[Все] [А] [Б] [В] [Г] [Д] [Е] [Ж] [З] [И] [Й] [К] [Л] [М] [Н] [О] [П] [Р] [С] [Т] [У] [Ф] [Х] [Ц] [Ч] [Ш] [Щ] [Э] [Ю] [Я] [Прочее] | [Рекомендации сообщества] [Книжный торрент] |
Бренная любовь (fb2)


Элизабет Хэнд
Бренная любовь
Дэвиду Стрейтфельду
Если тени оплошали,То считайте, что вы спалиИ что этот ряд картинБыл всего лишь сон один.Шекспир. Сон в летнюю ночь (пер. М. Лозинского)
Как сгорает в пламени листи в зелени проступаютжилки; главная в центреи тонкие – в глубине,Так и мир случается дважды:сперва – как его мы видим,а потом как он есть, сотворяясьиз глубины легенд.Уильям Стаффорд. Двойной фокус[1]
Если потусторонний мир наведывается в тот, где обитаем мы, ночью, это называют сном. Если же он проникает к нам днем, это называют болезнью.
Роберт Шуман
Художники склонны к концу жизни превращаться в пессимистов.
Хоуп Мирлис. Луд – Туманный
Elizabeth Hand
Mortal Love
This edition is published by arrangement with Sterling Lord Literistic, Inc. and The Van Lear Agency LLC
Copyright Elizabeth Hand © 2004
© Екатерина Романова, перевод, 2024
© Василий Половцев, иллюстрация, 2024
© ООО «Издательство АСТ», 2024
От автора
Благодарю Художественную комиссию штата Мэн и Национальный фонд искусств за грант, позволивший мне написать эту книгу.
Бесконечная благодарность моему агенту, Марте Миллард, которая по сей день остается владелицей единственного в мире литературного агентства полного цикла. От всего сердца благодарю моего редактора, Диану Гилл, и Дженнифер Брель (обе из издательства «Уильям Морроу»), а также моего прежнего редактора Кейтлин Бласделл, прочитавшую когда-то первый черновик этой книги.
За последние пять лет разные люди читали разные версии этой книги, и каждый предлагал, как можно ее улучшить. Я в неоплатном долгу перед Питером Страубом, Джоном Клютом, Бобом Моралесом, Полом Уитковером, Биллом Шихеном, Эдди О’Брайеном, Эллен Датлоу, Кристофером Шеллингом и особенно перед Джоном Краули.
В темные времена меня всегда поддерживал мой друг Бен Смит. К сожалению, он не успел увидеть эту книгу на полках книжных магазинов, но без него я не смогла бы ее закончить.
Джудит Клут круглосуточно помогала мне с проверкой лондонских реалий. Майк Харрион подсказал правильную терминологию для описания корнуолльских утесов близ Тинтагеля. Джудит Бил открыла для меня портал в Хайбери-филдс, а Энн Уитмэн – в Масуэлл-хилл. Шлю им горячий привет и благодарности, как и всем остальным моим друзьям и многочисленным родственникам на севере Лондона, неустанно делившимся со мной своими знаниями и временем. Особенно я признательна Джону Клуту, моему гиду по Кэмден-тауну, северной части Пенуита и другим местам.
«Бренная любовь» – волшебное дерево, уходящее корнями в реальный мир. До нас дошло бесконечное количество сведений о Братстве прерафаэлитов и их круге общения. Я старалась черпать сведения из первоисточников и воспоминаний современников, включая, помимо прочего, «Воспоминания об Эдварде Берн-Джонсе» Джорджианы Берн-Джонс, письма Алджернона Суинберна, книгу «Домашняя жизнь Суинберна» Клары Уоттс-Дантон и переписку Джона и Эффи Рескина с Джоном Эвереттом Милле, приведенную в книге Мэри Лютьен «Милле и Рескины».
«Влюбленные прерафаэлиты» Гэй Дейли и труды Иэн Марш, включая ее «Прерафаэлиток», оказались настоящим кладезем сведений о женской половине БПР. В свое время откровением стало для меня и «Искусство умалишенных» Джона М. Макгрегора, как и его последующие труды, посвященные художникам-визионерам. Информацию о британских сумасшедших домах девятнадцатого века я черпала в работах Джанет Оппенгеймер, Эллен Дуайр, Эндрю Скалла и В. Ф. Байнима. Если вы хотите побольше узнать о любви викторианцев к фейри, рекомендую прочесть «Странные и волшебные народцы» Кэрол Г. Сильвер, а также просмотреть каталог Королевской академии художеств к выставке 1999 года «Викторианская сказочная живопись». За биографическими сведениями о великом художнике-сказочнике Ричарде Дадде я обращалась к книгам Патрисии Олдридж («Поздний Ричард Дадд») и Дэвида Грейсмита («Ричард Дадд: Скала и замок Уединения»). Из книги «Британские фольклористы: история» Ричарда М. Дорсона можно узнать много интересного о различных собирателях фольклора, в том числе о леди Уайлд и Эндрю Лэнге.
Предание о короле Герле («Пес еще не спрыгнул») основано на истории «О короле Герле» из «Забав придворных» Вальтера Мапа и записано Кэтрин Бриггс в томе первом «Словаря британских народных сказок». Существует несколько обработок «Сватовства к Этайн», в том числе версии леди Грегори и леди Уайлд. Отрывки из «Короля Орфью» взяты из книги «Бретонские лэ в среднеанглийском языке» под редакцией Томаса Рамбла. Любые ошибки и неточности в тексте допущены исключительно по моей вине и будут исправлены при дальнейших переизданиях.
Больше о книге можно узнать на моем сайте:www.elizabethhand.com.
Часть 1. Зеленая дева
В 1839 году первый председатель Межобщественного совета по цвету И. Н. Гэтеркоул опубликовал статью «Система обозначения цветов», в которой говорилось: «Требуется разработать… такую цветовую систему, которая была бы в должной мере стандартизирована для использования в науке, в должной мере обширна для применения в науке, искусстве, промышленности и в то же время по возможности проста и понятна широкому кругу лиц».
При соблюдении надлежащих условий названия цветов хорошо подходят для разговорной речи. Применение иных источников света может привести к тому, что данные названия будут неточно отражать воспринимаемый цвет объекта.
Система обозначения цветов, разработанная Межобщественным советом по цвету
Глава 1. Пропала по обе стороны
Письмо было на немецком. Лермонт сразу узнал почерк своего давнего друга и коллеги доктора Гофмана, главного врача франкфуртской лечебницы для душевнобольных, в доме которого ему довелось гостить три десятка лет тому назад, в 1842 году. С тех пор они исключительно переписывались, несмотря на неизменные письменные заверения Гофмана, что Лермонту всегда рады в его доме, что супруга его Тереза шлет ему сердечный привет и что (в последнее время) трое детей их теперь уж не дети, а сами почти достигли того возраста, в котором некогда познакомились молодые врачи.
Мы теперь не узнали бы друг друга, Томас, прочел Лермонт. Молюсь, чтобы Время обошлось с тобой не так жестоко, как с вверенными мне несчастными душами.
Лермонт поднял голову и выглянул в окно постоялого двора, где он остановился на ночлег, – близ городка под названием Уоллингем, графство Нортамберленд. Слякоть лежала на кремнистой тропе, тянущейся вверх по отлогому склону к вересковым пустошам, почти неразличимым за зыбкой серо-белой мглой. Мы теперь не узнали бы друг друга. Томас Лермонт с невеселой усмешкой подумал, что, напротив, Гофман без труда узнал бы его, ведь за тридцать лет Лермонт ни на йоту не постарел. Он со вздохом вернулся к чтению письма.
Я пишу, дорогой Томас, дабы привлечь твое вниманье к одному прискорбному и непостижимому для меня случаю. Ты, несомненно, помнишь, что много лет тому назад попросил сообщать тебе о любых пациентах женского пола с определенными отклоненьями, каковые ты давно изучаешь и хотел бы научиться лечить. В моей больнице, как ты знаешь, в основном проходят лечение дети и молодые люди, коим душевные недуги доставляют немалые страдания на тернистом пути к респектабельной жизни. Пять месяцев тому назад ко мне поступила молодая особа. Ее привез, попросив не задавать вопросов о характере их отношений, один мой давний приятель. Ты, верно, понимаешь, о чем я толкую. Мой приятель – композитор, талантливый и подающий надежды, но не обретший пока широкой известности. Эта женщина разыскала его после того, как случайно услышала его произведенье у кого-то в гостях. Она представилась Изольдой, хотя мой друг полагает, что это лишь ее романтические выдумки, что в детстве она видела современную постановку сей оперы – грубейшее родительское упущение, я считаю! – и что в действительности зовут ее Марта.
Во Франкфурте у нее никого не было. Она сообщила, что ее бросил женатый любовник (это правда), однако временами она уверяла меня, что на самом деле это она бросила мужа. Не подлежит никакому сомненью, что она страдала dementia praecox[2] и, казалось, застряла в том возрасте между девичеством и зрелостью, когда девушки наиболее подвержены влиянью потаенных порывов души.
В повадках ее усматривались явные признаки половой инверсии; лицо иной раз обретало подлинно мужские черты – загадочная аномалия, коей я так и не нашел объясненья. Со мной она держалась развязно, от чего я пытался лечить ее водными процедурами. Именно на фоне водолечения она начинала вести себя особенно буйно, что натолкнуло меня на мысль тебе написать.
Нет, она не противилась, когда ее вели в душевую, и будто вовсе не замечала резких перепадов температуры водяных струй, которые делались то холодными, то горячими. Она разговаривала с водой. Из этих бесед мне стало ясно, что она воображает себя Ундиной. Как в стихах: «Видел русалок – прекрасных и странных? Волосы зелены, очи туманны…»
Лермонт ощутил знакомое биение в груди и вкус кислых яблок на языке, услыхал шелест ветвей на ветру.
Еще раз хочу напомнить тебе о вреде, каковой фантазии оперы подчас наносят женской душе! Судя по бессвязным речам Марты, она попеременно видела во мне то своего мужа, то любовника, а то и пленителя, что нередко случается с такими женщинами in extremis[3]. На четвертый день она так разбушевалась в душевой, что мне пришлось вколоть ей снотворное.
Лермонт спешно открыл последнюю страницу письма.
…продолжал вводить ей успокаивающее. Это останавливало припадки, но с каждым днем она все больше сникала и слабела.
Я уже начал составлять черновик этого письма, Томас, в надежде узнать твое мненье по данному вопросу и, возможно, просить твоей помощи, однако вчера утром меня разбудила сестра-хозяйка, прибежавшая ко мне домой с криками и известием, будто больница объята огнем. Я поспешил туда и обнаружил, что, слава богу, объята огнем не вся больница, а лишь одна палата. Палата Марты.
В этом огне она, увы, погибла, притом не одна. Когда пожар удалось потушить, я обнаружил на месте обугленные останки другого пациента. Дежурная медсестра заверила меня, что ни свечей, ни ламп в палате не оставляли: должно быть, он принес свечу с собой.
Много часов я просеивал останки и все же не нашел среди них никаких следов девушки, если не считать ее туфель. Мне еще предстоит выяснить, украл ли тот пациент ключ от ее палаты, или же она впустила его сама. Юноша он был безобидный, писал на досуге затейные сказочки, которые были мне по душе. Увы, все свои сочиненья он, похоже, унес с собой на тот свет, поскольку никаких бумаг в его палате я не нашел.
Судьба Марты – наглядный образчик пагубного воздействия низменных страстей на молодую женщину, чей норов еще не смягчен материнством и не усмирен остепеняющими объятьями мужа. Раймерих Киндерлиб, пожалуй, усмотрел бы некую зловещую иронию в ее судьбе, я же этого делать не стану. Когда я сообщил другу печальную весть, горе его было изрядно сдобрено муками совести. Мне нечего было отдать ему, кроме туфель той девушки и ее праха, который он обязался предать речным водам.
Итак, добрый мой друг, я глубоко сожалею, что по моей вине вы упустили возможность расширить свои познанья о женских одержимостях и, быть может, найти средство для их излечения. Надеюсь, моя оплошность не помешает вам и впредь считать меня другом, каковым я являюсь вот уже тридцать лет невзирая на разделяющее нас внушительное расстоянье. Я продолжаю с большим интересом читать любезно присланные вами статьи Лондонского фольклорного общества, хотя перевожу их медленно и, уверен, не без курьезных ошибок. Молю Господа о вашем здравии и уповаю, что мы еще не раз посмеемся вместе, как много лет тому назад, прежде чем Он заберет к себе наши души.
Всегда искренне ваш,Генрих Гофман.
Лермонт отложил страницы и дрожащей рукой вытер уголок глаза.
Пропала. Опять.
Когда он был еще ребенком, отец, уходя на охоту с друзьями, позволил ему выгулять в лесу их гончую. Пес был еще молод, не обучен командам и так ретиво влек за собой юного Томаса сквозь заросли ольхи и утесника, будто задумал удавиться кожаным поводком. Томас давно умолял отца взять его с собой на охоту и столь же настойчиво выпрашивал собаку.
Однако минуло несколько часов – и он возненавидел зверя. Ненависть его мешалась с жалостью к глупому и беспомощному созданию, чья жизнь целиком зависела от неловкого, выбившегося из сил мальчишки. Лермонт помнил, как стоял на вершине холма – пес рвался с поводка, хрипел, что-то ужасно клокотало у него в горле, – а летнее солнце уже катилось к мерцающей внизу реке. Когда он наконец разжал пальцы и выпустил поводок, пес с радостным взвизгом скрылся в чаще. Лермонт испытал гадкое блаженство. Он понимал, что именно он обрек пса и на страшные муки, и на долгожданное избавление, и что отец, возвратившись с охоты, накажет его – ведь поводок обязательно зацепится за низкую ветвь или корень и задушит пса.
Он побежал вниз, чтобы догнать гончую, однако было поздно. Тявканье потонуло в сумеречных звуках – плеске реки, криках лесных горлиц и далекой музыке охоты. Томас нашел на берегу дуб, рухнул на мох у его подножья и стал дожидаться возвращения отца.
Сегодня, на постоялом дворе, Лермонтом вновь овладела та горячка, он ощутил то же бурление крови в жилах. Он представил, как бедный Гофман растерянно глядит на дымящиеся в его руках туфли, расхохотался и нащупал в заднем кармане брюк ножницы.
«Ты так юн», – сказала ему женщина у реки. Он заснул и в первые мгновения подумал, что это его мать, а потом вспомнил, что мать умерла. «Совсем юн», – удивленно повторила женщина, опустилась на колени и положила голову на колени Томасу, длинными тонкими пальцами расстегивая ему брюки.
Сгинула, нет ее, подумал он и принялся исступленно кромсать ножницами письмо Гофмана. У него под рукой в жестяном подсвечнике оплывала салом свеча; когда стол усыпали бумажные обрезки, он начал скармливать их пламени, по две-три полоски зараз.
В Уоллингем он приехал, надеясь повидать другого своего приятеля, поэта Суинберна, однако тот, как выяснилось, сам уехал в Лондон. Пепел ложился на стол; Лермонт резко провел рукой по столу, взметнув его в воздух. Потом занес руку над свечой и медленно опустил к самому пламени, так что оно опалило кожу, и продержал так несколько секунд. Запах горелой плоти наполнил комнату. Наконец Лермонт охнул и уронил руку на стол. Пламя дрогнуло, но не погасло: капля прозрачного жира стекла по свече на стол. Лермонт стал крутить рукой, осторожно поднимая рукав сорочки и обнажая сетку из прежних шрамов – красных, голубоватых, белоснежных. Одни были в форме лепестков, как тот, что сейчас расцвел на ладони, другие расходились веером, образовывая отпечаток руки.
Он найдет ее. Отправится в Лондон и продолжит поиски: опросит всех членов Фольклорного общества и городской Комиссии по делам душевнобольных.
Стоило этой мысли прийти ему в голову, как он понял, что она тоже туда отправится, пусть и будет держаться подальше от Бедлама. Она отыщет Суинберна или какого-нибудь бедолагу вроде него, набросится, как сова на полевку, а после вновь расправит крылья в поисках следующей жертвы. Она окажется там быстрее него и будет путешествовать инкогнито: медлить нельзя, надо выезжать сейчас же!
Лермонт опустил голову и лизнул ладонь: кожа под языком так и горела. Затем он вернул ножницы с длинными ручками в карман брюк, собрал немногочисленные вещи и отправился искать экипаж.
Минуло несколько недель. Наступил декабрь, ночи казались бесконечными, особенно на севере Лондона. В узком переулке стоял, пьяно покачиваясь, поэт Суинберн.
– Ала, ала кровь! – пропел он вслух и засмеялся.
Вечером он побывал на встрече Клуба каннибалов в «Бартолини», где пили за сосланного в Триест Ричарда Бертона, и Суинберну пришлось зажать нос, чтобы не задохнуться от смеха над грубой шуткой, которую они сыграли с официантом. После ужина ему вздумалось прогуляться одному – он любил гулять, – и спустя несколько часов блужданий по лабиринту улиц, отделявших ислингтонскую армию конторских служащих в черных сюртуках от контор в Сити, он очутился здесь.
Поэт шагал и твердил себе под нос:
– Нет гаже ничего кругом, / Чем то, что пишем и чем срем. / На вонь плевать: свою елду / Суем что в жопу, что в манду. В любой…
Конторские служащие с наступлением темноты разбежались по тесным безотрадным улочкам, оглашаемым криками младенцев и неумолчным надсадным кашлем лондонской бедноты. Желто-зеленая ночная дымка несла склепную вонь великой реки, пролегавшей в двух милях к югу. С Хайбери-филдс долетали детские визги и музыка паровой ярмарочной карусели. Суинберн бубнил стихи и шагал, неистово размахивая руками, и порой с веселым или смятенным криком выписывал причудливые пируэты в попытке разминуться со встречными. Время от времени он извлекал из-за пазухи серебряную флягу с бренди – доставшуюся ему, кстати, от Бертона, – и отвинтив крышку, сперва помахивал ею перед носом, словно букетиком цветов, аромат которых мог бы перебить вездесущую вонь жареной рыбы, затем делал глоток и продолжал свой нетвердый путь сквозь зимний сумрак.
Он был невелик ростом, а рыжие волосы уже начали седеть от пьянства. Из-за малого роста и мелких черт лица его можно было легко принять за рядовую солдатку легиона женщин – прачек, проституток, девиц, – перепутавших понедельник с воскресеньем и предававшихся по этому случаю такому безудержному пьянству, что ему не раз приходилось перешагивать через их распростертые на дороге тела, вывалянные в грязи, с вывернутыми наружу нижними юбками, провонявшими рвотой и спермой.
– …в любой грязи, в любом дерьме / Найдется нам, что отыме…
Он визгливо хихикнул, увидев впереди болтающуюся на ветру вывеску кабака. На доске были изображены две руки, в каждой по стакану, над фонтаном белой пены.
МЫШЦЫ ВЕЧНЫЕ[4]
Кладезь Св. Друстана
– В бога и богородицу! – напевно выругался Суинберн, затем умолк.
Под вывеской стояла женщина. На ней была тяжелая шерстяная накидка поверх строгого черного платья, потрепанного, но из хорошей материи, – платья экономки. На голове ни шляпки, ни косынки; волосы собраны в тугой пучок над высоким гладким лбом. Когда Суинберн подошел ближе, незнакомка не отвернулась, а, напротив, подняла голову и посмотрела ему прямо в глаза.
– Медуза! – возопил Суинберн, прижав ладони к щекам. – Свинолебедь! Ах, чтоб меня! Бедняжка!
Женщине полностью разъело нижнюю челюсть, а на месте подбородка торчала шпора из оголенной, черной, мягкой с виду кости, похожая на обугленную деревяшку. Однако взгляд льдисто-голубых глаз незнакомки в тусклом свете кабацких окон казался лукавым и насмешливым, а говорила она ласково и подобострастно.
– Меня за вами прислала госпожа, сэр.
– Госпожа? Хороша! – Суинберн потуже запахнул плащ и уставился на женщину. – Фосфорный некроз? Ах, фу-ты ну-ты! Бедняжка Фосси!
Он потянулся было за монетой – человек он был добрый, особенно в подпитии, – однако незнакомка покачала головой и схватила его за запястье. Поэт тотчас отдернул руку. Женщина засмеялась.
– Не надо денег, сэр… Ступайте за мной!
Руки она спрятала под плащ; он заметил, что она без перчаток, зато от его внимания ускользнуло, что ее ногти светятся голубым, как язычки газового пламени.
– За вами? – переспросил он.
– Да.
Она склонила голову набок, показывая ему свое изувеченное лицо. Суинберн сглотнул ком в горле, подумав, какую чудовищную боль ей приходится терпеть, ощутил мимолетный проблеск влечения и молча кивнул. Женщина вышла на улицу. Быстро оглянувшись, она поспешила в проулок – такой узкий, что выступавшие с обеих сторон свесы крыш встречались и полностью загораживали сумеречное небо.
Суинберн пошел следом, слыша впереди эхо ее шагов. Проулок петлял, с каждым изгибом становясь все темнее и уже. Булыжники мостовой сменились гравием, затем утрамбованной землей и, наконец, кашей из грязи и жухлой травы, от которой несло выгребной ямой. Суинберн очутился в тоннеле, по которому некогда бежал закованный в деревянные трубы канал Нью-Ривер; теперь от акведука остался лишь деревянный остов-скелет да истлевшие пучки водорослей. Незнакомка, шагавшая чуть впереди, вдруг остановилась.
– Я доложу ей, что вы пришли, – сказала она, развернулась и исчезла в темном проходе.
– Т-твою мать! – Поэт всплеснул руками, чертыхаясь и смеясь. – Фосси меня околпачила! Вернись, родная…
Он уже потянулся за флягой, как вдруг различил впереди шаги.
– Я покажу вам дорогу, – раздался тихий голос.
Поэт поднял голову. В проходе стоял человек с фонарем.
– Суинберн, – сказал он. – Меня зовут Якоб Кэнделл. Мы с вами уже встречались, помните? Три года тому назад, на званом обеде у моего покровителя, доктора Лэнгли. Вы рассказывали, как купались в море в Падвитиэле и едва не утопли.
Суинберн восторженно заулыбался.
– Ну да, точно! А еще вы знакомы с Бертоном. Выходит, это он все устроил…
– Нет. Все устроила она.
Кэнделл улыбнулся. Он был в грязном пальто нараспашку, под которым виднелась длинная блуза художника в осколках яичной скорлупы, пятнах засохшей краски и лесном опаде.
– Ступайте за мной, я покажу дорогу. Я проделал немалый путь, чтобы вас отыскать.
Суинберн глотнул из фляги.
– Тогда я перед вами в долгу, сэр! Как я понял, вы с этим Лэнгли, вашим патроном, уехали в Египет смотреть пирамиду Сесостриса…
Художник сделал шаг навстречу. Свет фонаря упал на его бородатое лицо: приятное, круглое лицо с большими светло-голубыми глазами и пунцовыми губами. На вид ему было тридцать три, самое большее тридцать четыре года – примерно как Суинберну.
– Я вернулся! – Кэнделл издал короткий судорожный смешок и восторженно затараторил: – Я приехал показать вам кое-что! Пирамиды – это ерунда, Египет – ничто… Скоро вы увидите другой мир – тот, что под нами! Тоннель…
Он указал в темноту и зашевелил губами, будто силясь припомнить нужное слово.
– Ее… отверстие. Проход.
Суинберн захихикал. Губы Кэнделла медленно растянулись в милейшей улыбке, затем он легонько тронул поэта за руку.
– О, что я видел!.. После Египта мы провели неделю в Александрии, Лэнгли хотел, чтобы я сделал подробные заметки о его путешествии. Свет там столь насыщенный и густой, что нищие продают его по одному меджидие за бутылку! Я им заплатил, и взгляните, взгляните…
Он вытянул перед собой грязную руку.
– Поразительно!.. – прошептал художник и раскрыл ладонь, словно освобождая пойманную пичугу. – Сперва глаза должны попривыкнуть к блеску, иначе вы ослепнете от зрелища, которое нам предстоит увидеть.
Суинберн задрал голову и уставился в сводчатую тьму.
– Ни зги не вижу.
– Скоро увидите! – заверил его Кэнделл. – Возрадуйтесь! Дивитесь! Боготворите!
Он устремился вглубь тоннеля.
– О, великолепие! О, дивный блеск! Вы непременно увидите, мы все увидим.
– Он знает дорогу! – воскликнул поэт и побежал за художником. – Да стойте же, погодите…
Кэнделл широко улыбнулся.
– Зелено! – вскричал он и на бегу простер руки вперед. – Зелено!
Суинберн едва за ним поспевал. Они были уже под землей, вокруг из темноты проступали руины Лондиниума. Храм, бордель, огромные отполированные валуны.
– Он нам покажет чудеса, чудеса!.. – шептал Суинберн, нетерпеливо потирая руки.
– Вердетта, ветивер, жимолость, – простонал Кэнделл. – Да, да, я увижу! – Он поймал что-то в воздухе и тут же раздавил это пальцами.
Проход сузился и уперся в земляную стену. Фонарь Кэнделла нырнул вниз: художник нагнулся и полез в расселину.
– О, дивное свечение! Вижу свет! – воскликнул Суинберн, торопясь за ним. – Щель, щель!
Он прополз следом за Кэнделлом и выпрямился.
Они стояли посреди большого зала или пещеры c неоштукатуренным, сложенным из камней сводчатым потолком. Меж камней вились стебли лиан. Суинберн стал осматриваться, сделал шаг, и тотчас под ногами что-то хлюпнуло: крошечные грибы с коническими шляпками, мясистые зеленые земляные языки, красные поганки лопались, источая аромат яблок и водорослей. Всюду лежали груды битого кирпича, очень древнего, подернутого мягкой бирюзовой плесенью. В воздухе стоял странный приторный яблоневый дух, словно в цветущем саду на берегу моря.
– Где мы? – пробормотал Суинберн.
Тут и там среди развалин и битой кладки виднелись диковины: длинные и тонкие зеленые камни, явно вытесанные вручную, но для чего? Бронзовые наконечники стрел, лазуритовые бусины, граненые кабошоны из варисцита размером с ноготок мизинца. Грудами лежали аммониты – черные как смоль, малахитовые. Некоторые из них обросли, словно ракушками, сверкающими самоцветами.
– Где мы? – повторил Суинберн. – Что это за место? Воистину, загадка! Кэнделл?
– Вы глядите, глядите!
Художник стоял на коленях у дальней стены пещеры, спиной к поэту. Лишь теперь Суинберн разглядел, что свет, заливавший все кругом, исходил вовсе не от фонаря Кэнделла.
Фонарь давно погас.
– Диво! – прокричал Кэнделл; опустив голову, он прижимал ладони к каменной стене, словно пытался ее раздвинуть. – Откройся!
Суинберн, заливаясь смехом, подкрался к нему.
– Так тут раек! Два пенса за просмотр! Пустите!
Он сел на корточки рядом с Кэнделлом, не боясь запачкать шитые на заказ брюки, и отпихнул художника в сторону.
– По очереди, господа, по оче…
Он умолк.
В стене перед ним сияла вертикальная трещина длиной с мужскую ладонь и шириной с палец. Из нее лился изумрудный свет и вырывались вспышки белого света – слепящие, ярче солнца. Суинберн отпрянул и прикрыл глаза ладонью. Кэнделл опять встал на четвереньки и, высунув язык, уставился в щель.
– Дайте же взглянуть! – прошептал Суинберн, оттолкнул Кэнделла и прижал лицо к стене. – Дайте…
Зрелище было удивительное: будто ему дали стекло, волшебным образом расцветившее море. В зеленом мире порхали, вертелись и кружились призматические создания: рдяные, лазурные, желтые, пульсирующе-синеватые, – цвета потаенных сердечных клапанов. Сияние было столь ярким, что ничего нельзя было как следует разглядеть, однако Суинберн чувствовал – нет, знал, – что за стеной обретался иной мир. Он его слышал: голоса, напоминающие крики морских птиц, ритмичный рев волн. Он вдыхал его аромат, столь свежий и упоительный, что рот невольно наполнился сладковатой жидкостью. Глаза резануло: смаргивая слезы, он вновь прижался к каменной стене и высунул язык, надеясь урвать хоть толику этой райской сладости.
Художник засмеялся и встал на колени, крепко приложившись лбом о камень. Они не заметили, как сомкнулась щель, и поняли лишь, что остались в невзрачном мире по другую сторону тьмы.
– Диво! – выдохнул Кэнделл, облизывая сухие губы. – Диво!
– Манда! – вскричал Суинберн и, шатаясь и возбужденно размахивая руками, поплелся наверх.
Глава 2. Деревья в саду
На острове нет и не может быть тайн; есть лишь способы скрыть, что именно случилось. По крайней мере так мне всегда говорил Ред. Из своего эллинга он наблюдал за омароловными баркасами, бороздящими залив Мандраскора, за сновавшим туда-сюда почтовым пароходиком, за отдыхающими, которые всегда появлялись первого июня и пропадали после Дня труда. Ред знал, кто из жителей острова всю зиму просидит на продовольственных талонах и казенном сыре, кто прикупит новый «Сноукэт», а чьим детям придется уехать на материк к родственникам после неожиданного визита органов опеки.
– Остров-то на самом деле один, – говорил Ред. – Остров один и история одна, старая, как мир. Надо просто найти в ней свое место.
Ред – не уроженец Мэна. Он из тех неприкаянных престарелых хиппарей, которых прибило к этим берегам в начале семидесятых, и один из немногих, кто обосновался тут надолго, чтобы своими глазами увидеть в деле эдакую обратную эволюцию: фермеры и хиппи, прежде презиравшие друг друга, заключили вынужденное перемирие и теперь, спустя тридцать лет, стали почти неотличимы друг от друга: одни и те же собранные в хвост седые лохмы, те же старенькие пикапы и мятые «саабы», те же домашние семена зелени, овощей и цветов, тщательно собираемые из года в год и высаживаемые вместе с картофелем и горошком на День матери.
Ред никогда не рассказывал, где он жил до переезда на Аранбегу. На островитян – мелких, поджарых и жилистых, как дикая виноградная лоза, с отпрысками суровыми и закаленными, как дикий виноград, – Ред внешне был непохож. Высокий, худой, светлокожий, с медно-рыжими волосами и синими глазами цвета знаменитого аранбегского горечавника, на городских собраниях он всегда выделялся из толпы, как ягода клюквы в миске с изюмом. Была у него особая примета: диковинные голубые ногти на руках. Издержки работы с красителями и пищевыми консервантами, пояснял он. Сколько себя помню, цвет этот никогда не тускнел. Я решил, что это просто очередная странная особенность острова.
Когда приезжаешь сюда на месяц-другой летом или затяжной осенью, Аранбега кажется галлюцинацией или сущим раем на земле: небо такое голубое, что режет глаза, опушенные елями холмы и гранитные утесы, поросшие люпинами и иван-чаем, запах живицы и моря такой крепкий, что мешает уснуть.
Потом наползает туман, ты целую неделю сидишь на скале и не можешь на него налюбоваться. Хуже того, решаешь здесь перезимовать и брать пример с местных. Простая, спокойная жизнь без суеты: заготовить дрова, привезти с материка генератор и на всякий случай запастись свечами да консервами…
Дальше наступает суровая реальность. Тебя тут же разводят: вместо оплаченной машины дров из сухого дуба и бука привозят две жалкие паллеты березы и зеленого ясеня. Твой сосед – браконьер, охотится на оленей. Когда он оставляет олений скелет на угадайте чьей земле, приходят койоты и задирают твоего кота. На Зеленом озере какой-то идиот устраивает покатушки, и его пикап уходит под лед – нет, тело так и не находят, и нет, доставать машину раньше июня никто не будет, и да, сочащийся из бака бензин вряд ли хорошо отразится на качестве питьевой воды. Пятнадцатилетний подросток вышибает себе мозги из дробовика отчима, который тот хранил прямо в гостиной своего трейлера. Местный констебль – по совместительству хозяин универмага и почтальон; он же присматривает за пустующими домами и чистит от снега твою подъездную дорожку. Если он занят, тебя заваливает снегом.
А занят он всегда.
Видите ли, сам я из рода Комстоков и потому кое-что знаю о жизни на острове. Если обогнуть Аранбегу с юго-запада, миновать гавань, где теснятся прогулочные катера и рыбацкие суда, и двигаться дальше вдоль берега, рано или поздно вы увидите неровное кольцо из валунов и гранитные утесы, на которых тут и там виднеются островерхие черные ели и коряги. Домов здесь нет, место слишком открытое, куда ни глянь – всюду неприступные отвесные скалы. Наконец, когда вы обогнете узкую длинную косу под названием Голова Рыцаря, впереди покажется Мейденклиф – Девичий утес, – гранитная громадина, разлинованная вдоль и поперек расселинами и оттого похожая на шахматную доску. Мейденклиф – самая высокая точка острова. Здесь в скале естественным путем образовалось узкое ущелье, грохочущая бездна глубиной в четыре сотни футов. Местные прозвали это место Тандерхолом – Громовой хлябью. Когда мне было шесть, старший брат Саймон подвел меня к обрыву и показал застрявшие на скалах обломки катера береговой охраны, который затянуло в дыру сорок лет тому назад.
– Вот что бывает с теми, кто почем зря ходит в море, – сказал он.
Именно здесь, на вершине медленно осыпающейся в океан кручи, среди апокалиптического грохота волн моему деду Рэдборну взбрело выстроить себе усадьбу Золотая роща, что он и сделал в 1893 году. Ему было тридцать три года, голову еще кружил успех (его прославили картины «Джонни Яблочное Семечко» и «Ребячьи баллады»), к тому же ему ни с того ни с сего перепало наследство от некоего английского художника, который скончался в сумасшедшем доме и по необъяснимой причине завещал свое немалое состояние Рэдборну. В том же году дед женился на юной, чуть не на двадцать лет его моложе, бруклинской нимфе по имени Онория Свит. Она умерла в родах вместе с ребенком; полтора года спустя Рэдборн женился вновь, однако и новая дедова избранница скончалась от родильной горячки вместе с новорожденным.
В попытке унять горе Рэдборн принялся достраивать свой и без того огромный дом, оснащать его смотровыми площадками и башенками, балконами, ведущими в никуда лестницами и окнами, что выходили в пустые воздушные шахты. Последним и самым бесполезным его детищем была деревянная лестница, которая льнула к отвесному склону утеса и заканчивалась деревянной площадкой над Громовой хлябью. Она держалась над обрывом за счет массивных железных упоров, которые дед вогнал прямо в гранит; впрочем, с инженерной точки зрения выносная конструкция большого доверия не внушала.
В ходе строительства этой лестницы погиб человек. Когда я увидел ее впервые – спустя три четверти века после ее создания, – она успела превратиться в болтающийся над бездной эшеровский кошмар из покореженного металла и трухлявых пыточных колес, покрытых черной плесенью и огненно-оранжевыми наростами ксантории.
«Мэндерли под ЛСД», называл дедово поместье Ред – давний друг (и по совместительству поставщик наркоты) Саймона, которому по умолчанию досталась Золотая роща. А еще Ред практически заменил мне отца. Рос я без родителей. Саймон рассказывал, что я появился в его жизни сам собой, как подброшенный на крыльцо церкви младенчик в старых фильмах. По правде, или, вернее, согласно той версии, которая выдается в нашей семье за правду, все обстояло несколько сложнее. Отец был никому не известным художником и всю молодость положил на то, чтобы повторить успех собственного отца, нашего деда, а потом сдался и остаток жизни посвятил беспробудному пьянству. Трижды женился и разводился. Саймон – который мне вообще-то не родной, а сводный брат, – родился в последнем из этих недолгих союзов. Никто толком не знал и не пытался выяснить, кем была моя мать, но отец, как порядочный человек, усыновил меня и внес мое имя в завещание.
Тут мне повезло, потому что через несколько месяцев после моего рождения шлюп отца во время бури на День труда затащило в Громовую хлябь. Тело так и не нашли, хотя обломки шлюпа потом еще несколько лет выносило на косу – измочаленные рангоуты, покрытый тысячами ярко-зеленых крабов кусок палубного настила.
К тому времени Саймон был уже вполне взрослый и мог бы заменить мне отца, однако возиться с ребенком ему совершенно не хотелось. Ему было двадцать три, он учился на юриста в университете Джорджтауна, а тут младенец… Поэтому воспитывать меня взялся Ред, который тогда жил в эллинге Золотой рощи – присматривал за поместьем и зарабатывал на хлеб плотницким ремеслом. Я рос в мастерской древодела: дышал опилками, пробивал себе руки стамесками, обжигался тлеющими окурками, которые Ред по рассеянности оставлял в самых неожиданных местах, спал на матрасе в стоящей на кирпичах лодке. Летом мы переселялись в дом, комнаты которого были завешаны картинами моего покойного деда, протапливали спальни и ждали возвращения Саймона. Тот обычно привозил с собой десяток друзей.
У меня было идиллическое детство, а всякая идиллия, как известно, обречена на крах. Когда мне было девять, в свите Саймона оказался вполне милый и безобидный педофил, гарвардский профессор классической филологии по имени Гарви Ихт. Трогать меня он не трогал, зато любил усаживать в позах Алисы Лидделл на галечном пляже и фотографировать. В результате его ждало неприятное открытие, а для меня дело закончилось и вовсе катастрофой.
Однажды Гарви ворвался в комнату к моему спящему брату и заявил, что я – не девочка.
– Конечно, не девочка, – недовольно пробурчал Саймон, бросая мне футболку. – Господи боже, Вэл, да надень ты что-нибудь! Замерзнешь.
– Но… – Гарви потрясенно уставился на мои длинные черные волосы и ангельское личико. – Ты только взгляни на нее. На него. А имя?.. Я ведь решил…
– Валентин – мужское имя! – заорал я, швыряя в него футболку. – Извращенец! Козел!
– Да брось, Вэл, – спокойно проговорил Ред, стоявший в дверях. – Никакой он не козел. Пойдем лучше перекусим.
После этого Саймон отправил меня учиться – сперва в школу-пансион святого Ансельма в Вашингтоне, где он проходил практику, а после в Андовер. Когда мне исполнилось тринадцать, ни у кого уже не возникало сомнений, что я мальчик: тощий, долговязый, зеленоглазый паренек с курчавой копной черных волос, чересчур крупными чертами лица и отцовской тягой к спиртному и женщинам.
Единственной константой в моей жизни оставалась Золотая роща. На старинных фото, каких было множество в опубликованной дедушкиной биографии, такие дома обладают сверхъестественной красотой: небо всегда ослепительно белоснежное, а стены вовсе не зловещего черного цвета, как на самом деле, а, как ртуть, серебристо-гематитовые – этот цвет хочется глотать.
В действительности Золотая роща была жуткая до усрачки, особенно тисовые деревья, что подобно грозовым тучам обрамляли парадное крыльцо дома. Больше ста лет тому назад их посадил мой дед. Он любил рисовать деревья, а еще больше любил их выращивать – причем не все подряд, а самые инфернально-демонические. В садах вокруг дома их было полно: печальные дикие яблони, терзаемые ветрами тополя, березы с отслаивающейся корой, будто изъеденной раком… Однако ни какие другие деревья не нагоняли на меня такую жуть, как тисы – изувеченные исполины с глянцевитыми красными глазами-ягодами и черной, затканной паутиной хвоей. Ветви тисов не пропускали солнце в мою спальню и при малейшем ветерке непрестанно стучали в окна. Я множество раз просил Реда их срубить, однако тот не мог этого сделать без разрешения Саймона, а Саймон разрешения не давал.
– Это снизит цену на рынке недвижимости. Можешь переехать в другую комнату.
Переехать я почему-то не мог. Честно пытался и ночами напролет лежал без сна, прислушиваясь к несуществующему шороху ветвей, а в конце концов вернулся в комнату над крыльцом. Чтобы как-то одолеть свой страх перед тисами, я начал их рисовать. Ред в огромных количествах таскал мне найденные где-нибудь на чердаке дедовы пастельные мелки, чернила и засохшие масляные краски. Меня завораживали собственные работы. И дедовы тоже.
Последних в Золотой роще осталось не так много. К рождению отца годы дедовой славы, когда у него не было отбоя от состоятельных заказчиков, остались в далеком прошлом. Книги с картинками теперь считались детскими. Аппетит публики к чудесам, диковинкам и экзотике удовлетворяли такие, как Дуглас Фейрбэнкс, Айвор Новелло, Теда Бара и Пола Негри.
И Рэдборн начал иллюстрировать сказки. Не для издателя, а просто так, в стол. Я всегда подозревал, что он сам их придумывал. Истории, отдельные предложения и персонажи служили громоотводами, принимавшими на себя всю мощь его странного дара. Когда в Золотой роще жил я, почти все ранние – самые известные – работы деда («Джонни Яблочное Семечко», «Пол Баньян», «Беатрис, Бенедикт и Просперо» из «Шекспира для мальчиков») были уже распроданы: Саймону нужно было сводить концы с концами, оплачивать громадные счета за дом и на что-то покупать кокаин. Я видел эти работы только в Национальной галерее или в переизданиях сказок с рэдборновскими иллюстрациями издательства «Стоунбридж-пресс». В Золотой роще остались лишь его поздние, мрачные и зловещие полотна.
В старости дед начал замыкаться, уходить в себя, и это отразилось на его стиле. Из того, что я прочел о нем в книгах и потрепанных журналах – собранном Редом фамильном архиве Комстоков, – он был совершенно равнодушен к модернистским веяниям конца девятнадцатого и начала двадцатого столетий. Импрессионизм, кубизм, фовизм – все это прошло мимо него. Однако в последние, затворнические годы своей жизни, когда его уже одолевало безумие, он начал создавать нечто действительно новое и странное. Его творчество начало схлопываться; без необходимости следовать пожеланиям заказчиков или загонять себя в сюжетные рамки он лишился творческого компаса: ничто более не мешало ему все глубже и глубже погружаться в собственные кошмарные видения. В детстве Ред как-то показал мне книжку с шизофреническими фрактальными кошками Луи Уэйна. Я сразу признал в них закономерности, свойственные поздней живописи моего деда: подробность и детализированность на грани с фотореализмом мешались с мистическим бредом, образуя чудовищно фрагментарные, почти геометрические образы, подобные бесконечно повторяющимся сотам, что расцветают на внутренней поверхности век во время кислотного трипа.
На полотнах Рэдборна, хранившихся на четвертом этаже Золотой рощи, жили выписанные в мельчайших подробностях полчища насекомых, деревья, в ветвях которых гнездились пчелы с человеческими лицами, наездницы верхом на собаках размером с лошадь. Каждая картина помещалась в раму с растительным узором. Рамы эти Рэдборн мастерил сам и декорировал природными материалами: яичной скорлупой, веточками, желудями, лишайниками, грибами, засушенными стрекозами и коконами бражников. На каждой был маленький бронзовый шильдик с названием:
ИЗЕЛЬТ РАСПУСКАЕТ ВОЛОСЫ ПЕРЕД МАЛЕНЬКИМИ БЕГЛЕЦАМИ
КРАХ НАВЯЗЧИВОГО УХАЖЕРА
ХАЛБОЛ ОТВАЖНЫЙ
ОКО В КОЛЕСЕ
ВОСТОРГ КОРОЛЕВЫ, ПРИМЕТИВШЕЙ БАШМАЧОК
ТАМ НОЧЬ ПРОВЕЛ МАЛЮТКА-ЭЛЬФ
И ПОДКРЕПЛЯЛСЯ НА ЗАРЕ
Мне было шесть, когда я их нашел. Ред взялся реставрировать изготовленную на заказ люстру фирмы «Хинкли» для одного бостонского биржевого маклера. Он разложил чертежи на столе в кухне – единственном помещении Золотой рощи, где было достаточно дневного света, – и я тут же их чем-то облил. Ред бранился минут пять без перерыва, потом выдохся, дал мне сэндвич с арахисовым маслом, облезлую плюшевую собачку и вытолкал меня в гостиную.
– Беги, поиграй полчасика, ладно? И не шали.
Внизу было темно, однако лестницу освещал лившийся с верхних этажей свет. Я начал подниматься и обходить комнаты одну за другой, перемещаясь из знакомых помещений в незнакомые, пока наконец не очутился на четвертом этаже.
Там было светло и прохладно. В коридоре, помимо уже привычного стойкого аромата скипидара и масел, царившего во всем доме, стоял не лишенный приятности дух запустения. Подоконники были усыпаны трупиками насекомых. Я стал бродить по коридору с сэндвичем в одной руке и собачкой в другой. Помню, как потрясенно замер у закрытой двери: на косяке поблескивало ювелирное украшение, золотая стрекоза с крыльями из посеребренного хрусталя. Я хотел его снять, но стрекоза тут же упорхнула к окну в дальнем конце коридора.
Угнаться за ней я не смог: стрекоза исчезла. Остановившись у окна, я вдруг понял, что это не окно, а картина, и стал разглядывать ее, посасывая пластиковый собачий нос.
На картине была изображена женщина. Очень длинные, рыжевато-каштановые волосы спадали ей на лицо. Она вроде бы спала, но не в кровати: под ней был замшелый валун. Мне показалось, что спать на камнях, наверное, не очень удобно. Еще больше меня удивило то, что она была обнаженной. И самое странное: рядом стоял на коленях какой-то человек. Руками он раздвигал ей ноги и что-то высматривал между ними.
Картина висела слишком высоко, и я не мог как следует разглядеть, на что он смотрит. Поэтому я бросил собачку и побежал по коридору, распахивая двери, пока не нашел в одной из комнат скамейку для ног. Я подтащил скамейку к картине, влез и принялся за осмотр.
У человека на голове были рога, плоские витые рожки, едва различимые за блестящими черными кудрями. Они напоминали ракушки, какие я иногда находил на галечном пляже внизу. Однажды Ред показал мне одну очень, очень старую, твердую как камень. Он сказал, что она старше динозавров и называется «аммонит».
Рожки этого человека были именно такие. Еще у него были продолговатые раскосые глаза и ярко-красный язык, похожий на дождевого червя. Разглядывая картину, я ощущал внутри странную дрожь или щекотание. Наконец я поднес лицо вплотную к спящей женщине и тоже стал рассматривать, что у нее внутри.
Из щели между ног вырывалось серебристо-зеленое свечение. Поначалу я принял его за туман, но то был не туман, а свет от крошечного фонаря, который держал в руке крошечный человек. Он стоял в межножье, словно охранял некую дверь или проход… Приглядевшись, я понял, что это действительно проход. Тоннель. Мшистая расселина вела…
Куда? Прищурившись, я сумел разглядеть в тени за человеком с фонарем других людей, целую толпу. Одни были крошечные, другие куда больше – пожалуй, они оказались бы великанами, если бы я только мог рассмотреть их как следует. Сердце заколотилось у меня в груди; подкатила тошнота.
На картине было очень много людей. Они прятались за листьями и ветвями и все смотрели на спящую женщину и любопытного человечка между ее ног – а еще они смотрели на меня, Валентина, любопытного мальчишку.
– Запомни меня, – сказал женский голос.
Потом она произнесла еще какое-то слово, я его не знал, но при этом оно казалось странно знакомым… Нет, не слово, а имя! Женский голос раздался вновь, что-то зашептал мне на ухо. Я резко обернулся, однако сзади никого не было.
– Ред! – заорал я, спрыгнул со скамейки и побежал к лестнице. – Ред!..
Тут я вспомнил про свою игрушку. Оглянулся, увидел ее на полу возле стены… В воздухе над ней что-то парило. Что-то темное, воздушное, вроде листка или лепестка. Оно опустилось прямо на лохматую голову моей собачки. Я сбежал по лестнице и влетел в кухню к Реду.
– Ты прекрасно знаешь, что одному наверх нельзя, – только и сказал Ред; вообще-то прежде он никогда мне такого не говорил. – Знаешь ведь?
Он не спросил, что меня так напугало, и ни капельки не удивился, что я так напуган. Кажется, он был даже доволен, чуть ли не рад. Он сделал мне еще один сэндвич, сходил за собачкой, и мы вернулись в эллинг.
Я начал безудержно рисовать. Сперва Ред накупил мне раскрасок, мелков и дешевой бумаги, но вскоре стало ясно, что я одарен не по годам, и мы начали совершать налеты на дедушкину студию, таскать оттуда ручки, чернила и цветные карандаши. Когда я заполнил один альбом для эскизов, мы перерыли все письменные столы и кладовки Рэдборна и нашли еще.
Лишь много лет спустя до меня дошло, что многие из тех красок были произведены больше века тому назад. Дюжины найденных нами пустых альбомов были того же почтенного возраста: хотя обложки выцвели, страницы хранили первозданный вид. Одним ноябрьским днем Ред поднялся в Золотую рощу и принес оттуда древний рабочий стол – огромный, красного дерева, инкрустированный орехом, с выгравированными на крышке инициалами: «Я. К.». Я всегда думал, что это инициалы какого-нибудь неизвестного нашего предка, который тоже был художником.
За тем столом я просидел немало долгих зим. В печке трещал огонь, Ред реставрировал шкафчики, полки и мачты, а я рисовал. Пол был усыпан сосновыми опилками и смятыми листками бумаги. Ред соорудил мне специальный высокий табурет, чтобы я дотягивался до столешницы.
– Вот это я понимаю. – Он окинул меня довольным взглядом; в его бороде застряли опилки и сигаретный пепел. – Теперь ты настоящий подмастерье!
День за днем, год за годом я рисовал деревья: замысловатые деревья-лабиринты метастазировали в обширные тисовые города, уровни которых соединялись между собой лестницами и канатами. В тенях среди листвы таились человечки с раскосыми глазами. К моим одиннадцати годам тисовые города превратились в страну, которую я прозвал Всамделией. Я рисовал карты, очертаниями напоминающие дубы и лиственницы, выписывал подробные родословные древесных жителей, что воевали друг с другом за фрукты, орехи и лобстеров, вытачивали копья и луки из тисовой древесины, варили яды из аконита и наперстянки.
Жителям Всамделии жилось несладко. Ее более крупные, размером с человека, обитатели были так прожорливы, что малым воинам с раскосыми глазами, ютившимся в кронах деревьев, нередко приходилось жить впроголодь. Поэтому ночами они бесчинствовали: ослепляли врагов жалами ос и шершней, привязывали их за волосы к железным изголовьям и бросали умирать с голоду. Порой я поднимался на четвертый этаж, рассматривал дедушкины картины и срисовывал его персонажей.
А потом наступил пубертат. Я врезался в него со всего маху, как в кирпичную стену, и Всемделия изменилась. Спящая женщина Рэдборна особенно меня завораживала, и постепенно моя вымышленная страна стала ею: женщиной-деревом с кряжами вместо грудей, листьями вместо глаз и ртом, в котором виднелся еще один потайной мирок, населенный еще более причудливыми созданиями. Я рисовал ее без конца, как одержимый, а потом мастурбировал над собственными работами. Детские истории про Всамделию стали хрониками женщины-лабиринта. Я прятал альбомы с этими рисунками под болтающийся выдвижной ящик комода у себя в комнате. С годами их стало в общей сложности девять. Женщину и ее хроники я назвал Вернораксией. Когда мне исполнилось четырнадцать, я ее встретил.
* * *
На Хэллоуин я приехал из Андовера домой. Ред забрал меня и на все выходные привез на остров. Хэллоуин был нашим единственным семейным праздником – если нас с Редом и Саймоном вообще можно считать семьей. Сколько себя помню, брат всегда закатывал в этот день пирушку. Его городские и вашингтонские друзья начинали съезжаться за несколько дней до праздника, занимая все пустующие комнаты Золотой рощи. Ред зажигал газовые лампы, включал газовый холодильник, заполнял камины яблоневыми и дубовыми поленьями, договаривался с паромщиком, чтобы тот забрал с материка опаздывающих, и приглашал зимующих островитян. Только в эти дни мне выпадала редкая возможность почувствовать, что я живу с братом – и его друзьями – в одном мире.
В день праздника дома с самого утра царил хаос. Саймон то и дело мотался в магазин и в гавань за продуктами. Друзья брата рылись в шкафах и комодах Золотой рощи – подыскивали себе наряды, – а потом долго менялись находками в коридорах, визжали, хохотали и врубали на всю громкость старые альбомы «Рокси мьюзик» на древнем музыкальном центре. Рэдборн держал у себя в студии два дубовых платяных шкафа со старинной одеждой, которую он использовал в качестве реквизита: военные формы времен Революции и Гражданской войны, пышные бальные платья, драные штаны Джона Яблочное Семечко, средневековые туники, в свое время украшавшие натурщиц и натурщиков, изображавших Робина Гуда и Деву Мэриан, Бенедикта и Беатрис, Тристана и Изольду.
Когда я ближе к обеду выбрался из постели и спустился в студию на втором этаже, все достойные наряды уже разобрали. На полу валялся дырявый сатиновый камзол, а вокруг – зеленые бусины рассыпавшегося колье. На подоконнике стояла початая бутылка виски «Джек Дэниелс». Я хорошенько к ней приложился и начал подыскивать себе костюм.
Улов был скудный. Один шкаф стоял совершенно пустой. Возле другого на полу лежал ворох футболок и пеньюаров – один мусор. Я пинком отшвырнул их в сторону и дернул на себя дверцу шкафа: может, там что-то завалялось? На проволочной вешалке болтались драные чулки, похожие на змеиный выползок; на других, деревянных, плечиках висел старомодный шерстяной сюртук. Я достал его: темно-бордовое сукно пахло камфарным маслом и какими-то фруктами. Пуговицы были стеклянные, а декоративная отделка ворота позволяла предположить, что в свое время он стоил немалых денег.
Сюртук был большой. Сначала я решил, что он мне велик. Однако за последнее лето я порядком вытянулся – махнул сразу дюймов на пять, – и это явно был не предел. Застегнув пуговицы, я посмотрел в зеркало и удивился, как хорошо он сел и насколько он мне к лицу. Убрав с лица длинные черные лохмы, я еще раз взглянул на себя – угрюмого, высокого и нескладного юнца.
Впрочем, с некоторых пор моя нескладность куда-то исчезла: я видел это сам, слышал от окружающих, от девчонок (и даже мальчишек) в школе. Я закурил, сел на подоконник и почти допил «Джек Дэниелс».
К тому времени я уже порядком набрался. Снаружи было черным-черно – не смеркалось, не вечерело, нет: стояла непроглядная темень, какая поздней осенью обрушивается на остров в один миг, точно противопожарный занавес. С первого этажа доносилась музыка, которая у моего брата считается праздничной: Томас Долби, песни из мюзиклов, Брайан Ферри, блеющий «Both Ends Burning». Я стал вглядываться в ширму из тисов. Они были чернее неба и казались прорехами на небосводе.
– Я вас не боюсь, твари! – крикнул я и пошел прочь из комнаты.
В Золотой роще нет электричества. На втором этаже Ред зажег одну из газовых ламп с калильной сеткой, и по коридору разливался ее жиденький желтоватый свет. На лестнице я встретил – и сразу узнал, несмотря на резиновую маску Рональда Рейгана, – одного из Саймоновых дружков-адвокатов. Он сидел на подоконнике, пил чай и курил косяк. Я этого парня терпеть не мог и решил смыться, пока он меня не заметил: в противоположном конце коридора была лестница для прислуги, которая вела прямо в кухню. Я поспешил к этой лестнице.
Тут-то я ее и увидел. Она стояла в дверном проеме одной из гостевых спален: высокая, даже выше меня, в массивных сапогах на шнуровке и длинном хиппарском платье. Она покачивалась из стороны в сторону, и свет от газового фонаря очень странно падал на ее руки: от пальцев будто исходило серо-голубое свечение. Обычно я избегал Саймоновых друзей, но что-то в облике этой женщины, в том, как она покачивалась, в ее взгляде, который неотрывно следовал за мной, хотя она на меня даже не смотрела, заставило меня остановиться.
То была она: женщина с картины. Длинные рыжевато-каштановые волосы закрывали ей половину лица, а глаза сияли то зеленым, то золотым, то снова зеленым.
Снова зеленым.
Я замер, оторопело глядя на нее. В спальне за ее спиной что-то промелькнуло, донесся топоток маленьких ног по дощатому полу.
– У вас там кто… собака? – выдавил я.
Она шагнула в коридор. На стене замерцало зеркало (вернее, я решил, что это зеркало): будто темная волна медленно прошла по обоям. Женщина поднесла руку к моему лицу, взяла меня за подбородок и слегка запрокинула мне голову. Теперь я смотрел ей прямо в глаза, светящиеся то золотым, то зеленым, зеленым.
– Ты так юн, – прошептала она; ее взгляд затуманился, теплое дыхание пахло сидром. – Так юн, слишком юн.
Несколько мгновений я глядел на нее во все глаза, не в силах даже пальцем шевельнуть, а потом она стянула с меня сюртук и бросила его на пол. Склонила голову набок и начала медленно водить рукой в воздухе вверх-вниз, так что свет от газовой лампы замелькал у меня перед глазами: желтые лучи струились меж ее пальцев, словно сквозь трещины в голубой слюде.
– Тени, – прошептала она зачарованно; лицо и голос у нее были как у человека, которого подвергли гипнозу. – Видишь?
А потом она прикоснулась губами к моим губам, я схватил ее и уложил на пол, охнув, когда она задрала мою футболку и принялась стягивать с меня джинсы. Я ни о чем не думал – ни о картине, ни о том, кто эта женщина на самом деле, – лишь вдыхал ее дымно-яблочный запах и упивался ее телом, одновременно плотным и жидким, текучим и неподвижным. Кажется, я трахал ее много часов подряд, но на самом деле кончил буквально через минуту: с первого этажа доносилась все та же песня, собака заканчивала нарезать тот же круг по комнате, а женщина подо мной кричала – не от удовольствия, я это сразу понял, а разочарованно и, кажется, отчаянно.
– Что такое? – выдохнул я, приподнявшись на руках. – Что, в чем дело?
Она исчезла. На полу подо мной лежала другая девушка, притом знакомая: фотомодель по прозвищу Мэдди, одна из бывших Саймона. Глаза у нее были голубые, не зеленые, волосы крашены хной, изо рта несло метом вперемешку с джином. Она уставилась на меня, потом криво усмехнулась и опустила задравшийся подол платья.
– Все хорошо, зайка, – сказала она. – Просто ты еще юн, такое случается…
Я отпрянул, кое-как вскочил на ноги, натянул джинсы и кинулся прочь, на ходу врезавшись плечом в стену. Мой сюртук бесследно исчез. Что-то рухнуло на пол – не зеркало, а картина. Рама треснула, и воздух на миг замерцал осколками.
– Ну во-от, – протянула Мэдди. – Разбилась!
Я сбежал по лестнице, продрался, не глядя, сквозь собравшуюся внизу толпу гостей и выскочил в сад. Последнее, что я помню: Ред смотрит на меня из окна, его прижатые к стеклу ладони отливают голубым, а в лесу четыре раза пронзительно кричит неясыть.
* * *
На следующее лето брат нашел мои рисунки. Он вернулся в Золотую рощу с прежней оравой юристов-наркоманов, биржевых маклеров и фотомоделей. Мэдди тоже приехала. Я избегал ее как мог – впрочем, большого смысла в этом не было, так как она не обращала на меня никакого внимания, лишь изредка одаривала той же милой рассеянной улыбкой, что и остальные. Именно Мэдди обнаружила мой тайник с альбомами.
– Это что за хрень?! – вопросил мой брат, когда я вошел в гостиную.
Меня не было дома весь день. Вокруг, среди гор сигаретных окурков и белесых конвертиков из кальки, сидели Саймоновы друзья с пустыми глазами. Всюду валялись бутылки. Кто-то нюхал кокс прямо со стекла одной из дедовых картин. Судя по штабелям досок и листам фанеры на полу, Ред, похоже, взялся что-то реставрировать. Среди строительных материалов были разбросаны альбомы с моими рисунками.
– Какого хера?.. – охнул я, оглядывая комнату так, будто здесь произошел несчастный случай.
Я заметил на полу одну из моих карт, заставленную бутылками из-под шампанского. Другая лежала на каминной полке.
Я беспомощно уставился на брата. Казалось, в голове кто-то просверлил дыру, и из нее сейчас вытечет вся моя кровь.
– Ну и бредятина… Ты реально псих, Вэл, знаешь об этом?
Брат протянул мне открытый альбом. На рисунке сидела Вернораксия: она руками разводила себе колени, выставляя всем на обозрение целую армию, выходящую строем из ее влагалища. Женщины верхом на борзых, мужчины с повернутыми задом наперед головами. Одна из женщин потрясала, как мечом, старомодными ножницами.
– Да отстань ты от него, Саймон! – Мэдди сидела на полу, склонившись над одним из моих рисунков. – Очень клево, по-моему!
Саймон захохотал.
– Он спятил, я вам говорю!
Тут я схватил с пола доску и с размаху саданул его по башке, потом замахнулся и хотел, не глядя, ударить кого-нибудь еще. Усмирять меня пришлось вчетвером. Кто-то побежал за констеблем, еще кто-то – в эллинг за Редом. Моего брата вертолетом доставили в больницу Роклэнда. Там его полечили от сотрясения мозга и на следующий день выписали.
Уж не знаю как, но Ред все уладил. Меня не арестовали, зато отправили на лечение в подростковое отделение психиатрической клиники Маклина в Бостоне. Антидепрессантов последнего поколения тогда еще не было; меня посадили на МАО-ингибиторы и литий, а к осени выписали, и я вернулся на учебу в Андовер. Лекарства отбили мне желание убить братца и заодно начисто уничтожили мою тягу к рисованию. Мне не нужно было облекать эту мысль в слова, я и так знал, что навсегда утратил дар – то единственное, что давало мне возможность думать, будто я не зря живу на белом свете.
Потом я много лет стоял на учете у психиатра. С появлением новых препаратов и более изощренных диагностических инструментов удалось установить истинную причину моей болезни: сезонное биполярное расстройство с обострением в весенний и осенний периоды, так мне сказали врачи. Весной мою гипоманию смиряли легкие нормотимики; с приближением беспощадной зимы, когда с мира слетали покровы, и я видел – вернее, думал, что вижу, – мир подлинный, и чувствовал, как где-то в мозгу, за глазными яблоками, дрожат странные создания, подобно молниям ищущие землю, – я вынужден был переходить на более тяжелые антидепрессанты. Обратный переход начинался в апреле, когда березы вокруг Золотой рощи подергивались зеленым маревом молодой листвы, и оно порхало вокруг меня, будто выискивая уязвимые места и норовя забраться под кожу. В эти месяцы Саймон и врачи без конца напоминали мне ни в коем случае не экспериментировать с дозировками.
Ред предательски им вторил.
– Может, когда-нибудь и прекратим прием, Вэл, – говорил он всякий раз, когда я бесился по этому поводу, на неделю или месяц приезжая домой из школы (а позже – просто откуда-нибудь, куда меня занесло). – Когда станешь постарше. А сейчас нельзя.
Его слова противоречили всем заверениям врачей: антидепрессанты, мол, со мной навсегда. Пожизненный прием. Пожизненное заключение.
Шли годы. Препараты и дозировки то и дело менялись. Было несколько весн, когда я завязывал с антидепрессантами, и Ред всякий раз каким-то чудом находил меня в буйном помешательстве на улицах Вашингтона и Нью-Йорка, Лондона и Сан-Франциско, увозил в Золотую рощу и там приводил в чувство. Однажды меня арестовали в деревенском баре Южной Каролины и на три месяца посадили в тюрьму за тяжкие увечья, которые я нанес человеку при помощи бильярдного кия. В другой раз я во время очередного запоя по случаю Хэллоуина едва не покончил с собой в Новом Орлеане. Ред спасал меня вновь и вновь.
Я старался не помышлять о рисовании и не вспоминать Вернораксию, подобно тому как нормальный человек избегает мыслей о смерти. Когда я видел Золотую рощу в последний раз, тисы спилили, и из желтых пней сочился прозрачный розоватый сок. Прошло еще несколько лет, началось новое столетие. Мне было тридцать, я проедал остатки дедова состояния и работал театральным художником в маленьких экспериментальных театрах Лондона и Нью-Йорка. У меня не было постоянного места жительства и настоящих друзей, но временами я встречался с девушками и купил себе дорогой мотоцикл. Что случилось с моими альбомами, я так и не узнал.
Часть 2. Лондонские парни
В Лондон он всегда ехал в том трепетном предвкушении, какое испытывает любовник, возвращаясь после долгой разлуки к своей госпоже…
Лоренс Даррелл. Монтолив
Глава 3. Любовь в личине Здравомыслия
Дэниел поселился в Кэмден-тауне, прямо напротив скопления магазинчиков с затянутыми стальной сеткой витринами, торгующих дешевыми сувенирами, кожанками, садо-мазо атрибутикой, открытками с лондонской подземкой и футболками c надписью СМОТРИ ПОД НОГИ[5] на груди. Каждое утро прямо под его окном устраивалось трио уже немолодых, но так и не остепенившихся панков: они непрерывно крутили на своем бумбоксе «Anarchy in the UK» и «Pretty Vacant»[6], продавали Футболки для Настоящих Панков (ALL MOD CONS[7], OH BONDAGE UP YOURS[8]) и фотографировались с туристами, а к обеду сворачивали лавочку. Дэниел представлял, как они садятся в метро, возвращаются в свои уютные пригородные домики в Суисс-коттедж и Шепердс-буш, где меняют грязные кожанки на брюки «Томми Хилфигер» и футболки-поло, забирают детей из школы и готовят полезную веганскую еду для любимых жен. Иногда он подумывал попроситься в их футболочный кооператив: лет ему примерно столько же (сорок четыре), а непокорные светлые кудри при большом желании можно уложить в некое подобие ирокеза. Так будет хоть какая-то польза от его поездки в Лондон – все лучше, чем просидеть очередной день перед пустым компьютерным экраном, глубже и глубже погружаясь в отчаяние.
От коллег из редакции «Вашингтонского горизонта» приходили в меру завистливые письма, в которых они доброжелательно подтрунивали над его командировкой, выдавая всевозможные вариации на тему «ЗДЕСЬ ЖИЗНЬ БЬЕТ КЛЮЧОМ» и «КАК ПРОДВИГАЕТСЯ БУДУЩИЙ ВЕЛИКИЙ АМЕРИКАНСКИЙ РОМАН?» Писал он, вообще говоря, не роман (или, если уж на то пошло, не писал), а исследование на тему романтической любви в средневековой литературе. Или, как он выразился в предложении, которое отправил своему литагенту, «…маститый критик и лауреат литературных премий Дэниел Роулендс, автор таких работ, как „Вечное в повседневном“ и „Куртизанки с Кей-стрит“, со свойственными ему остроумием и живостью пера берется за новое исследование, посвященное величайшему романтическому мифу всех времен – древней легенде о Тристане и Изольде. Обращаясь к кельтской мифологии и таким источникам, как классический труд Дени де Ружмона „Любовь и западный мир“, опера Вагнера, а также современным обработкам сюжета (например, „Черные паруса“ Ника Хейворда), „Бренная любовь“ Роулендса обещает стать одним из главных литературных событий нашей эпохи. Роулендс изучал сравнительное литературоведение в Уильямс-колледже и средневековую романтическую литературу в Йельском университете, где окончил магистратуру. Последние четырнадцать лет…»
Увы, станет ли книга «одним из главных литературных событий» этой и любой другой эпохи, в первую очередь зависит от способности автора писать, а за Дэниелом такой способности замечено не было, особенно с тех пор, как два месяца назад он прибыл в Лондон. Не сказать, чтобы он маялся без дела. Нет, он вполне исправно работал: посылал домой отчеты о жизни лондонского литературного бомонда, взял интервью у очередного Юного Дарования, писал обязательные статьи об исходящих желчью авторах букеровского шорт-листа и различиях между американскими и британскими мастерами словесности (последние курили как сумасшедшие и без всякого зазрения совести надирались средь бела дня прямо на презентациях своих книг, зато хотя бы что-то, хотя бы иногда читали).
Что же до Тристана и Изольды…
Ладно, допустим, несколько раз Дэниел посетил галерею Тейт, познакомился с «Офелией» Милле и рядом других работ артуровской тематики. Извел уйму времени и денег на покупку дорогих альбомов по искусству в ближайшем книжном магазине «Уотерстоунс». Главным же образом он занимался тем, что слонялся по городу, в одиночку или в компании своего друга Ника Хейворда. Как раз в квартире Ника Дэниел сейчас жил (сам Ник съехал к подружке в Хайбери-филдс).
И как раз Ника Дэниел поджидал этим утром в узком переулке близ Кэмден-хай-стрит. Дэниел еще помнил ту пору, когда на Инвернесс-стрит был настоящий рынок под открытым небом. От него уцелело не больше дюжины фруктовых лавочек, перед которыми стояли лотки с апельсинами, израильским инжиром, зелеными сливами и виноградом, таким блестящим и насквозь золотым, что его ягоды напоминали мультяшные пузырьки шампанского из старых «Веселых мелодий». Дэниел восхищенно разглядывал этот виноград, дивясь размеру ягод – с мячик для пинг-понга – и тому, как красиво они светились в промозглом утреннем воздухе, лежа рядом с пирамидой алых гранатов.
– Нет, нет, нет! – воскликнул голос за его спиной. – «Нам их фрукты не нужны: что там пьют кривые корни в их саду из глубины?»[9]
Дэниел с улыбкой обернулся.
– Утро доброе, Ник.
– «Нет! Мы есть их не должны… Они приносят горе… Хоть фрукты их прекрасны, для нас они опасны!» – Ник взял один гранат и покосился на женщину за прилавком. – Люси, дорогая… Почем?
– Пятьдесят пенсов шутка! – ответила торговка, уже забирая у него плод. – Сколько возьмешь, милый?
– Что скажешь? – спросил Ник, кося на Дэниела блестящим птичьим глазом со странным желтым отливом. – Завтрак в «Кэмден-китчен», ужин у Аида?
Дэниел засмеялся.
– Почему бы и нет!
Ник выбрал второй гранат и протянул торговке; та завернула каждый плод в фиолетовую бумагу, положила их в пакетик и протянула пакет Нику.
– Один фунт, милый, благодарю! – пропела она, поворачиваясь к следующему покупателю.
За столиком в «Кэмден-китчен» Ник извлек из кармана перочинный нож.
– Ну, посмотрим, что у них внутри, – сказал он, затем аккуратно снял с граната обертку и разрезал алый шар пополам. – Хм, надо же! Выглядит в точности как… гранат!
Дэниел взял свою половинку и ложкой выгреб десяток зерен-самоцветов себе в ладонь. Задумчиво пожевал их, объявил: «Пожалуй, с кофе это лучше не есть» и сложил косточки в пепельницу.
Они позавтракали: Ник ел колбаски, пюре и печеные помидоры, Дэниел – киш с фетой и оливками. После еды Ник взял пинту пива. Дэниел выпил стакан газированной воды и вновь попробовал гранат.
– Знаешь, он все больше мне нравится. Видимо, вхожу во вкус.
– Смотри, чтоб ты не понравился ему!
Ник насадил остаток колбаски на острие перочинного ножа и стал медленно есть. Его друг на противоположном конце стола раскрыл блокнот и скорбно уставился на страницу, исписанную убористым квадратным почерком.
Дэниел был долговяз и имел весьма цветущий вид: чистая кожа, большие влажные глаза оловянного цвета, крупный скривленный рот, венчик русых волос вокруг головы. Сам он считал себя циником наподобие Гамлета или, быть может, Бенедикта; на деле же он был скорее Виолой, скрывавшей горячее сердце под тщательно подобранным мужским платьем. Приехав в Лондон, он сменил привычные полосатые сорочки, вельветовые брюки и твидовые пиджаки на рубахи в огурцах и просторные льняные штаны, винтажную кожаную дубленку и тяжелые войлочные сабо. Единственной его уступкой своему прежнему «я» были баснословно дорогие очки в черепаховой оправе (причем не абы какой, а из панциря черепахи, выращенной специально для этих целей на лицензированной ферме). Пестрый наряд был ему к лицу: никакой он не пресыщенный жизнью журналист, а странствующий рыцарь, мечтатель с ясным взором, ошеломленный блеском Старого Света.
Ник был прямой противоположностью Дэниела: лет на десять старше, невысокий, сухощавый и смуглый. Вечно обращенный к небу взгляд Ника, казалось, видел то, чего Дэниел не видел – и совершенно точно видеть не хотел. Он заплетал седые волосы в тугую косу, носил острую бородку и тяжелые золотые кольца в ушах. Пальцы у него были черные, в мозолях от постоянной игры на гитаре. Тридцать лет веселой жизни в Лондоне не смягчили ни его акцента жителя центральных графств, ни классовой ненависти, сочившейся из всех песен, которые он играл последнюю четверть века – например из кавер-версий на «Тяжелые времена» и «Джона Ячменное Зерно» (именно его усилиями они стали частью постоянного репертуара таких клубов и концертных залов, как «Средиземье» в Ковент-гарден и «Дингуоллс» в Кэмден-тауне). «Человек-бомба» – так назывался его первый сольный альбом; прозвище закрепилось, и он не отказался от него даже в первые робкие, прекраснодушные годы нового миллениума. Сухощавое лицо Ника было древесно-коричневым, в тонких морщинах от частого смеха и слепящего света софитов; даже по городским улицам он крался по-лисьи, словно всегда находился за кулисами сцены, которой никто, кроме него, не видел.
– А! – сказал он, направив острие перочинного ножа на Ника. – Чуть не забыл! Сира велела пригласить тебя сегодня на ужин. У нас гостит подруга; Сира хочет тебя с ней познакомить. Она тут проездом, скоро умотает на побережье. Тебе она понравится. Она… другая, – сказал он и тут же заговорщицким тоном добавил: – У нее были проблемы с головой.
Дэниел нахмурился. Его бывшая возлюбленная, благодаря расставанию с которой он все же решился взять отпуск в «Горизонте» и приехать сюда, ушла от него к врачу-психофармакологу из клиники Хейзелтайна, человеку, который цитировал Джалаладдина Руми и с недавних пор увлекался квиллингом.
– Погоди… Я что, по-твоему, похож на больного? Может, сам не заметил, как спятил?
– Ой, да брось. Вы, янки, такие доверчивые. Вот и доверься мне: все будет отлично. Приходи ужинать – скажем, часиков в семь, – сделай приятно моей Сирушке.
– К ней приходить?
– Ну да. Если, конечно, не хочешь сам приготовить ужин и позвать всех в мою квартиру. Да, и захвати шампанское…
– Шампанское?
– Ага. Дорогое. – Ник выскользнул из-за стола и подмигнул официантке, когда та сгребала себе на поднос две десятифунтовые купюры. – Я разве тебе не сказал? Ей подавай шампэ, а не ваш гнусный старосветский кларет.
– Вообще-то я ради этого сюда и ехал, – проворчал Дэниел. – Ради Старого Света.
– Здесь ты его не найдешь, тебя кто-то обманул.
Ник пошевелил пальцами в воздухе, как фокусник, быстро прошел через зал и выскочил на улицу, где демонстративно извлек из чехла и нацепил на нос маленькие солнцезащитные очки с красными стеклами. Глубокомысленно кивнув, он начал растворяться в толпе.
– Жду тебя в семь, Дэнни-и!..
– Нет, ну как ему это удается?!. – огорченно воскликнул Дэниел.
Мимо проходила женщина с младенцем на руках.
– Что удается? – возмутилась она, прижав ребенка к груди. – Там никого нет!
Бросив на него гневный взгляд, она зашагала прочь по Хай-стрит.
Квартира Сиры находилась на крошечной ислингтонской улице; ее дом был последним в ряду плотно примыкающих друг к другу таунхаусов эпохи Регентства, обращенных фасадами к Хайбери-филдс. На широких белых откосах этих домиков из желтого кирпича стояли вазоны с пышными бегониями, глянцевитые листья которых сияли на солнце, словно атлас. Из окон открывался чудесный вид на зеленые просторы Хайбери-филдс – большого, окаймленного платанами поля. За домом Сиры росли липы, а впереди стоял невысокий кованый заборчик, отделявший палисадник с узкой дорожкой от тротуара. Дэниелу еще не доводилось видеть в Лондоне такого пасторального жилья – кажется, вот-вот из-за пригорка выйдет пасущаяся овечка или коровка, а то и начнется представление уличного кукольного театра (последнее действительно порой случалось по выходным).
Дэниел прибыл ровно в семь. Сира открыла дверь, воскликнула: «Дэниел!» – и с таким восторгом заключила его в объятья, что он на секунду усомнился, по ее ли приглашению сюда пришел.
На самом деле Сира всегда так встречала гостей.
– Дэниел, дорогой, входи, входи! – Она чмокнула его в щеку. – Ник как раз открыл вино. Он на веранде.
Сира схватила Дэниела за руку – весьма ощутимо, как ему показалось, – и повела за собой по коридору мимо двух велосипедов, роликов Ника и винтовой лестницы.
– Я так рада, что ты пришел. Ник пригласил одну свою… подругу. – Сира бросила на него взгляд, в котором читалось не то облегчение, не то беспокойство. – Она у нас поживет недолго, вещи вот перевезла. Знаешь, ее так много… Не только в физическом смысле, – добавила Сира. – В этом она похожа на Ника.
Дэниел улыбнулся и ощупал шампанское, убеждаясь, что не оставил его внизу. Ник и Сира в его представлении были как ангел и черт, что сидят на плечах у героя какого-нибудь фильма, подталкивая его к верной погибели (Ник) или спасению души (Сира). Они познакомились двадцать лет тому назад, и с тех пор их отношения чего только ни пережили: Ник без конца разъезжал по стране с гастролями, рвал контракты со звукозаписывающими студиями, негодовал по поводу неисправного музыкального оборудования, а один раз на него подали иск об установлении отцовства. Сира утверждала, что они до сих пор вместе лишь потому, что живут раздельно и временами мигрируют туда-сюда, как ласточки. Она была ростом с Ника, худая как палка, с коротким ежиком серебристых волос, сквозь которые просвечивали голубоватые вены, похожие на выцветшие татуировки какого-нибудь индейского племени. Когда она открыла дверь, в коридор вырвались клубы душистого пара: лимонная цедра, кориандр и тмин.
– Ник! – крикнула она в открытые французские двери, выходящие на веранду. – Дэниел пришел!
– Привет, – сказал Ник; он сидел за круглым журнальным столиком и складывал пирамидку из оливковых косточек. – Налить тебе вина?
– Конечно. Но ты вроде сказал, что ваша подруга любит шампанское.
Сира нахмурилась.
– Ты про Ларкин?
– Про вашу гостью. Ник сказал, она пьет исключительно «Дон Периньон».
– Угу, из туфли, – добавил тот.
– Ник. – Сира повернулась к нему. – Ты сдурел? Ларкин вообще спиртное лучше не пить, – пояснила она Дэниелу, который протягивал ей бутылку «Вдовы Клико». – Она же на препаратах, и Ник это знает. Не понимаю, зачем он тебе наплел про шампанское.
Сира забрала у Дэниела бутылку и унесла ее в дом.
Дэниел повернулся к Нику.
– Ах ты гад! Какого черта…
– Не слушай ее. Я все знаю, Дэнни-и! – Ник улыбнулся и похлопал по свободному стулу рядом. – Мне можно верить, Дэн. Мне можно верить.
Дэниел сел и стал разглядывать зеленую лужайку внизу. По ней вилась асфальтированная дорожка, упиравшаяся в небольшое заведение с собственной закрытой территорией – местный ночной клуб. Ни детей, ни замученных матерей на поле не было; фургончик с мороженым стоял закрытый, обычно переполненные урны пустовали. Дэниел вздохнул, повернул голову в другую сторону и посмотрел туда, где заходящее солнце превращало каменные джунгли Сити в сверкающий город будущего, а позади над садом Воксхолл величественно парил воздушный шар, который поднимали в небо каждые полчаса. Глазея с чуть приоткрытым ртом на это парадоксальное зрелище, Дэниел в медовых лучах закатного солнца выглядел еще наивнее, чем обычно.
– Смотри! – Ник показал пальцем на голубя, присевшего на перила. – Спорим, он сейчас мурлычет себе под нос песенку про закат над мостом Ватерлоо!
Дэниел робко улыбнулся.
– Скорее уж, «Шангри-лу».
А ведь правда, вот уже двадцать лет Дэниел регулярно ездил в Лондон и до сих пор воспринимал его исключительно сквозь призму песен, на которых вырос: здесь Терри и Джули бредут по мосту Ватерлоо в Найтсбридж, Степни и Беркели-мьюс, там тусуется масвелльская шпана и лондонские парни[11]… Этот город отпечатывался не в памяти, а в чувствах; с каждым приездом он возвращался к Дэниелу, просачивался в него своим пепельным запахом, неясным сумеречным светом – эти тротуары, захлестываемые водой из-под колес, эти потоки людей из подземки, постоянно звучащий фоном кокни и радушный крик хозяина бакалейной лавки через дорогу: «Что за славный денек, местер Ру-улэндс, что за славный денек!..»
– Ну, бахнем! – сказал Ник, протягивая ему вино.
Дэниел с улыбкой поднял бокал к зеленому навесу. Сира в этот момент как раз вышла на балкон с закусками: на блюде лежали оливки и мягкий сыр, завернутый в какую-то зелень, похожую на листья золотарника.
– Дэниел… Угощайся. Ты прости, ужин будет еще нескоро.
Он сделал глоток вина и встал.
– Можно я сперва загляну в уборную…
– Иди в гостевой туалет, – сказала Сира; Ник насадил на перочинный нож ломтик хлеба. – Он на самом верху, на четвертом этаже. Внизу унитаз сломался.
– Понял!
Дэниел еще никогда не бывал на четвертом этаже, он даже не знал, что здесь вообще есть четвертый этаж, но покорно поднялся по узкой винтовой лестнице на второй (в приоткрытую дверь спальни виднелись разбросанные по полу кружева и листья, капли свечного воска на белуджских коврах), затем на третий и, наконец, на четвертый. Лестничная площадка была совсем крошечная: даже стройные Ник и Сира едва бы тут разминулись. Дэниел прижал одну ладонь к стене. Пространство было такое узкое, что и руки в стороны не расставить: где тут может прятаться туалет?!
Однако за тяжелой парчовой шторой в самом деле обнаружилась комнатка. Он отодвинул штору, ожидая увидеть крошечный санузел из тех, какими любят истязать себя англичане.
– Ух ты! – вырвалось у него.
Перед ним оказалась небольшая, втиснутая под самую крышу спаленка. В скошенном потолке было несколько витражных окон с янтарными, изумрудными, алыми вставками. На деревянных подоконниках были высечены пчелиные соты и восьмиугольники, а на турецком ковре Дэниел разглядел узор из ос и муравьев. Напротив откидной кровати помещался шкаф, украшенный тем же прихотливым узором. Рядом с этим шкафом висела еще одна штора, в данный момент отодвинутая. За ней виднелся старинный унитаз: фарфоровая чаша была подвешена к потолку, а над деревянным стульчаком болталась на серебряной цепочке ручка для смыва.
– Ничего себе! – вслух произнес Дэниел. – Тут мог бы ссать Джордж Мередит[12].
Выпрямиться в полный рост Джордж мог только посреди комнаты, под коньком крыши, а в туалете ему пришлось неудобно раскорячиться над унитазом. Однако он все же сумел разглядеть фарфоровую чашу, на которой был изображен – во всем великолепии умирающей Османской империи – Александрийский дворец с его парящими шпилями и куполами. Дэниел дернул за ручку, и вода так оглушительно взревела в голых трубах, что он невольно попятился и обо что-то споткнулся.
– Что за…
Это была туфля. Женская туфелька, весьма дорогая, судя по минималистичной полоске черной кожи на исподе тончайшего, обманчиво хрупкого на вид хромированного каблука. Дэниел подобрал туфлю, повертел в руках – где тут вообще нога помещается? – и стал думать, куда бы ее убрать.
В шкаф? Из приоткрытой дверцы торчал уголок бархатного платья или юбки. Дэниел потянул за ручку, и дверца с тихим скрипом отворилась. Он присвистнул.
Пещера Аладдина, не иначе. Или Мадонны. С одной стороны висели платья в пол: выжженный бархат, атлас, светло-серая кожа угря, футляры из черного кружева, расшитые перьями или пайетками, мерцающие пеньюары из ткани такой тонкой, что, казалось, она должна таять во рту. Одно платье было целиком из оперения оранжевого скального петушка, другое – из тончайшей сетки, прохваченной перьями колибри и унизанной мелким жемчугом. Полки справа ломились от трусиков, бюстгальтеров, панталон, корсетов и бюстье, маек и чулок из золотой сетки, узких кожаных перчаток и кружевных рукавов. В самом низу, в гнездышке из мерцающих волн абрикосового атласа и куньего меха покоилась единственная туфелька – пара той, что Дэниел сейчас держал в руке.
Он ошарашенно разглядывал содержимое шкафа. Кому, черт возьми, может принадлежать все это богатство? Сире? Он невольно залился краской, представив ее в том… или в том… да в любом из этих нарядов. Украдкой осмотревшись по сторонам, он подался вперед и зарылся лицом в пышную массу. Внутри зашевелилось первобытное сексуальное влечение, какое он испытывал в детстве, открывая ящик с маминым бельем и погружая руки в шелковые чулки и пояса.
Конечно, у его матери не было кожаного бюстгальтера с меховой подкладкой. И ни одна мамина вещь не источала таких ароматов – опиума, кожи, воска, мускуса и водорослей. Дэниел раздвинул платья: хотелось посмотреть, сколько в шкафу места.
Он оказался огромным. Свет, лившийся сквозь витражные окна, озарял все соборным сиянием; Дэниел разглядел в глубине еще несколько полок и, кажется, стеклянные шары на полу. Их округлые бока светились изнутри красным, фиолетовым и синим, и по неизвестной причине зрелище это показалось ему даже пленительнее, чем причудливо-кондитерские наряды. Дэниел еще раз осмотрелся и шагнул внутрь.
Секунду он постоял на одной ноге, проверяя, выдержит ли шкаф его вес. Судя по всему, тот был сработан из массива дуба: доски даже не скрипнули, когда Дэниел сделал еще один шаг вперед, склонив голову и продираясь сквозь платья, норовившие зацепить его рукавами. Он убедился, что дверца осталась приоткрытой – в детстве все же правильные книги читал, – и уже потянулся за стеклянным шаром на полу, как вдруг заслышал на лестнице чьи-то шаги.
– Черт!.. – выдохнул он, судорожно озираясь и пытаясь хоть что-нибудь разглядеть за струистым шифоном с персиковым ароматом.
Если это Сира, она сразу решит, что он – латентный фетишист, и будет озадачена: почему он никогда ей в этом не признавался? Если Ник…
Он втянул воздух сквозь зубы: если это Ник, придется срочно уезжать из страны. Не высовываясь из-за платьев, он стал лихорадочно соображать, как объясниться…
И тут до него дошло: не надо объясняться! Надо просто выскочить из шкафа с криком «Бу!» и притвориться, что спрятался здесь шутки ради. Сира будет раздосадована, Ник обзовет его круглым идиотом, но это несмертельно. По стене лестничной площадки мелькнула тень; Дэниел выдохнул, готовясь к прыжку…
Однако это оказались не Сира и не Ник, а незнакомая женщина. Высокая, атлетически сложенная, длинноногая, в узких черных джинсах, потертых бордовых казаках с вставками из змеиной кожи и темно-синей бархатной тунике, затканной серебряными узорами. Ее запястья были унизаны тяжелыми серебряными браслетами с сердоликом, бирюзой и нефритом, каштановые волосы собраны в свободную, наполовину распустившуюся французскую косу. Шея длинная, но не тонкая, а мощная, как дорическая колонна; Дэниел никогда не видел у женщин такой шеи. Лицо незнакомки было точеное, с крупными, даже мужественными чертами – высокие скулы, широкие черные брови, большой алый рот, – но все вместе они рождали красоту, какую Дэниел встречал лишь на полотнах художников, притом не современных. Перед глазами невольно вставали образы Миши, Джейн Берден и Лиззи Сиддал, женщин, которые были слишком велики для своего мира: заточить их в клеть из дерева и холста удавалось лишь путем масштабирования.
Незнакомка, стуча по полу каблуками сапог, вошла в крошечную комнатку, быстро осмотрелась и направилась к кровати. Дэниела мутило, но он невольно выгнул шею, стараясь не выпускать женщину из виду. Сейчас начнет раздеваться? Руки у него похолодели; надо что-то сделать, чем-то выдать свое присутствие: закричать, кашлянуть или нервно рассмеяться, притом сию секунду, пока не поздно, пока она не стянула через голову тунику, не легла вздремнуть или не шагнула к шкафу, чтобы переодеться…
Вместо этого незнакомка пригнулась и села на откидную кровать. Он увидел ее профиль на фоне дубового изголовья и лишь сейчас заметил, что кровать, как и ковер, и подоконники, украшена тонкой резьбой из перекрещенных крыльев насекомых. Женщина села, подогнув под себя длинные ноги, нагнулась вперед, поднесла руку ко рту и что-то отрыгнула себе в ладонь. Дэниел поморщился от звука. На ладони незнакомки лежало что-то маленькое, круглое и блестящее. Она отерла это рукой, зажала между указательным и большим пальцем и внимательно рассмотрела. Наконец, вытянувшись, положила предмет на подушку и встала с кровати.
На пару мгновений она замерла посреди комнаты, будто силясь что-то вспомнить. Все тело Дэниела заныло. Руки онемели, да и ноги тоже, еще немного – и все тело скрутит от боли, а может, от страха и унижения.
Не успел он пошевелиться, как женщина исчезла, вышла за дверь так же быстро и решительно, как вошла. Дэниел дождался, когда на лестнице стихнут ее шаги, и вывалился из шкафа. Сердце колотилось; кровь начала вновь приливать к онемевшим рукам, когда он запихивал обратно беглые шелка и кружева. Два длинных шага – и вот уже дверь, можно бежать вниз… Тут он замер.
Что же было у незнакомки во рту?
Дэниел прислушался. Снизу не доносилось ни звука. Не успев как следует все обдумать, он развернулся, подлетел к кровати и нагнулся к подушке.
Он предполагал, что это может быть зуб. Даже на миг представил, что незнакомка – контрабандистка, какая-нибудь давняя приятельница Ника, перевозящая в желудке героин, необработанные изумруды, балтийский янтарь… Ничего подобного.
На светло-зеленой наволочке лежал желудь. Дэниел не поверил своим глазам.
Желудь?! Чуть помедлив, он подобрал его: диаметром тот был чуть меньше его большого пальца, гладкие бока, отшлифованные до желтовато-коричневого цвета, на верхушке – бледный пушок. Шляпки нет. Дэниел потрогал кончик: он оказался на удивление острым, и на пальце тотчас выступила капля крови. Он покатал его между большим и указательным пальцами, понюхал, но никакого запаха не уловил.
Просто желудь; ничего из ряда вон. Дэниел поднес его к самому лицу, а затем, повинуясь безотчетному порыву, тронул его кончиком языка и потер нижней губой. Гладкая безвкусная бусина… Он снова поднял его к глазам, озадаченно осмотрел, потом спрятал в карман и пошел вниз.
Ник был на веранде: стоял, прислонившись к перилам, тихо о чем-то говорил и выразительно жестикулировал. Рядом с ним стояла та самая женщина. Она заливалась смехом, темная коса окончательно растрепалась, и волосы лежали по плечам; в одном из локонов застрял желтый листик. Сира стояла одна в противоположном углу веранды и наблюдала за ними, рассеянно складывая и раскладывая матерчатую салфетку. Дэниела она встретила невеселой улыбкой.
– О, ты вернулся. – Она разгладила салфетку и положила на стол. – Мне надо заняться ужином. Ты уж за ними присмотри.
– Что? – не понял Дэниел, но Сира уже ушла.
– А вот и он! – вскричал Ник. – Я думал, ты там заснул.
– Простите, – сказал Дэниел.
Он подошел к столику и взял свой бокал, стараясь не глазеть на незнакомку. В медовых лучах закатного солнца она выглядела не так грозно, как наверху; резкие черты ее лица смягчились, темно-каштановые волосы приобрели теплый оттенок, заиграли рыжим и золотым. Дэниел не мог оторваться от ее глаз – глубоких, чисто зеленых, как стеклянный шарик напросвет. Взгляд казался чуть расфокусированным, отрешенным, как у ночного зверька, непривыкшего к солнцу, или у выброшенной на сушу морской твари.
– Здравствуйте, – с улыбкой произнесла она. – Ник как раз про вас говорит. Мол, вы знаменитый американский писатель.
– У него все друзья знаменитые. С простыми смертными он не якшается. Имеет право – музыкальная легенда как-никак.
Она приподняла брови.
– А вы?
– Легенда ли я? Нет. Меня даже автором средней величины не назвать.
– Прозябает в безвестности, – кивнул Ник.
– Дэниел Роулендс, – представился Дэниел.
– Ларкин Мид.
Ее пальцы сомкнулись вокруг его ладони; он вдруг испугался, что до сих пор держит желудь в руке и сейчас она все поймет…
– Мне и Сира кое-что про вас рассказала, – добавила она. – Не только этот врун. Вы приехали в творческий отпуск? Как здорово!
Дэниел угрюмо улыбнулся.
– Я не совсем писатель. Скорее, журналист. Сейчас якобы работаю над книгой – над первой своей книгой.
– Обычно он мелочь кропает, предсказания всякие, – вставил Ник. – Гороскопчики там.
Ларкин посмотрела на Дэниела.
– Серьезно? Вы – астролог?
– Нет. Но мысль интересная.
Дэниел допил вино и протянул бокал Нику, чтобы тот налил еще; алкоголь уже давал о себе знать: по телу побежало тепло, чуть закружилась голова… Это было радостное опьянение, чего с ним не случалось очень давно.
– Так-так, гороскоп от Дэниела Роулендса: «Сексуальная неудовлетворенность, презрение детей – вот что заготовила для вас судьба. Зато век ваш будет долог».
– И безрадостен, – добавила Ларкин.
– Вы тоже писатель? – спросил Дэниел. – Или музыкант?
Она засмеялась.
– Я? Нет, увы. Мне всегда хотелось посвятить себя творчеству… Рисовать или писать. Сочинять музыку. Иногда я даже балуюсь…
Она умолкла и заглянула ему в глаза. Выражение лица у нее стало отрешенное, почти страдальческое. Дэниел ждал, что она продолжит мысль, но тут встрял Ник.
– Вечно она так говорит! – неприятно пронзительным, почти мальчишечьим голосом воскликнул он. – А потом проносится по саду и упархивает, оставляя позади осколки мужских сердец, только ее и видели! И не стыдно ведь. – Он пошел в кухню. – Берегись ее цепких коготков, малыш Дэнни!
Дэниел поморщился и прижал бокал к груди. Ларкин поставила локти на перила и стала разглядывать клуб «Ту О’клок». Приставшая к щеке прядка волос лезла ей в уголок рта; Дэниелу хотелось убрать его, хотелось узнать, правду ли говорил Ник, – у нее действительно были проблемы, она лечилась? – но ничего этого он сделать не успел. Ларкин повернулась к нему и спросила:
– О чем ваш роман? Простите, если это бестактный вопрос.
– Вообще-то я пишу не роман. – Дэниел встал рядом, взглянул на водопад ее курчавых волос, на глаза цвета листьев. – Это… такое исследование. Не академическое, скорее, научно-популярное… По крайней мере, я надеюсь, что оно станет популярным. История романтической любви. Легенда о Тристане и Изольде.
– Про Вагнера?
– Нет. То есть Вагнер там тоже будет, конечно, но я хочу рассказать обо всех обработках этого сюжета, обо всех версиях – Готфрид, Мэлори, Беруль, – и попробовать найти единый первоисточник, затем выйти на следующий виток, разобрать викторианцев – Суинберна, Арнольда, прерафаэлитов, – наконец вернуться в наше время, в двадцатый, двадцать первый век и посмотреть, что сделали с мифом мы.
– Амбициозно! – Она засмеялась, впрочем, без насмешки. – Весьма смелый замысел.
– Не особо. Это растиражированная история, кто ее только ни мусолил, особенно в викторианскую эпоху: ко Дню святого Валентина выходили любовные романы, маленькие книжечки…
– А ваша чем будет отличаться?
– Уровнем писательского мастерства, надеюсь, – ответил Дэниел и засмеялся. – При этом я по-прежнему должен угодить широкому кругу читателей. Показать, как много у нас общего с викторианцами.
– Вы считаете, что понимаете их?
– Ну да. Плюс-минус пара революций в науке, технике и искусстве – и мы сейчас сидели бы за одним столом, терпели бы оскорбления Ника Хейворда. – Он широко улыбнулся, а Ларкин покачала головой. – Не согласны?
– Нет. Некоторые из них с вами согласились бы, но… – Она подняла глаза и посмотрела на далекие башни Сити. – Вы забыли: многие творцы того времени искренне верили в то, о чем писали.
– Хотите сказать, что я – прожженный циник двадцать первого века, задумавший озолотиться на их идеализме?
– Хочу сказать, что не такие уж они были идеалисты. Просто мир тогда был другим.
– Конечно, другим! Но в том и суть: перемены слишком несущественны. – Дэниел посмотрел вдаль и помрачнел. – Мы думаем, что мир меняется, что люди становятся лучше. На самом деле меняется мало что… Разве только к худшему.
– Вы – действительно прожженный циник двадцать первого века, – сказала Ларкин, оборачиваясь. – А Сира уже выносит ужин!
Ели на веранде; затяжные сумерки скрашивало сияние свечей, которые Сира расставила на перилах. Все, кроме Ларкин, пили принесенное Дэниелом шампанское (хотя она восторженно захлопала в ладоши, когда над их головами взлетела пробка). Ник был погружен в раздумья и то и дело поглядывал на Дэниела как на чужого человека, оказавшегося здесь по ошибке; он почти все время молчал. Дэниел же сидел рядом с Ларкин и так много улыбался, что ему самому иногда становилось неловко: он казался себе притворщиком, играющим роль жизнерадостного и уверенного в себе мужчины, который знает подход к женщинам.
А ведь я действительно знаю подход, подумал Дэниел, допивая очередной бокал шампанского. Или… что ж, по крайней мере, раньше знал и сейчас не отказался бы тряхнуть стариной с Ларкин.
Он поймал себя на том, что жадно ее разглядывает. Вообще-то брюнетки не в его вкусе, да и столь яркие, колоритные женщины тоже. Прикид в духе молодой Аниты Палленберг, старая бархатная туника и ковбойские сапоги; пышные волосы-змеи, странные зеленые глаза, черты лица – крупные, почти мужские; да еще этот загадочный желудь!
Он не мог от нее оторваться. Когда Сира наконец встала и начала убирать со стола, Дэниел обрадовался: сейчас Ник уйдет ей помогать.
Ник не ушел. Вместо этого он пододвинул стул к Ларкин и сказал, одарив ее настолько фальшивой улыбкой, что Дэниел нахмурился:
– Ладно, подруга, почему бы тебе не помочь Сире на кухне? А мы, парни, пропустим по стаканчику бренди, подымим…
Дэниел нахмурился пуще прежнего. Не успел он возразить, как из кухни донесся голос Сиры:
– Ник! Оставь их и подойди сюда, пожалуйста!
Ник тихо выругался, и Дэниел с удивлением заметил странную озабоченность, даже тревогу в его взгляде. Это показалось Дэниелу очень подозрительным.
– Да, Ник, – улыбнулся он. – Помоги Сире. Где твои манеры?
Тот хотел что-то сказать в ответ, но осекся, встал из-за стола и пошел к двери. Напоследок еще раз покосившись на друга, он скрылся в кухне.
Дэниел облегченно выдохнул. Ларкин улыбнулась и развернула к нему свой стул. Их колени соприкоснулись, и Дэниел ощутил странное ликование: она предпочла его Нику!
– Итак, – прищурившись, сказала Ларкин. – Тристан, значит. Видели эскизы Берн-Джонса?
Он пожал плечами.
– Только репродукции акварелей, созданных по мотивам его оксфордских витражей.
– Значит, об остальных вам ничего не известно?
– Вы имеете в виду работы, которые он выполнял для компании Морриса?
– Нет.
– Поверьте, я просмотрел все – и не нашел ничего необычного, что имело бы прямое отношение к Тристану и Изольде. Есть одна картина Морриса, «Смерть Артура» Бердсли, – начал перечислять он, загибая пальцы, – пара малоизвестных вещиц Россетти и десяток работ безымянных прерафаэлитов. Все это, на мой взгляд, не представляет особого интереса, кроме разве что Бердсли. А, еще рисунок Жана Дельвиля… Он немного отличается от остальных. Творчество прерафаэлитов давно всем навязло в зубах, примелькалось, а я, как уже говорил, хотел найти нечто новое. Увы…
Он развел руками.
– Ничего нового нет. Все уже открыто.
Ларкин взяла его бокал, налила еще шампанского и протянула ему.
– Эти рисунки – другие.
– В самом деле? – Он выпил. – Что вам о них известно?
– Ну, для начала, их почти никто не видел. Это эскизы, незаконченные живописные работы, – сказала она. – Вернее, серия эскизов… Их три. Вы знаете про Пигмалиона и Галатею? Берн-Джонс дважды обращался к этой теме. Первые, ранние его работы, были выполнены по заказу семьи Кассеветти, вторую серию работ он закончил в тысяча восемьсот семьдесят восьмом. Эти чем-то на них похожи.
– Кассеветти? Знакомая фамилия, вроде бы…
– Да. Мария Кассеветти стала Марией Замбако, она позировала Берн-Джонсу для всех его знаменитых работ. Они были очень талантливыми, те девушки. Ее кузина Мари Спартали написала Тристана…
Дэниел встрепенулся.
– Так свою Изольду он писал с Марии Замбако?
Ларкин помотала головой.
– К тому времени Нед с ней уже расстался. Он неважно с ней обращался, знаете ли. Видел в ней ту, кем она никогда не была. В конце концов он это осознал – и порвал с ней. Рисунки датированы началом восьмидесятых, к тому времени их роман давно закончился.
– Где они хранятся?
– В особняке под названием Пейним-хаус.
– Это галерея?
– Скорее, клуб. Вернее, клуб там был лет сто назад, а сейчас это частная собственность, владелец никого туда не пускает. Но…
Ларкин подалась к нему. Он учуял запах ее волос: древесно-папоротниковый с ярким яблочным подтоном.
– …я знаю, как туда попасть. Никаких особых ценностей там нет, так, всякая всячина… Есть маленькая работа Якоба Кэнделла. Слышали о нем?
Дэниел был околдован и не сразу сообразил, что от него ждут ответа.
– Э-э, нет, – с запинкой ответил он. – Очередной Тристан?
– Если бы! Кэнделл был немного чокнутый, – со смехом призналась она. – Зато водился со Суинберном, Берн-Джонсом, Россетти и прочими…
– Водился – пока его не упекли в сумасшедший дом, – встрял Ник; он стоял в дверях и наблюдал – давно ли? – Странно, что ты о нем ничего не слышал, Дэниел, тебя вроде как раз такие интересуют.
– Неизвестные литераторы?
– Кровожадные психи. – Ник опять сел рядом с Ларкин. – Слушай, Ларк, он тебя еще не уморил? Бульвер-Литтона уже цитировал? Готфрида Страсбургского?
– Ой, помолчи, Ник. – Ларкин обратила будоражащий взгляд на Дэниела, который невольно покраснел и понадеялся, что при свечах его смущения не видно. – Он просто ревнует. А ваша идея – волшебная. Такая будоражащая…
Ник присвистнул. Ларкин пропустила это мимо ушей.
– Значит, книга будет иллюстрированная, Дэниел?
Он помотал головой.
– В этом и загвоздка. Мне бы хотелось сопроводить текст иллюстрациями, но хочется чего-то нового. Найти бы уцелевшие части оксфордских фресок Россетти, Берн-Джонса и Морриса – с изображением Изольды, вышивающей черные паруса…
– Их не существует, – оборвал его Ник. – Я точно знаю, потому что хотел использовать их для обложки «Черных парусов».
– Да, но они существовали. – Из кухни вышла Сира с подносом кофейных чашек, от которых поднимался пар. – Помню, когда я была в Оксфорде, нам про них рассказывали. Художники плохо подготовили поверхность, просто побелили кирпич, и краска сползла. Фрески осыпались и выцвели. В галерее над залом Оксфордского дискуссионного общества осталось несколько бледных фрагментов. Ой, молоко забыла!
Она поспешила обратно в кухню.
– Мотаем на ус, – сказал Ник. – Без тщательных подготовительных работ – никуда.
Дэниел взглянул на Ларкин. Она улыбнулась, он улыбнулся в ответ – восторженно, – и тут же получил пинок под столом от Ника.
– Простите, я кое-что забыла наверху. – Ларкин встала и положила руку Дэниелу на плечо.
Ему стало дурно. Желудь! Дэниел сунул руку в карман – да, тот по-прежнему был на месте. Сжав желудь в ладони, он хотел незаметно выбросить его на улицу и уже повернулся к перилам, когда Ник схватил его за руку.
– Дэнни. – Он замер, почему-то решив, что его разоблачили. – Дэнни, слушай. Не надо.
У Дэниела пересохло во рту.
– Что – не надо?
– Не связывайся с ней. Остерегись.
Дэниел разжал ладонь и воззрился на друга; желудь скользнул обратно в карман.
– В смысле?
– Я про Ларкин. Не ведись на ее штучки! Это западня. Она просто… красивая, Дэнни, а тебе ведь нет дела до внешней красоты.
– Вот еще! Конечно, есть, – ответил Дэниел. – Между прочим, ты сам хотел меня с ней познакомить. Она… интересная девушка. Яркая.
– Это…
– Ник! – крикнула Сира. – Тебе звонят!
– Стой тут, никуда не уходи, – предостерег его Ник. – Не прикасайся к ней.
Ник ушел в дом, встретившись в дверях с Сирой. Та вновь села за стол.
– Звонит менеджер из «Дингуоллс», – извиняющимся тоном сказала она Дэниелу. – Хочет что-то уточнить про летний концерт. Это ненадолго.
Дэниел великодушно замахал руками.
– Брось, о чем речь! Итак… – Он расплылся в своей самой искренней улыбке Профессионального Журналиста. – Расскажи про Ларкин.
– Особо нечего рассказывать. По крайней мере, мне.
– Правда? А мне показалось, вы подруги.
Сира рассмеялась.
– С Ларкин Мид? О, нет! Мы едва знакомы! – Она покосилась на дверь и заговорила тише: – Они с Ником раньше встречались – давным-давно. Ужасная история. Ты ведь в курсе?
Дэниел постарался скрыть свою оторопь.
– Да, конечно, конечно…
– Она скверно с ним обошлась. Как раз тогда мы с Ником и познакомились. Он был никакой, выглядел, как наркоман. Я, разумеется, на него и не смотрела. Он пил по-черному, ничего не ел, весил меньше меня, а это о многом говорит. Нас познакомил его друг, Роберт Лорд – мы с Робом вместе учились, он тогда только начинал принимать ставки, – так вот, он нас познакомил, решив, что я смогу оказать на Ника правильное влияние.
– Что ж, ты его оказала.
– Оказываю. Роберт сразу признался, что Ник свихнулся на почве несчастной любви к какой-то фотомодели, одной из пташек Дэвида Бейли. Ходили слухи, что она встречалась с Леонардом Коэном, так что, разумеется, всем хотелось ее заполучить. Роб говорил, она выкосила половину их компании – всех этих парнишей, фолк-музыкантиков, что играли в Ковент-гардене и передавали девчонок по кругу, как сигареты. Только с этой девчонкой номер не прошел. Они от нее дурели хуже, чем от героина. Звали ее иначе, на тогдашний идиотский манер – Либерти Белль, Сюзи Солидаго, что-то в таком духе.
– Сюзи Солидаго?
– Ну, нет, нет, как-то иначе. Но тоже ужасно. Трудно поверить, правда? Чтобы наш Ник на такое повелся. Не забывай, он был еще мальчишкой.
– А она? Ей сколько было – двенадцать?
– Нет. Она примерно твоя ровесница.
– Стало быть, сидит на том же эликсире молодости, что и Дик Кларк. – Дэниел, вытянув шею, заглянул в кухню: Ник по-прежнему говорил по телефону, Ларкин нигде не было видно. – Ладно, значит, Ник увлекся этой фанаткой…
– Нет, она была не фанаткой, вроде бы она тоже на чем-то играла… На гуслях, что ли? На чем-то эдаком, в общем. Роб хотел выгнать ее из клуба, но парни – да и многие девушки – были от нее без ума. Когда он познакомил меня с Ником, они как раз расстались. Он был не в себе, все твердил, что связался с девушкой, которая пыталась покончить с собой. Это странно, потому что Роб преподнес все несколько иначе: мол, это она бросила Ника, а не наоборот.
– И кстати, – продолжала она, – через некоторое время кто-то рассказал Нику, что она действительно умерла. Мы с ним как раз съехались. А чуть позже другой приятель пустил слух, что нет, она жива, он ее видел где-то в Турции, кажется. Ник это услышал – и пропал. Я была в бешенстве. Почти ушла от него.
Сира обратила задумчивый взгляд на свечи, выстроившиеся на перилах.
– Слушай, я понятия не имел, – признался Дэниел. – Ты всегда ему все прощала…
Она скорбно улыбнулась.
– Да, прощала… И прощаю. Но тогда все было иначе. Он действительно чуть не спятил. Даже лег на несколько дней в больничку. Думаю… нет, знаю… он сумел каким-то образом с ней встретиться. Поехал на выходные в Будапешт, а вернулся больной. Его лихорадило, трясло прямо. И еще эти… шрамы.
Она умолкла, вглядываясь в темноту за перилами. Со стороны Хайбери-филдс летел вой автомобильной сигнализации. Дэниел недоуменно глядел на Сиру, затем, наконец, тихонько спросил:
– Зачем же ты пустила ее в дом?
– Не знаю. – Сира вздохнула и провела ладонью по серебристому ежику волос. – Столько времени прошло… Возможно, я хотела убедиться, что огонь угас. И потом, я ведь всегда так поступаю с девицами Ника. Стараюсь с ними подружиться, чтобы все было по-семейному… А может, я согласилась из любопытства. Хотелось посмотреть, что она за человек такой. Вроде бы совершенно нормальная, да? Привлекательна, спору нет, но не из тех роковых красоток, из-за которых бросаются с крыш. Так ведь?
Дэниел ответил скупой улыбкой.
– Вроде так. А когда, говоришь, это случилось?
– Лет тридцать тому назад. Они встречались в семьдесят третьем… Ну да, больше тридцати лет прошло. А в Будапешт Ник ездил еще лет через десять – в восемьдесят втором, кажется.
– Долго они пробыли вместе? Ну, в самом начале.
– Тут еще одна странность. Музыку Ника я знала еще до нашей с ним встречи. Все его лучшие песни – той поры. Они все о ней, все без исключения. И он так о ней рассказывал, будто они были вместе целую вечность. На самом деле нет. Они встречались недолго.
– Сколько?
– Неделю, может. Однажды Ник признался, что даже меньше недели.
– Неделю?! Господи, да я иногда с похмелья болею дольше!
– Вот-вот. Забавно, правда? Впрочем, видел бы ты его тогда, Дэниел… Поверь, смешного в этом зрелище мало. Не человек, а труп ходячий. Нет, даже труп выглядел бы лучше!
– А сейчас как у нее дела? – Сквозь открытую дверь Дэниел видел, как Ник расхаживает по кухне. – Он говорил про какое-то психическое расстройство.
– Ничего про это не знаю. Вряд ли у нее все хорошо с головой, раз она пыталась свести счеты с жизнью. Однажды Ник рассказывал – он сам тогда лежал в больнице, поэтому я отнеслась к его словам с толикой недоверия, – что иногда на нее то ли бред, то ли какое-то помешательство находит. И поэтому она взяла себе другое имя… Хотя тут он тоже соврал. Якобы в Будапеште он встречался с девушкой по имени Дюрен, а потом уже признался, что ее звали Ларкин. В общем, загадка. Сейчас, по словам Ника, у нее все хорошо, она на препаратах и поэтому ей нельзя спиртное. В наши дни многие принимают антидепрессанты, верно? Мне она показалась вполне нормальной.
– Мне тоже, – кивнул Дэниел. – А по молодости мы все творили дичь, правда?
Сира печально улыбнулась.
– Да уж.
Вместо облегчения, которое Дэниел надеялся ощутить после этого разговора, в груди у него поселилось неприятное чувство, что он свалял дурака. Абсурд какой-то: он только что познакомился с Ларкин и вообще не должен испытывать по отношению к ней никаких чувств! Только Дэниел хотел с досады тряхнуть головой, как из кухни донесся шум: Ларкин выходила на веранду, а Ник за ее спиной скорчил злую гримасу телефону и, показав трубке неприличный жест, нажал «отбой».
– Слушайте, уже так поздно. – Ларкин замерла в дверях, улыбаясь Дэниелу. – Мне пора домой.
– Правда? Погодите, я вас провожу!
Дэниел вскочил, едва не забыв впопыхах про сидевшую рядом Сиру.
– О… Сира, спасибо огромное, отлично посидели!
Она изумленно поглядела на него.
– Ага. Вот и Ник освободился.
– Концерт все-таки будет в среду, – объявил он. – Но без боя я не сдался. Дэнни, неужели ты нас покидаешь? – Он перевел взгляд с друга на Ларкин и обратно. – В такую рань!
– Работы много. Утром даю интервью «Тайм-ауту», – ответил Дэниел. – Спасибо большое за ужин.
– «Таймауту»? Видно, на этой неделе у них совсем тухло с новостями. – Ник уставился на Ларкин и, казалось, вот-вот шагнет к ней, но вместо этого он порывисто вернулся в кухню. – Ладно, оставляю вас: обсуждайте своих ублюдочных викторианских художников, сколько влезет. Мещанские обои, а не искусство!
– Ник, обои с картинами Криса Марса по душе только тебе! – крикнул ему вслед Дэниел, после чего повернулся к Ларкин.
Они вышли на улицу, весело прощаясь с Ником и Сирой; дверь за ними с грохотом захлопнулась.
– Смотрите! – Ларкин показала пальцем вперед. – Пес охотится.
Человек на скамейке свистнул; пес подскочил в воздух, неистово крутя белым хвостом, затем кинулся опрометью бежать по лужайке. Дэниел бросил взгляд назад, на дверь Сириной квартиры. Кажется, он что-то забыл, только что? Когда он вновь посмотрел на поле, пес и его хозяин исчезли. Ларкин ждала его у кованного заборчика.
– Идем? – спросила она.
Они медленно зашагали в направлении станции метро; оба молчали. Дэниел задрожал: неприятная тревога, кольнувшая его еще за столом, стала еще более выраженной. Он покосился на Ларкин. Та шла, погрузившись в свои размышления и сунув руки в карманы. Спутанные темные волосы падали ей на глаза.
Когда они вышли на угол, Ларкин остановилась. Над их головами висел старомодный уличный фонарь. Коричневые мотыльки нарезали неистовые орбиты вокруг яйцевидного плафона. Ларкин долго разглядывала насекомых, затем чуть склонила голову набок, так что за волосами сверкнул ее кислотно-зеленый глаз.
– Подвезти вас? – Она показала пальцем на припаркованный у тротуара красно-белый «миникупер» размером с ванну. – Или вы тоже на машине?
– Нет, я на метро. Буду рад, если подбросите, но куда вы едете? Я живу в Кэмден-тауне.
– Знаю. На квартире Ника. Это недалеко от меня… Садитесь.
Ларкин открыла двери.
– Никогда раньше не ездил на «минике»! – сказал Дэниел, нагибаясь и заглядывая в салон. – Боюсь, не влезу.
– Прекрасно влезете. – Она открыла пассажирскую дверцу и произвела какие-то замысловатые действия с пассажирским сиденьем. – Вот, смотрите: здесь полно места!
Они поехали. Дэниелу пришлось подтянуть колени почти к самому носу, а одну руку высунуть в окно. Это позволило ему взглянуть на улицы Лондона с точки зрения ребенка, а также свести весьма близкое знакомство с левым локтем Ларкин. Они обогнули Хайбери-филдс и покатили в сторону Кэмден-тауна, оставляя позади индийские закусочные, унылые магазины и обшарпанные ирландские пабы. Дэниел прислонил голову к дверце и взглянул на Ларкин.
– Это ваше настоящее имя? Ларкин?
– Настоящее? – переспросила она с улыбкой и повернула на мощенную брусчаткой улицу. – Пожалуй, да, настоящее.
– Я хотел сказать, вас этим именем крестили?
– Нет, не крестили.
– Но вам его дали при рождении? Иначе говоря, ваша матушка любила Филипа Ларкина и читала вам на ночь его стихи?
– Нет. – Она насторожилась. – Имя я выбрала себе сама. И делаю это уже не впервые.
– Меняете имя?
– Да, а что такого? Вот взять хоть ваше – Дэниел Роулендс. Разве вам не хотелось бы его изменить?
– На что? – Он все же исхитрился убрать колени под бардачок. – Нет, мое имя на слуху. К тому же, я не рок-звезда, мою колонку читают – люди вряд ли обрадуются, если вместо знакомого Дэниела Роулендса ее вдруг начнет писать какой-нибудь Гроуп Суонсонг. И потом, мне мое имя нравится. А вы свое меняете, когда заблагорассудится? Любопытно. Вы, часом, не шпионка?
– Шпионка? Что вы! Да и будь я шпионкой, вряд ли я в этом созналась бы. Нет. Просто мне нравится, как это звучит – «Ларкин». Иные зовут меня Ларк[13].
– Господи, это просто чудовищно.
Ларкин цокнула языком и хлопнула его по бедру. Он заулыбался.
– Ладно, слушайте: вам интересно будет взглянуть на эскизы, о которых я рассказывала? Эскизы Берн-Джонса к «Тристану и Изольде»?
– Спрашиваете!
Они петляли между машин, а он любовался мерцанием света на ее лице; в этом автомобильном море громадные грузовики и двухэтажные автобусы выглядели океанскими лайнерами. Да что автобусы, даже пешеходы из салона «миникупера» казались гигантами.
– Расскажете, как туда добраться?
– Я с вами съезжу. Как насчет завтра, вы заняты?
– Ларкин, я же в творческом отпуске. Я не бываю занят. А вы? Работа, важные встречи с новыми людьми?
– Я говорила, что не работаю.
– Чем-то вы должны заниматься.
Дэниел осекся и покраснел. Вот ведь пристал!
– Arcana imperii,[14] – нашлась Ларкин. – Это секрет!
Она хмурилась, глядя на сияющее месиво Кэмден-стрит: миникэбы и мотоциклы, павильон станции метро, наспех впихнутый между витринами магазинов с мультяшными барельефами на верхних этажах: «мартинс» в человеческий рост, великаний корсет, пронзенный громадными портновскими ножницами. Вдруг, без всякого предупреждения, «миникупер» затормозил и юркнул на свободное парковочное место перед двухэтажным домом Ника. Дэниел ударился головой о подлокотник, и Ларкин объявила:
– Заеду за вами завтра в девять.
Дэниел потер затылок и уставился на нее. Уходить не хотелось; хотелось еще поговорить. Тут он вспомнил про интервью и застонал.
– Нельзя ли попозже?
– Повторять предложение не буду.
– Хорошо, хорошо! – Значит, к черту интервью; Дэниел начал выбираться из машины. – Можно угостить вас завтраком?
– В девять утра? К тому времени я умру голодной смертью.
– Тогда пообедаем?
– Посмотрим. – Она повернулась к нему и улыбнулась. – Дэниел.
Он похолодел. Там, где сидела Ларкин, в воздухе повисли серебристо-зеленоватые блики: ослепительный изумрудный нимб. Дэниел охнул. Пальцы, которыми он сжимал ручку дверцы, взмокли: ручка будто начала извиваться, ее не было, она выскользнула, как минога из сжатой ладони. Он закрыл глаза, дрожа и борясь с дурнотой, а потом что-то маленькое и гладкое прижалось к его нижней губе. Он заморгал и…
…перед ним была просто Ларкин, если ее действительно так звали, женщина с серебристыми прядками в каштановых волосах и тонкими, едва наметившимися морщинами, идущими от крыльев носа к уголкам рта, в потертой одежде и с серебряными браслетами на запястьях, расцвеченными лазуритом и варисцитом. Она перегнулась через рычаг переключения передач и дотронулась указательным пальцем до его нижней губы.
– Спокойной ночи, – только и сказала она.
И все же, и все же… Дэниел выбрался на улицу, кое-как встал, простерев перед собой руку – отражение ее руки; вот она захлопнула дверцу, отвернулась, и ее «миникупер» влился в поток машин. И все же он никогда и ни у кого не видел таких глаз, мшисто-зеленых, яблочно-зеленых, кислотно-зеленых; и она так и не сказала ему, кто она и чем занимается.
А желудь…
Дэниел сунул руку в карман, достал его и рассмотрел в свете фонаря.
– Черт, – вырвалось у него.
Скорлупа желудя дала трещину, и сквозь нее пробился крошечный корешок – ярко-красный, цвета граната. На самом его кончике, гусеницей загнувшемся кверху, висела едва различимая капля прозрачной жидкости. Дэниел оторопело уставился на эту каплю, чуть улыбнулся и, высунув язык, слизнул ее. Вкуса у жидкости не было, но, когда он сглотнул слюну, по языку расползлось горьковатое тепло.
– Хм.
Дэниел уже занес руку, чтобы выбросить желудь на Инвернесс-стрит – и замер.
Его остановил некий звук – протяжный свистящий вздох. Руку он по-прежнему держал перед собой. Что-то коснулось его щеки, и он смахнул прядь, забившуюся в уголок рта.
– Что такое? – спросил Дэниел вслух.
Рядом никого не было. Он стоял в полном одиночестве у входа в квартиру Ника. В летнем воздухе чувствовалась нотка порчи: пованивало гнилыми сливами и капустными листьями, разбросанными по тротуару. Дэниел еще раз оглянулся на Хай-стрит, отчасти надеясь увидеть там смеющуюся Ларкин за рулем «миникупера».
Нет. Улица пустовала, если не считать машин и горстки подростков, потягивающих пиво на обезлюдевшем участке уличного рынка. Дэниел сунул руку с желудем в карман и поплелся к двери. Когда он поднимался по лестнице, в квартире зазвонил телефон.
Дэниел, чертыхнувшись, нашел в карманах ключи, открыл дверь, взбежал на второй этаж и схватил трубку как раз в тот миг, когда включился автоответчик: «…вы позвонили Нику Хейворду..»
– Алло! – выдохнул он; мелькнула радостная мысль, что это может быть Ларкин. – Я тут, говорите…
– Это Дэниел?
– Ник! – Он снова выругался и рухнул в кресло. – Господи, я чуть шею себе не свернул, пока добежал…
– Я просто хотел узнать, дома ли ты.
– В смысле? Конечно, дома, я же снял трубку, черт возьми!..
– Один?
Повисла холодная тишина: Дэниел окинул взглядом кухонный стол, заваленный бумагами, нотными листами и неразобранной почтой Ника. На другом конце провода пиликала какая-то музыка. Ник сделал глубокий вдох.
– Слушай, Дэниел. La belle dame sans merci…[15] Она позвала тебя на свидание или еще куда-нибудь?
– В смысле? Не понял. Ты про Ларкин? Совсем рехнулся?
– Пожалуй, – рассмеялся Ник. – Конечно, рехнулся. Она не могла тебя позвать.
– Я имел в виду, что это не твое дело! Между прочим, да, она меня позвала. Завтра встречаемся.
– Откажись.
– Отказаться? Ты сам нас познакомил!
– И зря. До меня только сейчас дошло, что это была плохая идея. Она тебе не пара. Все закончится слезами. Поверь мне.
– Ник, – сказал Дэниел, с трудом сдерживая дрожь в голосе. – Она везет меня смотреть картины, о которых говорила за ужином. Эскизы Берн-Джонса к Тристану. Мне это нужно для работы, Ник! Для книги, мать ее! Помнишь, что я пишу книгу?!
– Я начинаю думать, что книгу ты тоже зря затеял. Слушай… Помнишь песню группы «Крэмпс»? «Что внутри у девицы? Мне кто-то сказал, там другой мир…»[16]
– Пока, Ник.
– Я могу тебя как-то отговорить?
– Нет.
– Она тебя использует, Дэнни, уж я-то знаю, можешь мне доверять…
– Я никогда в жизни тебе не доверял, Ник, с какой стати начну теперь?
В голосе Ника зазвенела мольба:
– Дэнни, да послушай! Я вас познакомил, потому что… Ну, потому что знал, что она положит на тебя глаз. Ты в ее вкусе.
– Да? А разве не ты? – холодно отозвался Дэниел. – По крайней мере, так считает Сира.
– Знаю. Сира рассказала о вашем разговоре. – Ник вздохнул. – Слушай, Дэнни… Я знаю, что ты обо мне думаешь, но это не так. Я не ревную. Ладно, не только ревную. В общем, я решил, что если вы с Ларкин сойдетесь, то я смогу чаще ее видеть. Что она будет рядом. А теперь… Теперь я понял, что ошибся. Ларкин может быть опасна. Она действительно опасна! Все всегда начинается именно так… Потом она ничего не помнит, вот в чем дело. Она видит не тебя, а другого… другое.
– А я думал, это она – другая! – парировал Дэниел. – Или ты опять все выдумал, а? Мы с Ларкин встречаемся завтра, это просто встреча, ничего особенного.
– Что же ты тогда на меня орешь?
В самом деле. Дэниел умолк: просто сидел, бесился и не хотел бросать трубку. Слишком много чести. Ник тоже молчал. Наконец он выдавил:
– Ладно, Дэниел. Твоя взяла. Можно мне завтра с вами?
– Нет!
– Тогда обещай, что просто… пойдешь с ней в кино или на выставку. Точно, сходите в Тейт-Модерн! Только ради бога, не обедай с ней, не ужинай, вообще ничего при ней не ешь! Пообещай…
Дэниел повесил трубку и встал, чувствуя внутри удивительную бодрость и даже веселость. Он окинул взглядом царящий в квартире Ника художественный беспорядок: простую, грубоватую мебель из сосны и дуба, гитары, старые золотые диски в плексигласовых рамах. Писал Ник по большей части за походным письменным столиком времен Первой мировой. Блокноты, тетради, диски, обложки к альбомам «Белые скалы, черные воды» и «В постели с героиней». Стеллажи от пола до потолка, забитые пластинками с фолк-музыкой, странными фотографиями, какими-то рисунками, желтеющей фантастикой в мягких переплетах, книгами страдавших депрессией писательниц, творчество которых так любил Ник: Джин Рис, Лора Райдинг, Джейн Боулз.
– Ха-ха, – сказал Дэниел.
Он и думать забыл про желудь. Подойдя к стеллажам, он снял с полки их с Ником совместное фото, сделанное вскоре после их знакомства. Очаровашке Дэниелу можно было дать лет пятнадцать, он только что отучился на журналиста в Колумбийском университете и весь светился от счастья, получив работу мечты: вести колонку о популярной музыке в журнале «Вашингтонский горизонт». Ник похотливо лыбился, сжимая в зубах гигантский косяк размером с кабачок; он только что отыграл концерт в Байю, куда приехал на гастроли с альбомом «В постели с героиней». Нечесаный, в непальской тунике и замшевых сапогах по колено, он был вылитый безумец-бард из юношеских фантазий Дэниела. Позади виднелся кирпичный фасад ночного клуба, неоновая вывеска и размытая фигура женщины в дверном проеме – она стояла в пол-оборота к камере и тоже была одета во что-то кельтское. Ее лицо скрывали струи дыма от Никова косячка. Дэниел перевернул фотографию и прочел надпись: «На карточку взгляни – меня вспомяни. 29 апреля 1978 года».
На его лице забрезжила изумленная улыбка.
29 апреля – это ведь сегодня!
На долю секунды его лицо стало почти таким же милым и юным, как на фотографии. Дэниел покачал головой и вернул рамку на место.
Меня вспомяни. Тогда Ник Хейворд казался ему почти небожителем. Дэниел даже писал о нем в таком ключе для журнала «Крем»: «Хейворд играет на автоарфе, у которой вместо струн – его собственные жилы и переломанные кости, обрывки любовных историй с плохим концом и металлический привкус бесчисленных кумарных утр».
Дэниел поморщился. Теперь-то он знал, что все это чушь собачья. Песнетворчество – это труд, ежедневный и кропотливый, как и писательство. Если Ник до сих пор считает иначе, то он просто тешит себя иллюзиями.
А эта его ревность – черт возьми, с какой стати Ник запрещает ему видеться с Ларкин? Досадливая гримаса Дэниела превратилась в оскал. Он провел рукой по ряду книг на полке и наугад выдернул одну, раскрыл и принялся читать:
Он бросил книгу на пол и приблизился к окну, выходившему на Хай-стрит. Вся эта клятая затея с творческим отпуском была бестолковой попыткой дуть на угли отгоревшей жизни, чтобы выйти на новый уровень, вырваться наконец из своего уютного неприступного логова над Коннектикут-авеню, где он жил в окружении первых изданий Буковски, иллюстрированных грампластинок, автографированных работ Капонигро и заставкой для рабочего стола из третьего «Кремастера».
К несчастью, Дэниел не имел четкого представления о том, что из себя представляет этот новый уровень. Даже в самых смелых мечтах он не мог представить, что поп-культурное исследование легенды о Тристане и Изольде принесет ему стипендию Макартура или хотя бы хвалебную рецензию в «Сандей таймс». Однако он отдавал себе отчет, что до конца жизни будет считать себя ничтожеством, если прекратит стремиться к бо`льшему – пусть он и понятия не имеет, что это может быть.
Дэниел смотрел на Кэмден-хай-стрит, на толпы насекомоподобных людей в черных и неоновых одеяниях из микрофибры, которые то сбивались в одну массу, то рассыпались, ощетиниваясь антеннами мобильных телефонов, словно непрерывно внимали глухому подспудному гулу коллективного разума. Возле клуба «Электрик боллрум» стоял бронеавтомобиль «Хамви» – редкое по нынешним временам зрелище, – за черными окнами которого скрывался какой-нибудь наркоделец, диджей или бизнесмен. У входа в метро девица в туфлях на стеклянных каблуках и шляпе из спутниковой тарелки торговала светящимися бусами и водой «Дасани», а из колонок над дверью обувного магазинчика напротив летел трип-хоп-кавер на песню «She’s Going Bald». Из гостевой спальни донесся тихий женский голос (компьютер напоминал Дэниелу о завтрашнем интервью) и мелодичное пиликанье одного из наладонников Ника.
Дэниел жил в том будущем, которое так восторженно рисовал двадцать пять лет назад в одной из своих первых колонок для «Горизонта», и подыхал от скуки.
– Плакала твоя мечта о безопасности, – сухо заметил Ник, когда Дэниел сообщил ему о своем приезде и желании остановиться в Кэмден-тауне.
Однако все вокруг было одним сплошным воплощением этой мечты: Сеть стала для него огромным электронным коконом, из которого было не выбраться. Дэниел задернул шторы, ушел в гостевую спальню, проверил почту и лег спать.
Сон не шел. Мысли беспрестанно мельтешили между Ларкин и Ником, подсвеченные тем странным зеленым светом из салона «миникупера»… Впрочем, нет, то был не свет, но и не темнота, не тень: в голову почему-то лезло слово «отсутствие». Дэниел пожалел, что бросил трубку, надо было выслушать Ника и узнать, что тот навыдумывал себе в оправдание.
La belle dame sans merci.
Может, стоило позволить Нику завтра увязаться за ними? Она видит в тебе другого… другое.
А сама она кто? Дэниел вспомнил ее глаза, прилипшую к щеке прядку волос. Может, все-таки перезвонить Нику?
Он зевнул: нет уж. Наутро от тревоги не останется и следа. Он натянул на голову одеяло, поглубже вставил беруши, чтобы не слышать психоделического пиликанья уличной жизни за окном, и наконец уснул.
Утром Ларкин вошла в подъезд сама. «У меня есть ключ! – крикнула она в домофон. – Не спускайся!»
Дэниел встретил ее на лестнице: пока он накидывал кожаный бомбер, она стряхивала воду с зонта.
– Там прямо потоп! – Она тряхнула волосами, обдав его каплями дождя, затем неодобрительно посмотрела на его модные войлочные сабо. – Ты точно готов? Может, хоть на голову что-то наденешь? Только быстро, я там припарковалась неудачно, заперла другую машину.
– Да. Нет. Едем!
Он выбежал за ней на улицу и кое-как втиснулся в «миник». В салоне гремела музыка: заглавная песня с альбома Ника «В постели с героиней». Дэниел тут же, машинально, выключил ее. Ларкин скользнула за руль, машина резко тронулась, и Дэниел врезался головой в боковое окно.
– Ай! – Он повернулся к Ларкин, потирая висок. – Давно вы с Ником знакомы?
Она снова включила музыку.
– Хороший альбом. Мы знакомы целую вечность.
– Целая вечность – это сколько?
– Много. У нас с Ником был роман, если ты об этом. – Она простодушно заглянула ему в глаза. – Ты ведь об этом?
Дэниел кивнул.
– И?..
– Меня всегда завораживало его творчество. Никогда не понимала, как это происходит – как рождаются песни. Это для меня загадка…
Она помотала головой, потом решительно стиснула зубы и призналась:
– Я бы тоже так хотела. Писать музыку, как он. И еще мне хотелось помочь ему с работой.
– В самом деле? – Дэниел однажды видел, как Ник дал пинка парню, предложившему ему поменять пару аккордов в «Белых скалах». С тех пор Ник стал мягче, но ненамного. – И как ты ему помогла?
– Показала несколько народных баллад – давно, когда он еще играл в составе «Дарк даймонд».
– Ах вот кому мир обязан появлением альбома «Небес сиянье и долгие прощанья»!
– Я думала, Ник – твой лучший друг.
– Так и есть, как это ни печально.
– Тогда почему ты с ним так груб?
– Разве? – Дэниел задумался, потом пожал плечами. – Может быть, от зависти: ему все так легко дается.
– Легко? По-моему, это заблуждение. Он вкладывает в свои песни много труда.
– Да? Пусть попробует хоть раз уложиться в сроки.
– Ты вроде в творческом отпуске? Никаких горящих сроков! – Ларкин обескураживающе улыбнулась. – Занимаешься тем, чем всегда хотел… По крайней мере, Ник так говорит.
– Много Ник понимает! Куда мы едем? В Сохо?
– В Блумсбери. Держись!..
«Миникупер» свернул на улочку шириной с тротуар. Дэниел вцепился в переднюю панель, когда машина принялась петлять по проулкам и булыжным мостовым, мимо развалин заброшенного муниципального жилого дома – сквозь разбитые окна виднелись коридоры, в которых медленно сходились и расходились, словно в причудливом старинном гавоте, фигуры людей, – мимо помоек и задних дворов закусочных, где пахло пажитником и чем-то кислым. Наконец они вынырнули в кирпичный двор-колодец, заваленный строительным мусором и обнесенный со всех сторон угрюмыми домами, построенными в начале XIX века. Потоки дождевой воды струились меж груд битого кирпича и собирались в мутно-белесые лужи, подернутые химической, ядовито-зеленой пеной. Один дом стоял наособицу, в стороне от других. Одинокий пережиток чуть более поздней эпохи, он будто попал сюда случайно и совершенно растерялся – средневикторианская архитектура воспринималась как неуместное излишество в этом унылом месте, куда его, казалось, сослали доживать свой век. Когда «миник» затормозил у дверей дома, из тени под крыльцом выскочила крыса и, плюхнувшись в ядовито-зеленую лужу, поплыла.
Дэниел повернулся к Ларкин.
– Так вот где жил Феджин[18], а?
Ларкин заглушила мотор и выглянула на улицу.
– Вон там – Уоберн-стрит. Это Сарацин-Корт. А нам с тобой сюда.
Она указала на дверь одинокого дома, выкрашенную в красно-бурый цвет – цвет сырой печени. На каменной притолоке была высечена надпись: «ПЕЙНИМ-ХАУС, 1857».
– Дэниел? Не будем терять время, дождь вряд ли закончится…
Ларкин выскочила на улицу и побежала ко входу. Дэниел минутку посидел, угрюмо глядя на проливной дождь за окном, и начал выбираться из машины. Только он захлопнул дверцу, как сзади раздался истошный и пронзительный крик:
– Марианна?!
Дэниел обернулся, поджав плечи в попытке укрыться от дождя, и увидел, как с земли рядом с кучей строительного мусора неуклюже поднимается девица – лет семнадцати-восемнадцати, в джинсах-клеш и кроссовках на высокой платформе, с мокрыми обесцвеченными дредами, липнущими к черепу. Вид у нее был изможденный, лицо пылало.
– Марианна! – крикнула она.
Дэниел поглядел на Ларкин. Она не обращала на девицу никакого внимания и судорожно ковырялась ключом в замочной скважине.
– Марианна!!!
Девушка ковыляла к ним через двор. Дэниел бросился к Ларкин.
– Слушай, местечко так себе, может, пое…
– Давай, давай же, открывайся, – только пробормотала Ларкин и вдруг радостно вскрикнула: дверь распахнулась настежь.
Ларкин скользнула внутрь, Дэниел за ней. На пороге он оглянулся и увидел, что девица так и бежит в их сторону. Дверь захлопнулась; снаружи полетели нарастающие вопли, рыдания и проклятия. Дэниел быстро шагнул в прихожую.
Потолок был высокий, залитый ультрамариновым светом из потолочного окна с переливчатыми стеклами и медным, позеленевшим от времени переплетом. Зеленый мраморный пол запорошила пыль и палая листва, на оштукатуренных стенах цвели синевато-зеленые разводы плесени, в вазе на высоком дубовом столике сухие розы с лепестками цвета пергамента. На стене за табуретом висела потускневшая табличка:
Фольклорное общество Большого Лондона
Основано в октябре 1857 года
Fas est et ab hoste doceri[19]
– О! – тихо вскрикнула Ларкин и что-то подобрала с пола.
Сухой лист, подумалось Дэниелу, но тут она выпрямилась и протянула ему находку. Он сложил ладони чашей и принял ее.
Мотылек.
– Живой? – спросил он.
– Уже нет.
У него были узкие лезвиеобразные крылья тусклого зеленовато-голубоватого оттенка, покрытая алым ворсом грудка и фасетчатые зеленые глаза. Дэниел бережно потрогал мягкую как пух грудку, затем поднес палец к носу и понюхал.
– Странно. Пахнет… яблоками? – Он взглянул на Ларкин. – Откуда он здесь?
– Издалека.
Ларкин забрала мотылька, подошла к вазе и уложила его среди мертвых роз. Дэниел заметил, что таких зеленых мотыльков там уже много.
– Они залетают сюда по ошибке, а потом не могут выбраться. Жаль, я не могу им помочь, – добавила она, бросив на Дэниела скорбный взгляд.
– Да уж. Жаль беднягу. А он… они… редкие?
– О нет. Раньше их было очень много.
Она отвернулась, стянула через голову свой анорак и положила его на край высокого столика. Одета она была так же, как вчера, только шею повязала длинным черным шарфом. Она энергично потрясла головой, и ее густые черные кудри сразу приободрились – как вайи папоротника распрямляются после ливня. Дэниел снял свою кожанку и положил на пол рядом со столиком, затем еще раз осмотрел бронзовую табличку на стене.
– Любопытно, – произнес он, перетряхнув свои нехитрые, уровня алтарного служки познания в латинском языке. – «Позволительно и у врага учиться». Странноватый девиз для миролюбивых исследователей фольклора, не находишь?
Ларкин пожала плечами.
– Тогда люди верили, что существует единая система для понимания всего – только не могли договориться, какая именно. Исследователи этого общества искали ее в фольклоре.
– В сказках?
– Нет. Скорее, в памяти народов. Они придерживались весьма научных методов, эдакий дарвинистский подход – найти общий источник, первооснову разных историй.
– Что ж, я занимаюсь тем же.
– Да. – На промытом дождем свету ее кожа отливала серебром, как цветок наперстянки, а зеленые глаза лучились. – Поэтому я тебя и пригласила. Все хранится наверху, идем, только береги голову.
Она повернулась, поманила его за собой в коридор и там сразу пригнулась, нырнув в невысокий дверной проем, за которым обнаружилась узкая лестница наверх.
– Так вот ты кто? – спросил Дэниел. – Ученая? Занимаешься фольклористикой?
– Нет.
Она толкнула дверь и вошла в небольшую темную комнату, обшитую деревянными панелями; единственное круглое окошко выходило во двор. Из мебели здесь был только невысокий деревянный шкаф для хранения географических карт.
– Я же тебе говорила, Дэниел: я ничем не занимаюсь.
Она бросила на него странный пытливый взгляд – словно подглядывала за ним исподтишка из-за шторы, – затем встала на колени к шкафу и потянула на себя нижний ящик.
– Черт, вечно он застревает.
Дождь хлестал в окно. Воздух в комнате был стылый и затхлый, в нем стоял дух книжной пыли, хотя никаких книг в комнате не было – только этот деревянный шкаф. Дэниел молча наблюдал, как Ларкин силится открыть ящик; он с трудом поборол желание приблизиться к ней, опуститься на колени и ощутить пальцами прохладу металлических ручек, под коленями – пыльный пол, а рядом – эту женщину.
– Ох, ну давай, пожалуйста, прошу… – бормотала она.
Дэниел ощутил дрожь нетерпения, однако вызвала ее вовсе не мысль об эскизах. Это было мечтательное, радостное предвкушение сродни испытанному во время школьного спектакля в старших классах, когда он вдруг шагнул на сцену и обнаружил, что отлично знает слова, знает где стоять и как двигаться, знает всех вокруг – всех этих людей, на которых прежде не обращал внимания, их имена и реплики, что они сейчас скажут и сделают… Точно так же он откуда-то знал эту женщину…
…и она в самом деле оказалась рядом, а Дэниел стоял на коленях и держался за металлическую ручку ящика. Он осторожно просунул палец в щель над нижним ящиком, чуть надавил – и да, ящик поддался. Ларкин наклонилась, без улыбки поглядела на Дэниела и опустила голову, пряча лицо за волосами. Очень аккуратно она извлекла из ящика большую папку из толстой карамельного цвета кожи, изрябленную пятнами времени, с затейливыми застежками и шнурками, как на корсете, и положила ее себе на колени.
– Спасибо, – тихо произнесла она.
Его руки больше не лежали на ящике, а стискивали ее плечи. Он склонился к ее лицу, и она тут же подалась ему навстречу; ее губы оказались чуть шершавыми, а язык – с легким привкусом фруктов и жженного сахара. Он целовал ее, не видя вокруг и не чувствуя ничего, кроме ее губ; руки уже скользили по складкам материи, словно бы ускользающей, тающей в воздухе. Когда он открыл глаза, у Ларкин был ошеломленный взгляд, как будто она только что очнулась в незнакомом и странном месте.
– Дэниел, – проронила она; ее глаза распахнулись, а зрачки, наоборот, сузились и тут же расширились, заняв чуть ли не всю радужку, – словно на видео с ускоренной съемкой мгновенно распустился цветок. – Дэниел.
Сердце занялось в груди: она его увидела. Он отпрянул, оперся рукой на шкаф и молча посмотрел на нее. Любое слово сейчас заморозило бы миг, сделало бы его неизбежным. Он почти видел, что случится дальше, почти знал, что нужно сказать, если все же решит заговорить; надо заговорить, надо…
– Я… смотреть эскизы будем здесь? – с запинкой спросил он.
Ларкин вспыхнула и тут же опустила глаза. От смущения и разочарования Дэниела бросило в жар.
– Да! – Она встала и пошатнулась. – Давай просто разложим их на шкафу.
Он успел ее поймать и поддержать. Ларкин вздрогнула, и он отошел. Она сосредоточилась на папке: расстегивала застежки и бережно раскладывала рисунки.
– Вот, – выдохнула она, поднимая и откладывая в сторону сначала один, затем второй и третий лист тонкой защитной бумаги. – Вот они. Правда, красивые?
Он встал рядом и невольно подивился малым размерам эскизов – листы были лишь немногим больше обычных писчих, – и тщательной прорисовке деталей простым карандашом, углем и тушью. На всех эскизах были изображены одни и те же полураздетые мужчина и женщина. Под каждым рисунком стояла подпись аккуратным мелким почерком:
КАК ИХ ОПОИЛИ
КАК ИХ НАШЛИ
КАК СЭРА ТРИСТРАМА УЗНАЛА ГОНЧАЯ
– Да. Да, очень красиво, – прошептал Дэниел, взглянул на Ларкин и восхищенно улыбнулся. – В самом деле, они прекрасны.
Дэниел обошел шкаф с обратной стороны, посмотрел на эскизы под новым углом и отчетливо различил намеченные художником, но впоследствии стертые линии: призрачные фигуры прислужников. В воздухе над ними Дэниел увидел чью-то едва зримую руку, сплетение тел и завиток плюща, форма которого повторялась в собачьем хвосте. Он просиял.
– Я понял, что ты имела в виду. Эти наброски совсем не похожи на его живопись. Они поразительно…
Он помедлил.
– Откровенны? – предложила Ларкин.
Дэниел засмеялся.
– Наверное, можно выразиться и так, – сказал он и выложил рисунки в ряд.
Приворот. Обнаружение. Узнавание.
Дэниел потрясенно и хмуро рассматривал работы. Почерк был хорошо ему знаком: характерный для Берн-Джонса синтез средневековой и романтической традиций, уверенные линии и ясноокие натурщицы. Однако рисунки были не просто декоративны: они вызывали оторопь. Причем поражала не обнаженная натура, не безупречная анатомическая верность, не позы – подчеркнуто эротичные, даже ожесточенные, – не то, что отнюдь не чаша с зельем символизировала околдованность двух любовников, и не отсутствие смущения или удивления на лице заставшего их лесника, и не жуткий образ гончей, которая была не собакой, а чем-то иным, отвратительным, заставившим Дэниела отвести взгляд. Да, безусловно, все эти подробности добавляли рисункам странности. Однако коробил не контраст между знакомым изобразительным стилем и его неожиданным применением, не шок, какой испытываешь, обнаруживая секс вместо подсолнухов.
Потрясало другое: каждый рисунок был пронизан таким мощным и неукротимым вожделением, какого Дэниелу испытывать еще не доводилось, притом вожделением так и не удовлетворенным. Оно вдруг захлестнуло его самого, взыграло внутри, как сновидение, которое было благополучно забыто и вдруг вспомнилось, затмило собою явь и сделало невыносимой саму мысль о бодрствовании; именно это дистиллированное влечение на грани с отчаянием стеснило ему грудь и захватило дух.
Ларкин в этот миг склонялась над третьим эскизом: сценой Узнавания.
– Действительно, среди его работ были весьма эротичные, – произнесла она. – У всех мастеров той поры они были. Об этом как-то забываешь. Многим кажется, что викторианцы были сексуально закрепощены, фригидны или…
Она взглянула на Дэниела и улыбнулась.
– Словом, ты понял. Может быть, нам претит сама мысль… Это все равно что представлять, как родители занимаются сексом на кухонном столе.
– Ай-ай-ай! – Дэниел укоризненно погрозил ей пальцем. – Да брось! Ты не можешь отрицать, что его эскизы ошеломляют… Взять хоть эту…
Он указал на тварь, которая была вовсе не гончей, и опять невольно отвел глаза.
– Почему о них до сих пор никто не знает? Как их удалось сохранить в тайне?
– Нед распорядился, чтобы их никому не показывали.
– Почему? Марию Замбако он тоже писал обнаженной, и те работы выставлялись даже при его жизни. А эти… ну да, они чрезмерно откровенны для своего времени, так ведь с тех пор сто двадцать лет прошло! Почему не показать их сейчас?
– Про них просто не знают.
– Хочешь сказать, они были украдены?
– Нет, – ответила Ларкин; ее зеленые глаза вновь почернели. – Их вообще не должно быть на свете. После смерти мужа Джорджи Берн-Джонс велела их уничтожить, но… Кое-кто сумел прибрать их к рукам и привезти сюда. Это тайна. Поэтому до сих пор нет ни репродукций, ни копий, и эти эскизы нигде не упоминаются – разве что в дневниковых записях современников.
– Не могу же я быть первым… Ты говорила, сюда приходят исследователи!
– Нет, я такого не говорила.
Дэниел уставился на единственное круглое окошко в стене – мутное око в зеленовато-серебристую хмарь; с улицы летел приглушенный рев объезжающего дворы мусоровоза. Что там, интересно, с девицей, звавшей Марианну? Дэниел подошел к окну, но ничего кроме запустелого двора-колодца не увидел. «Миникупер» казался алым островком в черном море.
– Наверное, их забрала натурщица? – спросил он, вновь поворачиваясь к Ларкин. – Его жена боялась очередной измены?
– Да. Боялась на сей раз потерять его навсегда. И это почти случилось.
Дэниел вернулся к шкафу и еще раз посмотрел на Изольду – высокую, полногрудую, с длинными темными волосами и пленительным лицом, которое было будто не в ладах с могучей шеей-колонной. Он не стал говорить это вслух, но она здорово напоминала женщину, стоявшую сейчас рядом.
– Кто она?
– Ее звали Эвьен Апстоун. Она встретила Неда вскоре после его расставания с Марией Замбако. Он был так… уязвим, и это ее привлекло.
– Когда были сделаны эскизы? Они датированы?
– Вот этот… – Она показала на «Как их нашли». – Про него Берн-Джонс писал Россетти за несколько месяцев до его смерти – значит, зимой восемьдесят первого. Он упоминает картину с таким же названием. Картину найти не удалось – сохранился лишь эскиз. Думаю, жена ее уничтожила. В письме Берн-Джонс говорит, что «снова видел девушку из колодца».
– Что за девушку?..
Ларкин помешкала.
– Никто толком не знает. Но его жена, Джорджи, упоминает некий сон…
Она присела к шкафу и потянула на себя другой ящик. Этот поддался сразу. Он был битком набит книгами – по большей части старыми, хотя Дэниел приметил потрепанный экземпляр «Портретов Хельги» Уайета и листы бумаги с какими-то карандашными каракулями, несколько видеокассет и намотанную на палку грязно-коричневую пряжу. Ларкин извлекла из ящика томик с золотым тиснением на корешке: «Памяти Эдварда Берн-Джонса». Полистала страницы и начала читать вслух:
– Одно из своих сновидений Эдвард описывает в письме: «Под мерклым траурным небом, какое часто является мне во снах, я видел призрачную деву из колодца. „Слушай мое сердце“, – молвила она и уронила в колодец большой камень, который падал, с грохотом ударясь о стенки, и грохот этот все нарастал и набирал силу, покуда не перерос в поистине нестерпимый гром. Тогда я пробудился».
Дэниел поморщился.
– Что ж, по крайней мере, ему было стыдно, что он изменяет жене.
– С Марией Замбако он никаких угрызений совести не испытывал.
– В самом деле? – Дэниел приподнял бровь. – Тогда кто вызывал у него такое чувство вины?
– Мне кажется, совесть его вообще не мучила. Сон следует трактовать иначе. Она… она была другой.
Дэниел промолчал. У нее были проблемы с головой. Невольно вспомнился Роберт Лоуэлл, который мнил себя королем Шотландии и стал одержим молотками, отвертками, гвоздями и проволокой – все потому, что Т. С. Элиот однажды признался в неравнодушии к скобяным лавкам. А еще Дэниел вспомнил вчерашние предостережения Ника и несостоявшееся интервью «Таймауту».
– Что-то не пойму, – наконец сказал он. – Берн-Джонсу приснилась эта девушка, а потом он встретил похожую и уговорил ее позировать?
– Нет. – Ларкин упрямо помотала головой. – Он действительно ее видел.
Дэниел засмеялся.
– Прости, к мистицизму я охладел курсе на третьем. Это…
– Ладно. Хватит. – Она убрала книгу обратно в ящик и начала складывать в папку наброски Тристана и Изольды. – Если мы хотим пообедать, надо скоро выезжать. Взглянешь на картину Кэнделла?
– Конечно.
Дэниел прошел за ней в коридор.
– Она здесь, – сказала Ларкин и открыла дверь в крошечную комнатку, прежде служившую, видимо, кладовой для белья: здесь до сих пор стоял едва уловимый запах крахмала. Свет сочился сквозь узкое окошко под самым потолком; на стенах от полок остались темные полосы. Под самым окном висела маленькая картина в овальной раме. Долговязый Дэниел шагнул в кладовку, чтобы ее рассмотреть, и заполнил собой почти все помещение.
– Совсем крошечная! – воскликнул он.
– Да, многим требуется лупа, чтобы как следует ее рассмотреть. Но в большой комнате она потерялась бы, поэтому я храню ее здесь.
– Она твоя?
Ларкин улыбнулась.
– Подарок от художника.
На овальном полотне помещалось столько крошечных фигур, что Дэниел не сразу разобрался в этой мешанине – от первой же попытки разболелась голова. Он нагнулся и разглядел шедшую по нижнему изгибу полотна подпись крошечными буквами: ПЕС ЕЩЕ НЕ СПРЫГНУЛ.
Он нахмурился, пытаясь найти собаку среди буйной, затейливо выписанной растительности и множества людей.
– «Пес еще не спрыгнул». Что это значит?
– Это из легенды. «Король Орфео».
– Первый раз слышу. Орфео – это Орфей?
– Наверное. – Ларкин печально и озадаченно смотрела на картину. – Чего только не выдумывают люди в попытках объяснить необъяснимое.
– Например?..
– Например, тоска по покойным. Для меня это всегда было загадкой. Люди скорбят по ним, горюют, мечтают вернуть, но их больше нет, сколько ни ищи. А люди все равно ждут и тоскуют. Это так красиво. – Она отвернулась; длинные волосы упали ей на лицо, когда она выходила из кладовки в коридор. – А это!..
Ларкин подняла руку к окну и стала крутить кистью, подставляя ее бледному свету, который проникал меж пальцев и делал их то белыми, то черными, то белыми, то черными.
– Игра света и тени. Кьароскуро. Так красиво! И загадочно.
Дэниел недоуменно уставился на Ларкин, затем вышел за ней в коридор.
– Что ж, с этим не поспоришь.
Она резко обернулась к нему.
– Ты голоден? Я просто умираю от голода!
– О. Что ж. Хм…
Дэниел составил в уме табличку из двух колонок:

– Эмм, ну, я…
– Здесь неподалеку есть небольшой ресторанчик. Кухня отменная!
Она улыбнулась, и он поймал себя на том, что не может оторваться от ее зеленостеклянных глаз, гадая, каково это – дотронуться до ее скулы, вот здесь, где так странно отливает барвинком кожа…
– Конечно! То есть да, я тоже проголодался. – Он показал большим пальцем на дверь в кладовку. – Спасибо, что показала мне картину кисти Джека-Потрошителя.
Ларкин улыбнулась.
– Кобуса Кэнделла. По части продуктивности, насколько мне известно, он и в подметки не годился Джеку-Потрошителю. Но как знать…
– Как знать, – кивнул Дэниел, улыбнулся и пошел за ней вниз.
До ресторана шли пешком. Той девицы во дворе не оказалось. Дождь перестал. Между туч проблескивало голубое небо, лужи на асфальте морщились от порывов студеного ветра.
– Ох, сам я отсюда точно не выбрался бы! – сказал Дэниел, поеживаясь и поглубже зарываясь в куртку. – Бьюсь об заклад, про твой ресторанчик в «Таймауте» не писали!
– Догоняй, – сказала Ларкин, исчезая за углом.
– Постой!..
Он кинулся следом и попытался схватить ее за руку. Она только рассмеялась и встряхнула головой, так что волосы превратились в размытую тень, а лицо, казалось, парило в воздухе.
– Да все нормально. Хорошо, что мы пришли пораньше. К обеду здесь будут толпы.
Она повернулась и юркнула в дверь, хлестнув его по лицу волосами, источавшими приятный яблочный аромат. Дэниел потянулся к воротнику ее пальто, почувствовал, как она стиснула его руку, а в следующий миг они уже были внутри.
Дэниел заморгал, привыкая к полумраку. Кухню за стеклом заливал яркий свет, как в операционной, столики были из нержавеющей стали. Будто на скотобойне оказался, подумал Дэниел. Но пахло замечательно – жареным чесноком, свежим хлебом, анисовкой. И посетители были явно состоятельные: стройные дамы и господа в черном, помахивающие мобильниками и сигаретами.
Сели за стол. Тут же явился официант с меню.
– Мне, пожалуйста, телячью зобную железу, – не глядя в меню, сказала Ларкин. – И вино… Как насчет вина, Дэниел?
– Еще нет и одиннадцати…
У него чуть не вырвалось: «К тому же тебе нельзя спиртное». Вместо этого он быстро окинул взглядом столики и отметил, что почти на каждом стоят бокалы и винные бутылки. Да уж, Англия такая Англия, подумал Дэниел.
Пару мгновений он взвешивал «за» и «против». Он же ответственный человек, правильно будет отказаться – ради ее здоровья. Да и когда он в последний раз пил за обедом? Лет двадцать тому назад, когда тусовался с Ником…
Плохая идея, решил он, когда официант подал ему винную карту. А все ж иногда можно себе позволить, тем более, в Лондиниуме…
Он заказал бутылку кларета и чесночный стейк. Когда принесли вино, они с Ларкин выпили, и та с довольным видом откинулась на спинку стула.
– Не подскажете ли название сего храма чревоугодия?
– Кафе «Шуэт». Весьма злачное местечко, – ответила Ларкин. – Поэтому я решила, что вам здесь понравится.
– И правда, – польщенно ответил Дэниел. – Здесь подают абсент? Никогда не пробовал.
– После обеда. А вот и обед!
Ларкин взглянула на тарелку с телячьей зобной железой, от которой шел пар, затем выжидательно посмотрела на Дэниела. Тот занес над стейком вилку с ножом. Она следила за ним с видом голодной кошки, которую вот-вот должны покормить. Он улыбнулся, подчеркнуто изящным движением разрезал стейк и положил кусочек в рот.
– М-м-м-м, вкусно!
Только тогда она принялась за еду.
– Что ж, расскажи, – сказал Дэниел, – откуда у тебя ключ?
– От Пейним-хауса? Мне его подарили.
– Смотрю, тебе много всего дарят.
– В самом деле! – Она сделала глоток вина. – Меня завораживает искусство. Творчество. Я хочу понять, как оно устроено, хочу стать…
– Частью процесса? – Дэниел помотал головой. – Не выйдет. Произведение искусства получается таким, каким его задумал автор. Точка. Мы никак не можем повлиять на процесс.
– Как-то все же влияем. Скажем, одну и ту же картину Люсьена Фрейда с обнаженной натурой мы увидим по-разному, потому что я женщина, а ты мужчина. И мы оба увидим ее совсем иначе, если узнаем, что натурщица была возлюбленной художника. Его музой. Взять картины Россетти, которому позировали Лиззи Сиддал и Джейн Моррис…
– Но это еще не сделает нас частью творческого процесса, – возразил Дэниел. – Мы просто словили опосредованный кайф от осознания, что художник спал со своими натурщицами.
– А я уверена, что муза привносит в работу художника нечто большее. Нечто потустороннее.
Дэниел фыркнул.
– Смешно. Вспомните Пикассо: он спал с тысячами женщин – они все были потусторонние?
– Пикассо был единственный в своем роде. Уникум. Такому не нужно черпать силы в ком-то еще.
– Интересная теория: муза как альтернативный источник энергии. – Дэниел вновь опустил глаза на тарелку. – А вообще Ник прав: прерафаэлиты, даже самые видные, были в лучшем случае второсортными художниками.
– Меня сейчас не волнует, какой вклад они внесли в искусство. Меня интересует, откуда они черпали силу. Вот чего я никак не могу понять.
Дэниел положил руку на ее запястье.
– Ларкин, я тебе помогу. Понимать тут абсолютно нечего. Это просто работа – как мое писательство, как любой труд вообще. Нет тут никаких загадок.
– Для меня есть.
Он помотал головой.
– Извини, Ларкин, меня этим не возьмешь. Все измышления про Белую богиню[20]…– Он осекся.
– Что?
– Ничего. Я вдруг вспомнил, как вчера вечером наугад достал с полки книжку и прочел его стихотворение. Роберта Грейвса.
– Какое?
– Не припомню. Что-то про раздувание углей.
– Гаданием на книгах балуешься?
– Слушай, я же критик, это моя работа. Но раз ты заговорила о музах, вот что я скажу: «Белая богиня» – не научный трактат, а обыкновенный вымысел, наполовину самого Грейвса, наполовину тех психов, что сочиняли подобное до него. Как ученый он совершенно дискредитирован.
– Допустим. Но разве вымысел – это обязательно неправда?
Уноси ноги, подумал Дэниел, однако с места не сдвинулся. Ларкин убрала тарелку в сторону; ее лицо приняло задумчивое выражение.
– Ты знаком с творчеством Рэдборна Комстока?
– А то! Когда я учился в университете, у всех девушек, с которыми я спал, над кроватью висели постеры с его иллюстрациями. А, еще Максфилд Пэрриш – эти его девицы на качелях.
– Комсток тоже писал Тристана. Первые свои заказы он получил здесь, в Лондоне.
Официант унес тарелки и пустую бутылку из-под вина. Дэниел думал заказать вторую, но не успел: Ларкин подозвала другого официанта.
– Хью, – сказала она, – нальешь нам l’absinthe?
– Конечно.
Ларкин улыбнулась Дэниелу.
– Американцы! Сама невинность. Надо же, никогда не пробовали абсента!
– Я думал, он запрещен. Или ядовит.
– У вас, американцев, за что ни хватишься – все или запрещенное, или ядовитое.
– А с чего тогда всем этим ребятам – Верлену и прочим – крыши посносило?
– Во Франции был неурожай винограда, и все, кто привык пить вино, перешли на абсент. Только алкоголя в нем вместо пятнадцати процентов все семьдесят пять, а пили его из тех же бокалов. Кстати, Дэниел, здесь вы можете попробовать коктейль, какой подавали в кафе «Дохлая крыса». «Момизетта», что в переводе означает «мамочка»: абсент и оршад со льдом.
– Оршад?
– Миндаль и флердоранж. В вашей редакции такое не пьют?
– Лучше бы пили. – Он подался к ней. – Итак: ты замужем? Или…
Ларкин опустила глаза на пустой бокал и промолчала.
– Была, – наконец ответила она. – Думаю, можно назвать это замужеством. Давняя история.
– Что случилось?
Она в замешательстве взглянула на него.
– Не помню. Я вообще мало что помню. Это важно?
Дэниел помотал головой.
– Ничуть, – тихо произнес он.
Подошел официант с подносом: два высоких бокала со льдом, серебряная сахарница, щипчики и серебряная ложка с отверстиями на дне. В последнюю очередь он выставил на стол кувшинчик с ядовито-зеленой жидкостью – казалось, это что-то радиоактивное.
– La fée verte,[21] – эффектно произнес он. – Вам смешать?
Ларкин улыбнулась.
– Спасибо, я сама.
Один бокал она поставила перед Дэниелом, поместила на него ложку и выложила сверху пирамидку из сахарных кубиков. Дэниел завороженно наблюдал.
– Потрясающе! Может, ты и ложки гнуть умеешь?
– Теперь смотри…
Ларкин взяла кувшинчик и стала поливать сахар тонкой зеленой струйкой. Пирамида начала растворяться подобно песочному замку, размываемому волной. Абсент потек в стакан через отверстия в ложке. Когда он коснулся льда, вверх тотчас взметнулось зелено-белесое облачко пара.
– Ух! – Дэниел вытаращил глаза; Ларкин тем временем повторила манипуляции уже со своим бокалом. – Вот тебе и разница между английскими и американскими частными школами. Пока я глушил пиво, ты училась этому.
Ларкин подняла бокал.
– За Старый Свет!
Дэниел взял свой абсент, вдохнул резкий анисовый аромат и уловил незнакомый, горький – полыни.
– За Старый Свет, – кивнул он и поднес бокал к губам. – Ну, была не была!
– Была не была! – подхватила Ларкин, и оба выпили.
Глава 4. Холодный октябрь
Рэдборн Комсток, 1883
Однако Музы подобны тем женщинам, что тайком сбегают по ночам из дому и отдаются неизвестным матросам, а после продолжают как ни в чем ни бывало вести беседы о китайском фарфоре – фарфор, по утверждению одного японского искусствоведа, лучше всего умеют изготовлять в таких местах, где жизнь особенно тяжела, – или о Девятой симфонии – непорочность их обновляется, подобно луне, – за тем исключением, что Музы в подобных недостойных похождениях подчас создают самые крепкие союзы.
Уильям Батлер Йейтс
Ему было двадцать три. Долговязый и уже ссутулившийся от постоянного сидения за альбомом для эскизов, он поглядывал на все с оторопью и некоторой измученностью американца, впервые очутившегося в Европе. От отца, умершего минувшей весной, ему досталось небольшое наследство – дом в Элмире, штат Нью-Йорк, который удалось быстро продать молодому банкиру, задумавшему снабдить ветхую развалину канализацией и новейшими электрическими люстрами. Прибавив вырученные от продажи дома деньги к заработанным в Гаррисоновской лечебнице для душевнобольных, он сумел снять на лето двухкомнатные апартаменты в манхэттенском доходном доме на Малбери-стрит и брать уроки живописи у напыщенного, но талантливого Вильгельма ван дер Вена в его студии близ Центрального парка, а еще – проведя все детство в библиотеке Элмиры над нечеткими репродукциями гравюр в захватанных номерах «Панча», – оплатить билет на корабль до Бристоля, а оттуда на поезд, что привез его в город, навеки поселившийся в его снах и грезах подобно паукообразному жителю его рисунков.
Лондон.
Город этот представлялся ему куда опаснее Нью-Йорка. Уже через два дня после приезда он встретил в газете «Ивнинг ньюс» такой заголовок:
ЕЩЕ 2000 АНАРХИСТОВ ЯКОБЫ СКРЫВАЮТСЯ В ЛОНДОНЕ
Несть числа опасностям, подстерегающим невинных жителей Великой Столицы
Комнатка, которую Рэдборн снял в пансионе «Серая сова» на Минт-стрит, как нельзя лучше подходила для проживания какого-нибудь анархиста – согласного, впрочем, терпеть грязь, шум и вонь тонких черных сигарок, что покуривала домовладелица миссис Бил. Эта вдова с рыжевато-каштановыми волосами и пристрастием к пуншу с джином была сторонницей движения Новой жизни и как-то раз даже сунула ему буклет со статьей Дж. Б. Шоу «Безнадежность анархизма». Обнаружив, однако, что вдова за завтраком бросает на него весьма недвусмысленные взгляды, Рэдборн поспешил отказался от посещения очередного слета Фабианского общества.
– Ах, какая жалость! – Миссис Бил предложила ему еще чаю, от которого Рэдборн тоже отказался (вчера он видел, как она сушит спитой чай – дабы утром вновь положить его в чайник). – Будем обсуждать различные аспекты спиритизма. А вы куда нынче собираетесь?..
– Думал посетить ботанические сады Кью. – Он провел рукой по волосам, которые слишком отросли и имели неопрятный вид; поймав восхищенный взгляд миссис Бил, он тут же уронил руку на стол. – Хочу зарисовать некоторые редкие растения.
– Право, до чего ж это славно – быть художником! «Счастлив, как златой подсолнух!» Но вы-то, конечно, подсолнух рисуете, – добавила она, – и никак не можете им быть. Боюсь, любовь ваша отнюдь не растительного рода.[22]
Рэдборн недоуменно воззрился на нее. Миссис Бил поднесла палец к щеке, принимая пугающе кокетливую позу, затем встала и порывисто схватила со стола тарелку с остатками завтрака. Уходя в кухню, она запела чистым девичьим голоском:
– «Коль привержен он растительной любви, хоть по мне он тогда глупец, экой редкой непорочности юнцом должен быть этот самый непорочный юнец!»
– «Пейшенс», – со вздохом произнес Рэдборн и угрюмо улыбнулся.
С того дня, как он сюда приехал, миссис Бил успела раз двадцать порекомендовать ему эту оперетту Гилберта и Салливана, недавно поставленную в «Савое».
– Электрический свет, – уверяла она Рэдборна, – все меняет! Вы не представляете, какое это чудо – смотреть на артистов, залитых светом тысячи огней! Подлинное волшебство, мистер Комсток! Волшебство!
В «Савое» у нее работала приятельница, молодая хористка, которая почти наверняка смогла бы договориться, чтобы Рэдборна вечерком бесплатно пустили в ложу к миссис Бил. А потом можно устроить поздний ужин в «Рауле» – поесть устриц и выпить пунша с виски. Тут Рэдборн поинтересовался, пойдет ли с ними молодая приятельница миссис Бил, и стало ясно, что он задал неверный вопрос. Больше в театр его не приглашали, хотя из хозяйкиной глотки то и дело начинали литься избранные опереточные арии.
Сперва Рэдборн смутился, а затем втайне порадовался, что хозяйка приняла его за одного из высмеиваемых в «Пейшенс» эстетов. Растрепанные длинные волосы объяснялись бедностью, а не модой; безыскусный американский гардероб, альбом для эскизов – все это убедило миссис Бил, что перед ней подлинный художник, а не «бездарность с Чансери-лейн», о нет!
Надо сказать, Рэдборн был хорош собой – на улицах ему нередко подмигивали женщины. От матери-ирландки он унаследовал несколько демонический облик: густые черные волосы спадали на высокий лоб, под черными бровями мерцали темно-карие глаза, точеный подбородок выдавался вперед, а на высоких скулах всегда рдел румянец (от необходимости всюду ходить пешком в проклятую стужу). В Лондоне голос Рэдборна огрубел, видно, от загрязняющих воздух копоти и пыли, что летела из-под колес экипажей. Дышалось здесь тяжело: казалось, он горстями глотает песок. Иной раз на зубах в прямом смысле слова что-то скрипело.
Впрочем, куда больше беспокойства ему доставляло иное обстоятельство: уже дважды он замечал, что за ним следят. По дороге к мосту Блэкфрайарс он оба раза ненароком ловил краем глаза высокую темную фигуру, стремительно двигавшуюся за его спиной. Поначалу он не придал этому значения, но тревога его все нарастала, и в конце концов он резко обернулся, стиснув кулаки и открыв рот, чтобы закричать.
Однако темная фигура исчезла, растворилась среди груд строительных обломков от снесенного доходного дома. Рэдборн успел различить лишь тонкий, почти изможденный силуэт и белое лицо с продолговатыми, чуть раскосыми глазами.
– Лудильщики! – объявила миссис Бил, когда Рэдборн упомянул в разговоре эту неприятную встречу. – Цыгане, бродяги. Они нынче всюду. Надо было дать ему монету. Или швырнуть в него камнем.
Рэдборн невольно задумался, как это предложение миссис Бил сообразуется с идеалами движения Новой жизни.
– Я не успел, – ответил Рэдборн. – Это меня и удивило: такой тощий, вот-вот помрет от голода, а бегает шустро!
– В следующий раз поколотите его хорошенько, – кивнув, повторила миссис Бил. – Глядишь, перестанет бегать.
Рэдборн промолчал. Он вспомнил наставление своей матушки-ирландки касательно лудильщиков – кочевого люда, ворующего детей и насылающего проклятья на тех, кто к ним недобр. Они якобы обладали теми же небывалыми способностями, что и волшебный народец, который его мать называла Добрыми Соседями. На всякий случай Рэдборн стал носить с собой мелочь, однако таинственную фигуру больше не встречал.
Подспудная тревога не покидала его ни на минуту. Он винил в том дурную пищу, скверный воздух и общую чуждость окружающей обстановки. Тревога эта, впрочем, иной раз перемежалась приступами радости и веселья небывалой силы, каких он прежде никогда не испытывал. Однажды Рэдборн вдруг рассмеялся при виде ворон, кружащих в небе, – захохотал так, что пришлось схватиться за фонарный столб. Лишь когда в его сторону двинулся полисмен, Рэдборн взял себя в руки, отер слезы и зашагал дальше. В другой раз его ошеломила песня, которую горланил на крыше неизвестный пропойца:
Рэдборн поднял голову и увидел за частично выломанной балюстрадой вальсирующий силуэт в лохмотьях. Внезапно пропойца умолк, раскинул руки в стороны и, уставясь на Рэдборна, заорал во всю глотку:
Глядя на него, Рэдборн ощутил странную пульсацию у себя в голове, прямо позади глаз. Ветер теребил выцветший рабочий халат пропойцы, трепал рукава, отчего казалось, что рук у него несколько; он напоминал насекомое, пришпиленное булавкой к небу. Когда он вновь раскрыл рот, чтобы запеть, оттуда хлынули какие-то испарения и полезли черные твари. Рэдборн обратился в бегство, исполнившись ужаса, каковой он не мог ни объяснить, ни превозмочь.
Он был не настолько юн и наивен, чтобы тешить себя надеждами, будто великий и ужасный город благосклонно примет его, долговязого юного американца без денег и связей, в свои распростертые объятья. И все же он полагал, что сможет сам понять, принять и полюбить его так, как не любил прежде ничто иное, кроме тех образов, что он выплескивал на бумагу.
Однако Лондон разорил и опустошил его душу. Нынче утром, оставшись в одиночестве за столом и слушая, как миссис Бил щебечет строки из «Пейшенс», перемежая их окриками в адрес стряпухи Кэтлин, Рэдборн ощутил неминуемое приближение нового дня, как ощущают близость лихорадки. В том была не только его вина: пансион «Серая сова» провонял горелым бельем, джином и плесневелой циновкой из кокосового волокна, что валялась у входной двери и никогда толком не просыхала. Дешевая мебель пыталась сойти за роскошную: противно скрипящие стулья палисандрового дерева, ковер в гостиной с желтой, цвета мочи эмблемой Палаты лордов на синем фоне; обязательное пианино, заваленное листовками и нотами. Темные шторы всегда были задернуты, дабы не выцветали аксминстерские ковры; кроме того, Рэдборну приходилось делить с другими постояльцами холодную, отсыревшую баню и уборную на заднем дворе.
Однако за жилье – вместе с уборкой – здесь брали всего лишь двадцать шиллингов в неделю. А если заплатить за месяц вперед (что Рэдборн и сделал), то даже восемнадцать шиллингов. Кроме того, миссис Бил состояла в тайном сговоре с поваром из «Белой лошади», соседнего пансиона на Минт-стрит, славившегося библиотекой на пятьсот томов. За один пенни в неделю повар «Белой лошади» исподтишка открывал Рэдборну дверь в судомойню, откуда тот пробирался в библиотеку, где вдоволь наслаждался книжными новинками и свежими выпусками журналов «Титбитс», «Пипл» и различных газет.
Увы, все это ничуть не помогло ему обжиться. Он не ждал увидеть здесь уличное освещение, которое лишь год назад появилось на Манхэттене, однако ему становилось все труднее превозмогать тошноту, подкатывающую к горлу от смрада конского навоза и человеческих испражнений, тысячелетиями гниющих в подворотнях, сернистой вони газовых фонарей и еще более чудовищных миазмов, исходящих от церковных погостов в бедных кварталах, где несколько лет назад покойников еще закапывали в неглубокие могилы, а в сырые дни воздух окрашивался зеленоватыми испарениями. Открытые канавы для отвода нечистот убрали лет двадцать тому назад, но в иных кварталах на берегу Темзы – в том числе и на Минт-стрит – еще можно было повстречать собирателей «ночного золота», объезжавших дворы со своей смердящей тележкой, а от ветхой кирпичной кладки в дождливые дни исходили аммиачные испарения.
Дождь, казалось, не переставал никогда.
Лил он и теперь. Из кухни поначалу доносилась ругань – миссис Бил отчитывала Кэтлин, – а потом воцарилась зловещая тишина, за которой последовал звук еще более зловещий: хозяйка дома возвращалась в столовую, напевая «Прелестнейшую прелесть». Рэдборн поспешно отодвинул тарелку и выскочил в переднюю.
– Проклятье!
Снаружи все, как всегда, было затянуто пеленой в оттенках глины и олова. Лил дождь, узкая булыжная мостовая уже была по щиколотку залита грязью и гнойного цвета водой. Рэдборн глядел на все это с отчаянием, словно лихорадочно строил план побега – под стать своим самым смелым подопечным из Гаррисоновской лечебницы. Деревянный этюдник он оставил возле стойки для зонтов. Если уж ему суждено промокнуть, то пусть хоть краски останутся сухими: перед тем, как покинуть Нью-Йорк, он предусмотрительно покрыл древесину водоотталкивающим маслом.
А вот его собственный плащ пропал, когда он ехал сюда на поезде из Бристоля. Тогда тоже шел дождь, и в купе Рэдборна то и дело засовывал голову цыганского вида мальчишка – делал вид, что ищет сестру. Лишь после прибытия на Паддингтонский вокзал Рэдборн обнаружил пропажу плаща.
– Мистер Комсток, вы ведь не собираетесь опять идти на улицу в таком виде! – Он обернулся и увидел хмурое лицо миссис Бил. – Ваше последнее приключение…
Она кокетливо погрозила ему пальцем. Неделю назад он отправился в галерею Тейт и возвращался оттуда под проливным дождем.
– Вот почему мой ковер никак не может просохнуть, – продолжала она, наступая на возмутительно загнувшийся кверху край кокосового коврика. – Послушайте, мистер Балкомб на три дня уехал в Челтнем… и забыл здесь свой плащ!
Она поджала губы и подошла к вешалке.
– Уверена, он будет совершенно не против, чтобы его вещь сослужила службу очень милому молодому американцу. Напротив, он даже обрадуется! – заявила она, сняв с крючка черный непромокаемый плащ и учтиво подавая его Рэдборну.
– О нет, – начал было отнекиваться Рэдборн. – Право, я не…
– Среди воров чести не сыскать! – проворковала миссис Бил, подмигивая.
Пока Рэдборн пытался понять, шутит она или нет, хозяйка уже набросила плащ ему на плечи и погладила его по спине.
– Вот так. Смотрится замечательно! «На загадочный ваш вид всяк посмотрит и решит: ах, что за редкой утонченности юнцом должен быть этот самый утонченный юнец!»
Рэдборн натянуто улыбнулся.
– Что ж, мне надо спешить, не то опоздаю на поезд.
Он надел плащ – рукава оказались коротки на добрых три дюйма. Взглянув на свое отражение в мутном зеркале напротив, он показался себе не столько утонченным юнцом, сколько батраком. И все же он кивнул и собрался выйти за дверь.
– Спасибо! – Он провел рукой по волосам, делая вид, что снимает шляпу. – Постараюсь напустить на себя загадочный вид.
– О, да не за что! – вскинула голову миссис Бил. – Такой внимательный юноша! Главное, возвращайтесь! Ах, погодите…
Судя по всему, мистер Балкомб позабыл и свой зонт с черепаховой ручкой. Миссис Бил вручила ее Рэдборну, тот в благодарность робко улыбнулся и выскочил за дверь.
Дождь поутих. Стайка мальчишек в синих бумажных рубашонках и коротких штанах воспользовалась этой передышкой, чтобы рвануть ко входу в соседнее здание бедняцкой школы. Визжа и ругаясь, они оббежали Рэдборна, и один из них дернул его за зонт.
– Ишь, вырядился! – прокричал он, окатывая брюки Рэдборна грязной водой из лужи. – Не поможет!
Рэдборн уже хотел накинуться на сорванца, но осекся, увидев материализовавшегося в дверях школы учителя, угрюмого и тонкого, как штык. В руках у него была трость, и когда дети стали взбегать по ступеням крыльца, он принялся лупить их по ногам этой тростью, словно сбивая головки цветов.
– Господи боже, – вырвалось у Рэдборна.
Стиснув покрепче этюдник и зонт, он поспешил к мосту Блэкфрайарс. По одну сторону громоздились развалины снесенной тюрьмы Маршалси: покореженный металл, битый кирпич и какие-то узлы, похожие на спутанные человеческие волосы. Работы продолжались, несмотря на дождь: строители с тачками так и сновали туда-сюда, но Рэдборн не понял, возводили они что-то новое или разбирали старое.
Он сгорбился, поглубже зарываясь в пальто мистера Балкомба. Двуколка, а уж тем более поезд до Ричмонда и входной билет в сады Кью были для него непозволительной роскошью, но мысль о том, чтобы провести еще один пасмурный день в брюхе Саутварка, глядеть, как твердеет жир в бараньем рагу миссис Бил на столе, и слушать вопли учителя бедняцкой школы, орущего во все горло строки из Второзакония, была невыносима.
Рэдборн зашагал вперед, то и дело скача с высокого бордюра под куцый потрепанный навес и обратно. Он поглядел на дорогу, надеясь приметить омнибус, но увидел лишь уже привычные телеги, везущие трупы старых кляч местному скупщику, да спешащих на рынок сероликих женщин. Меж камней мостовой пробивались голенастые дикие астры тусклого голубоватого оттенка старого фарфора; кроме них Рэдборн не видел в округе ничего зеленого или живого.
– Никакой мне растительной любви, – пробормотал он и засмеялся. – Никаких загадок.
Возле Блэкфрайарс-роуд хлопал на промозглом ветру, летевшем с Темзы, плакат с таким объявлением:
ФРЕНОЛОГИЯ
БУДЕМ ЛИ МЫ СЧАСТЛИВЫ В БРАКЕ?
РОДЯТСЯ ЛИ У НАС ДЕТИ?
ДОКТОР ИУДА ТРЕНТ
ЛЕКЦИИ И СЕМИНАРЫ ПО ПРАКТИЧЕСКОЙ ФРЕНОЛОГИИ
Под наполовину сорванным со стены плакатом стоял человек с забинтованными руками и пристально наблюдал за пересекающим улицу Рэдборном.
– Родятся ли у нас дети? – заорал человек; бинты на его руках немного развязались, и в просветах виднелась синеватая кожа. – Родятся ли у нас дети?!
Рэдборн, пригнув голову, устремился дальше; полы сюртука липли к бедрам. Впереди, на фоне жемчужного неба, сулящего слабое солнце, возвышалась арка моста Блэкфрайарс. Внезапно Рэдборна бросило в жар. Воротник шерстяной куртки прилип к шее, по шее потек пот. Свет казался странным, водянисто-дымчатым: будто смотришь сквозь грязное стекло террариума. Рэдборн сунул зонт подмышку, этюдник прижал к груди, поднял глаза к небу и сделал шаг на тротуар.
Кингс-роуд кишела подводами, ломовыми лошадьми, двуколками и пролетками. Рэдборн еще разок поискал глазами омнибус с табличкой «Паддингтонский вокзал». Миссис Бил научила его подзывать транспорт (свистнешь один раз – подъедет омнибус, два – двуколка), но судя по всему, сначала ему придется пересечь мост. Рэдборн стоял на тротуаре и ждал какого-нибудь просвета в потоке транспорта. Вдруг ему на лицо упал нежный солнечный луч. Шарманщик рядом заиграл песню «Шампанский Шарли» и сиплым тенором запел:
В бульоне запахов грязи, навоза и угольного дыма Рэдборн учуял нечто едва различимое, но мучительно знакомое: не канализационную вонь Темзы, а резкий и острый аромат морской воды, который вдобавок обладал еще и звуком – высоким, пронзительным, режущим слух. Рэдборн сделал вдох, и в груди тотчас полыхнуло. Все тело – от задней стенки глотки до копчика – продрала сильнейшая дрожь; глаза распахнулись шире, чем когда-либо, словно что-то пыталось вылезти из черепа. Рэдборн пошатнулся и упал бы с тротуара на проезжую часть, если бы на него не заорали с подъезжающей телеги.
– Эй, не зевай!..
Вскрикнув, Рэдборн успел податься назад, но выронил зонт и этюдник. Первый копьем полетел прямо под деревянные колеса телеги и разлетелся клочьями черной материи и осколками спиц. Рэдборн упал на четвереньки в отчаянной попытке схватить этюдник, пока его не постигла та же участь.
Он поймал его буквально в дюйме над грязной мостовой и тут же сам плюхнулся задом на тротуар. Секунду-другую он просто сидел, а мимо цокали лошади и неслись подводы; стук копыт и лязг колес превращались на мосту в сущий гром. Когда Рэдборн кое-как поднялся, солнце опять спряталось за тучу.
На мосту стояла женщина – прямо напротив, в каких-то тридцати футах от него, за бурливой толчеей пешеходов и транспорта. Вдруг солнце вырвалось из-за туч и залило ее бледным сиянием. Платье на ней было потрепанное – ему смутно запомнились оттенки серого и зеленого, всполох бирюзы у горла, – и она стояла, подбоченясь и закатав рукава, как торговка рыбой. Кожа у нее была белая, словно припудренная мелом, на шее и впалых щеках лежали зеленоватые тени. Глаза тоже были зеленые, темного, почти землистого оттенка, но с янтарными прожилками, придававшими им странный блеск. Рэдборн не задумывался, как ему удалось подметить эти мелочи с такого расстояния, однако он видел женщину ясно, во всех подробностях: ее глаза, и волосы, и кожа отпечатались в его сознании, словно на рыхлой бумаге, мгновенно вобравшей краску с собольей кисти.
Она его не видела. Казалось, она вообще никого не видела, хотя ее взгляд беспрерывно шарил вокруг, точно силясь найти источник света в темной комнате. Когда ветер подхватил прядь ее волос, сверкнувших на солнце подобно паутине в каплях росы, она уронила руки. Остальные ее волосы плотно облепили голову, над шалью висела едва заметная дымка – не то дым, не то пар, – а в руке что-то сверкало, словно она держала горящую спичку.
За спиной звенел голос шарманщика. Тот отпихнул локтем Рэдборна и встал на бордюре, загородив ему обзор. Рэдборн испуганно заморгал, потом чертыхнулся, оттолкнул шарманщика в сторону и прыгнул на проезжую часть. Женщину он увидел, но лишь на миг – почти сразу ее загородила мамаша с коляской. Краем глаза Рэдборн заметил приближение омнибуса. Схватив этюдник, он кинулся через дорогу, не слыша ни женских криков, ни громогласной брани водителя омнибуса, ни надрывных звуков шарманки, ни детского смеха.
– Мисс!
Его окатило водой и ледяной грязью; возможно, в него бросили камнем. Однако он благополучно перебежал улицу и встал на мосту Блэкфрайарс, представлявшем собой уменьшенную версию этого города с его уличными торговцами и пешеходами, омнибусами, фургонами, кэбами, лошадьми и бродячими псами, шныряющими между фонарных столбов и ног.
– Мисс! – закричал он вновь.
Она исчезла. А может, и нет, просто ее скрыла толпа – или она сама в ней скрылась. Рэдборн отчаянно искал ее, не обращая внимания на ругань кучеров.
– Сэр, сэр, ваш омнибус!
Он обернулся и увидел молодого рабочего в синей холщовой куртке и клетчатых штанах, запачканных черной краской. Он указывал на омнибус, въезжающий на мост.
– Я вас видел, вы чуть не убились! Не пропустите его на сей раз!
Рэдборн помедлил. Женщины нигде не было, да и была ли она вообще, не пригрезилась ли ему? Он еще раз окинул мост взглядом и услышал крик:
– Не мешкайте!
В нескольких футах от него омнибус, гремя колесами, сбавил скорость. Возчик высунул голову в открытое окошко и стал сердито жестикулировать Рэдборну.
– Да садитесь же! – крикнул рабочий за его спиной.
Он сунул пальцы в рот и пронзительно засвистел – один раз. Рэдборн обернулся на него, напоследок еще раз поискал в толпе незнакомку и опрометью кинулся к омнибусу.
– До Паддингтонского вокзала доеду? – выдохнул он, поднявшись в салон; кучер кивнул, и они поехали.
Рэдборн нашел свободное место и сел один, положив на колени этюдник, глядя в окно на магазинные вывески, стены, грохочущие двуколки и омнибусы. Он то и дело бросал взгляд назад, на тротуар, в тщетной надежде еще раз увидеть незнакомку, хотя сам сознавал всю нелепость этих надежд. Рэдборн даже не мог объяснить, что именно в ней привлекло его внимание. Весь ее облик – наклон головы, обращенной к небу, игра серебристого солнца на темных мокрых волосах, белая кожа, омытая солнечным светом, светло-серая шаль на белых руках, повисших плетьми по бокам, загадочное пламя в одной руке (шипящая спичка?) – все это вместе растревожило и взбудоражило его, как бывает, когда случайно услышишь на улице обрывок неизвестной песни или увидишь днем бегущую по полю лису. Омнибус влился в поток, Рэдборн приоткрыл этюдник, достал оттуда альбом, угольный карандаш и начал по памяти рисовать незнакомку.
Был полдень, когда он прибыл к садам Кью. Обнаружив вокруг неиспорченное городом открытое пространство, Рэдборн испытал тихое потрясение: словно сел в омнибус в октябре, а вышел из него ранней весной. Смутная дурнота, охватившая его на мосту Блэкфрайарс, вдруг исчезла: ее изгнали, как нечистую силу, его собственные наброски и приближение солнца. Он заплатил за вход, сунул мелочь вместе с билетом в карман и зачарованно побрел к оранжерее.
Высоко над его головой сиял стеклянный свод, увешанный сернисто-желтыми газовыми люстрами. Под ногами лежали опавшие листья: алые, фиолетовые, изумрудные и золотые. Рэдборну почудилось, что кто-то просверлил у него во лбу отверстие и вливает в него все краски неба. Он очутился в теплом зеленом краю, и пахло здесь так, как ни в одном другом месте на свете; это была другая страна, другой мир. Рэдборн засмеялся, упиваясь воздухом влажным и теплым, как чайный кекс, затем двинулся по петляющим дорожкам сквозь лес пальметт и папоротников, мимо нянь с колясками и скамеек, на которых сидели влюбленные, мечтательно и молча глядящие вверх, прямо в зелено-золотистое око купола.
Ему нескоро пришло в голову взяться за рисование. Где-то через час он очутился в безлюдном тупичке, где на небольшом музейном столе красовались банки, парники с папоротниками и террариумы с аккуратными подписями:
ЛЯГУШНИК
КОСТЕНЕЦ СКОЛОПЕНДРОВЫЙ
РОСЯНКА МЕРРОУ
КРАСОВЛАСКА
По другую сторону стола Рэдборн приметил кованую скамейку. Он сел и жадно проглотил сэндвич с колбасой и купленное у вокзала имбирное пиво.
Вот теперь, наконец, можно поработать.
Он открыл этюдник. Внутри лежали его альбом для эскизов, планшет и пухлая стопка грубой бумаги. Он положил планшет на колени, закрепил на нем лист и карманным ножом очинил карандаш. Он выбрал две угольные палочки, сыпкие и слабо пахнущие кострищем, покатал одну меж пальцев и тут же рассеянно потер щеку, испачкав ее углем.
– Что ж.
Рэдборн решил сперва зарисовать росянку. Он гордился своими познаниями в области ботаники и садоводства – не зря годами рисовал леса вокруг Элмиры. Именно поэтому он влюбился в прерафаэлитов, увидев в журналах репродукции их картин: за их любовь и дотошное внимание к мельчайшим, почти невидимым вооруженному глазу особенностям пестика и тычинок, лепестка и листа.
Окончательно он был сражен неделю назад, когда наконец увидел в галерее Тейт «Офелию» Милле. О, это изумрудное колдовство, эта потрясающая достоверность ирисов и пролесок! Милле удалось то, что никогда не удавалось Рэдборну: ухватить и передать самую суть цветка, – да, именно «ухватить», ведь художник, казалось, поймал живое растение и навеки заточил в плен своей картины.
Рэдборн воззрился на росянку в стеклянном шаре. Затем, покусывая изнутри щеку, принялся ее зарисовывать.
Он точно не знал, сколько времени провел за работой, прежде чем заметил, что у него появилась компания. Потянувшись за другим карандашом, он увидел пятерых мужчин средних лет, собравшихся полукругом у музейного стола. Все глядели на него, причем с одинаковым обеспокоенно-любопытствующим выражением на лицах.
– Кхм.
Один из пятерых, выше ростом и явно пользующийся авторитетом у остальных, бросил на Рэдборна сердитый взгляд, а затем ткнул указкой в шар с росянкой, которую тот рисовал.
– Вот эта, посередине. – Он постучал указкой по стеклу, и оно зазвенело, как колокольчик. – Нет, Гораций, другая. Та – ложная росянка Мерроу, а вот эта, посередине, с перекрещивающимися стеблями, – подлинная!
Остальные столпились вокруг шара – все, кроме одного. Тот продолжал с любопытством разглядывать Рэдборна, затем наконец шагнул к нему и уставился на его набросок.
– Надо же, какое совпадение! Он как раз ее рисует!
Рэдборн нахмурился.
– Прошу прощения, вы…
– Нет, только взгляните, Лермонт! Как у него хорошо получается!
Высокий человек с указкой пропустил этот призыв мимо ушей и властно продолжал:
– Обратите внимание: когда я дотронусь до росянки, вам покажется, что она кровоточит. – У него был низкий голос и легкая картавость; он сунул палец в террариум и потыкал растение. – При этом я готов поручиться, что ни одной девственницы среди нас нет.
Незваные гости весело зафыркали. Когда высокий взял шар в руки, Рэдборн не выдержал, вскочил и сердито возгласил:
– Прошу прощения! Я, между прочим, здесь работаю! Не могли бы вы вернуть растение на место и не мешать моей работе?
Все потрясенно воззрились на Рэдборна. Высокий кивнул и поставил шар на стол.
– Приношу извинения, – сказал он. – Я принял вас за сотрудника.
– Нет, я иллюстратор. – Рэдборн указал на планшет. – Зарисовываю растения для одного нью-йоркского журнала.
– О, американец! – воскликнул высокий, и все тут же сгрудились вокруг Рэдборна. – Рисуете росянку Мерроу? А вы знаете, что с ней связано одно удивительное поверье? В западных графствах считалось, будто она начнет кровоточить, если на нее упадет слеза девственницы.
Рэдборн натянуто улыбнулся и попытался прикрыть свой этюдник от любопытных глаз.
– Из-за сока?
– Так ведь сок не красный…
– Разумеется. – Рэдборн убрал свой планшет подальше и, подойдя к столу, встал рядом с остальными. – Это игра света, видите?..
Рэдборн присмотрелся и увидел комара, зависшего над соблазнительным зеленым листом.
– По неизвестной мне причине свет, преломляясь, придает соку красное свечение. Думаю, это и привлекает насекомых. Стоит насекомому приземлиться на лист, тот сворачивается, и растение его переваривает.
Мужчины, склонившиеся над планшетом, восхищенно забормотали. Высокий поглядел сперва на них, затем на Рэдборна.
– Вы очень наблюдательны, даже для художника. Изучали ботанику?
– Не совсем. То есть, в университете я изучал медицину. Анатомию. А ботаника – мое увлечение.
Мужчина постучал себя пальцем по щеке. Он был высокий, тощий, с длинным узким лицом, высоким лбом, острым подбородком, покрытым мягкой юношеской щетиной, и тонкими длинными волосами, спадавшими на плечи. Лицо моложавое, румяное, с выступающими чертами; ярко-голубые глаза – цвета дешевых стекляшек, какими украшают бижутерию, – смотрели хитро и беспрестанно бегали по сторонам. Одет он был эксцентрично и франтовато, на старомодный манер: выцветшие красные брюки, узкий синий жилет, сорочка канареечного цвета, свободный шейный платок с узором из фиалок.
– Можно взглянуть на ваши работы?
Рэдборн, помешкав, кивнул.
– Да, конечно.
Он вернулся к скамейке, достал из ящика рисунки и протянул их высокому. Тот принялся листать их длинными тонкими пальцами, то и дело хмыкая.
– Хм-м… Ха. Ха. Ха! – Он поднял голову. – Неужели вы рисуете просто для себя?
– Нет. Это эскизы иллюстраций к одному рассказу. Для «Лесли», такой американский журнал. Не знаю, слышали ли вы о нем…
– Нет, как это ни прискорбно. – Высокий улыбнулся и протянул Рэдборну руку. – Позвольте представиться: меня зовут Томас Лермонт – доктор Лермонт, – а все эти господа – члены Фольклорного общества Большого Лондона, к которому принадлежу и я.
Остальные уже начали возвращаться к музейному столу и теперь добродушно закивали. Рука доктора Лермонта стиснула руку Рэдборна.
– Значит, вы – иллюстратор? Художник? Весьма любопытно! Приношу свои извинения за то, что мы отвлекли вас от работы и от души благодарю за оригинальное наблюдение насчет этой травки. Доктор Гилл нечто такое предполагал, но он – просто ботаник, ему не хватает вашего необычайного художественного чутья.
Рэдборн улыбнулся.
– Рэдборн Комсток, рад с вами познакомиться.
Доктор Лермонт взглянул на планшет.
– А нет ли у вас еще рисунков? Я с удовольствием на них взглянул бы.
– Извольте, – сказал Рэдборн; Лермонт подошел к скамейке. – Они еще совсем сырые.
Пока остальные обсуждали росянку, доктор Лермонт изучал работы Рэдборна. Не только эскизы к «Рыцарю Пестрого Щита и Куролиску» и зарисовки трущоб вокруг Минт-стрит, но и быстрые почеркушки, которые он только что сделал в омнибусе, а также более ранние, сложные работы, которые Рэдборн никому прежде не показывал. По какой-то неведомой причине ему не терпелось услышать мнение этого человека о своем творчестве.
– Весьма любопытно. – Доктор Лермонт вдруг замер и уставился на портрет незнакомки с моста Блэкфрайарс. – Хорошая прорисовка… И крайне необычные сюжеты.
Он показал на портрет мужчины с деревьями вместо рук и вылетающими из глаз пчелами.
– Позвольте поинтересоваться, мистер Комсток, не согласитесь ли вы случайно посетить следующую встречу нашего общества? Она состоится в понедельник в Пейним-хаусе. Это в Блумсберри.
– О… Я совсем не разбираюсь в…
– Это не имеет значения. Все мы в каком-то смысле любители. Уверен, вам будет интересно. Где вы остановились?
– В Саутварке.
– Хм. – Лермонт окинул Рэдборна оценивающим взглядом, приметил его обтрепанные манжеты, стоптанную обувь и неопрятные космы. – Далековато от Блумсберри. Зато у нас будут угощения для гостей, и вы познакомитесь с новыми людьми, весьма отличающимися от ваших нынешних соседей.
Рэдборн вспыхнул.
– Навряд ли я… – начал было он, но доктор Лермонт уже достал карточку и писал на ней, как найти дом.
– Не волнуйтесь, вы не заблудитесь. Давно вы в Лондоне?
– Несколько недель…
– Что ж, не хотелось бы вас потерять, мы ведь только что вас нашли! – Доктор Лермонт вручил ему карточку. – Вот. Здесь написано, как до нас добраться. Кэбмену велите не ждать. До встречи в понедельник!
Рэдборн не успел возразить: доктор Лермонт уже отвернулся.
– Господа! – вскричал он. – Пора подводить итоги!
Рэдборн проводил взглядом членов Фольклорного общества Большого Лондона. Последним уходил доктор Лермонт.
– Я предпочел бы вовсе не быть с вами знакомым,[23] – сказал доктор и отвесил Рэдборну поклон.
Лишь когда он отвернулся, Рэдборн заметил латунные ножницы с длинными ручками в заднем кармане его брюк: их длинные глазки подмигнули ему напоследок, когда Лермонт уже скрывался в зеленых зарослях.
В понедельник Рэдборн отправился в Пейним-хаус. Мистер Балкомб вернулся и забрал плащ (про зонт он даже не вспомнил), но к тому времени Рэдборн уже купил себе в одной из палаток на Петтикот-лейн темно-красный сюртук, с пуговицами «из настоящего хрусталя» – так заверил его старьевщик. Сукно было слегка трачено молью, зато рукава прикрывали запястья, а в карманы помещались яблоки, которые миссис Бил ежедневно подавала к бараньему рагу. Он отсчитал несколько шиллингов из своих стремительно тающих запасов и понадеялся, что этого хватит на кэб, ибо он понятия не имел, какой омнибус идет до Блумсбери.
Чтобы немного уменьшить стоимость поездки, Рэдборн решил перейти мост Блэкфрайарс пешком. Когда он подходил к мосту, перед глазами ясно встал облик незнакомки: ее волосы, цвет ее глаз. Рэдборн осмотрелся, но страх не найти ее был так мучителен, что он усилием воли заставил себя опустить голову и пойти дальше, не глядя по сторонам и не обращая внимания на смех вульгарных теток, оставлявших за собой вонь нестираных кринолинов.
Перейдя реку, он поймал кэб. Выражение лица у кэбмена при приближении к Пейним-хаусу становилось все подозрительнее. Само здание было не старое, а вот соседние изрядно обветшали. Рэдборн различал в темных углах силуэты каких-то людей: вспыхивали огоньки спичек, едко пахло горелым тряпьем.
– Вам точно сюда? – Кэбмен остановил лошадь и с сомнением поглядел на Рэдборна. – Вы дали мне этот адрес, сэр, но место нехорошее…
– Да, спасибо, это здесь.
Рэдборн заплатил кэбмену и вошел в темный двор. Вдалеке сквозь туман пробивался тусклый желтый свет газовых фонарей на Уоберн-плейс. Он осмотрел стоящие вплотную друг к дружке дома впереди, но людей не увидел и никаких звуков, кроме исчезающего вдали громыхания кэба, не услышал. Сделав вдох, он вошел в дом.
Его встретил доктор Гилл, который его не вспомнил, но и выдворять на улицу не стал: лекция уже началась, и он явно не хотел ее пропускать.
– Мм, да, гость доктора Лермонта, мм. Проходите, сюда, сюда…
Рэдборн прошел в главную гостиную, где напротив кафедры были расставлены стулья для слушателей. За кафедрой стоял пожилой господин, перебирающий листы голубой почтовой бумаги.
Рэдборн нашел свободный стул в последнем ряду, хотя сесть мог куда угодно: слушателей было человек десять, и все они расположились впереди. Среди них Рэдборн узнал всех, кого встретил на днях в оранжерее садов Кью. Рядом с доктором Лермонтом сидела женщина в чудовищной синей шляпе, увенчанной чучелом ибиса.
Рэдборн тихо сидел, стараясь не коситься на стол, где красовались чайник на подносе и блюдо с пирожными. Пожилой лектор, археолог-любитель, работавший переписчиком в Обществе психических исследований, выступал с длинным и, по-видимому, спорным докладом о проблемах почв суббореального пояса, выявленных при изучении Мэйден-касла в графстве Дорсет.
– …не стоит отчаиваться при обнаружении какого-нибудь островного эквивалента знакомого «сухого суббореала»…
Рэдборн решил даже не пытаться сойти за человека, хоть сколько-нибудь разбирающегося в вопросе, однако он с удовольствием выслушал оживленные прения слушателей, особенно едкие реплики доктора Лермонта. Когда лекция закончилась, члены Фольклорного общества разразились бурными овациями, а после встали и спешно прошли к столу. Рэдборн последовал за ними и положил себе кусочек пирога с патокой, который на вид оказался куда лучше, чем на вкус.
– Ну, как вам доклад мистера Трефойла?
Рэдборн поднял глаза и увидел доктора Лермонта. Он был в тех же выцветших красных брюках и великолепном синем жилете, обрамленном длинным сюртуком бутылочного цвета.
– Очень любопытно! – отозвался Рэдборн, пожимая руку доктору Лермонту и роняя на ковер крошки. – Боюсь, мои познания о раскопках археологических памятников периода суббореала оставляют желать лучшего…
Доктор Лермонт засмеялся.
– Полагаю, теперь вы знаете об этой теме больше, чем когда-либо чаяли узнать!
– Что ж… – Рэдборн улыбнулся. – Быть может, однажды мне пригодятся эти знания.
Доктор Лермонт кивнул, затем поглядел через плечо. За его спиной возвышалась гора в алых шелках, увенчанная чучелом птицы.
– О! Леди Уайльд. Это тот молодой американец, о котором я вам рассказывал.
Доктор Лермонт сделал шаг в сторону. Рэдборн поспешно отер рот салфеткой.
– Да, э-э…
– Леди Уайльд, это Рэдборн Комсток, – представил его доктор Лермонт. – Мистер Комсток, это леди Уайльд, одна из наиболее почетных членов нашего общества родом из весьма дальних предместий Большого Лондона.
– Из Эйра! – вскричала леди Уайльд. – Из Эйра!
Рэдборн нахмурился, а потом до него дошло, что она использует гэльское название Ирландии.
– Ах да, конечно, – пробормотал он.
Дама свирепо воззрилась на него. Она была почти с него ростом и к тому же в ботиках на высоком каблуке. На ней было алое платье в пол, отделанное черными бархатными кистями и украшенное бесчисленными брошами из оникса и слоновой кости, хаотично разбросанными по всему лифу. Под шляпой с ибисом виднелись волосы цвета воронова крыла – иссиня-черные и столь обильно политые лаком, что Рэдборна замутило от запаха. Весила она, вероятно, стоунов двести и была не столько толстухой, сколько подлинной великаншей с широкими плечами и большим, некогда красивым лицом, теперь покрытым толстым слоем серовато-жемчужной пудры. Глубоко посаженные карие глаза были карикатурно подведены сурьмой, а могучие руки почти полностью скрывались под костяными и черепаховыми браслетами. Сделав шаг навстречу Рэдборну, она вся загремела, как телега на булыжной мостовой.
– Ах, значит, американец! – Ее четкий аристократический выговор плоховато вязался с ирландским акцентом. – А ведь я никогда не бывала в Америке! Мой сын собирается туда в следующем году, находя, что первозданная природа вашего края может благотворно на него повлиять. Лично на меня она оказывает исключительно раздражающее влияние, а вы что скажете, мистер Комсток?
Рэдборн кашлянул.
– Что ж…
– У вас обрели дом многие мои соотечественники. И соотечественницы, – добавила она.
Рэдборн поднял руки.
– Я живу в Нью-Йорке и ничего об этом не знаю. От первозданной природы там мало что осталось… Впрочем, – поспешно добавил он, заметив, что леди Уайльд прищурилась, – я и сам наполовину ирландец. Мой отец родился в Америке, а вот матушка была из графства Мит.
– Неужели. – Леди Уайльд оглядела Рэдборна с ног до головы. – В таком случае я нахожу ваш ирландский фасад не менее привлекательным, чем американский зад.
Рэдборн залился краской. Стоявший рядом доктор Лермонт тихо рассмеялся. Леди Уайльд продолжала бесстыдно разглядывать молодого человека, а затем улыбнулась, обнажив неровные зубы.
– Итак, мистер Комсток, какие предания нашего острова вам особенно интересны?
– Я… знаете ли, я…
– Вы выбрали весьма подходящее время для визита: на носу Самайн.
– Сам… Простите, как вы сказали? – озадаченно переспросил Рэдборн. – Это про самцов… самок… свиней, может быть?
Леди Уайльд захохотала, и ибис на ее шляпе задрожал так, словно вот-вот собирался дать деру.
– Нет, нет, Самайн, или Саунь, – один из двух дней в году, когда, по убеждению предков вашей матушки, исчезают преграды между миром живых и мертвых. Я собираю сведения об этом празднике для книги, которую однажды надеюсь напечатать. А этот народ… – Она презрительно указала на мужчин, беседующих о чем-то над блюдом с остатками сладкого пирога. – Их предки называли его Блотмонат. Кровавый месяц. В эту пору они готовились к зиме и забивали скот.
Рэдборн широко улыбнулся.
– Ага, значит, свиньи все же имеют отношение к празднику!
– Разумеется, нет! – рявкнула леди Уайльд. – Самайн – время, когда лето отправляется на отдых. Для жителей деревень это священный день; его канун – или навечерие – называют ночью Пуки. Чрезвычайно опасное время, мистер Комсток, особенно для привлекательных юношей. Помните о манерах, если к вам заглянут новые соседи.
К вящему изумлению Рэдборна леди Уайльд ему подмигнула, затем развернулась – медленно и величаво, как шхуна на волнах, – и поплыла по комнате.
– Леди Уайльд пользуется многими мужскими правомочиями, – вполголоса произнес доктор Лермонт. – Впрочем, по слухам, ее сын тоже. Ну, идемте.
Он схватил Рэдборна за плечо и повел прочь.
– А кто ее сын? – спросил Рэдборн.
– Весьма напыщенный юный ирландец. Но презабавный. Минувшей осенью по протекции леди Уайльд он у нас выступал, прочел трогательную лекцию о роли бело-синего фарфора в романтическом искусстве. – Доктор Лермонт искоса взглянул на Рэдборна. – Кстати, не знал, что вы ирландец.
– По матери…
– Гордый народ, который погубили нищета и пьянство. Вам нечего стыдиться. Я упомянул об этом лишь потому, что леди Уайльд составляет справочник о традициях и преданиях своей страны.
– Да-да, она говорила.
– Эта дама проводит много времени в обществе соотечественниц, записывает их истории и суеверия. Я нахожу ее исследование чрезвычайно полезным для собственной работы. В преданиях древности нашла отражение другая история… Ах, Эсперанса!
В нескольких шагах от них леди Уайльд причалила к очередному столу.
– Я как раз решил поведать мистеру Комстоку о вашей работе.
Та взглянула на Рэдборна.
– Вы – писатель?
– Нет… художник. Живописец.
– Художник? – Она прищурилась. – Значит, у вас есть муза!
– Муза? – Рэдборн взглянул на хозяина в надежде, что тот придет ему на помощь, но тот с интересом изучал стопку проспектов на столе. – Вы о натурщице?
– Нет. Я о вашем гении-вдохновителе, мистер Комсток. Если вы ею не обзаведетесь, успеха вам не видать как собственных ушей. А если все же найдете свою музу, она вас проглотит и уничтожит, зато в веках останутся ваши шедевры. Они будут напоминать нам о вас. При условии, конечно, что мы захотим вспоминать.
Это, судя по всему, представлялось ей крайне маловероятным. Рэдборн уставился на леди Уайльд, потеряв дар речи. Наконец он выдавил: «Премного благодарен» и прошел мимо нее к столу.
Здесь никаких угощений не было, только старые выпуски журнала Фольклорного общества и ряд монографий, буклетов и книжек в дешевых переплетах с заглавиями в духе: «Английские предметы старины: пособие для начинающих» и «Японская оздоровительная гимнастика». Среди них был один увесистый том, что-то вроде учебника. Рэдборн взял его и заглянул внутрь.
ПСИХОМАНТИЯ
Углубленное исследование некоторых элементальных конфликтов и способов их разрешения
Автор: Б. Страут Уорвик,
доктор гражданского права Оксфордского университета, доктор юридических наук университета Глазго, кандидат наук Университета архангелов и святого Иоанна Богослова
Рэдборн сделал вид, что заинтересовался книгой, однако сохранять невозмутимость было непросто: взгляд леди Уайлд сверлил его подобно зубоврачебному бору.
– О, взгляните, – с деланным воодушевлением произнес он, – почтовые открытки!
Открытки оказались необычные. Помимо нескольких изображений Уффингтонской белой лошади и Стоунхенджа, на них были запечатлены могильники с человеческими останками, в основном – скелетами детей. Рэдборн воззрился на изображение двух лежащих рядом скелетов со сплетенными воедино косточками рук и кистей.
– Зеленые дети! – прогремела леди Уайлд прямо в ухо Рэдборну, отчего тот невольно подскочил на месте. – Я могу договориться, чтобы вам их показали, если желаете, – продолжала она, барабаня по открытке грязным пальцем. – Хранитель Рейдинговского музея – мой близкий друг.
– Благодарю… То есть нет, спасибо. – Рэдборн поспешно вернул открытку на место. – Думаю, вот эта лучше подойдет в качестве сувенира.
Он взял в руки изображение Стоунхенджа. Леди Уайльд презрительно фыркнула.
– Заурядность! Загадка Стоунхенджа заурядна и поверхностна, чего не скажешь об их загадке… – Она вновь указала на открытку с Зелеными детьми. – Вот где глубина!
Она стремительно зашагала к ящику для пожертвований, которую охранял один из членов общества. Дождавшись, когда она отойдет на безопасное расстояние, Рэдборн поспешно взял со стола открытку с Зелеными детьми.
– Ну как, выдержали осаду леди Уайльд?
Рэдборн поднял глаза.
– Доктор Лермонт! Да… Пожалуй, выдержал. Она весьма… категоричная особа.
– В самом деле! Поразительно осведомленная и ученая женщина, наша Сперанса. Творцом, по ее мнению, движет гений…
– Которым я, по ее мнению, не обладаю, – вставил Рэдборн.
– Видите ли, она считает, что это гений должен обладать вами, – сказал Лермонт. – Было бы большой ошибкой полагать, что она – просто синий чулок, мистер Комсток. Когда несколько лет назад я основывал это общество, я надеялся привлечь в него больше таких блестящих ученых, как леди Уайльд. Увы, наши члены – в основном дилетанты. Она одна помогла мне отыскать все необходимые для моей работы сведения и обзавестись некоторыми интереснейшими и полезнейшими знакомствами.
Доктор Лермонт взглянул на открытку в руке Рэдборна и улыбнулся.
– Что ж, прошу меня извинить, я должен поздравить мистера Трефойла с выступлением. Если нынче вечером вы свободны, мистер Комсток, не согласитесь ли отужинать со мной в «Бартолини»? Мне нужно скоротать несколько часов до поезда в Падвитиэль, и я был бы рад сделать это в вашей компании.
Отвесив небольшой поклон, он ушел искать мистера Трефойла. Рэдборн заплатил за открытки, сделал напоследок еще один круг по комнате и вышел в прихожую ждать доктора Лермонта. Путь ему перегородила могучая фигура в канареечно-желтой хламиде.
– Мистер Комсток. Позвольте один совет на прощанье?
Рэдборн криво улыбнулся.
– Леди Уайльд.
– Завтра день святого Луки. Вы про него что-нибудь знаете?
– Почти ничего…
– Он считается покровителем художников. Врачей. И умалишенных. – Леди Уайльд расправила складки своей хламиды. – Сама я не принадлежу к Католической церкви, разумеется. Однако ее последователи убеждены, что сегодня вас ждет особое везение. Вы можете найти того, кто поможет вам в темные времена. Посему дам вам маленький совет…
Леди Уайльд подалась к Рэдборну, обдавая его маслянистым духом туберозы и камфоры.
– Умастите живот, грудь и губы порошком из сушеных бархатцев и полыни, предварительно выварив их в кларете с сотовым медом. – Она с силой ткнула его в пупок и грудь, затем прижала ладонь к его губам. – И повторите трижды: «Святой Лука, святой Лука, дозволь ты мне увидеть гений мой во сне».
Рэдборн едва сдержал рвотный позыв, так сильно несло туберозой от леди Уайльд, буравившей его своими подведенными сурьмой глазами.
– Знайте, еще не все пропало, – произнесла она, а потом без предупреждения подалась к Рэдборну и поцеловала его в губы.
– Ах, как сладок огонь, – прошептала она.
И вот уж нет губ, нет руки. Едва слышно, как перышко, скользнул через порог подол хламиды, и леди Уайльд скрылась в переулке.
– Мистер Комсток? Вам дурно?
Рэдборн прижал ладонь ко лбу. Ему действительно поплохело, однако когда к нему подскочил доктор Лермонт, он помотал головой.
– Нет, нет, не беспокойтесь… Все хорошо. Я с удовольствием составлю вам компанию за ужином. Просто леди Уайльд решила поделиться со мной кое-какими суевериями…
– О да. Она – кладезь сведений такого рода. Огромный кладезь. – Доктор Лермонт улыбнулся. – Идемте, мистер Комсток. Ресторан недалеко, но я нанял кэб. На Лестер-сквер бывает ужасная толчея…
Вскоре опасения доктора Лермонта подтвердились, хотя Рэдборн и отметил, что улицы и переулки запружены как раз кэбами. За окном остались «Кавур» и «Корнер-хаус» – роскошные и слишком дорогие рестораны, в которых Рэдборн и не чаял когда-нибудь отужинать. Наконец подъехали к «Бартолини». Рэдборн обреченно сунул руку в карман, понимая, что на развлечения этого вечера у него уйдут почти все оставшиеся сбережения. Доктор Лермонт досадливо отмахнулся.
– Право, вы мой гость, мистер Комсток! Кроме того, возможно, до конца вечера мы с вами кое о чем договоримся. Сюда!
Час был весьма поздний, и ресторан заполонили шумные зрители, только что высыпавшие из соседних театров после просмотра спектаклей «Бубенцы», «Чаша» и «Серебряный король». Лермонт, несмотря на свой причудливый внешний вид, сумел очень быстро добыть столик. Его явно знали в лицо и сотрудники ресторана, и некоторые посетители: когда он пробирался по залу, они вскакивали и радостно жали ему руку.
– Ваше Фольклорное общество, похоже, весьма многочисленно, – заметил Рэдборн, когда они вошли в небольшой боковой зальчик.
– О, эти люди не имеют к нему никакого отношения, – со смехом ответил Лермонт. – Общество – это мое увлечение, не работа… Надо же, Алджернон! Тебе все-таки удалось сбежать и присоединиться к нам?
В отдельном зальчике оказался единственный стол, за которым сидел низкорослый господин средних лет, угрюмо разглядывавший свою пивную кружку.
– Здравствуй, Лермонт, – произнес тот, но встать не потрудился.
У него был такой детский и пронзительный голосок, что Рэдборн невольно прыснул, решив, что это какая-то шутка. Однако полный омерзения взгляд господина тут же заставил его умолкнуть и смущенно потупить взгляд. Тут он случайно заметил обувь незнакомца: крошечные туфли из мягкой коричневой лайки с перламутровыми пуговицами.
– Так я здесь по твоей милости! Сказал старику Уоттс-Дантону, что еду повидать тебя, он меня и отпустил. Он о тебе высокого мнения, и…
Незнакомец приподнял изящную, прямо-таки кукольную ручку и махнул ею у себя перед носом. Тонкие локоны длинных седовато-рыжих волос упали ему на глаза.
– …и вот я здесь! Садись, Томас, сил нет смотреть, как ты стоишь.
– Конечно. Благодарю. – Лермонт опустился в кресло и жестом пригласил Рэдборна последовать его примеру. – Алджернон, позволь представить тебе Рэдборна Комстока. Это молодой художник, прибывший сюда с Манхэттена. Я надеюсь предложить ему кое-какую работу…
Рэдборн изумленно уставился на доктора, но тот пытался подозвать официанта и на него не глядел.
– Манхэттен, говорите? – В водянистых глазах Алджернона затеплился намек на любопытство. – Слыхали про «Прекрасных самоистязательниц Нью-Йорка»?
– Прошу прощения?
– Ладно, неважно. – Алджернон поднял со стола свою кружку, мрачно в нее заглянул и поставил обратно. – Знаете, когда я сюда пришел, на улице стояла милейшая деточка – злая няня вывела ее на улицу в такой час, подумать только! Она была как звездочка в этом рассаднике разврата и грязи.
Рэдборн помешкал, не зная, как лучше ответить.
– Деточка?
– Прелестное дитя. Ее няня отвернулась, заглядевшись на какого-то грубияна-юнца, и я надрал ей за это уши. – Он навалился на стол и ткнул Рэдборна изящным пальчиком в грудь. – Деточек ведь крадут, вы знали?
– Только не в «Бартолини», – сказал Лермонт, когда перед ними поставили графин с кларетом; он налил вино в два бокала, один протянул Рэдборну и поднял свой: – Твое здоровье, Алджернон!
– Увы, здоровье у меня всегда было скверное, – с горечью ответил Алджернон. – А потом и его отняли. Оставили меня ни с чем!
– Брось, ты выглядишь гораздо лучше, – возразил Лермонт. – Признай это, Алджернон!
Тот опять поднял кружку и сделал глоток пива, после чего бросил на Рэдборна пытливый взгляд.
– Ни при каких обстоятельствах не позволяйте ему себя лечить. Знаете, я ведь сиживал за этим самым столиком с Бертоном, Брэдло и Бендишем. Мы ели человечину!
– Не валяй дурака, Алджернон.
– Человечину! – Его пронзительный голос сорвался на визг. – Ах, мистер Кунштюк, безумцем и каннибалом я был куда счастливее!
– Алджернон…
– Да, я был счастливым, веселым и дурным человеком! И продал бы душу дьяволу, чтоб снова им стать! Да, я готов гореть за это в аду!
Рэдборн с тревогой наблюдал, как человечек встает, поднимает кружку и начинает декламировать:
Он вновь глотнул пива, поморщился и сел обратно за стол.
– Терпеть не могу пиво, – сказал он. – Уоттс-Дантон как-то сказал, что именно пиво привело Теннисона к величию. Лично я убежден, что оно его сгубило.
– Не знал, что Теннисон умер, – сказал Рэдборн, за что удостоился гневного взгляда Алджернона.
– Мистер Комсток, – вмешался Лермонт, поднимая бокал, – добро пожаловать в Лондон!
Рэдборн с благодарностью взглянул на него.
– Спасибо. Ваше здоровье.
Лермонт осушил бокал, жестом прося Рэдборна сделать то же самое, после чего вновь наполнил бокалы. Алджернону он вина даже не предложил: тот по-прежнему угрюмо глазел на свое пиво.
– «Ежели ученому, берущемуся сочинять книгу иль изобретать, подать вина… – процитировал Лермонт, – то оное питие добавит ему прозорливости, выскоблит и вылощит ум его, сообщит ему остроту»[24].
Он кивнул официанту, принесшему еду.
– Что ж, мистер Комсток, когда мы должным образом заострили наши умы, скажите: понравилась вам лекция?
– Она была весьма любопытной. – Рэдборн улыбнулся; он не без облегчения заметил, что на тарелках лежит холодная вареная говядина и брюссельская капуста.
– О! Так ведь поэтому я вас сюда и пригласил. Нечасто мне доводится встречать гостей из Америки. Вы бывали в западных графствах, мистер Комсток? Падвитиэль – куда я сегодня еду поездом – находится на севере корнуоллского побережья. Там практически ничего нет, кроме моей больницы.
– Вашей больницы?
– Да. Фольклорным обществом я занимаюсь в образовательных и развлекательных целях, иными словами, для собственного удовольствия, но у меня есть и работа. Я – главный врач Сарсинмурского дома призрения.
– Дома призрения? Увечных и немощных?
– Нет. В моей больнице содержатся люди, которым душевные расстройства не позволяют жить где-либо еще.
Алджернон презрительно взвизгнул, однако Лермонт пропустил его выпад мимо ушей.
– Послушайте… Это поразительное совпадение! – Рэдборн помотал головой. – В Штатах я и сам работал в лечебнице – имени Гаррисона, в штате Нью-Йорк.
– Неужели? – удивился Лермонт.
– Да, да, именно так! Это была больница для душевнобольных! Видите ли, я изучал медицину, но вскоре понял, что это дело мне не по душе…
– А кому, скажите, оно по душе? – встрял Алджернон.
– …ибо на самом деле я всегда мечтал рисовать.
Доктор Лермонт кивнул.
– Долго вы там проработали?
– Тринадцать месяцев. Мой отец был помощником врача – не в Гаррисоновской лечебнице, а в Элмире. Это мой родной город. Я и учился неподалеку. Как только окончил университет, отец устроил меня в Гаррисоновскую лечебницу – редактором выпускаемого пациентами журнала. Называется «Призма».
– Весьма похвальное начинание, – сказал Лермонт. – Говорите, медицина вам не по душе?
Рэдборн уставился в свой бокал.
– Нет. Я – художник. В университете изучал как врачебное дело, так и анатомическую иллюстрацию, но отцу сразу дал понять, чему намереваюсь посвятить жизнь.
– Искусству.
– Искусству, да. В лечебницу я устроился при условии, что отработаю там два года и сам накоплю на частные уроки живописи…
– Как я понимаю, это вам удалось.
Рэдборн вспыхнул.
– В каком-то роде. Отец скоропостижно скончался и оставил мне небольшое наследство. Мать умерла, когда я был еще мал. Мне удалось продать дом в Эльмире, и на эти деньги весной я отправился в Нью-Йорк – учиться живописи у голландского мастера. Его зовут Вильгельм ван дер Вен…
– Ван дер Вен? – Доктор Лермонт приподнял бровь. – Стало быть, у вас талант!
Рэдборн удивился.
– Вы его знаете?
– Лично – нет, но я знаком с его творчеством. «Побег в Египет», например, – прекрасная работа! Хороший из него вышел учитель?
– Замечательный! Кроме того, он был так великодушен и добр, что помог мне устроиться иллюстратором в журнал «Лесли». Договорился, чтобы меня приняли здесь, в Лондоне, дал несколько рекомендаций… Видите ли, я всю жизнь мечтал побывать в Лондоне.
– Однако исполнить мечту при жизни отца было невозможно.
– Нет, дело не в…
– Ох, да оставь ты его, Томас, – раздраженно буркнул Алджернон. – Видно же, что он чище большинства своих сверстников. А этой невразумительной говядине я предпочел бы бланманже. Куда запропастился официант?!
Его прозрачные зеленые глаза остановились на нерасторопном юноше в дальнем конце зала.
– Могу я рассчитывать на порцию бланманже? – пронзительно заблеял Алджернон. – Могу?!
Рэдборн съежился, а доктор Лермонт поймал машущего официанту Алджернона за руку и твердо положил ее на стол.
– Прошу тебя, уймись… Я все устрою, – произнес он и отправился разговаривать с метрдотелем.
Алджернон дождался, пока он скроется из виду, затем перегнулся через стол и схватил Рэдборна за руку.
– Ни в коем случае не соглашайтесь ехать с ним, – тихо предостерег его он. – Обещайте, что не поедете!
Рэдборн воззрился на этого человечка с безумными глазами, растрепанными седеющими лохмами и раскрасневшимся от возбуждения лицом.
– Прошу прощения… Не поеду куда?
– В его лечебницу. – Алджернон ожесточенно потряс головой. – Это вас погубит, мистер Курдюк…
– Комсток.
– Мистер Комсток. Вы ведь воображаете себя художником? Так вот, он губит художников – и знаете как? Сперва он им льстит, а потом заверяет, что может их спасти, избавить от душевных метаний, исцелить отравленный болезнью ум… Он их подбирает, точно какую-нибудь безделицу, клочок материи или вырванную из книги страницу. Дорога ли вам душа, сэр?
– Не особенно.
– Ах, вы юны и неразумны! – Алджернон отдернул руку. – Когда-то я тоже ему верил… Мы все верили.
– Кому? – вопросил Рэдборн. – Доктору Лермонту? Я едва с ним знаком, но он показался мне порядочным человеком.
– Не верьте ему! Он – воплощение порока и злодейства под личиной здравомыслия! Плут, сводник и угнетатель!
Алджернон понизил голос и вдруг грохнул кулаками по столу так, что заплясали винные бокалы.
– Однако вы не верите мне. Это неудивительно: я тоже отметал все предостережения! Если бы не любовь моего дорогого друга Уоттс-Дантона – моего спасителя, – я давно погиб бы. Не верите?
– Да я понятия не имею, о чем вы толкуете!
– Ах так? Спросите Лиззи, уста которой исторгают теперь лишь червей и тьму! Спросите Габриэля! Он уже вполне спятил, никого не желает видеть и в течение года умрет!
Рэдборн насторожился.
– Вы имеете в виду Россетти? Художника?
– О! Неужто оно разговаривает?! – взвизгнул Алджернон, багровея от гнева. – Да, я имею в виду Россетти! И Неда, и Рескина – всех! Он заманивает их в свое логово, показывает им Прекрасницу, и та их сжирает… Но, бог мой, как сладко им гореть! Как всем нам было сладко гореть…
Рэдборн сделал большой глоток вина.
– Вы знакомы с леди Уайльд? – спросил он.
Алджернон облизнул губы.
– Кошмарная женщина. А сынок у нее – рифмоплет.
– Я нынче вечером с ней познакомился – доктор Лермонт нас познакомил. Так вот она тоже что-то говорила про огонь… строила из себя сивиллу, как я понял. И от дружбы с Лермонтом она меня не предостерегала.
– Она дура и не видит его истинной природы. Ее сын… Бумагомаратель, но весьма амбициозен… Его ждет та же участь. Она его уничтожит.
– Мать?
Алджернон скосил на него холодный берилловый глаз.
– Да не будьте же вы таким дураком, мистер Комсток. Надменность вам к лицу, но никак не скудоумие! Леди Уайльд балуется ведовством, как и прочие. Эндрю Лэнг и его шайка-лейка… Они пытаются подвести сказочки под науку, но Лермонту нет дела до науки: он – любовник, которого лишили предмета любви. Он вечно преследует ту, что его отвергла, и ему плевать, если в этой погоне он погибнет. Впрочем, бывают «печали ужасней и горше, чем смерть сама»![25]
Его губы слегка изогнулись в улыбке.
– Сколько вам лет, мистер Комсток?
– Двадцать три года.
– Двадцать три. В свои двадцать три я был рабом Прекрасницы уже несколько лет. О, счастливейшая пора в моей жизни!
Он поднял кружку.
– За вашу погибель!
– За мою погибель, – эхом отозвался Рэдборн и допил вино; Алджернон вернул кружку на стол, даже не пригубив пива. – Что ж, из вас, по крайней мере, вышла очень веселая сивилла!
– Неужели? – Алджернон скорбно улыбнулся. – А ведь мне совсем не весело. Я почувствовал, что Прелестница вот-вот покинет меня, и, не желая быть отвергнутым, ушел первым. – Он уставился на Рэдборна, затем на дверь за его спиной; задумчивость на его лице вдруг сменилась решимостью. – Слушайте, у меня нет на вас времени, молодой человек, да и дела до вас тоже нет. Но!
Он подался вперед и тонкими пальцами схватил Рэдборна за руки. Рэдборн покосился на доктора Лермонта, разговаривавшего с человеком в сине-черной ливрее. Когда тот отвернулся, под сюртуком его вспыхнули ножницы. Алджернон лихорадочно зашептал:
– Мистер Комсток. Вы художник, не поэт, как и многие друзья моей юности, с которыми я больше не желаю знаться. Дружбы наши полны разочарований и предательств. Однако вы напоминаете мне их, значит, вас ждет жестокая участь.
– К тому же, – продолжал Алджернон, – вы статный, красивый юноша. И надменный. Лакомый кусочек. – Он горько рассмеялся. – Послушайте моего совета. Не соглашайтесь ехать с Лермонтом. Он сказал, что хочет предложить вам работу, верно? Откажите ему! Даже если вам придется ночевать на улицах или прозябать в работном доме, откажите ему! А если все же не сумеете от него отделаться, остерегайтесь любых женщин на его попечении.
– Женщин? То есть, пациенток?
– Да. У него есть теория насчет того, как рождается Искусство. Мол, обязательные условия – это несвобода, безумие и…
Позади них возникла фигура. Доктор Лермонт улыбнулся Алджернону по-отечески, как любимому, но непослушному ребенку.
– Алджернон, уж не спаиваешь ли ты мистера Комстока? – Он указал на пустой бокал и пустой графин.
Алджернон фыркнул.
– Ты прекрасно знаешь, что я презираю кларет.
– Рад слышать! – Лермонт хлопнул в ладоши, затем указал им на метрдотеля. – Мне только что сообщили, что Уоттс-Дантон послал за вами карету, Алджернон. Из самого Патни. Предлагаю больше его не задерживать.
Алджернон сокрушенно уставился на скатерть, затем взглянул на Рэдборна. Его усталые зеленые глаза были налиты кровью, лицо осунулось. В следующий миг он кивнул, отодвинул стул и с трудом поднялся на ноги.
– Мистер Комсток. – Он шутливо отвесил Рэдборну полупоклон, отчего спутанные волосы упали ему на лицо. – Надеюсь, ваш визит в Лондон принесет вам только счастье.
Рэдборн улыбнулся.
– Благодарю.
– Счастье, поскольку счастье – анафема для художника, хотя вы еще не вполне уяснили, что значит быть художником. Но если вы в самом деле решите посвятить жизнь искусству, что ж, в таком случае желаю вам горя, безумия и скоропостижной кончины. Доброй ночи, мистер Комсток.
Рэдборн проводил его взглядом.
– Какой странный человечек, – произнес он.
Лермонт сел за стол.
– Стало быть, вы знакомы с творчеством Суинберна?
– Суинберна! – Рэдборн пришел в ужас. – Это был Суинберн?!
– Конечно. А вы как думали?
– Да я… я понятия не имел! Вы же не назвали его фамилии! – Рэдборн обернулся, надеясь еще раз увидеть поэта. – Конечно, я про него знаю! Его книги… Один университетский друг давал мне почитать его «Хвалу Венере». Выдающиеся стихи! Стыдно признаться, я их так и не вернул… – Рэдборн засмеялся. – Он кажется таким старым. Он у вас лечился?
– Нет. Хотя он в самом деле был на грани смерти, поддавшись пьянству и пагубным страстям. Как ни прискорбно, Алджернон отказался от какой-либо помощи с моей стороны, зато его взял под крыло Уоттс-Дантон – увез в глушь, в Патни, и…
Он отмахнулся. В этом странном жесте читалось одновременно безразличие и сожаление.
– Да вы сами видите. Боги его покинули.
Рэдборна прошибла дрожь. Несколько минут он молча ковырялся в тарелке, а его собеседник разглядывал потолок. Наконец доктор Лермонт взглянул на часы и подозвал официанта.
– Что ж, боюсь, мне пора отправляться на запад, путь предстоит неблизкий… Если вы не спешите, мистер Комсток, поедемте со мной на Паддингтонский вокзал, а оттуда я найму вам кэб до Саутварка.
Рэдборн начал было отпираться, однако Лермонт уже встал из-за стола.
– Как я говорил, мистер Комсток, я думал предложить вам работу – поэтому изначально и пригласил вас на ужин. Потом мы встретили дорогого Алджернона и… Словом, окажите любезность…
Глубоко за полночь Рэдборн наконец вывалился из кэба и поднялся в свою комнату: на смену радостному головокружению и восторгу пришла пульсирующая головная боль. Когда утром он спустился к завтраку, миссис Бил кивнула ему с прохладцей, зато мистер Балкомб понимающе (и сочувственно) улыбнулся, доедая овсянку.
– Мистер Комсток, – заявила миссис Бил, когда мистер Балкомб удалился к себе. – Если вы собираетесь и дальше возвращаться среди ночи да водить друзей, лучше сразу подыщите себе другое жилье. Знаю, что в «Старом гусаке» есть апартаменты и столовая. Ваши веселые друзья, несомненно, тоже смогут дать вам несколько рекомендаций.
Как выяснилось, это было излишне. Тем же утром прибыло письмо:
Мистеру Рэдборну Комстоку
В пансион «Серая сова»
Минт-стрит, Бороу
Миссис Бил так злобно воззрилась на конверт, что Рэдборн поспешил скрыться бегством и прочел письмо под хлопающим крылом объявления об услугах доктора Трента.
…как же своевременно свел нас случай. Я давно подумывал нанять художника, талантливого молодого человека с крепким здоровьем, в компаньоны одному из моих пациентов. Будучи и сам весьма выдающимся художником, он в последние десять лет стал нередко впадать в умоисступление и беспамятство, вызванные его путешествием в страны с неподходящим для англичан климатом. Не стану излагать здесь подробности сей печальной истории, тем более, она не раз упоминалась в прессе. Однако считаю своим долгом предупредить, что названный пациент поступил ко мне после того, как совершил Убийство; жертвой его стала молодая женщина, натурщица, тоже подверженная нервическим припадкам. Я имею возможность назначить вам жалованье, каковое вы найдете если не избыточным, то по меньшей мере щедрым, что, полагаю, станет добрым подспорьем в вашем нынешнем положении…
Рэдборн вроде бы не рассказывал Лермонту о своих стесненных обстоятельствах, однако, вероятно, не нужно быть главным врачом или прославленным френологом, чтобы приметить на человеке сюртук с чужого плеча и пятна краски на его лучшей сорочке. Пару минут Рэдборн стоял на холодном полуденном солнце, глядя на проезжающие мимо подводы и единственного грача в небе, вновь и вновь облетающего по кругу черный шпиль Саутваркского собора. Внимательно перечитав письмо, Рэдборн сложил его и убрал в конверт. Головная боль начала стихать, и он поспешил обратно к госпоже Бил – составлять ответ. Следующим же утром он отправился в Корнуолл.
Глава 5. Канун святой Агнесы
Бери же. Видел я: Броселианд ветвится…И все-таки дикий западный лес образов и именпроникает повсюду сквозь лба и ладони границы;и повсюду сквозь просторные листья струится светна твою упругую стать, и повсюду славы твоей закон.Чарлз Уильямс. Борс к Элейн: рыба Броселианда
Дэниел был не понаслышке знаком с психотропными веществами. Во имя Искусства и, временами, Любви он попробовал многое, а один раз даже с ужасом наблюдал, как подружка-наркоманка вводила коричневую жидкость в его собственную болезненно-зеленую вену. Тот опыт – и последовавшая за ним физическая и душевная дурнота – окончательно отшиб ему интерес к измененным состояниям сознания. Теперь все его эксперименты в этой области ограничивались дегустациями калифорнийских вин; изредка он заглядывал на некий подпольный вебсайт, рекомендованный Ником, и всякий раз горько об этом сожалел.
В общем, он оказался совершенно не готов к тому, что случилось с окружающим миром после трех абсентов, которые он выпил с Ларкин в кафе «Шуэт».
– Абсент всегда так действует? – спросил он, после чего растянулся на столе, обвил Ларкин руками и зарылся в ее волосы, как в букет цветов. – Будто…
Он хотел сделать многозначительный жест рукой, но в процессе свалился со стула. Ларкин успела его поймать. Пока она, смеясь, помогала ему усесться обратно на стул, Дэниел не сводил с нее умоляющего взгляда.
– Думаю, наклюкаться и валяться на полу положено даме. – Она смахнула с лица прядь волос и улыбнулась. – Но в остальном – да, думаю, примерно так оно и бывает. Потому-то богема и сходила с ума.
– А я? Я тоже сойду?
– От трех порций? Крайне сомнительно. Особенно для журналиста. Мне кажется, у журналистов должна быть повышенная устойчивость.
– А ведь я знал! – Дэниел схватил ее за руку, да так крепко, что у самого закололо пальцы. – Я с первого взгляда понял!
– Правда? Что же?
– Ну…
Дэниел открыл рот и вдруг осознал, что потерял мысль. Он вообще не мог ни о чем думать и ничего не видел, кроме этой женщины.
– Ну… вот ты! – беспомощно пробормотал он; ресторанный зал вокруг него исчез, вернее, уменьшился до двух точек желтого света в ее бутылочно-зеленых глазах. – Ты… Кто… ты… такая?
Он потянулся к Ларкин, и она обхватила ладонями его лицо. Пальцы у нее были такие горячие, что он невольно вздрогнул. Вот она запечатала его губы поцелуем – Дэниел хотел воспротивиться, но тут же обмяк. А в следующее мгновение ему показалось, что все его тело меняется, пересобирается от ее прикосновений. От рук Ларкин шел жар, пепелящий кожу, и его раскаленные ребра уже жгли ей грудь, а череп – щеку, волосы сплетались с ее волосами завитками огня и пепла, а пальцы голубым пламенем плясали по ее лицу.
– Идем со мной, – прошептала она.
Конечно, он не мог никуда идти.
И конечно, пошел. Ведь на самом деле был день, и они сидели в блумсберийском баре; метрдотель слегка поклонился, пропуская к выходу двух гостей – раскрасневшегося, моложавого на вид мужчину средних лет, пьяно обхватившего обеими руками высокую женщину – зеленоглазую, с рыжевато-каштановыми волосами и точеным лицом, – возраст которой определить не представлялось возможным.
– Куда мы? – спросил он, когда наконец смог заговорить. – Не то чтобы это имело значение… Кто оплатил счет?
– Я, – отозвалась Ларкин. – Отблагодаришь позже, – добавила она и так на него посмотрела, что Дэниел едва не вошел в фонарный столб.
– О. Да, да, конечно. – Он остановился и, застегивая молнию на бомбере, смотрел, как Ларкин решительно идет дальше, не обращая никакого внимания на лужи под ногами и морось, серебрившую ей волосы. Узкая полоска неба над их головами из серой превратилась в ярко-зеленую, цвета морского стекла. Дэниел схватился за фонарный столб, чтобы устоять на ногах, глянул на часы и осоловело заметил, что уже половина четвертого. Он рассмеялся: вот тебе и обед с тремя абсентами!
Дэниел уже много лет не напивался в рабочее время. Витрины казались глянцевыми, словно леденцовые окошки пряничных домиков, а от тротуара поднималось желтоватое марево. Над вонью выхлопных газов стоял сладкий цветочный аромат. От фонарного столба исходил жар.
Все здесь благоприятно для жизни, вспомнилось Дэниелу. Как пышны и сочны здесь травы! Как они зелены![26]
Где-то наверху разливался по воздуху тихий колокольный звон: казалось, так звучит утихающий дождь. Дэниел поднял к небу полный ожидания взгляд, но так ничего и не увидел.
Когда же он опустил голову, то увидел черное такси, медленно ползущее мимо в паре дюймов от тротуара. В забрызганном дождем стекле он заметил собственное отражение, а за ним – чье-то лицо.
Машина замерла. На глазах у Дэниела стекло опустилось, и длиннопалая рука протянула ему подсолнух – женская рука, так ему сперва показалось, хотя ногти были очень грязные. Дэниел прищурился, пытаясь получше разглядеть пассажира, но увидел лишь тонкую фигуру в свитере с V-образным вырезом и «зут-сьюте» горчичного цвета: короткие замызганные светлые волосы, жидкие усики, светло-голубые, чуть раскосые глаза и лисья усмешка на губах.
– «Не бойся, этот остров полон звуков»[27].
Голос был сиплым и тонким, совсем не мужским. Дэниел охнул; человек взмахнул на прощание рукой, и стекло поднялось. Такси тронулось. Дэниел выбежал за ним на дорогу; машина свернула на Уоберн-стрит и исчезла.
– Что за хрень? – вслух спросил он, глядя на подсолнух в своей руке и крупное, с ладонь, соцветие.
Ларкин ждала его впереди.
– Идешь? – крикнула она.
Нагнав ее, он протянул ей цветок.
– Смотри, что мне дали! Остановилось большое черное такси и…
– Наверное, ты ей приглянулся.
– В такси была не женщина. Вроде бы. У нее были усы.
Ларкин засмеялась.
– Значит, трансвестит! Она подарила тебе цветок? – Ларкин похлопала его подсолнухом по подбородку. – В Уайтчепеле это означало бы, что вы помолвлены.
– Правда?
– Нет, конечно. Ты что, веришь каждому моему слову?
– Безоговорочно. – Дэниел притянул ее к себе. – Знаешь, я будто схожу с ума. Мне пришла в голову строчка из шекспировской «Бури», и в ту же секунду появилось это такси…
– Осторожней! Опять чуть не врезался! – Ларкин дернула его в сторону, не дав войти в очередной столб. – Совсем вы, янки, пить не умеете.
До Пейним-хауса идти было несколько минут. Они брели по запутанным переулкам вокруг Уоберн-стрит, перепрыгивая через бурлящие вдоль бордюров потоки дождевой воды. На одной из боковых улиц рабочие открыли несколько люков. Расставленные ими желтые конусы разметало ветром по тротуарам.
– Осторожней, Дэниел!
Из одного люка валили клубы пара, и к Дэниелу мгновенно вернулось детское воспоминание: центр Манхэттена, запах горелого тряпья – жарятся каштаны, – и сам торговец каштанами, распевающий надтреснутым ирландским тенором: «Ах милый, дорогой мой, такой ты молодой…»
– Здесь минувшей весной один старик умер, – сказала Ларкин. – Свалился в люк и сломал себе шею.
– Господи. – Дэниел замер и уставился на люк, из которого торчала ржавая лестница; на груде строительного мусора валялась крышка с выпуклыми буквами по центру: «КОРОЛЬ ФЕЙ».
– Король фей? – изумленно прочел Дэниел.
Он подошел ближе. Грязь и ржавчина, подобно лишайнику, залепили поверхность люка и часть букв, но Дэниелу все же удалось прочесть остальное.
«КОНТРОЛЬ ТЕПЛОСЕТЕЙ», гласила надпись.
Дэниел погладил буквы.
– Эй, Ларк! Взгляни-ка!
– Да, видела. Сколько вокруг любопытного, если присмотреться, правда?
Она взглянула на Пейним-хаус.
– Слушай, подожди меня тут, хорошо? Я на минутку.
Она подбежала к двери и вошла в дом. Дэниел обреченно помахал в воздухе подсолнухом, затем окинул взглядом запустелый двор, лужи воды, медленно разлагающиеся газеты и ворону, клюющую апельсиновую кожуру. На домах не было ни антенн, ни спутниковых тарелок, свет в окнах не горел. Если не считать «миникупера», все здесь, вероятно, выглядело так же, как сто лет назад.
От этой мысли Дэниелу стало одиноко и тревожно; внутри мерзко копошились предвестники похмелья. Странное сияние, окутывавшее все вокруг с той минуты, когда он вышел из кафе «Шуэт», озаряло и этот двор, но здесь оно прямо-таки слепило глаза.
Через несколько минут дверь Пейним-хауса отворилась, и на улицу вышла Ларкин. Она зашагала к машине и вопросительно глянула на Дэниела.
– Едешь?
Он сделал глубокий вдох и поспешил к ней.
– Да, конечно!
Ларкин наклонилась отпереть дверцу, и ей на лицо упала прядь волос. Дэниел тотчас, не подумав, протянул руку к ее щеке.
– Постой… – Казалось, если сейчас он к ней не прикоснется, то упадет без чувств, а мостовая разверзнется, и поглотит его целиком. – Прошу…
Она пытливо глядела на него, не отнимая руки от дверцы, и Дэниел не мог вытерпеть этого взгляда, не мог вынести, что она видит его таким беспомощным, не способным совладать с вожделением. Он приблизил лицо к ее лицу, затем порывисто – так, что взметнулись концы шарфа, – привлек ее к себе и поцеловал. Светло-зеленый взрыв в мозгу, жар и твердость ее губ, долой пальто, его руки на ее плечах… Запах яблок, свежего древесного сока… Дэниел со стоном отпрянул. Его неодолимое влечение было подобно недугу, подобно яду; сломанный подсолнух упал на асфальт между ними. Дэниел охнул и заморгал.
– Прости… прости! Господи, я…
Она помотала головой. Щеки ее раскраснелись, к подбородку пристала какая-то соринка – нет, оперенный стебелек мха. Она смахнула с лица прядь волос, затем опустила глаза на подсолнух, чье темно-зеленое око смотрело на них из черно-золотой бахромы лепестков.
– Нет, – сказала Ларкин и, подняв голову, заглянула в глаза Дэниелу. – Я этого хотела. Я хотела тебя.
Он вздрогнул, пытаясь побороть желание сгрести ее, эту почти незнакомую женщину, в охапку, прильнуть к ней и кончить прямо здесь, прямо так, не раздеваясь. Она прижала ладонь к его груди.
– Нам пора. – Она повела руку вверх и зажала ему рот; он принялся целовать ее пальцы: земля и телячья зобная железа, горькая полынь. – Надо ехать.
Она нагнулась за подсолнухом и села в машину. Дэниел сел рядом; его по-прежнему трясло. Они отъехали от Пейним-хауса.
Лондонские пробки с их бесконечной дерготней почти начисто лишили Дэниела болезненного влечения. Теперь ему было просто плохо. Он высунулся в окно, однако легче не стало: от мелькания проносящихся мимо машин и автобусов голова шла кругом, а дышать приходилось выхлопными газами. Наконец Дэниел кое-как устроился: забился в угол и стал пережидать похмелье.
– Не возражаешь, если мы кое-куда заглянем по дороге?
Дэниел покосился на Ларкин: для того, кто застрял на кольце возле Чаринг-кросс, вид у нее был чересчур жизнерадостный.
– Заглянем? – выдавил он.
– Да. Я чуть не забыла. Мне нужно посетить один прием. Что-то вроде прощального вечера. Ты можешь пойти со мной, если хочешь, – добавила она. – Это ненадолго. Тебе будет интересно: соберутся художники и коллекционеры.
Дэниел нахмурился, потирая небритый подбородок.
– Для художественной тусовки я неподобающе одет.
– Поэтому я и думала сперва заглянуть к Сире…
Дэниел застонал.
– Нет! Умоляю!
– Почти вся моя одежда у них. Я ведь совсем крошечное жилье снимаю. Мне надо переодеться, да и ты можешь взять что-нибудь у Ника.
– Ник на десять дюймов ниже меня.
– Тогда выберешь что-то мое. Смотри, мы почти на месте!
Она слукавила. Когда они действительно подъехали к дому Сиры, на часах было почти шесть. Сиры и Ника дома не оказалось, но у Ларкин был свой ключ: она открыла дверь и побежала наверх. Дэниел неохотно поплелся следом, по дороге заглянув в кухню – налить себе газированной воды и обыскать шкафчики в поисках обезболивающего.
– Пожалуй, мне не стоит идти, – сказал он.
Ибупрофена не нашлось, поэтому он решил угоститься маринованным лаймом. К тому времени, когда Ларкин спустилась в кухню, его прошиб пот, и он стал чувствовать себя гораздо лучше.
– Дэниел, как тебе?
Он поставил в раковину пустую банку из-под лайма, обернулся и присвистнул.
– Выглядишь великолепно! Шмотки стащила из музея Виктории и Альберта?
Ларкин одарила его улыбкой и бросила на диван ворох вещей. На ней было длинное узкое платье из темно-синего бархата с глубоким декольте и заниженной талией. На белой шее поблескивало ожерелье из черного гагата и золотистых стрекоз. Дэниел оторопело взглянул на собственный наряд: широкие штаны из черного льна, белая батистовая рубашка, ни галстука, ни ремня.
– Так идти нельзя.
– Хозяин коллекционирует искусство, Дэниел. Все примут тебя за творческую личность.
– Я и есть творческая личность, – возразил он. – Просто одет, как тренер по йоге.
– Значит, и волноваться нечего. Так, погоди…
Ларкин повернулась к вороху одежды на диване, порылась в нем и достала нечто вроде сюртука или пальто.
– Вот, примерь.
– Господи, Ларкин, мы идем на маскарад?!
Он все же оделся. Это был длинный сюртук из тонкого и мягкого шерстяного сукна, темно-красный, почти черный, с хрустальными пуговицами и глубокими прорезными карманами. Старый и поношенный, он тем не менее пришелся ему очень к лицу. Дэниел, невольно улыбнувшись, разгладил сюртук на груди и взглянул на Ларкин.
– Ну что? Гожусь тебе в кавалеры?
– Он восхитителен. Ты восхитителен. Полюбуйся!
Она развернула его к ростовому зеркалу в золоченой раме, висевшему на стене в Сириной гостиной. Дэниел скривился.
– Да я прямиком с Совета Элронда пожаловал.
– Ты прекрасно выглядишь. – Ларкин взглянула на подсолнух, лежавший на столе. – Ну-ка…
Отломив остаток стебля, она вставила подсолнух ему в петлицу.
– Вот теперь – идеально! Ну все, поехали, не то опоздаем.
Они вновь вышли на улицу. Дэниел впихнулся в «миникупер», и они начали объезжать Хайбери-филдс. Апрельское небо стало фиолетовым. На лужайке, раскидав под платаном рюкзаки и портфели, тренировалась местная команда регби; влюбленные лежали на травке, сплетясь руками, не обращая внимания на лай рвущихся с поводков собак и крики детей с площадки. Удивительно прекрасной показалась Дэниелу эта картина, увиденная через крошечное, заляпанное грязью лобовое стекло «миникупера», и мгновенно отправившаяся в тот же нежно-пастельный край памяти, где обретались прочие узники Времени: звон невидимого колокола над городом в Сочельник, их с Ником пьяная прогулка по Пэлл-Мэллу, когда они хохотали до упаду, полная луна над Мидлсекс-бич, сияющая в небе безмятежным оком.
А теперь это. «Миникупер» выехал на Холлоуэй-роуд, вокруг расцветал апрельский вечер. Дэниел глубоко, с наслаждением вдохнул и сунул руки в карманы своего нарядного сюртука. Пальцы нащупали что-то знакомое: еще один желудь.
Украдкой покосившись на Ларкин, он оставил желудь в складках кармана.
– Итак. Куда именно мы опаздываем? – спросил он.
– Это в Челси… на Чейн-уолк. Рядом с домом Россетти. Прощальный вечер по случаю отъезда Рассела Лермонта.
– Это художник?
– Нет. Генеральный директор «Уинсом фармасьютикалс».
– «Уинсом»? Фарма-монстр из разряда «Илай Лилли» и «Пфайзер»? Те, что создали «Экзалтан»?
– Именно. У Рассела замечательный дом, скоро сам увидишь. Он решил отойти от дел и через пару дней выходит на своей яхте в Америку. Купил остров в Новой Англии. Интересный человек.
– Пожалуй, любого, кто покидает крупнейший фармацевтический концерн с триллионом долларов в кармане, можно назвать интересным человеком.
– Я серьезно. Он коллекционирует ар-брют. Как это называется в Америке – аутсайдерское искусство?
– Я потерял интерес к ар-брюту с тех пор, как увидел располовиненную корову[28] в галерее Тейт.
– Это не ар-брют.
– Надеюсь, что нет. Мой мясник распилил бы лучше.
– Мы ненадолго, только зайдем, поздороваемся – и все, bon voyage. Мне нужно кое-что забрать у Рассела, пока он не уехал.
– Что ж, надеюсь, меня не вышвырнут на улицу.
Дэниел глянул на свое отражение в зеркале заднего вида. Серые глаза слегка налились кровью, зато светлая щетина придавала лицу выразительность: он казался одновременно молодым и более искушенным, более достойным изысканно-потрепанного сюртука, подсолнуха на лацкане и своей спутницы.
– Как это все странно, – произнес он. – Наша встреча, эта поездка… Напился средь бела дня. Нарядился в чужое. Обычно я не такой. С женщинами, по крайней мере.
– А какой ты обычно с женщинами?
– Кроткий и благовоспитанный, – со смехом ответил он. – Нет, серьезно: разве это не странно? Поразительное совпадение…
– Я не верю в совпадения. Или, скорее, я вкладываю в это слово другой смысл.
– Какой?
– Первоначальный. Когда какие-то события происходят в одном и том же месте, в одно и то же время. Есть латинский глагол – incidere, – неожиданно наталкиваться на что-то или падать вместе. Ах ты, черт, поворот прошляпила!
Прошло еще полчаса, прежде чем им удалось припарковаться на оживленной улице вдоль набережной Темзы и дойти пешком до Чейн-уолк. Аккуратные краснокирпичные особняки и таун-хаусы, где некогда селилась богема, стали теперь элитным жильем для богатых наследников миллиардеров и прочей золотой молодежи.
– Вот дом Россетти, – сказала Ларкин, указывая на большой особняк с белоснежным эркером и аккуратно подстриженными деревцами во дворе. – В семидесятых здесь жил Джон Пол Гетти и разнес дом к чертям, но потом его подлатали. Впрочем, павлинов держать все равно запрещено!
– Павлинов?
– От животных Россетти было столько грязи и шума, что домовладелец внес в завещание отдельный пункт: никому и никогда нельзя держать здесь павлинов.
Дэниел улыбнулся, а Ларкин, наоборот, притихла.
– Ты какая-то бледная, – сказал он. – Уверена, что нам стоит туда идти?
Она подняла голову. Апрельские сумерки сообщали ее глазам странный отлив: так прожилки на лепестках фиалки кажутся одновременно зелеными и фиолетовыми.
– Со мной все хорошо. – Она положила ладонь ему на щеку. – А скоро станет еще лучше. Обещаю.
Они подошли к дому Лермонта. Из раскрытых окон летел заунывный плач струнного квартета. Ларкин постучала, и дверь мгновенно распахнулась. На пороге стоял мужчина в смокинге. Он глядел на них учтиво, но без приязни, пока не увидел большой черный конверт в руках Ларкин.
– Входите, пожалуйста, – с улыбкой произнес он и жестом пригласил их внутрь.
Дом был просторный, почти без мебели: высокие белоснежные стены, арочные проемы, за которыми виднелись ярко освещенные проходы, напоминавшие Дэниелу больничные коридоры, и всюду, куда ни кинь взгляд, – картины всевозможных форм и размеров, в рамах из золота и дерева, металлолома, палочек от мороженого и алюминиевой фольги. Были там и диковинные скульптуры (огромные коконообразные массы из валяной шерсти и шпагата, высеченные из цельных древесных стволов фигуры не вполне человеческих очертаний), и витрины с книгами ручной работы, и гобелены из меха, воска и человеческих волос. Дэниел попытался нагнать Ларкин, которая уверенно шагала сквозь толпу гостей, состоявшую из тех, кто пришел в вечерних нарядах, и тех, кто, кажется, забрел сюда случайно, предварительно наведавшись в одну из БДСМ-лавочек на Кэмден-стрит.
– Ларкин! – крикнул Дэниел, увидев, что она вот-вот исчезнет в толпе. – Ларкин, подожди!
Поздно. Дэниел забегал взглядом по теснящим его со всех сторон лощеным, откормленным и испитым лицам: вот женщина в платье-футляре цвета фламинго, вот другая в черных брюках, узком топе и с золотым, господи помилуй, моноклем в глазу. Фото вот этих двоих типов средних лет попадалось Дэниелу в прошлом номере «Новостей со всех концов света»; а эти суровые загорелые молчуны в смокингах и с беспроводной гарнитурой в ухе – должно быть, телохранители. Впереди, на широкой центральной лестнице, охорашивался живой павлин с расправленным переливчатоглазым хвостом почти четырех футов в ширину.
– Боже мой, – выдохнул Дэниел и поспешил на поиски бара.
Абсента здесь не подавали, и Дэниел удовольствовался двумя стаканами торфянистого скотча, который ему налил человек, последние лет десять работавший, должно быть, восковой фигурой в музее мадам Тюссо. Дэниел взял третий стакан и побрел куда-то наугад в тщетной надежде отыскать Ларкин. В залах висели обязательные голубоватые письмена табачного дыма, и звучал бессвязный треп, несколько облагороженный – в восприятии американца, по крайней мере, – протяжным оксбриджским выговором.
– …еще семь штук взял в нашей сингапурской конторе…
– …мальчишку! Я ему сразу сказал, лучше бы уж керн-терьера завел.
– …без шансов. Я глазом моргнуть не успел, пф-ф-ф! – она лежит на полу, а у меня в руке провод…
– …так им и передай, мне насрать на условия контракта. Я с интернет-продаж сейчас больше имею…
Дэниела пробрал озноб дурного предчувствия. Он обернулся и увидел Ника Хейворда, который показывал своим карманным ножом на очень крупного, хорошо одетого мужчину. Заметив взгляд Дэниела, мужчина схватил его за руку и подтащил к Нику.
– Вы непременно должны познакомиться, – сказал он. – Прошу прощения, меня ждет мать, – добавил он и был таков.
– Здорово, Дэниел! – сказал Ник и легонько ткнул его ножом, на острие которого болтался кусок сосиски; на Нике, как всегда, были черные джинсы и камуфляжная куртка, в ушах – тяжелые золотые кольца. – Голоден? Я принес кое-что, а то кормят здесь отвратно. Ты глянь, одни ходячие скелеты кругом. Склеп для гребаных ценителей «Прада».
– Что ты тут делаешь? – вопросил Дэниел.
– Что я тут делаю? Меня пригласили. – Ник с любопытством осмотрел пальто Дэниела и подсолнух в петлице. – Ну ты и вырядился! Вылитый Мотт Хупл[29].
– Да ну тебя. Где Ларкин?
– Ларкин. – На лицо Ника набежала тень; он доел сосиску, сложил и убрал в карман нож, затем взял Дэниела под локоть и отвел в безлюдный угол. – Я ведь из-за нее сюда и пришел. Слушай, Дэнни, я знаю, что ты в последнее время не очень-то меня жалуешь…
– Совсем не жалую, – оборвал его Дэниел. – Видел ты ее или нет? Черт, я никого здесь не знаю…
– Ты меня обижаешь, Дэнни.
– …и чувствую себя слегка не в своей тарелке.
– Не волнуйся, ты со мной. Идем.
Ник развернулся и начал быстро подниматься по широкой лестнице. Проходя мимо павлина, он выбросил ногу в сторону и пнул птицу. Та порхнула над толпой в вихре радужных перьев и всполошенных криков.
– Всегда мечтал это сделать, – сказал Ник, когда его нагнал Дэниел.
Тот сочувственно покосился на павлина.
– Кто вообще такой этот Лермонт?
– Рассел Лермонт? Как же, он – человек, который продал мир! – Ник наклонился, подобрал с пола павлинье перо и воткнул его себе в косу. – Ладно, если совсем коротко, он – коллекционер.
– Аутсайдерского искусства.
– Всего, что в голову взбредет.
– А поподробнее?
– Сейчас ты все поймешь, Дэниел.
Они поднялись на второй этаж. Здесь было еще больше картин и совсем не было людей. Ник быстро прошел в большую гостиную, почти пустую, если не считать нескольких кресел с подголовниками у остывшего камина да собаки, дремлющей на аштабанском ковре.
– Сам он представляется всем коллекционером произведений искусства. Опасный тип. Тот еще отморозок.
– Читай: толковый гендир. – Дэниел наклонился и почесал за ухом пса – старого, черно-белого бордер-колли с поседевшей мордой; у пса оказались удивительные глаза: один золотистый, как шампанское, а второй светло-голубой, почти белый. – Хорошая собачка. Хорошая странная собачка.
Он поднял голову и увидел, что Ник наглухо закрывает раздвижные двери гостиной.
– Может, не стоит? – сказал Дэниел. – Это все-таки не твой дом.
– Да плевать. Обоссу ковер, если надо будет. И отморозок – это не толковый гендир, я вовсе не то имел в виду. – Ник презрительно указал пальцем на Дэниелов наряд. – Я имел в виду, что твоему сюртучку неплохо бы иметь свинцовый подклад, если яйца тебе еще дороги.
– Ты не в своем уме, Ник. Я сваливаю.
– Нет-нет, как можно! Вы ведь только пришли, – произнес чей-то сиплый голос.
Из дальнего кресла им навстречу поднялся некто: худощавый юноша в нео-ретро «зут-сьюте» из блестящего полиэстера на один тон темнее его белокурых волос.
– Мы незнакомы. – Человек протянул Дэниелу руку с очень грязными ногтями. – Впрочем, вижу на вас свою метку. Джуда Трент.
Незнакомец оказался вовсе не юношей, а молодой женщиной. Усики на верхней губе были обманом зрения – когда она запрокинула голову, они мгновенно растаяли, – да и коротко подстриженные ногти оказались вовсе не грязными: их покрывал голубой лак с металлическим отливом. У женщины было открытое веснушчатое лицо без намека на косметику и льдисто-голубые, чуть раскосые глаза; белые волосы темнели у корней.
– Джуда… – обомлев, повторил Дэниел. – А я – Дэниел Роулендс.
Джуда улыбнулась, и вновь Дэниелу почудилось, что перед ним молодой мужчина – лет на десять моложе его самого, – но вот она потянулась к его руке, и в V-образном вырезе ее свитера мелькнули маленькие веснушчатые груди.
– Доктор Джуда Трент, – уточнил Ник. – Джуда – врач-психиатр юнгианского направления, а также крупнейший в мире – точнее, в той части мира, что севернее Финсбери-парка, – специалист по древним языческим обычаям.
– Для вас я просто Джуда. – Она убрала руку; в раскосых глазах читалась насмешка. – Мы виделись сегодня днем неподалеку от кафе. И вот снова встретились. Какое совпадение!
– Да. – Дэниел беспомощно покосился на Ника, который уже устроился в одном из кресел и обмахивался павлиньим пером. – Вы дали мне этот подсолнух.
– В самом деле. – Джуда поправила цветок в его петлице. – Вы знали, что на языке цветов подсолнух означает обожание или любовь к человеку, занимающему более высокое положение в обществе? Вам очень идет.
– Вы психиатр?
– Да. – Джуда подняла с пола кожаный портфель. – Хотя теперь я больше занимаюсь наукой и исследованиями, чем собственно психоанализом.
Она протянула ему свою визитку.
ДЖУДА ТРЕНТ. Доктор философских наук, доктор богословия, психиатр
0 207 484-9999 psychopomp@demon.co.uk
– «Психопомп»? – со смехом переспросил Дэниел, убирая визитку в карман.
– Моими пациентами были в основном смертельно больные люди – рак, СПИД. Тогда им еще не полагались наркотические анальгетики.
– Непросто было, наверное.
– О да. – Джуда погрузилась в кресло и закурила; бордер-колли встал, подошел к Дэниелу и с громким вздохом сел у его ног. – Очень утомительно. Зато невероятно интересно. На сопровождение умирающих туда и обратно уходит немало времени.
Дэниел подумал, что обычно это дорога в один конец, но промолчал. Джуда Трент продолжала разглядывать его и курить.
Наконец она заговорила:
– Как бы то ни было, очень приятно с вами познакомиться, Дэниел. Ваш друг много мне о вас рассказывал. – Она взглянула на Ника, затем указала на дверь. – Заперто?
Ник кивнул.
– Да. И Фэнси нас посторожит, верно, песик? – добавил он, тихо цокнув языком; бордер-колли поднял глаза, вяло махнул пушистым хвостом и уложил поседевшую голову на ногу Дэниелу.
– Заперто? – Дэниел осмотрелся по сторонам. – Что за…
Без всякого предупреждения Джуда вскочила на ноги и подлетела к Дэниелу. Взяв его за подбородок, она запрокинула ему голову и внимательно изучила его лицо. Дэниел от потрясения не вымолвил ни слова. Вскоре Джуда уронила руку.
– Не он, – сказала она Нику.
Дэниел порывисто развернулся, но не успел увидеть, разочаровали эти слова Ника или, наоборот, обрадовали.
– Хейворд, что тут творится, черт подери?!
Джуда взяла его за плечо.
– Дэниел. Прошу вас, не…
Он скинул ее руку и кинулся к двери, но тут Фэнси громко заскулил. Дэниел взглянул на умоляющие глаза собаки и застонал.
– Господи! Если я уйду, вы, чего доброго, его убьете!.. Так, ладно, даю вам одну минуту.
Он встал, скрестив руки на груди, и перевел грозный взгляд с Ника на Джуду. Пес тем временем вновь улегся у его ног.
– Псу он явно приглянулся, – заметил Ник.
– Тридцать секунд! – рявкнул Дэниел.
– Хорошо. – Джуда швырнула окурок в камин. – Вы знакомы с Ларкин?
– Он нас познакомил. – Дэниел злобно воззрился на Ника. – Так вот в чем дело, Хейворд? Это какой-то изощренный способ отвадить меня от твоей бывшей подружки? Господи, бедная Сира, как она тебя терпит?!
– Перестаньте, – сказала Джуда. – О Ларкин забочусь я. Вернее, пытаюсь. Она…
– Что? – вопросил Дэниел. – Что с ней не так?
– Не так? Ничего. Кто вам такое сказал?
– Что ж, для начала мистер Хейворд мне сообщил, что у нее проблемы с головой.
– Были, – уточнил Ник.
– Она не душевнобольная, – сказала Джуда. – У нее… кхм, допустим, пограничное состояние. Как вы считаете, Дэниел, она представляет опасность?
– Не представляет. Вроде бы. Откуда мне знать? Мы только познакомились.
– Вы с ней спали?
Дэниел вспыхнул.
– Слушайте, не знаю, что у вас на уме, доктор Трент, но, откровенно говоря, это не ваше дело.
– Видите ли, она очень опасна, Дэниел, – сказала Джуда. – Для вас и…
– Если она не должна была сюда приходить, – перебил ее Дэниел, – если она может причинить вред кому-то или самой себе, зачем вы сейчас морочите мне голову? Пошли бы да помогли ей!
Джуда наклонилась и погладила Фэнси по седой голове.
– Именно это я и пытаюсь сделать. Однако время на исходе.
Ник так сгорбился в своем кресле, что его стало почти не видно. Лишь предостерегающе поблескивали в полутьме его глаза.
– Помнишь ли, Дэнни, те времена, – спросил Ник, – когда мы с тобой хотели, чтобы мир был интересней? Нет… погоди.
Он поднял глаза к потолку. Точно по сигналу в гостиную откуда-то сверху начала сочиться писклявая, глухая мелодия – запись «Песни любви и смерти» из «Тристана и Изольды».
– Перефразирую. Помнишь ли ты, Дэнни, те времена, когда мир был интересней?
– В смысле?
– Например, ту ночь в Вашингтоне, после Стеклянного шоу в этом… как бишь его… ну, здание с такими высоченными колоннами внутри – вечно забываю, как оно называется…
– Бывшее Пенсионное управление?
– Да, точно. – Ник на минуту задумался. – Помнишь ведь? Этот душевный подъем…
– Господи, Ник, да мы тогда под кислотой были, обдолбанные в хлам! Меня еще чуть не уволили, потому что я завалил все сроки…
– Нет, я про другое. Рано утром, на рассвете, когда нас уже отпустило, мы гуляли вдоль канала в Джорджтауне. Такая была красота кругом. Как раз это время года. Я еще сказал, что мы будто на Риджентс-канале.
– Нет. – Дэниел выпрямился. – Точь-в-точь Риджентс-канал, так ты сказал. И на мгновение…
Все смолкло. «Песня любви и смерти» наверху тоже. Снизу доносился приглушенный гул голосов и чей-то воинственный смех. Дэниел обалдело уставился на Джуду, затем на Ника.
– На мгновение они стали одним и тем же местом, – проронил Дэниел. – Они…
Он помедлил, вспомнив недавний разговор с Ларкин.
– Они совпали.
Полная тишина: только сипло дышал Фэнси. Ник свернулся в своем кресле, как огромный кот с янтарными глазами, и молча наблюдал.
– Все верно. – Джуда прикоснулась к подсолнуху, пробежала пальцами по ключице; он содрогнулся. – Такое случается, Дэниел. И тогда…
Ее палец переместился в его яремную впадину.
– Это очень опасно. Люди пропадают. Не могут выбраться. Не могут вернуться.
– Вернуться? Куда? – Дэниел потряс головой. – Объясните-ка еще раз, что вы за психиатр?
Он покосился на Ника.
– Слушай, мне пора. Работы много. А поскольку всю эту свистопляску подстроил ты и твои приятели, можешь сам сказать Ларкин, что я уехал домой.
– Дэнни, – сказал Ник. – Я буду чрезвычайно удивлен, если тебе удастся от нее уйти. Ларкин – необычная девушка. Из тех, что вооружены клыками и когтями.
Дэниел пропустил его слова мимо ушей, но подойдя к двери замер как вкопанный. Его пронзила боль: острый клинок влечения. И он знал, чье имя на нем выгравировано.
Ларкин.
– Нет.
Он зажмурился. Ох, нет, только не это, только не она, нет! Перед глазами, как послеобраз, возник желудь. Дэниел вновь ощутил на нижней губе прохладную гладкость его бока, припомнил насмешливые слова Ника: «Нам их фрукты не нужны: что там пьют кривые корни в их саду из глубины?»
И в ответ раздалось:
– А ну, налетай, а ну, покупай!
Это была Джуда Трент.
Волосы на руках Дэниела встали дыбом.
Он потянулся к двери и обмер, услышав треск пламени. Что-то на миг затмило взор: яркая арабеска взвилась в воздух. Он сжался, в страхе наблюдая, как причудливый узор превращается в радужный рыбий хвост. Прохладная гладкость на губах взорвалась запахом горелой рыбы и меда. Он ощутил толчок, словно при резкой остановке поезда, и судорожно засучил руками, пытаясь удержаться на ногах.
– Увидь или закрой глаза, – велела Джуда.
И он увидел.
Стены гостиной дернулись – так картинка дергается, прежде чем смениться, когда заклинит слайд в проекторе, – и исчезли. Прямо перед Дэниелом горел костер; он почувствовал что-то обжигающе горячее в руках, опустил глаза и увидел закопченный горшок, в котором что-то варилось. Целая рыбина.
– Ох ты ж…
Охнув от боли и изумления, он выронил горшок и сунул в рот обожженные пальцы. Кто-то с криком успел поймать горшок на лету, но рыба внутри забилась и, поглядев на Дэниела, улыбнулась.
– Теперь ты понял, – сказала она голосом Ника.
Дэниел рухнул на колени, с трудом сдерживая рвоту; на губах остался маслянистый лососевый привкус. Мир вновь дернулся. Дэниел вцепился в землю: тошнота отступила, сменившись ужасом. Когда он все же посмел поднять глаза, ни костра, ни рыбы перед ним не оказалось.
Вокруг опять была пестрая мансардная гостиная особняка на Хайбери-филдс. Перед ним стояла женщина, Ларкин, только моложе и еще красивей. Она была ужасающе прекрасна: словно сияющая фигура, сошедшая с витражного полотна. На его глазах она поднесла ладонь ко рту и сплюнула в нее драгоценный камень. Он сиял так, что больно было смотреть. Женщина, не мигая, посмотрела на самоцвет и протянула его Дэниелу.
– Взгляни.
Он взглянул и увидел, что самоцвет не безупречен, у него есть два изъяна: черное звездчатое пятно внутри и зеленовато-желтая зазубренная прожилка, похожая на пылающий солнечный блик на озерной глади.
– Они считают, его надо исправить, – произнесла она, не шевеля губами. – Они не видят его истинной красоты.
Она раскрыла ладонь, словно хотела уронить самоцвет. Но он не упал. Он завис в воздухе перед Дэниелом, крутясь и мерцая, а потом взорвался. На его месте теперь парила сияющая сфера размером не больше грецкого ореха. Она раскрывалась перед ним, обрастала камнями, ручьями и травинками, словно под микроскопом.
Дэниел оказался в этом мире; он знал это так же наверняка, как узнал бы, проснувшись, свою квартиру. Но то была не его квартира. В этом месте он прежде не бывал и ничего подобного никогда не видел, ни наяву, ни во сне, ни в фантазиях.
По обеим сторонам от него вздымался горизонт: две одинаковые линии зазубренных холмов, окаймившие зеленый простор под бирюзовым небом. За холмами простирались малахитовые моря и изумрудная воронка, похожая на галактическую туманность, нефритовые водоемы, в глади которых отражалась беззвездная небесная твердь. Теней не было. Все заливало слепящее сияние, подобное полуденному солнцу в пустыне. Дэниел, часто дыша, изумленно оглядывался по сторонам.
– Как зелено, – прошептал он.
Страх вернулся, но волна его была уже слабее. Дэниел сглотнул, и во рту стало сладко: как от зеленых яблок или как весной на болоте, когда тяжелый воздух напоен медом и прелью.
От этой сладости мир за его веками распахнулся. Дэниел увидел Ларкин – такую, какой увидел ее впервые на веранде у Сиры, затем склонившуюся над ворохом рисунков, она почти коснулась губами его губ, прикрыла веки… Дэниел вздрогнул, растерянно озираясь по сторонам.
И действительно, на самой кромке между зеленым долом и малахитовым морем стояла фигура: обнаженное женское тело было таким же зеленым, как море, холмы и беззвездный небосвод.
– Ларкин!
Она была слишком далеко.
– Ларкин! – вновь крикнул он, бросаясь к ней. – Ларкин!
Она обернулась, и Дэниел увидел рядом с ней нечто странное – прореху в горизонте. Прореха колыхалась, трепетала, как пламя, темнела, а потом выстрелила изумрудным шпилем в небо, закручиваясь в медленном вихре. Не успел он и глазом моргнуть, как обе фигуры исчезли.
– Ларкин!
Он остановился, тяжело дыша. Вдали были лишь болотно-зеленые утесы, осыпающиеся в море, и небо цвета абсента.
Абсент. Absense – отсутствие.
Едва он успел об этом подумать, как зеленый дол померк. Краски стали убывать, словно из треснувшей чаши уходила вода. В ухо кто-то тепло выдохнул: Увидь или закрой глаза.
– Нет…
Он попытался закричать и не смог. Бежать тоже не получалось: он оказался незыблем, как холмы. На самом деле то были не холмы, а, как Дэниел теперь разглядел, два бесконечных ряда фигур. Один ряд состоял из мужчин и женщин, одетых в сюртуки, бальные платья, туники, халаты, брюки и даже в шкуры. Были среди них и полностью обнаженные. Дэниел видел этих людей, но сознавал, что они бессильны и бояться их не нужно. В этом зеленом мире они – такие же случайные гости, как он сам.
Ужас наводили другие.
Они состояли целиком из света – устрашающая мешанина лучей, преломленных под немыслимыми углами, зеленых, голубых и золотых, ослепительных и кошмарных. Свет этот обладал звуком – оглушительным электрическим треском. Дэниел согнулся пополам, к горлу вновь подкатило. Однако тошнота почти мгновенно ушла. Песня без слов стала понятнее, он начал различать в ней отдельные ноты, нисходящие и восходящие гаммы, эхом отдававшиеся внутри. Кости его рук дрожали; пластины черепа скрежетали друг о друга, как зубы.
Рассотворение, подумал Дэниел. Меня рассотворяют.
Однако когда он уже почувствовал, как распадается на свет и тепло, весь дол огласил иной звук. Слово. Приказ. Ни тогда, ни позже Дэниел не сумел уяснить суть приказа, но это не имело значения. Главное – это было слово. Оно длилось и длилось, подобно музыке. Дэниел оказался заключен в этом звуке – в обоих звуках, – подвешен, как мир-самоцвет в воздухе, и самое его Существо стало точкой столкновения двух великих сил. Ужасное заточение: вечность без света, мыслей и смысла, лишь сокрушительный гнет противоборствующих воль, едва не стерший его в порошок. Две эти силы его не видели и не догадывались о его существовании, он был лишь пространством между ними, межой, которую следовало раздавить и стереть с лица земли в бесконечном и бессмысленном противостоянии.
Крик раздался вновь. На сей раз Дэниел разобрал слово: Довольно. Грохот противостояния утих. Сквозь крепко стиснутые веки начал пробиваться свет; Дэниел открыл их и увидел холодный камин с тремя пустыми креслами напротив. Рот наполнился сладкой жидкостью, когда он поднес к лицу ладонь. Где-то в доме раздался звонкий женский смех. Забил колокол, а потом Дэниел различил другой звук – птичье пение, тинь-тинь-тинь крапивника.
– Дэниел. Дэниел, вы меня слышите?
Он обернулся и увидел Джуду Трент, тянущую к нему руку. Голубая сталь расползлась с ногтей по всем ее пальцам. Он недоуменно уставился на Джуду, затем перевел взгляд на сидевшего рядом Ника. Пес Фэнси лежал у его ног.
– Нет, – выдавил Дэниел. – Нет.
Он кинулся к двери, но добраться до нее не успел: Ник схватил его сзади за шкирку и заломил ему руку за спину.
– Тварь, – выдохнул Дэниел, заметив краем глаза, как Ник достает из кармана перочинный нож; в следующий миг холодное лезвие прижалось к его горлу.
– Не уходи, Дэнни, нельзя, – спокойно проговорил Ник. – Прости. Сейчас никак нельзя. Останься.
Дэниел затаил дыхание. Нож оцарапал ему кадык.
– Не уходи, – прошептал Ник; его глаза меняли цвет, отливая то топазом, то зеленью. – Не бросай меня.
Дэниел выждал секунду; рука с ножом обмякла. Он высвободился и оттолкнул Ника.
– Так, ладно. – Он погрозил Нику дрожащим пальцем. – Говори… что тут…
– Это все она, – ответил Ник, опустив беспомощный взгляд на нож в своей руке, затем вновь подняв его на Дэниела. – Ларкин. Ты помнишь, Дэнни? Ты все понял? Посмотри.
Он скинул анорак и задрал футболку.
– Видишь, Дэнни? Видишь?
Дэниел резко втянул воздух. Грудь Ника была сплошь покрыта рубцами и шрамами – красными, белыми, синевато-зелеными завитками. Одни были с неровными розоватыми краями, как бахромчатые лепестки; кое-где темнели глубокие зарубцевавшиеся дыры, в которые поместился бы и палец. Дэниел пришел в ужас. Пугал не столько изувеченный торс Ника, сколько образованные шрамами узоры. Казалось, они непрерывно менялись, рассыпаясь где-то за веками Дэниела ослепительными искрами.
Они что-то значат.
Дэниел отвернулся, но узоры так и парили у него перед глазами: хитросплетения корней или ветвей, дендритов, рек, дорог. Во рту опять появилась сладкая гарь, и все омыл призрачный зеленый свет.
– Ники, – выдавил Дэниел. – Ники, не надо.
– Ник, – сказала Джуда. – Ник, прекрати!
Тот перевел взгляд с нее на Дэниела; его лицо медленно расплылось в ухмылке. Он поднял нож. Одним уверенным резким движением провел лезвием по тыльной стороне запястья, затем перенес нож в левую руку, проделал то же самое с правой и поднял обе, чтобы Дэниел видел, как кровь тонкими черными струйками течет по рукам.
– Она на мне писала, – сказал Ник. – Вот так.
Джуда выхватила у него нож и, спрятав лезвие, отшвырнула нож в сторону.
– Ты делаешь только хуже! – прошипела она.
Ник подобрал нож и надел анорак. Он засмеялся, и кровь закапала на ковер.
– Хуже? А разве может быть хуже?
– Это не он, слышишь?! Не он! – В голосе Джуды сквозило отчаяние. – И никогда им не станет. Время уходит, а я больше ничего не могу поделать, ничего! – вскричала она, рубанув рукой по воздуху. – Фэнси!
Пес кое-как встал на ноги. Джуда подошла к раздвижным дверям, открыла их и поспешила вниз; Фэнси бежал за ней по пятам. Дэниел ошарашенно глядел ей в след. Услышав за спиной смех Ника, он обернулся и побелел.
– Веселишься, Хейворд? Разыграть меня вздумал? Наркотой накачал, да?!
– Наркотой? Да когда тебя последний раз так штырило с наркоты? Разуй глаза, Дэниел! Ты теперь с нами повязан. Не отвертишься.
Дэниел попытался унять дрожь в голосе.
– Слушай, Ник, если ты действительно волнуешься за нее… Если у Ларкин проблемы…
– Нет у нее никаких проблем, Ларкин сама – проблема. Дэнни, брось! Такая девушка… и ты! На кой черт ты ей сдался? Давай вспомним, когда вы познакомились. Вчера вечером, верно? И как ты провел последние сутки, Дэнни?
– Ну… странновато.
– Странновато? А дальше будет еще хлеще. Помнишь, что ты видел несколько минут назад?
– Как ты кромсал себе руки швейцарским армейским ножом?
– Нет. Что ты видел, когда Джуда велела тебе увидеть?
Дэниел нахмурился. Конечно, он помнил… сокрушительный миг, когда он увидел… нечто…
…что бы то ни было, оно начало меркнуть в памяти, как волшебный сон, который, кажется, будешь помнить вечно и начисто забываешь уже через несколько минут после пробуждения.
– Что-то припоминаю… Там вроде была рыба?
Ник шагнул к Дэниелу и прижал палец к его нижней губе. Во рту сразу появился привкус горелой рыбы и меда.
Не только во рту. Все его чувствилище мгновенно заполонили вкусы и запахи: горелая листва, зеленый сок, полынь, ослепительный изумрудный свет, вкус анисовки, соли и…
– Хватит! – заорал он. – Боже, перестань!
Дэниел схватился за голову, и Ник отошел.
– Что это такое?! – Дэниел вперил в него исступленный взгляд. – Как ты это делаешь?
– Это не я, а она. Ларкин.
– Но… как?
– Не знаю. – Все тело Ника обмякло; он сунул руки в карманы и как-то сразу постарел, уменьшился в размерах. – А может… что ж, любые мои попытки это объяснить покажутся тебе бредом сумасшедшего.
– Расскажи про Джуду. Откуда ты ее знаешь?
– Она сама меня нашла. Выследила. Много лет назад. После того, как Ларкин от меня ушла. – Он поднял на Дэниела безумный, полный безысходности взгляд. – Про меня она говорила так же. Это не он. Все то же самое она проделала и со мной, Дэниел. Двадцать лет тому назад. И с тех пор мир стал для меня вот таким, Дэн. Я живу с этим каждый день, каждый час, каждый миг.
Не успел Дэниел ответить, как с лестницы донесся голос:
– Дэниел! Дэниел, ты наверху?
Он просиял.
– Ларкин!
Ник накинул на голову капюшон своего анорака.
– Я не могу здесь оставаться, – тихо произнес он. – Не могу это терпеть. Ее.
Еще секунду он медлил, разглядывая друга, потом сказал:
– Не подпускай к ней Лермонта. Она спятила, раз явилась сюда. И ты тоже, Дэнни.
Опустив голову, он выскочил за дверь, на пороге которой уже возникла высокая женщина в полуночно-синем платье.
– Дэниел! Я так и думала, что это твой голос…
– Ларкин, – промолвил он и тут же понял, что Ник прав:
На кой черт мы ей сдались?
Она с улыбкой вошла в гостиную. Ее бледность сменилась румянцем; волосы выбились из заколки и рассыпались темной дымкой по плечам.
– Я тебя потеряла.
– Вот он я.
Она подошла, взяла его за руку, они вместе вышли в коридор и медленно побрели мимо картин и застекленных панно. Внизу шла гулянка, звучали голоса, смех и музыка, звенело стекло. Но здесь, на втором этаже, было тихо и безлюдно.
– Взгляни-ка.
Ларкин остановилась возле акварели в пастельных тонах: дитя с крыльями бабочки за спиной примостилось на молнии. Длинные глазки на хитром лице малыша глядели вверх, отчего не было видно ни зрачка, ни радужки.
– Разве не потрясающе? Откуда художник все знал, как он мог такое нарисовать?
Дэниел помотал головой.
– Без понятия.
Он шагнул к картине и поискал подпись, но не нашел.
– Могу любоваться ими вечно. – Ларкин смотрела на картину, и Дэниел с удивлением заметил слезы в ее глазах. – Никогда не надоедает… Просто не оторваться. Они ведь рисовали меня.
Дэниел хотел что-то сказать, но не успел. В нескольких футах от них открылась дверь, и в коридор вышел мужчина. Подтянутый, в темных брюках и свитере с фактурным узором. Черные волосы с проседью спадали ему на плечи, а румяное лицо казалось бы моложавым, если бы не тяжелые черные брови над глубоко посаженными глазами цвета морской волны. Дверь за ним закрылась, и он, вздрогнув, поднял взгляд на Дэниела и Ларкин.
– Здравствуйте!
Дэниел уставился на незнакомца: уж не Лермонт ли? Он на всякий случай приобнял Ларкин за талию, но она на мужчину почти не смотрела. Тот продолжал их разглядывать, – нет, не их, ее. Выражение лица у него было внимательное, почти недоуменное. Наконец он заметил на себе взгляд Дэниела и спохватился:
– Необыкновенная у него коллекция, правда? – спросил он с улыбкой. – У хозяина дома.
Дэниел покрепче прижал к себе Ларкин; он почувствовал, как напряглось ее тело. Она отпрянула и бросила на него встревоженный взгляд.
– Встретимся в машине, – тихо произнес Дэниел, улыбнулся незнакомцу и легонько подтолкнул Ларкин к лестнице. – Через пять минут.
Та кивнула и поспешила вниз. Мужчины проводили ее взглядом. Дэниел приосанился и сунул руку в карман. Пальцы нащупали желудь, и он крепко стиснул его в ладони, поворачиваясь к незнакомцу.
– Меня зовут Бальтазар Уорник, – представился тот, протягивая руку.
– Дэниел Роулендс. – Дэниел выпустил желудь в карман. – Вы тоже американец.
– Верно. А вы не тот ли Дэниел Роулендс, что ведет колонку в «Вашингтонском горизонте»?
Дэниел натянуто улыбнулся.
– Каюсь. Он самый.
– Очень рад знакомству! – Уорник тепло пожал ему руку. – Я тоже живу в Вашингтоне. Очень люблю вашу колонку. Отличная была статья про Эхнатона прошлой весной.
– Спасибо. Так вы из Вашингтона? – Дэниел показал рукой на увешанную картинами стену. – Из Национальной галереи? Или, может, из галереи искусств Коркорана?
– Нет-нет. Я преподаю в Университете архангелов и Иоанна Богослова.
– Историю искусств?
– Античную археологию. Моя работа отчасти пересекается с тем, что делает Рассел. Вы знакомы?
Дэниел помедлил.
– Нет.
– Вы пишете об этом мероприятии для «Горизонта»?
– Нет. Я приехал в творческий отпуск. Работаю над книгой.
– Семья по вам не скучает?
– Я не женат.
– О! – Уорник меланхолично улыбнулся. – Тогда вы можете с чистой совестью отдаться работе – творческому поиску. Пригодятся любые сведения, любой опыт, какой удастся получить – неважно, как и откуда. Все идет в дело, все в копилку. Fas est et ab hoste doceri.
Дэниел окаменел. Бальтазар Уорник смотрел на него выжидающе – прямо-таки дразнил. Дэниел ошарашенно кивнул и выдавил:
– Пожалуй, мне пора.
– Стойте. – Уорник положил руку ему на плечо. – Позвольте сперва познакомить вас с хозяином дома. Просто чтобы вы знали, с кем имеете дело. Это всегда полезно, мне кажется.
Он повел Дэниела к двери.
– Простите, но я обещал спутнице…
– Она подождет, поверьте. – Уорник замер и внимательно посмотрел на Дэниела аквамариновыми глазами; его лицо приняло почти мечтательное выражение. – Они всегда ждут… Идемте.
Открыв дверь, он пригласил Дэниела в комнату.
Глава 6. Фердинанд, соблазняемый Ариэлем
В Сан-Реми-де-Прованс, в больнице для душевнобольных я видел бедного юного художника, сошедшего с ума от любви. Напустив на себя в высшей степени таинственный вид, он показал мне профиль своей возлюбленной, который изваял собственными руками. Черты лица ее были столь бесформенны и размыты, что видел их лишь он один.
Пьер Жан Давид д’Анже. Дневники Давида д’Анже, 1838
Поезд отправился от Паддингтонского вокзала ровно в девять тридцать. Рэдборн ехал третьим классом, так что в купе ехал только с престарелым господином, до самого Эксетера громко сморкавшимся в платок.
Поездка заняла целый день. Лимонное солнце, едва тронувшее закопченные окна вагона в Лондоне, по мере приближения к Дивайзису скрылось, и остаток пути они ехали сквозь никелевую хмарь: дождь и копоть пачкали стекло, а от запаха дыма Рэдборна мучила дурнота вперемешку с головокружением. Он не спал с прошлой ночи: пришлось долго объясняться с миссис Бил, когда он сообщил ей, что уезжает работать.
– В лечебницу для душевнобольных? – Она выронила кружево, словно боялась об него замараться. – Это в Бродмуре?
– Нет, в Корнуолле, я же вам говорил. Местечко называется Сарсинмур…
– Сарсинмур? Первый раз слышу. А ведь я никогда не сдаю комнаты темпераментным личностям…
– Я еду туда работать, миссис Бил. Не лечиться.
– …стало быть, прошу вас немедленно освободить помещение, мистер Комсток. Ни о каком возврате денег, конечно, и речи быть не может…
– Это не потребуется! – запальчиво ответил Рэдборн. – Оставьте их себе. Теперь прошу меня извинить, я должен собираться.
В вагоне третьего класса он заснул беспокойным сном на деревянной скамье, спрятав саквояж под ноги, а вместо подушки подложив под голову сюртук. Когда днем проезжали Редрут, он окончательно оставил надежду выспаться. На вокзале толпились в ожидании поезда на Лондон женщины с детьми и тележками, полными осенних даров – брокколи, брюссельской капусты, моркови, – и рабочие с консервных фабрик с черными от сажи лицами и белыми провалами вместо глаз. Названия деревень на изъеденных короедом табличках ни о чем не говорили Рэдборну: Боуда, Тресспеттиг, Хендра, Кассакон, Менки, Керник. Изредка попадались знакомые слова – Гиблый Угол, Кошкина Падь, – но они тоже не особенно воодушевляли.
Зеленые холмы и поля Сомерсета вскоре сменились пейзажами, каких Рэдборн прежде не видывал. За окнами сперва потянулись краснопесчаные и гранитные возвышенности Дартмура, затем – черный девонский сланец. Выскобленные скалы щетинились зарослями дрока, скалились менгирами и странно бугрились, ядовито-зеленые топи в глубоких теснинах истекали черными ручьями.
Деревьев было мало, домов и того меньше. Тут и там меж очень высоких, вдвое выше человеческого роста, изгородей вились узкие дорожки. Рэдборн прижал лицо к грязному окну вагона. Пейзаж одновременно восхищал и ужасал его: далекие горы с заснеженными вершинами то перерастали в высоченные груды шлака – те были совсем близко, казалось, протяни руку и дотронешься, – то прятались за развалинами древних поселений. Меж осыпающихся стен из сланца и красноватого камня зияли провалы, похожие на пустые глаза фабричных рабочих. Когда спустя час по пустому вагону прошел проводник, Рэдборн поспешно вскочил с места и кинулся за ним.
– Сэр! Скажите, пожалуйста, далеко ли до Сарсинмура?
Проводник удивленно уставился на него.
– Как бишь вы сказали?
– Сарсинмур.
Тот помотал головой.
– Нет, пустошей с таким названием тут нет.
– Это не пустошь, а селение. Там находится… больница. Ближайшая станция – в Падвитиэле, так мне сказали.
Проводник просиял.
– Ах, Падвитиэль!.. Пенрихдрок, так его местные кличут. Часа два еще до него, если никакой заминки не случится. Два часа, – с удовольствием повторил он и скрылся в следующем вагоне.
Рэдборн осел на деревянную скамью. Пейзаж за окном навевал уныние: скалы и пустоши, гранитные глыбы, ястреб верхом на овечьем скелете. Рэдборн не выдержал и застонал. Он достал этюдник и положил его себе на колени. На краю зрения мреял женский лик, дымные волосы, сияющие хлопья зелени, белый рот.
– Поди прочь, – прошептал он наваждению и зажмурился; сотни иголок вонзились в веки. – Прочь, прочь!
Остаток пути он сидел сгорбившись, опустив голову к этюднику на коленях, и тщетно отбивался от теней, что шелестели кругом.
Наконец он сошел с поезда. На табличке было написано «ПАДВИТИЭЛЬ», однако проводник объявил Пенрихдрок, и на боку крошечной будки смотрителя тоже значилось это название. Смеркалось. Рэдборн стоял на перроне один и пытался сквозь туман разглядеть доктора Лермонта или коляску.
Кругом не было ни души. Все селение состояло из четырех древних домов: стены из камня кремового цвета, серые гранитные подоконники, крошечные квадратные окошки с драными ажурными занавесками. Узкая дорожка, петлявшая меж домов, вела на крутой черный холм, вершина которого таяла в вереске и тумане.
– С Богом, – выдохнул Рэдборн и содрогнулся.
Пронизывающий ветер донес запах гари: терпкий дух горящего дрока и более сладкий – тлеющего торфа. Рэдборн обернулся и увидел чуть поодаль еще одно здание. Его окна без занавесок были ярко освещены; над высокими и широкими, утопленными глубоко в стену дверями виднелась расписная вывеска. Рэдборн поднял свой саквояж, мольберт и этюдник и направился к этому зданию. Увидев за ним несколько телег и крытых повозок, он сбавил шаг.
Небо над головой темнело, наливаясь лавандовым и темно-синим. В полумраке Рэдборн с трудом различал вывеску постоялого двора, на которой был изображен причудливый человечек с длинными раскосыми глазами, острым подбородком и остроконечными пальцами, которыми он держал табличку с названием.
«КОУЛМЕН ГРЕЙ» – гласила надпись.
– Под ноги лучше смотрите! Грязища кругом.
Рэдборн обернулся и увидел человека, сходившего с фермерской повозки. Он был приземистый, темноволосый, с избура-красным от солнца и ветра лицом. Взглянув на Рэдборна, он вежливо кивнул и прикоснулся к полям своей помятой черной шляпы.
– Я Кервисси. Вас, небось, до особняка везти надо?
Рэдборн кивнул и робко улыбнулся.
– Да, пожалуй.
– Платите вперед. А нет, так пешком извольте.
Рэдборн помедлил.
– Хорошо.
Он сунул руку в карман и отсчитал несколько шиллингов. Плата, видимо, устроила фермера: он пошел к повозке, запряженной ломовой лошадью с громадными, размером с бочонок, копытами. Рэдборн поспешил следом. Он протянул Кервисси свой саквояж, который фермер бесцеремонно швырнул в кузов. Рэдборн поморщился и крепко вцепился в этюдник.
– Это я повезу в руках.
– Так вы тоже сзади едете. Полезайте.
Рэдборн потрясенно воззрился на фермера, однако тот молча влез на передок и взял в руки поводья. Помедлив секунду-другую, Рэдборн все же забрался в кузов. Кервисси закричал лошади:
– Gas e dhe gerdhes![30]
Повозка дернулась и покатила. Рэдборн как мог устроился на груде пустых джутовых мешков, стараясь держаться подальше от плотной корки птичьего помета и грязных перьев на полу. Этюдник он запихнул в угол за деревянный ящик, затем поднял ворот сюртука, пытаясь спрятать уши, и стал дуть на руки, чтобы согреться.
Повозка с грохотом поползла в гору, оставив позади четыре дома. Одолев подъем, она круто повернула налево, миновала угрюмую, больше похожую на тюрьму методистскую церковь, и Рэдборн увидел еще несколько домов, которые принял бы за заброшенные, если б не клубы дыма из печных труб да не единственное пастбище, на котором щипали желтую траву заморенные овцы.
Вот и все селение. Кругом белесыми колоннами поднимался туман, и Пенрехдрок вскоре скрылся за гребнем холма. Если в гору лошадь поднималась с трудом, то вниз побежала рысцой. У подножия холма туман рассеялся, и Рэдборн с удивлением уставился на внезапно простершуюся во все стороны вересковую пустошь: будто с неба кто-то скинул и раскатал по полям стеганое одеяло.
– Вон Сарсинмур! – прокричал Кервисси и, выкрутив шею, сердито уставился на поросшие дроком холмы и коварные топи, из которых, словно из прорех на коже, торчали острые скалы.
Море было далеко, однако в голове у Рэдборна бились о скалы волны и звучали заунывные всхлипы чибисов.
– Господи, ну и место, – пробормотал он.
Над голыми холмами вздымались развалины оловянных рудников, похожие на строительные леса. Древние изгороди исчертили безжизненные поля, населенные лишь жаворонками да лисами. Казалось, этот край человек не просто занимал, но отвоевывал. На каждом склоне Рэдборн видел следы этого древнего, непримиримого противостояния: рухнувшие башни и гранитные маяки, рассыпавшиеся каменные хижины и разграбленные могильники.
Расти здесь ничего не росло, кроме дрока да корявых хвойных, скрученных и поломанных морским ветром. Что и от кого, черт возьми, здесь можно было охранять?
Джутовые мешки под Рэдборном громко зашуршали, когда он пытался сесть поудобнее. Ветер не стихал ни на минуту. Рэдборн с содроганием взглянул на полукруг торчащих над вереском менгиров.
– Эй!
Он покосился на водителя, который обернулся и смотрел на него.
– Kemerough wyth na wra why gasa an vorth noweth rag an vorth goth! Вперед глядите, а не по сторонам, мехстер Комсток!
Фермер ударил кулаком по козлам. Рэдборн нахмурился, но все же повернул голову вперед и уставился на круп ломовой лошади.
Кервисси сплюнул и помотал головой.
– Ишь, глазеет по сторонам, дурень!
Лошадь мирно брела вперед, фермер ворчал себе под нос. Где-то впереди заухала сова. Повозка одолела мелкий ручей, едва не увязнув в нем деревянными колесами.
Рэдборн сидел, скрючившись в холодной мгле, и глядел в затылок возчику. Ветер нес запахи дождя и моря; вскоре по пыльной мешковине забарабанили ледяные капли. Лошадь пробиралась то по открытой пустоши, то по древней, изрытой глубокими колеями дороге меж непроходимых живых изгородей. Ежась в своем тонком шерстяном сюртуке, Рэдборн трясся от холода и проклинал доктора Лермонта.
Тянулись часы. Или дни. Рэдборна не покидало ощущение, что все происходит во сне. Он упал в реку времени, и на плаву его удерживали тени, обломки полузабытых лиц. Порой над завываниями ветра слышались голоса. Рэдборн видел диковинные всполохи: будто солнце, подобно метеору, проносилось по небу, которое временами было черным, а временами становилось похожим на перевернутую чашу с золотыми и синими разводами на глазури. Рэдборн вдруг начинал смеяться и тут же умолкал, пугаясь собственного смеха и недоумевая, что именно могло его так рассмешить. Лишь тяжесть внезапно приваливавшегося к ноге этюдника напоминала ему, кто он, где и что тут делает.
Тучи на небе вдруг разошлись. Над самым горизонтом показался полумесяц, яркий, как люстра. Рэдборн подался вперед.
– Далеко еще?
– Далеко ли еще? Далеко ли? – передразнил его Кервисси. – Да вон он, особняк-то, а вон и доктор. Поджидает вас…
Рэдборн встал, с трудом удерживая равновесие.
– Господи, – пробормотал он. – Ну и ну!..
Прямо впереди виднелся обширный высокий мыс, изрезанный осыпавшимися каменными стенами и соединяемый с материком узким перешейком. На самой высокой точке мыса стоял дом – не ветхая развалина, а изысканный четырехэтажный особняк начала века в итальянском стиле из бледно-желтого камня с кровлей из черного сланца. В окнах первого этажа горел свет, а посередине сиял длинный прямоугольник света – по всей видимости, открытая дверь. Вокруг бушевало море. Рэдборн слышал, как волны с грохотом разбивались о скалы, и чувствовал дрожь земли под колесами повозки. В ушах стоял болезненный, невыносимый звон: будто кто-то вкручивал в череп сверло.
Кервиси заорал на лошадь:
– Gas e dhe gerdhes! Yskynna![31]
Лошадь припустила вверх по извилистой дороге, и повозка загрохотала следом. Рэдборн плюхнулся обратно на мешки. Узкая полоска суши, ведущая к особняку, была шириной около тридцати футов. Лошадиные копыта и колеса стерли траву до голой земли и потрескавшегося сланца. От въезда на перешеек мыс казался островом, поднимающимся из черного моря, а дом на вершине холма – сияющим маяком.
Рэдборн вцепился в полы своего сюртука. Поглядел на северо-восток, затем на юго-запад. В обе стороны, насколько хватало глаз, тянулись суровые утесы, отвесно уходящие в океанские воды. Примерно в полумиле к югу, за каналом, в котором волны образовывали пенную воронку, высился над морем еще один чернокаменный рог, увенчанный развалинами крепости или замка. Рэдборн едва различал вдали обломки моста, некогда соединявшего остров с сушей и напоминавшего теперь оборванную нить.
– Что это за место? – прокричал он сквозь ветер.
– Арголкелис! – проорал в ответ Кервисси. – А на следующей рогулине – Тинтагель! Хотя этот подревнее будет. Христиане туда не суются, даже не вздумайте! Держитесь крепче…
По обеим сторонам дороги виднелась мягкая зеленая трава и ломаные сланцевые обнажения. Рядом с особняком гнулись к земле от порывов ветра увечные хвойные деревца. Лошадь замедлила шаг, и Кервисси тихо ей свистнул.
– Скоро, скоренько поедем домой. Trenos vyttyn, coascar, – добавил он, покосившись на Рэдборна.
– Что?
– Завтра уже настало, говорю, утро – не ночь!.. Вот мы и на месте.
Когда они подъехали к дому, массивные дубовые двери отворились, и на улицу вышел доктор Лермонт.
– Мистер Комсток! – воскликнул он, когда Рэдборн спрыгнул с повозки на землю. – Как я рад вас видеть! Добро пожаловать, проходите! Смотрю, вы встретили Кервисси – mur ras dheugh-why[32], Кервисси!
Он кивнул фермеру, затем тепло пожал руку Рэдборну.
– Ваш багаж цел? А вы сами?
Рэдборн улыбнулся – с удивлением и облегчением.
– Да… Я цел, благодарю! А багажа у меня немного, всего один саквояж да краски…
Он осекся и, увидев, что Кервисси уже достал из кузова его сумку и мольберт, бросился к нему.
– Подождите, пожалуйста, я…
Он сбегал к повозке и нашел в кузове свой этюдник. Когда он вернулся, Лермонт отсчитывал фермеру монеты.
– Премного благодарен, – сказал он.
– Nos da dheugh why.[33] – Фермер одернул кепку и зашагал обратно к повозке.
– Nos da dheugh why, Кервисси, – отозвался доктор Лермонт.
Одет он был так же, как в тот день, когда Рэдборн впервые его увидел: ярко-синий жилет и желтая сорочка, только галстук теперь был зеленый, а не фиолетовый. Из кармана жилета свисали на серебряной цепочке длинные сверкающие ножницы.
Фермер свистнул лошади; повозка развернулась и покатила прочь. Рэдборн смотрел, как ее очертания скрываются во мраке, уже начинавшем рассеиваться на востоке.
– Что это за язык?
– Корнский, конечно!
Рэдборн нахмурился, вспомнив мать и несколько куплетов на неизвестном языке, которые та напевала ему перед сном.
– Значит, они вроде ирландцев? У них тоже свой язык?
– Корнцы ближе к валлийцам. Но последний человек, для которого корнский был родным языком, умер больше ста лет назад. Ее звали Долли Пентрит. Она умерла древней старухой.
– Как же… – Рэдборн потер лоб. – Простите, я, видно, переутомился. Дорога заняла куда больше времени, чем я рассчитывал…
– Прошу вас, входите, входите скорее!
Лермонт шмыгнул в дверь. Рэдборн взвалил на себя этюдник, мольберт и саквояж и двинулся следом, гадая, почему здесь нет слуг.
В прихожей он поставил вещи на пол. Просторное, полное воздуха помещение, судя по ряду признаков, недавно отремонтировали. Плавно изгибающаяся дубовая лестница и внутренний балкон придавали холлу весьма средневековый вид. Рэдборн приметил в дальнем конце центрального коридора столовую, а за ней – дверь в кухню (миссис Бил такая планировка привела бы в ужас: английский средний класс смертельно боится запахов и звуков готовки). Рэдборн же разглядывал дом с оторопелым удовольствием.
– Вы всегда засиживаетесь допоздна? – спросил он.
– Нет, что вы! Я поджидал вас. – Лермонт улыбнулся; щеки у него пылали, как нащипанные. – Да, порой я вынужден принимать гостей в странное время – паровозы Большой западной железной дороги в наших краях ходят как попало, и мне ничего не остается, кроме как целиком полагаться на Кервисси в деле привоза сюда моих немногочисленных гостей.
Рэдборн оглянулся на открытую входную дверь. Вдоль горизонта протянулась голубовато-зеленая полоса, словно кто-то вспорол небо ножом, обнажив под ним другой слой. Ветер утих, но плитка под ногами дрожала, как покровное болото.
– По дороге сюда мы проезжали другую деревню. – Рэдборн указал рукой на материк. – Она ближе к Лондону, чем Падвитиэль.
– А, это Тревенна, – сказал Лермонт. – Боюсь, станции там нет. Совсем глухомань, хотя вас может и заинтересовать. Из-за руин художники находят Тревенну весьма живописной. Суинберн и Инчболд были там частыми гостями.
Он запустил руку в карман и достал очки в старомодной синей оправе. Надел их, закрыл дверь и бросил взгляд в глубину коридора.
– Да где же служанка? – пробормотал он. – Простите.
Он подошел к встроенной в стену системе оповещения и ударил по кнопке. Зазвенел колокольчик, и Лермонт покачал головой.
– Будем надеяться, что она не ушла за углем, иначе мы тут просидим до утра.
– У вас нет другой прислуги?
– Да, заманить сюда надежный персонал не так-то просто. Поэтому я так обрадовался нашему с вами знакомству. Местные рыбаки в четырех стенах трудиться не хотят, а шахтерам наши темные стылые комнаты слишком напоминают шахты.
Он зашелся в лающем смехе.
– Вы скоро убедитесь, что народ здесь в высшей степени суеверный, мистер Комсток. Мужчины не разрешают женам работать у меня. Они не смеют сюда подниматься, разве что за врачебной помощью приходят – когда деревенский болван, называющий себя аптекарем, оказывается бессилен. Вот за это они готовы платить. Если заглянете как-нибудь в местный кабак, вам столько небылиц да сказок про меня наплетут – на целый номер вашего иллюстрированного журнала хватит!
Рэдборн улыбнулся.
– Пожалуй, от похода в паб я воздержусь. Мне повезло найти там Кервисси. Впрочем, он был не очень-то рад мне услужить.
– Неудивительно. А, вот и Бреган!
Рэдборн обернулся и увидел спешащую к ним женщину со светлыми волосами, в застиранном, но хорошо скроенном бомбазиновом черном платье. Держалась она очень прямо, однако странно скособочила голову, уставившись в пол. На руках у нее были потрепанные перчатки; на одном пальце ткань прорвалась, и Рэдборн заметил свинцово-синеватую кожу пальца. Когда женщина приблизилась, в нос Рэдборну ударил сильнейший запах хлорной извести и хозяйственного мыла, за которым угадывался гнилостный душок.
– Я отнесу ваши сумки в комнату, сэр.
В ее голосе, почти начисто избавленном от мягкой картавости западных графств, слышалась скрипучая старческая дрожь. Зато лицо было молодое, осунувшееся и заострившееся от каждодневного труда, а глаза – прохладного голубого оттенка, как снег в лунную ночь. Саквояж Рэдборна она подняла без малейшего труда; видно было, что сил у нее не меньше, чем у Кервисси.
– Разместим его в свободной комнате над моей, Бреган, – сказал доктор Лермонт. – И затопи там камин, если еще не затопила.
– Да, сэр.
Когда она повернулась, Рэдборн наконец смог как следует разглядеть ее лицо и охнул от ужаса: мягкие ткани нижней челюсти разъело до самой кости, отчего обнажился ряд желтых нижних зубов и изъязвленная плоть под потрепанной марлевой повязкой.
– Я… простите… – проронил Рэдборн, но женщина уже втаскивала его саквояж на лестницу.
Лермонт обернулся.
– Фосфорный некроз – «фосфорная челюсть» в простонародье. Дети городской бедноты изготавливают дома спички на продажу. Бреган с шестилетнего возраста делала по пятьсот штук в день. Ядовитые испарения фосфора проникают в зубы и кости, а после разъедают ткани, как известь.
– Господи помилуй! Неужели ей нельзя помочь?
– Увы. В конце концов некроз распространится на ткани мозга. Страшное дело! Я рад, что смог предоставить ей кров. Недавно она нашла меня в деревне – бог знает, как она сюда попала, – и попросила работу.
Он жестом позвал Рэдборна за собой и стал подниматься по лестнице.
– Она хлопочет по хозяйству – готовит, убирает комнаты. Поскольку горничных тут днем с огнем не сыскать, Бреган – просто манна небесная. – Они ненадолго остановились на площадке второго этажа; доктор Лермонт облокотился на балюстраду. – Она недурно справляется с работой, но теперь вы понимаете, почему я так рад, что нашел вас.
Рэдборн осмотрелся по сторонам, однако так и не увидел ни одного пациента. Дом был обставлен скромно, со вкусом: коврики производства «Морриса и компании», потертые гобелены, несколько сассекских стульев с плетеными сиденьями. В эдаком безыскусно-деревенском стиле скорее мог быть обставлен домик состоятельного господина в глуши, нежели сумасшедший дом.
– Стало быть, вы ей доверяете?
– О да, – ответил доктор Лермонт с заметной, впрочем, усталостью в голосе. – Как бы то ни было, самый тяжелый труд здесь выполняю я. Идемте.
Он двинулся по широкому коридору с керосиновыми лампами на стенах и решеткой в полу, откуда шло едва ощутимое тепло и легкий запах дыма. Они миновали несколько гостиных, в одной из которых стоял бильярдный стол, затем медпункт и белую дверь с надписью «НАБЛЮДАТЕЛЬНАЯ».
Коридор повернул, и Рэдборн вслед за Лермонтом вошел в другое крыло, более старое, где пахло известью, щелоком и хлороформом. Если бы не Лермонтов эксцентричный наряд и не поблескивающие в его заднем кармане ножницы, Рэдборн легко мог представить, что вернулся в Гаррисоновскую лечебницу. Знакомый клеристорий под потолком с небольшими узкими окошками, которые недорого заменить, если их разобьют. Знакомая мебель – простые сосновые столы, разномастные стулья, железные ведра в нишах. Запертые двери с маленькими квадратными окошками, забранными железной сеткой. За дверями должны были быть пациенты, однако ни звука не доносилось из палат: тишину нарушали лишь шаги Лермонта и его собственные.
– Вот мы и пришли, – сказал Лермонт. – Бреган должна была все для вас подготовить.
Он открыл дверь в небольшую комнатку с высоким потолком и надраенным дощатым полом. В окна лилось до боли яркое солнце, отчего желтые обои на стенах сияли латунью. В углу стоял шкаф, рядом поместился небольшой столик с тазом для умывания, на нем колокольчик для вызова Бреган, а на полу горшок и аксминстерский коврик ядовитой расцветки, все еще сильно пахший анилиновой краской. У противоположной стены – узкая железная койка с матрасом.
Рэдборн постарался скрыть свою растерянность. Если не считать открытого окна, на котором не было ни решеток, ни сетки, его комната мало чем отличалась от палат для пациентов.
– Благодарю, – сказал он, опустив этюдник на пол, и подошел к окну.
Что ж, хотя бы свет здесь чудесный. Рэдборн выглянул в окно и тут же отшатнулся.
– Да, – сказал Лермонт и, встав рядом с Рэдборном, оперся руками на подоконник. – С непривычки этот вид может напугать.
Прямо под окном обрывался вниз отвесный склон высотой в несколько сотен футов. Далеко внизу сине-черные волны разбивались об иззубренные гранитные скалы, образуя над морем тончайшую водяную дымку. Преломляясь о капли воды, лучи солнца сообщали воздуху переливчатое серебристо-зеленоватое сияние.
– В остальных комнатах окна забраны решетками, – пояснил Лермонт. – Здесь решетка тоже была, но мне показалось, что из-за нее в комнате темновато. Вам ведь здесь работать.
Он указал рукой на его мольберт и этюдник.
– Что ж, устраивайтесь, мистер Комсток. Попросить Бреган принести вам какой-нибудь еды?
– Нет, спасибо. Я… пожалуй, я сперва высплюсь. Дорога заняла больше времени, чем я думал. Можно ли присоединиться к вам за обедом?
– Конечно, конечно. Те, кто приезжают сюда из Лондона впервые, не вполне осознают, что здесь – другой мир. Совершенно другой. В этих краях жили последние аборигены Британии – вынужденные, как и ваши краснокожие, уйти на Запад.
Он взглянул на Рэдборна.
– Я ведь потому и основал Фольклорное общество. Мы начинаем забывать свои корни, мистер Комсток. От того – другого – мира почти ничего не осталось. Мало кто из нас готов что-то предпринимать для его сохранения. А теперь простите, мистер Комсток, но я должен вас покинуть. В данный момент на моем попечении находится только два пациента, но оба требуют моего внимания. Прошу вас, звоните в колокольчик, если что-то понадобится, Бреган вам непременно поможет.
Рэдборн закрыл за ним дверь и задвинул засов. Потом разулся, снял сюртук, брюки и рухнул на постель. Она пахла конским волосом и мочой. Рэдборн обратил лицо к открытому окну, ощутил на коже холодный воздух и почти сразу заснул.
Проснувшись, он резко сел в постели, не понимая, где находится. Свет в комнате стал глубже; небо снаружи было ярко-голубого цвета, как витражное стекло. Лишь увидев свою одежду на спинке стула, Рэдборн вспомнил, что к чему: он приехал работать в корнуолльскую лечебницу для душевнобольных.
Проведя рукой по лицу, он заметил, что небрит и разгорячен, несмотря на прохладный морской воздух. Он со стоном поднялся и различил за шумом волн и ветра некий звук.
– Где он? Где он? – То был женский голос, потонувший в бессловесном мужском вопле. – Нет, Нед, ни за что!
– Ты должна!
Затем послышался третий голос, высокий, знакомый.
– Ох нет, нет…
Не соображая, что делает, Рэдборн прижался ухом к двери и прислушался.
– Где Фэнси? – кричала женщина. – Что ты с ним сделал?
– …не надо, говорю тебе…
– …здесь делаешь?.. – прозвучал полный отчаяния голос первого мужчины.
Рэдборн быстро оделся и выскользнул за дверь.
Сделав всего несколько шагов по коридору, он обнаружил лестницу – она вела наверх, туда, откуда доносились голоса. Рэдборн поспешил по ней и выглянул в коридор третьего этажа. В нескольких ярдах от него в открытом дверном проеме стоял спиной к Рэдборну мужчина с раскинутыми в стороны руками.
– Ты должен оставить нас наедине! Сейчас же!
Это был его голос – низкий, полный не только отчаяния, но и гнева. Он с криком попытался прорваться в комнату, но ему помешали.
– Нельзя, Нед! Лермонт придет… Оставь ее!
Рэдборн съежился. Глухо ударилось о стену чье-то тело, затем хлопнула дверь. Первый мужчина испустил мучительный вопль, а второй принялся успокаивать его исступленным шепотом.
Затем настала тишина. Рэдборн услыхал поспешно удаляющиеся шаги двух человек: те прошли по коридору и спустились по другой лестнице. Он, затаив дыхание, слушал.
Да где же Лермонт?
Тянулись минуты. Рэдборн сделал глубокий вдох и шагнул в коридор. Убедившись, что никого нет, он быстро подошел к двери и распахнул ее.
Тут же его окутало тепло с густым мускусным запахом, как в лисьей норе. Он на что-то наступил и, опустив глаза, увидел сломанную пополам кисть с длинной ручкой.
– Кто вы такой? – вопросил голос. – Я вас не знаю. Отвечайте!
Рэдборн поднял голову и остолбенел.
Перед ним стояла та самая незнакомка с моста. На ней была одежда в той же серо-синей гамме, только на сей раз не лохмотья, а струящиеся тяжелые шелка: голубино-серый с всполохами лилового и темно-синего, длинные рукава с фиолетовым исподом. На шее алел тонкий шарф, так что Рэдборну на миг показалось, что ей перерезали горло.
– Я… прошу прощения… Мне показалось… Я слышал крики. Меня зовут Рэдборн Комсток. Теперь я здесь работаю…
Женщина пристально смотрела на него. Она была очень высокая, ноги скрывались за полами длинного кимоно, из рукавов выглядывали удивительно тонкие, изящные запястья и крупные кисти; под обломанными ногтями что-то краснело. Шея у нее была длинная и мощная, как колонна, узкий заостренный подбородок и гладкий белый лоб, глубоко посаженные темно-зеленые глаза и крупный, изящно изогнутый рот. Она была немолода, лет на десять старше Рэдборна; пышная масса волос цвета темного красноватого дуба рассыпалась по плечам и спадала на спину.
– Мой пес у вас? – Она строго воззрилась на него, затем нетерпеливо махнула рукой. – Нет. Вижу, что нет. Опять врача мне подослал, сволочь!
Рэдборн потерял дар речи. Никогда прежде он не слышал брани из женских уст и не видел женщин с распущенными волосами. В мастерской ван дер Вена он писал обнаженную натуру, но таких женщин не встречал. В комнате пылало солнце; руки она воздела к потолку и стиснула в кулаки. Увидев его ошалелый взгляд, она слегка отпрянула и опустила голову, пряча лицо за свисающими прядями.
– Нет, – прошептал он.
Она тотчас подняла голову и шагнула ему навстречу. Он чувствовал ее запах: соль, мускус и ворвань. Посмей он протянуть руку, он ощутил бы жар, исходивший от ее голых запястий, горла, щек и лба. Он знал, что больше она не отпрянет. Наоборот, приникнет лицом к его ладони; он это знал, знал наверняка.
– Кто же ты тогда такой? – проворковала она и прижала ладонь к его щеке; он зажмурился и чуть приоткрыл рот, заставляя себя стоять недвижно, не шевелиться, усилием воли сохраняя спокойствие, чтобы ее ладонь успела выжечь след на его коже, чтобы навсегда запечатлеть в памяти ее запах. – Рэдборн?
Он открыл глаза. Ее лицо было в нескольких дюймах от его лица. Рэдборн увидел, что радужка у нее не чисто зеленая, а с крошечными зазубренными прожилками – землисто-коричневыми, синеватыми, черными. Она широко распахнула глаза, не от удивления или страха, но от внезапного осознания.
– Да. – Он кивнул, чувствуя, как его дыхание коснулось ее щеки. – Рэдборн Комсток. Я художник. Живописец. Из Америки, – добавил он отчаянно. – Я не хотел вас беспокоить, мисс… мисс…
– Он зовет меня Мэри. Или Мэй.
– Мэри. – Рэдборн помедлил. – Это ваше настоящее имя? Так вас называет доктор Лермонт?
– Нет. Врач называет меня Эвьен Апстоун.
– Мисс Апстоун, вы простите, ради бога, что я к вам ворвался… Меня только что взяли на работу, чтобы…
Он умолк, пытаясь вспомнить и как-нибудь сформулировать то, что именно от него требуется. Женщина вдруг засмеялась. Он покраснел, но тотчас же заметил, что она смеется не над ним, а от восторга. Он невольно улыбнулся.
– Вы знаете, я пока сам не разобрался, что буду делать. Вроде бы – помогать пациенту. Художнику.
– Я – художница.
– Правда?
Женщина посмотрела на него так возмущенно, что он опять залился краской.
– О… Прошу прощения, мне казалось, он говорил о мужчине… Об…
Рэдборн осекся, решив не произносить вслух слово «убийца».
– Его зовут Якоб Кэнделл. Да, он здесь, – нетерпеливо ответила женщина. – Преступник и безумец. А я…
Она отвернулась и стремительно зашагала к дальней стене. Окна палаты были забраны толстыми железными прутьями; в углу стояла такая же узкая койка, как у Рэдборна, и стол, заваленный угольными карандашами и тонкими кистями. Еще на столе лежал планшет для рисования, а рядом – крыло крупной птицы с заостренными перьями цвета портера. К мольберту был приколот холст, покрытый мазками всех возможных оттенков зеленого: трава, изумруд, ярь-медянка, мох, лишайник, полынь, остролист. Женщина бросила взгляд на свою работу и покачала головой.
– …а я здесь – узница.
Она повернулась к нему спиной; ее темные волосы змеились по серому шелку. Снаружи грохотали, вздуваясь и опадая, волны. Рэдборн потрясенно глядел на женщину.
– Мне очень жаль.
Она будто и не услышала его, продолжая рассматривать зеленую мешанину на холсте и серо-синюю – за окном. Наконец она произнесла:
– Вы знали, что там есть страна?
Рэдборн робко улыбнулся.
– Нет.
Он подошел к окну и посмотрел наружу. Стекло за железной решеткой было испещрено крошечными воронками в тех местах, где ветер с силой швырял в него песок.
– Теперь она лежит в руинах, – сказала женщина, переходя на шепот. – А давным-давно ею правила великая королева со своим супругом. Они были очень счастливы, королева любила короля всей душой, но шли эпохи, и королева утратила покой. Однажды ей показали картину, на которой было запечатлено дивно место. Она решила непременно увидеть это место своими глазами и отправилась в странствие.
– Долго ли, коротко ли странствовала она, встречая на своем пути немало удивительного и чудесного – такого, что прежде и вообразить не могла. Однажды она видела сову и мальчика с сетью, который изловил эту сову, и та погибла. Видела мужчину в зеленом платье верхом на черном коне; много разных мужчин повидала она в своих странствиях.
– Не знала королева, что любимый супруг отправился на ее поиски, – продолжала она уже громче. – Подобно жене, он сбился с пути, но никогда не блуждал так, как она. Они все искали друг друга и не находили.
– Наконец она пришла на край света. Дальше идти было некуда. Она прыгнула с края прямо в огонь. Тогда король попросил море затушить пламя, но и морским волнам это оказалось не под силу. Вот, видите?
Она тронула Рэдборна за руку.
– Видите, под водой она все еще объята пламенем? Видите ее?
Ее пальцы подобно раскаленным щипцам ожгли его сквозь рукав.
– Впервые слышу эту легенду, – тихо произнес он в ответ. – Должно быть, она очень древняя.
– Не такая уж и древняя. – Женщина повернулась к нему: глаза ее были широко раскрыты, щеки белы. – Я и есть та королева.
– Как…
Сзади раздался щелчок дверного замка. Рэдборн обернулся и увидел доктора Лермонта. Лицо у него было мрачное; в руке болталась большая связка ключей.
– Мистер Комсток, будьте так любезны, давайте побеседуем в моем кабинете. У мисс Апстоун, полагаю, на сегодня было достаточно визитеров.
– Да, конечно. Прошу прощения, видите ли…
Доктор Лермонт повелительно кивнул головой на дверь. Женщина отдернула руку, выпустив пальцы Рэдборна, и порывисто повернулась к Лермонту.
– Почему ты не отдаешь его мне? Трус! Трус! Ты меня боишься! Вы все боитесь…
Доктор Лермонт, отстранив Рэдборна в сторону, подошел к ней.
– Уходите, мистер Комсток! Если вы мне понадобитесь, я позову.
– Да… Да, конечно.
Рэдборн вывалился в коридор. Дверь за его спиной с грохотом захлопнулась. Женщина что-то закричала, но слов он не разобрал. Затем раздался голос доктора Лермонта – и горький смех Эвьен Апстоун.
– Мисс Апстоун, прошу вас…
– Я не буду это пить! Я отказываюсь…
– …должны это принять, мисс Апстоун, от этого зависит ваше здоровье…
– …умоляю, нет… Где Фэнси?
Послышались звуки борьбы, ненадолго все стихло, потом раздался тихий возглас и плач.
Рэдборн привалился к стене. Он потрогал щеку и взглянул на свои пальцы: кончики окрасились алым.
Кровь, подумал он с ужасом. Сумасшедшая его оцарапала!
Однако, поднеся пальцы к лицу, он учуял запах льняного масла.
Я – художница.
Рэдборн поднял глаза. Из палаты Эвьен Апстоун не доносилось ни звука. Коридор был залит октябрьским солнцем, однако Рэдборн явственно ощущал вокруг мглу и холод. Он припомнил услышанные несколько минут назад мужские голоса.
Лермонт придет, оставь ее!
– Суинберн, – проронил он вслух, развернулся и побежал вниз.
Поэта он нашел в глубине дома, в длинной галерее с несколькими кожаными креслами и высокими окнами, обращенными на юго-запад. Щуплый рыжеволосый человечек стоял в дальнем углу у окна и смотрел на мыс, увенчанный развалинами башни. Рэдборн молча наблюдал за ним с порога. Через минуту Суинберн, не оборачиваясь, заговорил:
– Вы знали, что это место проклято? – На полах его тяжелой темно-зеленой накидки запеклась грязь и лесной опад. – Здесь никогда не рождались невинные дети: лишь ублюдки и гермафродиты. – Он вдруг обернулся. – А вы кем будете, мистер Комсток?
Рэдборн, стиснув кулаки, подошел к нему.
– Кто эта женщина? Почему она здесь? Как тут оказалась?
– Как она тут оказалась? Как?! – заверещал Суинберн. – Спятила, вестимо! А вы как тут оказались, сэр?
Без всякого предупреждения он сделал вид, будто хочет кинуться на Рэдборна с кулаками, затем резко вильнул в сторону и плюхнулся в кресло, кутаясь в свою накидку. Рэдборн изумленно уставился на него, затем подошел к окну. Впервые он заметил в нескольких сотнях ярдов от особняка маленький домик. За его спиной часто и мелко дышал Суинберн.
– Зачем вы сюда приехали? – спросил наконец Рэдборн.
– Как же, пекусь о вашем благополучии!
– Кто второй?
– Берн-Джонс. Мой бывший друг. Я много лет его не видел и никак не ожидал увидеть здесь. Он прибыл на том же поезде, что и вы, но в неисправном вагоне, и сюда добирался с приключениями.
– Она… – Рэдборн помедлил. – Она – его жена?
– Жена?! – Светлые глаза Суинберна изумленно распахнулись. – Ну что вы! Он женат на Джорджи.
– Тогда кого она звала? Другого мужчину? Своего мужа?
Суинберн пришел в замешательство, затем издал пронзительный радостный возглас.
– Фэнси! Он про Фэнси!
Поэт не сразу сумел взять себя в руки.
– Это ее пес, – наконец пояснил он.
Его выцветшие рыжеватые волосы скрылись под воротом накидки: он сгорбился и закинул ноги на подлокотник кресла. Вид у него был столь хрупкий и уязвимый, что Рэдборн испытал укол совести: вот ведь привязался к больному человеку! Однако, когда этот щуплый человечек заговорил, тон у него был резкий, грубый и дразнящий.
– Она – любовница Берн-Джонса, – заявил он. – Его «муза», сказал бы он, его «зазноба»… – Он прямо-таки выплюнул последнее слово. – Помимо прочего, она художница. Творец. Лермонт это поощряет – думает таким образом привязать ее к себе, но этому не бывать, не бывать!
Он истерически захихикал. Рэдборн настороженно кивнул.
– Да… Она говорила. И я видел у нее в палате мольберт… – Он показал пальцем на потолок. – Я спал у себя и проснулся от криков. Решил проверить, не стряслось ли что. В Америке я тоже работал в лечебнице для душевнобольных. Пациенты издавали небольшой журнал, и я им помогал в этом деле – потому Лермонт меня и нанял. Я решил, что в Сарсинмуре мне предстоит заниматься тем же самым. Мол, здесь проходит лечение некий художник. Доктор Лермонт написал мне письмо с предложением работы.
Рэдборн извлек письмо из нагрудного кармана и протянул Суинберну. Тот не соизволил его взять, лишь подался вперед и сощурился.
– У вас все хорошо, мистер Комсток? – Он задрожал и вновь закутался в свою накидку. – Вид у вас болезненный. Это все холод… проклятый холод, от которого здесь нет спасенья. Он сжирает человека. Вы же видели каргу, которая помогает ему по хозяйству.
Рэдборн понял, что письмо не возьмут, и наконец спрятал его обратно в карман.
– У меня все прекрасно, – холодно проговорил он. – Однако я хотел бы понять, зачем вы сюда явились, сэр. На лечение?
Суинберн визгливо рассмеялся.
– Лечиться надо не мне!
– Берн-Джонсу, стало быть?
Рыжеволосый человечек еще сильнее съежился, утопая в своей накидке.
– Не глупите. Он приехал повидать ее. Он не может с ней расстаться – не желает, хотя на кону его душа! Но уж кого-кого, а Неда безумцем никто не назовет.
– А женщина?
– Она страдает от душевного томления: воздух нашего мира ей не годится. Несколько месяцев она провела в «Поляне» – слыхали про это место? Женская лечебница, рекомендую посетить – прелюбопытное заведение!
Суинберн сел, глаза его сияли. Руки бегали по полам зеленой накидки, как две белые мышки.
– Лермонт нашел ее там и познакомил с Недом. С тех пор она его мистериарх; он утверждает, что не может без нее работать, однако мысли о ней сжирают его душу. В этом доме все норовит тебя сожрать.
Он покосился в окно на силуэт крепости на соседнем мысу.
– Sublata causu, tollitur effectus. Устраните причину – исчезнет и болезнь. Вот Лермонт и привез ее сюда. На словах он желает ей добра: якобы здесь она в безопасности. Глядишь, и исцелится от своего недуга. Только я сомневаюсь в искренности его намерений.
– Какова природа ее заболевания?
– Лермонт полагает, что ее обуревает чрезмерное половое влечение.
Рэдборн скривился.
– Я бы предположил, что она просто несчастна. Красивая женщина, – прибавил он.
– Той «красотой, что человечьей в аду зовут»[34],– продекламировал Суинберн; его берилловые глаза сверкнули. – Красота ее – прямые врата в Бездну! Мне такой и даром не надо.
Он умолк, будто обдумывая свой следующий вопрос.
– Мистер Комсток. Разве ваш работодатель не вызывает у вас подозрений? У него весьма узкая специальность и очень мало пациентов. Так было всегда, и в Лондоне, и в Бате. Я имел возможность наблюдать за его деятельностью лично: мы вращались в одних кругах на Фицрой-сквер. Браун… Знаете Брауна? И месье Андрие, у которого был удивительный приятель… эдакий деревенский дикарь, форменный развратник. Верлен тогда только-только напечатал свои стихи в «Лютеции».
Суинберн вздохнул и провел рукой по лбу.
– Неважно. Лермонт утверждает, что получил эту домину в наследство, но, думаю, раньше он здесь ни разу не бывал, пока не приехал сюда с Кэнделлом. Впервые я услышал о Лермонте от Габриэля, которого тот лечил от липемании. Есть такой душевный недуг.
Его вдруг охватил очередной приступ безудержного смеха. Он закачался из стороны в сторону.
– «Почти у каждого врача есть своя излюбленная болезнь»[35]! Вот и наш доктор Лермонт чрезвычайно разборчив. Он определил себе узкий круг недугов, которые готов лечить. Он выбирает лишь тех, кто медоточит от отчаянья и душевного уныния, и жадно набрасывается на это лакомство! О, Лермонт – весьма прожорливый зверь! Признайтесь, сэр, разве вам не показалось странным, что вас нанял психиатр, работающий исключительно с меланхоличными художниками?
Рэдборн молчал.
– Это совпадение, – наконец произнес он. – Просто совпадение. Я ведь сам сказал ему, что имею опыт работы с душевнобо…
– Ах, о-опыт! – заверещал Суинберн; он вскочил с кресла и заходил по комнате, затем остановился напротив книжного шкафа. – Наш мистер Жопдрыг имеет опыт!
Его глаза сузились.
– Вы утверждаете, что знакомы с азами психиатрии. Читали труд Чезаре Ломброзо?
– Нет.
– Он занимался изучением криминального интеллекта. Его книга не переведена на английский, но я читал ее на итальянском – Genio e Follia. «Гениальность и помешательство». Он, знаете ли, близкий друг нашего Лермонта. Они возомнили себя стражами здравомыслия, хранителями разума, а Лермонт и вовсе считает, что в одиночку стережет врата, в которые дозволено входить лишь избранным.
– Вы имеете в виду Красоту?
Суинберн кивнул.
– Красоту. Искусство. Все это представляет опасность для человека, мистер Жукстюк. Они открывают дверь в… – Он подался вперед и защелкал пальцами в воздухе. – Куда? Вы это знаете, мистер Комсток? Видели, что там за дверью?
– Нет.
– А я видел. – Голос Суинберна дрожал; он поднял на Рэдборна взгляд, полный тоски и отчаяния. – Я видел! Лучше б умер или сгинул в пустыне, как мальчишка Андрие, лучше б лопнул, как нитка… Не сомневаюсь, что видел и Лермонт – привратник, одной ногой застрявший в двери! Так она сюда и попала. Скажите, мистер Фруктик, вам нравится наблюдать, как кошка умертвляет мышь?
– Нет.
– А что вы скажете о человеке, который нарочно дает своей кошке живых мышей – чтобы полюбоваться, как та их терзает?
– Я бы счел такого человека чрезвычайно жестоким. Или безумным.
– Лермонт – и то, и другое. Я таких людей прежде не встречал. – Суинберн облизал губы; его взгляд заметался по комнате. – Он одержим ею. Я не понимаю, что она такое, но, клянусь вам, мистер Комсток, с тем же успехом можно завести в качестве домашнего питомца дикого ягуара! Приходится держать ее в узде при помощи маленьких синих пилюль да успокоительных. Поскольку прежде он лечил на дому влиятельных пациентов, ему удается избегать проверок Комиссии по делам душевнобольных.
– Не может же он вечно держать ее здесь в заточении?! – изумился Рэдборн. – Отказываюсь в это верить!
– Поверьте, так и есть.
– Но зачем?
– Он перенял ее страсть. Как и она, Лермонт одержим художниками и их творениями: картинами, стихами, песнями. Однако ему мало просто любоваться жемчугом Красоты; он должен своими глазами видеть, как бедная устрица его исторгает! Он хочет быть свидетелем того, как крошечная песчинка заставляет безобразную серую массу порождать перламутр! А еще он желает узнать, может ли сама жемчужина породить другую жемчужину!
– Посудите сами, сэр: если лебедя лишить партнерши, он перед смертью исторгнет дивный звук и погибнет. Лермонт излавливает для Неда нимфу, чтобы он ее писал, – и тот действительно пишет. Пишет, пишет, пишет, покуда у бедняги не начинается воспаление мозга. Тогда его выхаживает любящая жена. Я вам говорил, что мисс Апстоун обуревает безудержное половое влечение. Лермонт попался в свою же ловушку: раба поработила хозяина. Сумев полностью подчинить его своей воле, она освободится. И тогда…
Суинберн умолк. Под его правым глазом задергался мускул. Рэдборн подумал, что поэт сейчас разрыдается, но тот лишь прижал ладонь ко лбу.
– Тогда она найдет дорогу обратно.
Рэдборн мешкал. Он опасался соглашаться с Суинберном, который, очевидно, бредил. Ясно было, что у поэта и самого помрачился рассудок – от пьянства, утомления или по какой-то иной причине.
– Вот и хорошо! Если она вновь окажется среди своих, воссоединится с семьей…
Он не сумел произнести слово «муж», язык не повернулся. Суинберн поднял голову. Взгляд у него был мягкий, почти ласковый.
– Хорошо?! Допустим, ей это пойдет на пользу. А как же мы?..
Поэт вздохнул.
– Я противоречу сам себе, но ведь суть искусства в противоречии. Потерять хотя бы малую толику этой буйной, неукротимой, неограненной красоты мира – разве это хорошо, мистер Комсток? Ответьте! Ибо я боюсь, что нет в этом ничего хорошего, хоть и знаю, какую страшную плату взымает Красота со своих ценителей и почитателей. Мы стремимся изловить ее, запечатлеть в своих виршах и мазне, но сами же сходим от нее с ума. Лермонтова наука мне не по нраву: я убежден, что не только безумец может стать великим поэтом. Мои собственные творения стали только лучше от воздержания и умеренности! Но все же, все же…
Суинберн перешел на шепот, задумчиво оглядывая многочисленные окна, бушующее море и полное туч небо за ними; казалось, его взгляд затянула пелена.
– Не допущу, чтобы ее уничтожили.
– Кто ее уничтожит? Лермонт?
– Нет. Что вы! Ее невозможно укротить, она никогда не будет укрощена. Она гибнет, как гибнет любая красота, от возраста, отчаяния или пренебрежения, а, погибнув, вновь порождает саму себя. Задумайтесь, мистер Комсток… – Он схватил Рэдборна за запястье. – Что, если она породит нечто иное? Лебедица заклевывает себя насмерть, оплакивая гибель возлюбленного, стремясь накормить лебедят своей плотью: что, если лебедята окрепнут и вырастут? Что, если возлюбленный услышит ее плач и вернется за ней?
– Как бы могущественна она ни была, – продолжал Суинберн, и глаза его вдруг вспыхнули, будто свечи, – что, если их будет двое?! Что, если трещина между мирами разверзнется? Что, если они прорвутся в наш мир?
Рэдборн тихо охнул – с изумленным смехом.
– Прорвутся? Н-да, нам всем чертовски повезло, что за главного тут Лермонт – вот как я думаю!
– Неразумное дитя! – завизжал Суинберн, роняя руку. – Он привез вас сюда как игрушку! Потехи ради!
– Наши с мистером Лермонтом договоренности вас не касаются, – процедил Рэдборн. – Я приехал сюда работать и писать. – Он безотчетно поднял глаза к потолку.
Суинберн сдавленно присвистнул и ткнул пальцем в потолок.
– Думаете, музу себе нашли, а?! Глупец, глупец! – заверещал он. – «Смерть сильна, честна и полнокровна!»[36] Погодите же! Однажды вы увидите свою богиню в гробу, обернете прядь ее волос вокруг запястья и не найдете в себе сил ее отрезать! От горя у вас вылезут кишки, вы будете валяться в собственном дерьме и крови! Посмотрим, какой великий шедевр вы не создадите тогда!
Рэдборн с яростью и жалостью взирал на человечка, качающегося в кресле из стороны в сторону. Суинберн, неистово моргая, стискивал голову обеими руками. Видимо, это его успокоило; он скинул с плеч накидку, поднялся и прошел через комнату к книжным полкам.
– Вы тоже член этого сраного фольклорного общества, мистер Кобздох?
– Нет.
Суинберн встряхнул длинными волосами и ущипнул себя за подбородок. Он снял с полки один том и начал потрясать им перед лицом Рэдборна.
– Глядите! Глядите! Это моя книга! Бесстыжая воришка! Она у всех что-то крадет!
Рэдборн решил, что это стихи самого Суинберна, но ошибся. На зеленой обложке маленького томика было оттиснуто заглавие красной краской: «Старинные сказки, предания и прибаутки самого дальнего Запада».
– Эти истории собирал Лермонт, – сказал Суинберн. – Книжку подарил мне Инчболд, когда я впервые приезжал к нему в Тинтагель. Мне они показались презанятнейшими. Теннисон потом признался мне, что и его они заинтересовали.
– Я думал, Теннисон умер, – буркнул Рэдборн.
– Сарказм – оружие дьявола. – Суинберн с горящими глазами листал страницы. – Надо же, я ведь совсем про них забыл!
Он посмотрел на Рэдборна.
– Может, вам от них будет больше проку. – Он захлопнул книгу и протянул ее Рэдборну.
– Благодарю.
Он раскрыл ее на титульном листе.
В верхнем правом углу стояла подпись: «Алджернон Суинберн».
Сборник легенд, суеверий и преданий корнского народа
Составитель и редактор Томас М. Лермонт
Фольклорное общество Большого Лондона, 1879
– Спасибо! – Он одарил Суинберна натянутой улыбкой и закрыл книгу. – В Нью-Йорке я работаю иллюстратором в одном журнале… Это действительно может мне пригодиться.
Суинберн вяло отмахнулся.
– Поступайте с ней, как сочтете нужным.
Вдруг он поднес палец к губам. Сверху донесся голос доктора Лермонта и шаги. Суинберн обратил к Рэдборну раскрасневшееся лицо.
– Мне нужно спешить! Хозяин дома, где я остановился, будет беспокоиться, если я не вернусь до темноты.
Он помедлил.
– Если пожелаете, можете рассказать о нашем разговоре Лермонту. Он не имеет надо мной никакой власти. И никогда не имел.
– Вы пойдете пешком?
– Конечно. – Суинберн опять набросил на плечи накидку, отчего принял весьма строгий вид. – Но вам я не рекомендую так делать, вы пропадете на пустоши. Здешние трясины набиты человеческими костями.
Он коротко поклонился.
– Я буду чрезвычайно удивлен, если мы когда-нибудь свидимся.
– Что ж. – Рэдборн поднял в воздух подарок. – Премного благодарен за книгу. И я еще тогда, в ресторане, хотел вам сказать, что ваша поэзия… она…
У него вдруг загорелись уши, и он смущенно пожал плечами. Суинберн улыбнулся.
– Как пламя рождена, не кинется ль сжирать?[37] – тихо произнес он, затем протянул к Рэдборну тощую ручонку и погладил его по плечу. – Храни вас Господь, мистер Комсток.
В вихре темно-зеленого и серо-рыжего он отбыл.
Глава 7. Высший пантеизм
В просторной комнате, куда Дэниел вошел вслед за Бальтазаром Уорником, стояла приятная и доброжелательная атмосфера. По стенам тянулись книжные полки; всюду стояли кожаные кресла, оттоманки и библиотечные столы, заваленные всякой всячиной – книгами, старыми журналами, свитками акварельной бумаги. Дэниел приметил хлипкую библиотечную лестницу и мраморный камин, в котором горело ровное голубое пламя.
– Как уютно, – сказал он, восхищенно оглядываясь по сторонам.
Казалось, что стены сплошь завешаны книжными полками, однако сами книги частично прятались за картинами, которые были закреплены прямо на полках или стояли на полу. Картины висели даже на окнах, закрытых тяжелыми портьерами.
– Простите за беспорядок, господа!
Перед дубовым буфетом стоял мужчина с коротким «ежиком» седых волос, в превосходно скроенном костюме из хорошей ткани с легким голубым свечением – так светится в сумерках снег. Он был высокий и худощавый, почти кожа да кости; лицо, несмотря на морщины, казалось моложавым, а бледно-серые глаза – белесыми, с пулевыми отверстиями черных зрачков посередине.
– Я никому не разрешаю здесь убираться. Приходящие уборщики однажды выбросили только что приобретенную мной работу Бет Лав. Рассел Лермонт, – представился он, протягивая руку Дэниелу.
– Дэниел Роулендс.
Лермонт вновь повернулся к буфету, на полках которого поблескивали рубиновые и янтарные графины.
– Что будете пить, Дэниел?
– Скотч, пожалуйста. Без льда.
– Бальтазар?
Уорник меланхолично улыбнулся Лермонту и уселся в кресло.
– То же самое, Рассел. Благодарю.
Дэниел подошел к громоздкой картине, висевшей перед книжными полками. На ней был изображен высокий черноволосый мужчина на краю обрыва, на фоне пылающего неба, с мечом в одной руке и шлемом в другой, отстраненно глядящий в бездну. Картина была написана не на холсте, а на дереве. Выбор темы, персонажа и его позы казался типично прерафаэлитским, однако Дэниелу стало не по себе, когда он присмотрелся к лицу рыцаря. Хищный и одновременно и изможденный взгляд, лицо – не лицо, а мешанина зеленовато-белых и красных мазков. Такое мог бы написать Альберт Пинкхем Райдер, но никак не Эдвард Берн-Джонс. Перспектива тоже была нарушена. Дэниел не сразу сообразил, что предметы на картине не отбрасывали тени.
Он нахмурился. Куда этот рыцарь смотрит, что высматривает? Он попытался разобрать слова на маленьком, залепленном патиной шильдике: «КАК ОНИ ВОШЛИ».
Шильдик помещался не посреди рамы, а в нижнем правом углу, и справа от него торчала обломанная металлическая петля. Фрагмент подписи был утерян.
Дэниел внимательно ее изучил, затем вновь поднял глаза на картину.
Как они вошли…
Куда? И кто «они»?
В памяти что-то забрезжило – и тут же ослепительно вспыхнуло.
«Как их опоили». «Как их нашли».
Он сделал шаг назад, пытаясь охватить взглядом все полотно.
Нет, это не работа Берн-Джонса. Дэниел готов был в этом поклясться. Он разглядывал рыцаря с нарастающим душевным трепетом.
Да, безусловно, это картина кисти другого художника, но позировал ему явно тот же самый юноша, которого Берн-Джонс выбрал натурщиком для эскизов к легенде о Тристане и Изольде.
Тот же хищный лик, те же глубоко посаженные глаза и тонкий, изящный изгиб губ; то же влечение во взгляде – не просто страсть, а опустошительное пламя.
Дэниел принялся с интересом осматривать картины вокруг, но не нашел ни одной работы того же художника, одни лишь карандашные портреты какого-то бородача в белом халате – карикатурные изображения викторианского доктора в обрамлении мелких завитков рукописного текста. Еще там были портреты крылатой женщины с обнаженной грудью, державшей в поводу крылатого зверя. Все они были подписаны одинаково: «Укрощение дракона».
– Эндрю Кеннеди, – сказал Лермонт, вставая рядом и вручая Дэниелу стакан. – Большую часть девятнадцатого века он провел в Королевской психиатрической лечебнице города Глазго.
– Правда? – Дэниел сделал глоток скотча. – Что его беспокоило?
– Помрачение сознания с приступами экзальтации.
– То есть?
– То есть он считал себя неким божеством, демиургом, сверхъестественным созданием. Не всегда, разумеется. Изредка.
– А! Демиург на полставки.
Лермонт улыбнулся.
– В наше время ему бы диагностировали шизофрению. Или, может, биполярное расстройство личности.
– Ясно. – Дэниел искоса поглядел на Лермонта – человека, чья фармацевтическая империя создала антидепрессант весьма узкого спектра действия, который, согласно недавно вышедшей в «Форбс» статье, обогнал по продажам все существующие СИОЗС вместе взятые. – В наше время он мог бы принимать «Экзалтан» и быть успешным телемаркетологом.
– Запросто, – кивнул Лермонт.
Дэниел окинул взглядом висевшие перед ними рисунки и полотна.
– В наше время вам пришлось бы потрудиться, чтобы заполнить эту комнату картинами.
– О, вы будете удивлены! – Лермонт взглянул на Бальтазара Уорника, задумчиво разглядывавшего стопку альбомов на невысоком журнальном столике. – У меня есть друг, который оборудовал в своем пентхаусе обсерваторию. А другой мой приятель сделал себе бассейн, заполняемый во время прилива морской водой.
Лермонт медленно пошел вдоль стены.
– Считайте, что это – моя обсерватория. И в моей коллекции сотни телескопов.
Он замер у небольшого полотна, забитого яркими формами, точно фруктами в стеклянной вазе: лимонными, изумрудными, алыми, фиолетовыми.
– Знаете, что можно увидеть через эти телескопы? Другие миры. Каждый телескоп позволяет нам взглянуть на новый неведомый мир – со своей религией, ландшафтом, архитектурой и языком, населенный животными, растениями и людьми: королями и королевами, богами и дьяволами…
– И такими, как мы, – простыми смертными, – вставил Бальтазар Уорник. – Не советую вам его заводить, Дэниел. Я давно говорю Расселу: создай лучше лекарство от навязчивого стремления коллекционировать эти штуки.
– Я их не коллекционирую. – Лермонт допил, поставил стакан на стол и скрестил руки на груди, продолжая разглядывать картины. – Я их сохраняю. Оберегаю.
– Как скажешь, – ответил Бальтазар. – Интересно, они тоже так думают? – Он вновь уставился на книги.
Дэниел приподнял бровь.
– У ваших картин есть собственное мнение на этот счет?
– Ну что вы! – Лермонт засмеялся, однако бросил на Уорника предостерегающий взгляд. – Художники, с которыми я нынче имею дело… Что ж, скажем, их агенты зарабатывают куда больше меня.
– Насколько я понял, вы давно занимаетесь коллекционированием. – Дэниел обошел его и уставился на длинный свиток из коричневой бумаги с изображением раздутых, как шары, людей, собак и…
– Господи. – Он невольно отшатнулся. – Это ведь… Господи…
– Художник проходит принудительное лечение в психиатрическом стационаре, – сказал Лермонт. – Большую часть обвинений с него сняли. Впрочем, он при всем желании не смог бы предстать перед судом.
– То есть у него есть агент? Вы что же, по психушкам художников ищете?
Лермонт пожал плечами.
– Что поделать? Ищу таланты в местах их обитания.
Он повернул голову так, что его тонкий профиль оказался в тени: лишь поблескивал из темноты один серебристый глаз. Постояв так с минуту, Лермонт подошел к Уорнику.
– Прошу меня простить, – обратился он к Дэниелу, показывая рукой на буфет. – Угощайтесь, пожалуйста. У меня дела. Я ведь через пару дней уезжаю из страны. В морской круиз. Сперва на месяцок отправлюсь на Виргинские острова, затем поднимусь вдоль всего побережья Северной Америки к штату Мэн. Там у меня бизнес.
– Да, я наслышан.
Лермонт, казалось, уже забыл о нем. Он подсел к Бальтазару Уорнику и указал на стопку альбомов.
– Смотрю, ты их нашел. Что скажешь?
– Скажу, что они чрезвычайно интересны. – Бальтазар, поджав губы, взвесил один том в руке. – Но не могу не спросить: подлинность подтверждена?
Дэниел подошел к буфету, налил себе еще выпить и с беспокойством взглянул на дверь. Надо поскорее уйти, найти Ларкин и увести отсюда, пока ее не нашел Лермонт.
Почему же ей следует остерегаться Лермонта? Взгляд Дэниела вновь упал на измученного рыцаря. Дэниел подошел к картине, продолжая поглядывать на двоих за столиком. Они тихо беседовали, но не шептались, и Дэниел, встав перед картиной, навострил уши.
– По твоему совету я свозил их в Коттингем, – сказал Лермонт. – Он теперь сидит в новом крыле; взял пару образцов и изучил пигментный состав чернил. Состав оказался характерным для чернил того периода. Сами альбомы тоже удалось датировать, такие выпускались на фабрике Фроцеттинга в середине восьмидесятых годов девятнадцатого века.
Он взял в руки один альбом для эскизов – такой же, как остальные на столике, цвета шифера, с выцветшими серыми корешками, – и принялся его листать. Дэниел заметил, что страницы заполнены рукописным текстом и рисунками, выполненными черными чернилами. Изредка попадались цветные кляксы – в основном зеленые, хотя порой встречались и темно-красные заметки.
– Что ж, с этим не поспоришь. – Уорник взял в руки другой альбом и уставился на него. – Но ты знаешь, что-то меня смущает. Что-то с ними… не так.
Лермонт нахмурился.
– Думаешь, это не подлинники?
– Наоборот. Они кажутся… слишком настоящими. – Уорник покосился на Дэниела, и тот сразу сделал вид, что разглядывает картину. – Где, говоришь, ты их взял?
– У одной девицы из глубинки, подсевшей на героин. Она проходила лечение в Лондоне, и я случайно увидел их у нее в палате. Подарок бывшего, утверждает она.
– Сомневаюсь, – проронил Уорник.
Лермонт кивнул.
– И я. Думаю, она их украла. В ее палате чего только ни было. Она пыталась продать мне керамику моче. Я пригрозил сдать ее Интерполу – за незаконную торговлю предметами культурно-исторического наследия. Это умерило ее аппетит.
– Сколько ты за них заплатил?
– Две тысячи фунтов. Сначала она просила десять.
– Думаешь, она согласится со мной поговорить? Я хочу узнать, откуда они на самом деле.
Лермонт помотал головой.
– Она уехала… В Танжир, что ли. Там и пропала. Наркоманка, что с нее взять…
– Эх, жаль. – Уорник еще раз склонился над стопкой альбомов; Дэниел подошел поближе к стене и принялся изучать названия, продолжая внимательно слушать беседу хозяина и его гостя. – Что ж… Не знаю, что сказать. Но я не могу не спросить, Рассел: зачем тебе это? Со временем подобная одержимость может стать обузой. Она создает брешь, в которую утекают жизненные силы.
Уорник положил альбом на стол. Рассел Лермонт взял его, любовно покачал на руках и уложил обратно к остальным.
– Завтра привезут еще одну картину, – сказал он, покосившись на Дэниела. – Я отдал особые распоряжения, чтобы все уладили как можно быстрее.
– Они обе будут храниться здесь?
Лермонт сухо рассмеялся.
– Какое-то время да. Не ехать же в лес со своими дровами. Одну надо бы забрать с собой… Но я хочу увидеть их вместе. Увидеть…
Тут он как будто впервые заметил Дэниела и умолк. Бальтазар Уорник тоже поднял взгляд и долго смотрел своими аквамариновыми глазами в глаза Дэниелу; затем он покосился на дверь, положил руку на плечо Лермонта и встал.
– Рассел, боюсь, мне пора. – Он похлопал себя по карманам. – Так, ключи… А! Я же отдал их лакею…
Лермонт поднялся.
– Побудь еще, Бальтазар. Мне нужно отлучиться на минуту. – Он взглянул на Дэниела и улыбнулся. – Приятно было познакомиться. Прошу меня извинить.
Он вышел из комнаты, оставив дверь открытой. Бальтазар Уорник, выждав минуту, подошел к Дэниелу и стал молча осматривать книжные полки, время от времени отодвигая картины, чтобы лучше рассмотреть тот или иной корешок. Наконец он достал одну книгу и протянул ее Дэниелу.
– Вот эта может вас заинтересовать, – сказал он и ушел.
Дэниел уставился на потертый томик в зеленой обложке. «Старинные сказки, предания и прибаутки самого дальнего Запада». Народные сказки, понял он, начиная листать книгу; в самом конце, между мраморированными форзацами, лежал светло-голубой листок бумаги с написанной от руки запиской:
Первая книжка Неда, от которой он полностью отрекся. Я получил ее от ГК в Фэррингдоне, все прочие экземпляры якобы уничтожены. Она опять сбежала
Если она воссоединится с другм браом Иве
боюсь, Лиззи была права, мы – в самом деле их тени
Его жизнь – дозор или виденье
Между грезой и сном
Если он вернется, трепещите
Дэниел попытался разобрать зачеркнутое: другом? другим? братом? Он открыл книгу на титульном листе, в верхнем углу которого стояла подпись убористым наклонным почерком: «Алджернон Суинберн».
Он полистал книгу. Стихи показались ему вялыми, иллюстратор безуспешно пытался подражать Россетти. Дэниел хотел вернуть книгу на полку, когда кто-то подкрался к нему сзади и схватил его за руку.
– Дэниел! Я тебя обыскалась!..
Ларкин. Волосы она аккуратно собрала заколкой на затылке, но щеки у нее по-прежнему были пунцовые, а глаза зеленого стекла ярко блестели.
– Все уже расходятся. Нам тоже пора. – Она потерла руки. – Можно попросить твой сюртук? В уборной кондиционер включили на всю, я озябла.
– Конечно, только он твой, – поправил ее Дэниел, снимая и накидывая ей на плечи сюртук. – Держи.
Она улыбнулась и провела пальцем по его щеке.
– Я посижу минутку у камина, ладно? Хочу согреться.
– Нет. – Дэниел помотал головой. – Нет, мы уходим. Прямо сейчас.
Ларкин подняла на него глаза, затем пожала плечами.
– Ладно.
Она медленно двинулась к двери, возле которой стоял, бесстрастно наблюдая за ними, Бальтазар Уорник. Ларкин едва заметно прикасалась ко всему, что встречала на пути, – кожаным креслам, книжным полкам, библиотечному столу, накрытому палантином в огурцах, – словно мысленно вела учет предметам в собственной комнате. В полуночном платье и бархатном сюртуке она была похожа на хиппи, что каждое лето колесят в домиках на колесах по английской глубинке. Дэниел с трудом сдержал порыв помочь ей. В голове смутно зазвучал мультяшный голос из детства: никогда не заговаривай с лунатиком, не буди, не трогай…
И вот она снова рядом. Ее пальцы на его щеке; мимолетно коснулась лбом его груди. Прошептала: «Идем».
Дэниел взял ее за руку. Стоявший в дверях Бальтазар Уорник по-прежнему за ними наблюдал.
– Дэниел! Рад был с вами познакомиться. Когда вернетесь в Вашингтон, давайте как-нибудь встретимся.
Его глаза остановились на Ларкин и загорелись.
– За руль лучше посадите этого джентльмена, хорошо? – произнес он.
Ларкин кивнула. Бальтазар проводил их взглядом, затем вошел в кабинет Лермонта и закрыл дверь.
Они быстро вышли из дома, миновав на улице большую компанию гуляк, которые с ошеломленным любопытством посмотрели на Ларкин.
– Доброй ночи, герцогиня! – крикнул кто-то.
Ларкин будто и не услышала. Дэниел не отваживался с ней заговорить. Чего доброго, чары рухнут, пелена падет с глаз, и она увидит, кто он на самом деле: долговязый старый дурень, не чета ей настолько, что даже удивительно, почему гуляки обошли своим нелестным вниманием его.
Вообще-то Дэниел уже не раз оказывался в подобном положении. Особенно хорошо ему запомнилась ночь, проведенная в компании вокалистки одной кантри-группы, у которой на заднице была татуировка с именем бывшего мужа. Словом, он знал, какие взгляды сейчас должны лететь ему в спину: полные зависти, гнева, похоти и недоумения, мол: Она?! С ним?!.
Однако никто его словно не замечал. Подойдя к «миникуперу», Дэниел обернулся и увидел парня в килте и футболке с Джоном Траволтой. Он посмотрел ему прямо в глаза, но парень не отвернулся, а прищурился – словно пытался что-то разглядеть за мутным стеклом. Он внимательно глядел перед собой, будто не видя Дэниела вовсе.
Ларкин тронула его за руку.
– Сможешь сесть за руль?
– Что? А, да, конечно. Я протрезвел.
Ларкин дала ему ключи, и они сели в машину.
– Возвращаемся в Кэмден-таун, – сказала она. – Проезжай мимо дома Ника, там дальше есть парковка, прямо за Морнингтон-кресент.
Дэниел кивнул, и они поехали. Он не чувствовал ни усталости, ни похмелья, однако все происходящее казалось ему сном. Город за лобовым стеклышком «миникупера» по-прежнему был укутан апрельскими сумерками: дрожащая золотисто-сиреневая дымка липла к тротуарам, памятникам и жилым домам. На каждом углу толпилась молодежь: парни и девушки стояли в обнимку, и лица у них были блеклые, как дождевая вода. Дэниел опустил стекло, но мир по-прежнему казался тусклым и притихшим, лишь изредка откуда-то долетали обрывки песен или слова: выпятила, опрос, рад бы, танцы. Ларкин сидела рядом, кутаясь в старинный красный сюртук; поникший подсолнух упирался ей в подбородок. Глаза у нее были полуприкрыты. Дэниелу захотелось распахнуть ее сюртук, взять подсолнух, провести его лепестками с коричневой каймой по ее грудям и…
– Поверни здесь, – сказала она, показывая пальцем в сторону.
Мир на миг почернел: они проехали под железнодорожным мостом.
– Теперь сюда.
Дэниел заставил себя сосредоточиться на проезде по кольцу. Минуту спустя он спросил:
– Как звали жену Россетти?
– Сиддал. Элизабет Сиддал.
– Точно. Лиззи Сиддал. Не знаешь, она была знакома со Суинберном?
– Со Суинберном… Да, конечно. Они были невероятно близки. А что?
– Ну, мы же побывали на Чейн-уолк. Просто любопытно. Может, у них и роман был? У Суинберна с Лиззи?
– Не знаю, не слышала. Он вроде был не очень-то охоч до девушек. Если не считать склонности к le vice anglais[38], конечно. – Она засмеялась. – Тебе это нужно для книги?
– Чем черт не шутит.
Они въехали на Морнингтон-кресент; Дэниел в поисках свободного парковочного места свернул в узкий тупичок.
– Она ведь покончила с собой, верно?
– Да. Напилась лауданума. «Несчастный случай» – так это называли тогда, если самоубийство совершала женщина.
– Такие несчастные случаи происходили тогда сплошь и рядом, да? Среди художников.
– Сюда! – Ларкин тронула его за руку, показывая на свободное место. – По-моему, все художники слегка безумны. И писатели… Вроде бы я где-то читала, что самый высокий процент самоубийств – среди поэтов.
– Возможно. Знаю не понаслышке, что журналистам обычно достаются самые высокие проценты по кредитам.
Они вышли. Было около десяти часов вечера. Погода стояла очень теплая; влажный воздух, поднимавшийся от канала неподалеку, заполнял лежавшую внизу Хай-стрит. Фонари отбрасывали коричневатый свет на засаженную деревьями улицу.
Ларкин поднялась на тротуар и посмотрела вниз, туда, где на Инвернесс-стрит убирали последние торговые палатки. На опустевшей улице валялся раздавленный инжир и завядшие цветы.
– Ты не против, если мы сначала заглянем на квартиру к Нику? Она ближе, чем моя, а мне приспичило в туалет.
– Без проблем. А где живешь ты?
– Скоро увидишь.
– Тайна за семью печатями, да?
– Ш-ш.
Ларкин взяла его за руку и заглянула ему в глаза. В свете фонарей ее темные волосы казались медно-золотистыми. Дэниел наклонился и едва задел губами ее лоб. На губах остался вкус соли и яблок; Ларкин положила руку ему на грудь, и он растерянно отшатнулся.
– Д-да, пошли, – сказал он и, притянув ее к себе, поспешил к дому Ника.
Когда они вошли, он с облегчением увидел, что на автоответчике нет новых сообщений, а на зеркале не висят зловещие клочки бумаг с заумными распоряжениями Ника касательно незваных гостей и выноса мусора. Ларкин накинула сюртук на спинку стула; он тут же тихо шлепнулся на пол. Она прошла прямиком к холодильнику, достала бутылку газированной воды и залпом выпила половину, а остальное протянула Дэниелу.
– Я сейчас, – сказала она и ушла в коридор.
– Ага. – Глядя ей вслед, Дэниел прижал холодную бутылку ко лбу. – Черт. – По самым скромным подсчетам он был уже лет двадцать как слишком стар для подобных выходок.
И все же:
– Робкое сердце красотку не покорит, – сказал он и фальшиво запел:
Кашу сварил – масло готовь,
Ведь миром правит любовь![39]
Он провел рукой по небритому подбородку. Поморщившись, допил воду, выбросил пустую бутылку в раковину и повернулся к кухонному столу. Под столом бордовой лужицей темнел бархатный сюртук. Дэниел наклонился его поднять и уже хотел повесить его обратно на спинку стула, как вдруг что-то заметил.
Сюртук стал тяжелее, чем был. Дэниел покрутил его в руках и увидел, что один из карманов оттопырился. Он сунул туда руку и наткнулся на некий плоский прямоугольный предмет, твердый и полотняный на ощупь. Вытащив его, Дэниел уронил сюртук на пол.
– О нет!
Это был альбом для эскизов. В серо-синем переплете с прямоугольной белой этикеткой по центру, которая начала отклеиваться по углам. На ней были оттиснуты инициалы автора, а ниже шла подпись разгонистым почерком:
Вернораксия
Том VII
«Все ближе»
– Черт, черт, черт. – Дэниел бросил быстрый взгляд вглубь коридора, куда ушла Ларкин, затем нырнул в гостевую спальню.
– Пойду переоденусь! – крикнул он, захлопнул за собой дверь и привалился к ней спиной. – Ох, черт…
Он вспомнил картину в кладовке Пейним-хауса – «подарок художника» – и раскрыл альбом.
Плотная бумага пожелтела от времени. Ни имени, ни подписи автора Дэниел внутри не обнаружил. На первой странице был рисунок, выполненный тушью и шариковой ручкой в таких микроскопических подробностях, что Дэниел даже не сразу сообразил, что перед ним – женское влагалище. Черные волоски, извиваясь, переходили в шипы и лозы плюща, стволы деревьев и высокие цветы на прямых стеблях, непохожие ни на одно известное ему растение; тут и там порхали похожие на крапивника птички и совы, множество сов – и совиные глаза, глаза, глаза повсюду. Только эти глаза и были раскрашены – иссиня-черным, как сорочье крыло, зеленым, как березовый лист на солнце, желтым, как лепестки примулы. Все они были устремлены на мохнатое ажурное хитросплетение плоти и цветов в сердце рисунка. Дэниел поднес рисунок к самым глазам, затем поместил его под лампу, чтобы лучше рассмотреть.
Хотя ему и удалось разглядеть несколько смутных линий – намек на горизонт, глазастое солнце, повторяющее очертания клитора, – удержать эти объекты в фокусе было невозможно.
Дэниел открыл следующий разворот. Он был заполнен аккуратными печатными буквами, будто автор пытался изобразить печатные страницы.
Внутри у нее мир и
– Дэниел? Ты здесь?
Он подскочил, услышав тихий стук в дверь.
– Иду! – Он захлопнул альбом, стремительно и бесшумно подошел к своей кровати с высокими стойками, откинул покрывало и сунул альбом под подушку. Поправив покрывало, он схватил с тумбочки несколько книг – «Страсть и общество», «Путеводитель по Лондону», собственный блокнот, – и бросил их на кровать.
– Извини! – Он пригладил волосы и подскочил к двери. – Я только…
– Ты вроде переодеться хотел?
Он опустил глаза на свою рубаху, мокрую от пота.
– И правда. Я мигом…
– Не надо.
Она запустила руки под ворот его рубашки, задев пальцами грудь, и он ощутил на коже ее прохладное дыхание. Он тихо застонал, когда она прижалась к нему губами и провела языком по гладкому хребту ключицы. Он почувствовал, как она легко скользнула зубами по его горлу, схватил ее и хотел прижать к себе, но в этот миг она отстранилась, и его пальцы на миг утонули в струящемся бархате ее платья – будто он опустил руку в ручей.
– Ларкин, – шепнул он.
И заморгал. В комнате сгустилась тьма, вернее, нет, что-то случилось со светом. Дэниел знал, что зрение его не подводит: настольная лампа отбрасывала на тумбочку свет, однако теперь это был не ярко-белый круг, а тусклая коричневатая лужица. Он повернулся и различил в потемках какое-то движение, будто там мерцали зеленым и желтым светлячки. Шагнул к ним – и тут лампа вспыхнула так ослепительно, что он невольно вскинул руки к глазам.
– Ларкин?
– Я здесь.
Она стояла у двери, улыбалась и тянула к нему руки. Лицо у нее было такое ласковое и открытое, что Дэниел едва не зарыдал от счастья.
– Нам пора, – сказала она, маня его за собой. – Скорей идем.
Дэниел не помнил, как они выходили из дома, запер ли он дверь, знал лишь, что теперь они шагают по Хай-стрит, он в своем кожаном бомбере, обнимает за талию очень высокую женщину с темными распущенными волосами, и они оба смеются – над чем?
Неизвестно. На улицах было людно, как в праздничный день. Люди шныряли между автобусами и такси, толпились на тротуарах, глазели в витрины, стояли в очередях к банкоматам у отделений «НатУэст» и «Барклейс», перекрикивались у входа в паб «Уорлдс энд». Весь Кэмден-таун пропах спиртным: воняло от разлитого по асфальту пива, от юных красоток, что сидели на бордюрах и хлестали шампанское из горла, от парней, вываливающихся из продуктовых магазинов с открытыми банками пива в руках. Дэниела всегда немного отталкивала эта городская вакханалия, обнажавшая различные слои отчаяния: развалившиеся на тротуарах бездомные и их спящие рядом собаки, седовласые старухи с желтыми белками глаз, ссущие в подворотнях подростки, и на каждом углу – обязательно какая-нибудь женщина пытается поймать сигнал мобильной связи.
Однако сегодня все выглядело иначе. Встречные ему улыбались. Одна из пьющих шампанское девиц вдруг вскочила и со смехом бросилась Дэниелу на шею.
– Я та-а-ак счастлива! – закричала она ему в ухо, пока он осторожно пытался отлепить ее от себя. – Та-а-к счастлива!
Наконец она отпрянула и посмотрела на Ларкин, беспомощно протягивая к ней руки, словно вслед отчаливающему кораблю.
– Прощайте! – крикнула девица. – Не забывайте нас!..
– Это твои знакомые? – спросил Дэниел.
Они подошли к арочному мосту над Риджентс-каналом. У причала Кэмден-Лок под мостом стоял нэрроубот – узкая канальная лодка; на темной воде вокруг нее покачивались обертки, лепестки роз, окурки и использованные презервативы. По набережной гуляли люди; их лица сияли в свете фонарей.
– Нет. – Она взяла его за руки и прислонилась к перилам моста. – Со мной такое часто случается. Особенно ночью и в таких вот оживленных местах. Люди принимают меня за другую…
Дэниел прикоснулся рукой к ее волосам.
– Может, они правы?
– Нет, это невозможно.
Лицо Ларкин стало таким печальным, что, казалось, она вот-вот расплачется. Дэниел обнял ее, а она задумчиво улыбнулась и на миг прильнула к нему, позволила себя покачать.
– Всегда одно и то же.
Она взглянула на парня, пытавшегося перелезть через перила над причалом.
– Они всегда либо пьяные, либо обдолбанные. Видят меня – и всегда одно и то же. У одной девушки рядом с «Ангелом» при виде меня случился какой-то приступ, припадок. Это было ужасно. Кто-то вызвал «скорую», и ее увезли. Но я ее не знала! Ни с кем из них я не знакома…
– Ты не виновата. – Дэниел покачал головой. – Не можешь же ты отвечать за всех дураков, пережравших экстази или…
– АХ ТЫ СУКА!
Они обернулись и увидели, как полицейский пытается снять парня с перил.
– …или вот за таких, – сказал Дэниел, обнимая ее за талию. – Ладно, идем. Где ты живешь?
– Дальше по каналу.
– Куда ты, туда и я!
Они двинулись по извилистой дорожке – бечевнику – в сторону пристани, протиснувшись между компанией скинхедов (судя по бейджикам с надписью «ПРИВЕТ, МЕНЯ ЗОВУТ…», это была туристическая группа из Нориджа) и тремя японками в прозрачных полиэтиленовых платьях, куривших на двоих одну черную сигару и снимавших друг друга на камеру. Ларкин прижалась к Дэниелу и уткнулась ему в плечо.
– Куда дальше?
Она промолчала, и он машинально пошел на запад в сторону зоосада. Впереди возвышался «Пиратский клуб», маленький замок из чумазого бурого кирпича и бетона; в его тени стояли пришвартованные пестрые нэрроуботы, сообщавшие пейзажу печальный ярмарочный флер.
Ларкин остановилась.
– Нет. По той стороне. К Ислингтону.
Они перешли по пешеходному мостику на другую сторону канала и начали пробираться через большой рынок под открытом небом, расположившийся вокруг концертного зала «Дингуоллс». Дэниел нырнул под навес лавки, торговавшей масками и карибскими благовониями.
– Сущий кошмар, а не рынок.
Это был скорее лабиринт, футуристичный базар. Сколько раз Дэниел гостил у Ника, а так и не научился ориентироваться в этой путанице лавочек и палаток, проходов, клубов и тоннелей. Ларкин молчала. Она шла, почти не поднимая головы, лишь иногда стискивала ладонь Дэниела или молча показывала в нужную сторону.
Наконец они вынырнули из длинного арочного тоннеля, пропахшего мочой и гарденией, обратно на дорожку вдоль канала; брусчатка под ногами была усыпана белыми восковыми цветами, мягко сиявшими в ночи.
– Сюда.
Один лепесток – зеленовато-белесого цвета крыла бабочки сатурнии – лег на лиф платья Ларкин, когда она обернулась к Дэниелу.
– Тут недалеко. Минут десять-пятнадцать. Совсем рядом.
– Прогуляться всегда полезно. Хоть протрезвею.
Они миновали несколько пар, возвращавшихся в Кэмден-таун, старушку с целой сворой пуделей в поводу и мужчину на велосипеде, который, проносясь мимо, злобно дзынькнул им звонком. Справа тянулся канал; гладь воды черной эмалью мерцала под ночным небом темно-синего цвета, – казалось, платье Ларкин выкроено из него. Время от времени со дна канала всплывал карп, одухотворенно целовал воздух и вновь погружался на глубину. Вдоль дорожки стояли деревья тутовника в пышном цвету; их сладковато-гнилостное благоухание перешибало даже аромат потрепанного белого шиповника и вонь дизеля с дороги над набережной. Вдоль противоположного берега канала стояли вплотную друг к дружке жилые дома с крошечными двориками, разделенными кирпичными заборами или аккуратно подстриженными живыми изгородями, осыпающимися каменными стенами или огромными терракотовыми вазонами с геранью.
– Слушай, я и знать не знал про это место, – сказал Дэниел. – Погляди-ка…
К перилам на противоположном берегу подбежала женщина в длинном белом платье и с разметавшимися волосами. Во дворе за столиком ее ждал мужчина. Отблески свечей играли на винных бокалах и вазе с цветами. Женщина что-то крикнула мужчине, однако слов Дэниел не разобрал. Ларкин сильнее прижалась к нему.
– Не останавливайся, – сказала она.
Дэниел обернулся и увидел, что мужчина подошел к женщине и тщетно уговаривает ее вернуться за столик, к свету. Из распахнувшегося где-то неподалеку окна хлынула музыка.
– Где же это мы? – вопросил Дэниел.
Каждые несколько сотен ярдов они проходили под очередным мостом; перила были оплетены колючей проволокой. Над головой громыхали поезда Северной ветки, машины на дорогах в преддверии выходных ползли в сторону трассы M26. Канал впереди петлял под каменными арками мостов. К воде спускались терновые изгороди: белые лепестки сливового цвета опадали на поднятое к небу лицо Дэниела.
– Здесь прямо другой мир.
– Так и есть, – с улыбкой произнесла Ларкин и покрепче стиснула его пальцы. – Сейчас в последний раз свернем – и мы на месте.
Рука об руку они шагали по петляющей дорожке и наконец приблизились к мостику, с обеих сторон обрамленному ивами. Когда они проходили под ним, Дэниел увидел крутую лестницу наверх. Он помедлил и вопросительно взглянул на Ларкин. Та с улыбкой помотала головой.
– Нам сюда, – сказала она, показывая пальцем на воду.
Дэниел обернулся.
– Ты живешь на нэрроуботе?!
– Дом, милый дом.
– Невероятно! Первый раз встречаю человека, который живет на воде.
– Все когда-то бывает впервые.
Старая деревянная канальная лодка была тридцати футов в длину и семи в ширину, невысокая – Дэниел при желании мог бы перегнуться через перила и поставить локти на крышу, – с длинным заостренным носом, круглыми окошками в желтых рамах и крошечной кормой в форме полумесяца, на которой стояли горшки с плющом, спускавшим зеленые плети прямо в воду. Нэрроубот был пришвартован потрепанными канатами к черным столбикам на самом краю бечевника. Зелено-красно-голубой, точно цыганская кибитка, он был расписан полустертыми золочеными арабесками. На корме горело золотом название судна: «Королева Куксферри»[40].
– Ларкин, это потрясающе! Ты потрясающая. – Дэниел засмеялся и раскинул руки в стороны. – Нэрроубот, подумать только! Вдвоем-то мы поместимся?
Ларкин улыбнулась.
– Зайди и увидишь.
Она шагнула на крошечную корму, нашла под горшком ключ и открыла дверь. Дэниел дождался, пока она войдет, затем последовал за ней.
– Ух ты, – выдохнул Дэниел. – Чувствую себя Алисой, съевшей волшебный пирожок.
Помещение впереди было темным и тесным, как чулан. Что-то мягкое и душистое обвилось вокруг шеи Дэниела, и тут же накатили непрошенные воспоминания о мансардной комнате в доме Сиры, о струящихся сквозь пальцы шелках и ощущении, что впереди – невозможная бесконечная тьма… Во рту при этом возник маслянистый привкус опаленной лососевой кожи, а перед глазами – пульсация радужного света. Не успел он окликнуть Ларкин, как впереди задрожал и постепенно окреп тусклый свет. Она стояла под свисающим с потолка керосиновым фонарем.
– Будь очень осторожен. Ты ведь выше меня, а здесь…
– Ай!
Поздно: Дэниел врезался головой в балку, отчего фонарь впереди закачался. Он выбросил руку в сторону, чтобы ухватиться за что-нибудь, но ее тут же поймала Ларкин. Она взяла обе его руки и опустила к бокам.
– Сюда, Дэниел, – прошептала она, привлекая его к себе.
Кисло-сладкий поцелуй. Дэниел положил ладонь на щеку Ларкин, и на мгновение ему показалось, что пальцы проходят сквозь нее, а в следующий миг его целиком окутало тепло ее плоти. Ничто более их не разделяло: лишь тепло, сладость на языке и цветочный аромат. Он ошеломленно бормотал ее имя, а она лучисто глядела на него зелеными глазами.
– Не смотри.
Слова эти, казалось, предназначались другому: Ларкин чуть повернула голову и глядела в темноте на того, кого он не видел и не слышал. Дэниел заморгал.
У ее глаз не было зрачков, только радужка: две звезды, взорвавшиеся осколками бутылочного стекла. Сияющие лучи струились, прерывались, затем вновь сливались в зыбкие потоки цвета моря под тяжелыми тучами, цвета молодой весенней листвы напросвет, исчерна-зеленые, рдяно-зеленые, малахитовые. В этих зеленых волнах плескались крошечные завитки красного, похожие на извивающихся личинок: подползая к границам радужной оболочки, они взрывались и растворялись в млечной белизне. Дэниел, затаив дыхание, наблюдал за Ларкин и в ужасе ждал, что этот взгляд она обратит и на него.
Однако Ларкин как будто забыла о его существовании.
– Первый плод, совершенный бутон: девять ветвей обломились, не удержав меня, – сказала она детским голосом, чистым и очень тихим – будто дитя в темноте пыталось успокоить себя напевом. – Девять ветвей, совершенный бутон, первый плод: плоть.
Она подняла руку, закрываясь от света лампы и вглядываясь в тени.
– Этот господин заслуживает доброты и учтивого обращения, – произнесла она. – Он пришел сюда без злого умысла и по доброй воле.
Дэниел хотел заговорить, но горло горело. В голове пронеслись все предостережения, какие он слышал об этой женщине: Она на препаратах, и Ник это знает… Она очень опасна… Пограничное состояние…
Не успел он отпрянуть, как Ларкин вновь повернулась к нему. Взгляд ее зеленых глаз больше не вселял ужас, наоборот, ласкал и манил.
– Останься, – прошептала Ларкин; ее щеки горели, в голосе звучал мягкий приказ. – Останься со мной.
– Хорошо, – отозвался Дэниел; страх как рукой сняло. – Господи, конечно, я останусь!
Она привлекла его к себе, хлестнула душистым кружевом волос по лицу и повела дальше по узкому проходу. Изнутри нэрроубот был невероятно тесный, однако вмещал многое: круглые окошки, оплетенные плющом и жимолостью, белые сугробы яблоневого цвета, зажженные свечи, источавшие аромат меда и напоенного солнцем клевера. Они подошли к алькову, обрамленному дубовыми панелями с резьбой из желудей, дубовых листьев и рябиновых гроздей. В алькове стояла широкая кровать, на которой вполне могли поместиться двое. Дэниел позволил втянуть себя на мятое домотканое покрывало тускло-зеленого цвета, тут и там пронзенное колючими побегами терновника, усыпанными бело-розовыми бутонами. Ларкин крепко держала его за запястья и настойчиво тянула на себя, однако больно не было. Когда Дэниел опустился на колени рядом с ней, под его ногой с тихим треском лопнуло что-то маленькое и круглое.
Ларкин молчала; ее губы скользили по его шее, груди. Он хотел расстегнуть рубашку, но оказалось, что она уже это сделала. По обнаженной коже сперва побежал холодок, затем разлилось влажное тепло. Она накрыла ладонями его соски; он застонал бы, но не мог, просто не мог издать ни звука. Сладкий мед на губах. Мед во рту, в ноздрях и легких. Дэниел испугался, что захлебнется, но мед оказался летучим и легким, как апрельский дождь, он омыл его с головы до груди и стал растекаться по кровати, впитываться в покрывало, испаряться. Все пахло ею: медом, солью и цветами.
– Войди же, – сказала Ларкин.
Дэниел скинул обувь, носки, брюки. Когда вещи упали с кровати, что-то грохнуло и рассыпалось по полу горстью стеклянных шариков. На узкой полке у кровати горела белая свеча. По резному дубу стекали длинные ручейки воска, а над пламенем порхали мотыльки. У них были заостренные крылья цвета ржавчины и кукурузных зерен, припыленные золотом, и от каждого взмаха эта золотая пыль поднималась в воздух. От мотыльков пахло лаком для ногтей; когда они приземлялись на деревянную полку, их мохнатые лапки оставляли крошечные следы золотой пыльцы.
– Войди.
Дэниел обернулся. Ларкин полулежала, разметав волны рыжевато-каштановых волос по подушкам. Она была совершенно нага; ее темное платье он сперва ошибочно принял за тень, но нет, Ларкин не отбрасывала тени. На голой шее по-прежнему мерцало ожерелье из гагатовых бусин и золотистых стрекоз. В отблесках свечей их крылья, казалось, мелко дрожали, как в полете.
– Ларкин, – прошептал Дэниел.
– Войди…
У нее были небольшие крепкие груди и темно-коричневые ареолы в форме анютиных глазок, а сами соски темно-красные, почти фиолетовые. Дэниел обхватил их ладонями. Чувство было такое, словно он набрал полные горсти яблоневого цвета. Когда он нагнулся поцеловать ее, то задел членом мягкий холмик у нее между ног. Она тут же раздвинула ноги; он скользнул рукой по ее гладкому животу вниз, к внутренней стороне бедра, чувствуя тепло и влагу. Что-то прилипло к его пальцам. Он бросил взгляд вниз и увидел на пальцах белые лепестки, уже начавшие буреть по краям.
А потом Ларкин взяла его за подбородок и повернула лицом к себе, раздвигая ноги еще шире. Она поцеловала Дэниела, прикусила его губу, затем стала мягко давить ему на плечи, пока его голова не оказалась у нее между ног. На вкус Ларкин была как жимолость, сладкая зелень и соль. Млечное тепло разлилось по его пальцам и языку; когда она кончила, теплая жидкость выступила не только промеж ее половых губ, но и на внутренней стороне бедер, как капли древесного сока на ободранной коре.
Когда Дэниел отстранился, она тихо вскрикнула; он не разобрал слов, но это точно было не его имя. Он стал целовать ее грудь, губы и почувствовал приближение оргазма. Со стоном войдя в нее, он почти сразу кончил; белые капли-жемчужины брызнули на ее темные лобковые волосы.
– Ларкин…
Дэниел положил голову ей на ногу и зажмурился. От блеска свечей перед глазами плясали фантомные звездные вспышки. Он погладил ее ногу, ощутил тугие мышцы икры; тонкие волоски на ее коже стояли дыбом от мурашек. Опять что-то пристало к пальцам; Дэниел открыл глаза, ожидая увидеть белые лепестки с бурой каймой или опавший лист.
Это было ни то, ни другое. Сперва Дэниелу почудилось, что он ненароком поймал мотылька, но между указательным и большим пальцами оказалось пушистое перышко с белым краем, испестренное красно-бурыми, темно-оранжевыми и янтарными прожилками. Он попытался смахнуть его, но оно прилипло к влажной коже.
– Странно, – сказал он и резко сел, отчего голова сразу пошла кругом.
Ларкин уже спала, лежа на боку. Он задумчиво улыбнулся, набросив на нее покрывало, зевнул и снял перо с пальцев о край полки. Горевшая на ней свеча превратилась в белый полумесяц, рассыпающий золотые искры. В оплывшем воске увяз мотылек; Дэниел смотрел, как дернулись и замерли его перистые, похожие на вайи папоротника усики.
– Прости, дружок.
Он задул пламя, лег рядом с Ларкин и заснул.
Очнулся от того, что она вновь льнула к нему. Дэниелу еще никогда не выпадало таких долгих ночей; часы капали, как вода в колодец; его пальцы и губы вновь и вновь оказывались внутри нее, вокруг нее, везде, бесконечно. Когда он наконец в изнеможении упал на кровать, Ларкин лежала рядом и смотрела в потолок широко распахнутыми глазами.
Ночью Дэниел просыпался еще дважды – или так ему показалось. В первый раз он просто лежал в темноте, держа руку на спине Ларкин. Он не сразу сообразил, где находится, да и потом еще долго вслушивался в тишину, пытаясь различить хоть какие-нибудь звуки снаружи, которые могли бы объяснить мягкое покачивание кровати под ними.
Однако ночь была тишайшая – таких тихих ночей на его памяти в Лондоне еще не бывало. Ни пьяного пения, ни криков, ни гула уборочной техники или машин. Ничего. Комнату заполнял тусклый свет – лунный, но скорее зеленоватый, чем голубой. От этого очертания незнакомых предметов казались еще более странными: высокий изгиб откидного сиденья, узкий темный проход от носа к корме, растопыренные пальцы уличных гераней на фоне неба. Дэниел сел и выглянул в иллюминатор напротив кровати.
Снаружи был зеленый мир: млечно-зеленый, подернутый перламутровым сиянием, словно Дэниел глядел на него сквозь воду. Тут и там возникали и гасли изумрудные всполохи; где-то далеко загорелась и тотчас погасла синяя точка, словно кто-то накрыл ладонью искрящийся голубой огонек. Дэниел был слишком потрясен, чтобы испытывать ужас или гадать, сон это или явь. Рядом спала Ларкин; прядь волос у самых ее губ дрожала от дыхания.
Он не знал, сколько часов разглядывал зыбкое мерцание зеленого мира за окном; волны воздуха, жара или иной непостижимой стихии поминутно захлестывали его, придавая ему все новые формы, как миллиарды лет тому назад неослабный ток воды и выбросы раскаленной жижи из мягкого сердца планеты создавали новый рельеф бессолнечного мира, лежавшего под милями и милями морских толщ. В какой-то миг Дэниел услышал голоса, похожие на электрический треск, но потом, взбурлив, они утихли. В другой раз прямо за окном что-то пронеслось – нечто размытое, похожее на огромное крыло или древесный сук, одетый пышной листвой.
Затем Дэниел, по-видимому, вновь уснул, потому что через некоторое время он резко пришел в себя – в ужасе, с замиранием сердца, – от крика, вернее, от протяжного низкого воя, за которым последовало три отрывистых гудка, напоминающих рев противотуманного горна.
Нет, то был не горн. Кричала сова – Дэниел никогда не слышал уханья совы, но узнал звук по фильмам. Он осмотрелся и увидел, что Ларкин сидит в кровати и широко распахнутыми от ужаса глазами смотрит в окно.
– Все хорошо, – сонно пробормотал он и попытался уложить Ларкин обратно в постель.
Член опять отвердел; Дэниел поцеловал Ларкин в шею. Ее кожа была соленой от пота.
– Это просто сова. Из зоосада улетела, наверное…
Не сумев побороть сон, он опять отключился – даже влечение не помогло. На третий раз он проснулся окончательно. Он был один в лодке на Риджентс-канале. Кто-то открыл окно. Ивовые листья были разбросаны по покрывалу и липли к стенам. Комнату наполнял серый промозглый свет. Дэниел, дрожа, прижал к себе одеяло и осмотрелся в поисках Ларкин.
– Ларкин? Ларкин, ты здесь?
Лишь свесив ноги с края кровати и встав на пол, Дэниел обнаружил, что весь пол усыпан желудями: одни были целые, другие раздавленные, с вывернутыми наружу сливочными внутренностями, третьи уже пустили корешки и зеленые пальчики побегов, топорщившиеся на холодном сквозняке, а над россыпью желудей витали несколько коричневых перьев в белую крапинку.
Часть 3. Зарисовки, иллюстрирующие человеческие страсти
Глава 8. Манящая прекрасная
Изгнанный рождением на землю, я скитался по многим странам в поисках утраченного мира, в поисках существ, подобных мне.
Джордж Бернард Шоу. Цезарь и Клеопатра[41]
Когда мой брат, Саймон, позвонил насчет картины, я был в городе – жил в Ист-Виллидже с Уной, актрисой и по совместительству фотомоделью, с которой познакомился во время создания декораций для лондонской постановки «Огней святого Эльма». У нас был вялотекущий роман, которому сообщали легкий надрыв ее метамфетаминовая зависимость и общий сумрак того долгого, похожего на затяжную осень года. Мне нравились наркоманки и алкоголички, я даже нарочно таких выбирал: сексуальных потребностей они почти не имели, что было как нельзя более кстати, поскольку таблетки напрочь отшибли мне либидо. Все сокровенные порывы души, все эмоции они приберегали для наркотиков; они не бросали косых взглядов на мой аптечный шкафчик и крайне редко посягали на его содержимое. Зимой Уна со мной порвала, но к марту, когда я вновь приехал в Штаты, она тоже вернулась в Нью-Йорк.
Мне заказали декорации к нью-йоркской постановке «Святого Эльма». Благодаря Реду я умел плотничать и, хотя рисовать больше не рисовал, из меня вышел вполне сносный театральный художник. Увы, с финансированием у театра оказалось туго, постановку отменили, а я остался без работы и без крыши над головой – тут стоит добавить, что не впервые.
Кое-какая халтура у меня все же была: я делал эскизы декораций для одного камерного театра, режиссер которого задумал покуситься на «Бурю», а ночью шел к Уне. Она снимала квартирку на Хьюстон-стрит и боялась оставаться одна, так что была даже рада моему обществу. Раз-другой мы с ней перепихнулись по старой памяти, но спустя несколько дней решили по возможности не показываться друг другу на глаза. Меня это вполне устраивало.
Брат нашел меня через театр. Я не желал обзаводиться мобильником, равно как и постоянным жильем. Если кому-то очень надо было меня найти, он мог сделать это через Реда – единственного человека, с которым я еще поддерживал связь, хотя мы не виделись уже несколько лет и на Аранбеге я последний раз бывал в свои двадцать с небольшим. Саймон оставил мне несколько гневных сообщений на театральной кассе, но перезвонил я ему только через три дня.
– Ты почему не сообщил, что вернулся?! – вопросил он. – Где ты живешь?
– С Уной. И тебе «здравствуй», Саймон.
– Она слезла с мета? Господи Иисусе, Вэл, надеюсь, ты с ней не спишь!
– Я вешаю трубку, Саймон.
– Стой, погоди! Извини. Слушай, надо поговорить.
– Тогда говори.
– Это не телефонный разговор. Давай встретимся. Дело важное, Вэл. Касается нашей семьи.
Я вздохнул и потер рукой подбородок.
– Я занят, Саймон, у меня…
– Как ты можешь быть занят?! Слушай, я купил тебе билет на шестнадцать тридцать пять из «Ла-Гуардии». А завтра с утра вернешься…
– Саймон. Я не могу. Вообще никак.
Кто-то постучал в дверь, и я с размаху пнул ее ногой – она аж треснула. Стучавший испуганно охнул и ретировался.
– Сегодня. Приедешь к ужину. В аэропорту тебя будет ждать такси. А ночью улетишь обратно, если захочешь. Или приезжай на поезде, если боишься лететь. Главное – приезжай. Только без Уны! – сказал он и повесил трубку.
Я стоял в крошечной каморке и разглядывал дыру, которую только что проделал в двери.
– Черт!
Найдя помрежа, я сообщил ей, что должен сгонять в Вашингтон по срочному семейному делу. В аэропорт решил не ехать (когда я последний раз вылетал куда-то из «Хитроу», меня трижды останавливали и шмонали копы – им не понравились мой внешний вид и история беспорядочных скитаний по свету), вместо этого купил себе билет на «Метролайнер». Спиртное мне пить противопоказано, но я все же запасся бутылочкой «Джека Дэниелса».
Ужинали мы в крошечном эфиопском ресторанчике, расположившемся в полуразрушенном доме неподалеку от Логан-серкл. На заднем дворе стояло два пластиковых стола и три стула. Кирпичные стены заросли глицинией, и на земле лавандовой пеной лежали ее опавшие цветы. Как и везде в ту пору, здесь царила унылая и вместе с тем ностальгическая атмосфера: конец очередного века, а не начало нового. Среди цветов на земле валялись пустые гильзы и обрывки рекламных листовок, предлагающих выучить английский, не выходя из дома.
Кухня, впрочем, оказалась отменная. Мы сидели в полном одиночестве, лишь молчаливый официант то и дело приносил нам ынджеру, тыббс и доро-уот на огромном деревянном подносе, занимавшем весь стол. Лицензии на продажу алкоголя у заведения не было – а может, и ресторанной лицензии, если на то пошло, – но Саймон принес с собой две бутылки дорогого красного. Из-за остроты блюд я почти не чувствовал вкус вина, но пить мне это не мешало. Пока брат сдержанно цедил один бокал, я почти прикончил бутылку.
– Итак, – сказал я, протягивая руку за второй бутылкой и штопором, – спасибо за ужин. Кой черт тебе от меня надо, Саймон?
Брат вмешал сырой желток в горку сырого говяжьего фарша, щедро присыпал все это дело перцем чили и начал пальцами запихивать мясо в рот.
– У меня хотят купить одну из картин Рэдборна.
– Сколько предлагают?
– Четыре миллиона.
– Господи. – Я выдернул пробку, но не рассчитал силу: вино, описав в воздухе дугу, выплеснулось на тарелку; перец чили и сырое мясо растворились в лужице стодолларового «медока». – Четыре миллиона долларов?!
– Ага.
Впервые за вечер Саймон расплылся в улыбке. Он был на семнадцать лет меня старше. Красивое румяное лицо оплыло от излишней любви к спиртному, хотя остальные мышцы он умудрялся поддерживать в тонусе благодаря ежедневным тренировкам. Ростом Саймон был чуть выше шести футов, на добрых шесть дюймов ниже меня. Никто никогда не принимал нас за братьев – и даже за знакомых. Он тоже носил длинные волосы, но они у него были тонкие, с проседью и всегда слегка пованивали каким-то шампунем из человеческой плаценты, стоившим дороже кокаина. Саймон ходил в пошитых на заказ костюмах – слегка задрипанных на вид, – а на пальце носил кольцо из человеческих зубов, вытащенных из усохшего черепа, который он много лет тому назад приобрел на Борнео. Словом, он больше смахивал на наркобарона, чем на адвоката.
– Это перебор, – сказал я, наливая себе вина. – Кто покупатель?
– Некий Рассел Лермонт.
– Первый раз слышу это имя.
– Да ладно. Это же владелец «Уинсом фармасьютикалс»! Он разбогател на таких, как ты. Вот, взгляни.
Саймон вручил мне стопку бумаг толщиной с добрый стейк. Я посмотрел на обложку.
ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫЙ ДОГОВОР КУПЛИ-ПРОДАЖИ КАРТИНЫ РЭДБОРНА КОМСТОКА «ИЗОЛЬДА»
(фрагмент картины «ПРИВОРОТНОЕ ЗЕЛЬЕ»)
Внизу стояла дата, затем подписи Рассела Лермонта и примерно дюжины его адвокатов.
– Пожалуй, тебе не помешает подмога, Саймон, – сказал я и полистал договор.
Там было много юридической тарабарщины и множество колонок с числами, которые складывались в весьма и весьма кругленькую сумму. Я с отвращением взглянул на портрет Лермонта – тощего магната с угловатым лицом, лет шестидесяти, с отбеленными до голубизны зубами, расчетливой улыбкой и хитрым взглядом престон-стерджесского жулика.
– Господи, – повторил я и перевернул страницу.
Картина «Приворотное зелье» считается главным шедевром Рэдборна Комстока, хотя она никогда нигде не выставлялась – в альбомах по искусству попадаются лишь ее фотографии, сделанные во время визита к Тревору Комстоку, сыну Рэдборна. Разительно отличающаяся от прежних работ, принесших художнику известность – хрестоматийных «Джонни Яблочное Семечко» и «Пола Баньяна», а также иллюстраций к «Шекспиру для мальчиков» и «Робин Гуду», – картина «Приворотное зелье» представляет собой авторский взгляд на классическую легенду о Тристане и Изольде. На диптихе, написанном маслом по дереву, запечатлен тот роковой миг, когда влюбленные приняли любовное зелье и тем самым определили свою судьбу. Значительно мрачнее – как по цветовому решению, так и по выбору темы, – всех прочих работ мастера, картина отмечает собой любопытный момент в истории американской иллюстрации, соединяя в себе фотореализм и внимание к деталям, свойственные английскому течению Прерафаэлитов, с чертами позднего символизма. Трагическая смерть Комстока вскоре после завершения этой картины не позволила ему создать корпус работ, которые могли бы стать величайшим наследием художника. В 30-х годах XX века диптих был разделен, а обе его части утеряны.
– Перепечатано с разрешения галереи из каталога выставки «Дни суровые и прекрасные: ретроспектива работ Рэдборна Комстока», галерея Нонсач, Бостон, 1978 год.
– Не понимаю… Кто он – этот Лермонт?
– Миллиардер. Коллекционирует аутсайдерское искусство. Живет в Лондоне.
– Ты с ним знаком?
– Мы пару раз встречались на острове. У него своя яхта. Ты, наверное, ее видел. Четырехмачтовая.
– Четырехмачтовая?!
Я еще раз изучил фотографию картины. Все цвета имели розовый подтон, как на снимках из старых журналов. Тристан стоял на левой панели, Изольда на правой; они держали за ручки кубок, который был изображен ровно посередине и разделен пополам. Петли, соединявшие две панели, стали частью узорчатой резьбы на кубке. Фотография была слишком маленькой, чтобы хорошенько разглядеть картину, но что-то в облике Изольды заставило меня содрогнуться.
– Аутсайдерское искусство, говоришь? – переспросил я. – Рэдборн даже близко не аутсайдер.
– Вот-вот. А кроме того – только между нами, ладно? – эта картина не может стоить четыре миллиона. От силы два.
– Четыре миллиона, помнится, стоил Пэрриш. А Рэдборн, как ни крути, – не Пэрриш. И даже не Генри Дарджер. – Я вернул ему контракт. – Ты упустил одну сущую мелочь, Саймон. У нас нет «Приворотного зелья».
– Половина есть.
– Здесь сказано, что обе части утеряны.
Улыбка Саймона стала еще шире.
– Ред ее нашел! Половинку – ту, что с женщиной. Она стояла в эллинге вместе с остальным барахлом, оставшимся от затонувшей лодки Рэдборна. В прошлом году Ред наводил там порядок. А потом рассказал о своей находке Лермонту, который как раз прошлым летом заглядывал на Аранбегу. – Саймон подлил себе вина. – Вторая половина у него.
– Серьезно? У Лермонта?!
– Ага. Понятия не имею, где он ее раздобыл, но хозяин теперь он.
В наши дни у Рэдборна был бы целый шкаф с препаратами от «Уинсом фармасьютикалс». На старости лет его и без того хлипкая связь с реальностью окончательно износилась, и он начал раздавать свои картины и наброски направо и налево, расплачиваясь ими с хозяевами местных лавок и магазинов. После смерти Рэдборна некоторые работы вернулись в Золотую Рощу – торговцы возвращали их из благородных побуждений, полагая, что они должны принадлежать семье художника. Часть картин Саймон сумел выкупить, когда был при деньгах; а однажды две дедушкины картины маслом кто-то выставил на гаражной распродаже в Кушинге, где их купил и впоследствии подарил Саймону на день рождения друг нашей семьи. Прочитав описание «Приворотного зелья», я решил, что вторая часть диптиха нашлась в чьей-то частной коллекции или в каком-нибудь захудалом музейчике из тех, где выставляют плетеные корзины индейцев-абнаки и мелкие произведения американских живописцев вроде моего деда.
– Говорю тебе, Вэл, этому типу прямо неймется заполучить нашу картину. – Саймон ткнул пальцем в лежавшую передо мной цветную фотографию. – Я тоже тянуть не вижу смысла. Думаю, тебе не надо говорить, что наше портфолио изрядно похудело…
– Угу, говорить не надо. – Я откинулся на спинку пластикового стула: тот неприятно затрещал под моим весом; мне было скучно, я устал и хотел поскорее уйти. – Так продавай. Или тебе какое-то разрешение от меня нужно? Считай, я разрешил. Все, мне пора.
Я встал, но Саймон схватил меня за руку.
– Погоди. Вэл, слушай, нет, мне не нужно разрешение, но я хочу попросить тебя об одной услуге.
– Так.
Несколько секунд я терпеливо ждал пояснений и был вознагражден: мой брат блестяще исполнил роль Невинного Плута.
– Дело плевое, – сказал он. – Видишь ли, Лермонт просит уже на этой неделе доставить картину в Лондон.
– Обратись в «Федэкс».
– Он надеется получить ее лично в руки.
– Найми курьера.
– Вэл. – Саймон с улыбкой откинулся на спинку стула. – Слушай, это же такая малость. И мне, и Лермонту будет спокойнее, если картину доставишь ты – человек, которому можно доверять.
Я засмеялся. Саймон натянуто улыбнулся.
– Ладно, окей, он тебя не знает – но я ведь не бог весть о чем тебя прошу, Вэл! Кстати, послать тебя придумал Ред. Лермонт просил это сделать его, я поговорил с Редом, и тот предложил обратиться к тебе. У Лермонта есть частный самолет, он тебя заберет, откуда скажешь. Из Нью-Йорка или отсюда. Главное – в ближайшие пару дней. Прилетишь в Лондон, отдашь картину, он переведет деньги. Все.
– Я занят, Саймон.
Он прыснул.
– Так себе отмазка, Валентин.
– Я только что вернулся из Лондона! Почему тебе самому не слетать?
– Я бы рад, но у меня в пятницу слушание, перенести никак.
Я помотал головой.
– Мне этот геморрой сейчас не нужен, ясно? И деньги тоже не нужны. У меня кое-что намечается…
– Вэл, погоди. – Саймон набрал побольше воздуха в легкие. – Это не все. Лермонт предложил пять миллионов за нашу половину Аранбеги. Дом, надворные постройки, сто акров земли. Я ему сказал, что сейчас продавать не планировал, но вообще-то у нас нет выбора, Вэл. Налоги просто убийственные.
– Хреново. – Я стиснул кулаки и уставился в пол. – То есть ты продашь дом этому хмырю, и Реда выселят?
Саймон пожал плечами.
– Ред и так почти там не живет. Не знаю, где он пропадает, но у него теперь своя жизнь. И я на него не в обиде. Сколько можно там куковать? Ты ведь не поедешь туда жить? Рассел Лермонт задумал устроить себе маленькую феодальную вотчину… Вот и пусть устраивает.
Он вздохнул и откинул со лба редкие волосы. Почему-то именно в этот миг он был очень похож на нашего отца, измученного своей бездарно прожитой жизнью.
– Слушай, картина нужна ему позарез, и как можно скорее. Я предлагаю взять деньги и свалить, помариновать Лермонта пару-тройку лет, дождаться роста цен на недвижимость и тогда уже продать ему Золотую Рощу. Если он не расхочет.
Саймон пододвинул свой стул поближе.
– Завтра Ред привезет картину с острова, будет у меня дома около полудня. Ты только скажи, откуда хочешь лететь: из Вашингтона или из Нью-Йорка? Я позвоню Лермонту, он подгонит самолет и бумаги, пришлет в аэропорт своего человека. Ты сядешь, прилетишь в Лондон, потом полетишь обратно. Если захочешь. Можешь в Лондоне остаться, если будет настроение. Поживешь у Ника Хейворда, он к подруге переехал, квартира пустует. Я ему позвоню, договорюсь.
Я сокрушенно вздохнул.
– Черт бы тебя побрал, Саймон.
– Вот и славно. Спасибо, Вэл. Ты молоток!
Саймон поднялся, достал бумажник, бросил на стол пару двадцаток, затем снова взглянул на меня.
– Ну, как поступим? Хочешь вернуться в Нью-Йорк за вещами?
Я встал, едва не опрокинув стол.
– Никаких важных вещей у меня там нет. Все свое ношу с собой. – Я нащупал в кармане бумажник и склянку с таблетками, снял со спинки стула свою замызганную замшевую куртку и надел ее. – Полечу отсюда. Можно из аэропорта Даллеса, мне все равно. Сегодня заночую у тебя. Только скажи этому Лермонту, что лететь надо в Гэтвик.
– В Гэтвик?
– Ага. – Я прошел через маленький дворовый огородик. – У меня там байк. Если уж я возвращаюсь, заодно его выгуляю.
Я посмотрел на Саймона, на его довольное раскрасневшееся лицо, и подумал о Золотой Роще. Подошел к брату, взял у него портфолио с работами Рэдборна и бросил его на землю. Фотографии выпали на тронутые порчей цветы и битое стекло.
– Не жди меня, Саймон, – сказал я. – Буду у тебя к приезду Реда.
В итоге с Редом я так и не повидался. Ночевать решил не у Саймона, а в отеле неподалеку от его таунхауса на Ар-стрит. Около пяти часов я подошел к его дому; брат поджидал меня у двери.
– Вы разминулись, – сказал Саймон. – Он ехал всю ночь, прибыл сюда часам к двум. Позавтракал и умотал обратно. Ему надо какой-то проект закончить на этой неделе. – Вид у Саймона был слегка виноватый и при этом взбудораженный: как у ребенка, который ночью заснул и не увидел Санту, но зато получил целую гору подарков. – Если бы ты заночевал у меня, вы бы пообщались!
– Да, но если бы я заночевал у тебя, мне пришлось бы общаться и с тобой.
Вообще-то мне действительно было неловко. Я уже несколько лет не навещал Реда в Золотой Роще, только звонил ему изредка, и теперь меня мучила совесть. Я вошел в дом.
– Эх, черт. Скажи ему, что я постараюсь приехать летом, ладно?
– Сам и скажи, Вэл. Уж сраный мобильник ты можешь себе позволить, не студент! Ах, прости, я забыл: ты ведь никогда и не был студентом.
– Где картина, Саймон?
Я прошел за ним в коридор. У брата был отличный дом, в который он перевез все лучшее из Золотой Рощи: избранные картины Рэдборна и дедову антикварную мебель времен движения Искусств и Ремесел – кресла Лаченса, оригинальную моррисовскую скамью с высокой деревянной спинкой, изразцы с аранбегского камина. Саймон искренне любил все это старье. Помню, как он сиял от счастья, когда разжился на аукционе «Кристис» сервантом Харви Эллиса. Теперь сервант красовался в столовой, а к нему был прислонен большой деревянный короб. Детали короба соединялись по типу «ласточкин хвост». Я сразу узнал руку мастера и приметил почерк Реда на этикетке: «ДОСТАВИТЬ РАССЕЛУ Т. ЛЕРМОНТУ».
Я присел к коробу, чтобы хорошенько его осмотреть. Медный крепеж, радиально распиленные дубовые доски, пропитанные маслом, с березовыми вставками, – вот где подлинно музейная вещь.
– Короб ему Лермонт заказал?
Саймон улыбнулся.
– Нет.
Он был в потрепанных джинсах и заношенной чуть не до дыр футболке, заспанный, лохматый. Я поймал себя на мысли, что такой Саймон мне даже симпатичен.
– Ты знаешь Реда. Он ничего не делает тяп-ляп.
Я приподнял короб – увесистый, но не сказать, что совсем неподъемный.
– Вы с Лермонтом договорились? Ты сказал ему, что мне надо в Гэтвик?
– Ага. Не вопрос. Самолет ждет тебя в аэропорту Даллеса; через полчаса за тобой приедет машина. – Саймон взглянул на часы. – Выпьешь кофе? Или, может, перекусишь?
– Да, пожалуй. Короб на замке? Хочу взглянуть на картину.
Саймон бросил мне ключ.
– Приходи на кухню, когда закончишь.
Я открыл распашные створки короба, под которыми обнаружились опилки. От их запаха у меня голова пошла кругом: я опять сидел в эллинге за своим рабочим столом, в окна сочился зеленоватый свет, а Ред за моей спиной стругал доски. Я осторожно сгреб опилки в сторону и увидел длинную широкую панель в пузырчатой пленке. Бережно сняв скотч, я встал, чтобы освободить картину от упаковки.
Это было цельное деревянное полотно, очень широкое и тяжелое. Где, интересно, Рэдборн раздобыл такой кусок? Дерево было просто огромное. Я поставил картину на пол и сделал шаг назад.
На картине была она. Женщина с Хэллоуина, женщина с моих рисунков. Она парила в воздухе над далеким беснующимся морем, простерев руки вперед и едва касаясь кубка кончиками пальцев. Волосы были намечены несколькими жирными мазками охры и малинового, лицо выписано белилами, умброй и покрыто тонким слоем какой-то прозелени, все еще поблескивающей на свету. Широко распахнутые глаза – нефрит, черный, – смотрели за пределы картины, на отсутствующую часть диптиха. Она глядела на…
– Вэл! Ты идешь? Уже девять!
Я не ответил. Минуту я молча разглядывал этот расписанный деревянный прямоугольник с двумя покореженными петлями сбоку. В доиндустриальную эпоху люди, видя картину, часто не могли сообразить, что же перед ними. Восприятие позволяло им различать и понимать малейшие перемены в узоре облаков, которых не замечаем мы, но не Мону Лизу.
Это всего лишь картина, подумал я. И она не моя. Никогда не была моей.
– Сейчас! – проорал я в ответ.
Бережно завернув картину обратно в пузырчатую пленку, я поместил ее обратно в короб и застелил опилками. Закрыв и заперев створки, положил ключ в карман. Он тихонько звякнул обо что-то; я на миг сомкнул пальцы вокруг склянки с таблетками и отправился к брату на кухню.
Мы почти не разговаривали. В какой-то момент мне пришла безрассудная мысль: отговорить его продавать картину или, на худой конец, украсть ее. Но я и сам понимал, что это безумие.
Мы обменялись парой сплетен про общих знакомых. Я спросил, удалось ли ему связаться с Ником Хейвордом, у которого я пару раз останавливался, когда работал над декорациями для лондонских спектаклей.
– Нет, не смог до него дозвониться. Но сообщение на автоответчике оставил. Ключи ведь у тебя есть?
Я кивнул. Мне хотелось побольше узнать о Расселе Лермонте, но брат лишь пожал плечами.
– Да я и сам почти ничего о нем не знаю. Но настроен он серьезно, если ты об этом. Задаток дал – сто тысяч долларов. – Я даже не заикнулся, что Саймон, судя по всему, решил оставить меня не у дел, и в этой истории я для него просто курьер. – Мне только удалось узнать, что у него огромная коллекция таких предметов искусства. Он собирает их по всему свету.
Я глотнул кофе.
– А таких – это каких? Я вчера думал об этом и никак не возьму в толк. Если он действительно коллекционирует аутсайдерское искусство, как ты говоришь, то Рэдборн для него излишне традиционен.
Впрочем, я оставил при себе другую мысль: картина, которую я только что видел, не имела ничего общего с остальным творчеством Рэдборна.
– Да мне насрать, – сказал Саймон. – Если Лермонт купит картину, она станет аутсайдерским искусством. И ты вот о чем еще подумай, Вэл. – Он пододвинул к стойке табурет и сел. – Что случится с остальными работами Рэдборна после этой продажи? Как тогда будет выглядеть наше портфолио, а?
– Рэдборн, никто и никогда в здравом уме не назовет творения Рэдборна аутсайдерским искусством. Пол Баньян и прочее – это книжные иллюстрации. Причем они до сих пор печатаются!
– Я не о них говорю. Я про те картины, что у нас дома.
– Дома. – Я допил кофе и поставил чашку в раковину. – Знаешь, если кто и может называть Золотую Рощу домом, так это Ред. Ты ведь ему заплатил? За приезд сюда?
Саймон пожал плечами.
– Дал денег на бензин и платную трассу. Не надо так на меня смотреть! Он, между прочим, бесплатно там живет. Если бы не Ред, мы могли бы сдавать дом.
– Сдавать кому?! Джеку Торрансу? Какой же ты козел, Саймон. – Впрочем, разозлиться на него по-настоящему я не мог: мысли были о другом. – Слушай, как у тебя с наличными? Не хочу бегать по Лондону в поисках обменника.
– Лермонт обо всем позаботится.
Тут в дверь позвонили – на двадцать минут раньше назначенного. Я провел рукой по волосам, все еще влажным после душа, вытащил из кармана скомканную бандану и повязал ее на голову.
Саймон поморщился.
– Они на тебя посмотрят, Вэл, и вызовут службу безопасности.
Опять звонок.
– Иду! – крикнул брат и выскочил в прихожую.
Я все же пожалел, что Саймон не дал мне наличные: за несколько купюр можно было попытаться вытянуть из окружающих какой-нибудь компромат на Лермонта. Все – шофер, личная охрана, оба пилота и стюард «Гольфстрима», – при упоминании его имени расплывались в восторженных улыбках.
– Он вас не обидит, – заверил меня шофер. – Я часто вожу в аэропорт его друзей. У мистера Лермонта очень много друзей, он знает всех!
Шофер улыбнулся. У него были ровные белые зубы, часы «Пьяже», костюм «Армани». Даже Ред был бы приятно удивлен мерами предосторожности, которые Лермонт принял ради сохранности картины: в лимузине было столько поролона, что хватило бы на целую мягкую комнату в психушке. В задней части автомобиля для короба была предусмотрена специальная упряжь. Я бросил рядом свой рюкзак и сел на заднее сиденье.
Мы поехали прочь из города по серым желобам, за последние пятнадцать лет опутавшим плотной затейливой сетью виргинские просторы. Я спросил:
– Вам часто поручают такую работу? Возить людей, которых он просит доставить очередную картину лично в руки?
Водитель кивнул.
– Частенько. Несколько лет назад он купил целую постройку. Какой-то псих из Южной Дакоты соорудил себе хижину из пенопластовых коробок и игрушек «Макдоналдс». Там была стена из одних только пластиковых фигурок Бургер-воров! Мистер Лермонт купил хижину и велел разобрать ее на части. Пылится теперь где-то на складе. А мужик, который ее построил, уехал в Техас.
Я представил, как Рассел Лермонт построит хижину из контейнеров от «бигмака» у нас на Аранбеге.
– Надо же.
Я стал смотреть в окно, стараясь не думать о картине, висевшей на ремнях за моей спиной. Начинался последний день апреля. Весна в том году была поздняя: вишни и яблони все еще стояли в цвету, окутанные бело-розовыми облаками. В ручьях вдоль дороги плескались дикие утки. Шофер с моего разрешения включил радио, и салон лимузина заполнился песнями Шуберта. Не знаю, что послужило тому причиной – музыка, разгорающийся за окном рассвет, живой ли образ дедовой картины перед глазами, – но мир вокруг вдруг заострился и впервые за много лет проткнул медикаментозный пузырь, окружавший мое сознание. Я испытал радость – не просто удовлетворение или отсутствие отчаяния, – а подлинную радость. Когда мы подъезжали к Даллесу, шофер позвонил в аэропорт сообщить о нашем прибытии, и, пока он говорил, я сунул руку в карман брюк. Там лежали ключи: от короба Реда и от квартиры Ника Хейворда.
А еще там были мои таблетки. Я сжал в кулак маленький пластиковый цилиндр с минеральными солями и стабилизаторами настроения – химическими заплатами для моей потрепанной нервной системы. Одно из окон машины было чуть приоткрыто: щель находилась в нескольких дюймах от моего лица. Теплый ветер играл в волосах; пахло яблоневым цветом. Я покосился на водителя, который все еще говорил по телефону, и ненадолго положил сжатый кулак на кромку опущенного стекла.
Затем разжал пальцы. Над травой разделительной полосы мелькнуло вскачь что-то бело-розовое, доля секунды – и вот оно уже осталось где-то позади. Где-то в прошлом. Я полностью опустил стекло, набрал полную грудь выхлопных газов и аромата цветущих яблонь и стал ждать, когда мы приедем.
Глава 9. Погребение
Я видел павлина с хвостом огневымЯ видел комету с лицом дождевымЯ видел тучу на грядке растущуюЯ видел репу по кочке ползущуюЯ видел глаза с огнём в глубинеЯ видел дома над землёй в вышинеЯ видел солнце в двенадцать ночиЯ видел того, кто всё видел воочию.Детский стишок[42]
Несколько минут после ухода Суинберна Рэдборн ждал, не послышатся ли из больничного коридора крики и споры, однако тишину нарушало лишь мерное биение волн за окнами. Наконец где-то вдали часы пробили одиннадцать, и он вспомнил о приказе Лермонта явиться в кабинет. Рэдборн впопыхах сунул книжку Суинберна в карман и вышел из комнаты.
Особняк был так же пуст и безлюден, как в час его прибытия. Абрикосовый свет горел на дубовой обшивке стен; из аптечного кабинета тянуло бромидом калия и ванилью. Рэдборн дважды обошел первый этаж и, не обнаружив кабинета Лермонта, уже готовился признать поражение, когда вдруг вспомнил про наблюдательную палату наверху. Он взбежал по ступеням на второй этаж, прошел по коридору… Точно, рядом с наблюдательной нашлась еще одна дверь.
– Доктор Лермонт? – чуть помешкав, окликнул Рэдборн.
И постучал. Дверь тут же распахнулась.
– О, вы еще здесь! – На лице доктора Лермонта читалось нескрываемое облегчение. – А я испугался, что вы сбежали.
– Нет, что вы! – Рэдборн резко засмеялся, а Лермонт схватил его за руку и втащил в кабинет. – Я боялся, что разозлил вас своим вмешательством – хотя я и не думал вмешиваться, поверьте, – быстро добавил он. – Просто я услышал крики, испугался, что кто-то может пострадать…
– Это в самом деле могло случиться. Я уже много раз говорил Неду, что не стоит приезжать без предупреждения – его общество, как вы и сами имели возможность убедиться, дурно влияет на эту несчастную женщину.
Рэдборн кивнул, поднял голову и удивленно распахнул глаза.
– Что это за место?
Повсюду, куда ни кинь взгляд, были картины: они висели на стенах, лежали грудами на полу, висели под потолком на цепях, проводах и блоках. Пейзажи и портреты, фрагменты фресок, крошечные деревянные полотна, покрытые мелкими письменами на неизвестных языках, карты подземных градов и чертежи мостов, перекинутых через целые океаны. Лабиринты, сооруженные из горелых спичек и обрезков жести, человек в полный рост из пакли, с глазами-желудями. Чучело совы под стеклянным колпаком, только вместо птичьей головы – восковая женская, в парике из колючего конского волоса. Альбом с разноцветными почтовыми марками размером с ноготь, шар из шпагата в человеческий рост. Еще Рэдборн заметил страницы из иллюминированных рукописных книг, на которых вместо образов святых были изображены чудища: женская голова на витом теле не то кракена, не то инфузории, двуногие собаки, похожие на людей, и прекрасная дева, парящая над руинами башни с цветком в руке.
Только это был не цветок, а мужской половой орган. Башня же была не башней, а женской головой с зияющими безднами глаз и вскрытым черепом, напоминающим аккуратно нарезанное яйцо.
– Что… что это такое? Кто все это создал? – наконец выдавил Рэдборн.
– Картины принадлежат мне, – ответил Лермонт. – Это моя коллекция – вернее, ее часть. Избранные работы. Я собираю их в качестве наглядного материала к некоторым моим открытиям, сделанным за долгие годы научной деятельности. Однажды я непременно представлю все это руководству. Здесь вы не найдете заурядных работ вашего соотечественника Джона Роджерса. Взгляните!
Он воодушевленно подвел Рэдборна к большому полотну в гипсовой раме с лепными маками. На картине был изображен бородач в очках, с жучиным панцирем на спине и зонтиком в руках. Под его пятой можно было разглядеть крошечную женщину, сучившую ножками в воздухе. Картина называлась «В ожидании дождя».
– Мне подарил ее сам художник. Он, как и вы, мистер Комсток, иллюстратор, и весьма известный. Однако его порой обуревает такая жестокая меланхолия, что он начинает представлять опасность для окружающих и самого себя.
Рэдборн потрясенно осмотрелся.
– Хотите сказать, все это – дело рук ваших пациентов?!
– Это работы душевнобольных. И да, все они какое-то время находились на моем попечении.
– Потрясающе!
Рэдборн приблизился к карандашному наброску под стеклом: вихрь шестеренок, клыков и колес с лезвиями, а рядом – пространное описание его предполагаемого применения:
Драггонатто для скорейшего и счастливого избовления от моих врагов
Рэдборн в ужасе и восхищении качал головой.
– Так вот чему посвящена ваша научная деятельность? Мистер Суинберн упоминал, что у вас лечатся душевнобольные с художественными наклонностями.
Доктор Лермонт подошел к письменному столу, засыпанному, как лесным опадом, толстым слоем рассыпающихся от времени бумаг.
– Да, да, я их изучаю, верно…
Он принялся рыться в бумагах.
– Совсем недавно я вел переписку с другими метафизиками на тему мономании. Такого рода одержимости прекрасно поддаются излечению методом бесед и внушений, и напротив, общепринятые меры – гальвано– и гелиотерапия, железо, стрихнин – редко оказываются эффективны. Вы знакомы с этим трудом Форбса Уинслоу?
Лермонт показал ему книгу: «О размягчении мозга вследствие тревожности и чрезмерного умственного перенапряжения, приводящем к душевным расстройствам».
Рэдборн кивнул.
– Да… Доктор Кингсли давал мне почитать Уинслоу, когда я работал в Гаррисоновской лечебнице.
– В таком случае вам известно, что для излечения от маний и меланхолии автор предлагает полностью, хотя бы и временно, избавить больного от всяких умственных нагрузок. Однако мой опыт показал обратное! Необходимость что-то писать, сочинять или рисовать напрямую связана с тревожными расстройствами. Если эту деятельность исключить, меланхолия усиливается до такой степени, что может привести к безумию или самоубийству.
Лермонт склонился над столом.
– Да где же она?.. А, вот!
Он отыскал среди бумаг небольшую работу в сосновой рамке. Осмотрел ее, а затем осторожно вложил в руки Рэдборну.
– Хм, – сказал тот. – Любопытно.
Под стеклом был рисунок углем на дешевой грубой бумаге. Половина листа была покрыта обрывками рукописных слов. На второй половине были изображены – весьма искусно, – две бабочки. Одна с распахнутыми крыльями, другая без крыльев вовсе. Рэдборн попытался разобрать смазанные слова.
– Здесь что-то по-французски… Rêves fatals. Роковые сны, быть может? – Он вопросительно взглянул на Лермонта. – Чем он занимался? Изучал насекомых? Рисунок кажется вполне безобидным…
– Его звали Жерар Лабрюни, творческий псевдоним – Жерар де Нерваль.
– Первый раз слышу это имя.
– Правда? Быть может, его творчество пришлось не по вкусу американцам. Он умер почти сорок лет тому назад, проведя большую часть жизни в лечебнице на Монмартре, под надзором моего коллеги доктора Эсприта Бранча, а затем – в лечебнице Пасси, которую возглавил сын Бранча. Его болезнь не была тайной – он страдал от жесточайшей эротомании и в конце концов свел счеты с жизнью. Я провел с ним какое-то время в лечебнице доктора Бранча. Жерар и раньше пытался рисовать – приготовлял пигменты и чернила из цветов и стеблей растений. Позже ему дали уголь, карандаши и бумагу. Как вы и сами можете видеть, результат превзошел все ожидания.
Лермонт указал на серию рисунков на стене. На всех рисунках были изображены женщины. Присмотревшись внимательнее, Рэдборн решил, что это одна женщина – с большими глазами, гладким овальным лицом, изящными тонкими руками и длинными вьющимися волосами. Красивая, подумал сперва Рэдборн, но чем дольше он на нее смотрел, тем неуютнее ему становилось: взгляд женщины был пугающе ожесточенным и пронзительным, словно она норовила прожечь им дыру в шторах на окне. Рэдборн с ужасом вспомнил незнакомку на мосту Блэкфрайарс и Эвьен Апстоун.
– Что ж, он был умелым рисовальщиком, – наконец выдавил Рэдборн.
– Он был буйнопомешанным безумцем, одержимым парижской певицей. Однако у него было много друзей, и он попал в руки врачей, которые побуждали его писать о своих наваждениях.
Доктор Лермонт взял в руки альбом в синем кожаном переплете.
– Вот послушайте: «Вознамерившись запечатлеть все мною увиденное, я начал покрывать стены моей палаты фресками с живописанием того, что было мне явлено, и записывать здесь открывшуюся мне историю. И на моих картинах, и в рассказах господствует один образ, а именно – образ восхитительной Аурелии, каковая всегда являлась мне в обличье богини».
– Видите, – сказал Лермонт, откладывая книгу. – Это была его муза. Она вдохновила де Нерваля на создание его главных шедевров. Ему очень повезло: у него были друзья, которые навещали его и могли насладиться его творениями. Огромное везение.
– И в этом состоял избранный вами метод лечения? Вы поощряли бред безумцев? Это очень жестоко! Его недуг весьма распространен, как вы знаете… У меня тоже были пациенты с эротическими маниями, о которых они писали в своих дневниках. Однако мне и в голову не пришло бы печатать их записи в «Призме»! Доктор Кингсли хранил их в медкартах и никому не показывал.
– А книги де Нерваля читали люди, мистер Комсток. Он был гением. Увы, в конечном счете видения свели его с ума, зато сколько красоты увидел мир!
Доктор Лермонт нашел небольшой томик с тиснением на обложке и вручил его Рэдборну.
– Это – работа человека еще более несчастного, чем де Нерваль.
Рэдборн опустил глаза на обложку.
Les farfadets: Ou tous les demons ne sont pas
de l’autre monde,
par
Alexis-Vincent-Charles Berbiguier de Terre-Neuve du Thym
– Farfadets, или не все демоны приходят из другого мира, – перевел доктор Лермонт название.
– Farfadets?
– Гоблины. Пожалуй, это самый точный перевод.
Рэдборн умолк. На миг перед его мысленным взором возникли быстрые тени – тень человека, танцующего на развалинах стены, и преследующие его серые силуэты. Рэдборн машинально отмахнулся от этих образов, а затем покосился на Лермонта, который внимательно смотрел на него.
– Да. – Рэдборн натужно засмеялся. – Что ж, видал я ваших гоблинов – в наблюдательной палате Гаррисоновской лечебницы.
Лермонт вздохнул.
– Увы, мне так и не довелось лечить месье Бербигье. А жаль. Он провел всю жизнь среди farfadets – для него это было не самое приятное общество.
– А разве бывает иначе?
– О да! Знавал я людей, которые ни за какие деньги не расстались бы со своими гоблинами. Гоблины терзают их, а те пишут или рисуют. Человечеству от этого одна лишь польза.
– Но ведь их близкие страдают!
– В мире нет недостатка в здравомыслящих людях, мистер Комсток. «Кто приблизится к храму Муз без вдохновения, веруя, что достойно лишь мастерство, останется неумелым, и его самонадеянные стихи померкнут пред песнями безумцев». Я не стал бы спорить с Платоном.
Рэдборн с трудом сдержал резкий ответ. Он вернул книгу Лермонту.
– И что же вы скажете о той женщине наверху? С какой целью вы поощряете ее бред?
– Она – талантливая художница.
– Да, она в этом убеждена. Вероятно, это высшая форма умопомешательства для женщины. – Рэдборн помедлил. – Мне показалось, что она пострадала от несчастной любви. Это верно?
– Да. Она никогда не была замужем и возлагала необоснованные надежды на Берн-Джонса. Однако не его следует винить в развитии ее художественного дара.
Рэдборн неодобрительно воззрился на Лермонта.
– Не его, а вас!
– Обвиняете меня во врачебной халатности? Однако я верю – нет, я твердо убежден, – что именно рисование не дает ей погибнуть от отчаянья! Уверяю вас, мистер Комсток, с моей стороны это милосердие! Остальные сломали или погубили бы ее, пытаясь удержать в неволе. Но, как и вы, я восхищаюсь ее красотой.
Лермонт умолк. Его взгляд обратился внутрь, а на лице отразилась такая мука, что Рэдборн смутился и отвел глаза.
– Вы не представляете, каково мне было ее найти… Увидеть, как это дивное создание бродит в беспамятстве по парку Клеркенуэлл!.. «Достойна ль бабочка быть в море потопленна?»[43] Словом, да, я дал ей краски, карандаши и холсты, и теперь она рисует образы из своей прошлой жизни. Это дает ей сил, мистер Рэдборн, возвышает ее дух. И мой дух тоже.
– Я сказал бы, что все равно наоборот: это доведет ее до полного нравственного разложения. В конце концов, это довело ее до сумасшедшего дома, не так ли?
Доктор улыбнулся.
– Доведет до нравственного разложения, говорите? Что же, живопись и вас нравственно разлагает?
– Нет, разумеется! – буркнул Рэдборн. – Ее родные не против?
– У нее нет семьи, если не считать кровожадного злодея, называющего себя ее мужем. Больше он ее не потревожит, хотя, конечно, она в это не верит. Теперь ей гораздо лучше, я содержу ее на собственные средства. В городе она несколько месяцев жила в частном доме призрения для душевнобольных женщин, но Берн-Джонс счел, что воздух Корнуолла пойдет ей на пользу. И уединенность. Здесь…
Лермонт подошел к небольшому мольберту, на котором стояла акварель.
– Это творение мисс Апстоун. Мне оно кажется чрезвычайно любопытным. – Он обернулся к Рэдборну. – А вам?
Рэдборн принялся хмуро разглядывать картину: беспорядочные мазки и кляксы – желтые, зеленые, черные, но в основном зеленые. Сплошной хаос цвета морской волны и тусклого золота.
– Выглядит так, будто дитя добралось до кистей и красок.
– Поначалу я тоже так думал. Но обратите внимание… Если отойти подальше и присмотреться к этой точке… – Доктор Лермонт ткнул длинным пальцем в картину. – Видите? Можно разглядеть в темноте силуэт.
Рэдборн опять нахмурился, но сделал шаг назад и сосредоточил взгляд там, куда указывал Лермонт. Ничего – все та же мешанина желтого и зеленого на грязном фоне. А в следующий миг словно кто-то подставил к его глазу подзорную трубу, и изображение прояснилось.
– О! – Он бросил потрясенный взгляд на Лермонта. – Да! Я вижу! Там человек…
Между наслоениями цвета стояла колонноподобная фигура; глаза были намечены двумя желто-зелеными мазками, и помимо глаз ничто не указывало, чем или кем могла быть эта бессмысленная чехарда линий, разводов и пятен зеленого, желтого, черного, бурого. Фигура будто парила в пустоте – создавалась даже смутная иллюзия движения. Мужской силуэт не столько был выписан, сколько угадывался по одной-единственной детали – гротескно-утрированной детали.
– Он же… Это непотребство! – Рэдборн вспыхнул и с укором взглянул на Лермонта. – Вы ведь не заставили ее это нарисовать?
– Нет, конечно. Он, по ее словам, приходит к ней во снах. А вот техника весьма любопытна, согласитесь: Уистлер в последнее время пробует писать в подобной манере… когда не несет чепуху про белую пушистую собачку, которая ворует его краски. Взгляните-ка еще вот на это.
Лермонт подобрал со стула кожаную папку, раскрыл ее и полистал содержимое. Там были наброски различных частей человеческого тела: руки, ноги, торс. Снова и снова попадались мужские гениталии и, судя по всему, мужское лицо: длинные глаза, черный рот, зазубренная черная молния вместо волос. Каждый лист был аккуратно подписан и датирован, словно художник полагал работы законченными, но кто в здравом уме мог счесть эти примитивные почеркушки законченными произведениями?
– Она постоянно рисует одно и то же.
Лермонт показал ему лист, на котором были сплошные угольные полосы: черные края художник растушевал, чтобы казалось, будто колонны перетекают друг в друга. На Рэдборна картина произвела гнетущее впечатление – особенно его беспокоило отсутствие какого-либо смысла.
– С технической точки зрения ее работы выполнены превосходно, – заявил Лермонт.
– Где? – Рэдборн взял у него папку и полистал эскизы. – Где вы это видите? Лично я вижу сплошные каракули. Жестоко с вашей стороны кормить ее лестью…
Он умолк, обратив внимание на рисунок тушью: мужчина и женщина на фоне пейзажа. Женщиной была сама Эвьен Апстоун с убранными в высокую прическу темными волосами. Ни шляпы, ни платья на ней не было, лишь безрукавая сорочка, насквозь мокрая и липшая к ногам. Рядом стоял высокий мужчина с темной бородой и волосами. Берн-Джонс? Позади него плакучая ива раскинула длинные ленты листьев над водами ручья или пруда. Рисунок был приятен глазу, люди хороши собой, с красивыми выразительными лицами. Лишь очертания деревьев казались смутно зловещими.
– Что ж, да, согласен, – признал Рэдборн. – Вот эта работа очень хороша. Так они рисовала раньше? До того, как заболела?
– Она нарисовала ее неделю назад. По моей просьбе.
Рэдборн вернул ему папку.
– Значит, вы пытаетесь ее исцелить.
– Я пытаюсь увидеть мир ее глазами, мир, каким я видел его много лет назад, в юности. Она обладает чудесным даром – то, что Рескин называет «незамутненностью зрения». Приступы меланхолии сообщают ее восприятию удивительную чистоту, каковой мы, увы, лишены.
– Выходит, вы говорили о ней? Ее компаньоном я должен был стать? Насколько я помню, речь шла о мужчине…
– В самом деле. О Якобе Кэнделле. Я хотел познакомить вас с ним после обеда. Идемте в столовую, посмотрим, чем нас побалует Бреган.
Он тут же развернулся и вышел из кабинета. Рэдборн изумленно посмотрел ему вслед. Напоследок еще раз окинув взглядом безумное нагромождение картин, он вышел за Лермонтом в коридор.
На обед была разваренная брюссельская капуста с бараниной. Еда стояла в кастрюльках на буфете в холодной столовой. Рэдборн с облегчением отметил, что в комнате никого нет и прислуживать им за обедом Бреган не будет.
– Пациенты обедают и ужинают с вами? – спросил он.
– Мисс Апстоун изредка. Кэнделл – никогда. Буйный бред находит на него нечасто, но приступы очень тяжелые. Кроме того, он категорически отказывается от всего, что мы с вами сочли бы съедобным – питается исключительно яйцами и скрампи.
– Скрампи?
– Это такой крепкий сидр. Кэнделл замешивает на яйцах темперу и, судя по всему, для него нет никакой разницы, чем писать, а что употреблять в пищу. Я должен сознаться, мистер Комсток…
Доктор Лермонт отодвинул тарелку.
– Я надеялся, что мистер Комсток обладает той же незамутенностью восприятия, но, кажется, ему нет дела ни до чего, кроме живописи и грязи. Он человек кроткий, буйствует лишь во время приступов и почти не разговаривает. Я думал, что вы, будучи художником и молодым человеком, сумеете вовлечь его в какое-никакое общение… Видите ли, он не воспринимает себя стариком. В его представлении ему до сих пор лет двадцать пять.
– Что именно он совершил?
– О! Я иногда забываю, что вы из Америки и, судя по всему, ничего не слышали о Якобе Кэнделле? В свое время он подавал большие надежды как художник, его приняли в Академию, у него было множество друзей… Словом, у него могло быть блестящее будущее, блестящее!
Лермонт печально усмехнулся.
– Я вам это говорю, потому что при личном знакомстве вы вряд ли поверите, что у него может быть дар – пока не увидите его работы, конечно. Россетти сотоварищи были околдованы его творчеством… Его «Калибана освобожденного» выставили в сорок восьмом, но к тому времени он уже сошел с ума. Ранее в том же году он побывал в Египте – у него был благодетель, доктор Лэнгли, который попросил Кобуса сопровождать его в поездке в земли египетские и писать обо всем, что они там увидят. Путевые заметки должны были стать кэнделловским «Итальянским дневником». Увы, вместо этого он повредился рассудком. В дневниках он рассказывает, что во время посещения Долины Царей ему явилась богиня Изида. К сожалению, эти записи увидели свет уже после убийства. В Лондоне Кобус вернулся к работе и нанял натурщицу – женщину по имени Эвелин Хебблуайт. Двенадцатого октября он проткнул ей глотку мастихином, расчленил ее и попытался спрятать останки в сундуке – вместе с несколькими бутылками сидра и стирательными резинками. Затем он отбыл в юго-западные графства – с намерением отплыть на острова Силли, – однако в Пензансе его арестовали и привезли обратно в Лондон, где он был приговорен к принудительному лечению в отделении для душевнобольных преступников психиатрической больницы Бедлам. Там он находился одиннадцать лет, после чего я на собственные средства перевез его сюда. В Бедламе он тоже имел доступ к краскам, но ни уединения, ни свободы, необходимых художнику для работы, ему не предоставляли. Я надеялся, что в Сарсинмуре он сможет в полной мере вернуться к работе.
– И он вернулся?
– Скоро увидите сами.
– Но как его, убийцу, могли выпустить из Бедлама? Он же опасен…
– Большую часть времени он был связан, – сказал Лермонт и обратил взгляд в окно. – Смирительная рубашка, электрошоковая терапия и сульфанол кого угодно избавят от кровожадных порывов. Когда я впервые увидел Кобуса, он был похож на пугало, не способное узнать даже собственное имя – или произнести его. Лечившие его психиатры и сами жили в ужасной бедности… В этой стране у врача государственной больницы не может быть достойного заработка, мистер Комсток! Словом, мое предложение пришлось им по душе. Мистер Кэнделл с тех пор находится исключительно на моем попечении. Каждый год я выписываю ему каталог Королевской академии художеств и множество других периодических изданий, поэтому он имеет некоторое представление о том, что происходит в мире. Приезжают к нему и посетители. Россетти, его брат и сестра, – все сюда наведывались. Суинберн, опять же, а не так давно и Берн-Джонс побывал. Поэтому Нед и захотел перевезти сюда мисс Апстоун. Однако теперь я решил, что Кобусу будет полезно познакомиться с коллегой. Идемте, мистер Комсток?
Рэдборн испуганно поднял глаза, но доктор Лермонт уже вышел из столовой. Рэдборн поспешно отставил тарелку и поспешил следом.
– Когда-то я мечтал, что у меня будет много пациентов, – сказал Лермонт по пути. – Однако в западном крыле до сих пор никто не живет – кроме мистера Кэнделла. Он ценит уединение, а из его окна открывается потрясающий вид на руины… Боюсь, мисс Апстоун такой вид не подойдет, он может излишне ее взволновать. Я стараюсь создать для нее более спокойную, домашнюю обстановку.
Они стали подниматься по лестнице, возвращаясь по своим следам, покуда не оказались в узком коридоре с каменными стенами, полом и потолком. Окна оказались просто щелями, вырубленными прямо в камне: ни стекол, ни штор для защиты от сквозняка на них не было. Рэдборн задрожал от холода; Лермонт, шагавший чуть впереди, повернул за угол. Минуту спустя Рэдборн его нагнал: он стоял и рылся в карманах жилета. Звякнул о камень металл. Доктор Лермонт толкнул дверь.
– Добрый день, Кобус! – громко произнес он. – К вам гость – помните, я вам о нем говорил? Позволите познакомить вас с американским живописцем Рэдборном Комстоком?
Рэдборн проследовал за доктором Лермонтом в палату. Он вдохнул запах скипидара и заморгал. Палата была большая, с единственным огромным окном, забранным кованной решеткой. Одна эта решетка стоила в несколько раз больше того, что Рэдборн заработал в Гаррисоновской лечебнице.
– Мистер Комсток, – произнес голос с картавым кентским выговором. – Как я рад вашему визиту!
К нему подошел человек с осунувшимся морщинистым лицом в старинном сюртуке под светло-голубой блузой художника из грубой материи. На его широких сгорбленных плечах лежали заляпанные краской седые лохмы, в которых, как и в седой бороде, запутались веточки и травинки. Алые девичьи губы растянулись в улыбке, обнажив посеревшие зубы. В целом он имел вид человека, чудом пережившего тяжелую болезнь.
Впрочем, когда Рэдборн заглянул в его глаза светлейшего голубого оттенка, ему пришла странная мысль: «Для безумца он поразительно хорош собой».
– Кобус, вы, вероятно, помните, что мистер Комсток приехал к нам из Нью-Йорка, – с улыбкой произнес Лермонт. – В Лондоне у него еще не очень много знакомых, и я подумал, что он мог бы наняться к вам в подмастерья.
Слово «подмастерье» покоробило Рэдборна, однако он радушно протянул художнику руку.
– Очень рад знакомству.
Кэнделл продолжал молча его разглядывать, причем смотрел он, казалось, куда-то ему за спину. Рэдборн невольно покосился через плечо и, разумеется, никого там не увидел. Слегка раздосадованный – не вздумал ли старик над ним издеваться? – Рэдборн вошел в палату, держась на расстоянии от Кэнделла, и с интересом осмотрелся.
– Вот это да, впечатляет! – восхищенно присвистнул он. – Кто покупает вам холсты и дерево?
– Как же, мистер Лермонт, – ответил Кэнделл и вновь расплылся в милейшей улыбке, а затем поднял руку, словно махал кому-то вдалеке. – А вас он разве не обеспечивает всем необходимым?
– Пока нет, – ответил доктор Лермонт.
Комната была завешана и заставлена картинами. Впрочем, здесь царил не сбивающий с толку хаос, как в кабинете Лермонта, а хорошо знакомый Рэдборну художественный беспорядок: тут и там стояли прислоненные к стенам и мольбертам полотна, столы были завалены банками с кистями, засохшими палитрами, увеличительными стеклами и обломками угольных карандашей, а в воздухе витали запахи влажного холста, скипидара и растворителя с легким подтоном тухлых яиц. На стенах висели законченные картины: рыжеволосая женщина, срывающая яблоко с собственной груди, и мужчина, потрясенно воззрившийся на свою тень, в которой угадывались очертания монстра. Еще там было несколько портретов: в одном лобастом и веселом господине Рэдборн признал Данте Габриэля Россетти, на другом был запечатлен некто Врач-Надзиратель Бродмурской лечебницы, а на третьем – Лермонт собственной персоной, сидевший на троне из прутьев, бересты и рябиновых гроздей.
Однако все лица – как на портретах, так и на фантастических картинах, – имели странное сходство: неестественно длинные и раскосые глаза, чувственный и надменно-жестокий изгиб губ. Они вызывали у Рэдборна легкое отвращение, словно он перевернул бревно и обнаружил под ним разлагающийся труп животного. Он отвел глаза, однако чувство не покинуло его, а слилось с образом незнакомки на мосту Блэкфрайарс, опалило щеки.
– Смотрите под ноги, мистер Комсток, – предостерег его Лермонт.
Рэдборн опустил глаза и тут же почувствовал, как под ногой что-то хрустнуло.
– Господи, – пробормотал он.
Весь пол был усыпан опавшими листьями березы, дуба, боярышника и утесника, тут и там виднелись хрупкие скорлупки буковых орехов и россыпи похожих на крошечные черепа желудей. А еще всюду валялась яичная скорлупа. Содержимое одних яиц, судя по всему, пошло на изготовление темперы, другие были сварены вкрутую, но недоедены, и сообщали тот самый смрадный подтон стоявшему в палате запаху скипидара и лесного опада.
Рэдборн нагнулся посмотреть, что же он раздавил, и потрясенно подобрал с пола осколки стеклянного сосуда.
– Сусальное золото?!
– Вы не виноваты, – мягко заверил его Кэнделл. – Мне следовало убрать его на место.
Рэдборн бросил взгляд на Лермонта, но доктор разглядывал через лупу небольшое полотно на стене.
– Оставьте себе, если хотите, – добавил Кэнделл и похлопал Рэдборна по плечу. «Ведь это, малый, волшебное золото – увидишь! Бери его и прячь!»[44]
Рэдборн изумленно взглянул на него, затем кивнул и сунул находку в карман.
– Да, хорошо. Благодарю вас.
Он повернулся, подошел к столу под окном и в потрясении уставился на огромную коллекцию пигментов: ляпис-лазурь, изумрудная зелень, карнеол, caput mortuum,[45] порошки из самоцветов и измельченных египетских мумий, изумрудных надкрылий жуков и переливчатых крыльев бабочек. Кроватью художнику служила железная койка, накрытая изжеванным одеялом и заваленная листьями.
Кэнделл тихонько подошел к Рэдборну.
– Слышите их?
– Кого?
Рэдборн украдкой отвернулся. От Кэнделла исходил ужасный смрад: прогорклые масла, тухлые яйца и ни с чем не сравнимая вонь дохлой мыши.
– Они очень тихие. Прислушайтесь.
Кобус показал куда-то пальцем. Только сейчас Рэдборн обратил внимание, что в комнате полно насекомых – мошек (чего следовало ожидать, учитывая, сколько в палате грязи и мусора) и мириады крошечных алых бабочек размером с человеческий ноготь. Кэнделл пихнул Рэдборна в бок и показал на одну, которая билась в окно.
– Слышите ее? – повторил он вопрос.
– Что я должен слышать?
Рэдборн подумал, что Кэнделл шутит, но по внимательному лицу художника понял, что это не так. Склонив голову набок и прислушавшись, Рэдборн действительно услыхал… даже не звук, а смутное воспоминание о звуке, тишайший шорох, с каким тяжелые хлопья снега ложатся на стекло или падает с дерева лист.
– Совсем другое дело – когда они умирают, – прошептал Кэнделл.
Он подошел к углу окна, сложил ладони вместе, бережно взял в них бабочку и повернулся к Рэдборну.
– Впрочем, и мы, люди, в смерти меняемся, – добавил старик. – Их понимание смерти в корне отличается от нашего: они живут так долго, что просто не могут представить себе, каково это – умереть. Каково нам жить, понимая, что рано или поздно все должно погибнуть. Для них смерть – большая редкость и неожиданность. В их словаре даже нет такого слова. Вот почему они не способны к искусству и не понимают того, что создаем мы. Для них мы как картины. Вот почему они крадут наших детей и вступают с нами в любовную связь. Вот почему они нас коллекционируют.
– Кто? – спросил Рэдборн; его начинал охватывать ужас. – О ком вы говорите?
Кэнделл с улыбкой шагнул к нему, на долю секунды развел ладони в стороны (Рэдборн едва успел разглядеть в его руках маленькую бабочку с черными усиками, белыми на концах) и тут же без всякого предупреждения хлопнул в ладоши. В воздух взвилось облачко бледной, будто меловой пыли, затем Кэнделл раскрыл ладони и показал Рэдборну размазанное черно-красное пятно с чем-то розовато-белесым посередине.
– Умирая, они не издают ни звука, – произнес он.
Рэдборн с отвращением смотрел, как Кэнделл подносит ладони ко рту и с улыбкой размазывает бабочку по губам.
– Ни единого звука! Никогда!
Внезапно в ушах Рэдборна зазвонили колокола. Звон, сперва приятный, постепенно нарастал и нарастал, покуда Рэдборн не осознал, что это вовсе не колокола, а море. Черные, зеленые и серые волны поднялись и неистово били в окна и двери, норовя поглотить особняк целиком. В палате сгустилась тьма. Лицо Кэнделла маячило впереди белой луной, борода и волосы были подобны облакам. И тут Рэдборн увидел – или ему почудилось, – что к нижней губе безумца пристало что-то крошечное, и оно все еще двигается… Не лапка насекомого, а женская ручка.
– Мистер Комсток?
Рэдборн заморгал. Морок рассеялся, комнату наводнил свет. В нескольких футах от окна сидел Кобус Кэнделл и писал что-то на овальном холсте. Рэдборн ошеломленно и испуганно осмотрелся по сторонам. Дотронулся до своего горла и почувствовал, как дрожат руки.
– Где… доктор Лермонт? – выдавил он.
Кобус подался вперед, выводя спираль по центру холста. Не отрывая глаз от картины, он ответил:
– Ему нужно было заглянуть к мисс Апстоун. Он сказал, что увидится с вами за ужином… Вы разве не слышали, как он попрощался?
– Я… нет. – Рэдборн помотал головой. – Видно, я отвлекся… Простите, а он…
– Будьте так любезны, подайте мне яйцо.
– Яйцо?
– Да, оно лежит прямо у ваших ног, рядом с «Персефоной».
Рэдборн опустил глаза. В ворохе сухих листьев под окном пряталось крошечное полотно, а рядом обнаружился сероватый кружок, легко уместившийся бы ему в ладонь – птичье гнездо. Внутри лежало единственное яичко чайного цвета в темно-коричневую крапинку.
– Это? – Рэдборн подобрал яйцо.
– Да, будьте так добры. Благодарю, – сказал Кэнделл. – Воробьиная овсянка. Они любят вить гнезда из конского волоса.
Он поднял яйцо к свету и внимательно осмотрел. Затем одним ударом кисти пробил в скорлупе дырку, поднес яйцо ко рту, шумно втянул содержимое и бросил скорлупу на пол. У его ног лежал целый ворох скорлупок и, кажется, стрекозиных крыльев.
– А то больно уж много их развелось, – сказал Кэнделл, возвращаясь к работе.
Рэдборн встал; сердце бешено колотилось, а голова раскалывалась, словно его только что ударили по ней тяжелым предметом. Давно он здесь? Когда же ушел Лермонт? Якоб Кэнделл работал с совершенно невозмутимым видом. Рэдборн бросил взгляд в окно и увидел, что солнце клонится к западу. Он подошел вплотную к окну и уставился на серый облачный хребет у горизонта, отсеченный белой чертой от моря. Он боялся заговорить с Кэнделлом и стыдился собственного страха, причем пугало его не то, что он остался наедине с безумцем, а, скорее, его странное спокойствие и невозмутимость.
– Можете осмотреть мои работы, если желаете, – сказал Кэнделл спустя несколько минут. – Так обычно делают мои гости. За работой я не очень-то разговорчив. Уверен, вы меня понимаете.
– Да… Да, конечно.
Рэдборн отвернулся от окна и подошел к книжной полке, заваленной коробками с кистями. На ней помещалось очень маленькое полотно с изображением пышного застолья. Миниатюрные, но тщательно выписанные люди в бальных платьях и громадных гофрированных воротниках елизаветинской эпохи сидели за длинным столом и ели жареную на вертеле мышь, причем у всех были одинаковые, уже знакомые Рэдборну раскосые глаза и жестокие губы. Мастерство художника не могло не вызывать восхищения: человечки на картине были буквально с ноготок, а то и меньше, однако их наряды можно было разглядеть во всех подробностях, вплоть до корсажей из чешуи карпа и огромных ажурных воротников из белого пуха ваточника.
«Пир» – гласила надпись в нижнем правом углу картины. «ЯКОБ КЭНДЕЛЛ, БЕДЛАМ, СЕНТЯБРЬ 1863 ГОДА».
Рэдборн через плечо покосился на Якоба – посмотреть, пользуется ли тот при работе лупой. Нет, лупы у него не было. Тогда он вновь посмотрел на картину и прищурился, пытаясь разглядеть половинку грецкого ореха – колыбельку, в которой сидело орущее дитя с багровым лицом. Оно было настолько микроскопическое, что у Рэдборна заболела голова от одной попытки его рассмотреть.
– Вот же диво! – пробормотал он.
И ведь написано маслом, подумать только! Он наклонился ближе, чтобы получше рассмотреть картину, и ненароком ударился головой об полку.
– Ах ты, черт!
Банки и кисти загремели, что-то с тихим звяком упало на пол и укатилось. Рэдборн поискал, но ничего не нашел. Якоб за его спиной даже бровью не повел, он будто вовсе забыл о существовании молодого человека. Рэдборн выпрямился; его внимание привлекла одна из кистей на полке. Он взял ее в руки и прищурился.
– Соболь? – вслух удивился он, разглядывая длинную ручку красного дерева и металлическую оплетку… Неужели из золота?
Не может быть. Рэдборн поднес кисть к свету. Если это не чистое золото, то позолоченная медь. Ворс длинный и черный, с крошечным белым пятнышком на конце, словно прихваченный инеем. Рэдборн погладил себя кисточкой по щеке: мягкая, как пух.
– Ей богу, соболь!
Он покосился на Кэнделла, однако тот был увлечен работой и ничего вокруг не замечал. Тогда Рэдборн осмотрел остальные полки и обнаружил банку с замоченными грязными кистями. Он макнул в нее свою находку, вытащил и ударил указательным пальцем по оплетке. Мокрый кончик кисти тут же, словно по волшебству, заострился. Рэдборн подошел к полке и на ее пыльной поверхности вывел тончайшую S – казалось, ее написали одним-единственным волоском. Влага на его глазах высохла, и буква исчезла.
Рэдборн тихо присвистнул. Соболь не какой-нибудь, а тобольский! На вес золота. Все кисти Рэдборна были имитацией соболя – из выбеленного бычьего волоса, из белки и верблюжьей шерсти (на самом деле вовсе не верблюжьей, а из волоса азиатских пони). Хорошие оплетки изготавливаются бесшовным способом, а у его кисточек она была завернутого типа. Деревянная ручка впитывала влагу, разбухала, и дешевый металл лопался. Лучшая кисть Рэдборна имела небольшую примесь натурального соболиного волоса. Когда никелированная обойма треснула, Рэдборн заменил ее оплеткой из хлопка, но, увы, она стала почти непригодной для работы.
А у этого спятившего убийцы, заточенного в Корнуолльской психушке, множество собольих кистей на тысячи фунтов стерлингов! Рэдборн еще раз покосился на Кэнделла и опустился на колени, чтобы подробней изучить его арсенал.
В банках были кисти из щетины китайского борова – из Ханькоу, кажется, – и несколько французских круглых с волосом казанской белки. Кисти для лака, длинные линейные, веерные, даже несколько китайских (последние Рэдборн узнал по отсутствию обоймы – пучки длинного волчьего и куньего волоса были вставлены прямо в бамбуковую ручку). Все, кроме китайских, кисти имели позолоченную оплетку с выгравированными инициалами художника: ЯК.
За спиной раздавался мерный шелест кисти Кэнделла по холсту. Вдруг запах масел показался Рэдборну таким крепким, что ему стало дурно. Прикрыв рот платком, он бросился к двери. Кэнделл поднял на него спокойный взгляд бледно-голубых глаз.
– Уже уходите?
– Нет. Мне стало нехорошо от испарений.
– Должно быть, масло из семян мака так на вас подействовало. Или копаловый лак. Я его недавно опробовал на уголке одного холста. Может, вы проголодались? Есть яйца…
– Нет, – поспешно ответил Рэдборн. – Благодарю. Да, наверное, дело в лаке. Я в этом смысле избалован – привык работать на свежем воздухе.
Якоб улыбнулся.
– Эта роскошь уже давно мне недоступна.
Рэдборн вспыхнул, но Кэнделл не обратил на это внимания, лишь заменил кисть и вновь склонился к нижнему углу своей работы.
– Вам нужны кисти? Я заметил, что вас заинтересовали мои полки.
– Нет, просто я поразился изобилию и… роскоши…
– Кисти мне покупает доктор Лермонт. Даже у Сэра Слошуа[46], этого хрена собачьего, нет столько собольих кистей! А пигменты видели?
Кэнделл разразился скрипучим, как ржавые дверные петли, смехом.
– Когда Россетти увидел мою палату, он хохотал до слез – у безумца в психушке не просто ящик с красками, а настоящая сокровищница! Только вы уж, пожалуйста, не плачьте, мистер Комсток. А если все же надумаете лить слезы – не лейте их в мою ляпис-лазурь!
Рэдборн выдавил слабую улыбку и подошел к вороху тряпья на полу, от которого пахло так, будто какая-то живность устроила себе там гнездо и там же издохла.
– Ваши работы действительно достойны восхищения, сэр.
Он замер над очередным крошечным полотном с кропотливо выписанными людьми и растениями. Картина называлась «Свадьба».
– Вы пишете по памяти? – поинтересовался Рэдборн.
– А что мне остается? У меня, конечно, есть альбомы с зарисовками из путешествий. А недавно я обрел натурщицу в лице мисс Апстоун.
У Рэдборна перехватило горло; он отвернулся к полкам и едва сдержал крик. Полки ломились под весом сотен стеклянных и керамических сосудов, в которых хранилось несметное количество всевозможных пигментов. Уголь, свинцовые белила и олений рог; cornu cervium – чистейший черный, получаемый из жженой слоновой кости; кельнская земля, коричневый вандик.
И caput mortuum – Рэдборн взял с полки банку и прищурился, пытаясь прочесть выцветшую надпись на ярлыке.
– Да, кстати, это настоящая caput mortuum, – заметил Кэнделл. – Теперь такую не делают – народ пошел шибко брезгливый. Я собственноручно раздобыл для нее сырье, когда посещал Долину Царей. У одного торговца древностями лежали в уголке мумии для изготовления пигмента. Он отлично подходит для изображения пыли. – Опять скрипучий смех. – Пигмент, кстати, делается не из самих останков, а из смолы, которой бальзамировали тела. Ее перемешивают с костяной мукой. Учитель вам про это не рассказывал?
– Нет. – Рэдборн вернул емкость на место и взял другую, с такой чистейшей ляпис-лазурью, что казалось, кто-то сунул в банку пригоршню неба. – Мы в основном отрабатывали технику наложения мазков. И изучали анатомию, хотя ее я уже знал, поскольку имею медицинское образование.
– О! – Кэнделл, отложив кисть, просиял. – Вот почему вы не брезгливы! Художнику полезно иметь крепкий желудок. Вы бы знали, какие среди приятелей Россетти попадаются неженки!
Рэдборн, улыбнувшись, продолжал изучать пигменты.
– Очень сложно бывает получить хороший зеленый, – сказал Кэнделл, вновь берясь за кисть (Рэдборн как раз добрался до полки с зелеными пигментами). – Увидев его воочию, понимаешь, сколь жалки наши усилия. Зеленая патина хороша, но карбонат меди ядовит. Ни в коем случае нельзя облизывать пальцы! Или кисть. Я использую Verd de Vessie, зеленый краситель из ягод крушины. Делаю его сам.
– Rhamnus catharticus, – проговорил Рэдборн. – Крушина слабительная.
Глаза Кэнделла засияли.
– Вот это познания!
– Я с детства изучаю ботанику. Можно сказать, это моя страсть.
– Неужели? Что ж, на здешних пустошах можно найти немало любопытного, если смотреть в оба.
Рэдборн продолжал ревизию. Некоторые красители имели столь туманные названия, что могли быть только данью моде, однако они стояли бок-о-бок с самыми заурядными порошками. Желтый мышьяк – сияющее золото, осветлять которое можно было только белым пигментом из оленьего рога; аурипигмент – королевский желтый – яркий и смертельно ядовитый; все земли и прозрачные лаки, какие Рэдборн в детстве ссасывал с акварельных кистей. Марс светлый, giallolino de Fiandra, свинцовый глет. Крошечная склянка с шафраном – нетронутыми рыльцами крокуса. Киноварь, руду для изготовления которой, согласно Феофрасту, выбивали стрелами из жил на отвесных склонах утесов. Вермильон, английский и более ценный китайский. Свинцовый сурик, плотный ядовитый порошок. Краплак. Английская синиль. Тирский пурпур, Murex trunculus; саксонская и харлемская синь, берлинская лазурь и ультрамарин, azzurro oltremarino – заморский синий.
– Бременская синь, милори, вердетта, моржовый бивень, черная из виноградных жмыхов, лак-лак… – читал Рэдборн вслух, как дитя, только-только научившееся читать.
Даже лавка Пьетро, где он покупал краски в Нью-Йорке, не могла похвастаться таким разнообразием пигментов!
– Богатства, несметные сокровища, – наконец вымолвил Рэдборн.
Он был пьян; хотелось облизать пальцы, пусть на них и отрава, хотелось высыпать порошки на грязный пол мастерской и выкупаться в них с головы до ног, измарать тело тысячами оттенков и затем самому впитаться в камень.
– Никогда не видел таких цветов! Никогда.
Кэнделл крутнулся на своем табурете и окинул его внимательным задумчивым взглядом. Наконец он спросил:
– Хотите посмотреть, над чем я работаю?
Рэдборн ощутил внезапный душевный подъем.
– Конечно! Почту за честь!
Он шагнул вперед, зашуршав листьями, и оказался рядом с табуретом Кэнделла. Старик откинулся назад, чтобы ему было лучше видно.
– О, – проронил Рэдборн.
Это был очередной овальный холст меньше двух футов в высоту и вдвое меньше в ширину; краски сияли, словно покрытые лаком. Рэдборну не сразу удалось понять, что перед ним. Кэнделл начал писать картину с краев и делал это особым образом, по спирали, заставляя взгляд кружить в поисках центра.
Однако центра у недописанной картины пока не было: в середине виднелись лишь едва намеченные карандашом взвихряющиеся линии и силуэты людей. Как и на картине «Пир», уже нарисованные люди были дьявольски малы и при этом совершенно разных размеров, словно художник даже не пытался соблюдать какой-либо масштаб.
Рэдборн склонился вплотную к картине, едва не уткнувшись носом в холст. Издалека казалось, что сверху обозначен чей-то палец – перст Творца? художника? великана? – но вблизи создавалось впечатление, что это ствол дерева. А может, изогнутый арочный мост? Какой все-таки диковинный обман зрения этому безумцу удалось создать из масла и глины; силы небесные, а это еще что такое? Какие-то остроконечные грибы лезут из-под ног?..
– Поразительно, – выдохнул он.
На картине была изображена процессия – длинная вереница фигур, начинавшаяся в нижней части овала и по спирали стремящаяся к центру. Путь их пролегал меж деревьев, скал, холмов и ручьев, заросших пышной зеленью. Рэдборн узнал колокольчики, пролески, наперстянки и всевозможные папоротники, но были там и другие растения, названия которых он не знал. Одни человечки выглядывали из зарослей, другие были практически невидимы. Верхом ехали люди в богатых нарядах – елизаветинских и средневековых, – расшитых платьях и юбках с фижмами, небесно-голубых накидках, кожаных сапогах.
Однако был там и лондонский полисмен, и несколько уличных женщин, и двое мужчин в охотничьих шляпах. А еще был человек, очень похожий на Якоба Кэнделла, только значительно моложе, и, видимо, доктор Лермонт, воздевавший к небу ножницы. Ближе к белому центру полотна помещались люди в невиданных нарядах: женщина в брюках, мужчина в чем-то обтягивающем, блестящем, желто-черном, и еще одна женщина в коротенькой красной сорочке.
– О, нет, – прошептал он, сводя брови, – ну надо же…
Он поморгал, пытаясь как следует разглядеть людей, и наконец увидел, что у всех персонажей, несмотря на их разнообразные и диковинные наряды, совершенно одинаковые черты лица. Изящные и чувственные пухлые губы, высокие скулы, длинные раскосые глаза, острые подбородки; мужчины отличались женственностью, однако от них исходила неявная угроза, женщины же были зловеще невозмутимы и собранны.
Все они, все до единого, были Эвьен Апстоун.
– Это свадебные гости, – пояснил Кэнделл. – Мы же, как омфал, находимся в самом центре, и все исходит от нас. Или будет исходить, когда придет время. Когда наступит Время.
Кэнделл ткнул пальцем в центр полотна. Когда он отнял палец, Рэдборн разглядел на его месте крошечную щель или трещину. Тончайший мазок краски, будто нанесенный острием иголки, но такого яркого, ядовито-зеленого цвета Рэдборн прежде никогда не видел: казалось, полотно прожег насквозь язык зеленого пламени. Вокруг него были намечены карандашом очертания портала или тоннеля, из которого выходили все персонажи.
Впрочем, выходили ли? Быть может, они, наоборот, туда возвращались? Рэдборн потер лоб.
– Не понимаю, как вы до сих пор не ослепли, – произнес он. – Здесь столько мелких деталей – невозможно все объять взглядом.
– И не нужно, – сказал Кэнделл. – В том-то и штука, понимаете? Не нужно пытаться увидеть все сразу, иначе вы сойдете с ума.
Рэдборн выдавил улыбку.
– Да. Разумеется.
– Вы ведь ее узнали? Мою натурщицу…
– Да, – сдавленно ответил Рэдборн. – Да, узнал.
Она сидела верхом на белой лошади у самого входа в тоннель – притягательное личико размером с отпечаток пальца, не больше, длинные волосы змеились по спине. Несмотря на незавершенность картины, любой бы понял, что именно она – источник и причина всего происходящего вокруг, всей это кутерьмы. Словно замерзшее сердце водопада, недвижное, но заточенное в ледяном подобии движения, она источала красоту, покой и предчувствие сверхъестественного освобождения: вот-вот эта стихия вырвется на свободу и поглотит все и вся.
– Да, – повторил Рэдборн. – Поразительное сходство. – Он приметил что-то на луке ее седла. – Что это?
– Ее пес.
Кэнделл уронил ладонь себе на колени. Рэдборн, проследив за ней взглядом, увидел подпись вдоль нижнего края холста:
ПЕС ЕЩЕ НЕ СПРЫГНУЛ
Рэдборн помотал головой.
– Пес еще не спрыгнул?
– До тех пор ничто не может ни начаться, ни закончиться.
– Не понимаю, – сказал было Рэдборн и осекся: Якоб Кэнделл глядел на него, приоткрыв рот и широко распахнув белесо-голубые глаза: не просто радостно, а словно в предвкушении.
– Разумеется, не понимаете, – сказал Кэнделл. – Разумеется…
Рэдборн окаменел. Он понял, что означает этот взгляд, и догадался, что произойдет дальше. Когда Кэнделл замахнулся, Рэдборн бросился на него, однако сбить его с ног не успел: безумец схватил его за руку, выкрутил, так что Рэдборн, скорчившись от боли, упал на колени.
– Вы должны узнать ее имя! – заорал Кэнделл. – Вы должны! Дайте клятву, что узнаете!
Рэдборн сопротивлялся, но безумец оказался сильнее. Как старик может быть настолько силен? Связки запястья натянулись и лопнули – то была его правая рука, рабочая, – и он, задохнувшись от боли, выкрикнул:
– Клянусь! Господи, да, я…
– Поклянитесь! Вы должны поклясться! Должны!
Рэдборн взревел без слов и забился на месте, пытаясь пинком оттолкнуть от себя старика.
– Клянитесь! Вы должны поклясться!
Грохот дерева о каменную стену. Кэнделл со стоном повалился на спину.
Прогремел голос Лермонта:
– Мистер Комсток! Рубаху!
Рэдборн перекатился на бок и застонал; Лермонт рывком поднял его на ноги.
– Берите! – Врач сунул ему в руки ворох из холщовых щупалец и китового уса: то была смирительная рубашка. – Зайдите сзади!
Рэдборн, пошатнувшись, сел на пол к старику, Лермонт тут же подскочил к нему со шприцем. Кэнделл замычал и попытался отбиться от врача, но тот уже вонзил иглу ему в руку. Рэдборн накинул смирительную рубаху на голову Кэнделла. Старик вяло отмахивался, словно от мошкары; похоже, его смирил один вид Лермонта.
– Кобус! – громко и четко произнес врач. – Кобус, сядьте в кресло, пожалуйста.
Старик встал и, пошатываясь, в ужасе уставился на Рэдборна.
– Кобус. Сядьте.
Кэнделл грузно рухнул в кресло. Рэдборн стал завязывать на нем рубаху, но Лермонт скомандовал:
– Не надо, Комсток.
Рэдборн не послушался.
– Я сказал, не надо. – Лермонт положил руку ему на плечо.
– Да вы, видно, тоже спятили?! – заорал Рэдборн. – Он едва меня не убил!
– Я вколол ему успокоительное. Не надо было оставлять вас с ним наедине…
– Конечно, не надо было, черт возьми! – Рэдборн отпихнул руку Лермонта и поморщился от резкой боли. – Господи, он мне руку сломал!
– Помогите уложить его на кровать. Потом займемся вами.
Рэдборн яростно выругался, но подчинился. Тело старика обмякло, он сидел с полуприкрытыми глазами и разинутым ртом; когда они попытались его поднять, он зарычал, потом тихо всхлипнул и позволил оттащить себя к железной койке в углу. Рэдборн отошел, потирая руку и глядя на Лермонта.
– Морфий?
– Уксусный ангидрид… тетраэтил морфин. Лошадиная доза, к малым Кэнделл поразительно невосприимчив. Теперь давайте займемся вашей рукой.
Кэнделл остался лежать на койке, неподвижно глядя в потолок. Доктор Лермонт запер за собой дверь, затем осторожно взял Рэдборна за руку и закатал ему рукав.
– Перелома нет, – заключил он после осмотра. – Небольшое растяжение, возможно. Если хотите, наложу шину.
– Нет. – Рэдборн сердито помотал головой. – Тогда я не смогу писать.
– И помогать мне.
– Да к черту вас! Могли бы и предупредить, на что он способен!
– Вы ведь говорили, что имеете опыт работы с душевнобольными, мистер Комсток. – Лермонт сунул ключи в карман. – Однако мне действительно не следовало оставлять вас с ним наедине. Я отвлекся, мисс Апстоун очень волновалась…
Он прижал руку ко лбу и поморщился.
– Понимаете теперь, что без подмоги мне не обойтись?
Рэдборн промолчал и посмотрел в зарешеченное окно на голый склон холма, ведущий к обрыву. Там стоял домик с белеными стенами, яркий и словно игрушечный в лучах внезапно проглянувшего солнца. Рэдборн представил мисс Апстоун, дымку ее рыжеватых волос и сияющие зеленые глаза; внезапно его одолело чувство утраты – острое, невыносимое, страшнее любой физической боли. Он опустил глаза.
– Ладно. Я готов у вас работать.
Больше он не сказал ни слова, не пошевелился, не поднял взгляда. Минуту спустя доктор произнес: «Вот и славно», и Рэдборн услышал его удаляющиеся шаги.
Глава 10. Противоречие
По нраву мне крепкая круглая башняГде чýдная тень нарушает мой сон.И явится тот, кто стараньем прославлен,Туда, где неистово бьются валы.Избрано место, размыты, но яркиЧерты, и, сверкая, над морем стоитКрепость для той, что блистала всечасноТам, где дикий Арфон – там, в Эрари.Добьешься ли мантий, не глядя на шелк?Я крепче ее никого не любил,И с ней проводил бы я каждую ночь,Когда бы ей песню сложил.Хивел ап Оуайн Гвинед
Он вспомнил все. Что в глазах у женщины был зеленый мир; что он лег с ней и губами исторг из нее крик; ночью за окном ухала сова. Что миропорядок и смысл обрели вкус; что у желания был цвет, а у пустоты – звук. Что на его коже остались царапины от когтей; что повсюду лежали лесные орехи. И что в каждом был целый мир. Что под ним была не земля, но вода. Что все его прежние представления о мире были ошибочными. Что этот мир, его мир, в котором были сталь, трава, бетон и хлеб, жужжащий мобильник, запекшаяся кровь, семя, сахар, – что этот мир оказался ложью, ширмой, завесой. Что он не знал ничего и познал все. Что это не его мир. Что он – не он. А она – не она. Не женщина.
И что она пропала. Пропала. Пропала.
– Ларкин?
Он обыскал всю лодку. Поначалу улыбался – где же она прячется? Внутри не было ни единой двери, если не считать складной виниловой перегородки, за которой скрывался гальюн. Он заглянул туда, затем принялся открывать ящики и дверцы всех шкафчиков подряд, все хитрые, украшенные тончайшей ручной резьбой встроенные чуланчики, которые будто множились, пока он ходил из одного конца лодки в другой. Казалось, их сотни, этих ящиков в ящиках и раздвижных панелей, прячущих за собой потайные ниши для механизмов. Откуда их столько? Это бред, их не может быть так много, но вот же они, бесчисленные полочки для кувшинов воды, круп, бобов, кураги и инжира, изюма, нечищенного миндаля, инструментов. В одном узком и длинном выдвижном ящике оказалось лишь морское стекло, все еще покрытое песком: зеленое, коричневое, лавандовое. В другом лежали перепечатанные дневники некой леди Льюис. Одна страница была заложена высушенной вайей папоротника – некогда зеленой, а теперь тускло-желтой.
…возвратилась после прогулки с Недом Берн-Джонсом. Он был совершенно околдован и дома сразу же зарисовал по памяти ее портрет и ничего в нем больше не менял, но сказал, что это русалка. Он часто говорил, что она – никси, поднявшаяся к нему из колодца.
Дэниел закрыл этот ящик и выдвинул следующий. Он оказался забит фотографиями – коричневато-желтыми, с обтрепанными краями. Молодой человек на краю обрыва обнимал женщину в блузке-матроске и юбке; лицо ее скрывалось за темными волосами, взметенными ветром. На другом снимке стояли рядом две женщины в одинаковых платьях из японского шелка, по моде 20-х годов. У одной был светлый «боб», у другой распущенные темные волосы, украшенные ободком с павлиньим пером. Среди фотографий обнаружилось несколько клочков бумаги со словами:
Билет с оторванным корешком с концерта группы 13th Floor Elevators в Остине, 1969 год. Видеокассета с фильмом «Девушки из Челси». Цветной фотопортрет красивого молодого человека со светлыми волосами и стрижкой «паж», в алом викторианском сюртуке с чужого плеча – слишком громоздком для его щуплой мальчишеской фигуры. Он сидел на стуле с высокой спинкой и глядел на женщину, возвышавшуюся над ним. Фотограф поймал ее лицо в тот миг, когда она отворачивалась от камеры: получился лишь размытый намек на большие глаза, рот и дымчатые волосы.
– Господи…
Дэниел прищурился, не веря своим глазам. Брайан Джонс?! Он подумал, не забрать ли карточку себе, но потом все же вернул ее на место и открыл следующий ящик.
В нем лежали семь кукол размером с Дэниелову ладонь, сделанных из костей животных, перемотанных толстой красной ниткой. Головы у них были из каких-то сухофруктов – сушеных яблок, может быть.
Сладковатый запах, вырвавшийся из ящика, стал гораздо сильнее и неприятнее, пока Дэниел доставал кукол. У них были одинаковые лица без глаз; вместо ртов – разрезы, зашитые зеленой нитью. У одной Дэниел заметил на голове клок рыжеватых волос, жестких, как сухой лен.
– Черт, – прошептал он, поспешно запихивая кукол обратно. – Ну и дрянь!
Он нашел немало странных вещей. Модель замка из желудевых шляпок. Блокнот со страницами, вырванными из порножурналов, – фотографиями молодых людей с темными волосами и лицами, которые кто-то сперва стер ластиком, а потом заново нарисовал шариковой ручкой. Герметичный пакет с мумифицированным трупиком мыши (по крайней мере, Дэниелу показалось, что это мышь). Еще там обнаружился невскрытый пузырек с «Экзалтаном», пестрая коробка с пробниками «Экзалтана», тоже нетронутыми, и большая запечатанная банка с литием.
Никакой одежды. Всю одежду она хранила на чердаке у Сиры.
Дэниел закрыл глаза.
– Ларкин, – произнес он жалобным, почти детским голосом, и тут же закашлял, борясь с подступающей к горлу тошнотой.
– Ларкин! – повторил он уже громче. – Ларкин, где ты?
Он стоял на коленях на полу. Лодка мягко покачивалась из стороны в сторону и то и дело скреблась бортом о берег. Дэниел слышал, как перекатываются по полу уже проклюнувшиеся орехи и желуди. Когда он поднял голову, маленькие круглые окошки показались ему непрозрачными, залитыми какой-то мерцающей белой краской. Ни деревьев, ни кирпичной кладки набережной, ни зданий, никаких пятен цвета или теней.
– Ларкин?
Его охватил ужас. Мир исчез, города больше не было; его бросили одного, оставили до скончания веков болтаться в этой посудине на волнах незримого, лишенного теней моря. Он заставил себя встать, подойти к двери и распахнуть ее.
В глаза ударило слепящее солнце. Он прикрыл их рукой и вывалился на палубу. Одежда стала слишком свободной, и холодный ветер сразу пробрал его насквозь, будто он вышел на улицу голышом. Губы защипало. Он поднес руку ко рту и нащупал крошечные полопавшиеся волдыри, как от ожога.
– Ларкин?
Мир был на месте. С нижних ветвей ивы паутинами свисали грязные целлофановые пакеты, которые трепал ветер. По Хай-стрит за набережной медленно ползли автомобили. Весело дзынь-дзынькнула велосипедным звонком проезжавшая мимо женщина с развевающимися за спиной светлыми волосами. Она с любопытством покосилась на Дэниела. Тот опустил глаза и увидел, что из его расстегнутой ширинки торчит рубашка.
– Черт.
Он застегнулся, затем провел рукой по лицу. Щетина казалась жирной на ощупь и слишком длинной, за один день без бритья такая обычно не отрастает. Он поморщился, пригладил пальцами волосы и кашлянул, прикрыв рот. Отнял ладонь от лица и увидел на ней капли крови, затем провел языком по небу и нащупал лохмотья ободранной кожи. Сплюнув в канал, он вернулся в камбуз.
Там, среди хлама и сора из ящиков, Дэниел отыскал банку растворимого кофе. На деревянной стойке нашлась бутылка воды. Он не разобрался, как пользоваться газовой плиткой, и в итоге просто залил кофейные гранулы водой комнатной температуры и залпом выпил получившуюся мутную жидкость.
Тут ему стало настолько гадко, что он наконец решился уйти.
Перед уходом Дэниел наскоро прибрался: разложил по местам валявшиеся на стойке и полу вещи, которые в спешке повыбрасывал из шкафчиков, убедился, что ящик с омерзительными куклами плотно закрыт. Его обувь стояла на полу рядом с плиткой, а куртка аккуратно висела на крючке над откидным столиком. Интересно, он сам ее повесил? Если да, это совершенно вылетело у него из головы. Дэниел надел куртку и, не оглядываясь, покинул нэрроубот.
Засыпанная гравием поверхность бечевника показалась ему неприятно прочной и незыблемой. Дэниел испуганно осмотрелся, отчего-то решив, что его не должны здесь увидеть.
Никого не было.
Лишь по противоположному берегу канала бежал черно-белый пес. Он несся так низко над землей, что казался ненастоящим – вроде стремительно движущихся нарисованных мишеней на стрельбище. Даже с такого расстояния Дэниел увидел, что это бордер-колли Фэнси.
У нее пограничное состояние.
Дэниел развернулся и поспешил прочь, в противоположном от взятом собакой направлении – обратно в Кэмден-таун.
* * *
Было шесть утра. Лабиринт проходов и ларьков вокруг Кэмден-маркета выглядел незаконченным: словно их в беспорядке нагромоздил здесь художник, быстро потерявший интерес к своему занятию. Всюду стояли накрытые брезентом тележки, вдоль кирпичной стены выстроились пустые алюминиевые банки, а на земле тут и там валялись случайные предметы гардероба: один ботинок, трусы-джоки, шарф в пайетках, бирюзовый носок без пары. Из воды торчал руль упавшего в канал велосипеда. Дэниел прислонился к стене и, уставившись на черную воду, попытался понять, что сейчас испытывает. Покинутость, обиду? Сексуальную одержимость? Быть может, это психоз, вызванный уходом с постоянной работы и бездельем?
Он сунул руки в карманы куртки, нащупал гладкий бок желудя, резко выдернул руку и принялся шарить по другим карманам в поисках мобильника.
Хоть этот на месте. Может, ничего страшного и не случилось – он просто голоден и, вдобавок, болеет с похмелья? Дэниел проверил сообщения – ни одного, – затем пошел вверх по Хай-стрит к маленькой пекарне рядом с газетным киоском, где купил себе буханку свежеиспеченного хлеба и прямо на улице съел. Крошки падали к его ногам; тут же налетели голуби, окружив его серо-розовым облаком. Дэниел принялся пинать птиц и орать на них, когда они всполошенно поднимались в воздух.
– Мам, дядя плохой, – сообщил маленький мальчик своей матери.
Та торопливо потащила его за собой дальше по тротуару. Дэниел виновато улыбнулся и зашагал к «Старбаксу». Там, в зеркальной витрине магазина нижнего белья, он впервые за утро увидел свое отражение: высокий, тощий, со светлым венчиком волос вокруг изможденного лица с впалыми щеками, синяками, ожогами на губах и светло-фиолетовым отпечатком трех пальцев на щеке.
– Боже мой!
Дэниел остолбенело уставился на свое отражение, затем начал поспешно стряхивать крошки с груди, застегнул до конца рубашку и поднял воротник куртки. Купив себе большой кофе, он залил его молоком, чтобы не обжечься, и опять вышел на улицу.
Стало быть, нервный срыв. Почему-то, несмотря на кофе и хлеб, это уже не казалось ему такой нелепостью, как сначала. Дэниел глядел на толпы людей, выходящих из подземки и разбегающихся кто куда: одни вставали в очередь на автобусной остановке, другие ныряли в стеклянные двери «Холланд и Барнетт» за витаминами и чаем. В лице каждой встречной женщины Дэниел видел ее. Но Ларкин среди них не было. Он чувствовал, как по телу расползается яд – неизбывный ужас, что он не найдет ее ни здесь, ни где бы то ни было.
– Нет, – прошептал он. – Нет. Иди.
Он заморгал, опустив глаза, чтобы унять слезы, затем бросил взгляд через дорогу на дом Ника, взмывающий над Инвернесс-стрит. Надпись на ядовито-зеленом рекламном щите, обращенном к Хай-стрит, гласила: «НАС УЖЕ МНОГО». Над щитом в лучах солнца, пробившихся сквозь высокие светло-голубые облака, мерцали окна квартиры Ника. Дэниел не находил в себе сил вернуться туда, услышать голос Ника, услышать, как Ник – или кто-то другой, – произносит его имя.
– Извините, – сказал прохожий, пытаясь обойти Дэниела; у него на запястье сверкнули часы.
– Десять тридцать, – вслух произнес Дэниел; мужчина обернулся, и Дэниел потряс головой. – Простите. Простите.
Он зашагал дальше. Потеплело; в «Кэмден китчен» заходили девушки в безрукавых топах и велосипедках. Дэниел по-прежнему ощущал озноб и ломоту. Он сунул руки в карманы и нащупал там что-то незнакомое – точно не мобильник. Он вытащил это и увидел визитку с надписью: «ДЖУДА ТРЕНТ…. psychopomp@demon.co.uk».
Он нырнул под навес магазина дешевой электроники и позвонил ей.
– Джуда Трент, – резко, с кокни-говорком произнесла она в трубку. – Кто говорит?
– Э-э… Дэниел Роулендс. Мы… мы с вами вчера познакомились, помните?
Молчание. Затем:
– О да, конечно! Господи, где вы?!
– В Кэмден-тауне. Не у Ника дома… на улице, на Хай-стрит. Слушайте… это странно прозвучит…
– Лучше приезжайте ко мне. Я в Ислингтоне, на самом краю Тафнелл-парка. Миддлтон-гроув. Ближайшее метро «Каледония-роуд», оттуда пешком минут пятнадцать. Дом номер тридцать семь. Я вас жду.
Дорога заняла у него почти час. Стоя в поезде Северной ветки, он чувствовал себя персонажем из фильма Дэвида Линча: весь какой-то мятый, с красными глазами, саднившими так, будто он долго глядел на солнце. При каждом движении ворот его рубахи раскрывался, и оттуда его обдавало запахом собственного пота, промежности и горелого сахара, а еще мощным яблочным духом, от которого на глаза сразу наворачивались слезы. Он замечал, что люди его сторонятся; когда он наконец вышел на станции «Каледония-роуд», парень с девушкой за его спиной переглянулись и покатились со смеху.
Несколько минут он пытался сориентироваться. У выхода из метро стоял газетный киоск, а рядом бездомный продавал старые номера газеты «Биг ишью». Дэниел быстро зашагал по улице, опустив голову и стараясь не глядеть на прохожих, мысленно репетируя, что скажет Джуде Трент. Она исчезла: раз – и нет ее. Я лежал рядом, отвернулся и…
Дэниел разрыдался и оперся рукой о платан, росший рядом с тротуаром. Судорожно втягивая воздух ртом, он обхватил ствол дерева и прижался к нему лицом; шершавая кора ожгла лоб. Он не знал, сколько так простоял, и не хотел знать, ему было все равно, он просто рыдал, не обращая внимания на прохожих, смотревших на него с отвращением или состраданием.
– Эй, – раздался за спиной чей-то голос; на миг он решил, что это Ларкин, и мир тотчас вспыхнул белым и зеленым; затем он увидел руку с голубыми ногтями. – Дэниел, здравствуйте. Идемте со мной, друг мой, тут недалеко.
Она обняла его за плечи, и он рухнул в ее объятья, сгорая от стыда и ужаса, но не в силах прекратить рыдания.
– О, господи… Простите! Простите, умоляю, я не… я не…
– Ну, ну. Тише. – Она взяла его за подбородок и запрокинула ему голову. – Ну и дела! Черт, вот угораздило…
Она тронула внешний уголок его глаза, воспалившийся от слез, осмотрела его грудь и, отодвинув ворот рубашки, присвистнула.
– Черт возьми, Хейворд был прав! Нет, только гляньте, что она с вами сделала, мать ее! Ох и болван…
Она помотала головой.
– Так, ладно. Идти можете? Надо пройтись, вряд ли вам сейчас стоит садиться в такси.
– Все хорошо. – Говорить было больно: горло драло так, словно он наглотался щепок, однако собственные слова придали ему сил. – Я дойду.
Она жила в квартале c викторианскими домами ленточной застройки. Перед каждым четырехэтажным таунхаусом зеленел аккуратный садик со стриженой лужайкой, а на узких подъездных дорожках стояли «вольво» и «ситроены» последних моделей. Дэниел был слишком изможден, чтобы подивиться ее роскошному дому с ухоженными розами и мощеной дорожкой во дворе, коваными фонарями, камерами наблюдения и блестящей латунной табличкой с именем на двери.
– Мой кабинет там.
Она провела его через подстриженную самшитовую изгородь к боковой двери.
– Знаю, знаю, камер завались – как на оружейном складе, черт побери. Раньше у меня хватало недоброжелателей: гомофобы, мать их, недоростки из Нацфронта… Клиентов мне распугивали. Все, мы на месте.
Внутри было просторно и уютно. Большие комнаты, омытые золотистым утренним солнцем, зеленоватые стены успокаивающего оттенка лишайника, толстые персидские ковры, старые массивные столы в деревенском стиле. Фоном звучали скрипичные сонаты Бибера. От царящего в доме спокойствия Дэниелу стало еще больше не по себе.
– Это ваш дом?
Джуда усмехнулась.
– Трудно поверить, да? Я хорошо маскируюсь.
Они вошли в кухню. Дэниел рухнул в кресло, а Джуда начала заваривать чай. Когда электрический чайник вскипел, она поставила перед Дэниелом тарелку с ломтем мягкого белого сыра, земляникой и темным хлебом с орешками.
Дэниел помотал головой.
– Не могу.
– Надо поесть.
– Мне станет плохо.
– Вам будет очень плохо, если вы не поедите. Поверьте, я знаю, о чем говорю. Вот.
Она сунула ему под нос ломоть хлеба. От запаха жареного фундука ему скрутило живот, и он опять помотал головой.
– Не могу! – прошептал он, понимая, как нелепо и жалко это звучит. – Пожалуйста.
– Ешьте. – Она не просила, а приказывала. – Сейчас же.
Дэниел откусил или, скорее, лизнул маленький кусочек, и к горлу тотчас подкатила тошнота. Джуда подошла и положила руку ему на шею.
– Глотайте, – сказала она. – Живо, живо.
Каким-то чудом он проглотил хлеб и даже сумел удержать его в желудке. Джуда гладила его по шее.
– Вот так. Теперь еще кусочек. Давайте.
Он съел, быть может, половину ломтика, и от каждого куска его едва не выворачивало наизнанку.
– Все, не могу, – охнул он, отодвигая тарелку. – Пощады!
Джуда посмотрела на него сверху вниз.
– Лучше бы, конечно, съели все! – сказала она, убирая тарелку; впрочем, лицо у нее было довольное. – Так, теперь чаю. Да не волнуйтесь, не вырвет! Смысл еды в том, чтобы вам стало лучше, а не хуже. Полегчало?
– Нет.
Не полегчало, но ужас понемногу начал отступать. И неудивительно: как можно испытывать ужас в таком доме, среди пения скрипок, теорбы и лютни, глядя на красную печь «Ага» и репродукцию картины Дэвида Хокни у входа?
– Придется поверить мне на слово, – сказала Джуда, ставя перед ним чашку с горячим чаем.
Дэниел наморщил нос.
– Готов поспорить, это не «эрл грей».
– Верно. Это окопник и посконник пронзеннолистный. Пусть чай немного заварится, а я пока вас осмотрю и оценю ущерб.
Он весь сжался, когда она положила руки ему на плечи и помогла встать, а затем развернула лицом к себе. Дэниел жалобно уставился в ее светлые глаза; когда она расстегнула ему ворот рубашки, он отвернулся. Она очень бережно дотронулась до его горла, и он невольно вскрикнул.
– Раздевайтесь. Надо осмотреть все тело.
Сил спорить у него не было, поэтому он послушно скинул куртку и рубашку на пол.
– Ох, Дэниел…
Он повернулся к зеркалу над печью. Там стоял ужасный пятнистый человек: белая кожа была исполосована тускло-красными линиями и округлыми синяками, похожими на помадные отпечатки губ. Живот выглядел так, будто по нему долго били ногами.
– Господи…
Дэниел уставился на неровное красное пятно над грудной клеткой. Крови не было: алая кожа выглядела гладкой и чуть приподнятой, словно на зажившем клейме. По периметру раны белели волдыри или какая-то сыпь. Дэвид повернулся раной к свету, струящемуся в большие окна, и увидел отчетливый отпечаток руки. Он поглядел на Джуду.
– Что это за хрень?!
– Жди здесь.
Она вышла из комнаты и пару минут спустя вернулась с банным халатом.
– Надень-ка. Вещи придется сжечь. – Она опустила глаза на его рубашку и куртку.
– Что?! – Дэниел почувствовал намек на негодование.
– Или хотя бы выстирать.
Он накинул халат. Джуда достала полиэтиленовый пакет, убрала туда одежду и выставила пакет на улицу. Минуту-другую она постояла у двери, и Дэниел видел, как она окидывает взглядом свой сад с аккуратно подстриженной изгородью и лужайкой, каменную статую улыбающейся Гуаньинь, чирикающую на яблоне малиновку. Все казалось безупречно красивым и вылизанным, как на рекламном фото, включая саму Джуду – в стильных струящихся брюках, черном шелковом пиджаке, белоснежной рубашке. Лишь ее крашеные голубым лаком ногти немного выбивались из общей картины.
Тут Дэниелу почудилось, что все вокруг окатило волной ослепительного света. Тени затрещали и заискрили подобно молниям, затем впитались в траву, как вода в иссохшую землю. Малиновка на ветке стала казаться не птицей, а частью дерева. Элегантная женщина в дверном проеме – не женщиной, а чем-то иным…
– Попробуйте выпить чаю. – Джуда вернулась в кухню и жестом велела ему сесть. – Сейчас уже не должно так тошнить.
– Хорошо.
Он провел рукой по глазам и сел. Странное сияние отступило, как и тошнота. Теперь он чувствовал лишь невыразимую усталость и головокружение.
– Такого похмелья у меня еще не бывало, – сказал он и сделал глоток чая. – Фу.
– Добавить меда?
– Тогда меня точно вывернет. – Дэниел выпил почти все, что было в чашке, отставил ее в сторону и мысленно сосчитал до десяти. – Ладно, доктор Трент. Рассказывайте. Что случилось?
Она придвинула к нему стул, села и посмотрела на его руки, стиснутые в кулаки.
– Итак. Во-первых, она не со зла.
– Не со зла?! Что она вообще… как она… как возможно… – Он распахнул фланелевый халат, обнажая алые ожоги на груди. – …такое! Как такое может быть? И зачем она это сделала? Куда она пропала? Где она? Где?!
– Не знаю. Она… всегда так поступает. Не нарочно. Она…
Джуда, хмурясь, потерла лоб.
– Как это объяснить? Вы ей нужны… ей нужны люди, ее к ним тянет…
– К вам тоже? Она и с вами такое сотворила?! – возопил Дэниел.
– Нет. Мне она причинить вред не может. А вот с такими, как вы, она всегда поступает одинаково. С теми, на кого она положила глаз. С кем она спит. Если пойти за ней, если позволить ей…
– Что с ней? Она больна? Я теперь тоже болен? Как она… что она за женщина такая, мать вашу?!
– В том-то и штука. – Джуда Трент подняла голову; в спокойном взгляде ее широко открытых глаз не было ни намека на попытку развеять его страхи или приободрить его. – Она – не женщина. Не такая, как вы, Дэниел. И даже не такая, как я. – Джуда сухо засмеялась. – Но она хочет вас, ее влечет к вам… Можно, наверное, сказать, что в этом и заключается ее болезнь. И еще она ядовита. Она не желает вам зла, но от возбуждения она… В общем, это происходит случайно, потом она ничего не помнит. Не видит отличий между вами. Она думает… когда она с людьми… она принимает вас за другого. Такого, как она. Поэтому ее прикосновения оставляют ожоги.
– Но… почему?!
– Потому что вы с ней – разные существа, Дэниел. Ей нужны не вы.
– Откуда вы знаете? – Дэниел даже засмеяться на смог; Джуда, казалось, несла тарабарщину, говорила на каком-то чужом языке – арабском или китайском. – В первый раз… Когда я впервые поцеловал, ничего такого не произошло… – Он прикоснулся к своим губам.
– Верно. Это случается потом. Когда она… теряет контроль над собой.
– Где она?
– Не знаю. Бродит где-то, потом всегда возвращается. Рано или поздно я ее найду.
– А с вами она так делает? Обжигает вас? Нет? Дайте посмотреть!
Дэниел схватил ее за запястье, но Джуда оттолкнула его руку.
– Не надо! Дэниел, перестаньте. Я – такая, как она.
– То есть женщина? Или…
Он пристыженно умолк и обхватил руками голову.
– Простите, простите… Господи, что со мной творится? Я теряю рассудок…
– Не теряете. По крайней мере, пока. – Джуда вздохнула. – Расскажете, что произошло вчера?
– Нет.
Хотелось выбежать на улицу и найти Ларкин; хотелось кого-нибудь ударить. Вместо этого Дэниел сделал глубокий вдох и попытался сосредоточиться на чем-то знакомом, земном и обыденном.
Однако в мире не осталось ничего обыденного. Он посмотрел на свои распластанные по столу пальцы, увидел извивы древесной фактуры под ними – светлая мелкозернистая древесина, ясень, но откуда ему это известно? – затем в ярости стиснул кулак и отвел глаза.
Зеркало над печью пульсировало. В саду носились по воздуху красные и голубые создания. На картине в серебристой рамке у двери был изображен разъятый на сотни частей мальчик, стоящий на краю бассейна. Языки цвета пламени плясали над золоченым шаром на столе; какие-то насекомые, похожие на изумрудные искры, неустанно бились в окна, пытаясь проникнуть с улицы в дом. В соседней комнате незримые пальцы щипали струны лютни.
– Нет, – прошептал он.
Ничего обыденного не осталось. Дэниел понял это только теперь. Мир стал живым, плодородным и полнокровным. В каменные столешницы были вмурованы спиральки аммонитов; в каждой капле воды, падающей из крана в раковину, заключалась целая Вселенная. Дэниел расстегнул ремень, стянул штаны и осмотрел свои бедра и пах, расцвеченные алыми, лавандовыми и зелено-багровыми синяками. Под туго натянутой кожей правой руки бежали бурные потоки рек. Запястье обвил длинный темный волос. Когда он поднес его к солнечному окну, волос вспыхнул медью и зеленью. Дэниел поднял руку ко рту, обхватил губами свое запястье, и тут же пламя объяло весь рот, ожгло губы.
– Дэниел. Не надо.
Он отнял руку и уставился на тонкий кровавый след. Волоса не было. Он его проглотил. Потрясенно глядя на этот алый след, он вдруг задрожал и согнулся пополам: мощный неконтролируемый спазм сотряс его тело, и он кончил в складки чужого халата.
– Господи боже, – простонал он и, шатаясь, побрел прочь из кухни.
Пятнадцать или двадцать минут спустя Джуда обнаружила его в ванной: он принял душ, побрился пластиковой женской бритвой. Фланелевый халат скомкал и сунул в корзину для грязного белья. Когда Джуда постучала, он отозвался хриплым голосом, как будто уже очень давно не говорил вслух: «Сейчас!»
Минуту спустя он вышел – в одних штанах, без рубашки. Джуда сразу же, без слов вручила ему черную льняную рубаху, и он ее надел. Рукава оказались коротковаты, поэтому он их закатал, а ворот расстегнул.
– Все, теперь я человек, – кивнув, сказал он; только чувство было такое, что человек этот упал с крыши дома, переломал все кости, а потом заново собрал себя по частям и чудом выжил. – Теперь расскажите мне про Ларкин.
Они вошли в гостиную. Джуда предложила ему сесть на диван. Шторы были задернуты, и в комнате стоял сумрак. Сама она устроилась в противоположном уголке дивана; ее волосы мерцали в почти полной темноте.
– Итак, Дэниел Роулендс. Что вам рассказать?
– Правду.
– Правду? – Она усмехнулась. – Вы приехали в творческий отпуск, Дэниел, вам точно нужна правда?
– Последние сорок восемь часов я только и делал, что выставлял себя последним идиотом и безумцем. Мне кажется, вы обязаны внести ясность.
– «Неужели вы полагаете, что те вещи, из-за которых люди способны на безумие, менее реальны и истинны, чем те, из-за которых они не теряют здравого смысла?»[48] Хотите правду? Ларкин не отсюда. Она сбежала в Лондон из другого мира. Она очень опасна, и особенно опасна для тех, кто стремится быть с нею.
– Как я.
Опять усмешка.
– Вам очень повезло, Дэниел. Пострадало лишь ваше тело.
Джуда подалась к нему и легонько прикоснулась к алому следу, браслетом обвившему его запястье. Тут же все тело ожгла острая боль, и Джуда отдернула руку.
– Видели бы вы других. Печальное зрелище.
– Еще бы. – Дэниел резко втянул воздух через зубы и дождался, пока боль утихнет. – Ладно. Дальше. Можно спросить, почему вы стали психиатром и выбрали юнгианское направление?
– Потому что мне было интересно, как люди вроде вас ведут себя в чрезвычайных обстоятельствах.
«Люди вроде меня?» – подумал Дэниел, а вслух спросил:
– То есть, когда они встречают таких, как Ларкин?
– В числе прочего. Когда они сталкиваются с реалиями, о которых прежде не задумывались – например, с осознанием собственной смертности. «Управление страхом смерти»: как люди учатся жить с осознанием, что жизнь скоро закончится. Так же меня интересовали различные сексуальные расстройства. Расстройства личности.
– И пограничные состояния?
Джуда промолчала, и вновь Дэниел подивился ее выбору слов.
Как люди учатся жить с осознанием, что жизнь скоро закончится… люди вроде вас…
Не «мы» учимся, не «люди вроде нас».
Минуту он сидел молча, потом все же спросил:
– Вы упомянули, что кое-кто потерял бдительность, хотя не должен был… О ком вы говорили?
– О себе.
– Не понимаю.
– Вам и не нужно понимать.
Дэниел улыбнулся. Это было похоже на интервью с несговорчивой знаменитостью.
– Как ее зовут на самом деле? Она мне говорила, что имя «Ларкин» выдумала сама, причем менять имя ей не впервой. Как ее звали дома?
– У нее много имен.
– Да? Например?
– Мы их не произносим.
Дэниел рассмеялся.
– Что это – какой-то юнгианский культ? Я думал, вас хлебом не корми, дай придумать какое-нибудь имя или название!
Джуда покачала головой. Взгляд у нее был холодный, оценивающий.
– Вы все равно не поймете.
– Я готов рискнуть.
– Не могу.
– Почему?!
Это был неправильный заход, он знал это по опыту – недаром столько враждебно настроенных звезд повидал на своем веку. Однако сейчас он был зол, безрассуден и готов на все, лишь бы выжать хоть какой-то смысл из последних двух дней, даже если за это его вышвырнули бы из дома, даже если пришлось бы вернуться к Нику или приползти в редакцию «Горизонта» задолго до конца творческого отпуска.
– Это какая-то программа защиты свидетелей для душевнобольных преступников? Неужели Ларкин настолько опасна?
Он с вызовом посмотрел на Джуду; та выдержала его взгляд.
– Да. Настолько опасна.
– Тогда как ее зовут?! Я о ней слышал?
Джуда произнесла что-то нечленораздельное, и Дэниел потряс головой.
– Что?
Она повторила слово: не то «Блет», не то «Бет». Затем начала декламировать:
Дэниел нахмурился.
– Откуда это?
– Из Гомеровских гимнов.
В потемках Джуда, спокойная, ясноокая, одетая в шелковый костюм, ничуть не напоминала взъерошенную пацанку, какой показалась ему вчера, и совсем не походила на юношу. В следующий миг ее губы разошлись в холодной улыбке, и опять перед Дэниелом оказался молодой человек с хитрым лицом.
По шее Дэниела побежали мурашки.
– Это Грейвс. Не первоисточник.
– Она – первоисточник. Вот что я пытаюсь до вас донести. – Увидев его злой взгляд, Джуда пожала плечами. – Я вас предупредила.
Она взглянула на часы.
– В час ко мне придет клиент. Рубашку можете оставить себе.
Джуда встала, давая понять, что Дэниелу пора. Он не двинулся с места. А если он возьмет и откажется уходить? Что если потребует найти Ларкин? Джуда наверняка знает, куда она подевалась – может, даже прячется здесь, в этом доме, в кабинете или…
Тут он вспомнил, что Джуда была к нему очень добра. Ведь это он позвонил ей, человек с улицы, и она привела его домой, накормила, одела…
Перед глазами вспыхнула картинка: он сидит за кухонным столом и безудержно кончает в ее фланелевый халат. Дэниел залился краской.
– Спасибо, – произнес он, вставая; она повела его к двери и перед самым выходом положила руку ему на плечо.
– Дэниел. Пусть на этом все и закончится. У вас с Ларкин.
Он покачал головой.
– Обещать не могу. Хотел бы пообещать, но… Впрочем, нет, не хотел бы, кому я вру. Вы просите меня забыть о ней!
– Нет, я об этом не просила, – сказала Джуда. – Вы не смогли бы при всем желании. По крайней мере, сейчас.
Она помедлила. Начала открывать дверь – и замерла.
– Ваша книга… она о легендах артуровского цикла, верно?
– Не совсем. Вернее, отчасти. Она посвящена легенде о Тристане и Изольде, романтической любви. Я замахнулся продолжить начатое Ружмоном, – усмехнулся он.
Джуда ответила насмешливой улыбкой.
– Возможно, теперь вам будет о чем рассказать читателям. У большинства роз есть шипы, знаете ли.
Она открыла дверь, и Дэниел вдруг понял, какое имя она произнесла ранее. Вновь выйдя в залитый солнечной глазурью день, он обернулся и положил руку на дверь, чтобы она не успела ее закрыть.
– Скажите, в Лондоне есть совы? – спросил он.
Джуда молча смотрела на него, однако он увидел тень, пробежавшую по ее глазам, и услышал ее резкий вдох. Выждав пару мгновений, он кивнул.
– Теперь одна точно есть, – сказал он и с этими словами отбыл.
Глава 11. До упора
Когда мы подъехали к аэропорту Даллеса, у входа в ангар меня дожидались четыре охранника. Я передал им копии контракта, таможенные формы и свой паспорт, они достали из машины короб и перенесли его на борт «Гольфстрима». Меня досмотрели с помощью рентгеновского аппарата и воющего терменвоксом металлоискателя, затем сопроводили к самолету.
Наконец мы взлетели; день был в полном разгаре. Стюард, тоже одетый с иголочки, как и водитель лимузина, подал мне жареного с чесноком цыпленка и стручковую фасоль из джорджтауновского ресторана «Фор сизонс», а на десерт – крем-брюле, корочку на котором сделали уже на бортовой кухне «Гольфстрима». В моем распоряжении были обширные аудио– и видеобиблиотеки, а также книжная полка с романами Джозефа Митчелла, Уильяма Тревора и Джека Хиггинса. Хочешь – читай, хочешь – смотри фильмы на большом проекционном экране. Вместо этого я откупорил бутылочку вина из Сент-Эмильона и, глядя в иллюминатор, принялся думать.
В последний раз я принимал таблетки вчера утром; вечером я про них забыл. Итак: уже чуть больше суток я без лекарств. Этого достаточно, чтобы сквозь крошечную щель в черепе проник первый луч света, но с катушек я слететь пока не должен.
Верно?
Тогда откуда эти странные ощущения? Я чувствовал: что-то происходит. Шелест крыльев в голове, ощущение, что я вырастаю из собственного тела, а мир остается далеко внизу. Я был подобен дереву, которое, пробив земную корку, стремительно тянулось к небу. По мере того как день разгорался, ясное небо наливалось синью. Биение крыльев превратилось в пульс сердца, стучащего внутри моего; я ощутил ноющую боль, тоску по чему-то неопределенному и, впервые за много лет, намек на вожделение.
Когда мы прилетели в Гэтвик, уже вечерело, но было еще светло. Нас доставили в очередной частный ангар, где я опять прошел многоступенчатый досмотр и наблюдал, как полдюжины охранников выгружают картину. Затем нас с «Изольдой» встретили таможенники и сотрудники другой службы безопасности. Мы оказались в комнате для контрольного досмотра, похожей на студию спецэффектов небольшой кинокомпании. Открылась дверь охранного поста; вошла светловолосая женщина в черных резиновых сапожках, сопровождаемая двумя охранниками в зловещих солнцезащитных очках и с кобурами на груди. На шее у женщины висел бейджик с логотипом «Уинсом».
– Здравствуйте, Валентин, – отчеканила она, тут же раскрыла кожаную папку, достала оттуда стопку бумаг на планшете с зажимом и вручила их мне. – Джанет Кейтли. Я занимаюсь всеми покупками мистера Лермонта. Долетели хорошо? Отлично. Тогда распишитесь, и лимузин отвезет вас в отель.
Я просмотрел бумаги, включая разрешение забрать у меня картину, выданное на имя Джанет Кейтли и подписанное Лермонтом. Чуть помедлив, я поставил под ним свою подпись и вернул бумаги.
– Благодарю. – Она подняла глаза, и я заметил, что она едва заметно покраснела. – Я с удовольствием вас подвезу, если хотите. Мистер Лермонт забронировал для вас номер в «Браунс». Это прекрасный отель.
– А вы там будете?
Румянец на ее щеках стал гуще. Я подумал было к ней подкатить, но потом решил, что не хочу связываться с подручными Лермонта.
– Я пока не знаю, какие еще поручения будут для меня у мистера Лермонта, – ответила она, доставая мобильник. – Подождете здесь, пока я подгоню машину?
– Нет, подвозить меня не нужно, – сказал я и нащупал в кармане ключ от бокса. – И отель мне тоже не понадобится. Я остановлюсь у друзей в Кэмден-тауне.
Она сделала звонок и убрала подписанные бумаги в другую, меньшую по размеру папку, которую отдала мне. Я их просмотрел: копии договора купли-продажи «Изольды» и прочие юридические документы. Еще там лежала отдельная стопка буклетов с всевозможными полезными сведениями о Лондоне, визитная карточка, маленький пластиковый бумажник с пятьюдесятью фунтами стерлингов пятифунтовыми купюрами и предоплаченный таксомоторный талон.
– Ну вот, а зубную щетку не положили! – Я улыбнулся. – Все равно спасибо.
– Вас точно не нужно подвезти?
– Точно. Я сейчас иду за своим мотоциклом. Раньше я жил в Лондоне и специально на такой случай оставил свой мотоцикл здесь, в боксе.
Она взглянула на мой потертый кожаный рюкзак.
– Это весь ваш багаж?
– Люблю путешествовать налегке. Все, что мне нужно, помещается в рюкзак. Ну, почти все. – Я долго смотрел ей в глаза, пока она снова не покраснела. – Может, вас подвезти?
– Очень соблазнительно… Увы, не могу. – Она отвернулась и жестом дала понять охране, что закончила. – Я уже сообщила мистеру Лермонту, что мы выехали. Он ждет картину и очень волнуется.
– Сильнее обычного?
– Пожалуй, можно и так сказать. – Она еще раз взглянула на планшет с бумагами, затем – с любопытством, – на меня. – Это ведь не ваша работа?
– Нет. Моего деда.
– Понятно.
Я вышел за ней на улицу. «Гольфстрим» уже отогнали, вместо него на поле стоял «роллс-ройс» с открытым багажником, в котором я заметил дедову картину в сложной сбруе из кожаных ремней и сеток.
– Неплохо устроилась! Поедет с шиком.
Джанет Кейтли протянула мне руку. Я пожал ее, но отпустил не сразу, а потом тихо произнес:
– Точно не хотите со мной?
Она улыбнулась с искренним сожалением.
– Рада бы, но никак. Может, завтра?
– Может.
Я помахал ей на прощание, когда лимузин повез их с картиной навстречу мареву лондонского юга.
Выкурив сигарету, я сел в машину к одному из охранников, у которого как раз закончилась смена. Он подвез меня до склада – безликого, немного зловещего скопления зданий на задворках аэропорта.
– Мотоцикл, говорите? – поинтересовался он, бросая форменную куртку в багажник своего «ситроена». – «Триумф»?
– «Винсент».
– Ого! – Он присвистнул. – Неужели «Черная молния»? Как в песне?
– «Черная тень».
– Охренеть! – Охранник глянул на меня, покачал головой и подъехал к стальной двери моего гаражного бокса, отбрасывающей жаркие блики на асфальт. – Что ж, если вам понадобится гараж, свистните! – крикнул он напоследок. – Уж я о ней позабочусь!
Я в приятном предвкушении подошел к двери бокса. Воткнул ключ в замок, рывком поднял дверь – и вот она, передо мной.
– О, детка, – произнес я вслух, бросая рюкзак на пол. – Детка, детка! Готова прокатиться?
Расплавленное солнце наводнило гараж. Часто моргая, я вошел внутрь. Коснулся ручек руля – они были мягкие, как деготь. Бережно выкатил мотоцикл на улицу и поставил в небольшом квадратике тени под стеной здания. Запер бокс и подошел к моей красавице.
То была «Черная тень» фирмы «Винсент», модель 1955 года выпуска, одна из последних – в том же году фабрика закрылась. Я купил ее пятью годами позже, когда ненадолго слез с препаратов и приехал поработать в Лондон. Потратил на нее все деньги, которыми собирался платить за съемную квартиру, и вынужден был поселиться у друга Саймона – Ника Хейворда. Тогда мне так и не удалось никому объяснить, зачем я купил «Тень»; Саймон решил, что это была типичная для маниакальной фазы выходка.
Но теперь-то я понял. Теперь я вспомнил: я купил ее на этот случай.
– Скучала, крошка?
Я закурил и принялся за дело. Проверил коробку передач, смахнул пыль и мертвых букашек со стоек и ободов, протер банданой заднюю подвеску с оригинальным кадмиевым покрытием – много месяцев я искал байк именно с кадмиевым покрытием, а не хромированным или нержавеющим. В последнюю очередь я подошел к бензобаку с шильдиком: великолепным крылатым Меркурием, парящим над словами «ЧЕРНАЯ ТЕНЬ».
Убедившись, что до заправки мне бензина хватит, я повязал бандану на голову и запрыгнул на мотоцикл: за спиной висел рюкзак, а «Винсент» подо мной казался теплым, как живая плоть. Двигатель один раз чихнул и взревел, но его рев потонул в летевшем с шоссе автомобильном гуле. Я объехал склад, изрыгая белые клубы выхлопных газов, вырвался на дорогу и помчал на север. «Тень» разгонялась до 150 миль в час, это была последняя отметка на ее громадном спидометре; я набрал 90, петляя в черном потоке машин и миникэбов, наводнившем городские улицы подобно дыму, лезущему из всех щелей.
Минуло пять лет, но ключи от квартиры Ника до сих пор были у меня. Самого Ника я не видел очень давно: он пропадал то на гастролях, то в студии, то жил у очередной подружки. Я подумал, что на сей раз все-таки поблагодарю его за приют лично.
Тоттенхем-корт-роуд стояла в пробках, поэтому я решил дать крюк, повернул к Тафнелл-парку и через Аркуэй въехал в Крауч-энд. Здешние места всегда вызывали у меня почти невыносимую ностальгию с легкой примесью отчаяния: все эти новоделы в тюдоровском стиле, каждый со своим клочком газона, каменной крошкой на стенах, пластиковыми вазонами под терракоту и облупленными пластиковыми гномиками, что охраняют клумбы с примулами и колокольчиками, мечтающими о лесе.
На американский пригород эти кварталы были непохожи. Здесь стояла жутковатая атмосфера, болезненная зацикленность на порядке, с помощью которого местные жители будто пытались отвратить нечто опасное, некий природный хаос. Как и многие другие районы Лондона, этот напоминал мне о чем-то безвозвратно забытом – о сне или фрагменте сна, осколке отшибленного за долгие месяцы в клинике Маклина воспоминания, заплутавшего в медикаментозном тумане, который с тех давних пор окутывал мой разум. Начинала болеть душа – болеть по-настоящему, желать, алкать и мечтать о чем-то, что скрывалось за кирпичными домиками и пением птиц в ветвях диких яблонь.
Я остановился на светофоре, затем свернул на Холлоуэй-роуд. Машин здесь было много. От окатывавших меня волн утраты и вожделения байк то и дело покачивало. Я решил остановиться и припарковался возле паба. Он был уже забит людьми, отмечающими конец недели, поэтому я заскочил в соседний продуктовый и купил бутылку апельсинового напитка. Обойдя в его поисках почти весь магазинчик, я наконец подошел к кассе и, пока искал мелочь, ненароком сшиб горшок с пластиковым папоротником. Девушка за кассой посмотрела на мою «Тень» за окном, от двигателя которой еще поднимались тонкие струйки выхлопных газов, затем на меня.
– Вы, наверное, с Паровой выставки?
Я сделал большой глоток из бутылки и мотнул головой.
– А что это?
Она показала на плакат у двери.
– Выставка, проходит сейчас у нас в Прайори-парке. Вы на них похожи. На цыган. – Она улыбнулась. – Поняла, вы не с ними.
Я выбросил в урну пустую бутылку, помахал на прощанье и поехал дальше. Полчаса спустя я оказался в Кэмден-тауне.
За домом Ника была закрытая подворотня, где стояли мусорные баки и древние раздолбанные усилки. Прямо на земле возле запертой калитки спал пьяница. Я пихнул его мыском ботинка.
– Эй, здесь нельзя спать!
Он с трудом разлепил веки и хотел меня обругать, но потом продрал глаза и быстро вскочил на ноги.
– Виноват, сэр, я и не думал, что сюда знать захаживает, – пробормотал он, пятясь и неуклюже кланяясь. – Я ведь никому не помешал, а? А?
– Не помешали. – Я отпер калитку, завел в подворотню «Тень» и запер ее на замок, потом двинулся ко входу в дом. Сделав несколько шагов, я замер на месте.
Я провел в Лондоне немало времени, причем большую его часть жил здесь, в Кэмден-тауне. Пил до потери пульса, спал с кем ни попадя, халтурил понемногу для местных рок-групп, фронтмены которых сперва зарились на мою внешность, а потом подкарауливали меня с ножом в переулке, потому что я отбивал у них девчонок. Город – особенно этот его грязный, кишащий туристами район, – утратил для меня свое очарование примерно в ту пору, когда я спрятал «Тень» в гаражный бокс Гэтвикского аэропорта. Я перепугался из-за ложноположительного теста на ВИЧ, проштрафился перед налоговой и потерял работу (тогда я делал декорации для спектакля, который потом шел на Бродвее). Словом, я остыл к Лондону; по крайней мере, так мне казалось.
Однако теперь, стоя на углу Инвернесс и Кэмден-хай-стрит, я ощутил то же приятное, сродни сексуальному, предвкушение, как в юности, когда мне было девятнадцать и я знал, что впереди классная ночь, что сегодня я непременно подцеплю девчонку и до рассвета еще много, очень много часов.
И даже когда рассветет, это будет только начало чего-то важного и прекрасного.
Вот такое чувство меня посетило. От волнения кровь прилила к голове, бешено застучала в висках, и я почувствовал, как твердеет член, а волосы на руках колышет теплый ветерок. От фруктовых киосков на Инвернесс-стрит потянуло зелеными яблоками. У дверей мегастора «Вирджин» шумела стайка девиц; они косились на меня и перешептывались. У входа в подъезд Ника черно-белый пес скакал на задних лапах и лаял, устремив морду к небу с прозеленью сумерек. Окна старых кирпичных домов пламенели, словно внутри бушевал пожар. Я посмотрел на все это и вспомнил свои ощущения из детства, когда я сидел за столом в мастерской Реда на высоком табурете, глядел на раскрытый перед собой альбом с лабиринтами деревьев и лиц, и думал: «Это мое, мое…»
– Охренеть, – вслух проговорил я и засмеялся.
На углу Хай-стрит рыжеволосый коротышка обернулся на мой смех и уставился на меня. Я, не переставая лыбиться, заорал ему:
– Мое!
Он распахнул глаза – не в испуге, а так, будто узнал меня и поразился, – а потом хлопнул в ладоши. Черно-белая собака вскинулась на задние лапы, пошла к коротышке и вдруг запрыгнула ему прямо на руки.
– Сорок минут! – прокричал он. – Сорок минут!
С этими словами он развернулся и припустил вверх по улице в сторону Кэмден-маркета.
Я, по-прежнему смеясь, проводил его взглядом, потом отпер дверь своим ключом и вошел в квартиру Ника.
С моего последнего визита здесь мало что изменилось. Как и прежде, в воздухе ощущался запах кофейных зерен, старых книг, конопляного масла, которым Ник мазал руки, и едва ощутимая горечь гашиша. Одна половина гостиной была отведена под книжные стеллажи и винтажные гитары, у противоположной стены стоял антикварный письменный стол и современное звукозаписывающее оборудование: крошечные компьютеры, как серебристые яйца, уютно устроились рядком на длинном столе под узкими окнами, выходящими на Хай-стрит. Я занес рюкзак в кухню и машинально дернул ручку двери на крышу, где была обустроена небольшая терраса с деревцами в вазонах, тропическими травами и цветами в голубых керамических горшках. За последние десять лет в квартиру дважды проникали воры (впрочем, не на моем посту). Они перепрыгивали на террасу с крыши соседнего дома, взламывали дверь и быстро, пока прохожие их не заметили и не вызвали полицию, скрывались в кухне. После второго ограбления Ник поменял дверь на зарешеченную, с защитой от взлома. Я убедился, что ключ висит на месте, над дверью, и хотел даже выйти на крышу, но потом решил, что слишком устал.
Вместо этого я пару минут шарился по кухонным шкафчикам и ящикам, перебрал стопки дисков на столе, проверил автоответчик. Звонил менеджер Ника, потом кто-то из Торонто интересовался, все ли в силе насчет встречи в клубе, и, наконец, позвонил сам Ник. Голос у него был встревоженный, он искал некоего Дэниела.
– Дэниел, срочно позвони мне на мобильный. Ты вляпался по уши! Надо срочно…
Щелк.
Я выключил автоответчик и осмотрелся в поисках Списка Важных Дел, который Ник обычно оставлял гостям: полить цветы, забрать почту, отправить письмо, принять гостя.
Списка не было. Воздух казался наэлектризованным, как бывает перед ураганом, и еще я заметил легкий, всепроникающий аромат зеленых яблок, такой сладкий и соблазнительный, что я решил отыскать фруктовую заначку Ника – может, он спрятал мешок яблок за усилителями или факсом?
Нет. На столе лежали сугробы нот и дисков, а еще обработанный на компьютере фотопортрет Ника и какой-то женщины с коротким ежиком серебристых волос. Наконец я добрался до гостевой спальни – маленькой комнатки с единственным забранным решеткой окном, выходящим на крышу. На кровати лежало одеяло и подушка в цвет. На столе рядом со шкафом, поверх ноутбука и наладонника, валялся старинный шерстяной сюртук, там же громоздились башни из книг и бумаг. Научный литературный журнал под названием «Тристания», альбомы Обри Бердслея, бланки для запросов из Британской библиотеки, подшивки научных трудов: «Ланселот Озерный и сэр Тристрем», «Сага о Тристраме и Изонде», «Сэр Тристрем: метрический роман тринадцатого века», автор Томас из Эрсельдуна по прозвищу Рифмач.
Я отставил стакан с водой и взял в руки потрепанную книжку в мягком переплете, стянутую резинкой. Снял резинку и полистал страницы. Дени де Ружмон, «Любовь и Западный мир». Отдельные строки были выделены маркерами четырех разных цветов.
«– Знаешь ли ты, – говорит она ему, – что я – дух?» Эрос, принявший обличье Женщины, символизирует одновременно иной мир и ностальгию, побуждающую нас презирать земные радости. Однако символ этот двоякий, поскольку сексуальная привлекательность в нем мешается с вечным влечением. Изольда, которая в древних текстах упоминается как одновременно «объект созерцания и мистическое видение», пробуждала в душах стремление к тому, что лежит за пределами телесного. Хотя она была красива и желанна сама по себе, ей было свойственно исчезать. Вечная женственность тянет нас к истине, писал Гете. Или вспомним слова Новалиса: «Женщина – извечная цель Мужчины».
Я зевнул и бросил книгу, не удосужившись стянуть ее резинкой; отдельные страницы разлетелись по столу. Взглянув на кровать, я подумал, что напрасно отказался от роскошного отеля Лермонта. Гостевая кровать Ника всегда была мне не по росту, а сейчас и вовсе показалась кукольной.
Однако меня окончательно сморила усталость. Я плюхнулся на скрипучий матрас, скинул ботинки и футболку, бросил все это на пол и выключил лампу. Несмотря на задернутые шторы, в комнате стоял электрический голубоватый свет лондонской ночи. С Хай-стрит летели голоса и обрывки песен – вернее, песенки, монотонной и насмешливой. Парень с сильным ист-эндским акцентом голосил:
Я поерзал в постели и сбросил одеяло, пытаясь устроиться поудобнее. Наконец положил голову на подушку, надеясь, что усталость быстро возьмет свое.
– Черт!
Под подушкой лежало что-то твердое. Я сунул туда руку и нащупал книжку. Хотел было, не глядя, скинуть ее на пол, но потрясенно замер. Включил свет.
– Какого хрена?..
Я сел и уставился на альбом; сердце бешено колотилось в груди. Столько лет минуло, а мой палец привычно, как в юности, скользнул под потрепанную обложку. Альбом раскрылся на том месте, где я когда-то остановился. Клубок из лоз и ветвей терновника, раскосые глаза с зелеными зрачками, а внизу – аккуратно выведенные слова:
Он закричал, что она не сможет скрываться от него вечно. Он никогда, никогда не перестанет ее искать, даже через тысячу лет! Ибо он – ее повелитель, а она – его Королева. Она – целый мир, и этот мир обретается внутри нее. Вернораксия не изменится, сколько бы ни длилась их разлука. Покуда она не вернется, равновесие будет нарушено и
Я ухватился за прикроватную тумбочку, надеясь опереться на что-то прочное, и ощутил, как затрещала под моими пальцами древесина…
– Господи, – бормотал я, – господи боже…
Это был мой альбом, тот самый, в котором я рисовал, когда брат отправил меня в клинику Маклина. «Неллюзия: ее история», том седьмой. Я ошалело глядел на обложку, на витой вензель дедушкиных инициалов и мои собственные инициалы, выведенные размашистой юной рукой. Кляксы, оставленные Рэдборном, я превратил в соцветия плюща и крушины, птичьи и женские лики, фасетчатые глаза стрекоз, цветы с мужскими ртами и половыми органами вместо сердцевины.
РК
вернораксия
том VII
«ближе»
Я уронил альбом на кровать, заранее зная, на какой странице он откроется: там был изображен король Герла, взбешенный побегом Вернораксии во тьму, а у его ног – огромный волкопес, изготовившийся к прыжку со скалистого мыса. Разум моментально унес меня в прошлое, в ту пору, когда я, четырнадцатилетний, сидел на вершине Головы Рыцаря и набрасывал в альбоме отвесный утес, а Ред собирал моллюсков внизу, на пляже. Теперь, читая эти строки, я ощутил, как от страниц поднимается прохладный запах моря и мокрого, засыпанного водорослями песка, и доносится с пляжа трескотня ржанок.
Вот мое проклятье: да будут твои ласки сводить с ума всякого, кроме меня. Ты будешь опустошать их, доводить до исступления, а они будут мечтать о смерти. Здесь я оставляю на страже своего пса, и не сойдет он с места, покуда ты не вернешься, даже если тебя не будет сотню лет. Ибо, хоть ты и сбежала, я навеки связан с тобою и Вернораксией. О да, О, Вернораксия, О, Любовь моя.
Слова на страницы заколыхались и поплыли. Я зажмурился, дрожа от ярости, боли и головокружительного чувства волшебного избавления: каким-то чудом мне удалось отменить нечто непоправимое, ужасное и окончательное, как сама смерть. Из соседнего кафе доносилась музыка; вдалеке гудела поливальная машина, и что-то желтое вспыхивало и гасло за шторами. Я встал и шатко вышел в гостиную, прижимая к груди альбом. Я начал с дальней стены: методично, одну за другой, снимал с полок книги и жадно ощупывал их руками.
– Где остальные?! – Я схватил какой-то словарь и разорвал надвое, решив, что внутри могут быть спрятаны мои рисунки. – Сукин сын, что ты с ними сделал?! Где она?!!
Я швырял книги на пол, пинал их и топтал, пока гостиная не побелела от страниц. Когда полки опустели, я замер как вкопанный и рухнул на колени среди уничтоженных книг. Те, что случайно уцелели, я рвал на части: корешки лопались в моих руках, обложки разлетались картонно-бумажными брызгами.
– Где она?! – бесновался я; подхватив с пола свой альбом для эскизов, я нежно покачал его на руках. – Что ты с ней сделал?!
Зазвонил телефон. Я встал, сорвал со стены аппарат и швырнул его в коридор. Затем ввалился в кухню; обрывки бумаги липли к голой груди, из рваной раны на руке сочилась кровь.
– Нет, – хрипло шептал я. – Сраный Саймон. Сволочь, где они? Что ты с ней сделал?!
И лишь минутой позже, рухнув на стул и недоуменно глядя на обложку своего альбома, где под женским профилем расцвел смазанный алый отпечаток, я наконец залился слезами.
Глава 12. Скала и Замок Уединенья
Он вернулся к себе. Видимо, в обязанности Бреган не входило прислуживать ему, поэтому Рэдборн сам распаковал небольшой саквояж и убрал в платяной шкаф свои немногочисленные вещи. Затем он поставил в угол мольберт, а рядом положил этюдник. Двигался он медленно, боясь потревожить больную руку, но спустя час боль утихла и он даже сумел передвинуть кровать, поместив ее напротив окна, откуда ему открывался вид на разрушенный шпиль над одиноким скалистым хребтом и темное небо позади.
Даже эти нехитрые действия утомили Рэдборна. Когда полседьмого Бреган постучала в дверь и позвала его ужинать, он попросил ее передать доктору Лермонту свои извинения.
– Пожалуйста, скажите ему, что мне нездоровится. Нет, спасибо, я обойдусь без ужина. Мне просто нужно как следует выспаться.
– Вы уверены, сэр?
– Да, да, конечно… Благодарю вас.
Она склонила голову набок. Ее синевато-багровая челюсть блестела, отчего казалось, будто ее лицо расплылось в чудовищной улыбке.
– Могу принести вам еду сюда, сэр.
– Нет, нет, нет…
Он быстро захлопнул дверь и рассмеялся.
– Сумасшедший дом!
Рэдборн снял сюртук и вешал его в шкаф, когда вдруг заметил, что один из карманов оттопыривается.
Книжка Лермонта! Та, которую ему показывал Суинберн. Рэдборн закрыл шкаф и, устроившись на кровати, принялся ее листать.
Она состояла по большей части из сказок про фей и других сверхъестественных существ: корнских великанов, пикси и бесов, русалок и русалов. Целая часть была посвящена различным святым. По отдельной главе – королю Артуру, затерянным городам и «добродетелям огня». Рэдборн задумчиво листал страницы, гадая, чем книга могла заинтересовать Суинберна. Сказ о горящих ногах?.. Легенды о сэре Тристраме и о затонувшем граде Лайонессе?
Последнее напомнило ему об истории, рассказанной Эвьен Апстоун. Несколько мгновений он глядел в окно, после чего раскрыл книгу на последних страницах. Там лежали два сложенных пополам листка дешевой голубой почтовой бумаги. Он расправил их и положил на кровать.
Рэдборн сразу узнал руку Суинберна, но на всякий случай заглянул в начало книги, где на титульном листе стояла подпись поэта, и убедился: да, писал он. Оба листа были заполнены какими-то бессвязными бреднями, представляющими интерес разве что для самого Суинберна или, на худой конец, Лермонта. Рэдборн убрал записки обратно и вновь принялся праздно листать страницы книги. Тут его внимание привлекла иллюстрация: гравюра с изображением рыцаря и гончей.
«Королева Изельт» – гласило название.
Улыбка озарила лицо Рэдборна: а почему бы не набросать несколько эскизов к этим легендам? Английский фольклор нередко встречался ему в американских дамских журналах. Может, удастся напечатать пару картинок в «Леслис» – Лермонт, конечно, не будет возражать, особенно если посулить ему скромное вознаграждение. Рэдборн улегся и начал читать.
В стародавние времена жил на свете один рыцарь, которого судьба привела на пустоши близ Тинтагеля. Много дней скитался он со своими людьми по этим пустошам и не мог выбраться из тумана. Однажды утром, когда рассвело, очутились они у огромной расселины в скале, из которой бил свет. Рыцарь и его люди прошли в эту расселину и попали в другую страну, где и небо, и воздух были зелены, и даже кожа у местных жителей отливала зеленью. Они отвели рыцаря к своей королеве, великой Изельт, и очень скоро она стала его женою.
На свадьбе они плясали да пировали всю ночь, а на заре рыцарь попросил свою благоверную отпустить его домой. Королева Изельт согласилась и на прощанье поднесла ему множество даров. Напоследок она усадила ему на седло белую гончую и дала напутствие: вернувшись в свой мир, ни он, ни его люди не должны спешиваться, покуда на землю не спрыгнет пес.
И вот вернулись они в верхний мир. Второпях один из подданных рыцаря забыл про наставление королевы, спрыгнул с лошади и тут же обратился в прах, а остальные, увидав это, застыли на месте. Так они и стоят там по сей день, ведь пес еще не спрыгнул.
Пес еще не спрыгнул.
Рэдборн перечел последнюю строку, затем – всю историю.
– «Пес еще не спрыгнул», – прошептал он.
Как это понимать? Вспомнилась картина Якоба Кэнделла, наделенного несметными богатствами – пигментами, холстами и собольими кистями, – его незаконченное полотно с изображением безумной женщины. Они возвращаются со свадьбы.
Тут Рэдборн припомнил сказку, которую читала ему в детстве мама, историю из дорогой его сердцу детской книжки. «Лишь отгадай мое имя – и ты свободен».
Лишь отгадай имя. Образ душевнобольной женщины с верхнего этажа стал расти в нем и наполнять его, как воздух, когда наберешь его полную грудь: вот она стоит у окна палаты в ртутном свете, а вот на краю моста Блэкфрайарс. Эвьен Апстоун и незнакомка в столбе солнечного света среди саутваркских толп.
Однако обе они были лишь бледными тенями в сравнении с эйдолоном, который Рэдборн, подобно крепко стиснутой в ладони монете, удерживал в своей памяти. Изгиб ее щеки, ее осенние волосы, которыми играл ветер (не было никакого ветра), ее губы на его щеке (то была ладонь, не губы), холмики ее грудей в том месте, где чуть разошелся вырез платья (вырез не расходился, нет): все это было куда более настоящим и зримым, чем любой предмет в его комнате, чем даже сама женщина, мерявшая сейчас шагами палату наверху.
Наверху.
Тут он услышал ее шаги: она ходила туда-сюда, туда-сюда, словно искала путь в лабиринте. Рэдборн поднял глаза. В потолке над его головой сиял витой тоннель – точно такой, как на картине Якоба Кэнделла. Пес еще не спрыгнул. Камень и штукатурка осыпались, обнажив раковину наутилуса, в сердце которой была женщина с манящим взором и губами, шепчущими его имя. Рэдборн охнул, засмеялся и запел себе под нос:
Он раскинулся на тонком матрасе, закрыл глаза и сосредоточился на звуке шагов. Туда-сюда, туда-сюда. Тем чаще становились ее шаги, чем чаще его сердцебиение и дыхание. По полу скользили ее юбки: не шелк и не лен, а подводные травы, за которыми проглядывал подобно обнаженной плоти белый морской песок. Казалось, стоит поднять руку – и можно дотронуться до нее, ощутить в ладони теплый изгиб, мягче кэнделловых собольих кистей, мягче всего на свете. Пахло ветивером, вербеной, ярь-медянкой; рот наполнился металлической синью обожженных мелких монет. Нельзя облизывать пальцы!
Он все равно облизал, сунул одну руку в рот, а другой расстегнул брюки; твердый член тут же выскочил из оков материи и спутанных теплых волос. Шаги над головой ударяли часто-часто: будто кто-то стучал пальцем по стеклу. Рэдборн задышал мелко и быстро; в комнате было холодно, но его объяло пламя. Выгнув спину, он раскрыл рот, чтобы прокричать ее имя, но у нее не было имени, был лишь цвет: асфодель резеда малахит шартрез виридис хризолит изумруд жимолость ветивер вербена…
Когда он кончил, с его губ сорвался крик – эхо слов Кэнделла: Узнать ее имя! Охнув, Рэдборн перекатился на бок, схватил с пола альбом, карандаш и принялся строчить:
Зелено, писал он, одни и те же буквы плясали по все новым и новым страницам, Зелено, Зелено, Зелено, Зелено, Зелено, ее зовут Зелено…
Он проснулся рано утром; все вокруг было залито медовым светом, а Рэдборна переполняло нетерпение, как в тот день, когда он впервые вошел в мастерскую. Он сел и ощутил прохладу в паху: вчера он забыл застегнуться. Наспех одевшись, он схватил альбом, карандаши, сюртук и побежал вниз.
Доктор Лермонт, бледный, с взлохмаченными волосами, сидел в столовой, перед ним были пустая тарелка, блокнот и чернильница.
– Мистер Комсток, доброе утро! Бреган нынче утром занята. Там, на буфете, есть каша, кофе и колбаски. – Он склонился над блокнотом.
Рэдборн взял еду и сел завтракать. Даже холодная каша с комочками не могла испортить ему настроение. Его распирало от восторга; он едва не засмеялся вслух, но мрачное выражение лица Лермонта отбило ему это желание. Рэдборн чувствовал, что сквозь его собственные веки пробивается некий свет, забрызгивая скатерть светло-изумрудными бликами. Поэтому он сидел с опущенной головой и изредка улыбался своей каше. «Зелено, – думал он. – Секрет в зелени».
Спустя несколько минут доктор Лермонт поднял голову.
– Час назад я ввел Кобусу очередную дозу, – сказал он. – Затем я вместе с Бреган понес ему завтрак и вновь обнаружил его в крайне возбужденном состоянии.
Лермонт сделал еще одну запись в длинной колонке цифр. Рэдборн, не поднимая глаз, кивнул. Глаза, глаза, осторожней с глазами.
– Иногда мы с успехом применяли для успокоения буйных больных синие ртутные пилюли, – предложил он.
– Принято, – сказал Лирмонт, продолжая писать.
– Это лишь предложение, – добавил Рэдборн, а потом, дождавшись, когда Лирмонт потянется за чем-нибудь на стоявшем рядом столике, украдкой заглянул в его записи.
Он ожидал увидеть там список успокоительных с указанием введенных доз. И действительно, с одной стороны был нацарапан – притом с чудовищными ошибками – рецепт:
КАПЛИ АТКАШЛЯ
2 УНЦ ЛОДАННУМ
1 УНЦ ПЕРРГИРИД
2 УНЦ ЭКСТ БЕЛОДОНЫ
1 УНЦ МЕДА
2 УНЦИИ ПАТАКИ
ФСЕ СМИШАТЬ ПИТЬ ПО ЛОЖКЕ ДЛЯ СНЯТЕЯ ПРИСТУПОФ КАШЛЯ
Он взглянул на вторую страницу.
ЯКОБ КЭНДЕЛЛ, ЗАМЕТКИ К «УНИЧТОЖЕНИЮ КАРТИНЫ И ЕЕ СЮЖЕТА» ТОМАСА ЛЕРМОНТА
Жену-фейри изловили Бетлем сент. 1856 Пир Бетлем апрель 1874 Тинтагельский круг, лечебница Сарсинмур июнь 1879 Свадьба лечебница Сарсинмур, дек. 1880 Пес еще не спрыгнул лечебница Сарсинмур, незаконч.
Нет, никакой фармакопеи: то был список работ Кэнделла. Когда доктор Лермонт повернулся к столу, Рэдборн тут же опустил глаза на свой завтрак. Доктор вернулся к записям. Спустя несколько минут он заговорил:
– Учитывая возбужденное состояние мистера Кэнделла, мистер Комсток, я не рекомендую вам заходить к нему сегодня. – Он покосился на вещи Рэдборна возле двери. – Вижу, вы захватили альбом для эскизов. Сходите на мыс, если погода по-прежнему будет хороша. Вам там понравится. А вот на пустоши гулять не советую… Гиблое место.
– Да, мне говорили. – Рэдборн стукнул ложкой по миске и, вздрогнув, положил ложку на стол.
Нет, ему не чудилось. В ложке на миг отразилось зеленое пламя подобное тому голубому, что образуется в результате горения спирта. Он вытаращил глаза, затем быстро взял себя в руки и взглянул на доктора Лирмонта.
– Мистер Кэнделл… Он всегда склонен к насилию?
– Нет. Напротив, он всегда проявлял удивительную кротость, и здесь, и в Бедламе. В противном случае я не остался бы здесь с ним наедине. Лишь один раз я столкнулся с его буйным поведением – когда он впервые встретился с мисс Апстоун. Я подумал, что она могла бы ему позировать… под наблюдением, разумеется.
– Так ведь она позировала! – вмешался Рэдборн. – Как раз сейчас он работает над картиной, где у всех персонажей – ее лицо. Даже у мужчин. У всех до единого!
– И все же виделись они лишь однажды, причем он повел себя чрезвычайно негостеприимно. – Лермонт отодвинул блокнот. – Я надеялся его исцелить – безусловно, речь шла не о его освобождении, а лишь о здравии его души. Он так хорошо реагировал на раствор морфина…
Лермонт задумчиво поглядел на стол.
– Очень важно, чтобы он продолжал творить. Как вам его работы, мистер Комсток?
– Что ж… Техника у него превосходная. Оно и понятно – вы ведь упоминали, что он состоял в Академии. Но, кажется, его привлекает только одна тема… Он рисует одних фейри.
– Этим он зарабатывал себе на жизнь – пока не совершил преступление. Он мог бы добиться не меньшего успеха, чем Берн-Джонс и Милле. Вы заметили огромное количество отсылок к Шекспиру?
– Да. Однако полотно, над которым он работает сейчас, показалось мне… плодом больного воображения. Полагаю, он вдохновлялся одной из ваших историй.
– Нет. Ровно наоборот. Он начал писать ее еще в Бедламе, много лет тому назад. А историю я услышал от одной старухи в Лантеглосе. Существуют литературные предшественники, разумеется. Наша дорогая леди Уайльд как раз пытается собрать их все воедино.
– Тогда это поразительное совпадение! Что он это изобразил. – Краем глаза Рэдборн различил некое тусклое свечение – словно солнце, отраженное от зыбкой водной глади; он с трудом проглотил кашу. – Что ж, пожалуй, я воспользуюсь вашим предложением и изучу мыс. Если, конечно, я вам не нужен.
– Сегодня утром не нужны, нет.
Лермонт встал, подождал, пока Рэдборн возьмет свой альбом, и вдруг просиял.
– Погодите… Есть одна мысль! Я решил переселить мисс Апстоун в домик на краю острова. Хотел навестить ее с утра пораньше, но, полагаю, это могли бы сделать и вы. Мой коллега доктор Стансел из Эксетера рассказывал мне о весьма обнадеживающих результатах лечения дам, которых он перевез на побережье. Я подумал, что солнце и свежий морской воздух пойдут на пользу мисс Апстоун и развеют ее уныние. Очень важно, чтобы она продолжала творить.
– Зачем? – раздраженно буркнул Рэдборн; от зеленоватого мельтешения у него начинала болеть голова. – Сдается, куда более благотворное влияние на нее окажут постельный режим и покой. Да и разве можно оставлять ее одну в таком состоянии?
– С ней будет Бреган. Бедняжка удивительно привязалась к мисс Апстоун. Но я буду вам очень признателен, если вы ненадолго заглянете в домик. Сегодня утром я так и не успел это сделать.
– Да, хорошо, – кивнул Рэдборн. – Непременно загляну.
* * *
Покидая особняк, он чувствовал себя змеей, сбрасывающей кожу: будто что-то большое и громоздкое, как он сам, но покрытое рубцами, сползает с него кусками и остается позади, а взгляд устремляется в небесную высь. Во дворе он поднял глаза к сияющему небосводу, грозному и устрашающему, затем опустил их и в зарослях утесника увидел мириады созданий, шныряющих среди изогнутых травинок и шипастых побегов.
Это его не напугало. Напротив, он расхохотался и поглядел направо и налево, как бы признавая существование незримых тварей: пусть знают, что он их видел и потому не будет застигнут врасплох. Сделав всего несколько шагов, он рухнул в траву, будто ему в спину вонзилась стрела, потом тут же сел, раскрыл альбом и, нащупав в нагрудном кармане карандаш, принялся рисовать.
Он нарисовал женщину; мост за ее спиной был подобен огненному следу кометы. На ум пришло стихотворение. Не Суинберн, а Китс…
Однако рисовал он вовсе не юную Маделину в канун святой Агнессы, а Эвьен Апстоун. И была она не в спальне со своим возлюбленным, прятавшимся в шкафу, а парила над мостом Блэкфрайарс. Рэдборн рисовал быстро, с трудом удерживая в руках норовивший улететь лист; второпях он то и дело смазывал свежие штрихи пальцами.
Наконец все было готово. Рэдборн долго сидел и смотрел на свою работу, видя одновременно образ на странице и тот, что жил у него в голове, а где-то промеж них – саму незнакомку с глазами цвета палых листьев. В нос ударил ее запах: травы, соли, битых зеленых яблок.
– Где ты? – прошептал он и заморгал: крошечные создания в траве бросились врассыпную. – Я не слепой, да будет вам известно.
Он закрыл альбом, убрал карандаш, поднялся и зашагал к домику.
Когда-то его, должно быть, арендовали фермеры. На окнах в глубоких нишах до сих пор висели ободранные ажурные занавески. Гранитный порог щерился обломанными стеблями ромашки и папоротника. Из дымовой трубы вился белый дымок. Землю перед домом недавно вспахали, и редкие запоздалые цветы, полузасыпанные землей, еще тянули к солнцу свои белые лепестки. Рэдборн сунул альбом подмышку и, помедлив, робко постучал в дверь. Изнутри донесся звук отодвигаемого стула, после чего все надолго стихло. Он подождал и уже хотел уйти, как вдруг дверь отворилась.
– О… сэр…
На пороге стояла Бреган. Ее глазки вспыхнули по-птичьи, когда она повернулась и обратилась к кому-то в комнате:
– Мисс, к вам тот новый доктор.
– Да, да, пожалуйста, входите, – сказала Эвьен Апстоун, и Рэдборн вошел.
Она стояла у выцветшего зеленого кресла в дальнем конце крошечной комнатки. Он окинул комнату взглядом: беленые стены; голые потолочные балки, над очагом совсем черные; домотканые половики на дощатом полу, стол и стулья, раскладушка (видимо, для Бреган) и кровать, застеленная белым покрывалом, расшитым маками. В одном углу – расписной валлийский сервант, заполненный посудой и безделушками (чашки, фарфоровая собачка). У окна мольберт с холстом, а рядом тот же письменный столик, заваленный красками, карандашами, альбомами и кистями, который Рэдборн уже видел в палате Эвьен.
– Вы пишете, – сказал он.
Она покачала головой.
– Нет, жду, когда холст просохнет. Я успела его загрунтовать еще вчера, в палате. Присаживайтесь, мистер…
– Комсток, – подсказал Рэдборн. – Рэдборн Комсток.
– Да. Пожалуйста, садитесь.
Она указала ему на один из простых стульев. Рэдборн сел и положил альбом на стол. Эвьен Апстоун повернулась к Бреган.
– Заваришь нам чаю, Бреган? И, может быть, сбегаешь в дом за каким-нибудь угощением? – Она виновато улыбнулась Рэдборну. – Мы только переехали, боюсь, мне нечего вам предложить.
– Ничего страшного. Я ведь завтракал.
– А я нет, – ответила Эвьен и засмеялась; Рэдборн заметил, что у нее раскраснелись щеки.
– Доктор Лермонт вас не кормит?
– Кормит, но с утра у меня не было аппетита. Ночью я проснулась и почувствовала, что заболеваю. Доктор Лермонт сделал мне укол, чтобы я лучше спала. Признаться, здесь аппетит у меня неважный – думаю, это из-за постоянных ветров.
Эвьен повернулась к маленькому окошку.
– Ночью вой ветра мешает мне спать. – Тут она с улыбкой взглянула на Рэдборна. – Но может, у вас сон покрепче моего.
Бреган поставила на стол принадлежности для чая, затем налила в железный чайник воды из кувшина и повесила его над огнем. Доставая чашки и блюдца, она то и дело косилась на Рэдборна. Он выпрямился и кашлянул.
– Видите ли, доктор Лермонт просил меня проведать вас и узнать, как вы тут обживаетесь. Вижу, что все хорошо.
Он умолк. Эвьен Апстоун, сидевшая в противоположном конце комнаты, вдруг выпрямилась, как штык, и уставилась на него. В отсветах пламени из очага ее глаза сияли, точно подсвеченные солнцем листья березы, причем казалось, что в них нет зрачка. Волосы она собрала на затылке в рыхлый пучок, но, когда Рэдборн посмотрел на нее, они вдруг, в один миг, рассыпались каштановыми волнами по плечам.
Осенние листья, подумал он, и ему сдавило горло.
– Мисс Апстоун, – начал он.
– Смотрите-ка. – Она не сводила с него взгляда – странного, пустого взгляда, как у задумавшегося ребенка. – Бреган несет нам чай.
– Да, мисс. – Бреган поставила на стол поднос и полуприсела в реверансе, повернув голову так, что уцелевшая половина ее лица расплылась в хитрой улыбке. – Сбегаю в дом и принесу вам завтрак.
Она вышла, и в открытую дверь хлынул чистый прохладный воздух. Рэдборн сидел, дожидаясь, пока Эвьен Апстоун разольет чай, но та лишь молча глядела на него. Спустя минуту она кивнула ему на стол.
– Прошу вас, – с улыбкой сказала она.
Он смущенно встал. Подавать гостям чай – женское дело, но мисс Апстоун, очевидно, привыкла, чтобы ей прислуживали.
– Э-э, мисс Апстоун? Не желаете ли чаю?
– Да, пожалуйста, – ответила она.
Он принялся разливать чай по чашкам и тут же расплескал его по столу. Эвьен этого как будто не заметила. Ни сливок, ни сахара не оказалось, а сам чай горько пах сырым миндалем. Эвьен не вставала с кресла и ждала, когда ей принесут чай, а потом в один присест выпила всю чашку.
– Ах! – воскликнул Рэдборн. – Обожжетесь!
– Нет, не обожгусь. – Из ее рта вырвалась крошечная струйка пара. – Он не такой уж и горячий. На вкус, правда, не очень.
– Простите. – Повозившись с чашкой, он осторожно попробовал напиток. – Фу! Ну и гадость! – Он поморщился. – Я, наверное, как-то его испортил, пока наливал.
– Это неважно. – Она встала, подошла к столу и налила себе вторую чашку. – Он теплый. Это главное.
На сей раз она пила медленно, одарив Рэдборна заговорщицкой улыбкой. Тот улыбнулся в ответ и допил свою чашку. Когда Эвьен налила ему еще, он засмеялся, но все же выпил.
– Итак. – Она отодвинула чашку с блюдцем и потянулась за его альбомом. – Можно взглянуть?
– О да. Но я попрошу вас об ответной услуге. Можно? – Он показал на стопку акварелей на столе.
– Конечно, пожалуйста.
Она томно взмахнула рукой. Зеленое пламя засветилось в венках на ее кисти, бронзовея промеж пальцев. Рэдборн ощутил жжение на языке и слабый привкус меди. Тут же вспомнилось хитрое выражение лица Бреган, и как она возилась с чайником…
– Чай, – с трудом выдавил он. – Отрава. Она нас отравила.
Эвьен подняла глаза от страниц его альбома и улыбнулась.
– Что вы! То был не яд, а лекарство.
– Но… – Рэдборну было трудно говорить; комната как будто стала меньше. – Но я не болен!
– Вы видите то, чего не видят остальные. – Она показала ему изображение человека, из глаз которого струились пчелы, а изо рта вместо языка торчала оса. – Я тоже.
Ее улыбка стала шире.
– Идемте, – сказала она, вставая. – Прогуляемся.
– А вам разве… дозволено?
Эвьен взяла его ладонь и прижала к своим губам.
– Нет. – Она открыла рот и обхватила губами кончики его пальцев. – Но мы пойдем все равно.
С этими словами она вышла за дверь, в серо-зелено-серебристый мир. Рэдборн, пошатываясь, вышел следом. Сердце колотилось, его всего трясло, как от столбняка, одна за другой накатывали волны тошноты. Он беспомощно подумал, что надо позвать доктора Лермонта.
Однако дом оказался невероятно далеко – его почти не было видно, – а потом и вовсе исчез.
– Постойте… мисс Апстоун, прошу, подождите!..
Далеко впереди стремительно шагала по серому склону женщина. Юбка ее раздувалась, длинные волосы трепал ветер. Рэдборн побежал за ней, умоляя вернуться, остановиться, остановиться.
– …прошу вас, стойте! – Он выбился из сил; тошнота отступила, но отдышаться удалось не сразу. – Мисс Апстоун?
Вокруг расстилалась открытая пустошь. Эвьен нигде не было. Очень далеко, быть может, в полумиле отсюда, вспарывал море иззубренный сарсинмурский мыс, над особняком кружило несколько чаек. На фоне неба вырисовывались очертания маленького домика. Вдруг кто-то быстро прошел по траве в сторону домика. Красное солнце висело низко, почти над самым горизонтом.
– Мисс Апстоун! – крикнул Рэдборн.
Как он здесь очутился?
Память отшибло. Он облизнул губы и почувствовал на них соль, а на языке – привкус золы. Либо в чай подмешали снотворное, либо он по какой-то иной причине потерял счет времени и потому к вечеру оказался здесь, на пустоши, продуваемой злыми ветрами. Рэдборн провел рукой по лицу и ощутил, что оно покрыто пóтом и чем-то липким.
Кровью? Он осмотрел руку – нет, крови не было. На обуви запеклась корка из грязи, песка и черных водорослей. Сняв с ботинок несколько таких прядей, он выпрямился. Человек у домика мог быть только доктором Лермонтом. Страх и чувство вины окончательно привели Рэдборна в чувство; уже во второй раз он не справился со своими обязанностями! Он быстро пошел в сторону Сарсинмура. Ледяной ветер дул с запада, донося запахи взморника и торфяных пожаров. Рэдборна била дрожь, и он стал размахивать руками, чтобы немного согреться. Под ногами трещали сухие вайи папоротника-орляка.
Он шел и шел, ничуть не приближаясь к месту назначения. Сарсинмурские утесы оказались куда дальше, чем он думал. Рэдборна начинало лихорадить; голова пульсировала болью и надувалась, как дряблый воздушный шар. От нестихающего ветра так болели уши, что ему пришлось зажать их руками и так идти дальше, подобно человеку, только что пробудившемуся от ночного кошмара. Пальцы занемели от холода, и он спрятал руки в карманы.
Тогда-то он и услыхал музыку.
Играли на свирели. Звучали высокие, ясные переливы, похожие на птичью песню. Мелодии не было, лишь повторялись одни и те же приятные ноты – будто музыкант снова и снова наигрывал гаммы.
Постепенно звуки становились заунывными, даже меланхоличными. Рэдборн знал, что ни одна птица так петь не могла.
Он замер, прислушался, окинул взглядом пустошь, но никого не увидел. Силуэт человека на мысе давно исчез. Мертвая трава под ногами неумолчно шуршала и шипела под порывами ветра. Свет заходящего солнца казался холодным и резким. Тени, змеившиеся по земле, были черными, как и отбрасывающие их жухлые ветви терновника. Груда камней неподалеку, казалось, парила над желтыми зарослями утесника.
– Господи, – прошептал Рэдборн.
Пейзаж внезапно показался ему до боли, до одури знакомым. Рэдборн с ужасом вспомнил рисунок Эвьен Апстоун в кабинете доктора Лермонта: эскиз Эвьен Апстоун с черными колоннами, парящими над пустырем.
Он сломя голову кинулся к мысу, не глядя под ноги и то и дело спотыкаясь о камни и ветви терновника.
Музыка не умолкала. В причудливом контрапункте с зыбким пением свирели зазвучали голоса: высокие, ровные, монотонные. Слов будто бы не было. Рэдборн осмотрелся и никого не увидел, однако музыка ему совершенно точно не чудилась. Мало того, она становилась громче. Рэдборн побежал зигзагом, надеясь избавиться от преследователей, но тщетно: музыка раздавалась уже прямо у него за спиной. Он резко развернулся: никого.
Сарсинмур теперь остался позади, а впереди виднелась Тревенна. Мог ли звук доноситься оттуда: из церкви или со школьного двора? Час уже поздний. Поют вечерню?
Однако ветер дул с запада, а музыка звучала повсюду, со всех сторон, била по ушам подобно набату, заглушая все остальные звуки, даже вой ветра, рев моря и его собственное дыхание. Рэдборн с криком повернулся к Сарсинмуру и побежал.
Не одолел он и пятидесяти шагов, как появились они. Сперва пес – он часто дышал, скачками взбираясь на пологий холм левее Рэдборна, покуда не поравнялся с ним. Зверь был невиданных размеров: если поднять его на задние лапы, он оказался бы выше него. У пса была длинная черно-белая шерсть, заостренная морда и приоткрытая, словно в усмешке, пасть. Когда он поднял голову и посмотрел на Рэдборна, тот увидел круглые глаза со зрачками цвета торфяной воды; белки в сравнении с темной радужкой туманно сияли. Пес смеялся над Рэдборном.
Рэдборн охнул. Зверь был так близко, что он чувствовал рукой его жаркий бок. Затем пес, не прибавляя шагу, обогнал его: черные лапы резали утесник, как ножницы.
– Ragresek brathky,[52] – прокричал голос; Рэдборн обернулся и опять никого не увидел. – Ragresek brathky! – вновь раздался крик, на сей раз так близко, что зазвенело в ушах.
Рэдборн рухнул на землю и кубарем пролетел несколько ярдов вниз по склону. Камни и ветви утесника цеплялись за одежду; наконец он замер рядом с еще цветущим кустиком вереска, лег на живот и попытался слиться с землей.
С холма спускалась небольшая процессия. Четыре лошади шли одна за другой, серые и белые; бока их были облеплены мухами и репейником. Верхом на каждой лошади сидел всадник: трое мужчин, одна женщина. С земли Рэдборн не мог толком рассмотреть их лица. Возможно, то были лудильщики. Одежда на них была потрепанная и несколько архаичная: плащи без капюшонов и тяжелые кожаные башмаки, на шее женщины – светло-серый шарф, обернутый несколько раз. Мужчины были высокие, смуглые, с длинными темными волосами, завязанными сзади в хвосты. У одного Рэдборн заметил неровно остриженную бороду и усы. Когда всадники приблизились, он сумел получше разглядеть женщину, тоже высокую и широкоплечую, с рыжевато-каштановыми волосами.
С его губ почти сорвалось ее имя. Но за миг до этого ее лошадь пронеслась мимо, копытами выбивая из гранита и каменного крошева яркие искры. Трое мужчин не отставали. Их запах наполнил воздух, как дым. Крепкий дух лошадей и немытых волос, морской соли и промасленной кожи. И над всем этим – резкий зеленый запах древесного сока.
Он так сильно ударил в нос, что Рэдборн невольно поморщился и потер переносицу. В этот миг последний мужчина вдруг обернулся и уставился на него сквозь опустившиеся сумерки. Он вскинул руку, указал на Рэдборна и громким, звенящим голосом произнес слова на незнакомом языке.
Тихо выругавшись, Рэдборн вновь прижался к земле. Всадник натянул поводья и, кажется, хотел спешиться, но вместо этого нагнулся и подобрал горсть земли. Остальные, ничего не замечая, продолжали путь. Не успел Рэдборн двинуться с места, как всадник швырнул в него землю.
Мелкие камни и песок больно ударили в лицо. Рэдборн закричал от боли; глаза жгло, словно в них плеснули скипидаром.
– Господи! Ох, не надо!
Закружил вихрь, словно взмыла в небо стайка куропаток. Рэдборн принялся судорожно тереть глаза, затем выдернул из брюк полу сорочки и стал отираться ею. Когда он открыл глаза, весь мир подернулся красной пеленой. Минуту спустя перед глазами прояснилось.
Щурясь, он вгляделся в пустошь. Далеко-далеко, у самого горизонта на северо-западе поднимались и опускались, словно плыли по волнам, четыре силуэта. Впереди них мчалась черная точка, которую в конце концов поглотило небо. Рэдборн дождался, пока они скроются из виду, и встал.
Золотой ломтик солнца едва виднелся над фиолетово-черной кромкой моря. Рэдборн поморгал, провел рукой по лбу, стряхивая налипшую землю, и продолжил подъем. Спустя несколько ярдов он заметил что-то на земле и, хмурясь, наклонился.
В кольце из чахлых серых поганок лежали крошечные, с его ладонь, носилки из прутиков, ложе которых было соткано из сухой травы и березовых листьев и выстлано пухом рогоза и мягким зеленым мхом, как гнездо феба. На носилках лежал мягкий пушистый комок.
Мертвая птица. Кончики крыльев испещрены коричневыми и белыми полосками, грудка – в темно-коричневую крапинку. Загнутый серый клюв напоминал шип, а глазки размером с маковое зернышко были затянуты серыми веками. Когда Рэдборн взял носилки с птицей в ладонь, она оказалась почти невесомой. Он бережно поднял ее и стал рассматривать, гадая, что это за птичка и откуда она взялась. О лудильщиках он и думать забыл. Наконец Рэдборн встал, окинул взглядом небо в золотых разводах и дымчатое марево, которое ветер гнал с востока, и зашагал в сторону Сарсинмура.
Глава 13. Основа расколдован
Более гибельной, о Эйрена, никогда я тебя не встречал.
Сапфо
В Кэмден-таун он возвращался пешком. На это ушли часы: по дороге Дэниел заглядывал во все проулки, пабы, кафе и галереи северного Ислингтона, следовал за всеми встречными женщинами (и несколькими мужчинами) с темно-рыжими волосами, покуда те не оборачивались и Дэниел не убеждался – в десятый, двадцатый, сотый раз, – что это не Ларкин. Слишком поздно до него дошло, как надо было поступить с самого начала, и он опрометью кинулся вдоль канала к тому месту, где стоял нэрроубот, но так и не нашел его.
Лодка исчезла. Зато арочный мост и ива были на месте: из ее опавших листьев в воде складывались рунические символы. Дэниел остановился, пытаясь перевести дух, затем подбежал к старушке, выгуливавшей свою шелти.
– «Королева Куксферри», – выдохнул он. – Нэрроубот. Не знаете, где он?
– Нет, извините. – Старушка покачала головой; в ее добрых глазах забрезжило беспокойство. – Да ведь в наших краях и не бывает канальных лодок: ни тут, ни в Маленькой Венеции, ни в Кэмден-доке. У вас все хорошо? Может быть, вы заблудились?
– Нет.
Он развернулся и пошел, теперь уже медленно, по бечевнику в сторону Кэмден-тауна. Волдыри на губах уже не болели, но кожа чесалась, как после заживающего солнечного ожога. У винного магазина «Монарх вайнс» он остановился, вошел и купил себе бутылку абсента «Хиллс», затем, откупорив ее и спрятав в бумажный мешок, двинулся в сторону Чолк-фарм-роуд.
Когда он подошел к дому Ника, бутылка наполовину опустела. Губы больше не болели и как будто полностью зажили: поврежденная кожа разгладилась под липкой пленкой с ароматом корицы. В ушах стоял гул, как от лампы дневного света. Небо над головой, за ширмой поздневикторианских домов и сияющим изгибом нового комплекса «Айс уорф», приобрело дьявольский изумрудный оттенок уранового стекла.
– «Как пышны и сочны здесь травы! Как зелены!» – сообщил он двум встречным девицам, презрительно косившимся на него.
– Иди в жопу, псих вонючий, – сказала одна и плюнула ему вслед.
– «Я думаю, что отвезу этот остров в кармане домой и подарю его сыну вместо яблока! – проорал он девицам. – А семечки посею в море и выращу другие острова!»[53]
Дэниел кинулся бежать по Хай-стрит, и прохожие провожали его холодными, белыми, недоброжелательными взглядами.
– Красавица пришла,[54] – произнес он, согнулся пополам, и его вывернуло на тротуар. – О, черт.
Все пропало.
Она пропала.
Он не должен ее потерять.
Домой сейчас нельзя – Дэниел просто не мог заставить себя вернуться домой. Он выпил пузырек солевого раствора для регидратации из магазина «Голланд энд Баррет», и ему полегчало. Теперь он мог почти целую минуту удерживать в голове образ Ларкин Мид, не испытывая при этом всепоглощающей, сродни ужасу, безысходности. Вливание абсента, как это ни противоестественно, помогло разуму Дэниела меньше думать о физическом присутствии Ларкин – о ее голосе, вкусе ее кожи, – а сосредоточить мысли на том, кто она такая.
Художница не от мира сего, которую открыл Рассел Лермонт? Или, если точнее, создание из иного мира, но как это все же понимать? Дэниел стоял на Хай-стрит и глядел на рекламный щит на доме Ника. Его мысли потекли в странном направлении – обычно он начинал размышлять в таком ключе, когда читал биографию исполнителя, умершего слишком рано (или слишком поздно) и не оставившего после себя ничего, кроме воспоминаний озадаченных свидетелей его жизни. Никто никогда не воспринимал его всерьез. На сцене она прямо преображалась. Он мне сказал, что между ними все кончено, однако… Кто знал, что она на такое способна?! Такие вспомогательные источники могли быть весьма полезны, хоть и не отличались надежностью и, конечно, в подметки не годились…
Внезапно в голове возникли слова Джуды Трент: «Она – первоисточник», – и тут же всплыло произнесенное ею непонятное имя…
Не Бет и не Блет. Не английское, а валлийское.
Блодьювидд.
– Черт! – Он сунул бутылку абсента в урну.
Все его заметки к книге хранились в ноутбуке, на столе в гостевой спальне Ника; там же пылились справочники, книга Ружмона, сборник изречений Шопенгауэра и труды, посвященные мифу о Тристане. Но ничего про кельтскую мифологию у Дэниела не было. А Британская библиотека уже закрылась.
Зато книжный «Уотерстоунс» рядом, а он открыт до восьми!
Дэниел поспешил туда и спустился в отдел фольклора и мифологий народов мира. Долго читал корешки, пока не нашел искомое – между книгами «От ритуала к роману» и «Совы на тарелках»: карманный вариант эврименовского издания «Мабиногиона».
– Ага, – прошептал Дэниел.
Он полистал книгу и открыл ее на Четвертой ветви, «Мат, сын Матонви».
И в один из дней он отправился в Каэр-Датил, чтобы навестить Мата, сына Матонви. И, когда он уехал, жена его вышла из дома на прогулку и услышала в лесу звук рога. Вслед за этим мимо пробежал олень, а за ним – собаки и загонщики. Следом скакал человек на лошади. «Пусть слуга пойдет, – велела она, – и узнает, кто это». Слуга пошел и спросил об этом. «Это Гроно Пебир, владетель Пенллина», – ответили ему, и он передал это госпоже… и, как только Блодьювидд взглянула на него, она не могла уже не думать о нем… И к нему, когда он посмотрел на нее, пришли такие же мысли…[55]
Вместе со своим любовником она убила мужа Ллеу, но Гвидион нашел разлагающийся труп Ллеу и вернул его кости к жизни, а затем превратил Блодьювидд в птицу. Так Блодьювидд, Цветы, стала Блодеуведд, Цветочноликой – совой.
– У-ху! – раздался голос за спиной Дэниела; это был Ник. – Бинго! Главный приз ваш!
Дэниел смерил его холодным взглядом.
– Я увидел тебя в окно. Вообще-то я волновался, искал тебя.
– Неужели? Волноваться надо было два дня назад, у Сиры.
– Знаю, знаю. – Ник взглянул на свои руки, исполосованные запекшимися порезами. – Слушай, не знаю, сколько раз еще это скажу… Прости меня, Дэнни. Черт подери, я так виноват перед тобой!
– Зачем ты тогда это сделал? – спросил Дэниел. – Зачем? Мы ведь были друзьями…
– Знаю. – Топазовые глаза Ника потемнели от боли. – Ладно, дружище, идем.
Дэниел, помедлив, вернул книгу на полку. Ник осмотрел его с ног до головы, и его лицо смягчилось.
– Ты с ней остался. Ох, Дэнни.
– Мне надо ее найти. У тебя есть ее мобильный? Или…
– Дэнни. Все, она исчезла. – Он показал на его покрытое синяками горло. – Лучше уже не будет, старик. Идем. – Он покосился на книгу, затем пробормотал: – «Вы сделали ее совой, а она хотела стать цветком». Или там наоборот было? Ты должен помнить. – Он показал на книгу «Совы на тарелках». – Впрочем, наша Ларкин не хочет быть ни совой, ни цветком.
– Чего же она хочет?
– Она хочет домой. – Ник сокрушенно покачал головой. – Хочет стать целой. Мы с тобой, Дэнни, – всего лишь те, кого она случайно задела крыльями, пролетая мимо. Она никогда к нам не вернется. Никогда.
Они пошли наверх. С минуту Дэниел молчал, а потом наконец выдавил:
– Ты потом снова ее встретил. Сира рассказывала. В Праге.
Ник поспешил вперед и вышел на улицу.
– Верно. И чуть не умер. Она чуть меня не убила.
– Хочешь сказать, она пыталась тебя убить?
– Нет. Ее прикосновения для нас губительны. Это как дважды пережить удар молнии. Тогда-то я и начал понимать, что тут к чему.
– Как?
– Видишь ли, она изменилась. Это был совсем другой человек. Я думал, это она, хотел в это верить, но нет… Она умерла, Дэнни. – Голос Ника дрогнул; он незряче глядел перед собой. – Роб мне рассказал. Ее квартира в Ламбете сгорела. К тому времени я про нее забыл… Нет, не забыл, но сумел подальше задвинуть воспоминания о ней. Просто отказался вспоминать. Как же я ликовал, когда смог за целый день ни разу о ней не подумать!
– Так вот, я был в Праге, просто дурака валял. Отыграл пару концертов и решил задержаться. Увидел ее в кафе – это была она, я понял с первого взгляда, но она изменилась. То есть, теперь она выглядела иначе, но я все равно ее узнал. И когда я ушел с ней…
Он вздрогнул, обернулся и показал Дэниелу трясущуюся руку.
– В общем, она не умерла. Хрен знает, кто она, как это все понимать, но она не такая, как мы, Дэнни.
Ник поднял глаза. Дэниел сглотнул.
– Тогда… Зачем? Зачем ты…
Он умолк, и Ник кивнул.
– Вот-вот. По той же причине. В первый раз все было иначе. Мы познакомились, и я… я начал с ней встречаться. У нее были песни… баллады трубадуров двенадцатого-тринадцатого веков. Потрясающий материал. Понятия не имею, где она их взяла – они буквально рассыпались в руках. После ее исчезновения у меня наконец начали получаться достойные вещи. Примерно в ту пору я набросал первые версии песен для «Человека-бомбы».
– Баллады трубадуров?
– Ага, это твоя тема, верно? Тристан, все дела…
– У нее были подлинные рукописи тех баллад? Оригиналы?
– Да. Но их уже нет… Если ты вдруг хотел использовать их в книге. В один прекрасный день они просто рассыпались в прах. Я думал принести их в дар Британскому музею или вроде того; держать их у себя казалось преступлением. Но после ее исчезновения они развалились на части. Как я, – добавил он. – И как ты.
– У нее много чего было, Дэнни, – продолжал Ник. – Потрясающая, безупречная, восхитительная рукопись одной древней ирландской поэмы… Просто как из Келлской книги, мать ее! Такое нельзя хранить в занюханной ламбетской лачуге.
– Откуда у нее все это?
– Она говорила, это подарки… Или нет, погоди, она говорила, что это ее вещи. Якобы ее обокрали, и уцелела лишь малая часть. Бесценные книги, рукописи. И рисунки. Картины.
Дэниел потер руки: кожу покалывало.
– Может, она… Ну, клептоманка какая-нибудь?
– Это каким профи надо быть, чтобы столько всего украсть! Вором-виртуозом, не иначе. Нет. Думаю, люди ей действительно все это дарили. Как подношение. – Он оскалил зубы в усмешке. – И я туда же: все песни с альбома «Человек-бомба» посвящены ей.
– Я и не знал, пока мне Сира не рассказала.
– Откуда тебе было знать? На обложке не написано. У меня тогда просто крыша поехала. Лучше тех песен я уже ничего не написал и прекрасно это знаю. А ведь были и другие, я их даже записал, но не выпустил.
– Тоже впервые слышу! Что за песни?
– Ну, всякие. Баллады. «Песни в духе». Та древнеирландская рукопись… Не знаю, украла она ее или нет, но это было нечто. Слышал про Желтую книгу Лекана?
Я помотал головой.
– Что-то вроде «Книги скорбящей коровы». Старинные ирландские саги и поэмы. Есть такая очень известная ирландская легенда под названием «Сватовство к Этайн», у нас она выходит в разных изложениях. Есть версия как бишь ее… леди Грегори. А есть еще обработка мамаши Оскара, леди Уайльд. Ага, чего только не приходится знать, когда ты – Легенда Фолка. В общем, тысячи лет на свете существовали только ее фрагменты, а полную версию обнаружили в Челтнеме лишь в тридцатых годах двадцатого века, среди страниц «Желтой книги Лекана». А у нашей красотки Ларкин был собственный экземпляр, прикинь! Охрененная иллюминированная рукопись… просто, мать ее, мечта! У меня глаза на лоб полезли, когда я ее увидел. Держать в руках подлинник… Я чуть не сдох от счастья, ей богу. Один из лучших моментов в моей жизни.
– Ты смог ее прочесть? Разве она не на гэльском?
– На ирландском, да. Конечно, прочесть я ее не мог, зато Ларкин могла. Хотя там даже не разобрать, где заканчиваются буквы и начинаются картинки. Она спокойненько все прочитала. Как комиксы, Дэнни.
Он посмотрел на Дэниела сияющими глазами.
– Ха-ха.
– Ха-ха, – отозвался тот и отвернулся.
Они подошли к углу паба «Уорлдс энд». Загорелся красный. Дэниел стоял, молча обдумывая все сказанное Ником.
– А о чем эта легенда? – наконец спросил он. – Кто такая Этайн?
– Вторая жена Мидира, из племени богини Дану. Первая жена Мидира из ревности превратила Этайн в бабочку, а затем наслала бурю, которая унесла ее из страны Тир на Ног в земли людей. Семь лет Этайн носило по свету, а потом она упала в чашу с вином, и ее проглотила другая королева. Девять месяцев спустя королева родила вторую Этайн, такую же прекрасную, как и первая, и когда Этайн выросла, ее выдали замуж за земного короля. В конце концов этот король сошел с ума и объявил войну племени богини Дану и практически стер с лица земли Тир на Ног. Страна вечной молодости теперь лежит в руинах, а все из-за чего? Из-за девушки, Дэнни. Мораль сей басни такова: она того не стоит, друг. Сам посуди.
Дэниел бросил взгляд через дорогу. Зеленый загорался уже несколько раз, а они до сих пор не сдвинулись с места.
– Если бы Ларкин сейчас оказалась тут, – медленно произнес он, – вот прямо здесь, подошла бы к нам и позвала бы тебя – ты пошел бы?
– Не медля ни секунды.
Вспыхнул зеленый; они стали переходить дорогу. Когда они шагнули на тротуар, Ник тихо запел:
Дэниел задумчиво улыбнулся.
– Это одна из тех песен, которые ты написал и посвятил ей?
– Нет. Это из той рукописи. Ее больше нет. – Ник вздохнул. – Превратилась в пыль прямо у меня в руках. Раз – и нет ее.
Он поднял на Дэниела измученный взгляд и беспомощно всплеснул руками.
– И так со всем, что она мне дала! Ничего не осталось на память – только то, что хранится здесь.
Он постучал себя по виску и поморщился.
– Ну и шрамы, конечно. И не говори потом, что я ничего тебе не дала, Ники! – прокричал он скрипучим голосом и засмеялся. – Но я не жалуюсь. Наоборот, я рад. Благодаря встрече с Ларкин я записал «Человека-бомбу», познакомился с Сирой и с тех пор живу припеваючи. Конец.
«А вот и нет», – подумал Дэниел, когда они вышли на Инвернесс-стрит, но вслух ничего не сказал.
* * *
– Ты не против, если я поднимусь с тобой? – спросил Ник, отпирая входную дверь. – Сире нужны кое-какие диски, а у меня вся коллекция здесь.
– Валяй, квартира же твоя. – Дэниел стоял за спиной друга, дрожа на вечернем ветру. – Господи, хочется просто лечь, заснуть и проспать неделю.
– Так и сделай, – сказал Ник; он толкнул дверь и жестом позвал за собой Дэниела. – Сон и перепихон – лучшее средство от всего, как говаривала моя матушка.
– Ник, я был с ней знаком. Она никогда так не сказала бы.
– Ну, значит, папаша говаривал.
Они пошли вверх по лестнице. Дэниел немного повеселел, ощутив, как его окутывают знакомые запахи кофе, гашиша и индийских специй. В конце концов, если подумать… С Ларкин у него был секс на одну ночь, только и всего. Случайные связи Дэниел не практиковал уже лет двадцать, а подобных ощущений – безумного влечения, когда кажется, что секс с желанной девушкой откроет тебе дверь в новый дивный мир, а старый превратится в серую труху, – не испытывал и того дольше.
Даже хорошо, что теперь все позади. Они поднялись на площадку, где висел велосипедный шлем Ника и несколько дождевиков, повернули и оказались на кухне.
– Привет, Ник. – Низкий голос сотряс всю квартиру. – Это я. Вэл. Вэл Комсток…
Дэниел поднял голову. Посреди кухни стоял высоченный здоровяк, каких за пределами баскетбольной площадки Дэниел никогда не видел. Ростом больше шести с половиной футов, широкоплечий и… просто громадный, с грязной красной банданой на голове и тонкими черными волосами, спадающими на плечи, глубоко посаженными глазами и ястребиным носом, короткой бородой и усами, подчеркивающими точеные черты лица, он был гораздо моложе их с Ником. Дэниел дал бы ему от силы лет тридцать, а грязная футболка с обложкой альбома «Неряха Питер» группы «Тайгер лилиз», мешковатые вельветовые штаны, массивные черные ботинки, потрепанный кожаный шнурок на шее и серебряные серьги в ушах делали его еще моложе.
– Ник, помнишь меня? – сказал Вэл; его невероятные размеры так поразили Дэниела, что он чуть не засмеялся, но стоило молодому человеку обратить на него взгляд, как он окаменел.
Ларкин, подумал он, борясь с подкатывающей к горлу паникой. Господи, он так похож на Ларкин!
– Вэл? – Ник изумленно хохотнул. – Малыш Вэл?!
– Он самый.
Ник вприпрыжку подлетел к нему.
– Господи, малой, чем тебя кормили? Стероиды в пиво подсыпали, что ли? Рад тебя видеть!
Они пожали друг другу руки.
– Мой брат-недоумок так тебе и не позвонил, да? – сказал Вэл. – Он должен был тебя предупредить, что я приеду. Ключ у меня еще с тех пор.
Он показал Нику ключ – в его огромной ладони он казался крошечной железкой.
– Но я готов переехать в гостиницу…
– Нет, что ты, какие проблемы! – воскликнул Ник. – Если, конечно, ты тут поместишься.
Вэл улыбнулся и поглядел на Дэниела.
– Вэл Комсток, – представился он и через голову Ника протянул ему руку.
– Дэниел Роулендс.
– О, земляк. – Он расплылся в улыбке.
Дэниел натянуто улыбнулся в ответ.
– Ага.
Понять бы, где же этот детина, в самом деле, поместится? Дверь на крышу была открыта – может, там ляжет? Дэниел покосился на Вэла и ощутил укол ревности.
– Я поживу у Ника несколько месяцев. Приехал в Лондон в творческий отпуск – собирать материал для книги. Я писатель… журналист из «Вашингтонского горизонта».
Вэл кивнул и посмотрел Дэниелу в глаза. У него были карие глаза с зелеными и янтарными прожилками, и в них брезжил явный вызов. Ах вот, значит, как?
Но вслух Вэл ничего такого не сказал.
– Я тут по делу, привез кое-какой груз. Меня попросили доставить одну из картин деда – передать покупателю лично в руки. Опять Саймон подсуетился, мой сволочной братец-адвокат. Он провернул сделку, а я, как обычно, крайний.
Ник стянул анорак и подошел к холодильнику.
– Надолго ты к нам? Пива хочешь?
– Да, спасибо, – пробасил Вэл, и Ник вручил ему бутылку. – Не знаю даже. Мне что-то не сидится на месте. Может, побуду чуток в Лондоне.
Ник кивнул.
– Пива, Дэнни?
– Нет, спасибо.
Дэниел бросил взгляд в гостиную и заметил, что один из книжных стеллажей пуст. На полу стояло два больших черных мешка, полных до краев.
Вэл проследил за его взглядом, пожал плечами и сказал:
– Да, слушай, Ник… Я тут немного напортачил, прости. Ущерб возмещу, но… У меня будет к тебе одна просьба.
Его бас сменился почти шепотом, в котором слышался намек на едва уловимую угрозу – будто благоразумие пытался проявить человек, который не слишком привык это делать. Дэниел с тревогой покосился в гостиную и на этот раз заметил книжные страницы на полу под окнами и разорванную пополам обложку.
– Вообще-то, – продолжал Вэл, – поговорить мне надо в первую очередь с Саймоном. Когда мне было пятнадцать, у меня пропали все альбомы с рисунками… И один из них я обнаружил здесь. Сейчас. Но…
Снизу донесся щебет дверного звонка. Ник шагнул было в коридор, но замер, услышав, как отворилась и захлопнулась входная дверь.
– Сира, наверное, – сказал он.
– Ник? Ты здесь? – раздался с лестницы женский голос.
Дэниел обернулся. Это была Ларкин.
– Надо же, какие люди, – проронил Ник, побелев, как бумага. – Солнышко наше!
Она была в потрепанных и залатанных джинсах и тунике из пестрого, крашеного вручную бархата. Ее волосы рассыпались по плечам, серебристые и рыжие пряди путались в бахроме длинного бирюзового шарфа. Прикид Ларкин мог показаться откровенно нелепым, но сердце у Дэниела болезненно сжалось, когда он взглянул на нее и приветственно вскинул руку.
– О, здравствуй, Дэниел. – Она рассеянно улыбнулась – не так, словно между ними ничего не было, а так, будто с тех пор прошли десятки лет. – Я и забыла, что ты тут живешь. Кажется, позавчера я забыла здесь пальто… Вот, решила зайти.
– Вчера, – поправил ее Дэниел.
В следующий миг она от него отвернулась, и слова застряли у него в горле.
Много лет назад Дэниел в одиночку отправился в поход по окрестностям Моаба в Юте, и на его глазах в далеком стеклянно-синем небе врезались друг в друга два небольших пропеллерных самолета. Это зрелище вызвало у него смесь ужаса и недоумения. Как вышло, что они не смогли разминуться на таких просторах? А чуть позже его ждало еще большее потрясение: в местной газете он прочитал, что упавшими с неба обломками зашибло насмерть другого туриста-походника!
– А может, самое поразительное здесь как раз то, что зашибло не тебя, – сказала Дэниелу его тогдашняя подружка. – Может, тебе невероятно повезло, раз ты стал свидетелем этого события.
Стал свидетелем.
В другом конце кухни Вэл Комсток сверлил взглядом Ларкин, но та его пока не заметила. Она смотрела на Ника, чуть приоткрыв губы и склонив голову набок, словно пыталась понять, что тут происходит. Вечеринка-сюрприз? Ссора?
– Эмм… – протянула она, поворачиваясь.
И тут увидела Вэла.
Сияющий миг, доля секунды между ударом по стеклу и появлением паутины трещин. Дэниел вцепился в угол кухонного стола; Ник так и стоял с бутылкой пива в руке, открыв рот на полуслове. За столом замерли напротив друг друга Вэл и Ларкин: она в своем старомодном цыганском прикиде, Вэл – в грязной красной бандане, засаленных джинсах и растянутой футболке. Дэниел ощутил в горле вкус желчи, горькой зелени, которую внезапно перебил запах горелой рыбы. Запахло яблоневым цветом и морем. Где-то рядом залаяла собака. Очень медленно, не отрывая взгляда от Ларкин, Вэл поставил бутылку на стол; его карие глаза были широко раскрыты и пусты, как у лунатика.
Приворот.
Перед глазами Дэниела возникли нарисованные тушью силуэты слившихся воедино любовников на бесконечном бело-зеленом поле; он ощутил ладонь Ларкин на своем лице, а на груди – ее когти.
Обнаружение.
– Я тебя знаю, – проронил Вэл; Ларкин, продолжая глядеть на него во все глаза, молча кивнула.
– Да, – сказала она, и Дэниел почувствовал, как эта дверь захлопнулась перед ним навсегда.
Узнавание.
Глава 14. Триумф времени
Я – начало и суть,Из меня лета, коим нет предела,Из меня божества и люд,Я равна и всецела.Сменяются боги и люди,Ибо я – дух,Тогда как они – лишь тело.Алджернон Чарльз Суинберн. Герта
То были не сумерки, но рассвет; не рассвет, а ночь; горело не восходящее и не заходящее солнце, а пламя. Мир был им объят; нет, не мир, понял Рэдборн, устремляясь вперед, не мир, а Сарсинмур.
– Эвьен!
Он несся по узкой перемычке к дому; воздух вокруг ревел. Жар обрушился на него стеной. Казалось, он очутился под сводом атанора: всюду огонь, чад и носящиеся туда-сюда крошечные черные хлопья. Земля под ногами дрожала, утесник трещал, как мясо на вертеле. Рэдборн, с криками и склонив голову, продвигался вперед, тщетно отбиваясь руками от волн алого, черного и ослепительно белого.
– Эвьен!
Особняк полыхал. Однако, попав во двор, Рэдборн увидел, что огонь захватил лишь переднюю часть здания и его нижние этажи, а новое крыло и верхние этажи уцелели, хотя языки пламени уже лизали их. Он замер, кашляя и пытаясь отдышаться. На брусчатке во дворе, на безопасном расстоянии от дома, валялись картины, коробки и деревянные ящики. Их были сотни.
– Комсток!
Он поднял голову и увидел, как из двери вывалился Лермонт. Шатаясь, он волок за собой огромное полотно.
– Помогите, – выдохнул врач, укладывая картину на землю и едва не падая с ног. – Надо их спасти…
– Где она? – прокричал Рэдборн, затем выхватил у Лермонта картину и отшвырнул ее в сторону. – Она внутри? Где она?!
– Она? – Лермонт ошарашенно уставился на него, потом сипло засмеялся. – Она сгинула! Подожгла свое гнездышко и была такова!
Лермонт побежал обратно к дому.
– Кервисси в Падвитиэле уже наверняка заметил пожар. Помогите мне вынести остальное!
– Картины? – Рэдборн схватил его за руку. – Вы спятили? А как же сам Кэнделл? Где он?!
– Главное – его работы! – прокричал Лермонт, вырываясь и указывая на груды полотен на земле. – Я его освободил, он отправился к ней!
Доктор со стоном бросился к дому.
– Отправился к ней? – крикнул Рэдборн ему вслед. – Эвьен!
Он содрал с себя сюртук, накрыл им лицо и побежал. Дым горящего утесника был всюду; сверху дождем сыпались осколки лопающихся от жара стекла и камня. Рэдборн оббежал дом, резко остановился и, тяжело дыша, попытался различить за клубами дыма маленький домик.
Тот, кажется, был цел, хотя по терновнику и вьюнку под ногами Рэдборна змеились, искря и шипя, огненные тоннели.
– Эвьен! Бреган!
Он подлетел к двери и распахнул ее. Внутри все было по-прежнему, как несколько часов тому назад: на простом столе все еще стояли чашки, на мольберте белел свежий холст, в погасшем очаге лежала горстка пепла. Ни Эвьен, ни Бреган в домике не оказалось.
– Вы ее здесь не найдете, мистер Комсток, – произнес голос; Рэдборн резко крутнулся на месте. – И она вас тоже. Она взяла от вас все, что нужно, и сгинула, сгинула…
В дверях стоял Якоб Кэнделл. Он был в своей заляпанной краской блузе, но босой; израненные руки и стопы кровоточили. От него несло скипидаром и льняным маслом.
– Лермонт меня выпустил, чтобы я помогал выносить вещи. Я сказал ему, что оставляю свою коллекцию пигментов вам, мистер Комсток. Ляпис-лазурь чистейшая, и про caput mortuum я вам уже рассказывал. Полагаю, холсты грунтовать вы умеете. Сам я, боюсь, писать пока не смогу…
– Кобус. – Рэдборн подошел к нему вплотную. – Кобус. Вы… вы ведь ее не тронули? Клянусь богом, я вас убью, если вы причинили ей вред!
– Вред?! – Бледные глаза Кэнделла вспыхнули, и он захохотал. – Я при всем желании не сумел бы причинить ей вред, мистер Комсток! Можно ли причинить вред, например, океану? Можно ли причинить вред этому…
Он развернулся, выбежал на улицу и, неуклюже петляя по полю, приблизился к полыхающим зарослям утесника. Тут Рэдборн настиг его и грубо потащил обратно.
– Довольно! Говорите, куда она пошла… Где она?!
Кэнделл не противился, не вырывался, лишь с милой улыбкой на лице глядел на Рэдборна. Затем поднес липкую окровавленную руку к своей щеке.
– Вы ее не найдете, юноша. И вторую тоже можете не искать. Повитуху.
– Что вы несете?!
– Калеку. Им от вас только это и нужно было… зачать ребенка.
– Ребенка?! – Рэдборн задохнулся, зажмурил глаза и увидел: крошечные носилки в траве, а в них – тельце крапивника, женщина, лежащая на пустоши рядом с ним, и всадница вдали. – Я… я ни с одной женщиной еще не был!
Кэнделл тихо засмеялся.
– И то правда. А все ж вы ее обрюхатили, и малафья ваша не хуже, чем у других. Она упорхнула и отложит яйцо в чужом гнезде, сэр… Вам ее больше не видать.
Он сунул руку в карман грязной блузы, достал оттуда яйцо в крапинку, рассмотрел и безжалостно раздавил пальцами.
– Яйцо воробьиной овсянки, – полным сожаления голосом произнес он. – Не ее. Повитуха его забрала и припрятала в шкатулку, оно и сто лет может там пролежать, если надо. Вы никогда не увидите своего сына, сэр. А если и увидите – не признаете.
Он сунул пальцы в рот и, громко чмокая, обсосал. Рэдборн в ярости закричал и уже замахнулся, чтобы его ударить, но в этот миг глаза Кэнделла широко распахнулись. Взгляд его был устремлен куда-то вдаль, за спину Рэдборна и за домик, в море.
– О чудо! – воскликнул художник и, дрожа, пал на колени. – Узрите чудо!..
Рэдборн обернулся. На краю обрыва два огненных столпа взметнулись в небо – на десять, двадцать, тысячу футов. Они зыбились и колыхались в небе подобно северному сиянию; изумрудные, льдисто-голубые и нефритовые всполохи переливались черным и пульсировали, медленно и неумолимо вздымаясь и опускаясь, точно инфернальные поршни. Рэдборн закричал, пытаясь спрятать глаза от их блеска, но ничто не могло защитить его от ужасного света и звука: звук этот жег ему мозг, опалял череп язык зубы глаза, покуда все вокруг не превратилось в сплошное сияние, кошмарный изумрудный жар, который гремел подобно гонгу и разбегался по миру бесконечными эхами. Рэдборн пошатнулся, упал, лег на живот, затем вскарабкался на ноги и кинулся бежать.
– ЧУДО! – раздался крик.
Кто-то схватил Рэдборна; он яростно отбился и вдруг увидел некий темный силуэт, пробирающийся сквозь сияние.
– ЧУДО!
– Кобус, нет!
Якоб Кэнделл стоял на краю обрыва и держал перед собой пылающую ветку утесника. У его ног что-то маленькое неистово прыгало, норовя дотянуться и цапнуть его за руку. На глазах Рэдборна огонь взметнулся и перескочил на блузу Кэнделла. Пахнуло скипидаром, и Рэдборн в ужасе увидел, как всего Кэнделла объяло пламя.
– Кобус! Нет…
Силуэт воздел руки к сияющим небесам.
– Чудо! – верещал он.
В какой-то миг все это слилось воедино: человек и свет, зеленый и черный, ночь и день. А потом, с оглушительным грохотом пушечного выстрела, сияние исчезло. Рэдборн стоял под звездным небом, Сарсинмур за его спиной полыхал, и оттуда неслись крики:
– Комсток! Что же ты делаешь, говнюк?!
Кто-то схватил его за руку.
– Суинберн, – прошептал Рэдборн и надсадно закашлял. – Суин…
– Он здесь! – заорал Суинберн. – Живо!
Еще один силуэт возник из полыхающей темноты: возчик с фонарем в руке.
– Кервисси увел доктора! – прокричал он. – Ведите его к карете, сэр!
– Идти можете? – вопросил Суинберн, привлекая Рэдборна к себе. – Сюда, я вас пронесу, сколько смогу.
Они побрели вместе сквозь полыхающий утесник; вокруг вился дым, а дом ревел, объятый пожаром. Рэдборн почти оглох; слезы физических и душевных мук струились по его лицу, когда Суинберн вытащил его на узкую перемычку, соединявшую Сарсинмур с мысом. Где-то посередине этой перемычки катила прочь телега, нагруженная ящиками и полотнами. Рэдборн узнал под кепкой угрюмый затылок Кервисси, а рядом – высокого худощавого человека, не сводящего глаз с пылающих развалин.
– Лермонт, – опаленными губами произнес Рэдборн.
– Вот, мистер Комсток.
Они подошли к стоявшей во дворе карете; зашоренные лошади фыркали и ржали, и кучер с большим трудом удерживал их на месте. Суинберн шагнул в сторону, когда кучер распахнул перед ними дверцу кареты.
– Это подручный Инчболда. Он отвезет нас в Тревенну.
– Тревенна… – проронил Рэдборн.
Он влез в карету, а потом обратил пустой безумный взгляд на человечка рядом. Дверца кареты захлопнулась. Кучер крикнул, и лошади во весь опор поскакали через двор, прочь от огня.
– Вы… как вы?..
Суинберн охнул, плюхнулся на сиденье и, проведя рукой по рыжим лохмам, посмотрел на Рэдборна.
– Меня мучила совесть. Я все думал, что напрасно бросил вас здесь одного с этими…
Он стиснул крупную ладонь Рэдборна своей маленькой.
– «Того, кого видим, нет; но тот, кто невидим, есть»[56]. Габриэля, моего гадкого, глупого, шалого братца было уже не спасти, Лизи тоже пропала, и злосчастный Нед… Но вы…
Поэт прищурился. Когда карета, громыхая и оставляя позади развалины Сарсинмура, покатила по пустоши, он по-павлиньи взвизгнул.
– Вы, мистер Кобздох, болван эдакий и впридачу американец, – вы наконец-то сделали из меня героя!
Глава 15. Пес спрыгнул
Если б любовь не обнаруживала себя в невзгодах, ей, вероятно, нечего было бы любить… Равно никто не знал бы, что есть любовь, если бы не существовало ненависти, или что есть дружба, если бы не существовало вражды. Одним словом, чтобы любовь явила себя, у нее должно быть то, на что она сможет себя направить, в чем может проявиться ее добродетель и сила, принося избавление возлюбленному от всех невзгод и боли.
Якоб Беме
В квартире Ника зазвонил телефон. Вэл и Ларкин не заметили, как Ник юрко и стремительно, точно лис, метнулся через комнату к аппарату.
Дэниел стоял неподвижно. Он единственный из присутствующих знал, что телефон зазвонит, лишь ему одному было известно, что Вэл медленно, словно под водой, двинется к столу за своим пивом, он один видел два концентрических кружка на шероховатом дереве – след от запотевшей бутылки.
– Стой, – сказал Дэниел.
На самом деле он молча смотрел, как Вэл протягивает руку к Ларкин, затем кивком приглашает ее выйти на крышу. Ларкин улыбнулась. Она подняла руку, словно в приветствии или прощании, и вышла за Вэлом на террасу.
– Звонила Джуда, – сообщил Ник, беспокойно оглядываясь. – Хотела узнать, как ты. Я сказал, что с виду ничего, приходишь в норму, но она решила приехать сама и убедиться. Дэниел?
Дэниел молчал. Он глядел в узкое окошко над мойкой. Зеленый садик в стеклянном обрамлении: глянцевитые ветви лавровых деревьев в терракотовых вазонах, гнутые листья кордилины, три молодые березки с серебристыми листьями-монетками, трепещущими на вечернем ветерке; куртины анемон, шпалера с цветущим страстоцветом. Ухаживали за всем этим Сира и приходящий раз в месяц садовник. Теперь на фоне кирпичной стены соседнего здания вырисовывалось два силуэта в ореолах цвета дождя – дымчато-зеленом и синевато-сером. Они тянулись друг к другу, образуя арку, в которой мотыльками порхали белые лепестки анемон.
– Дэниел? – Ник тронул его за плечо; Дэниел не шелохнулся. – Оставь ее, Дэнни. Пойдем лучше выпьем. Садись, глотни пивка.
С крыши донесся приглушенный смех Ларкин. На сей раз Ник не просто тронул Дэниела, а положил руку ему на плечо. Дэниел отвернулся.
– Мне воды. – Он сел и обхватил голову руками. – В последнее время я и так слишком много пью. Вероятно, мне лучше вернуться в Вашингтон.
– Не спеши, – ласково проговорил Ник. – Ты просто отвык.
Он протянул другу литровую бутылку воды и стакан.
– Джуда, как ты знаешь, врач. Она тебе что-нибудь пропишет. Для сна.
– Со сном у меня проблем нет.
– Тогда просто для настроения. Ненадолго. Чтобы встать на ноги.
– Да не надо мне вставать на ноги!
Дэниел неподвижно смотрел на стол перед собой. Влага, оставшаяся от бутылки Вэла, испарилась, но отпечаток двух кружков остался. Дэниел ударил кулаком по шершавой поверхности и принялся яростно тереть ее, пока ребро ладони не загорелось от боли. Он отнял руку – кружки были на месте.
– Дэнни, – сказал Ник. – Выслушай меня. Джуда знает…
– Знает что?! Господи, я даже не понимаю, мужчина или женщина эта твоя Джуда. Не просветишь?
Ник глотнул пива.
– И то и другое, думаю.
– В смысле?
– Ну, в прямом. Ты же понял. Походка женская, голос мужской? Гермафродит она.
– Транссексуал?
– Нет. Родилась такой. Наверное. Если ее вообще кто-то рожал.
Опять позвонили в дверь. В скважине лязгнул ключ, затем хлопнула дверь, и раздался резкий голос Джуды, эхом отдававшийся в стенах дома:
– Ник! Ты еще здесь? – Она замерла в дверях и посмотрела на Дэниела; тот смерил ее безмолвным взглядом, и она вошла в комнату. – Здравствуйте, Дэниел.
Он кивнул. Она переоделась в широкие брюки василькового цвета и тонкую футболку – в ней ее руки казались тонкими и хрупкими, почти детскими. На свету ее шевелюра отливала рыжим. Джуда пытливо разглядывала Дэниела; он тоже посмотрел на нее и заметил, что не только ногти, но и пальцы у нее под цвет брюк.
– Видите, я здесь, цел и невредим, – произнес он. – Преславно устроился. Так что можете уходить.
– Все здесь. – Ник потянул себя за золотую серьгу. – Ты. Дэниел. – Он кивнул на крышу. – Она.
Джуда бросила быстрый взгляд в окно.
– Ларкин? Что же ты по телефону не сказал? – Она шмыгнула к мойке и украдкой выглянула в окно. – А кто это с не…
Она умолкла. Дэниел повернулся и увидел, что она немигающим взглядом смотрит в сад. При этом у нее было такое завороженное, потрясенное и одновременно радостное выражение лица, что Дэниелу стало страшно.
– Черт! – Она влезла на мойку и прижалась ладонями к оконному стеклу. – Ник! Кто с ней?
– Вэл Комсток. Младший брат парня, у которого я по молодости покупал кокс. Он у меня и раньше останавливался… Лет пять или шесть назад. А что? Ты его знаешь?
– Ничей он не младший брат! – Джуда помотала головой. – Охренеть…
Дэниел подлетел к ней.
– Тогда кто он?
– Один мой давний, очень давний знакомый.
– Неужели? – Дэниел, прищурившись, посмотрел в окно; двое в саду скрылись за пологом березовых ветвей. – Из тюрьмы, что ли? Или из реабилитационного центра? – Он бросил хмурый взгляд на Ника. – С виду дикий какой-то. Прямо варвар.
– Вообще-то Вэл неплохой парень. Раньше делал театральные декорации. Еще, помню, пел в какой-то группе, они снимали студию неподалеку от Финчли-парка. Он тебе понравится.
– Вот уж вряд ли.
Все трое теперь стояли у мойки и пытались разглядеть то, что происходило снаружи. Из соседнего кафе доносился смех и заикающийся электронный бит. За зелеными плетями едва можно было разглядеть черно-зеленые силуэты; они раздувались и съеживались, словно тени на поверхности бурного потока.
– Не нравится он мне, – заявил Дэниел. – Подозрительный тип.
– Господи, Дэн, да он обычный парень, – отозвался Ник. – И, кстати, умнее, чем кажется.
– Ага. Конан-Мудрец. – Дэниел шагнул к двери. – Пойду-ка узна…
Яростный шум огласил кухню. Дэниел замер и снова выглянул в окно. Опять раздался тот же шум, звонкий, лихорадочный…
Собачий лай.
– Фэнси! – вскричала Джуда, отталкивая Дэниела в сторону и выбегая на крышу. – Фэнси!
Дэниел кинулся за ней.
– Фэнси!
На низком парапете со стороны Инвернесс-стрит стоял бордер-колли. Каждый волосок на его теле вздыбился, и оттого пес показался Дэниелу вдвое больше, чем вчера. Морда его была направлена вниз, он изготовился к прыжку: передние лапы царапали край кирпичного карниза.
– Фэнси, нет!
Залп исступленного собачьего лая утих и сменился тихим, встревоженным скулежом. Дэниел растерянно озирался по сторонам. Ни Ларкин, ни Вэла Комстока на крыше не было.
– Фэнси… сюда, мальчик!
Ник бросился к парапету, Джуда за ним. Пес обернулся; его потусторонние разноцветные глаза сияли. В следующий миг он вновь припал к карнизу и спрыгнул.
– Нет!
Пронзительный вопль Джуды перекрыл автомобильный гул. Дэниел подлетел к парапету и посмотрел вниз. Черно-белый колли петлял в толпе, яростно облаивая испуганно расступающихся прохожих.
– Фэнси! – крикнула Джуда, перегнувшись через парапет. – Фэнси, стой!
На углу Инвернесс и Хай-стрит стоял, держа высокий руль черного, сверкающего хромом мотоцикла, широкоплечий здоровяк. Женщина с длинными рыжими волосами легко взобралась на сиденье позади него; Фэнси прыгал, лаял и щелкал пастью у ее ног.
– Ларкин! – Дэниел полез на парапет. – Ларкин, не надо!
– Ты совсем рехнулся? – заорал Ник, сдергивая его обратно. – Дэнни, опомнись!
– Господи, поверить не могу! – кричал Дэниел; чувство было такое, что ему в грудь вогнали нож.
С улицы долетел оглушительный рев. От мотоцикла повалили клубы дыма. Подростки завизжали и разразились восторженной бранью, когда байк рванул вперед, влился в автомобильный поток на Хай-стрит и помчал на север. Следом, метя брюхом землю, летел бордер-колли. На крыше Дэниел, Ник и Джуда потрясенно глядели вниз, словно на их глазах произошло крушение поезда.
– Он все же сумел, – прошептала Джуда. – Спустя столько времени… Ему наконец удалось.
– Надо идти за собакой, – сказал Ник. – Это «винсент» – его байк… «Черная тень». Я помню, как он его купил.
– «Черная тень»?! – переспросил Дэниел, вскинув кулаки. – Как он сюда попал?! Говори!..
Джуда схватила его за руки.
– Дэниел, хватит! Ник прав. Надо догнать пса. Он приведет нас к ней. К ним.
– Я с вами, – сказал Дэниел.
Джуда хотела возразить, но не посмела.
– Я тоже иду, – вставил Ник.
Она бросилась в кухню. Ник быстро запер дверь. Джуда уже сбегала по лестнице. Дэниел ринулся было за ней, потом замер и окинул взглядом гостиную с опустевшими полками и изувеченными книгами на полу.
– Сукин сын, – пробормотал он, вбегая в гостевую спальню.
Его книги были сдвинуты; с потрепанного томика «Любви и западного мира» сняли резинку, и страницы валялись на столе. Дэниел кинулся к кровати и перерыл все простыни и одеяла в поисках альбома, который он ночью спрятал под подушку.
– Черт… Он пропал!
– Дэниел! – донесся снизу встревоженный голос Ника. – Идем!
Он пинком отшвырнул подушку, схватил свой рюкзак, кожаную куртку и побежал вниз.
– Джуда ушла за машиной, – пояснил Ник, когда Дэниел нагнал его на Инвернесс-стрит. – Ну и бред, а? Пес спрыгнул с крыши и хоть бы хны!
– Бредово другое: как он вообще попал на крышу? Ты об этом подумал, Хейворд? Как собака забралась на крышу?! Взлетела, что ли? А этот Комсток… У него брат – барыга, а ты даешь ему ключи от квартиры? Ты в своем уме?
Ник пожал плечами, поглубже зарываясь в свой анорак.
– Он у тебя что-то украл?
– Пропал один мой альбом. Не говоря уже о том, что все твои книги уничтожены.
– Раньше с ним никаких проблем не было, – жалобно сказал Ник. – Брат упек его в больницу на время, но он вообще-то не буйный.
– В больницу? Это еще как понимать? Что за больница?
– Слушай, я не очень хорошо с ними знаком, Дэнни. У паренька в юности были проблемы с психикой. Он избил Саймона – старшего брата… Доской, что ли, отхерачил. Нормально уделал, словом. Пришлось упечь буяна в соответствующее учреждение. Но знаешь, Саймон и меня пару раз доводил до ручки…
– Ник! В какое учреждение?
Ник пожал плечами.
– В психиатрическую клинику, ясное дело.
– В психушку?! Ты впустил душевнобольного в квартиру, где живу я, и…
– Господи, Дэн, это было сто лет назад!
– Да? Что ж, теперь он укатил отсюда с Ларкин, и произошло это прямо сейчас!
На углу Инвернесс и Глостер-стрит рядом остановился и посигналил черный «мерседес». Из окна высунулась Джуда.
– Ник! Дэниел! Живо!
Ник запрыгнул на заднее сиденье, Дэниел сел рядом с Джудой. Салон был отделан кожей и орехом; пахло сигаретами «Житан» и кофе.
– Милая машинка, – сказал Ник. – У тебя GPS на собаку, что ли, настроен?
– Машина арендованная. Они поехали на север, в сторону Кентиш-тауна. – «Мерс» с ревом выкатил на Паркуэй и покатил в направлении Кентиш-таун-роуд. – Не волнуйтесь, пса мы найдем.
– Что известно про Вэла Комстока? – вопросил Дэниел. – Ник говорит, его принудительно уложили в сумасшедший дом, когда он чуть не прибил родного брата. Пациент ваш?
– Нет, не пациент.
– Но вы его знали, так? Вы знали…
– Дэниел. – Джуда грозно повысила голос. – Слушай меня. Я не знакома с Вэлом, но… Как бы это объяснить подоходчивей? Я его узнала.
– Потому что он псих? – Дэниел глядел в окно на светофоры, автобусные остановки, очереди возле ночных клубов – все это стремительно неслось мимо, как подброшенная фокусником в воздух колода карт. – Как это вообще…
Он стиснул руку в кулак и ударил себя по ноге, усилием воли подавляя желание отобрать у Джуды руль и въехать в стену дома.
– Зачем вы это делаете? – вскричал он. – Гонимся за какой-то псиной… и кстати, я ее нигде не вижу, а вы?.. Ларкин умотала с неизвестным психопатом… Зачем? Ладно я, себя-то я готов признать ненормальным, и Ника знаю давно… Но вы, доктор Трент… – Он грохнул кулаком по бардачку. – У вас хорошая машина! Дом, клиенты, дорогие шмотки… Зачем вам это, доктор Трент? Кто такая Ларкин Мид?!
– Вон он! – закричал с заднего сиденья Ник и высунулся в окно. – Фэнси! Ко мне, Фэнси!
«Мерседес» резко перестроился и свернул в переулок. Дэниел едва успел разглядеть черно-белый промельк на размытом кирпично-асфальтовом фоне. Они катили за псом по узкой улице мимо старых одноэтажных складов, пока вновь не выехали на широкую оживленную дорогу. Бордер-колли стрелой метнулся влево, запрыгнул на тротуар и помчал по нему дальше, опережая их на три-четыре машины. Дэниел видел белозубый оскал его морды и не знающие усталости лапы.
– Туда! – крикнул Ник, указывая пальцем в сторону. – Туда побежал!
– Где мы? – спросил Дэниел.
Дороги, по которым они ехали, плавно уходили все выше и выше, а внизу расстилались зазубренные панорамы города: ряды муниципальных домов ленточной застройки, проблески стекла и металла на вершине холма, далекие зелено-коричневые просторы.
– Это Финчли-парк, – ответила Джуда. – А бежит он к Масвелл-хиллу.
«Мерседес» стремительно петлял в автомобильном потоке, сворачивая на боковые улицы. Джуда и Ник постоянно держали в поле зрения пса, несущегося вперед подобно механическому зайцу на собачьих бегах. Дэниел его почти не видел. Перед глазами до сих пор стояли два силуэта: они все тянулись друг к другу сквозь листья, а затем сливались воедино, вспыхивая изумрудным светом.
– «Элли-Пэлли»? – предположил Ник. – Думаешь, они туда?
– Не знаю, – ответила Джуда. – Он будет ехать до тех пор, пока кто-то из них не увидит знакомые места.
Машина остановилась на светофоре возле уличного кафе; запах жареной рыбы и картошки оглушил Дэниела. Перед глазами возник загнутый переливчатый хвост, кончики пальцев горели огнем. Включился зеленый, и «мерседес» рванул вперед. Вокруг обретал форму другой призрачный город – нет, не другой, все тот же, но Дэниел как будто видел его впервые. Пабы, мощеные улицы; светло-коричневый лондонский кирпич и ветхие склады; шпиль каменной церкви, серый школьный двор за высокой кованой оградой. Станция метро Ист-Финчли, местные пабы – «Аркуэй» и «Клиссолд-армс». Старики, склонившиеся над барными стойками красного дерева, и залы, полные парней в форменных футболках «Арсенала». Двое из них, тощие и долговязые, выскочили на улицу и принялись лупить друг друга, катаясь по тротуару под песни из музыкального автомата.
– Эй! – сказал Дэниел. – Разве это не… Это же…
Парни еще кувыркались, когда черно-белый пес промчал мимо, и они, замерцав, исчезли – словно телевизионный экран заволокло «снегом».
– Вон! – закричал Ник. – Вон они!
Он указывал пальцем на стоявший на светофоре мотоцикл, возле которого плясал и гавкал бордер-колли. Джуда чертыхнулась и выкрутила руль, загоняя машину на тротуар. Не успели они толком остановиться, как Дэниел уже вылетел на улицу.
– Дэниел, нет!
Он не обратил никакого внимания на крик Джуды и кинулся бежать.
– Ларкин!
Она была в каких-то футах от него, сидела на мотоцикле.
– Ларкин! – проорал он. – Ларкин, погоди!
Она обернулась. В тот миг он отчетливо ее увидел: хмурый лоб, губы приоткрыты, будто на полуслове.
– Ларкин, – выдохнул он, подбегая к ней почти вплотную. – Ларкин…
Она его не видела и смотрела куда-то не за, а сквозь него, словно он был лишь обманом зрения, не отбрасывающим даже тени. Невидимкой.
– Ларкин. – Самого себя он тоже не слышал. Разве можно услышать того, кого нет? Ларкин.
Загорелся зеленый. Женщина положила голову на плечо водителя, мотор взревел, и байк рванул вперед.
– Фэнси! Стой! Вот так!
Джуда подбежала к псу и схватила его за шею. Пока она надевала ошейник и поводок, он неистово скулил и тявкал.
– Вот так, умница. – Она положила ладонь ему на голову, и он утих. – Все хорошо, мой милый, вот так…
Дэниел ошалело смотрел вдаль. Фэнси опять начал рваться с поводка; Джуда строго его осадила, и тот умолк.
– Что же мы стоим?! – нетерпеливо вскричал Дэниел. – Мы их потеряем!
Джуда помотала головой.
– Он их нашел. Они едут к Эджвар-роуд – это старая римская дорога. По ней они выедут на трассу и двинутся на запад. – Она развернулась и пошла к машине.
– Не уезжайте без меня! – завопил Дэниел.
– Как скажете.
Они сели. Джуда бесстрастно взглянула на Ника. Тот помотал головой.
– Нет, – сказал он, открывая дверь и выбираясь на улицу. – Я пас.
Джуда съехала с тротуара. Ник стоял и наблюдал. Пока они ждали зеленый, он с тревогой обратился к Дэниелу:
– Слушай, Дэнни, поехали лучше со мной, а? Брось…
– Нет. Я за Ларкин.
«Мерседес» тронулся. Ник помахал им на прощание. Джуда смотрела прямо перед собой, а Дэниел наблюдал, как его друг исчезает вдали.
– Напрасно вы поехали, – наконец проговорила Джуда. – Но тратить время на споры я не буду.
– Куда мы направляемся?
– На запад. В Корнуолл. Спите, если хотите.
Они выехали из города по Северной кольцевой, затем по пригородам и промышленным районам двинулись на юго-запад, пока не оказались на M4. Неподалеку от Слау остановились заправиться.
– Хотите, я поведу? – предложил Дэниел; он был на взводе, нервы гудели и искрили, как в студенческие годы на амфетамине. – Вы, наверно, устали.
Джуда не удостоила его ответом и молча выехала на дорогу. Несмотря на девятый час, небо было высоким и дымчато-голубым, как ранним утром на берегу моря, а солнце ослепительным желтым озером разливалось над западным горизонтом. Дэниел оглянулся на Фэнси, растянувшегося на заднем сиденье. Высунув длинный розовый язык, он глядел перед собой: один глаз ясный и спокойный, как сумерки, второй мерцающе-золотистый. Дэниел перевел взгляд на Джуду.
Намокшие от пота волосы липли к ее лбу. Она так крепко стискивала руль, что кости и сухожилия ее кистей выпирали из-под кожи, как вилы. Если раньше белесо-голубыми были только ее ногти и кончики пальцев, то теперь кожа рук окрасилась вся и приобрела явственный сизый отлив, как припыленные восковым налетом ягоды дикого винограда.
– Тебе лучше поспать, – произнесла Джуда; лицо у нее было напряженное, но спокойное. – Я тебя разбужу, если захочу размяться.
Он подумал, что вряд ли сможет заснуть, но вскоре могучий гул двигателя, пролетающие за окном монотонные огни муниципальных многоэтажек и убогих псевдотюдоровских особнячков, время от времени перемежаемых старинными домами-усадьбами, что расцвечивали, подобно забытому детскому сну, серое похмельное марево пригородной Англии, усыпили его. Дэниел проспал весь Бристоль, после которого они свернули на M5 и двинулись на юг, мимо Тонтона и Эксетера. Наконец он очнулся: в воздухе влажно пахло зеленью, Фэнси тыкался холодным носом ему в шею.
Дэниел зевнул и усадил пса обратно на заднее сиденье.
– Где мы?
– Уже в Корнуолле, – отозвалась Джуда. – Давным-давно пересекли Тамар. Вы раньше бывали в западных графствах?
– Нет. Никогда не выезжал за пределы Лондона.
– Жаль, что в темноте ничего не разглядеть. Но оно все там…
Джуда опустила стекло и высунула руку в ночь. Крепкий аромат наполнил салон «мердседеса»: коровий навоз, свежее сено и еще какой-то травянистый медовый дух, от которого рот наполнился слюной.
– Утесник, – пояснила Джуда. – Еще вереск и другие цветы, но я не помню их названий. Сейчас едем через Бодминскую пустошь. Эти дороги знают только местные.
– А вы тогда откуда их знаете?
– У меня домик на северном побережье, неподалеку от Падвитиэля. Небольшой коттедж.
Дэниел посмотрел в окно. Ночное небо над ними было переливчато-черное, с прозеленью, как голова у кряквы. Казалось, в нем отражались огни неизвестного большого города. Зарево было настолько ярким, что Дэниел без труда читал надписи на редких дорожных знаках.
Вот только городов здесь не было. Он глядел на черные гранитные кряжи и голые холмы с отчетливой тревогой. Чувство было такое, что за ним следят и ему здесь не рады.
– Сейчас будем выезжать на побережье, – через некоторое время сказала Джуда. – Смотрите.
Вдали показались черные морские просторы. Серебристый свет мерцал на зыбкой глади черного и лунно-зеленого; Дэниел слышал ритмичный рев волн, похожий на дыхание спящего великана. Он высунул руку из окна, затем осторожно поднес ко рту и ощутил вкус соли.
– Край света, – сказала Джуда. – Вообще-то мыс Лендс-Энд южнее… Сраные тетчеристы превратили его в автостоянку. Но здесь можно примерно представить, как все было. И есть.
Она остановила машину на траве, усыпанной звездочками мелких белых цветов.
– Ну, – сказала она, выбираясь на улицу; Фэнси тут же выпрыгнул из машины и замер рядом. – Полюбуйся!
Дэниел тоже вышел и пошел по короткой упругой травке вперед. Джуда схватила его за руку.
– Осторожней, – сказала она. – Видите?
Он в ужасе отшатнулся.
Впереди, в нескольких футах от него, мир кончался. Они стояли на краю обрыва, в сотнях футах над беснующимися волнами. Далеко внизу белел полумесяц пляжа, огражденного изрытыми водой гранитными колоннами и бесконечной чередой утесов, подрубаемых снизу неумолимыми ударами океана и увенчанных зарослями утесника и вереска, легкими и полупрозрачными, как морская пена.
– Каждый год здесь насмерть разбиваются походники, – сказала Джуда.
Она стояла к нему спиной на фоне зловещего зеленого неба; черно-белый пес настороженно замер у ее ног.
– Иногда даже тела не поднимают – спасателям к воде не спуститься, а в бурю и вертолету туда не подлететь.
Дэниел обернулся и посмотрел на расстилающиеся за его спиной поля. Извилистая черная дорога через несколько сотен ярдов пропадала из виду. За ней поднимался крутой склон холма, покрытый каменными насыпями и отдельно стоящими каменными глыбами, темными и зловещими. На самой его вершине возвышалась среди скал и обломков крепостной стены каменная башня.
– Что это? – спросил Дэниел.
– Маяк. Дозорная башня. Их по всему побережью настроили.
– Но зачем? Тут же ничего нет.
– Чтобы нести дозор. – Джуда подошла к нему и тихо подозвала собаку. – Люди жили здесь с незапамятных времен – добывали в основном олово, но и золото с серебром тоже. Еще турмалин. Заброшенные шахты встречаются по всему западу. Есть и действующие. В давние времена здесь просто копали траншеи и прямо из земли добывали руду. Были развиты народные промыслы. Местные очень красивые вещи мастерили.
Она наклонилась, сорвала длинный стебель с белым цветком и протянула ему.
– Асфодель. Как раз сейчас цветет. В мае.
– Так для защиты от кого местные строили башни?
– От пиратов. И от нас. – Она повернулась к океану. – Мы не были ни захватчиками, ни завоевателями. Они знали только одно: мы – другие. Им было невдомек, что мы видим в них красоту. Что во всем этом… – она обвела рукой море, утесы, развалины башен и каменные глыбы, весь сумеречно-мерцающий мир вокруг, – …мы видим невероятную красоту.
Ее светлые глаза сверкали в темноте, а лицо светилось от неизбывной, как горе, радости.
– Как называется ваша книга? Ник мне рассказал про нее, пока мы ждали вас у Лермонта.
Дэниел уставился на сорванный цветок в своей руке. Он слышал биение волн – легкую пульсацию земли под ногами. Цветок упал и затерялся среди побегов терновника и вереска.
– «Бренная любовь», – ответил он.
– Бренная любовь, – тихо повторила Джуда. – Это нас и влечет. Ваш вкус, как быстро вы живете и как скоро умираете… Мы видим, как каждый миг приближает вас к смерти, и это так красиво… Это нас трогает, завораживает…
Она сделала шаг к нему, и он дрогнул, но Джуда лишь молча покачала головой, затем робко протянула руку и очень бережно прикоснулась к щеке Дэниела. Ее тепло просочилось в его плоть, и ему показалось, что их не разделяет ни кожа, ни кость, ничего: все залила сладость, которую он скорее ощущал вокруг, нежели чувствовал на вкус, медленное биение густой крови в ее венах, всполох его собственной крови на кончиках ее пальцев, а в следующий миг ее губы нашли и согрели его лоб.
– То, что ты испытываешь по отношению к ней, Дэниел, – прошептала Джуда, кладя руки ему на плечи – легкие, как осенние листья. – Это влечение, безнадежное стремление к чему-то навсегда утраченному и никогда тебе не принадлежавшему – нам оно тоже знакомо. Всякий раз, прикасаясь к вам, мы чувствуем вкус вашей бренности. Лишь так мы можем хотя бы приблизиться к пониманию, каково это – жить, помня о смерти.
– Но… вы говорили, что тоже умираете… попадаете в плен…
Она кивнула.
– Верно. Однако это иное. Вы продолжаете гореть даже после смерти. А мы просто гаснем – и все. После нас ничего не остается – ни картин, ни книг, ни песен, ни памятников. Мы не понимаем, как они создаются, но очень их любим. Она задумала остаться в вашем творчестве. Она жаждет этого и делает все, чтобы достичь цели. Чтобы ее частичка осталась здесь, когда сама она в конце концов угаснет.
Джуда показала на вздымающуюся и опадающую тьму за утесами.
– Там все постоянно, незыблемо. Никто не стареет. Все всегда одинаковое. Только вы, люди, научились оставлять след в истории. Как море, с течением времени придающее форму скалам. То же научились делать и вы. И к тому же стремится она: меняться под вашим воздействием, нести на себе ваши отметины. Она не раз пыталась последовать вашему примеру, оставить за собой нечто постоянное, вечное. Она не понимает, что этим наносит вам непоправимый вред, оставляет шрамы. Что это может вас погубить. И никогда не запоминает, что для вас, для всех нас, ничто не вечно… Бренна и любовь.
Она умолкла и положила руку на голову Фэнси. Дэниел опустил взгляд и увидел, что собака прозорливо глядит на него своими разноцветными глазами, золотым и серо-голубым.
– Ты не веришь, – сказала Джуда.
– Я ничему не верю. – Дэниел отвернулся. – Нет, не так. Теперь я готов поверить во что угодно.
Он провел рукой по лицу. От усталости он почти забыл о Ларкин. Теперь же она вернулась – тяжестью в голове, за веками, в черепе.
– Я не смогу без нее жить. Джуда, я умру.
– Дэниел, неужели ты не понимаешь? Она не может остаться. Ей здесь не место. Ей не место рядом с тобой. Сегодня у нас – у всех нас – есть шанс вернуться…
– У вас? Да кто же вы такие?! – вскричал он. Пес предостерегающе гавкнул. – Кто такой Вэл?! Она его даже не знает! Она…
– Дэниел, послушай меня! Ты не прав. Они знакомы очень давно… вечность. Они повздорили, только и всего. Она сбежала и застряла здесь. Но ей нельзя тут оставаться, ее присутствие меняет ваш мир – оба наших мира. Наши миры страдают. Мы слабеем. Она почти забыла, кем была, кто она такая… Но я помню.
Джуда подняла голову. Ее кожа отливала сумеречным серебром, как цветок наперстянки. Однажды он наблюдал такой же отлив на лице Ларкин, но когда?
Все века, что они были знакомы, укладывались в считаные земные часы.
– Дэниел, – произнесла Джуда. – Дэниел, увидь меня.
Она подняла руку. По руке бежал голубовато-зеленый огонь: под кожей вспыхивали шипы изумрудных молний, предплечье и пальцы полыхали, а в том месте, где полагалось биться сердцу, дрожала черно-зеленая тень с ветвящейся структурой, подобной дендриту нейрона – дерево.
– Кто ты? – прошептал Дэниел.
– Дай мне руку. – Она больше не была ни мужчиной, ни женщиной, лишь неясным силуэтом, проступающим сквозь свет. – Я все исправлю, Дэниел. Ты забудешь ее, все наладится. Отправляйся домой.
– Нет…
Он отшатнулся, прикрывая глаза рукой, чтобы не видеть ее – тонкий силуэт, мерцающий черным и зеленым на фоне ночного неба.
– Возьми меня с собой! Джуда, умоляю! Клянусь, мне просто нужно ее увидеть… Поговорить с ней, я могу ей помочь, она меня знает, она…
– Нет!
Изумрудная вспышка едва не ослепила Дэниела. Джуда казалась огромной – столп зеленого пламени, взмывший над холмом, от которого по траве к обрыву хлынули потоки теней.
– Нельзя.
Дэниел сжался и вскинул руки к лицу, но в этот миг зеленое сияние погасло. Он заморгал – перед глазами еще мерцали фантомные золотисто-черные всполохи, – и увидел рядом стройного юношу с взъерошенными белокурыми волосами, влажными от пота.
– Джуда?
Юноша поднял голову, и да, это была Джуда – с лунно-бледным, болезненным лицом. Она согнулась пополам, и ее вырвало. Затем, обхватив руками свою щуплую грудь, она выпрямилась. Ее всю трясло.
– Я не смогла бы причинить тебе боль, Дэниел, – почти шепотом проронила она. – Здесь я почти утратила силу… Время на исходе.
Она закашляла и из последних сил щелкнула пальцами. Фэнси, тяжело дыша, метнулся в заросли. С вершины холма донесся сварливый крик неясыти.
– Опомнись, дурак! – сказала Джуда. – Она сведет тебя с ума, даже если достанется тебе, Дэниел. Но она никогда не будет твоей.
Она развернулась и зашагала к машине. Он глядел ей вслед, вдыхая запах скошенного папоротника, и вспоминал, как рядом лежала Ларкин, аромат яблоневого цвета, перья по щеке, губы Джуды на лбу.
– Будет! – проорал он и побежал следом.
В машине он изо всех сил старался не дать страданиям затмить память об увиденном. Мог ли мир быть таким, каким его рисовала Джуда, пористым и проницаемым, пластичным, воспламеняемым, как сухая трава, готовым вспыхнуть от малейшей искры, и потому опасным, даже смертельно опасным?
Мог ли он быть таким?
Всего несколько дней назад даже мысль об этом показалась бы ему настолько абсурдной, что он не отважился бы произнести ее вслух. Теперь же он только об этом и думал. Мир взорвался у него в руке, в голове, как бутылочная ракета с плохим запалом. И вот теперь он снова сидит здесь, как ни в чем ни бывало, размышляет на переднем сиденье машины, сторонний наблюдатель, критик, оценивающий происходящее на сцене.
Вот только он больше не был сторонним наблюдателем. Каким-то чудом – и это было самое невероятное, самое ужасное, – он стал частью спектакля. Случилось то, чего он так боялся: стоило утратить бдительность, дать слабину буквально на несколько часов, как Мироздание тут же воспользовалось этим шансом и рухнуло.
– Черт.
Бумажник был по-прежнему при нем – наличные, полдюжины кредитных карт. Можно выбраться из машины и пойти пешком; рано или поздно он придет туда, где можно будет провести остаток ночи. Утром он поймает такси до Пензанса, а там сядет на электричку до Лондона. Найдет другую квартиру, закончит книгу, вернется в Вашингтон и, продолжая трудиться в «Горизонте», будет ждать скромного успеха своей первой книги.
Как будто ничего этого не было. Дружба с Ником не пострадает; Ларкин Мид останется женщиной, с которой он провел хмельную ночь на нэрроуботе, зашвартованном на Риджентс-канале. Дэниел позвонит Бальтазару Уорнику и пообедает с ним; они обсудят Дэниелову книгу и отрадно обыденные подробности его университетской жизни. Мир останется прежним – настоящим. И он, Дэниел, тоже.
Они ехали вдоль побережья. Джуда молчала и глядела только на дорогу впереди, петлявшую мимо крошечной деревеньки, скопления ферм, единственного паба и выцветшего дорожного знака с надписью «ПАДВИТИЭЛЬ». С одной стороны тянулась бескрайняя пустошь, с другой – утесы. Вдалеке, примерно в миле отсюда, виднелся скалистый мыс. Узкая каменная перемычка соединяла его с сушей – естественный мост. На самом кончике едва виднелось разрушенное здание.
– Что это? – Дэниел выпрямился. – Тинтагель?
– Нет. Тинтагель вон там.
Она показала дальше на юго-запад, туда, где над волнами Атлантики вздымалась еще одна скалистая гряда.
– А это Сарсинмур – вернее, то, что от него осталось. Одна из лечебниц для душевнобольных – времен Бродмура и Бедлама. В девятнадцатом веке ее уничтожил пожар.
Они резко свернули на длинный ухабистый проселок.
– Это не четырехзвездочный отель, – предупредила Джуда. – В гостиной есть диван, можешь спать на нем. Думала отдать тебе спальню, но, пожалуй, она все же достанется мне. Я… мне что-то нехорошо.
Она сидела, сгорбившись над рулевой колонкой. Впервые Дэниелу стало жалко ее – или его, попробуй разберись. Вид у нее был изнуренный: осунувшиеся щеки, глубоко запавшие глаза, руки тусклого, темно-синего цвета. Чудовищная мысль пришла ему в голову: все это время он видел не настоящую Джуду, а ее человеческое обличье – то, как, по ее представлениям, должен выглядеть человек.
В таком случае и Ларкин…
– Ну, вот, – прошептала Джуда; «мерседес» с содроганием остановился перед небольшим домиком; в конце подъездной дорожки высился одинокий, мрачный, как виселица, терзаемый всеми ветрами дуб. – Мы на месте.
Она вывалилась наружу и, пошатываясь, зашагала к двери домика. Он сидел в небольшом углублении, точно камень в миске: стены из шершавого гранита, черепичная крыша с узкими свесами, заглубленные окошки, у одного угла – гнилая бочка для сбора дождевой воды. Все заросло травой и имело заброшенный вид. У входа высились груды старых железных труб и полиэтиленовых мешков, из которых вываливалась заплесневелая штукатурка и теплоизоляция.
– Внутри поменяли все трубы. – Джуда отперла и распахнула дверь. – Здесь бардак, не обессудь.
Дэниел вошел за ней в дом. Единственная крошечная комнатка с нехитрой мебелью: диван, два кресла с поблекшей цветочной обивкой, в шаге от них – крошечная кухонька, в двух шагах – узкий коридор.
– Там уборная, – сказала Джуда. – И моя спальня. Диван вот. Мне надо выспаться, иначе я заболею. Никуда не ходи. – Ее глаза лихорадочно блестели. – Здесь, на пустоши, люди теряются в собственных дворах. Опустится туман – и поминай как звали.
Она провела рукой по лицу, и Дэниел заметил, как дрожат ее пальцы.
– Зря я позволила тебе поехать.
– Где они?
Она покачала головой.
– Нет, Дэниел. Оставайся в доме. На улице небезопасно. По крайней мере, этой ночью. – Она пошла в спальню. – Завтра возьмешь машину и вернешься в город.
– Один? А ты? – вопросил он. – А они?!
Джуда скрылась в спальне и закрыла за собой дверь. Дэниел кинулся к входной двери. Там сидел пес Фэнси, помахивая хвостом и тихо поскуливая. Однако стоило Дэниелу потянуться к дверной ручке, как он встал и грозно зарычал.
– Понял.
Дэниел начал в ярости озираться по сторонам в поисках другого выхода.
Его не было. Он увидел неглубокий очаг, заполненный золой и обугленными головешками, электрический обогреватель, стул, завешанный вязаными, пропахшими камфорой пледами. Подойдя к кухоньке, Дэниел попробовал вспомнить, когда и что он ел. Утром был хлеб, подумал он, потом еще абсент. Он не испытывал чувства голода, наоборот, сил и бодрости, граничащей с манией, было хоть отбавляй. И все же он нашел в шкафчике жестянку с корнуолльскими пряниками – черствыми – и съел их. Налив Фэнси миску воды, он вернулся в гостиную.
– Вот, – сказал он, ставя миску рядом с собакой. – Хоть ты и не заслужил. Лучше бы они тебя пристрелили.
На его часах было почти четыре часа утра. Небо уже светлело: в зеленоватую весеннюю тьму просачивались струйки лимонно-желтого и ультрамарина, отчего небосвод напоминал сияющую перламутром раковину абалона. Очертания машины Джуды едва просматривались в желто-зеленом тумане за окном. Одинокий дуб опутала паутина. Дэниел отвернулся от окна и принялся мерить шагами крошечную комнату, стискивая в кармане талисман, который до сих пор был при нем: тот самый желудь. Невольно вспомнилось, как он впервые увидел Ларкин дома у Сиры и как она смотрела сквозь него, обвивая руками талию высокого мотоциклиста.
Валентина Комстока.
У Дэниела сжалось нутро. Он замер, стиснул руку в кулак и изо всех сил ударил по стене.
– Черт!
Боль была яркая, острая, приятная. Дэниел принялся колошматить стену, пока рука не заныла. Выдохшись, он бросил взгляд через комнату на Фэнси: тот внимательно наблюдал за ним, щуря разноцветные глаза и склонив голову набок.
– Хоть бы чуточку! – сказал Дэниел. – Хоть самую малость, черт подери!
Пес прижал уши к голове и зарычал. Дэниел все смотрел на него, а пес, не мигая, смотрел в ответ, продолжая рычать: низкий рокот сливался с биением волн о ближайшие утесы.
Она его не видела. Абсолютно. А ведь прошли считанные минуты – секунды – с тех пор, как она сбежала с Комстоком. Дэниел стоял посреди комнаты и тяжело дышал.
Ей здесь не место. Ей не место рядом с тобой.
– А вот и нет, – произнес он себе под нос. – Еще как место. Самое место.
Он не знал, сколько так простоял, разговаривая с самим собой или просто думая. Не знал и не хотел знать. Когда он поднял голову и взглянул на окна, оттуда лился уже более яркий свет: ясный, бледно-желтый с зелеными прожилками, как цветы крокусов.
Светало.
Дэниел потряс головой, затем сделал долгий вдох – узнать, изменится ли от этого хоть что-нибудь. Нет. Он уставился на свои руки. В них чувствовалась удивительная сила; он вытянул их перед собой и ощутил, как напряглись мускулы. Сжал и разжал пальцы. Посмотрел на дверь.
Пес Фэнси по-прежнему наблюдал. В луче солнца его глаза полыхнули – не золотом и не лазурью, а изумрудной зеленью.
– Фэнси, – прошептал Дэниел.
Пес поднялся и, скуля, начал скрестись в дверь.
– Фэнси.
Дэниел оглянулся на дверь в спальню Джуды. Та по-прежнему была заперта. Он молча подошел к входной двери, готовясь отразить нападение пса.
Пес не шелохнулся. Он сидел на месте, навострив уши, задрав хвост, стиснув зубы и тихо постанывая. Дэниел с опаской потянулся к ручке, потом схватил ее и повернул. Пес завыл громче, увидев щель.
Ее запах захлестнул Дэниела с головой. Яблоневый цвет, зеленые яблоки, запах моря – чужестранного, незнакомого моря.
«Ближе», было написано в украденном альбоме.
Они совсем рядом.
– Фэнси, – тихо произнес Дэниел. – Сюда, Фэнси! Чуешь их?
Он бесшумно вышел на улицу, и пес тотчас вырвался следом за ним.
– Вот так, Фэнси, веди меня к ней!
С тихим лаем пес устремился навстречу рассвету. Дэниел пошел было следом, но потом остановился и подбежал к куче строительного мусора. Вытащил из нее отрезок железной трубы, длинный и тяжелый, как дубинка, взвесил его в руке и со свистом рубанул воздух. Затем прижал трубу к груди и бросился за собакой.
С моря задул ветер. Туман, клубясь, рассеивался. Было светло как днем.
Вон там виднелась дорога, там – склон, ведущий к Сарсинмуру, там – небо цвета летнего дождя вперемешку с солнцем, а вон там – сияющее море.
И пес. Он стоял на краю дороги и глядел на бегущего Дэниела, едва не кувыркаясь на месте от возбуждения. Вблизи Дэниел увидел, что он дрожит всем телом. С лаем развернувшись, он пулей кинулся через дорогу и затем через пустошь в направлении Сарсинмура.
– Фэнси, подожди!
Он бежал; утесник и терновник хлестали по ногам. Железная труба огнем жгла руку. Колли впереди несся так быстро, что казался морской птицей, парящей над пустошью. Дэниел, не останавливаясь, спустился за ним по склону и выбрался на узкий каменистый перешеек, соединявший оконечность мыса с сушей. Он воткнул трубу в землю и оперся на нее, пытаясь отдышаться.
Фэнси уже превратился в крошечную точку далеко впереди. Дэниел подождал, пока он свернет к руинам здания. Он уже видел очертания мотоцикла, черневшие под одной из осыпавшихся стен.
– Фэнси! Стой!
Впрочем, он понимал, что звать пса незачем. Он ему больше не нужен. Когда он выпрямился, его окатил порыв ветра с моря, свежий и теплый. От мощного запаха яблоневого цвета голова пошла кругом, и он прикрыл рот и нос, чтобы не потерять сознание.
– Ларкин. – Дэниел схватил трубу обеими руками и зашагал по мостику. – Ларкин, я иду!
По сторонам он не смотрел. Далеко-далеко внизу, он чувствовал, бушевало море; то и дело, вместе с содроганием земли под ногами, его окатывало мелкой водяной пылью. Впереди серо-зеленое марево, льнувшее к траве и граниту, вдруг поднялось и накрыло его с головой, а потом отступило, когда он принялся сечь его железной трубой. Лишь дойдя до конца, он позволил себе остановиться и, тяжело дыша, осмотреться по сторонам.
Когда-то, должно быть, это было подлинное чудо сродни тем роскошным усадьбам, что он видел по дороге сюда из окна машины: другая Англия, призрак, все еще обитавший в Англии современной, чудесный край, что являлся ему во снах, сколько он себя помнил. Закат над Ватерлоо, Шангри-ла, Логрия, – мир, в который он влюбился и был не раз за это осмеян Ником, хотя Ник всегда знал, что этот мир существует. Дэниел думал, ему сюда путь заказан и находиться здесь он имеет не больше права, чем на Луне.
Однако же он здесь. Оглядывая проломленные балки и стропила Сарсинмура, закопченные камни в черных отметинах огня, обугленные доски, осколки стекла, мерцающие тут и там, как глаза, он чувствовал, что знал это место всю жизнь. На одной из обгоревших балок висела фарфоровая табличка; ее поверхность потрескалась, но черные буквы еще можно было разобрать:
СТОЛОВАЯ АПТЕЧНЫЙ ПУНКТ КУХНЯ СУДОМОЙНЯ НАБЛЮДАТЕЛЬНАЯ ПАЛАТА
Словно во сне он стал бродить по развалинам Сарсинмура. Все заросло желтой травой, подбитым зеленью вереском и длинными тонкими лозами с хрупкими белыми цветами, испускавшими при прикосновении к ним запах лаванды и дыма. Дэниел перешагивал через осыпавшиеся стены, входил в обугленные проемы, что прежде были окнами, пробирался через груды каменных обломков и зеленые заросли. Труба служила ему теперь то тростью, то мечом для разрубания плетей. То и дело встречались предметы викторианского быта: железное ведерко, почерневший саркофаг, который в прошлом явно был ванной. Пес Фэнси как в воду канул.
Однако добравшись до дальней стены, Дэниел наткнулся на сооружение совсем глубокой древности: стены из спрессованных плит, средневековая арка. Сквозь нее виднелся растрепанный пейзаж с замшелыми скалами, деревьями и развалинами крошечного домика над самым морем. Аромат яблоневого цвета был здесь настолько удушливым, что несколько минут Дэниел неподвижно простоял под аркой, опершись одной рукой на изрезанные глыбы стен, а другой прижимая к груди кусок трубы. Что-то толкало его, некая силовая волна катилась на него из портала, не давая войти.
– Я войду! – закричал он. – Доложи, что я пришел!
Он перешагнул порог.
Перед ним расстилалась долина цветущих яблонь. Свет лился сквозь белые цветы и бледные листья, зеленоватый свет оттенка турмалина или воды на мелководье, нефрита, берилла и молодых побегов плюща. Дэниел закрыл глаза и сделал шаг вперед, двигаясь наощупь. Земля мягко пружинила под ногами. Вот он почувствовал прикосновения цветов к щекам, лоб мягко огладили ветви. Дурнота, вызванная запахом яблоневого цвета, отступила. Он больше не вдыхал его; казалось, аромат этот плавно входит и выходит из него, свободно гуляет по всему телу, как ветер по комнате, в которой разом распахнули все окна и двери. Дэниел поднял руку с куском железной трубы к лицу, но труба исчезла, а вместо нее была тонкая ветвь; свернутые листья цеплялись за руку, как пальчики. Дэниел запрокинул голову и посмотрел на кроны; белое, розовое и бледно-зеленое забарабанило по щекам, как дождь. Он открыл рот и ощутил вкус меда, зеленых яблок, сладость лосося и целебную, смягченную сахаром горечь полыни.
Сюда, позвали его. Сюда!
То был не человеческий голос, а взбудораженный лай Фэнси. Дэниел опустил голову и едва различил в зарослях мягких трав и зеленого папоротника черно-белого колли. Он глядел на него уже не предостерегающе, а требовательно и восторженно, как дитя.
Сюда! – пролаял он вновь, и Дэниел подошел взглянуть, что он охраняет.
– Ларкин! – вырвалось у него.
Они спали прямо на земле, в гнезде из клевера, жимолости и опавших яблоневых лепестков. Оба были выше, чем ему запомнилось, выше любых людей; они спали, сплетясь длинными белыми руками и ногами, увив друг друга своими темными волосами, как плющ увивает древесный ствол. Казалось, они были копией, зеркальным отражением друг друга: одинаковые высокие белые лбы, могучие шеи-колонны, волевые рты, длиннопалые кисти со сцепленными пальцами, грудь прижата к груди, лица, чуть развернутые к небу, мерцали в едва брезжащем свете утра, искрились золотым, зеленым и белым. Влюбленные так плотно слились, что между ними нельзя было просунуть ни иглу, ни меч; ниже горла, там, где два тела соединялась, Дэниел разглядел единую могучую пульсацию, подобную размеренному падению воды в неподвижное озеро.
У них одно сердце на двоих, подумал он и отвел глаза, потрясенный и пристыженный; его собственное сердце было разбито.
Над головой качались ветви яблонь. Небо за ними было ясное и светлое, хотя солнце еще не показалось из-за горизонта. Дэниел слышал частое дыхание Фэнси и щебет птиц. Он поднял руку, чтобы смахнуть с лица волосы, опустил глаза и увидел в траве некий предмет – альбом с влажными пятнами росы на обложке.
Ближе.
Он подобрал его, раскрыл и принялся медленно листать страницы. Сотни рисунков тушью, невероятно прекрасных и странных: женщины с цветами вместо грудей и глаз, птицы, перевоплощающиеся в мужчин, армия бабочек, набросившихся со шпагами и дротиками на врача с огромным шприцем. Юноша в смирительной рубашке, с широкой улыбкой на лице: изо рта, ушей и ноздрей выползают крошечные крылатые создания, причем каждое ювелирно выписано в мельчайших подробностях и каждое прекрасно, как цветы яблони, что качались над головой Дэниела.
Все, все они были Ларкин Мид.
Внутри у нее – мир. Однажды Вернораксия ушла, и с ее исчезновением наш мир утратил всякую надежду. Дева, зеленая, как цвет бузины. Вы сделали ее совой, а она хотела быть цветком. Я – та королева.
Дэниел добрался до последней страницы. На ней была изображена женщина в венце из лоз и цветов, стоявшая в одиночестве в зимней роще. Ее лицо выражало такое неизбывное горе, что Дэниел невольно закрыл глаза и отвернулся. Затем все же посмотрел на рисунок еще раз и прочел последние слова:
Король Орфео. Дэниел помнил эти строки со студенческих лет, но какой юнец стал бы цитировать бретонские ле XII века?
Дэниел захлопнул альбом. Напоследок еще раз взглянул на спящую Ларкин. Он знал – твердо, безнадежно, непоправимо, – что больше никогда в жизни не увидит ничего столь же прекрасного, не испытает подобного вожделения, страсти на грани исступления, измождения. Для вас ничто не вечно. Бренна и любовь. Затем, осторожно ступив в ворох мятого папоротника и плетей жимолости, он нагнулся и положил альбом промеж влюбленных: тот лег в темную расселину между Ларкин и Вэлом, и Ларкин, издав тихий горловой звук, улыбнулась во сне и положила ладонь на щеку своему возлюбленному.
Дэниел быстро отвернулся. Не успел он отойти от рощи – шел он быстро, не глядя, почти вслепую, дыхание камнем застревало в горле, – как кто-то схватил его за руку. Он резко развернулся, готовясь нанести удар, и увидел Джуду Трент.
– Ты не дождался…
Она была бледная, как полотно, лицо исказила гримаса страха. В следующий миг она стремительно прошла мимо него к тому месту, где под деревьями лежали в обнимку влюбленные. Ее глаза изумленно распахнулись, и Дэниел понял, что волновалась она вовсе не за него.
– О…
Она упала на колени рядом с ними, закрывая их руками, как щитом. Бордер-колли стоял рядом на страже, неистово виляя хвостом, но не издавая ни звука. Тонкое тело Джуды наполнилось светом, словно водой, и она тоже засияла, как они: высокая, высокая и беспощадная. Она больше не была ни женщиной, ни мужчиной, однако внутри ее сияющей оболочки мерцало некое подобие Джуды – точно голубой язычок пламени в сердце огня.
– Целы и невредимы, – прошептала она, затем переглянулась с Дэниелом, и ее глаза наполнились слезами. – Дэниел Роулендс. Благодарю тебя.
Он молча покачал головой. Джуда вновь встала и подошла к нему, возвышаясь над ним подобно дереву. От нее исходил жар, как от печи. Дэниел усилием воли остался стоять, не бросился прочь. Когда она прикоснулась к его лбу, он невольно охнул, хотя смотрел по-прежнему на папоротники и цветы у своих ног. Очень долго он хранил молчание, а когда наконец заговорил, голос у него был низкий и ровный:
– «Вам, господа, вопрос один задам: скажите, самым благородным вам кто показался?»[57]
– Ты, Дэниел, – тихо ответила Джуда. – Конечно, ты.
Он кивнул и наконец поднял голову.
– Благодарю.
Дэниел взглянул туда, где почивала королева со своим супругом. Словно услышав его, она шелохнулась, приподняла голову, открыла глаза и окинула взглядом белоснежно-зеленый полог. Облегченно вздохнула, посмотрев на сияющего возлюбленного, и наклонилась к нему с поцелуем.
В этот миг ее взгляд упал на Дэниела, стоявшего в нескольких футах от них. Он уже решил, что его опять не видят, но тут она прошептала:
– Дэниел.
Он кивнул.
Король, спавший рядом с ней, зевнул и заморгал; она уже поднялась и в два шага очутилась рядом с Дэниелом.
– А я думала, ты мне снился, – сказала она, оглядывая его; от радости и горя он не мог вымолвить ни слова. Она его вспомнила. Значит, он все-таки есть, он настоящий! – Но… – растерянно проронила она.
Дэниел покачал головой и впервые улыбнулся.
– Нет. Полагаю, что все-таки нет.
Он сухо засмеялся, глядя на цветущий сад и темно-зеленую полосу, отмечавшую край утеса, на море и небо, образующие единый, изогнутый полукругом простор в зеленых тонах, в центре которого на восточном горизонте что-то полыхало изумрудно-белым, как прореха в материи мира. Дыхание Дэниела участилось; он отвернулся и взглянул на Джуду. Она смотрела на того, кто поднимался с земли, и манила его за собой.
– Нам пора! – сказала она и вместе с псом Фэнси подошла к Дэниелу. – Помнишь ли ты, что я сказала тебе ночью? Я могу все исправить…
Она потянулась к нему рукой, но он отпрянул.
– Нет! Нет, – ответил он, рыдая в голос и больше не пытаясь побороть слезы. – Это… это еще хуже.
Джуда пытливо взглянула на него.
– Хорошо.
Затем она повернула свое пылающее лицо к остальным.
– Значит, все готово! Милорд…
Тот, кто раньше был Вэлом, обратил на Дэниела милостивый взгляд. Он больше не казался несуразным увальнем, каким его помнил Дэниел; вдруг он расплылся в улыбке, такой восхищенной и понимающей, что Дэниелу оставалось лишь засмеяться и развести руками.
– Идите! – сказал он.
Фэнси гавкнул, и его лай полетел над утесами, как пение охотничьего рога. Дэниел помахал на прощанье и ему.
Вся троица развернулась и зашагала к обрыву. Вдруг Дэниел закричал:
– Стойте! – Он сунул руку в карман и достал желудь. – Вот! – Он подбежал к женщине, и та посмотрела на желудь; в горле у Дэниела пересохло, но все же он нашел в себе силы пояснить: – Желудь… он твой. Наверное, он тебе дорог. Я видел, как ты…
Она взглянула на него, затем на желудь, словно силилась вспомнить, что это такое. Затем улыбнулась.
– Ах, нет. – Она протянула руку, и ее ладонь развернулась, как лист. – Его место – здесь. Просто они всегда казались мне такими красивыми и странными. Как и все здесь. Они такие крошечные и так быстро растут.
Она сомкнула ладонь вокруг его руки, и все его существо гулко зазвенело, точно колокол.
– Если я его заберу, он не прорастет. Оставь его себе. Посади в землю.
Дэниел не нашелся с ответом, потом наконец произнес:
– Ларкин…
Она улыбнулась, словно вспомнила свое детское имя. В последний раз посмотрела на него, затем отвернулась и подошла к остальным.
Над травой раскатился громовой голос:
– Мотоцикл оставь себе. Ключи в замке.
Дэниел кивнул. Он поднес желудь к губам, закрыл глаза, полные горячих слез, и поцеловал гладкий шарик. Где-то рядом грянул неистовый собачий лай: восторженные крики удивления, радости, радушия; рев волн и, далекое и едва различимое, как гул машин с трассы M-1, пение охотничьих рожков.
– Не уходите! – вскричал он и открыл глаза.
Мир обратился в золото. Между краем обрыва, морем и небом более не было никаких границ. Впереди, прямо в воздухе, парил град: шпили, флаги, вихри разноцветных птиц, голубых, золотистых и серебристых, зеленая листва и бесконечное порхание крошечных созданий, что летали по воздуху и пели. Мир Дэниела отступил подобно приливной волне, а вместо него на песке возник новый мир. Это длилось всего одно сияющее мгновение: он видел все, их обоих, все.
– Ларкин! – крикнул он. – Ларкин!
И все исчезло. Прямо перед ним солнце поднималось над темной беснующейся Атлантикой, и на утесы ложились полосы зеленого и желтого света. Дэниел стоял один на небольшой возвышенности. Позади лежали развалины домика и особняка. Было утро. Воздух, прохладный и сладкий, пах дождем. На горизонте уже клубились, предвещая бурю, тяжелые облака. Далеко впереди, на самом краю его поля зрения, в море за черными скалами мыса Тинтагель белела крошечная четырехмачтовая шхуна. Ни яблонь, ни цветущей долины.
Лишь в зарослях папоротника, как в гнезде крапивника, лежал альбом для эскизов с каллиграфической подписью на выцветшей зеленой обложке.
Крепко-крепко, так что след потом держался несколько дней, Дэниел сжал в ладони зелено-коричневый живой самоцвет.
Желудь.
Часть 4. Приказ об освобождении
Глава 16. Приказ об освобождении
«ГАРДИАН»
11 июня
ФАРМАЦЕВТИЧЕСКИЙ МАГНАТ ПРОПАЛ В ОТКРЫТОМ МОРЕ
Миллиардер-филантроп Рассел Лермонт, несколько недель назад сложивший с себя полномочия генерального директора «Уинсом фармасьютикалс», пропал в море у побережья острова Аранбега, штат Мэн. Лермонт, бывший глава крупной фармацевтической корпорации и опытный мореход, 1 мая вышел из Гастингса на своей 75-футовой четырехмачтовой яхте «Тинкерс дейм». Лоуренс Фельд, представитель «Уинсом», сообщил, что вчера днем связь с судном внезапно оборвалась – меньше чем через два часа после выхода яхты из Кушинга и незадолго до ее предполагаемого прибытия в бухту Аранбеги. Рыбаки с небольшого баркаса, стоявшего у побережья острова Виналхейвен, в районе 16 часов дня получили сигнал бедствия, однако не смогли прийти на помощь яхте из-за сильного волнения на море и шквалистого ветра, скорость которого достигала 73 миль в час. На борту, помимо Лермонта, находилась команда из шести человек, включая знаменитого шеф-повара Густава Парнелла. Береговая охрана США начала поисково-спасательную операцию, однако надежды найти уцелевших в кораблекрушении почти нет.
«ГАРДИАН»
17 сентября
У британского арт-сообщества сегодня праздник: объявлено, что коллекция погибшего в кораблекрушении Рассела Лермонта, миллиардера, филантропа и владельца крупнейшего в мире собрания ар-брют или так называемого «аутсайдерского» искусства, была завещана галерее Тейт. Помимо собственно коллекции, состоящей из более чем пятисот картин, скульптур, рисунков и альбомов с эскизами различных художников современности и старых мастеров вплоть до XVII века, Лермонт завещал галерее более пятидесяти миллионов фунтов стерлингов, которые должны быть потрачены на строительство корпуса для новой постоянной коллекции.
«Мы просто вне себя от радости», – заявил на пресс-конференции Гаррет Суон, представитель галереи Тейт. Планы нового здания уже в процессе разработки, строительство должно начаться в конце июля, а в начале этой осени в галерее Тейт-Модерн откроется выставка избранных экспонатов коллекции.
НОВОСТИ ТЕЙТ
7 ноября
Долгожданное открытие выставки «Эрос и Пан: избранные произведения из коллекции Рассела Т. Лермонта» состоится в эту субботу, 3 декабря. После торжественного приема для спонсоров и партнеров галереи пройдет лекция профессора Бальтазара Уорника из Университета архангелов и святого Иоанна Богослова. Уорник, давний друг Лермонта и доверенный хранитель коллекции, расскажет о том, как дед Лермонта, знаменитый врач викторианской эпохи Томас Лермонт, начал коллекционировать произведения искусства.
Жемчужиной выставки «Эрос и Пан» станет первый показ работы прежде неизвестной художницы Эвьен Апстоун, которая, предположительно, была пациенткой доктора Лермонта. Откровенный, пронизанный глубоким символизмом рисунок тушью был недавно обнаружен под живописной работой Рэдборна Комстока «Изольда» в ходе реставрационных мероприятий, проводимых сотрудниками галереи Тейт. Куратор, обнаруживший рисунок, дал ему название «Порыв». Работа примечательна не только откровенностью изображения человеческой натуры, но и тем фактом, что исследователи Тейт не смогли найти никаких сведений о художнице, которая, вероятно, погибла в том же пожаре, что в 1883 году погубил и викторианского «безумного художника» Якоба Кэнделла.
Вход на эту особенную выставку будет платным.
Глава 17. Мастерский замах
Ловите красоту.
Энн Карсон. Красота мужа
В начале декабря Дэниел посетил Лермонтовскую выставку в Тейт-Модерн. Там было представлено несколько работ художников-самоучек последних двух веков: альбомы, эскизы, карты вымышленных городов, изображения архитектурных объектов, немало странных, бередящих душу скульптур, две работы викторианского художника-сказочника Якоба Кэнделла и несколько картин Рэдборна Комстока, включая диптих «Приворотное зелье» («Тристан и Изольда»). Половину последнего Дэниел уже видел раньше, в кабинете Лермонта.
Успевшие приобрести скандальную известность работы Эвьен Апстоун висели напротив: перо, тушь, акварель. Под самым крупным рисунком была табличка с названием: «Порыв». О художнице не было известно почти ничего, но Дэниел прочел, что Тейт надеется получить больше сведений о ней после тщательного изучения остальной коллекции Рассела Лермонта. У Дэниела появились на этот счет кое-какие подозрения, особенно после того, как он увидел завораживающую, исполненную трагизма «Изольду» Рэдборна Комстока.
Увы, работы Комстока казались бледными и приземленными в сравнении с рисунками Апстоун. Ее «Порыв» странным образом навевал мысли о работах таких совершенно разных, несопоставимых мастеров, как Марк Ротко и Одилон Редон, Густав Моро и Виллем де Кунинг. Рисунок был одновременно абстрактный и непристойный. Почти порнография, с печалью и изумлением подумал Дэниел. Под каждой работой имелись длинные аннотации, и он терпеливо дождался своей очереди, чтобы прочесть пояснительный текст к «Порыву», составленный известной феминисткой и самозваной агитаторшей Шарлотт Мойлан:
Одно из редких изображений обнаженной мужской натуры, запечатленное художницей викторианской эпохи, и, несомненно, единственное столь бесстыдно взывающее к той высоко сексуализированной, навязанной мужчинами модели отношений, превалирующей в обществе в том веке и по сей день, «Порыв» – выдающийся пример того…
– Она подчас перегибает палку, – произнес чей-то голос за спиной Дэниела. – Я про Шарлотт Мойлан. Она, знаете ли, у меня училась. Несколько лет тому назад. В Университете архангелов. Полагаю, вы примерно одного с ней возраста?..
Дэниел обернулся и к своему восторгу увидел подтянутого Бальтазара Уорника в элегантном графитово-сером костюме и шитой на заказ сорочке под цвет аквамариновых глаз.
– Профессор Уорник! А я думал, вы уже вернулись в Вашингтон!
Они пожали друг другу руки, и Уорник меланхолично улыбнулся, бросая взгляд на рисунок в раме.
– Вернулся. Но пару недель тому назад приехал снова – открывать выставку. Я, видите ли, возглавляю комиссию, учрежденную Расселом для обеспечения сохранности коллекции. У нас скоро встреча, но я хотел еще разок взглянуть на эту работу.
Они стали продвигаться к центру зала, чтобы полюбоваться скоплениями зрителей – у работ Комстока их собралось куда меньше, чем перед «Порывом».
– Рисунок действительно потрясающий, – произнес Дэниел.
Небольшая группа американок – женщин средних лет в футболках с надписью «МОНАШКИ В БЕГАХ» – столпилась у пояснительного текста Шарлотт Мойлан.
– Все же удивительно, как быстро может поменяться мнение общества о художнике. Буквально за одну ночь.
– Да, пожалуй, – согласился Уорник. – Такие перемены можно назвать быстрыми, но не внезапными. Этот процесс скорее сродни тому, как тело самоисцеляется, пока мы спим и видим сны. Кто знает, быть может, мир тоже погружается в сон?
– Допустим. – Дэниел с любопытством взглянул на Уорника, однако тот лишь с молчаливой улыбкой разглядывал монашек в бегах, показывающих пальцем на рисунок Апстоун. – И все же это странно.
Уорник повернулся и жестом пригласил Дэниела выйти.
Они неспешно зашагали по коридору.
– Как ваши дела, Дэниел? – спросил Бальтазар. – Когда мы виделись в последний раз, вы были в творческом отпуске. Писали книгу, не так ли? Вы ее закончили?
Дэниел мотнул головой.
– Нет. Странное дело: я, кажется, перегорел. Отказался от своей первоначальной затеи – писать нон-фикшн, то есть. В последнее время я всерьез подумываю о совершенно другом.
– А именно?
– Хочу написать роман. Подал заявление на продление отпуска в «Горизонте» – они, конечно, не рады, но я могу писать для них и удаленно. «Лондонский дневник Роулендса», что-нибудь в таком духе. На крайний случай я всегда могу разорить свой накопительный пенсионный счет.
– Так вот, я по-прежнему живу у своего друга Ника Хейворда, – продолжал Дэниел. – Обдумываю новый замысел. У меня были наработки к той, первоначальной книге, плюс… еще кое-что случилось, в общем, появились новые мысли. Я хочу объединить все это в нечто совершенно новое – новое для меня, конечно. Будет роман!
– Роман. – Бальтазар Уорник поднял голову и таинственно улыбнулся. – А название уже есть?
– Да. «Бренная любовь». Так должна была называться книга, которую я задумал изначально.
– Вы уже уведомили издателя о столь внезапных переменах?
– Пока нет. Думаю просто вручить им готовую рукопись и дать деру.
Бальтазар засмеялся.
– Что ж, если вам понадобится помощь, когда придет время, – дайте знать. Возможно, мне удастся свести вас с нужными людьми.
Он помедлил и оглянулся на зал, из которого они только что вышли.
– Вы знакомы с работами Шарлотт Мойлан?
– Мойлан? – переспросил Дэниел и пожал плечами. – Не особенно. Очередная радикальная феминистка?
– Надо вас познакомить. Она гораздо интереснее, чем может показаться.
Дэниел покачал головой.
– Интересных женщин для меня больше не существует. По крайней мере, пока я не разделаюсь с книгой.
Они вышли на улицу, где над Темзой, отражаясь от складских зданий и купола Собора святого Павла, едва различимого за небоскребами, Лондонским Оком и воздушной паутиной моста Тысячелетия, струился сине-сиреневый свет раннего вечера. Дэниел шел к стоянке, где припарковал свой мотоцикл, а Уорник – пешком на север от «Винополиса», туда, где у него была назначена встреча.
– Я с радостью позвал бы вас с собой, но… что поделать, узкий круг доверенных лиц, – виновато произнес Уорник. – Рассел оставил нам целую уйму дел. Некоторыми из них я предпочел бы пренебречь, однако…
Он печально улыбнулся, затем протянул Дэниелу руку.
– Долг есть долг. Рад, что наткнулся на вас, Дэниел. Удачи с романом. И, пожалуйста, позвоните мне, когда вернетесь в Вашингтон.
Дэниел пожал ему руку и улыбнулся.
– Непременно. Спасибо.
Он встал и проводил взглядом профессора Уорника. Тот прошел по набережной – обманчиво маленький человек в обманчиво большом городе – и скрылся в лондонских сумерках.
Было два часа ночи, когда Ник вернулся домой. Пьяно прокричав что-то на прощанье друзьям, он с грохотом взлетел по лестнице.
– Малыш Дэнни! – взревел он, вламываясь в кухню. – Проснись и пой! Ты не поверишь, кто подошел ко мне после концерта, просто охрене…
Он замер. В комнате горели все светильники. Из колонок стереосистемы неслась музыка – электроклэшевая версия «Песни любви и смерти». С какого перепугу Дэниел слушает это?! Сам Дэниел сидел, сгорбившись над клавиатурой ноутбука, за кухонным столом. Вокруг него громоздились книги, бумаги, блокноты, кофейные чашки, несколько пустых бутылок минеральной воды и почти полная – абсента, остатки обеда из закусочной «Паркуэй пицца».
– Какого хрена?! – вопросил Ник.
– Заткнись, – ответил Дэниел и хмуро уставился на компьютерный экран; у него под рукой лежали стопки книг и дисков: «Избранные стихотворения» Лауры Райдинг, «Фольклор Британских островов», альбом с эскизами Вэла Комстока, «Астральные недели», диск Ника «В постели с героиней» и открытка из сувенирной лавки галереи Тейт. – Ни слова, Хейворд!
Дэниел взглянул на открытку – репродукцию диптиха «Приворотное зелье» Рэдборна Комстока. В следующее мгновение он поднял глаза и одарил своего закадычного друга благосклонной улыбкой.
– Господи, Ник, – сказал он. – Неужели ты не видишь, что я работаю?!
Примечания
1
Если переводчик не указан отдельно, здесь и далее все стихи в переводе Александры Панасюк.
(обратно)2
Раннее слабоумие (лат.), так XIX веке называли шизофрению (здесь и далее примечания переводчика).
(обратно)3
В чрезвычайных обстоятельствах, в трудную минуту, при смерти (лат.).
(обратно)4
«Нет подобного Богу Израилеву, который по небесам принесся на помощь тебе и во славе Своей на облаках; прибежище твое – Бог древний, и ты под мышцами вечными». (Втор.33: 26–27).
(обратно)5
Предупреждение «Mind the gap» (досл. «помни о зазоре», т. е. «будьте осторожны при выходе из вагона – не провалитесь в зазор между вагоном и платформой») считается визитной карточкой Лондонского метро.
(обратно)6
Песни группы Sex Pistols.
(обратно)7
Название третьего студийного альбома группы The Jam.
(обратно)8
Дебютный сингл английской панк-группы X-Ray Spex.
(обратно)9
Строки из поэмы английской поэтессы Кристины Россетти (1830–1894) «Базар гоблинов» (пер. Б. Ривкина).
(обратно)10
У. Шекспир «Буря» (пер. Т. Л. Щепкиной-Куперник).
(обратно)11
Отсылки к различным песням рок-групп «The Kinks» и «Rolling Stones».
(обратно)12
Джордж Мередит (1828–1909) – английский писатель и поэт викторианской эпохи.
(обратно)13
От англ. lark – 1) жаворонок 2) шутка, потеха.
(обратно)14
Государственная тайна (лат.).
(обратно)15
Безжалостная красавица (фр.). Название баллады английского поэта Джона Китса.
(обратно)16
Песня группы Cramps «What’s Inside a Girl?»
(обратно)17
Р. Грейвс «Воскрешение» (пер. Г. Кружкова).
(обратно)18
Феджин (Фейгин) – персонаж романа Ч. Диккенса «Приключения Оливера Твиста», скупщик краденого, учивший детей воровать и оставлявший себе большую часть награбленного.
(обратно)19
Учиться дозволено и у врага. Овидий «Метаморфозы».
(обратно)20
«Белая богиня» (1948 г.) – мифологический трактат Роберта Грейвса, в котором он утверждает, что за всеми мифологиями стоит одна Белая богиня, божество рождения, любви и смерти и из ритуального почитания этому божеству рождается «истинная» поэзия.
(обратно)21
«Зеленая фея» (фр.) – название коктейля на основе абсента и льда с различными добавками.
(обратно)22
Отсылка к строкам из стихотворения Эндрю Марвелла «К стыдливой возлюбленной»: «Любовь свою, как семечко, посеяв, я терпеливо был бы ждать готов / Ростка, ствола, цветенья и плодов» (пер. Г. Кружкова). В оригинале Марвелл называет целомудренную любовь «растительной» или «овощной» («vegetable love»).
(обратно)23
У. Шекспир «Как вам это понравится». Действие III, сцена II (пер. В. Левика).
(обратно)24
Цитата из пьесы английского прозаика и драматурга елизаветинской эпохи Томаса Нэша (1567–1601) «Последняя воля Саммерса».
(обратно)25
А. Ч. Суинберн «Триумф времени».
(обратно)26
У. Шекспир «Буря», акт I, сцена 2 (пер. Т. Л. Щепкиной-Куперник).
(обратно)27
У. Шекспир «Буря», акт III, сцена 2 (пер. Т. Л. Щепкиной-Куперник).
(обратно)28
Имеется в виду работа Дэмиена Херста «Разделенные мать и дитя».
(обратно)29
Главный герой романа «Мотт Хупл» американского писателя Уилларда Мануса (1930–2023), в честь которого была названа популярная британская рок-группа «Мотт зе Хупл».
(обратно)30
Но, пошла! (Корн.)
(обратно)31
Но, пошла! Наверх! (Корн.)
(обратно)32
Большое спасибо (корн.).
(обратно)33
Доброй ночи (корн.).
(обратно)34
А. Ч. Суинберн, «Фаустина».
(обратно)35
Генри Филдинг. «История Тома Джонса, найденыша» (Пер. А. А. Франковского).
(обратно)36
А. Ч. Суинберн, «Аталанта в Калидоне».
(обратно)37
А.Ч. Суинберн, «Аталанта в Калидоне».
(обратно)38
Английский порок (фр.), т. е. садомазохизм.
(обратно)39
Цитата из оперетты Уильяма Гилберта и Артура Салливана «Иоланта».
(обратно)40
Cooksferry Queen – название песни британского музыканта Ричарда Томпсона.
(обратно)41
Пер. М. Богословской, С. Боброва.
(обратно)42
Пер. В. Лунина.
(обратно)43
А. Поуп, «Послание от английского стихотворца Попа к доктору Арбутноту» (пер. И. И. Дмитриева).
(обратно)44
У. Шекспир «Зимняя сказка», акт III, сцена 3 (пер. В. Левика).
(обратно)45
«Мертвая голова» – коричнево-фиолетовая краска, которая в старину изготавливалась путем измельчения египетских мумий.
(обратно)46
Сэр Джошуа Рейнольдс (1723–1792) – английский живописец, выдающийся портретист, основатель и первый президент Королевской академии художеств. Прерафаэлиты прозвали его «Сэром Слошуа» (от английского слова slosh – грязь, мазня).
(обратно)47
Строчки из песен группы Pink Floyd «Astronomy Domine» и группы Nirvana «About a Girl».
(обратно)48
Б. Шоу «Кандида» (пер. Л. Экснера).
(обратно)49
Р. Грейвс «О предвестьях».
(обратно)50
У. Шекспир, «Сон в летнюю ночь», действие 3, явление II (пер. М. Лозинского).
(обратно)51
Джон Китс «Канун святой Агнессы» (пер. Е. Витковского).
(обратно)52
Вперед, пес (корн.)
(обратно)53
У. Шекспир «Буря» (пер. Т. Л. Щепкиной-Куперник).
(обратно)54
Так переводится имя царицы Нефертити.
(обратно)55
Цикл валлийских повестей «Мабиногион». Цитируется с небольшими изменениями по переводу на русский В. Эрлихмана.
(обратно)56
А. Ч. Суинберн «Высший пантеизм в ореховой скорлупе» (пер. В. Т. Бабенко).
(обратно)57
Джеффри Чосер «Кентерберийские рассказы». Рассказ франклина (пер. О. Румера).
(обратно)