже сегодня не могу поверить в увиденное в тот миг.

Подстегиваемые собственной яростью, студенты в один миг пересекли площадку, разделявшую две баррикады. Бурбонским солдатам даже не хватило времени произвести общий залп по этой толпе. Трое или четверо студентов пали жертвами отдельных выстрелов. Когда весь отряд оказался на половине пути до вражеского укрепления, кто-то из мальчишек выкрикнул старый клич барселонских студентов: «Камнями их, камнями!» Тут они на минуту остановились, запалили фитили сотни гранат и забросали ими бурбонскую баррикаду. (Вы сами видите, самые непристойные городские традиции оказываются самыми полезными для патриотических целей.)

Над стеной взлетело несколько тел, которые разрывами гранат взмело в воздух. Безумец, начавший атаку, уже охрипший от крика, даже не остановился, чтобы зажечь свою гранату, а продолжал бежать вперед со штыком наперевес. Остальные последовали за ним, добежали до баррикады, взобрались на нее и начали сверху обстреливать врагов и колоть их штыками.

За первой баррикадой находились в это время сотни бурбонских солдат, ожидавших приказа для наступления. Они никак не ожидали, что какая-то горстка вояк начнет штурм их укреплений, и стояли такой плотной толпой, что большинство из них не могло даже поднять вверх свои ружья и выстрелить. Студенты преодолели стену и пошли в атаку, погружая острия своих штыков в головы, груди и спины врагов. Мальчишки были так взбешены, а бурбонские солдаты оказались столь беззащитны, что, несмотря на свое численное преимущество, поддались панике и бросились наутек, назад ко рву, к своим линиям обороны, преследуемые обезумевшими ребятами, которые неумолчно издавали странные гортанные крики.

Когда эта невероятная победа стала реальностью, я отправился за ними и пересек пространство между двумя баррикадами, пригнувшись и наступая на мертвых и раненых, – их было столько, что иначе бежать было невозможно. Я же говорю: по сей день я не понимаю, как горстка студентов обратила в бегство тысячу с лишним французских гренадеров.

Слава богу, мне удалось преградить им путь дальше, ко рву на штурм бурбонского лагеря. Моральная опустошенность и крайняя физическая усталость, которые следуют за боем не на жизнь, а на смерть, сыграли мне на руку. Мои приказы, казалось, вернули им минимальную способность мыслить. Они отвоевали у врага первую баррикаду, теперь надо было ее охранять, восстанавливая ситуацию, предшествовавшую атаке неприятеля. Студенты беспрекословно и покорно подчинились. Мне кажется, тот, кто пережил приступ безумия, сам потом, наверное, больше других удивляется своему безрассудству.

И раньше, до того дня, мне приходилось наблюдать явления, противоречившие теориям Базоша. Но атака роты студентов превосходила все, виденное мною: она отрицала все рациональные принципы. Вобан никогда бы не допустил такой вылазки, какую предприняли студенты, потому что не считал возможным так рисковать солдатами и потому что такой штурм не мог увенчаться успехом ни при каких обстоятельствах. И однако, каким бы невероятным это ни казалось, я стоял на ковре из трупов французских гренадеров и отдавал приказы мальчишкам, которые их победили.

Студент, который первым пошел в атаку, остался невредим, но вид у него был потерянный. Вся передняя часть его мундира промокла от крови сверху донизу. Он смотрел на свой штык, тоже покрытый алой жидкостью, ничего не понимая, словно весь окружавший его мир был новым, чужим и созданным другими существами. Я потряс его за плечи и спросил:

– Noi, noi[128], с тобой все в порядке? С тобой все в порядке?

Он смотрел на меня, не узнавая, и только открывал и закрывал рот. Его глаза глядели куда-то в иной мир, и на протяжении всего дня бедняга, будучи не в себе, говорил мне «профессор Басонс».


12

Джимми, естественно, не думал о людских трагедиях, а видел перед собой только сухие цифры. Для всех маршалов мира вопрос заключается только в том, приемлема ли данная цифра. Бервик счел, что может себе позволить потери первого дня наступления, и на следующее утро повторил штурм, бросив все силы на захват полуразрушенного бастиона Санта-Клара.

С балкона хутора Гинардо Джимми нетрудно было наблюдать за развитием событий на поле боя. А для несчастных букашек, которые участвовали в сражении за бастион по обе стороны, борьба превратилась в подобие кошмара, который повторяется снова и снова. После студенческой атаки не прошло и двенадцати часов, а все вернулось вспять: бурбонские солдаты заняли позиции за первой баррикадой, которую им удалось снова захватить, а мы укрывались за второй линией укреплений.

Весь день 13 августа продолжались атаки и контратаки на площадке бастиона; солдаты с одной баррикады пытались штурмовать другую и наоборот. Удерживая вторую баррикаду, мы стояли на краю пропасти. Один шаг назад, только один – и Санта-Клара окажется в руках Джимми. А завладев одним бастионом, он бы сразу неизбежно завоевал весь город. Бервик, хитрая лиса, приказал вести ложные атаки на другие участки стен. Эти хитрости никого не могли обмануть, и тем не менее дон Антонио оказался вынужден рассредоточить свои малочисленные подразделения, чтобы не оставлять без присмотра линию обороны. Именно этого, само собой разумеется, Джимми и ждал. Таким образом, силы, которые защищали ключевую позицию – бастион Санта-Клара, – сократились до тоненького заслона из задыхавшихся от дыма сражения и изнеможенных бойцов. И от этой горстки людей зависела судьба всего города.

В самом центре площадки бастиона стояло маленькое здание, служившее складом боеприпасов, которое я сам приказал там возвести. Обычно на всех хорошо построенных бастионах есть подземные склады, чтобы хранить порох и защищать его от влаги и огня. Но Санта-Клару построили кое-как, это было несовершенное и плохо спланированное укрепление, не располагавшее подвалами. В пылу битвы бойцы используют огромное количество пороха и нередко его просыпают. Как нетрудно понять, любая горящая щепка может привести к катастрофе. Если даже профессиональные солдаты часто допускают неточные движения, заряжая ружья, что говорить о простых горожанах, которые взяли в руки оружие. Предупреждать их об опасности, настаивать на том, чтобы они были аккуратны, было так же нелепо, как просить ребенка не разбить вазу, которую вы сами дали ему поиграть. Поэтому я решил, что лучше всего построить для боеприпасов это убежище, защищенное от искр и всяких катастроф. (Если вы не сочтете за труд вернуться на несколько страниц назад, то увидите это сооружение на рисунке, изображающем план сражения.)

Так вот, на протяжении целого дня обе стороны вели спор о том, кому будет принадлежать этот ничтожный сарайчик между двумя баррикадами, казавшийся островком в центре площадки бастиона. Сначала атаку вела Коронела, потом бурбонские войска. В отличие от Джимми, дон Антонио находился на передовой и обходил самые опасные участки. Там, где он появлялся, солдаты сразу воодушевлялись. Я до сих пор вспоминаю, как он похлопывал их по плечу, словно был им родным отцом, а не важным генералом.

– Дети мои, последний из вас стоит любого генерала. Представьте же себе, какое счастье для меня командовать вами.

В какую-то минуту мне пришла в голову мысль: «Пожалуй, это уже слишком». Конечно, замечательно, просто отлично, что дон Антонио подает пример отваги и самоотверженности, подобно военачальникам античных времен (Казанову мы, естественно, никогда не видели на баррикадах), но нельзя же допустить, чтобы нашего главнокомандующего постигла судьба профессора Басонса.

Чего я никак не мог понять, так это стратегии дона Антонио. Джимми уже одной ногой стоял на бастионе Санта-Клара, а потому система бастионной обороны перестала быть нашим преимуществом. Проходили часы, время от времени Вильяроэль сменял на второй баррикаде части, чьи ряды с каждым разом редели, но не предпринимал контратак. Такое решение приводило нас к игре в заклание агнцев, которую мы никогда выиграть не могли. По проходу, ведущему на бастион, Джимми мог все время присылать подкрепления и эвакуировать раненых. Такое развитие событий вело к долгой и тяжелой борьбе, а она естественно, – к большим потерям. Поскольку мы находились в совершенно очевидном меньшинстве, рано или поздно неприятелю удастся собрать необходимые силы и смести нашу оборону.

Все офицеры знали, что мы стоим на краю пропасти и что время играет против нас. Стоит нам потерять вторую баррикаду – и все будет кончено. Но поведение этих офицеров прекрасно отражало те настроения, которые царили в городе: ни один не попросил дона Антонио дать сигнал к переговорам. Совсем наоборот! Целый хоровод капитанов и полковников окружал Вильяроэля и не давал ему покоя – они просили разрешения начать штурм и отбросить неприятеля с первой баррикады. Слышны были голоса, говорившие по-каталански: «Si us plau, si us plau» – и по-испански: «Por favor, por favor»[129]; затесалась среди них даже парочка немцев, твердивших: «Bitte, bitte, herr Anton!»[130]

Я как сейчас помню, что стоял всего в нескольких метрах от бедного дона Антонио, который отвергал все мольбы этих офицеров, что вились вокруг него, как назойливые мухи. Все они прекрасно понимали безысходность нашего положения. И, несмотря на это, просили разрешения вести лобовую атаку против укреплений, которые защищали несколько вражеских батальонов. Дону Антонио пришлось приложить все свои силы, чтобы им воспрепятствовать.

Так продолжалось до самой ночи. Но сражение не стихло, вовсе нет. Над городом целый день звучал набатный звон, и даже после захода солнца колокола не замолчали. На поле сражения было светло: мы то и дело запускали яркие ракеты, чтобы вовремя заметить, когда свежие части противника начнут двигаться по проходу, и их уничтожить. Огоньки, возникавшие при выстрелах, расцвечивали темноту, точно тысячи мигающих в ночи светлячков. Около четырех часов утра я покинул Санта-Клару и пошел искать Косту, чтобы решить, какие орудия перевезти на этот бастион, потому что мы уже успели подготовить бойницы. Этот короткий разговор спас мне жизнь.

Как я сказал, в центре площадки, за которую шел бой, стоял сарайчик – я сам приказал построить его для хранения снаряжения и взрывчатки. Когда началась общая атака, я попросил одного старого сержанта очистить это помещение от всех боеприпасов. У меня не оставалось сомнений в том, что бурбонские войска – как бы это ни было для нас досадно – добьются успеха при наступлении, и я считал задачей первостепенной важности не дать им завладеть содержимым этого склада. Однако мне не дано было знать, что в суматохе первых стычек старый сержант погиб одним из первых. А это означало, что ему не хватило времени вызвать грузчиков себе в помощь, открыть все замки на первой, а потом и на второй двери, между которыми была прорыта узкая канава с водой для предотвращения возможного пожара, и, наконец, перенести все боеприпасы в другое место.

Даже сегодня, когда я думаю об этих днях, мне кажется невероятным, что трагедия не случилась раньше. Почти целые сутки оба войска, не зная о страшной опасности, сражались за сарайчик, набитый до самого потолка бочонками с порохом, гранатами, ружейными пулями, горелками и жестяными цилиндрами с картечью. И ничего за все это время не случилось. Mystère, наверное, хохотал до слез.

Из рассказа одного солдата, который остался в живых, я узнал, что в это время – в четыре часа утра, когда еще стояла глухая ночь, – кто-то крикнул: «Вперед, за святую Евлалию, вперед!» Барселонцы целый день сопротивлялись на баррикадах, ни разу не начав общей контратаки. Они были до того разочарованы таким течением событий, что послушались этого безумного безымянного голоса, в очередной раз достигли сарайчика, выбили оттуда бурбонских солдат и задержались там перед тем, как двигаться дальше к первой баррикаде.

За первой линией атакующих солдат всегда следовало несколько человек, нагруженных большими цилиндрическими корзинами из джута, в которых они несли боеприпасы, особенно гранаты. К этому времени, после целого дня и половины ночи непрерывных боев, плиты бастиона были покрыты трупами и дорожками просыпанного пороха. Запах его все время бил в ноздри.

Носильщики корзин укрылись как раз за стеной домика, полного взрывчатки, и тут какая-то случайная искра зажгла одну из пороховых дорожек. Пламя молниеносно побежало по ней к двум большим корзинам с гранатами, которые стояли у стены. А теперь представьте себе, что случилось потом.

Я думаю, что более сильный взрыв мне довелось видеть только один раз в жизни. Мы с Костой торопливо переговаривались очень далеко от Санта-Клары, но взрывная волна сбила нас с ног и поволокла по земле – а ведь мы были в двухстах с лишним метрах от входа на бастион. Взрыв окрасил все кругом в алый цвет, точно распустился гигантский мак. После этого раздался страшный грохот, который долго не прекращался. Языки пламени и обломки взметнулись в воздух, в самое небо, все выше и выше, а потом над доброй половиной города пролился дождь каменной крошки и осколков.

Я опустился на колени, ничего не соображая, и посмотрел на артиллериста Косту. Его слова доходили до меня как сквозь толщу воды. Потом мне удалось подняться с земли, и я пошел к проходу на бастион; ноги у меня заплетались, как у пьяного.

Заметим, что, когда Mystère развлекается, он может делить свои шутки поровну: оба войска понесли приблизительно одинаковое количество потерь. Более семидесяти ополченцев Коронелы взлетели на воздух вместе со злосчастным сарайчиком. Потери бурбонских частей были не столь многочисленными, но взрыв напугал их гораздо больше, потому что в их лагере распространился слух, будто мятежники заложили там мину.

Мины внушали всем безумный страх. В любой момент прямо у нас под ногами невидимый убийца мог поднести фитиль к заряду в тысячу или даже две тысячи килограмм пороха – количество зависело только от вашего воображения. Говорю же, это был просто несчастный случай из тех, которые часто происходят на войне, – может, просто масштабнее обычного, – но неприятельские солдаты, как испуганное стадо, бросились бежать со своих позиций. Ирония судьбы заключалась в том, что если раньше воюющие стороны вели жестокий бой за площадку Санта-Клары, то теперь одновременно, словно договорившись, покидали баррикады.

Проход на бастион, называемый горжей, всегда делают узким именно для того, чтобы предотвратить массовое бегство солдат. Как раз там встал капитан, по имени Жауме Тимор, с саблей в руках, который следил за тем, чтобы солдаты, еще имевшие возможность держать в руках оружие, не ускользнули с позиций.

– Если вы покинете Санта-Клару, город падет! – рычал он.

На бастионе горожане сражались целыми семьями, плечом к плечу. Великий Геродот говорил: «В мирное время сыновья погребают отцов, но война меняет естественный порядок вещей, отцы погребают сыновей»[131]. Происходившие в Барселоне события внесли поправки в изречение Геродота: были люди, которые похоронили не только детей, но и внуков. Из горжи появился один из моих соседей – Дидак Пальярес, и Тимор позволил ему отлучиться, сочтя причину уважительной. Если быть точным, причин было целых три: Пальярес нес три обугленных тела своих сыновей. Кожа их лиц свисала вниз черно-алыми лохмотьями; и я как сейчас помню одного из них, которому Перет вечно был должен несколько солей. Он пострадал больше других: на подбородке совсем не осталось кожи, и челюсти оказались обнажены. С неба еще продолжали сыпаться обломки, а дон Антонио уже был с нами и пытался утешить и подбодрить оставшихся в живых солдат. Несколько офицеров сделали попытку навести хоть какой-то порядок. Но на этот раз ничего у них не вышло.

Мои органы чувств никак не могли прийти в норму – мне казалось, будто я слышу глазами, а смотрю ушами. Повсюду виднелись куски мяса, похожие на бесформенные ошметки, которые обычно покрывают пол на бойне. Я поднял глаза. С вершины бастиона падали солдаты Коронелы, чьи тела были объяты пламенем: они прыгали вниз, истошно крича, словно моряки, спасающиеся с горящего корабля. Увидев все это, я сказал себе: «Дамы и господа, Суви-молодцу такое не по силам. И пропади пропадом этот город, родина и Конституции». Я развернулся и побежал прочь, как заяц.

«Не позволяйте страху думать за вас, – учили меня в Базоше, – а не то совсем перестанете думать». В теории все это было прекрасно. Однако, если вы чувствуете присутствие силы, способной смять бастион, как бумажный кораблик, даже Базош не в силах подавить присущего любому человеку эгоистичного инстинкта, который велит нам спасать свою жизнь. Десятки людей не смогли ему больше сопротивляться и теперь разбегались стремглав во все стороны. Я пересек ров и уже оказался на улицах города, когда вдруг меня остановило присутствие там многолюдной толпы.

Это были женщины – десятки и сотни женщин. Они приподнимали свои юбки до щиколоток, чтобы бежать быстрее, и двигались в противоположном направлении – к стенам города. Среди них я увидел Амелис.

– Что случилось, Марти? Что такое? – спросила она на бегу.

Их вывел на улицы страшный взрыв, и в царившем хаосе никто не помешал им оказаться прямо на боевых позициях. И мы, поддавшиеся панике солдаты, устыдились своего бегства и замедлили шаги.

Я думаю, что той ночью Барселону спасла не столько сабля Тимора, сколько женщины нашего города. Они стали обзывать беглецов трусами, ничтожествами и кастратами. Меня самого остановила Амелис:

– Вы позволите им войти в город?

Разрешите мне на минуту оставить эти воспоминания и посвятить несколько минут размышлениям. Каким идеалом были движимы барселонцы на протяжении долгого года осады? Свободами и Конституциями? Нет, я имею в виду этот странный клейстер, который приклеивает бойца к его позиции, изготовленный то ли Богом, то ли дьяволом – какая разница? Гражданские люди почти без всякой подготовки, четырнадцатилетние мальчишки и семидесятилетние старики, как моллюски, прицепились к бастионам. Почему? Разрешите мне ответить на этот вопрос: ими двигала могучая, нерушимая сила под названием «что скажут обо мне окружающие». Когда целый город на тебя смотрит, надо обладать большим мужеством, чтобы быть трусом.

Поэтому даже самые осторожные крысы, такие как Суви-Длинноног, вернулись на баррикады и выдержали всю ночь атаки противника, обладавшего огромным численным преимуществом, а потом еще продержались все утро. К полудню нервы у Суви-молодца были измотаны не меньше, чем у самого последнего ополченца Коронелы.

Вся середина бастиона Санта-Клара представляла собой кратер – огромную дыру, окруженную обугленными останками пятиугольной стены. В приступе безумия воюющие стороны продолжали сражаться за эту дыру. Ружья не переставая осыпали все пространство крупным градом пуль, и конца перестрелке не было видно. При этом дон Антонио ничего не предпринимал, не начинал ни одной атаки. Все это время весьма довольный собой Джимми подтягивал все новые и новые силы к первой баррикаде. Время играло ему на руку. Он думал (как и я в то время), что дон Антонио спятил или даже струсил, а потому пустил оборону на самотек. Как только за первой баррикадой соберется достаточно бурбонских батальонов, штурм нельзя будет остановить. А мы ничего не предпринимали, только удерживали вторую баррикаду и вели обстрел вражеских позиций с бастиона Порталь-Ноу и прилежащих к нему стен. Но эта стрельба никаких результатов не давала, кроме шума, потому что бурбонские солдаты прятались за первой баррикадой или перемещались по переходу, ведущему на Санта-Клару, и по траншее; эти сооружения с каждым часом становились все более глубокими и лучше укрепленными.

Поднять на бастион три пушки стоило нам безумных усилий. Но майоркинцы не только не соглашались стрелять, а даже не желали выставить жерла пушек в бойницы, которые я для них приготовил. Как всегда, мне казалось, что они ведут какую-то свою битву. Эти ребята уселись вокруг своих орудий и стали пить свое отвратительное зелье, которое готовят на Балеарских островах, никому больше его не предлагая, словно грохот сражения совершенно их не касался.

– Ради бога, – велел им я, – стрельните из своих пушек и разрушьте баррикаду, за которой прячутся бурбонские солдаты! Чего вы ждете?

Их командир покачал головой и снизошел только до пары слов, произнесенных с балеарским акцентом:

– Ses ordres. (Я жду приказа.)

Между бурбонской траншеей и нашим бастионом было довольно большое расстояние, потому что Суви-молодец, изменив план Вербома, позаботился о том, чтобы третья параллель оказалась как можно дальше от стены города.

Только потом я понял, что дон Антонио даже и не думал отвоевывать первую баррикаду. Джимми на этом участке был слишком силен, штурм привел бы только к кровопролитию, а потому Вильяроэль довольствовался тем, что мы просто сдерживали Бервика. Дон Антонио выждал до последней минуты и предпринял контратаку, когда до решающей атаки бурбонского маршала оставался один миг. И вот тогда, и никак не раньше, Вильяроэль отдал приказ, о котором знали только три офицера, среди которых был и Коста.

Дон Антонио отвел глаза от подзорной трубы и закричал своим зычным голосом истинного кастильца:

– К действию!

В небо взметнулась сигнальная ракета и превратилась в вышине в красное облачко. Как только Коста его увидел, он махнул рукой. Я стоял довольно далеко, но помню его голос – спустя мгновение пушки и мортиры выстрелили по траншее, создав завесу огня.



Мы увидели разрывы снарядов на бурбонских позициях, а потом наступление воинских частей из города: они появились справа и слева от нас и пошли в атаку. Стрéлки на предыдущей гравюре показывают, как они двигались.

На каждом фланге наступали двести хорошо обученных солдат под командованием подполковника Томеу и полковника Ортиса. И боже мой, как молниеносно они наступали!

Им пришлось двигаться вдоль третьей параллели, а потому они могли подвергнуться обстрелу бурбонских солдат из траншеи. Этим четыремстам воинам надо было бежать очень быстро, чтобы воспользоваться защитой артиллерии Косты. С двух сторон обе группы подбежали к переходу из траншеи, прыгнули в него и, воспользовавшись фашинами бурбонских укреплений, закрепились, чтобы оказаться напротив неприятеля. Вот так:



Ортис позаботился о том, чтобы при помощи вражеских фашин заблокировать подходы со стороны бурбонской траншеи, а Томеу проделал ту же самую операцию, но в направлении стен, и таким образом солдаты неприятеля, скопившиеся за первой баррикадой Санта-Клары, оказались в ловушке между отрядом Томеу и нашими частями, расположившимися за второй баррикадой.

Мне кажется, что этот маневр, предпринятый против войск, готовившихся к штурму осажденной крепости, был самым дерзким, точным и четким из всех, какие мне доводилось когда-либо видеть. Если бы Коста не был таким искусным артиллеристом, его залпы могли бы покончить с четырьмя сотнями наших солдат. Но мы увидели, как они благополучно добежали до прохода, нацелили свои ружья в окоп и убили всех застигнутых врасплох бурбонских солдат. (До сегодняшнего дня мне не удалось стереть из памяти их отчаянные крики из-под земли.)

Когда Джимми понял, что произошло, он уже ничего не мог предпринять. Ортис блокировал подходы на бастион, и Бервик не мог послать туда подкрепление.

Бурбонские солдаты, окруженные на Санта-Кларе, увидели отряд Томеу за своей спиной и поняли, что оказались в опасности. И в этот момент майоркинцы пустили в ход свои орудия. Почти вся первая баррикада рухнула, и ее камни полетели в солдат противника.

Гонимые залпами пушек спереди и ружейными выстрелами сзади, осаждавшие Санта-Клару солдаты бросились бегом вниз ко рву, надеясь обогнуть позиции Томеу и добраться до своей траншеи. Не стоит и говорить, что солдаты отрядов Ортиса и Томеу не пожалели отступающих и безжалостно расстреляли их с близкого расстояния. Стрелки с башни Сант-Жуан тоже принялись стрелять, воодушевленные видом бегущей в панике толпы врагов. По приказу командира мы, стоявшие за второй баррикадой, бросились к первому ряду укреплений и наконец завладели им, не встретив сопротивления противника.

Такова война. В одно мгновение ока сражение, которое казалось нам безнадежным и, по большому счету, проигранным, превратилось в охоту на белых кроликов. Более четырехсот французов не смогли вернуться в свой лагерь. Пленных мы не брали.

За пеленой дыма мне удалось разглядеть отважного французского офицера, который высунулся до пояса из-за парапета третьей параллели и пытался рассмотреть в подзорную трубу, что происходит у стен. Он понял, что подготовка решающего штурма провалилась, но не верил своим глазам. Рядом со мной в этот момент оказался не кто иной, как Бальестер. Он подыскивал подходящую цель для выстрела.

– Дай-ка мне! – Я вырвал заряженное ружье у него из рук, прицелился в подзорную трубу и выстрелил в неосторожного врага.

Пуля пробила ему шею, и кровь забила из раны красным фонтанчиком. Человек воздел руки, словно язычник, поклоняющийся своему идолу, и рухнул в глубины траншеи. Я помню, как его подзорная труба, освободившись от державших ее рук, описала несколько фигур в воздухе. Вы сейчас поймете, что эта пуля имела особое значение: поверженный мной враг был Дюпюи-Вобаном.

Я до сих пор содрогаюсь, когда думаю о том, что за долгие месяцы осады сделал только один выстрел и целью его оказался Вобан.

* * *

Увидев отступление своих войск, Джимми побледнел от сдерживаемой ярости и нагнул голову, а потом взорвался и стал ругать всех вокруг, называя их недоучками.

Затем он вошел на хутор Гинардо в сопровождении свиты офицеров. Нервы у него разыгрались гораздо сильнее, чем в решающие минуты битвы при Альмансе.

– Нам необходимо отвоевать потерянные позиции, даже если это будет стоить нам целого войска! – взвыл он, подняв сжатые кулаки. – Или, может быть, вы хотите, чтобы по всей Европе разнесся слух, что французская армия отступила перед бешеным натиском простых горожан?

Генералы попытались успокоить маршала, но Джимми не перестал выкрикивать свои угрозы:

– Молчать! Мне необходимо получить подробный отчет об этом безобразии от его авторов. Я требую, чтобы передо мной предстали бригадные командиры Совебёф и Дюверже! И маркиз Поластрон в придачу!

Ему сообщили, что явиться они никак не могут: и Совебёф, и Дюверже убиты во время атаки. А о маркизе Поластроне пока никаких известий никто не получал. Но очень скоро новости до штаба дошли. Кто-то из разъяренных солдат Коронелы отрезал голову убитого Поластрона, зарядил ею пушку крупного калибра и выстрелил этим снарядом прямо по хутору Гинардо. Услышав этот грохот, все присутствующие, кроме Джимми, пригнулись. Бервик вышел на балкон. На плитах волчком вращался почерневший и дымящийся череп Поластрона.

В эту минуту явились офицеры из тех, которых Джимми уважал больше, чем остальных, в том числе подполковник Ла Мотт. Он шел, хромая, потому что был ранен в бою; лицо его почернело от дыма, а мундир висел клочьями.

– Ваше превосходительство, отвоевать подножие бастиона Санта-Клара будет стоить нам самых отборных частей, огромного количества жертв и большой крови, – излагал Ла Мотт свои доводы. – Если мы не получим новых французских подкреплений, то сможем продвинуться лишь на несколько пядей, и каждая из них нам достанется дорогой ценой. Сейчас эти canailles[132], воодушевляемые своими генералами и правительством, собираются на своих стенах и под звуки музыки насмехаются над нами, осыпая проклятиями.

Так оно и было. Отвоеванные позиции заполнились до отказа мужчинами и женщинами, которые праздновали победу. В толпе затесалось и несколько музыкантов. По правде сказать, манеры горожан не отличались изысканностью. Сами понимаете, о чем я говорю: голые задницы, обращенные к неприятелю со стен, выдержавших штурм, и все в таком роде.

Несмотря ни на что, Джимми настаивал на своем плане, пока ему не принесли отчет о потерях. Цифры способны остудить даже самую горячую голову. Только при наступлении на Санта-Клару он лишился тысячи пятисот бойцов, а с начала работ в траншее количество потерь превышало пять тысяч. Эти цифры он позволить себе не мог. Но самой ужасной новостью было количество убитых и раненых офицеров. Среди них оказался и Дюпюи-Вобан, которого моя пуля ранила в шею. Документ содержал еще одну важную информацию, и Бервик сумел понять ее смысл.

В отличие от битв в открытом поле, во время осад бойцы сражаются под прикрытием укреплений. Из тысяч и тысяч ружейных выстрелов очень немногие достигают тел врагов. Артиллерия враждующих сторон действует с предельной осторожностью, чтобы не поразить солдат собственной армии. Подавляющее большинство убитых пали от ударов штыка. И эта цифра говорила о решимости «мятежников» гораздо лучше, чем любая речь. Ничто не позволяло предполагать, что новый штурм будет менее кровопролитным, а результат его иным. Вполне вероятно, что новая атака закончится такой же бойней, как первое наступление: бреши снова закрыты, а грязные canailles стоят на стенах и над Джимми издеваются.

Он так никогда и не простил дону Антонио унижения Санта-Клары. И поскольку Бервик не смог одержать победу, он начал искать виновника поражения и вызвал в свой кабинет Вербома. Колбасник из Антверпена понимал, почему его вызвали в штаб, а потому начал защищаться прежде, чем маршал пошел в атаку.

– Я предупреждал, что траншею надо было еще доработать, – сказал он, – и поэтому штурм не следовало начинать так рано.

Однако он заблуждался, считая, что его обвинителем будет Джимми.

– Это всегдашняя отговорка инженеров на тот случай, если их планы приводят к поражению.

Эти слова произнес не кто иной, как Дюпюи-Вобан, который только что вошел в комнату. Он сильно ослабел от потери крови; толстый слой бинтов скрывал пятнадцатое из полученных им на поле боя ранений. Если бы моя пуля прошла на один сантиметр правее, оно стало бы последним.

Вобан тяжело опустился на стул, держа в руках свернутые в трубочку бумаги. Потом развернул их и сказал:

– Знайте, что время, которое потребуется мне, дабы оправиться от раны, я посвящу изучению этих планов.

Одному инженеру завладеть планами другого было не просто невежливостью, а из ряда вон выходящим оскорблением.

– Но это планы моей траншеи! – запротестовал Вербом.

– Вашей? Вы в этом уверены? – спросил Дюпюи-Вобан. – Но коли так, вы должны отвечать за эти чертежи головой. – Несмотря на рану в шее, он говорил четко и ясно, соблюдая все правила Базоша. – Во время работ в траншею просачивалась вода. Мы полдня копали окопы, а потом полдня вычерпывали воду, которая в них накапливалась. Вражеская артиллерия наносит нам непоправимый урон. Недопустимо терять каждый день от двадцати до тридцати прекрасно подготовленных саперов, которых нам некем заменить. И какова причина? А она кроется в том, что параллели невероятно широки и очень мелки, поэтому снаряды, летящие из города, взрываются и разлетаются на осколки прямо над нашими головами. Никто не может выдержать такого кровопролития.

Вербом хотел было что-то сказать, но Дюпюи-Вобан не стал даже слушать его возражения.

– Я мог бы бесконечно перечислять злокозненные подвохи, которые содержат ваши чертежи, – продолжил он. – Но этим дело не ограничивается. Самая абсурдная их черта состоит в том, что подходы, ведущие от третьей параллели к боевым площадкам Санта-Клары, так длинны, будто специально сделаны для того, чтобы их перерезали с флангов во время вылазки неприятеля. Представьте себе, что наш Господь Бог, создавая человека, дал бы ему шею жирафа, такую длинную и тонкую, что его можно было бы обезглавить одним ударом перочинного ножа. Такова и ваша траншея. – Тут он бросил планы на пол. – Господи! Если эти чертежи действительно создали вы, можно высказать только два предположения. Первое: вы опасный невежда, недостойный звания инженера; человек, по какой-то странной иронии судьбы занявший пост, на который никак не мог претендовать по своим способностям. Второе предположение, делающее вас преступником: если вы автор этих планов, перед нами стоит тайный враг Двух Корон, шпион эрцгерцога. Выбирайте сами.

Вербом посмотрел на Джимми в поисках поддержки. Но в подобных случаях Бервик только еще шире открывал свои холодные глаза и выпрямлял спину, а губы его растягивались в презрительной улыбочке. И могу вас уверить, что эта гримаса заставила бы побледнеть самого Чингисхана, – я испытал ее действие на собственной шкуре. Джимми замолкал, предоставляя своей жертве самой искать себе оправданий, которых не существовало.

– Быть может… – заикаясь, произнес бледный Вербом, загнанный в ловушку, – может быть, при составлении планов в них внес изменения какой-нибудь вражеский лазутчик.

– Ха-ха! – Джимми зааплодировал. – Только этого нам не хватало. Оказывается, мошенник мошенника перехитрил!

Когда Бервик хотел, он умел разговаривать таким жутким ледяным тоном, словно метал в собеседника дротики сосулек.

– Прочь с моих глаз, дурак.

Оставаясь наедине, Джимми и Дюпюи-Вобан забывали об иерархии и обращались друг к другу на «ты».

– Ты будешь его судить? – спросил Дюпюи.

– Нет, – ответил Джимми, наблюдая за последними стычками на поле сражения. – Филипп уже истратил на эту осаду двадцать миллионов. Осудить сейчас его главного инженера может мне стоить слишком дорого. Но даю тебе слово – этот человек никогда больше не перейдет Пиренеи. Ему придется всю жизнь служить этому идиоту, которого посадили на мадридский трон, и терпеть от него унижения и обиды.

Эти слова означали для Вербома пожизненный приговор, и даже сам Джимми не предполагал, насколько этот приговор жесток. Из-за него колбасник из Антверпена, который всегда искал любви вышестоящих и восхищения тех, кто стоял ниже его на иерархической лестнице, вынужден был всю оставшуюся жизнь молить безумного короля, чтобы тот защитил его от грубых солдат, называвших инженеров не иначе как «каменщиками» и «чудилами». Такова была расплата за его деяния. (Да к тому же потом явился я и убил его. Это я уже рассказывал?)

Дюпюи рассматривал планы Вербома, которые на самом деле были моей работой, не переставая улыбаться и качать головой.

– Что это ты улыбаешься? – укорил его Джимми. – Нас отколошматили, а тебя это, кажется, не огорчает, а только веселит.

Не отрывая глаз от планов, Дюпюи-Вобан сказал:

– Он ученик моего двоюродного брата. Чего же ты хотел?

Джимми вскипел:

– Я думал, ты исправишь все подвохи, спрятанные в планах этой траншеи.

– Именно так я бы и поступил, – сказал Дюпюи-Вобан, – если бы ты дал мне время. В этом Вербом прав: ты не сумел сдержаться. И Марти знал, что у тебя не хватит терпения, что тебе захочется быстрой победы. Поэтому сегодня Вобан в очередной раз победил Кегорна. Теперь у нас остаются только два выхода: или мы согласимся с новым поражением и оставим эту траншею, или пойдем вперед, исправляя ошибки кровью. – Он бросил планы на пол. – Это не траншея, а лабиринт.

– Нет, это узел, – поправил его Джимми, размышляя вслух.


13

Вообразив, что перед ним гордиев узел, Джимми решил разрубить его ударами топора. Это было очень характерное для него решение. Его укорили в том, что он поспешил с атакой и, движимый своими политическими устремлениями, последовал рецептам Кегорна. Ну что ж, он готов исправить ошибку. Вобан? Кегорн? Ни тот ни другой.

Бервик расположил сотню пушек в одну линию с целью уничтожить все камни, преграждавшие ему путь, – все до последнего. Его план, игнорировавший все осадное искусство, состоял в том, чтобы стереть в порошок все остатки стен и бастионов и дать возможность армии Двух Корон продвигаться вперед строем, словно битва шла в открытом поле. Времени на это могло уйти много, но какая ему была разница? Теперь спешить уже было некуда. После поражения на бастионе Санта-Клара Джимми смирился с тем, что ему предстоит отказаться от претензий на английский трон. Бервик хотел бы оказаться в Лондоне и бороться за право стать королем, однако прозябал здесь, и его будущее погибало по вине мятежного города.

Против такого шквала артиллерийского огня ничего поделать было нельзя, все инженерное искусство теряло всякий смысл. В первый раз за всю осаду я увидел Косту, нашего артиллериста, при любых обстоятельствах невозмутимо жевавшего петрушку, в отчаянии. Когда мы встречались за стенами, прячась от разрушительных взрывов, он тянул меня за рукав и кричал мне на ухо, умоляя и укоряя:

– Я обещал сдерживать их до тех пор, пока соотношение их орудий к нашим не превысит пяти к трем. Но сейчас на каждую нашу пушку приходится по девять бурбонских. Ради всего святого, чего еще вы от нас хотите?

Я высвобождался из его хватки, ничего не отвечая. Майоркинцы продолжали творить чудеса до самого конца. Они стреляли из своих мортир и, не успевал неприятель определить их позицию, перемещали орудия и снова вели огонь. Каждый день они уничтожали несколько пушек врага. Бомбы падали под ноги французским или испанским артиллеристам, разрывая их тела на куски и поднимая тяжелые стволы на высоту Вавилонской башни.

Как величественно и прекрасно зрелище взлетающей в небеса тяжеленной пушки, словно ее кто-то сильно раскачал на одеяле и подбросил вверх! Мы видели, как трехметровые железные или бронзовые трубы крутятся в воздухе вместе со всеми солдатами расчета. Мы наблюдали за тем, как орудийные передки выписывали прекрасные параболы в небе, вертясь, словно колесо, о котором говорил Иаков[133]. Стоя на своем балконе с подзорной трубой в руке, Джимми, как большой ценитель прекрасного, имел возможность получать эстетическое удовольствие от открывавшейся ему картины, и его совершенно не волновало, как были отмечены взлетавшие в небо орудия: красными полосами или французским солнцем.

Но искусство наших артиллеристов не давало никаких результатов. В бурбонской армии имелись неистощимые резервы запасных частей, и там не переводились ни солдаты, ни оружие. А в нашем случае все было не так: каждый убитый майоркинец представлял собой невосполнимую потерю, но эти странные ребята никогда не упоминали о своих погибших друзьях.

* * *

Решение Джимми использовать бурю артиллерийского огня явилось новым шагом в этой безумной войне. Осада перестала быть дуэлью двух интеллектов, а превратилась просто в уничтожение города. Дон Антонио приказал мне покинуть передовую, и причина для этого у него была веская: при новой стратегии неприятеля никакие технические вопросы решать не приходилось. Казалось, что мы перешли границу разума и цивилизации. «Чтобы приблизиться к совершенству, нам надо выйти за пределы человеческих возможностей», – сказал мне когда-то дон Антонио. И действительно, метод Джимми, могущественный и одновременно первобытный, разрушительный и безумный, приводил к ситуации, в которой никаких пределов не существовало. Мне кажется, что одна деталь достойна упоминания: в первый день вдали от укреплений, подвергавшихся постоянному огню, я чувствовал себя плохо, словно тосковал по той боли, которая раньше меня мучила.

Итак, не имея ни малейшей возможности быть полезным на стенах, которые постепенно разрушались, я приступил к работам внутри города. Нам уже давно было известно, что враг пытается заложить мину под нашими ногами. Мне мины всегда были противны. Вобану они не нравились, а мы всегда волей-неволей наследуем вкусы наших учителей. Маркиз считал мины ловушками, использование которых для людей благородных непростительно. Согласно его принципам, с противником надо сражаться лицом к лицу, а не наносить ему удары исподтишка. А кроме того, рациональный мозг Вобана никак не мог доверять moyen si incertain[134], по его собственному выражению.

У работ по закладке мин много сторонников. Если осаждающим крепость удается сделать подкоп под стенами и заложить туда взрывчатку, они могут нанести защитникам крепости неожиданный удар и при этом ничем не рисковать. Все тяготы осады заканчиваются в один миг, а победа получается громкой, окончательной и неоспоримой. Мне довелось познакомиться с маганонами, которые мечтали построить подкоп, куда можно было бы заложить двадцать тысяч килограмм взрывчатки. (Это доказывает лишь одно: даже в области самой точной из наук встречаются люди, не знающие меры. Они хотели взорвать стены или весь город целиком?)

Восторг сторонников этого способа понять нетрудно. Минами пользуются в надежде на то, что они сэкономят время и человеческие жизни. Но на самом деле мой опыт доказывает, что никакой выгоды от них нет. Рытье подкопа требует ресурсов, которых неминуемо лишается Наступательная Траншея. Желая сэкономить время, его теряют. И к тому же осажденные не будут сидеть сложа руки. Как говорил Вобан, «окольными дорожками к славе не прийти».

Но у Суви-Длиннонога была и еще одна причина испытывать ненависть к минам. И заключалась она в том, что из всех способов, изобретенных людьми, чтобы убивать себе подобных, самым ужасным и зловещим является борьба под землей.

Наших минеров все отличали по запаху. Они проводили под землей столько времени, что их тела распространяли горячую вонь. Не нужно было учиться в Базоше, чтобы отличать их в толпе, и горожане называли их cucs, то есть «черви». Как же звали командира этой бригады? Вот беда, не могу вспомнить.

Червям пока никаких результатов добиться не удалось. Мы знали, что где-то между бастионами Порталь-Ноу и Санта-Клара неприятель рыл подкоп. Зная Джимми, нетрудно было себе представить, что, если бы им удалось начинить этот подкоп порохом, ночной взрыв 15 августа показался бы нам простой искрой из огнива. Я попросил командира червей ввести меня в курс дела. (Как же все-таки его звали? Иногда память играет с нами странные шутки!) Бойцы его отряда изнемогали от усталости, и пополнение было им весьма кстати.

Чтобы бороться с минами противника, осажденные копают свои собственные туннели. Цель этих работ состоит в том, чтобы обнаружить подкопы неприятеля, разрушить их и привести в негодность. Это война в подземных лабиринтах, и в ней не столько стреляют, сколько жгут, закалывают ножами и выкуривают дымом. Наш командир червей начал рыть несколько подкопов, но найти центральную галерею противника ему никак не удавалось.

– Не тратьте время на новые подкопы, – сказал он мне, – главное – прослушивайте стены. Как только найдете что-нибудь подозрительное, просто оповестите нас. А мы уж позаботимся обо всем остальном.

Советы людей, обладающих опытом, всегда казались мне полезнее указаний теоретиков. Я кивнул и поговорил с Бальестером и его ребятами.

– Ползите за мной. И пусть каждый возьмет с собой только одну гранату, один кинжал и два заряженных пистолета. И ничего больше.

Вход в наш подкоп находился в развалинах одного из домов, неподалеку от стен, чтобы скрыть его от глаз вражеских шпионов. Командир червей (сколько я ни стараюсь, не могу припомнить, как же его звали) приготовил для нас инструменты. Они представляли собой огромную ценность, и обращаться с ними надо было очень осторожно. Бальестер, не имевший ни малейшего понятия об этих делах, рассмеялся:

– Вы что, собираетесь вместо оружия взять с собой эти восемь длинных тростинок и четыре тарелки с дыркой посередине?

– Это не тростинки и тарелки, – объяснил я, стараясь не смотреть ему в лицо, – а зонды и воронки. И они очень дорогие.

В узких проходах шахты было жизненно важно соблюдать тишину. Прежде чем спуститься по лестнице в колодец, я собрал их в кружок и попытался научить нескольким словам на языке жестов.

Ничего у меня не получилось, потому что я был напуган. Мои пальцы так дрожали, что мне пришлось оставить эту затею. Ситуация сложилась довольно неприятная. Эти ребята сгрудились вокруг меня, ожидая советов, которые могли им помочь вернуться из ада, куда нам предстояло отправиться. Я стал их непосредственным начальником, главой экспедиции, и должен был указать им обратную дорогу в мир живых. Мой взгляд упал вниз, в черный колодец, который уходил вертикально вглубь земли, а потом сворачивал к вражеским позициям. Я представил себе, что там нас ожидают такие же окопы, как на поверхности земли, но подземные и запутанные, изгибающиеся на каждом шагу. Безжалостные бурбонские солдаты, обладающие большим опытом борьбы под землей и куда более многочисленные, чем наш отряд. И быть может, двадцать тысяч килограмм пороха, готовые взорваться, как только мы приблизимся к складу. Меня пробила болезненная дрожь.

* * *

После обороны Барселоны я никогда больше не спускался в подкоп для установки мин или для поиска зарядов противника. Одного раза, в Барселоне 1714 года, мне оказалось предостаточно. И в этот первый в моей жизни раз я расплакался перед отрядом здоровяков, точно мальчишка. И хотите знать, что случилось?

Мир еще не видел таких нежных и снисходительных людей, как микелеты, которые простили мне мое отчаяние. Более того, искренность эти люди ценили превыше любого авторитета, и им показалось, что за моим страхом кроется недоверие к ним, а потому они стали вести себя, словно раскаявшиеся в своем проступке дети.

– Мы с капитаном Бальестером пойдем впереди, – сказал я, притворяясь, будто воспрянул духом. – Потом пойдут все остальные. Понятно?

Согласно всем пособиям, главный туннель должен быть достаточно широким, чтобы солдаты могли по нему продвигаться по двое. Один несет инструменты, а другой, с лампой в одной руке и пистолетом в другой, освещает ему путь и защищает его. Ха-ха! J’emmerde les manuels![135] Проход был так узок, что стены его давили нам на плечи. Бальестеру пришлось следовать за мной, прижавшись головой к моим ногам, пока я тащил все инструменты и лампу. Мы проползли десять метров, потом двадцать и тридцать. Я остановился, почувствовав удушье; это было хуже чем виселица.

Мы спустились под землю всего на несколько метров, но от стен исходил жар, точно мы оказались в печи. Артиллерийские залпы доносились до нас глухо и неясно. Бубум, бубум, бубум. С плохо укрепленного потолка потихоньку сыпалась земляная пыль. Я подумал, что туннель сейчас обвалится.

Участь дождевого червяка не для Суви-молодца. Дыхание у меня сперло еще сильнее, мне показалось, что горло мне кто-то сжал щипцами. Под землей мои чувства, натренированные в Базоше, ни на что или почти ни на что не годились; темнота уравнивает всех людей, низводя их до уровня кротов. Жалкие светильники, которые мы тащили с собой, не столько освещали нам путь, сколько показывали нам мглу, слепившую нас. А поскольку я, будучи начеку, привык видеть за четверых, теперь ограниченность зрения удручала меня еще сильнее.

Я кое-как повернул голову назад: этот дурак Бальестер что-то тихонько пробормотал. Он указал пальцем на потолок и стены; лишь теперь микелеты поняли, почему я требовал выносить всю мебель из домов с самого начала осады. Вся эта длинная кишка была укреплена балками, которые мы утащили из покинутых домов. Оконные рамы служили прекрасными подпорами туннеля, укрепляя его сверху и с боков, а из ножек столов была сделана обшивка стен.

Мы поползли дальше и углубились в бесконечно длинный коридор, который заканчивался развилкой. Я решил ползти по правому проходу.

Задержавшись на одном из участков галереи, я прислонил к стене воронку, прижал ухо к этой большой глиняной тарелке и, скорчившись, жестом приказал Бальестеру соблюдать тишину. Его ребята сгрудились за ним – ими двигало скорее любопытство, чем желание побыстрее вступить в бой.

Земляные стены передают звуки во множестве, а керамический раструб усиливает их, словно микроскоп для изучения звуков. Я вставил первую трубку в отверстие в центре воронки и нажал на конец зонда. Земля оказалась рыхлой, и мне не стоило большого труда постепенно пробить почву. Когда вся первая трубка ушла в землю, я присоединил к ней следующую при помощи резьбы на ее конце и снова стал пробивать толщу земли. Потом следующая трубка и еще одна. Наконец мой слух и моя рука дали мне знать, что наш длинный зонд оказался в какой-то полости, потому что сопротивления земли теперь не чувствовалось. Тогда я просунул через зонд тонкую проволоку, чтобы очистить его отверстие, а закончив эту операцию, втянул проволоку обратно и стал смотреть через зонд, словно это был перископ.

Мой глаз располагал лишь кончиком зонда, выглядывавшим в галерею противника. Мерцающие огоньки, какое-то движение, тени. Я не столько видел их, сколько слышал. Но они были там.

Темные фигуры двигались перед моим крошечным глазком. Я слышал стук их кирок, движение наполненных корзин по земле – и, казалось, ясно видел все. Я различал даже, как кто-то из них потихоньку откашливался.

– Что это вы такое делаете? – прошептал Бальестер.

Его вопрос был вызван моими странными движениями. Я приближал один глаз к отверстию зонда на один очень короткий, как дыхание, миг, а потом резким и нервным движением отстранял голову, словно курица, которая ищет червяков. Через некоторое время все повторялось. Я решительным жестом приказал ему замолчать.

Но было уже поздно. Возможно, они услышали Бальестера, а может быть, заметили конец зонда в своей галерее, не знаю.

Мое лицо и физиономию Бальестера разделяли всего какие-то полметра, и как раз между нами из стены показался вражеский зонд. Цилиндрической формы червячок вторгался в наше пространство; его круглое отверстие было не шире, чем сложенные вместе указательный и большой пальцы. Но присутствие его внушало ужас. Нас обнаружили.

Эта невинная с виду трубочка означала смерть. За этим круглым наконечником таились убийцы, думавшие только о том, как нас уничтожить. Французские саперы, закаленные в тысячах сражений, обученные, возможно, самим Вобаном. И надо признать, что им потребовалось совсем немного времени. Услышав нас или просто заподозрив наше присутствие, один из них направил в нашу сторону зонд и нашел нас с первой же попытки. Ужас сковал все мое тело.

Бальестер это понял и отреагировал по-своему: вставил дуло своего пистолета в трубку вражеского зонда и нажал на курок. Мы услышали крики. Вне всякого сомнения, пуля Бальестера попала прямо в глаз наблюдателя. (Возможно, теперь вам стало ясно, почему я двигал головой, как курица.) Товарищи убитого всполошились. Крики. Проклятия. Я отбросил все предосторожности и завопил:

– Назад, назад! Бежим, пока нас не выкурили!

У меня были веские причины отдать такой приказ. К моей природной трусости прибавлялись уроки Базоша.

Обнаружив галерею противника, бригада минеров начинает копать небольшой trou[136]. Через него в галерею проталкивают плотный шар из хвои, размером с маленькое ядро, обмазанный дегтем, который предварительно поджигают. Сначала может показаться, что большой опасности такой снаряд не представляет, но это не так. В узких проходах дым – смертельное оружие. Через полминуты воздух в галерее кончается, и бойцы теряют сознание и умирают от удушья. А если их не успевает убить недостаток кислорода, то это делают враги, которые проникают в галерею, когда дым рассеивается, и добивают несчастных ножами.

Французские минеры были гораздо лучше подготовлены, чем микелеты, а потому проделали бы паз для дымовой шашки гораздо быстрее, чем мы. А учебник Суви-молодца гласит: если у тебя нет возможности выиграть забег, немедленно беги в обратную сторону. И поскорее!

Мы выползли наружу, как сороконожка, и поднялись по лестнице как раз вовремя. Едва мы оказались снаружи, колодец начал изрыгать клубы черного дыма, точно рот великана, решившего немного покурить.

Я ограничился тем, что спросил у Бальестера:

– Откуда вы знали, что по правилам надо вставлять дуло пистолета в отверстие зонда и стрелять?

– Я этого не знал.

Мне не хотелось подниматься с земли, и я уселся в углу дома без крыши, закрыв лицо ладонями. Микелеты, не понимая моей печали, попытались меня утешить. Я горько рассмеялся и сказал им:

– Вы очень скоро поймете, почему я так расстраиваюсь.

Командир червей явился, чтобы сменить нас, забрал свои инструменты и попросил сообщить новости.

– Что вы говорите? – возмутился он. – Вы подарили врагу расположение одной из наших галерей? И они выкурили оттуда вас, а не вы их? – Тут он схватился за голову. – Да знаете ли вы, чего нам стоило вырыть этот проход? А вы за какие-то полчаса свели на нет все наши труды! Как я теперь поведу своих людей по галерее, расположение которой неприятель уже знает? Надо замуровать ее и выкопать еще одну! Ну что за идиотов посылает на мою голову правительство!

* * *

Последние дни в минных галереях были так ужасны, что у меня нет слов. Но страшнее всего были укоризненные взгляды командира червей (вот незадача, до сих пор никак не могу вспомнить его имя), когда мы спускались в колодец.

Над нами стояли стены, штурм которых мог начаться в любой момент, а где-то под нами – тайный склад с тоннами пороха; и возможно, взрыву суждено было раздаться за миг до того, как мы его обнаружим. Однажды, когда мы уже собирались спуститься по лесенке, мне пришлось остановить отряд Бальестера: из колодца доносились голоса. Несмотря на то что расстояние искажало их, я понял, что они не принадлежали червям. Микелеты прицелились вниз.

Я в полном молчании прислушался к голосам из глубины. Это была странная смесь, шепот на испанском и французском. У бурбонских войск никогда не было недостатка в предателях-бутифлерах, и легко было себе представить, что неприятель пользовался их услугами и под землей.

Все курки были наготове, дула ружей со всех сторон окружили колодец. И тут на вершине лестницы показалась золотистая головка, украшенная косичками. Мальчуган поднял голову и весело сказал:

– Привет, патрон! Что ты здесь делаешь?

За Анфаном из-под земли вылез Нан и еще несколько червей. Я не мог произнести ни слова от изумления. Командир маленького отряда объяснил мне:

– Все хорошо, этот мальчуган вместе с карликом избавляет нас от лишней работы. Они такие маленькие и проворные, что мы отправляем их в самые узкие проходы, чтобы прослушивать стены. Вы что, их знаете? Послушайте, что вы на меня так уставились?

Этот эпизод послужил поводом для моей последней ссоры с Амелис. Я отправился на пляж самыми гигантскими шагами, какие только мог делать длинноногий Марти Сувирия, и нашел ее в очереди у военной походной кухни.

Единственная пища, которую правительство распределяло бесплатно, представляла собой баланду, сваренную из мелкой и костлявой рыбешки. Очередь строжайше соблюдалась – во избежание беспорядков красные подстилки окружали ее вооруженными солдатами. В каждую плошку наливали не больше двух половников этого варева. Амелис не обратила внимания на мой окрик. От усталости под глазами у нее были большие лиловые круги, и все ее внимание сосредоточилось на спине стоявшего впереди человека. Я схватил ее за руку и вытащил из очереди. Она отчаянно сопротивлялась, крича и отбиваясь, но весила не больше перышка.

Как только Амелис покинула очередь, женщина, стоявшая за ней, не испытывая ни малейшей жалости к соседке, сомкнула ряд. Когда моя подруга увидела это, ноги ее подкосились. Она с плачем опустилась на колени на песок, и ее юбка раскрылась, как лепестки цветка.

– Анфан! – закричал я. – Как ты могла допустить, что он завербовался в армию?

– Oh Déu meu . Oh Déu meu, – повторяла она, рыдая.

– Его завербовали! – не отступал я. – Он погибнет под землей!

Амелис подняла ко мне залитое слезами лицо и сказала:

– Ты знаешь, когда я встала в эту очередь? Вчера в полдень!

– Мы забрали его с войны, из окопов! – продолжал я. – И все ради того, чтобы он погиб от взрыва или от пули в глаз! Для французских стрелков это не игра!

Амелис бросила мне в лицо железный котелок.

– Я провела здесь всю ночь и весь сегодняшний день. А ты вытащил меня из очереди! Что мы будем есть? Скажи мне!

Говорить с ней было бесполезно – за Амелис говорил голод. Даже долго спорить ей было не под силу, и она уронила голову, точно умирающий зверек.

Половина этого супа предназначалась для раненых и недужных в больницах, а остатки раздавали нуждающимся. Варево, которое с каждым днем становилось все жиже, готовили на пресной воде из единственной канавы, по которой еще поступала в город вода. Неприятель перекрыл все остальные и оставил этот единственный ручей, куда нарочно сбрасывал трупы. Но барселонские бедняки ели эту баланду за милую душу: в сравнении с хлебом из очисток фасоли она казалась им изысканным яством.

Пока мы ругались, котлы опустели. Женщина, занявшая в очереди место Амелис, оказалась последней счастливицей и унесла полчерпака супа. Остальные возмутились, но шумели не слишком – люди были измождены, и пары ударов прикладами хватило, чтобы разогнать толпу. Вопли Амелис сменились градом слез.

Мне ничего другого не оставалось, как поговорить с самим Анфаном. И тут необходимо поговорить об одном явлении, которое я по небрежности не учел: течение времени. Я познакомился с Наном и Анфаном при осаде Тортосы. Сейчас тот 1708 год кажется мне далеким прошлым. Анфан родился где-то на рубеже веков, а значит, в 1708 году ему было лет восемь. Тогда в 1714 году ему уже исполнилось четырнадцать.

Соответственно, он уже не был ребенком. Увидев, что Анфан поднимается из подкопа, я попросил командира червей списать его из отряда, но против ответа не смог ничего возразить. Командир червей посмотрел на меня скорее удивленно, чем осуждающе, и сказал:

– У нас и так мало людей, почему я должен освобождать от службы парней призывного возраста?

Возрастная граница, перейдя которую каталонцы были обязаны защищать свою родину с оружием в руках, была установлена в четырнадцать лет. И по правде говоря, после стольких лет жизни с нами ухоженный и воспитанный Анфан выглядел крепким и здоровым парнем. Я виню себя в том, что не заметил этого раньше. Если день за днем наблюдать за травой на лугу, ее роста не заметишь. И к тому же родители всегда будут видеть в своем сыне ребенка, которым он был когда-то.

Спор с Анфаном, вероятно, привел бы к обратному результату, поэтому я завел ласковую беседу. Сначала мы долго говорили об операциях минеров, и Анфан с радостью раскрыл мне все подробности своей работы. Черви рыли узкие туннели в боковых стенах основной галереи, экономя таким образом время и усилия. Эти проходы были так узки, что взрослый мужчина не пролезет, но Нану и Анфану места хватало. Обнаружив галерею неприятеля, они рыли в стене – по диагонали сверху вниз – узкую щель шириной в кулак, через нее бросали во вражеский туннель две или три гранаты с зажженными фитилями и потом улепетывали на четвереньках.

Я улыбался, слушая его рассказ, но на душе у меня кошки скребли. В подземной войне бойцы одного лагеря узнают своих невидимых врагов по приемам, которые те применяют. У меня не было ни малейших сомнений: в бурбонском лагере уже назначена награда тому, кто изловит эту парочку крыс.

– А о Нане ты не подумал? – спросил я с холодной улыбкой на губах. – В эту самую минуту десятки французов придумывают, как им вас убить.

Мальчишка упер руки в бока, словно бросая мне вызов, и ответил:

– Десятки? А я-то думал – тысячи. – И продолжил: – Сыну Казановы четырнадцать лет, и он служит барабанщиком своего полка.

Тут я не сдержался.

– Сам Казанова явился, чтобы освободить его от этой службы! – закричал я. – И устроил, чтобы его отпрыска отправили из города охранять Кардону.

Так оно и было. Красным подстилкам всегда хотелось похвастаться добродетелями, достойными Гомера. Отправляя солдат из города, они словно желали сказать Джимми, что барселонцам хватит смелости, упорства и настойчивости выдержать любое нападение. (Вообразите сами, какого мнения был дон Антонио об этих потерях для городской обороны, вызванных самими нашими правителями.) Понимаете, в Кардоне, одном из немногих городов, еще остававшихся во власти Женералитата, было очень спокойно. Бурбонские военачальники не хуже нашего знали, что стоит им завладеть Барселоной, как вся страна падет, а потому не обращали ни малейшего внимания на отдельные опухоли, оставшиеся в тылу.

Я схватил Анфана за плечи и спросил:

– Я твой патрон? Скажи мне! Да или нет?

Боже мой, каким он стал взрослым! Анфан посмотрел на меня серьезно и ответил:

– Конечно, патрон. Конечно да. Так и быть, я никогда больше не полезу в подкопы. – Он сложил пальцы крестом и поднес к губам. – Клянусь.

Мальчишка сказал это, вытянувшись в струнку и глядя мне прямо в глаза. Я не поверил ни одному его слову.

На следующий день горстка червей, всего четыре человека, нашла наконец огромный заряд противника, его Королевскую Мину. В широкой галерее припасли целую сотню бочонков с порохом, закрытых сверху влажными бычьими шкурами. Черви перерезали глотки бурбонским караульным, утащили весь запас взрывчатки и, отходя, обрушили потолок галереи. Была мина – и нету.

То была последняя наша радость. Колокола всех церквей радостно звонили, а правительство оплатило пятьсот молебнов в ознаменование свершения. Один червь-герой приехал из Арагона, и звали его Франсиско Дьяго; другой, Жузеп Матеу, жил в Барселоне; а третьим был командир червей, который руководил всей операцией… Как его звали? Какая жалость, что в моей памяти не сохранилось имени такого отважного бойца! Четвертым оказался, естественно, Анфан. Он первым пролез через крошечное отверстие и нашел галерею, набитую взрывчаткой. Как бы вы поступили? Отругали бы его или, наоборот, похвалили? Я не стал делать ни того ни другого.

В тысячный раз моя дорогая и ужасная Вальтрауд прерывает меня. Неужели ты не можешь позволить мне порадоваться одной из наших немногочисленных побед?

Что ты говоришь? Тебе кажется странным, что я помню имена солдат, которые сопровождали командира червей, но запамятовал его имя? Ты считаешь подозрительным, что в моей великолепной памяти, натренированной в Базоше, не удержалось имя героя, спасшего город, отсрочившего трагедию на несколько дней? Быть может, я скрываю его имя, потому что в его личности есть нечто мне неприятное или отталкивающее?

Ладно, довольно! Довольно.

Ты права. Я обещал, что расскажу правду, всю правду, и так и сделаю. Я помню его имя.

Этого великого героя-червя звали Франсеск Молина; его родители приехали жить в Барселону, покинув родную страну, но ощущали себя частью нашего города настолько, что их сын, как многие другие иноземцы и дети иноземцев, сражался за него даже под землей, ломая ногти и надрывая легкие, день за днем, ночь за ночью, пока не нашел эту гору смертоносного пороха.

Ты спрашиваешь, откуда приехали его родители?

Я вижу, что ты не отстанешь и мне придется испить чашу унижения до дна.

Сдаюсь, скажем все, до конца.

Семья Молины приехала из Италии.

Из Неаполя.


14

Я, Марти Сувирия, Инженер (не будем тратить времени на скучное перечисление титулов и званий), подтверждаю все изложенное ниже и признаю безоговорочно:

– что происхождение наций зависит исключительно от капризов истории и ни в коей мере не связано с природными наклонностями людей, к ним принадлежащих;

– что подавляющее большинство знакомых мне итальянцев являются безобидными творениями Господа нашего, благочинными, серьезными и достойными людьми. Никто не имеет права следовать своим низменным порывам и приписывать недостатки отдельных лиц всем членам того или иного людского сообщества. Никому также не дано делать это сообщество ответственным за понесенные от отдельных его членов обиды.

И пусть данный документ станет письменным свидетельством того, что я раскаиваюсь во всех обидных замечаниях, которые может содержать данная книга по адресу неаполитанцев, итальянцев и вообще иностранцев – французов, немцев, кастильцев, мавров, маори, оглага[137], голландцев, китайцев или персов. (Поймите, исправлять все пораженные этой заразой страницы привело бы к затратам на перепечатку, которые недопустимы для моего тощего кошелька.)

Теперь ты довольна? Радуешься, что удалось сломить волю несчастного, дни которого сочтены? И кто бы мог подумать, что дело кончится этим: я, автор книги, прошу прощения у того, кто записывает мои слова.

Ну хорошо, хорошо, ты права. Пойдем дальше и закончим рассказ. Прольем последние слезы.

* * *

3 сентября 1714 года все противоречия, копившиеся в нашем лагере, превратились в открытое столкновение. И причиной тому оказался не голод, заставлявший людей пожирать себе подобных, не победа неприятеля и не недостаток решимости изможденных защитников города. Как ни парадоксально, споры возникли из-за великодушного жеста Джимми.

В тот день к нам явился барабанщик неприятеля с посланием. В нем Бервик предлагал нам сдаться, дабы избежать штурма, который повлечет за собой невообразимые последствия. Это было краткое и угрожающее письмо, не оставлявшее даже самой малой надежды на милосердие. Или мы сдадимся, или они перережут глотки всем, включая нерожденных младенцев. Однако здесь мне придется сделать небольшое отступление о правилах игры во время осад.

В конечном счете цель создания Наступательной Траншеи состоит в том, чтобы вынудить осажденных просить о начале переговоров. Battre la chamade[138]. Когда траншеи неприятеля доходят до самого рва крепости, а стены разрушены, осажденные, оказавшись в безвыходном положении, просят начать переговоры о сдаче города, в надежде спасти хоть что-нибудь. Жизнь, честь. По возможности – имущество. В противном случае осаждающие имеют законное право войти в город, а потом грабить, поджигать, убивать и насиловать. Сигнал chamade позволяет избежать этой крайности. Согласно законам военной вежливости (которым в мое время беспрекословно следовали все, за исключением этого зверя Пополи и его генералов, верных Филиппу) осажденному, который просит о переговорах «барабанным зовом», гарантированы как минимум жизнь простых горожан и честь военного гарнизона.

Действия Джимми не укладывались в эти общепринятые нормы, потому что барабанщика всегда высылали осажденные, а не те, кто вел осаду. Бервик оправдывал свой шаг безнадежностью нашего положения. Но, посылая своего гонца, не дожидаясь сигнала с нашей стороны, он давал нам возможность прийти к соглашению. И к соглашению не только достойному, но даже внушающему надежду. Отвага и упорство всегда приносят плоды: после августовских баталий Джимми боялся, что его войска сильно пострадают. Победа могла стоить ему половины армии, а ни Монстр, ни наш Бурбончик не поблагодарили бы его за потерю большей части самых опытных офицеров. Кроме того, если бы дело дошло до штурма, бурбонских солдат, жаждущих мести и наживы, не смог бы сдержать никто, и они бы разрушили Барселону до основания. А Джимми, всегда выступавший защитником и покровителем искусств, не желал, чтобы те самые философы, которых он щедро подкармливал, осудили его за варварство.

Поэтому, несмотря на презрительный и заносчивый тон послания, дон Антонио понял его смысл. Враг хотел начать переговоры! Сияя от счастья, он собрал весь военный совет, чтобы обратиться к правительству с согласованным предложением. Я присутствовал на этом собрании в качестве старшего адъютанта генерала.

Дон Антонио начал свою речь с того, что послание Бервика дает нам исключительную возможность и не воспользоваться ею было бы безумием. Мы могли спасти город, его жителей и даже, возможно, еще что-нибудь. Вести переговоры надлежало не военным, а политикам. Наша задача состояла только в том, чтобы объяснить правительству, что оно не может упустить последнюю возможность избежать катаклизма, который будет напоминать скорее битвы Ветхого Завета, а не современные баталии.

В первый и последний раз я увидел, как дон Антонио улыбается. Все наши страдания теперь обретали смысл, наши боевые действия принесли свои плоды: неприятель хочет вести переговоры. Если наши дипломаты будут достаточно ловки и верны своим принципам, возможно, им удастся отстоять основы наших Конституций и Свобод.

Ну так вот: собрание кончилось плохо. Я помню длинный стол, вокруг которого теснились офицеры. Их мундиры были чистыми, хотя и изорванными, животы втянулись от голода. Но никто не хотел согласиться с главнокомандующим. Никто не смотрел дону Антонио в глаза. Они полностью доверяли его авторитету, они восхищались им, но просто не желали сдаваться.

Не удовлетворившись этим результатом, Вильяроэль отправился к Казанове и настоял на голосовании в правительстве. Казанова нехотя согласился. Он хорошо знал особенности демократических институтов Барселоны.

Голосование напоминало поток, текущий вспять. Из тридцати представителей только трое согласились с предложением Казановы начать переговоры. Итог: двадцать шесть голосов против четырех. Тот факт, что лишь три члена совета проголосовали так же, как глава правительства, говорил о том, до чего он был одинок. Как можно было в подобных обстоятельствах навязать кому-то политические решения?

Мир наизнанку: только генералы хотели положить конец войне.

* * *

На следующий день до нас дошла новость: дон Антонио отказался от поста главнокомандующего. Не имея возможности отвратить несчастье, он послал в правительство записку, в которой заявлял, что честь не позволяет ему руководить массовым самоубийством. А следовательно, раз все разумные способы вести оборону с точки зрения военного дела исчерпаны, он просит разрешения покинуть город на корабле и отказывается от всех званий, выплат и льгот.

Мне кажется, что Вильяроэль таким образом пытался в последний раз оказать давление на правительство, ставя на кон свое положение: или начинайте переговоры, или он уходит в отставку. К несчастью, безумие уже овладело всем и всеми. Правительство просто ответило на его просьбу согласием и пообещало ему два быстрых галиота, способных прорвать блокаду. Когда нам надо было отправить кого-нибудь из города, мы пользовались этими судами, небольшими, но очень маневренными. Французские корабли с большой осадкой старались держаться в открытом море, и галиоты под прикрытием темноты без труда шли всю ночь вдоль берега, огибая скалы. На рассвете, очутившись вдали от Барселоны и от французского флота, они брали курс на Майорку.

Эта новость поразила меня. Дон Антонио нас оставляет! Потрясенный, я настолько не мог в это поверить, что даже не спросил, кого назначили на его место. Мне трудно было представить кого-то другого на этом посту, и действительно, никого на него не выдвинули. Точнее, нашим новым главнокомандующим провозгласили Святую Деву.

Святая Дева! Это, наверное, была шутка. Но нет, уверяю вас, никто не шутил. И Марти Сувирия, обученный всем приемам работы с циркулем и телескопом, умевший с точностью рассчитать объем земли, который предстояло вынуть из окопа, служил теперь под командованием Святой Девы. На рассвете следующего дня, когда я спал, кое-как укрывшись за остатками стены, меня разбудил связной и сказал мне на ухо:

– Дон Антонио хочет видеть вас до своего отъезда.

Весь двор был завален баулами и сундуками для отправки в порт. В доме туда-сюда сновали офицеры: одни прибывали, другие уходили. Даже в эти минуты дон Антонио по-прежнему интересовался всем происходящим на городских стенах. Меня удивило, что он надел парадный мундир и был при всех регалиях, хотя уже не был главнокомандующим. Мне кажется – и своего мнения я теперь уже никогда не изменю, – до последней минуты Вильяроэль ожидал, что правительство передумает и призовет его снова. Увидев меня, он сказал:

– Вы еще не в курсе дела? Я сам объясню вам, что случилось: я больше не командую обороной. Офицеры должны следовать приказам, которые получат от нового главнокомандующего.

– От какого главнокомандующего? От Святой Девы?

Мой тон его растрогал, и дон Антонио впервые постарался произнести слово «сынок» по-каталански, с более или менее сносным акцентом:

– Теперь вы можете радоваться, fillet. С этого дня я простой горожанин, и вы можете сколько угодно называть меня доном Антонио, как вам всегда хотелось.

Я заупрямился и ответил ему ехидным тоном:

– Я просто с ума схожу от счастья, генерал.

Вильяроэль поправил шпагу на поясе, словно меня рядом не было.

– Вы что, не слышали? Я вам больше не командир, теперь я для вас дон Антонио. Я долгие годы одергивал вас, когда ваш дерзкий язык произносил неуместное «дон Антонио», и вот теперь наконец ничто не мешает вам называть меня так. С сегодняшнего дня я для вас и для всех прочих не более чем обычный горожанин. Дон Антонио, если вам будет угодно. Понятно?

– Совершенно ясно, мой генерал. – Потом я добавил: – Впредь я должен обращаться к вам как к простому горожанину, генерал.

На один краткий миг на его лице мелькнула тень волнения. Грустные аккорды орудийных залпов подгоняли его мысли. Ибо я сейчас говорил за всех, кто его любил. Пока он возглавлял горожан, взявшихся за оружие, они считали его за своего, за такого же барселонца, как они сами. А теперь, когда он покидал Барселону, самый непочтительный горожанин обращался к нему в соответствии со званием, которое он, наш главнокомандующий, заслужил не столько своими воинскими доблестями, сколько моральным превосходством.

Такой человек, естественно, не мог позволить чувствам взять над ним верх. Вильяроэль заходил взад и вперед по комнате; от собственных слов он с каждой минутой только больше распалялся.

– Я изо всех сил, до полного изнеможения пытался убедить правительство, я предупреждал их о грядущих несчастьях! – кричал он. – Эта оборона превратилась в полное безумие. Останься я здесь, мне пришлось бы собственноручно отправлять моих солдат на плаху. А уезжая, я оставляю их на произвол судьбы. Разве я заслужил такое бесчестье?

Я попытался его успокоить. И тут он заговорил о том, ради чего и вызвал меня к себе:

– Я уже один раз, в Ильюэке, спас вас от плена, и сейчас у меня тоже нет никаких оснований отказать вам в помощи. Завтра мы будем на Майорке, оттуда отправимся в Италию, а потом ко двору. В Вене вам заплатят жалованье за все месяцы, за которые вы его не получили; если помните, я зачислил вас в королевские войска, а не в городское ополчение. Следовательно, вы не подчиняетесь городским властям и, поднимаясь на корабль, не нарушаете присяги и не дезертируете. А когда я займу пост в армии императора, мне понадобится инженер для моего генерального штаба.

Не успел я ответить, он добавил:

– У вас, как и у меня, есть жена и дети. На галиотах остается несколько свободных мест. Отправляйтесь немедленно за своими близкими. – И он жестом распрощался со мной, веля поспешить.

Заметив, что его приказ не возымел действия, Вильяроэль потребовал объяснений. Мне вспоминается мой ответ, словно эти слова произнес другой человек.

– Я не могу, генерал, – сказал я.

Он осмотрел меня внимательно с ног до головы, а потом устремил взгляд мне в глаза:

– Ничего не понимаю. Вы не похожи на этих смельчаков, которые стоят там на стенах. Почему же вы считаете нужным бесполезно жертвовать целым городом? Отвечайте!

Мне нечего было ему ответить, а потому я молчал.

– Вы так проголодались, что проглотили язык? – закричал он. – Почему вы вдруг отстаиваете смертоубийство, против которого всегда выступали? Почему? И это мнение человека, которого мне при Отступлении всегда приходилось силком тащить на позиции. Почему? Скажите, почему?

К моему огромному сожалению, я не знал, что ему сказать, и Вильяроэль потребовал:

– Одно слово! Скажите хоть одно слово, ради бога!

Одно слово. Семь лет спустя Вобан вновь задавал мне свой вопрос устами Вильяроэля. Я заморгал, сглотнул и попытался в каком-нибудь закутке своего мозга найти ответ. Безрезультатно.

Сам того не желая, я нанес новую рану его измученной душе. Потому что со мной говорил безупречно смелый герой, которого честь обязывала покинуть город. А между тем даже сам Марти Сувирия, этот Король Трусов, решил остаться в Барселоне. Такой контраст, вне всякого сомнения, причинил ему боль.

Я надел треуголку и в смятении собирался уже выйти из комнаты, не дожидаясь его разрешения. Он задержал меня:

– Подождите. Вы были рядом со мной во время Отступления из Толедо и в Бриуэге. И на протяжении всей обороны Барселоны. По справедливости вы должны теперь разделить со мной мое покаяние.

И покаяние это было нешуточным: до отъезда дон Антонио решил распрощаться со всеми войсками, стоявшими на городских стенах. Дон Антонио Вильяроэль, безупречный воин, должен был сказать этим людям, что покидает их в аду, а сам направляется в королевский дворец. И однако, никакая сила этого мира не могла помешать ему проститься со своими солдатами, даже если эти люди станут осуждать его, укорять или проклинать за то, что он оставляет их накануне страшного суда.

Мы вышли во двор, и кто-то одолжил мне коня. Когда мы одновременно сели в седла, дон Антонио слегка откинулся назад и сказал:

– Вперед.

В этом «вперед» я почувствовал стремление принять мученичество. Я и сегодня думаю, что этот человек всегда искал для себя исключительного конца, гибели в геройской атаке. А вместо этого судьба предлагала ему унизительное бегство через черный ход. Мы скакали бок о бок. Когда мы оказались около стен, я, нарушив все правила субординации, схватил его за локоть и сказал:

– Мой генерал, в этом нет никакой нужды.

Дон Антонио оскорбился и стряхнул мою руку:

– Оставьте меня! Я никогда не прятался от врага. Так буду ли я теперь скрываться от моих солдат?

Он пришпорил коня, и я последовал за ним. Сердце мое сжималось от тоски, но душа у меня болела не за собственную участь, а за дона Антонио. Лишь немногие знали причину его отъезда и понимали, что им движет не страх перед грядущими событиями, а то, что он не смог их предотвратить.

Мы подъехали к подножию стен. Каким-то чудом в этот момент на фронте наступила передышка. Едва солдаты, защищавшие Санта-Клару, Порталь-Ноу и куртину между ними, узнали о появлении Вильяроэля, они обернулись к нам и стали собираться наверху, на тыльной стороне наших полуразрушенных укреплений. Когда все эти тела сомкнулись в тесные ряды, дон Антонио захотел обратиться к ним с прощальными словами. Но не смог. Какая-то струна лопнула в его душе.

Конь генерала встал на дыбы, и Вильяроэль с трудом его сдержал. Потом сжал двумя пальцами переносицу, словно пытаясь совладать с волнением, и попробовал начать свою речь еще раз, но не смог произнести ни одного слова.

Бывают в жизни редкие минуты, когда время замирает. Наверху, на бастионах и на стене, стояли сотни людей, превратившиеся в живые скелеты. Они так отощали, что стали тоньше ружей, которые держали в руках, их щеки втянулись, образуя глубокие воронки. Треуголки на их головах продырявили пули и осколки, мундиры потеряли прежнюю яркость, ибо их покрывал толстый слой копоти и пепла, а манжеты так обтрепались, что, казалось, чудом держались на рукавах. От них исходил странный запах. Да, от них пахло падалью. Все, до последнего барабанщика, уже знали новость: их главнокомандующий уезжает. Что он мог сказать им на прощание? Сотни глаз устремились на дона Антонио.

Несколько бесконечно долгих недель над городом светило безжалостное солнце, которое никогда не скрывали облака, а тут вдруг с неба начали падать редкие, крупные и тяжелые капли дождя. И, несмотря на собравшиеся толпы людей, слышно было, как достигала земли каждая капля. От наших камней, раскалившихся за месяцы бомбежки, поднимался пар. Все замерли, не мигая.

Дон Антонио в третий раз сделал над собой усилие, чтобы найти нужные слова, и в эту минуту мне показалось, что кожа на его лице вот-вот треснет. Потом он молча обнажил голову и правой рукой поднял треуголку, приветствуя людей, собравшихся на стенах. Его конь нервно перебирал передними ногами. Вильяроэль постоял с поднятой рукой под редкими каплями дождя, но ничего не сказал, ничего больше не сделал. Ему не оставалось ничего другого, как уехать, а у солдат Коронелы не было другого выхода, кроме борьбы.

Дон Антонио пришпорил коня и поехал вдоль стен, по-прежнему держа треуголку в высоко поднятой руке, приветствуя ополченцев, которыми командовал все эти долгие месяцы. Я решил сопровождать его и направил свою лошадь так, чтобы оказаться справа от него, между ним и городской стеной. По глупости своей я думал, что, закрывая его своим телом, могу предотвратить выстрел какого-нибудь безумца, который захочет отомстить генералу-дезертиру. (Боже мой, как все изменилось с того далекого 1710 года, когда в битве при Бриуэге трусливый Суви старался ехать так, чтобы конь дона Антонио служил ему щитом от вражеских пуль.)

Я не успел еще догнать его, чтобы прикрыть справа; раздался страшный гул, и я поднял голову.

Барселонцы Коронелы – кастильцы, арагонцы, валенсийцы и немцы – все потрясали ружьями над головой. Они не проклинали Вильяроэля, а отдавали ему честь. То были нестройные крики, сливавшиеся в общий гул. Солдаты просто кричали его имя: «Дон Антонио, дон Антонио!» – и с каждой минутой их голоса звучали все громче. Дождь усиливался, и гул вместе с ним. Вильяроэль не мог этого вынести и пришпорил коня, чтобы избежать чествования. Я поехал рядом с ним и увидел нечто поразившее меня до глубины души: он плакал.

Дон Антонио умел плакать! Мне казалось, что такое зрелище столь же невероятно, как пляска дуба в лесу. Он заметил, что я вижу его слезы, и, словно оправдываясь, сказал:

– Мое единственное желание – остаться с ними, но честь не позволяет мне так поступить. Я не могу ими командовать, когда эта оборона превратилась в безнадежную и опасную затею, а не просто в отважную операцию; клеймо варвара, допустившего столько невинных жертв, было бы для меня невыносимо.

Мы удалились от стен; дождь не прекращался. Дон Антонио грустно погладил холку своего коня, стараясь его успокоить, и прошептал тихо, не обращая на меня никакого внимания:

– Пусть бы эти галиоты задержались, тогда я смог бы умереть рядом с ними, как простой солдат.

* * *

Дон Антонио простился со своими войсками 8 сентября, и до черного дня 11 сентября дождь лил не переставая, день и ночь.

Боже мой, как все изменилось после адской августовской жары! Этот дождь давал нам передышку. Он освежил нас и облегчил наши страдания; после долгих дней духоты мы как будто ожили. Порох отсырел, и бурбонская артиллерия была вынуждена прекратить бомбардировку города. Однако этот ливень придавал разрушенным городским укреплениям мрачный вид: мокрые почерневшие камни, заляпанные глиной, и пропитанные водой доски создают ощущение безысходности.

Бреши в стенах были огромными. Всего их насчитывалось пять: самая маленькая – шириной сорок метров, самая большая – семьдесят. Если сложить всю протяженность этих проломов, через них могли пройти строем одновременно до 687 солдат (не удивляйтесь точной цифре «687» – таким подсчетам научили меня в Базоше), а это означало, что таким путем при наступлении в город войдут приблизительно два полка.

Закрыть бреши не представлялось возможным. Мы уложили в них на земле сотни прямоугольных досок. В доски были вбиты длинные гвозди остриями вверх. Работавшие на укреплениях люди старались разбросать их как можно дальше, не слишком заботясь о том, куда они упадут, чтобы не подставляться под ружейные залпы. Таким образом мы усеяли бреши колючками.

Под сводом черных туч, мокрый до нитки, я продолжал руководить работой наших живых мертвецов. У них уже не оставалось сил, и мне стоило большого труда подгонять их, чтобы они хоть как-то закрыли огромные дыры в городских укреплениях. За каждой брешью мы выкопали ров, защищенный парапетом из фашин, за ним второй ров и второй парапет, и так далее. Парапетов получилось много, но все они были сделаны на скорую руку и не смогли бы долго выдерживать напор врага. Кое-где мы установили «оргáны», как защитники города называли изобретение одного местного Архимеда.

В основе своей это изобретение представляло собой деревянную платформу, на которой устанавливался десяток или полтора заряженных ружей. Тонкая бечевка связывала вместе все курки, поэтому даже такой хилый старикашка, как Перет, мог, потянув за один ремешок, разрядить против наступающих до пятнадцати ружей одновременно. Такая стрельба, конечно, не могла нанести неприятелю большой ущерб, но к этому моменту у нас уже было гораздо больше оружия, чем солдат. А вот еще одна последняя героическая затея.

В отсутствие дона Антонио руки у меня оказались развязаны. Я усвоил, что безнадежная оборона использует камни, плоть и кровь. Отчего бы нам не воспользоваться мощью стихий?

Я выбрал рабочих, которые еще сохраняли остатки сил, и собрал все остатки досок и бревен. Из этих материалов мы построили длинный канал, соединяя его фрагменты, как черепицы на крыше. Благодаря дождю у нас уже не было необходимости экономить воду из городских резервуаров, и мы протянули наш канал от самого большого резервуара до стены. Однажды ночью мы открыли заслон, и поток затопил все передовые позиции траншеи. Тысячи литров воды обрушились на боевые площадки и заструились по окопам, сметая на своем пути людей, фашины и оружие. Ночной потоп особенно страшен. Бурбонские солдаты не понимали, что происходит, и вдобавок разве имеет смысл палить из ружей по водопаду?

Передовая линия их траншеи превратилась в сточную канаву, и в отдельных местах вода доходила солдатам до пояса. Им пришлось потратить целый день, пока они откачивали грязную жижу из окопов. Целый день, еще один день жизни. Это была победа, пусть и краткая, но мы так изнемогли, что уже не могли радоваться.

Пока неприятельские солдаты барахтались в грязи, я пошел навестить Косту. Никогда еще я не видел его в таком отчаянии. И передо мной был он, Франсеск Коста, тот самый человек, которому для полного спокойствия нужна была только веточка петрушки.

– Ну хватит, Коста, – попытался я подбодрить его, хотя голос мой звучал неубедительно. – Мы столько перенесли не для того, чтобы сейчас опускать руки. Подготовь орудия и боеприпасы.

Но наш артиллерист продолжал сидеть под дождем с обнаженной головой, промокший до нитки. Он обхватил себя руками, словно человек, которого бьет лихорадка.

– Боеприпасы? Ты говоришь, боеприпасы? – Он выплюнул эти слова с ехидством. – Да у меня не осталось даже петрушки. Их проклятая траншея нас угробила.

Упоминание о моем детище больно меня ранило.

– Пушки! – рявкнул я и, забыв, что мы с ним на «ты», добавил: – Расставьте их за проломами и не думайте больше ни о чем!

Когда в городе царит отчаяние, слухи занимают место надежд. Пустые иллюзии. Говорили о том, что к Барселоне движется английский флот, что Австрияк отправил нам на помощь германский легион. Враки. Толпы отчаявшихся людей собирались на площади Борн в центре города и молились о спасении Барселоны. Глупости. В глубине души мы, оборонявшие проломы, ни во что не верили, мы просто сражались.

Хорошо еще, что дождь потушил вулкан артиллерии Джимми. Я же говорю: когда порох отсырел, они уже не могли вести бомбардировку. Вместо бомб нас осыпали угрозами и грубыми шутками. Их позиции были уже на уровне нашего рва, и мы слышали их крики. От развалин наших стен их отделяли какие-нибудь тридцать метров.

Самые смелые высовывались из-за боевых площадок на самом переднем крае траншеи и жестом показывали, как человеку перерезают горло, а потом, сжав кулак, двигали его взад и вперед. И говорили нам самым мрачным тоном: «Ça va être votre fête»[139].

* * *

Я не спал всю ночь с 10 на 11 сентября, не мог спать. Не надо было родиться провидцем, чтобы понять, что решающий штурм может начаться в любую минуту. Предвидя его, мы отвели солдат от самых открытых врагу позиций. Группировать людей так близко от боевых площадок неприятеля означало подвергать силы обороны смертельной опасности. За позициями, которые могли подвергнуться самой яростной атаке, мы попытались создать свободное пространство, чтобы обеспечить возможность отступления тем, кому предстояло принять первый удар. Таким образом, между нашими линиями и позициями Джимми царила пустота.

Мне довелось видеть немало мест, подвергнувшихся бомбежкам, но этот пейзаж поражал очертаниями своих развалин. Обычно артиллерия, даже самая тяжелая, только пробивает крыши и разрушает стены. Силуэт при этом получается угловатый. Но когда бомбардировка ведется с такой силой и на протяжении столь долгого времени, края стен стачиваются, становятся округлыми и похожими на песчаные дюны, словно их тысячелетиями глодали ветры. Мелкий дождик продолжал моросить над лабиринтом разбитых бомбами и разобранных на части строений. Стояла темная ночь, луна пряталась в заплаканных тучах. Ноги мои скользили среди разбитых передков пушек, сломанных ружей, ушедших под землю плетеных габионов, чьи цилиндрические пасти пугающе раскрывались, точно рты утопающих. И повсюду виднелись тысячи наших досок, которые щетинились длинными гвоздями. Это было такое тихое, грустное и зловещее место, что даже всей моей науке не дано было сдержать мое воображение.

И тут, неожиданно и без всякого очевидного повода, меня охватило безумное желание вернуться в нашу палатку на пляже.

Амелис спала раздетая. Я разбудил ее:

– Где Анфан?

Она не столько спала, сколько пребывала в забытьи, в которое погрузилась от голода и изнеможения. Амелис открыла глаза, свои огромные черные глаза. Мне кажется, что я и сейчас там, в ночной темноте, в нашей нищей палатке на пляже. Амелис лежит нагая, вся в поту, а я стою перед ней на коленях, а потом обнимаю эти худые плечи, и мною движет не страсть, а желание защитить ее. Амелис горела в лихорадке, проснувшись от какого-то кошмара. Почувствовав мою руку, обнимающую ее тело, она улыбнулась, точно давно ждала этой встречи, и коснулась пальцами моей щеки.

– Марти, – прошептала она. – Ты пришел.

Это была слабая радость больного существа.

– Ради всего святого, Амелис! Где Анфан?

Если этого мальчишку убьют, все наши усилия пойдут прахом. Семь лет они провели в нашем доме, целых семь. И моя привязанность к этим людям основывалась не на каких-то возвышенных чувствах, а просто на скоплении будничных дел. Нет в мире ничего значительнее, чем миллион собранных вместе незначительных мелочей.

Наш разговор прервал артиллерийский залп, такой мощный, что палатка вздрогнула, словно желая взлететь над землей. Этот грохот мог возвещать только одно: начало общей атаки. Я надел треуголку и поспешил к выходу, но возле полотняной двери меня остановил ее голос: она что-то сказала, но слова ее мне не запомнились. Амелис упомянула Бесейте, тот маленький далекий городок на границе с Арагоном, где мы когда-то познакомились, спасаясь от французов-насильников и микелетов-убийц. От голода Амелис бредила. В полузабытьи она провела рукой по щеке и взмолилась:

– Марти, это же просто раздавленная малина. Не уходи, прошу тебя, это просто малина.

Она раскрыла мне объятия. Долг велел мне немедленно выйти из палатки, но эта женщина никогда не снисходила до просьб, а сейчас жалобным голосом, напоминавшим мяуканье котенка, повторяла: «Si us plau, si us plau». Я вернулся.

Она была так слаба, что приходилось обнимать ее очень осторожно, чтобы не сломать бедняжке ребра, – и это не преувеличение. Лицо ее покрывали капельки пота. И ужаснее всего было то, что я ничем не мог облегчить ее страдания. Она попросила меня дать ей сломанную музыкальную шкатулку. Завладев игрушкой, Амелис открыла ее. Само собой разумеется, музыка не заиграла. Но моя подруга улыбнулась и сказала:

– Слышишь? Мой отец придумал, как сделать такую шкатулку, и заложил в нее мелодию. Это он сам выбрал песню. Красивая, правда?

Мне никогда не нравилось лгать больным, поэтому я сказал:

– Мы починим ее, вот увидишь.

– Марти! – воскликнула она пересохшими от жара губами. – Скажи мне, что ты слышишь музыку!

Но нет, я ничего не слышал. Передо мной была только раздавленная коробочка, крошечный предмет, испорченный при бомбардировке вражеской артиллерии, среди миллионов других истерзанных и разбитых вещей. Я ничего не ответил, а только вздохнул. Она все поняла: высокая температура иногда жалует нас провидческим даром. Амелис посмотрела на меня своими бездонными глазами и произнесла:

– Хочешь, я скажу тебе кое-что, Марти? Ты бы перестал быть собой, если бы уловил эту музыку. Это твое преимущество, и в этом твоя ограниченность. Если бы ты захотел услышать нашу музыку, она бы для тебя зазвучала. Но ты не можешь, ты не веришь в нее. Ты даже не пытался ее расслышать, хотя она тысячу раз раздавалась рядом. – Потом она добавила: – Может, попробуешь сейчас? Шкатулка – простая коробочка, не более, она всегда может разбиться.

Я заставил ее посмотреть мне в глаза.

– Ради бога, Амелис, не уходи с берега. Что бы ни случилось, не уходи отсюда! И если под твоими ногами вдруг не окажется песка, немедленно возвращайся назад.

– Я позабочусь о ней, патрон.

Это был Анфан, который возник за моей спиной. Они с Наном только что вошли в палатку.

– Где тебя носило? – взревел я.

Анфан вздохнул, но взгляд его был лукавым и дерзким.

– Хоть раз в жизни послушайся меня! – закричал я. – Этой ночью и завтра утром никто не должен уходить с берега. Ни ты, ни Амелис, ни Нан. И отвечать за это будешь ты! Ясно?

Повышать голос, разговаривая с Анфаном, было бесполезно, поэтому я сменил тактику.

– Ты помнишь свою мать? – спросил его я.

– Ты сам прекрасно знаешь, что нет.

Я указал ему на Амелис, которая то ли спала, то ли лежала в беспамятстве, истощенная, и иногда бредила.

– Если бы тебе дано было выбрать себе мать среди женщин всего мира, ты бы стал искать для себя другую?

Он опустил глаза и посмотрел на Амелис. Нашу палатку освещал только усталый огарок свечи, ее слабое пламя мерцало. И если позволите, я скажу, что даже огоньку печальной, слабой свечи не чужды человеческие чувства.

О боже, каким прекрасным может быть любимое существо в своей болезненной слабости! Без Амелис мы бы никогда не оказались вчетвером и наша жизнь была бы иной, гораздо хуже, чем та, которую мы прожили вместе.

Анфан набрал в легкие воздуха, и тут я впервые услышал, что он говорит как мужчина, а не как мальчишка:

– Хорошо, патрон. Я о ней позабочусь. И что бы ни случилось, мы все останемся на берегу. Даю тебе слово.

Марти Сувирия, всегда весел и всем доволен! Всегда? Нет, не всегда.


15

Итак, после года с лишним осады наступило наконец 11 сентября 1714 года. Все началось с устрашающей артиллерийской атаки в половине пятого утра. Сразу же после этих залпов первая волна из десяти тысяч солдат двинулась к проломам в стенах. Десятки знамен, офицеры с саблями наголо, сержанты с алебардами, указывающие путь своим бойцам. Не думаю, что на нашей передовой было более пятисот – в лучшем случае шестисот – изможденных солдат.

Я не могу по порядку описать все, что случилось 11 сентября, и тоже не понимаю этого каприза памяти. Из самого долгого дня моей жизни в голове у меня высвечиваются только отдельные картины, и вместо подробного и хорошо построенного рассказа мне удается описать лишь отдельные сцены. Покинув нашу палатку на берегу, я углубился в городские улицы. Все колокола города бешено звонили. Всех охватило смятение. Да и могло ли случиться иначе, если пост главнокомандующего занимала Святая Дева? А тем временем бурбонские войска уже преодолевали стены, которые любой мальчишка мог разрушить одним ударом башмака. Когда рассвело, я поднялся на балкон дома Монтсеррат[140], дворца одного из сбежавших из города предателей: оттуда виден был почти весь участок, где шел штурм, от бастиона Порталь-Ноу до Санта-Клары. И увиденное мною было самым грустным зрелищем, какое только может открыться глазам инженера.

Все пространство, которое мы ценой таких усилий защищали на протяжении тринадцати – тринадцати! – долгих месяцев, было теперь захвачено ордами безмозглых рабов. Сплошной ковер белых мундиров расстилался в проломах – солдаты шагали строем с ружьями наперевес: en avant, en avant![141] Их было так много, что они могли себе позволить не обращать внимания на людей, которые еще стреляли в них с высоты стен. И это уготовила мне судьба? Для этого воспитывали в Базоше все мои чувства? Для того, чтобы я острее ощутил падение Барселоны, гибель целого народа? Чтобы в этот последний день нашей свободы мои уши услышали больше криков и стонов, мои глаза плакали сильнее, а мои руки еще отчаяннее хватались за борт тонущего корабля?

Вот одна из таких картин: остатки стен возвышаются, словно башни, разделенные огромными проломами. Через подзорную трубу мне виден узкий обломок стены между двумя брешами, через которые уже движутся тысячи врагов. Наверху остаются только старик и молодой парнишка. Старик заряжает ружья и передает их пареньку, а тот стреляет вниз, в толпу белых мундиров, которая уже затопила все пространство вокруг их островка. Но руки старика двигаются слишком медленно, и его молодой товарищ начинает бросать вниз ружья с примкнутыми штыками, точно копья. Новая картинка в круглой рамке моей подзорной трубы: второй эшелон бурбонских войск овладел этим несчастным островком, старик и паренек, израненные, сдаются. Солдаты вынуждают их встать на колени на краю пропасти и сталкивают со стены ударами прикладов.

Картины проносятся вихрем в моей голове, одна сменяет другую. «Оргáны», из которых стреляют в упор по врагам мальчишки, уничтожая целые ряды гренадеров. Солдаты Коронелы, бросающие гранаты, пока вражеские солдаты их не окружат: последнюю гранату они приберегают для себя.

Но в этом калейдоскопе картинок всегда возникает одна, затмевающая все остальные, возносящаяся над самой трагедией, – появление человека, который благодаря этому своему шагу навсегда запечатлелся в памяти праведных, – дона Антонио де Вильяроэля Пелаэса. Дон Антонио! Но почему он снова оказался в Барселоне? В это время ему бы давно следовало плыть в открытом море, а он неожиданно явился на совещание старших офицеров. Его зычный голос раздался в городе вновь.

Ему бы следовало отправиться в Вену, где он мог бы жить в спокойствии и достатке, ему были бы возданы все почести, его ожидало блестящее будущее при императорском дворе Австрияка. Но он был с нами. События развивались таким образом: Вильяроэль до последней минуты ожидал, что правительство возьмется за ум и назначит нового главнокомандующего. Но этого не случилось, и, уже направляясь к спасительному берегу, дон Антонио вдруг повернул назад и просто возвратился в город. Он прекрасно понимал, что сам выносит себе приговор, ничего не получая взамен. «О, если бы я мог погибнуть вместе с ними, как простой солдат!» – таковы были его последние слова. Откуда берутся подобные люди? Не знаю. Но когда встречаешься с таким человеком, невозможно его не любить.

Мы оказались наедине в кабинете на несколько кратких минут. Я растерялся и ничего не сказал ему, ничего не сделал. Мне и сегодня досадно, что у меня не нашлось в тот момент слов, чтобы объяснить ему, как важен для меня его поступок. Наверное, это никакого значения не имеет. За весь день дон Антонио ни разу не упомянул о своей жертве. И только в те минуты, когда никого больше рядом не было, он вдруг посмотрел куда-то вдаль, пригладил мундир на животе и сказал:

– К дьяволу эти галиоты.

В тот день, 11 сентября, глава нашего правительства Рафаэль Казанова тоже сыграл свою роль, но не мог сравниться с Вильяроэлем в его величии. Будь я человеком сердобольным, сказал бы, что Казанова представлял собой фигуру скорее трагическую, чем жалкую, и его терзали противоречия, обусловленные, с одной стороны, его собственными интересами, с другой – интересами государства, а с третьей – решимостью его народа продолжать борьбу. Но, к несчастью, сердобольностью я не отличаюсь, – если хочешь, чтобы твоя страна тебя любила, ты должен быть готов за нее умереть. Вильяроэль, даже не будучи каталонцем, сумел это понять лучше, чем все Казановы этого мира.

Вильяроэль приказал подготовить две концентрические атаки. Одной он предполагал командовать сам, а другую – под знаменем святой Евлалии – должен был возглавить Казанова. По традиции святое знамя покровительницы города могло появиться на его улицах только в часы страшной опасности. Можно ли было вообразить опасность более серьезную? Дон Антонио прекрасно знал, что образ святой способен немного поднять élan[142] изможденных барселонцев.

К сожалению, согласно правилам наступление под святым знаменем должен был возглавлять человек, занимавший наивысший политический пост в городе, то есть Казанова с его вечными сомнениями. На совещание правительства меня, естественно никто не приглашал, но, скорее всего, какой-нибудь грубиян приставил ему пистолет к пузу и заставил беднягу надеть мундир полковника. Военным не следует вмешиваться в политику, как и политики никогда не должны выполнять обязанности военных. Но поскольку Казанова формально являлся главой ополчения Коронелы, звание обязывало его надеть мундир с золотыми галунами, оседлать какую-нибудь клячу и возглавить атаку. Когда Казанова размахивал шпагой над своей треуголкой, имитируя воодушевление, которое было ему глубоко чуждо, он напоминал мне актера, скрепя сердце согласившегося исполнять нелюбимую роль.

Процессия отправилась из зала Сант-Жорди. Мы узнали об этом по реву толпы, собиравшейся на улицах. Повсюду, где проходило шествие, к нему присоединялись грязные, отчаявшиеся люди. С балконов и из окон руки посылали сиреневой святой поцелуи. Кстати сказать, возглавляли шествие солдаты Шестого батальона – портные, котельщики и трактирщики, чьи мундиры тоже были сиреневого цвета.

Мне вспоминается рядом со знаменем еще какой-то богатей из красных подстилок, до сих пор сохранивший свои алые одежды. Он кричал женщинам, вышедшим на балконы, чтобы спускались на улицы и присоединялись к жертвенной процессии, вместо того чтобы молиться. Я помню, что эти женщины так ослабели от голода, что не держались на ногах и, цепляясь за балконные перила, отвечали ему:

– Doneu-nos pa i hi anirem! (Дайте нам хлеба, и мы выйдем на улицы!)

Было, наверное, часов семь утра, когда я увидел, как они отправлялись на битву: остатки войска, смешавшиеся с вооруженной толпой. Знамя святой Евлалии играло теперь роль, испокон веков предназначенную любому флагу, – оно было знаком, под которым собираются те, кто объединен общим делом. Когда процессия стала достаточно многолюдной, впереди нее выстроился ряд солдат со штыками наперевес, и они отправились к стенам, чтобы отвоевать захваченные неприятелем бастионы.

Я должен сказать вам, что бывают минуты, когда даже самое каменное сердце смягчается. Ветер колыхал длинное прямоугольное полотнище, и казалось, что фигура святой Евлалии оживает. Над нашими головами плыла девушка – такая молодая и такая печальная. Знамя двигалось, развеваясь на ветру, навстречу мученической гибели, и глаза девушки словно смотрели на тебя и именно на тебя.

Еще одна картина того дня: мне вспоминается Коста, который следит взглядом за процессией со слезами на глазах, опершись на ствол незаряженной пушки.

– Ради бога! – закричал ему я. – Не плачьте, а поддержите их своим огнем!

Он покачал головой и показал мне пустые ладони:

– У нас не осталось пороха.

И эта пестрая толпа обученных солдат и разъяренных горожан пошла в наступление. Их задача состояла в том, чтобы очистить от неприятеля стены между бастионом Порталь-Ноу и Санта-Кларой. Было бы гораздо легче добраться до Гибралтара, взять там скалу и вернуться, чтобы выставить ее на всеобщее обозрение в церкви Санта-Мария дель Мар.

Джимми уже направил тысячи солдат и сотни саперов, чтобы укрепить занятые позиции именно на этом участке, чтобы дать отпор, если какой-нибудь безумец осмелится оспаривать его победу. Но трагедия заключалась в том, что туда направлялся не один, а сотни и сотни безумцев. Они следовали за знаменем плотной толпой и, стремясь прежде всего защитить свой штандарт, забывали стрелять по врагам. Это было ужасно. Их расстреливали из ружей и пушек со всех сторон, но они шли вперед под огнем, оставляя след из десятков убитых, и не останавливались.

Наконец они оказались на стенах, верхняя площадка которых была довольно узкой. Два передовых отряда столкнулись на ней, точно бараны. Еще одна картинка того дня: сиреневые мундиры нашего Шестого батальона вперемешку с белыми мундирами противника – идет штыковая атака. Против всех ожиданий защитникам города удалось преодолеть довольно большой участок стен, захваченных бурбонскими войсками. Толпа вокруг сиреневой девушки таяла, но ее спутники продолжали двигаться вперед, осыпая врагов проклятиями и скидывая их со стен.

В этот миг, к счастью, кто-то приказал мне отправиться к месту основной атаки неприятеля, и таким образом меня избавили от необходимости наблюдать за этим массовым самоубийством. Некоторое время спустя, когда схватка еще не кончилась, Казанову вынесли с поля сражения. Причиной тому было ранение в ногу. Мы видели, как он проследовал на носилках в больницу, и, хотя я, конечно, не хирург, мне показалось, что это была простая царапина. Бедняга, совершенно очевидно, не столько пострадал физически, сколько пал духом. Когда, увидев его, кто-то из нас поинтересовался положением дел, он поднял голову и сказал:

– Отправляйтесь, господа, поддерживать наших солдат, ибо их ждет множество опасностей, – и тут же забыл о нашем существовании.

Мы не знали тогда, что, пока ему накладывали повязку, его врач уже составлял свидетельство о смерти, чтобы Казанова мог сбежать из города. Не будем об этом.

Картины, картины, одна за другой. Баррикады на каждой улице, ведущей от стен в город, чтобы помешать бурбонским войскам продвигаться к центру. К своему удивлению, Джимми обнаружил, что, вопреки всем правилам полиоркетики, захват стен вовсе не означал конца штурма, а стал лишь прологом к основному сражению. При любой другой осаде защитники крепости уже выслали бы парламентера к осаждавшим крепость войскам. В Барселоне люди продолжали сражаться на улицах, каждый дом стал бастионом, а его окна – бойницами. Здесь опять понадобились мои познания инженера. Улицы города были так узки, что маленькую баррикаду можно было соорудить на них в один миг. Не успевали горожане построить парапеты, как солдаты уже устраивались за ними и начинали вести огонь по бурбонскому авангарду.

На одной из этих баррикад я встретил Бальестера. Он привел подкрепление на позицию, где я помогал строить заслон. Да, Бальестер – это еще одна картинка того 11 сентября. Этому дню предстояло стать последним в его жизни; он понимал это и – поверите ли вы мне? – был почти счастлив, заряжая свое ружье и стреляя без передышки. Бальестер вел себя как беспечный гуляка, который дал приятелям слово на этот раз на празднике напиться допьяна.

От порохового дыма, стоявшего в воздухе, нам слепило глаза, но Бальестер разглядел что-то и, оставив шомпол, потряс меня за рукав:

– Ваш мальчишка! И карлик! Они бегут между линиями! Смотрите!

Я поднял голову и увидел двух чертенят, которые бежали по пространству, разделявшему стены, уже захваченные бурбонскими войсками, и нашей улицей. Воздух пронизывали тысячи пуль, и я мысленно взвыл: «Ну почему вы здесь шастаете?» Всего несколько часов назад Анфан дал мне клятву и вот сейчас уже ее нарушил. Они бежали не очень уверенно, что было им несвойственно. Обычно эти двое передвигались точно две гиены, которые так четко знают свою цель, словно на морде у них компас. Потом они упали. Я увидел, как пули настигли их среди вспышек огня и клубов порохового дыма. Сначала Нан. Анфан остановился, хотел было вернуться к товарищу, но и сам упал, издав короткий крик, в котором звучала не столько боль, сколько удивление. Пули летели на нас градом; огонь неприятеля был так силен, что мне удалось только чуть-чуть выглянуть из-за баррикады. Нан и Анфан исчезли. Я дернул Бальестера за рукав.

– В них попали? – спросил я, рыдая. – Вы это видели, вы в этом уверены?

Бальестер посмотрел на меня, и его молчание было мне ответом. И тут мы услышали стоны. В шуме перестрелки раздался предсмертный, затихающий хрип: «Pare, pare, pare»[143]. Умирая, Анфан снова стал ребенком. Он упал в какую-то канаву, и я его не видел. Слова Бальестера только прибавили мне мучений, когда он сдержанно, грустно сказал:

– Он вас зовет.

И тогда все погибло. Конец света заключается именно в этом: сын называет тебя отцом в первый раз и происходит это за минуту до его смерти. И в тот миг внутренняя энергия, которая дает нам силы жить, неожиданно покинула меня. Довольно долго я существовал в пустой оболочке. На самом деле я не знаю, сколько времени я простоял на коленях, не в силах совладать с болью. Следующая картина, которая мне вспоминается, – лицо Бальестера прямо перед моими глазами.

– Вы должны идти со мной.

Вокруг нас грохотало сражение, но трагедия города показалась мне какой-то далекой помехой, лишенной всякого смысла. Мной овладело безумное и неприличное безразличие, меня разбирал смех. Пока Бальестер волоком тащил меня прочь, я насмехался над ним и надо всем на свете.

Мы двигались в тыл. Я увидел Перета, но мне не захотелось расслышать, о чем говорило мне его лицо. Мое состояние было похоже на то, в каком мы порой пребываем в болезненном забытьи, когда во сне нам сначала открывается истина, а уже потом наши глаза видят, что случилось. Не знаю, сказал я это вслух или только подумал: «Я же говорил этой женщине, чтобы она не покидала берега». Перет и другие привидения, окружавшие его, проговорили: «Марти, мы сейчас на берегу». Я опустил взгляд, потом упал на колени, и они действительно погрузились в грязный песок. И неизбежно в моей голове возник вопрос, который я должен был задать себе гораздо раньше.

О чем хотел предупредить меня Анфан? Какое важное событие заставило его броситься искать меня, хотя я сам категорически запретил ему уходить с берега? Передо мной лежало тело Амелис.

– Ее убила шальная пуля, – сказал какой-то старческий голос, который, может быть, принадлежал Перету.

У меня не было сил даже не верить в ее смерть: мы успели увидеть много трупов. Зеленоватые лунки ее ногтей не оставляли никаких сомнений. Даже Бальестер зажал себе рот кулаком. В тот день, 11 сентября 1714 года, страданиям пришлось становиться в очередь, чтобы проникнуть в наши души.

Я прижался щекой к ее щеке, которая уже холодела. Да, этот необычный холод означал смерть. И хладный труп не может ожить, нет. И однако, это случилось. Ее тело вдруг всколыхнулось, словно в нем сработала какая-то последняя пружина.

Все люди, окружавшие нас, отступили. Я увидел глаза Амелис, неожиданно широко открытые, а в них – весь наш мир, всю нашу жизнь. Правой рукой она вцепилась в мой мундир на груди и попыталась произнести какое-то слово. Я знал, что Амелис мертва, что она возвратилась ко мне, только чтобы сказать что-то важное, прежде чем исчезнуть навек. И ей это удалось: на один миг она вернулась с того света.

В моих разрозненных воспоминаниях здесь возникает пауза в битве. Все звуки стихли в ожидании того, что Амелис должна была нам сказать. Конечно, это только мое воображение. Я думал, что мы уже пережили все жестокие минуты, но оставалась еще одна: четыре самых страшных слова, которые может услышать отец.

– Martí, – взмолилась Амелис, – tingues cura d’Anfan[144].

И ее не стало – устало расслабилась скорее ее душа, чем ее мышцы.

Как можно смириться с тем, что ее просьба оказалась невыполнимой, что было уже поздно? С тем, что ее последнее желание приковывало меня к миру цепью невыносимых страданий? Амелис не могла знать, что Анфан погиб и что погиб он, желая ее спасти, пытаясь позвать меня на помощь. Даже Бальестер испытал ко мне сочувствие. Гримаса скорчила его щеки под густой бородой, и он отвернулся, чтобы на меня не смотреть.

* * *

Картины калейдоскопа. На следующей из них я стою возле большой братской могилы, Фоссар-де-лас-Морерас[145], где хоронили погибших при обороне города. Бой продолжается с прежней силой, но я, отрешенный от всего происходящего, несу тело Амелис, прикрытое одеялом. Рядом со мной идет Бальестер. Один из могильщиков задал нам непременный вопрос:

– Из наших?

Правительство распорядилось не осквернять священную землю трупами бурбонских солдат. Я не удосужился даже ответить, а Бальестер погрозил ему кулаком, и этого оказалось достаточно, чтобы могильщик быстро удалился.

Я спустился в яму. Это был огромный кратер, куда складывали мертвые тела. Красные подстилки, люди весьма предусмотрительные, приказали вырыть такую глубокую могилу, чтобы там можно было уместить трупы в пять этажей. Но к этому дню осады гора трупов почти сровнялась с землей. Похороны Амелис сопровождал грохот орудийных залпов. Пока я, встав на колени, как можно осторожнее и бережнее укладывал ее тело в могилу, Бальестер прислушивался к шуму битвы.

Случайная пуля. Амелис выжила среди опасностей, насилия и нищеты, и вот теперь, когда все это осталось позади, ее убила случайная пуля, пустячный свинцовый шарик. Против моей воли во мне родилась уверенность: этой случайной пулей был я сам.

Я упал на колени и, безудержно рыдая, произнес:

– Их убил я. Амелис. Анфана. Карлика. Всех.

Бальестер закатил глаза и спросил:

– Можете объяснить, что за чепуху вы тут несете?

Я заговорил, всхлипывая, и слезы бежали по моим щекам:

– Бурбонскую траншею спланировал я. Когда был там, по другую сторону кордона. Я думал, что для города это будет наименьшее зло, но только сам себя обманывал.

Мне хотелось – и клянусь, это чистая правда, – чтобы он вытащил свой нож и перерезал мне глотку, как должен был это сделать еще в Бесейте. Мне стало яснее ясного, что семь лет, прошедшие с тех пор, были просто сном. Но Бальестер не стал меня убивать; мои слова пробудили в нем только раздражение.

– О чем вы говорите? – закричал он. – Кого теперь волнуют ваши мерзкие расчеты, таблицы и циркули? Высуньте наконец голову из чернильницы и идите сражаться!

– Я превзошел самого себя. И сделал это не ради города или своих близких, а только ради инженерного искусства. О такой траншее мог бы мечтать любой маганон. Передо мной стоял строптивый город, а у меня были все необходимые средства, чтобы создать совершенную траншею. И хотя я снабдил ее ловушками, мной двигало только одно желание – превзойти моих учителей, победить в состязании самого двоюродного брата Вобана. Я не устоял перед искушением, а потом придумал себе отговорку. Но после этого, чтобы искупить вину, у меня оставался только один выход: вернуться в обреченную крепость и принять смерть от собственного произведения.

Он хотел увлечь меня за собой туда, где шли бои, но я вцепился в него одной рукой и удержал:

– И знаете, что хуже всего? – Я посмотрел в глаза Бальестеру, ища в них свой приговор. Нет, скорее мне хотелось, чтобы он привел этот приговор в исполнение, и поэтому я продолжил: – Если бы я на самом деле любил своих близких больше, чем инженерное искусство, если бы во мне любовь взяла верх над тщеславием, я бы не стал проектировать никаких траншей – ни хороших, ни плохих. Честные люди никогда и никак не служат дьяволу – ни хорошо, ни плохо.

– Но вы нанесли дьяволу ущерб, – сказал он в мое оправдание. – Исказив детали траншеи, вы подарили городу несколько дней жизни.

– И какой от этого прок? Посмотрите вокруг. Если я выживу, то до самой смерти меня будет угнетать мысль о том, что виновником его гибели был я.

Бальестер покачал головой, но я настаивал:

– Где истина? В наших поступках или в тех чувствах, которые нами движут? А я знаю, что разработал эту траншею не из любви и не из патриотизма, а просто ради тщеславия. И вот теперь я сам подписал смертный приговор своим близким.

Мне казалось, что я выплачу все глаза, такие горькие слезы текли из них ручьем. Бальестер преклонил колено, сжал руками мои щеки и устремил свой грозный взгляд прямо мне в лицо. Мир рушился, и Бальестеру было известно – теперь я это точно знаю, – что мы говорим в последний раз.

– Знаете, в чем ваша ошибка? – сказал он. – Вы сражаетесь только за живых. Французы, испанцы и наши красные подстилки убили моего отца, мою мать, моих братьев и сестер. Я потерял столько родных и близких, что отомстить за всех не смогу. Мне это стало ясно. Боритесь не ради живых и не ради мертвых. Те, кто придет за нами вслед, возможно, проклянут наши деяния, потому что мы совершали ошибки, потому что мы потерпели поражение. Так вот, пусть им будет стыдно за то, что мы сделали, а не за наше бездействие.

Я все стоял на коленях, безутешно рыдая. Бальестер поднялся на ноги и с высоты своего роста вновь заговорил со мной. Мне показалось, что взрослый человек обращается в этот миг к мальчишке.

– Вы и вправду думаете, что ваша дурацкая траншея – пуп земли? Хотите знать, что я думаю? Я вам желаю, чтобы это и вправду было самое лучшее творение вашей жизни. Ведь если это не так, то какая наша заслуга в том, что мы тут сражались против толпы идиотов в белом шмотье?

Бальестер выразил мне свои нежные чувства единственным способом, доступным мужчине: он заставил меня подняться на ноги.

– Вперед, вперед! – подгонял он меня.

И мы вернулись к месту сражения. Мне кажется, я последовал за ним, потому что не имел ни малейшего желания пережить Амелис и Анфана. И триумф моей траншеи.

При отступлении некоторые части Коронелы укрепились в нелепой, незаконченной линии защиты – во рву за стенами, который по плану должен был остановить наступление бурбонских войск. Десятки ополченцев сгрудились на дне этого рва, где после дождя под ногами хлюпала грязь, и пытались стрелять, укрепив ружья на краю окопа. Волна новой атаки неприятеля захлестнула бы их, и все они оказались бы погребены под землей. Мы спрыгнули в окоп, глубиной более полутора метров, и стали их оттуда выгонять.

– Вон отсюда! Назад, назад! – Мы толкали их на бегу, на поворотах окопа, и наконец Бальестеру и его ребятам удалось вывести солдат наружу.

Я указывал им на первую линию улиц за нашими спинами и кричал:

– Туда, к домам! Занимайте их и стреляйте из окон!

Мы снова побежали по окопу, чтобы вывести остальных, и не заметили, как бурбонские солдаты достигли рва. Десятки, сотни белых мундиров прыгали в ров с примкнутыми штыками. Они двигались к улицам города от захваченных стен, и там был по меньшей мере целый полк. Барселонцы и французы кололи и рубили друг друга во рву и около него. Я захотел вылезти наружу и уже подтянулся на локтях, чтобы выскочить из окопа, когда кто-то схватил меня сзади за шею. Я упал в грязь на дне рва, и тут – никогда этого не забуду – в голове у меня возникла мысль: «И почему он просто не прикончил меня ударом в спину?» Ответ был прост: меня скинул обратно в ров не кто иной, как мой старый приятель, капитан Антуан Бардоненш.

Он очищал ров от мятежников с командой французов, которые с примкнутыми штыками следовали за ним. Даже для него этот день оказался тяжелым. В первый раз в жизни его всегда белоснежный мундир казался грязным, на нем засохли кровавые брызги, лицо было испачкано сажей.

Он направил мне прямо в нос клинок своей шпаги и сказал:

– Mon ami, mon ennemi. Rendez-vous[146].

– Ah, non! – ответил я оскорбленным тоном человека, которого принуждают оплатить чужой долг. – Ça jamais![147]

Нет, вы все правильно прочитали: трусливый заяц Суви-Длинноног отказывался сделать то, к чему призывал с самого начала осады. У меня не было с собой даже шпаги Перета, а потому мой благороднейший маневр состоял в том, что я швырнул ему в глаза пригоршню земли, рассчитывая ослепить его на несколько мгновений и смыться. Его команда, вооруженная штыками, сражалась с ребятами Бальестера. Бардоненш вытер лицо и бросился за мной вдогонку. На одном из поворотов рва я споткнулся о труп, выхватил у него из рук ружье и, задыхаясь, приготовился защищаться штыком, точно копьем. Бардоненш остановился, вздохнул и сказал:

– Не делайте этого.

Бедный Бардоненш, бедный я, бедные все мы. На лице Антуана появилось выражение не только печали, но и глубокого сочувствия. Я, само собой разумеется, чувствовал себя как крыса, которую загнал в ловушку тигр. Вообразите себе ноль размером с Луну. Таковы были мои шансы победить в схватке Антуана Бардоненша, лучшего фехтовальщика Европы.

Я до сих пор считаю, что Марти Сувирия должен был погибнуть в тот день, 11 сентября, в грязном рву. Но тут Бальестер, точно пантера, спрыгнул с края рва вниз, упал на Бардоненша, и оба покатились по земле. Я был не настолько глуп, чтобы не воспользоваться такой прекрасной возможностью, а потому напряг свои длинные ноги и выскочил из рва.

Все вокруг кишело белыми мундирами, сотни французов заполнили ров. Отряд, сопровождавший Бардоненша, пытался защитить своего капитана, а микелеты – своего командира. Они стреляли и размахивали ножами как безумные, но поток бурбонских солдат с каждой минутой нарастал. В городе шла жестокая битва: к этому времени более сорока тысяч ружей беспорядочно стреляли на всех улицах города, и казалось, что постоянно звучит барабанный бой. Надо было отступать как можно скорее.

До этой минуты я только один раз назвал Бальестера по имени и сейчас сделал это еще раз.

– Эстеве! – заорал я, встав на четвереньки на краю рва. – Бегите, ради бога, уходите оттуда! Вы не знаете этого человека! Surti![148]

Бальестер с самого начала понимал, что в области военного искусства французский капитан опытнее его. Но в схватке в узком рву преимущества Бардоненша сокращались. Его длинные руки наталкивались на стены траншеи, и он не мог проводить свои блестящие приемы. Они осыпали друг друга ударами, кусались и царапались, как звери.

Но, несмотря на это, даже Бальестер не мог продержаться долго в сражении с таким искусным фехтовальщиком, как Бардоненш. Тому в конце концов удалось отступить, и одним точным ударом он пронзил противнику печень. Шпага вошла в тело микелета по самую рукоять. Бальестер, из спины которого торчал клинок, обернулся, посмотрел наверх и, увидев меня, сказал слова, которые я унесу с собой в могилу:

– Уходите! Вы важнее нас!

То были его последние слова. Вслед за ними он гортанно зарычал, и этот звук перекрыл грохот сражения. Его пальцы согнулись, точно железные крюки, и он протянул руку к лицу Бардоненша. Тот откинул голову назад, только голову – и в этом была его ошибка. Правильнее было бы бросить саблю и пинком отбросить от себя врага как можно дальше. Наверное, в мире Бардоненша среди кавалеров не было принято выпускать шпагу из рук. Честь погубила его.

Бардоненш закричал, высоко задрав подбородок, а Бальестер, собрав последние силы, вонзил зубы ему в горло. Сцепившись, оба покатились по влажной от дождя земле. Руки Бальестера нащупали на груди врага какой-то предмет. То был кожаный кошелек, набитый использованными пулями, – кошелек Бускетса, старого микелета из Матаро. Бальестер запихнул его врагу в рот и надавил окровавленными пальцами. Бардоненш забился в судорогах.

Остальные микелеты были уже мертвы, а несколько французов решили прийти своему капитану на помощь и вонзили штыки в Бальестера. Но тела борющихся сплелись в таком крепком объятии, что возбужденные бурбонские солдаты невольно добили и капитана. Когда все кончилось, на земле лежала одна бесформенная груда, покрытая коконом влажной глины. Этих двоих, таких далеких друг от друга, пришедших сюда столь разными путями, теперь объединила смерть, будто судьба уготовила им умереть обнявшись.

Я повернулся и побежал так быстро, как не бегал еще никогда. Беги, Суви, беги! Мне пришлось остановиться, только когда перехватило дыхание; обессилев, я упал на первом попавшемся углу. Мне не верилось, что все погибли. Амелис, Анфан, Нан. Бальестер. А битва продолжалась. Мне довелось увидеть новые сцены. Храбрецы, которые, казалось, никогда не сдадутся, прятались в своих домах. Трусы, никогда раньше не появлявшиеся на стенах, вступали в сражение с топорами в руках. Понадобилась бы целая страница этой книги, чтобы перечислить всех аристократов, которые в июне 1713 года проголосовали против обороны, а в этот день, 11 сентября 1714 года, погибли, защищая город.

Мы можем задать себе множество вопросов, и все они оправданны. Зачем понадобилось столько бесполезных жертв? Стоило ли показывать миру столько трагедий и невероятных подвигов, столько судеб, прекрасных и молниеносных? Мы теперь знаем, чем все кончилось. Закованные в цепи офицеры были отправлены в заключение в Кастилию, и в первую очередь – дон Антонио. Знамя святой Евлалии изъяли и отправили в мадридскую церковь Аточа. Целая страна долгими десятилетиями подвергалась военной оккупации, а Барселона оказалась во власти этого французского наемника, колбасника из Антверпена, – Вербома.

Мне вспоминается один командир микелетов, Жузеп Мурагес. Его протащили по всем улицам Барселоны, потом обезглавили и четвертовали. Голову Мурагеса поместили в клетку, и бурбонские власти не постыдились вывесить ее в городских воротах на устрашение мятежникам и им в назидание. Голый череп висел там долгие двенадцать лет, целых двенадцать лет, несмотря на все мольбы его вдовы.

Можно ли измыслить наказание более жестокое, чем то, которое выпало на долю Мурагеса? Да, наверное, это судьба Мануэля Десвальса. И не только из-за принятых им телесных мук, но и потому, что они не привели его к гибели. Десвальс был одним из наших командиров за пределами города. Отправляясь в изгнание, он не мог знать, что проведет там всю оставшуюся жизнь, а прожил этот человек сто лет. Представляете? Большая часть жизни вдали от родного дома, возвращение в который запрещено тебе навсегда. Сто лет. Целый век. И я иду по его стопам.

Не следовало ли мне рассказать о женщинах, о наших женщинах, о всех тех женщинах, которые нас поддерживали и плевали нам в лицо, когда мы не разрешали им сражаться на бастионах? Или о Кастельви, Франсеске Кастельви, нашем наивном капитане роты ткачей бархата? В изгнании он избрал для себя путь изящной словесности, который завел его в тупик. Кастельви упрямо решил посвятить свою жизнь написанию обширной хроники нашей войны. Десятилетиями он вел переписку с ее участниками из обоих лагерей, принадлежавшими к дюжине разных национальностей. И, превратившись в бесстрастного свидетеля всех подвигов, написал книгу в пять тысяч страниц – нет, их было еще больше. И знаешь, что с ним случилось? Так вот, при жизни этого бедняги никто не удосужился опубликовать ни одной строчки из его труда.

Но прежде всего я думаю о доне Антонио. Этот человек, дон Антонио де Вильяроэль Пелаэс, отрекся от славы и почестей, от своей семьи и самой жизни ради неразумной верности безымянным мужчинам и женщинам. Он, сын Кастилии, в котором сочетались все наилучшие черты этой суровой земли, принес себя в жертву, защищая именно Барселону. И что получил он взамен? Бесконечную боль и вечное забвение.

В бреду я подумал и еще об одной своей трагедии: теперь, когда Анфан погиб, у меня оставался другой сын, но мне не дано было его узнать. От него скроют, что его отец боролся и умер, защищая свободы народа, о котором ему никогда ничего не расскажут. Но потом я сказал себе, что эта боль пронзает не только мое сердце: когда мы будем разбиты, когда мы погибнем, всех наших детей воспитают победители.

Наш мир – это вопрос без ответа. И проживают на этом крошечном шарике наивные существа, которые тщетно пытаются найти ответ, отдавая все и ничего не получая взамен.

И однако, нам остается сомнение. Потому что все эти мужчины и женщины могли бы никогда не подняться на городские стены. Они могли бы спокойно разойтись по домам и открыть городские ворота перед тираном. Сдаться, преклонить колени и умолять о спасении жизни. Но они этого не сделали и выбрали борьбу. Зная, что их шансы ничтожно малы, они выдержали тринадцать месяцев ужасных страданий. Принять смерть, чтобы оставить потомкам в наследство Слово; умереть, чтобы твои дети могли в будущем говорить, хотя бы и шепотом: «Мой отец защищал наши бастионы». Так думал Бальестер, все Бальестеры.

После смерти Бальестера я бродил по городу ни жив ни мертв. Не знаю, сколько времени и по каким улицам. Перестрелка казалась мне безобидным шумом, на который не стоило обращать внимание. Кто-то махнул мне рукой.

– Дон Антонио просит всех явиться, – сказал он.

Калейдоскоп картин, черные дыры забвения, ил в русле памяти. Но слова «дон Антонио» способны были воскресить мертвого.

Я вдруг очутился на площади Борн, в самом центре города. Не обращая внимания на обстрел, дон Антонио строил отряд на брусчатой мостовой. И что это был за отряд. Последние защитники города. Остатки Коронелы, раненые, которых вытащили из госпиталя, мальчишки, несколько женщин. Два или три священника.

Дон Антонио собирался начать вторую контратаку с целью отвоевать стены. Задача была невыполнимой, потому что бурбонские части уже достигли противоположного конца площади Борн. Там уже собирались тысячи белых мундиров, первый ряд опустился на колени. А на нашей стороне, кроме дона Антонио, было всего дюжины две всадников. Пешие строились, и несколько офицеров пытались навести порядок в шеренгах.

Дон Антонио, на коне впереди отряда, произнес короткую речь. Но стоял такой грохот, что мы ничего не расслышали, да и никакой нужды в этом не было. Несколько раз пули просвистели совсем рядом с ним, а одна ударилась о клинок его сабли. Из тысяч и тысяч выстрелов 11 сентября 1714 года я помню только звон этой пули: металл о металл. Вместо ответа Дон Антонио поднял руку с саблей еще выше. Я посмотрел на него. И хотите знать один секрет? Передо мной был человек, достигший просветления.

Нет, слово «счастье» не соответствует его характеру. Дон Антонио никогда не был счастлив, подобно тому как морским губкам не дано увидеть солнце, пока их не сорвут с подводных скал. В этот миг он собирался преодолеть границу своей судьбы и наконец нашел возможность сделать это, не рискуя своей честью. Сейчас наконец не он требовал невозможного от своих солдат, а они ждали подвига от него. И он с восторгом повел их вперед, бросив коня в бешеный галоп.

А как же Слово? Я начал писать эту книгу, движимый желанием его открыть, но, как это ни смешно сейчас, когда уже написано столько страниц, это слово, одно слово, никакого значения не имеет. Потому что во время этого последнего штурма мы оказались за пределами языка.

Слово – это то, что происходило в ту минуту. Эти дети, эти женщины, эти люди со всех концов света, собравшиеся за конем дона Антонио. Они стояли неровными рядами, готовые пойти в кавалерийскую атаку, не имея лошадей. Меньше тысячи против пятидесяти тысяч. И однако, может быть, в словарях все-таки найдется хоть какое-то отражение Слова. Пусть слабое и неточное, но все же отражение.

Мы пошли в атаку с воплями варваров, сражающихся с римлянами. Бурбонские части стояли в безупречном строю на противоположном краю площади. Их нескончаемые плотные ряды ощетинились тысячами ружей, которые смотрели нам прямо в глаза. Они расстреливали нас – один стройный залп за другим. Их офицеры надрывали глотки: Feu, feu, feu![149] Справа и слева от меня падали люди. Плач, жалобы, раскаяние. Дон Антонио скакал впереди, словно античный вождь, с саблей наголо в вытянутой руке. Какое безумие! И конечно, его настигла пуля.

Конь под ним упал на правый бок, и тяжелое туловище животного придавило дона Антонио. Его колено оказалось зажатым между седлом и брусчаткой площади Борн – кости затрещали, словно ореховая скорлупа.

Лошадь брыкалась, будто упала на раскаленные угли костра, выгибала шею и испражнялась не переставая. Не знаю почему, но в голове моей запечатлелись ее ржание и этот поток дерьма. Я первым опустился на колени рядом с доном Антонио, схватил его под мышки и потянул, чтобы высвободить из-под несчастного животного. Поначалу я не обратил внимания на его взгляд.

Казалось, Вильяроэля ничуть не интересовала его собственная судьба. Лежа на земле, пойманный в ловушку, он схватил меня за борт мундира своей огромной ручищей и притянул к себе изо всех сил. Когда мы оказались нос к носу, он произнес нечто – и ничего более похожего на Слово не было мне дано услышать за всю мою жизнь. И со мной говорил не император, празднующий свой триумф, а поверженный и разбитый генерал; я услышал это не из уст командира, а от человека, который пришел к нам из вражеского лагеря, от человека, отринувшего все, чтобы встать в ряды слабых и беззащитных и отдать за них свою жизнь.

Дон Антонио прошептал мне в самое ухо:

– Забудьте о себе.

В моей голове царит такое опустошение, мое тело уже настолько мне не принадлежит, что, если быть откровенным, воспоминания мои иногда путаются. Я столько раз восстанавливал в памяти эти минуты: мы все раскачиваемся на маятнике смерти, дон Антонио лежит на мостовой Борна, его мертвая лошадь все еще испражняется, тысячи пуль жужжат около наших ушей… Поэтому, возможно, память моя изменила слова, сорвавшиеся с губ дона Антонио, хотя и в этом я не уверен.

Сомнения одолевают меня потому, что иногда, когда я прогуливаюсь осенним днем по полям, на меня накатывает волна подслащенных воспоминаний. И тогда я вижу ручищу Вильяроэля на своей груди и слышу его неожиданно мягкий голос, который говорит мне: «Забудьте о себе, fillet». А когда schnapps ударяет мне в голову, Вильяроэль представляется мне доблестным командиром, который приказывает мне: «Самое главное, Сувирия, – это самоотверженность». Отдайтесь до конца. Порой, когда моя голова затуманивается парами вонючего зелья, а немощная плоть уже стесняет дух, мне кажется, что над плитами Борна передо мной всплывает лицо Вобана, а не Вильяроэля. Это сам маркиз тянет меня за борт мундира и говорит мне: «Кандидат, вы сдали экзамен».

Все так и есть: я уже не знаю, кто что сказал и как именно он это сказал. Прошли десятки и десятки лет, наша планета столько раз свершила свой путь вокруг Солнца. Но в конце концов, какая разница? Вобан сказал мне «познайте», а Вильяроэль сказал «забудьте о себе». И там, на этой городской площади, покрытой мусором, Слово превращалось в парадокс: «Ты не достигнешь знания, пока не забудешь о себе, и не забудешь о себе, пока не узнаешь истины».

Еще несколько офицеров пришли на помощь раненому генералу. Вильяроэль встал во весь рост – из штанины торчали осколки кости, но он отмахивался от желавших ему помочь.

– Не останавливайтесь! В атаку! – закричал он своим кастильским голосищем. – На моих глазах никто не отступает! Никто, сукины вы дети!

Бедный дон Антонио. Как посмеялась над ним судьба! Даже в этот день, 11 сентября, он не нашел для себя геройской смерти, о которой мечтал. Адъютанты унесли его, тяжелораненого и обессилевшего, в госпиталь. Я и сегодня вижу, как он отбивается от рук своих помощников, словно они его враги. Мы, оставшиеся на площади, продолжили наступление.

Какими невероятно спокойными могут быть наши мысли в трагические минуты! Может, это потому, что человек, достигнув вершины, не думает о склонах, по которым ему уже не придется спускаться. Шагая вперед, я просто сказал себе: «Ну что ж, по крайней мере, мой пятый Знак теперь принадлежит мне по праву».

Тысячи белых жуков одновременно подняли свои ружья, целясь в нас, а мы побежали вперед, забыв обо всем. Нас было всего каких-нибудь пять сотен, оставшихся в живых: старики, вдовы, всадники, потерявшие своих коней, несколько коней без всадников, мои соседи в рваных мундирах. Я заметил, что неприятель устанавливает батарею из пяти артиллерийских стволов на грудах щебня, чтобы стрелять через головы своих солдат. «Орудия заряжены снарядами с картечью», – догадался я на бегу. А потом: «Сначала выстрелят пушки, а вслед за ними раздастся ружейный залп белых жуков». Я увидел ужасное жерло пушки, которое смотрело мне прямо в глаза. Потом – вспышка белого и желтого огня.

Вихрем меня отнесло на десять или двадцать метров назад, и я понял, что с моим лицом что-то случилось. Как это ни странно, сначала я подумал о наготе, а не о смерти. Я уже оказался за чертой. И понял, что Амелис была права, конечно права: тот, кто хочет услышать музыку, ее слышит. Израненный, превратившийся в чудовище, я уловил ее мелодию, что плыла над грохотом разрывов и стонами раненых. «Забудьте о себе, Сувирия, самое главное – это самоотверженность».

Я должен был понять это гораздо раньше, когда меня вздернули на виселице на бурбонском кордоне или даже возле ложа умиравшего Вобана. «Обобщите: в чем состоит оптимальная защита?» В этом был ответ, только в этом, вот он. Мы – листья, вечно носимые ветром, умирающие звезды, забытые легенды. Истины, за которые единственная награда – в самом прозрении. Вонь горячего дерьма от штанов шеренги солдат. Слепые подзорные трубы, бесполезные перископы, рыдания. Воронки нежности, ребенок, смеющийся на носу нашего корабля, словно дельфин. Другой берег реки. Согласиться с тем, что наши глаза видят мир только через замочную скважину каземата, знать, что колосья падают под ударом снопа без единой жалобы. Мои привидения, пробитые пулями; мои нарушенные расчеты. «Забудьте о себе, Сувирия, самое главное – это самоотверженность».

Но нам дано открыть – на последнем берегу, который лежит дальше всех Евфратов[150] и Рубиконов, где нет места слезам, – истину, возвеличивающую и утешающую всех бедных и слабых, несчастных и одиноких: чем чернее тучи нашего заката, тем ярче будет рассвет для тех, кто придет за нами.


Потешный бильярд

Марти Сувирия рассказывает две связанные с бильярдом истории, которые случились во время Войны за испанское наследство


Как вам уже хорошо известно, инженер Марти Сувирия, дожив до почтенного возраста девяноста восьми лет, во время своего последнего пребывания в изгнании в Вене продиктовал свои воспоминания добровольной помощнице, которую называл «своей дорогой и ужасной Вальтрауд».

Если в литературе XVIII века есть место героическому подвигу, совершенному женщиной, то таковым, вне всякого сомнения, является труд Вальтрауд, хотя История не сохранила для нас никаких сведений о ней. Как бы то ни было, мы, безусловно, имеем дело с женщиной любознательной и образованной, которая знала несколько языков. Не обладай Вальтрауд этими добродетелями, она никогда бы не посвятила тысячи часов своей жизни записи воспоминаний старого изгнанника с отвратительным характером. Но в первую очередь ее отличительной чертой было терпение, а главной заслугой стало приведение в порядок безудержной трепотни Сувирии. Ей удалось превратить этот словесный поток в некое логически построенное повествование о драматических событиях, поскольку приключения и несчастья Марти охватывают весь XVIII век, начавшийся вместе с Войной за испанское наследство, которая продолжалась с 1700 по 1725 год, и завершившийся – с точки зрения исторического анализа – Французской революцией 1789 года. Сувирия, диктуя свои воспоминания, не следовал хронологии событий и очень часто допускал временны́е или философские экскурсы. Подготовив текст к печати, Вальтрауд опустила огромное количество материала, поскольку ею руководило желание предоставить читателям хронологически точное и последовательное повествование.

В настоящую книгу добавлены два эпизода, которые она отвергла при первых изданиях, поступив совершенно справедливо; однако они обогащают наши познания о развлечениях эпохи, о простом народе и элите общества, а также о том, что творилось за кулисами большой политики во времена Сувирии. Связующим элементом этих глав является бильярд – игра, вошедшая в моду в XVIII веке. Первый рассказ перенесет нас в игорные дома самого низкого пошиба в Барселоне, наводненной войсками разных стран, которые высадились в городе, чтобы оказать поддержку Карлу Третьему. Во втором рассказе читатели попадут в совершенно иную обстановку, ибо его действие происходит в Версале во времена Людовика Четырнадцатого, французского короля, которого каталонцы, сторонники Австрийского дома, люто ненавидели.

И пусть эти две истории вас развлекут, равно как и новая встреча с Марти Сувирей и его отвратительным характером, скрывающим все противоречия, которые делают этот персонаж и странным, и привлекательным. Ибо Сувирия был ярым рационалистом и одновременно разочаровавшимся идеалистом, неким «Дон Кихотом с циркулем в руках», как охарактеризовал его кто-то из современников. Однако, в отличие от персонажа Сервантеса, наш герой в своих приключениях нередко прибегал к хитростям, не ставил перед собой высоких целей и часто отчаивался. Но не будем осуждать его непоследовательность – давайте смеяться и страдать вместе с ним, ибо, по сути дела, именно контраст грустного и провидческого, смехотворного и героического порождает интересные истории. И делает нас человечнее.

I
Vincitore![151]
(Барселона, 1708 год)

Я прожил почти целый век и облетел вокруг Солнца почти сто раз, но, если вы позволите мне говорить откровенно, в мире все осталось по-прежнему или даже стало немного хуже. Те, кто командовал раньше, обладают теперь даже большей властью, свободы во всех областях урезаются, и, хотя такие набитые дуры и идеалистки, как ты, моя благонамеренная Вальтрауд, воображают, будто революция этих безмозглых буржуа из Парижа приведет к чему-нибудь хорошему, я считаю это событие просто историческим карнавалом. Tout laisse, tout fatigue[152], как сказали бы они сами. Миром правит не порядок, а лишь инерция, и все всегда покрывается ржавчиной. Каждый всплеск свободы в результате оборачивается победой тирании. Результат революции? Топор.

Но оставим это старческое брюзжание. Я хотел рассказать о том, что действительно важно в жизни людей и как раз претерпело ряд изменений: я имею в виду бильярд.

О, бильярд! Это не просто игра, а настоящее искусство, не просто развлечение, а высокая поэзия. Бильярд возвышает человека, поскольку умелого игрока – раз он стал таковым – отличают стальные нервы, быстрый ум, чуткое осязание и способность понимать прекрасное.

В каждой стране играют по собственным правилам, нередко изменяя или нарушая их. Чтобы стало ясно, как играли в бильярд в мое время, я прилагаю к этим записям гравюру: она невысокого качества, но достаточно наглядна. (Приложи ее именно сюда, да смотри не перепутай!)



Вашим глазам представляется милая сцена: в Версале Монстр (то есть король Людовик Четырнадцатый) играет в бильярд в специально отведенном для сей игры помещении. И самое забавное, что эскиз для этой гравюры был сделан во время моего единственного, кратковременного и весьма неудачного визита в это логово зла, где строятся козни, затрагивающие судьбы всего мира. (Напомни, чтобы я рассказал о своем пребывании в Версале, когда мы напишем три главы. Ну, или четыре, когда придется.)

Бильярд раскрывает природу человека, и, по определению, ни одно низменное существо не может рассчитывать стать хорошим игроком. Человек с булавой[153] в руке – это Монстр собственной персоной; а это доказывает, что бильярд предъявляет к человеку гораздо более высокие требования, чем управление королевством: любой идиот может нацепить на себя корону, но никакой титул не дает тебе возможности хорошо играть в эту игру.

Я познакомился с Монстром, и игроком он был весьма посредственным. Взгляните еще раз на гравюру: ну разве серьезный игрок может носить шляпу?! Нетрудно догадаться, что во время игры, когда мы готовимся ударить по шару, нам нужно на него посмотреть. Наш подбородок опускается, и шляпа – если игрок ее не снял – падает на стол. Глупейшая ситуация. Можно простить Людовику то, что он глядит на художника, поскольку политик такого ранга отвечает перед Историей. Но этот болван к тому же ставит ногу на нижнюю перекладину стола. Разве можно так неуклюже пытаться держать равновесие, даже если ваш ход не требует большого мастерства? Что касается прочих участников сцены, которые смотрят на зрителя, судите сами, какие это люди: кучка придворных подлиз, шутов с дряблыми круглыми щечками, изнеженных особ, чья жизненная мощь сравнима с пердежом черепахи. Только один из них – второй справа – смотрит на стол. Его звали де ла Шеврез (запомните это имя). Он был по-настоящему одержим бильярдом, и ничто другое его не интересовало. Я играл, чтобы жить, а он жил, чтобы играть. (И я клянусь вам, что сказанное выше не имеет ни малейшего отношения к тому, что ровно за девять минут до изображенной на гравюре сцены я предавался содомскому греху с его супругой в одной из зал дворца; может быть, об этом стоит рассказать.) Третий справа, чье лицо закрывают перья шляпы Чудовища, – простак Бардоненш, мой приятель Бардоненш. Он был столь же сведущ в области бильярда, сколь я в фауне и флоре Мадагаскара. Но будем снисходительны и скажем только, что бедняга оказался не на своем месте.

Что же касается человека в парике и черном камзоле, который стоит спиной, то, господа, вы, наверное, догадались – это Марти Сувирия собственной персоной. Всю одежду, парик и ужасные туфли на каблуках, высоких, будто ходули, мне одолжил Бардоненш. Вот так невезение: один-единственный раз меня запечатлевают для истории, но моего лица не видно! И имейте в виду, что плечи у меня шире! И ростом я выше! Просто, чтобы я не выделялся на картинке, меня сравняли с остальными персонажами. Так обычно и выходит: посредственность обычно подавляет выдающихся личностей. Но обратите внимание на одну деталь: посмотрите на мою левую руку. Все мои коллеги поняли бы этот знак на тайном языке, на котором общаются военные инженеры всего мира. Так вот, сей жест означает: «Человек, стоящий справа от меня, – набитый дурак». То есть король, то есть Монстр.

Но я вам все это рассказываю, чтобы объяснить правила игры. Обратите внимание, что на столе стоят два дополнительных предмета: железное полукольцо, а напротив него небольшой столбик в форме башенки – они называются Порт и Король.

Если игрок хочет заработать одно очко, он должен направить свой шар так, чтобы он сначала закатился в Порт, а в конце маршрута ударил по основанию башенки Короля, на вершине которой висит маленький колокольчик. Дзинь! Для заядлых игроков этот звук столь же притягателен, как вино, табак или прочие искушения, которые только существуют на свете. И удовольствие, доставляемое каждым звоночком, прямо пропорционально тому, какие трудности приходится преодолевать для его достижения. Дзинь!

Надо было обладать большой ловкостью, чтобы просчитать свой ход: как направить удар, чтобы шар закатился в Порт, а потом, отскочив под определенными углами от стенок стола, оказался прямо перед Королем… Если все эти условия выполнялись, игрок получал заветное очко.

* * *

Позвольте напомнить вам о том затруднительном положении, в котором я оказался во второй половине ужасного 1708 года: бедный Марти Сувирия, проведший долгие годы вдали от родного города, только что вернулся в Барселону после злополучной осады Тортосы. И что же там ожидало этого странника? Его отец, единственное родное существо, умер, а наследство потеряно. Меня приютил старый-престарый слуга моего отца, по имени Перет, дряхлый плут, чья спина горбилась сильнее, чем буква «Г».

Моим первым знакомством с бильярдом я обязан Перету, с которым я разделял его логовище – грязный двухкомнатный полуподвал, окна которого находились на уровне мостовой, через них мы видели только ноги прохожих. Одна комната служила спальней, а вторая столовой, кухней, ванной и всем прочим по мере надобности. Пятна плесени поднимались с пола до середины стен, образуя причудливые фигуры. Чтобы зайти в нашу нору, надо было спуститься по трем ступенькам, а внутри наши права на территорию оспаривали крысы. Но на что еще я мог рассчитывать? Мой новый дом был отражением состояния моего духа. Я не смог стать настоящим инженером и чувствовал себя потерянным в этом мире. Прав был Сенека, когда говорил: «Кто не знает, в какую гавань плыть, для того нет попутного ветра». Я посвятил все свои силы тому, чтобы стать инженером, но не добился цели и теперь блуждал по лимбу, не находя выхода.

– Мы тут без тебя здорово повеселились, – сказал мне Перет.

Он имел в виду славный 1705 год. Как вы помните, я тогда постигал тайны военной инженерии во Франции. А тем временем каталонские умники добились высадки союзных войск в Барселоне.

И вот о каком веселье говорил старик: с 1705 года солдаты половины стран мира бродили по всему городу, забираясь в самые укромные его уголки. В любом порту всегда можно отыскать притоны, где царит разгул и можно развлечься, но барселонские в их ряду занимали самое почетное место. По крайней мере, для приезжих с полными карманами. А тут вдруг наш город наводнили солдаты, готовые сорить английскими фунтами, португальскими или австрийскими крузадо и голландскими флоринами. И никто своего не упустил, начиная с прислуги в тавернах и кончая шлюхами, которые налетели в Барселону со всей Каталонии, словно мухи на мед. На протяжении многих месяцев деньги сыпались дождем, и власти предпочитали смотреть на происходящее сквозь пальцы, несмотря на неминуемые в таких случаях злоупотребления.

– Пойдем со мной, – сказал мне как-то Перет. – Я тебя познакомлю с ребятами из «Каталонской коммерческой компании».

– А что это такое?

– О, ты сейчас сам увидишь. Наша «ККК» – это чудо каталонского предпринимательского духа. Когда твой отец умер и я остался без работы, я решил основать предприятие и рассказал о своей идее друзьям. Мы все участвуем в деле в равных долях. Точно как у твоего отца в его морской компании!

Естественно, ничего похожего на предприятие моего родителя я не увидел. На самом деле «Каталонская коммерческая компания» представляла собой убогую мастерскую в районе Раваль: по сравнению с нашим полуподвалом она проигрывала в размерах, и к тому же там было еще сырее, а крыс еще больше. «Ребятам» пришлось подпереть потолок сваями, чтобы он не упал им на головы, а было этим мошенникам на восьмерых не менее семисот лет. Мой Перет нашел себе компанию таких же старых пройдох, каким был он сам.

Сначала я решил, что они занимаются торговлей вином, настолько сильный запах спирта стоял в этой дыре, но очень скоро я понял, что винные пары поднимаются из глоток присутствующих. Они работали на двух токарных станках и одновременно передавали по кругу бутылки с дешевым спиртным. Однако это производству не мешало: одни вытачивали детали на станках, а другие, сидя на длинной скамье, орудовали молотками, кусачками и стамесками, чтобы завершить работу. Они напоминали карликов-нибелунгов в их кузне, но были гораздо веселее и разговорчивее.

– Красивая штучка, правда? – спросил меня Перет, протягивая мне одно из их изделий.

Я увидел грубо сделанный крест, который можно было носить на шее.

– Ты делаешь кресты? Не могу поверить, что ты вдруг стал набожным.

– Да нет конечно. Это для «масленых».

«Маслеными» называли англичан, немцев и голландцев (по мнению простых каталонцев, люди, которые готовят еду на сливочном масле вместо оливкового, неминуемо превращаются в варваров). Эти иностранцы-протестанты боялись, что местное население не примет их или даже забьет камнями. На пересеченье креста ремесленники Перета помещали образ святого Георгия, пользуясь тем, что он покровитель как Англии, так и Каталонии. Члены «ККК» окружали группы солдат и старались убедить их в том, что с этим талисманом все будут их любить и уважать.

– Очень скоро им становится ясно, что от наших распятий нет никакого толку, потому что здешняя религия – тугая мошна. Но мы ходим в порт и продаем свой товар тем, кто прибывает в город и еще не знает, что почем. И уверяю тебя, до приезда сюда им долго морочат головы, рассказывая о «фанатичных последователях папы римского». – Перет скорчил кислую мину и добавил: – Правда, в последнее время полки «масленых» уже не высаживаются в порту и наше дело стало менее прибыльным.

Тут ко мне подошел один из членов компании по имени Рамон. У него был большой красный нос, покрытый паутинкой лиловых сосудов. От него так несло перегаром, что я чуть было не упал навзничь.

– А это наше новое изделие, – сказал он. – Как оно тебе?

Перед моими глазами оказался маленький цилиндр, в котором не было ничего особенного.

– Прежде чем высказать свое мнение, я должен знать, что это такое, – ответил я, разглядывая сей предмет.

– Мы покрасим его белой краской, и он станет похож на косточку пальца. Мощи святого Томаса. – Он повернул голову к другому старику и спросил: – Или святого Фермина? Впрочем, не суть важно. Говорят, что португальцы с ума сходят по мощам.

Я обратил внимание, что в мастерской уже стояло три бочонка, наполненные их продукцией.

– А разве бывают святые, у которых по сто пальцев на каждой руке?

– Мы это учли и будем продавать косточки по одной.

– Но когда эти португальцы вернутся в свою Португалию и соберут все кости вместе, они обнаружат, что костей святого Фермина хватит на три кладбища. Наверное, они догадаются, что их обвели вокруг пальца.

– А нам какое дело, что подумают португальцы, когда окажутся в своей Португалии?

Перету было пора уходить, и я пошел его провожать.

– Сам видишь, – пожаловался он мне, – на этих станках мы можем вытачивать только маленькие детали и не слишком хорошего качества.

– Решить эту проблему большого труда не составит. Не пропивайте свои доходы, а вкладывайте деньги в новые станки.

– Ну вот еще! Зачем тогда работать, если весь доход опять надо тратить на работу?

Я бы мог сказать ему, что мой отец разбогател, экономя даже на воске, но он тогда, наверное, возразил бы мне, что в итоге папаша добился только того, что после его смерти какие-то проходимцы заполучили все состояние, сэкономленное им за целую жизнь, а потому я прикусил язык. Поскольку мастерская «ККК» больших денег не приносила, Перет нашел себе дополнительный доход в игорном доме.

Эти заведения, как я уже сказал, были игорными в самом широком значении этого слова. В некоторых, называвшихся помами[154], играли только в мяч, но чаще всего рядом с залом для игры в мяч стояли также столы для игр в карты или в кости. Заведения эти пользовались дурной славой. С одной стороны, священникам никогда не нравились развлечения и пирушки, которые на их жаргоне назывались грехами, пороками и вели к неминуемой гибели. Но с другой, если кто-нибудь хотел устроить подобное заведение, ему нужен был большой зал, а в Барселоне, зажатой внутри крепостных стен, такие помещения можно было найти только за Рамблас, где начинались огороды и участки земли стоили очень дешево, или в районе порта – там можно было снять помещение и вовсе за гроши. Нет ничего удивительного в том, что шлюхи кружили вокруг игорных домов, словно голодные гиены: когда удачливые игроки выходили на улицу, им, совершенно естественно, хотелось отметить свою победу, а проигравшие всегда искали утешения.

Считалось, что наши патриции и толстосумы держатся подальше от игорных домов, которые считались заведениями не слишком приличными, но на самом деле и они частенько наведывались туда, сменив свои наряды на более скромную одежду, будто простые горожане. В Барселоне люди сходили с ума по азартным играм; представьте себе, что в городе, где проживало около пятидесяти тысяч душ, было более двадцати больших и средних игорных домов, которые работали днем и ночью. За игрой в мяч могли следить одновременно пятьсот человек, которые усаживались рядами на наклонных трибунах вокруг игровой площадки. Даже священники вскоре перестали поносить игорные дома, и одна из причин такой перемены заключалась в том, что религиозные ордены поняли, какую выгоду можно получить благодаря этим заведениям, и вложили в них свои деньги. Таким образом, днем духовники читали прихожанам проповеди о вреде игорных домов, а по ночам подсчитывали свои огромные доходы, полученные от игр и споров на деньги. Фарисеи вонючие!

Война – это несчастье для простого народа, но чудесное время для людей предприимчивых. Вспомните о высадке войск Альянса. Хотя большая часть солдат участвовала в военных действиях – то осада городов, то защита своих позиций, – всегда находилось немало выздоравливающих раненых, советников всех мастей, как гражданских, так и военных, дипломатов, секретарей, подрядчиков и всех прочих лиц, прибывших неизвестно откуда с такими набитыми карманами, что они просто не знали, куда им девать деньги.

Благодаря войне игорные дома стали процветать еще больше, и в некоторых поставили бильярдные столы. Когда я вернулся в Барселону, эта игра становилась все более и более популярной. Забава, предназначенная изначально только для аристократов, быстро распространялась по всей Европе, и, естественно, Барселона, развеселый портовый город, с восторгом принимала любое новое развлечение. О бильярд!

Перет неплохо зарабатывал, выступая судьей. Часто для решения спора требовался посторонний и беспристрастный взгляд, чтобы решить, коснулся ли медленно катившийся шар другого на своем пути или нет. А иногда инерция шара так ослабевала, когда он докатывался до подножия Короля, что колокольчик не звенел. И хотя, как я вам сказал, эта игра задумывалась как рыцарское состязание, в случае спора игроки частенько норовили воспользоваться своими булавами как дубинками.

– Но ведь ты наполовину ослеп и глух на одно ухо, – заметил я. – Откуда тебе знать, кто из игроков прав?

– Обычно прав оказывается тот, кто пообещал мне более крупное вознаграждение.

Перет выбился в судьи благодаря своей сгорбленной спине. Этот хитрец убедил всех, что сгорбился, нагибаясь над бильярдными столами, а вовсе не оттого, что таскал тяжелые мешки моего отца. Поскольку играли люди состоятельные, ставки были высоки. Когда я в первый раз наблюдал за игрой, которую судил Перет, два англичанина поставили на кон три каталонских ливра. Три ливра! Посчитайте сами: ремесленник в те времена зарабатывал в день восемьдесят денье, двенадцать денье составляли один соль, а двадцать солей – один ливр.

В тот день я задержался в игорном доме и наблюдал за игрой, усевшись на стул. На самом деле лучшего занятия для себя я просто не нашел. Некоторые игроки тренировались в одиночку, и среди них выделялся один очень ловкий. Он направлял шар в Порт и непременно старался, чтобы он трижды ударился о бортик стола, прежде чем коснуться Короля. Незнакомец заметил, что я за ним наблюдаю, и махнул мне рукой:

– Эй, парень, иди сюда и поиграй со мной.

– Благодарю вас, сеньор, но я никогда раньше не играл, и у меня нет денег, чтобы сделать ставку.

– Все когда-нибудь начинают играть, а ставку тебе делать не надо: мне скучно играть одному.

Однако очень скоро он на меня рассердился:

– Обманщик! Ты профессиональный игрок и решил выжать меня как лимон.

Моих совершенно искренних извинений он слушать не желал.

– Меня не проведешь! – продолжил он. – Сидит себе тихонечко, не говорит ни слова и смотрит по сторонам как сыч. Ты ждал, пока я позову тебя играть, чтобы самому казаться невинным младенцем. И на первых ходах ты притворялся дурачком, чтобы заслужить мое доверие. Но я тебя раскусил! Ты заработал пять очков подряд. Как тебе это удалось, если ты раньше никогда не играл?

– Я внимательно смотрел, как играли вы.

– Так я тебе и поверил! – неохотно засмеялся он. – А сейчас ты посмотришь на меня умильно и попросишь сыграть на деньги. Я тебе докажу, что не ошибаюсь. Тебе нужны деньги? Для меня они не важны, но я не люблю, когда меня хотят обвести вокруг пальца!

Он бросил в угол стола пригоршню монет.

– Я тебе их отдам, если твой шар трижды отскочит от бортика до того, как закатится в Порт, или после этого, а потом ударит по Королю.

Я вздохнул, прицелился и ударил: шар ударил в борт, закатился в Порт, удар в задний борт, потом в левый и – Король. Дзинь!

Самое удивительное, что мой игрок ушел довольный: ему казалось, что он меня разоблачил. Перед уходом он похлопал меня по плечу:

– Видишь, как я тебя раскусил?

Перет подошел ко мне – глаза у него вылезли на лоб.

– Марти! – воскликнул он и постучал меня ласково кулаком в грудь. – Вот игра так игра! Я вижу, что не зря ты учился во Франции. Ну и хитрец же ты!

* * *

Так началась моя карьера бильярдиста. Немного потренировавшись и вспомнив упражнения в Сферическом зале Базоша, я добился такого совершенства, что равных мне просто не было. Вобан развил во мне способность сосредоточивать внимание и делать точные расчеты, а занятия в замке маркиза прекрасно закалили мои нервы и научили никогда не терять хладнокровия. А что необходимо для бильярда, если не стальные нервы и точный удар? К тому же я соглашался играть только в игорном доме «Ла Леона», по той простой причине, что именно там были самые лучшие столы.

Никакая великолепная техника не спасет положения, если покрытие стола испещрено трещинами и неровностями, будто картофельное поле. Не годятся и шары, которые не имеют правильной сферической формы и катятся, словно галька. Что же касается булавы, то, получив первые доходы, я купил себе превосходный экземпляр, длинный и прямой, как нос Клеопатры, сделанный из бразильского дерева. «Каталонская коммерческая компания» помогла мне ее усовершенствовать. Я явился в их мастерскую и сказал:

– Мне нужно, чтобы вы изменили ее конец на ваших станках.

Перет взял булаву и стал ее рассматривать:

– Что ты хочешь с ним сделать? Это прекрасная булава с наконечником из слоновой кости…

Я взял булаву, повернул ее и показал ему на острый конец:

– Я этот имел в виду.

Если вы заметили, на гравюре с Монстром игрок держит булаву словно лопатку. Самые искусные игроки брали ее по-другому, как будто собирались играть на флейте. Ни один из этих способов мне не нравился, потому что достичь хороших результатов можно было, только нанося удар в строго определенную точку. Маленький цилиндрический наконечник подходил для этого гораздо лучше, чем какая-то лопатка, напоминавшая по форме шумовку для жарки каштанов.

Они заточили и отполировали другой конец. Я смел со стола все, что там было, поставил шары, попробовал различные удары и вздохнул:

– Не знаю, не знаю, ему чего-то не хватает.

– Бильярд, как и женщины, требует нежности, – заявил Перет, в чьей голове иногда рождались здравые идеи.

На острие натянули наконечник из каучука и прибили его крошечными гвоздиками. А Рамон, один из череды гениев, о которых забывает история, предложил натереть наконечник сверху гипсовым порошком.

Мы вернулись к столу; все пайщики «Каталонской коммерческой компании», включая Перета, сгрудились вокруг меня. Ими владели такое любопытство и воодушевление, что я чуть не рассмеялся.

Я попробовал все виды ударов: длинных, коротких и боковых. И ни разу не сделал misto[155]. (Не знаю, как перевести это слово с каталанского, придумай сама или оставь как есть.) Острый и покрытый гипсовым порошком конец позволял мне изобретать новые удары.

Теперь никакой противник не был мне страшен. С такой булавой я уподоблялся артиллеристу двадцатичетырехфунтовой пушки, которому предстоит сражаться с зеленщиком, вооруженным ножичком для овощей. Я отвесил им поклон:

– Великолепно. Господа, это само совершенство.

Клянусь, я был взволнован до глубины души. И вся «ККК» тоже, а Перет обнял меня и со слезами на глазах высказался от имени всех присутствующих:

– Марти, мальчик мой! – Тут он высморкался, пока остальные предавались эмоциям и хвалили меня, и добавил более серьезным тоном: – Ты сам знаешь, что совершенство дорогого стоит. И поскольку мы создали для тебя эту булаву, ты нам должен выплачивать двадцать процентов от всех своих будущих доходов.

Я хотел было возразить, но они мне не позволили:

– Вместе мы совершим много подвигов! Тебе понадобятся хорошие помощники, чтобы найти партнеров для игры на крупные суммы. А сейчас нам пора в «Ла Леону».

* * *

На протяжении всей жизни мне всегда были противны два сорта людей. Во-первых, те, кто любит деньги ради самих денег, а во-вторых, те, кто их ненавидит просто за то, что это деньги. Что в них плохого? Плохо, когда у тебя их нет. С чего это я сейчас заговорил о деньгах? А, да, потому что заработал уйму денег, целую кучу. В бильярд играют богачи, и, когда в городе заговорили о том, что в зал «Ла Леона» наведывается исключительно талантливый игрок, они выстраивались в очередь, чтобы со мной потягаться. А я их разорял одного за другим.

В самых лучших игорных домах, каким была и «Ла Леона», ставки делались при помощи фишек в форме раковин, которые при входе в зал и выходе на улицу обменивались на наличные деньги. Они отливались из свинца и были размером с половинку грецкого ореха; производило их само заведение. На плоской части фишки было довольно примитивное изображение профиля львицы, поднявшейся на задние лапы.

Деньги никогда меня особенно не привлекали, но должен признаться: последнее заработанное очко пробуждало во мне алчность. Дзинь! Перет протягивал наш кошель проигравшему, и тот наполнял его ракушками согласно предварительному уговору. Пять, десять, пятьдесят – в зависимости от условий. Потом мы направлялись к распорядителю «Ла Леоны», и тот менял наши фишки на настоящую звонкую монету.

Очень скоро весь город уже знал обо мне. Вообразите, как неожиданно было видеть человека, который играет перевернутой булавой. И вдобавок этот никому не известный раньше юнец придумывал новые ходы, заставляя шары двигаться весьма причудливым образом. Когда вокруг меня собиралось много зрителей и мне хотелось их осчастливить, я делал так, чтобы шар ударил по Королю трижды. Сначала Порт, бортик, колокольчик – и одно очко уже было у меня в кармане. Но шар катился дальше, отскакивал от бортика и возвращался к Королю – дзинь, а потом ударялся о другой бортик, и тут раздавался третий дзинь. Дзинь, дзинь, дзинь! Под взрывы хохота присутствующих Перет провозглашал:

– Троекратное ура королю Карлосу!

(Напоминаю тебе, моя любимая и страшненькая Вальтрауд, что в 1708 году Каталония вела войну против Филиппа Пятого, которого мы на каталанский манер называли Felip Cinquè, потому что наша страна встала на сторону короля Карла, которого по-каталански произносили «Карлес Третий». Отсюда и шутка Перета.) Людям всегда нравится следить за игрой, если в ней делаются крупные ставки. Кроме того, поскольку посмотреть на мою игру приходило все больше зрителей, многие по-настоящему увлеклись бильярдом. Я не отдавал себе отчета в собственной популярности, пока однажды, сидя в таверне, не услышал беседу за своей спиной. Кто-то рассказывал приятелям:

– Второго такого, как этот Суви, не сыскать. Ты должен посмотреть, какие ходы он придумывает. Представь себе, прежде чем ударить по Королю, шар дважды заходит в Порт!

Этот тип гордился тем, что ему удалось проиграть мне свои денежки!

Я зарабатывал сказочно, несмотря на то что двадцать процентов оставляла себе развеселая «Каталонская коммерческая компания». Правда, их часть составляла двадцать процентов только по уговору – на самом деле все было иначе. Я только играл, а Перет и его ребята «договаривались» о партиях и собирали деньги. Моей душой тогда владела тоска, и заниматься расчетами мне не хотелось, но по приблизительным подсчетам восемьдесят процентов дохода доставались им, а вовсе не мне.

Меня это не слишком волновало, потому что я считал бильярд просто средством существования: благодаря ему я не голодал и прилично одевался. Остальное было мне безразлично, потому что сознание собственной неудачи и равнодушие никуда не исчезли и по-прежнему владели мной.

Все способности, развитые в Базоше, теперь ограничивались прямоугольником бильярдного стола. Неужели ради этого я столько страдал, столько материй постиг? Меня научили осаждать и брать крепости, а теперь я занимался тем, что загонял шарик в полукольцо, а потом заставлял его докатиться до башенки. Зачем мне теперь мое натренированное до предела внимание? Возможно, вам трудно представить себе все муки, причиняемые наказанием, которому я подвергался: беспрестанно следить за всем вокруг и быть одновременно безразличным ко всему.

А эти ребята из «ККК» оказались такими пройдохами, что хотя бы ради собственного достоинства мне следовало бы их приструнить. Им было мало бесстыдно обманывать меня: эти бесстыдники требовали с меня деньги вперед за партии, которые мне еще только предстояло сыграть.

Да, иногда выдавались дни особенно черные. Дисциплина, к которой меня приучили в школе Базоша, преследовала меня даже во сне. Иногда, только иногда, мне хотелось отключиться, освободиться от постоянного анализа обстановки, и тогда я отправлялся в самые грязные и дешевые кабаки. Мне были безразличны фальшивые звуки музыки, песни скрипачей, которые вскакивали на столы и топали ногами, крики солдат, приехавших в город из половины стран мира. Вокруг меня хохотала толпа, веселья которой я не разделял, но, даже не слыша их слов, я мог догадаться, кто из них англичанин, немец или каталонец. Их выдавали пьяные крики и дым сигар или трубок, от которого темнел свод потолка. Мне хотелось не видеть в таверне сотню светильников, в которых, оплывая и отбрасывая тени на стены, горело пятьсот свечей. Шум людского веселья, от которого, к моему сожалению, я сам терял человеческую сущность.

Да, выдавались очень грустные дни. Меня мучило воспоминание о последней встрече с Вобаном. «Вам достаточно произнести одно-единственное слово». А я не сдал экзамен, потому что не смог назвать Слово. Что это за Слово, из-за которого моя молодость оказалась в ловушке? Какое оно? По ночам в тавернах меня одолевало отчаяние. Сидя в одиночестве в углу, я пил одну кружку за другой, а потом яростно стучал по столу ее глиняным донышком снова и снова, пока кто-нибудь не наполнял мне ее опять. Слово? Какое Слово? Я перебрал весь алфавит: от «ямы» до «авантажа», но ни одно из них не подходило. С пьяных глаз мне казалось, что клубы дыма курильщиков, поднимаясь к потолку, рисуют в воздухе изгибы Наступательной Траншеи.

Я закончил обучение в Базоше, но ничего нового не начал, и моя душа загнивала внутри тела, как стоячая вода. Что занимало теперь Жанну? Да что угодно, только не мысли обо мне. И больнее всего для меня было сознание, что упрекать ее я не имел никакого права, ибо не сказал ей: «Я люблю тебя больше, чем инженерное искусство». Ответив иначе, я потерял все.

На несправедливости, выпавшие человеку на долю, он всегда может кому-нибудь пожаловаться, а страданиями от любви даже поделиться ни с кем нельзя.

* * *

Не знаю, почему это я сейчас заговорил о Жанне. В то время я жил с проституткой Амелис, такой смуглой, что она казалась собственной тенью, и худой в той же превосходной степени, в какой была смуглой. Вместе с нами жил и восьмилетний мальчишка Анфан, которого мы усыновили. Кажется, я тебе рассказывал, как с ними познакомился. (Рассказывал или нет? Неужели тебе трудно мне помочь, черт тебя дери!) Я их любил – если говорить откровенно, иногда до безумия. Порой моя любовь и моя страсть причиняли им боль, но это была настоящая любовь. Однажды на рассвете Перет ворвался в нашу крошечную комнатку. Для этого старика тоже не существовало понятие стыдливости: он сбросил на пол одеяло, согревавшее наши обнаженные тела, и заорал:

– Марти, Марти! Ты слышал новость?

Я не понимал, чтó он хочет мне сообщить.

– Кондотьер Блоха! Он только что высадился в порту.

От холода Нан, Анфан и Амелис немедленно проснулись и хором напустились на Перета. Потом они подобрали одеяло, укрылись им и снова уснули, не обращая внимания на старика.

– Какой еще, к дьяволу, Кондотьер? – сказал я, приоткрыв немного веки, а потом прижался к спине Амелис и обнял ее. – Иди себе обратно в кабак.

– Марти, дурень ты этакий! Это же сам Кондотьер!

Перет снова откинул с нас одеяло, и яростные крики возобновились.

– Пошел к черту! – проворчал я.

Старик сменил тактику, присел на краешек кровати рядом с моей головой, потряс меня за плечо и сказал:

– Я вижу, ты просто ничего не знаешь. Il Condottiero Puce[156]приехал из Италии специально, чтобы бросить тебе вызов. А он самый лучший бильярдист в мире. Во всем мире!

* * *

Вы не можете себе представить, какой переполох поднялся в городе. Все заключали пари: половина горожан считала, что выиграет Il Condottiero Puce, а остальные верили в успех Суви-молодца.

За неделю до решающей игры люди только об этом и говорили. Война пока шла где-то далеко, да к тому же барселонцев она никогда особенно не волновала, и сейчас казалось, что в мире нет более значительного события, чем эта бильярдная партия. Хозяева игорного дома «Ла Леона» были в восторге, рассчитывая на крупную прибыль в день дуэли гигантов. Они перенесли самый лучший свой стол в большой зал, где обычно играли в мяч, и убрали оттуда сетку. Теперь весь зал оказался в нашем распоряжении. Вдоль трех стен помещения поставили деревянные трибуны – на каждой по пять рядов. А кроме того, вокруг стола поставили ряды стульев.

Дни, предшествовавшие нашему состязанию, были, по правде говоря, довольно странными. Перет куда-то исчезал и иногда даже ночью не являлся домой, а вместо объяснения говорил только какие-то загадочные и глупые фразы, например:

– Ты, Марти, не беспокойся, это будет гениальный ход. Великий ход! И мы станем сказочно богаты! Вот увидишь.

Как-то раз я заглянул в мастерскую «ККК», и этот визит озадачил меня еще больше. Увидев меня, Рамон – старик с красным носом-картошкой – преградил мне путь.

– Марти, дружочек! Хорошо, что ты к нам заглянул! – закричал он притворно дружеским тоном. – Ты ведь разделаешь этого макаронника, правда?

Услышав его слова, остальные старики подошли, окружили меня, взяли под руки и препроводили в таверну, завсегдатаями которой были. Я готов был голову дать на отсеченье: они что-то задумали. Я не сомневался, что Рамон закричал, чтобы предупредить остальных, а вывели они меня из мастерской, чтобы я не увидел их работы. Но что они там делали? Впрочем, мне это было безразлично. В кабаке нас с «ККК» все знали, и мы напились до чертиков. Половина его посетителей поставили на меня, а остальные прикусили языки. О Кондотьере – или «Кондо», как его прозвали, – ходили такие легенды, что, даже если половина из них отвечала истине, я бы и сам поставил на него. Говорили, будто он играет с завязанными глазами или изгибается, как змея, чтобы ударить по шару. Этого человека окружали легенды.

– Говорят, – сообщил мне Перет, – что он сажает внутрь шара крошечного-прекрошечного гномика, который катит шар своими ручками и ножками, как мышонок, куда указывает ему Кондотьер. Поэтому он всегда выигрывает.

– А этот крошечный-прекрошечный гномик получает от него двадцатипроцентную комиссию? – спросил я.

Они протянули мне стакан с каким-то крепким напитком и сменили тему разговора. (Кстати, никому не пришло в голову во всей этой истории поинтересоваться, хотелось ли мне состязаться с Кондотьером.)

Наконец наступил тот знаменательный вечер, когда должен был состояться наш поединок. Я клал в чехол булавы – свою обычную и вторую, запасную, – когда Амелис сказала мне:

– Добром это не кончится.

Я не удостоил ее ответом, и она произнесла дрожащим голосом:

– Марти, не ходи туда. Сегодня у меня дурное предчувствие.

Хуже всего было то, что я тоже чуял неладное. Интуиция имеет под собой гораздо более рациональную основу, чем люди обычно думают. Это был редкий случай, когда мы спорили не потому, что наши мнения расходились, а потому, что думали одинаково. Но отказаться от игры я не мог.

– Но чего ты от меня хочешь? – спросил я. – Мы живем за счет игры. Мои булавы – это ложки, которые нас кормят.

Она повернулась ко мне спиной:

– Я просто говорю то, что думаю, а ты сердишься.

Ее ответ взволновал меня, потому что она впервые беспокоилась обо мне. Встревожило ее неясное предчувствие, но Амелис заботила опасность, которой я мог подвергнуться; она не думала о том небольшом состоянии, которым смогла бы распоряжаться в случае моего выигрыша.

Амелис так и стояла лицом к нашему окошку с видом на мостовую (за время проживания в полуподвале я узнал много интересного об обуви, наблюдая за ногами пешеходов). Я подошел к ней сзади, обнял за талию, прижался щекой к ее щеке и сказал примирительнее:

– Я всегда выигрываю. Подумай о хорошем: у нас будет столько денег, что нам придется ломать голову, как их потратить. Почему бы тебе не подумать об этом? Наверняка ты найдешь, к чему применить это небольшое состояние. Для всех нас. Например, мы сможем купить дом и жить там вместе. И не забудь Перета.

Но тяжелая печать грусти снова навалилась на нее. Амелис покачала головой, а я настаивал:

– В бильярде ничего плохого нет. Посмотри, как изменился Анфан. И ты сама знаешь почему: мальчишкам нравятся победители. И пусть лучше он берет пример с меня, а не с какого-нибудь прохвоста.

Она резко обернулась и вдруг яростно набросилась на меня с насмешками:

– Ха-ха-ха! Ты так говоришь, потому что никогда его не понимал. Если бы Анфану так нравились «победители», как ты воображаешь, он бы прибился к какому-нибудь французскому или испанскому генералу. Он тебя обожает за то, что ты самый лучший вор из всех, с кем он был знаком. Заруби это себе на носу!

– Я ничего не ворую! – возразил я. – Эти люди добровольно ставят свои деньги, играя со мной.

– Ты не играешь с ними – ты их обдираешь. Разве ты бы стал этим заниматься, если бы не был уверен, что их денежки окажутся у тебя в кармане?

– И это говоришь мне ты! – возмутился я. – Разве ты привела бы меня в свою спальню, если бы мой кошелек был пуст? Меня и сотни мужчин до меня!

Амелис так возмутилась, что с трудом подыскивала слова. Она взмахнула руками и воскликнула:

– Это совсем другое дело! Сначала я просто пряталась в этом подвале, а потом мне показалось, что наша жизнь может измениться и нам не надо будет постоянно скитаться.

– А как ты предлагаешь обеспечивать эту жизнь, если я не буду играть в бильярд? Черт возьми, я это делаю ради тебя, Нана и Анфана! – взвизгнул я. – Ну хорошо; хочешь, я прямо сейчас сломаю эти булавы? Но поклянись мне, что, когда у нас кончатся деньги, ты не пойдешь на улицу и никогда больше я не увижу тебя с синяком под глазом. Обещай мне это!

Она глубоко вздохнула и бросила на меня убийственный взгляд своих огромных черных глаз. Но не закричала, а прошептала:

– Какой же ты дурак, Марти.

Потом взяла корзинку, с которой ходила на рынок, и вышла, хлопнув дверью.

* * *

Наш спор, по правде говоря, нельзя назвать лучшим преддверием игры с Кондотьером Блохой. Когда я пришел в игорный дом, там уже яблоку было негде упасть, хотя помещение нам предоставили очень просторное. «Ла Леона» представляла собой большое прямоугольное одноэтажное здание с высоченными потолками. В тот вечер все помещения были отданы под наш поединок. Как я уже говорил, вдоль правой и левой стен установили пятиярусные трибуны. На каждой из них могло разместиться человек триста, а на трибуне в конце зала – еще добрая сотня. Итого как минимум семьсот человек. Однако, если помните, у подножия трибун расставили несколько рядов стульев, поэтому, нагибаясь над столом, я почти касался локтем ближайших зрителей. Всего в зал набилось больше тысячи человек.

Кого только не было среди этой публики: богачи, бедняки, иностранцы… Среди этих последних, естественно, преобладали подданные стран Альянса, в основном англичане и голландцы, более остальных сведущие в игре и более состоятельные. Кроме того, в зале оказалось несколько португальцев и кучка австрийских солдат, которые явились в игорный дом навеселе. Они устроились вместе в углу зала и начали горланить песни по-немецки. (Когда-нибудь ты должна объяснить мне, почему пьяным немцам так нравится петь.)

Однако о Кондотьере Блохе не было ни слуху ни духу, поэтому я сделал несколько ударов, чтобы разогреться. Те, кто поставил на меня, стали ободрять меня криками: «Fot-li, Zuvi!»[157] (это никак нельзя перевести, и не пытайся, моя добросовестная Вальтрауд, напиши как есть, и готово). Следует заметить, что были и шутники, которые смотрели на меня и поворачивали руку большим пальцем вниз. Так вот, время шло, но ни Кондо, ни его гномик не появлялись, однако меня волновало не это, а совсем другое.

Я обещал Амелис и Анфану забронировать для них два стула прямо за тем, на котором предстояло сидеть мне, пока мой противник делает свой ход. Но они не явились. Неужели Амелис так рассердилась? Неужели оба ушли от меня навсегда? Я не хотел даже воображать такой поворот событий.

Помещение было закрытым, и гомон зрителей взлетал к потолку, отражался от него и разносился по залу с удвоенной силой. Люди начали роптать: им уже надоели закуски, которые разносчики продавали, пробираясь по трибунам, – они хотели, чтобы мы начали игру. Но куда запропастился итальянец? Публика ритмично затопала ногами, и это мне не слишком понравилось, потому что я слышал, как трещат доски трибун. Одно было совершенно ясно: игорный дом не имел никакого отношения к этой заминке, и вот вам доказательство: чтобы успокоить недовольных, хозяева заведения угостили всех присутствующих глинтвейном. Кондотьера еще и в помине не было, когда многие зрители уже прилично наклюкались.

И наконец он явился. Его появление сопровождали трубачи, а окружала эту знаменитость целая свита итальянцев! Кондотьер восседал на плечах какого-то великана, который своими ручищами придерживал его колени. Прямо за ним шел человек с двухметровым шестом, на конце которого развевался вымпел. Справа и слева от великого игрока шагали его музыканты: ту-ру-ру-ту-ту! ту-ру-ру-ту-ту! Казалось, что это не бильярдист, а сам император Эфиопии.

Зрители поднялись на ноги и заорали, приветствуя Кондотьера или желая ему неудачи: «Кондо, Кондо!», «Суви, Суви!», «Долой, долой!». Знаменитость, въезжавшая в зал верхом на силаче, приветствовала публику, махая обеими руками; голову бильярдиста украшал роскошный и, безусловно, дорогущий парик, похожий на львиную гриву. Он приветствовал всех без разбора: и своих почитателей, и поносителей. Все его лицо занимала улыбка: губы растягивались от уха до уха, обнаруживая ровные и безукоризненно белые зубы. Картину довершали необычные усы – длинные, завитые и торчащие вверх, они придавали его улыбке странное очарование.

Вероятно, его называли Puce, или Блоха, из-за исключительно маленького роста. Мы увидели, какой коротышка этот человек, когда великан спустил его на землю и он оказался лицом к лицу со мной. Благодаря моему высокому росту контраст получался еще разительнее: я был выше его на две головы!

Кондотьер выпятил вперед подбородок и, глядя мне прямо в глаза, спросил у своих сопровождающих, словно меня рядом не было:

– Questo è il catalano?[158]

Я ограничился упреком:

– Вы опоздали.

Он ответил, не мигая и не переставая улыбаться своей застывшей улыбкой:

– Я не опоздал, я нагнетал предвкушение.

Вот что это был за тип, и все случившееся впоследствии вполне соответствовало моему первому впечатлению.

Башмаков на нем не было: он подпрыгнул, точно гибкий акробат, сделал сальто-мортале и опустился на стол. Там Кондотьер сделал несколько балетных па и начал жонглировать тремя шарами и двумя булавами; кудри его парика развевались по воздуху. Этому шуту нельзя было отказать в ловкости: пока он проделывал свои номера, его ноги двигались в такт звукам труб, и при этом на лице его, похожем на маску, все так же сияла улыбка. Наконец он положил одну булаву на середину стола, а второй ударил по двум шарам, которые прокатились по сукну и остановились по разные стороны одного конца булавы. Фигура напоминала вставший член и яйца, но, чтобы разъяснить это особо непонятливым, Кондотьер рукой обхватил свое мужское достоинство, выпятил вперед бедра и испустил торжествующий клич.

Мне этот номер показался до крайности вульгарным и отвратительным. Но таковы люди: если они собираются вместе, их одолевают примитивные чувства. Зрители хохотали, а в конце представления зааплодировали и восторженно закричали. Все без исключения: друзья и враги! Не сходящая с лица улыбка заразительна, и еще до начала игры Кондотьеру удалось покорить публику.

Судил наш поединок один англичанин, который считался неподкупным и безукоризненно следовал всем правилам. Это был лысый старший сержант кавалерии; он не носил усов, а его рыжая борода почти не выделялась на красной физиономии. Английский офицер встал между нами и стал объяснять все правила громовым голосом. Он говорил по-каталански так скверно, что никто не понимал ни одного слова, а если кто и понимал, то все равно не мог расслышать; пьяные кричали: «Заткнись, чертова масленка!» – или: «Знаю я, почему у тебя красная рожа! Мать твою лобстер трахал!»

Ничего страшного в этом не было, потому что правила игры все собравшиеся более или менее знали. Учитывая наш уровень и желая продлить зрелище, хозяева «Ла Леоны» решили, что для победы игрок должен первым набрать пятьдесят очков (имейте в виду: обычно играли до десяти).

Мы начали играть, и действительно наш поединок удался на славу. Я бы предпочел наблюдать за ним со стороны, а не участвовать в игре. Должен признать, что Кондотьер был не просто странствующим по миру шутом. Наши техники различались не слишком сильно, потому что различными путями мы пришли к одинаковым выводам: он тоже играл обратным концом булавы и тоже натирал гипсовой пылью ладонь левой руки. Поначалу мне показалось, что кольца, украшавшие все десять его пальцев, могли помешать ему играть, но я ошибался. Внутренняя сторона колец была вогнутой, так ему было удобнее держать рукоять и направлять удар. И как нежно, точно и твердо он орудовал своей булавой!

Я слышал, что теперь игрок, заработавший очко, имеет право на дополнительный удар, но в наше время такого правила не существовало. Коснулся ты Короля или нет, следующий ход принадлежал сопернику. И, кроме того, ты терял очко, если касался шара соперника. Поэтому мы старались сделать так, чтобы наш шар, ударив по Королю, откатился как можно ближе к отверстию Порта. В таких случаях зрители испытывали садистское удовольствие, наблюдая, как второй игрок старается не задеть шар первого, ибо это могло лишить его очка.

Мы играли более или менее на равных и заработали по сорок очков. Была его очередь, и он сделал практически безупречный ход: колокольчик зазвенел, а потом шар остановился в пяди от Порта. Он сел на стул и закинул ногу на ногу, словно говоря: «Теперь твоя очередь, дружок».

Он не мог ожидать, что я приберег особый разработанный мною ход. Некоторое время назад я обнаружил, что, подняв задний конец булавы над головой на манер копья Сант-Жорди, когда тот убивает дракона, и нанося удар сверху, мне удавалось заставить шар прыгать по-лягушачьи в нужном мне направлении. В честь Вобана я назвал этот прием «удар а-ля Рикошет». (Позволь мне просветить тебя, моя не слишком образованная Вальтрауд: в артиллерии этот прием состоит в том, чтобы зарядить пушку двумя третями от обычного количества пороха. В таком случае сила взрыва меняется и ядро летит не прямо, а прыгает, как лягушка, что очень удобно, когда надо уничтожить пехоту противника, защищающую бастион.) Так вот: этим способом мне удалось миновать шар Кондотьера, пройдя над ним, словно по мостику. Мой шар перескочил через препятствие, опустился на сукно, вошел в Порт, отскочил от одной его стороны, потом от другой – и дзинь! У Суви-молодца очко в кармане: сорок одно.

Публика сходила с ума. Улыбка не сошла с лица Кондотьера, но как будто заледенела. Я понял, что мой ход застал его врасплох. Наверное, у него мелькнула мысль: «Ну и что мне теперь делать?» Он растерялся.

Мы продолжали играть, но теперь предчувствие победы меня окрылило. У него было еще сорок три очка, а я уже набрал сорок восемь. Зрители вопили как сумасшедшие: одни восторгались, а другие (поставившие на победу Кондотьера) ругали меня, чтобы испугать, на пяти или шести разных языках. Ха-ха! Они могли кричать сколько угодно: я решил заполучить последние два очка за два хода, и ни одним больше.

И здесь я должен рассказать об одной детали: при всей своей кажущейся незначительности она повлияла на дальнейшее развитие событий.

Il Condottiero Puce пришел на поединок в роскошной шелковой рубашке наивысшего качества. Чтобы рукава ему не мешали, он закрепил их золотыми браслетами на запястьях. А я просто закатал рукава выше локтей. Когда Кондотьер заметил на моей руке татуировки, отмечавшие прогресс в изучении инженерного дела, он бросил на меня странный взгляд. Ход был его, но мой соперник, поднявшись со стула, направился не к столу, а ко мне и сказал мне на ухо нежно, притворно безразличным тоном:

– Для этого старались твои святые учителя. Для этого посвящали тебе свое время и отеческую любовь. Для того чтобы ты использовал их уроки в этом гнусном притоне.

Случись такое сейчас, я бы просто съел этого болтуна Кондотьера с потрохами, но тогда его ядовитые речи больно ранили меня, мальчишку. Меня словно громом поразило, и сначала я закатил глаза, а потом бросил на него взгляд, полный ненависти, и произнес, цедя каждое слово:

– Что вы сказали?

– Стены твоего города обрушатся на его жителей, а ты тут предаешься пороку.

Он подошел к столу, сделал неудачный ход и сел.

Я клянусь вам, что пошатнулся, когда поднялся на ноги. Прием, который мой противник использовал, был мне совершенно ясен, однако достиг желаемого результата. Выходит, Кондо знал, что означали пять Знаков на моем обнаженном предплечье, потому что, возможно, он тоже обучался у какого-нибудь знатока полиоркетики. В Базоше мне объяснили, что первая современная школа фортификации была основана в Италии. Но узнать, имею ли я дело с Отмеченным, никакой возможности не представлялось, потому что рукава скрывали его запястья. На самом деле, его подготовка никакого значения не имела: важно было то, что происходило в моей душе.

Несмотря ни на что, я направился к столу. Его желтоватое сукно казалось мне безбрежной пустыней, а в голове у меня роились вопросы. Почему я должен играть? Зачем? В бильярде нет никакого смысла, он не приблизит меня к Слову. Я обвел взглядом зал, и сотни людей, вскочивших со своих мест и орущих хриплыми голосами, показались мне просто роем цикад. Однако я ударил по шару, и колокольчик звякнул – очко. Сорок девятое. Гвалт зрителей, сделавших свои ставки, стал громче. Еще одно очко – и все будет кончено.

Кондотьер сделал ход и снова промазал. Не думаю, что теперь это его волновало. Направляясь к своему стулу, он прошел мимо меня, и его пухлые губы коснулись моего левого уха.

– И для этого тебя обучали лучшие люди этого мира? Чтобы ты превратился в жалкого ярмарочного шута?

Я, которого обучил сам великий Вобан, превратился в «ярмарочного шута». Чем громче ревела толпа, тем более далекой и чуждой казалась мне эта обстановка. Несколько лет меня учили уважению к жизни, ее защите, а я здесь тратил свой талант понапрасну. И ради чего? Просто так. Вобан и другие учителя в Базоше подвели меня к пониманию истины. А что делал теперь я? Вместо того чтобы открыть ее и использовать для людей, я только катал палкой шарики.

Я продолжал сидеть на стуле. Судье пришлось кричать, чтобы я расслышал его слова в гвалте тысячи голосов:

– Сеньор! Сейчас ваша очередь.

Поскольку я не двинулся с места, он подошел ко мне так близко, что его красная физиономия оказалась рядом с моим лицом, а наши носы чуть не коснулись друг друга, и снова закричал:

– Будьте любезны, сеньор. Сейчас ваш ход!

Мне пришлось трижды проглотить слюну, чтобы произнести:

– Нет, не мой. Здесь мне не место.

Бедняга посмотрел по сторонам, не понимая, что происходит, а потом попытался уговорить меня, хотя это не входило в его обязанности:

– Сеньор! Вам осталось только один раз коснуться Короля, и партия у вас в кармане. Шары расположены очень удачно; я наблюдал за вами и уверен, что вы можете заработать это очко даже с закрытыми глазами.

Игорный дом «Ла Леона» был прямой противоположностью Сферического зала в Базоше, куда я заходил тысячи раз, чтобы мои чувства обострились. Какой в этом смысл? Почему мне приходится слушать вопли возбужденной толпы? Я сам способствовал тому, что эти люди так разгорячились, объятые страстью наживы, хотя мог воспользоваться наукой Базоша для добрых и полезных дел. Вместо этого я добровольно унизился до роли дрессированной мартышки, которая ловко орудует булавой.

Все зрители – за исключением Перета – орали, пытаясь вывести меня из оцепенения. А он кивнул своим дружкам, и веселые ребята из «ККК» поднялись и направились к выходу.

– Сеньор, я вас умоляю, встаньте! – не прекращал своих стараний судья. – Если вам не угодно сделать ход ради своего кармана, сделайте его ради чести. И если вам не нужна слава, спасите по крайней мере собственное достоинство. И имейте в виду, что я рискую своим положением.

Вокруг нас ревела толпа. Весь зал «Ла Леоны» казался бомбой, готовой взорваться. Я бесконечно долго молчал, а потом посмотрел на него и прошептал голосом провинившегося ребенка:

– Em sap greu. («Мне очень жаль» по-каталански.)

Итальянцы не могли расслышать наших слов, но поняли, чтó произошло. Знаменосец замахал своим вымпелом, а музыканты, сменившие теперь свои трубы на огромные морские раковины, вскочили на стол, и в зале раздался гулкий победный рев. Остальные участники свиты Кондотьера бросились к нему с объятьями и подняли коротышку на плечи с криком:

– Vincitore, vincitore!

С трибун, занятых его противниками неслось в ответ:

– Жулики! Жулики!

Обеим сторонам нельзя было отказать в правоте. Кондотьер не смог набрать пятьдесят очков, необходимых для победы. Но и у меня их тоже не было и, хотя мне не хватало только одного, я, по всей видимости, не собирался его зарабатывать. Никогда раньше игроки не отказывались от игры, поэтому даже судья не знал, как ему поступить в таком случае. Итальянцы оказались очень сообразительными и решили сами форсировать события.

– Vincitore, vincitore! – кричали они, словно игра уже завершилась

– Жулики! Жулики!

Через несколько дней по городу прошел слух, что партию действительно с самого начала подстроили, чтобы подарить победу Кондотьеру Блохе, но я из гордости решил продемонстрировать, кто на самом деле более искусный игрок.

Стоит признать, что итальянцы со своими раковинами на бильярдном столе были воплощением наглости. Они приписывали себе победу, которую пока никто еще им не присудил, и это так возмутило публику, что в них полетели огрызки яблок, мелкие монеты и всякий хлам, попавшийся зрителям под руку.

– Жулики! Жулики!

– Vincitore, vincitore!

Судья-англичанин замахал руками, пытаясь что-то сказать, но было слишком поздно, а обстановка уже чересчур накалилась. Ему не дали говорить. К тому же его лысая голова цвета спелой тыквы оказалась прекрасной мишенью, и у всех чесались руки попасть в цель. А отличительная черта всех драк в закрытых помещениях состоит в том, что у стульев прорезываются крылья.

В душах людей кроется инстинкт, который только и ждет случая проявиться: желание бросать тяжелые предметы в лицо ближним. Как я уже говорил, хозяева «Ла Леоны», чтобы использовать пространство вокруг стола, прямо под трибунами, поставили там ряды стульев. И минуты не прошло, как они взлетели в воздух. Дюжины стульев с треском разбивались тут и там – в первую очередь о головы бедного англичанина и итальянцев, которые выдержали бомбардировку огрызками, но были сражены наповал стульями, как последние идиоты.

И за этим скверным началом последовало еще более скверное продолжение, потому что сквозь стоны раненых итальянцев, треск летающих стульев и проклятья пробивался шум, возникший за пределами большого зала, у самых дверей игорного дома.

Со своего места у самого стола я не видел происходящего, но очень скоро приглушенные возмущенные крики сменились неясным гулом потасовки и воплями. Только через три дня Перет набрался смелости и рассказал мне, что случилось.

Как вы помните, увидев, что обстановка накалилась, старик и его приятели из «Каталонской коммерческой компании» незаметно удалились из игорного дома, но очень скоро вернулись. Естественно, они не собирались меня выручать, а хотели получить свой выигрыш. Перет первым потребовал астрономическую цифру, а за ним в очередь выстроились в цепочку восемь пожилых людей, которые делали вид, что друг друга не знают: они посвистывали, глядя на потолок, и каждый нес огромный кошель, в котором уместился бы молодой барашек. Эти кошели были до отказа набиты свинцовыми фишками, поэтому кассиры, естественно, заподозрили неладное и попросили их немного подождать. Перет и его друзья стали жаловаться, но тем временем кассиры успели проверить фишки первого кошеля.

Их догадка подтвердилась: это были тысячи и тысячи фальшивых фишек «Ла Леоны», изготовленные в мастерской «ККК» в дни, предшествовавшие поединку. В этом и заключался их «гениальный ход». Они знали, что в день поединка люди будут делать большие ставки и в кассе заведения будет огромная сумма наличными, которую они рассчитывали получить, расплатившись фальшивыми ракушками. И вот еще что: ребята из «ККК» не поставили ни гроша – ни на меня, ни на Кондотьера.

Есть пословица, которая гласит, что жадность мешок разрывает. Насчет одного не знаю, а девять – точно. Работники «Ла Леоны» попытались их задержать, но у носатого Рамона был весьма скверный характер. Осознав, что их «гениальный ход» потерпел неудачу, он вытащил дубинку, с которой никогда не расставался. Выточенная в форме обелиска, она напоминала бильярдного Короля, но, в отличие от этой фигуры, вместо колокольчика на ее вершине был железный шар, и этим оружием Рамон проломил голову первому же работнику «Ла Леоны», который попытался его задержать. Сами понимаете, какие это возымело последствия. Теперь хаос царил в обоих помещениях игорного дома. Вокруг бильярдного стола сторонники Кондотьера и его противники осыпали друг друга оскорблениями и запускали друг в друга стульями, а когда мебель кончилась, сцепились врукопашную. А в соседнем помещении Перет с приятелями и работники «Ла Леоны» обменивались пинками и затрещинами.

Правы те, кто говорит, что напряженная обстановка находит свое выражение в насилии. Я увидел, как какой-то человек, сидевший довольно высоко на трибуне, вдруг обернулся к англичанину, занимавшему место на следующем ряду. Это был полковник в роскошном парике, которого сопровождало трое слуг. Наблюдая за происходящим, он открыл рот от удивления и не мог решить, как ему действовать дальше.

– Чего ты вылупился? – закричал местный житель. – Проклятый масленый! С тех пор как вы сюда понаехали, цены выросли в четыре раза, а на шлюх и того больше. Пока вы тут обретаетесь, мне остается только трахать мою жену-ледышку!

И тут он дал ему такую затрещину, что бедный военный вместе со своим париком покатился вниз по ступенькам трибуны, как бочонок святой Евлалии[159], увлекая за собой других зрителей. Ступени трибуны угрожающе заскрипели, один из слуг англичанина поспешил ему на помощь, а двое остальных набросились на обидчика. Его приятели вступились за друга, и хаос охватил верхнюю часть трибун. Если раньше он распространялся вдоль и поперек залов игорного дома, то теперь потасовки возникали даже на самом последнем ряду.

Перет и ребята из «ККК» продолжали драться с работниками «Ла Леоны», пока их кошели, совсем как в той пословице, не порвались и тысячи фальшивых фишек не оказались на полу. Большинство зрителей решило, что какие-то грабители хотели завладеть поставленными ими деньгами (по сути дела, они были недалеки от истины), и все бросились собирать ракушки, расталкивая соперников и стараясь собрать как можно больше фишек. Из-за этого началась настоящая свалка. Боже мой, какой ужас!

Я никак не мог предположить, что мой поединок с Кондотьером закончится сражением в закрытом помещении между представителями всех государств Альянса. Англичане, голландцы, немцы, португальцы, каталонцы, кастильцы, вставшие на сторону австрийского короля и эмигрировавшие из своих земель, и случайные путешественники: все дрались со всеми, хотя никто не знал точно – почему. Конечно, многие сделали ставки, но теперь было непонятно, кому принадлежит выигрыш. По правде говоря, для большой заварухи годится любой повод.

Возьмем для примера хотя бы группу австрийских солдат. По сути дела, они не могли ничего выиграть или проиграть, потому что, наверное, не поставили ни одного соля: их все считали такими же бедняками, как португальцев. Как бы то ни было, австрийцы набросились на свиту Кондотьера. Почему? Да просто потому, что недолюбливали своих соседей. Расправившись с итальянцами, они, несмотря на неблагоприятные обстоятельства, сумели предпринять хорошо организованную массовую атаку и двигались вперед, размахивая захваченным в бою в качестве трофея вымпелом Кондотьера. Меня всегда восхищал esprit de corps[160] этих пруссаков. Они двинулись к бочонкам со спиртным, которым торговали в «Ла Леоне», и столкнулись там с группой голландцев, тоже решивших поживиться горячительным. Австрийцы безжалостно смяли соперников и, завладев добычей, даже не подумали с ней скрыться. Они устроились по-хозяйски и стали опустошать бочонки, раздавая пинки всем, кто осмеливался к ним приблизиться, пока не напились допьяна, как настоящие викинги.

Я почувствовал, как кто-то схватил меня за щиколотку. Это был Перет. По своему обыкновению, наш храбрец бросил свою команду из «ККК», когда дело запахло жареным. Он настолько потерял голову, что побежал не к выходу, а в другую сторону и укрылся под бильярдным столом. Я присоединился к нему, чтобы по крайней мере спрятаться от летавших над моей головой стульев.

– Не сомневаюсь, что ты заварил эту кашу! – заорал я, чтобы перекричать оглушительный гвалт.

– При чем тут я? – ответил Перет, который, как я вам говорил, рассказал мне обо всем только через несколько дней. – Я не виноват. Все из-за этого мелкого карлика Кондотьера.

– Пойдем отсюда.

Я вытащил старика из-под бильярдного стола, но тут на меня набросились какие-то типы и стали трясти, обзывая типичными каталонскими ругательствами malparit! и pocavergonya!, что приблизительно соответствует выражениям «ублюдок» и «бесстыдник».

– Вы не знаете, в чем было дело!

– Конечно знаем! Я потерял все свои деньги из-за тебя!

– Значит, надо было ставить на Кондотьера!

– Так я и сделал, но кто теперь со мной рассчитается после того, что ты тут натворил?

Я расчистил себе дорогу кулаками, и мы с Перетом побежали к выходу. Путь нам преграждали толпы дерущихся и груды тел на полу. Поскользнувшись на ракушках, ковром устилавших пол, люди падали, поднимались и падали снова.

Я схватил Перета за ворот рубахи и сказал:

– Давай через окно!

Сначала я сам вылез наружу, а потом мне удалось вытянуть его, хотя сгорбленная спина старика чуть не застряла в оконном проеме. Но стоило нам оказаться на улице, нас заметила группа людей, которые тоже смогли выбраться из игорного дома.

– Смотрите, это Суви! А ну иди сюда, продажная тварь!

Мы бросились бежать. Перет не мог за мной угнаться, и поэтому, когда толпа настигла его, он решил притвориться одним из моих преследователей и, указывая на меня пальцем, стал орать:

– Это тот самый malparit! Хватайте его, хватайте!

Нельзя сказать, что верность была его отличительной чертой. Ну и ладно, на сей раз я, как это со мной часто случалось, поблагодарил природу, даровавшую мне способность быстро бегать, – за это меня всегда называли Суви-Длинноног. Я летел стремглав, и скоро они остались где-то позади. Но улицы были полны взбешенными зрителями «Ла Леоны», и любой мог меня узнать, поэтому я пересек Рамблас. В этой части города было много огородов, где я рассчитывал укрыться, воспользовавшись ночной мглой и узкими тропинками. К сожалению, мои преследователи не хотели оставить поиски. В темноте я споткнулся на грядке то ли баклажан, то ли артишоков, они услышали шум и снова оказались возле меня.

– Мы с тобой расправимся, pocavergonya!

Но даже в этой ситуации мне бы удалось от них избавиться, если бы какой-то идиот не изобрел изгороди: эти двухметровые стены, разделявшие участки земли, образовывали здесь настоящий лабиринт. В кромешной тьме я решил перелезть через одну из них, чтобы избавиться от преследователей. Но едва я оказался наверху, кто-то схватил меня за щиколотку.

Так вот: за десять минут я получил столько пинков, что их бы хватило на четверых. Поскольку меня преследовало человек тридцать и все они держали зуб на бедного Суви, удары сыпались со всех сторон. Мне кажется, я тогда подумал: «Если они хотят вернуть свои деньги, лучше бы они мутузили Кондотьера или хозяев „Ла Леоны“, а не меня». Но разгадка заключалась в том, что деньги уже не имели никакого значения. В определенных ситуациях люди хотят не восполнить убытки, а найти виноватых.

Они бы меня убили на месте, но где-то поблизости раздался властный окрик. Один-единственный раз за всю мою жизнь мне помогло правительство: я был уже полумертв, когда нападавшие убежали.

Это был военный патруль. Из-за волнений на улицах правительство решило, что речь идет о заговоре сторонников бурбонской династии, которые пытаются овладеть городом изнутри!

Когда они приблизились, я был так слаб, что не мог даже пошевелиться. Один из солдат наклонился надо мной, приблизил факел к моему лицу и пошарил у меня по карманам в поисках чего-нибудь ценного. Из последних сил я поднял руку. Прежде чем удалиться, он наградил меня последним за эту ночь пинком.

Я даже не могу припомнить, как выбрался из-под этой стены, но с того дня возненавидел изгороди! Смешно, не правда ли: Марти Сувирия, которого научили брать самые неприступные крепости, получил хорошую взбучку, потому что не смог преодолеть самую обычную изгородь.

Домой я добрался ползком, извиваясь, точно гусеница. Там никого еще не было, и кровать показалась мне такой высоченной горой, что я забрался на нее с большим трудом.

Когда я раскрыл глаза, уже светило солнце и на другой стороне матраса лежала Амелис. Она молча, внимательно осмотрела меня с ног до головы тем безразличным взглядом, которым иногда взирала вокруг. Все мое тело постепенно приобретало красивый синеватый оттенок. Амелис думала, что я еще сплю, а на самом деле я был еле жив. Она подняла простыню, чтобы разглядеть меня получше, и уделила особое внимание моему мужскому достоинству.

– Все кончено, – сказал я. – Я поставил все свои деньги на себя самого и все проиграл. Даже на мазь у меня нет денег. К тому же за мной могут прийти какие-нибудь недовольные типы, чтобы бросить меня в море с камнем на шее. Будет лучше, если ты уведешь отсюда Анфана.

Амелис глубоко вздохнула и сказала:

– Ну и дурак же ты, Марти.

О бильярд! Что я говорил о нем раньше? А, да. Это не просто развлечение в часы досуга, а настоящее искусство, которое возвышает наш дух над страстями. Что за чушь.

II
Бильярдная партия, которая должна была обеспечить мир во всем мире
(Версаль, 1710 год)

Время – непостижимое измерение. Что такое время? Нам известно только одно: как бы неподвижны мы ни были, оно всегда несет нас куда-то.

После партии с Il Condottiero Puce у меня оказались сломаны семь или восемь костей. Несколько недель я передвигался только от кровати до ночного горшка, и то с большим трудом. И однако, я могу заявить следующее: из всех эпидемий, ранений и переломов, которыми богата моя долгая жизнь, именно эти побои я вспоминаю с благодарностью, потому что мой вынужденный отдых излечил меня от высокомерия.

У меня нет слов, чтобы описать усердие Амелис. Я спрашивал себя, за сколькими людьми ей приходилось ухаживать до меня. Наверняка она никогда этим не занималась, но теперь обрабатывала мои раны и меняла бинты. По ночам я не мог даже ворочаться в постели, и Амелис к этому приспособилась: она клала голову мне на плечо и накрывала рукой мой член. «Каталонская коммерческая компания», к ее чести следует отметить, раскаивалась, что затеяла свой «гениальный ход», и содержала меня вплоть до выздоровления за счет мастерской. А к моей чести надо сказать, что я не стал убивать их, как бы мне ни хотелось взяться за топор, а убивал только время. Наконец я более или менее поправился. Наступили месяцы бедного и размеренного, но вполне счастливого существования, потом прошел год, затем пошел второй. Люди обо мне забыли. Время успокаивает страсти, и я смог вернуться в игорные дома, но никогда не соглашался на партии, которые могли вызвать споры. Я обыгрывал только отъявленных лопухов и побеждал их всегда с разницей в одно очко, чтобы они не испытывали унижения. (Не стоит и говорить, что я мог обыграть их вчистую.) Мои выигрыши уменьшились, зато я не рисковал и зарабатывал только «на жизнь», как это говорится обычно.

У барселонцев, по крайней мере у простолюдинов, в то время была отвратительная привычка оставлять входную дверь открытой весь день. Летом в доме было свежо, а зимой хозяева могли приветствовать соседей, проходивших мимо. Бояться таким беднякам, как мы, было нечего: даже самый ловкий вор не сможет украсть у тебя несуществующее добро. Единственную опасность составляли последние обиженные зрители нашего поединка с Кондотьером Блохой, которые не смогли получить свои деньги и желали моей смерти. Я тысячу раз просил своих близких закрывать дверь, но со временем тревога улеглась.

Однажды мы обедали в своем полуподвале при распахнутой настежь двери, когда туда заглянули какие-то типы, вооруженные кольями и палками. Было их ровно десять. Один из непрошеных гостей спустился по трем ступенькам, присмотрелся и спросил:

– Здесь проживает некий Сувирия? Марти Сувирия?

Мы здорово струхнули. Зачем они меня ищут? Кто знает: в мире бильярда встречается много злопамятных персон. Амелис и Анфан завизжали, а я, не придумав ничего более оригинального, поспешил спрятаться под кровать. Перет вообще отрицал мое существование.

– Он умер! – орал он, воздев руки к небу. – Бедняжку унесла страшная болезнь печени! А был он такой молоденький!

Наш гость вздохнул и сказал:

– Вы уверены? Вот незадача, нам придется возвращаться обратно с тем же самым грузом. Опять переходить границу! Мне пришлось нанять десять человек, чтобы обеспечить нашу безопасность: сейчас не время странствовать по дорогам. Кого только там не встретишь: испанцев, французов, солдат Альянса, а то и того хуже – отряд микелетов, которые неизвестно за кого сражаются. Хорошо еще, что дорогу на север пока не затронули военные действия. Ну, счастливо оставаться.

По его речи стало ясно, что это не наемный убийца. Я вышел из своего укрытия:

– Погодите. Вы говорите о французской границе?

– Да, сеньор, – удивился он, увидев меня. – На самом деле, мне поручили перевезти этот груз по ту сторону границы, в Перпиньяне[161]. Но отправили его откуда-то с севера Франции – кажется, из города под названием Базох или что-то в этом роде.

Я понял, что речь идет о Базоше, и представился гостю.

– Но разве вы не умерли? – удивился тот. – Как это понимать?

Его спутники внесли тяжелый сундук. Посланец сначала протянул мне квитанцию и, когда я расписался в получении, вручил письмо и ключ от сундука.

Перет, Амелис и Анфан сгорали от нетерпения. Им хотелось, чтобы я немедленно открыл сундук, но я предпочел сначала прочитать письмо.

Его написал мой добрый приятель, глуповатый и любезный Бардоненш. Он извинялся за то, что не смог приехать ко мне лично. Дочитав, я в изумлении опустился на стул и протянул ключ Амелис:

– Откройте.

Маркиз завещал мне тысячу французских ливров. Таковы качели судьбы: даже после смерти маркиз де Вобан заботился обо мне.

Не стоит и говорить, что, увидев такую огромную сумму денег, мои домашние запрыгали, как лягушки, только я один пребывал в задумчивости. Амелис присела мне на колени и спросила:

– Почему у тебя такое лицо?

Я не хотел делиться с ней воспоминаниями о Базоше, потому что к тому времени уже забыл Жанну и теперь хотел забыть об инженерном деле. Но даже в подобных обстоятельствах никому не нравится оживлять в памяти некоторые сцены прошлого, и, чтобы оправдать выражение своего лица, я рассказал только об одной части послания:

– В письме мой старый друг Антуан Бардоненш, который прислал этот сундук, просит меня встретиться с ним в Перпиньяне. Ему, наверное, пришлось долго хлопотать, чтобы переправить нам это сокровище, и теперь я не могу ему отказать.

В ту ночь я не мог сомкнуть глаз. Я пытался придумать, как использовать эти деньги, и размышлял о путешествии в Перпиньян, за линию фронта бурбонских войск. В своем письме Бардоненш не говорил открыто о цели моего путешествия, – возможно, он не хотел меня скомпрометировать, если конверт окажется в руках какого-нибудь дурно воспитанного офицера Альянса. Но почему он был так уклончив: что ему надо было скрыть и чего он хотел от меня? Я стал совершенно никчемным человеком. Может быть, мне было написано на роду превратиться в короля военной инженерии, но сейчас я не годился даже в шуты бильярдного зала.

Анфан урчал во сне, как котенок, а Амелис не спала. Я спросил ее:

– В тот вечер, когда я шел на поединок с Кондо Блохой, тебя снедало недоброе предчувствие. А сейчас ты ничего не ощущаешь?

– Сегодня я предчувствую только что-то хорошее, – ответила она уверенно. – Ничего с тобой в дороге не случится, ты вернешься, и мы будем счастливы. Даже счастливее, чем сейчас.

Ее способность к провидению иногда внушала мне страх, но сейчас послужила утешением. В день отъезда я дал ей ключ.

– Никогда с ним не расставайся. Расплатись с лавочниками, которым мы задолжали, и дай немного денег друзьям из «ККК» за их помощь в последние месяцы.

В прощаниях нет ничего хорошего, кроме осознания того, что нам есть с кем прощаться. Амелис была права: я должен непременно вернуться в наш полуподвал, и никакая сила мира не сможет мне помешать.

* * *

Мне не стоило большого труда добраться до Перпиньяна и встретиться с Бардоненшем. На самом деле, пересечение границы оказалось проще и безопаснее всего остального моего путешествия, поскольку обе стороны не хотели препятствовать скудному обмену товарами, который еще сохранялся, а солдаты в основном занимались муштрой. Последний городок, где стояли части Альянса, и первую деревню, занятую французами, разделяли сорок километров ничейной территории, поэтому стычек между противниками здесь практически не случалось.

– Мой дорогой Сувирия! – Увидев меня в Перпиньяне, Бардоненш сразу бросился ко мне с объятиями. – Я бы непременно вручил вам наследство маркиза сам, но это оказалось невозможно. Я запросил пропуск у командующего войсками Альянса в Фигерасе[162] и объяснил, что причина моей поездки сугубо личная. И вы, наверное, не поверите, но мне отказали, объяснив это военным положением. Невероятно! Как может один противник не доверять словам другого? До чего мы тогда дойдем!

Эта речь замечательно отражала благородный характер Бардоненша, который немного отстал от своей эпохи. Ему представлялось чрезвычайно странным, что в разгар мировой войны командир войск Альянса не позволил ему, французу и офицеру вражеской армии, прогуляться по городу, где проживал тогда Карл Третий, сделавший Барселону временной столицей своего королевства. Бардоненш не желал и не мог понять, что времена учтивости давным-давно миновали.

Он поинтересовался, почему я спешно покинул Тортосу полтора года назад, когда город капитулировал, и мне пришлось немного приврать, сказав, что я помчался домой, поскольку получил известие о смертельном недуге отца, единственного моего родного человека, еще остававшегося в живых, и отказался от блестящей карьеры под французскими знаменами. Вероятно, мне следовало попросить отпуск из армии Монстра, признал я, но в тот момент я от отчаяния забыл обо всем. Вы сами понимаете, что в моих речах было гораздо больше лжи, чем правды.

– О, я прекрасно вас понимаю, – сказал этот наивный от природы человек. – Если мы кого-то должны уважать и слушаться, так это отца. На самом деле это мой отец вызвал вас сюда, а не я.

Я попросил его объяснить, в чем дело.

– Смотрите сами. Вам, наверное, известно, что мой отец занимает важный пост. Он богатый маркиз, влиятельный политик и безупречный патриот. Его очень беспокоит ход войны. Я о таких вещах никогда не размышляю; мне кажется, что думать должны лошади, поскольку у них головы больше. Однако, по мнению моего мудрого отца, Франция вступила на опасный путь. – Бардоненш широко раскрыл глаза и спросил меня, откровенно желая, чтобы я его просветил: – Вы понимаете, что он имеет в виду?

Бардоненш был, вероятно, единственным европейцем, который не понимал причины беспокойства своего отца. Простой капитан, фанатично преданный военному искусству, он был легкомыслен, и это не позволяло ему видеть, что происходит в мире. К 1710 году война на Европейском континенте длилась уже целое десятилетие, и причиной тому были безумные амбиции властителя Франции. После нескольких военных кампаний, следовавших одна за другой, даже казна Монстра, то есть Людовика Четырнадцатого, истощилась. Все резервы страны были брошены в костер мирового конфликта. Зима 1709 года во Франции выдалась такой суровой, что замерзали даже каминные трубы. Люди голодали из-за своих долгов, а отсутствие запасов зерна в амбарах означало верную смерть. В больших французских городах люди буквально умирали от истощения, и к этой трагедии страну привела бездарная война и безумное властолюбие Монстра. Этого «короля-солнце» скорее следовало бы назвать «закатом Европы». Французские крестьяне не взбунтовались, а стали ко всему безразличны, настолько упал их дух. Через много лет, когда Людовик умер, никто не рыдал, провожая траурную процессию, а кто-то из присутствующих сказал: «Мы слишком много плакали, пока он жил, и у нас не осталось слез чтобы скорбеть о его смерти».

– Мой отец, – продолжил Бардоненш, – хочет заставить короля Людовика изменить политический курс и положить конец войне ради достижения всеобщего мира.

– Какой бы благородной ни была сия цель, – вздохнул я, – мне непонятно, как может бедный Суви-Длинноног помочь столь влиятельному господину, как ваш отец.

Бардоненш пожал плечами.

– По правде говоря, мне это неясно, – признался он. – Я просто хороший солдат и хороший сын и исполняю приказы короля, как если бы он был моим родным отцом, и приказы отца, как если бы он обладал королевской властью.

Вся эта история казалась мне слишком запутанной, и все же я последовал за ним в Париж. Как-то раз в одной придорожной харчевне после ужина я выпил вина, чтобы мысли не мучили меня ночью, и, немного затосковав, рассказал ему о своем доме. Бардоненш вообразил, что я женился, и воскликнул:

– Какая прекрасная новость, мой дорогой друг! А я и не знал.

Тут ему взгрустнулось.

– А моя семья – это пушки, шпаги и мушкеты, и я умру, не оставив потомства.

Тут он снова воспрянул духом:

– Окажите мне милость и примите этот скромный свадебный подарок.

И Бардоненш протянул мне одну из двух шпаг, с которыми никогда не расставался. Учитывая его любовь к фехтованию, надо было отдать должное его щедрости. Но вот беда: шпаги колют и режут, они никогда мне не нравились, и в Базоше никому не пришло в голову обучить меня хотя бы основам этого искусства. Меня и самого теперь удивляет, что во всех сражениях и осадах, в которых мне довелось участвовать, я брался за шпагу считаные разы. Философию Базоша можно было сформулировать так: «Хороший инженер защищается и нападает при помощи циркуля и собственных глаз». Тем вечером за одним столом сидели самый плохой фехтовальщик во всем мире и самый лучший.

И тут я тремя пальцами тихонько подтолкнул к Бардоненшу шпагу, которая еще лежала между нами на столе, подсказывая, что оружие ему немедленно понадобится. Он понял мой сигнал тревоги, потому что улыбка исчезла с его лица.

– Сколько их?

«Soyez toujours attente»[163], – учили меня в Базоше. Я уже давно следил за типами, сидевшими за спиной Бардоненша, потому что мне показались подозрительными их таинственный вид, шепот и взгляды, которыми они обменивались.

– Трое. У того, что слева от вас, есть пистолет, а двое других прячут кинжалы под плащами.

Последовавшая за этим сцена доказывает, что акт насилия может быть одновременно жестоким и прекрасным. Бардоненш вскочил, держа шпагу в руке, но еще не обернулся к соседнему столу. Наши взгляды встретились, и я увидел в его глазах восторг. В мягкого и ребячливого юношу, которого я так хорошо знал, вдруг вселился демон фехтования, как Святой Дух в апостола. Я содрогнулся: разбойник вытащил пистолет из-под плаща и целился в широченную треугольную спину моего друга. Но тот вдруг обернулся так резко, что на секунду его фигура показалась мне прозрачной, и склонил вперед свое упругое туловище, согнув одно колено. Из этой позиции конец его шпаги невероятным образом дотянулся до шеи негодяя с пистолетом и вонзился ему прямо в яремную вену. Потом Бардоненш повернулся к его приятелям, которые уже примеривались наброситься на него с кинжалами, и одним ударом перерезал им глотки. Три трупа рухнули на половицы одновременно, словно три мешка с картофелем. Трое разбойников распрощались с жизнью и погибли в мгновение ока.

– Бедная, бедная Франция, – сказал Бардоненш, вытирая тряпкой свою шпагу. – Мой отец прав. Дела, должно быть, совсем плохи, если какие-то разбойники осмеливаются напасть на офицера королевской армии.

Как это принято во французских харчевнях и на постоялых дворах, на стене перед нашими глазами висела табличка: «DIUE TE REGARDE»[164].

* * *

В Париже мы провели ночь в особняке семьи Бардоненш. Его отец уже отправился в Версаль, где собирался встретиться с нами на следующий день. У Антуана была сестричка с очаровательными бедрами, которая за ужином то и дело под столом босой ножкой гладила мои щиколотки. Но что я мог поделать? Было бы очень некрасиво совершить предательство под крышей сего благочестивого дома, и я отправился спать.

С утра пораньше я достал из своего сундука самую красивую одежду и нарядился. Мне было ясно, что меня ожидают встречи с лицами высокопоставленными, поэтому перед отъездом из Барселоны я нанял самого лучшего портного. Амелис купила мне самый красивый парик, самый лучший шейный платок и самые лучшие туфли, последний крик моды того времени. Мы потратили кучу денег, но какое это имело значение? За все рассчитывался сундук Вобана. Я вышел из своей спальни настоящим франтом, весьма довольный собой.

Однако Бардоненш оглядел меня с ног до головы и сказал со своей обычной улыбкой:

– О, мой дорогой друг, я вижу, что вы забыли о наших планах: мы должны отправиться в Версаль, и нас уже ожидает карета. Снимите этот домашний костюм, слуги приготовят для вас что-нибудь подходящее. И ради бога, переобуйтесь. Будет очень неудобно, если вас увидят в этих ботинках, которые носят конюхи.

И обиднее всего было то, что он сказал это без тени иронии. Поскольку я ничего не знал о правилах, принятых в Версале, Бардоненш решил меня просветить и прочитал лекцию о различных типах, разрядах и особенностях поклонов.

– Я не мог предположить, – заметил я, – что такой доблестный воин, чей мозг занят исключительно ратным искусством, может одновременно интересоваться этими дворцовыми забавами.

– Мой любезный друг, – ответил он весело, – я совершенно с вами согласен: этикет поверхностен и лишен глубокого смысла. Но разве много смысла в росе в ранний утренний час? Однако именно эта россыпь крошечных капель влаги делает рассветы такими прекрасными, не правда ли?

Я не стал объяснять ему, что уже много лет (ровно с тех пор, как покинул Базош и его дисциплину, заставлявшую меня подниматься с первыми петухами) не видел росы. В первую очередь потому, что в это время я обычно как раз приходил домой пьяным, с пустым кошельком и нередко с подбитым глазом, а то и двумя сразу.

Итак, теперь к делу: в то солнечное весеннее утро мы прибыли в Версаль. Как вы сами понимаете, наш дорогой Суви-Длинноног не мог прийтись там ко двору.

Нам пришлось миновать сначала одни ворота, а потом другие, за которыми начинались бескрайние сады, окружавшие дворцовые постройки. Я и представить себе не мог, что в мире может существовать столько аристократов. Они сотнями медленно прогуливались и вели непринужденные беседы, но каждый пытался при этом извлечь для себя какую-нибудь выгоду. Армия Альянса в очередной раз задала хорошую трепку французским войскам – кажется, в битве при Мальплаке[165], – и король решил устроить праздник, чтобы улучшить настроение придворных. Ха-ха! Лучше бы он попытался утешить выживших после сражения калек и тысячи вдов и сирот, а не сборище благоухающих духами паразитов! Даже на свежем воздухе от этих восточных ароматов было нечем дышать.

Пейзаж садов наводил на глубокие размышления. Их создатель мыслил четкими геометрическими категориями и исходил из тех же принципов, которыми руководствуются военные инженеры. Изначально нам может показаться, что перенесение идей рационального устройства из области войны в область мирного созидания может оказаться благотворным, ибо вид пятиугольного бастиона напоминает о войне и гибели людей, а сад внушает нам покой. И тем не менее это оказалось бы большой ошибкой.

Вглядываясь пристальнее в это пространство, человек понимал, что в Версале извращение царило во всем. Кусты, закрученные в спирали, идеально прочерченные дорожки, прямоугольные клумбы, тысячи и тысячи цветов, выстроенных в безупречном порядке, точно солдаты полка на плацдарме… Разве подобная картина не навевает грусть на любого свободолюбца? Что может быть искусственнее и печальнее, чем молодая поросль, выстроенная в колонны и шеренги? Глубинный смысл версальских садов заключался в создании ложной природы, прирученной человеком, заточенной в границы клумб и искаженной до крайности. Даже самые нежные ростки травы должны были подчиняться строгим и непоколебимым нормам. Крепости Вобана были созданы с единственной целью защитить мужчин и женщин города вне зависимости от их происхождения или звания, а версальский сад, подобный миражу, предназначался для того, чтобы узаконить и увековечить неравенство людей. У меня возникло непреодолимое желание вырыть Наступательную Траншею от одного конца сада до другого и разнести все это к чертовой бабушке.

Но хватит о плохом, вспомним и о веселом: с одной стороны, скверная сторона Версаля заключалась в его садах и аристократах, но с другой – глаз радовали тамошние женщины и их декольте. В то время вошли в моду вырезы чрезвычайно смелые и вызывающие: груди сжимались с обеих сторон и приподнимались так, чтобы ткань скрывала только соски. Вы меня простите, но я не мог удержаться, и мои глаза бегали de pitram a pitram pitram[166], как сказали бы каталонцы. Я немного отвлекся, и Бардоненшу, шагавшему впереди, пришлось меня позвать:

– Мой любезный друг! Идите сюда, я хочу представить вас своему отцу, который нас ждет.

И он представил мне досточтимого сеньора Бардоненша, пожилого, любезного и бодрого господина, который не страдал подагрой. Он предстал перед нами в окружении свиты слуг и, мне кажется, был то ли графом, то ли герцогом – в общем, каким-то настоящим аристократом. По правде говоря, Бардоненш-отец смотрел на меня внимательно и пристально, но при этом был радушен. Мы обменялись несколькими ничего не значащими словами, а потом он сказал:

– Так вы и есть Сувирия? Тот самый, который обыграл Il Condottiero Puce, не так ли? Именно о вас я и подумал! Вы мне необходимы, сеньор!

Оказалось, что известия о моем поединке с Кондо пересекли границу гораздо быстрее, чем мой сундук с наследством Вобана, двигавшийся им навстречу. Я не знал, что ему сказать. Но досточтимый сеньор Бардоненш и не ждал от меня никакого ответа – так кузнец не рассчитывает, что его молот заговорит. Он рассмеялся, пригубил свой бокал и сказал только:

– Я вижу, что вы новый человек здесь, в Версале.

Что он имел в виду? Смутившись, я оглядел свою одежду, ища какой-нибудь изъян.

– Будьте как дома, – продолжил отец Бардоненша, – но имейте в виду, что потом нам надо будет поговорить наедине. – Тут он подошел ко мне вплотную и сказал на ухо: – Вам выпала на долю важнейшая задача: добиться мира в этом мире.

Сказав это, он удалился в сопровождении всей своей свиты. У меня создалось впечатление, что кто-то хочет взвалить на мои бедные плечи груз, о котором я никого не просил. Меня бесят всякие недомолвки, и поэтому я спросил Бардоненша довольно невежливо:

– Что, черт возьми, имеет в виду твой папаша? И сказать по правде, мне тут уже здорово опротивело.

– Мой отец отстаивает идею мирных переговоров, но его сторонники остаются в меньшинстве, – задумчиво произнес Бардоненш. – Возможно, он хочет использовать тебя, чтобы повлиять на одного из министров и сдвинуть чашу весов.

Сдвинуть чашу весов! Не смешите меня, ради бога, – мне не удалось даже убедить восьмилетнего мальчишку не красть вяленую треску на рынке Бокерия![167] А они хотели, чтобы я неизвестно каким способом убедил Монстра изменить всю его мировую политику!

Я пытался возражать, но Бардоненш был слишком наивен, чтобы понять мои страдания. Он заметил каких-то старых знакомых, с обычной улыбкой на устах пошел с ними поздороваться и завел длинную беседу. Я остался в полном одиночестве топтать траву. За этим занятием меня застал какой-то слуга, который тащил поднос с хрустальными бокалами и графином вина. Графин с длинным горлышком и бокалы были синего цвета. Поскольку заняться мне было нечем, я взял один бокал и пригубил напиток. О боже! Никогда раньше мне не доводилось пробовать такого великолепного вина. Казалось, что я проглотил кусочек неба. Слуга налил мне второй бокал, и его я тоже выпил одним глотком. Слуга не отходил, и я заподозрил неладное:

– Послушайте, за третий бокал тоже не надо платить, правда?

– Месье! – возмутился он сначала, но потом понял, что имеет дело с провинциалом, наклонил голову и прошептал: – Это Версаль, месье.

Подумав немного, я заключил:

– И это прекрасно.

И, взяв синий графин за горлышко, удалился.

Солнце светило необычайно ярко для этих северных широт, и я отправился гулять по самым отдаленным дорожкам парка. Но даже здесь повсюду встречались аристократы – то там, то тут, по двое, по трое или целыми группами. Они ухаживали за дамами или строили заговоры, одни против других. Хотя ветер доносил до меня только отрывки разговоров, я понял, что в садах Версаля идет какая-то война всех против всех, – здесь заключались краткосрочные союзы и царила вечная вражда, но вместо кинжалов эти люди использовали улыбки. Некоторые взирали на меня с удивлением: обычно представители знати не разгуливают по королевским садам в одиночестве, держа за горлышко синий графин и время от времени отхлебывая вино. Ха-ха! Мое поведение возмущало этих людей, которые сами испражнялись в сих великолепных садах, не испытывая ни малейшего стыда. Ты не ослышалась, моя дорогая и ужасная Вальтрауд: когда какой-нибудь аристократ хотел справить нужду, он просто спускал штаны и присаживался где-нибудь в уголке, а порой даже не искал укромного места. Версаль был гораздо отвратительнее, чем принято думать.

С тех самых пор, как я прошел через дворцовые ворота, за мной неотступно следовал какой-то тип, и, даже если ты не проходил курса обучения в Базоше, заметить этого преследователя не стоило бы труда. Как я уже сказал, настроение у меня было прескверное: я обернулся и бросился на него, потрясая опустевшим к этому времени графином, словно дубинкой.

– Пощадите меня, месье! – завопил он, получив первый удар. – Я просто ваш слуга!

– Я ни в каких слугах не нуждался!

– С той минуты, когда гость входит в сад, и до самого его ухода, – объяснил бедняга, – ему предоставляется слуга для удовлетворения всех желаний.

– Если вы хотите исполнить мое желание, прекратите исполнять мои желания. Пошел вон!

Он склонил голову, но не сдвинулся ни на шаг. Я понял, что правила Версаля крайне строги: несчастный даже под страхом смерти не мог покинуть меня. Тогда я решил сменить тактику:

– Как вас зовут?

– Жак, месье.

– Прекрасно, Жак. Насколько я понял, вы обязаны исполнять любые мои капризы. А коли так, мне хочется отведать пюре из каштанов.

– Из каштанов, сеньор? Но ведь им сейчас не сезон…

– А мне какое дело? Хочу пюре из каштанов, и все тут! – И, размахивая в воздухе кулаками, произнес заклинание: – Это Версаль, месье!

Жак бегом бросился на кухню, а я наконец остался в одиночестве и предался своим размышлениям. Передо мной расстилался большой прямоугольный газон со срезанными углами. Все ростки травы были совершенно одинакового размера, высоты и ширины. Исключительное однообразие вызывает две реакции, на первый взгляд противоречивые: оно наводит сон и раздражает. Однако в самом центре газона я заметил нечто неожиданное – маленький, скромный, уродливый, но обладавший достоинством репейник. Я прошел по газону и встал на одно колено, чтобы разглядеть его получше.

О боже мой! Как прекрасен может быть репейник, когда его окружает царство однообразия. Его исключительность сводила на нет все его недостатки: присутствие этого растения именно здесь оправдывало любые подвиги и любое безумие. Я коснулся репейника кончиками пальцев, и тут мои размышления прервало женское хихиканье.

К газону подошли пять дам, следовавших друг за другом, точно стая гусей: вожаком была женщина в летах, а по обе стороны за ней следовали четыре совсем молоденькие девушки.

– Месье! – сказала пожилая дама. – Вы первый в мире аристократ, который преклоняет колено перед репейником.

Суви-молодец умел быть галантным кавалером и поэтому ответил любезно:

– О моя госпожа, я преклоняюсь перед всем, что прекрасно в этом мире. А теперь, когда красота явилась мне в пятикратном отражении, я не в состоянии оторвать колено от земли.

Польщенная стайка загоготала, а пожилая дама попросила меня приблизиться. Я повиновался, подошел к ним с моим репейником в руках и протянул его ей.

– Что вы нашли прекрасного в этом самом заурядном растении? – спросила она, по-прежнему улыбаясь, но не приняла моего подношения.

– Его эфемерную исключительность, ибо среди однообразных цветов этот репейник являлся прекрасным исключением, но сейчас он увядает, потому что не выдерживает нового соперничества.

Все дамы захлопали в ладоши; все пятеро смеялись так радостно, что десять грудей опускались и поднимались, словно их хозяйки ехали верхом. Ну и декольте!

– Вы в Версале человек новый, не правда ли?

Опять двадцать пять: все сразу видели, что я попал сюда только что. Как они догадывались?

– Месье, месье! Отведайте свое пюре из каштанов.

Это возвращался, запыхавшись, мой слуга Жак с горшочком пюре в руках.

– К счастью, на кухне нашелся запас каштанов, – объяснил он. – Надеюсь, что длительное хранение не отразилось на их вкусе.

– Благодарю! – сказал я и, не обращая внимания на серебряную ложку в горшочке, хлебнул прямо через край это варево, от которого еще поднимался пар.

Потом я предложил остатки дамам:

– Отменное пюре! Не хотите отведать?

Они так хохотали, что их позвоночники сгибались, как молодые деревца под ветром. Наверное, славный Суви-Длинноног был им в новинку. Пожилая сеньора представилась мне как маркиза де ла Шеврез и поинтересовалась моими титулами. Вопрос показался мне достаточно щекотливым, и я решил вывернуться, как мог.

– Перед вами граф Репейника и Каштана, – произнес я, вставляя репейник в петлицу камзола.

Порой имеет смысл покинуть сцену в разгар спектакля, и я гордо удалился. За моей спиной раздавался смех дам и, точно верный пес, семенил этот бесстыдник Жак. Чтобы избавиться от его присутствия, я попросил его принести мне еще вина, но он вернулся с графином в руках через две минуты. И тут мы услышали восторженные крики всех гостей.

– Месье! Это король выходит к нам, король! – объявил Жак.

Я не знал точно, как следовало поступить, но, увидев, что все аристократы двигаются в одном направлении, присоединился к толпе.

Сотни гостей сгрудились на широкой аллее, потому что гвардейцы с алебардами преграждали им путь. И в конце аллеи в гордом одиночестве появился он – Монстр Нашего Века.

В первый момент мне показалось, что я вижу актера, исполняющего роль короля Франции. Собственно, так оно и было: король изображал из себя короля. Ни одному лицедею не приходилось терпеть на своем лице такой толстый слой макияжа, а в пышном парике и мантии из шкуры леопарда в такой жаркий день бедняга, наверное, задыхался, но терпел это мучение ради роли. В правой руке он нес блестящий золотой скипетр и двигался мелкими шажками, скрещивая ноги, будто исполнял какой-то танец. И – вот так сюрприз! – на газонах по обе стороны аллеи начинали бить фонтаны, стоило королю с ними поравняться. При виде первых струй, взлетавших к небу, все собравшиеся воскликнули хором: «О-о-о!» – а потом зааплодировали. Вот так зрелище! В этом человеке сливались воедино тщеславие, притворство и напыщенность.

Закончив свою прогулку, Монстр самолично приказал оркестру сменить торжественные гимны на более легкую музыку. Мне удалось понаблюдать за ним, пока он о чем-то беседовал со стайкой придворных. Я не заметил в этом человеке ничего выдающегося, кроме заученных вычурных жестов. Его фигура ничем не выделялась, бедра были сильными и мускулистыми. Король не казался изнеженным и слабым, но ему не хватало обаяния. Черты его лица отдаленно напоминали мужественный образ Вобана, только благородство Людовика было не врожденным, а приобретенным за годы обязательной для его положения тренировки. Строгое выражение круглого лица выдавало в нем человека нелюбознательного, которого занимают лишь сиюминутные и весьма прозаические вопросы. Вероятно, острым умом он похвастаться не мог, хотя я не утверждаю, что король был глупым. Людовик обладал скудными способностями вечного ученика, способного вызубрить урок, но не умеющего взглянуть на вопрос шире, потому что ему было отказано в воображении. Право повелевать и привычка подчинять себе других настолько укоренились в его натуре, что все остальные навыки он отвергал за ненужностью. Мне доводилось не раз встречать таких учеников: их учителя могли помочь им подняться выше уровня посредственности, но по-настоящему хорошими специалистами они стать не могли.

Натуру каждого индивидуума можно разгадать по его походке, точно так же, как утку – по ее полету. В этом человеке все было искусственно, все элементы его натуры казались чуждыми друг другу, добавленными случайно, но при этом соединенными навечно. Создавалось впечатление, что от его исходной личности ничего не осталось и нам приходится иметь дело с совокупностью противоречивых и несочетаемых друг с другом элементов, словно кто-то слил воедино тело рыцаря и его доспехи. Людовик был человеком поверхностным, однако, справедливости ради надо заметить, ненависти он не вызывал; правда, не вызывал он и любви, и это было самым страшным для него бедствием: сторонний взгляд не находил в нем ни одной привлекательной черты. Ни единой.

Мои ноги невольно пришли в движение, и я отошел подальше от толпы. Я только что созерцал «короля-солнце» и теперь почувствовал, что слишком долго простоял перед этим одиноким светилом, которое и впрямь ослепляет нас, если мы хотим увидеть в нем то, что оно не способно нам подарить. Вид монарха взволновал меня, но посеял во мне сомнения. Вдобавок, моя дорогая и ужасная Вальтрауд, в глубине души я был разочарован. Да-да, ты не ослышалась. Мне столько раз приходилось слышать разговоры об этом тиране, что теперь, когда он предстал перед моими глазами, я оказался обманут во всем: даже страха, который король должен был, по определению, вызывать, я не испытал. «Вот самый могущественный человек во всем мире, никогда раньше столько разрушительных сил не оказывалось в одних руках, – сказал я себе, – и при этом сей властелин – ничтожество». Ибо все мои чувства говорили мне, что Монстр – не более чем марионетка. Несмотря на наряд из разноцветной парчи и атласа, на свой высокомерный и загадочный вид, Людовик сам по себе ничего не представлял. И доказательством тому было желание короля выступать и красоваться перед публикой; ведь если его власть безгранична, почему он нуждается в одобрении и аплодисментах подчиненных? А если все мы марионетки этой марионетки, кто тогда управляет ею? Ответ на сей извечный вопрос, который задают себе люди каждый раз немного по-другому, моя дорогая и ужасная Вальтрауд, вероятно, таков: все человечество приводится в движение нитями, которые не дергает никто.

Там, наверху, нет никого – никто не наводит порядок в мире, никто не направляет его судьбу. Власть имущие просто подчиняются ей и способствуют развитию событий, но они тоже лишь ее орудия. Карл Второй Испанский, Придурок, просто не смог бы составить иное завещание; его ограниченные мозги монарха могли лишь направить его дрожащую руку, когда он подписал документ, определивший государственную политику. Из-за этого завещания Франция неминуемо должна была вмешаться в испанские дела, и если не Монстр, так кто-нибудь другой возжелал бы захватить бразды правления в стране. А как только Франция начала наступление, Англия неизбежно решила противостоять Монстру, и не важно, кому в тот момент принадлежала власть, тори или вигам. История – не Пирамида, а сложный Часовой Механизм. Мы не способны принимать решения, а только крутимся и скрипим, вот и все.

Возможно, эти мысли были не слишком глубокими, но, безусловно, мрачными, и мое настроение упало. Решив избавиться как от этих размышлений, так и от толпы, я зашел в главное здание дворца, предположив, что все гости прогуливаются по садам и в просторных залах мне удастся найти покой и тишину. Слуга по имени Жак следовал за мной неотступно.

Внутри я обнаружил комнаты и залы, назначения которых не понимал, и широкие бесконечные коридоры. Стены вздымались, как башни, а потолки, украшенные сценами из жизни языческих богов, были выше небес. В этом лабиринте люди чувствовали себя блохами на туловище слона. Как можно жить в зданиях, масштаб которых не отвечает нашему росту? Сколько бы я ни ходил, мне все время казалось, что конца путешествию не будет. Снаружи мне было одиноко среди толпы, а внутри меня душил этот бесчеловечный дворец.

Жак вообразил, будто мной движет тяга к искусству, и поэтому рассказывал о картинах на стенах. Но что мне до картин! Однако, слушая его рассказ, я подумал, что мог бы, вероятно, извлечь какую-нибудь выгоду из этой поездки. Справа и слева от некоторых дверей стояли стражники с алебардами, но их было гораздо меньше, чем требовалось для охраны всех сокровищ Монстра. Я обратил внимание на блестящие дверные ручки из желтого металла, но сначала подумал, что это простая позолота, потому что привык к дурному вкусу барселонских богачей. «Это Версаль, месье!» Я подошел к одной из них и рассмотрел получше.

Это оказалось чистое золото. Такая ручка стоила столько, сколько простой барселонский рабочий, трудясь в поте лица, получал за полгода тяжелого труда. Какое искушение для плебея! К сожалению, у меня под рукой не было подходящей стамески, а проклятый Жак следовал за мной как тень. Сначала я не мог ничего придумать.

Тут я вдруг услышал женские голоса, приглушенные стенами и перегородками, и отправился на разведку. За одной из дверей я обнаружил маленький уютный зал, где стоял низкий столик, стулья и диван. Пять моих старых знакомых дам, маркиза де ла Шеврез и четыре ее компаньонки, угощались каким-то напитком вдали от бессмысленных церемоний в саду. Поскольку эти представления им уже давным-давно наскучили, они на сей раз решили в них не участвовать и очень обрадовались моему появлению.

– А вот и граф Репейника и Каштана! – весело воскликнула знатная дама. – Неужели вы так бескорыстны, что предпочитаете наше общество обществу короля?

– Уверяю вас, что любой мужчина предпочтет общество пяти королев обществу одного короля.

Дамы рассмеялись, и мне, естественно, пришлось подсесть к ним. Они предложили мне рюмку какого-то приторно-сладкого ликера, который пили сами, но я не смог сделать ни глотка. Увидев мои гримасы, они сначала захихикали, а потом расхохотались так, что их груди опять закачались вверх-вниз.

– Как приятно встретить в Версале новичка, который уделяет нам внимание!

Они снова напомнили мне, что я во дворце недавно. Мне пришло в голову рассказать им несколько анекдотов, и дамы хохотали до упаду. Больше всего им понравился самый глупый, который я помню до сих пор. Вот он:

– Богатый кастилец и француз встречаются в аду. Их положение тем более печально, что оба сидят на мешках с деньгами, но все их богатство служит им лишь сиденьями для задниц. Оба ждут, чтобы им указали на котел, где им предстоит вариться целую вечность, и тут появляется богатый каталонец, у которого мешка нет. Они знакомятся и расспрашивают друг друга о том, почему попали в это печальное место. Кастилец говорит: «Я оказался здесь, потому что оплачивал военные кампании в Америке и мои армии уничтожили миллионы ни в чем не повинных индейцев». Француз, в свою очередь, жалуется: «Я здесь по схожему поводу, потому что обходился с европейцами как с индейцами; войны за власть принесли боль и гибель миллионам безвинных семей». Но больше всех, однако, плачет богатый каталонец: «Я больше вас заслуживаю наказания, ибо, как любой каталонец, я жертва, но становился сообщником то Франции, то Кастилии, хотя их войска разоряли мою страну. А я тем временем призывал каталонских политиков то договариваться, то защищаться в зависимости от собственных интересов и втайне и по-предательски вкладывал деньги в кастильские луга или во французские фабрики, забыв о чести и совести». И богатый каталонец в отчаянии разражается безутешными рыданиями. Остальные дружески похлопывают его по спине, но тут каталонец заявляет: «Господа, вы меня неправильно поняли. Я действительно заслужил такую же кару, как и вы, но это отнюдь не означает, что я буду наказан вместе с вами». Кастилец и француз просят его объяснить эти слова. «Видите ли, я здесь задержусь ненадолго, потому что подкупил святого Петра и он за приличную сумму денег пустит меня в рай». Кастилец и француз удивляются: «Но это невозможно, к воротам рая люди попадают с пустыми руками, а это значит, что там ни у кого нет денег на подкуп». – «Совершенно верно, – отвечает каталонец, – и поэтому святой Петр дал мне специальное разрешение зайти в ад, получить с вас все деньги, которые я дал вам взаймы при жизни, и принести ему». И с этими словами он берет мешки и уходит.

Уверяю тебя, моя дорогая Вальтрауд, они смеялись как сумасшедшие.

В стене зала я заметил отверстие камина, где не горел огонь. Я хлопнул в ладоши и крикнул:

– Жак! Принеси-ка мне дров и каштаны. А, да, и не забудь кочергу.

– Кочергу, месье?

– О боже, неужели тебе необходимо повторять все мои приказы, перед тем как их выполнить? – И я передразнил беднягу: – «Каштаны, месье? Кочергу, месье?» Будь добр, поворачивайся побыстрее и неси сюда все, что я попросил. Эти дамы вполне заслужили право отведать великолепные печеные каштаны. И кочергу не забудь.

– Месье, – произнес Жак шепотом, – на кухне готовы исполнить любое ваше желание, и вам не надо будет пачкать руки.

– Но я как раз желаю испачкать руки, чтобы услужить этим прекрасным дамам! – закричал я, воздев кулаки, но не вставая с места. – Неужели ты не понимаешь? Исполняй мои желания. И если кто-нибудь спросит тебя обо мне, скажи ему, что меня не видел!

Я предпочитал общество пяти женщин бильярдной булаве, даже если от моей игры зависит мир во всем мире. Не стоит и говорить, что все дамы едва сдерживали смех, наблюдая за этой сценой. Жак выбежал из комнаты под их хохот, а я так вошел в роль графа Репейника и Каштана, что сказал:

– Слуги теперь уже не так расторопны, как раньше! Если бы он служил в моем доме, то заработал бы двадцать ударов палками.

– Не беспокойтесь об этом, – сказала знатная дама, – он получит все сорок.

Я, естественно, пошутил и теперь раскаивался в своих словах, а потому опустил голову и сглотнул. Поскольку мое настроение немедленно передавалось им, они тоже погрустнели.

– Глядя на вас, легко себе представить, какая идиллическая жизнь течет в провинции, – печально продолжила маркиза. – Вы, наверное, очень счастливы в своих родных землях, хотя замок вашего отца, вероятно, не так роскошен, как Версаль.

– О моя госпожа, – ответил я, – человеческое воображение не может нарисовать место богаче Версаля.

– И в этом корень наших несчастий! – почти хором воскликнули четыре молоденькие дамы.

– Но, сеньоры, я вас не понимаю. Вы богаты, молоды, прекрасны и знатны, вас воспитывали самые лучшие учителя королевства. Чего же еще вам может не хватать?

– В этом-то все и дело! Подумайте сами: из-за нашего высокого положения и наших богатств мы лишены любви. Мы не можем выйти замуж за простого человека, а круг возможных претендентов на нашу руку, соответствующих размеру нашего приданого, чрезвычайно узок. Поэтому нас выдадут за какого-нибудь дряхлого вдовца или за мальчишку, в котором больше женского, чем во всех нас, взятых вместе. Даже наложницы из турецкого гарема счастливее, чем дамы Версаля!

Мое происхождение и моя судьба были настолько далеки от их участи, что я никогда раньше не задумывался о жизни людей этого круга, но сейчас видел, как на их глаза навертываются слезы. Маркиза де ла Шеврез печально покачала головой и сказала:

– Мой пример достаточно показателен. Меня выдали замуж за маркиза де ла Шевреза, и моя жизнь стала невыносимой: я заключена здесь, при дворе, и обязана выполнять все капризы моего господина и хозяина, которому должна подчиняться во всем. Одну половину жизни я провожу в поездках из Версаля в Фонтенбло, другую – в поездках из Фонтенбло в Версаль. Мой господин очень требователен и приказывает всем своим женщинам – жене, подругам и любовницам – всегда следовать за ним в каретах в строго определенном порядке, согласно протоколу. Он не выносит закрытых помещений и поэтому велит открывать окна во всех экипажах, даже когда дует ледяной ветер. В этом году зима выдалась очень суровая, и я трижды чуть не замерзла до смерти.

Четыре девицы глубоко вздохнули от ужаса, а маркиза продолжила:

– А если вы, мой дорогой граф Репейника и Каштана, хотите понять характер моего господина, не изучайте его политические взгляды, а обратите внимание на незначительные детали его будничного поведения. Не так давно природа велела мне незамедлительно опорожниться после ненавистных мне обильных приемов пищи, ибо в Версале мы обязаны садиться за стол шесть раз в день, нравится нам это или нет. Так вот, в этот самый момент нам было приказано занять места в самой большой из карет. Что мне оставалось? Только страдать в дороге и терпеть. Я крепко сжимала зубы, но на полпути уже выдерживала с трудом, потому что мои внутренности готовы были взорваться, и попросила кучера ехать побыстрее. Однако мой властелин отдал иной приказ, и мы сделали остановку: ему понравился пейзаж, и он решил совершить небольшую прогулку. Я умирала от боли и попросила разрешения спуститься из кареты на землю, чтобы справить нужду за какими-нибудь кустиками, если для этого не найдется иного, более достойного места. В просьбе мне было отказано; мой господин считает себя пастырем и обращается с нами, женщинами, как со своим стадом. Я безумно обрадовалась, когда мы наконец снова двинулись в путь. Не буду описывать вам жуткую тряску, от которой страдал мой переполненный живот. И вдруг – новая остановка. На сей раз мой господин захотел, чтобы мы перекусили на маленьком холме. От боли я почти лишилась дара речи, но, невзирая на это, он приказал мне открывать рот и глотать пищу, уподобляясь гусыне. Мне оставалось только подчиниться, хотя я была на грани страшной смерти или, по крайней мере, обморока. Я, маркиза де ла Шеврез, чуть было не испражнилась на глазах у всех, включая любовниц моего господина и придворных дам, которые меня ненавидят! Какой позор! Но этим дело не кончилось – мы сделали еще одну остановку!

– Боже мой! – сказал я тихонько, искренне ужаснувшись.

– Мне пришлось попросить о помощи моего друга, чрезвычайно тактичного человека, который ехал в другой карете. Я удалилась с ним в часовню у дороги и благодаря его услужливости и его широкому плащу, который скрыл меня от нескромных взглядов, смогла присесть в уголке часовни. – Тут она потупилась, а потом, закрыв лицо ладонями, вздохнула и продолжила: – И пусть Всевышний меня простит. Вы теперь лучше понимаете нас? Даже самая простая из крестьянок имеет право подчиниться своей природе. Но Версаль лишил нас этого права, и мы обречены на такую жизнь до скончания веков.

Я потерял дар речи, потому что не мог себе представить, что на людей благородного звания давит подобный гнет. Им не позволялось даже управлять своим телом: Версаль командовал кишками своих обитателей точно так же, как травой на газонах. Находясь на самой вершине власти, они не получали удовольствия от своего положения, а тоже страдали, просто их мучения были другого рода. Маркиза спросила меня умоляющим тоном:

– Какой совет вы можете мне дать, чтобы я утешилась?

– Оставьте вашего мужа, этого старого козла, маркиза де ла Шевреза, – ответил я, возмущенный услышанным и взбодренный выпитым вином. – И покиньте эту искусственную и давящую обстановку Версаля.

– О, это нелегко. Мы всегда догадываемся о том, что нам нужно для счастья, но сделать подобный шаг очень трудно, – сказала она и добавила привычную фразу, которая теперь, однако, наполнилась новым смыслом: – Это Версаль, месье.

Я подумал об этих бедных женщинах и о том, как я был счастлив в нашем полуподвале с сырыми стенами. На самом деле мне следовало бы поблагодарить их за то, что, взглянув на жизнь под другим углом, я понял свою удачу и увидел все в новом свете: мой дом, Амелис, скверного мальчишку Анфана, всех дорогих мне людей. Совершенно очевидно, богатство или бедность не имели прямого отношения к счастью – что давала этим бедным женщинам возможность жить в Версале, во Дворце Вселенной? Я немного раскис, осознав близость их беды и удаленность моего островка счастья, и на мои глаза навернулись слезы. Когда первая слезинка повисла на моих ресницах, все дамы отчаянно зарыдали, ибо, если мужчина плачет, не стесняясь, зачем женщинам скрывать свои чувства?

Мы вшестером плакали навзрыд, когда вдруг явился этот идиот Жак, нагруженный каштанами и кочергой. Бедняга ничего не понимал: когда он уходил, мы радостно смеялись, а теперь неутешно стенали.

Увидев его, я немедленно пришел в себя.

– Ах да, вот и кочерга, – сказал я, вытирая слезы рукавом камзола, а потом встал, забрал у него сей инструмент и приказал ему: – Разведи, пожалуйста огонь. Я сейчас приду.

И я широкими шагами пошел к двери салона, сжимая в руках кочергу. Печеные каштаны меня, естественно, совершенно не волновали. Теперь, когда я обзавелся подходящим орудием и отделался от Жака, можно было попытаться завладеть одной из золотых ручек. Надо было только найти какую-нибудь дверь в достаточно укромном месте, что, кажется, большого труда не составляло. Потом посмотрю по сторонам, стукну как следует кочергой, и готово – золотой шар у меня в кармане. Я направился в боковой коридор, который был значительно шире, чем большинство барселонских улиц. В самом конце коридора находилась дверь, на которой висел золотой дверной молоток в форме кулака. Это был прекрасный вариант, но проклятая штуковина держалась крепко. Один удар, другой, третий – и ничего. Мне следовало поторопиться, или на шум явится кто-нибудь из охраны. Да и Жак, моя живая тень, наверное, уже меня разыскивал. Я просунул конец кочерги под основание дверного молотка, нажал посильнее, и дерево затрещало, как гнилой зуб. Я нанес следующий сильный удар с боку и наконец добился своего. Поскольку мои руки в тот момент были заняты кочергой, дверной молоток покатился по мраморному полу со страшным грохотом. Я опустился на колени, готовясь подобрать свою добычу, и тут торжествующая улыбка застыла на моих губах. Передо мной стояли три человека: двое слуг сопровождали какого-то низенького господина, который остановился с растерянным видом, словно его мысли витали где-то далеко. Он держал руки за спиной, точно отрешенный философ на неспешной прогулке.

Господин спросил меня сонным голосом, в котором звучало не осуждение, а только любопытство:

– Как странно: неужели вы питаете вражду к дверным замкам?

Однако его слуги смотрели на меня, как волки на хромого барашка. Если они вызовут стражу, я пропал. Мне уже виделись тюрьма и орудия пыток, но я поднялся с колен и, сглотнув, попробовал как-нибудь выкрутиться:

– Видите ли, я обожаю путешествовать и собираю коллекцию дверных замков из всех дворцов Европы: России, Пруссии, Савойи. Вы меня, конечно, поймете… Я как раз собирался попросить у распорядителя дворца поставить на этот экспонат сургучную печать, удостоверяющую его происхождение. Как вы думаете, никто не будет против?

Знатный господин то смотрел мне в глаза, то переводил взгляд на замок. В конце концов он воскликнул:

– Какое у вас странное увлечение! Однако, по здравом размышлении, мне следовало бы поменяться пороками с вами, ибо мое обходится мне гораздо дороже. – Он обернулся к слугам и сказал игривым тоном: – Не кажется ли вам, что было бы лучше, если бы меня называли «де ла Шеврез, коллекционер дверных молотков», а не «де ла Шеврез, неуемный бильярдист»?

– Так вы маркиз де ла Шеврез?

– Именно так, – ответил он тоном рассеянного путника.

– Я в самом деле говорю с мужем маркизы де ла Шеврез?

– Да, это я, – подтвердил он, по-прежнему держа руки за спиной. – Хотите сыграть партию? Осведомлены ли вы в высоком искусстве игры в бильярд?

Я спрятал золотой дверной молоток в карман камзола, схватил кочергу двумя руками и треснул его изо всех сил по голове, как раз между глаз.

– Заруби себе на носу, как надо обращаться с женщинами, мерзкий рабовладелец и бесстыдник!!!

Он упал навзничь как подкошенный и стукнулся бы затылком о каменные плиты, если бы слуги не успели подхватить его, когда до пола оставалось не больше пяди. Я отбросил кочергу и ушел, ругая на чем свет стоит французскую знать и ее понятия о супружестве. И это Версаль – вершина цивилизации!

Однако, миновав несколько поворотов и отдалившись от источника моей ярости и от моей жертвы, я схватился за голову.

Ради всех святых, что я натворил? Прибыв в столицу мира, Суви-Длинноног первым делом обхаживает здешних дам, крадет здешние сокровища и избивает мужчин. Я не привык обдумывать свои поступки, но обычно не рыдал вместе с дамами, не грабил дворцы и не нападал на аристократов. И все эти подвиги я совершил сразу, почти одновременно, поддавшись смеси ярости и меланхолии. Мне пришло в голову, что виной тому было спиртное.

Из-за Жака я сначала осушил три графина вина – казалось бы, некрепкого, однако же коварного. Каштановое пюре обильно сдобрили коньяком, а в довершение всего я выпил сладкий ликер вместе с пятью дамами. И все это я проглотил подряд, не задумываясь. Теперь я отдавал себе в этом отчет, потому что голова у меня шла кругом, а углы виделись слегка расплывчатыми. Вдобавок смесь напитков превратила мой желудок в мешок с порохом. Может быть, свежий воздух поможет мне избежать полного краха.

Но тут сзади ко мне подошел Жак, настойчивый, как ищейка:

– Месье, вас зовут завтракать.

– Мне не до завтраков, – возразил я, держась обеими руками за живот.

Но выяснилось, что завтрак давал Монстр собственной персоной и отец Бардоненша тоже должен был туда явиться. Я не мог его подвести.

В зале были расставлены приборы для сорока человек. Меня посадили между уродливой вдовой, которая была толще и здоровее, чем трое мужчин, и каким-то женоподобным старичком. Он то и дело ронял свою салфетку мне на колени и подбирал ее своими пальцами, которые извивались, словно щупальца кальмара. Монстра еще не было, завтрак не начинался, и у меня в голове вертелась одна-единственная мысль: «Пожалуйста, давайте закончим поскорее, а то меня вырвет прямо на стол».

Наконец Монстр явился, щеголяя новым костюмом. У меня такое не укладывалось в голове, но, по словам Жака, король лягушатников менял платье до пяти раз в день. Невольно возникает вопрос: если Людовик столько раз переодевался, откуда он брал время управлять государством?

Мы начали есть, – вернее, ели все остальные, а я только делал вид, поднося ко рту листики салата. И, чтобы не думать о своем желудке, рассматривал Монстра.

Мы обычно считаем, что сильным мира сего просто благодаря их положению чужда неопрятность, но на деле вышло наоборот: манеры у Монстра были совершенно свинские. Насколько мне известно, однажды он отругал своих внуков за то, что они пользовались вилками. Он предпочитал орудовать пальцами и мог себе это позволить: кто бы на него пожаловался? Король запускал руки в жирную подливку, а потом обсасывал пальцы и облизывал их, причмокивая, словно морж. А бедняге Суви приходилось в это время контролировать свой пищевод, чувствуя, как сосед ощупывает его срамное место. Тот снова и снова извинялся: «Боже мой, у этой салфетки выросли крылья!» Но самое ужасное было впереди.

На левой щеке Монстра я обнаружил маленькое отверстие рядом с крылом носа. Его было очень хорошо видно; казалось, что через эту дырочку прошла пуля малого калибра. Позднее я узнал, что в юности король страдал заболеванием дыхательных путей, и врачи прооперировали его, чтобы облегчить страдания.

После бульонов принесли pièces de resistance[168], и Монстр вцепился зубами в жареную куропатку и заработал челюстями. И тут из дырочки на щеке стала выдавливаться колбаска пережеванного мяса, которая извивалась, как червяк!

За спиной монарха стоял слуга с полотенцем и вытирал ему щеку, удаляя все, что появлялось из отверстия. Поскольку в эту минуту содержимое моих внутренностей настойчиво требовало предоставить ему возможность увидеть свет, сцена грозила неописуемой катастрофой. «К черту приличия», – сказал я себе и встал со стула, прикрывая рот рукой, чтобы покинуть зал. К несчастью, мой сосед попытался остановить меня, схватив за полу камзола. И я не выдержал.

Не удержался.

Все содержимое моего желудка, вся не переваренная до конца пища оказалась на королевской скатерти. Скандал всегда вызывает страшный шум, все мои сотрапезники одновременно взвыли, точно жители Гоморры, пораженные смертоносными молниями. К счастью, король сидел довольно далеко от меня. Он захлопал глазами, точно кукла, не веря, что все это происходит за его собственным столом. Все посмотрели сначала на Людовика, а потом на меня. А я так и стоял рядом со своим прибором и вытирал губы шелковой салфеткой. Что можно было сказать в свое оправдание?

– Ваши яства были столь великолепны, ваше величество, что я счел себя обязанным вернуть их на стол.

Ничего лучшего мне в голову не пришло. И знаешь, что случилось, моя дорогая и ужасная Вальтрауд? Людовик расхохотался так, что чуть не свернул себе челюсть. Какой-то долговязый и смуглый тип блюет в его присутствии! Монстр давился от смеха. Отличие власть имущих от прочих людей состоит в том, что мы никогда не знаем, как они себя поведут. Пока все аристократы поносили меня, король смеялся до слез и хлопал в ладоши, но я счел за лучшее вовремя исчезнуть. Найти дверь наружу стоило мне большого труда.

В садах уже не было прежних толп аристократов, но уединиться мне не удавалось: повсюду слонялись люди. Меня страшно тошнило, и, выбрав толстое дерево, я оперся на него рукой и прижал лоб к прохладной коре. Не успел я еще раз опорожнить желудок, как откуда-то вдруг возникли два донельзя расфуфыренных типа.

– Вам от нас не уйти! – заявили они, как только меня увидели. – Знайте, что мы представляем маркиза де ла Шевреза. Вы посмели напасть на него с невероятным коварством и жестокостью, и поэтому теперь он вызывает вас на дуэль.

Только смертельной дуэли мне и не хватало!

– Послушайте, господа, – попытался успокоить их я, страдая от спазмов в желудке и боли в груди, – как вы можете убедиться, я сегодня не в форме. Передайте маркизу мои самые искренние извинения.

– Этого недостаточно, – настаивали они. – Выбирайте себе оружие и секундантов.

– Но дело в том, что я не слишком хорошо себя чувствую.

– Когда вы напали на маркиза, вы были здоровехоньки!

Ну и зануды! Поскольку другого выхода у меня не оставалось, я сделал над собой усилие и, вытянувшись в струнку, заявил самым серьезным тоном:

– В таком случае я выбираю королевскую мортиру. Мы будем стреляться ядрами.

Я хотел, чтобы они сочли меня сумасшедшим и оставили в покое. Чтобы тебе было ясно, мой дорогой Вальтраудик, королевская мортира – самое крупное артиллерийское орудие во французской армии. У таких орудий особое дуло, и они стреляют каменными или железными шарами, которые описывают параболу. Они бывают двенадцатого, двадцать четвертого и сорок четвертого калибра, но есть еще и большая пушка, которая, точно пасть Молоха, может извергать стокилограммовые и даже более тяжелые каменные ядра, способные разрушить бастион, упав на него с небес. К сожалению, французские аристократы оказались такими отъявленными вояками и так любили дуэли, что мое предложение показалось им оригинальным, но отнюдь не бредовым.

Монстр имел все основания ненавидеть дуэли: ему хотелось, чтобы его подданные погибали, приумножая его богатства и служа ему на поле боя, а не теряли жизни из-за всякой ерунды. Он издавал десятки указов, чтобы воспрепятствовать дуэлям, но этих распоряжений было слишком много, а поэтому их перестали замечать. Вдобавок за время своего правления Людовик семь тысяч раз амнистировал дуэлянтов, и никто не принимал запреты всерьез.

– Насколько мы поняли, – сказали мои собеседники, – вы предлагаете дуэль на мортирах.

– Именно так, господа, будьте добры, приготовьте крупнокалиберные мортиры, стреляющие камнями. А именно такие, которые запускают в воздух огромные каменные шары, взлетающие очень высоко, а потом низвергающиеся вертикально вниз со страшной силой.

Они задумались, а я воспользовался паузой, чтобы поумерить их пыл:

– Чтобы немного вас утешить и облегчить вашу участь, скажу только, что похороны обойдутся вам крайне дешево, – по крайней мере, не надо будет тратиться на гроб.

Они меня не понимали.

– Знайте, что вы имеете дело с гением, изучившим в совершенстве полет снаряда. Когда тяжеленное ядро, развив огромную скорость, упадет на голову моего соперника, от него останется мокрое место, и для похорон подойдет просто маленькая шкатулка.

Наконец-то они догадались, в чем дело.

– Вы просто не хотите сражаться! – воскликнули они. – Откуда нам взять королевские мортиры? Ближайшее расположение войск, в котором имеются осадные орудия, находится в Париже.

– Меня совершенно не волнует, откуда вы возьмете мортиры. Как человек, вызванный на дуэль, я имею право выбирать оружие, не так ли? Ворочайте мозгами! И кстати, не забудьте снаряды, порох и банники. – Тут я добавил серьезно: – Господа, это же Версаль!

– Нам надо посоветоваться, не уходите далеко. Мы скоро вернемся с ответом!

– Я вас буду ждать тут! На этом самом месте! Не сдвинусь ни на шаг. За кого вы меня принимаете?! Я свое слово держу!

Ждать их? Держать слово? Как только они повернулись ко мне спиной, я дал деру. Эти фанатики могли принять мое предложение стреляться на мортирах.

Вдалеке я разглядел нечто похожее на островок обычного леса. Жак, который по-прежнему следовал за мной по пятам, рассказал, что в этой части садов сохранили один-единственный участок первозданной природы. Этот лесок служил примером того, как с давних пор поступают тираны: они милуют приговоренного к казни не из жалости, а лишь для того, чтобы доказать свою безграничную власть. Помилованный островок живой природы, этот лесок с его беспорядком, напоминал о геометрической строгости садов и восславлял их.

Я скрылся за деревьями, где действительно никого не было; дикий кустарник скрывал меня от посторонних глаз. Я снова прижал голову к стволу дерева, пытаясь навести порядок в желудке, и сказал Жаку:

– Найди господина Антуана Бардоненша и приведи его сюда. И заодно принеси мне пару пирожных. Может быть, сладкое поможет мне справиться с этим легким недомоганием.

– Будет исполнено, месье.

С моих губ струилась слюна, которая не облегчала страданий, а только вызывала отвращение. Голова моя разрывалась! Я вспомнил о супруге Жанны, который пытался просверлить себе голову дрелью, но мне было гораздо хуже, чем ему. Вдобавок, на мое несчастье, вместо Бардоненша ко мне явился маркиз де ла Шеврез собственной персоной в сопровождении двух секундантов и двух слуг! Он был не на шутку взбешен.

– Я так и знал, что мы найдем вас здесь! – взревел он, размахивая шпагой. – Беглые преступники всегда прячутся в лесной чаще, точно хищные звери. И что за ерунду вы придумали с этими мортирами? Защищайтесь!

Один секундант протянул мне шпагу рукоятью вперед.

– Возьмите оружие и защищайте свою честь! Берите!

– Но меня совершенно не волнует моя честь!

Подняв руки, я стал отступать, словно рукоять шпаги была раскалена докрасна, но вскоре наткнулся на дерево.

– Трус! Жалкий трус! – вопили они. – Сражайтесь, как мужчина, или вам грозит собачья смерть!

– Я же сказал, что страдаю расстройством желудка!

На мое счастье, в эту минуту вернулся Жак с Бардоненшем.

– Что случилось, мой добрый друг? – спросил Бардоненш с привычной улыбкой на устах.

Я подскочил, как жаба, и укрылся за его спиной. Меня всегда отличал высокий рост, но с Бардоненшем я сравниться не мог.

– Это сумасшедшие! – завизжал я, а потом добавил шепотом: – Это невероятно, но они задумали убить меня, оправдав свое преступление дуэлью.

– А почему они решили сражаться с тобой? Ты же такой любезный и миролюбивый юноша.

Я прошептал ему на ухо свои объяснения. Не стоит и говорить, что все сказанное было враньем, клеветой и несправедливыми обвинениями, но обойтись без помощи Бардоненша я не мог.

– Этот маркиз де ла Шеврез сущий негодяй. Перед завтраком я прогуливался по залам дворца и услышал, как он отзывается о сторонниках мирного урегулирования конфликта. Он называл их всех предателями и говорил, что следует перерезать им глотки.

– Что вы говорите?! – возмутился Бардоненш.

– Так он и сказал! – продолжил я. – И в первую очередь – вашему отцу!

– Моему отцу!

Маркиз де ла Шеврез шагнул вперед и сказал Бардоненшу:

– Сеньор! Вы пришли как раз вовремя, чтобы стать секундантом этого недостойного мерзавца, который обманом пробрался во дворец.

– Подождите минутку, сеньор! – властным тоном прервал его Бардоненш. – Я веду беседу с моим дорогим другом.

– Ха-ха! – рассмеялся де ла Шеврез. – Поговорите, поговорите; может быть, тогда вам удастся объяснить нам, зачем ваш дружок ворует дверные молотки.

Я, естественно, в это время нашептывал на ухо моему приятелю:

– Этот негодяй сорвал с дворцовой двери молоток, бросил его на пол и закричал: «Точно так же покатятся по земле головы всех трусов, начиная с малодушного Бардоненша!» Меня, естественно, обуяло негодование, я не смог сдержаться, поднял с пола дверной молоток и стукнул его изо всех сил по голове.

– И хорошо поступили!

– И заметьте, что он явился сюда в сопровождении четырех своих приспешников. Если вы спросите его, что это за люди, он наверняка нагло солжет, что это его слуги и секунданты.

Бардоненш обернулся к де ла Шеврезу и, как я и ожидал, задал ему вопрос:

– Сеньор, если вы повздорили с моим другом, почему вы нападаете на него в этом уединенном месте и почему в этом споре вам нужна помощь четырех вооруженных людей?

– Как это почему? – законно удивился маркиз. – Я пришел сюда, потому что этот недостойный и мерзкий тип спрятался здесь. Что же до моих сопровождающих, так это двое моих слуг и два господина, которых я попросил быть у меня секундантами.

Я толкнул Бардоненша локтем:

– Теперь ты сам видишь, правда? Я же говорю: он придумывает всякие увертки, чтобы оправдать присутствие четверых сообщников!

Бардоненш был так глуп и так благороден, что покраснел от ярости.

– Неужели вы считаете справедливым и достойным поступком напасть на человека, который никогда не держал в руках клинка?! – воскликнул он.

– Несправедливо и недостойно было лупить меня без всякого повода!

– А он говорит, что у него был веский повод, который, кажется, имел отношение к дверному молотку, покатившемуся по полу.

– Это совершенно верно! – ответил де ла Шеврез. – И если говорить об истории с молотком, поведение этого субъекта было весьма странным и агрессивным.

Отлично, дело было сделано. Вернее, запутано до предела, но Бардоненш скорее поверил бы герою кровопролитной битвы при Альмансе, то есть мне, чем какому-то неизвестному типу. Теперь, когда меня защищал этот идеальный воин, ничто не могло помешать моему отступлению. Я взял приятеля за локоть и сказал:

– У меня немного кружится голова, нам лучше пойти домой.

Я, однако, не учел, что этот человек был ярым борцом за справедливость. Он отдернул руку и закричал:

– Об этом не может быть и речи! Враг моего отца – это враг моего короля, а враг моего короля – враг моему отцу. – Он сделал еще один шаг и, оказавшись нос к носу с де ла Шеврезом, толкнул его ладонью в грудь и сказал: – А если вы такой драчун, можете иметь дело со мной.

– Но я хочу отомстить моему обидчику, а против вас ничего не имею!

– Тогда я сам дам вам повод!

И он отвесил бедняги четыре пощечины своей перчаткой, по две с каждой стороны. Де ла Шеврез так удивился, что оскорбление даже не сразу его рассердило.

– Неужели сегодня все сошли с ума? – закричал он. – Сначала меня бьют по голове в залах Версальского дворца, а потом осыпают пощечинами в лесу! Если вы вознамерились превратиться в преграду между мной и моей честью, у меня не остается иного выхода – я должен ее защитить!

– Тогда чего же вы ждете? Вставайте в позицию!

– Немедленно!

Этот дурак не знал, с кем имеет дело. У Шевреза было столько же шансов победить Бардоненша, сколько у скромной сардины сожрать карибскую акулу. Мой приятель мог, глазом не моргнув, расправиться со всеми пятью вояками сразу или по очереди. Я бы здорово повеселился, если бы не боли в желудке. Каждому дуэлисту надлежало иметь двух секундантов благородного происхождения. Жак, дрожавший как осиновый лист, был слугой и для этой роли не подходил. Я решил смыться под благовидным предлогом и вызвался пойти за друзьями Бардоненша.

На самой опушке леса мне встретились трое его слуг. Оказалось, когда Жак вел его ко мне, они потерялись по дороге и теперь, не видя своего хозяина, пребывали в растерянности, словно щенки, оставшиеся без матери. Узнав меня, они спросили, где его найти.

– В эту минуту господин Бардоненш с достоинством защищает свою честь, – сказал я, указывая на лесок за своей спиной.

– Что случилось? – возмутились они. – На нашего хозяина и господина напали?

– О, можете не беспокоиться. Он сам за себя постоит.

Однако верные слуги бросились бежать в сторону леса, вооружаясь по дороге самодельными дубинками: они подбирали толстые ветки или выламывали из изгороди прямые жерди. Дуэль двух противников грозила превратиться в битву между двумя отрядами. Я вспомнил о супруге маркиза де ла Шевреза и вернулся в салон: возможно, даму могло заинтересовать, в какую заваруху попал ее супруг.

Все дамы по-прежнему сидели в салоне, слегка опьянев от сладкого ликера.

– Моя госпожа! – воскликнул я, увидев ее. – Рад сообщить вам хорошую новость, прекрасную новость! – Мои глаза блестели от выпитого вина; я сделал три или четыре глубоких вздоха, вытянулся в струнку по-военному и произнес торжественно, точно Цицерон в Сенате: – Очень скоро вы станете вдовой!

– Мой муж! Он погиб! – воскликнула дама грустно. – Как это случилось?

– Ваш супруг еще жив, но жить ему осталось недолго, – сказал я, удивленный тем, что чувства ее не соответствуют моим ожиданиям. – Его очень скоро пронзят шпагой, словно кусок мяса шампуром. Разве вы не рады?

– Чему тут радоваться? Мой муж – самый добрый и покладистый мужчина во всем королевстве!

– Но вы только что рассказывали, как он над вами издевается! – возмутился я. – И возит вас, точно пленницу, в своей карете!

Услышав эти слова, дамы закричали от ужаса.

– Тот, кто так поступает, – это не ее супруг! Вы ошибаетесь! – пояснили мне четыре девицы из свиты де ла Шеврез. – Маркиз учтивейший человек, которого ничего, кроме настольных игр, в этом мире не интересует. А важный господин, который выставляет маркизу идеалом аристократки и поэтому всегда сажает в свою карету, – это сам король Людовик!

Маркизе де ла Шеврез стало дурно, и она опустилась на диван, скрестив руки на груди.

– Не теряйте ни минуты! – велел я остальным дамам. – Я займусь маркизой, а вы бегите в лесок к шевалье Бардоненшу и умоляйте его умерить пыл и пожалеть соперника. Постарайтесь убедить вояку не вынимать шпагу из ножен, иначе маркиз де ла Шеврез погибнет! Антуан Бардоненш любезный кавалер, он не устоит перед напором четырех милых дам.

Одной рукой я обнял маркизу за талию, а другой стал обмахивать ее платком. Четыре дамы направились к выходу, чтобы выполнить мой приказ, но я остановил их и добавил:

– Совсем забыл! Шевалье Бардоненш – очень интересный мужчина! И вдобавок неженатый. Та из вас, которая завоюет его сердце, сможет покинуть Версаль.

Несмотря на порученное им неотложное дело, они весело рассмеялись хором и ответили:

– Но, месье, нас четверо, а ваш шевалье Бардоненш только один. Он не может жениться на четверых.

– Вот незадача, – задумался я, держа маркизу в объятиях. – Ну ладно, я дам вам совет, о котором вы меня просили. Вы хотите избежать несчастья в замужестве? В таком случае исполнению вашего желания мешает только одно – девственность, а возможность потерять ее – в ваших руках. Или, вернее, между вашими ногами.

– Какой вы шутник! – Они засмеялись еще звонче.

– Это вовсе не шутка! – И я привел им свои доводы: – Для простолюдинок девственность – их единственное достояние, а для вас – единственное препятствие. Если вы ее лишитесь, претенденты потеряют к вам интерес и вы избегнете угрозы мужа-тирана. Однако вы останетесь дочерями аристократов и будете жить, богатые, счастливые и свободные, до конца своих дней. У вас будет столько любовников, сколько вам захочется, и никто вас не осудит. Возможно, во дворце будут шептаться за вашими спинами, но какое это имеет значение? Насколько я успел увидеть, здесь никто не избегает хулы, а поэтому добродетель – только помеха.

Они смотрели на меня блестящими глазами и нерешительно улыбались, как люди, которые, неожиданно получив добрые вести, никак не могут поверить своему счастью.

– На самом деле, – продолжил я, – если вас лишат чести мужчины не слишком знатные, тем лучше. Когда это станет известно, все претенденты оставят вас в покое и вы сможете по-прежнему встречаться и устраивать веселые вечеринки в частных домах.

Дамы дружно захихикали, им было весело и немного стыдно. Следует иметь в виду, что и мои разглагольствования, и их реакция объяснялись в первую очередь винными парами, которые клубились в наших мозгах и телах. При подобных обстоятельствах мне показалось совершенно естественным советовать им потерять девственность и опозориться, а они всерьез восприняли мои слова как руководство к действию. На праздниках человек часто заводится, а на пышном празднике, какой могут позволить себе в Версале, он и заводится по-версальски. Женщины побежали в парк, и мне почти стало жалко тех мужчин, которые могли попасться им на глаза.

Мы с маркизой остались вдвоем: она лежала на диване, а я сидел рядом. О, как очаровательны зрелые женщины! Ее грудь стеснял корсет, и ткань скрывала две стыдливые дыни. Deu meu, quins pits![169] (Нет нужды переводить эти слова.) Маленькая пуговка служила замком на ее лифе, и мне казалось, что в любую минуту она взлетит в воздух, точно ружейная пуля.

– Вы разрешите мне задать один вопрос? Я хотел бы знать, почему все сразу понимают, что я в Версале новичок.

– А вы как думаете, мой юный друг? – ответила маркиза, которая еще не оправилась от удара и тяжело дышала в моих объятиях. – Потому что, стоит вам повстречаться с какой-нибудь дамой, ваш взгляд сразу устремляется на ее декольте.

Есть вещи, которые я не смогу понять никогда. Если женщина обнажает грудь до самых сосков, почему она удивляется, когда мужчины любуются этой картиной? И тут я не смог сдержаться и решился на самый естественный в данной ситуации поступок: задрал ей юбку и вставил пистон. Если бы ей это не понравилось, она бы мне об этом сказала.

– Vous êtes un enfant, vous êtes presque un enfant![170] – верещала она сначала.

В таких случаях лучше всего притвориться глухим и продолжать атаку. Когда весь мой член оказался внутри, у нее не осталось сомнений в том, что рядом с ней отнюдь не мальчишка. Правда, она повернула голову и спокойно сказала:

– Monseigneur, умоляю вас.

Ага! Заметили, как она теперь заговорила? Однако потом маркиза добавила:

– Отверстие, которое вы выбрали, предназначено не для входа, а для выхода.

Я на мгновение замер и произнес первое пришедшее мне в голову оправдание:

– Bon, c’est un autre bouquet[171].

И я продолжил свою атаку; мои бедра двигались, как локоть безумного скрипача, а она кричала, словно мученица, отданная на растерзание львам. Наверное, мы потеряли голову от страсти и почему-то оказались у самого окна. Я так прижал даму к стеклу, что оно разбилось вдребезги, а бедная маркиза согнулась пополам и повисла на оконной раме. Осколки полетели вниз со второго этажа и со страшным звоном рухнули на каменные плиты. До нас донесся жуткий визг, словно убивали борова. Я немного высунулся наружу и увидел какого-то господина, который корчился на земле: его голова, шея и плечи были утыканы стеклянными остриями.

Ко мне вернулась способность мыслить, но, вероятно, не полностью, потому что я спросил:

– Ну и дела. И это все натворили мы?

– Уходите отсюда немедленно! – сказала испуганная маркиза, которая сразу пришла в себя. – Я сама этим займусь.

Чем больше мне хотелось вести себя пристойно, тем больше все запутывалось. Я начал с кражи дверного молотка, а теперь меня могли обвинить в попытке убить человека. Ни во дворце, ни в садах не было мне спасения, повсюду меня подстерегали опасности. И тут на моем пути возник Бардоненш-отец.

– А, сеньор Сувирия! Наконец-то я вас нашел; мои слуги искали вас повсюду. Куда вы запропастились?

– Возможно, я могу сообщить вам важную новость: ваш сын собирается убить одного аристократа, двух его свидетелей, двух слуг и любого, кто окажется на его пути.

Бардоненш-отец вылупил глаза от изумления:

– Что вы такое говорите?

– Я, естественно, пытался его урезонить, потому что крошить людей в королевских садах нехорошо. Но вы сами знаете, сеньор, насколько для вашего сына важны вопросы чести.

– Черт возьми! – зарычал он. – И за какие грехи мне достался такой неуемный сын? Вечно он задирается!

– Все это случилось потому, что некий маркиз де ла Шеврез выразился довольно неуважительно.

– Что вы сказали? – прервал меня он. – Де ла Шеврез – это ключевая фигура в нашей игре! Если он получит даже самую незначительную царапину, мы пропали! Я пытаюсь спасти Францию от войны, а этот дурак Антуан хочет разрушить пирамиду моей дипломатии!

Он вынудил меня проводить его в лесок. Мы потрусили туда в сопровождении всех слуг, из которых можно было создать небольшую армию, и появились на сцене как раз вовремя, чтобы предотвратить кровопролитие, крупное сражение и массовое совокупление.

Взъяренный Бардоненш-сын готовился проделать в де ла Шеврезе больше дыр, чем в терке для сыра. И, словно этого было недостаточно, все слуги де ла Шевреза и Бардоненша начали потасовку. Имейте в виду, что прислуга аристократа таскает за ним целую кучу разнообразных предметов: дождевые зонты и солнечные зонтики, складные стулья, тазы, кувшины с водой на тот случай, если их господину придет в голову освежить руки или лицо, и даже лимоны, чтобы при необходимости приготовить лимонад. Так вот: теперь они использовали все эти предметы в качестве оружия. Металлические тазы прогибались от ударов о крепкие затылки, стулья и зонты служили дубинками и копьями, а кувшины и лимоны – снарядами. Мне показалось особенно любопытным, что слуги обеих сторон чрезвычайно уважительно относились к присутствующим аристократам, словно их там и не было. А Бардоненш, де ла Шеврез и их секунданты тем временем были настолько заняты словесным выяснением отношений, что их совершенно не интересовало, что делают слуги, которых, кстати сказать, они не считали за людей. Хуже всего приходилось Жаку: его не знал никто и поэтому лупили и те и другие. Бедняга ползал по земле среди целого леса ног, то и дело получая подзатыльники, но не мог подняться и убежать.

Завидев меня, он взмолился:

– Граф Репейника и Каштана, пожалуйста, помогите!

Вдобавок в этой заварухе участвовали четыре дамы, забывшие о целомудрии: они бесстыдно приставали к дерущимся слугам, которые тщетно пытались от этих хищниц отделаться. Но дамы набрасывались на их тела, словно пираты, берущие корабль на абордаж. Пьяная компания женщин отличается от мужской: решив применить насилие, они уподобляются стае гиен, выбирающих самые уязвимые участки тел своих жертв, и их победные крики внушают ужас.

Отец Бардоненша, который казался единственным здравомыслящим человеком при этом дворе, властно поднял руку:

– Прекратите немедленно это сумасшествие, и мужчины, и женщины!

Когда все немного притихли, он сказал:

– Вы должны со мной согласиться: честь можно защищать, не проливая крови.

– Но мы с этим не согласны! – закричали этот идиот де ла Шеврез и его приспешники, которые до сих пор не поняли, на кого напали, рискуя своей честью, здоровьем и жизнью.

Бардоненш, который в присутствии отца вел себя еще ребячливее, чем обычно, умолял папашу разрешить ему в мгновенье ока расправиться с врагами.

– Замолчи! – приказал ему отец, а потом обратился к остальным: – Имейте в виду, что применять насилие во владениях самого короля не просто неучтиво – это считается оскорблением величества.

Его властный голос возымел действие, а после своей угрозы он, как истинный дипломат, сделал предупреждение и предложил выход из создавшегося положения:

– Послушай, друг мой, встань на мое место, – сказал он де ла Шеврезу. – Ты не знаком с этим человеком, потому что он все время участвует в военных походах, но это мой сын и самый лучший фехтовальщик Франции. Какая мне выгода от вашей дуэли? Если он убьет тебя, я потеряю друга, а если жестокая случайность позволит тебе выйти победителем, я потеряю сына. Кроме того, мы можем решить спор гораздо более мирным способом. Если ты разрешил своим соперникам выбирать оружие, почему бы тебе теперь не выбрать игру? Я готов поставить против тебя тысячу лир.

– Тысячу лир? И игру могу выбрать я?

Заменить дуэль чести какой-нибудь настольной игрой было так же глупо, как предлагать в качестве оружия мортиры. Но я тогда не знал, что за де ла Шеврезом шла слава заядлого игрока и безумного любителя играть на деньги. Из-за этого он не раз терял целые состояния, и только дружеские отношения с Монстром и влияние при дворе супруги, изображавшей из себя горшок с великолепным цветком в королевской карете, спасали его от полного разорения.

Стоило ему услышать такие слова, его глазки, прятавшиеся за опущенными веками, раскрылись, как круглые глаза осьминога.

– Я согласен, но я хочу сразиться с этим нахалом! – зарычал он, указывая на меня пальцем. – И нечего предлагать мне игры постоялых дворов и кабаков, в которых можно жульничать и обманывать. Я требую присутствия судей и свидетелей и хочу играть в самую благородную из игр, придуманных человечеством! В бильярд!

Последняя пробежка до леса окончательно расстроила мой бедный желудок, и я наконец почувствовал, как отвратительная кашица подступает к самому горлу. Если раньше я не мог облегчить свои страдания, то теперь – в самый неподходящий момент – им неминуемо должен был настать конец.

Де ла Шеврез подошел ко мне, столь же разъяренный, сколь удовлетворенный принятым решением.

– Как вам мое предложение, наглый самозванец? – сказал он. – Знакомо ли вам высокое искусство бильярда? Ну конечно нет, деревенщина! Никогда еще мне не представлялась возможность заработать тысячу лир так просто!

– Пожалуйста, не приближайтесь, – прошептал я, отворачиваясь.

– Ха! – расхохотался он мне в лицо. – Так я и знал! Вы такой трус, что не решаетесь вооружиться даже бильярдной булавой. Не пытайтесь скрыться!

Я действительно хотел скрыться, однако на сей раз мной владел не страх, как это случалось обычно, а состояние моего желудка. Де ла Шеврез, не понимая этого, преградил мне путь.

К этому моменту я уже потерял всякую способность говорить членораздельно и попытался отстранить его рукой, чтобы защитить от жидкой картечи. Наглый и спесивый де ла Шеврез встал прямо передо мной, уставил свой нос мне в лицо и воскликнул:

– Никуда вы не уйдете, пока наш спор не решат шары! Бильярд – это упражнение, которое позволяет определить, насколько человек владеет своими нервами и насколько развито его самообладание; это самый строгий и справедливый из судей и…

Завершить речь ему не удалось. Бедный де ла Шеврез.

* * *

Марти Сувирия, способный сдвинуть чашу политических весов! Так вот, знаете, зачем я на самом деле понадобился отцу Бардоненша? Я нужен был ему как герой битвы при Альмансе? Он хотел познакомиться с последним и лучшим из учеников великого Вобана? Как бы не так! До его ушей дошли слухи о моей славе бильярдиста, и поэтому он решил использовать мою булаву в политических целях. Его план состоял в следующем: я должен был сыграть партию с де ла Шеврезом, после чего тот будет вынужден поддержать позицию Бардоненша перед лицом Монстра.

Я даже не знаю, как мы оказались в уединенном зале, где Монстр и избранный круг его приближенных обычно развлекались игрой в бильярд. Слуги еще чистили камзол де ла Шевреза, испачканный жидкостью, извергнувшейся из моего желудка. Спор отца Бардоненша и маркиза доносился до меня откуда-то издалека, хотя нас разделяли всего два или три метра.

– Мне нужны не твои деньги, а твое мнение! – говорил Бардоненш-отец. – Если ты проиграешь с разницей в десять очков, измени свои взгляды. Помоги мне покончить с этой бессмысленной войной! Людовик ценит тебя, тебя и твою жену, и твоя точка зрения для него важна.

Бильярдный стол действительно был великолепен: красное сукно казалось гладким, словно шелковое, борта стояли прямо, точно шеренга гоплитов[172], а все углы были идеально прямыми. Такой стол в другой час наполнил бы счастьем мою душу бильярдиста, но сейчас рай виделся мне так: кровать и ночной горшок рядом с ней.

– Уй-уй-уй, мне ужасно плохо, – сказал я Бардоненшу, пока его отец с де ла Шеврезом обсуждали последние условия своего пари. – Антуан, ради бога, вызволи меня отсюда.

– Соберись с силами, мой друг! – старался подбодрить меня он. – Ты можешь спасти мир от войны всех со всеми! Мой отец знает, что делает. Ты должен только взять в руки булаву и победить де ла Шевреза. Ты же умеешь играть в бильярд, правда?

– Но сейчас я не в себе! – взмолился я. – Как я буду держать булаву? – Я приклонил голову к его груди и стал плеваться, кашлять, прочищать глотку и втягивать обратно в рот нити зеленых слюней, струившихся оттуда. – Антуан, я тебя умоляю: отмени игру! Придумай что-нибудь. Или еще лучше: проткни этого де ла Шевреза шпагой. Нет! Лучше сразу двумя.

Кто-то тихонько постучал мне по спине. Я обернулся и увидел Жака.

– Господин граф Репейника и Каштана, могу ли я поговорить с вами одну минутку?

Ради того, чтобы удалиться от стола хотя бы на полметра, я готов был предоставить аудиенцию даже блохе.

– Чего ты от меня хочешь? – спросил я, пошатываясь.

– Видите ли, месье, я заметил, что вы очень приятный человек. По правде говоря, вы не слишком похожи на аристократа. Дело в том, что у меня есть друг, художник-рисовальщик. Для него было бы очень важно, если бы вы разрешили ему делать зарисовки во время вашей игры. Он сможет это делать только в том случае, если кто-нибудь из присутствующих выразит свое согласие.

И действительно, за его спиной стоял юноша, по чьему виду можно было сразу догадаться, что он художник.

– О боже, и ради этой ерунды ты ко мне пристаешь? – сказал я Жаку. – Дай мне попить чего-нибудь холодного. Может быть, это мне поможет восстановить силы.

Он протянул мне стакан, и я осушил его сразу, сильно запрокинув голову. Но это оказалась не родниковая вода, а какая-то адская жидкость. Так как меня окружала вся великосветская компания, я предпочел проглотить напиток, а не выплюнуть. Потом я бросил испепеляющий взгляд на Жака.

– Что за проклятое зелье ты мне дал?! – с трудом выдавил я, потому что половина моего рта еще была полна шипящих пузырьков.

– Просто я подумал, что вам надо немного воспрянуть духом. Утверждают, что эта смесь напитков помогает восстановить силы.

– Но сейчас мне предстоит бильярдная партия, а вовсе не абордаж корабля, и я никакой не пират!

Я так быстро проглотил эту бурду, что меня одолела икота. Я икал, икал и снова икал. Но тут кто-то вложил мне в руки булаву и подтолкнул меня к столу.

– Напоминаю вам правила игры, – сказал Бардоненш-отец, обращаясь к де ла Шеврезу. – Если ты, мой любезный друг, проиграешь, то на следующем совете перед лицом короля должен будешь поддержать мое предложение, согласно которому Франция должна просить о заключении мира на достойных условиях.

– А если я выиграю, то тысяча лир у меня в кармане!

– Конечно-конечно, – успокоил его Бардоненш-старший.

Так началась наша партия; и если бы славный Суви-Длинноног ее выиграл, во всей Европе прекратились бы войны. Де ла Шеврез сделал первый ход и промазал. Его шар ударился о стенку Порта и остановился, не докатившись до Короля. О боже, как же плохо он играл! Неудивительно, что маркиз проигрывал целые состояния. Я повернул булаву, чтобы играть по-своему и, насколько сейчас помню, сказал себе, наклонившись над столом: «Давай, Суви, вперед – выиграй эту партию. Может быть, в конце концов порок обернется добродетелью». Я собрал последние силы и сосредоточился.

Правила в Версале отличались от правил игорных домов Барселоны. Здесь игрок, заработавший очко, имел право на дополнительный ход, поэтому наша партия оказалась короткой, и даже совсем коротенькой. Я взял булаву и ударил – очко. И очко, и очко, и очко, и очко, и очко, и очко, и очко, и очко. Девять очков: еще одно последнее – и победа будет за мной. А теперь представьте себе выражение лица этого дурака, маркиза де ла Шевреза. Он замер от удивления, не веря своим глазам, и широко разинул рот. В этой партии ему скорее досталась роль зрителя, а не игрока.

Какое странное ощущение я испытал в эту минуту! Войдите в мое положение. Все зависело от движения моего локтя, и только от этого. Если бы мне удалось нанести по шару удар так, как я это умел, колокольчик Короля прозвонил бы в десятый раз – дзинь! И движение моей руки, простое движение, повернуло бы внешнюю политику мировой державы на сто восемьдесят градусов.

Все было готово: судьба всего континента, миллионов людей застыла на кончике бильярдной булавы. И тут нас прервали. Вошел человек, которого мы не могли проигнорировать, – Монстр собственной персоной.

Он вошел в зал широкими шагами, почти так же, как умел ходить Суви-Длинноног, и воскликнул возмущенно:

– Бардоненш! Де ла Шеврез! Можно узнать, черт возьми, что это за скандал в моем доме? Объясните, и немедленно!

Монстр вырвал булаву из рук де ла Шевреза, и маркиз ответил на эту покражу глубоким поклоном. Людовик вращал булаву над головой, кипя королевской яростью:

– Вы все каким-то образом замешаны в этом безобразии! Не отпирайтесь!

Все присутствующие, как верные придворные, рассыпались в извинениях и выразили свое сожаление. Только Бардоненш-отец молчал, хотя выдержать взгляд Монстра, который сейчас к тому же страшно разъярился, мог только человек отважный.

Распекая присутствующих, Монстр оперся о борт стола свободной рукой: он согнул ладонь и коснулся сукна кончиками пальцев. Как многим ораторам, физическая опора помогала ему отстаивать свою точку зрения во время жаркого спора.

Никогда этого не делайте: я имею в виду, не кладите пальцы на борт бильярдного стола. Даже если прямой опасности нет, этот жест крайне неосторожен. Палец, оказавшийся между бортом стола и шаром, будет раздавлен, как нога, попавшая между булыжником и тележным колосом. И тут в моей голове молниеносно мелькнула мысль: «А почему бы мне его немножко не придавить? Это чудовище терзает Европу, причиняя боль всему континенту; возможно, если Монстр попробует свое собственное лекарство, он поймет, какой ужас вселяет повсюду».

Да, конечно, это была идиотская затея, но хочу напомнить, что в тот момент я еще не протрезвел. И вдобавок что вы можете мне возразить? Как я мог удержаться, если видел разрушенные деревни на юге Каталонии, пожарища, торчащие балки, деревья, превращенные в виселицы? И блестящая идея пригласить славного Суви-Длиннонога в Версаль принадлежала не мне.

Между расчетами, необходимыми для пушечного выстрела и для удара по бильярдному шару, большой разницы нет. Впрочем, не так: тригонометрия бильярда зависит и от наития, она гораздо сложнее. Булава должна ударить в строго определенную точку шара. Ошибка в расчетах, полмиллиметра ниже или выше, правее или левее – и он даже не коснется своей цели.

Философия Базоша была чрезвычайно мудрой! Когда мы сильно чего-то желаем, наши мыслительные способности умножаются. Икота, винные пары, грусть, черные тучи мелких неприятностей – все исчезает, когда проявляется воля человека. Я сыграл тысячи бильярдных партий, заработал десятки тысяч очков, но, вне всякого сомнения, этот ход единственной партии, сыгранной мною в Версале, – самый выдающийся в моей жизни.

Мой правый локоть разогнулся с такой невероятной силой, что на секунду мне показалось, что кончик булавы проткнет шар. Он помчался по сукну с ужасающей скоростью. Возможно, Жак был прав и его бурда разбудила во мне скрытые ранее силы, потому что траектория моего снаряда была безупречной! Само собой разумеется, я не был полным идиотом и не направил шар прямо на пальцы Монстра – только этого мне и не хватало! Ход предполагался длинным, очень длинным, с семью промежуточными касаниями. Как только шар ударился о борт в первый раз, по углу отражения я понял, что судьба королевских пальцев решена.

– Скандал и беспорядок! В моем собственном доме! – кричал Монстр, не убирая пальцев с борта стола. – Мне только что сообщили, что барон де ла Бласон, мой самый верный сторонник в вопросе продолжения войны, зарезан осколками оконного стекла, странным образом на него упавшими. И это еще не все! В садах полно раненых лакеев. Четыре юные дамы самого благородного происхождения были застигнуты за совокуплением со слугами самого низшего сословия. Среди них мы обнаружили даже совершенно голого раба-эфиопа! Девицы, спрятавшись за горшки и вазы с цветами, отдали этим негодяям свою девственность. И вместо извинений заявили нам нагло и дерзко, что таким образом, благодаря этому позору, им удастся избежать ненавистного им будущего. Я устраиваю веселое празднество, и вдруг в Версале начинается страшная сумятица!!! Чего еще мне ждать? Покушения на мою жизнь?

Все присутствующие поспешили его успокоить. Только отец Бардоненша не присоединялся к хору и упрямо приводил доводы в пользу прекращения войны. До достижения цели шар должен был прокатиться по столу еще несколько раз. Я протянул свою булаву де ла Шеврезу:

– Обидно, кажется, я промазал… Ваша очередь!

– Но у меня же есть своя булава… – удивился де ла Шеврез и указал на ту, которую отобрал у него Монстр.

Однако, будучи заядлым игроком, маркиз поддался искушению: когда настоящий бильярдист видит перед собой булаву, он ее сразу хватает. И пока шар катился по столу, де ла Шеврез стоял с ней в руках, глядя по сторонам в некотором недоумении.

Недоумевал он не зря, ибо мой шар следовал намеченным курсом: один борт, другой, еще один. Сукно было таким гладким, что почти не замедляло дьявольской скорости движения шара. Я незаметно попятился к двери и сделал четыре широких шага. Монстр продолжал распекать «пораженцев» и не замечал маленького ядра, направленного прямо на его королевские пальчики.

И наконец – щелк! Щелк! Казалось, кто-то спустил курок. О боже, как взвыл этот тип! Монстр схватился за раненые пальцы другой рукой и трижды подпрыгнул в воздух, глядя в потолок и крича как резаный. Каждый королевский прыжок сопровождался воплями придворных:

– Ваше величество! Ваше величество! Ваше величество!

Никто не понимал, что произошло. Все хотели помочь Монстру, но тот не переставал прыгать и орать, а придворные крутили головами, словно ища невидимого убийцу с кинжалом в руках.

Если вы раздавили три пальца Монстра Европы, если сам Людовик Четырнадцатый, король Франции, прыгает от боли, а весь его двор в Версале поднимается по тревоге, самое лучшее – смотаться как можно скорее. В последнюю минуту я успел увидеть, как этот идиот де ла Шеврез, стоя по-прежнему с моей булавой в руках, смотрит на Людовика, выпучив глаза, а тот сверлит его ответным взглядом.

– Как вам кажется, может ли эта дипломатическая миссия достичь желаемой цели? – спросил я у Жака, когда мы вышли из зала. – По правде говоря, я думаю, они уже не нуждаются в моих услугах, а поэтому будет лучше найти какое-нибудь укромное место и отдохнуть.

Жак был единственным человеком, который все понял и теперь умирал от страха. Говорил он с трудом.

– Идите сюда, месье, – указал он мне дорогу. – Я покажу вам винные погреба.

– Опять вино! – возмутился я. – Вы считаете, что я в нем сейчас нуждаюсь?

– Сеньор, эти погреба под землей. Может быть, там вы сможете отдохнуть без помех.

Бедняга невольно превратился в моего сообщника и теперь, наверное, считал, что нам лучше оказаться как можно дальше от места преступления. По крайней мере до того момента, когда Монстр распнет де ла Шевреза на бильярдном столе. А разве есть место укромнее, чем винный погреб?

Я блуждал по закоулкам дворца, не стараясь запомнить дорогу, а просто следуя за спиной Жака. Наконец мы оказались у лестницы и спустились по двадцати ее ступенькам. Внизу нам открылся узкий сырой коридор с цилиндрическим сводом, напоминавший ходы в катакомбах. Мой слуга шел впереди меня с факелом, потому что половина светильников на стенах потухли. Мне стало не по себе. Мы дошли до развилки, где расходились два коридора. В конце каждого из них виднелась дверь, и ту, что находилась по правую руку, охраняли два стражника, вооруженные ружьями с примкнутыми штыками. Однако Жак увлек меня к левой двери.

– Идите сюда, месье. Тут ваш взгляд порадуют бочонки с великолепными винами, – сказал он, указывая на дверь, которую никто не охранял.

Но я немедленно задал себе вопрос: «Какие тайны могут быть Монстру дороже, чем все его вина, если он поставил там такую охрану?» Проклятое любопытство, присущее всем Сувириям, подтолкнуло меня к двери, где стояли солдаты. Нести караул в таком темном и мрачном месте – занятие не из веселых, поэтому они с удовольствием согласились побеседовать со мной.

– Да ну, – сказал один из них, – ничего особо ценного мы не охраняем.

– Там просто королевские игрушки, – уточнил другой.

– Игрушки? – удивился я.

Первый солдат пожал плечами.

– По крайней мере, нам сказали так – сами мы туда никогда не заходили, – вздохнул он и спросил тоном человека, которого изгнали из мира земных радостей и печалей: – Как там сегодня наверху идет праздник?

Их ответ показался мне таким странным, что только подстегнул мое любопытство. Я попросил разрешения зайти и глянуть на «игрушки». Они рассмеялись, но я настаивал.

– Месье, – вежливо сказал мне один из них, – мы несем здесь караул, чтобы никто не мог проникнуть в это помещение без специального разрешения короля. У вас оно есть?

– Да ладно, – пошутил я. – Разве я похож на вора, который охотится за игрушками? Я просто хочу на них взглянуть.

Они перешли на серьезный тон:

– Поймите, если это обнаружится, нам сделают выговор или вообще накажут, а нам стоило большого труда вырваться из Испании. И хотя мы по полдня торчим здесь, в этом темном и сыром коридоре, эта служба гораздо приятнее, чем воевать в раскаленном аду. Мы не хотим туда возвращаться.

Я их прекрасно понимал.

– Вы были в Испании? И воевали там?

Мы начали вспоминать походы, и это нас быстро сблизило.

– Минуточку, – сказал вдруг один солдат, – вы не тот юноша из Альмансы? Герой, который спас знамя, и все такое?

Я потупился и скромно махнул рукой:

– Ну, я ничего особенного не совершил.

Конечно нет, но не стоило вдаваться в подробности.

– Ладно, – согласились они, – только очень быстро. И если услышите кашель, выходите немедленно.

Нас окружила почти кромешная мгла, и Жак поспешил своим факелом зажечь несколько светильников. Помещение представляло собой подобие узкого коридора со сводчатым потолком и кирпичными стенами, на которых виднелись пятна сырости. Вдоль обеих стен тянулись полки, похожие на лавки, на которых стояли какие-то странные предметы. Я сразу понял, что это макеты укреплений всех городов и крепостей Европы.

О боже, мне вдруг стало ясно, куда я попал, потому что Вобан мне об этом рассказывал. Монстр собирал макеты всех крепостей континента. Я стал рассматривать тот, что очутился прямо у меня перед глазами: звездчатая фигура с двенадцатью бастионами. Работа ремесленников показалась мне выдающейся. Из самых простых материалов – гипса, щепок и фарфора – им удавалось воспроизвести в уменьшенном масштабе крепости, построенные во всех концах Европы. Когда Людовик замышлял новую военную кампанию или какой-нибудь генерал хотел получить от него точные сведения, он заходил в этот зал с макетами, toutes en relief.

Масштаб был выдержан с предельной точностью: угол наклона бастионов, глубина рвов, особенности рельефа местности, способствующие защите стен. Реки, берега морей и лиманы отмечались синим или голубым цветом в зависимости от глубины воды и расстояния до стен, а холмы и овраги – разными тонами коричневого в зависимости от их высоты и крутизны. На основаниях макетов располагались таблицы математических расчетов для работы специалистов, но мне в них не было нужды. Все было воспроизведено с такой точностью, что я бы узнал любую из крепостей, ощупав макеты кончиками пальцев. Я закрыл глаза: Ат, вне всякого сомнения. Намюр. Дюнкерк. Лилль. Перпиньян. В основном это были крепости, созданные или перестроенные Вобаном. Безансон, Турне. И крепости противника: Бауртанге, Копертино. Вся земля лежала у ног человека, попавшего сюда. И даже не земля, а небесный свод: стены, украшенные бастионами, напоминали звезды, и мне казалось, что я руками трогаю звездное небо. Справа и слева от меня тянулся подземный Млечный Путь.

– Месье, – сказал Жак, – стражники уже нервничают.

Не обращая на него внимания, я двигался вперед с закрытыми глазами, доверяя своему осязанию, как меня учили в Базоше. Часовые закашляли. Я сделал вид, будто так погрузился в свое занятие, что не слышу их. Мои руки летали над макетами, словно крылья ангела.

– Месье, – настаивал Жак, – стражники требуют, чтобы вы вышли из зала.

Только еще одна крепость, последняя, и я уйду.

Средневековые стены, бастионы различной формы. Все это говорило о том, что передо мной город с тысячелетней историей. Любопытно. А вот тут стена обрывалась. Почему? Ага, здесь порт, а стены в море не построишь. Огромные укрепления с бастионами защищали оба конца стен у моря. Эта крепость на севере или на юге? На севере Европы страны моложе и бо́льшая часть крепостей построена сравнительно недавно. Ну конечно, это южный город. Но какой?

Я замер и сглотнул, потому что узнал эти очертания, но не из-за уроков Базоша. Я открыл глаза. Это была Барселона.

* * *

Какой урок я мог извлечь из моего горького версальского опыта? Да никакой или абсолютно бесполезный: из авантюр ничего хорошего не выходит. Ну хорошо, я прищемил три пальца великому тирану. И что из этого? Война все равно продолжилась бы, независимо от наличия или отсутствия бинтов на королевской руке. Кто поверит, что Монстр, этот самый Монстр, перестал бы вести войны, потому что какой-то мужлан из провинции выиграл партию в бильярд? Мир устроен не так.

Судьба всегда обращалась со мной одинаково: когда я сам пускался в путь, преследуя наживу, я возвращался домой побитым; а когда кто-то другой вынуждал меня действовать – более или менее невредимым. Поскольку я отправился в Версаль не по собственному желанию, моя прибыль и убыль дали нулевой результат, идеальное соотношение выигрыша и проигрыша.

Перед тем как перейти границу, я остановился переночевать неподалеку от Перпиньяна. Северные каталонские земли перешли к Франции полвека назад, и там пока мало что изменилось. Присутствие Монстра было заметно только по некоторым деталям. На стене постоялого двора в назидание путешественникам красовалось изречение: «DIEU TE REGARDE».

Очутившись на каталонской земле, я разговорился с хозяином постоялого двора, добрым и любезным соотечественником, и поведал ему о некоторых своих нелепых приключениях и бедах, пережитых в Версале. Начался доверительный разговор; хозяин стал угощать меня вином и настаивал до тех пор, пока я не напился в стельку. Мы выпили за то, чтобы страшная смерть постигла всех французов Франции, а потом всех кастильцев Кастилии, а заодно и всех эфиопов Эфиопии. «При чем тут эфиопы?» – спросил нас кто-то. После этих возлияний я не держался на ногах. И добрый трактирщик помог мне добраться до постели.

Когда я проснулся, оказалось, что меня ограбили. Все мои вещи исчезли: мой багаж, моя дорогая одежда, мои туфли на высоких каблуках, подарок Бардоненша. И золотой дверной молоток, естественно, тоже. Я был уверен, что трактирщик договорился с грабителями, но как это доказать? Вот и доверяй после этого соотечественникам!

Dieu te regarde. Ну и какой от этого толк?

Хронология Войны за испанское наследство



Список персонажей

Австрияк. См. Карл Третий

Алемань, Франсеск. Каталонский аристократ. В 1713 году выступал против обороны Барселоны. Несмотря на это, согласился в ней участвовать, подчиняясь результатам голосования. Встретил смерть в бою.

Амелис. Вымышленный персонаж.

Анфан. Вымышленный персонаж.

Бальестер, Эстеве. Офицер микелетов. Согласно хроникам, был пойман бурбонскими солдатами в одной из стычек в городке Бесейте, а потом вызволен из плена своим отрядом после героической контратаки. Несмотря на то что в историческом контексте Бальестер играет второстепенную роль, в своей книге Сувирия посвящает ему немало страниц – наверное, потому, что считает его собирательным образом каталонских крестьян, поднявшихся на борьбу.

Бардоненш, Антуан де. Французский капитан, отпрыск знатного семейства. Участвовал в осаде Барселоны в составе французской армии. Согласно труду Кастельви «Исторические повествования» (Crónicas), Бардоненш позволил себе экстравагантную выходку, о которой не упоминает Сувирия. Когда осада только началась, он по собственной инициативе вошел в город в качестве «посетителя», чтобы полюбоваться архитектурными красотами города. В первую минуту барселонцы были удивлены, но потом решили удовлетворить его желание, и самому Сувирии было поручено сопровождать его во время прогулки. Некоторое время спустя его препроводили в целости и сохранности на бурбонские позиции, где герцог Пополи прочитал ему нотацию за безрассудство, но тем дело и кончилось. Вполне вероятно, что Вальтрауд Шпёринг решила изъять эти страницы, как и многие другие, прежде чем отправить книгу в типографию.

Басонс, Марья. Профессор права из Барселоны. Завербовался в городское ополчение и участвовал в обороне в чине капитана, командуя своими студентами. Погиб в сражении на бастионе Санта-Клара в августе 1714 года.

Бастида, Жорди (ум. 1714). Каталонский военный деятель, защитник Бенаске в 1709 году. Во время осады Барселоны находился в городе и погиб смертью храбрых, защищая бастион Санта-Клара в августе.

Батлье, Балдири. Каталонский аристократ. Голосовал против решения защищать город от бурбонских войск, но подчинился результатам голосования, хотя в них победило противоположное мнение. Погиб при защите города.

Бервик, Джеймс Фитцджеймс (Джимми), герцог де (1670–1734). Маршал Франции. Незаконный сын английского короля Якова Второго. Был воспитан во Франции, где значительно продвинулся по социальной лестнице благодаря своим личным заслугам и вопреки незаконному происхождению. Победил армию противника при Альмансе и взял Барселону, сменив герцога Пополи. Двадцать лет спустя в 1734 году погиб при странных обстоятельствах в Германии во время осады Филипсбурга.

Беренге, Антони Франсеск и де Новелл. Каталонский военный депутат. Возглавил закончившуюся полным крахом экспедицию, предпринятую с целью поднять на всей территории восстание и напасть на бурбонский кордон с тыла. Был подвергнут аресту и суду за свою бездарность, но отделался сравнительно легко.

Бурбончик. См. Филипп Пятый.

Бускетс, Жауме. Командир отряда микелетов. Упоминается только в труде Кастельви, где говорится, что Бускетс безуспешно пытался взять город Матаро, захваченный бурбонскими войсками.

Валенсия, Антони. Барселонский дворянин. В 1713 году голосовал против закрытия ворот города и сопротивления бурбонским войскам. Погиб при обороне города.

Вандом, Луи Жозеф де (1654–1712). Французский маршал, посланный в Испанию Людовиком Четырнадцатым на помощь своему внуку Филиппу. В 1710 году был одним из главных действующих лиц во время сражений при Бриуэге и Вильявисьосе, исход которых оказался довольно неопределенным. Умер в 1712 году в Винаросе, объевшись креветок.

Вербом, Йорис Проспер ван (1665–1744). Военный инженер голландского происхождения, служивший испанским Бурбонам. В 1710 году был ранен в сражении, и проавстрийский отряд взял его в плен. Вербом провел два года в Барселоне, где изучил систему городских укреплений. В 1714 году ему действительно было поручено разработать Наступательную Траншею, при помощи которой город был захвачен. Позже создал крепость Сьютаделья, построенную с целью контроля над городом.

Вильяроэль Пелаэс, Антонио де (1645–1726). Испанский военачальник, в момент начала войны служивший в бурбонской армии. В 1708 году сыграл важную роль во время штурма города Тортосы, стратегического пункта особого значения. Однако в 1710 году перешел на сторону проавстрийской коалиции и служил в ней в чине генерала. Кавалерия Вильяроэля сыграла решающую роль в сражении при Вильявисьосе и позволила избежать поражения армии. В 1713 году каталонское правительство назначило его главнокомандующим войск Барселоны. За несколько дней до штурма города в 1714 году подал в отставку, считая, что сопротивление до последней капли крови приведет только к массовым убийствам. Несмотря на это, не взошел на корабль и в последний момент решил остаться в городе. В сражениях 11 сентября был тяжело ранен, а затем арестован и отправлен в тюрьму, хотя это и противоречило условиям капитуляции. Пережил заключение в невероятно тяжелых условиях и был освобожден незадолго до смерти.

Вобан, Жанна. Младшая дочь Себастьена Вобана. Вышла замуж за отпрыска французского аристократического семейства, который вскоре после женитьбы помешался на почве поисков философского камня. Однако несколько лет спустя ее супруг, ко всеобщему изумлению, излечился от своего безумия.

Вобан, Себастьен ле Претр (1633–1707). Французский инженер и маршал, который внес значительные изменения в искусство создания укреплений и особенно в полиоркетику, разработав новые методы осады и штурма крепостей.

Вобан, Шарлотта. Старшая дочь Себастьена Вобана.

Герцог Орлеанский, Филипп Второй (1674–1723). Французский аристократ и военный деятель, который принимал участие в различных эпизодах Войны за испанское наследство как в Италии, так и в Испании. В 1708 году возглавлял осаду Тортосы, стратегического пункта на юге Каталонии. После смерти Людовика Четырнадцатого сменил его на троне в качестве регента и поразил всю Европу празднествами и оргиями в своем дворце.

Голуэй, Анри де Массю, граф де Рувиньи (1648–1720). Английский аристократ и военный деятель французского происхождения, который был отправлен в Португалию в 1704 году в качестве командующего союзной армией. В 1707 году был разбит Бервиком в решающем сражении при Альмансе.

Далмау, Себастья (1682–1762). Член богатого барселонского семейства, которое решило служить Женералитату после того, как союзники покинули полуостров. Семейство Далмау истратило все свое состояние на оборону города, оплачивая из своего кошелька содержание целого полка. Себастья лично участвовал в обороне Барселоны, подвергся репрессиям и прожил последние годы своей жизни в Австрии на службе у императора Карла в чине подполковника.

Дас Минас, Антонио Луис де Соуза, маркиз (1644–1721). Португальский генерал, возглавлявший войска своей страны, которые участвовали в сражении при Альмансе. Ветеран старше шестидесяти лет. Хотя роль португальских батальонов при Альмансе впоследствии неоднократно подвергалась критике со стороны английских союзников, на самом деле обвинения их бездоказательны.

Дермес. Иностранный офицер, чье имя история не сохранила; принял участие в злосчастной экспедиции военного депутата вместе с каталонскими отрядами. Кастельви говорит только о том, что прежние начальники его отвергли и что депутат перед своим бегством назначил этого офицера командиром вверенного ему отряда.

Десвальс, Мануэль (1674 – ок. 1774). Губернатор Кардоны. После 11 сентября отправился в изгнание в Вену, как и многие другие выдающиеся сторонники австрийской династии. Десвальс дожил до ста лет. Борьбу во внутренних районах Каталонии возглавлял его брат Антони.

Джимми. См. Бервик.

Долговяз. Вымышленный персонаж.

Дьяго, Франсиско. Минер из Арагона, член бригады, которой удалось найти самую большую бурбонскую мину, заложенную под стенами Барселоны.

Дюверже. Старший офицер французской армии, убитый при осаде Барселоны.

Дюкруа, Арман. Вымышленный персонаж.

Дюкруа, Зенон. Вымышленный персонаж.

Дюпюи-Вобан, Антуан ле Претр де Вобан (1654–1731). Двоюродный брат Себастьена Вобана; как и его знаменитый родственник, посвятил свою жизнь военному искусству. Дюпюи участвовал в последнем этапе осады Барселоны и был тяжело ранен в сражении на бастионе Санта-Клара. На протяжении своей военной карьеры получил не менее шестнадцати боевых ранений.

Забытый. Хотя Сувирия говорит о Забытом как о «двоюродном брате герцога Орлеанского», историки спорят о том, какому историческому деятелю соответствует этот персонаж. Некоторые исследователи труда Сувирии предполагают даже, что Забытого вообще никогда не существовало и что он является собирательным образом. Благодаря этому приему, Сувирия мог выразить все свое презрение к командирам-аристократам, которые вели войну, не обладая необходимыми познаниями, и искали в ней только личную выгоду.

Иосиф Первый (1678–1711). Австрийский император, брат Карла Третьего, претендента на испанский трон. После смерти Иосифа Первого в 1711 году Карл покинул Испанию, чтобы стать новым императором, что вызвало перемены в заключенных союзах и привело к тому, что союзные войска оставили Каталонию на произвол судьбы.

Казанова, Рафаэль (1660–1743). Каталонский адвокат. В 1713 году возглавил правительство в осажденной Барселоне. Был ранен 11 сентября 1714 года. Пережив репрессии бурбонского правительства, смог снова заняться вопросами права.

Карл Третий (1685–1740). Австрийский претендент на испанский трон. С 1705 по 1709 год, пока он боролся за испанскую корону, его двор размещался в Барселоне. В 1711 году, после смерти брата, отправился в Вену, чтобы принять корону императора Священной Римской империи, и оставил Каталонию на произвол судьбы.

Кастельви, Франсеск де (1682–1757). Представитель мелкого каталонского дворянства, сражался в Барселоне в чине капитана. После 1714 года был вынужден отправиться в изгнание в Вену, воспользовавшись милостью императора Карла. Жил в бедности и посвящал все свои силы написанию обширной хроники Войны за испанское наследство и осады Барселоны, монументального труда «Исторические повествования», который при жизни ему опубликовать не удалось. Оригинал был обнаружен только в XIX веке.

Кегорн, Минно де (1641–1704). Голландский военный инженер, развивавший теорию полиоркетики, диаметрально противоположную модели Вобана. Кегорн был современником Вобана, и им даже пришлось столкнуться лично во время осады Намюра. Вобан осаждал город, и Кегорн собственной персоной сдал ему крепость.

Коста, Франсеск. Офицер каталонской артиллерии, чье искусство заслужило похвалы даже его врагов. В подчинении Косты находилась команда майоркинцев, которые считались лучшими артиллеристами своего времени. После падения Барселоны Бервик предложил Косте служить во французской армии за более чем приличное вознаграждение, но тот скрылся.

Ла Мотт. Подполковник французской армии, раненный в сражении за бастион Санта-Клара. Ла Мотт был тем офицером, которому удалось убедить Бервика прекратить штурм укреплений, хотя это и было унизительно для армии Двух Корон.

Людовик Четырнадцатый (1638–1715). Король Франции, которого называли «королем-солнце»; придерживался имперской политики, которая привела к Войне за испанское наследство. Несмотря на создание Версаля и великолепие его двора, к концу его правления страна оказалась разорена. В 1714 году падение Барселоны было отпраздновано в Париже особым благодарственным молебном.

Мальборо, Джон Черчилль, герцог (1650–1722). Английский аристократ и военный деятель, который во время Войны за испанское наследство разбил французские войска сначала во втором Гохштедтском сражении, а потом при Шелленберге и Мальплаке. Несмотря на это, его обвинили в том, что он растрачивает государственные средства и затягивает военные действия в личных интересах, и в 1711 году сняли с должностей. Герцог Мальборо был родственником Бервика и поддерживал с ним частную переписку, хотя на протяжении всего конфликта они служили во враждующих армиях.

Массю де Рувиньи, Анри. См. Голуэй.

Матеу, Жузеп. Барселонский минер, член бригады, которой удалось найти бурбонскую мину, заложенную под стенами Барселоны, когда она уже была практически готова для взрыва.

Молина, Франсеск. Барселонец итальянского происхождения, возглавлявший бригаду барселонских минеров. Во время осады организовывал закладку мин для борьбы с осаждавшими город войсками, обнаружил самую большую бурбонскую мину и привел ее в негодность, прежде чем ее смогли взорвать.

Монстр. См. Людовик Четырнадцатый.

Мурагес, Жузеп (1669–1715). Каталонский военный деятель, который сражался с бурбонскими войсками за пределами осажденной Барселоны. В конце войны был схвачен и обезглавлен. Его череп более десятилетия был выставлен в городских воротах для устрашения всех, кому могло прийти в голову начать восстание. Движение романтиков XIX века возродило интерес к его фигуре и сделало его образ символом борьбы за каталонские свободы.

Нан. Вымышленный персонаж.

Ортис. Полковник проавстрийской армии, который сыграл важную роль в сражении на бастионе Санта-Клара, когда его солдаты отрезали авангард вражеской траншеи.

Пальярес, Дидак. Барселонский горожанин, записавшийся в Коронелу, или городское ополчение Барселоны. За время осады не менее трех его сыновей, которые тоже служили в ополчении, погибли или были тяжело ранены.

Перет. Вымышленный персонаж.

Поластрон. Старший офицер французской армии. Погиб в бою при осаде Барселоны.

Пополи, Рестайно Кантельмо Стюарт и Брансия, герцог де (1651–1723). Итальянский аристократ на службе у Филиппа Пятого. Пополи питал личную ненависть к барселонцам, потому что, по его словам, они скверно обошлись с его супругой во время беспорядков 1705 года. В 1713 году Филипп Пятый поставил его во главе франко-испанских войск, которые должны были начать захват Каталонии. Встретив неожиданное сопротивление в Барселоне, Пополи осадил город, но не смог его взять. В связи с этим девять месяцев спустя был снят с должности, и на этом посту его сменил Бервик.

Поу, Жузеп. Врач, уроженец Вика, который сдал этот город бурбонским войскам за спиной каталонского правительства.

Раз-и-готово. См. Стэнхоуп, Джеймс.

Руже, Луис. Каталонский аристократ, проголосовавший против того, чтобы Барселона встала на борьбу с Филиппом Пятым. Он принял результат голосования, который не соответствовал его мнению, и погиб в бою, защищая город.

Сааведра и Португаль, Грегорио де. Военный проавстрийской армии, который во время осады всегда появлялся в самые решающие моменты, как, например, в сражении за Санта-Клару. В последние дни обороны города Сувирия занимался поиском вражеских мин. Вероятно, поэтому он не упоминает, что именно Сааведре поручили ответить на ультиматум бурбонского командования, которое предложило защитникам Барселоны сдать город. Когда маркиз Церклас[173] приблизился к стенам города, чтобы получить ответ на ультиматум, Сааведра обратился к нему с такими словами: «Правительство, собравшись на совет, приняло следующее решение: не внимать никаким предложениям противника. Вы хотите что-нибудь сказать?» – «Нет». – «Тогда уходите, мы продолжаем вести огонь».

Сала и Карамань, Бенет (1646–1715). Епископ Барселоны, который в 1713 году плел закулисные интриги, стараясь достичь того, чтобы победили сторонники сдачи города, но не добился успеха. Несмотря на все эти усилия, после войны подвергся репрессиям со стороны бурбонского режима.

Санта-Крус (отец и сын). Военные, командовавшие подразделением инженеров в осажденной Барселоне. Они перешли на сторону врага и предложили свои услуги бурбонскому командованию, однако оно не приняло их предложения и даже отправило их в Аликанте, из чего можно заключить, что их должности были чисто номинальными.

Сант-Жуан, Николау де. Каталонский политик, который во время дебатов 1713 года возглавил группу сторонников сдачи города.

Сигалет. Барселонский городской палач. Во время осады города его застали, когда он грабил один из разрушенных бомбами домов, и немедленно приговорили к казни. Случилось так, что приговор пришлось приводить в исполнение его помощнику и будущему зятю, который впоследствии унаследовал эту должность.

Совебёф. Французский военный, погибший в боях при наступлении на Барселону.

Стэнхоуп, Джеймс (1673–1721). Английский аристократ и военачальник, в 1710 году направленный в Испанию в качестве командующего английским экспедиционным корпусом, который должен был положить конец войне. Его политические и военные решения подверглись жестокой критике, и дело кончилось тем, что он попал в плен вместе со значительной частью своих войск. Позднее Стэнхоуп женился на дочери губернатора Мадраса и начал политическую карьеру, но весьма неудачно: когда он занимал пост министра финансов, разразился кризис, получивший впоследствии название финансового пузыря «Компании Южных морей», в результате которого английская экономика значительно пострадала.

Сувирия, Марти. Адъютант генерала Вильяроэля. В своих «Исторических повествованиях» Кастельви упоминает, что Сувирия выполнял различные функции: служил переводчиком с французского языка, был ассистентом Вильяроэля, выполнял различные задания за пределами Барселоны во время осады города. Существуют свидетельства того, что ему удалось скрыться и уехать в Вену, где он числится в списках изгнанных из Испании сторонников австрийской династии.

Суньига, Диего де. Вымышленный персонаж.

Тимор, Жауме. Командир каталонской армии, благодаря действиям которого в августе 1714 года защитники бастиона Санта-Клара в критический момент обороны не покинули своих позиций.

Томеу. Подполковник, вместе с полковником Ортисом окруживший передовой участок бурбонской траншеи. Этот маневр привел к поражению франко-испанской армии во время сражения на бастионе Санта-Клара.

Ферре, Эммануэль. Каталонец из мелкого дворянства, который отличился на посту члена городского совета. Во время дебатов 1713 года был представителем сторонников сопротивления бурбонским войскам.

Фивалье, Карлес де. Старый депутат каталонского парламента, воплощавший в себе традиции каталонского парламентаризма. Во время дебатов 1713 года, против всякого ожидания, показал себя горячим защитником обороны, что заставило многих склониться на его сторону.

Филипп Пятый (1683–1746). Герцог Анжуйский, внук французского короля Людовика Четырнадцатого и претендент на испанский трон от династии Бурбонов после смерти Карла Второго. После ухода с полуострова союзных войск счел сопротивление каталонцев вооруженным восстанием и решил расправиться с «мятежниками» с особой жестокостью. С самого юного возраста у Филиппа наблюдались проявления серьезного душевного заболевания. На последнем этапе его жизни симптомы безумия стали еще более явными: так, например, он отращивал ногти до тридцати сантиметров длиной, одевался в лохмотья и спал в открытых гробах.

Хрюшатый. Вымышленный персонаж.

Шпёринг, Вальтрауд. Вымышленный персонаж.

Штаремберг, Гвидо фон (1657–1737). Австрийский военачальник, посланный в Испанию императором в помощь своему сыну Карлу, претенденту на испанский трон. Несмотря на несомненный талант Штаремберга, ему не удалось добиться ни одной сколько-нибудь значительной победы проавстрийской коалиции. В 1713 году был вице-королем Карла Третьего в Каталонии. После подписания соглашения об эвакуации, которое предписывало вывести все войска союзников с испанской территории, пытался сдать Барселону бурбонскому командованию, но, встретив решительное сопротивление населения города, поднялся на корабль вместе со своими частями и оставил барселонцев на произвол судьбы.

Примечания

1

В великой битве мы побеждены (лат.). Цитируется труд римского историка Тита Ливия (59 до н. э. – 17 н. э.) «История от основания города» (Ab Urbe condı˘ta), кн. XXII, 7, 7–8: «…перед заходом солнца претор Марк Помпоний объявил: „Мы проиграли большое сражение“», перев. М. Сергеенко. – Здесь и далее примеч. перев.

(обратно)

2

Имеется в виду римский император Тиберий Клавдий Нерон (42 до н. э. – 37 н. э).

(обратно)

3

Говно (кат., нем.).

(обратно)

4

Великолепно, великолепно, великолепно… (фр.)

(обратно)

5

Ат – город а Валлонии; при осаде Ата в 1697 году Вобан впервые применил систему траншей-параллелей.

(обратно)

6

Да, месье! (фр.)

(обратно)

7

Неф-Бризах – город в Эльзасе, где расположена знаменитая крепость, единственный сохранившийся в мире пример третьей системы укреплений Вобана. В 2008 году была объявлена ЮНЕСКО памятником всемирного наследия.

(обратно)

8

«Современная фортификация» (фр.). Николаус Гольдман (1611–1655) – немецкий математик, правовед и теоретик архитектуры.

(обратно)

9

«О заветных тайнах» (лат.). Вальтер де Милемете – ученый и юрист, живший в ХIV веке; в одном из его трактатов помещено первое изображение огнестрельного оружия.

(обратно)

10

Ну так что же? (фр.)

(обратно)

11

В 1727 году испанцы пытались отвоевать Гибралтар у англичан, получивших эту территорию по Утрехтскому мирному договору в 1713 году, но им это не удалось.

(обратно)

12

Квинт Энний (239–169 до н. э.) – древнеримский поэт, Аппиан Александрийский (ок. 95 – после 170) – древнеримский историк. Изречение принадлежит Солону Афинскому, законодателю и поэту (ок. 640 – ок. 559 до н. э.).

(обратно)

13

Имеется в виду Архимед (287–212 до н. э.).

(обратно)

14

Сражение при городе-крепости Алезии между римскими и галльскими войсками произошло в сентябре 52 году до н. э.; галлы потерпели поражение, Алезия сдалась, и на этом окончились Галльские войны.

(обратно)

15

Верцингеториг (ок. 82–46 до н. э.) – вождь кельтского племени арвернов, объединивший галльские и кельтские племена в борьбе против Рима.

(обратно)

16

Вперед (фр.).

(обратно)

17

Мой кротенок (фр.).

(обратно)

18

Гней Домиций Корбулон (ок. 7 – 67 н. э.) – римский военачальник, который в период правления Нерона командовал римскими войсками во время похода на Восток и в 58 году н. э. завоевал столицу Армении.

(обратно)

19

Угловая сторожевая вышка (фр.).

(обратно)

20

Ганнибал у ворот! (лат.)

(обратно)

21

Всеобщая воинская повинность (фр.).

(обратно)

22

Все – объемные изображения (фр.).

(обратно)

23

Намюр – город в Валлонии, знаменитый своей крепостью. Дюнкерк – город во Франции на берегу Ла-Манша.

(обратно)

24

Безансон – древний город на востоке Франции. Турне – древнейший бельгийский город, расположенный на реке Шельде в провинции Эно. Бауртанге – форт в Нидерландах, построен в форме звезды. Копертино – город в регионе Апулия в Италии.

(обратно)

25

Никогда!!! (фр.)

(обратно)

26

Полиоркетика – наука о защите и взятии крепостей.

(обратно)

27

Аррас – город на севере Франции.

(обратно)

28

А это что? (фр.)

(обратно)

29

Какой же ты дурак! (фр.)

(обратно)

30

Я люблю ее (фр.).

(обратно)

31

Жан Расин (1639–1699) – великий французский драматург и королевский историограф.

(обратно)

32

Глубокоуважаемый противник! Начнем переговоры (фр.).

(обратно)

33

Минно де Кегорн (1641–1704) – голландский военный инженер, крупный теоретик фортификации.

(обратно)

34

Намюр взят (лат.).

(обратно)

35

Под этим термином (который ввел Вобан в своем письме к военному министру Людовика Четырнадцатого) понималась единая система обороны французских государственных рубежей, которая начала разрабатываться в 1672–1674 годах.

(обратно)

36

Публий Флавий Вегеций Ренат (кон. IV – нач. V в.) – римский военный историк и теоретик; ему приписывается фраза Si vis pacem para bellum (лат. Хочешь мира – готовься к войне).

(обратно)

37

Эта цитата приписывается Платону ложно – вероятно, из-за того, что ее таким образом атрибутировал американский генерал Дуглас Макартур в прощальной речи перед кадетами Вест-Пойнта, и версия широко разошлась. Самый ранний источник, где фигурирует эта фраза, – книга «Монологи в Англии» (Soliloquies in England, 1924) испано-американского философа, писателя и поэта Джорджа (Хорхе) Сантаяны (1863–1952), который таким образом комментирует ложное чувство безопасности солдат Первой мировой, дождавшихся перемирия и надеющихся, что на этом война закончится.

(обратно)

38

Геллеспонт – название пролива Дарданеллы в античный период.

(обратно)

39

Вот дерьмо! (фр.)

(обратно)

40

Марти имеет в виду Герона Александрийского (I в. н. э.), греческого ученого, математика и механика.

(обратно)

41

Вперед, за королевскими войсками! (фр.)

(обратно)

42

Шире шаг, горе-солдаты! (фр.)

(обратно)

43

Бедокур (кат.).

(обратно)

44

Этим фактом открываются «Записки о Галльской войне» Гая Юлия Цезаря: «Галлия по всей своей совокупности разделяется на три части. В одной из них живут бельги, в другой – аквитаны, в третьей – те племена, которые на их собственном языке называются кельтами, а на нашем – галлами. Все они отличаются друг от друга особым языком, учреждениями и законами». Перев. М. Покровского.

(обратно)

45

Цитата из «Нравственных писем к Луцилию» Луция Аннея Сенеки, здесь и далее перев. С. Ошерова.

(обратно)

46

Имеется в виду Великий альянс – коалиция во главе с Австрией, Англией и Голландией, в которую входили также Дания, Португалия, Пруссия и другие государства Священной Римской империи.

(обратно)

47

«Защищать свободы Каталонии не в интересах Англии» (англ.).

(обратно)

48

«Корона» (фр.).

(обратно)

49

Хорошо? (фр.)

(обратно)

50

По всем правилам (фр.).

(обратно)

51

Хатива (или Щатива по-каталански) – город в провинции Валенсия.

(обратно)

52

Тортоса (или Тортоза по-каталански) – город на юге Каталонии.

(обратно)

53

«Микелеты творят чудеса» (фр.).

(обратно)

54

Точное происхождение слова botifler неизвестно, но некоторые филологи считают его производным от глагола «надуваться».

(обратно)

55

Дарий Первый Великий – персидский царь, правивший в 522–486 годах до н. э.

(обратно)

56

Поголовно (фр.).

(обратно)

57

В королевской армии (фр.).

(обратно)

58

Плутон – бог подземного царства и смерти в древнеримской мифологии.

(обратно)

59

Да (фр.).

(обратно)

60

Изначально на месте современного бульвара Рамблас была канава, по которой во время сильных дождей стекала к морю вода; улица на этом месте возникала постепенно с XIV века – с тех пор, как Рамблас, ранее отделявший пригороды (упомянутый ниже припортовый район Раваль) от города, включили в городскую территорию.

(обратно)

61

Святая Евлалия (290–303 н. э.), она же Евлалия Барселонская – раннехристианская мученица, одна из покровительниц Барселоны.

(обратно)

62

Красавица (кат.).

(обратно)

63

Ради бога, ради бога (кат.).

(обратно)

64

Музыкальная шкатулка (фр.).

(обратно)

65

О боже мой (кат.).

(обратно)

66

Имеется в виду эпизод осады города Сагунта в Тарраконской Испании карфагенскими войсками в 218 году до н. э. во время Второй Пунической войны.

(обратно)

67

Хозяйка (кат.).

(обратно)

68

Балагер – город в каталонской провинции Льейда (она же, в испанском произношении, Лерида).

(обратно)

69

Альменар – небольшой город в провинции Льейда, недалеко от границ Арагона.

(обратно)

70

Первые строчки народной французской песни «Marlbrough s’en va-t-en guerre», которую, вероятно, сочинили французские солдаты, чтобы посмеяться над генералом противника.

(обратно)

71

Сибарис – город в Лукании, прославившийся своим богатством и могуществом (слово «сибарит» происходит от его названия – считалось, что благополучная жизнь превратила жителей Сибариса в изнеженных ценителей комфорта).

(обратно)

72

Ребята (кат.).

(обратно)

73

Бриуэга – небольшой город в провинции Гвадалахара.

(обратно)

74

Леонид Первый – спартанский царь, погибший во время греко-персидской войны в Фермопильском сражении в 480 году до н. э.

(обратно)

75

Бенедикт XIII, в миру Педро Мартиинес де Луна (1328–1423) – антипапа, представитель авиньонской линии в период Великой схизмы, когда в рамках Римской церкви два, а затем и три претендента провозглашали себя истинными папами.

(обратно)

76

Карлик вонючий! (кат.)

(обратно)

77

«Честь имею, мой генерал!» (фр.)

(обратно)

78

«Служу и повинуюсь, мой генерал!» (фр.)

(обратно)

79

Пепе, Пепито – уменьшительные формы от испанского имени Хосе, которое соответствует имени Иосиф.

(обратно)

80

Англичане слова не сдержали!
Португальцы соглашенье подписали!
Голландцы смыться захотят,
А нас всех казнят! (кат.)
(обратно)

81

Призыв! (кат.)

(обратно)

82

Имеется в виду святой Георгий, покровитель Каталонии. Зал Сант-Жорди – центральный зал во дворце Женералитата.

(обратно)

83

Числа шестого Руки Парламента предложили сему Собранию обсудить оборону Свобод, Привилегий и Прав народа Каталонии, которых наши предки добились, проливая свою кровь, и числа девятого данного месяца мы повелеваем издать Призыв для защиты нашей.

(обратно)

84

«Предатели, предатели!.. Скатертью дорога!» (кат.)

(обратно)

85

Жуан Батиста Басет и Рамос (1654–1728) – генерал австрийской коалиции.

(обратно)

86

У ворот (лат.).

(обратно)

87

Фемистокл (ок. 525 – ок. 460 до н. э.) и Перикл (ок. 495–429 до н. э.) – афинские государственные деятели и полководцы, отцы-основатели афинской демократии.

(обратно)

88

Цитируется фрагмент эмблемы III из сборника Atheneo de grandesa (1681) каталонского поэта эпохи барокко Жузепы Румагеры (1642–1723).

(обратно)

89

Имеется в виду король Пруссии Фридрих Великий (1712–1786).

(обратно)

90

С конца XV века в Каталонии распространился способ выбора представителей городских властей по жребию, что позволяло избежать злоупотреблений при распределении должностей. Эта система была упразднена в 1716 году после принятия одного из Декретов Нуэва-Планта, упразднившего политические структуры Каталонии.

(обратно)

91

И пусть червяки у тебя из носа повылезают, сукина ты!.. (кат.)

(обратно)

92

Петторано-суль-Джицио – коммуна в Италии.

(обратно)

93

Монтжуик – гора на юге Барселоны.

(обратно)

94

Эту странную войну (фр.).

(обратно)

95

Исократ (436–338 до н. э.) – древнегреческий преподаватель риторики, теоретик ораторского искусства.

(обратно)

96

Вот еще выдумали (кат.).

(обратно)

97

Шнапс (нем.).

(обратно)

98

Ареньс – небольшой городок к северу от Барселоны.

(обратно)

99

Матаро – город, расположенный в 30 километрах к северо-востоку от Барселоны.

(обратно)

100

Не стреляйте, мы сдаемся! (фр.)

(обратно)

101

Битва при Каннах – важнейшее сражение Второй Пунической войны, произошло в 216 году до н. э. на юге Италии.

(обратно)

102

Жауме (Хайме) Первый Завоеватель (1208–1276) – король Арагона и граф Барселонский, во время правления которого Арагонская корона расширила свое влияние на Средиземном море; при нем были покорены Балеарские острова, Валенсия и Мурсия.

(обратно)

103

На улицы! (кат.) – сигнал для сбора народных каталонских дружин для борьбы с неприятелем. Сигнал сопровождался колокольным звоном и обязывал всех мужчин от 16 до 60 лет явиться с оружием в руках. Здесь Марти Сувирия использует это выражение в значении «прочь!».

(обратно)

104

На Балеарских островах население говорит на различных диалектах каталанского языка.

(обратно)

105

Всегда следующих моде (фр.).

(обратно)

106

При римском императоре Гае Юлии Цезаре Октавиане Августе, правившем в 27–14 годах до н. э., начался период относительного мира в империи, продлившийся более двухсот лет.

(обратно)

107

Месье де Вобан! (фр.)

(обратно)

108

Это я! Ваш любимый ученик из Базоша! (фр.)

(обратно)

109

Кто это? (фр.)

(обратно)

110

Мартен? Это ты? (фр.)

(обратно)

111

Маршал, какое это Слово? Скажите мне! Прошу вас, назовите мне Слово (фр.).

(обратно)

112

Руже де Льюрия, он же Руджеро ди Лауриа (ок. 1245–1305), – адмирал Арагонской короны.

(обратно)

113

Кабрера – остров в Средиземном море, недалеко от южного побережья Майорки, площадь которого составляет 1115 га.

(обратно)

114

«…на левом фланге G, а если время нам позволит, создадим отводную траншею Н и редут I, а также поместим батарею K из 10 орудий в зоне мельниц L; займемся мостом со стороны новых ворот М и сделаем все возможное, чтобы обеспечить зону бастиона Санта-Клара и старой площадки у его подножья. Для этой операции потребуется тысяча солдат, а затем…» (фр.)

(обратно)

115

Мусор (фр.).

(обратно)

116

Месье! А мельницы? (фр.)

(обратно)

117

Господи, это правда! Какой прекрасный город! (фр.)

(обратно)

118

Капитан (кат.).

(обратно)

119

Главный советник (кат.).

(обратно)

120

Тори и виги (англ.), две партии британского парламента в XVII веке.

(обратно)

121

Сказал (лат.).

(обратно)

122

Траншея… Вперед!.. (англ.)

(обратно)

123

Верность (англ.).

(обратно)

124

Траншея… Вперед!.. Король… Королевство… (англ.)

(обратно)

125

Розарий – цикл молитв в католической церкви, посвященных Богоматери и читаемых по четкам.

(обратно)

126

Предупредите вы (кат.).

(обратно)

127

Боже мой, какой ужас! (фр.)

(обратно)

128

Парень, а парень… (кат.)

(обратно)

129

«Пожалуйста, пожалуйста» (кат., исп.).

(обратно)

130

«Пожалуйста, пожалуйста, господин Антон!» (нем.)

(обратно)

131

Парафраз цитаты из «Истории» древнегреческого историка Геродота (ок. 484 – ок. 425 до н. э.), кн. I, 87, перев. Г. Стратановского.

(обратно)

132

Сволочи (фр.).

(обратно)

133

На самом деле Марти, по всей видимости, имеет в виду видение пророка Иезекииля (Иез. 10).

(обратно)

134

Столь ненадежному способу (фр.).

(обратно)

135

Срал я на эти ваши учебники! (фр.)

(обратно)

136

Паз (фр.).

(обратно)

137

Оглага, оглага-лакота – племя коренных американцев языковой семьи сиу.

(обратно)

138

Барабанный бой (фр.) – сигнал, которым осажденные оповещают о своем намерении капитулировать.

(обратно)

139

«Мы вам устроим праздничек» (фр.).

(обратно)

140

Дом в районе Борн, сохранился до наших дней, хотя и был перестроен в 1864 году.

(обратно)

141

Вперед, вперед! (фр.)

(обратно)

142

Дух (фр.).

(обратно)

143

«Отец, отец, отец» (кат.).

(обратно)

144

Марти, позаботься об Анфане (кат.).

(обратно)

145

Фоссар-де-лас-Морерас – место захоронения защитников Барселоны; оно сохранилось до сих пор, там горит вечный огонь.

(обратно)

146

Мой друг, мой недруг. Сдавайтесь (фр.).

(обратно)

147

О нет!.. Этого не будет никогда! (фр.)

(обратно)

148

Выходите! (кат.)

(обратно)

149

Пли, пли, пли! (фр.)

(обратно)

150

В 680 году на реке Евфрат, около города Кербела, произошла битва между арабским халифом Язидой ибн Муавией и внуком пророка Мухаммеда Хусейном ибн Али, в которой последний принял смерть.

(обратно)

151

Победитель! (ит.)

(обратно)

152

Все проходит, все ослабевает (фр.).

(обратно)

153

До XIX века в бильярд играли булавами – орудием, отчасти похожим на клюшку для гольфа, которым шары толкали, а не били. К концу XVII века распространилась практика удара по шару тонким торцом булавы, а не более широким навершием; бильярдный кий в современном его виде появился только к началу XIX столетия.

(обратно)

154

От французского названия игры в мяч «жё-де-пом» (jeu de paume, предтеча тенниса), которая была чрезвычайно популярна во Франции.

(обратно)

155

Неудачный удар (кат.).

(обратно)

156

Кондотьер Блоха (ит.).

(обратно)

157

«Задай ему жару, Суви!» (кат.)

(обратно)

158

Это и есть каталонец? (ит.)

(обратно)

159

Святая Евлалия, согласно легенде, была подвергнута страшным мучениям, но не отказалась от христианской веры. Одно из испытаний состояло в том, что ее посадили в бочонок, полный битого стекла и ножей, и спустили это бочонок вниз по наклонной улице.

(обратно)

160

Боевой дух (фр.).

(обратно)

161

Перпиньян был столицей каталонских земель Руссильона, но с конца XVII века этот район вошел в состав французского королевства. Ныне город расположен во Франции, в провинции Восточные Пиренеи.

(обратно)

162

Фигерас – город на севере Каталонии.

(обратно)

163

Будьте всегда начеку (фр.).

(обратно)

164

«Бог на тебя смотрит» (фр.).

(обратно)

165

Битва при Мальплаке – самое крупное сражение Войны за испанское наследство (11 сентября 1709 года), закончившееся тактической победой союзников, которые, однако, понесли очень существенные потери и не смогли развить успех.

(обратно)

166

От сисек до сисек и титек (кат.).

(обратно)

167

Бокерия – самый старинный рынок Барселоны.

(обратно)

168

Основные блюда (фр.).

(обратно)

169

О боже, какая грудь! (кат.)

(обратно)

170

Вы же еще ребенок, почти совсем ребенок! (фр.)

(обратно)

171

Ну что ж, зато разнообразие (фр.).

(обратно)

172

Гоплиты – тяжеловооруженные пехотинцы в Древней Греции.

(обратно)

173

Альберто Октавио Церклас (1646–1715) – фламандский военачальник на испанской службе.

(обратно)

Оглавление

  • Предисловие
  • Veni Пришел
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  • Vidi Увидел
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  • Victus Побежден
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  • Потешный бильярд
  •   I Vincitore![151] (Барселона, 1708 год)
  •   II Бильярдная партия, которая должна была обеспечить мир во всем мире (Версаль, 1710 год)
  • Хронология Войны за испанское наследство
  • Список персонажей