[Все] [А] [Б] [В] [Г] [Д] [Е] [Ж] [З] [И] [Й] [К] [Л] [М] [Н] [О] [П] [Р] [С] [Т] [У] [Ф] [Х] [Ц] [Ч] [Ш] [Щ] [Э] [Ю] [Я] [Прочее] | [Рекомендации сообщества] [Книжный торрент] |
Сын (fb2)

Алехандро Паломас
СЫН
Повесть
Перевод с испанского Светланы Силаковой
Москва
«Текст»
2021
Alejandro Palomas
UN HIJO
Автор иллюстраций Тео
© Alejandro Palomas, 2015
Translation rights arranged by Sandra Agenda Literaria, SL
All rights reserved
© С. Силакова, перевод, 2021
© ИД «Текст», издание на русском языке, 2021
* * *
Посвящается Анхелике: пусть мы ее никогда не забудем.
Посвящается тебе, Рульфо, потому что ты каждый день учишь меня поверять этику сердцем.
Путь для всех один.
И пункт назначения — тоже.
Глава I. С чего все начиналось
Гилье
Все началось в день, когда сеньорита Соня задала один вопрос. В окне висело желтое солнце, очень большое, и листья на пальмах шевелились, и это было очень похоже на папу, когда он встает пораньше, ведет меня в школу и у ворот показывает мне руками «пока-пока», и, потому что уже зима, папа в зеленых перчатках.
Сеньорита Соня встала из-за своего стола, а этот стол учительский, потому что он самый большой, и два раза хлопнула в ладоши, и вокруг разлетелся мел. А еще она чуть-чуть покашляла. Назия говорит, что это от мела, от него в горле становится так, словно ты наелся песочного печенья, и слюна пересыхает, и иногда, если не выпить воды, тебя вырвет прямо на рубашку.
— А теперь, пока не началась большая перемена, ответьте мне, пожалуйста, на один вопрос, — сказала сеньорита Соня.
И повернулась к доске, взяла красный мелок и написала очень большими буквами:
КЕМ Я ХОЧУ СТАТЬ, КОГДА ВЫРАСТУ
Мы вмиг подняли руки. Мы все, даже Хавьер Агилар, а у него только одна рука, потому что вторая так и не отросла, когда он родился, но той, которая отросла, он машет вот так, очень быстро. Сеньорита покачала головой — один раз, и еще много раз, больше пяти.
— Дети, давайте-ка по очереди.
Мы начали с первого ряда парт и дошли до самого последнего, где сижу я. Сеньорита всех записала:
три футболиста «Барселоны», два — «Мадрида», один — «Манчестера» и один Иньеста[1]
шесть Надалей[2]
две фотомодели очень высокого роста
одна принцесса (Назия)
богатый доктор
три Бейонсе
один Бэтмен
один пилот звездолета из видеоигр
два президента мира (близнецы Росон)
одна суперзвезда, как тетеньки, которых показывают вечером по телику
одна ветеринар, которая лечит больших собак
одна победительница детского «Голоса»
один чемпион мира на олимпиадах
Когда очередь дошла до меня, Матео Нарваес рыгнул, и все засмеялись, но тут же примолкли, потому что сеньорите ничуть не нравятся рыгание и пуканье, и она сделала головой вот так, и сказала: «Т-с-с, Матео», два раза.
А потом посмотрела на меня:
— Гильермо?
Назия толкнула меня в бок и засмеялась, прикрыв лицо обеими руками. Она всегда прикрывает лицо, потому что говорит, что в Пакистане, когда девочки смеются громко и с открытым ртом, это плохо, и родители сердятся.
— Мне… мне хотелось бы стать Мэри Поппинс, — сказал я.
Сеньорита прижала руку к горлу, и я подумал, что у нее, наверно, ангина и горло разболелось, но не успел ничего спросить, потому что тут же зазвенел звонок и мы полезли в рюкзаки за бутербродами, чтобы выйти во двор.
— Гильермо, останься на минутку, сделай мне одолжение, — сказала она. И добавила: — А вас, ребята, я отпускаю.
Когда все ушли, сеньорита подошла к моей парте и села за парту Артуро Саласара — он уже очень давно не был в школе, потому что однажды мы пошли на экскурсию в музей, где хранится много планет, и он свалился с лестницы и сломал руку, пять зубов и два пальца.
— А расскажи-ка мне, Гильермо, поподробнее про то, что тебе хотелось бы стать Мэри Поппинс, когда вырастешь… — сказала она.
Я ничего не ответил, потому что Назия, а она по вечерам часто сидит в мини-маркете за кассой, вместе со своей мамой, и много знает про взрослых, в общем, Назия говорит: когда покупатель замолкает, но в конце его голос подпрыгивает, то, значит, еще не все сказал, и надо подождать, потому что он думает.
— Может, тебе больше понравилось бы стать… кем-нибудь еще? — спросила сеньорита и потрогала свою веснушку, она у нее в уголке рта.
— Нет, сеньорита.
Сеньорита Соня сделала носом «м-м-м» и улыбнулась. И тут я вспомнил мамины слова: иногда, когда люди — но не дети — замолкают, это бывает не потому, что они все сказали, а потому, что они молчат, чтобы не задохнуться или еще почему-то, а почему, я сейчас уже не помню, так что я опять промолчал.
— А скажи мне, Гильермо, — сказала она, выдохнув через нос, как кот сеньоры Консуэло, нашей привратницы, то есть она уже не наша привратница, потому что мы переехали и теперь живем в другом месте. — Почему тебе хотелось бы стать Мэри Поппинс?
— Потому что она летает, сеньорита.
Сеньорита сделала губами «м-м-м», немножко почесала лоб.
— Но ведь птицы тоже летают, правда?
— Да.
— А птицей тебе стать не хочется, верно?
— Нет.
— А почему не хочется?
— Ну-у… потому что, если бы я был птицей, я не смог бы стать Мэри Поппинс.
Сеньорита еще раз выдохнула носом и, потому что она больше ничего не говорила, мы оба снова замолчали, надолго. Потом она скривила рот набок, как мой папа иногда, и откашлялась.
— Скажи-ка, а еще почему тебе хотелось бы стать Мэри Поппинс?
— Ну-у… потому что у нее есть говорящий зонтик, и старинный чемодан, из него выскакивает мебель, много-много мебели и вся бесплатная… и еще у нее есть сверхспособности, и от них вещи сами укладываются в комод… а еще потому что, когда она не на работе, она живет в небе, но, правда, она еще ныряет в море с рыбами и осьминогами.
— В небе?
— Ну да.
Сеньорита закрыла глаза, медленно-медленно. А потом провела рукой по моей голове вот так, словно хотела растрепать всю прическу.
— Гилье, — сказала она. — Ты ведь знаешь, что Мэри Поппинс… волшебная, правда?
— Конечно.
— Я хочу сказать, что она не такая, как мы.
— Да.
— Я вот что этим хочу тебе сказать: Мэри Поппинс — сказочный персонаж, как Супермен, или как Гарри Поттер… Или как Губка Боб[3]. В смысле, они существуют, но их не существует. Понимаешь?
— Нет.
— В общем, они не такие, как мы, потому что они существуют только в воображении, — сказала она. А потом: — Или… это то же самое: мы не можем их потрогать, потому что они… придуманные.
— Но Мэри Поппинс существует.
— Да-а?
— Да.
Она посмотрела на меня и слегка улыбнулась:
— И где же она?
— Где сейчас, не знаю, но живет она в Лондоне, потому что там говорят на английском. Я с ней познакомился. В августе, когда были длинные выходные на Успение, мама и папа возили меня к ней. Она жила в театре со своими зверюшками и пела. А когда она допела до конца и все ушли, она разрешила нам зайти к ней в комнату и рассказала мне много всякого.
Сеньорита потрогала свою веснушку.
— Ах вот как, — сказала она. А потом: — И что же она рассказала, например?
— Вообще-то, сеньорита, это секрет.
Тут зазвенел звонок, он значит, что мы уже потратили половину большой перемены, и сеньорита снова посмотрела на большие часы, они висят над доской.
— A-а, — сказала она. Замолчала и как будто задумалась, стала очень серьезная, а потом отвернулась. — Ну хорошо, иди во двор. А то перекусить не успеешь.
Пока я убирал учебники в шкаф и доставал из коробочки бутерброд, она отошла, села за свой стол, стала что-то записывать в ежедневник, а я вышел в коридор. Назия ждала меня у туалета.
Когда я подошел, она взяла меня за руку и спросила:
— Почему так долго?
— Да так, нипочему.
— Сеньорита тебя наказала?
— Нет.
— А-а… — Она чуть-чуть отодвинула с лица свой розовый платок, она под ним прячет волосы и немножко лицо, и отпила немножко сока. А еще сказала: — Пойдем скорее. Я хочу показать тебе одну вещь.
Соня
Все началось в тот день, когда я решилась на телефонный звонок, с которым медлила уже несколько недель.
— Сеньор Антунес, мне бы хотелось поговорить с вами о Гилье, — сказала я, когда мне ответил мужской полос. Повисла недолгая пауза, а потом он стал допытываться в чем дело, но я лишь проговорила любезно, но твердо: — Если вы не против, я бы предпочла обсудить это при встрече, здесь в школе.
Договорились, что он зайдет через пару дней.
Когда Мануэль Антунес явился, у малышовых групп как раз был полдник, и гвалт в столовых на первом этаже был слышен даже в коридоре. Я ждала Антунеса в учительской. Поздоровалась, провела его в тесный кабинет, предназначенный для бесед с родителями. Мануэль Антунес молод — слегка за тридцать, плотного сложения, волосы черные, борода растрепанная, глаза темные со слегка азиатским разрезом, плечи накачанные, руки большие, с квадратными ногтями. Когда мы уселись, он сразу взял быка за рога.
— Я вас слушаю.
Я решила тоже перейти к делу сразу.
— Что ж, слушайте. Я позвонила вам, потому что немного волнуюсь за вашего сына.
Он, похоже, не удивился. Вообще-то всем родителям известно: если мы вызываем их в школу, значит, что-то идет не так.
Обычно они приходят нервные, напряженно ожидая объяснений и готовясь обороняться, а некоторые даже трясутся от страха. В личном деле Гилье я вычитала, что Мануэль Антунес авиамеханик. В скобках было приписано: «недавно потерял работу». Я заглянула в его глаза, и мне показалось, что смотрит он печально.
Прежде чем он успел что-то вставить, я торопливо продолжила:
— Я подумала, что вы, вероятно, сможете мне помочь… кое-что расшифровать… в душе Гилье…
Его брови поползли на лоб.
— Расшифровать? — спросил он с легким недоумением. И тут же сухо рассмеялся, но не смог утаить волнение — что ж, абсолютно типичная реакция почти всех родителей, с которыми я вижусь здесь в течение учебного года. — Ну и ну, — добавил, теребя бороду. — Прямо как в детективе. Или в американском сериале про копов.
Сообразив, что здесь он чувствует себя не в своей тарелке, я попыталась разрядить обстановку:
— Я хотела сказать, вы, наверно, сможете мне помочь, я ведь хочу лучше понять Гилье.
Он кивнул, на миг опустив глаза. Я улыбнулась, и он, кажется, успокоился — тоже улыбнулся, хоть и робко. Я мигом заметила, что улыбается он точь-в-точь как Гилье. А вот взгляд совсем другой. В глазах Мануэля Антунеса сквозила грусть. Или, возможно, тоска. У его сына взгляд совсем другой.
— Лады, — сказал он, снова теребя бороду. — Можете на меня положиться.
— Прежде всего, знайте: Гилье — замечательный мальчик, никаких проблем не доставляет. Наоборот, в классе ведет себя примерно. Не отвлекается, на уроках активен, настроен оптимистично, увлечен учебой, а его система ценностей обогащает жизнь коллектива.
Сеньор Антунес склонил голову набок и вздохнул, но смолчал. Я выждала. Наконец он в некотором роде откликнулся на мои слова:
— Да. Гилье… необычный ребенок.
— Верно сказано, — сказала я. — «Необычный» — самое подходящее слово.
И обнаружила, что его лоб собрался в складки, плечи напряглись. В глазах вновь блеснуло что-то настораживающее. Я сразу же сообразила, что слово «необычный» он понимает не так, как я. Абсолютно в ином смысле.
— Не волнуйтесь, — сказал он, раздраженно скривившись. — Знаю наперед, что вы мне скажете: он все принимает близко к сердцу, водится только с девчонками, и вместо того, чтобы играть во дворе в футбол и баскетбол, как нормальные, сидит и читает сказки про фей и прочую муру.
Я так и вскинулась. Его тон мне не понравился. А уж содержание…
— Не трудитесь мне об этом говорить, — добавил он тем же неприятным тоном, поднял руку, выставил ладонь: молчите, мол. — В прежней школе нам уже все сказали. А еще — что другие дети уже начинают его сторониться, и это в лучшем случае, а то, бывает, кто-нибудь над ним насмехается. — Глянул на меня с вызовом. А потом его глаза заволокла какая-то мрачная тень. — Тут дело в его маме. Гилье с малых лет всегда держался за ее юбку, чересчур крепко, и, в общем… вот откуда взялась его «необычность», как вы это называете.
Я хотела было прервать его, но он продолжил:
— Ничего, это все временно. Теперь, когда мы остались вдвоем — он да я, мы проводим вместе больше времени, у нас больше общего. Ну, знаете, говорим по-мужски… Короче, если вы хотите мне сказать, что Гилье… немножко странный, не тратьте время попусту, потому что я знаю об этом лучше всех и уже принимаю меры.
Я сглотнула слюну, пытаясь обуздать ярость. К такой ситуации я была совершенно не готова. Судя по характеру Гилье, я представляла его отца совсем другим, совершенно не таким, как Мануэль Антунес. В первые же несколько минут мое изумление сменилось оторопью. А оторопь уже перерастала в негодование.
— Сеньор Антунес, если честно, мне очень грустно слышать, что вы так говорите о Гильермо, — сказала я, еле-еле сдерживаясь, — тем более что я пригласила вас в школу совершенно по другой причине. — Он посмотрел на меня, и его брови снова удивленно поползли на лоб. — Скажу вам напрямик: если, по-вашему, я вас вызвала, чтобы навешивать на вашего сына ярлыки или объявлять его ненормальным… Тогда, простите, вы ошибаетесь.
Мануэль Антунес откинулся на спинку стула и принялся медленно теребить бороду. Его глаза снова заволокла печальная дымка. Всего на миг, но лицо как-то помрачнело. Это подсказало мне, что я напрасно рассчитывала на его помощь — с ним, видно, нелегко поладить. А потому сменила стратегию и сделала то, что вообще-то ненавижу делать. Слукавила.
— Сеньор Антунес, наш с вами разговор — просто стандартное собеседование. Гилье учится здесь недавно, а у нас принято уделять новичкам более пристальное внимание.
— А-а, — сказал он, медлительно кивая.
— Я понимаю, что с начала учебного года прошло лишь два месяца с небольшим, а дети, особенно в этом возрасте, совершенно по-разному реагируют на переход в другую школу. Если приплюсовать разлуку с мамой, надо признать, что этот процесс может протекать… еще сложнее.
Он промолчал.
— Когда родители расстаются, это иногда очень тяжело, особенно для детей в возрасте Гилье, — закончила я и раздвинула губы в профессиональной улыбке.
Антунес снова напрягся, резко вскинул ругу. словно при называя мне замолчать.
— Ну-у, расстаются, то, что называется «расстались»… у нас другая причина, — выпалил он, ощетинившись. И тут же, видимо, сообразил, что ответил слишком сухо. Попробовал исправиться. — Дело в работе. Аманда, то есть моя жена… она стюардесса, и, в общем… Дела сейчас идут понятно как, она год сидела без работы, а в августе ее пригласили в одну авиакомпанию в Дубай, обслуживать бизнес-джеты. Если честно, выбор у нас был невелик. При нынешнем раскладе, плюс меня тоже сократили… Ну, представляете себе… — И, опережая мой вопрос, добавил: — Но это временно. Пока всего-то на шесть месяцев.
Несколько секунд мы молча смотрели друг на друга. Когда я поняла, что пауза затянулась, а он, похоже, не собирается вдаваться в подробности, я взяла инициативу на себя.
— Понимаю. К сожалению, такие истории я слышу день ото дня все чаще и чаще, — добавила примирительным тоном. — Не поймите превратно, сеньор Антунес. Я только хочу сказать, что Гилье пришлось привыкать к двум очень важным и совершенно внезапным переменам, и в его манере поведения есть некоторые… нюансы, привлекающие мое внимание, вот и все. И потому я подумала, что надо бы… как лучше выразиться… Понаблюдать за ним поосновательней, тем более что в нашей школе есть такая возможность.
— …Понаблюдать? — Глубокий вздох.
— Да, — сказала я, глядя ему в глаза. — Я считаю, что Гилье будет полезно поговорить с нашим школьным консультантом.
— С к-к… консультантом?
Я кивнула:
— Да, вот именно.
Он на миг опустил глаза, его руки на столе сцепились. Мне показалось, что на запястье у него татуировка — фраза, наполовину закрытая рукавом.
Я догадалась, чего от него теперь ждать, и морально приготовилась.
— Послушайте, сеньорита Соня, не подумайте чего, я против вас лично ничего не имею, но моему сыну консультанты ни к чему, — сказал он, снова подняв на меня глаза. А потом, словно разговаривая сам с собой, пробурчал сквозь зубы: — Моему сыну нужна его мама — вот кто ему нужен.
Тут я поняла, что не зря вызвала его в школу, а еще — что не выпущу его из кабинета, пока он не разрешит Гилье сходить на первую консультацию к нашему психологу Марии. И решила прибавить обороты, осуществить свой запасной план.
— Сеньор Антунес, мне кажется, есть пара мелких нюансов, о которых вам надо знать, — сказала я.
Он уставился недоверчиво. Так смотрят отцы, когда хотят знать правду, но в действительности предпочли бы ее не слышать.
Случай Мануэля Антунеса — типичный. Таких ситуаций я вижу все больше уже несколько лет, покамест дела в нашей стране идут понятно как: у родителей столько проблем, что им не до движения вперед, они так озабочены каждодневными неурядицами и бытовыми вопросами, что просто не выдержат дополнительной нагрузки. Мануэль Антунес пожал плечами.
— Я уверена, вам это будет интересно, — настояла я.
Он наклонил голову вбок, моргнул. Правой рукой погладил татуировку на левой, еле заметную под манжетой. Этот жест выражал сомнение.
— Вот увидите, — не сдавалась я.
Мануэль Антунес
Все началось в кабинете сеньориты Сони, учительницы Гилье. Сидели, толковали — она мне доказывала, что за Гилье должна понаблюдать школьная психологиня (или «консультант», как Соня выражается), я уж притомился слушать, собирался встать и свалить. Но тут же раздумал, потому что она кое-что сказала.
— Мне кажется, есть пара мелких нюансов про Гилье, о которых вам надо знать. Вот увидите.
Я снова уселся поудобнее.
И спросил:
— Мелких?!
Сеньорита Соня медленно кивнула. Она молодая, шатенка, глаза черные, блестящие. Хорошенькая, ее даже строгий взгляд не портит. Когда улыбается, выглядит старше.
— Да.
— Я вас слушаю.
Прежде чем заговорить, она глубоко вздохнула.
— Во-первых, вы должны знать, что далеко не все дети в классе… стремятся подружиться с Гилье… — Я смолчал. И по ее лицу понял: это еще не все. — Он живет в собственном мире и с виду доволен жизнью, но держится в стороне от коллектива. Собственно, с тех пор, как он перешел в нашу школу, он общается практически только с Назией — это девочка из Пакистана, тоже новенькая, тоже пришла к нам в этом году. Я так понимаю, ваша соседка?
— Ага. У ее родителей мини-маркет на первом этаже нашего дома.
— Да, я так и поняла.
— Люди приличные. Все делают маленько по-своему, ну знаете, у них свои обычаи и вообще, но люди честные.
Она улыбнулась, но как-то мимолетно.
— А еще… Гилье такой книгочей, — сказала она, слегка всплеснув руками. — Ваш Гилье читает беспрерывно: в столовой, на большой перемене, на всех переменах, причем не самые обычные книжки для своего возраста. Более… сложные, я бы сказала. Не знаю, в курсе вы или нет.
Теперь улыбнулся я. Это я-то не в курсе? Как я могу не замечать, что мой сын читает запоем? Хотел было ее срезать, но смолчал. А потом, видя, что она все еще ждет ответа, сказал:
— Любовь к книжкам — это у него от Аманды. В этом — ну, вообще-то не только в этом — они два сапога пара. Аманда может читать часами. Она всегда читала. Иногда даже на ходу, на улице — можете себе представить? Иногда гляну — а она читает в супермаркете, толкая перед собой тележку, или на кухне у плиты…
— Да-да, понимаю, — сказала Соня без улыбки.
Тут раздался гвалт и за окном, выходящим в коридор, толпой пронеслись дети. Я вытянул шею, ища глазами Гилье, но так и не разглядел — может, его там не было? Сеньорита подождала, пока они скроются из виду.
— Кроме чтения, мое внимание привлекли еще два нюанса, — продолжила она. — Во-первых, то, что Гилье увлекается… Мэри Поппинс. — Я смолчал. Несколько секунд мы смотрели друг на друга и я ждал, что-то она скажет дальше? — Меня это очень заинтересовало с самого начала, но… видите ли… Скажу вам честно: ребенок перешел к нам из другой школы, и потому мне не хотелось придавать этой подробности чрезмерное значение. В таком возрасте дети часто сродняются с самыми разными фантастическими персонажами и иногда… как бы лучше выразиться… воспринимают их просто как дополнительных членов семьи, так сказать. Такое у них внутреннее ощущение… ну, вы меня поняли.
— Чего уж не понять.
— Но на днях на уроке кое-что произошло, мелочь, но мне она бросилась в глаза. Поэтому я и решила вам позвонить — мне хотелось бы обсудить этот случай с вами.
По голосу я заметил: волнуется. Сердце нехорошо екнуло. Осенило: сейчас она скажет что-то, что мне совсем не понравится. И на секунду я проклял Аманду: почему ее со мной нет, почему она не сидит тут рядом со мной?! «Аманда, нам полагалось бы сидеть тут вдвоем. Вместе. Как раньше, будь ты неладна», — думал я, пытаясь сосредоточиться на том, что вот-вот сообщит училка.
Откинулся на спинку стула, сглотнул слюну. И сказал:
— Ну, я вас слушаю.
* * *
Через час, когда я по дороге домой зашел выпить кружечку пива в бар на углу, в голове все еще звучали последние минуты разговора.
«Сеньор Антунес, а теперь я вам расскажу, почему я решила, что Гилье не помешает побеседовать с нашим школьным консультантом, чтобы она немножко за ним понаблюдала. Если бы Гилье хотел стать „таким, как Мэри Поппинс“, когда вырастет, в этом не было бы ничего особенного, — вот что она мне сказала. — Мы знаем, что дети могут совершенно по-разному воображать свое будущее, а Мэри Поппинс олицетворяет ценности, в которых, естественно, ничего опасного нет. Наоборот, я бы назвала ее всецело положительным образцом для подражания».
Не скрою, мне слегка полегчало.
«Но вот что привлекло мое внимание: Гилье не сказал, что хочет быть „похожим на нее“, — нет, он сказал, что хочет „стать Мэри Поппинс“, — уточнила Соня, вертя в пальцах авторучку, не спуская с меня глаз. — Сеньор Антунес, есть очень большая разница между желанием быть похожим на кого-то и желанием быть этим кем-то, и, думаю, с учетом его обособленности от класса и его… гиперчувствительной натуры для нас это звоночек. Мы должны проверить: вдруг Гилье пытается что-то нам рассказать про свой внутренний мир, про свои страхи… как знать? Возможно, Мэри Поппинс — только верхушка айсберга».
Я не знал, что ответить. Она слегка похлопала меня по плечу и улыбнулась, как отличница-всезнайка: учителя всегда ведут так себя с родителями, за дураков нас держат.
«Мария, наш консультант, уже в курсе. Она у нас временно, пока Исабель, это наш штатный педагог-психолог, находится в декрете, до следующего триместра. Но в любом случае Мария — специалист высшего класса, вот увидите, — сказала она, раскрыла ежедневник, достала визитку, передала мне через стол. — Я взяла на себя смелость записать Гилье к ней на первую консультацию на следующей неделе. — И добавила, уже помягче: — Разумеется, если вы дадите согласие».
Допивая пиво, я снова подумал об Аманде, и, когда вытаскивал ее фото из бумажника, на стол вывалилась бумажка насчет консультации, полученная от Сони. Я рассудил, что на моем месте Аманда поступила бы точно так же, и в моей голове раздался ее голос: «Все правильно, Ману. Ты же помнишь, как мы всегда говорили: „Лучше знать, чем предполагать“». Ее голос послышался мне сквозь звон кружек и музыку из радио.
Я улыбнулся. «Всегда лучше знать, чем предполагать» — в этой фразе вся Аманда. И в этой тоже: «Ни шагу назад. Ману, никогда. Какие бы беды ни поджидали впереди».
Я встал, расплатился в кассе, вышел на улицу. Когда я собирался перейти дорогу, в голове всплыл «второй нюанс», про который сказала учительница. Первый был насчет Гилье и Мэри Поппинс. А вот второй… Перед глазами снова замаячила сеньорита Соня: сидит, подносит авторучку к губам — у врачей бывает такая привычка. Похоже, ей нелегко говорить о том, что она собирается мне высказать. Леще вспомнил: она помедлила, нервно поджала губы.
«Но вот что больше всего привлекло мое внимание, — сказала, хмурясь. — С начала учебного года Гилье никогда не говорил о своей маме, сеньор Антунес. Он не упомянул о ней ни разу».
Мы оба умолкли. Я не знал, что сказать, а она, наверно, дожидалась, пока я что-нибудь скажу. И теперь все вспомнилось во всех подробностях: я откашлялся, сеньорита Соня откинулась на спинку стула. А потом, словно размышляя вслух, добавила: «Такое ощущение, будто для сына просто не существует его мамы».
Мария
Все началось с конверта. А может быть, и нет — пожалуй, если проявить педантизм, все началось чуть-чуть раньше.
Пару дней назад в мой кабинет зашла Соня, классный руководитель четвертого класса. Хотела поговорить о своем ученике.
— О Гилье, — сказала она, помешивая чай пластмассовой ложкой. — Кажется, я уже когда-то про него рассказывала.
— Да, помню, — сказала я. — Ему очень нравится Мэри Поппинс, верно?
Соня кивнула:
— Мне бы хотелось, чтобы ты его посмотрела.
Я улыбнулась. Соню я знаю плохо: за полтриместра невозможно узнать нрав всего школьного коллектива, — но она, похоже, не склонна долго ходить вокруг да около. Женщина с характером.
— Конечно, — сказала я. — С ним что-то не так?
Она ответила не сразу. Окинула взглядом кабинет и сказала, со странной улыбкой:
— Мария, мне кажется, этот ребенок чересчур доволен жизнью.
Я воздержалась от комментариев. Почувствовала: если уж Соня обратилась ко мне за помощью — а учителя не обращаются ко мне без веских причин, — значит, и впрямь всерьез обеспокоена.
Соня немедля продолжила:
— Сейчас объясню. У Гилье есть масса объективных причин, чтобы быть трудным ребенком: недавно сменил школу, родители недавно расстались, он водится только с девочками, держится подальше от футбола и вообще любых подвижных игр, очень мало общается с остальными ребятами, и к тому же у него, так сказать… гиперчувствительная натура, и другие иногда чувствуют, что он выламывается из общего ряда, хотя пока не умеют выразить свое ощущение словами… и вдобавок мыслит он нестандартно. Я уж молчу об этой зацикленности на Мэри Поппинс: поначалу она меня умиляла, но со временем стала настораживать.
— Ясно, — сказала я.
— И, вопреки всему этому, ребенок довален жизнью, — подчеркнуто сказала Соня. — Донельзя довален.
— И ты думаешь, он…
— Не знаю, что и подумать, Мария, — не дала она мне договорить. — Знаю лишь то, что мне подсказывает опыт, а опыт подсказывает: внутри Гилье, которого мы видим, прячется другой Гилье, невидимый для нас.
Я всмотрелась в взволнованное лицо Сони. Я видела ее нечасто, но мне казалось, что она переживает беды и радости своих учеников, как собственные, иногда даже слишком горячо — но учителя ее типа просто не могут жить иначе. Порой слишком тетешкаются с учениками, как с родными, — и сами это за собой знают. Но, проработав в этой школе несколько недель, я заметила: наблюдения, которыми Соня делится с другими учителями, никогда не оказываются беспочвенными.
«Донельзя доволен жизнью», — сказала она.
И еще кое-что добавила, и именно эти слова подтолкнули меня к окончательному решению.
— Вот что я думаю, Мария: Гилье — тот Гилье, которого мы видим, — только деталь головоломки, — сказала она с тревогой в глазах. Довольно робко — чуть ли не опасаясь, что я сочту ее полоумной. Чуть ли не шепнула по секрету. — А еще я думаю: за его счастливой улыбкой стоит… какая-то тайна. Потайной колодец, и, возможно, Гилье умоляет нас вытащить его оттуда.
Я не знала, что сказать. Хотела что-то ответить, но тут Соня достала из сумки белый конверт, положила передо мной на стол.
— Вот что я тебе принесла.
Мы переглянулись.
— И что в нем?
Соня отодвинула чашку, облокотилась о стол:
— Рисунки и сочинения Гилье. Упражнения, домашние задания… и так далее.
Я взяла конверт, подержала на весу. Соня накрыла мою руку своей, качнула головой.
— Сейчас необязательно туда заглядывать, — сказала она, отбросила с лица прядь волос, устало вздохнула.
— Как пожелаешь. — Я оставила конверт на столе, включила ноутбук, открыла ежедневник, полистала. — На следующей неделе у меня есть свободный час вечером. Сразу после уроков.
Соня заулыбалась:
— Отлично. Поговорю с его отцом и скажу тебе поточнее.
* * *
В тот же вечер, после ужина, я включила телевизор — посмотреть новости или какой-нибудь сериал, я ведь и сериалы смотрю, но не все и нерегулярно, исключительно чтобы слегка развеяться. Но через несколько минут поняла, что развеяться сегодня не удастся. Разговор с Соней не выходил из головы, и, когда я поставила на стол поднос с остатками ужина, на глазе мне попался конверт, полученный от Соки.
Я уже собиралась выключить свет и лечь спать. Но любопытство пересилило усталость.
Заварила чаю, снова присела на диван, включила радио — на сон грядущий я всегда слушаю классическую музыку. А потом, уютно устроившись между подушек, открыло конверт. Бережно выложила его содержимое на колени, рассортировала: в одну стопку — тетрадные листки, исписанные карандашом, в другую — рисунки, которые Соня уже аккуратно разложила по датам и подшила степлером.
Решила начать с рисунков.
И все поняла.
Глава II. Волшебное слово, тучи в небе и приветливые голоса
Гилье
— Не-ет! Еще разок попробуешь? Ты же вчера все правильно сказала!
Назия вжала голову в плечи и хихикнула, но мне это не понравилось, и она заметила, что мне не понравилось. Она тут же посерьезнела, взяла листок, на который большими буквами переписала слово, и попробовала вновь:
— Шу-пер-ка-фри-ли-хис-то-па-ли-до…шо, — прочитала она по бумажке очень медленно, даже почти пропела. А потом посмотрела на меня и засмеялась, прикрывая рот ладонью, — совсем как ее мама за кассой в мини-маркете.
Мы сделали еще несколько попыток, а потом пошли на кухню и сами себе приготовили поесть, потому что папа был у себя в кабинете, писал маме на компьютере письмо по электронке, а когда папа пишет маме, его нельзя отвлекать, ведь он должен сосредоточиться, чтобы письмо получилось хорошее. За едой мы пересмотрели кусок фильма, когда Мэри Поппинс в парке с ожившими рисунками говорит волшебное слово, и все поют и танцуют все быстрее и быстрее, посмотрели, чтобы Назия все-таки наконец-то это слово выучила.
После школы Назия очень часто приходит ко мне домой, и мы делаем уроки. Иногда, когда мы уже поели, мы спускаемся на первый этаж в мини-маркет ее папы и мамы, а иногда репетируем в моей комнате номер для рождественского концерта. Потому что сеньорита нам уже довольно давно сказала, что в этом году очередь четвертого класса давать концерт, и мы должны выступать по двое или группами, а то концерт выйдет слишком длинный. После уроков оказалось, что только Назию и меня никто не выбрал в пару, но это просто потому, что мы с ней новенькие, ясное дело.
И тогда сеньорита сказала, чтобы мы выступили вдвоем.
— А с чем вы хотите выступить? — спросила она. У нее уже были в списке фокусы, танец из «Школы Монстер Хай»[4], Джастин Бибер с хором, Санта-Клаус и три оленя, а еще Пеппи Длинный Чулок в Египте… и… и вообще куча всего, теперь уже не помню. Назия не знала, что сказать. На уроках она никогда ничего не говорит. Она разговаривает чуть-чуть странно, и иногда ее плохо понимают, а ей стыдно, когда над ней смеются.
— А можно мы споем песню из Мэри Поппинс? — спросил я. Назия прикрыла рот ладошкой и засмеялась, а сеньорита улыбнулась.
— Конечно, Гилье. Отличная мысль. А какая тебе больше нравится?
Я так обрадовался, что сердце в груди запрыгало и мне захотелось по-маленькому.
— А можно про волшебное слово? — спросил я и от радости немножко пустил слюни, но тут же утер их рукавом.
Сеньорита посмотрела на меня как-то странно, сдвинув брови, с глубокой складкой на лбу, и все обернулись: я ведь сижу в заднем ряду. Назия перестала смеяться.
— Про… слово? — спросила она.
— Да. Волшебное слово, оно такое длинное длинное, и его можно говорить, когда не знаешь, что сказать, а еще его поют.
Сеньорита сделала головой вот так, и все промолчали.
— По-моему, прекрасная идея, — сказала она и что-то занесла в тетрадку. — Готово, я вас записала. Назия и Гилье исполняют песню из «Мэри Поппинс» и… и волшебное слово. Правильно?
Я кивнул, а Назия посмотрела на меня, но даже не хихикнула. И это все.
Это было тогда, и с тех пор мы иногда репетируем у меня дома, но с Назией дело не очень клеится, потому что говорит она не очень хорошо и сначала все время ошибалась, и вот мы репетируем уже несколько недель и, наверно, если не выучим песню, будет уже поздно, потому что до концерта осталось мало времени.
А иногда мы спускаемся в мини-маркет к сеньоре Аше, так зовут маму Назии, и тогда едим миндальные пирожные с медом, сеньора Аша держит их в пластиковом ящике, чтобы не испачкались, а потом идем на склад, это такая большая комната, без окон, и там куча всякой всячины, и висят занавески, и там живут Назия, ее родители и ее брат Рафик, он много знает про мобильники и компьютеры, и то приходит, то уходит, а когда он дома, он и папа Назии немножко ругаются между собой, но только на пакистанском языке.
Назия очень сообразительная, хотя почти всегда молчит. Она всегда смеется, но только не тогда, когда сидит за кассой с мамой и следит, чтобы никто ничего не брал без спросу, а еще укладывает покупки в зеленые пакеты. Тогда она становится серьезная-серьезная, а я иду домой, у нас квартира в соседнем подъезде, но в мансарде, и если папы нет дома, значит, он оставил мне ключи под ковриком, чтобы я мог открыть дверь.
Когда папа дома, мы вместе смотрим телик, а иногда делаем уроки, и он готовит мне ужин, но потом я должен сразу же ложиться спать, потому что он садится за компьютер писать маме письма. Если папы еще нет дома, я ставлю у себя в комнате диск с кино «Мэри Поппинс» и пою песни, особенно про волшебное слово, а еще танцую в мамином длинном пальто — это ее любимое, я его беру из шкафа, потихоньку от всех. Мама оставила дома много зимних вещей. Папа говорит: там, где она живет, они ей ни к чему, потому что там пустыня и зимы не бывает, но, когда папа приходит домой, я быстро-быстро снимаю пальто и прячу под кровать вместе с мамиными туфлями и другими вещами, которые мне нужны, чтобы наряжаться, потому что один раз папа застукал меня в маминой одежде и… и, в общем, мне пришлось дать ему слово, что я никогда-никогда больше не буду так делать, и он заперся у себя, и мы в тот день не ужинали и ничего не делали.
Но в четверг я не смог вернуться из школы вместе с Назией, потому что после урока рисования прозвенел звонок и мне пришлось подождать в коридоре, и сеньорита Соня отвела меня в домик в саду. Мы не шли, а тихонько бежали, потому что был дождь, хотя вообще-то домик совсем рядом с забором школы и почти рядом с фонтаном, на котором сидит петух-флюгер.
— Ты же знаешь, сегодня тебе к консультанту, — сказала сеньорита. А когда мы уже подходили к двери, добавила: — Гилье, Мария тебе очень понравится. Вот увидишь.
Прежде чем войти, я не вытерпел и спросил:
— А по-английски Мария будет Мэри?
Сеньорита кивнула. И нажала на кнопку звонка, но он не сработал.
— А она красивая?
Сеньорита посмотрела на меня:
— Кто? Мария?
Я кивнул.
— Конечно, да.
У меня стало чуть-чуть холодно вот тут, ниже шеи, и. когда я уже хотел спросить, умеет ли сеньорита Мария петь, чей-то голос сказал из серебряной решетки около звонка:
— Да?
Сеньорита Соня придвинулась к решетке.
— Мария, это Соня.
— Входите.
Что-то звякнуло, дверь распахнулась. Мы вошли в очень маленькую прихожую — не больше нашей, и из правой двери сразу вышла сеньора — взрослая, но не старенькая, то есть как моя мама, но не такая, как мама, потому что волосы у нее рыжие, целый пучок, а лицо розовое-розовое, как у куклы.
— Значит, тебя зовут Гилье? — сказала она.
Я не знал, что сказать. В комнате, за спиной сеньоры, был большой-большой стол, такой блестящий, на кривых ножках вроде львиных лап, а на столе стоял коричневый чемодан, такой немножко толстый, открытый. У Мэри Поппинс почти такой же.
— Гилье? — опять сказала она.
Она так часто улыбалась, что напомнила мне маму, и я посмотрел на свои ботинки, потому что заскучал по маме и захотелось поплакать. У двери я увидел золотое ведро, а в нем стоял черный зонтик, вроде папиного, но у этого ручка серебряная. И тогда я сказал:
— Просто Маркос Саласар мне сказал, что сюда нас водят, скорее всего, в наказание.
Сеньорита Мария наклонилась, дотронулась до моего подбородка, и мне пришлось поднять голову.
— Просто Маркос Саласар не знает, что сюда ходят только лучшие, — сказала она, не спуская с меня глаз. Она так широко улыбалась, что я чуть не засмеялся.
— Правда? Лучшие?
Она кивнула. А потом добавила шепотом:
— Мне сказали, что тебе очень нравится Мэри Поппинс.
— Да.
— А знаешь, что я тебе сейчас скажу?
— Не знаю.
— Мне она тоже нравится, — шепнула она мне на ухо.
— Правда?
Она снова кивнула:
— Очень. Особенно когда поет.
Потом распрямилась, взяла меня за руку. Потянула меня за собой, хотела, чтобы мы вошли в комнату вместе, но у меня ноги как приросли к полу. Она обернулась, подмигнула мне. И опять стала смеяться, но скоро перестала, погладила меня по голове.
— Только самые лучшие, Гилье, — сказала она, расчесывая мне волосы пальцами, совсем как иногда делает моя мама. — И только те дети, которые знакомы с Мэри Поппинс.
Я посмотрел на сеньориту Соню, а она кивнула. И сказала:
— Не бойся.
И тогда мы с Марией, взявшись за руки, вошли в комнату.
Мануэль
Пришел загодя, еще без пятнадцати семь, уселся в приемной, стал ждать. Из кабинета — дверь была приоткрыта — доносился голос Гилье, а еще — женский голос. Иногда женщина что-то спрашивала, а порой мне казалось, Гилье вроде бы смеется. В его смехе мне каждый раз чудится смех Аманды, и такая тоска по ней берет — адское мучение.
Пока Гилье занимался с консультантом, я решил зря времени не терять — достал ежедневник и написал черновик письма, вечером отошлю Аманде по электронке. Против «Скайпа» ничего не имею — вполне можно разговаривать, но нам он не подходит, потому что когда здесь день, там уже ночь, и вообще Аманда все время на работе, зато у меня теперь, пока сижу на пособии, свободного времени вагон, вот и пишу ей письма каждый день — иначе без нее было бы совсем тоскливо.
И пока я сидел в приемной, мне вспомнилось, что сказала про Гилье сеньорита Соня тогда, в ее кабинете: «необычный мальчик», вот ведь как… И я тут же подумал про Аманду, она ведь такая необычная. А когда я говорю «необычная», имею в виду не красоту, хотя Аманда красивая, настоящая красавица, а кое-что другое — то, чего я больше ни у кого никогда не замечал, то, чем она меня покорила с первого взгляда.
И вспомнилось: смотрю, как она идет по летному полю, она и другие стюардессы из их экипажа, смотрю и не могу глаз оторвать. Все остальное как будто исчезает: шум, ребята из бригады, запах керосина… все на свете. А она, ловя мой взгляд, улыбалась мне синими глазищами — как два огромных солнца.
А еще вспомнилось: когда я все-таки набрался храбрости и пригласил ее на свидание, и она согласилась, у меня язык отнялся. Я заперся в сортире первого терминала, подставил голову под кран, ополоснул волосы и лицо, потому что с меня лил градом пот. Я повел ее в китайский ресторан и в кино, или, скорее всего, наоборот: сначала пошли в кино, а потом ужинать к китайцам, теперь уже не припомню. А вот что помню: с того вечера все шло легко. Хотя конечно, с Амандой вообще жизнь легка — как будто все, что тебе нужно в жизни, с самого начала было совсем рядом, только руку протяни. Как будто Аманда подобрала к жизни ключик — с рождения знает назубок руководство «Как сделать, чтобы все всегда получалось само собой».
Поженились мы очень скоро — возможно даже скорее, чем я бы тогда предпочел. Это она сказала: «Давай поженимся», а когда я сказал: «Может, немножко обождать, пока не узнаем друг друга получше?» — Аманда расхохоталась и поцеловала меня. «Ману, — сказала, — к чему ждать, если мы уже встретились?» Таким серьезным голосом сказала, хотя вообще-то пошутила, но я не догадался и, как обычно, принял все за чистую монету, как дурак. Я стал весь красный — сначала от счастья, а потом от стыда, потому что почувствовал, что у меня загривок раскалился, а она увидела, какое у меня сделалось лицо, наклонила голову и обняла меня, прижавшись щекой к моей шее, и повеяло ее духами. «Миленький, никогда нельзя оставлять хорошее на потом», — сказала мне на ухо, тихо-тихо.
Через месяц мы поженились.
Аманда — англичанка. Родители бросили ее во младенчестве, и до девяти лет она росла в ливерпульском приюте, а потом ее удочерили супруги с юга Англии, но она так и не смогла найти с ними общий язык. В восемнадцать лет собрала чемодан и уехала в Лондон. И сразу же устроилась стюардессой в «Бритиш эруэйз». А потом, после первого рейса в Испанию, решила остаться жить в нашей стране. Так что на свадьбе не было никого из ее родни — только товарищи по экипажу и две-три подруги. А с моей стороны был только мой брат Кике с женой, они уже несколько лет живут в Аргентине, я с ними почти не общаюсь. Моего отца не было, потому что он хотел привести свою новую, Маргу, а когда я сказал, что ему лучше прийти одному, разобиделся и сделал мне ручкой. Я втайне даже обрадовался, потому что с маминой смерти пропио совсем немного времени, и она все еще стояла у меня перед глазами, и я бы просто не смог смотреть, как папа с какой-то новой бабой… нервы бы не выдержали. Короче, сыграли свадьбу в узком кругу, а потом устроили ужин с друзьями в маленьком баре на пляже, даже с ночным купанием. Аманда была чудо как хороша, а мне казалось, что я самый счастливый человек на свете.
Спустя десять месяцев появился Гилье. Когда Аманда сказала мне, что беременна, на меня нахлынули какие-то странные чувства… Даже теперь не могу объяснить какие. Внезапно все стало не так, как раньше, но Аманда так радовалась, что я сказал себе: «Все путем. Все будет супер, вот увидишь», и легко притерпелся к новой ситуации. Скажи мне тогда кто-нибудь, чем все обернется, я рассмеялся бы ему в лицо, тем более что Гилье с рождения был красивым и спокойным ребенком, глазищи синие, мамины, и волосы тоже ее — светлые. Мы сразу же заметили, что с Амандой он связан как-то неразрывно… просто что-то необыкновенное. Гилье в любое время дня и ночи искал глазами маму. Не спится, зубы болят, проголодался… ни за что не успокоится, пока не придет Аманда взять его на ручки. Да, я знаю, у мам с сыновьями так бывает часто, меня еще Хави предупреждал — мы вместе работали в аэропорту, он стал отцом чуть пораньше, — но между Амандой и Гилье было что-то совсем другое, и, хотя первое время я умилялся, со временем, не стану врать, это начало маленько раздражать.
«Ревнуешь», — подкалывал меня Хави.
А я смеялся и давал ему подзатыльник, чисто по-дружески. Так у нас на работе проходил перерыв на завтрак — за подколками. Но в конечном счете Хави был прав. Да, я ревновал: ревновал Аманду, потому что Гилье любил ее не так, как меня, а заодно я ревновал Гилье, потому что иногда казалось: Аманда принадлежит ему одному, а такое ни одному мужчине не понравится, нас, мужиков, не переделать. Но не подумайте, будто меня раздражало, что Гилье — вылитая Аманда. Что в этом может раздражать?! Видеть их вместе — чудо, да и только: смотрят одинаково, голову наклоняют одинаково, улыбаются одинаково… Загвоздка — по крайней мере, для меня — была в другом: чем больше Гилье подрастал, тем больше походил на маму и все меньше на других мальчишек. Не знаю, как еще объяснить: Гилье был точь-в-точь Аманда, только поменьше. Типа Аманда в миниатюре. Например, Аманда, сколько я ее знаю, читала запоем фэнтэзи. Она млеет от всего, где есть духи стихий, феи, домовые, русалки, ведьмы, волшебство и так далее, а мне такие вещи, если честно, по барабану. И вот она все время, с колыбели, читала Гилье сказки… ну, в общем, сказки для девчонок, вы меня поняли. «Белоснежка», «Золушка», «Красная Шапочка» шли на ура, а «Мэри Поппинс» — вообще полный улет. Я больше не знаю никого, кто обожал бы Мэри Поппинс сильнее, чем Аманда. И Гилье наслушался про Мэри каждый вечер и, конечно, тоже проникся. А когда я говорю «Мэри Поппинс», я имею в виду все сразу: Гилье никогда не любил играть с другими ребятами — ни в футбол, ни во что другое, и спорт ему тоже не особо нравится, разве что, когда по ящику показывают художественную гимнастику или фигурное катание, ну там, чемпионаты… вот это ему по вкусу. И переодеваться по-всякому… и играть с девчонками… Он всегда был такой. Ну, первое время я, в общем, ни слова, ни полслова — молчу, делаю вид, будто ни о чем не догадываюсь. Но наступил день, когда это перешло все границы.
Помню, дело было в конце ноября. Мы вышли погулять. Остановились перед витриной магазина игрушек. Гилье тогда было четыре года… Или уже пять? Он прижался лицом к стеклу, ткнул пальцем в куклу на пластмассовой коробке, посмотрел на меня и сказал:
— Как ты думаешь, если я ее попрошу у Царей-Волхвов[5], они принесут?
И тут на нас покосился сеньор с двумя детьми, стоявший рядом. Обернулся, потом глянул на куклу, гадливо скривился и потащил своих ребятишек за собой, подальше от нас. Меня так и подмывало немедленно набить ему морду, но я был вынужден проглотить стыд и обиду. Вернулись домой, я хотел было поставить вопрос ребром, но Аманда, как всегда, вместо ответа спросила:
— Милый, ты думаешь, что Гилье несчастен?
Я несколько секунд молчал. Посмотрел на Гилье: он сидел на полу в гостиной, рисовал и напевал.
— Нет, конечно, — говорю, — вовсе нет.
Она улыбнулась:
— Тогда пусть переодевается хоть марсианином и идет работать хоть продавцом на рынке.
На это было нечего ответить. Если Гилье счастлив, то и Аманда счастлива. А если она счастлива, чем вдруг я должен быть недоволен? Возразить было почти нечего. Ну, если совсем честно, тогда Гилье был еще совсем кроха, а я ишачил в ночные смены и приходил домой на полусогнутых, так что я решил спустить все на тормозах, тем более что ребенком занималась Аманда — вот я и расслабился, послушался ее. «У нее все схвачено, — подумал я. — Будь спок. Аманда-то знает, что делает».
А теперь, когда Аманды здесь нет, я думаю, что, скорее всего, оплошал. Есть такие ленивые папаши, вот и я поленился, на все закрывал глаза, допустил, чтобы Аманда возилась с Гилье в одиночку. И когда я заметил то, что заметил, мне надо было ковать железо, пока горячо, и оставаться начеку. И может быть, тогда все бы так не запуталось, и мне теперь не приходилось бы соглашаться на эту затею с психологиней и прочие дамские глупости. Наверно, то, что Гилье такой… это немножко и по моей вине…
* * *
Женский голос из кабинета — нежный, слегка певучий — внезапно вернул меня на землю.
— А скажи-ка мне, Гилье, ты очень скучаешь по маме? Или совсем немножко?
Я сглотнул слюну. За окном черный железный флюгер на верхушке фонтана завертелся под ливнем — влево-вправо-влево.
Тишина.
— Гилье? — окликнула женщина.
Ни звука.
— Не хочешь отвечать?
Ни звука. И наконец Гилье сказал:
— Не хочу.
Еще несколько секунд ожидания. Флюгер на каменном фонтане вертелся все быстрей, дождик припустил.
— А почему? — спросил женский голос.
Стрелка часов на полке над батареей перескочила на цифру «семь», и флюгер резко замер. И тогда донесся шепот Гилье:
— Просто… это секрет.
Мария
— Это секрет, — ответил Гилье и улыбнулся: наполовину робко, наполовину проказливо. Передо мной на столе лежала картинка, которую он нарисовал на сеансе и только что отдал мне. Я бросила еще один взгляд на рисунок, и по спине поползли мурашки.
Ничем не отличается от тех, что принесла мне в конверте Соня: внизу, в правой части листа — черта, отмечающая уровень пола, и в комнате с открытой дверью сидит за столом перед огромным экраном мужчина. Мужчина в наушниках, лицо у него изрисовано черточками — как бы пятнистое.
В верхней части листа — самолет, над ним стоит женщина, а снизу, протягивая к ней волшебную палочку, держа под мышкой что-то вроде большой книги, летит миниатюрная Мэри Поппинс — мне показалось, что у нее лицо Гилье. А по небу разбросаны квадратики, и в каждом, в уголке, маленькое окно, из которого выглядывает чье-то лицо. В доме — стиральная машина, за спиной мужчины, у двери, высокий шкаф, на шкафу — коробка, к стене прислонена лестница. Весь лист по диагонали пересекает слово «Суперкалифрахилистикоэспиалидосо».

Гилье взял детали «Лего», с которыми играл почти весь сеанс, и начал строить что-то вроде моста.
Когда часы на стене пробили семь и я уже собиралась закончить сеанс, Гилье поднял глаза и спросил, все так же мечтательно улыбаясь — эта улыбка витала у него на губах почти все время:
— А долго еще надо ждать, пока я вырасту?
Я улыбнулась. Синие глаза Гилье смотрят на мир без стеснения. Он задает вопросы, не смущаясь, словно спрашивать — самое естественное занятие на свете, и эта его черта меня успокаивает.
— Несколько лет, — ответила я.
Он насупился, склонил голову набок — досада такая естественная, такая детская, что я не смогла одержать улыбку.
— А поскорее никак нельзя? — спросил, все еще хмурясь.
Выждав несколько секунд, я спросила:
— А почему тебе хочется поскорее вырасти?
Он перевел взгляд на окно, заморгал.
— Потому что, если я не потороплюсь, будет, наверно, уже слишком поздно, — сказал он очень серьезно, и мне показалось, что в его голосе сквозила тревога.
— Слишком поздно для чего, Гилье? — спросила я и вновь окинула взглядом рисунок, всмотрелась в мужчину в наушниках перед телевизором.
Гилье глубоко вздохнул, а затем сказал:
— Для волшебства.
Не очень понимая, как трактовать этот ответ, я решила сменить тему. Спросила, указывая на мужчину на рисунке:
— Это твой папа, Гилье?
Он улыбнулся и кивнул. Улыбка была странная — почти как у взрослого.
— Он много смотрит телевизор?
Гилье покачал головой:
— Нет. Это не телевизор. Это компьютер.
— А-а.
— Просто он надевает наушники, чтобы по ночам разговаривать с мамой.
Я снова посмотрела на рисунок и обнаружила в стене перед мужчиной окно, а в окне — луну.
— А ты с ней никогда не разговариваешь?
Гилье опустил глаза.
— Она может, только когда я сплю, — сказал он.
— А, понятно. — Я взглянула на часы. Было уже десять минут восьмого, и я решила закончить сеанс. — Если ты не против, давай оставим рисунок здесь.
— Хорошо.
Я проводила его до двери, поздоровалась с его отцом: тот уже дожидался сына. Когда сеньор Антунес спросил, как прошло обследование, я решила подстраховаться и сказала лишь, что пока рано делать выводы, и, если он не против, мне бы хотелось наблюдать Гилье раз в неделю до конца триместра. Антунес глянул скорее недовольно и скорее недоверчиво, но скрепя сердце согласился.
Мы договорились, что Гилье будет ходить ко мне по четвергам в это же время. Я проводила их до двери, увидела, как они торопливо идут под дождем к воротам.
Вернулась за стол, составила, чтобы вложить в личное дело Гилье, короткий отчет о сеансе, хотела было убрать рисунок в папку — и тут кое-что заметила. Надела очки, поднесла листок к лампе, изучила внимательно. И в груди похолодело.
Лицо мужчины, которого Гилье нарисовал сидящим в наушниках за столом, покрывали не какие-то загадочные каракули. А слезы.
Перевела взгляд правее, на нарисованный монитор — и все поняла.
И обомлела.
Глава III. Смелое решение, сундук с сокровищами и письма по четвергам
Гилье
Когда мама была здесь, она укладывала меня спать. Приносила мне стакан горячего молока и читала вслух классные книжки. А иногда рассказывала, как она была маленькая и жила в Англии, но она жила не в Лондоне, как дети семьи Бэнкс, это у них работала няней Мэри Поппинс, а у своих родителей, только родители у нее были не свои, а приемные. А иногда читала мне про Мэри Поппинс, но не про киношную, ту Мэри зовут Джули Эндрюс[6], потому что она англичанка, совсем как мама, а про книжную Мэри, она другая, но такая же.
— В книжках Мэри Поппинс такая, какой она была сначала, — сказала мне мама. — В кино она другая, потому что фильм короче, чем книга, и киношникам пришлось брать только самое главное.
Теперь, когда мамы нет, я должен сам укладываться спать. После ужина папа уходит к компьютеру писать письмо, а потом ждет допоздна, до самого большого поздна, чтобы поговорить с мамой, а я остаюсь на кухне, я там смотрю телик или доделываю уроки, а к папе вообще не приближаюсь, потому что нельзя, он меня даже накажет. Но по средам все иначе: я ложусь рано, потому что каждый четверг приходит письмо от мамы, и папа говорит, если я быстренько не засну, почтальон пройдет мимо, и мне придется ждать до следующей недели. Поэтому вчера я лег рано, а сегодня утром в ящике уже лежало письмо в фиолетовом конверте с марками — Назия говорит, что марки очень странные, но ведь она из Пакистана, а на карте мира у нас в школьной библиотеке Дубай очень далеко от Пакистана, так что Назия, наверно, чего-то не знает, ну да ладно.
На большой перемене я пошел с Назией в туалет, и мы прочитали письмо вместе. Ну, точнее, я читал, а она слушала, потому что иногда она спотыкается на некоторых словах:
Зайчик мой!
Папа мне уже рассказал, что у тебя все очень хорошо и ты много учишься, а еще репетируешь с подружкой номер для рождественского концерта. Ты даже себе не представляешь, как я жалею, что у меня нет возможности слетать к вам и сходить на концерт. Но не огорчайся, папа мне обещал все снять на видео и прислать.
Сегодня я вспоминала тебя часто, потому что у одной пассажирки был зонтик с головой какаду на ручке, только у ее зонтика ручка золотая, не такая, как у нашей Мэри, и голова не разговаривала (точнее, я такого не заметила, а там кто ее знает). Скажи, пожалуйста: ты уже начал составлять список подарков, которые тебе хочется на Рождество? Не откладывай его до последней минуты, договорились? Отдай его папе, а он перешлет мне, нам наверняка будет проще попросить подарки и отсюда, и оттуда.
Ну, зайчик, мне пора бежать. Через час мне на работу, а я еще должна заскочить на почту и отправить письмо. Да, еще шлю тебе открытку, она тебе очень понравится. Нет, это не дельфин (помнишь, ты у меня спрашивал, есть ли здесь дельфины?). Его зовут Дюгонь, и он… он брат морской коровы! Правда-правда! Или ты пока не знал, что морские коровы есть на самом деле и их пасут русалки? А тут перед тобой морской бык. Видишь, сколько чудес на свете?!
Сыночек, я тебя очень люблю. До бесконечности и всю вечность напролет. Помни об этом всегда.
Твоя мама.
P. S. Папа мне сказал, что у тебя появилась замечательная новая приятельница Мария и она тебе очень помогает. Вот здорово! Я уверена, она очень хороший человек. Слушайся папу и не серди его, ты же знаешь, каково ему.
Назия достала из конверта открытку, и мы посмотрели на фотографию морского быка. Больше похож на морского медведя, только весь лысый, и жутко некрасивый, и похож на Себастьяна — он работает в нашей школьной столовой, и нам стало так смешно, что я срочно захотел по-маленькому и побежал в кабинку, а то еще штаны намочу, как иногда по ночам дома.
Когда я вышел из кабинки, Назия все еще смотрела на морского быка.
— Когда я вырасту, я, наверно, захочу много путешествовать, как твоя мама, — сказала она.
А я ничего не сказал, и она отдала мне открытку.
— А знаешь что? Мне, наверно, расхотелось быть принцессой, — и она тихо хихикнула, прикрыв рот ладонью.
— Расхотелось?
— Да. — Она кивнула. А потом сказала: — Теперь я хочу быть стюардессой в Дубае.
И мы оба засмеялись, но тихонько, чтобы нас не услышали из коридора.
— Почему стюардессой?
— Ну, я думаю, принцессы всегда должны сидеть на месте и не шевелиться, и закрывать лицо платком, и все время молчать, как моя мама за кассой в мини-маркете, только у принцессы нет мини-маркета, а есть муж, и он все время принцессу стережет. Я думаю, мне не понравится так жить. А вот когда у тебя мама стюардесса, это здорово, правда? Такая модная, такая красивая, как киноактриса из Болливуда, только блондинка, и ей не надо все время петь и танцевать — а от пения и танцев очень устаешь…
Мне почудилось, что в горле у меня застряло что-то твердое, и я стал то открывать, то закрывать глаза, снова и снова, потому что вспомнил маму, а еще как мы однажды дома у Назии смотрели фотографии в альбоме и она показала мне фото очень серьезного сеньора с черными-черными усами, он был в солдатской форме и немножко пузатый. Я спросил: «Он тоже твой родственник?», а Назия стала какая-то странная и молча кивнула.
— Его зовут Ахмед, — сказала она. — Мы обручены.
— А что такое «обручены»?
— Ну, когда говорят «обручены», это значит, что он будет моим мужем, но пока еще он не муж.
— А ты рада, что вы с ним будете жениться?
Назия прикрыла рот платком, но не засмеялась. Сделала плечами вот так и сказала:
— Не знаю. — А потом добавила: — Просто я его не знаю, но мой папа говорит, он хороший человек и у него есть дом и фабрика, очень большие, как в Нью-Йорке, там много рабочих, и станки, и очень шумно.
— А-а…
Назия помолчала, и мы еще долго перелистывали альбом, а потом она сказала:
— Ему тридцать два года.
Я не знал, что сказать. Ни в тот день, ни сегодня утром в туалете, когда Назия подошла и протянула мне руку И поэтому посмотрел себе под ноги и сглотнул слюну.
— Вот увидишь, твоя мама вернется очень скоро, — сказала она.
Я кивнул, но мой голос как будто потерялся.
— И наверно, она сможет приехать на Рождество, послушать нашу песню на концерте!
— Нет.
— Ноу нее будет отпуск?
— Нет.
— А-а.
Мы немного помолчали, а потом она потянула меня к двери и сказала:
— Хочешь, пойдем на двор за шкалой и поиграем с моей Барби? — А когда я ничего не ответил, посмотрела на меня внимательно. — И наверно, мы еще можем немножко порепетировать. До звонка еще десять минут. Бежим!
Жжение в глазах сразу прекратилось. Я убрал письмо в карман, и мы побежали вниз по лестнице. Во дворе нам попались сеньорита Соня и сеньорита Адела, классный руководитель пятого класса.
Наша сеньорита погладила меня по голове, чуть растрепав волосы, а когда мы уже пошли дальше, сказала:
— Гильермо, не забудь, что у тебя сегодня занятие с Марией.
Я сказал, что не забуду, и мы с Назией побежали на задний двор, взявшись за руки.
— А кто это — Мария? — спросила Назия, пока мы ели бутерброды с «Нутеллой».
— Сеньора из домика в саду, она там спрашивает разные вопросы.
— Вопросы?
— Да. А еще дает мне поиграть в «Лего».
— Как странно, да?
— Не знаю.
— А зачем ты к ней ходишь?
— Папа говорит, она консультантша.
— А-а.
— Ну да.
— Кон-суль-тантша… А ты знаешь, что султанша — это как жена восточного царя… Ну, как Цари-Волхвы, они же с Востока приезжают, — сказала Назия и присела на бортик баскетбольной площадки. Я только помотал головой — рот у меня был забит хлебом с «Нутеллой». И вообще, я знаю, что про Царей-Волхвов — это все неправда, потому что верблюдам сюда просто не дойти, но Назия мне не верит, говорит, что верблюды, наверно, волшебные, а значит, летают.
— Она называется «консультантша», потому что… потому что за окном у нее черный флюгер с петухом, — сказал я Назии, — и когда садишься за ее стол, флюгер поворачивается на восток, к султаншам.
Назия раскрыла рот, набитый хлебом с «Нутеллой», и посмотрела на меня так странно, что я даже немножко испугался.
— Флюгер! Как в «Мэри Поппинс»! — закричала она, забрызгав меня крошками и немножко слюной. — Это знак, Гилье! Как в американских детективах.
Я немножко подумал, но потом вспомнил, что еще не дорисовал рисунок, мне его сеньорита Мария задала на дом, и тогда я слегка разволновался, потому что она, наверно, обидится. А потом подумал, что, если рисунок ей не понравится, я покажу ей мамино письмо и открытку с морским быком, она таких точно никогда не видала… Но нет, наверно, видала…
— Гилье, звонок! — крикнула Назия, засунула в рот последний кусок бутерброда и подобрала с пола свою Барби-арабку. — Бежим скорей, у нас же физкультура, а сеньор Мартин не любит, когда опаздывают.
И мы вместе побежали к двери, потому что, когда мы плохо себя ведем, у сеньора Мартина надуваются щеки, как у жабы, а иногда он в наказание велит нам бегать вокруг футбольного поля, если кто-то забудет спортивную форму или кроссовки, а еще мне кажется, что на нас с Назией у него зуб, потому что родители Назии не разрешают ей переодеваться в школе, а когда у нас матч, нас берут в команду только в последнюю очередь, потому что я боюсь мячей, но мне все равно, потому что мы прячемся за раздевалкой и играем в самые разные игры, и нас никто не видит. Вот и всё.
Мария
— Значит, Волхвов на самом деле нет?
Гилье продолжал сосредоточенно рассматривать только что выстроенный домик из «Лего». Высунув кончик языка, пытался вставить в крышу конек. Видя, как он увлечен игрой, я вспомнила свой недавний разговор с Соней. Говорили мы совсем недолго — выкроили пять минут на перемене. С Соней почти всегда так. Ни она, ни я не любим ходить вокруг да около, когда дело важное. Я уселась, открыла сумку, достала последний рисунок Гилье, выложила на стол:
— Глянь-ка.
Она, зажав в пальцах ручку, всмотрелась. Потом обвела ручкой, как указкой, не касаясь бумаги, все фигуры на листе. Наконец ручка зависла над отцом Гилье. Соня вскинула голову:
— Вот это?
Я кивнула:
— Да. Он плачет.
Соня наморщила лоб, но промолчала, снова уставилась на листок. Через пару секунд положила ручку на стол, посмотрела на меня задумчиво. Недоуменно выгнула бровь.
— И что с того? Не вижу ничего ненормального в том, что мужчина плачет. Наверно, переживает оттого, что жена так далеко. Наверно, когда разговаривает с ней, видит ее на экране, просто не может сдержаться. По-моему, ничуть не странно.
Я покачала головой:
— Нет, дело в другом.
— И в чем же? — спросила она то ли с досадой, то ли с нетерпением. Из коридора послышался гам, мимо двери пробежала ватага детей. Соня цокнула языком, а я встала, обошла вокруг стола, встала за ее плечом.
Положила палец на монитор, изображенный на рисунке.
— Я бы не удивлялась, если бы Гилье нарисовал на экране женское лицо.
Соня на секунду еще сильнее наморщила лоб, по лицу разбежались тоненькие складки. Потом ткнула в рисунок, отодвинула мой палец, склонилась над листком.
— Но… — пробормотала она. — Это же лицо…
Медленно повернулась ко мне, наши взгляды скрестились.
Я кивнула, тоже неспешно:
— Да. Лицо его папы. Отражение. А не мамино лицо.
* * *
— Готово, — сказал Гилье, глянув на меня. Его рука зависла над крышей домика. Справа от меня, у будильника, лежал рисунок — Гилье мне его вручил с порога. Пока мы беседовали, я рассматривала рисунок.
Я подождала, не скажет ли он еще что-нибудь. Но нет, напрасно. Решила прервать паузу, повторив вопрос.
— Значит, нет никаких Волхвов?
Он с улыбкой покачал головой:
— Нету.
— Ну и ну.
— Мне сказал один шестиклассник, в прошлом году, но я уже и сам знал.
— Вот как?
— Конечно, их нет. — Он поднял на меня глаза и улыбнулся. Снова эта неунывающая, почти идеальная улыбка. — И Папы Ноэля[7] тоже нет.
— Да-a? Ничего себе.
Он почесал нос и уставился в окно:
— Потому что на самом деле рождественские подарки приносит Мэри Поппинс.
Я едва сдержала улыбку. Опять Мэри Поппинс.
— А откуда ты знаешь?
— Потому что верблюды ходят слишком медленно и не могут развезти столько подарков. А летать они не умеют. И олени не умеют.
Мне снова пришлось сдержать улыбку. Детская логика иногда настолько убийственна и… настолько нестандартна, что не оставляет места для возражений. В детском восприятии если уж что-то есть, то это есть непременно, а если уж чего-то нет, то этого не может быть никогда: олени и верблюды не летают, потому что у них нет крыльев, зато женщина в ботиках, шляпке с цветами и говорящим зонтиком летает виртуозно.
Гилье ненадолго умолк, а я снова всмотрелась в рисунок, который он принес мне сегодня. В прошлый четверг я попросила его нарисовать папин кабинет. Решила на каждом сеансе давать ему домашнее задание — пусть изобразит в деталях какой-нибудь конкретный элемент картинки, которую он вновь и вновь рисует с начала учебного года.
Рисунок удивил меня не на шутку. В верхней части листа полно прямоугольников, парящих на ветру, на каждом в верхнем правом углу окошко, в окошке — чье-то лицо. А в нижней, оставив вдоль края листа белую полоску, Гилье нарисовал папин кабинет, но с мелкими изменениями: тот же письменный стол, тот же монитор, шкаф, коробка на шкафу, к стене прислонена лестница, но за столом — никого, а наверху лестницы Гилье нарисовал себя: стоит, указывает пальцем на коробку.

Я предположила, что прямоугольники — окна соседских квартир: наверно, видны из кабинета.
— Сколько тут окон, Гилье, — сказала я, нарушив молчание.
Он посмотрел на меня, насупился, но ничего не сказал.
— У тебя много соседей?
Он покачал головой. И наконец, выждав несколько секунд, сказал:
— Это не окна.
— А-а.
— Это письма, — пояснил он. Увидев мое недоумение, засмеялся, ткнул в одно пальцем. — Ну, вообще-то это конверты. А письма внутри, — добавил он, и его глаза просияли. — А вот это марка. И они не приходят, а прилетают. С неба. Поэтому они в воздухе.
Я сделала вид, что ничуть не удивлена и не чересчур заинтригована. Выждала.
А он помедлил. И сказал:
— Они от мамы.
— A-а, значит, мама тебе пишет.
Он кивнул. Его глаза заблестели.
— Каждый четверг, очень рано утром.
— Вот здорово, да?
— Да.
— Наверно, она тебя очень любит, потому что пишет тебе каждую неделю. И в такой ранний час.
Он промолчал. А потом, видимо, додумал до конца какую-то мысль и добавил:
— А еще она присылает мне открытки.
— О, правда?
— Да.
Еще несколько секунд ожидания.
— С морским быком, — уточнил он.
Мне показалось, что я неправильно расслышала, а он, похоже, заметил мое удивление, потому что после секундного замешательства засмеялся и полез в карман куртки. И достал фиолетовый конверт. Протянул мне, но тут же, похоже, раздумал отдавать, стиснул. Как будто припомнил что-то и в последнюю секунду предотвратил свою оплошность.
Посмотрел на меня и снова улыбнулся, но уже не лучезарно, а как-то нервно. Потом проворно вынул из конверта открытку и листок, исписанный с одной стороны, дал мне. Конверт оставил у себя.
Я прочла письмо за несколько минут, а потом, полюбовавшись открыткой, мы побеседовали о морских коровах, дюгонях и русалках. Я спросила: «Ты не будешь возражать, если я сделаю с письма ксерокс?» Он сказал, что не будет. А все оставшееся время я расспрашивала его о репетициях номера к школьному концерту и о той части рисунка, где он изобразил интерьер кабинета. Смекнула: раз уж он включил в композицию себя, значит, хочет привлечь мое внимание к коробке.
Когда я спросила его о коробке, он сказал:
— Это сундук с сокровищами. — И, опередив мой вопрос, перешел на шепот: — Но это секрет.
«Ну вот, еще один секрет», — сказала я мысленно. А ему, тоже шепотом:
— Тогда мы его никому не расскажем, договорились?
Он не улыбнулся. Наоборот, посмотрел серьезно-серьезно, собрался было что-то ответить, но мы услышали щелчок замка во входной двери и чей-то кашель. Пришел его отец, догадалась я. Глянула на часы. Сеанс окончен.
— Но никому, сеньорита Мария, никому… — шепнул Гилье, украдкой покосившись на дверь.
Я ласково сжала его руку:
— Обещаю, Гилье. Никому.
Он вроде бы расслабился.
— Просто если папа узнает, что я иногда лазаю на шкаф и открываю сундук с сокровищами, чтобы… ч-ч-чтобы увидеть маму, он, наверно, умрет от горя, и будет уже поздно, а я ведь еще долго не вырасту.
Я не знала, что сказать. Тихий, невольный вздох Гилье перед тем, как он решился выговорить слова «увидеть маму», ранил меня в самое сердце, и я молча уставилась на рисунок, пытаясь выиграть время. За этим заикающимся «ч-ч-тобы…», прозвучавшем в тихом кабинете как оглушительный гром, что-то кроется… такое у меня возникло предчувствие. Оно зависло над нами, словно подушка безопасности, готовая сработать. Я глянула на часы. Все, сегодня уже ничего не успеваю. Через несколько минут, когда я наблюдала из окна кабинета, как Гилье и его папа удаляются, в груди похолодело. Я видела их со спины: они шли, держась за руки, как все папы и сыновья, идущие домой из школы, но что-то было не так. Что-то было не так, как полагается. А что именно, я разглядела еще через несколько секунд.
Гилье тянул отца за собой, но не так, как дети тянут за собой взрослых — тянут нетерпеливо, или возбужденно, или просто торопясь домой. Тут дело обстояло иначе. Гилье тянул отца, как маленький буксир тянет к порту огромный усталый корабль, потерявший управление.
«Тащит на себе мертвый груз», — именно это я и подумала, этими самыми словами.
Увидев их в окно, мигом поняла, что Соня права — интуиция ее не обманула. Нет, айсберг Соне не померещился, и неунывающая улыбка Гилье — лишь верхушка айсберга, заметная извне.
В незримой глубине отец и сын как бы срослись, объединенные серой тенью льдины, и таинственный ореол этой подводной глыбы разрастается, пока они отдаляются в вечерней тишине.
Гилье
— Сундук с сокровищами?
Мы с Назией обедали у нее на кухне. Кухня очень маленькая, вообще без окон, но это заодно столовая и гостиная, а еще комната, где спят ее родители, у них есть диван, и по вечерам они его раскладывают, самый настоящий диван с матрасом и вообще. Я думаю, хотя Назия мне так никогда не говорила, я сам догадался, я думаю, диван волшебный, вроде ковра-самолета, и, наверно, в Пакистане иногда стелят дома ковры, потому что в гости заходит Аладдин, а иногда ставят диваны, чтобы на них отдыхать. Когда мы приходим из школы, иногда на диване спит Рафик, это старший брат Назии, он устраивает себе сиесту, и тогда мы должны разговаривать шепотом и обедать бесшумно, потому что, если он проснется, у него испортится настроение, и Назия говорит, что он нажалуется на нас их папе. Когда Рафик уходит, Назия за ним прибирается, поднимает с пола его тарелку, уносит тапки, а все потому, что… она мне сама сказала… Назия должна будет прибираться в доме, когда поженится с толстым усатым сеньором из фотоальбома, вот она и приучается заранее, но сегодня Рафика не было, потому что по вторникам он помогает своему дяде в интернет-кафе, так что мы сделали уроки, и я поставил стакан от «Кола Као»[8] в мойку.
Когда мы утром шли в школу, я рассказал Назии, что в четверг сеньора Мария задала мне нарисовать сундук с сокровищами, и теперь Назия смотрела на меня вот так, чуть сдвинув брови, ждала, пока я все расскажу.
— Сундук с сокровищами — это такая коробка, папа ее держит на шкафу, в ней лежат всякие классные мамины вещи, а папа не хочет, чтобы я их видел, — сказал я, — но, когда папы нет дома, я иногда залезаю по лестнице, уношу сундук на кухню, и там на них смотрю.
— А почему папа не хочет, чтобы ты видел эти вещи?
— Потому что они для больших.
— Для больших?
— Ага.
— Но для больших — как американское кино про дискотеки только для больших? Или как жениться и заводить семью — это только для больших?
— Не знаю.
Лицо у Назии стало немножко странное. А потом она спросила:
— А тебе задали нарисовать коробку только снаружи или внутри тоже?
— И снаружи, и внутри.
Назия залезла на деревянную скамейку и принялась мыть стаканы и тарелки в мойке. А когда стала их вытирать, сказала:
— Если хочешь, я тебе помогу.
— Не знаю.
Мы сели за стол, и я никак не мог понять, как нарисовать сундук и снаружи, и внутри, потому что на одном листке все это не нарисуешь, а Назия сказала: лучше нарисуй, как будто мы смотрим на открытую коробку сверху. И дала мне карандаш.
Я посмотрел на Назию, но пока не стал начинать рисунок.
— Просто… наверно… это же секрет, потому что коробка папина… И тебе нельзя в нее заглядывать, — сказал я ей.
— Нельзя?
— Нельзя.
— Ну ладно. Тогда я закроюсь платком и ничего не увижу. — Она натянула платок на глаза и тихо засмеялась Потом глянула на часы над холодильником. — Только рисуй скорее, а то вернется Рафик, и мы не успеем порепетировать.
— Хорошо.
Я увидел, что она на меня не смотрит, и начал рисовать. Возился долго, потому что сперва на листке не все умещалось, пришлось несколько раз стирать ластиком. И вообще, у меня был только карандаш. Но в конце концов я придумал, как нарисовать побыстрее и уместить все, что лежит в сундуке. Ну, точнее, почти все.
— Готово? — спросила Назия с дивана. Я сказал, что готово, но на самом деле мне надо было уместить еще одну вещь, только я не знал как, потому что папа всегда все засовывает подальше, чтобы я не отыскал, вот и у меня тоже не осталось на листке свободного места. А потом, когда я доставал из своей спортивной сумки наши костюмы, потому что родители не разрешают Назии наряжаться в такую одежду и она всегда просит, чтобы я принес ее костюм с собой, а потом унес, я сообразил, что эту вещь лучше нарисовать на изнанке. И у меня все получилось. Мы включили компьютер и запели, но пели недолго, потому что, когда Назия снова перепутала текст и три раза сказала «Суперкларифистиколидосо…», я немного рассердился, ну, точнее, очень рассердился, а она умолкла и сказала, прикрыв рот платком:
— Ну, Гилье, я просто… не могу. Оно такое трудное.
Мы немного помолчали, а потом призадумались, а потом я вспомнил Мэри Поппинс, а еще вспомнил, что всегда говорит мама, когда я чего-то не умею или чего-то боюсь.
«Гилье, а ты попробуй наоборот», — вот что она говорит.
Я посмотрел на Назию.
И у меня появилась идея:
— А давай попробуем наоборот?
Она посмотрела странно и прикрыла рот ладонью, но не рассмеялась. А потом спросила:
— Как это — наоборот?
— Ну, не знаю. Наоборот.
Мы снова надолго замолчали. За стеной звенела касса и шуршали пакеты, это значит, что мама Назии кладет покупки в пакеты, чтобы дяди и тети несли их домой.
— А может, подготовим для концерта что-нибудь другое, — сказала Назия, почесав затылок под платком. — Что-нибудь полегче.
У меня в горле застрял какой-то комок, и глаза чуть-чуть обожгло, но она тут же сказала:
— Например, мы могли бы рассказать сказку. — Ком в горле застрял надолго. — Про фей.
— Про… фей?
— Или про… Про стюардесс, про то, как они много путешествуют, чтобы не быть принцессами и скучать все время дома!
Я проглотил комок, помотал головой, глядя в пол:
— Понимаешь, номер должен быть про Мэри Поппинс.
— Почему?
— Потому что иначе не будет волшебства, и тогда ничего не сработает.
Назия посмотрела странно, но кивнула, медленно-медленно:
— Ага, понятно.
Мы сели на диван, а компьютер все это время показывал песню с канала «Дисней», там слова написаны очень большими буквами, чтобы мы пели без ошибок и видели слова песни издалека, и тут я увидел на столе наши костюмы.
— Всё, придумал! — сказал я.
— Правда? — и она дернула плечами вот так, снизу вверх.
— Правда! Сейчас увидишь!
Мария
Вчера Гилье пришел ко мне не в шесть, а чуть раньше — ровно в 17:47. Я просматривала отчет и, услышав звонок, поступила вопреки своему обыкновению: не пошла сразу открывать, а выглянула в окно. Чисто машинально. Казалось бы, пустяк.
Перед дверью стоял Гилье и читал что-то, написанное на желтой бумажке. Я лишь заметила, что листок мятый, а буквы расплываются. Гилье то и дело переступал с ноги на ногу, одной рукой теребил бумажку, другой рассеянно почесывал шею. Когда я попятилась от окна, флюгер, которым увенчан фонтан, дрогнул под ветром, железо заскрежетало, и Гилье отвлекся от своих размышлений. Резко обернулся к фонтану, и на долю секунды я заглянула ему в глаза.
И так удивилась, что чуть не прижалась носом к стеклу.
Осознала: впервые вижу, чтобы у Гилье был взгляд обычного девятилетнего ребенка. Впервые — а сколько он уже ко мне ходит…
«Айсберг», — прозвучал в ушах Сонин голос, и я шарахнулась от окна — нехорошо, если Гилье меня заметит. Вышла в приемную.
Открыла дверь. Желтая бумажка уже куда-то исчезла — словно и не бывало.
— Ты сегодня рано.
Он только кивнул. Молча. Я посторонилась. он прошел прямо в кабинет и с решительным видом уселся Я вошла следом.
Когда я заняла свое место, он раскрыл пластиковую папку, выложил на стол рисунок, который я попросила его нарисовать на прошлой неделе. Подтолкнул по столу ко мне:
— Сундук с сокровищами.
— Спасибо.
При виде рисунка я еле сдержала улыбку. Очевидно, Гилье попытался изобразить содержимое «сундука» с птичьего полета, потому что внутри коробки виднелись какие-то полустертые контуры. Он попробовал скрупулезно зарисовать содержимое, обнаружил, что не умеет рисовать один предмет поверх другого, и после нескольких проб нашел решение, которое открыло мне намного больше, чем любой рисунок.
Гилье решил заменить рисунок описью: разделил лист на две части, верхнюю половину озаглавил «ЧЕРДАК», а нижнюю «КВАРТИРЫ». И наверху, и внизу он перечислил вещи с краткими пояснениями:
ЧЕРДАК
1 — Мамина шкатулка-черепаха для драгоценностей, зеленая, чуть-чуть блестящая, в ней лежат бусы, и сережки, которые блестят только иногда, и еще часы, они, наверно, золотые и очень дорогие.
2 — Маленькая черная коробка вроде обувной, в ней мои фотографии, и фотографии мамы в форме стюардессы перед очень чистым самолетом, и разные другие фотографии, но я не знаю, что на них, потому что они очень старые, из времен, когда меня еще не было.
3 — Коричневая папка без застежек, на ней написано «ипотека и машина». А еще «неоплаченные счета».
4 — Две книги на английском, но не про Мэри Поппинс, потому что в них нет картинок и песен.
5 — Зеленый ежедневник с золотой каемкой и очень маленьким золотым замочком, он как будто из сказки и не отпирается.
КВАРТИРЫ
1 — Плюшевый мишка, его зовут Ренато, к нему привязана открытка и папиной рукой написано: «Возвращайся в берлогу всегда-всегда». Сегодня ровно год с наших первых объятий.
2 — Колода карт в коробке, на ней нарисован разноцветный волшебник и написано «Марсельские карты таро».
3 — Голубой платок, он очень сильно пахнет мамой, хотя она далеко.
4 — Большая фотография в темной деревянной рамке, на ней мама и папа, и еще много людей, и люди смеются, потому что мама в белом платье и с цветами в волосах, а папа в черном пиджаке, пиджак ему немножко велик, но красивый.
5 — Письма, перевязанные голубой лентой. Меньше ста, но больше пятидесяти, или нет, наверно, все-таки не больше.
Когда я прочла списки вслух и взяла лист, чтобы убрать его в личное дело Гилье, он робко потянулся к рисунку и сказал почти шепотом:
— Вообще-то… другое не поместилось.
Я недоуменно переспросила:
— Другое?
Он кивнул, пробормотал:
— Там, сзади. — Перевернул листок и снова положил его на стол.
«Там, сзади».
На изнанке Гилье написал еще одни список. Из одного пункта:
ПОДВАЛ
1 — Коричневый кожаный альбом, он лежит под кем, чтобы его никто не нашел, потому что это папино сокровище и секрет, и так лучше.
Я не нашлась что сказать. Очевидно, строчку про альбом Гилье дописал в последнюю минуту — она написана не карандашом, а маркером, и почерк не такой аккуратный.
— Надо же, коричневый кожаный альбом. — Я оставила листок на столе.
Гилье посмотрел на меня, но ничего не сказал. Я решила его прощупать:
— Х-м-м… Он на самом дне сундука, правда?
— Да, — сказал он.
— Ну, если твой папа так хорошо его прячет, он, наверно, очень ценный.
Он кивнул, не глядя на меня.
— Должно быть, в альбоме много таинственных и чудесных вещей.
Гилье встревоженно заерзал. И промолчал. Я выждала. Он сглотнул слюну, украдкой засунул руку в карман, что-то тихо зашуршало. Я догадалась, что это желтая бумажка — значит, он ее спрятал в карман, когда стоял на пороге.
— А что, сегодня не будем играть в «Лего»? — спросил он, не поднимая глаз. После этой фразы я поняла, что не все в порядке. Голос тот же самый, но тембр какой-то новый. Какие-то еще неслыханные нотки. Настораживающие. Голос какой-то сдавленный. Скорее всхлипы, чем речь.
Его гложет беспокойство. Вот в чем причина.
— Конечно, будем, — сказала я. — Хочешь поиграть?
Он пару раз кивнул, и я тут же пошла к шкафу, достать «Лего». Когда я уже потянулась за конструктором, Гилье сказал мне в спину:
— Просто это мамин альбом.
Когда я обернулась, Гилье снова теребил бумажку — теперь она лежала у него на коленях — и смотрел на меня так пристально, что я замешкалась у шкафа. Предпочла сохранить физическую дистанцию. В его взгляде сквозило что-то новое. А еще — желание поделиться новостями.
— Ну конечно же. Вот почему он такой ценный, — сказала я с улыбкой, — потому что в нем лежат фотографии и вещи твоей мамы, и твой папа считает их настоящим сокровищем.
Его нога задергалась: вверх-вниз, сначала медленно, но с каждым разом все быстрей.
— Не поэтому, — сказал он.
Я прислонилась к шкафу, сделала глубокий вдох, понаблюдала за ним: он все дергал ногой и теребил бумажку, а секунды бежали, и комнату затопляло безмолвие.
Он ничего не говорил, и я взяла инициативу на себя:
— Гилье, может быть, ты хотел мне что-то рассказать? Молчание.
Я шагнула вперед, обошла вокруг стола, опустилась на колени рядом с Гилье. И заметила, что у него под ногами валяется такая же бумажка. Листки были одинаковые, одного цвета и формата: ага, бумага-самоклейка для заметок. Наверно, другой листок вывалился из его кармана.
— Ты что-то уронил, — сказала я ему, пытаясь хоть как-то вывести его из ступора.
Он чуть опустил голову, съежился:
— Да.
И только. Ни слова, ни полслова.
— Гилье… — Я положила руку на его колено, и нога перестала дергаться, словно от моего прикосновения электрический заряд исчез, но Гилье все еще молчал, обеими руками вцепившись в бумажку. А затем все-таки заговорил.
— Просто… вчера случилась одна вещь, — сказал он глухо.
«Ага, вот оно».
— Да-а? — спросила я спокойно. Точнее, попробовала изобразить спокойствие. — Что ж… — Я медленно распрямилась, присела перед Гилье на стол, скрестила ноги. — И что же случилось… это очень серьезно?
Молчание.
— Хочешь рассказать мне, что случилось? Или лучше немного поиграем в «Лего»?
Он не спешил с ответом. А когда все-таки заговорил, покосился на часы:
— Просто… это немножко длинно.
Я тоже глянула на часы. 18:23.
— Насчет этого не волнуйся, — успокоила я его. — Времени нам хватит.
Он покосился на свои руки и вздохнул.
— Хорошо. — И снова посмотрел на часы, а потом, украдкой, на дверь. — А если папа придет?
— Не переживай. Если он придет, а мы еще не закончим, он подождет в приемной.
— Хорошо.
Мы снова помолчали. За окном снова скрипнул флюгер, и Гилье моргнул. Я выждала еще несколько секунд, слезла со стола, уселась на прежнее место.
Когда я уже подумала, что он готов приступить к рассказу, он наклонился, подобрал с пола листок, медленно-медленно положил на стол. Потом глянул на меня:
— Их еще много.
Я улыбнулась. Он взял рюкзак, открыл, достал ворох бумажек, положил рядом с первыми двумя. Подтолкнул в мою сторону.
— Это мне?
Он кивнул и улыбнулся. Похоже, чуть расслабился.
— Но их надо разложить по порядку.
— Конечно.
И снова молчание. Гилье раза два почесал щеку и, наконец, испустив долгий вздох, приступил к рассказу.
Гилье
И вот что случилось: Назия не может хорошо спеть, потому что все время перевирает слова, а до концерта осталось совсем мало, вот мы и решили попробовать наоборот. Она будет Бертом, он уличный трубочист, а еще рисует картины на дорожках в парке, а я буду Мэри Поппинс, потому что, если Назия будет Бертом, ей надо просто потанцевать со щеткой, спеть «тиририти-тирири-тири» один раз, и еще несколько раз, и еще спеть всего один куплет, очень простой:
Всего-то!
— Я надену твой костюм, а ты мой, — сказал я Назии.
Она прикрыла рот ладонью и хихикнула. А потом покосилась на дверь, только это не дверь, а занавеска из пластиковых полосок, и покачала головой:
— Нельзя.
— Почему?
— Потому что это костюм для мальчика, штаны короткие и вообще.
— Ну да, а что? Берт — взрослый дядя, забыла?
— Не забыла.
— Ну и?
— Просто… мне брат не разрешает.
— Почему?
— Потому что нельзя.
У меня в горле снова встал какой-то твердый комок.
— Дурочка, это же понарошку, — сказал я и засмеялся, но смех у меня как-то не очень получился. — Мы просто наряжаемся для концерта. Это не считается.
Назия посмотрела на меня, а потом на дверь. А потом сказала:
— Ты точно знаешь?
— Конечно.
Она взяла с дивана короткие штаны от моего костюма, я в них в школе хожу на физкультуру, и приложила к себе, как будто фартук.
— Но я только примерю, хорошо? — сказала она.
— Конечно.
На кухне было холодно, и мы стали быстро-быстро раздеваться, чтобы переодеться в костюмы, я за диваном, а она у телика, потому что мы немножко стеснялись. И вот Назия осталась в розовых трусиках, а я в трусах, но вдруг цветная занавеска у входа сделала вот так — «ш-ш-ш-р-р», и с порога на нас уставился Рафик, с очень сердитым лицом, и рот у него раскрылся, как большая буква «О». Потом он прыгнул к комоду, выдвинул ящик, достал разноцветное одеяло, похожее на ковер Синдбада-Морехода, и завернул в него Назию, и все это время орал что-то непонятное, наверно, на пакистанском, потому что иногда после уроков мама звонит Назии на мобильник, и Назия говорит похожие слова, очень быстро, «лиилиалилиа», без перерыва, словно все время поет букву «л» и букву «и», но все-таки не совсем поет.
Тут Рафик посмотрел на меня и сказал, точнее, очень громко крикнул и сделал руками в воздухе вот так:
— А ты что делать, эй? Одевать твои шмотки, одевать тебя давай, и вали отсюда быстрый! Вали давай, вали, что ты тут ждать?!
И я тут же натянул брюки, и майку, и свитер, и куртку, и чуть-чуть описался, но совсем чуть-чуть, пока засовывал костюмы в сумку и убегал через мини-маркет мимо полок с печеньем. На кухне Рафик все громче кричал по-пакистански, и Назия тоже кричала, но она, мне показалось, кричала, потому что плакала, а мама Назии за кассой вскочила, когда увидела меня, и стала мне что-то говорить, а что она говорила, я не знаю, потому что я со всех ног побежал к своему подъезду и взбежал по лестнице до самого верха, потому что лифт с понедельника сломан и на нем висит красная табличка.
Папа был в спортзале, потому что дело было во вторник, а по вторникам у папы кикбоксинг, и я пошел к себе, переоделся в пижаму и поставил диск «Мэри Поппинс», то место, когда они вчетвером гуляют в Лондоне по крышам и все поют и танцуют с трубочистами, это одно из моих самых любимых мест в фильме. Вот и всё.
Ну, точнее, нет.
Вчера тоже кое-что случилось.
Но это было уже другое, потому что оно не такое.
И вот что случилось вчера: утром Назия не пришла в школу. Я не решился спросить у сеньориты: «А вы знаете, почему Назии сегодня нет?» Я боялся, что Рафик или ее папа с мамой сильно рассердились и позвонили толстому усатому сеньору из альбома, чтобы он прилетел из Пакистана и забрал Назию в гарем, а виноват в этом я, но потом я подумал, что она, наверно, простудилась, потому что стояла на холодной кухне в одних трусиках, но это еще нестрашно.
Весь день я молчал и ждал, сначала до большой перемены, а потом до обеденного перерыва, но Назии не было. После обеда опять начались уроки, но Назия так и не пришла, а после уроков я не стал заходить в мини-маркет, потому что боялся встретить Рафика. Вот почему сегодня, когда она пришла в школу и, как всегда, села за мою парту, я сначала даже не знал, что сказать, потому что мне было чуть-чуть стыдно, а потом сказал:
— Привет.
Она посмотрела на меня и помотала головой вот так, и еще немножко закрыла лицо платком.
— Нет? — спросил я ее, пока сеньорита Соня стирала с доски упражнения по математике, потому что вчера математика у нас была последним уроком, и писала вопросы к экзамену по испанскому. А Назия ничего не говорила, и я перешел на шепот, потому что урок уже начался: — Нет? А дальше?
Назия быстро-быстро поглядела на меня, а потом выдвинула ящик парты. Оторвала листок, такой желтый, с полоской клея на задней стороне, и что-то написала. И отдала мне: «Мои родители не разрешают мне говорить с тобой. На большой перемене увидимся в туалете».
Утро тянулось очень медленно, потому что нельзя было ни поговорить, ни вообще, сначала был диктант и экзамен, а потом урок рисования, и мы рисовали по клеточкам, а это ужас, потому что у меня клеточки никогда не получаются. Потом прозвенел звонок, и Назия быстрее всех встала и вышла в коридор, и в дверях посмотрела на меня вот так, одну секунду, как шпионы в кино про Джеймса Бонда, когда хотят сказать что-то секретное, а потом я тоже вышел в коридор, но сначала чуть-чуть подождал, чтоб никто не заметил.
— Мне не разрешают говорить с тобой, — сказала она мне, когда я зашел в туалет в конце коридора, и мы заперлись в кабинке, и там немножко воняло, потому что по четвергам малышовые группы выходят гулять раньше нас и иногда им разрешают ходить в туалет на первом этаже. — Папа и брат очень сердились и сказали: «Больше никогда не пустим ее в школу», но мама сказала: «Она должна учиться, и пропускать уроки нельзя, если ее не будет в школе, сюда придет сеньора Амелия и будут проблемы». Сеньора Амелия соцработник, и, когда мама про нее сказала, Рафик стал весь красный и сказал: «Нет, нет, не надо ей сюда приходить», а еще сказал, что запрещает мне говорить с тобой до каникул, а может, и дольше, еще посмотрим, потому что на Рождество мы, наверно, поедем в Пакистан в гости к дяде и тете, а еще родители попросят сеньориту пересадить меня за другую парту, к какой-нибудь девочке. Так написано в Коране, но вообще-то в Коране очень много написано, я даже не могу все вспомнить, потому что он очень толстый, как учебник испанского, только еще толще, и очень трудный.
Пока Назия рассказывала, я разворачивал бутерброд, мне его папа сделал сегодня утром из вчерашнего хлеба. Просто папа очень поздно ложится спать, потому что разговаривает по компьютеру с мамой, а по утрам никогда не встает рано, ему ведь надо выспаться. Но мне уже расхотелось есть.
— Но… но… если тебе нельзя говорить со мной… как же нам репетировать? — спросил я у Назии.
Она откусила кусочек пирожка, которые готовит ей мама, с мясом и всякими острыми овощами, и посмотрела на пол, как будто что-то уронила. А потом сказала:
— Петь и танцевать на концерте мне тоже не разрешили.
Я почувствовал, что у меня щиплет в глазах, сначала чуть-чуть, а потом все сильнее, и странный холод пополз по спине вверх, до самой шеи, а в горле застрял комок. Я хотел много чего ей сказать, но не знал, с чего начинать, потому что в голове все перемешалось, как пазл «Баварские замки» — с замком, где жила императрица Сисси, в нем, наверно, сто деталей или даже больше, и после маминого отъезда папа все время начинает собирать этот пазл на столе в гостиной, но до конца так еще и не собрал. Да, вообще-то чем-то похоже на пазл.
— Значит… концерта не будет? — Назия даже не подняла на меня глаза. — И мы больше никогда не сможем разговаривать? И… ты никогда не придешь ко мне домой? И мы не будем играть? А с кем ты будешь обедать после школы?
Она покачала головой, медленно-медленно, словно задумалась, но с закрытыми глазами. А потом:
— Нет, концерта не будет. И обедов не будет.
И тут мы услышали, что близнецы Росон и Хавьер Агилар обзываются друг на друга во дворе, а потом кто-то закричал: «Драка, драка, драка!» А потом мы услышали голос сеньора Эстевеса, нашего математика, у него одна бровь — большая-большая и черная-черная, она расползлась на весь лоб, потому что он много думает. В общем сеньор Эстевес сказал: «Перестаньте, дети. Говорю вам, перестаньте. Ты пойдешь к директору. А вы, чертенята, за мной».
И больше мы ничего не слышали.
Назия посмотрела на меня и улыбнулась, но не стала прикрывать рот платком.
— Но мы же друзья… — сказал я.
— Да.
И тогда мне кое-что пришло в голову:
— Наверно, тебя накажут только до каникул, а когда ты вернешься из Пакистана, они обо всем забудут и тебя простят.
Она промолчала.
— И наверно, тебя ни к кому не пересадят, и мы сможем писать друг другу записки. И тогда никто не заметит. А на большой перемене будем ходить сюда. Нас еще ни разу не застукали.
Назия посмотрела на меня немножко странно, а потом взяла за руку. И сказала тихо-тихо:
— Гилье, ты должен выступить на концерте один.
— Один?
— Да.
— Но…
— И много раз спеть волшебное слово из «Мэри Поппинс» и ничего не перепутать — так нужно, чтобы до Рождества что-нибудь случилось и все уладилось, потому что, если не уладится… — Она умолкла, засопела, вздохнула один раз, и второй раз, и третий раз. — Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста. Скажи, что ты это сделаешь…
А больше она ничего не говорила, потому что прозвенел первый звонок, а он значит, что пора бежать на урок, и Назия держала меня за руку и не отпускала, и ее рука как бы шевелилась сама собой, все время, и мне показалось, что голос у нее сильно дрожал, и я застеснялся и не знал, что делать, может быть, мне надо было ее обнять, как обнимает меня мама, когда по ночам мне страшно, или нет, мне надо было посмотреть в окно, как папа, когда по воскресеньям после обеда мы вместе смотрим кино и показывают что-нибудь грустное, тогда папа кашляет один раз, а потом второй, а потом третий и отворачивается, но вообще-то ненадолго, а я сижу и продолжаю смотреть телик, потому что знаю, что папе не нравится, когда я замечаю, как он кашляет и отворачивается.
Тогда Назия взяла меня за обе руки и сказала, быстро-быстро:
— Гилье, обещай мне это сделать. Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста. Обещаешь?
Мария
Во внезапную тишину вторглось тиканье часов на письменном столе. А Гилье тем временем глазел по сторонам, вжав голову в плечи, а за дверью его отец с тихим вздохом устраивался в кресле в приемной. Антунес что-то уронил на пол — должно быть, авторучку — и выругался сквозь зубы. Гилье посмотрел на меня. В его глазах читались тревога и вопрос.
Часы показывали 18:57.
— Не волнуйся, — сказала я. — Время еще есть.
Он снова промолчал.
Как только Гилье начал рассказывать об их с Назией злоключениях, его руки нашли себе занятие — складывали вчетверо, разглаживали и снова складывали листок, подобранный им с пола. К этому листку добавились те, которые он достал из рюкзака. Он уже разложил их перед собой по порядку, аккуратной стопкой.
Когда нас окутало безмолвие, Гилье накрыл листки рукой, передвинул по столу в мою сторону. Жест робкий — но в то же время жест заговорщика.
— Это для меня? — спросила я, не прикасаясь к бумажкам.
Он кивнул и улыбнулся. Но улыбнулся как-то безрадостно. Увидев на верхнем листке кривые каракули, я догадалась: вряд ли все они исписаны его рукой.
— Эти записки вы с Назией писали друг другу сегодня, после разговора в туалете?
— Да, — сказал он. Потом слегка склонил голову набок и почесал калено. — Ну, точнее, нет.
— А?..
— Просто я не пишу. Пишет только Назия.
Я снова покосилась на ворох бумажек:
— Да-а? А это что?
Он выдохнул через нос, словно досадуя — неужели и так не ясно?
— Ну, ведь это ее наказали и велели не говорить со мной, — сказал он и снова улыбнулся, уже поспокойнее. — А мне ведь разрешается с ней говорить.
Логика ответа сразила меня наповал: пришлось для виду закашляться, подавляя смех.
— Ясно.
Он снова глянул на часы.
— Ты хочешь, чтобы я их поберегла для тебя, — спросила я, все еще не прикасаясь к бумажкам.
Он, похоже, призадумался, гадая, что лучше ответить. Но лишь на две-три секунды.
— Да, хочу. — Он снова покосился на дверь и, придвинувшись ко мне, добавил шепотом: — А то, скорее всего, опять оброню, но уже дома, и если папа их найдет… — Он взмахнул рукой в воздухе, выпучил глаза.
Я улыбнулась.
— Думаешь, он рассердится?
Он несколько раз кивнул.
— Да, немножко. Или сильно.
— Почему?
Он закусил нижнюю губу и почесал нос:
— Просто… это секрет.
— А-а.
— Самый настоящий.
— Хорошо, если секрет, мы его никому не расскажем, договорились?
— Договорились, — и посмотрел на меня так, словно ожидал вопроса: «А что за секрет?» Но я решила ни о чем не спрашивать. Пусть сам выберет подходящий момент, чтобы доверить мне его.
За дверью откашлялся и заскрипел креслом отец Гилье. Мальчик сглотнул слюну, погладил деревянную столешницу и сказал шепотом:
— Просто… я буду выступать на рождественском концерте.
— О как здорово. — Я посмотрела на часы: 19:04. — И ты будешь искать кого-то, кто заменит Назию?
Он помотал головой.
— Значит, Берт будет петь один?
Гилье опустил глаза и снова погладил столешницу.
— Нет. — Его взгляд медленно, очень медленно, скользил по стенам, словно что-то нащупывая. Наконец мы взглянули друг другу в глаза. И он чуть слышно сказал: — Я буду Мэри Поппинс. — И слегка улыбнулся, одними губами. — Без Берта, без никого. Немножко спою, немножко станцую — в костюме это трудно, но ничего, как-нибудь…
Я ничего не сказала. Выждала.
— Но вы ведь не расскажете папе, правда? — спросил он, украдкой косясь на дверь.
— Я тебе обещаю — не расскажу.
— Просто если я не спою волшебное слово, Назии придется уехать на Рождество, а у папы уже никогда не станет хорошо на душе…
Мануэль Антунес за дверью снова откашлялся. На этот раз кашлю аккомпанировало посвистывание — такое иногда слышится из мобильников. Сигнал, что пришла СМС.
Гилье заморгал.
— Наверно, мне пора идти.
— А ты хочешь уйти?
Он пожал плечами, и его взгляд наткнулся на листок, с которым он пришел сегодня к моей двери. Когда я проследила за его взглядом, в памяти вдруг всплыл список и сундук с сокровищами, а еще я сообразила, что в прошлый раз мы не закончили разговор.
«Коричневый кожаный альбом», — подумала я. Мысленно перемотала воспоминания на свой последний вопрос и ответ Гилье.
— Пока ты здесь, я у тебя еще кое-что спрошу, задержись на минутку, — сказала я, видя, что он тянется за рюкзаком и собирается встать. Он глянул на меня, а потом, украдкой, на бумажку. И остолбенел, словно кот, ослепленный автомобильными фарами. — Гилье, а что там конкретно в коричневом кожаном альбоме?
Глава IV. Букет белых цветов, мокрые простыни и та, кто живет в коричневом кожаном альбоме
Гилье
Иногда по воскресеньям я хожу с папой в кино, но только после обеда, потому что утром кинотеатр закрыт. Пока мама была тут, я ходил с ней в кино нечасто, потому что она больше любила играть в разные игры, а кино больше любила смотреть на компьютере. Она готовила в микроволновке попкорн, добавляла сливочное масло, и мы вдвоем садились на диван и накрывались одеялом с волшебными картинками и этикеткой, где написано «madeinturkey», мама давным-давно привезла это одеяло из города Стамбула, это не в Пакистане, но папа говорит, что там все мужчины с усами, а женщины похожи на маму Назии, потому что заматывают лица платками и видны только глаза.
Маме больше всего нравится, когда в кино все время поют, а особенно когда у сеньор в кино светлые волосы. У нее куча любимых фильмов, но самый любимый «Звуки музыки»[10], потому что там снялась Мэри Поппинс, переодетая монашкой, и ее тоже зовут Мария, но дети семьи Трапп не знают, что она Мэри Поппинс, но, конечно, раз они родились в Австрии, для них так лучше, а иначе немцы переехали бы их своими серыми машинами, в этом кино немцы злодеи.
А еще мама очень любит одно очень смешное кино, называется «Свадьба Мюриэль»[11], про толстую девушку, у нее все лицо в веснушках, она живет в Австралии, и подруги у нее настоящие вредины, потому что они красивые, а она нет. Мама знает наизусть все песни, и иногда по воскресеньям, когда папы не было дома, потому что он тогда был в спортзале, а иногда на футболе, мы разувались, вставали во весь рост на диване, и пели песню «Ватерлоо», и танцевали тоже, как Мюриэль с подругой в париках и серебряных костюмах, вот так, спина к спине. У мамы есть и другие любимые фильмы, она их называет «классика кино», но мне их смотреть скучно, в них все черно-бело-серое, потому что они старые, а еще у меня есть свой любимый фильм, маме он тоже очень нравится, а папе не нравится ни капли, он называется «Билли Эллиот»[12].
Мама говорит, что Билли немножко похож на меня. Ну, точнее, даже довольно много, потому что у Билли тоже мама англичанка, вот только танцевать я умею не очень хорошо и, наверно, никогда уже не научусь. В прошлом году я попросил папу и маму на день рождения отдать меня на балет, у нас тут на площади есть балетная школа, и я бы учился, как Билли, только на испанском языке, и мама очень обрадовалась и захлопала в ладоши вот так, один раз, и второй, и третий, но папа сказал: «Х-м-м-мм… посмотрим».
А это значит «нет». Я-то знаю, потому что папа сказал то же самое, когда мама хотела взять к нам собаку сеньоры Арлее, потому что сеньора уже старенькая и не может заботиться о собаке, но в конце концов ее племянница забрала собаку в деревню.
Но с тех пор. как мамы тут нет. мы болим не смотрим фильмы, накрывшись одеялом. Теперь мм ходим в кинотеатр. он называется «мультиплекс», и папа покупает в баре попкорн, но мне не очень нравится, потому что в темноте я его плохо вижу. И вообще, в этих фильмах никогда не поют, а папа, мне кажется, скучает, потому что все время смотрит в мобильник и шлет СМС.
А иногда по воскресеньям дядя Энрике и дядя Хайме, они мне ненастоящие дяди и вообще не родственники, но все равно как настоящие родственники, заезжают за нами на фургоне, и мы едем на стадион. Папа и дяди играют в регби, их команда почти никогда не выигрывает, и иногда после матча, если все между собой ссорятся, мы с папой возвращаемся домой на метро, а по дороге берем пиццу в ресторане сеньора Эмилио, он все время потный, носит белый колпачок, как у эльфа, он аргентинец, но не из Буэнос-Айреса.
— Нет, я не портеньо[13]. Я из Росарио, как Месси, — говорит он всегда, бьет себя в грудь и показывает на фотографию над стойкой. На ней сеньор Эмилио обнимается с каким-то невысоким некрасивым сеньором, волосы у него очень короткие, а лицо очень белое и улыбается. Однажды мама сказала мне, что сеньор Эмилио всегда грустит, потому что его жена уехала с дочкой отдыхать и больше не вернулась. Потому что забыла вернуться или еще почему-то, я сейчас уже не помню, но на меня сеньор Эмилио всегда смотрит добрыми глазами, а с тех пор, как мамы нет дома, он каждый раз крепко жмет папе руку и говорит: «Ну как вы там — держитесь? Чертовски рад тебя видеть».
И вот что случилось вчера — когда мы приехали на стадион с дядями и папой, я сел на трибуну смотреть матч, а это всегда дело долгое, потому что матчи длинные. И тогда на соседние места села сеньора с девочкой. Сначала они ничего не говорили, и я тоже ничего не говорил, потому что они обе чернокожие и я не знал, может, они не говорят на испанском, но потом сеньора сказала мне:
— Ты ведь Гилье, сын Мануэля, правда?
Я сказал: «Да», а она сделала губами вот так, словно у нее чуть-чуть болит зуб. Потом погладила девочку по голове, а у девочки было много косичек, и в них вставлены разные цветные штучки, похожи на конфеты, а я посмотрел на поле, потому что хотел увидеть мужа сеньоры и отца девочки, но там вообще не было ни одного черного, даже странно.
Сеньора сказала:
— Ах ты мой бедненький, так я и думала, что это ты.
Я не знал, что сказать, но все равно не успел бы ничего ответить, потому что она тут же сказала:
— И как тебе живется?
— Спасибо, все в порядке.
Сеньора снова скривила губы и покачала головой. Но не успела больше ничего сказать, потому что девочка подошла ко мне и сказала:
— Привет, меня зовут Лиза.
— Привет.
— Хочешь, пойдем нарвем цветов? На лугу за стадионом их полно. На два букета хватит.
Я чуть не согласился, но потом вспомнил, что папа всегда велит мне сидеть на трибуне и учиться играть в регби, потому что тогда, наверно, я смогу очень скоро записаться в команду юниоров, но вообще-то я немного боюсь мяча — он похож на дыню и отскакивает как-то странно. Просто никогда не знаешь, откуда прилетит мяч. И еще я боюсь, когда регбисты толкаются, чтобы сделать друг другу больно, но папе я пока про все это еще не говорил, а то он рассердится.
Лиза стояла рядом и ждала, а я не зная, что делать Посмотрел на поле и подумал: если мы уйдем ненадолго, папа даже не заметит. Тогда Лиза взяла меня за руку, и мм побежали в сад за стадионом, у забора, за которым бассейны и баскетбольная площадка.
— Почему моя мама зовет тебя «бедненький»? — спросила Лиза, когда мы вошли в сад.
— Не знаю.
— Твой папа тоже играет в регби?
— Да.
— А почему твоя мама не приходит на матчи, как моя?
— Потому что ее тут нет.
— A-а… А когда она приедет?
— Не знаю.
Там росла высокая трава и валялись пакеты и бумажки, но было много маленьких цветов, белые, желтые, фиолетовые. Лиза тут же наклонилась и стала рвать цветы, но скоро выпрямилась и спросила:
— А кто вам подает ужин?
— Мы сами.
— А-а.
Мы собирали цветы, а потом Лиза помогла мне сделать букет из веток с куста, который растет у решетки, и пока помогала, что-то пела, а что, я не знаю, потому что эта песня вроде бы на французском, а потом мы вернулись на трибуну, оба с букетами. Когда мы пришли, уже темнело, и на поле уже никто не играл. Мама Лизы стояла рядом со светловолосым сеньором, а рядом я увидел папу, дядь и других сеньоров из их команды. Головы у всех были мокрые, а на спинах рюкзаки.
Мы подошли к ним, и Лиза отдала своей маме букет. Мама поцеловала Лизу, а я подошел к папе, а он стоял спиной, разговаривал с дядями и смеялся.
— Это тебе, — сказал я и протянул букет. Папа обернулся, но ничего не сказал. Дяди и другие сеньоры тоже ничего не сказали. — Они вроде маргариток, но поменьше, — сказал я, потому что мне показалось, что ему их плохо видно, потому что уже сумерки. — Правда, они как на шляпке Мэри Поппинс?
Папа все еще молчал, но немножко покраснел и начал шевелить ногой вот так, все время давил носком землю, снова и снова, а еще у него в горле зашумело, вот так: «х-х-х», один раз, а потом второй. И тогда светловолосый сеньор рядом с Лизиной мамой подошел и наклонился ко мне. И сказал:
— Очень красивые цветы, Гилье.
— Мама любит красные, но красных там не было.
Сеньор улыбнулся, глядя на землю, и потрепал меня по щеке, но как-то еле-еле:
— Да-да. Если хочешь, подари этот букетик мне. Я очень люблю белые.
— Правда?
— Правда.
— Хорошо.
Я отдал ему букет, а он растрепал мне волосы и понюхал цветы. И сказал:
— А откуда ты столько знаешь про Мэри Поппинс?
— Просто, когда я вырасту, я стану Мэри Поппинс. Потому что она вроде волшебников, только еще лучше, и вообще она летает без крыльев, — правда, папа?
У папы в горле снова что-то заскрипело, «х-х-х», а сеньор все еще стоял, наклонившись ко мне, и тут папа положил мне руку на плечо и кое-что сказал, таким голосом, как будто сердится, но он не кричал, а говорил тихо-тихо:
— Брось эти цветочки и разную муру, идем, уже поздно. Лучше поедем на метро. Тогда по дороге зайдем за пиццей. Ну, живее, бежим!
А когда мы подошли к метро, и я увидел старенького черного дедушку. он стоял и играл на очень большой трубе, я вспомнил, что у сеньора, который пришел с мамой Лизы, волосы светлые.
— А этот сеньор со светлыми волосами, на стадионе. с мамой Лизы — он Лизин отец? — спросил я у папы, пока он вставлял проездной в прорезь на сером турникете.
Папа ничего не сказал. Подтолкнул меня в спину, чтобы я прошел первым, а потом снова вставил карту в турникет.
— Просто она черная…
Ни слова. Мы стали спускаться по лестнице все быстрее, потому что слышали «д-р-р-р», а это значит, что поезд уже близко.
— Странно, правда?
Мы спустились вниз, и, как только мы сошли с последней ступеньки на платформу, папа вдруг встал как вкопанный, а я пошел дальше, и тогда папа дернул меня за руку, вообще-то сильно, и наклонился ко мне.
— После рождественских каникул отдам тебя на регби. И никаких гвоздей, — сказал он тихо-тихо, словно у него болел рот. Потом умолк и как-то притих, и сжал мне руку — не очень больно, но все-таки больно, и сказал, громко выдохнув, прижавшись лбом к моему лбу: — Ох, сын, почему же все так сложно… Почему, почему, почему…
И тут же крепко-крепко меня обнял, и стал шептать мне что-то на ухо, но я не расслышал, потому что он говорил очень быстро, а поезд уже подошел и подул ветер. Старенькая сеньора с седыми волосами, собранными в пучок, что-то сказала своему мужу, а он смотрел на нас странно, но тут же перестал смотреть, и поезд встал, а папа все обнимал меня и обнимал, и с его плеча свисал рюкзак, а его куртка давила мне на лицо, папа так меня иногда обнимает с тех пор, как мы остались в доме вдвоем — он да я.
Вот и все, наверно.
Мария
Скоро Рождество. Несколько дней назад сильно похолодало, а позавчера ночью даже выпал снег, и наутро многие родители не отпустили детей в школу, что, само собой, вызвало неразбериху. Дети уже чуют приближение каникул, и с каждым днем работать с ними все труднее, особенно с малышами — приходится придумывать новые затеи, игры и задания, чтобы не отвлекались. В школе декабрь — самый изнурительный месяц, и чем дальше, тем хуже.
Прошлый четверг выпал на праздничный день, занятий с школьниками не было, и после обеда я решила немножко поработать дома. Уже две ночи спала плохо. Стоило чуть-чуть отвлечься от повседневных дел, как в голове всплывал последний сеанс с Гилье: я чувствовала, что произошло что-то важное. Или, точнее, в какой-то момент разговора из моих рук выскользнула, незаметно для меня, деталь головоломки, которую я пытаюсь собрать после знакомства с этим мальчиком. Мне представлялось, что из пустоты в головоломке дует неприятный сквозняк, а я-то знаю: такие предчувствия у меня сбываются, значит, и вправду что-то не так.
Перед тем как свернуться калачиком на диване, я заварила фруктовый чай и поставила классическую музыку. Зажмурилась, на несколько минут расслабилась, убаюкивая себя нежными фортепианными аккордами, но перед закрытыми глазами вновь разыгрывался последний сеанс с Гилье, с начала до конца.
«Ищи, Мария, ищи», — мысленно велела я себе, неспешно растирая виски. Музыка мало-помалу вытесняла из головы излишний шум, и спустя несколько минут в гостиной были слышны только стук дождя по стеклам да звуки рояля. Сделав несколько глубоких вздохов, я попыталась расслабиться, утихомирить ураган мыслей.
И тогда, стоило затвориться в коконе из дождя и музыки, перед глазами сверкнула одна фраза Гилье. Взлетела, словно подброшенная пружиной. Я снова увидела ужас в его глазах, когда он пересказывал, о чем попросила его Назия в туалете. В моих ушах снова прозвучали слова Назии, произнесенные голосом Гилье:
«Ты должен много раз спеть волшебное слово из Мэри Поппинс и ничего не перепутать, это нужно, чтобы до Рождества что-нибудь случилось и все уладилось, потому что если не уладится…»
«… Потому что если не уладится…»
Я открыла глаза.
Вот оно. Какая-то скрытая опасность.
Чего так страшится Назия? Все настолько серьезно, что Гилье согласился выступать один, да еще и в роли Мэри Поппинс? Или он преувеличивает? Истолковывает ситуацию… по-своему?
Решила было позвонить Соне, но вспомнила, что она уехала со своим молодым человеком на праздники в Рим — как-то неудобно беспокоить. Пока звучала музыка, еще немного посидела, уронив голову на спинку дивана.
И вдруг вспомнила.
Записки. Ну конечно же!
Встала, пошла в столовую, вынула из портфеля папку со всей информацией и заметками о Гилье. Села за стол, наконец-то раскрыла папку. Вот и коричневый конверт с записками, которые Гилье отдал мне на хранение. Что он сказал? Ну да: «Их писала Назия. Я ведь могу говорить, потому что меня не наказали».
Семь листочков. Я достала их из конверта и положила на столе, сверху вниз, не гадая, в каком порядке расставить, — положилась на интуицию, словно начинаю раскладывать пасьянс.
Несколько секунд разглядывала желтые бумажки. А потом медленно стала читать вслух слова на шести из них.


На седьмом листке был рисунок:

Я тут же догадалась, что записки на листках писала Назия, а картинку на седьмом листке нарисовал Гилье. Его манеру ни с чем не перепутать. Я решила сосредоточиться на рисунке. Девочка — очевидно, Назия. А мужчина? Ее отец? Или Гилье собственной персоной — изобразил себя могучим, взрослым, ее защитником? А почему рисунок перечеркнут огромным красным крестом? Откуда исходит опасность? И кто дает ей отпор?
— Надо поговорить с Соней, — услышала я собственный голос, пока переставляла так и сяк записки Назии, силясь восстановить последовательность реплик.
И вдруг из какого-то закоулка памяти всплыл вопрос, которым я закончила последний сеанс с Гилье. Вопрос, на который он не ответил: «Гилье, а что там конкретно в коричневом кожаном альбоме?»
Упрекнула себя, что не задала ему нарисовать содержимое альбома, не расспросила понастойчивее. Присела на диван, снова закрыла глаза, но тут в висках слабо кольнуло — начинается мигрень. Нахлынула хандра, и вдруг показалось, что на самом деле у меня нет реальной информации — ни подсказок, ни однозначных данных: уже несколько недель работаю с Гилье, но так и не сдвинулась с мертвой точки. «Как будто выискиваю то, чего там на самом деле нет», — подумала я.
— Мария, у тебя ничего нет. Ничегошеньки, — прошептала я в затихшей гостиной, а за окном припустил дождь, и по тротуару под окнами пробежала хохочущая парочка, накрывшись дождевиком. Их смех и счастье почему-то напомнили о лице и улыбке Гилье. «Сказать волшебное слово, сеньорита Мария, пока не будет слишком поздно», — сказал он.
— Слишком поздно для чего, Гилье? — пробормотала я снова, растирая виски. — И для кого?
Сделала два глубоких вдоха, постаралась расслабить шею и плечи. «Кое-что у меня есть: ребенок хочет стать Мэри Поппинс, — подумала я, пытаясь рассортировать и упорядочить догадки. — И рождественский концерт — ребенок думает, что концерт может все изменить. А еще есть мама, уехавшая работать; Гилье говорит, что она живет в сундуке с сокровищами, а сундук на шкафу в кабинете его отца. Мама шлет сыну письма всего раз в неделю. Вот что занятно: мама обожает сына, но никогда не находит даже минутки, чтобы поговорить с ним по телефону. А еще есть отец — по ночам он плачет и смотрит на монитор компьютера, а на экране, похоже, не лицо жены, а его собственное, а еще отец пытается „исправить“ гиперчувствительную натуру сына (на рисунках Гилье отец всегда сидит к сыну спиной, на него не смотрит). А еще есть семь желтых листков и альбом в коричневом кожаном переплете, который никто не должен видеть, потому что, хотя он лежит вместе с мамиными вещами, его ценность не в том, что в нем находится».
Я сделала еще один глубокий вдох и уставилась на свое отражение в окне. Подумала, что, наверно, с самого начала выбрала неверный путь. Прикрикнула на себя: давно надо было взять паузу, разложить все по полочкам. Возможно, по сути я права, а вот с методом непростительно ошиблась: видимо, следовало предпочесть разговорную психотерапию и забыть о рисунках. Я же знаю по опыту, что в детских рисунках уровни коммуникации смешаны в одну кучу, иди разбери, где реальные факты, где фантазии, а где реальные факты, переиначенные детским восприятием.
— А если все это выдумки? — сказала я своему лицу в темном стекле. — Если Гилье все только навоображал? Возможно, я столкнулась всего лишь с очередным случаем, когда отец не может принять натуру сына, а сын уходит в мир своих фантазий, чтобы заглушить боль отвергнутости. Мария, а если все намного проще?
Я встала, подошла к столу, перечитала записки на желтых листочках. «Слишком много „а если“, и слишком мало времени остается», — подумала я, отлепила листочки от стола, убрала в тот же конверт. Сунула его в папку с заметками о Гилье, взялась готовить ужин. Решила погодить до следующего сеанса — тогда уж и сменю метод терапии. «Нам нужны разгадки, Гилье», — подумала, взбивая яйца для омлета. В ту минуту я даже не догадывалась, что разгадки — самые настоящие — на подходе.
И что появятся они внезапно, и застигнут меня врасплох.
Гилье
Дорогая мама!
Скоро Рождество, через несколько дней у нас в школе концерт. Я думаю, ты не увидишь меня на сцене, хотя, наверно, увидишь, потому что папа, когда они с дядей Хайме и дядей Хуаном едят в баре тапас, всегда говорит: «ох, не говори, теперь все на свете всё видят, и от их взглядов не укроешься, ничего не сделаешь втихаря, мы все у них под колпаком». И брови у него становятся черные и мохнатые, и наползают на глаза, как козырек.
В конце концов оказалось, что Назия не сможет петь на концерте, потому что ее наказали родители. Мне надо выступать одному и быть Мэри Поппинс, а не трубочистом Бертом, потому что я, конечно, не могу быть ими двоими сразу, и я должен спеть волшебное слово несколько раз, больше четырех, потому что если не спою, оно не сработает, в общем, я буду Мэри, но папе я об этом не говорю, ему никак нельзя говорить, ему лучше ничего не знать, пусть это будет волшебный сюрприз, когда в зале будут все родители, и тогда он меня не так сильно заругает, вот только недавно, когда он утром вел меня в школу, мы встретили у ворот маму Карлоса Ульоа, и они немного поговорили про взрослые дела, а потом она сказала:
— Отлично, а ведь рождественский концерт уже скоро. Как летит время.
Папа ничего не сказал. Только поправил лямку моего рюкзака. А мама Карлоса повернула голову вот так, боком, и спросила:
— А вы с женой придете посмотреть на своего мальчика?
Папа слишком крепко стиснул мою руку и скривил губы, словно закуривал, но без сигареты. И сказал:
— Нет. Она не сможет приехать. Да и я, наверно, не приду. Мне такие вещи как-то… даже не знаю…
Мама Карлоса сказала: «Ох», — и рот у нее стал круглый, а потом зазвенел звонок, вот и все.
А точнее, еще не все. Вечером, когда папы не было дома, потому что он пошел в спортзал, я пришел из школы и поставил диск, чтобы порепетировать на кухне. А сначала надел юбку, туфли и шляпку с цветком, мне все это отдала Назия. И из-за музыки я не услышал, что папа возвращается, потому что он что-то забыл. Точнее, я услышал, но слишком поздно. Я заторопился, но успел снять только шляпку и туфли, а юбку не успел, и папа зашел на кухню, и посмотрел на меня вот так, и рот у него стал как большое-большое «О», совсем как у мамы Карлоса. А потом он стал весь красный и дернул меня за юбку, и я даже упал на пол, но ушибся не сильно, только запястье и ногу ушиб. А потом он схватил меня за плечи и опять стал весь красный.
— Больше никогда не надевай женскую одежду, слышишь меня? Ты меня слышишь, Гилье? — сказал он, ну, почти прокричал. Дышал он как-то странно. И еще сказал: — Еще раз увижу тебя в такой одежде, я… я… даже не знаю, что сделаю. А теперь иди в свою комнату. Останешься без ужина.
Он вышел из кухни, хлопнув дверью, но тут же вернулся и схватил меня за руку вот так, словно я собирался сбежать, и наклонился, и заглянул мне в глаза. И сказал:
— Если я еще раз услышу, что ты говоришь при дядях «Хочу стать Мэри Поппинс, когда вырасту»… смотри у меня… клянусь тебе, клянусь…
Потом он увел меня в мою комнату, а сам заперся в туалете и, как мне показалось, стал плакать, и плакал долго, потому что, когда он вышел, было уже темно, и по телику шли новости с лысым сеньором, у которого плоское лицо, и мне стало очень жалко папу.
Ведь, мамочка, если бы ты была здесь, папа ни за что бы не плакал, потому что не скучал бы по тебе так сильно, а раньше он никогда не плакал — правда же?
Мне пора тушить свет. Завтра я положу письмо в красную шкатулку, которую ты мне подарила, когда мы ездили в Лондон. Просто если я отдам его папе, чтобы он послал письмо тебе, как посылал все остальные, он его, наверно, прочитает, вот в чем дело. После уроков я иду к сеньорите Марии в домик в саду. Я принесу ей один рисунок, хотя на эту неделю она ничего мне не задавала, потому что забыла. Думаю, рисунок ей очень понравится, но, может, и нет, потому что… просто их два. Но я лучше расскажу тебе на следующей неделе, хорошо?
Ну вот.
Я по тебе очень скучаю. Очень, очень, до бесконечности.
И я тебя очень люблю. Мне кажется, почти так же сильно, как раньше, а наверно, еще больше.
Гилье
Р. S. Я уже составил список рождественских подарков. И, как всегда, положил его в черный сапожок. Если нельзя подарить всё из списка, то, как ты думаешь, Мэри Поппинс догадается, что полное собрание Муми-троллей и «Пак с волшебных холмов» самые главные? Или, если столько всего это будет довольно много, то, наверно, она сможет принести мне только две книги про Муми-троллей, но книгу про Пака обязательно, хорошо? Ну, точнее, если вдруг она сама не вспомнит.
Мария
«Человеческое сознание, да и вся наша жизнь — это лабиринт. Стоит в него углубиться, и он может разбудить в нас что-то, чего мы дотоле даже вообразить не могли». Этот афоризм, слово в слово, прозвучал у меня в ушах после вчерашнего сеанса, когда я наблюдала за Гилье и его отцом: они прошли мимо фонтана, скрылись из виду. Любимая сентенция Виолеты Бергман — она преподавала у нас на последнем курсе, когда я, собственно, и решила посвятить себя детской психологии.
Но это уже другая история.
Вчера, когда Гилье вошел в приемную и поднял на меня глаза, я поняла: в нем что-то изменилось. Знаю по опыту: в большинстве случаев это «что-то» происходит в процессе терапии, рано или поздно. Как будто распахивается дверь, свет падает под новым углом, или на лице проступает прежде невиданное выражение. Для меня это остается чем-то на грани волшебства, хоть я и знаю, что этот образ тут нежелателен. То ли в стене пробили новое окно, толи флюгер повернулся, притягивая какой-то еще невиданный ветер.
Гилье сел за стол и очень серьезно сказал:
— Сегодня мне не хочется играть.
Я улыбнулась:
— Ну ладно.
Выждала.
— Можно вас попросить об одной вещи, сеньорита Мария? — сказал он наконец.
— Конечно.
— Просто… — Он сглотнул слюну, посмотрел в окно. — Может быть, вы разрешите мне приходить сюда и репетировать номер для концерта? На большой перемене?
Для меня его просьба стала полной неожиданностью. Но Гилье даже не заметил, что я опешила.
— Я думала, на большой перемене вы репетируете с сеньоритой Соней.
Он ссутулился, наклонил голову набок.
— Да, — сказал он, — но сеньорита заболела и не знает, что Назия не будет со мной петь и теперь я буду Мэри Поппинс, а сеньорита Клара… она ведет уроки, пока сеньорита Соня не выздоровела… она, наверно, рассердится… И вообще, я чуть-чуть стесняюсь репетировать при всех.
— Понимаю.
Он так и застыл, ссутулившись в ожидании ответа:
— Значит, можно?..
— Конечно. Если хочешь, я поговорю с сеньоритой Кларой, чтобы она разрешила тебе на переменах ходить сюда. Скажу ей, что для этого у нас с тобой… свои причины.
Его глаза засияли, он улыбнулся. Помедлив пару секунд, открыл рюкзак, достал два листа, положил на стол. Медленно придвинул ко мне.
Я взяла их.
— Я нарисовал два рисунка, — сказал он. — На прошлой неделе я не приходил, а значит, с меня два.
Я улыбнулась:
— Спасибо.
Посмотрела на рисунки. На первом было оранжевое пятно на белом, незакрашенном фоне. На втором, посередине, два круга с тем же оранжевым пятном внутри, вверху в ряд — три кружка поменьше.

Перехватила пристальный взгляд Гилье. Ничего не сказала.
И тогда он потянулся к первому рисунку и сказал:
— Это простыня на моей кровати. Не каждую ночь, иногда. — И тут же, сцепив руки, опустил их между колен, робко улыбнулся. — Просто я иногда… писаюсь.
Я постаралась скрыть удивление. Нашла крайне странным, что ни отец Гилье, ни Соня об этой подробности даже не обмолвились. И снова закрались сомнения: возможно, Гилье рисует лишь свои фантазии, а не реальность? В груди что-то оборвалось, но прежде чем я успела поразмыслить над гипотезой, Гилье указал на второй рисунок.
— А это когда я кладу простыню в стиралку, и она там крутится, рано утром, потому что папа долго спит, до десяти утра или до двенадцати дня, а мама купила сушилку для белья, потому что она англичанка, и поэтому папа ничего не знает.
Я набрала в грудь воздуха. Рука Гилье зависла над вторым рисунком.
— Ну-ну. А это очень часто случается? — спросила я, решив взять быка за рога.
Он задумался.
— Иногда да, а иногда нет.
«Понятно».
— А когда — «да»?
Спустя пару секунд он ответил:
— Когда не могу больше терпеть.
«Логично». Я попробовала подойти с другого фланга:
— Наверно, когда ты спишь и просто не успеваешь проснуться.
Он снова задумался. Покачал головой:
— Нет. Не когда сплю. Когда сплю, этого никогда не случается.
— А-а.
Он опустил взгляд:
— Просто мне иногда хочется в туалет, но папа ведь сидит за компьютером, а мне, чтобы пописать, надо пройти мимо кабинета, а я не хочу, чтобы он меня видел.
— Почему?
— Потому что, если он меня увидит, он поймет, что я его видел.
Этот ответ меня насторожил, но я продолжила, не меняя ни тон, ни ритм:
— Но, Гилье, твой папа там ничего плохого не делает, правда?
— Плохого он не делает.
— Тогда почему же?
Он опустил глаза. И ответил еле слышно:
— Просто много раз бывает так, что он все время плачет.
Я вообразила отца Гилье за компьютером, спиной к двери, в позе, в которой его всегда рисует сын.
— Но твой папа сидит спиной к двери, правда?
Гилье кивнул.
— Тогда я кое-чего не понимаю: как же он тебя увидит?
Он промолчал. Смотрел, вжав голову в плечи, явно чувствуя себя неуютно. Я подождала. Часы тикали, отмеряя время ожидания. Припомнилось мужское лицо, нарисованное Гилье несколько недель назад. Лицо на экране компьютера В памяти что то шевельнулось.
— Гилье, с кем папа говорит по компьютеру?
Молчание.
— С твоей мамой?
Молчание.
— С кем-нибудь из друзей?
Ни звука.
— Гилье…
Он поднял голову, медленно оглядел два рисунка, которые мне только что вручил.
— Н-н… Ни с кем. Так я думаю.
Я глубоко вздохнула. Кое-что стало проясняться. И тут сообразила: сидя спиной к двери, Мануэль Антунес может увидеть сына только в одном случае — если сын отразится в мониторе, но для этого нужно, чтобы монитор не светился. Значит, Мануэль видит на мониторе, когда в нем не отражается Гилье… свое же отражение!
Но, значит…
И я вспомнила, что под конец предыдущего сеанса Гилье оставил один вопрос без ответа.
— Гилье, когда мы с тобой виделись в прошлый раз, ты мне собирался рассказать, что лежит в коричневом кожаном альбоме? Помнишь?
Он посмотрел на меня, кивнул.
— Что в этом альбоме, Гилье?
Он пару раз сглотнул слюну, болтая ногами в воздухе.
Поднял глаза к потолку.
И сказал:
— В коричневом кожаном альбоме живет моя мама.
Глава V. Лондон, пропавшие люди и листок под креслом
Мария
«В коричневом кожаном альбоме живет моя мама».
Семь слов — как семь клеточек в игре в «Гусёк». Мы застряли на клетке «Лабиринт»[14]. Вот куда занесло нас с Гилье. Часы на столе показывали 18:50. «У меня всего десять минут, — подумала я. — Что можно сделать за десять минут?» Тут звякнула входная дверь, а затем послышалось знакомое покашливание Мануэля Антунеса.
Гилье снова помахал ногами в воздухе, покосился на рисунки. Мы услышали, как его отец, пыхтя, уселся в кресло в приемной, а потом уронил авторучку, выругался сквозь зубы. Снова воцарилась тишина.
Я решила расспросить Гилье дотошно.
— Послушай. Ты, кажется, говорил, что твоя мама живет в Дубае.
Гилье кивнул, покосился на дверь. Из приемной снова донесся кашель.
— И что мама у тебя стюардесса, — добавила я.
— Да.
Я улыбнулась.
— И сеньорита Соня мне сказала, что для начала она поработает там всего несколько месяцев. То есть твоя мама, наверно, вернется очень-очень скоро.
Молчание.
— В феврале? — настырно уточнила я.
Нет ответа.
— Гилье…
Он поднял глаза и улыбнулся, но как-то уныло. — Просто… — заговорил он. И тут же осекся. На его лицо падал мягкий свет настольной лампы. Гилье помедлил, глубоко вздохнул. — Когда люди пропадают… куда они уезжают? — спросил он очень серьезно.
Мне почудилось, что какие-то горячие искры вдруг взорвались под моими глазными яблоками, а чьи-то пальцы больно ущипнули за виски.
— Случается по-разному, — ответила я.
Он не дал мне договорить:
— Они все равно что умирают? Или когда пропадают — это другое?
Итак, Гилье возобновил игру на воображаемом поле для «Гуська». И я тоже, вместе с ним. К чему он клонит?
— Иногда да, а иногда нет, — сказала я, пытаясь выиграть время. Он, чуть понизив голос, немедля продолжил.
— Моя мама в Дубае, потому что… потому что она пропала, — сказал он. — Так написано в коричневом кожаном альбоме, везде-везде, в нем лежат новости и фотографии из газет. Но, наверно, это как с Мэри Поппинс: она, когда пропадает, возвращается на небо, немножко отдохнуть, это значит, что она не умирает, но ее тут нет, вот почему про нее говорят, что она пропала, правда?
Я сглотнула комок, попыталась снова улыбнуться, хотя голова болела все сильнее: щипки в области висков были только началом. Часы на столе показывали 19:03, за стеной пискнул мобильник, а потом под ножками кресла заскрипел паркет, что-то шмякнулось на пол Мануэль Алтунес выругался сквозь зубы:
— Как же меня все за… — И осекся.
Мы с Гилье переглянулись. Он поерзал на стуле, глянул на часы. А потом сказал:
— Вы тоже уедете или, наверно, все-таки нет?
Вопрос застал меня врасплох. Я замялась, и ом сглотнул слюну. А потом снова спросил, чуть понизив голос: — Просто… взрослые всегда уезжают, правда?
Наши взгляды скрестились, и я только сознательным усилием воли заставила себя не опускать глаза.
— Гилье, мне когда-нибудь тоже придется уехать.
Он улыбнулся, но на улыбку это было почти непохоже:
— Я очень-очень хочу, чтобы вы не уезжали.
Теперь улыбнулась я. Через силу, но все-таки улыбнулась.
— Что ж, пока можешь об этом не беспокоиться.
Он скривил губы и медленно почесал нос.
— А когда-нибудь придется беспокоиться?
Я заколебалась. Подумала, что сейчас ему лучше не сообщать, что после рождественских каникул я вряд ли вернусь в эту школу — ведь я подменяю штатного психолога только до конца триместра. Да, момент неподходящий, но и врать не хочется — мне что-то подсказывало, что лучше не обманывать. Во всяком случае, когда говоришь с Гилье. Гадая, как лучше ответить, я огляделась по сторонам, и на глаза попался железный флюгер за окном.
У меня отлегло от сердца.
— Гилье, я уйду из вашей школы, когда ветер переменится, — сказала я, — когда флюгер укажет на север.
Он широко-широко раскрыл глаза, закусил нижнюю губу.
— Правда? — спросил он и тоже уставился в окно. — Совсем как Мэри?..
Я кивнула:
— Да, как Мэри Поппинс. Но это секрет. Только между нами, договорились?
Тараща глаза, он медленно закивал, расправил плечи.
— Да. Да. Да. Обещаю никому не говорить.
— Отлично.
Повисла пауза, и через несколько секунд мы снова услышали из приемной покашливание.
Гилье мало-помалу ссутулился. Свет в его глазах погас.
— Наверно, мне пора домой, — сказал он, взял с пола рюкзак, застегнул. Соскользнул со стула, но выжидающе замешкался у стола. — А на следующий четверг вы ничего не зададите?
Вопрос стал для меня сюрпризом, но заронил идею. «Больше никаких рисунков», — подумала я.
— Да, — сказала я. — Конечно, задам.
— Ага, — и он улыбнулся.
Я встала, медленно обошла вокруг стола, помогла ему надеть рюкзак. Погладила его по голове, растрепав волосы.
— К следующему разу напиши мне сочинение.
Глаза Гилье широко распахнулись, лицо озарила улыбкой:
— Ура! Вот здорово!
Я тоже с облегчением заулыбалась:
— Замечательно. Расскажи мне, пожалуйста, как ты ездил с мамой и папой этим летом в Лондон. — Он замер, оглянулся, поднял на меня глаза. — А еще расскажи, как вы ходили слушать пение Мэри Поппинс. И в общем… обо всем, о чем захочешь.
Несколько секунд Гилье смотрел на меня серьезно-серьезно. А потом пожал плечами и кивнул.
— И про после тоже написать? — спросил он.
Я хотела было сказать: «Не надо», но осеклась — в его глазах промелькнуло что-то такое…
Переспросила:
— Про после?
Он пошел к двери. я за ним. В дверях он обернулся и сказал.
— Да. Про после.
Я снова потрепала его по голове.
— Конечно. Почему нет?
Он нажал на дверную ручку. Мануэль Антунес сидел на корточках у кресла и подбирал разбросанные по полу бумаги — наверно, выпали из его ежедневника, он его держал в другой руке вместе с мобильником. Уставился на нас, насупился — как будто мы его застигли за сомнительными делами.
— Ты всё? — спросил он у сына. Тот кивнул, Антунес собрал последние бумажки, второпях засунул в ежедневник. Поднялся на ноги, пыхтя, протянул Гилье руку, прохрипел: — Идем?
— Идем.
В дверях отец и сын сказали мне «До свидания», и, глядя, как они огибают фонтан и удаляются к воротам, я облегченно перевела дух. После признания Гилье возникло долгожданное чувство, что какая-никакая зацепка появилась: Гилье действительно развитый не по годам, гиперчувствительный ребенок с безудержным воображением, поэтому он воспринимает расставание с мамой так, словно она его покинула. Душевная боль заставила его искать спасение в волшебстве и сверхспособностях Мэри Поппинс: так он надеется наколдовать возвращение мамы.
Ночное недержание мочи — очень характерный симптом. Гилье говорит, что писается в постели не во сне, а потому что не хочет видеть, как страдает папа, но в действительности все иначе. Скорее всего, недержание случается во сне, а когда он рисует отца, плачущего перед компьютером, то лишь изображает то, что ему все время снится.
Стоя в дверях, я уставилась на широкую спину его отца.
— Похоже, нам с вами пора поговорить о Гилье, сеньор Антунес, — пробормотала я в холодном вечернем воздухе. А еще мысленно напомнила себе, что, когда Соня выйдет на работу, надо к ней зайти и рассказать про Назию и прочее семейство. Возможно, Соня знает о них побольше.
Я выждала несколько секунд, наслаждаясь странно-теплым ветерком, гонявшим сухие листья в саду. Потом вернулась в дом. Когда уже собиралась прикрыть дверь кабинета, заметила: под креслом в приемной, между задними ножками и плинтусом, что-то белеет. Половинка страницы, вырванной из ежедневника.
Я подошла к креслу, отодвинула его, достала листок. Мятый, грязноватый.
Ушла с листком в кабинет, села за стол, разгладила бумажку. Ничего особенного. Какой-то список — наверно, неотложных дел. Прочла его, бубня под нос, и не смогла сдержать улыбку. Заботы мужчины, оставшегося на хозяйстве в одиночку, — только и всего.
23 октября, вторник
1 —Починить ручку (дверь гостиной)
2 — Автосервис. Проверить подвеску
3 — Стельки для бутс!!! и вторая пара для Хайме
4 — Разморозить горошек и курицу. А лучше лазанью
5 — Перерегистрироваться на бирже (во вторник)
6 — Магазин (тростниковый сахар, кондиционер для белья и нераф. олив, масло)
В списке было еще несколько заметок на память, но я не стала дочитывать. Обратив внимание на дату, подумала, что Мануэлю Антунесу этот список уже вряд ли понадобится, хотела было выкинуть его в корзину, но замерла — остолбенела, держа на весу бумажку.
Казалось, время остановилось. По спине пополз холодок.
«Не может быть», — думала я, а холод распространялся снизу вверх, со спины на затылок, до самой макушки. Несколько секунд я простояла истуканом. В кабинете было слышно только тиканье часов, в него вплетался стук моего сердца. Еще через несколько секунд я распрямилась, положила листок обратно на стол. Выдвинула ящик с личными делами пациентов. Достала дело Гилье, выложила рядом с листком.
— Как бы мне хотелось ошибаться, — услышала собственный голос, прервавший тишину. — Ну пожалуйста.
Раскрыла папку, нашла под рисунками ксерокопию письма, которое Гилье прислала мама. С тяжелым сердцем взяла, закрыла папку, положила копию сверху. Сличила листки, и все сомнения отпали: одна и та же рука.
Один и тот же автор.
Гилье
(Сочинение для сеньориты Марии)
НАЗВАНИЕ:
КАК Я ПРОВЕЛ КАНИКУЛЫ В ЛОНДОНЕ, А ЕЩЕ ПРО ПОСЛЕ
В середине августа мама, папа и я поехали в Лондон, это столица Англии, потому что там говорят на английском и всегда идет дождь, а еще потому что там живет Мэри Поппинс, когда у нее есть работа. Я никогда не летал на самолете, а мама много кого знает, потому что она стюардесса, и мне разрешили посидеть рядом с пилотом, он с рыжими усами и смеется, как пират, потому что он австралиец, это как англичанин, только лететь намного дальше.
У папы было плохое настроение и, наверно, грустное. Мы должны были лететь назад домой без мамы, потому что она ехала работать в Дубай, и они все время спорили, и папа говорил «нет», а мама говорила «да», папа говорил «не хочу», а мама говорила «а я хочу», и так все время, с весны, поэтому у мамы было много чемоданов, а у нас только спортивная сумка, очень маленькая, мы ее положили в шкаф на потолке самолета.
Когда мы прилетели в Лондон, солнце уже не светило и капал дождь, но это было даже к лучшему, потому что было нежарко и мама много смеялась, когда папа стал говорить на английском, а сеньора на кассе на вокзале его не поняла и сделала бровями вот так, как клоуны, но это была черная сеньора с цветными штучками в волосах. Потом мы пришли в гостиницу, и там везде были ковры, чтобы пол не пачкался, даже в лифте, я папа сказал:
— Во дают эти англичане — ковры, ковры, везде ковры. Даже на стенах ковры.
Сеньор в форме с пуговицами, он живет в лифте, засмеялся, но не очень громко, потому что он аргентинец, совсем как сеньор Эмилио, и сказал:
— Да, англичане есть англичане, уж я-то знаю.
Вот и все.
Потом мы пошли к Биг-Бену, это те самые огромные часы со стрелками, которые показывают в «Питере Пэне», когда они летают ночью, и в музей, где спят древние мумии и гуляют японцы, много-много японцев, но он такой большой и там такая куча всего, что мама, наконец, сказала:
— Мальчики, хотите поесть во вьетнамском кафе?
Папа сказал: «Лады», но очень серьезным голосом, а мама посмотрела на меня и сделала плечами вот так, совсем как сеньорита Соня, когда она что-нибудь спрашивает на уроке, а мы не знаем, что сказать, но мы не виноваты, потому что мы этого еще не проходили.
И тогда мы вышли на очень длинную улицу, а потом свернули на другую и пришли. Папа мне сказал, что вьетнамцы это такие китайцы, но они повежливее, и жизнь у них чуть-чуть повеселее, потому что они готовят острое, и эта еда обжигает им язык, чтобы они ели с закрытым ртом. Мама все время смеялась и я тоже, но папа почти никогда. Просто он никак не научится управляться с палочками, и вот папа взял кусочек рыбы, а он улетел на соседний стол, и соседний сеньор, он был в оранжевом тюрбане, как у Аладдина, и с длинной-длинной белой бородой, стал что-то быстро-быстро говорить и наговорил очень много, вроде бы сердито, а потом тоже засмеялся, но это я уже плохо помню, потому что мы хотели покататься на колесе обозрения и немножко опаздывали, и я боялся, что оно закроется, потому что мама всегда говорит, что англичане все делают шустро, чтобы в пять вечера быть уже дома и пить чай со своими кошками.
Из этого дня я помню только колесо обозрения, там было много народу, а больше ничего.
На следующий день мы пошли в парк, где познакомились собаки из «101 далматинца», ну, точнее, родители-далматинцы, и поели рыбы с жареной картошкой из фургончика на улице, там очень странно пахло. А еще покатались по реке на стеклянном кораблике, а когда сошли на берег, мама сказала папе:
— Мы должны устроить Гилье настоящее английское чаепитие.
Тогда мы сели в красный двухэтажный автобус, как в кино, только взаправдашний, и сошли у большого магазина, он похож на «Корте инглес»[15], но побогаче, у дверей золотые машины, а ресторан вообще шикарный, и у всех официанток светлые волосы. Когда мы выпили по чашке чаю с одним пирожным, папа попросил счет, и сеньорита со светлыми волосами принесла его в коробочке. Папа открыл коробочку и стал весь красный так бывает, когда он смотрит по телику футбол я злится. Потом он открыл рот, и рот у него стал как большая-большая буква «О». И сказал, немножко даже закричал:
— Но, послушайте… Можно спросить почему?..
Мама положила руку ему на плечо, наклонила гадову вот так, набок:
— Не надо, Ману.
— Но почему… — сказал папа.
И тогда мама посмотрела на него очень строго и сказала очень тихо:
— Давай не будем портить праздник.
Потом мы еще куда-то ходили, а ночевали в гостинице, а следующий день был последний, потому что было воскресенье. И мы наконец-то пошли на Мэри Поппинс!
Я очень нервничал, и немножко описался, пока мы ждали у дверей театра, там было много огней, и большая-большая афиша, а на ней Мэри с Бертом в сцене с карусельными лошадками и еще много детей, мам и пап, но все написано на английском.
Потом мы вошли, и, как только сеньор в очках, он был индус, проводил нас до наших мест, занавес раздвинулся и зазвучала музыка. Потом вышли Мэри Поппинс и флюгер, и зонтик с головой попугая, и дом с откидной крышей, и мы с мамой запели, она на английском, а я нет, потому что мы знаем все песни, ведь мы очень много репетировали дома. Все закончилось так быстро, что Мэри Поппинс вдруг взлетела по проволоке со сцены до самой крыши и улетела, и мы все прыгали и кричали, а некоторые дети плакали, а другие много смеялись, и мама обнимала меня крепко-крепко, потому что нам было грустно, что она улетает, но что же поделать.
А потом мы пошли повидать Мэри Поппинс в ее комнату с зеркалами со всех сторон. Мы вошли, и там очень хорошо пахло. Она поцеловала меня два раза и стала говорить по-английски, а мама все-все переводила, а потом Мэри посадила меня на свою юбку и сказала:
— О, я обожать Эспанья, люблю ваши людьи и Торремалинас[16] и Беналмадена, потому что в лето фьеста постоянно и людьи всегда смеять себя, очень симпатичное. — Она замолчала и поправила шляпку. А потом сказала: — Ты должен беречь твои родители, Уильям, очень беречь. Потому что они любьят тебя всегда, да?
Я сказал «да», и она растрепала мне волосы, и это все.
Но, точнее, еще не все, потому что, когда мы уже уходили, она мне сказала:
— И никогда не забывай: когда у тебя тяжелый проблема или горе, вспомни Мэри Поппинс, скажи магичное слово очень сильно, чтобы я его хорошо слышать, и все, все всегда будет меняться, да? — Она посмотрела на меня в зеркале и подмигнула мне, вот так, и спела: — Суперкалифраджилистикэспиалидосу-у-у-у-ус!
Я вышел из театра очень довольный и все время пел, держа папу за руку, но все сразу же стало плохо, потому что было уже поздно, и нам пришлось спешить в аэропорт.
Просто мы возвращались ночным рейсом, потому что папа и мама, конечно, совсем не богачи, ясное дело. Мама проводила нас на поезд. Она оставалась в Лондоне, потому что на следующий день летела на маленьком самолете работать в Дубай, и пока мы ехали в метро, папа не сказал ни одного слова, и мама тоже не сказала ни одного слова, а у меня болело вот здесь, это было как колики в животе, но в другом месте, а потом мы приехали на вокзал, и папа сказал:
— Аманда, ничего хорошего из этого не выйдет.
Мама обняла меня крепко-крепко, и у меня еще сильнее заболело вот здесь, почти так, словно мне очень надо по-маленькому. А мама посмотрела на папу:
— Ману, сколько раз мы уже об этом говорили.
— И будем говорить столько, сколько будет надо. — сказал папа, точнее, даже крикнул. А потом сказал плохое слово, но я не знаю, как оно пишется.
— Ману, — сказала мама.
Папа пнул ногой рекламу «Макдоналдса» с клоуном, и она упала, и всякие незнакомые сеньоры оглянулись на нас, а один что-то сказал на английском. Потом из динамика что-то закричали, я не понял что, и мама двинула головой вот так и обняла меня крепко-крепко. А потом сказала:
— Это ваш поезд.
Вот и все. Про остальное я мало что помню. Папа больше ничего не говорил, ни в поезде, ни в самолете, и, хотя у меня вот тут был комок, я сразу же заснул, потому что было очень поздно, а потом мы вернулись домой, а когда мы встали, уже наступило после, а еще был полдень, и папа сказал:
— Пойдем с дядей Хайме и дядей Энрике в пиццерию сеньора Эмилио, хочешь?
— Хорошо.
Когда мы сели за стол в пиццерии, у папы зазвонил телефон. Он сказал:
— Алло?
А потом больше ничего не говорил, потому что встал, вышел на улицу и стал ходить быстро-быстро мимо витрины, глядя на землю, и все время шевелил рукой вот так, без остановки, и трепал себе волосы, словно дрался. А еще пнул пустую бутылку, она там валялась. Тогда дядя Хайме вышел и взял его под руку, но папа сначала не захотел с ним говорить и толкнул его на машину. Потом дядя Хайме еще раз его взял под руку, и они ушли вдвоем, и все это время папа говорил по телефону, кричал:
— Нет, нет и нет! А я вам говорю: нет!
Тогда зазвонил телефон дяди Энрике.
— Да? — сказал он. И долго молчал, только чуть-чуть покачивал головой. А потом посмотрел на меня и сказал тихо-тихо: — Не волнуйся, это я возьму на себя. Ну конечно же. Не беспокойся.
И нажал на кнопку. И сказал:
— Как тебе такая идея: покушаем, а потом пойдем с тобой в кино, на любой фильм, на какой захочешь?
— А папа?
— Ему пришлось уехать, по делам — так, мелочи всякие, вот он и попросил меня остаться пока с тобой.
— А-а…
Папы не было два дня. А потом он вернулся, зашел за мной домой к дяде Хайме, и несколько недель ему иногда звонили на мобильник, и он запирался в своей комнате и кричал что-то непонятное, какие-то слова, которых я не понимаю.
Мне кажется, он иногда еще и плакал, но точно не знаю, потому что я его не видел, только слышал.
И это все.
КОНЕЦ
Мария
Мануэль Антунес сидел в моем кабинете и смотрел на меня. Нас разделял стол. Антунес не снял верхнюю одежду, хотя в комнате горел камин и работал электронагреватель. Так и сидел в куртке, скрестив руки на груди.
— Я вас слушаю, — заявил он. Тон мне не понравился. В его голосе слышался легкий вызов и та же колючесть, что и позавчера, когда я позвонила ему и попросила о встрече, а Антунес согласился, но с явной неохотой. Что ж, я попыталась пока не придавать этому чрезмерного значения.
— Мне бы хотелось поговорить с вами о Гилье, — начала я.
Он удивленно выгнул бровь и почесал щеку, но промолчал.
— На сеансах я подметила, что ваш сын испытывает какое-то… беспокойство, и сначала я не понимала, в чем дело, — было лишь какое-то интуитивное ощущение. Но в конце концов кое-что прояснилось.
Мануэль Антунес с нетерпеливой гримасой склонил голову набок.
— А-а.
Только это и сказал.
Я сделала глубокий вдох. По идее передо мной сидел тот же Мануэль, который по четвергам заходил сюда за Гилье, — неразговорчивый, сдержанный мужчина, но сегодня его окружала какая-то новая аура. В его внутреннем мире произошла какая-то перемена.
— Думаю, я знаю, что происходит с Гилье, — сказала я наконец, глядя ему в глаза.
Он снова выгнул бровь. И спросил:
— Думаете? — И уперся локтями в стол.
— Да, думаю, что знаю.
Несколько секунд он смотрел мне в глаза, не мигая. А потом покачал головой.
— Ну так расскажите, что думаете, — буркнул со скучающим видом.
Сглотнув слюну, я продолжила:
— Гилье так скучает по маме, что у него появился страх, что она не вернется. — Мануэль Антунес даже бровью не повел. Даже не пошевелился. — Именно по этой причине, сеньор Антунес, ваш сын цепляется за волшебство. Именно с этой целью он хочет стать Мэри Поппинс — чтобы внушить себе, что она… что ваша жена вернется.
Он опустил глаза. Закашлялся.
— Сеньор Антунес, Гилье тяжело переживает эту… разлуку, — сказала я. — Думаю, для него было бы очень хорошо, если бы ваша супруга смогла общаться с ним более-менее напрямую.
Он снова выдохнул через нос, а потом медленно покачал головой, несколько раз. И в конце концов ответил.
— Это невозможно, — сказал он просто.
— Да, я уже знаю, как сложно это организовать при ее графике работы. И Гилье тоже это знает, но, возможно, одного телефонного звонка было бы достаточно. — Я решила проявить настойчивость. — Если бы Гилье мог поговорить с мамой, почувствовать, что она рядом… поверьте, все было бы совсем иначе. Ему требуется какое-то доказательство, какое-то подтверждение, что она все равно рядом и он может на нее положиться. Неужели я слишком многого прошу?
Он смерил меня ледяным взглядом: я даже почувствовала легкий озноб.
— Как вы сказали — «слишком многого»? — спросил с металлом в голосе.
Я кивнула.
— Вы же ничего не знаете, — пробурчал он сквозь зубы. — Никто ничего не знает, — повторил, не отрывая от меня глаз. — Как легко обо всем судить отсюда, посиживая в теплом кабинете, выносить другим приговор — словно они только и ждут, пока вы им скажете, что они должны делать. — Моргнул, сжал кулаки что есть сил. — А у нас и других забот хватает.
— Сеньор Антунес, я только хочу…
— Вы только хотите совать нос в чужие дела, потому что получаете за это зарплату, — взревел он. — Как и почти все на свете.
Сдержанный человек, каким он был всего мгновение назад, вдруг обернулся израненным зверем. Я задумалась, в чем же причина, а он по-прежнему таращился разъяренно, тяжело дыша, все так же сжимая кулаки.
— Я же сказал сеньорите Соне, что толку из этого не выйдет, — пробурчал он под нос, разжал руки, опустил глаза. — Да, так и сказал, и кто же прав — я!
Я сделала глубокий вдох. Вспышка гнева миновала, но воцарилось напряженное, как тугая струна, молчание. Выждав несколько секунд, я снова заговорила:
— Сеньор Антунес, я же знаю, что вы не меньше нас, а, наверно, даже сильнее переживаете за сына.
Он поднял глаза, насмешливо скривил рот.
— Да-а, знаете? — спросил с притворным изумлением.
— Знаю. А еще я знаю: вы прилагаете усилия, чтобы… эта разлука… была для него не такой мучительной.
Он опять уперся локтями в стол, подпер руками голову.
— Ну-ну, — сказал он. — Вы такая наблюдательная. — И добавил: — Всякий скажет, что вы психолог.
Это замечание я пропустила мимо ушей. Если годы меня чему-то и научили, так это не принимать на свой счет то, что может наговорить в сердцах отец пациента.
Выдвинула ящик стола, взяла папку, лежавшую сверху, достала ксерокопию письма и ту самую половинку страницы, найденную мной на полу в приемной.
— Сеньор Антунес, я знаю: это вы пишете письма, которые Гилье получает от мамы.
Он нахмурился, весь как-то закаменел. Рявкнул:
— Не говорите глупостей. Мне только этого и не хватало.
Я положила ксерокопию и листок на стол, подтолкнула к нему.
Мануэль Антунес подался вперед, несколько секунд молча рассматривал бумаги. Потом медленно почесал в затылке, вздохнул.
— Мне бы хотелось знать, почему их не пишет его мама, — сказала я мягко.
Он пожал плечами, опустил глаза. Несколько секунд царило молчание.
— Не может, — сказал он.
Так тихо, что я засомневалась: правильно ли расслышала?
— Не может?
— Да.
— Почему?
Его взгляд заметался по комнате: шкафы, окно, камин…
— Вы все равно не поймете.
— А вы попробуйте объяснить.
Он помотал головой. Зажмурился.
— Это должна понять не я. Гилье — вот кто должен понять, в чем причина.
Он резко открыл глаза, заморгал с явным беспокойством.
— Гилье?..
Я покачала головой.
— Нет, он об этом не знает, будьте покойны.
Но перед моим мысленным взором что-то прояснилось, и я спросила себя: «Мария, ты уверена? Уверена, что Гилье не знает?» Вспомнились все рисунки, которые приносил мне Гилье, все наши разговоры… и проснулось сомнение. Внезапное сомнение. Оно натолкнуло на мысль: неужели Гилье рисует и пересказывает не свои выдумки, а правду о происходящем?
А еще я подумала: если тут и есть выдумщик, то, скорее всего, это не Гилье.
Глянула на мужчину напротив: вид потерянный, подпирает голову руками… как-то беззащитно. И тогда что-то побудило меня продолжить натиск. Я чувствовала, что должна узнать все. Раздобыть твердые доказательства. Хоть какую-то зацепку.
— Сеньор Антунес, — начала я мягко, — вы не могли бы мне сказать: до того, как ваша жена уехала, у Гилье случалось недержание мочи?
Он поднял голову не сразу. Глаза снова загорелись нехорошим огнем, губы он поджал — правда, теперь не от ярости, а лишь от удивления и досады.
— Недержание?.. У Гилье? — Он цокнул языком, топнул ногой. — Но… Можно спросить, отчего вы говорите про него такие гадости? — спросил, испепеляя меня взглядом.
«Боже мой, — подумала я. — Он об этом ничего не знает. — Меня бросило в холодный пот. — Гилье говорил правду, — подумала я. — Гилье не врет».
И почти непроизвольно, ничего не обдумывая наперед, сказала:
— Сеньор Антунес, мне бы хотелось задать вам один вопрос.
Он заморгал, но промолчал. В тишине кабинета слышалось тиканье часов, отмерявших секунды напряженного ожидания. Наконец, не дождавшись ответа, я собралась с духом:
— Как вы сами думаете, в ваших отношениях с женой сейчас… сложный период в эмоциональном плане? — И, не дожидаясь его реакции, добавила: — Иными словами, вы разъехались только из-за ее работы, или… э-э-э… это окончательное решение?
Глаза Мануэля Антунеса заволокла какая-то тень. Чернее грозовой тучи. И на виске, если мне не почудилось, начала пульсировать жилка, а он с силой надавил обеими ладонями на стол, поигрывая мускулами — это я разглядела отчетливо.
Я испугалась. Страх длился лишь полсекунды, но я все же отпрянула, откинулась на спинку стула.
Да, я испугалась. Но я должна была все узнать. Не отступилась.
— Как вы думаете, есть какая-то причина, по которой Гилье мог подумать, что его мама… — я помедлила, сделала глубокий вдох, — пропала без вести?
Глава VI. Вся правда о Назии, два последних рисунка и грозовые тучи
Мария
До конца триместра остается полтора дня. Темп событий невероятно ускорился. Неужели Гилье впервые вошел в мой кабинет лишь месяца полтора назад? Так обходится с нами время, когда манипулирует нашими эмоциями: ведет себя капризно и непредсказуемо, то как сердечный друг, то как самый страшный недруг.
После разговора с Антунесом прошло пятнадцать дней, но все подробности памятны мне, словно это случилось только что: его стиснутые зубы и звериный оскал, когда он вскочил и, вцепившись в стол, угрожающе подался ко мне. Вот как он среагировал на мой последний вопрос. На шее Антунеса билась толстая синяя вена, а сам он так побагровел, что я испугалась уже за его здоровье.
Так он простоял несколько секунд, показавшихся мне долгими годами, тяжело дыша разинутым ртом, а потом, медленно-медленно, попятился. Повернулся ко мне спиной, обошел стул, молча двинулся к двери. Открыл ее и уже на пороге сказал, не оборачиваясь:
— Все, ваши сеансы с Гилье закончились.
Вот и все, что он сказал. Вышел в приемную и перед тем, как дверь захлопнулась, пробурчал сквозь зубы:
— Хватит с нас этой муры.
Спустя несколько секунд грохнула входная дверь, и под его шагами заскрипел гравий на садовой дорожке.
С тех пор я не занималась с Гилье, но он каждый день приходил в домик репетировать. О моем разговоре с его отцом мы не обмолвились ни словом. Гилье приходит, робко здоровается и идет прямо в каморку, куда ведет дверь из приемной. А уходя, если видит, что моя дверь открыта, иногда заглядывает и говорит: «До свидания».
— До свидания, сеньорита Мария, — говорит он и машет рукой. С его плеча свисает рюкзак. А потом он уходит, осторожно прикрывая за собой входную дверь.
Но уже несколько дней Гилье ведет себя по-другому: попрощавшись, несколько секунд маячит на пороге кабинета. Молча. Словно что-то хочет мне сказать, но не знает, как завести разговор. Или не решается. Сегодня он тоже задержался в дверях. Но на сей раз надолго. Перехватив мой взгляд, улыбнулся.
В улыбке сквозила тревога.
— Тебе что-то нужно? — спросила я, снимая очки.
Он ответил не сразу. Засопел, заморгал.
— Сеньорита, можно вас попросить об одной вещи? — сказал он, почесывая нос.
— Конечно.
— Вы… — неуверенно заговорил Гилье, — наверно, вы завтра придете на концерт посмотреть мой номер?
Я заулыбалась, умиленная его прямотой.
— А тебе бы этого хотелось?
Он закивал:
— Да, да, хотелось бы!
— Хорошо. В таком случае я приду.
Его лицо просияло, он снова улыбнулся.
И тут же опустил глаза.
— Просто… Назия ведь не сможет прийти, и папа тоже не сможет…
Я попыталась скрыть изумление, снова улыбнулась.
— Ах, значит, твой отец не придет на концерт? — спросила, стараясь не подавать виду.
— Не придет.
Я закрыла папку с отчетами, скрестила руки на груди.
— А он тебе сказал почему?
Гилье снял рюкзак, положил у ног на пол. Потом слегка ссутулился, склонил голову набок:
— Да. Он сказал: «Потому что не пойду, и никаких гвоздей». — И снова опустил глаза.
— Ну ладно, — сказала я, — он, быть может, еще передумает. Сам знаешь — взрослые есть взрослые.
Он посмотрел на меня, грустно улыбаясь одними глазами.
— Знаю.
Мялся в дверях, больше ничего не говорил — словно бы чего-то ждал.
— Гилье, ты еще что-то хочешь мне сказать?
— Да.
— Я тебя слушаю.
— Просто… я ведь перестал ходить к вам по четвергам, а завтра начнутся каникулы, и поэтому я принес вам два рисунка, — сказал он, наклонившись к рюкзаку. Прежде чем я успела что-то сказать, он расстегнул рюкзак и вытащил два немного помятых листка. Распрямился и, все так же стоя на пороге, протянул их мне.
Я хотела сказать, что не могу взять рисунки, потому что больше его не консультирую. Хотела… но разве я могла сказать ему такое? С тех пор как Мануэль Антунес отозвал свое разрешение на сеансы, случай Гилье и все неразгаданные загадки не выходят у меня из головы. Каждый день я перелистывала его дело, свои заметки, его рисунки, припоминала обрывки разговоров… а еще незаметно подглядывала, как он репетирует. Иногда подходила к двери каморки и несколько минут наблюдала, как он отплясывает, распевая «Суперкалифрахилистикоэспиалидосо» с таким жаром, словно от этого зависит вся его жизнь: отплясывает со своей вечной улыбкой в забавном — шляпка с пластмассовым цветком, юбка до пят, ботинки на шнуровке — костюме, крутит в руках воображаемый зонтик. И все это с закрытыми глазами. И тогда в музыку вплеталось эхо слов Сони: «Думаю, тот Гилье, которого мы видим, — только деталь головоломки, и за его счастливой улыбкой стоит… какая-то тайна. Потайной колодец, и, возможно, Гилье умоляет нас вытащить его оттуда».
Я хотела было сказать ему: «Нет, я больше ничего не могу сделать на основании твоих рисунков». Но не смогла — духу не хватило. Протянула ему руку.
— Заходи, садись, — сказала я. И посмотрела на часы. — Но у меня всего несколько минут. Жду посетителя.
— Хорошо.
Он отдал мне оба листа и уселся напротив, на краешек стула, стал болтать ногами в воздухе, а я опять надела очки. Подняв глаза, увидела: теперь он подложил руки под бедра, начал озираться вокруг. Перевела взгляд на первый рисунок. Он меня крайне озадачил, и Гилье, видимо, это почувствовал, потому что поторопился пояснить:
— Это рисунок про то, что будет дальше.
Я посмотрела на него.
— Будет дальше?
Он кивнул:
— Дальше, когда закончится концерт.
Я всмотрелась в рисунок, но, как ни ломала голову, ничего не поняла.
Гилье улыбнулся:
— Это будет дальше, когда на рождественском концерте я спою и станцую свой номер, и волшебное слово сработает, и тогда не будет слишком поздно, и все уладится.
Я спешно переключилась на рисунок. И действительно, вдоль нижней кромки тянулась от края до края красная надпись «СУПЕРКАЛИФРАХИЛИСТИКОЭСПИАЛИДОСО» — словно огромный штемпель на сверхсрочной посылке.
Не успела я изучить детали рисунка, как Гилье заговорил снова.
— А второй — про другое, — сказал он со странной улыбкой.
Я заморгала, доискиваясь до логики в его словах. Но Гилье пояснил сам, не дожидаясь расспросов:
— Второй рисунок — про сейчас.
Я взяла этот лист, поднесла к лампе. И в груди слегка похолодело. Холодок медленно распространялся, словно растопыривая щупальца.
— Но, Гилье… — услышала я свой шепот. — Это же…
Тут за окном промелькнула чья-то фигура, под шагами заскрипел гравий. Посетитель на подходе. Мы с Гилье переглянулись. Он снова кивнул:
— Да. Это русалка.
Скрип прекратился, снаружи воцарилась тишина. А потом звякнул дверной звонок. Я нажала на кнопку у стола, и дверь с щелчком распахнулась. Гилье снова оглянулся, мигом соскользнул со стула.
— Я, наверно, лучше пойду, да? — сказал он, подхватил рюкзак и, не дожидаясь ответа, двинулся к двери.
Пока он неспешно удалялся, я перевела взгляд на оба рисунка. И почти непроизвольно окликнула:
— Гилье!
Он остановился, повернул голову:
— Да?
— Подожди минутку.
Он обернулся ко мне всем корпусом, но замер на месте, чуть ссутулившись, с рюкзаком в руках: маленький усталый человечек.
— Не уходи пока — у меня есть к тебе одна просьба, — сказала я.
Гилье
— Можно недлинно, — сказала сеньорита Мария перед тем, как закрыла дверь. — Мне хватит одного абзаца к каждому рисунку.
Назия всегда говорит, что взрослые странные, потому что иногда они говорят непонятное, а иногда вроде бы понятное, но потом оказывается, что все-таки непонятное, вот, например, сеньорита говорит, что мы должны много заниматься, а потом говорит: «но не чересчур много», и нам никогда это непонятное не объясняют, но никто и не жалуется, что не понял, но это ничего. Я вспомнил об этом, потому что сеньорита Мария сначала сказала мне, что я могу идти, а потом спросила, могу ли я ненадолго остаться, просто она захотела, чтобы я написал на одном листе про то, что нарисовано на двух рисунках, которые я ей принес.
Я не очень понял, для чего ей мое сочинение про то, что нарисовано на рисунках, ведь эти рисунки для нее, но просто она, наверно, плохо видит, и ей нужны другие очки, только она об этом пока не знает.
— Но перемена уже кончилась, и у нас сейчас физкультура, — сказал я.
— Из-за этого не беспокойся, — сказала она и немножко растрепала мне волосы, вот так. — Я вернусь в кабинет и сразу же позвоню секретарю, скажу, что ты здесь у меня.
И она проводила меня в комнату у коридора, где я репетирую к концерту, и дала мне бумагу и зеленую ручку. Ну, точнее, маркер.
Когда закончишь, оставь все на столе. А я, когда освобожусь, зайду сюда и все заберу.
— Хорошо.
И она ушла.
Я не знал, с которого рисунка начать, и взял рисунок про то, что будет дальше, когда волшебное слово сработает. Положил его рядом с листком бумаги в линейку и написал зеленой ручкой:

СОЧИНЕНИЕ ПО ПЕРВОМУ РИСУНКУ ГИЛЬЕ ДЛЯ СЕНЬОРИТЫ МАРИИ
И одну минутку смотрел на рисунок, чтобы все как следует вспомнить.
А будет вот что — когда я спою на концерте. Мэри Поппинс услышит волшебное слово много рва. потому что в песне оно все время повторяется, хотя сделать это довольно трудно, потому что я пою и танцую в одно и то же время, ведь я устаю, и у меня голос глохнет. Тогда a успею сделать все, чтобы изменить жизнь, успею вовремя, но в последнюю минуту, но это ничего, и тогда Назию не увезут в наказание в Пакистан, чтобы ока познакомилась с толстым и некрасивым усатым сеньором, который будет ее мужем, хотя он совсем старый, просто он ее двоюродный брат, а еще он богач, и Рафик уже обо всем договорился, или нет, они, наверно, уедут все, кроме Назии, и тогда мой папа, ведь ему так одиноко и он так много плачет, ее усыновит. Да, я думаю, так будет лучше всего, пусть папа ее усыновит, и нас снова будет трое, как раньше, и мы будем есть виноград дома перед теликом, и, наверно, Назия иногда сможет снимать платок, не знаю, там будет видно.
Дописав сочинение про первый рисунок, я взял новый лист в линейку и положил рядом второй рисунок, чтобы ни о чем не забыть.

СОЧИНЕНИЕ ПО ВТОРОМУ РИСУНКУ ГИЛЬЕ ДЛЯ СЕНЬОРИТЫ МАРИИ
На этом рисунке нарисована мама, когда она уехала, и тогда она осталась жить в папином сундуке с сокровищами, на шкафу, потому что превратилась в русалку, а русалка это такая сеньора, похожая на рыбу, но я никогда не говорю о маме, потому что думаю, что никто этого про нее не знает, ведь если бы знали, не написали бы, что она пропала, а так написано в газетах у папы в коричневом кожаном альбоме. Я вот что думаю, просто в Дубае море очень синее и есть русалки, морские коровы и морские быки, и поэтому мама ныряет с рыбками и все время плавает, совсем как на Майорке, когда мы шли на пляж с желтым надувным матрасом, и она говорила: «А теперь пойду в разведку, я ненадолго», и ныряла, и возвращалась нескоро. И наверняка… ну, даже не знаю, что еще написать. А, вот, вспомнил… и наверняка Мэри Поппинс иногда прилетает с ней повидаться, и они вместе танцуют с крабами, осьминогами и ракушками, такие ракушки гудят наподобие больших кораблей, и, наверно, с ней случилось то же самое, как с русалочкой Ариэль в мультике, когда никто не знал, где она, а потом оказалось, что она сбежала, чтобы полюбить принца с черными волосами, он похож на моего папу, и это всё. Вот как-то так, наверно.
Я дописал второе сочинение, проверил оба, чтобы не было ошибок, мы так проверяем диктанты на уроках испанского, оставил на столе сочинения вместе с рисунками и ушел. Взял рюкзак, вышел в коридор, а когда шел мимо кабинета сеньориты Марии, увидел, что дверь немножко приоткрыта, и заглянул сказать «до свидания», но она сидела и разговаривала по телефону, и в комнате больше никого не было, и я не понял, что лучше сделать, и не стал ничего говорить.
— Соня, нам нужно увидеться, — говорила она. Помолчала, а потом сказала: — Надеюсь, ты уже выздоровела Да, да. Конечно. Да, нам надо поговорить о Гилье. И о Назии.
Потом помолчала, довольно недолго, что-то записала.
— Нет, наверно, до завтра подождет. Хорошо. Я бы предпочла не обсуждать этот вопрос по телефону.
Еще чуть-чуть помолчала.
— Да. Отлично. Завтра с утра у тебя.
Я думал, она вот-вот повесит трубку, потому что когда так говорят в фильмах, это значит, они уже все сказали, и потому, ведь сеньорита Мария сказала, что мне необязательно заходить и говорить ей «до свидания», я прокрался мимо двери на цыпочках и вышел в сад, и тут прозвенел звонок на последний урок, и я побежал, а то еще опоздаю. Вот и все.
Мария
— Что ты сказала?
Соня подняла глаза от отчета, поджала губы. Вся напряглась: заметно и по голосу, и по движениям ее рук — она прямо вцепилась в страницы.
— Сначала я посчитала, что Гилье это выдумал, просто не придавала этому значения, но позднее, когда он упомянул об этом снова, решила, что, возможно, стоит известить тебя. Недели две назад, наверно. Ты как раз заболела, и я, если честно, предпочла обождать, пока ты не выйдешь на работу, — сказала я.
Соня одновременно слушала меня и дочитывала отчет, где я пересказывала слова Гилье: про недоразумение в подсобке мини-маркета, когда они с Назией переодевались, и про их разговор на уроке, и про записки, и про ее двоюродного брата Ахмеда, и про предполагаемую поездку в Пакистан, которую якобы затеял Рафик, чтобы выдать Назию замуж за Ахмеда. Соня на секунду глянула на меня серьезными, бездонными глазами, вынула из папки желтые листочки с записками.
— Пожалуй, жаль, что ты мне не позвонила, — сказала, обеспокоенно насупившись. — Возможно, это лишь игра детского воображения, ничего серьезного, но…
Скривила губы, медленно покачала головой.
«Соня права», — подумала я, злясь на себя: асе из-за моей оплошности. Вчера ночью я не могла сомкнуть глаз — ворочалась с боку на бок. размышляя о вчерашнем разговоре с Гилье, о рисунках и сочинениях, которые он мне оставил, а наутро беседа с Соней началась крайне неудачно. Утро было хмурое, небо затянули темные тучи. Такой рассвет характерен не столько для декабря, сколько для конца лета, когда до полудня жарко, а потом налетают грозы. Я пришла в школу, попыталась вкратце рассказать Соне про то, что узнала за три недели на сеансах с Гилье, но мне казалось, что говорю я бестолково и косноязычно. Да и Соня, если честно, была не в лучшем настроении. После гриппа у нее лицо бледное, под глазами круги. Тем не менее мы сварили кофе и немедля взялись решать проблему.
— По правде говоря, меня так поглотил случай Гилье, что сцена с Назией как-то не привлекла внимания, — попробовала я оправдаться.
Соня даже не смотрела на меня. Продолжала читать отчет, быстро перелистывая, иногда призадумываясь.
— Как ты считаешь?.. — обратилась я к ней.
— Не важно, что считаю я, — прервала она, вскинув голову. Потом, видимо, заметила, что допустила срыв. Улыбнулась, слегка смягчившись. — Меня кое-что тревожит: если судить по твоим записям, в рассказе Гилье о Назии нет никаких несообразностей. Ни единой. Все изложено…
— Связно? — предположила я.
— Да, связно, — кивнула она. — Иначе говоря, Мария, я вижу, что на детскую выдумку это непохоже. По крайней мере, в том, что касается Назии. — Она снова уткнулась в отчет. — Давай для начала выясним, не прогуливала ли Назия школу, — и отвернулась к компьютеру. Ввела свой пароль, открыла отчеты о посещаемости. Нашла четвертый класс, кликнула на «Происшествия». И через миг выпялила: «Вот черт!» Почесала затылок.
— Что случилось?
— Назия пропустила уже четыре дня. И ни одной объяснительной по прогулам нет. — Она наклонилась к экрану, стараясь разобрать текст в графе «Замечания» на оранжевом фоне. — В последний раз была в школе в понедельник. Секретарша звонила родителям — они не брали трубку. И на автоматические извещения по СМС не среагировали.
Меня бросило в жар, я едва не брякнула: «Ничего, может, только совпадение»… Но все малоправдоподобные подробности жизни Назии, о которых мне рассказал Гилье, вдруг сложились в единую картину. Головоломка собрана. «Нет-нет, не может быть!» — воскликнула я про себя, даже зажмурившись на миг.
Когда я снова открыла глаза, Соня уже набирала какой-то телефон из своей записной книжки, нажимая на кнопки авторучкой. Через несколько секунд раздосадованно выдохнула. И стала надиктовывать на голосовую почту:
— Кармен, это Соня. Нам нужно поговорить. Позвони мне, как только получишь это сообщение, хоть в школу, хоть на мобильный. Дело неотложное.
Мне все стало понятно без расспросов. Кармен — соцработник, курирует семьи некоторых наших учеников, держит связь со школой и министерством образования. Свои задачи решает эффективно, характер у нее суровый, разруливать твердой рукой запутанные или даже чрезвычайные ситуации для нее — дело привычное. За весь триместр я видела ее дважды и вот что подметила: улыбается она разве что из вежливости.
Соня положила трубку, глянула на меня:
— Думаю, она сейчас перезвонит, медлить не станет. — Слабо улыбнулась. — А тем временем… Ты ведь о Гилье хотела поговорить?
— Да.
Соня разложила по порядку страницы из моего отчета, убрала в папку, вернула мне.
— Рассказывай.
Я помедлила, покосилась на окно. Небо еще сильнее потемнело, и, если бы мы не включили лампы дневного света, кабинет погрузился бы в сумрак. Вдали вроде бы грянул гром, но Соня, казалось, даже не заметила.
Я села за стол, отодвинула папку.
— Ты была права. Перед нами — верхушка айсберга, скрытого водой. Или, по-моему, Гилье — как рыцарь, охраняющий крепость: там спрятано то, что он должен утаить, но ему хочется поделиться секретом, потому что слишком тяжело нести этот груз одному. Или как будто…
Тут телефон в кабинете зазвонил, Соня мигом подняла трубку, и я умолкла на полуслове.
— Привет, Кармен, — сказала Соня. — …Да. Я насчет Назии, новенькой из четвертого. …Да. — Спустя несколько секунд она сказала. — Нет, ждать никак не могу. — Снова пауза. — Возможно, я ошибаюсь, но, по-моему, мы срочно должны вмешаться. — Пауза. — Да, если можешь, прямо сейчас. Заеду за тобой, по дороге расскажу в чем дело… Конечно. — Еще секунда молчания. — Да, позвоню тебе снизу, не волнуйся. Буду через десять минут.
Соня закончила разговор, вскочила, схватила со стула сумочку.
— Извини, надо бежать, — сказала, перекладывая мобильник в карман пальто.
— Если хочешь, поеду с тобой, расскажу, что всплыло.
Соня — она уже стояла в дверях — нетерпеливо обернулась:
— Если ты не против, лучше бы тебе остаться в школе. Помоги Кларе подготовиться к концерту, будь добра. Она мне вчера сказала, что все в порядке, но я, возможно, не успею вернуться к началу, а Клара вряд ли справится одна.
— Конечно, останусь.
— А насчет Гилье… — сказала она, украдкой покосившись на часы. — Вот вернусь, и все обсудим, хорошо?
Я засомневалась, но Соня слегка склонила голову набок, заулыбалась.
— И вообще, Мария, я доверяю твоим выводам, — донеслось уже из коридора. — Я совершенно уверена, ты не ошибаешься.
Дверь закрылась со щелчком, громко раздавшимся в могильной тишине, которая царила этим утром в школе, за окнами что-то глухо зарокотало — гром все ближе. Я села на место Сони, раскрыла папку. Часы в компьютере показывали десять утра, и я мимолетно подивилась — почему до сих пор никто не пришел? Но тут же вспомнила: сегодня последний день триместра, дети придут в одиннадцать, а в полвторого, когда закончится концерт четвероклассников, школу запрут до конца каникул.
Снизу заработал автомобильный мотор. Скрип тормозов. Машина тронулась. Снова все затихло.
И когда я сидела в Сонином кабинете, пропахшем кофе, нахлынула глубокая печаль: вспомнилось, как Гилье впервые вошел в домик в саду, взгляд рано повзрослевшего ребенка, и эта улыбка — такая чистая, такая искренняя. Я снова увидела его на пороге: он побаивался войти в кабинет, но позволил взять себя за руку. У меня перехватило горло — впервые за много лет возникло ощущение, что я кого-то подвела и уже ничего успею исправить.
Зажмурилась, помассировала виски, снова вызывая в памяти рисунки, фрагменты разговоров, мелкие подробности еженедельных сеансов с Гилье — в последний раз попыталась нащупать ключик, который никак не могу найти, но он обязательно должен быть где-то, затерялся среди воспоминаний.
— Ключ от сундука с сокровищами, — пробурчала я под нос, с закрытыми глазами. И еще несколько минут рылась в памяти, пока оконные стекла не задрожали от глухого хруста. Гром.
Я ошалело обернулась, оглядела серое утреннее небо. Аромат кофе от углового столика усилился, и вдруг я увидела самолет — он скользил в небе под слоем облаков, словно рыба в волнах бурного моря. Совсем рядом с самолетом озарила небо молния, и снова заскрежетал гром, и стекла снова затряслись.
Именно в этот миг, увидев блеск молнии, я почувствовала, как что-то поразило меня в самое сердце — на секунду даже спина заболела и дыхание пресеклось.
— Ну конечно же, — услышала я свой шепот. — Конечно! Отчего я не догадалась раньше?!
С бьющимся сердцем я раскрыла дело Гилье и торопливо пролистала отчеты, наблюдения, заметки и рисунки, добралась до последнего листка.
Взяла дрожащими руками. Прежде чем разгладить лист на столе, глотнула немного кофе, сделала глубокий вдох. А потом, когда в сумрачном небе блеснула еще одна молния, всмотрелась в последний рисунок Гилье.
И мне все открылось.
Гилье
Сегодня я встал попозже, потому что в школу нам к половине двенадцатого, потому что сегодня концерт, вот мне и удалось поспать подольше, и будильник с Мэри Поппинс, он стоит на тумбочке, рядом с маминой фотографией, говорил «тик-так-тик-так», но не звенел. Потом я вынул простыню из стиралки и переложил в сушилку.
Дело в том, что вчера папа опять сидел за компьютером допоздна и даже не лег спать, и я в конце концов не смог терпеть и описался, а теперь, пока простыня сохла, я налил себе «Кола Као» и пожарил тосты с красным джемом с ломтиками, это мамин любимый.
Умылся, почистил зубы, оделся, вынул из сушилки простыню, чтобы сложить и убрать в шкаф, пока папа не заметил, а потом увидел из кухонного окна, что в небе висят здоровенные облака, вроде дождевых, и тогда я надел куртку с капюшоном. И еще взял спортивную сумку, у нас с папой они одинаковые, но в своей я ношу костюм Мэри Поппинс, и вышел из дома почти бесшумно, но все-таки немножко шумно.
Когда мы переехали сюда, я полюбил спускаться по лестнице, потому что она мраморная, как в замках, а еще я когда-нибудь все-таки научусь съезжать по перилам, как Мэри Поппинс, так быстрее, потому что у меня масса дел, и, когда я научусь, я буду спускаться быстрее лифта, а лифт у нас часто ломается, потому что он не волшебный. Но когда я вышел на лестничную площадку, мне повстречалась сеньора Юдмила, она наша соседка и очень-очень необыкновенная, вообще-то я думаю, что она актриса, но она из Румынии, как Дракула, и разговаривает, как шпионы в черно-белом кино, вот так: «Добрроэ утру, драгэ Гыльерррмо, как поживаем? Шпасибу, я хоррошо. Все рррастем? Шкорро будешь большой», и я ее немножко боюсь, потому что волосы у нее золоченые, брови чернее угля, а золотой зуб слегка приплясывает во рту, но это ничего. В общем, сеньора Юдмила подождала меня в лифте с открытой дверью и спросила: «Ты вниз, Гыльерррмо?», и мы вместе доехали до первого этажа, а пока ехали, она красилась перед зеркалом и даже попрыскала на себя духами, а они, наверно, очень дорогие, потому что пахнут, как штука, которую папа включает в кабинете, чтобы никто не заметил, как много сигарет он курит. И это всё.
А потом, когда я вышел из подъезда на улицу и сделал первый шаг к остановке автобуса, я увидел, что все как будто происходит в кино, потому что у мини-маркета стояли две полицейские машины с синими сиренами, и сирены крутились, и около белых лент стояла толпа, как бывает, когда большие ребята начинают друг друга бить во дворе своей школы, она рядом с нашей, и тогда кто-нибудь кричит: «Драка, драка!», и мы все бежим смотреть, и смотрим, пока не прибежит учительница или директор, и тогда все кончается, потому что драться в школе нельзя.
Я подошел к толпе, и там оставалась вроде как дырка между тремя старенькими сеньорами в клетчатых кепках, они уже не ходят на работу, папа про них говорит: «Они всю жизнь ишачили, не разгибаясь, заслужили отдых», и я протиснулся в дырку посмотреть, что там случилось, и тут почувствовал вот тут, выше пупка, что-то тяжелое, потому что увидел Назию и ее маму, они стояли у двери с занавеской и держались за руки, и мама закрывала лицо платком, а Назия — нет. И когда я помахал рукой вот так, чтобы она меня заметила, из-за занавески вышел на улицу отец Назии, а потом вышел Рафик, двое полицейских вели их под руки к своей машине, она стояла рядом. И Рафик кричал и пинался, и много ругался, и один сеньор в клетчатой кепке сказал:
— Эти все одинаковы. Не знаю, на чем они попались, но с ними все ясно.
Другой сеньор курил какую-то штуку, из нее шел дым, такую, вроде сигареты, но она не горела, она же пластмассовая. Он немного покашлял и сказал:
— Темными делами занимались, это уж точно. Мне их парнишка никогда не нравился — все время ошивался в интернет-кафе, и еще один с ним. Вот увидите, окажется, что они бомбы подкладывают…
А одна девушка чуть подальше посмотрела на небо и сказала:
— А мне их жалко: подумайте, каково им… В чужой стране, вдали от родины, а теперь еще и это…
Тогда другая сеньора сказала:
— А мы? А нам-то каково, когда они приезжают нас грабить? А мы долдоним одно и то же: ах бедняжки, ах несчастные… Потому что жизнь нас ничему не учит. Кому рассказать — не поверят.
Но все вдруг примолкли, потому что полицейские посадили Рафика и его отца в машину. А из мини-маркета вышли сеньорита Соня и… и сеньора Кармен! Она тоже работает в школе, только я сейчас не припомню кем. Они обе были очень серьезные. Они заговорили с Назией и ее мамой, не знаю о чем, но мама Назии все время трогала себя за лоб и качала головой, и говорила: «ай-ай-ай», а потом сеньорита Соня обняла ее и стала ей что-то шептать, не очень долго, но все-таки больше долго, чем недолго. А потом они все сели в другую машину и тоже уехали, но в их машине сирена не работала. И это всё.
— Вот увидите, их завтра же выпустят, — сказал сеньор с пластмассовой сигаретой. И сплюнул. И еще что-то долго говорил, но я услышал слова сеньоры: «Ой, не успела оглянуться, а уже двенадцатый час. Так и все утро пройдет, а погода-то какая… скоро дождь начнется», и я подумал, что, наверно, опоздаю в школу, и побежал к автобусной остановке, а автобус как раз выехал из-за угла на площадь и встал у светофора. И пока я бежал к остановке, у меня немножко болело вот тут, как будто мне надо в туалет, потому что я вспомнил, что Назия меня не заметила и теперь, наверно, она уедет со своей мамой в аэропорт и улетит, и, когда я спою номер из «Мэри Поппинс», ей это уже не поможет, потому что уже слишком поздно, и она умрет в гареме своего толстого усатого мужа и двоюродного брата, и тогда…
И тогда я сел в автобус и доехал до школы, и было уже не полдвенадцатого, а чуть позже, потому что так сказал дедушка Пилар Сории, он вместе с мамой близнецов Росон стоял у ворот.
— Ну, Пилар, не мешкай, уже тридцать пять двенадцатого, нехорошо опаздывать в последний день, — крикнул он ей. А потом сказал сеньоре Росон: — Может, выпьем по чашечке кофе тут, за углом? Как-то глупо возвращаться домой, если через час опять идти сюда, на концерт…
А она сказала:
— Что ж…
И почесала ухо. И опять сказала:
— Что ж…
И они ушли, медленно-медленно, под ручку.
И тогда я бросился бежать, и бежал, не останавливаясь, потому что если я прибегу раньше всех, то, наверно, смогу попросить сеньориту Марию, пусть она разрешит мне выйти первым, и тогда Назия еще не успеет сесть со своей мамой в самолет и не улетит в Пакистан, но, когда я добежал до зала, там уже были некоторые ребята из класса, а у дверей топтались родители, но сеньориты Марии не было. Только сеньорита Клара.
— А, Гилье. Пришел — и то хорошо, — сказала она, стоя на сцене. А потом сдвинула брови вот так, чтобы из двух бровей получилась одна, и заглянула в папку: — Вы с Назией выходите на сцену после близнецов Росон. Сейчас проверю… м-м-м… да, ваш номер предпоследний.
— Но, сеньорита…
— Да?!
— Просто я, наверно, мог бы выйти первым, чтобы это было пораньше, и тогда все случится вовремя и вообще.
Сеньорита Клара посмотрела на меня вот так, немножко скосив глаза, а потом сделала языком «цок-цок». Два раза.
— Не перечь, Гилье. Программа составлена. Теперь мы никак не можем ее изменить.
У меня в горле запершило, как у доски, когда в нос попадает пыль от мела, только тут не было доски и мела.
— Но… наверно… а если вы спросите у сеньориты Марии?.. Просто она сказала…
Она покачала головой, а потом сказала:
— Гилье, сеньорита Мария вряд ли придет на концерт.
— Как?
— Ей пришлось уйти. У нее срочное дело.
— А-а.
— А теперь иди с ребятами вон туда, за занавес, хорошо? Мне надо рассадить ваших родителей. Когда найду время, приду помочь вам с костюмами, но не могу же я одна за всем доглядеть.
— Хорошо.
Я пошел за занавес, и там уже были близнецы, и Сильвия Гомес, и еще много ребят, и некоторые уже надели костюмы, а я, потому что я уже чуть-чуть описался, пошел в туалет, он там за кулисами, у выхода во двор, но в туалете уже кто-то был, я мне пришлось ждать. А потом…
А потом случилось кое-что страшное.
Ну очень, очень страшное. И еще прогремел гром.
И это случилось одновременно.
Вот пока и всё.
Мария
Правда.
Мудрые говорят: каким бы трудным и долгим ни был путь к правде, самое трудное начнется, когда ты наконец-то до нее докопаешься.
Что делать с этой правдой?
Дело даже не в том, что все это время правда маячила у нас перед глазами, а мы ее не замечали. Примечательно другое — когда правда наконец-то вскрывается, ее некогда осмыслять. Обычно она требует, чтобы мы срочно принимали меры.
Самолет — вот она, доподлинная правда о Гилье. Последняя недостающая деталь головоломки.
Только что, выложив последний рисунок Гилье на Сонин стол, я догадалась: Гилье хотел изобразить что-то совершенно конкретное, то, что случилось в один миг и перевернуло его жизнь. То, с чего все началось. Вот что он нарисовал.
Но что именно?
Русалка, самолет, солнце и внезапная гроза. Несколько секунд я рассматривала рисунок, словно впервые, а мой ум раскладывал по полочкам информацию, накопленную за время занятий с Гилье.
«Когда люди пропадают, куда они уезжают? Они все равно что умирают? Или когда пропадают — это другое?» — снова прозвучал у меня в ушах его вопрос.
И тогда между деталями головоломки, сваленными беспорядочной кучей, сверкнула догадка.
«Ну естественно, — подумала я. — Как я раньше не додумалась?!»
Отодвинув рисунок, кликнула на иконку поисковика в компьютере. Набрала «15 августа испанская стюардесса», нажала на «Enter».
Ничего.
Ни одной ссылки.
За окном, еще ближе, снова грянул гром, откликнулся глухими отголосками. В океане черных туч не оставалось практически ни одного просвета. Я встала, сварила еще кофе, стала прохаживаться по кабинету, пытаясь заново упорядочить мысли.
«Мария, ты что-то упускаешь из виду, — думала я. Снаружи царил просто-таки вечерний сумрак, даром что еще утро. — Какую-то мелочь не учла».
Бродя кругами по комнате, я остановилась у двери, чтобы глотнуть горячего кофе… и тут заметила рисунок на белой фарфоровой кружке — силуэты Биг-Бена и Тауэрского моста, а под ними квадрат с надписью «I ♥ London».
И чуть не выронила кружку. Ну естественно! Вот разгадка! Поставила кружку на подоконник, бросилась к телефону.
Школьный секретарь Эстер взяла трубку после первого звонка.
— Привет, Эстер, утро доброе. Это Мария, психолог. Мне срочно нужна кое-какая информация.
— Пожалуйста, — ответила она деловито. — Я тебя слушаю.
— Найди мне вторую фамилию[17] Гильермо Антунеса. Четвертый класс.
— Минутку, — сказала она. Застучала по клавишам. В трубке слышалось ее дыхание. Через несколько секунд она перехватила трубку поудобнее, сказала: — Так. Ищем: Гильермо… — забормотала под нос. И, наконец: — Уиллет. Гильермо Антунес Уиллет.
Я попросила продиктовать фамилию по буквам. Повесила трубку.
На этот раз должно сработать.
Набрала в «Гугле», в разделе «Новости»: «Аманда Уиллет стюардесса август».
Других ключевых слов не понадобилось.
Поисковик нашел сто четырнадцать ссылок на статьи.
И заголовки были практически одинаковые.
* * *
Прошло не больше пятнадцати минут. За это время я успела допить кофе, забежать в зал и предупредить Клару, что мне надо отлучиться по непредвиденному срочному делу, спуститься на парковку, сесть за руль и примчаться сюда пулей. В лифте я написала Соне по «Вотсапу»: «Соня, мне пришлось уйти, концерт я перепоручила Кларе. Это касается Гилье. Это срочно. Вернусь, как только смогу. Доверься моим выводам».
А сейчас, пока я жду ответа на сообщение, за дверью слышны шаги. Неспешные. Все ближе и ближе. Шаги затихают. Круг света в глазке гаснет. С той стороны двери на меня смотрят в напряженном молчании. Наконец в глазке снова виден свет, дверь с тихим скрипом приоткрывается.
— Вы? — спрашивает тот, чьи шаги я только что слышала. На его лице — смесь удивления с досадой.
— Можно войти?
Издалека долетают звуки — новости из радиоприемника, но здесь, на лестничной площадке, снова повисает тревожное безмолвие. Мы молча смотрим друг на друга. Затем он медленно качает головой, опускает глаза. Вот-вот захлопнет дверь перед моим носом… Но нет, он медленно отступает вбок, тихо говорит:
— Проходите.
Я заношу ногу над порогом, и в этот самый миг мой телефон пищит. Машинально касаюсь экрана, читаю Сонин ответ: «Мария, вперед! И поосторожнее с айсбергами».
Деланно улыбаюсь, вхожу. Когда Мануэль Антунес неторопливо прикрывает дверь, щелчок замка леденит мне кровь. Пытаюсь не подавать виду, раздвигаю губы в улыбке.
«Мария, вперед», — говорю себе, набираю в грудь воздуха и делаю первый шаг по коридору, туда, где должна быть гостиная.
Глава VII. Тайна Аманды Уиллет, белая спортивная сумка и самая необычная Мэри Поппинс
Мария
— По-моему, шли бы вы лучше отсюда.
Мануэль Антунес сидит передо мной и ждет, упершись локтями в обеденный стол. Небритый, нечесаный, в серых трениках — должно быть, это его домашний наряд, а заодно пижама. Столовая, она же гостиная, обставлена скудно — бурый диван, стол, три стула, телевизор. У стены штабеля картонных коробок — вероятно, с вещами, еще не распакованными после переезда. Атмосфера временного жилья или, скорее, типичной берлоги неряшливого холостяка. Нет ни комнатных цветов, ни картин. Из окна видны крыши да улица, а еще — зловещее небо, нависающее этим утром над землей словно темно-серое покрывало.
Мануэль Антунес смотрит на меня, качает головой. В тот же миг за широким окном снова гремит гром, и с балконных перил взлетает пара голубей. Гроза нагнетает напряженность: воздух почти наэлектризован.
— Я вам еще в тот раз сказал: не суйтесь больше в наши дела, — говорит он с угрозой. — Ни Гилье, ни мне не требуется ничья помощь.
Вот его первые фразы с тех пор, как мы минут десять назад присели здесь за стол. Все мои попытки завязать разговор о Гилье и причине моего визита разбивались о безмолвие Антунеса. Он молчал, как истукан, а потом наконец обронил свое «шли бы вы лучше отсюда». Я заранее ожидала, что он так заявит. Прежде чем ответить, тоже упираюсь локтями в стол.
— А по-моему. вам сначала стоит меня выслушать, сеньор Антунес. — Он поднимает на меня глаза, красные от усталости, смотрит пристально. Отмалчивается. — Прошу вас.
Молчание.
— Я знаю, вам неприятна эта тема. Теперь-то я понимаю, что все эти месяцы вы шли на нечеловеческие усилия, стараясь уберечь Гилье. Адская работа. — Пытаюсь улыбнуться, но как-то не выходит. — Но, возможно, теперь вам стоит принять помощь.
Молчание. Новый раскат грома, чуть ли не у нас над головой. Антунес выдыхает через нос, трет ладонями щеки — как будто умывается, пытаясь проснуться.
— Как бы то ни было, я считаю, что времени прошло достаточно и, по-моему, если нынешняя ситуация затянется еще дольше, это плохо подействует и на Гилье, и на вас, — сказала я. — Мы, я… мы могли бы вам помочь, давайте вместе додумаемся, как завести разговор на эту тему. Такой новостью нелегко поделиться с ребенком, даже с таким, как Гилье.
Мануэль Антунес насупился, и у меня впервые с начала разговора сложилось впечатление, что он меня действительно видит, действительно находится в одной комнате со мной.
— Никак не пойму, о чем вы толкуете, — произнес он с металлом в голосе. Потом перевел взгляд на окно, и его зрачки потемнели, отразив черное небо. — Я вот что думаю: уходите. — Покосился на часы. — Да. Лучше всего вам уйти. Я занят.
Я сделала глубокий вдох. И все-таки сказала то, что намеревалась сказать.
— Я всё знаю, сеньор Антунес.
Он и глазом не моргнул. Выждал несколько секунд, а потом скорее пробурчал, чем проговорил:
— Всё?
И еще больше сморщил лоб, словно мои слом остались для него загадкой.
— Всё.
Он промолчал. Еще раз выдохнул через нос, и только.
— Я знаю, что случилось с… вашей женой, — сказала я. — И поверьте, я вам очень сочувствую. Я…
— Уходите, — прошипел он вдруг ледяным тоном. — Ничего-то вы не знаете. — По чугунным перилам балкона забарабанили первые капли дождя. — И никто ничего не знает! — Я, ошеломленная его новым тоном, слегка отпрянула, но не встала. А он заорал: — Да когда же вы от нас отвяжетесь! Шли бы вы со своими сказками… куда-нибудь еще?
Отодвинул свой стул — ножки заскрежетали по полу. Вскочил.
В тот же миг в небесах рыкнул гром, и дождь разошелся не на шутку. За окном стемнело, а в комнате вообще сгустился мрак. Зловещий мрак. Но даже теперь самообладание мне не изменило. Я раскрыла портфель, который положила на стол, как только пришла, вынула стопку листков — статьи из газет, я их распечатала на принтере у Сони. Придвинула всю стопку к Антунесу.
Его взгляд словно гарпун вонзился в первый же листок — цветную распечатку заметки из интернет-газеты. С фото улыбалась молодая блондинка в форме стюардессы. А над ней был заголовок:
ИСПАНСКАЯ СТЮАРДЕССА ПРОПАЛА БЕЗ ВЕСТИ В ВОДАХ ДУБАЯ
(информагентства, 19 августа).
Стюардесса Аманда Уиллет из экипажа самолета, который утром 16-го августа, в понедельник, потерпел катастрофу над Персидским заливом в 60 милях от побережья Дубая, считается пропавшей без вести, как и остальные члены экипажа и пассажиры воздушного судна. Власти ОАЭ заверяют, что поиски в районе авиакатастрофы продолжатся. Обломки самолета до сих пор не обнаружены, спасатели считают, что шансы найти выживших близки к нулю.
Через несколько секунд Антунес вскинул голову. Его подбородок трясся, глаза странно моргали, словно ему в лицо светил прожектор. В следующую секунду он прикрыл глаза рукой и застыл, облокотившись об стол, под звон дождевых капель — казалось, это гремит занавеска из монет.
— Сеньор Антунес, — сказала я мягко, — я вам скажу, что творится с Гилье: у него слишком много вопросов и слишком много подозрений, а он не умеет высказать их словами.
Ноль реакции. Хоть бы шелохнулся.
— Гилье уже давно знает о существовании этих газетных вырезок. Он нашел их однажды в коробке, которую вы храните на шкафу, и с тех пор часто перечитывает, когда вас нет дома. Он блуждает в лабиринте, где столько непонятного. Он еще слишком мал, чтобы все это самостоятельно осмыслить.
Молчание длилось. Мануэль Антунес застыл, как каменный.
Я не сдавалась.
— Я понимаю, как вам больно, но подумайте, как мучается ребенок, когда столько всего в себе носит и не может поделиться переживаниями с отцом. Я же знаю от Гилье: вы всячески стараетесь скрыть от него, что временная разлука с мамой… вовсе не временная… По четвергам присылаете ему письма от ее имени, часами изображаете, что говорите с ней по компьютеру, шлете электронные письма, и эти несуществующие телефонные звонки… Я всё знаю, а Гилье, судя по моим наблюдениям, тоже интуитивно догадывается, хотя и не осознает, в чем разгадка Но. сеньор Антунес, я уверен: все эти попытки скрыть утрату, чтобы уберечь Гилье от страданий, ничем ему не помогают. Именно поэтому ваш сын цепляется за образ Мзри Поппинс, именно поэтому он стал искать спасение в волшебстве.
Молчание. Гроза вконец разбушевалась: с черного, низко провисшего неба катилась оглушительная лавина молний и раскатов грома. Почти сюрреалистическое зрелище.
— Ничего не знать доподлинно — невыносимо тяжелое бремя для ребенка в его возрасте. Да и для вас тоже, поверьте. Мануэль, ни вы, ни Гилье не должны так мучиться, — сказала я ему, сидевшему истуканом. — Вы должны завести разговор с Гилье, объяснить ему всё, помочь смириться с тем, что мама больше не вернется, дать ему ответ, в котором он очень нуждается. И не медлите. Его и так слишком долго гложет беспокойство…
Раскат грома, похожий на рык, заставил меня замолчать, и в это мгновение рука Мануэля Антунеса медленно опустилась, и я увидела, что его глаза остекленели, а лицо болезненно исказилось. В следующую секунду он схватил со стола стопку распечаток, прижал к груди. Потом, опустив голову, начал укачивать бумаги, как ребенка, медленно-медленно, с хриплым стоном, от которого у меня в груди что-то оборвалось.
— Аманда не ушла от нас, — сказал он. Голос у него звенел, словно пересыпались битые стекла. — Она… ее отыщут. Обязательно. Вот увидите. Дело только за временем. И тогда все снова будет, как раньше. — Он сорвался на шепот, забормотал, обнимая стопку листков: — Все будет хорошо, милая, как может быть иначе…
Когда Мануэль Антунес вцепился в бумажки, в призрак Аманды, которой больше нет на свете, у меня защемило сердце. Оказывается, когда правда вскрывается, часто она оказывается лишь дверью, которая ведет к другой правде — к самой потаенной, к чему-то, о чем мы даже не подозревали. К той правде, которая часто все объясняет.
Я ненадолго зажмурилась, сделала глубокий вдох.
И тогда разглядела ее четко.
Подводную часть айсберга.
А-а-а, вот в чем подоплека.
Словно включился яркий маяк и все высветил.
Гилье
А теперь я расскажу, что же такого случилось страшного. Туалет за кулисами был долго занят, потому что из него никто не выходил, и я сел ждать на приступку у стены и поставил рядом сумку. До начала концерта оставалось совсем мало, и сеньорита Клара два или три раза заходила к нам и говорила:
— Т-с-с, дети. Тихо. Не шумите. — А потом, почти шепотом, скривив губы вот так: — Кавардак, просто кавардак. Меня тут удар хватит. Даже не сомневайтесь.
Потом Марта Рамирес стала репетировать с Сильвией Лейвой их номер из «Школы Монстер Хай», и, когда они развернулись вот так, Сильвия споткнулась о деревяшку, там деревяшка торчала из-под стула. И тогда Сильвия упала на пол лицом вниз. Мы все примолкли, ну, точнее, не все, потому что Мартин Хиль немножко засмеялся, но тут Сильвия подняла голову. И мы увидели, что очки у нее разбиты и нос тоже.
— О Господи! Здрасьте, приехали, — сказала сеньорита Клара и схватилась за сердце, и грудь у нее стала очень быстро подниматься и опускаться, и сеньорита заохала, но тут Сильвия заревела, как сирена «скорой», и сеньорита взяла ее за руку и помогла медленно-медленно подняться. А потом сказала: — Пойдем, лапочка. Сходим в медкабинет, и сеньор Армандо тебя вылечит, не бойся. Вот увидишь, все пройдет, ты мигом сюда вернешься и выступишь на концерте, да? — А когда они уже уходили, сеньорита обернулась и сказала: — А вы сидите, как мышки, я сейчас вернусь, хорошо? Узнаю, что вы тут безобразничали, пока мы ходили в медкабинет, — смотрите у меня…
И вот они ушли и все сразу снова зашумели, стали играть со своими костюмами, а еще в прятки, но мне так сильно хотелось пописать, что я боялся встать с приступки, вот и остался сидеть, и скрестил ноги, и тогда я чуть-чуть отдернул толстый черный занавес, хотел посмотреть, много народу в зале или пока мало, хотя в театре это, кажется, по-другому называется. Да, точно, мама говорила, что, когда люди сидят рядами в кино или в театре, их называют «публика», а когда на футболе или на улице, про них говорят просто «люди», но я уже плохо помню.
Я увидел, что публики много, много мест было занято, наверно, больше сорока; а точнее, все места, кроме двух в первом ряду и некоторых мест в задних рядах, где сидят сеньориты, учителя и директор. В третьем ряду, у окна, сидели родители близнецов Росон, они не живут вместе, потому что теперь у них другая любовь, так про них говорит мой папа, а еще там был старший брат Тересы де Андрес, он уже совсем большой и ходит в университет, чтобы стать в Америке инженером по ракетам, а еще там были даже не знаю чьи папы и мамы и несколько дедушек с белыми или почти белыми волосами. И тогда я подумал, что, наверно, два пустых кресла оставили для моих папы и мамы, и мне стало стыдно, потому что сеньорита Клара, скорее всего, не знает, что они не придут, и вот теперь их дожидаются, чтобы начать концерт, а еще я подумал, что, наверно, если бы я пообещал папе записаться в январе на регби, он бы пришел с дядей Энрике, но, наверно, лучше уж пусть не приходит, потому что, если он увидит меня в такой одежде, лицо у него станет черное, и я останусь без ужина… и, в общем, я почувствовал печаль вот тут, как когда в ванне дышишь под водой и пускаешь пузыри, только тут не было воды, и я тут же вспомнил маму, что она в костюме русалки в дубайском море нырнет с морскими быками и крабами, и поет, как Русалочка в подводном королевстве, потому что ждет, когда я выйду на сиену и скажу волшебное слово, чтобы Мэри Поппинс услышала, спустилась на зонтике и унесла ее с собой на небо, и тогда все уладится.
Когда я задернул занавес, то больше уже не мог терпеть. Допрыгал, сдвинув ноги, до двери туалета и позвал даже не пять раз, а больше, наверно, семь, но никто оттуда так и не вышел. Я чуть-чуть подождал и снова позвал:
— Извините, есть тут кто-нибудь? Просто мне срочно надо…
— Никого там нет, — сказал кто-то за моей спиной. Я обернулся и увидел Лару Гутьеррес, она уже нарядилась сеньорой Симпсон, только искусственные волосы пока не надела. Лара тут же убежала в комнату, где мы переодевались, но перед тем, как убежать, сказала: — Этот туалет засорился. Сеньорита нам сказала — ходите на второй этаж.
— Но я же не дойду…
И тут черный занавес раздвинулся, и появилась сеньорита Клара, она шла очень быстро, с папкой в руке. Увидела меня, подошла и сказала, и лицо у нее было довольно красное, но не сердитое:
— Гилье, мальчик мой, ты, что, так и выйдешь?
— Просто…
— Чего ты ждешь — переодевайся!
— Просто я хочу пописать, а дверь…
— Ох, нашел время, потерпи немного, — она глянула на часы, и глаза у нее стали очень большие. — Пора начинать! А тебе давно пора переодеться!
— Да.
— Тогда чего тянешь?
— Просто я думал, что там кто-то есть, а Лара Гутьеррес мне сказала, что на самом деле…
— Хорошо, не волнуйся. Твой номер еще не скоро, беги в туалет для пятиклассников. Только через черный ход! И не задерживайся там!
Когда сеньорита ушла в комнату для переодеваний и сказала: «Дети, дети, осталось пять минут! Прошу вас: не галдите, приготовьтесь!», я вышел через дверь, которая ведет на баскетбольную площадку, и побежал со всех ног, потому что начался дождь и с неба падали большие-большие капли, и так я добежал до двери секретарской, как папины друзья бегают на регби, только я бежал со сдвинутыми ногами, потому что и правда больше не мог терпеть. Потом поднялся по лестнице на второй этаж и добежал до туалетов, но не смог открыть ни одну из трех кабинок. Потому что там висела табличка: «Проведена дезинфекция. Туалет не работает».
И тогда…
И тогда из меня чуть-чуть вылилось, и лилось так, что я не смог остановиться, так иногда бывает по вечерам, когда папа засиживается у компьютера и я в конце концов писаю на постель, только здесь не было простыни, а были бумажные полотенца, они шершавые и маленькие, их нужно очень много, зато их не надо класть в стиралку.
И вот что случилось: я быстро-быстро снял брюки, чтобы вытереться, и трусы, и носки, очень быстро снял с себя все, очень быстро вытерся, потому что боялся, что кто-нибудь войдет, а потом увидел, что не могу надеть свои брюки, потому что они все мокрые и немножко воняют, ну, точнее, очень сильно. И тогда я подумал, что лучше всего завернуть их в бумажные полотенца и надеть костюм Мэри Поппинс, он ведь у меня в сумке. И я полез в сумку за костюмом и тут почувствовал, что у меня что-то заболело вот тут, ниже горла, а стекла в туалете дрогнули от громкого грома.
— Ой. — сказал я вот так, тихо-тихо, потому что у меня что-то ныло под горлом, сдавливало голос, мешало дышать. И еще раз: — Ой.
«Нет, мне только померещилось. Ну пожалуйста. Пусть я увижу, что мне только померещилось». — подумал а. когда снова грохнул гром и в туалете на секундочку погас свет.
Но я тут же полез в сумку, и когда я достал из нее белое полотенце, штаны «Адидас» и спортивные перчатки, то понял, что ничего мне не померещилось.
Сумка и вправду была не моя. А папина.
Мария
Когда я увидела, как в сумрачной гостиной под грохот ливня по крышам Мануэль Антунес обнимает статьи об исчезновении своей жены, мне открылась правда. Детали головоломки, над которой я билась несколько недель, сложились воедино.
«Он знает, — подумала я. И все стало таким очевидным, таким… логичным, что кровь заледенела в жилах, и я снова сказала себе: — Гилье знает, что случилось».
Поняла: черная тень айсберга под ногами отца и сына, которую с самого начала разглядела Соня, — вовсе не то, что мы с ней вообразили, а его полярная противоположность.
Оборотная сторона монеты.
Правда, доподлинная правда, оказалась страшнее, чем мы подозревали: это не Гилье отказывается признать Аманду погибшей. Его отец — вот кто отказывается признать факт ее смерти. Да, Мануэль Антунес цепляется за воспоминания, потому что оставить их в прошлом — выше его сил.
А Гилье…
Я посмотрела на Мануэля Антунеса, и мне показалось, что нас разделяет не круглый деревянный стол, а какая-то пучина. Огромный колодец, полный глубокой, безысходной печали.
— Гилье знает всё, Мануэль, — услышала я собственный голос, и прозвучал он так мрачно, что даже мне показался чужим.
Он еще несколько секунд сидел в обнимку с листками. а потом медленно медленно поднял глаза, вытаращился на меня, спросил, словно не понимая:
— Ги… лье?
— Да, — сказала я, смягчив тон. — Он знает, с первого мгновения. С тех пор, как на следующий день после возвращения из Лондона вам позвонили на мобильный — вы тогда были в пиццерии — и сообщили, что самолет Аманды упал в море.
— Нет, — сказал он еле слышно, прижав к груди распечатки. — Нет. — Снаружи снова рыкнул гром, и комнату озарила молния. Похоже, средоточие бури находилось прямо над нами, гроза молотила по крыше, и Мануэль Антунес качнулся вперед, а потом назад. — Нет… этого не… может… быть… — сказал, насупившись, словно разговаривая сам с собой.
Увидев, как его качнуло, я перепугалась. Даже вскочила, но пока оставалась со своей стороны стола. Антунес замер, но по-прежнему сидел с растерянным видом.
— Мануэль, с того самого дня Гилье делает все, чтобы уберечь вас, — сказала я со слабой улыбкой, пытаясь выразить свое сочувствие. — Хотя вы не принимаете его таким, какой он есть, хотя вы не участвуете в его жизни… Гилье, вопреки всему, заботится о вас неусыпно, пытается подставить вам плечо, делает вид, будто не подозревает об исчезновении Аманды. Потому что он страшно боится, что вы сломаетесь и он потеряет единственного, кто у него остался, и он готов на все, лишь бы оградить вас от страданий.
Мануэль несколько раз моргнул, все еще хмурясь, но взгляд слегка прояснился — казалось, он еле-еле просыпается от очень долгого и мучительного сна.
— Но… я…
— Мануэль. Гилье знает, что его мама разбилась на самолете. и что письма ему пишете вы, и что, когда вы сидите у компьютера в кабинете, на экране никого нет, — он же видел, как вы плакали перед выключенным компьютером. Поэтому он писается по ночам — не хочет, чтобы вы заметили, как он проходит мимо вашей двери. Ведь тогда вы догадаетесь, что он проник в ваш секрет.
У Мануэля началась одышка. Сначала он лишь тихо пыхтел, но затем стал хватать ртом воздух, все более жадно, словно у него плохо с сердцем. Я испуганно приблизилась.
— Гилье… — сказал он, тяжело дыша, озираясь.
Я встала рядом, положила ему руку на плечо. От моего прикосновения он вздрогнул, как от ожога. Потом расслабился, дыхание стало ровнее.
— Мануэль, ради вас Гилье окреп духом, — сказала я, медленно поглаживая его по плечу. — Когда случилась беда, он решил вытащить вас обоих из водоворота, хотя ему всего девять лет, хотя у него гиперчувствительная натура, а вы эту натуру на дух не переносите, потому что не понимаете его — принимаете за слабохарактерность.
Мануэль сглотнул слюну, опустил глаза.
— Значит, всё это время… — пробормотал он.
Я кивнула, гладя его по плечу.
— Чтобы заботиться о вас, он подавил в себе скорбь. Вот почему, когда вас нет дома, он наряжается в одежду Аманды. Просто не знает другого способа почувствовать, что она рядом, что она его не бросила. Его увлечение Мэри Поппинс — в сущности, то же самое. Мэри была их общей страстью, чем-то, понятным только маме и сыну, а теперь стала последней ниточкой, которая связывает Гилье с Амандой.
Дыхание Мануэля снова стало прерывистым — как будто он переутомился или никак не может надышаться. Его печальный взгляд на миг напомнил мне глаза Гилье… и я непроизвольно отвернулась — просто не выдержала.
Но в следующую же секунду решительно заявила:
— Мануэль, вот почему сегодняшний концерт там важен. — Заставила его встретиться со мной взглядом. — Гилье верит: если на концерте он споет и станцует при всех, исполнит номер «про волшебное слово», как он выражается, ему удастся спасти Назию от страшного удела, и сласти вас, пока вы не зачахли от горя и печали. Спасти, чтобы не остаться круглым сиротой.
Мануэль снова сглотнул слюну и покачнулся. И почти беззвучно проговорил:
— Си… ро… той?
Я поддержала его под локоть. Потом взялась за стопку листков, с которой он все это время не расставался.
— Мануэль, Аманды больше нет, — сказала я и потянула на себя листки.
Молчание.
— Она не вернется.
Он уставился на меня, вцепившись в листки. Я хотела было ласково забрать их, но он сопротивлялся.
— Ее больше нет, Мануэль.
Из его глаз медленно выкатились две слезы. Я снова потянула к себе бумаги.
— Вы должны отпустить ее, Мануэль, — сказала ему мягко. — Отпустите ее ради вашего же блага. И ради Гилье.
Снаружи ярился ливень, в окне не было видно ничего, кроме серой водяной завесы. Несколько секунд мы словно играли в перетягивание каната, но наконец пальцы Мануэля разжались, и я постепенно смогла отнять у него бумаги. По его щекам, капая на стол, бесшумно полились слезы. Рыдал он молча, похожий на ребенка во взрослом обличье, и я положила листки на стол и обняла Мануэля, подставила плечо, чтобы он прижался к нему виском и наконец-то смог без помех оплакать свою утрату.
* * *
Прошло десять минут. Дождь не унимался. Мануэль немного успокоился, слезы высохли. Он снова сел за стол, и мы молча слушали стук дождя по оконным стеклам. Я глянула на часы. Без четверти двенадцать.
— А теперь мне пора, — сказала я, положив руку на плечо Мануэля. — Я обещала Гилье прийти на концерт и посмотреть его номер.
Он не шевельнулся. Смотрел в пол.
— Если вам что-нибудь понадобится, звоните мне, не стесняйтесь, — сказала я ему, взяла сумочку, направилась к двери. — Мой телефон у вас есть.
Уже в дверях столовой услышала его голос, тихий-тихий:
— Можно… мне с вами?
Я замерла как вкопанная. Обернулась.
— Конечно, можно.
Он улыбнулся. Печально, но в глазах светилось что-то новое. С них словно спала тень. Он неспешно встал, сказал:
— Если подождете минуточку, я переоденусь…
— Разумеется.
Спустя пять минут он появился. Умылся, надел джинсы, кожаную куртку и синие туристские ботинки.
— Идем? — спросил, заглянув в дверь столовой.
Я встала, пошла за ним в прихожую. Он открыл входную дверь, посторонился, пропуская меня вперед. А потом вдруг замер, наморщил лоб, уставился на белую кожаную сумку на полу, рядом со стойкой для зонтиков.
— Что-то случилось? — спросим я его с лестничной площадки. Мои часы показывали без пяти двенадцать.
Он ответил не сразу. После секундной заминки наклонился к сумке, открыл. Не разгибаясь, повернул ко мне лицо Вид у него был встревоженный.
— Гилье перепутал сумки, — сказал он, медленно качая головой. Вытянул наружу цветастую юбку от костюма Мэри Поппинс. — Ушел с моей.
Гилье
— Но… скажи на милость, где ты столько шлялся?
Сеньорита Клара схватила меня за руку и слегка дернула, вот так, но несильно, в ее глазах кишели красные огоньки. На сцене близнецы Росон пели песню Рикки Мартина и уже заканчивали, потому что уже второй раз пели «Ай да Мария», а значит, сразу после них был мой черед.
— Просто я ходил в туалет для старших, а на улице сильный дождь, и я не мог выйти во двор, потому что не хотел промокнуть, но, наверно, теперь уже все равно?
Сеньорита посмотрела на меня, и рот у нее стал большой и круглый, как буква «О», и сказала:
— Но… но… а… твой костюм?
— Просто я его дома забыл…
— О Господи. — Ее черные брови сдвинулись, срослись в одну. И тогда она сказала: — А Назия? Она-то куда подевалась? — Я ничего не сказал. — Гилье?
— Она с сеньоритой Соней.
— С… Соней?
— Да. Наверно, они в аэропорту, но, наверно, все-таки еще нет. Я просто не знаю, потому что они поехали на полицейской машине с сиреной, но с выключенной, и, может быть, они все-таки опоздают, и тогда она не выйдет замуж за толстого сеньора с гаремом.
— Боже правый. Но, Гилье, — сказала она и схватила меня за капюшон, я ведь надел папин черный свитер с капюшоном, — ты ведь понимаешь, что не можешь выйти в таком виде на сцену? — И покачала головой, один раз. потом еще четыре и сделала языком вот так — «ц-т-т-ти». И еще спросила: — И скажи-ка, пожалуйста, кем ты нарядился? Похож на этих… на уличных рэперов.
Я не знал, кто такие рэперы, и потому не стал ничего говорить, и она тоже ничего не сказала, просто она не успела ничего сказать, потому что близнецы Росон на сцене сделали руками вот так, вроде сальто, но стоя, один повернулся направо, другой налево, и спели: «Раз, два, три, Мария» — и закончили, потому что вся публика аплодировала и фотографировала на телефоны, особенно их мама, она из деревни, которая называется Сория, и, когда разговаривает с моим папой, всегда говорит: «Ах, как же мы скучаем по деревне, но ничего не поделаешь: дети, у Хосе работа, свекрови надо помочь… только на лето вырываемся, а потом так грустно возвращаться в город…»
И тогда сеньорита осмотрела меня медленно-медленно, с головы до ног, словно что-то на мне потеряла, и ее сросшаяся бровь стала еще толще.
— Но, Гилье… Ты же вымок до нитки!
— Немножко!
— Разве это немножко? А почему ты в шлепанцах?! — И ее глаза стали очень большими. — Так и до воспаления легких недолго!
Я посмотрел на свои ноги и вспомнил, что, когда бежал по двору обратно в зал, по дороге иногда попадались лужи, потому что лил дождь, и я почти ничего не видел вокруг, а папины штаны тащились по земле, потому что они мне велики, и вымазались в глине и стали совсем тяжелые.
— Милый мой мальчик, твой номер придется отменить, — сказала сеньорита, скривив губы. — Я не могу выпустить тебя на сцену в таком виде.
Но тут близнецы пришли со сцены в нашу кулису, и сеньорита оглянулась, а сеньор Рамон, он выходит, когда кончается номер, и говорит в микрофон, кто следующий, встал в круге света и сказал:
— А теперь я хочу объявить очень необычный номер. — Повернул голову к нам и показал большим пальцем на потолок, вот так, как американцы в кино. И подмигнул нам: — К нам на гастроли, прямо с крыш старого Лондона, прибыли Мэри Поппинс и ее друг, трубочист Берт!
Все захлопали, а один сеньор засвистел, вот так, и, когда сеньорита перестала держать меня за капюшон, потому что хотела подхватить одного из близнецов, он ведь споткнулся об веревку, я побежал в мокрых шлепках и грязных трениках к кругу света, и так торопился, что пробежал через весь круг и остановился уже по ту сторону, но совсем недалеко. И попробовал опереться на стойку микрофона, но поскользнулся. И тогда все сразу замолчали, р-раз — и тишина.
И кто-то сказал:
— Ой-ей-ей!
Потому что я упал.
Мария
Мы опаздывали. Добрались до места с большим опозданием. В коридоре слышалась музыка из зала. Мы ускорили шаг.
В машине мы с Мануэлем Антунесом не обменялись практически ни единым словом. Он смотрел в окно, на прохожих — дождь чуть моросил, улицы снова ожили. Смотрел, молчал.
И вдруг, на светофоре, сказал:
— Как я мог ничего не замечать… Считай, ослеп…
И посмотрел на меня. В его глазах было столько печали, что я обрадовалась, когда зажегся «зеленый», и мы поехали дальше.
— Не корите себя, Мануэль, — сказала я ему. — Жизнь нанесла вам очень тяжелый удар, а в таких случаях каждый пытается выжить, как умеет.
Он отвернулся, долго молчал, а затем пробормотал:
— У меня одна надежда — что Гилье меня все-таки простит.
Я сделала глубокий вдох, а потом ответила.
— Гилье вас ни в чем не винит — а значит, и прощать тут нечего. Ему достаточно, что вы у него есть. Достаточно знать, что вы рядом.
Он опустил голову и молчал до следующего светофора.
— Прямо гений, а?
Эта фраза меня так удивила, что я подумала, что ослышалась.
— Что вы сказали?
— Гилье, — улыбнулся он. Слабо, но все-таки улыбнулся. — Гений — до всего дошел своим умом.
Я не смогла удержаться от смеха:
— Да, необыкновенный ребенок.
— В маму уродился.
Мы остановились перед «зеброй» — пропустить сеньору с двумя малышами, скакавшими вокруг нее.
— Теперь у него нет никого, кроме вас, — сказала я ему и снова разогналась.
— Да…
* * *
Когда мы подошли к дверям зала, оттуда донесся мужской голос. Поначалу почудилось, что он декламирует стихи или произносит речь, но оказалось, что он просто объявляет исполнителей. Долетели отдельные слова: «… хочу… очень необычный номер… Поппинс и ее… Берт». А потом воцарилась тишина, и, едва мы юркнули внутрь, кто-то воскликнул «ой-ей-ей», и мы увидели, что вдали, в неосвещенной части сцены, но рядом с микрофоном, Гилье, поскользнувшись, падает ничком. Раздался глухой грохот.
Мануэль Антунес рядом со мной запыхтел, осекся, двинулся по проходу вперед, но я вовремя схватила его за руку, и он изумленно обернулся.
— Погодите, — шепнула я ему. — Погодите.
Он расслабился, и мы остались в темноте у самых дверей. Гилье медленно поднялся, вышел в круг света.
Я мысленно ойкнула.
Гилье был в черном, длинном — ему до колен — худи и грязных трениках: они волочились по полу и, похоже, насквозь промокли. Из-под штанин торчали белые пластмассовые шлепанцы, казавшиеся великанскими.
— Моя одежда для спортзала, — шепнул мне Мануэль, стиснув ручки белой кожаной сумки.
— Спокойно.
Он стиснул зубы, застыл, уставившись на сцену. Гилье взял со стойки микрофон, замер, молча оглядел зал.
Прошло несколько секунд в мертвой тишине — разве что кто-то нервно кашлял или непроизвольно чихал. Наконец Гилье поднес микрофон к губам.
— Дело в том, что… я… — начал он дрожащим голосом, — должен был петь и танцевать с Назией, мы друзья, но она, наверно, сейчас в аэропорту, а может быть, уже в самолете, потому что она должна жениться в Пакистане со своим двоюродным братом, ему тридцать лет, а точнее, даже больше тридцати, и у него есть фабрика, где помещается много домов и даже гарем, и все это подстроили, чтобы Назия не стала стюардессой, как моя мама. И Назия должна была быть Мэри Поппинс, а я ее другом Бертом, но теперь это невозможно. Дело в том, что ее наказали, потому что так написано в Коране, а Коран как Библия, только наоборот, и тогда я сказал: «Если она не может, я сам буду Мэри Поппинс, хотя я еще не вырос». Тут есть одна загвоздка, потому что папе не нравится, когда я наряжаюсь в женскую одежду. Ему понравится, если я буду играть в регби, но я боюсь мяча и еще боюсь, что будут насмехаться, мне больше нравится собирать цветы на лугу, за стадионом, а еще мне бы понравилось танцевать, как Билли Эллиот, в школе на площади, но туда ходят одни девочки, и папе очень стыдно, поэтому я ему об этом не говорю, ну, точнее, есть и другая причина, я ему не говорю потому, что моей мамы нет, а он по ней так скучает, что иногда тайком от меня долго плачет, и еще пишет ей в ежедневнике письма, хотя, мне кажется, раз мама живет на морском дне, они не доходят, потому что там нет почтальона, но, наверно, мы могли бы на пробу положить их в бутылку, как пираты, чтобы письма дошли в страну русалок, туда уезжают мамы, когда пропадают без предупреждения, но, может быть, они уезжают еще куда-то, вот и всё.
Гилье умолк, снова замер с микрофоном в руке, опустив голову — казалось, призадумался. В зале была полная тишина — все затаили дыхание. Мануэль Антунес, стоя в полумраке рядом со мной, не сводил глаз с сына. С ресниц Антунеса снова капали крошечные, едва различимые слезы. Он не шевелился. Когда я ласково пожала его руку, слегка ссутулился, но и только.
А Гилье в конце концов заговорил снова:
— В общем, я хотел спеть песню «Суперкалифрахилистикоэспиалидосо», когда Мэри с Бертом танцуют со щетками и трубочистами, потому что, когда я познакомился с Мэри Поппинс, она мне сказала, что это волшебное слово говорят, когда все слегка не ладится и тебе нужна помощь. И вот в чем дело: Назии очень нужна помощь, пока ее не заперли в гарем, и папе тоже нужна помощь, потому что он хранит маму в коробке на шкафу, чтобы она не уехала, но ведь мама уже уехала, и, наверно, когда я скажу волшебное слово, она меня услышит и придет попрощаться с папой, как тогда на вокзале, но только теперь они не будут ссориться, и тогда он больше не будет плакать, и не заболеет, и не умрет. Вот для чего я хотел спеть и станцевать свой номер.
А когда я выходил из дома, я перепутал сумки и взял папину сумку для спортзала, а потом мне очень захотелось по-маленькому, и я не смог вытерпеть, и тогда я намочил штаны и переоделся в папину одежду, а она мне очень-очень велика, а потом она промокла под дождем. И наверно, поэтому мне нельзя петь на сцене, но я бы очень хотел спеть, ну, мне, правда, немножко стыдно, но это ничего… Я думаю, теперь уже точно все.
Снова воцарилась могильная тишина. И тогда Мануэль Антунес рванулся вперед. Пошел к сцене по проходу, и софиты высветили его мокрое от слез лицо, белую сумку в его руках. Все поворачивали головы вслед, а Гилье сделал ладонь козырьком, пытаясь разглядеть, кто появился в зале.
Наконец Мануэль дошел до сцены, медленно поднялся по ступенькам. Подошел к Гилье, остановился рядом с ним.
Они посмотрели друг на друга. Отец и сын посмотрели друг на друга, и Гилье слабо улыбнулся — нервно, словно прося прощения. И сказал:
— Просто я сегодня…
Мануэль Антунес провел по лицу ладонью, смахивая влагу. Потом опустился на колени перед Гилье, открыл сумку, сказал:
— Действуй, сын. Дай-ка я тебе помогу.
Гилье недоуменно вытаращил глаза, а Мануэль задрал ему руки и бережно стащил с него промокшую кофту с капюшоном. Потом снял с Гилье все остальное — и шлепанцы, и треники. Раздел догола. Достал из сумки полотенце и принялся вытирать сына с головы до пят, а Гилье безмолствовал, и отец и сын смотрели друг на друга в абсолютной тишине, словно тут не было ни сцены, ни публики, ни зала, словно во Вселенной не существовало никого, кроме их двоих.
В зале даже не кашляли. Даже не перешептывались. Как в рот воды набрали.
Наконец Мануэль вытер сына досуха и достал из сумки трусы. Надел на Гилье. Достал цветастую юбку. Надел на Гилье. А потом облачил его в белую блузку и просторный жакет, обул в ботинки на высоком каблуке, аккуратно зашнуровав их, дал ему в руки соломенную шляпку с пластмассовым цветком и складной зонтик фисташкового оттенка.
В последнюю очередь достал из бокового кармана сумки маленький прозрачный несессер. Положил рядом с собой на пол. Раскрыл несессер и, устроившись спиной к публике, начал гримировать Гилье: накрасил сыну глаза, скулы, губы и, наконец, брови так старательно, что зрители смотрели во все глаза. Все сидели, не шелохнувшись. Снаружи доносился шум затихающего дождя, вдали прогремел гром.
Рядом со мной Адела, классный руководитель пятого класса, опустила голову и тихонько шмыгнула носом, а у окна чей-то отец откашлялся, закрывшись шторой.
В то время, когда Мануэль Антунес причесывал Гилье, чтобы надеть на него шляпу, тот положил руку ему на плечо. Мануэль окаменел с гребешком в руке, и в воздухе, казалось, пробежала электрическая искра.
— Папа, — решительно заговорил Гилье, — если мама уже не вернется, ты, скорее всего, теперь уже не умрешь?
Вот что он сказал, улыбаясь так робко, что мне в полумраке пришлось сглотнуть слезы.
Мануэль улыбнулся дрожащими годами:
— Конечно, не умру, сын. Я никогда не умру.
Гилье склонил голову набок:
— Как Мэри Поппинс?
Мануэль два раза сглотнул слюну, резко зажмурился.
— Вот-вот, — сказал тихо. — Как Мэри Поппинс.
Гилье заулыбался — на этот раз по-настоящему:
— Отлично.
И тогда Мануэль сказал:
— Надеть на тебя шляпу?
Гилье наморщил лоб:
— А на тебя она налезет?
Мануэль на миг снова зажмурился. А потом надел шляпу. Она была ему мала. Но он все равно не стал ее снимать.
Гилье засмеялся.
— Хочешь спеть, сын? — сказал Мануэль и погладил его по голове.
Увидев отца в шляпке, Гилье снова рассмеялся. Потом нащупал руку Мануэля.
— Нет, — сказал, покачав головой. — Давай лучше пойдем в ресторан сеньора Эмилио, я хочу пиццу и один стакан нормальной кока-колы. Можно?
Мануэль тоже засмеялся, подал ему руку, встал с колен:
— И даже ванильное мороженое, если захочешь.
И тогда, взявшись за руки, они медленно спустились по ступенькам в зал и медленно, очень медленно, зашагали по проходу к дверям: Мануэль в крохотной соломенной шляпке с пластмассовым цветком, а Гилье — вылитая Мэри Поппинс в миниатюре. И ни отец, ни сын не замечали ничьих взглядов. Мануэль неотрывно смотрел на Гилье, а Гилье махал всем рукой, как актер публике или как маленькая Мэри Поппинс, когда она прощается с неким известным только ей миром.
У самых дверей они остановились рядом со мной, и оба посмотрели на меня. Гилье выпустил руку Мануэля, подошел. Я наклонилась к нему, он заулыбался:
— Сеньорита, хотите пойти с нами? Мы вас угостим пиццей.
Я покачала головой.
— Нет, Гилье, спасибо. — Погладила его по щеке, и он засмеялся. — У меня еще много дел.
— Ну ладно.
Мы оба умолкли, глядя друг на друга. Он наклонил голову и сказал слегка дрожащим голосом:
— Вы ведь уедете, правда? — Вопрос застал меня врасплох, я даже не знала, что ответить. — Потому что, когда я бежал из туалета обратно, я заметил: флюгер с петухом повернулся на север.
У меня к горлу подступил комок. Я хотела улыбнуться, но не смогла.
— Но вы, наверное, можете еще на чуть-чуть остаться? — спросил он, опустив глаза.
У меня перехватило горло, на глаза набежало что-то горячее, я несколько раз моргнула.
Тогда он медленно шагнул ко мне, обнял за шею. На меня пахнуло гримом, детским потом и усталостью, и я прижала его к себе, крепко, очень крепко, на несколько секунд, и успела почувствовать кожей, как бьется его сердце рядом с моим.
Глубоко вдохнула его запах. Наконец, Гилье повел плечами. Я разжала объятия, но он не отстранился, а сказал мне на ухо, тихо, почти шепотом, по слогам, словно доверяя самую важную тайну, которую я не должна забыть:
— Су-пер-ка-ли-фра-хи-лис-ти-ко-эс-пиа-ли-до-са.
А потом подмигнул мне, поцеловал меня в щеку и медленно-медленно вернулся к отцу.
Мануэль Антунес положил ему руку на плечо и сказал, глядя на меня:
— Спасибо вам, Мария.
Я, не распрямляясь, снова сглотнула слюну и улыбнулась. Он тоже улыбнулся.
Потом погладил Гилье по голове и сказал ему:
— Идем, гений?
Гилье просиял, засмеялся и кивнул. Тогда оба повернулись, вышли в коридор и, взявшись за руки, направились к выходу. На фоне стеклянных дверей, озаренных солнцем, их фигуры превратились в черные силуэты.
Справа — высокая неуклюжая фигура в соломенной шляпке с цветком. Слева — маленькая-маленькая фигурка в юбке и ботинках на высоком каблуке. Так они медленно шли к свету, словно две составных части одной женщины.
Благодарности
Я хочу поблагодарить Клаудину Жове за то, что она помогла мне вновь отыскать Гилье и вывести его на свет Божий, Пилар Аргудо — мою добрую приятельницу и высококлассного специалиста, Сильвию Валльс за умение мечтать, веру в меня и помощь, Кике Комин за то, что она никогда не подведет, Менчу — за все эти годы, Иоланду Баталье за то, что сделала на меня ставку, Сандру Бруна — тут пояснения излишни, Антонио Фонтану, Нурию Асанкот и Браулио Ортиса — ну как вас не благодарить, Рикара Руис-Гарсона, Альваро Коломера и Мэй Ревилья — вас я благодарю, потому что в жизни нужно смаковать каждое мгновение, а вы со мной уже не счесть сколько мгновений, Элену Паласиос благодарю за веру, всех, кто читает меня в Фейсбуке, — за вашу доброту и способность вдохновлять: без вас я достиг бы куда как меньшего. Также хотелось бы особо поблагодарить книготорговцев, библиотекарей и блогеров — всех, кто один за другим присоединился ко мне в этом увлекательном путешествии, вашими усилиями я стремительно переношусь в самые удивительные края. И благодаря вам писательство остается для меня неотъемлемой частью всего, чем я рад каждый день делиться с миром.
Гилье пришел к нам сам.
Мы хотим сказать, что, когда мы впервые услышали его голос, с нами что-то произошло.
Возможно, мы нуждались в том, чтобы свести знакомство с таким ребенком.
А возможно, мы сами разыскивали покинутого всеми, молчаливого, замкнутого и чистого сердцем персонажа, чтобы наконец-то повзрослеть и попробовать себя в роли его взрослых защитников.
Но вышло иначе. В действительности перед нами забрезжили дарованные судьбой предзнаменования того, что ждало нас впереди, — это оказалось предчувствием.
Выяснилось, что это не мы будем оберегать Гилье в пути — нет, он будет оберегать нас.
Он увидит нас без прикрас и масок, голенькими, как мальчик в сказке «Новое платье короля».
И наше совместное странствие стало катарсисом.
Нежным тонким переживанием.
И мы в издательстве сочли, что просто обязаны выпустить эту историю в свет.
Иначе, если бы мы ею не поделились, она была бы для нас вечным укором, точно взгляд израненного ребенка.
Выходные данные
Алехандро Паломас
СЫН
Повесть
Для среднего школьного возраста
Редактор В. Генкин
Художник Н. Салиенко
Художественный редактор К. Баласанова
Корректор Т. Калинина
Произведено в Российской Федерации
Срок годности не ограничен
Подписано в печать 16.02.21. Дата изготовления 02.03.21.
Формат 70×100 1/16. Усл. печ. л. 16,85. Тираж 3000 экз.
Заказ 155.
Издательский дом «Текст»
125319, Москва, ул. Усиевича, д. 8
Тел.: + 7(499) 150 04 72
E-mail: textpubl@yandex.ru
Отпечатано в соответствии с предоставленным оригинал-макетом в АО «ИПП „Уральский рабочий“»
620990, г. Екатеринбург, ул. Тургенева, 13
http://www.uralprint.ru, e-mail: sales@uralprint.ru
Примечания
1
Андрес Иньеста — знаменитый испанский футболист.
(обратно)
2
Рафаэль Надаль — испанский теннисист.
(обратно)
3
Губка Боб Квадратные Штаны — герой американского мультипликационного сериала.
(обратно)
4
«Школа Монстер Хай» — американский мультипликационный сериал, герои которого — дети знаменитых монстров (Дракулы, чудовища Франкенилейна и др.).
(обратно)
5
В Испании рождественские подарки приносят в основном Цари- Волхвы — так там называют евангельских волхвов, прибывших с Востока с дарами младенцу Иисусу. Они приезжают в рождественскую ночь верхом на конях и верблюдах.
(обратно)
6
Джули Эндрюс — британская актириса и певица, сыгравшая главную роль в музыкальном фильме «Мэри Поппинс» (1964).
(обратно)
7
Пала Ноэль — испанский аналог одноименного французского персонажа, приносит детям подарки в Сочельник. В некоторых районах Испании, в том числе в Каталонии, есть также свои национальные «Деды Морозы», но о них автор не упоминает.
(обратно)
8
Растворимый сладкий шоколадный напиток.
(обратно)
9
Перевод Алексея Иващенко.
(обратно)
10
В этой экранизации мюзикла (1965) главную роль также играет Джули Эндрюс, годом раньше сыгравшая Мэри Поппинс.
(обратно)
11
Австралийская кинокомедия 1994 года.
(обратно)
12
Англо-французский фильм (2000) о мальчике, который хотел танцевать, а не заниматься боксом, как того требовал его отец.
(обратно)
13
Портеньо — коренной житель Буэнос-Айреса.
(обратно)
14
Имеется в виду классический испанский вариант настольной игр «Гусёк». Клетка «Лабиринт» — одна из нежелательных для игрока. Если на нее попасть, придется вернуться по игровому полю вспять либо выйти из игры, пока не выбросишь определенное количество очков на игральных кубиках.
(обратно)
15
Сеть испанских торговых домов, самая крупная сеть универсальных магазинов в Европе.
(обратно)
16
Имеется в виду курортный городок Торремолинос.
(обратно)
17
Испанцы обычно носят двойную фамилию. За личным именем (или именами) следует фамилия отца, а затем фамилия матери, в обиходе — «вторая фамилия». Мария предполагает, что Аманда после замужества не меняла фамилию, так что искать следует не «Аманду Антунес».
(обратно)