Словарь Мацяо (fb2)

файл на 4 - Словарь Мацяо [litres][A Dictionary of Maqiao][馬橋詞典] (пер. Алина Андреевна Перлова) 2797K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Хань Шаогун

Хань Шаогун
Словарь Мацяо

Han Shaogong

马桥词典

A DICTIONARY OF MAQIAO


© Han Shaogong, 1996


Russian Edition Copyright © Sindbad Publishers Ltd., 2024


Перевод с китайского Алины Перловой


Правовую поддержку издательства обеспечивает юридическая фирма «Корпус Права»


© Издание на русском языке, перевод на русский язык. Издательство «Синдбад», 2024

Об авторе

Хань Шаогун (р. 1953) – один из самых известных и оригинальных китайских писателей современности. Награжден французским Орденом искусств и словесности, лауреат премии Лу Синя (2007), премии  Ньюмана по китайской литературе (2011). Традиционная китайская культура в его творчестве переплетается с литературными приемами, отражающими влияние Кафки и Гарсиа Маркеса. Перу автора также принадлежат повести «Лунная орхидея» (1985), «Папапа» (1985), «Женщина, женщина, женщина» (1985), «Пустынный город» (1989).

От составителя

Составление словаря говора отдельной деревни стало для меня своего рода экспериментом. Если мы согласимся, что познание человечества всегда начинается с познания конкретного человека или конкретной группы людей, если признаем, что каждая частная жизнь так и или иначе оставляет свой след в языке, возможно, работа над подобным словарем не будет представляться бессмысленной.

Язык не существует без его носителей. И на сегодняшний день все языковое многообразие служит человечеству инструментом постижения мира и формирования культурного самосознания, однако оба этих процесса еще далеки от завершения. Сложные взаимосвязи между языком и реальностью, между языком и жизненными процессами во все времена ставили перед человечеством вопросы, над которыми бились лучшие умы. При составлении настоящего словаря я стремился охватить истории людей и явлений, которые скрываются за теми или иными лексическими единицами, прояснить обиходные значения отдельных слов и сферу их употребления, а главное – описать взаимосвязи между языком и реальностью, нащупать ту жизнь, которая наполняет язык. В некотором смысле динамическую лингвистику я ставлю выше статической, конкретные значения слов ценю выше абстрактных, а обиходное употребление – выше нормативного. Быть может, такая невсеобщая или даже контрвсеобщая работа о языке послужит необходимым дополнением к существующим сводам лингвистических знаний.

Необходимые пояснения:

1. Первоначально статьи в «Словаре Мацяо» располагались в алфавитном порядке. Для хронологической ясности, а также в интересах общей удобочитаемости составитель решил прислушаться к мнению первого издателя и расположить статьи в том порядке, который есть сейчас.

2. Каждой лексической единице соответствует определенная территория распространения. В настоящем словаре символ «△», расположенный перед заглавным словом, указывает на то, что данная лексическая единица употребляется и за пределами деревни Мацяо. Напротив, символ «▲», сопровождающий заглавное слово, означает, что лексическая единица бытует только в речи жителей Мацяо.

3. Для большей ясности изложения при написании словарных статей автор этих строк старался по возможности избегать диалектизмов. Что не мешает заинтересованному читателю использовать сведения о мацяоском говоре, почерпнутые из данной книги, и самостоятельно заменять отдельные слова и выражения, встречающиеся в словарных статьях, на их диалектные аналоги – это еще больше приблизит вас к настоящей Мацяо.

Ноябрь, 1995 г.
А

АРМÉЙСКОЕ КОМАРЬЁ

Б

БÉСОВЫ КЛЁНЫ

БЛУЖДА́НИЕ ДУШИ́

БРАТУ́ЛЯ

БРА́ТЬЯ ПО ВРО́ЗНЫМ КОТЛА́М

В

ВА́РЕВО

ВЕС

ВОДЯ́ГА

ВОПРОША́ТЕЛЬ

ВЫ́ЧУРА

ВЯ́ЗИТЬ

Г

ГАСИ́ТЬ И́МЯ

ГЛУХОМА́НЬ

ГНИТЬ

ГОЛОВОЛО́МНЯ

ГО́ЛОС

ГОСПОДИ́Н ХУН

Д

ДЕВЯТИСУ́М

ДЕРНО́ВЫЕ ДЫ́НИ

ДО́ЖДЬ ЦИНМИ́Н

ДОРОГУ́ША

ДРАКО́Н

ДУ́МАТЬ

ДЯ́ДЮШКА-КРАСНОЦВЕ́Т

Ж

ЖА́ЛОСТНО

ЖЁЛТЫЙ

З

ЗАКАЛА́ТЬ

ЗАКУТНО́Й

ЗЕМÉЛЯ

И

ИНОЗÉМЩИНА

ИО́ДНАЯ ТИНКТУ́РА

К

КА́МЕРА С ДЕМОКРА́ТИЕЙ

КАНО́ННИК

КО́РЕНЬ

КОТЛОВИ́НЫ

КОТЛО́ВЫЙ

КРА́СНАЯ ДЕ́ВКА

«КРА́СНАЯ ЗАРЯ́»

КРАСНОЗУ́Б

КРА́ШЕНЫЙ ЧАЙ

Л

ЛЕНИ́ВЫЙ

ЛИ-ГЭ-ЛА́Н

М

МАЦЯ́О-ГУН

МЕСИ́ТЬ КРО́ВЬ

МЕСЯЧИ́НЫ

МÉЧЕНЫЙ МА

МИА́ЗМА УВЯ́ДШЕГО ТРОСТНИКА́

М-М

МУЧÉЛЕЦ

Н

НАУ́КА

НАЧА́ЛО

НАЦИОНА́ЛЬНЫЙ ПРЕДА́ТЕЛЬ

НАШЁПТЫ

НЕФРИ́ТОВЫЙ ВИЛО́К

НИ́ЗКИЙ

НЫ́НЕ

О

ОБЖА́ТКА

ОБИ́ТЕЛЬ БЕССМЕ́РТНЫХ

О́БЩАЯ СЕМЬЯ́

ОКАЯ́ННЫЙ

ОТЛИ́ЧНИК

ОХОХО́НЯ

П

ПЕРЕРОЖДÉНИЕ

ПЛА́МЯ

ПЛЕСТИ́ ЗАРО́К

ПО́ДСТУПЫ

ПОДЪЯ́ТЬ ПРАХ

ПОСЛА́ТЬ ЛОЗУ́

ПОЧТЕ́ННЫЕ ТВОИ́ ЛЕТА́

ПРОСТОРÉЧИЕ

ПУЗЫ́РНАЯ ШКУ́РА

Р

РАЗЛЕПИ́ТЬ ВЕ́КИ

РАЗМА́ЯТЬСЯ

РАССÉЯТЬСЯ

РЕКА́

РЕКА́ ЛО

РЕЧЕГУ́БСТВО

РОДНЯ́ С ТОГО́ СВЕ́ТА

РУБА́Ч

С

САНЬ-МА́О

СЕЙ

СЛА́ДКО

СОГЛАСУ́Ю, МА

СОКРО́ВИЩЕ

СОНЁХА

СО́РОК ВОСЬМО́Й ГОД

СПЯ́ШНИК

СПЯ́ЩИЙ

СУХОДО́Л

Т

ТАЙВА́НЬ

ТА́НЕЦ ЛЬВО́В

ТАЧКОВА́ТЬСЯ

ТВЕРЁЗЫЙ

ТМИН, ТМИН – А ИН ЖАСМИ́Н

ТО́КОМ

ТОЛО́ЧЬ СОКРОВÉННОЕ

ТРÉТИЙ ДЕНЬ ТРÉТЬЕЙ ЛУНЫ́

ТРИ́ СЕКУ́НДЫ

ТЯНЬАНЬМЭ́НЬ

У

УБЫ́ТОК

У́ЛОЧНАЯ БОЛÉЗНЬ

УСО́БИТЬ

Ч

ЧЁРНОЕ УЧÉНИЕ

ЧЁРНЫЙ БА́РИЧ

ЧИНО́ВНАЯ ДОРО́ГА

ЧУДО́ВЫЙ

Ш

ШАКАЛЮ́ГА

Ю

ЮЖАКИ́

Я

ЯДА́ТЬ

Я́РЫЙ

△ Река́
△ 江

Река в Мацяо произносится ган (стандартное чтение – цзян), реками здесь называют любые потоки воды, в том числе мелкие ручейки и канавы. Схожим образом на севере иероглиф хай «море» используется еще и для обозначения озер с прудами, что приводит южан в полнейшее недоумение. Вероятно, люди сравнительно недавно начали обращать внимание на размер окружающих объектов.

Разница между английскими словами river (река) и stream (ручей) определяется размерами русла. Но в соседней Франции под fleuve подразумеваются реки, которые впадают в океан, а riviere – это либо притоки, либо реки внутреннего стока, так что различие между fleuve и riviere отнюдь не в размерах. Очевидно, что одни и те же объекты по всему миру наделяются разными именами, не имеющими прямых соответствий друг другу.

Позднее жители Мацяо тоже стали разделять реки по размеру, но это разделение едва ли представлялось им существенным, поскольку отразилось оно лишь в тональном рисунке соответствующих слов. Произнесенный высоким и ровным тоном, слог ган указывает на большую реку, а во входящем тоне[1] обозначает канаву или ручей, и чужакам требуется немало времени, чтобы перестать путать эти два слова на слух. Вскоре после прибытия в Мацяо такое недоразумение случилось и со мной: спросив у деревенских дорогу к реке, я радостно отправился на поиски. Но открывшаяся моим глазам шумливая речка оказалась такой узенькой, что с одного ее берега можно было запросто шагнуть на другой. Дно ее поросло темными водорослями, в воде то и дело мелькали змеи – купаться или плавать в такой реке было совершенно невозможно.

Река во входящем тоне – совсем не то, что в ровном. Я шагал вдоль этой реки, погружаясь то в шум воды, то в тишину, то снова в шум, и тело мое распадалось на части и снова собиралось воедино. Старый пастух, встретившийся мне по дороге, сказал: не смотри, что речка маленькая, вода в ней раньше была до того густая – подожжешь, а она горит, хоть лампы заправляй.

△ Река́ Ло
△ 罗江

Воды Мацяо впадают в реку Ло, до нее от деревни несколько часов ходу. Переправляются через реку на небольшой лодчонке, если лодочника нет на месте, пассажиры берут весло и сами гребут на тот берег. В обычное же время плата за переправу – пять фэней[2] с брата: причалив, лодочник покрепче втыкает весло в песок, сходит на берег и собирает деньги. Отсчитывая сдачу, непременно слюнявит палец.

Собрав все деньги в стопку, лодочник прячет ее в старой суконной фуражке и покрепче надвигает фуражку на лоб.

Переправа стоит одинаково и зимой, и летом. Хотя летом река разливается шире, и течение летом быстрее. А если случается паводок, река поднимается над берегами громадной желтой волной, такой мутной, что в ней теряются любые отражения, и выбрасывает на сушу груды мусора, а в тихих заводях на мелководье оставляет целые залежи кислой пены. Но деревенские все равно толпой высыпают на берег, надеясь выловить из воды что-нибудь ценное: дохлую курицу, утонувшего поросенка, колченогий стол, старое корыто, сломанную доску или бамбуковую жердь. Все имущество, добытое из реки, называют «гостинцами с потопа».

Конечно, случается и такое, что из мутной воды вдруг вынырнет распухшее тело женщины или ребенка, похожее на огромный белый мешок, и вперится в тебя застывшими глазами – тогда народ на берегу с визгом разбегается кто куда.

А пащенята посмелее берут длинный бамбуковый шест и шутки ради тычут им в распухшую белую плоть.

Еще жители прибрежных деревень ловят в реке рыбу, одни промышляют сетями, другие удочкой. Однажды на спуске к реке несколько женщин, шагавших впереди меня, вдруг завизжали и кинулись врассыпную, будто встретили черта. Я присмотрелся и увидел, что все мужчины на берегу побросали свои коромысла, побросали коров, которых вели на водопой, разделись донага и с громкими криками прыгнули в воду. Только тут я сообразил, что раздавшийся минуту назад глухой хлопок был взрывом петарды. Значит, на реке кто-то глушит рыбу, и деревенские мужики полезли в воду за уловом. Разделись, чтобы не замочить портки, и даже не подумали, что полтора десятка голых задниц в воде могут кого-то напугать.

За шесть лет, проведенных в Мацяо, мне нечасто доводилось иметь дело с рекой Ло – несколько раз я переправлялся через нее на лодке, когда добирался до уездного центра своим ходом. Если уж говорить о переправе, пять фэней по тем временам были солидной суммой. В карманах у нас всегда гулял ветер, и когда в лодку садилось несколько парней из «образованной молодежи»[3], лодочник рисковал остаться с пустыми руками, совсем как во времена японской оккупации. Был у нас один парень по кличке Черный Барич, он в подобных случаях проявлял настоящий героизм. Однажды в конце переправы Барич с видом подпольщика, который жертвует собой, спасая товарищей, подмигнул нам: дескать, идите вперед, а я за всех заплачу. После чего принялся хлопать себя по карманам в поисках мелочи, а когда мы отошли подальше, скорчил злую рожу и сообщил лодочнику, что денег у него нет, а и были бы – так не отдал бы. И что ты мне сделаешь, старый пес? Сказал так и припустился бежать.

Барич хорошо играл в баскетбол и думал, что лодочник ни за что его не догонит. Но оказалось, тот никуда не спешил – закинув весло на плечо, старик трусил за нами по тропе, и хотя мы бежали быстрее, оставляя его все дальше и дальше позади, лодочник вовсе не собирался останавливаться, он гнался за нами одну ли[4], две ли, три ли, четыре ли… Ноги у нас уже заплетались, на губах пузырилась слюна, но черная точка на горизонте никуда не исчезала. Мы поняли, что ради трех цзяо с мелочью[5] лодочник готов бежать со своим веслом хоть до края неба, и остановить его может только смерть. Соображал старик туго – он даже не подумал, что терпит куда больший убыток, бросив на берегу лодку с целой толпой пассажиров.

Бежать было некуда, и мы без лишних разговоров скинулись по пять фэней и отправили Черного Барича платить за переправу. Старик даже отсчитал нам сдачу, издалека я видел, как он что-то выговаривает Баричу, широко разевая рот. Скорее всего, лодочник бранился, но в налетевшем порыве ветра я не расслышал ни слова.

Больше я того старика не встречал. Скоро до Мацяо докатилась кампания по выявлению скрытых контрреволюционеров, и все силы начальства были брошены на поиски нашего пистолета. Пистолет попал к нам еще в городе, мы изъяли его при обыске во имя «великой пролетарской культурной революции», патроны давно расстреляли, но выбрасывать его не хотелось, и пистолет тайком поехал с нами в деревню. Когда началась кампания, мы испугались, что рано или поздно попадем под обвинение, и во время очередной переправы Черный Барич выбросил пистолет в реку, а мы пообещали друг другу до конца жизни держать случившееся в тайне. Не знаю, кто рассказал начальству о нашем пистолете. И почему мы были такими наивными: решили, что выбросим пистолет и разом снимем с себя все подозрения. Мы не знали, что начальству потребуется во что бы то ни стало изъять у нас этот пистолет, без него дело было невозможно закрыть – наоборот, наверху подозревали, что мы продолжаем прятать оружие, преследуя свои тайные цели. Таскаясь на бесконечные допросы и разбирательства, мы кое-как дождались зимы, когда вода в реке Ло отступила, обнажив широкие песчаные отмели. Мы взяли грабли, пришли на то место, где должен был лежать пистолет, и принялись сантиметр за сантиметром пропахивать русло, мечтая достать из песка доказательство нашей невиновности. Мы искали пистолет целых пять дней, мы изрыли граблями все русло, под ледяным ветром мы вспахали без малого десять тысяч цинов[6] целины для народной коммуны, но так и не услышали заветного лязга под граблями.

Пистолет был такой тяжелый, что его не могло унести течением, ни одной рыбе было не под силу его проглотить, и едва ли кто-то до нас успел выудить его со дна. Оставалось гадать, куда он подевался.

У меня есть только одно объяснение: эта чужая река по какой-то неясной причине вздумала упечь нас за решетку.

Лишь тогда мы поняли, как много тайн скрывает река Ло, и тогда же впервые как следует на нее посмотрели. Облаченная в доспехи из первого снега, она слепила глаза белыми бликами, словно застывшая вспышка молнии. Цепочка неглубоких следов на отмели вспугнула чаек, и они беспокойно закружили над рекой, то теряясь из виду и соскальзывая в льдистую белизну, то снова появляясь перед глазами там, где я совсем не ожидал их увидеть, прошивая белыми стежками узкую ленту темно-зеленой воды. Из моих глаз, обожженных светом застывшей молнии, сами собой покатились слезы.

Переправа стояла пустой. Вместо знакомого нам старика там дежурил лодочник помоложе, он опустился на корточки, посидел немного, отогревая руки в рукавах, а потом ушел.

Я резко обернулся, но берег был по-прежнему пуст.

△ Южаки́ (здесь же: южаки́ из ро́да Ло)
△ 蛮子(以及罗家蛮)

В нормативном китайском языке для обозначения взрослого мужчины используется слово ханьцзы – «мужик». Но жителям Мацяо привычнее называть мужчин маньцзы – «южак», маньжэнь – «югач» или маньжэнь саньцзя – «югач-три-двора». Откуда взялись «три двора», история умалчивает. Древние говорили: «Пусть даже в Чу останется только три семьи, но с Цинь покончит именно Чу!»[7], однако под «тремя семьями» в этом изречении подразумевались вовсе не только мужчины.

Слово «югач-три-двора» возлагает на мужчину миссию трех семей сразу – возможно, такие обращения были распространены в древности в чуских землях[8], но установить это доподлинно уже не представляется возможным. Когда-то мне пришел в голову такой образ: в жилах каждого человека течет кровь двух его родителей, четырех прародителей, восьми прапрародителей… На верхних ветвях генеалогического древа число наших предков умножается в геометрической прогрессии, и если оглянуться всего на несколько десятков поколений назад, у огромной семьи человечества обнаружился общий предок. После простых подсчетов крылатое выражение «Среди четырех морей – все люди братья»[9] кажется отнюдь не преувеличением, а установленным биологическим фактом. С теоретической точки зрения, каждый человек является потомком всего человечества, в каждом из нас собраны общие гены, которые поколениями передавались от предков к потомкам. Так можно ли сказать, что один человек – это только один человек? Один человек и не более того? В какой-то из своих статей я писал о несовершенстве понятия «личность»: каждый из нас – еще и «вселичность». Если понимать иероглиф «три» из оборота «три двора» в его традиционном значении, как синоним слова «много», то «югач-три-двора» – почти то же самое, что «вселичность», это слово показывает, что за каждым из нас стоит целая совокупность людей, и тем самым подтверждает мою гипотезу.

Иероглиф мань «южак» более всего распространен на юге Китая, долгое время так называли представителей всех южных народностей. Исторические хроники сообщают о некоем царстве Ло, существовавшем в период Весен и Осеней (ок. 700 года до н. э.) и населенном «южаками из рода Ло». Первое упоминание об этом царстве встречается в комментарии «Цзо-чжуань»[10]: «На двенадцатый год правления луского Хуань-гуна (699 год до н. э.) войска Чу, разделившись, перешли реку Пэн, но были отброшены лосцами». В то время лосцы проживали на юго-западе современного уезда Ичэн провинции Хубэй, по соседству с царством Ба[11], впоследствии отстроенный ими город стал известен как Лочуань, он упоминается в двадцать восьмой цзюани «Комментария к канону водных путей»[12]. Река Пэн служила естественным барьером, который защищал царство Ло от воинственных северных соседей, поэтому лосцы и пошли в наступление, когда войско чусцев устроило переправу через Пэн, и даже одержали победу. Но царство Ло располагало значительно меньшими силами, что и предрекло исход дальнейших сражений. Согласно комментарию «Цзо-чжуань», после поражения от Чу лосцы дважды переселялись на юг, сначала они осели на территории современного уезда Чжицзян, который считается прародиной басцев. Второе переселение случилось спустя еще двадцать лет, в годы правления чуского Вэнь-вана, тогда лосцы прошли еще дальше на юг и осели на севере нынешней Хунани, на территории уездов Юэян, Пинцзян и Сянинь.

И река Ло получила название от народа ло, заселившего ее берега.

Едва ли мы можем представить, как лосцы преодолевали этот долгий путь, обремененные стариками и малыми детьми. Из исторических хроник мы знаем, что на новом месте они снова отстроили город и назвали его Лочэн, но к настоящему времени этот город бесследно исчез. Мне представляется, что поселок Чанлэ на берегу реки Ло и есть бывший Лочэн, тем более что в местном говоре иероглифы лэ и ло произносятся одинаково. Чанлэ – небольшой поселок, приютившийся на берегу реки Ло, обязательный пункт моего маршрута по дороге в горы за хворостом. Через весь поселок тянется гранитная мостовая, и сладкий запах наливки вперемешку со стуком деревянных сандалий стекает по гранитным плитам к причалу, где всегда людно и сыро, а двери и ставни в иных домах наглухо затворены, будто там давно никто не живет. Местные говорили, что пристань в Чанлэ стоит на железных колоннах, покрытых древними письменами, их можно увидеть, когда отступает вода. В то время я еще не интересовался стариной, поэтому так и не посмотрел на загадочные колонны. В поселок я приходил уставшим до темноты в глазах, выпивал чашку настойки, ложился прямо на улице и на несколько минут засыпал – набирался сил для следующего перехода. Много раз я просыпался от холода, продрогнув на зимнем ветру, разлеплял веки и в сплошной черноте видел только, как наверху качаются редкие звезды – еще немного, и упадут.

Если окажется, что Чанлэ не имеет отношения к исчезнувшему Лочэну, исследователям стоит обратить внимание на поселки Лопу, Лошань, Баоло и Тунлодун: в их названиях тоже есть иероглифы с чтением ло. В каждом из этих поселков я когда-то бывал, до сих пор явственно помню старинные стены, каменные плиты и ступени, а еще – настороженность затворников, то и дело сквозившую в глазах местных жителей.

Лосцы поддерживали тесные связи с подданными царства Ба. Старинные народные песни в этих местах до сих пор называют «песнями ба». А в низовьях реки Ло расположен «город Балин» то есть нынешний Юэян. В 493-й цзюани «Истории династии Сун» говорится, что на третий год царствования императора Чжэ-цзуна под девизом Юань-ю (1088 год н. э.) «южаки из рода Ло» одно время «чинили погромы» и только вождь туцзя смог их усмирить. Отсюда видно, что между туцзя и лосцами существовали тесные связи, при этом все историки сходятся на том, что народ туцзя – прямой наследник басцев. Приведу еще одно любопытное свидетельство: в легендах туцзя нередко встречаются сюжеты о «братцах и сестрицах из рода Ло», которые доказывают, что лосцы тесно контактировали с предками современных туцзя.

Но вот что странно: по берегам реки Ло я не нашел ни одного поселка с иероглифом ло в названии и почти не встречал людей, носивших фамилию Ло. Могу припомнить разве что бывшего старосту Мацяо – происходил он из батраков и был чистой воды приезжим. Воображение невольно рисует картины беспощадной расправы, ужасного кровопролития, о котором нам неоткуда узнать, которое мы едва ли можем себе представить, в результате которого иероглиф ло оказался здесь под запретом, а людям из рода Ло пришлось прятаться под чужими именами и скрывать свое прошлое. А может быть, они бежали в чужие края, собирая подаяние и ночуя под открытым небом, как это описывают иные историки. Лосцы ушли на юг и осели где-нибудь на западе современной Хунани, в Гуйчжоу, Гуанси, Юньнани, среди крутых хребтов Юго-Восточной Азии, чтобы никогда не вернуться назад. С той поры река Ло носит имя, которое ничего больше не обозначает, оно превратилось в пустой звук, в онемевший рот, источающий лишь беспредельную тишину. И даже если мы вскроем склеп, где этот рот был замурован, нам никогда не услышать его последних слов.

В действительности государство лосцев давно и навеки исчезло с лица земли, оставив по себе лишь бронзовые побрякушки, рассыпающиеся в прах при первом прикосновении. Раскапывая целину, я то и дело доставал из земли крошечные бронзовые наконечники для стрел и копий, размерами они заметно уступали образцам, виденным мною в книгах, значит, металл в те времена был еще большой редкостью, и использовали его очень экономно. Бронзовые находки никого в Мацяо не удивляли, местные давно на них насмотрелись и выбрасывали на край поля, как обычный мусор, а пащенята набивали такими наконечниками полные корзины и бежали играть в войнушку. Позже, разглядывая в музеях бронзовые артефакты, размещенные под толстыми защитными стеклами, я всегда чувствовал себя надутым. Что это за финтифлюшки? Вот в Мацяо куда ни шагни, обязательно наступишь на какую-нибудь штуковину доханьского времени[13] – под ногами у нас так и хрустело, даже представить не могу, сколько ценных реликвий мы тогда растоптали.

▲ Трéтий день трéтьей луны́
▲ 三月三

Каждый год третьего числа третьего лунного месяца жители Мацяо едят черный рис, окрашенный соком специальной травы, и рты после такого угощения становятся чернее черного. В этот же день мацяосцы все как один принимаются точить ножи – горы оглашает пронзительный визг точильных камней, и даже листва на деревьях дрожит от ужаса. Точат кухонные ножи, серпы, резаки и топорики, а еще – поясные мечи, которые непременно есть в каждом доме, их чистят до ледяного блеска, и холодные блики колеблются на кромке лезвия, приплясывают и вспыхивают огнем, пробуждая в людях недобрые мысли. Весь год мечи крепко спят, ржавея в ножнах, а теперь один за другим просыпаются и рвутся из рук южаков, из рук югачей, из рук югачей-три-двора, и люди невольно стараются держаться друг от друга подальше. Кажется, не сжимай южаки так крепко рукояти своих мечей, они того и гляди ускачут за ворота чинить расправу, резать, рубить и сечь, наводить на деревню страх.

Можно рассматривать этот обычай как ритуал подготовки к весенним полевым работам, не имеющий отношения к воинственному бряцанию оружием. Но для подготовки к полевым работам логичнее точить мотыги и сошники, при чем здесь поясные мечи?

Сверкают клинки, и приходит весна.

Третий день третьей луны – дрожь воздуха над отточенным лезвием.

△ Маця́о-гун
△ 马桥弓

Полное название деревни Мацяо – Мацяо-гун. Иероглиф гун, основное значение которого – «охотничий лук», в этом сочетании означает поселение со всеми прилегающими к нему землями. Очевидно, гун служил традиционной единицей измерения площади: один гун покрывал все земли в радиусе полета пущенной из лука стрелы. В Мацяо-гун чуть больше сорока дворов, десяток коров, а еще свиньи, собаки, утки с курами и два узких ущелья с заливными полями. На востоке Мацяо-гун лежат поля деревни Шуанлун-гун, оттуда можно увидеть реку Ло. На севере возвышаются зубцы хребта Тяньцзылин, по которому Мацяо граничит с расположенной в соседней долине деревней Чацзыгоу: граница проходит по гребню Цилин, а принадлежность земель определяют направлением воды в горных ручьях. На западе расположена деревня Чжанцзяфан. На юге – село Лунцзятань, а за ним – построенная в шестидесятые трасса Чанша – Юэян, где можно сесть на автобус до уездного центра. Чтобы пройти Мацяо-гун из конца в конец, путнику потребуется больше двух часов – невозможно поверить, что наши древние могли покрыть такое расстояние одной стрелой!

Или просто мы измельчали?

Есть мнение, что когда-то слово «Мацяо» в названии деревни записывалось другими иероглифами: вместо сочетания «лошадиный мост» писали «материн мост», но эта версия подтверждается лишь одной старой купчей, и вероятнее всего, что иероглиф «мать» проник в ту купчую просто в результате описки. Начиная с новейшего времени, все изменения наименования и административного статуса деревни Мацяо-гун задокументированы весьма подробно:

до 1956 года деревня называлась Мацяо-гун и входила в состав волости Тяньцзы;

с 1956 по 1958 годы – бригада Мацяо в составе кооператива Дунфэн;

в 1958 году – 12-я производственная бригада в составе народной коммуны Чанлэ (большой коммуны);

с 1959 по 1979 годы – производственная бригада Мацяо в составе народной коммуны Тяньцзы (малой коммуны);

с 1979 года система народных коммун была ликвидирована, и деревня Мацяо вместе с частью волости Тяньцзы перешла в состав волости Шуанлун, к которой относится по сей день.

Большинство жителей Мацяо носят фамилию Ма, деревню можно условно разделить на две части: верхний гун и нижний гун. В старые времена верхний гун был богаче нижнего, и люди там преимущественно носили фамилию Ма. Но такое совпадение – скорее редкость. Например, в соседней Чжанцзяфани (Лавка семейства Чжан) чаще других встречается фамилия Ли, а в Лунцзятани (Пески семейства Лун) – фамилия Пэн, так что, как это ни удивительно, название деревни почти никогда не совпадает с фамилией населяющих ее людей. По моим грубым подсчетам, подобное несовпадение встречается больше чем в половине деревень и поселков уезда.

Согласно «Описанию округа Пинсуй», расцвет Мацяо-гун пришелся на первые годы правления цинского императора Цяньлуна[14], тогда это была не деревня, а окружной центр Мацяо-фу с населением более тысячи человек. Поселение окружала крепостная стена с четырьмя бастионами, чтобы ни одна разбойничья шайка не нарушила покой его жителей. На пятьдесят восьмой год правления императора Цяньлуна некий уроженец Мацяо-фу по имени Ма Саньбао во время семейного застолья вдруг забился в припадке и возвестил, будто мать зачала его после встречи с небесным псом, нарек себя истинным Сыном Неба и объявил об основании Государства Цветущего Лотоса. Ма Юли, Ма Лаоянь и Ма Лаогуа, приходившиеся Ма Саньбао ближайшей родней, тоже впали в исступление, бегали с всклокоченными волосами и называли Ма Саньбао своим правителем, жене Ма Саньбао, урожденной У, высочайшим указом даровали титул императрицы, а племянница Ма Саньбао и еще одна девица по фамилии Ли были возведены в ранг наложниц. Нечестивцы всюду развешивали свои указы, сеяли смуту в гарнизонах и подняли на бунт восемнадцать окрестных гунов, грабили странствующих купцов, нападали на казенные джонки с зерном, а сколько людей убили – даже не сосчитать. На восемнадцатый день первой луны пятьдесят девятого года правления под девизом Цяньлун командующий войсками уезда Чжэньгань, монгол по имени Мингату, и помощник командующего, маньчжур по имени Исана, возглавив восьмисотенный полк, двумя колоннами двинулись подавлять бунт. Левая колонна подошла к крепости со стороны пруда Цинъюй, открыла огонь из пушек и ружей, обстреливала крепость зажигательными снарядами, отчего в городе начался пожар, и множество смутьянов утонули во рву, пытаясь спастись от огня. Правая колонна зашла разбойникам в тыл, из поваленных деревьев построила переправу через ров и вошла в Мацяо-фу среди ночи. На рассвете около двух сотен бунтовщиков вырвались из оцепленной крепости и пытались бежать на восток, но попали в окружение левой колонны, и живым из оцепления никто не ушел. Ма Юли и еще шесть сановников самопровозглашенного государства были немедленно казнены, их головы выставили на всеобщее обозрение. Все взбунтовавшиеся деревни в окрестностях Мацяо-фу обратились в пепел. И только отдельным семьям, оказавшим содействие императорской армии в подавлении мятежа, были пожалованы красные знамена с иероглифами «добрый люд», чтобы карательные войска обходили их дома стороной.

Чтение «Описания округа Пинсуй» оставило у меня неприятный осадок. Ма Саньбао, который занимает почетное место в списке вождей крестьянских восстаний из новейшего описания уезда, легендарный Ма Саньбао, которого в Мацяо нарекли Сыном Неба и земным воплощением Истинного Дракона, в этом документе, составленном цинскими историографами, предстает в крайне неприглядном свете. За те недолгие три месяца, которые продолжалось восстание, он не предпринял ни одной попытки укрепить свою власть, защититься от вторжения и наладить жизнь подданных Государства Цветущего Лотоса, зато быстренько набрал себе пять наложниц. Судя по историческим хроникам, у него не было ни малейшего таланта к организации восстания: узнав о приближении императорских войск, Ма Саньбао повелел колдунам приготовить жертвенник, расставил на нем бумажные фигурки, рассыпал горох и принялся истово молиться, чтобы фигурки превратились в полководцев, а горошины – в войско, способное сдержать натиск императорской армии. И героизмом Ма Саньбао не отличался: оказавшись в плену, отнюдь не выказывал стремления к доблестной смерти, одних признаний написал больше сорока листов, через слово называл себя недостойным, нижайше молил о пощаде – до конца надеялся, что его помилуют. Показания Ма Саньбао сбивчивы и бессвязны, его безумие рвется наружу из каждой строки. За все время существования Государства Цветущего Лотоса в Мацяо и окрестностях только по официальным подсчетам погибло более семисот местных жителей, и даже женщины, которые много лет назад вышли замуж и уехали в чужие края, возвращались в Мацяо, вставали на сторону бунтующих сородичей и вместе с ними принимали смерть. Выходит, эти люди проливали кровь и жертвовали собой, просто потому что поверили какому-то безумцу?

Или признания Ма Саньбао – подделка? Я искренне надеюсь, что его повинная – всего лишь одна из многочисленных исторических фальсификаций, предпринятых цинскими властями. И столь же искренне надеюсь, что Ма Саньбао, которого после всех признаний все-таки привязали к дереву, облили горючим маслом и подожгли (казнь, известная под названием «небесный фонарь»), был совсем не таким, как его представляет «Описание округа Пинсуй», и что семьсот человек отдали за него свои жизни вовсе не потому, что клюнули на удочку зарвавшегося безумца.

Возможно, есть и другая версия этой истории?

«Лотосовая смута» стала самым громким событием в истории Мацяо и главной причиной ее упадка. Люди один за другим покидали Мацяо-фу, дома один за другим сиротели. И к началу XX века деревня почти совершенно обезлюдела. При отправке «образованной молодежи» на перевоспитание в сельскую местность выбор начальства чаще всего падал на бедные деревни, где особенно не хватало работников, и Мацяо в этом смысле подходила как нельзя лучше.

△ Земе́ля
△ 老表

Были в Поднебесной смуты куда громче и страшнее «Смуты Лотоса», одна из них вспыхнула в провинции Шэньси в последние годы династии Мин. Это было крестьянское восстание под предводительством Чжан Сяньчжуна[15], на его подавление бросали отряды хунаньских головорезов, вооруженных боевыми граблями, и «грабари» наносили повстанцам большие потери, так что скоро Чжан Сяньчжун возненавидел Хунань со всеми ее обитателями и в своих дальнейших походах на юг косил хунаньцев направо и налево. У нас его прозвали «Чжан Молчун», потому что убивал Чжан Сяньчжун всегда молча, даже не поинтересовавшись, кто ты такой и как тебя зовут. Его бойцы притарачивали к седлам отрубленные головы, а поясные шарфы украшали связками отрезанных ушей, надеясь получить награду за свою удаль.

Известное историкам «Великое переселение из Цзянси в Хунань» случилось именно вследствие опустошительных набегов Чжан Сяньчжуна. Считается, что после этого переселения хунаньцы и стали называть цзянсийцев ласковым словом «земеля».

Между провинциями Хунань и Цзянси почти отсутствуют естественные барьеры, препятствующие миграции. И мне известна по крайней мере одна волна обратного переселения, правда, случилась она уже в начале шестидесятых годов XX века. Оказавшись в Мацяо, я заметил, что во время работы южаки чаще всего обсуждают женщин или еду. Слог чи «есть» они всегда произносят с максимально выраженной артикуляцией, причем в их исполнении он отличается и от новокитайского чи, и от среднекитайского ци, более всего напоминая древнекитайский ця. Это ця произносится в Мацяо нисходящим тоном – мощный открытый слог в сочетании с резким, как гильотина, падающим тоном как нельзя лучше передает энтузиазм говорящего. Южаки мечтали, как поедят курятины, утятины, говядины, баранины, собачатины, рыбы и простого мяса (то есть свинины). Как наедятся жареных пирожков и пирожков на пару, пампушек, лепешек, домашней лапши, клейких колобков и вареной крупы (то есть риса). Мы с наслаждением перечисляли названия заветных блюд и никогда не уставали от подобных разговоров, не скупились на подробности, не избегали повторений, и чем чаще мы вспоминали о еде, тем больше нам было сказать, мы не хотели умолкать ни на секунду, мы притопывали, размахивали руками, наши щеки пылали румянцем, а языки остервенело выталкивали наружу мокрые от слюны слова, и они взрывались под солнечными лучами, оставляя в воздухе дрожащее эхо. Чаще всего южаки делились друг с другом воспоминаниями, расписывали незабываемые угощения, которые довелось отведать на чьем-нибудь юбилее или похоронах. Но все подобные разговоры непременно выливались в похвальбу. Вот кто-то сказал, что одним разом уминает три цзиня[16] крупы, другой тут же объявил, что съест двадцать пирожков, не отходя от стола. Это что, фыркает третий герой, я могу слупить десять цзиней сала с двумя цзинями лапши на закуску. Тут, конечно, начинается спор, начинается деятельное обсуждение вопроса. Один не верит, другой предлагает биться об заклад, третий вызывается разбить спор, четвертый придумывает правила, пятый следит, чтобы все было без обмана, чтобы спорщик не думал зажарить сало в шкварки, и так далее, и тому подобное. Все эти разговоры и споры, повторявшиеся изо дня в день по одному сценарию, каждый раз начинались, когда до обеда оставалась еще целая вечность.

За разговорами о еде местные нередко вспоминали «столовские годы» – так в мацяоском обиходе называлась эпоха «большого скачка»[17]. Деревенские всегда привлекали желудок на помощь памяти, и каждое событие из прошлого обретало свой отчетливый вкус. По схожему принципу словосочетание «жевать паек» у них означало службу в армии, «сидеть на казенных харчах» – устроиться в городе на завод или выбиться в начальство, «когда подавали собачатину» – прошлый приезд начальства, «когда ели рис нового урожая» – начало осени, «когда катали кукурузные колобки» и «когда забивали свинью по зиме» – конец года, а фразы вроде «людей пришло стола на четыре» помогали подсчитать число участников того или иного мероприятия.

Они рассказывали про худые «столовские годы», как у людей от голода зеленели глаза, а их все равно гнали по снегу на стройку копать водохранилище, и даже женщин заставляли раздеваться до пояса и, тряся грудями, таскать корзины с землей, демонстрируя революционный энтузиазм, с которым не страшны ни холод, ни стужа, под стать алым знаменам, гонгам, барабанам и транспарантам с лозунгами. Третий дядюшка Цзи (его я в Мацяо уже не застал), надорвавшись от работы испустил дух прямо на стройке. А молодые бежали от такой жизни в Цзянси и если возвращались, то лишь спустя много лет.

Позже я познакомился с одним из таких переселенцев по имени Бэньжэнь, было ему немного за сорок. Бэньжэнь приехал в Мацяо навестить родных, угостил меня сигаретой, назвал земелей. На мои любопытствующие вопросы рассказал, что сбежал в Цзянси из-за горшка кукурузного варева (см. статью «Варево»): вечером получил в столовой четыре порции варева на всю семью, пришел домой и сел дожидаться жену с поля да ребятишек из школы. Страшно хотелось есть, он не удержался и выхлебал из горшка свою долю. Скоро с околицы послышались голоса детей, обрадованный Бэньжэнь приготовился разливать варево по чашкам, но тут увидел, что в горшке пусто. У него даже в глазах потемнело. Куда подевалось остальное варево? Неужели он сам не заметил, как все съел?

Отказываясь этому верить, он кинулся искать варево по дому, но все чашки, плошки и котелки стояли пустыми. В те годы ни собака, ни кошка не могли забежать с улицы и вылакать варево из горшка – не осталось даже кузнечиков с дождевыми червями, всех давно съели.

Шаги детей звучали ближе и ближе, и никогда еще он не слышал ничего страшнее.

Бэньжэнь не знал, как смотреть детям в глаза, а тем более – что сказать жене, когда она вернется, выбежал со двора через заднюю калитку и спрятался в зарослях травы на склоне. Он слышал, как дома плачут, слышал, как жена ходит по деревне, выкрикивая его имя. Но не смел откликнуться, даже всхлипнуть не смел. Больше он домой не вернулся. Говорит, что живет где-то в горах на юге Цзянси, валит деревья, собирает целебные корни, выжигает уголь… Больше десяти лет прошло, за это время он обзавелся в Цзянси новой семьей, наплодил пащенят.

Его прежняя жена тоже давно живет с новым мужем, на Бэньжэня она не в обиде, позвала его в дом, усадила за стол, накормила рисом со свининой. Только пащенята отца не признали – убежали в горы и до самого вечера не объявлялись.

Я спросил, не думает ли он вернуться в Мацяо.

И тут же понял, какой это глупый вопрос.

Бэньжэнь улыбнулся, покачал головой.

И сказал: все одно, что тут, что там – все одно. Сказал, что в Цзянси его обещают устроить в лесничество, дать официальную работу. И еще сказал, что живет по соседству с другими переселенцами из Мацяо, и деревня их тоже называется «Мацяо». И всех хунаньцев в Цзянси тоже зовут земелями.

Спустя два дня он тронулся в обратный путь. С самого утра моросило, в десяти шагах позади Бэньжэня шла его прежняя жена – наверное, решила проводить. У них был один зонтик на двоих, но она ни разу его не раскрыла. Переходя через канаву, Бэньжэнь поддержал ее за руку, но скоро она снова отстала, и они шли дальше сквозь густую морось в десяти шагах друг от друга.

Больше я его не видел.

△ Сла́дко
△ 甜

С обозначением вкусов и их оттенков в Мацяо дела обстоят очень просто: все приятные на вкус продукты здесь описывают единственным словом тянь «сладкий». Сахар «сладкий», рыба и мясо «сладкие», вареный рис, острый перец и горькая тыква момордика тоже «сладкие».

Со стороны трудно понять, примитивность ли вкусовых рецепторов обусловила малочисленность вкусовых обозначений в мацяоском говоре, или наоборот – скудость вкусовых обозначений привела к тому, что рецепторы местных жителей утратили свою чувствительность? Китай считается страной с весьма развитой гастрономической культурой, китайский язык отличается крайним богатством лексики вкусового восприятия, и на этом фоне мацяоский казус выглядит очень необычно.

Здесь же нужно сказать, что почти все кондитерские изделия в Мацяо называются одним словом – «коврижки». Конфеты – «коврижки», печенье – «коврижки», бисквиты, булочки, слоеные пирожки, пирожные с кремом – все это «коврижки». Увидев на ярмарке в Чанлэ эскимо, деревенские тоже обозвали его коврижкой. Конечно, для изделий собственного производства мацяосцы делали исключение: домашние лепешки из клейкого риса назывались цыба, рисовые запеканки – мигао. А «коврижками» именовались новомодные кондитерские изделия, которые пришли в Мацяо из дальних провинций или из-за границы. Леденцы, которые мы покупали на ярмарке, местные тоже упорно называли коврижками, и нам это всегда немного резало ухо.

Возможно, до недавнего времени еда в Мацяо служила лишь способом утолить голод, люди просто не успевали по-настоящему оценить и осмыслить вкус того или иного блюда. Много лет спустя я познакомился с компанией англоговорящих иностранцев и обнаружил, что в их арсенале также крайне мало средств для описания вкуса: например, попробовав блюда с приправами, которые хоть немного раздражают вкусовые рецепторы, будь то черный перец или перец чили, горчица или чеснок, мои друзья обливались потом и повторяли одно-единственное слово: «hot». Я подумал даже: быть может, им, как и жителям Мацяо, тоже знаком опустошительный голод, вынуждающий есть всё без разбору, не чувствуя вкуса? Я не насмехаюсь над ними, ведь мне хорошо известно, что такое голод. Когда в темноте ощупью добредаешь до деревни, но не думаешь о том, чтобы умыться или сполоснуть руки (а ты с ног до головы изгваздался в грязи), не обращаешь внимания на комаров (которые тучей летят навстречу), а с жадностью заталкиваешь в себя пять чашек риса подряд (в одну такую чашку помещалось полцзиня крупы), даже не замечая, что сейчас ешь, не чувствуя вкуса. В такие минуты я ничего не видел и не слышал, из всего спектра ощущений оставались только резкие спазмы в желудке и кишках, и какое мне было дело до нюансов в описании вкуса, что так занимают утонченных особ, какое мне было дело до всего изысканного, витиеватого и отточенного вздора, который они городят?

Иероглиф «сладкий» обнажает слепоту мацяосцев во всем, что касается гастрономической культуры, отмечает границы их познаний в этой сфере. Но если как следует разобраться, у каждого из нас тоже найдется множество слепых пятен в самых разных областях. И границы между известным и неизвестным у разных людей всегда проходят в разных местах. Слабый огонек человеческого сознания не в силах осветить все уголки огромного мира. Даже сегодня большинство китайцев едва ли найдет антропологические отличия между народами, населяющими Западную, Восточную и Северную Европу, и едва ли сможет обозначить разницу между культурами Англии, Франции, Испании, Норвегии и Польши. Названия народов Европы остаются для нас лишенными смысла иероглифами из учебника, зачастую китайцы очень смутно представляют, какой тип лица, национальный костюм, язык и комплекс обычаев соответствует тому или иному европейскому этносу. Европейцу это покажется невероятным, точно так же, как нам кажется невероятным, что европейцы не способны отличить шанхайцев от кантонцев, а кантонцев от дунбэйцев. Поэтому в Китае всех белых называют или «лаоваями», или «людьми с Запада», как в Мацяо для обозначения всех приятных вкусов используют одно слово «сладкий». Разумеется, англичанам, французам, немцам или американцам, которые не желают быть подстриженными под одну гребенку, столь огульное обобщение может показаться просто смешным.

Точно так же большинство современных китайцев (в числе которых есть и экономисты) не делают почти никаких различий между американским, западноевропейским, шведским и японским капитализмом. Как не делают различий между капитализмом XVIII века, капитализмом XIX века, капитализмом первой половины XX века, капитализмом шестидесятых и капитализмом девяностых. Многим китайцам одного понятия «капитализм» вполне достаточно для описания мира и обоснования своих симпатий и антипатий.

Во время поездки в Штаты я прочел один антикоммунистический журнал и был немало удивлен тому, что политические вкусы его редакции застряли на уровне мацяоского «сладко». Например, сначала они критикуют коммунистов за то, что те извратили учение Маркса и предали марксизм, потом критикуют и сам марксизм (стало быть, в извращении и предательстве марксизма нет ничего дурного?); сначала разоблачают одних коммунистических деятелей за супружеские измены и внебрачных детей, потом высмеивают других коммунистических деятелей, подавлявших свою человеческую природу аскетизмом и воздержанием (стало быть, измены и внебрачные дети вполне соответствуют человеческой природе?). Редакция не видела путаницы в своих рассуждениях и пребывала в полной уверенности, что любой выпад против коммунизма – это похвально, это хорошо, это «сладко». И в том же самом журнале я прочел новость о китаянке по фамилии Чэнь, которая бежала из Хайнаня в Гонконг, объявив себя борцом с коммунистическим режимом, и моментально получила политическое убежище в одной европейской стране. Спустя несколько месяцев я встретился с сотрудником посольства этой страны, мне было до злости обидно, что их так легко одурачили. За обедом я рассказал, что знаком с этой самой госпожой Чэнь. В бытность свою на Хайнане она никогда не занималась политикой, зато организовала литературный конкурс под названием «Жаркий остров», собрала с молодых авторов по всему Китаю почти двести тысяч юаней оргвзносов, вильнула хвостом и сбежала в Гонконг, бросив в гостинице толстую стопку рукописей. Ей не удалось заманить меня в жюри своего конкурса, но это было уже не важно, потому что в газетном объявлении о приеме рукописей она перечислила с десяток самых известных на тот момент писателей, которых только смогла вспомнить: Маркеса, Кундеру, Льосу, – и кто бы мог подумать, все они входили в состав жюри, как будто госпожа Чэнь задумала вручать на Хайнане Нобелевскую премию по литературе.

Мой рассказ привел дипломата в некоторое замешательство. Наморщив лоб, он сказал: я допускаю, что она получила эти деньги обманом, что обман вышел весьма топорным, но ведь ее действия можно расценивать как своеобразный способ политической борьбы?

Говоря это, он отчаянно жестикулировал.

Я не смог продолжать разговор. Мне вовсе не хотелось менять политические взгляды моего собеседника. Любые последовательные и вместе с тем миролюбивые взгляды заслуживают уважения, хотя с ними можно соглашаться, а можно спорить. Я лишь ощутил себя в тупике. Как в Мацяо я не мог открыть местным глаза на разницу между всевозможными «коврижками», так и сейчас не мог объяснить своему собеседнику разницу между всевозможными китайскими «диссидентами». В этой непонятной и чужой для него стране денежная афера тоже выглядела вполне съедобной «коврижкой». Вот и все.

▲ Ио́дная тинкту́ра
▲ 碘酊

Китайцы часто придумывают обиходные названия для разных промышленных изделий. Я родился в городе и считал себя достаточно прогрессивным молодым человеком, но до приезда в Мацяо никогда не слышал словосочетания «иодная тинктура» – только «йод» или «настойка йода». Точно так же раствор бриллиантовой зелени я привычно называл зеленкой, перманганат калия – марганцовкой, гидрокарбонат натрия – содой, настойку валерианы – валерьянкой, аккумуляторы – батарейками, амперметр – счетчиком, а сигнал воздушной тревоги – сиреной.

В Мацяо я часто поправлял местных, когда они называли разные городские вещи по-деревенски. Например, городская площадь – она и есть площадь, а не «поляна» и уж точно не «гумно».

И я никак не ожидал, что все местные от мала до велика будут величать флакончики с йодом строгим термином «иодная тинктура». При этом они очень удивлялись, когда я называл их тинктуру невзрачным словом «йод». Даже тугая на ухо, подслеповатая мацяоская старуха говорила более наукообразно, чем я. Термин «иодная тинктура», произнесенный на мацяоском наречии, напоминал некий секретный шифр, который в обычное время хранится в тайне, и лишь при необходимости местные произносят его вслух, чтобы соединить Мацяо с далеким миром современной науки.

Я попытался выяснить, откуда в Мацяо появился этот термин. И ни одна из моих догадок не подтвердилась. В Мацяо никогда не было иностранных миссий (в больницах при миссиях могли использовать научные термины), здесь не квартировали крупные гарнизоны (мацяосцы могли услышать этот термин от кого-то из раненых), учителя все были из местных, получивших образование в уездном центре, если они и выбирались дальше, то только в Юэян или в Чанша, а там говорили «йод». В конце концов я выяснил, что появление «иодной тинктуры» в Мацяо связано с одним загадочным человеком.

Дядюшка Ло из нижнего гуна, потягивая бамбуковую трубку, рассказал мне про человека по имени Оглобля Си, который и принес в Мацяо иодную тинктуру.

△ Глухома́нь
△ 乡气

Про Оглоблю Си мне почти ничего не известно. Невозможно узнать, откуда пришел этот человек, кем он был до жизни в Мацяо, почему решил здесь поселиться. Неизвестно даже, как его звали: иероглиф си «чаяние» редко используется в качестве фамилии. Очевидцы вспоминают, что наружностью Оглобля отличался от местных: длинный заостренный подбородок, складчатые веки. Лишь много времени спустя я понял, какую важность представляют эти приметы.

Из всех рассказов об Оглобле Си мне удалось установить, что этот человек появился в Мацяо в тридцатые годы и прожил здесь не то десять, не то двадцать лет, а может, и того больше. С ним был старик, он помогал Оглобле со стиркой и стряпней, чистил клетки с птицами. Оглобля «городил глухомань», то есть изъяснялся на неизвестном в Мацяо наречии, так что его почти никто не понимал. Например, говорил «иодная тинктура». Или «глядеть» вместо «смотреть». Или «гульба» вместо «веселье». Еще он называл мыло «щелоком», и в конце концов это слово прижилось в Мацяо, а потом разошлось и дальше, на всю округу.

По словам вроде «щелок» и «тинктура» можно заключить, что этот человек учился западным наукам, по крайней мере, у него были определенные познания в химии. Еще рассказывали, будто он обожал есть змей, – в таком случае есть резон считать Оглоблю Си кантонцем, которые известны своим пристрастием к змеиному мясу.

В Мацяо о нем остались противоречивые воспоминания. Одни хвалили Оглоблю: первым делом разложил перед местными заморские снадобья, заморские ткани и заморские палочки (так в Мацяо называли спички), менял их на продукты и цену называл справедливую. А кто приносил змею, тому Оглобля на радостях отдавал товар почти даром. Еще Оглобля Си умел лечить разные хвори и даже принимал роды. Местные лекари дружно прозвали его шарлатаном, дескать, этот Си заморочил людям головы своими фокусами, а сам даже в триграммах багуа[18] ни бельмеса не смыслит, пульса не умеет послушать, какой из него лекарь? И нутро у шарлатана насквозь ядовитое – а как иначе, если он даже щитомордниками не брезгует? Но скоро всем стала очевидна беспочвенность их нападок. Одна женщина из Чжанцзяфани никак не могла разродиться, каталась по полу от боли, ревела страшным зверем, всех лекарей и повитух распугала своим ревом, и до того дошло, что дядя роженицы решил сам покончить с этим делом – взял кухонный нож, наточил как следует и приготовился вспороть племяннице живот.

По счастью, Оглобля Си подоспел как раз вовремя: дядя уже примеривался ножом к животу, но тут услышал резкий окрик Оглобли да так и застыл на месте. А Оглобля выпроводил всех зевак за дверь, не спеша выпил чаю, намылил руки. И спустя пару часов в доме послышался плач младенца, а Оглобля Си так же неторопливо вышел из внутренней комнаты и снова уселся пить чай. Люди бросились в дом, смотрят – дитенок живой и с матерью все благополучно.

Спросили Оглоблю, как он так ловко принял роды, а он опять завел свою глухомань, ни слова не разобрать.

Дитенок рос здоровеньким, как начал говорить да бегать по деревне, родители велели ему пойти к Оглобле Си и отбить несколько земных поклонов. Судя по всему, Оглобля Си любил пащенят: привечал у себя и того дитенка, и всю его деревенскую компанию. Постепенно в речи пащенят тоже стала слышаться глухомань, а однажды они заявили, что змеятина страсть какая вкусная, и потребовали у родителей наловить им побольше змей.

В Мацяо никогда не ели змей. Деревенские были уверены, что змеи – злейшие твари в Поднебесной, что змеиное мясо озлобляет человеческую натуру, и всегда с ужасом смотрели, как Оглобля Си пьет сырую змеиную кровь и ест змеиные потроха. Посовещавшись между собой, они решили, что деревне такое соседство ничего хорошего не сулит. Родители запретили пащенятам подходить к дому Си – боялись, что Оглобля приучит их есть змеиное мясо. Пугали детей: видали Оглоблю Си? Он пащенятами торгует, в другой раз затолкает тебя в мешок и унесет на рынок продавать. Не видел разве, у него дома – целая гора мешков!

Пащенята морщили лбы, никакой горы мешков они не помнили, но лица у взрослых были до того серьезные, что больше никто не захаживал в гости к Оглобле, самое большее – бегали посмотреть издалека на его дом. Си радостно махал им с порога, но ближе подойти пащенята не смели.

Оглобля Си умел принимать роды – потому только мацяосцы не подожгли его дом и не выгнали их со стариком из деревни. Но добрых чувств к семейству Си никто не испытывал. Людям не нравилось, что Оглобля ленив: ноги его покрывала густая черная шерсть, а это верный признак ленивой натуры. Не нравилась его расточительность: некоторых своих птиц Оглобля кормил яйцами и сырым мясом. И совсем не нравилась мрачная рожа Оглобли: человек он был неприветливый и спесивый, даже к старшим не выказывал уважения – сесть не предложит, сигарету не вынесет, чаем не угостит. Чуть что – принимается распекать гостя, а если не понимаешь его тарабарщины, только хмыкает и уходит заниматься своими делами, бормоча под нос глухомань. Да с таким злющим видом – явно бранится! Думает, никто его не понимает, так можно людей хулить? Оглобля Си подарил слову «глухомань» явственное воплощение, и дело было не только в непонятном говоре – рядом с Оглоблей человеку становилось холодно, тревожно и неуютно, будто в глухом лесу. По его милости слово «глухомань», которое и прежде не означало ничего хорошего, стало звучать как настоящее ругательство, все чаще люди цедили его сквозь зубы. И отнюдь не лишним будет предположить, что именно из-за Оглобли мацяосцы стали так недоверчивы к чужакам.

Рабочая группа, присланная в Мацяо для проведения земельной реформы[19], первым делом стала выяснять, есть ли в деревне помещики и злостные угнетатели. Мацяосцы тогда порядком струхнули – мямлили, заикались, несли околесицу, а потом и вовсе стали прятаться от городского начальства, запирать ворота. В конце концов рабочая группа казнила самого страшного эксплуататора из Лунцзятани и прошла по окрестным деревням с гонгами, барабанами и отрубленной головой на шесте. Теперь мацяосцы почуяли кровь и высыпали на улицу, предвкушая скорую расправу над старым врагом. К членам рабочей группы явилась делегация деревенских мужиков с предложением первым делом казнить Оглоблю Си.

– Какое за ним преступление?

– Эксплатация, все как вы говорите.

– Какого рода эксплуатация?

– Бездельничает, огорода не сажает.

– А еще?

– Носит заморскую тикалку на цепи.

– Карманные часы? Награблено у бедняков. Еще что?

– Змей ядовитых ест, это разве дело?

– Змеи – не преступление. Нам главное – есть ли у него во владении горы, леса или поля. Будем устраивать передел.

– Есть у него поля, есть – как не быть?

– Где?

Тут мужики замялись, дескать, сами идите искать его поля, что-нибудь да найдется.

– Куда идти?

Один показал на восток, другой на юго-запад.

Рабочая группа провела дознание, оказалось, никакими полями Оглобля Си не владел, равно как лесами или горами, в доме у Оглобли стояло только несколько клеток с птицами, а так – пусто, хоть шаром покати. Карманных часов у него тоже не нашли – Оглобля сказал, что подарил их одной бабенке из Лунцзяпина. Такого человека нельзя было причислить к помещикам, злостным угнетателям и врагам новой власти. Резолюция рабочей группы возмутила деревенских мужиков, соглашаться с таким решением они никак не хотели. Вращали налитыми кровью глазами, втолковывали начальству: раз уж вы Пэн Шиэню срубили башку (Пэн Шиэнем звали злостного угнетателя из Лунцзятани), почему Оглобле не срубите? Из них двоих Оглобля – настоящий плут, он в своих плутнях вон до чего дошел! Пэн Шиэню такого и не снилось! Старика своего за внука выдает!

Слова про старика и внука вопроса никак не проясняли. Рабочая группа устроила подробное разбирательство и лишь спустя несколько дней наконец выяснила, как было дело: однажды по Мацяо прошел удивительный слух – будто бы Оглобля Си живет на свете уже больше сотни лет, будто бы он раздобыл в заморских землях пилюлю бессмертия, поэтому даже в таком почтенном возрасте пышет здоровьем и сияет румянцем. А старик на самом деле никакой не отец Оглобли, а внук – с детства рос неслухом, перечил деду, отказался пить пилюлю бессмертия, а теперь сморщился и почернел, словно старая люффа. Многие деревенские, услышав такую удивительную историю, посмотрели на Оглоблю Си другими глазами, несколько человек набрались смелости и пришли к нему домой, чтобы выяснить, правда это или выдумки. От Старого Си они ничего не добились – тот городил одну сплошную глухомань. А из Оглобли каждое слово приходилось клещами вытягивать, но гости так просто не сдавались, осаждали долгожителя расспросами, засыпали похвалами, и наконец Оглобля неохотно пробурчал, что сам не знает, сколько живет на свете, но императоров на его веку сменилось порядочно, всякого успел насмотреться. Сказал так и велел своему старику укладываться спать. И тут гости явственно услышали, что Оглобля назвал старика щенком – а разве видано, чтобы младшие называли старших щенками?

Мацяосцы не могли остаться равнодушными к пилюле бессмертия. Друг за другом они понесли Оглобле деньги, вино, мясо, чтобы он поделился с ними своим сокровищем. Некоторые приводили жен, потому что Оглобля говорил, что конституция у людей разная, стало быть, и пилюли нужно готовить разные: если у мужчины слабое начало ян, в его пилюлю следует добавить «росу трех вершин» – то есть слюну, млечный сок и сок из тайного места его жены, «напитать ян сгущенным инь», тогда пилюля возымеет действие. Конечно, в приготовлении такая пилюля была куда сложнее обычной, тут требовался особый подход, и Оглобля Си брался за это дело крайне неохотно. Иногда пилюля раз за разом не удавалась, «роса трех вершин», которую приносил покупатель, никуда не годилась, но после долгих и слезных уговоров Оглобля соглашался помочь несчастному и собрать росу вместо него: запирался с его женой в доме, опускал полог и принимался отчаянно скрипеть кроватью. Само собой, сил на все эти упражнения он тратил немало, так что и плату за такую пилюлю требовал больше.

Подобных случаев становилось все больше, и в конце концов люди заподозрили неладное. Сначала женщины, у которых Оглобля брал «росу трех вершин», краснея до самых ушей, поделились друг с другом сомнениями. Скоро и мужчины изменились в лицах, но было уже поздно. А незадолго до того, как в деревню прибыла рабочая группа, один из мацяоских пащенят, подученный матерью, пробрался к дому Си и подслушал, что на самом деле, когда рядом никого нет, Оглобля зовет старика отцом! Стало быть, Оглобля никакой не долгожитель, и пилюли бессмертия у него нет, а отец его специально притворялся внуком, чтобы людей дурачить!

– Мошенник, – уяснив суть дела, кивнул председатель рабочей группы.

– Сколько денег вы ему отнесли? Сколько зерна, сколько женщин? – спросил другой начальник. – Смело рассказывайте, он у нас за все поплатится.

Деревенские кипели от ярости, но когда пришла пора давать показания, начали мяться и вилять. Члены рабочей группы понимали, что дело это щекотливое, пораскинули мозгами и наконец придумали: позвали какого-то грамотея, рассказали ему, что к чему, он взмахнул кистью и сочинил сразу полтора десятка преступлений, в которых обвинялся Оглобля Си: моральное разложение, сговор с помещиками и эксплуататорами, вооружение разбойничьих шаек, противодействие осуществлению земельной реформы, незаконное предпринимательство, и так далее, и тому подобное. В конце концов определили его как реакционного хулигана, связали и привели на допрос.

– Отвечай, есть у тебя пилюля бессмертия?

– Что вы, что вы! – трясясь всем телом, отвечал рабочей группе Оглобля Си. Вся его спесь куда-то подевалась, от страха даже сопли из носу потекли.

– Что ты им продавал?

– Ас… Аспирин.

– Ты хоть понимаешь, что натворил?

– Я… Я… Занял реакционную позицию, осуществлял моральное разложение, вступил в сговор с помещиками и эксплуататорами… – Оглобля слово в слово перечислил все обвинения, которые предъявила ему рабочая группа.

– Все понял?

– У меня с детства память хорошая, любой иероглиф с первого раза запоминаю.

– Что ты мелешь! Это твои преступления, по каждому из них ты должен признать свою вину!

– Признаю вину, признаю.

Рабочая группа отправила его с конвоиром в уездный центр. Конвоировал Оглоблю паренек из народного ополчения, неизвестно, что он там съел по дороге, а только рвало его сначала желтым, после зеленым, а в конце черным, пока глаза у бедняги не закатились и он не свалился замертво. Оглобля Си сделал конвоиру искусственное дыхание, раздобыл где-то ведро с чистой водой и промыл ему желудок, а когда пареньку стало получше, взвалил его на спину, потащил в уездный центр и сдал своего конвоира в уездную управу вместе с ружьем. И себя, разумеется, тоже сдал. Потом у Оглобли спрашивали, почему он не сбежал по дороге. Куда мне бежать, куда бежать, отвечал Оглобля Си. Я должен переродиться для новой жизни, вылезти из навозной ямы своих преступлений и служить народу.

Принимая во внимание законопослушность Оглобли Си по дороге в уездный центр, власти уездной управы смягчили ему приговор, дали на два года меньше и отправили перевоспитываться в далекий совхоз. Однако ходили слухи, что приговор вообще отменили, потому что Оглоблю заметил какой-то начальник в уездном центре, взял его на поруки и устроил работать врачом на шахту, чтобы Оглобля поставил свое мастерство на службу народу. А кто-то из деревенских клянется, будто видел Оглоблю в одной из чайных уездного центра: его некогда длинные волосы были острижены ежиком, но что самое удивительное – говорил Оглобля Си без капли глухомани. Беседовали обо всем на свете, под конец Оглобля разомлел и по секрету похвастался, что сам отравил конвоира по дороге в город, потом спас его и в результате скостил себе срок на целых два года.

Не знаю, можно ли верить этим рассказам.

Отец Оглобли умер вскоре после его ареста. И глухомань, которую они разносили по Мацяо, рассеялась, оставив по себе только отдельные слова вроде иодной тинктуры и щелока, столь удивившие меня спустя много лет. И еще в Мацяо у Оглобли осталось по меньшей мере три сына, три заостренных подбородка, каких нет больше ни у кого в округе, они появятся в следующих статьях моего словаря как непосредственные участники новейшей истории Мацяо.

△ Котло́вый
△ 同锅

В Мацяо не знают слов «родной» и «кровный». Родных братьев здесь называют котловыми, имея в виду, что они выросли, хлебая варево из общего котла. Если мужчина женится во второй раз, его прежний брак называют «первым котлом», а новый брак – «вторым котлом». Очевидно, что родственные связи в Мацяо обращают на себя куда меньше внимания, чем котлы, а точнее – их содержимое.

В Мацяо «образованную молодежь» расселяли по баракам семерками, на семерых полагался один котел. Местным было все равно, что у нас разные фамилии, что мы не приходимся друг другу родней, но то обстоятельство, что мы едим из общего котла, служило достаточным основанием для принятия многих решений. Например, по пятым числам в Чанлэ обычно устраивали ярмарку, и если в это время в горах или на поле было слишком много работы, бригадир разрешал отправить в поселок только одного человека от котла, а остальные должны были топать на работу. Всем городским хотелось погулять на ярмарке, но как мы ни бились, как ни доказывали бригадиру, что не приходимся друг другу родней, что каждый из нас имеет одинаковое право попасть на ярмарку, все было впустую. Общий котел, из которого мы ели, опровергал все наши доводы.

Однажды влюбленная пара из городских решила образовать семью и готовить себе отдельно от остальных товарищей, не попавших в плен любовного чувства. И это решение принесло нам неожиданную выгоду. В бригаде постоянно не хватало сурепного масла, его не могли распределять по трудоединицам или по головам, как остальные продукты, поэтому кладовщик раздавал масло по цзиню на котел, чтобы вдобавок к радостям и горестям родные делили друг с другом еще и масло. И вот, увидев на кухне «образованной молодежи» второй котел, кладовщик без всяких возражений выдал нам два цзиня сурепного масла, то есть в два раза больше, чем обычно.

До отвала наевшись жареного риса, мы с блаженными улыбками вытирали масляные губы и подумывали купить на кухню еще два или даже три котла, чтобы показать кладовщику во время следующей раздачи.

▲ Котлови́ны
▲ 放锅

Когда девушку выдают замуж, самым важным обрядом на свадьбе считаются «котловины»: невеста ставит на очаг в мужнином доме новый котел, носит воду, промывает крупу, колет дрова, разводит огонь и варит рис, показывая тем самым, что отныне принадлежит семье мужа. Поэтому и свадьбу в обиходе часто называют котловинами. Лучшим временем для котловин считается зима, и не только потому, что зимние месяцы – пора отдыха от страды, и не потому, что люди могут потратиться на свадьбу лишь после сбора урожая. Мацяосцы объясняли мне, что в холодное время года невесте сподручнее пододеть вниз несколько ватных курток – молодые гости на котловинах любят побезобразничать и пораспускать руки. Вот и вся разгадка.

Однажды я побывал на деревенской свадьбе – меня притащил туда Фуча. Тускло светили свечи, коптили керосинки, в нос бил резкий запах спиртного, по стенам скакали причудливые тени, гости галдели и хохотали, а я сидел, зажатый в тесном углу, и лузгал семечки. Вдруг раздался громкий крик, а в следующую секунду какой-то черный куль налетел на меня и со всего размаху придавил к стене, так что я едва не задохнулся. Выпростав наружу голову, я разглядел, что это никакой не куль, а растрепанная невеста в цветастой ватной куртке, уже готовая разрыдаться. Порядком перепугавшись, я стал выбираться из-под придавившей меня спины или ноги, но невесту уже схватили и с гиканьем поволокли к другому гостю. Ее громкий визг утонул в общем хохоте.

На другой день мне рассказали, что даже четыре ватные куртки, перетянутые сверху шестью ремнями, не уберегли невесту от разноцветных синяков. Вот такие веселые и нахальные парни собрались на котловины.

Семье жениха обижаться на подобные выходки не следует.

Как раз наоборот: если гости станут вести себя чинно и благообразно, мужнина родня вовек не отмоется от такого позора. Один деревенский по имени Чжаоцин как-то раз надумал женить своего старшего сына, но поскупился на свадебное угощение: вино разбавил водой, мясо подал маленькими кусочками, и гостям это очень не понравилось. Они решили проучить Чжаоцина – за всю праздничную ночь невесту никто даже пальцем не тронул, а если она сама подходила и терлась рядом, гости делали вид, будто ничего не замечают, или отступали в сторону. На другой день невеста расплакалась, раскричалась: за что же мне такое наказание, как я буду людям в глаза смотреть? Братья, которые провожали ее из родной деревни на котловины, рассердились еще пуще, сняли с очага новый котел и без разговоров понесли домой. Вообще-то невеста не хотела доводить дело до развода, но когда братья унесли котел, ей ничего больше не оставалось – с плачем и причитаниями она пошла за ними в родную деревню.

И остался Чжаоцин без снохи.

△ Брату́ля (и проч.)
△ 小哥(以及其他)

Братулями в Мацяо называют сестер. Очевидно, по тому же самому принципу дядюлями называют теток, дедулями – бабок, внукулями – внучек и так далее.

Я сразу обратил внимание, что в Мацяо и его окрестностях довольно редко употребляются женские термины родства, в большинстве случаев женщин называют так же, как и мужчин, добавляя к соответствующему термину уменьшительный суффикс. Уменьшительные суффиксы намертво приросли к женщинам, как будто женщины и есть маленькие люди. Виной ли тому слова Конфуция: «Что касается женщин и маленьких людей, то они с трудом поддаются воспитанию»[20] или другие поучения древних, теперь уже не доищешься.

Как видно, языку отнюдь не свойственна абсолютная объективность, нейтральность и безоценочность. Пространство языка неизменно искажается под действием различных идей и концептов. И отсутствие женских терминов родства сразу показывает, какое место занимают женщины в этом социуме, объясняет, почему они так туго перетягивают грудь, почему так тесно сжимают колени, почему всегда ходят с опущенными глазами, почему пребывают в вечном страхе и стыде за свою половую принадлежность.

Августейших особ не называют по именам: имя китайского императора нельзя было даже произносить вслух. У этого феномена есть и обратная сторона – имена самых презренных членов общества тоже становятся табуированы. Мы придумываем клички домашним питомцам, нарекаем именами любимые вещи. И только преступников чаще всего окликают по номеру, а не по имени, как будто они – товар на инвентаризации. Мы избегаем произносить вслух имена людей, к которым испытываем отвращение, называем их «эта сволочь» или «тот тип», тем самым лишая своих недругов права занимать место в языке. В старом Китае «безымянными крысами» назывались люди, чьи имена не представляли никакой ценности для общества и употреблялись так редко, что за ненадобностью их можно было полностью упразднить. Похожие процессы происходили во время «культурной революции», когда из употребления изымали профессиональные обращения вроде «профессор», «инженер», «доктор» или «художник». Власти отнюдь не собирались ликвидировать эти профессии или уничтожать их носителей. Наоборот, они были заинтересованы в том, чтобы наука, техника и искусство нового Китая развивались семимильными шагами во имя революции. Просто властям подсознательно хотелось лишить этих людей права называться своими именами, потому что любое имя может послужить толчком к формированию самостоятельного мышления и выработке целого комплекса идей и взглядов.

«Учение об именах и принципах» повлияло на все философские школы китайской древности. Любой принцип начинается с имени, опирается на имя, в имени концентрируются и кристаллизуются все аргументы в его защиту.

Женщины в Мацяо не безымянны, а переименованы в мужчин. Разумеется, это явление встречается и в других языках. Даже в английской культуре, которая сотни лет назад прошла крещение идеями просвещения и гуманизма, человеком (man) может называться только мужчина (man). Многие громкие титулы вроде «председатель (chairman)» или «министр (minister)» тоже несут на себе печать маскулинности и до сих пор яростно критикуются феминистками. На материале английского языка мы видим, как под влиянием патриархата отдельные нейтральные и общие слова оказались оккупированы мужчинами, но все же английский язык не дошел до той степени маскулинизации, на которой находится говор Мацяо, где исчезли все слова, обозначавшие женщин. Однако мне трудно ответить на вопрос, повлияло ли такое переиначивание языка на психологию или даже физиологию сексуальности мацяоских женщин, изменило ли оно в какой-то мере объективную действительность. Могу судить лишь по внешним проявлениям: большинство женщин в Мацяо разговаривают хриплым басом, умеют драться и ругаются самыми грязными словами, а особенно радуются, если удалось переругать кого-нибудь на глазах у мужиков. Женщины в Мацяо редко выходят на люди в ярких одеждах, с чистыми руками и умытыми лицами – если кто-то увидит мацяоску причесанной и нарядной, она под землю провалится от стыда. Женщины прячут себя в мужеподобных одеждах, скрывают очертания фигуры в широких штанах не по размеру, в стоящих колом ватниках. И стыдятся говорить про месячные, а если и говорят, то называют их «этими делами». «Эти дела» – еще одно явление, лишенное имени. Работая на заливном поле, я почти не видел, чтобы женщины брали отгулы из-за месячных. Они отпрашивались с работы по самым разным поводам: сходить на ярмарку или на заработки, отвести свинью к мяснику – но никогда не пользовались выходным для нужд собственного тела. Как мне кажется, они игнорировали собственные месячные, чтобы окончательно утвердиться в роли «братуль» и лишний раз подчеркнуть свою принадлежность к мужскому миру.

▲ Оби́тель бессме́ртных (здесь же: пустобро́ды)
▲ 神仙府 (以及烂杆子)

В верхнем гуне Мацяо сохранился небольшой фрагмент гранитной мостовой – вдоль нее стоят самые обычные деревенские лачуги с покосившимся дощатыми стенами, но каждую такую лачугу подпирает высокий каменный постамент. И если как следует присмотреться, становится видно, что много лет назад постаменты были прилавками, а улица с гранитной мостовой – торговым рядом. В «Описании округа Пинсуй» упоминается о недолгом процветании Мацяо, выпавшем на годы правления цинского императора Цяньлуна, и крошащиеся прилавки вдоль гранитной мостовой, изрядно пострадавшие от куриного и утиного помета, вероятно, могут служить подтверждением этого свидетельства.

Еще одна любопытная находка – огромный чугунный котел, весь в щербинах и длинных трещинах, никому не нужный, он стоит в лесу позади казенного амбара, на дне его собирается дождевая вода и преют опавшие листья. Котел поражает своими размерами, в него поместилось бы две большие корзины риса, а чтобы размешать этот рис, наверняка и ложку брали величиной с грабли. Ни одна душа в Мацяо не знала, кому он принадлежал. И зачем был нужен – такой огромный? Почему его бросили в лесу? Если в таком котле варили рис для работников, его хозяин наверняка был крупным помещиком. А если кормили из него солдат, их стояла здесь целая армия. Даже от одних догадок сердце у меня замирало.

Еще один отголосок процветания, о котором упоминается в «Описании округа Пинсуй», – старая разрушенная усадьба в верхнем гуне Мацяо. Это был высокий дом из серого кирпича, крытый черепицей, ворота его не уцелели, и каменных львов, что охраняли ворота, тоже разломали, когда началась революция, так что от всего ансамбля остался только каменный порог – осколок былого величия, доходивший взрослому человеку почти до колена. На единственной уцелевшей в доме ставне угадывалась тонкая резьба с изображением танцующих дракона и феникса, от которой до сих пор исходил удушливый запах богатого дома. Местные в шутку прозвали эту заброшенную усадьбу Обителью бессмертных. После я узнал, что бессмертными или небожителями в Мацяо звались четыре пустоброда, которых никогда не видели за работой. В этой усадьбе они и поселились много лет назад.

Как-то раз мне случилось побывать в Обители бессмертных – начальство выдало мне краску желтого и алого цветов и поручило украсить деревню лозунгами с высказываниями председателя Мао – разумеется, этот угол тоже нельзя было оставить без лозунга. К тому времени я уже знал, что в Обители живет один Ма Мин, все остальные пустоброды или умерли, или разбрелись кто куда. Ма Мина дома не оказалось, я потоптался у ворот, покашлял, но никто не ответил, тогда я робко поднялся по осыпающимся каменным ступеням, нырнул в эту пыльную мрачную пещеру и очутился в кромешной тьме, ощущая ужас тонущего, над головой которого сошлась вода. Я боком пробрался в правое крыло – в углу черепичной крыши там зияла брешь, и мои глаза наконец смогли уцепиться за лившийся из нее свет. Я осмотрелся по сторонам: в одной из стен имелась ниша неясного назначения, формой напоминавшая брюшко Будды Майтрейи. Дощатые стены были источены червями, на полу валялась солома, скрипели осколки черепицы. У стены стоял большой гроб, тоже присыпанный соломой и укрытый сверху куском клеенки. Рядом я увидел постель хозяина дома – ей оказалась драная циновка, брошенная на солому в углу стены, в ногах циновки лежала охапка угольно-черной ваты, перехваченная соломенным жгутом, что демонстрировало изобретательность хозяина Обители по части защиты от холода. Рядом с постелью стояла пара старых аккумуляторов, бутылка из-под вина, валялись разноцветные сигаретные пачки – мелкие трофеи, раздобытые здешними обитателями во внешнем мире.

Кончиком носа я уперся в скопление кислой вони, отошел чуть в сторону, там ничем не пахло. Сделал шаг назад, и вонь появилась снова. Мне показалось, что вонь в этой обители была уже не разлита в воздухе – накапливаясь день за днем, она затвердела, приняла осязаемую форму и даже налилась тяжестью. Наверняка здешний хозяин ходит по дому на цыпочках, чтобы ее не потревожить.

И я тоже осторожно отодвинулся от глыбы затвердевшей вони, отыскал место, где дышалось свободнее, и намалевал на стене изречение председателя Мао: «В страдное время ешьте вареный рис, в дни отдыха пейте рисовый отвар, в обычное время питайтесь тем и другим по очереди», надеясь, что здешний обитатель воспримет его как руководство к действию.

И услышал, как за моей спиной кто-то вздохнул:

– Если вносишь смуту во время, жди смутных времен.

Позади меня стоял человек – я не слышал его шагов и не знал, когда он появился. От худобы виски его глубоко запали, одет он был в ватную куртку и ватную шапку не по сезону, руки прятал в рукавах и смотрел на меня с улыбкой – очевидно, это и был хозяин Обители бессмертных. Козырек его шапки лихо загибался назад, как и у всех остальных жителей Мацяо.

На мой вопрос вошедший с кивком ответил, что он и есть Ма Мин.

Я спросил, что значат его слова.

Он еще раз улыбнулся и заговорил: до чего же глупая затея – ваши новые начертания[21]! Из шести категорий иероглифов чаще других встречаются знаки, в которых содержится указание как на звучание, так и на смысл[22]. Раньше в иероглифе 時 ши «время» за передачу смысла отвечал левый элемент 日 жи «солнце», а за чтение – правый элемент 寺 сы «храм», и все было яснее ясного – куда еще упрощать? Теперь справа стоит элемент 寸 цунь «вершок», который чтению никак не соответствует, глаза бы на него не смотрели, все законы иероглифики попраны – что это, как не смутьянство? Если вносишь смуту во время, жди смутных времен.

Таких ученых рассуждений я услышать никак не ожидал, ко всему прочему, они лежали за пределами моих познаний. Чтобы сменить тему, я спросил, куда ходил мой новый знакомый.

Ма Мин сказал, что удил рыбу.

– И где же улов? – я видел, что он пришел с пустыми руками.

– Ты тоже рыбачишь? Значит, должен понимать, что помыслы рыбака устремлены не к рыбе, а к дао. Большая рыба ловится или только мелочь, много рыбы ловится или мало – настоящий рыбак не тревожится об улове, а радуется рыбалке и следует дао. Лишь дикари и безумцы ослепляют свое сердце жаждой наживы, сыплют в воду отраву, глушат рыбу динамитом, ставят сети, орудуют палками – скверные нравы, до чего же скверные нравы! – Ма Мин покраснел от возбуждения и даже закашлялся.

– Ты уже пообедал? – спросил я из вежливости.

Он покачал головой, прикрыв рот ладонью.

Я испугался, что теперь Ма Мин станет клянчить у меня продукты, и вставил, не дожидаясь, когда он откашляется:

– Все-таки с уловом лучше, чем без улова. Можно рыбы на обед сварить.

– Что же хорошего в рыбе? – фыркнул в ответ Ма Мин. – Грязные твари, падальщики!

– Ну… или мяса.

– Что ты! Свиньи – глупейшие на свете твари, есть свинину – вредить своему уму. Коровы медлительны и неуклюжи, говядина притупляет природные дарования. Овцы и бараны трусливы, баранина лишает человека храбрости. От такой еды лучше держаться подальше.

Подобных рассуждений мне слышать еще не приходилось.

Заметив мою растерянность, Ма Мин усмехнулся.

– Неужели во всей Поднебесной не сыщется человеку съестного? Полюбуйся, как прекрасны бабочки, как чисто поют цикады, как легки богомолы – перелетают даже через самую высокую стену, посмотри, как ловко раздваиваются пиявки! В насекомых содержится семя Неба и эссенция Земли, одухотворенная ци, разлитая по миру с самой древности, насекомые – вот истинная пища богов. Пища богов… – он смачно щелкнул языком, почмокал губами и, вдруг вспомнив о чем-то, шагнул к своей постели, взял с пола глиняную чашу и протянул ее мне. – Попробуй, это золотой дракон, вымоченный в соевом соусе. Тут у меня совсем немного, но ты попробуй – вкус у него превосходный.

Я заглянул в чашу – золотым драконом оказался дождевой червяк, при виде которого меня едва не вывернуло наизнанку.

– Попробуй, только попробуй, – Ма Мин гостеприимно улыбался, поблескивая золотым зубом. В лицо мне била кислая коричневая вонь.

Я рванул оттуда на улицу.

Потом я долго его не видел, у нас почти не было случая встретиться. Ма Мин никогда не выходил на работу: небожители из Обители бессмертных несколько десятилетий назад решили отринуть коромысла, мотыги и прочую мирскую скверну и до сих пор ни разу не изменили своему решению. В деревне рассказывали, что даже самое высокое начальство ничего не могло с ними поделать, небожителей увещевали, бранили, вязали веревками, но все было напрасно. Если какой начальник грозился отправить их за решетку, небожители отвечали, что только о том и мечтают: в каталажке им даже готовить себе не придется. На самом деле они и так почти не готовили, а мечты о каталажке были всего лишь попыткой довести свою лень до чистейшего абсолюта.

Они никогда не садились вместе за стол и не следовали общему распорядку: кто проголодался, выходил из Обители, а потом возвращался, вытирая губы, – значит, угостился дикими ягодами, закусил червяками, а может, сорвал на чужом огороде редьку или кукурузу и съел сырой. Если кто из небожителей разводил огонь, чтобы приготовить себе обед, трое остальных поднимали его на смех за привязанность к мирским привычкам – по их мнению, разведение огня отнимало слишком много сил. Они ничем не владели – само собой, и в Обители бессмертных они жили на птичьих правах. Но не было на свете того, чем бы они не владели, как говаривал Ма Мин: «Горы и реки никому не подвластны, лишь праздный над ними хозяин». Целыми днями они предавались безделью, играли в сянци[23], напевали арии из местных опер, созерцали картины природы, поднимались на горные вершины и озирали мир с высоты, вбирали в сердце горы и воды, соединяли в чреве древность и современность, и в облике каждого из пустобродов сквозило достоинство отшельника, что отрекся от суетного мира ради бессмертия и одинокого восхождения к миру горнему. Первое время деревенские не могли без смеха смотреть, как небожители «восходят к вершинам». В ответ пустоброды сами потешались над деревенскими, дескать, они целыми днями суетятся, едят, чтобы работать, работают, чтобы поесть, отец трудится ради сына, сын – ради внука, до самой старости гнут спины в поле, точно скотина, как их не пожалеть? Скопи ты хоть гору монет – человеку нужно всего пять чи[24] ткани, чтобы одеться, и чашка риса, чтобы насытиться, так что никакому мирскому богатству не сравниться с тем, чем владеют они, которые дружат с солнцем и луной, кому земля и небо – родной дом, чьи часы и минуты наполнены созерцанием красоты, кто встречает каждый день как праздник – вот настоящие богачи и аристократы!

Потом люди насмотрелись на пустобродов, как они слоняются по округе среди бела дня, и перестали обращать на них внимание. Даос Инь, один из четырех небожителей, иногда уходил проводить ритуалы в дальние деревни. Ху Второй просил милостыню в уездном центре – бывало, по несколько месяцев не возвращался в Мацяо. Однажды из уездной управы спустили распоряжение: являясь в город просить милостыню, мацяосцы порочат репутацию уездного центра, деревенское начальство должно принять строгие меры. Если эти попрошайки в самом деле оказались в бедственном положении, необходимо оказать им материальную помощь, мы социализм строим, а у вас люди от голода помирают. Пришлось дядюшке Ло, который в ту пору был старостой, отправить деревенского счетовода Ма Фуча в амбар, чтобы он насыпал там корзину зерна и отнес в Обитель бессмертных.

Но Ма Мина было не взять голыми руками, он уставился на Фуча и заявил:

– Даже не думай! Где это видано, чтобы в подарок приносили пот и кровь трудового народа?

В его словах был свой резон, и Фуча пришлось отнести корзину обратно в амбар.

Ма Мин не принимал подачек и даже не пил воду из общего колодца. Колодец строили без него, он не носил глины, не дробил камня, потому и пользоваться им отказывался. Питьевую воду Ма Мин брал в ручье за две или три ли от деревни, под тяжестью кадки с водой все косточки в его щуплом теле перекручивались, на лбу вздувались жилы от натуги, дыхание сбивалось, Ма Мин, корчился, охал, стонал и через каждые два шага останавливался передохнуть. Деревенские жалели его, говорили: колодец общий, возьмешь ты себе немного воды, от нас не убудет. Но Ма Мин отвечал, стиснув зубы:

– По трудам и воздается.

Или разводил свою тухлую философию:

– В ручье вода слаще.

Однажды кто-то поднес ему чашку имбирного чая с кунжутом и солью и почти силой заставил выпить. Осушив чашку, Ма Мин и десяти шагов не прошел, как вдруг застонал и скорчился от рвоты – на губах повисла длинная слюна, глаза закатились. После он сказал, что весьма благодарен за такое угощение, но его нутро не принимает мирскую пищу – вода в деревенском колодце пропахла куриным пометом, и как вы ее только пьете? Разумеется, нельзя сказать, чтобы Ма Мин совсем не пользовался людской милостью, например, ватная куртка, которую он носил и зимой, и летом, досталась ему в качестве матпомощи от деревни. Правда, сначала Ма Мин упирался и ни в какую не хотел ее принимать, но находчивый староста объяснил, что на самом деле это никакая не матпомощь, а просьба от всей деревни, чтобы Ма Мин сделал им одолжение и перестал ходить по окрестностям в рванье, позорить Мацяо перед людьми. И Ма Мин неохотно принял куртку – чего только не сделаешь, чтобы помочь людям. Но вспоминал тот случай всегда с досадой, будто остался в большом накладе: дескать, согласился только из уважения к почтенному возрасту старосты, иначе ни за что бы эту куртку не надел – до самых костей жарит, в такой одежде и здоровый занеможет.

Он и правда не боялся холода, часто ночевал под открытым небом – утомившись на прогулке, Ма Мин зевал и сворачивался у дороги калачиком, иногда устраивался под чьей-нибудь стрехой, иногда – у колодца, но никто не помнит такого, чтобы Ма Мин простудился, лежа на голой земле. Сам он объяснял, что сон на улице самый полезный: тело насыщается сразу и земной, и небесной ци, в полночь его питает начало ян, что рождается на пределе инь, а в полдень – начало инь, что рождается на пределе ян. Еще Ма Мин говорил, что всякая жизнь есть сон, стало быть, важнее сна в жизни и придумать ничего нельзя. Если спать возле муравейника, во сне будешь государем, если спать на цветочном лугу, во сне узнаешь любовное томление, если спать рядом с песчаными дюнами, во сне увидишь золото, если спать на кладбище, во сне увидишь духов и бесов. Ма Мин мог обойтись без чего угодно, но сон был его святыней. Он плевал на все запреты и правила, но место для сна выбирал с невероятным тщанием. Больше всего он жалел мирян за их пустые сны – спят только ради того, чтобы проснуться. Но если хочешь проснуться, первым делом нужно как следует уснуть. Люди, которые не умеют видеть сны, половину жизни у себя отнимают – только небо коптят.

Все его рассуждения деревенские считали чепухой и бессмыслицей. Потому и неприязнь Ма Мина к мирянам росла день ото дня – появившись в деревне, на людей он смотрел волком и все больше помалкивал.

Если говорить по сути дела, Ма Мин был человеком, который оставался свободен и от людей, и от закона с моралью, и от влияния политических процессов. Земельная реформа, борьба с разбойничьими шайками, кампания против помещиков и угнетателей, бригады трудовой взаимопомощи, кооперативы, народные коммуны, «четыре чистки», «культурная революция»[25] – все эти кампании прошли мимо него, история Поднебесной не имела и малейшего влияния на жизнь Ма Мина, он наблюдал за ней издалека, как наблюдают за уличным балаганом. В «столовские годы» кто-то из приезжего начальства, не дав себе труда разобраться в местных порядках, связал Ма Мина веревкой и потащил в поле на перевоспитание, но как он ни колотил пустоброда палкой, как ни стегал его кнутом, Ма Мин валялся в грязи с закатившимися глазами, готовый скорее умереть, чем встать на ноги и взяться за работу. И раз уж его вытащили из Обители бессмертных, обратно он уходить ни за что не хотел: без умолку твердил, что умрет на глазах у этого начальника, и куда бы тот ни направлялся, Ма Мин полз за ним следом, так что деревенским пришлось взять его за руки за ноги и отнести обратно в Обитель. Ма Мин не желал быть частью общества, и в этом нежелании оказался сильнее любого начальства. С легкостью отразив последнюю попытку общества вмешаться в его жизнь, он превратился в совершенное отсутствие, в пустоту, в зыбкую тень – и во всех дальнейших переписях, которые я помогал проводить деревенскому начальству (вторичная проверка социального происхождения, перепись для распределения пайка, перепись по планированию рождаемости, всекитайская перепись населения), никто даже не вспоминал, что в деревне живет еще и Ма Мин, ни у кого не появлялось мысли, что он тоже должен быть учтен.

Его нет во всекитайской статистике населения.

Его нет во всемирной статистике населения.

Очевидно, его уже нельзя считать человеком.

Но если он не человек, то кто? Общество – производное от человека, Ма Мин отказался от общества, и в ответ общество отняло у него право называться человеком – как я полагаю, именно этого он и добивался, Ма Мин всегда мечтал перейти из разряда людей в разряд настоящих небожителей.

Я был несколько удивлен, узнав, что и в других деревнях обитает немало таких существ, добровольно изъявших себя из круга людей. Мацяоских пустобродов было четверо – как Небесных Царей[26], и мне рассказывали, что почти в каждой деревне уезда до сих пор найдется несколько небожителей, только чужаки о них обычно не знают. Если встретишь его на улице, может, и удастся порасспрашивать деревенских, но сами они о пустобродах почти не вспоминают. Словно те живут в другом, схлопнувшемся и невидимом мире внутри обычного мира.

Фуча говорил, что родители у небожителей обычно совсем не бедные, и сами они – люди не тверёзые (см. статью «Тверёзый»), даже наоборот, окаянски умные (см. статью «Окаянный»). Детьми они почти не отличаются от своих сверстников, разве что любят озорничать и не желают сидеть за книгами – можно считать это первыми проявлениями пустобродной натуры. Взять, к примеру, Ма Мина – все слова учителя он пропускал мимо ушей, зато парные свитки писал такие, что залюбуешься: «Мысли трепещут, как звезды на новом флаге, не дает нам сдвинуться с места танец янгэ»[27]. Слова, конечно, реакционные, но сказано хорошо, каждый иероглиф на своем месте. И даже на митинге борьбы, устроенном из-за этого парного свитка, все единодушно признали, что литературным талантом малец не обделен. Оставшись без родителей, такой парень быстро портится и все начинает делать по науке (см. статью «Наука»), точно его околдовали.

▲ Нау́ка
▲ 科学

Мацяосцы рубят хворост на хребте, относят его на коромысле в деревню, раскладывают сушиться, а потом пускают на растопку. Влажное дерево тяжелее сухого, и на пути с хребта коромысло больно впивается в плечи. Однажды мы придумали, что можно сушить хворост прямо на горе, а вниз спускать после следующей рубки. Теперь мы носили в деревню корзины с сухим хворостом, срубленным в прошлый раз, и были они заметно легче. Узнав про наше нововведение, дядюшка Ло примерил мое коромысло и даже глаза вытаращил: до чего легкое!

Я ему говорю: это потому, что вода из дерева выпарилась.

Он вернул мне коромысло, взвалил на плечи свой сырой хворост и зашагал дальше. Мне это показалось странным, я догнал дядюшку Ло и спросил, почему он не хочет опробовать наш способ.

– Я одного не пойму: если человек даже дрова ленится до дома донести, на кой черт он вообще живет?

– Дело не в лени, мы просто решили призвать на помощь науку.

– Какую такую науку? Науку халтурить? Что машины ваши городские, что поезда, что самолеты – сплошь выдумки халтурщиков! Нормальному человеку такие фокусы и в голову не пришли бы!

Я даже не знал, что на это ответить.

– Носитесь с этой наукой… – досадовал дядюшка Ло. – Скоро вместо нормальных людей останутся одни Ма Мины.

Он имел в виду хозяина Обители бессмертных. Ма Мин никогда не выходил на общие работы и даже сам для себя палец о палец ленился ударить: нарвет где-нибудь овощей и ест сырыми, огонь никогда не разводит. Приучился есть все сырым, потом даже рис перестал варить: закинет в рот целую горсть и хрустит зубами, все губы – в рисовой шелухе. Люди над ним потешаются, а он в ответ целую философию разводит: дескать, варка убивает полезные свойства продукта, тигры и леопарды в горах себе огонь не разводят, а силой превосходят человека и болеют меньше, так почему бы нам у них не поучиться? И отхожее ведро Ма Мин за собой никогда не выносил, вместо этого прорыл под стеной нору, уложил в нее бамбуковый желоб и мочился прямо туда. Тоже говорил, что призвал на помощь науку, что из-за особенностей рельефа испражнения сами утекают куда следует, а накапливать их в доме вредно.

С наступлением зимы Ма Мин прекращал умываться. Лицо его покрывалось грязной коркой, которую он скатывал руками, а иногда корка отваливалась сама целыми кусками, если правильно ее поскрести. Ма Мин не признавался, что боится холодной воды, вместо этого говорил, что наука доказала опасность частых умываний – если смыть с лица все сало, кожа вам спасибо не скажет.

Или вот: Ма Мин тратил битый час, чтобы принести в Обитель пару ведер воды с ручья, а в гору поднимался только зигзагами: три шага направо, потом три шага налево, уже полдня прошло, а Ма Мин даже половины пути не одолел. Люди удивлялись, наблюдая за его восхождением, говорили: ты бы поставил коромысло на землю и выделывал свои фортеля! Ма Мин отвечал: много вы понимаете! Так сберегаются силы. Чжан Тянью и железную дорогу через Бадалин[28] прокладывал зигзагами! Но ни один человек в Мацяо не знал, кто такой Чжан Тянью.

– Конечно, откуда вам знать! – надменно изрекал Ма Мин, явно давая понять, что не намерен распинаться перед деревенским сбродом, и продолжал свое необычное восхождение, стараясь не расплескать по пути к Обители ни капли драгоценной силы.

Деревенские шутили, что пустоброды – настоящие ревнители науки, а их Обитель давно пора переименовать в НИИ. Очень может быть, что первое представление о значении слова «наука» мацяосцы получили именно от Ма Мина, и это слово в их понимании не значило ничего хорошего. На моей памяти деревенские даже не заглядывали в брошюры из серии «Научные методы земледелия», которые выдавало им начальство, а сразу пускали их на самокрутки, и радиотрансляции о научных методах в откорме свиней тоже оставляли без внимания, а потом и вовсе порезали кабель на куски, растащили его по домам и приладили на отхожие ведра вместо обручей.

Иными словами, их насмешки над небожителями по принципу круговой поруки распространились и на науку. Однажды несколько мацяосцев отправились в Чанлэ за известью и по пути очень заинтересовались автобусом, стоявшим на ремонте у обочины. Мацяосцы окружили автобус и, сами не зная зачем, забарабанили коромыслами по кузову – на гладкой обшивке тут же появились две вмятины. Водитель, громко чертыхаясь, вылез из-под автобуса и понесся на деревенских с гаечным ключом, но даже это не остановило их странный порыв: отбежав подальше, мацяосцы принялись орать благим матом и швырять в автобус камнями.

Деревенские впервые видели этого водителя, ничего дурного он им не сделал. И привычки портить чужие вещи за ними не водилось: ни одному мацяосцу не пришло бы в голову стучать коромыслом по стене или двери соседского дома. Почему же они не смогли сдержать себя при виде автобуса? У меня есть только одно объяснение: за веселыми шутками скрывается глубокая неприязнь, в которой мацяосцы даже не отдают себе отчета, – неприязнь ко всем новомодным штуковинам, ко всем достижениям науки, ко всем механическим чудищам, что приходят в деревню из города.

А в городских мацяосцы видят всего-навсего толпу халтурщиков, сборище ревнителей науки, о которых столь неодобрительно отзывался дядюшка Ло.

Конечно, будет слишком надуманно и несправедливо возлагать вину за происшествие с автобусом на Ма Мина. Однако все незнакомые слова мы воспринимаем не только рассудком, но и ощущениями, и потому ни одно слово невозможно рассматривать в отрыве от конкретных образов, обстоятельств и событий, с которыми оно связано. И нередко эти факторы в значительной степени определяют вектор нашего понимания. «Образцовая пьеса»[29] – кошмарное словосочетание, но если звуки образцовой пьесы воскрешают в памяти первую любовь или молодые годы, эти слова вызовут в душе человека целую бурю патетических чувств. Выражения вроде «критика», «политическая позиция», «дознание» сами по себе ничем не плохи, но жертв «культурной революции» от них невольно пробирает дрожь. Возможно, сформировавшиеся вокруг этих слов стереотипы еще долго будут иметь власть и над душевным состоянием, и над жизненным выбором отдельных людей или целых народов, но их буквальное значение здесь ни при чем.

Тогда и слово «наука» не виновато в той оголтелой клевете, которую возводят на научный мир дядюшка Ло и иже с ним, и точно так же не виновато оно в дорожном происшествии, когда толпа мацяосцев, вооруженных коромыслами, в едином порыве ополчилась на плоды научно-технического прогресса.

Но кто же тогда виноват? Кто внушил мацяосцам, что наука – страшное зло, от которого лучше держаться подальше?

Могу лишь сказать, что виноват в этом не один Ма Мин.

△ Тверёзый
△ 醒

В большинстве толковых словарей китайского языка нет указаний на негативную окраску иероглифа син «трезвый». Например, «Толковый словарь», выпущенный «Коммерческим издательством» в 1989 году, объясняет этот иероглиф следующим образом: «Трезвый (тверёзый) – избавившийся от опьянения, очнувшийся от забытья, мыслящий ясно», то есть трезвость противопоставляется опьянению и помутненному состоянию сознания, а прилагательное «трезвый» может служить синонимом слова «разумный», «здравомыслящий» или «умный».

А знаменитая строка из поэмы Цюй Юаня «Отец-рыбак» и вовсе придает иероглифу «трезвый» блистательный ореол: «Весь мир, все люди грязны, а чистый один лишь я. Все люди везде пьяны, а трезвый один лишь я»[30].

Однако мацяосцы не согласятся с таким толкованием. Здесь принято произносить слово «тверёзый», презрительно скривившись, и используется оно для характеристики самых неразумных поступков. А «тверёзниками» в Мацяо называют круглых дураков. Быть может, так повелось с той поры, когда предки мацяосцев встретили у реки Ло великого Цюй Юаня?

В 278 году до нашей эры трезвый (или считавший себя трезвым) Цюй Юань, не в силах терпеть выходок опьяневшего мира, решил принести себя в жертву, ответить смертью на царившую вокруг несправедливость и бросился в реку Мило – так называлось нижнее течение реки Ло (нынешняя волость Чудасян). Цюй Юаня привела сюда дорога изгнания. В царстве Чу, которому он служил верой и правдой, «сановники плели интриги, в милости у государя были одни льстецы, а честные мужи попадали в опалу, и в сердцах народа царила смута» (см. 33 цзюань трактата «Планы сражающихся царств»[31]), Цюй Юаню там не было места. Он вспоминал столицу Ину, оплакивал свои надежды, изливал печали в стихах и взывал к Небу. Он был не в силах спасти этот мир, зато обладал свободой его отринуть. Он был не в силах вынести предательства и лицемерия, зато обладал свободой закрыть глаза. И в конечном итоге выбрал мрак и тишину речного дна – там закончились его мучения.

Дорога его скитаний лежала через Чэньян и Сюйпу, и в конце концов по берегу реки Сянцзян Цюй Юань пришел в земли лосцев. По правде говоря, хуже места для опального сановника из царства Чу и придумать было нельзя. Лосцы осели в этих местах, спасаясь от беспощадной расправы, которую учинило над ними грозное воинство Чу. Теперь же, когда чусцам пришла пора спасаться от еще более грозного воинства циньцев, Цюй Юань пошел почти той же самой тропой, которой лосцы много лет назад бежали на юг, и тропа привела его к берегам Мило. История повторилась, сменились лишь действующие лица. Он тоже оказался в изгнании, он тоже был здесь чужим, он больше не видел в них врагов.

Цюй Юань был советником при дворе чуского вана, возглавлял канцелярию чуского двора и не мог не знать, какую расправу в свое время учинило царство Чу над лосцами. Что он почувствовал, когда скорбно поднялся на берег реки Ло и увидел знакомые лица, и услышал знакомую речь, и стал свидетелем знакомых обрядов, которые вершили потомки людей, волею случая уцелевших от чуских мечей? Дрогнуло ли его сердце, когда обездоленные, униженные лосцы молча вышли ему навстречу – навстречу опальному сановнику, служившему при дворе их злейшего врага, молча сжали рукояти своих кинжалов и так же молча вынесли ему короб риса и горлянку воды?

Вы не найдете этой сцены в исторических источниках.

Мне вдруг подумалось, что Цюй Юань не случайно выбрал для смерти воды реки Ло: возможно, у него были на то свои причины, о которых нам пока неизвестно. Земли лосцев послужили своего рода зеркалом, в котором он увидел всю абсурдность калейдоскопа из процветания и упадка, объединения и нового распада. Земли лосцев стали сильнодействующим снадобьем, которое исторгло из него подобающую придворному сдержанность. Холодный плеск волн плетью стегал его память, выбивая признания в обиде на царство Чу, в преданности царству Чу, в том, как высоко он ценил себя все это время, как упорно отстаивал свою честь. Он не впервые попадал в опалу, он умел справляться с лишениями и обладал достаточно крепким духом, чтобы выдержать новые испытания. Он много дней странствовал по землям южаков, успел привыкнуть к голоду, холоду и всем тяготам долгого пути. И в конце концов исчез, оставив позади лишь пустынный берег реки Ло, – наверняка Цюй Юань пережил сильнейшее душевное потрясение, если его так испугала жизнь, что раскинулась за пределами жизни, если его повергла в такое неодолимое смятение история, что раскинулась за пределами истории, если он не увидел иного выхода, кроме как шагнуть в пустоту.

Где еще он мог обрести столь пронзительное и беспощадное отрезвление?

Где еще он мог осознать суть трезвости, которой так дорожил?

Это всего лишь догадки.

В земли лосцев Цюй Юань пришел босым и растрепанным, облаченным в платье из цветов и трав, он пил росу и вкушал хризантемы, взывал к бурям и ветрам, беседовал с солнцем и луной, спал в одной постели с птицами и сверчками – скорее всего, к тому времени он уже повредился рассудком. Он протрезвел (как понимал это слово сам, как понимают его составители «Толкового словаря»), и сделался совершенно тверёзым (как понимают это слово в Мацяо).

Своим прыжком в реку он соединил два противоположных значения иероглифа син: невежество и мудрость, ад и рай, укорененное в материи мгновение и бестелесную вечность.

Едва ли лосцам была понятна беззаветная преданность опального сановника своему государю, но они нашли бывшего врага поверженным и сжалились над ним – с тех пор появилась традиция пятого числа пятого лунного месяца спускать на воду драконовы лодки[32]. Люди бросали в воду цзунцзы, чтобы рыбы глотали рис и не трогали тело Цюй Юаня. Они стучали в гонги и били в барабаны, чтобы разбудить поэта, уснувшего на дне реки. Они кричали до хрипоты, призывая его душу, на их шеях вздувались жилы, глаза лезли из орбит, голоса срывались, по спинам струился пот. Их зов долетал до самого неба, заглушая вековечную вражду к чусцам, только ради того, чтобы спасти одного незнакомого поэта.

Первое упоминание об этом обычае встречается в трактате «Описания годового календаря празднеств и обрядов в Цзинчу», составленном лянским Цзун Линем[33]. В более ранних источниках нет никаких упоминаний о связи Праздника начала лета с почитанием памяти Цюй Юаня. На самом деле в южных землях еще в глубокой древности была распространена традиция сплавляться по реке на драконовых лодках, чтобы принести жертву духам, и никакого отношения к Цюй Юаню эта традиция не имела. Очень может быть, что два сюжета соединились в один не без помощи книжников – они создали этот исторический вымысел и ради Цюй Юаня, и ради себя самих. Каждый год Праздник начала лета отмечается со всё большим размахом, суля ученым мученикам наградой вечную славу, даруя им надежду и утешение.

Цюй Юань не дожил до своей славы, и не всякому Цюй Юаню суждено до нее дожить. Напротив, употребление мацяоского слова «тверёзый» открывает нам иной взгляд на ту же самую смерть, показывает, с какой неприязнью предки местных жителей смотрели на чужую культуру, на политику сильного соседа, скрывает в себе противоположный взгляд на известные нам события, столь свойственный побежденным. «Тверёзый» в значении «глупый» или «бестолковый», словно окаменелость, свидетельствует об особом историческом и мыслительном пути, которому все это время следовали лосцы.

△ Спя́щий
△ 觉

В Мацяо этот иероглиф произносится цё в восходящем тоне и имеет значение «умный» (антоним прилагательному «тверёзый»).

Однако в нормативном китайском языке иероглиф «спящий» во втором значении служит синонимом прилагательным «вялый», «медлительный» и «тугодумный» (см., например, выражение «спящая головушка»).

«Трезвый» и «спящий» – антонимы. Но в Мацяо их значения прямо противоположны тем, что зафиксированы в словарях нормативного языка. Пока антонимы из этой пары обрастали дополнительными смыслами, основные их значения успели поменяться местами: в понимании мацяосцев трезвость равнозначна глупости, а сонность – уму. Поначалу привыкнуть к такому перевертышу бывает непросто.

Следует признать, что наши взгляды на то, что считать умом, а что – глупостью, зачастую разнятся. Стало быть, придется допустить, что у мацяосцев есть полное право исходить в этом вопросе из собственного опыта и совершенно по-своему толковать иероглифы «трезвый» и «спящий». Взять, к примеру, Ма Мина: можно сокрушаться, как сильно он опустился, смеяться над его собачьей жизнью, над его глупостью, косностью, несуразностью и упрямством. Но сам Ма Мин скажет, что дни его полны радости, свободы и простоты, что временами ему завидуют сами небожители. А череда горьких спектаклей под названиями «большой скачок», «борьба с правыми» и «культурная революция» только подтвердила его правоту. Пока ум был предметом насмешек, пока рвение и пылкость порождали новые и новые преступления, Ма Мин наблюдал за всем со стороны и, по крайней мере, остался чист, на его руках нет крови. Он спит под открытым небом и питается росой, но по крепости здоровья многим из нас даст сто очков вперед.

Так глуп он или умен?

«Тверёзый» он или «спящий»?

В действительности, каждое слово, обладающее двумя противоположными значениями, есть соединение разных пониманий, пересечение разных жизненных траекторий, направленных к противоположным полюсам одной антиномии. И точка их пересечения, скрытая в густой чаще языка, нередко оставляет случайных путников в некоторой растерянности.

△ По́дступы
△ 发歌

Если деревенские работяги собираются небольшой компанией на краю поля, у стены или у очага, привычно подпирая ладонями щеки или прикрывая рты, значит, сейчас они будут петь. В Мацяо исполнители песен напоминают заговорщиков: поют всегда тихими голосами, спрятавшись от чужих глаз в каком-нибудь укромном углу. Исполнение песен здесь больше похоже на игру, которую разыгрывают в тесном кругу, чем на публичное представление. Поначалу я думал, что во всем виноваты политические кампании, которые внушили людям страх перед традиционным искусством, но потом понял, что мацяосцы исполняли свои песни исподтишка задолго до «культурной революции». Неизвестно, что на это повлияло.

В Мацяо песни «поются», «тянутся», а еще «подступают», как вода или слезы. У ханьского поэта Мэй Шэна есть известное произведение «Семь подступов»[34] – «подступом» тогда называли особую оду, написанную в форме вопросов и ответов. И в Мацяо все подступы тоже представляют собой противостояние, где один спрашивает, а второй отбивается от его вопросов, однако не знаю, можно ли считать мацяоские подступы наследниками ханьского жанра.

Молодые парни любят слушать подступы, каждую новую реплику они сопровождают критическими комментариями, а некоторые – возгласами горячего одобрения. Особенно щедрые слушатели бегут в лавку и покупают исполнителю чашку вина, а если денег не хватает, просят лавочника о ссуде. Во время передышки исполнитель успевает хлебнуть вина, и следующий его подступ становится еще хитрее и заковыристей, и сопротивнику теперь еще труднее на него ответить, новый подступ загоняет сопротивника в угол, и дальше битва идет не на жизнь, а насмерть, и никто так просто не сдается, никто не спешит опускать руку, что подпирала щеку, что прикрывала рот.

Подступы всегда начинаются с вопросов государственной важности. К примеру, первый сопротивник спрашивает второго, знает ли он, кто нынче занимает пост премьера Госсовета? А председателя Китайской Народной Республики? А председателя Военного совета? А зампредседателя Военного совета? А знает ли он, как зовут старшего брата зампредседателя Военного совета? А знает ли он, чем давеча заболел этот самый старший брат зампредседателя Военного совета, а чем его лечили? И все в таком духе. Я очень удивился, впервые услышав, как сопротивники подступают друг к другу с подобными вопросами. Сам я никогда не смогу похвастаться такой осведомленностью в делах государственных деятелей, даже если целыми днями буду читать газеты, а мацяосцы назубок помнят, кто из них болен раком легких, а кто – сахарным диабетом. Подозреваю, удивительно цепкая память у этих людей, от которых за версту разит коровьим навозом, объясняется особой подготовкой. В горной глуши они радеют о государе[35] – и предки современных мацяосцев наверняка столь же внимательно следили за всеми переменами придворных декораций.

Допев про дела государственные, мацяосцы переходят к делам семейным, и тогда наступает черед сыновних песен. Сопротивники стараются задеть друг друга за живое, например, первый уличает второго, что тот не пошил родителям ватного одеяла, или до сих пор не купил гроба своему порожному отцу, или не поднес старшему дядюшке вяленого мяса на Праздник фонарей[36], или же кусок, который он поднес, был не больше двух цуней толщиной, а в самом мясе давно завелись опарыши. Упреки их строги, но справедливы, первый сопротивник допытывается у второго: может, ты просто чураешься бедности своей родни? Позабыл о сыновнем долге, о благодарности? Или объелся свининой да собачатиной и превратился в скотину? Само собой, второй должен проявить смекалку, оправдать свои промахи дурной погодой или слабым здоровьем и немедленно идти в наступление, припомнить первому его собственную непочтительность, иногда в этом деле приходится немного приврать. Чтобы перейти к следующим подступам, сопротивники должны во что бы то ни стало выдержать этот песенный допрос, этот строгий экзамен на соответствие нормам деревенской этики.

Без начальных подступов не обходится ни один поединок – они нужны, чтобы прояснить позицию сопротивников по вопросам верности государю и почтения к старшим.

После них можно со спокойной душой затягивать «спяшные подступы». Слово «спяшный» в Мацяо имеет значение «шуточный», например, «спяшки» – то же самое, что шутки или прибаутки. И производное значение прилагательного «спяшный» – «несерьезный», поэтому «спяшными подступами» в Мацяо называют игривые песенки. Спяшные подступы тревожат плоть, и этот пункт программы вызывает больше всего энтузиазма у деревенских парней; в таких подступах может сохраняться форма диалога, но один исполнитель поет за мужчину, а второй за женщину, один признается в любви, второй отвергает его ухаживания.

Несколько таких песен я записал:

Худо без милой, как ни крути,
Хожу не разбирая пути,
Палочки не помню, как держать,
Сяду и забываю встать.

Герой другой песни еще сильнее помешался на любимой:

Мне без сестрицы дни не милы,
Весь исхудал – глаза да мослы,
Коли не веришь – рубаху сниму,
Страшно глядеть на себя самому!

А в этой жутковатой песне полоумная женщина замышляет убить своего мужа:

У других мужья хороши собой,
А мой муженек – пенек сухой,
Топором его да порублю,
Печку жарко натоплю.

Есть и печальные песни:

Снова нам прощаться, нынче не уснем,
Обведу твою тень на стене углем,
Десять дён в разлуке, пятнадцать дён —
Обнимемся с тенью, поплачем вдвоем.

В некоторых песнях звучит настоящее отчаяние:

И что толку нам друг друга любить,
Все равно как чужих цыплят кормить,
Сыновья у сестрицы подрастают,
А отцом другого величают!

Все эти песни можно назвать любовными подступами. После них сопротивники принимаются за «низовные подступы»:

Полно, девка, недотрогой
Притворяться в двадцать лет,
У такой-то краснощекой
Передок давно согрет.

Лает твой пес днями целыми,
И вода со двора течет белая,
Гости твои продыху не знают —
Ножки кроватные в землю вбивают.

Если среди слушателей есть женщины, теперь им самая пора залиться краской, выругаться и скорым шагом пойти прочь, а парни вытянут шеи, словно петухи перед боем, и будут провожать их сердитые спины воспаленными глазами. Сгорая от нетерпения, они начнут вскакивать на ноги, потом снова садиться на корточки, растягивая губы в бездумных распаленных улыбках. И смеяться они постараются как можно громче, чтобы женщинам вдалеке было слышно.

Некоторые песни рассказывают и о женских горестях, например, одну такую исполнял Ваньюй из нижнего гуна; в ней пелось о матери, родившей ребенка до брака, как она укладывает его в деревянное корытце и пускает вниз по реке Ло:

Уплывай, мой милый, уплывай,
Берегись камней, головку закрывай,
Не вини свою маму, не вини,
Испугалась мама людской молвы.
Уплывай, мой милый, уплывай,
Берегись ветров, накидки не снимай,
Не кляни свою маму, не кляни,
Засыпай, мой милый, спи-усни.

В подступе Ваньюя корыто с младенцем попадало в водоворот, который выбрасывал его обратно на берег, словно ребенок хотел еще немного поплакать на материнской груди. К этому времени глаза у всех женщин были уже на мокром месте, они утирали слезы полами рубашек и наперебой шмыгали носами. А жена Бэньжэня, скривив губы, выронила из рук корзину с ботвой на корм свиньям, уткнулась в плечо своей товарки и горько зарыдала.

△ Меси́ть кро́вь
△ 撞红

Говорят, что в старые времена мацяосцы избегали жениться на девственницах, и если в первую брачную ночь жениху приходилось «месить кровь», это считалось очень дурным знаком. И наоборот, родня мужа больше всего радовалась невесте, которая сидела на свадьбе, подпирая стол большим животом. Ли Мингао, специалист по дунскому фольклору[37], рассказал мне, что здесь нет ничего удивительного: в обществах со слабо развитым хозяйством человек становится важнейшей производительной силой, и главной обязанностью женщины считается деторождение, а фертильность ценится намного выше сохраненного до брака целомудрия. Поэтому во многих южных местностях мужчины охотно берут в жены беременных.

Поскольку такое объяснение выглядит вполне логичным, пока мы остановимся на нем.

С описанным обычаем связана и враждебность мацяоских мужчин по отношению к первенцам: мужчины не признают первых детей и стараются поскорее от них избавиться: душат одеялом или топят в отхожем ведре. Этот обычай известен под названием и-ди[38], в Мацяо он был негласно принят долгие годы. Многие матери, пытаясь спасти ребенка от гибели, заворачивали его в одеяльце и оставляли у большой дороги или укладывали в деревянное корыто и пускали по реке, вверяя его судьбу Небу, так что сюжет из подступа Ваньюя был весьма распространен.

После прихода к власти компартия запретила этот варварский обычай, теперь о нем почти не услышать. Неизвестно, продолжают ли мацяосцы тайком истреблять своих первенцев. Но когда Ваньюй затягивал подступ «Провожаю сына у реки», со всех сторон слышался горький плач, потому что его песня напоминала женщинам о старой боли.

△ Спя́шник
△ 觉觉佬

Лучше всех в Мацяо подступы исполнял Ваньюй, но я познакомился с ним, только когда в деревню спустили распоряжение организовать агитбригаду для пропаганды идей Мао Цзэдуна. Пропаганда была нехитрая: мы переделывали присланные сверху документы и статьи в частушки и давали концерты в соседних деревнях, аккомпанируя себе гонгами и барабанами, а агитбригады из соседних деревень приходили с концертами в Мацяо. В конце каждого представления полагалось выкрикивать лозунги. Лозунги были длинные, и, чтобы получалось дружнее, артисты делили их на части, не особенно вникая в смысл. Например, известное высказывание председателя Мао в исполнении агитбригады деревни Мацяо звучало так: «А-а-а-атака на бедноту! Есть! А-а-а-атака на рево-лю-ци-ю!» Лозунг получался контрреволюционный, но никого это не смущало, все продолжали вдохновленно его выкрикивать.

Еще сверху пришло распоряжение ставить на сцене образцовые пьесы. В деревне не найти ни костюмов, ни декораций, ни подходящего реквизита, поэтому агитбригада была вынуждена обходиться подручными средствами. Например, Седая девушка[39] у нас появлялась на сцене с пучком мочала на голове, и при виде нее дети застывали от страха. Вместо мехового пальто Ян Цзыжун[40] брал Тигриную гору в соломенном дождевике. А на одном из спектаклей порывом ветра опрокинуло сценическую декорацию (оклеенную ватой дверную створку), и бедный товарищ Ян Цзыжун после отчаянной схватки с врагом получил звонкий подзатыльник от снежной горы – глаза у него закатились, он покачнулся и упал прямо перед публикой. Благо, фонари на сцене горели тускло, так что зрители ничего толком не разглядели – все решили, что этот сюжетный ход предусмотрен сценарием, и даже немного поаплодировали павшему герою.

Деревенские говорили: все-таки старые представления были лучше, но эти тоже ничего, веселые.

Несмотря на ранение, Ян Цзыжун вполне успешно доиграл спектакль. Правда, от удара по голове он забыл слова и, пытаясь выкрутиться, стал петь обо всем, что видит: «Вот сту-у-у-ул! Сто-о-л! И барабан!», а в конце одним духом пропел: «Земельная реформа! Кооперативы! Народная коммуна! Строительство плотины! Рапс, рапс, рапс!» и сорвал бурные аплодисменты. Кадровые работники коммуны не расслышали слов и тоже наперебой хвалили выступление, а потом и вовсе решили отправить агитбригаду Мацяо на художественный смотр в уездный центр.

Деревенским нечасто выпадал случай съездить в уездный центр, к тому же репетировать представление было куда легче, чем таскать на поле ведра с илом. А некоторые артисты только благодаря репетициям получали возможность свободно пообщаться с противоположным полом – парни с девушками накладывали друг другу грим, поправляли костюмы. Так что агитбригада очень обрадовалась этой новости. Деревенский партсекретарь Ма Бэньи тоже радовался и гордился своими подопечными, специально для смотра он велел мне написать «пьесу для четырех девчурок»: что там будет за пьеса, ему все равно, но в ролях должны быть заняты четыре девушки.

Я поинтересовался, почему.

– Так вам еще в том году справили четыре красных куртки! Бригада отдала за них два коромысла зерна, а они лежат в сундуке без дела.

Оказывается, он хотел, чтобы куртки отработали потраченное на них зерно.

Агитбригада поддержала его предложение.

Для доработки номера в Мацяо прислали двух сотрудников уездного дома культуры, они предложили добавить в представление какую-нибудь деревенскую песню, чтобы отразить особенности народной культуры Мацяо. Бэньи подумал немного и сказал: это мы запросто, у Ваньюя голос звонкий, он любые подступы берет, хоть праздничные, хоть поминальные. Его и позовем!

Тут все рассмеялись, а женщины и вовсе скорчились от хохота. Ничего не понимая, я стал расспрашивать их о Ваньюе, мне рассказали, каков он из себя, и тут я наконец припомнил, что видел его в деревне: был он безусый и безбородый, с жидкими изогнутыми бровями, ко всему прочему, голова его тоже всегда была гладко обрита и лоснилась, точно масляная редька. Я часто встречал его на выходе из Мацяо, Ваньюй шагал по своим делам с коромыслом на плече. Еще помню, как однажды мы вместе слушали чужие подступы и кто-то в толпе попросил Ваньюя спеть, но тот густо покраснел и проговорил тоненьким женоподобным голоском:

– Не буду, не буду. Товарищи только посмеяться хотят над бедным Ваньюем.

Был он разведен, жил вдвоем с сыном в небольшой хибаре нижнего гуна. Говорили, он любит покобелять: если где собиралось много женщин, там непременно слышался тонкий голосок Ваньюя, вызывавший то дружный женский смех, то град камней на лысую голову. Раньше Ваньюй был помельщиком, ходил по деревням, молол хозяйкам зерно в ручных жерновах. И по его милости иероглиф «молоть» с годами тоже приобрел неприличный оттенок. Люди спрашивали: Ваньюй, ты сколько баб уже помолол? А он смущенно улыбался:

– Будет вам насмехаться! Культурнее надо быть – как-никак, в новом обществе живем…

Фуча рассказывал, что однажды Ваньюй пошел молоть рис в Лунцзявань, и там чей-то деревенский мальчишка спросил, как его зовут. Ваньюй ответил, что его зовут полюбовником. Мальчик спрашивает: а зачем ты к нам пришел? Ваньюй говорит: мамки твоей пампушки месить. Мальчик радостно побежал домой и рассказал, что дядя Полюбовник пришел месить мамины пампушки. У хозяйки сидели гости, пили чай с имбирем, как услышали эти новости, расхохотались, принялись куражиться. Не стерпев такой обиды, старшая дочь вышла и спустила на Ваньюя собак – он опрометью бросился бежать, но поскользнулся и упал в навозную яму.

С ног до головы в навозе, Ваньюй выбрался из ямы, оставив там здоровенную вмятину, что твой бык ночевал.

– Мастер Вань, – удивлялись деревенские, – чего тебе в навозе понадобилось?

– Да вот… Посмотреть хотел, какой глубины эта яма.

– Тоже инспекцию проводишь?

Ваньюй что-то промямлил и поспешил прочь.

Пащенята бежали за ним, хохотали и били в ладоши, тогда Ваньюй подобрал камень, чтобы их припугнуть, замахнулся изо всех сил и бросил, но камень не пролетел даже длины бамбуковой жерди. Пащенята засмеялись еще пуще.

С того дня фраза «проводить инспекцию» стала в Мацяо крылатой – так говорят, когда человек опростоволосился на манер Ваньюя и пытается это скрыть. Например, если кто поскользнулся и упал посреди дороги, мацяосцы скажут: что, опять инспекцию проводишь?

Ваньюй приходился двоюродным братом партсекретарю Бэньи – когда-то они даже хлебали из одного котла. Однажды дома у Бэньи гостила симпатичная партийная работница, и Ваньюй заявлялся к ним чуть ли не каждый день, усаживался за стол, сплетя руки в рукавах, и до самой ночи в доме звучал его тоненький голосок. И вот как-то вечером Бэньи собрал у себя большую компанию, гости расселись у очага, Ваньюй взял себе стул и радостно пристроился рядом.

– Тебе чего здесь надо? – сердито спросил Бэньи.

– Сестрица чай с имбирем заварила – до чего душистый, – не ожидая подвоха, ответил Ваньюй.

– У нас здесь собрание.

– Собрание? Вот и хорошо, я с вами посижу.

– Это партийное собрание, для членов ячейки. Ясно тебе?

– Ничего, я уже целый месяц без собраний, страсть как по собраниям соскучился!

– Надо же подумать, – встрял дядюшка Ло, – и где твой партбилет?

Ваньюй оглядел собравшихся и снова посмотрел на дядюшку Ло:

– А без билета разве нельзя?

– Без билета придется тебе другие ячейки окучивать!

Все расхохотались, и Ваньюй наконец смутился:

– Надо же подумать! Недостойный раб забрел в императорские покои! Ухожу, ухожу!

Он выскочил за дверь и на пороге столкнулся с кем-то из партийных.

– Хорошее дело! – обрушился на него Ваньюй. – Хотел Ваньюй посидеть на вашем собрании, да меня выставили вон! А когда Ваньюю недосуг, гоните на собрание! Ну, больше я на ваши собрания ни ногой, даже не зовите!

И в самом деле, с того дня Ваньюй не появлялся ни на одном собрании, а в ответ на требования явиться разражался гневной тирадой:

– Почему же вы меня с прошлого собрания прогнали? Видать, хорошие собрания у вас все вышли, осталась одна погань, тут вы и вспомнили о Ваньюе, тут и прибежали. Нет уж, размечтались!

После того злополучного собрания Ваньюй не упускал случая выказать свою обиду на партию. Как-то раз он помогал деревенским женщинам красить ткани, весь вспотел от радости и усердия. За работой говорили о том о сем, Ваньюй распустил хвост и наболтал лишнего. Говорит: вот у председателя Мао тоже борода не растет! Что скажете, похож наш председатель на третью бабушку Ван из Чжанцзяфани? Женщины рассмеялись, и Ваньюя понесло еще дальше, говорит: у меня дома висят сразу два портрета великого вождя, один я приладил у бадьи с рисом, другой – у отхожего ведра. Если вижу, что рис закончился, даю кормчему хорошую затрещину! Если отхожее ведро стоит пустое, грядки удобрять нечем, получай, кормчий, вторую затрещину!

Глядя, как женщины покатываются со смеху, Ваньюй совсем разошелся, говорит: на будущий год хочу в столицу съездить, потолковать с председателем Мао. Пусть расскажет, почему на заливном поле в Чацзыване сажают рис двойного посева, а урожай снимают всего раз в году?

Когда его слова дошли до начальства, в Мацяо прибежали ополченцы с винтовками, скрутили Ваньюя и доставили в коммуну. Спустя несколько дней он вернулся, причитая и охая, с заплывшим от синяков лицом.

– Что, Ваньюй, – спросили его деревенские, – ездил с инспекцией в коммуну?

Ваньюй криво усмехнулся, ощупывая побитое лицо:

– Начальство ко мне со всем почтением – не шибко наказали, не шибко.

Он хотел сказать, что кадровые работники коммуны учли его бедняцкое происхождение и оштрафовали всего на сто цзиней зерна.

С тех пор фраза «со всем почтением» (или «начальство ко мне со всем почтением») тоже стала в Мацяо крылатой – так говорят, когда человек пытается себя утешить, или когда начальство штрафует деревенских зерном. Если вас оштрафовали за какой-нибудь проступок, мацяосцы обязательно спросят: «Начальство сегодня со всем почтением?»

На первую репетицию Ваньюй явился одетым, как последний бедняк, в старой ватной куртке, подпоясанной соломенным жгутом, в съехавшей набок суконной шапке, в штанах с короткими штанинами, из которых торчали покрасневшие от холода голые ноги. В руках он держал бычий кнут – пришел на репетицию прямо с поля. Вид он при этом имел весьма недовольный, ворчал: вот еще выдумали, сначала запрещают петь подступы, теперь заставляют петь подступы, да ко всему прочему отправляют с подступами в уездный центр, словно Ваньюй не человек, а ночной горшок, захотели – вытащили из-под кровати, захотели – убрали. От начальника Хэ разве дождешься чего хорошего?

В действительности начальник Хэ, руководивший нашей коммуной, к выступлениям агитбригады никакого отношения не имел.

Ваньюй подошел ко мне и спросил с заговорщическим видом:

– Раз песни спяшные разрешили, значит, компартия наша того… – и он сделал жест, словно накрывает что-то рукой.

– Ты в своем уме? – Я сунул ему листок с текстом песни о весенней запашке. – Сегодня чтоб выучил, завтра будем прогонять, послезавтра поедем на смотр в коммуну.

Он битый час разглядывал иероглифы, потом схватил меня за рукав:

– Это что за подступ такой? Петь про мотыги? Про цапки? Про коромысла? Как землю навозом удобрять да как рис вымачивать?

Я не понял, чего он от меня хочет.

– Товарищ, мы и так в поле целыми днями этой чертовней занимаемся, а мне про нее со сцены петь? Честно тебе скажу, только подумаю про мотыги да коромысла, меня с души воротит. А тут – петь?

– А ты думал, о чем будешь петь? Согласен – оставайся, не согласен – возвращайся на работу!

– Ой-ей, не сердись так, товарищ!

Листок со словами он оставил себе.

Деревенские сильно преувеличивали его песенное мастерство, голос у Ваньюя в самом деле был звонкий и ясный, но звучал слишком резко и как-то деревянно, такое пение мало чем отличалось от женского визга, слушать его было все равно как слушать скрежет лезвия по черепице. Мне казалось, что носовые пазухи слушателей Ваньюя должны вибрировать и сокращаться, что песни его не льются в уши, а клинками вонзаются в ноздри, лбы и затылки. Мацяосцы не могли не чувствовать этих клинков, но все как один хвалили голос Ваньюя, только городским он был не по душе.

Еще меньше нам понравился костюм, который он выбрал для выступления: на следующую репетицию Ваньюй явился в старых кожаных туфлях, весьма довольный собой. К туфлям он подобрал плисовые брюки, а на нос нацепил очки. Работники уездного дома культуры, которые помогали нам ставить номер, согласились, что этот костюм никуда не годится: где это видано, чтобы крестьяне выходили на весеннюю запашку в господских одеждах? Нет, так дело не пойдет. Они посовещались и предложили Ваньюю выступать босиком, закатав штанины, на голову надеть треугольную шляпу доули, а на плечо закинуть мотыгу.

– Мотыгу? – удивился Ваньюй. – На кого же я буду похож? На булдыжника? Срамота какая!

– Много ты понимаешь, – сказали ему работники дома культуры. – Это искусство.

– Раз это искусство, давайте я сразу ведро с навозом на сцену вынесу!

Не окажись Бэньи в тот день на репетиции, их спор продолжался бы вечно. На самом деле Бэньи тоже считал, что мотыга не особенно украшает номер, но раз уж товарищи из уездного центра решили, что надо мотыгу, ему оставалось только согласиться.

– Говорят тебе взять мотыгу, вот и делай, как говорят! – орал он на Ваньюя. – Тверёзый, хуже борова! Все равно чем-то ведь надо руки занять? Не стоять же на сцене как истукан? Позу нужно принять!

Ваньюй поморгал, но с места не сдвинулся.

Разгорячившийся Бэньи вылез на сцену показать Ваньюю, как надо управляться с реквизитом: сначала оперся на мотыгу, потом забросил ее на левое плечо, потом перекинул на правое, чтобы Ваньюй как следует рассмотрел.

На следующих репетициях Ваньюй понуро стоял со своей мотыгой в сторонке. Он был заметно старше остальных артистов, потому и в общих разговорах почти не участвовал. А если кто из деревенских женщин заглядывал посмотреть на репетицию, Ваньюй страшно смущался и бормотал, морща лицо в кривой улыбке:

– Сестрица, не смотри, срамота одна!

Выступать в уездный центр он так и не поехал. Когда за агитбригадой прислали трактор, мы ждали Ваньюя битый час, но он будто под землю провалился. Потом наконец пришел, но без мотыги. Спросили, куда подевалась его мотыга, он только мялся в ответ, дескать, это пустяки, там на месте у кого-нибудь одолжусь. Бригадир говорит: это тебе не деревня, чтобы одалживаться. А если там не найдется подходящей? Бегом за мотыгой! Но Ваньюй сидел на месте, засунув руки в рукава, и придумывал новые отговорки. Было ясно, что он просто не может смириться с этой мотыгой и ни за что не хочет выходить с ней на сцену.

Пришлось бригадиру самому идти за реквизитом. Но когда он вернулся, Ваньюй уже сбежал.

На самом деле он ни разу не был в городе и очень ждал этой поездки. Загодя отмыл грязь с туфель, постирал штаны и рубаху – готовился. И однажды украдкой попросил, чтобы в городе я помог ему, если придется переходить через дорогу, – оказалось, он до смерти боится автомобилей. И против шпаны городской ему одному не сдюжить. А женщины в городе красивые – залюбуешься на них, так и потеряться недолго. Поэтому Ваньюй просил, чтобы в случае чего я пришел ему на выручку. Но в конце концов так никуда и не поехал – в своей борьбе с мотыгой он решил идти до конца. После Ваньюй объяснял, что никак не мог запомнить все эти подступы про навозные ямы, прополку сорняков, внесение удобрений и посадку риса: слова в голове путались, сердце заходилось от страха, и если бы он все-таки поехал тогда выступать, добром бы дело не кончилось. Он старался, еще как старался: и свиных мозгов себе сварил, и собачьих, и бычьих, но все без толку, вроде заучит несколько строчек, а потом снова сбивается на спяшные песенки. Так что пришлось ему скрепя сердце покинуть поле боя перед самым сражением.

За тот побег Бэньи оштрафовал его на пятьдесят цзиней зерна.

Выходит, нерадивый, беспечный Ваньюй мало в чем бывал так серьезен, как в пении подступов. На него мало в чем можно было положиться, и только спяшным песням Ваньюй оставался беззаветно предан. И поступил, как истинный мученик искусства: зная, что начальство устроит ему выволочку, оштрафует зерном и вычтет трудоединицы, Ваньюй все равно отказался от желанной поездки в город, потому что не смог принять искусства, в котором на сцену нужно выходить с мотыгой, искусства, в котором мужчине не дозволяется петь о женщинах.

△ Ли-гэ-ла́н
△ 哩咯啷

Однажды Ваньюй увидел, как каменолом Чжихуан смертным боем бьет свою жену, и бросился его урезонивать, говорит: прекрати, я тебя как друга прошу, прекрати. Чжихуан глянул на голое безбровое лицо Ваньюя, и у него едва дым из ноздрей не повалил, говорит: а ты какого хера тут взялся? Захочу – до смерти свою потаскуху забью, тебе какое дело? Ваньюй ему: культурнее надо быть – как-никак, в новом обществе живем, женщины – наши товарищи, а не груши для битья!

Они немного попрепирались, в конце концов Чжихуан говорит: ладно, раз тебе так жалко товарища женщину, пусть будет по-твоему. Стерпишь от меня три оплеухи – я ее больше не трону.

Телом Ваньюй был все равно как изнеженный барич и больше всего на свете боялся боли: укусит его пиявка – крик стоит на всю округу. Поэтому от слов Чжихуана спяшник побледнел, но решил довести доброе дело до конца, тем более что кругом уже толпился народ. Ваньюй собрал волю в кулак, зажмурился и крикнул срывающимся голосом: бей!

Ваньюй слишком переоценил свои силы, жмуриться было бесполезно. После первой же оплеухи он с громким воем повалился в придорожную канаву и битый час не мог подняться на ноги.

Чжихуан усмехнулся и пошел восвояси.

Ваньюй выбрался из канавы и приказал маячившему впереди силуэту: «Бей, бей еще!», но силуэт не сдвинулся с места, зато кругом послышался смех. Тут спяшник протер глаза, разглядел, что силуэт перед ним – никакой не Чжихуан, а веялка для зерна, и гневно прокричал в ворота Чжихуанова дома: «Куда же ты побежал, сынок? Иди сюда и дерись, если хватит духу! Волчье твое сердце, не держишь слова, ты должен мне еще две оплеухи, да ты… ты… скотина – вот кто!» Ваньюй опять просчитался, и его дерзкая речь не дошла до адресата: Чжихуан давно ушел на хребет.

Пошатываясь, Ваньюй возвращался домой.

– Что, мастер Вань, опять инспекцию проводил? – шутили деревенские, глядя на его испачканную одежду.

– Я жалобу на него подам, жалобу! – криво усмехался Ваньюй. – Народное правительство у власти, а наш дорогуша думает, я его кулаков испугался?

И добавил:

– Я любимчиков начальника Хэ не испугаюсь, пусть хоть на части меня режут!

Во всех своих неприятностях он винил начальника Хэ, всюду видел его коварные происки, и никто в деревне не понимал, чем начальник Хэ так ему так насолил, да и сам Ваньюй толком не мог этого объяснить.

Он привык получать тумаки, заступаясь за женщин. Но снова и снова, сам не зная зачем, лез в семейные драки и расплачивался за свое заступничество синяками и ссадинами, а порой – вырванными волосами и выбитыми зубами. Иные женщины, которых он пытался защитить, оказывались еще и недовольны, что спяшник лезет не в свое дело, и в запале принимались колотить кулаками по лысому черепу, пока муж наминал Ваньюю бока. Спяшник хоть и обижался, но зла на них не держал. Поговаривали, что у него с этими женщинами ли-гэ-лан, а он даже радовался таким разговорам.

Звукоподражание «ли-гэ-лан» используется для напева пятинотных народных мотивчиков, но в Мацяо этим словом называют еще влюбленных и вообще – любовь. Точнее сказать, «ли-гэ-лан» – любовь игривая, не самая серьезная и глубокая, о такой любви поются народные песенки под хуцинь[41] – чувство на границе влюбленности и дружбы, которое бывает непросто облечь в слова. Именно поэтому для его обозначения приходится использовать зыбкое слово «ли-гэ-лан», сопряженное с самыми разными образами. Соитие на траве – это ли-гэ-лан. Шуточки между парнями и девушками – ли-гэ-лан. Я уверен, что, если показать мацяосцам, как городские танцуют бальные танцы или прогуливаются парочками по улице, они тоже определят увиденное как ли-гэ-лан – понятие, которое не поддается четкому описанию или анализу, но охватывает широкий спектр отношений между мужчиной и женщиной, не состоящих в браке.

В коллективном сознании Мацяо существует множество неясных областей, где царит первозданный хаос, и одной из таких областей можно считать ли-гэ-лан.

△ Драко́н
△ 龙

«Дракон» – бранное слово, обозначающее мужской половой орган. В мацяоских перепалках часто можно услышать:

– Дохлый ты дракон!

– Дракон туполобый, полюбуйтесь на него!

– Смотри куда прешь! Все ноги мне отдраконил!

Ваньюй тоже не чурался крепкого словца, но терпеть не мог, когда его называли драконом. Почему-то, услышав в свой адрес такое ругательство, он немедленно наливался краской, хватал первое, что под руку попадется, и бросался на обидчика хоть с камнем, хоть с мотыгой.

В последний раз я видел Ваньюя после возвращения из уездного центра – отнес ему мыла и пару женских носков, которые он просил привезти из города. Сын Ваньюя стоял во дворе и бдительно охранял дом, даже плюнул в меня, не желая пускать внутрь.

Я сказал, что пришел повидаться с его отцом. Скорее всего, Ваньюй услышал наш разговор: когда я шагнул к его постели, он вдруг отдернул рваный, почерневший от грязи полог и высунулся наружу:

– А чего меня видать? Ну, вот он я, гляди!

Это было ни капельки не смешно. Я насилу его узнал: лицо Ваньюя налилось желтизной и сделалось худым, словно щепка.

– Видишь, соскучился по тебе, даже занемог!

Это тоже было совсем не смешно.

Я спросил о его самочувствии, посокрушался, что он так и не съездил в город с концертом, не отведал мясных пирожков, которыми нас кормили в гостинице. Ваньюй отмахивался:

– Ишь, доброхот нашелся. Петь про сельхозработы? Галиматью про мотыги и отхожие ведра? Да это разве подступы?

И вздохнул: вот раньше были подступы так подступы, с самого Нового года по восьмое число третьего месяца никто не работал, народ целыми днями гулял да песни пел. Ходили с подступами из деревни в деревню, с одной горы на другую – вот это было веселье. Мальцы и девчата запевали гостевые подступы: садились друг напротив друга и начинали петь, а после каждого подступа двигали скамеечки на цунь ближе друг к другу, так что в конце скамеечки стояли вровень, а сопротивники сплетались руками, прижимались щекой к щеке, и пели подступы друг другу на ухо, и голоса их звучали тише комариного писка. Такие подступы назывались шептушками. Глаза Ваньюя радостно заблестели, он прищелкнул языком:

– А девчурки были – что твой бобовый сыр: беленькие, нежные, ущипнешь – из нее сок брызжет.

Спешить мне было некуда, и я попросил Ваньюя спеть какой-нибудь из «низовных» подступов, давно хотелось послушать. Сперва он смущенно отнекивался, потом принялся торговаться:

– А ну как меня прижмут за такое дело?

– Я тебе мыла с носками купил, а ты спеть отказываешься!

Тогда он бодро спрыгнул с кровати и закружил по комнате, прочищая горло и расправляя грудь. Я вдруг увидел перед собой совсем другого Ваньюя – отважного и бравого воина, глаза его горели, будто два фонаря, а все приметы болезни разом отступили.

Ваньюй начал петь, но я не успел разобрать и пары слов, как он замахал руками, схватился за край кровати и страшно закашлялся.

– Боюсь, не петь мне больше подступов, – выдавил из себя Ваньюй, вцепившись в мою руку своей холодной рукой.

– Нет, ты здорово поешь.

– Правда?

– Конечно, правда.

– Ты мне голову не морочь, говори как есть.

– Я и не морочу.

– Думаешь, голос еще вернется?

– Конечно, вернется.

– А ты откуда знаешь?

Я отпил воды из чашки.

Взгляд Ваньюя потух, он тяжело вздохнул и полез обратно под полог.

– Не петь мне больше подступов, не петь, а все начальник Хэ, злодейская душа…

И он опять принялся костерить начальника Хэ, который неизвестно в чем перед ним провинился. Я не знал, что на это ответить, и молча пил предложенную мне воду, делая вид, будто очень увлечен этим занятием.

Спустя несколько месяцев на окраине деревни послышался траурный грохот петард. Я пошел узнавать, что случилось, оказалось, это Ваньюй рассеялся (см. статью «Рассеяться»). Говорили, он умирал в одиночестве, и только на вторые сутки после смерти сосед Чжаоцин зашел и обнаружил в постели окоченевшее тело. Еще говорили, что во всем доме Ваньюя не осталось ни крошки съестного, только в кармане покойника нашли три конских боба – на другой день ему было бы нечего есть. Его единственного сына, мальчонку лет десяти, давно забрал к себе в деревню какой-то дядька по матери. Я видел, в какой нищете живет Ваньюй: стены его хибары были затканы паутиной, по полу катался утиный помет, в доме не было даже сундуков – все тряпье валялось кучей в старой колыбели, по которой скакали соседские цыплята. Говорили, из-за баб Ваньюй всю жизнь свою пустил коту под хвост, потому от него и жена ушла, а так хоть бы каши горячей поел перед смертью.

Ваньюй даже гроба себе не припас, в конце концов Бэньи пришлось отдать на похороны корзину зерна из своих закромов, еще корзину в качестве матпомощи выделила бригада, зерно сменяли на две еловых лесины и сколотили Ваньюю гроб.

По мацяоскому обычаю, под голову покойного сунули мешочек с рисом, в рот ему положили медяк. А как начали обряжать, Чжаоцин вдруг говорит:

– У него дракона нет…

Все обомлели.

– Правда!

– Правда нет, совсем!

Один за другим деревенские подходили к телу, и каждый с изумлением обнаруживал, что у Ваньюя в самом деле нет дракона – то есть полового члена.

К вечеру эта новость успела облететь всю деревню, женщины тоже удивленно перешептывались. Только дядюшка Ло не разделял общего недоумения, словно давно знал Ваньюеву тайну. Говорит: тут и гадать не надо, по нему сразу было видно, что евнух, почему иначе у него ни усов не росло, ни бровей? Еще дядюшке Ло рассказывали, будто лет двадцать назад Ваньюй вздумал докучать какой-то богатой красавице из Чанлэ, но не успел вовремя унести ноги. Муж той красавицы был грозою всего поселка, да к тому же «центральное правительство» поставило его во главу местного отряда миньтуаней[42], и как Ваньюй ни умолял, обиженный муж отрезал ему дракона под самый корень.

Услышав этот рассказ, люди заохали, завздыхали. Вспомнили, как сильно Ваньюй старался угодить женщинам, как помогал им по хозяйству, как получал за них тумаки. И чего ради? Двадцать лет он слушал раскаты грома, даже не надеясь на дождь, двадцать лет кормил свинью, даже не помышляя попробовать мяса, да в своем ли он был уме? Всю жизнь себе поломал. Выходит, и сына Ваньюй растил чужого – теперь все вспомнили, что они были ни капельки не похожи.

Без Ваньюя деревня будто затихла, и подступы с улиц почти исчезли. Иногда послышится рядом знакомый голос, прислушаешься – а это ветер воет.

Похоронили Ваньюя на кладбище у подножия хребта. После я несколько раз навещал его, когда поднимался в горы за дровами. В день праздника Цинмин[43] могила Ваньюя оказалась самой нарядной на всем кладбище, холмик был аккуратно прополот и усыпан пеплом от ритуальных денег, рядом догорали свечи и благовония, стоял целый строй чашек с жертвенным рисом. Я видел, как к его могиле стекаются женщины, некоторые лица были мне знакомы, других я прежде не встречал. Женщины приходили и из Мацяо, и из дальних деревень, с покрасневшими глазами они вставали у могилы Ваньюя и тихо всхлипывали. Никто не стыдился, не прятал своих слез, а одна толстуха из Чжанцзяфани и вовсе уселась на землю у могилы, хлопнула себя по ляжкам и заголосила, что Ваньюй – дружочек ее ненаглядный, дружок сердечный, всю жизнь провел в нищете и умер с тремя конскими бобами в кармане. Могила Ваньюя напоминала место стихийного женского митинга. Я еще удивился, как мацяосцы позволяют своим женам оплакивать чужого мужчину.

Фуча сказал, что все деревенские остались должны Ваньюю денег за работу, потому и помалкивают. Но я думаю, дело в другом. Мацяосцы знают, что Ваньюй был не вполне мужчиной и никаких шашней с их женами у него быть не могло, а значит, можно не беспокоиться, пускай себе плачут.

△ Драко́н (продолжение)
△ 龙 (续)

Драконов изображают с рогами, как у оленя, когтями, как у ястреба, телом как у змеи, головой, как у быка, усами, как у рака, зубами, как у тигра, мордой, как у лошади, чешуей, как у рыбы, и все эти приметы одинаково важны, ни одной нельзя пренебречь. Роспись с драконами встречается на стенах, зеркалах, колоннах и поперечных балках, резные драконы украшают изголовья кроватей, рядом обычно помещают волны и облака, соединяя в композиции сразу три начала: воду, небо и землю. Выходит, образ дракона не имеет отношения ни к представителям современной фауны, ни к древним динозаврам. Дракон – фантастическое существо, сплав всего многообразия животного мира в единый, обобщенный образ.

Дракон – всего лишь идея. Скрупулезно проработанный символ могущества и величия. Некоторые историки считают, что образ дракона появился в результате объединения тотемов различных древних племен, и эта версия выглядит вполне логичной.

И драконовы лодки получили такое название потому, что копировали облик дракона. Мы попали в Мацяо в разгар «культурной революции», и гонки на драконовых лодках, проходившие каждый год на Праздник начала лета, теперь были раскритикованы и упразднены как устаревший обычай. Лишь из рассказов деревенских я узнал, что в старые времена на эти гонки собирался народ со всей округи, деревни по берегам реки Ло боролись друг с другом за первенство, и члены проигравших команд сходили на сушу, обмотав головы собственными штанами, готовые к целому граду насмешек и оскорблений. Еще рассказывали, что в старые времена драконовы лодки семижды семь раз промазывались тунговым маслом – приступая к работе над такой лодкой, мастера непременно возжигали благовония и делали многочисленные приношения в храмах, а готовую лодку берегли пуще зеницы ока: не мочили под дождем, не оставляли на солнце и не спускали на воду без особой надобности, и лишь когда подходил день состязаний, молодые парни под бой барабанов несли ее на плечах к месту начала гонки. И даже если путь их лежал вдоль реки, все равно лодка должна была ехать на гребцах, а не гребцы на лодке.

Я спросил, к чему такие сложности.

Мне объяснили, что лодке надобно как следует набраться сил и не утомиться раньше времени.

Так в день праздника дракон снова превращается в обычного зверя, и сил у этого зверя, прямо скажем, немного.

▲ Бéсовы клёны
▲ 枫鬼

Начиная работать над этой книгой, я задался честолюбивой целью увековечить в ней все, что когда-либо видел в Мацяо. Я десять с лишним лет занимаюсь писательством, но мне все меньше нравится читать и сочинять романы – я имею в виду традиционные фабульные романы. Романы, в которых ведущие персонажи, ведущее настроение, ведущий сюжет безраздельно занимают все поле зрения автора и читателя, не позволяя хоть на секунду посмотреть в сторону. Если в традиционном романе и встречаются отвлеченные пассажи, они служат не более чем редкими украшениями основному сюжету, жалкими подачками, которые тиран бросает своим подданным. Следует признать, что фабульные романы имитируют ту оптику, которой мы воспринимаем реальность, и потому имеют полное право на существование. Но если немного поразмыслить, мы увидим, что чаще всего реальная жизнь не соответствует романной схеме, где основное действие движется по узкой колее причин и следствий. Каждый из нас находится на пересечении двух, трех, четырех, а порой и десятка нитей причинно-следственных связей, и за пределами этих нитей лежит еще целое множество объектов и явлений, которые тоже являются неотъемлемой частью нашей жизни. И по какому праву та или иная тема (персонаж, настроение, сюжетная линия) романа претендует на гегемонию в этой запутанной сети причин и следствий?

Как правило, из традиционного романа исключается все, что «не имеет значения». Но в мире, которым правит религия, не имеет значения наука, в мире, где над всеми живыми существами царствует человек, не имеет значения природа, в мире политики не имеет значения любовь, а в мире денег не имеет значения красота. Я подозреваю, что в действительности все объекты и явления, существующие в мире, абсолютно тождественны друг другу по своему значению, а маловажными и неинтересными они представляются нам лишь потому, что выбраковываются писателями и отторгаются читателями, у которых сложились свои представления о том, что имеет значение, а что нет. Очевидно, что наше понимание важного и маловажного не является чем-то врожденным и неизменным – как раз наоборот, на него влияет и минутная мода, и устоявшиеся практики, и тенденции культуры – зачастую это понимание формируется теми самыми романами, которые мы читаем. Иными словами, мы помогаем воспроизводству идеологии, прошитой в самой традиции нарратива.

Но память и воображение даны мне не только для воспроизведения традиции.

Поэтому меня так тянет выйти за пределы узкой сюжетной колеи, отвлечься на детали, которые поначалу могут показаться лишенными всякого значения: например, понаблюдать за случайным камнем, описать одинокую звезду, изучить ничем не примечательный дождливый день или во всех подробностях рассмотреть спину случайного незнакомца. Или хотя бы написать главу о дереве. В Мацяо, как я ее себе представляю, растет хотя бы одно большое дерево, и я должен вырастить это дерево – нет, даже два дерева – два больших клена на страницах моей рукописи и поселить в нижнем гуне Мацяо, на склоне горы позади дома дядюшки Ло. Один в высоту будет больше восьми чжанов[44], другой дорастет до шести чжанов, по дороге в Мацяо вы издалека увидите, как макушки бесовых кленов вонзаются в небо, деля его на отрезки.

Составить жизнеописания двух старых кленов – что может быть лучше.

Деревня без старого дерева похожа на дом без родителей или на голову без глаз – с какой стороны ни посмотри, такой деревне будто не хватает сердцевины. И сердцевиной Мацяо были два старых клена. Все мацяоские пащенята когда-то вдыхали шелест их листвы, с молоком матери вбирали пение цикад в их кронах и хотя бы однажды разглядывали пугающие картины в причудливых очертаниях наростов на их коре. Бесовы клены не нуждались в догляде, и в хорошие времена деревенские о них даже не вспоминали, а если и вспоминали, старались обходить стороной. Зато клены охотно принимали под свою сень людей одиноких, шелестом листвы омывали их тоску, и из россыпи серебра, просеянной сквозь густые кроны, которое то плясало под ногами, то разбегалось в разные стороны, то струилось по земле, то возвращалось к своему истоку, сотворяли ясные, безоблачные сны.

Уже не дознаться, кто и когда посадил эти клены, деревенские старики ничего толком не рассказывали. А бесовыми их прозвали много лет назад, когда весь лес на горе погиб от страшного пожара, и только два клена остались невредимы – им даже листьев не обожгло. С той поры деревенские взирали на бесовы клены со всё возрастающим трепетом, а легенды о них множились день ото дня. Рассказывали, будто узлы и наросты на их коре напоминают силуэты людей – в ненастную погоду силуэты вырастают сразу на несколько чи, но, завидев человека, принимают прежние размеры. Ма Мин рассказывал совсем уж невероятные вещи: будто бы однажды он прилег отдохнуть под меньшим кленом, шляпу доули повесил на кленовый сук. Проснулся среди ночи от раскатов грома, посветил фонариком – а шляпа уже на макушке клена. Разве не чудеса?

Еще Ма Мин рассказывал, будто в молодости учился на художника. Однажды он решил зарисовать два старых клена, но после на три дня слег с лихорадкой, а правая рука так разболелась и опухла, что больше он к ним не подступался.

Если клены даже нарисовать не удавалось, в деревне и речи быть не могло о том, чтобы их спилить. И они росли все выше и выше, притягивая взгляды путников за несколько десятков ли. Правда, деревенские могли срубить кленовую ветку, обмотать ее красной тряпкой и повесить на ворота, чтобы отгонять злых духов, или вырезать из нее молитвенный барабанчик муюй[45] – говорили, такие обереги творят настоящие чудеса. Как-то раз начальство коммуны привлекло меня к проектированию ирригационных сооружений и отправило в уездный центр, чтобы скопировать там нужные карты и чертежи. Со мной поехал школьный учитель по фамилии Фань. И в засыпанном пылью архиве уездного управления водного хозяйства мы выяснили, что после 1949 года никто не занимался картографированием нашей местности, а все проектные работы выполнялись по военным картам, оставшимся от японцев. Эти черно-белые карты с масштабом 1:5000 были достойны самого Чжугэ Ляна[46], план одной небольшой коммуны занимал на них целое полотно. Высота отсчитывалась не от уровня моря, а от фундамента крепостной стены в районе Сяоумэнь[47]. Говорили, японцы заказали эти карты кому-то из предателей еще до начала войны, и тут поневоле восхитишься тем, насколько обстоятельно они готовились к наступлению.

И даже на старой японской карте в глаза сразу бросались два мацяоских клена – японцы специально обвели их красным карандашом. Учитель Фань со знающим видом сказал, что так они отмечали знаки воздушной навигации.

И я вспомнил, что мацяосцы в самом деле встречались с японскими самолетами. Бэньи рассказывал, что, когда это чудище впервые полетело над деревней, его старший дядька принял самолет за огромную птицу и закричал детям, чтобы насыпали во дворе зерна, а соседям велел тащить веревки – подманим ее и будем вязать!

Самолет не снижался, и дядька Бэньи закричал в небо:

– Гляди, долетаешься у меня! Долетаешься!

Только Оглобля Си догадался, что это не птица, а японский самолет, который летит на бомбежку. Но Оглобля через слово нес глухомань, поэтому его предостережений никто не разобрал. А дядька Бэньи рассуждал так: говорят ведь, что японцы – коротышки, откуда у них возьмутся такие большие птицы? Деревенские прождали птицу целый день, но она так и не спустилась клевать их зерно. А когда на другой день полетела в обратную сторону, еще и обгадила деревню бомбами – грохот стоял такой, что горы качались. Дядьку Бэньи убило взрывом, снаряд оторвал ему челюсть и забросил на дерево, как будто дядька решил отхватить кусок от птичьего гнезда на ветке. Бэньи так и остался туговат на ухо – может, сказалась контузия, а может, испуг при виде залетевшей на дерево челюсти.

Во время той бомбежки погибло трое деревенских, а если считать отложенный взрыв, которым спустя тридцать лет убило маленького Сюнши (см. статью «Сокровище»), то всего погибших было четверо.

Можно посмотреть на эту историю под таким углом: если бы не бесовы клены, стали бы японские самолеты летать над Мацяо? Стали бы сбрасывать бомбы? В конце концов, вряд ли японцев могла всерьез заинтересовать какая-то горная деревушка. Без отмеченных на карте кленов японцы не полетели бы над Мацяо, не увидели, как внизу кричит и улюлюкает толпа деревенских, и приберегли бы эти бомбы для кого-нибудь поважнее.

Все случилось из-за двух кленов: четыре смерти и все истории, последовавшие за ними.

С той поры бесовы клены облюбовали окрестные вороны, и густые кроны то и дело взрывались хлопающей чернотой. Ворон пытались отвадить, бегали за ними с факелами, разоряли гнезда, но зловещие птицы упрямо возвращались и вновь разбивали свой лагерь на кленовых верхушках.

Из года в год Мацяо оглашал вороний грай. Говорили, на ветвях бесовых кленов в разное время повесились три женщины. Я почти ничего о них не знаю, слышал только, что одна покойница сначала отравила мужа, а после пришла к бесовым кленам и повесилась. Было это очень давно.

Я проходил мимо бесовых кленов, как мимо любых других деревьев, трав или камней, не обращая на них особого внимания. Я никогда не думал: вот они – создания, укрывшиеся в складках времени, мы даже не представляем, на что они способны, их ветви и листья копят в себе опасность, чтобы однажды она с грохотом прорвалась наружу и вынесла кому-то очередной приговор.

Иногда я думаю, что деревья отличаются друг от друга точно так же, как и люди. Гитлер тоже был представитель рода людского. И попадись он для изучения какому-нибудь инопланетянину, тот полистал бы свой инопланетный справочник и по внешним чертам, по способности к прямохождению и умению регулярно обмениваться звуками с представителями своего вида определил того как человека. И был бы прав. Найденные археологами дощечки ханьского времени с «Чускими строфами»[48] – это книга. И попади ханьские дощечки в руки какому-нибудь израильскому ученому, не владеющему китайским языком, при наличии достаточной эрудиции и сообразительности он смог бы установить, что перед ним китайская книга, просто опираясь на начертание иероглифов, материал дощечек и место их обнаружения. И тоже был бы прав. Но много ли проку в этих «правдах»?

И если мы скажем, что бесовы клены являются деревьями и относятся к роду Acer, много ли проку будет в этой истине?

У дерева нет сознания и свободы, присущих человеку, но подчас оно занимает не последнее место в запутанной сети причин и следствий, составляющих нашу жизнь. В таком случае одно дерево подчас может так же разительно отличаться от другого, как Гитлер отличался от Ганди, как «Чуские строфы» отличаются от инструкции к электробритве. И даже если мы вызубрим целый свод ботанических справочников, чтобы изучить какое-нибудь ничем не примечательное дерево, это окажется только началом нашего знакомства.

Два старых клена погибли в начале лета 1972 года, меня тогда в деревне не было. На обратном пути я издалека заметил, что в очертаниях горизонта чего-то не хватает, даже решил поначалу, что забрел не туда. Деревня тоже переменилась, дома будто вышли из сумрака, улицы купались в слепящем свете. Вот оно что – тень от кленов пропала. По деревне расплывался запах древесного сока, дорога была присыпана толстым слоем стружки и опилок, тут же лежали груды веток, увитые паутиной и птичьими гнездами, и никто не тащил их домой на растопку, а вздыбившаяся валами земля подсказывала, что недавно на этом месте происходила ожесточенная схватка. В ноздри бил терпкий перечный запах, но я не понимал, откуда он исходит.

Ветви под ногами ломались с сухим стариковским треском.

Указание спилить клены пришло из коммуны: говорили, что в новый зал собраний потребовались стулья, заодно эта мера была нацелена на борьбу с деревенскими суевериями. Мацяосцы все как один отказались браться за пилы, пришлось начальству пригнать в деревню бывшего помещика, который как раз проходил трудовое перевоспитание, а в помощники ему отрядили два семейства бедняков, пообещав им списать по десять юаней долга. Скоро я побывал в зале собраний коммуны и увидел новые стулья, сработанные из мацяоских кленов: после всех партийных собраний, собраний, посвященных планированию рождаемости, водопользованию и свиноводству, после банкетов и застолий на них чернели следы от грязных ботинок и виднелись жирные пятна. И тогда же по всем окрестным деревням разгулялась кожная зараза: людей мучил зуд, даже на улицу они выходили, рассупонившись и не прекращая остервенело чесаться. Чтобы унять зуд, несчастные терлись спинами об углы домов или вдруг ныряли рукой в штаны и чесались прямо во время обсуждения новых указаний из уездной управы. Никакие снадобья не помогали. Говорили, даже санитарный отряд, который прислали из уездного центра, не мог взять в толк, что это за напасть.

Пошел слух, что округу поразил «кленовый лишай», что бесовы клены решили отомстить за свою гибель и наслали на окрестные деревни кожный зуд, выставлявший людей в самом жалком, смешном и глупом виде.

△ Ду́мать
△ 肯

«Думать» – модальный глагол, выражающий желание или намерение выполнить то или иное действие. «Я подумываю жениться», «он надумал уезжать», «она и не думает извиняться» – во всех этих случаях глагол «думать» и его производные описывают внутреннее настроение человека.

В Мацяо сфера употребления этого слова намного шире: глагол «думать» используется не только по отношению к людям, но также к животным и вообще ко всем предметам и явлениям окружающего мира.

Приведу примеры:

– Поле надумало урожаить.

– Вот дела, дрова гореть раздумали.

– Лодке вздумалось прогуляться.

– Дождь уже больше месяца не думает идти.

– Мотыга у Бэньи такая, что вообще не думает землю копать.

Каждый раз, услышав такую фразу, я не мог отделаться от ощущения, что все предметы вокруг одушевлены и наделены сознанием. Поле, дрова, лодка, дождь и мотыга ничем не уступают людям, у них тоже есть свои имена и биографии. На самом деле мацяосцы часто разговаривают с неодушевлеными предметами, улещивают их или распекают, хвалят или кормят обещаниями: например, деревенские уверены, что если как следует обругать сошник, он будет лучше пахать. А если положить секач на горлышко винного кувшина и досыта напоить его винными парами, в следующий раз хворост сам будет рубиться о лезвие. Возможно, без необходимости подчиняться научной пропаганде мацяосцы никогда бы не признали, что живут в окружении неодушевленных предметов, лишенных чувств и сознания.

Если у всего вокруг есть душа, вполне понятно, почему человек оплакивает погибшее дерево и долго не может его забыть. В лесах, которые валят кубометр за кубометром, по деревьям никто не плачет, деревья там вообще не живут, они – всего лишь цифры на бумаге, бездушный источник прибыли. И там никому не придет в голову сказать, что деревья «думают».

В детстве я тоже много фантазировал, одушевляя или очеловечивая окружающие предметы. Например, воображал, что распустившиеся на дереве цветы – это сны, которые видят корни, а крутизну горных тропинок объяснял тем, что лес задумал против меня недоброе. Конечно, это было простое ребячество. Я вырос, стал сильнее и научился объяснять цветение деревьев и крутизну горных тропинок законами физики и химии – а может, я стал сильнее как раз потому, что научился объяснять цветение и тропинки законами физики и химии. Вопрос в том, можно ли считать более правильными воззрения тех, кто сильнее? Довольно долгое время мужчины подчиняли себе женщин, но значит ли это, что их образ мыслей был более правильным? Империя сильнее колонии, но делает ли это имперский образ мыслей более правильным? И если где-то на другой планете существует раса, мощью и развитием намного превосходящая человечество, значит ли это, что все наши воззрения должны быть стерты и замещены инопланетными?

Это вопрос.

Сложный и неоднозначный вопрос, на который у меня нет ответа. Потому что я хочу оставаться сильным, но еще хочу уметь возвращаться в детство, когда был слаб, а древесные корни видели сны и лес в горах строил мне козни.

△ Сокро́вище
△ 贵生

Однажды зимним днем Сюнши, сын каменолома Чжихуна, шмыгая носом, прибежал с деревенскими пастушками на северный склон хребта и стал раскапывать змеиную нору, чтобы достать оттуда спящую змею, поджарить на костре и съесть. Но вместо змеи выкопал тяжеленную ржавую железяку. Сюнши размахнулся и со всей силы стукнул по ней серпом – думал отрубить железяке хвост и наделать из него кухонных ножей, чтобы мать потом продала на рынке. Раздался страшный грохот, пащенят, искавших змеиные гнезда ниже по склону, подбросило в воздух на добрый чи – они замахали руками и ногами, пытаясь за что-нибудь ухватиться. Наконец крепко ударились о землю и заозирались по сторонам, но Сюнши нигде не было, зато с неба сыпалась трава вперемешку с пылью и капал прохладный дождь. Дождевые капли почему-то оказались красными, совсем как кровь. Пащенята не могли понять, что случилось, думали, Сюнши куда-то спрятался, долго его звали, но он не отвечал. А потом нашли на земле оторванный палец, испугались и побежали за взрослыми.

Приехало начальство из коммуны, учредило рабочую группу. Потом приехало начальство из уезда, учредило еще одну рабочую группу и в конце концов сделало следующее заключение: Сюнши убила японская бомба, сброшенная на деревню в 1942 году. Значит, в Мацяо война продолжалась еще тридцать лет после японской капитуляции, и Сюнши стал очередной ее жертвой.

Родители Сюнши с ума сходили от горя. Особенно Чжихуан: раньше ему все мерещилось, что жена водит шашни с Ваньюем, что Сюнши ему не родной, потому и особой нежности к сыну он не питал. Но после смерти Ваньюя выяснилось, что никаких шашень у жены с ним быть не могло, сомнения Чжихуана рассеялись, и он стал относиться к сыну поласковее. Возвращаясь домой с каменоломни, приносил Сюнши пригоршню диких каштанов или других угощений. И не знал, что скоро его каштаны станут никому не нужны. Сюнши не было дома, не было в поле, не было у ручья, не было на хребте, не было за хребтом, не было вообще нигде. Сын Чжихуана превратился в оглушительный грохот и растаял в вечном безмолвии.

Сюнши был пухлым мальчиком с большой круглой головой и озорными глазенками, такими же ясными и красивыми, как у его матери Шуйшуй. Сюнши умел стрелять ими не хуже заправской кокетки, и, поймав такой взгляд, деревенские всегда вспоминали, что Шуйшуй в юности была артисткой, играла на сцене. Каждый встречный тянулся потискать или ущипнуть Сюнши, потрепать его по щечке. Он терпел такие вольности только в обмен на угощение, просто так никого к себе не подпускал, на незнакомцев смотрел волчонком. Сюнши хватало одного взгляда, чтобы оценить, есть у тебя в кармане что-нибудь вкусное, доверять ли твоей улыбке или напустить на себя невозмутимый вид и продолжать наблюдение. Он терпеть не мог, когда взрослые лезли к нему со слащавыми разговорами, тут же выходил из себя, начинал ругаться, лягаться, плеваться и даже кусаться. Сюнши оправдывал данное ему имя[49]: истерзав материнскую грудь, пустился кусать львиными зубками каждого встречного и поперечного. Одноклассники вечно ходили покусанными – Сюнши не щадил ни мальчиков, ни девочек. А однажды досталось даже директору. Сюнши порезал ножиком школьную парту, а когда его привели в директорский кабинет, наотрез отказался писать самокритику.

– Вам на каждый чих самокритику подавай! Что за дурацкие порядки?

Директор выкрутил сорванцу ухо, но Сюнши цапнул его за руку, подтянул штаны и отскочил подальше, браня директора на чем свет стоит.

– Ах ты, змееныш! – заорал директор. – Прибью!

– Сейчас прибьешь. А вот состаришься, пойдешь с костылем мимо моего дома – спихну тебя прямиком в канаву! – Сюнши воображал свой будущий триумф.

Директор долго гнался за ним, размахивая коромыслом.

Конечно же, догнать Сюнши он не смог – этот шустрый колобок мигом укатился на соседний хребет, встал там, подбоченясь, и заорал:

– Ли Сяотан, дохлый боров! Погляди, у тебя птенчик из штанов выскочил!..

Неизвестно, откуда Сюнши узнал полное имя директора.

Конечно, в школу ему путь был заказан. Деревенские говорили: Чжихуан сына отродясь не воспитывал, потому он и вырос таким бедовым. Какая ему учеба? Любая собака послушней нашего Сюнши!

Потом он часто околачивался возле школы – смотрел, как дети хором читают учебник, делают зарядку или играют в мяч. Поймав взгляд кого-нибудь из бывших одноклассников, Сюнши пришпоривал воображаемого коня: «Н-но!.. Пошел!..» и галопом уносился прочь, делая вид, что очень весело проводит время, а школьные занятия считает недостойными своего внимания.

Однажды деревенские пащенята играли на хребте, и у них вышла ссора из-за старой галоши, которой зачерпывали песок: Сюнши забрал галошу себе и не хотел делиться. Пащенята обиделись и решили ему отомстить – нагадили в деревенский колодец, а потом побежали в поле и стали наперебой рассказывать взрослым, будто Сюнши испортил колодезную воду. Деревенские разозлились, Шуйшуй не знала, куда деваться от стыда, и орала на сына, покрывшись красными пятнами:

– Тебя кто подзуживает, ты дня не можешь прожить, чтобы не набедокурить?

– Это не я…

– Ты еще спорить будешь? Столько человек видело, люди ведь не слепые, глаза у них не гороховые!

– Это не я.

– Всю деревню без воды оставил, сам будешь с ведрами на реку бегать? Ты у меня побегаешь, пока в каждый дом воды не натаскаешь!

– Это не я!

– Еще отпираешься? – И Шуйшуй закатила сыну звонкую оплеуху. Сюнши качнулся, на щеке его проступила красная пятерня.

Шуйшуй хотела отвесить вторую оплеуху, но женщины вокруг принялись ее уговаривать – будет, будет, пащенята все такие, любят напроказить, всыпать ему не мешает, но сильно не бей… Уговоры Шуйшуй только распалили, они словно вынуждали ее устроить над сыном настоящую расправу, вынуждали показать соседкам, что они не зря пытаются ее урезонить, вынуждали увенчать эту историю достойной развязкой. Так что Шуйшуй засучила рукава и влепила Сюнши еще две оплеухи – звук был такой, словно ее ладонь со всего маху бьет по старой кадушке.

Закусив губу, Сюнши уставился на мать. Слезы дрожали в глазах, но ни одна не упала, постояли немного и отступили.

В тот вечер Сюнши домой не вернулся, не вернулся он и на второй, и на третий день… Чжихуан и Шуйшуй обыскали все окрестные горы, остальные деревенские тоже вышли на поиски, и когда надежда найти Сюнши почти истаяла, старый травник из Чжанцзяфани наткнулся на него в какой-то пещере. Сюнши спал, свернувшись на соломенной подстилке, за это время он успел совершенно одичать: лицо превратилось в сплошной струп грязи, одежда была изорвана в клочья. Целых одиннадцать дней Сюнши питался только травой, корой и дикими ягодами, и даже дома, когда Шуйшуй поставила перед ним два вареных яйца, он проглотил всего кусочек, после чего страшно скривился, выскочил на улицу, уселся под деревом и, оглядев соседей пустыми глазами, сорвал пучок травы, а потом сунул себе в рот. Деревенские перепугались: пащенок от яиц отказывается, траву жует – неужели совсем оскотинился?

Помня о том случае, Шуйшуй долго не могла поверить, что Сюнши погиб. Бегала в горы, кричала, звала его до хрипоты – думала, он снова где-нибудь прячется. В конце концов деревенские не выдержали и показали ей оторванный палец, половину ступни и две чашки ошметков плоти вперемешку с костями, тогда только Шуйшуй страшно выкатила глаза и упала без памяти.

Женщины дождались, когда она очнется, и заговорили:

– Все к лучшему, Шуйшуй, что нам еще остается, все к лучшему. Сюнши рано ушел, зато жизнь у него была – сокровище. Ни тревог тебе, ни забот, родители кормят, поят, одевают, целыми днями бегай себе да играй. Сокровище рано кончается, но Сюнши ушел раньше. Не болел, не мучился, счастливая доля выпала твоему Сюнши. Проживи он дольше – вдоволь хлебнул бы горя.

«Сокровищем» в Мацяо называют первые восемнадцать лет у мальчиков и шестнадцать лет у девочек. Дальше идет «полнота», у мужчин она продолжается до тридцати шести, а у женщин – до тридцати трех лет. К окончанию полноты настоящая жизнь считается прожитой, и начинается «гнилуха» – грошовая жизнь, которая совсем ничего не стоит. Если следовать мацяоской логике, лучше умирать молодым, когда твоя жизнь еще в цене.

И родителям Сюнши незачем горевать.

Деревенские женщины собрались у изголовья Шуйшуй и запели сладкими голосами. Шуйшуй, твой Сюнши за целую жизнь ни дня не голодал, это ли не счастье? Твой Сюнши за целую жизнь ни дня не замерзал, это ли не счастье? Не пришлось твоему Сюнши хоронить мать, хоронить отца, не пришлось хоронить братьев с сестрами, не пришлось горя мыкать, не пришлось слезы лить, это ли не счастье? Скоро бы ему настала пора жениться да жить своим домом, из-за каждой чашки с братьями собачиться, из-за каждой плошки с сестрами лаяться, с родителями скандалить до красной шеи, да разве это жизнь? А как мы летом рис убираем – тебе ли не знать – солнце жарит, вода парит, торчишь на поле от зари до зари, спозаранку встанешь и жнешь наощупь, даже не видишь, рис перед тобой или сорняки. А как мы зимой канавы роем – тебе ли не знать – плечи стерты до мяса, идешь босиком по шуге, холод такой, что нужду захочешь справить – штаны лишний раз не будешь снимать. Это разве жизнь? Твой Сюнши ушел раненько, никакого горя на его долю не выпало, съел сахарный корешок у тростника, обглодал мясо с косточки, крикнул и ушел, отец по нему поплакал, мать поплакала, столько родни на проводы собралось, такие похороны устроили – загляденье, ради одних похорон стоило помирать. Так что все к лучшему.

Еще женщины вспомнили старика из верхнего гуна: сыновья и внуки у него померли, остался старик совсем один, живет хуже собаки. Давно охромел, даже воды себе принести не может – врагу не пожелаешь. Шуйшуй, сама подумай, проживи твой Сюнши до старости, променяй он сокровище на гнилуху, кому было бы лучше?

Женщины были единодушны в том, что долгая жизнь человеку ни к чему, их час пока не пришел, но тут уж ничего не поделаешь. А Сюнши умер вовремя, ему повезло больше.

По крайней мере, послушав их уговоры, Шуйшуй больше не плакала.

△ Гнить
△ 贱

При встрече мацяоские старики интересуются здоровьем друг друга с помощью следующей формулы: «Что, почтенные твои лета, как гниешь?» Слова «гнить», «гнилой» и «гнилье» вообще часто используются в разговорах о пожилых, например: «Мать у Яньцзао еще погниет, зараз две чашки риса съедает».

В мацяоском наречии старость называется гнилухой: чем дольше человек живет, тем меньше ценится каждый прожитый год. И все равно некоторые люди надеются пожить подольше – пусть глаза ослепнут, уши оглохнут, зубы выпадут и рассудок угаснет, пусть тело будет приковано к постели, пусть домашние превратятся в незнакомцев, а жить все равно хочется.

Диалектное значение иероглифа «гнить» почти не зафиксировано в словарях – вероятно, лингвисты, собиравшие материал по местным говорам, записывали его схожим по звучанию иероглифом «жить». Вопрос «как живешь?» звучит куда более привычно и выглядит обыкновенным приветствием, но в таком случае из него вымывается столь свойственная жизни жестокость.

Если пользоваться местными понятиями, дольше всех в Мацяо гнил один хромоногий старик, находившийся на обеспечении коммуны, никто уже не помнил его настоящего имени, поэтому звали старика «Цзышэнов отец». Он и сам не мог сосчитать, сколько прожил на свете. Но все сыновья у него умерли, внуки умерли, правнуки умерли еще в младенчестве, а старик ковылял себе да ковылял. Он давно был не рад такой жизни, решил повеситься, да веревка порвалась, хотел утопиться – пруд оказался мелок. Как-то вечером Цзышэнов отец постучался в дом Чжихуана, чтобы попросить у хозяев пустую плошку. Шуйшуй вышла на стук с керосинкой в руке, сначала увидела старика, потом присмотрелась и разглядела позади него два светящихся шара, будто два фонаря. Она подняла керосинку повыше и обмерла: да это не фонари! За спиной Цзышэнова отца хрипела большая мохнатая голова, в темноте виднелась шерсть, вздыбившаяся на загривке.

Тигр! А фонари – батюшки! Да это глаза!

Шуйшуй не помнит, кричала она тогда или нет, помнит только, как затащила старика в дом, со всей силы навалилась на дверь, заперла ее на засов, а для верности просунула над засовом еще две мотыги.

Отдышавшись, она выглянула в окно – на улице было пусто, только бледный лунный свет дрожал в темноте. А фонари исчезли.

Тигра в окрестностях больше не видели, скорее всего, он забрел в Мацяо случайно. Цзышэнов отец ничуть не радовался своему чудесному спасению, а горько вздыхал:

– Полюбуйтесь, до чего гнилая жизнь у старика. Даже тигр моим мясом побрезговал, шел за мной через всю деревню и укусить поленился. Вот и скажите, на кой черт сдалась такая жизнь?

△ Сонёха
△ 梦婆

Шуйшуй была родом из далекого уезда Пинцзян, но вышла замуж за Чжихуана и уехала в Мацяо. Говорили, ее младшая сестра в Пинцзяне была знаменитой хуадань[50] и дивно пела, а ступала по сцене так грациозно, что публика только языками прищелкивала. Еще говорили, что Шуйшуй в свое время превосходила сестру талантами и красотой, но после родов стала мучиться поясницей, да и голос испортился: вместе с наскоро слепленными словами изо рта Шуйшуй рвался такой хрип, что, казалось, воздух выходит наружу прямо из трахеи. С тех пор она и одеваться стала как попало, ходила растрепанной и неумытой, с черными разводами на щеках, в кофте, застегнутой не на те пуговицы, словно только что подскочила с кровати. Шуйшуй проводила много времени в компании деревенских старух, вместе с ними ткала, просеивала рис, собирали ботву свиньям, наслушалась, как они кашляют, плюются да сморкаются, и поняла, что ей больше незачем наряжаться, незачем оживлять тусклые будни.

После котловин, а тем более после родов мацяоские женщины становятся хозяйками дома, становятся бабами и перестают заботиться о своем внешнем виде. Но неопрятность Шуйшуй выглядела уже нездоровой – казалось, она нарочно решила обходиться с собой как можно хуже, как будто взяла себя в заложники и пытается кому-то отомстить. Шуйшуй частенько выходила из дому в старых мужниных калошах – переваливаясь с ноги на ногу, выносила помои свиньям, хриплыми окриками гоняла кур с огорода: «А ну кыш, кыш, кыш!», и каждому прохожему были видны красные пятна от месячных на ее штанах. Такое трудно списать на обычную небрежность.

После смерти сына Шуйшуй стала сонехой, то есть душевнобольной, на лице ее блуждала рассеянная улыбка, а еще она не выносила вида картофельной ботвы, вырывала ее вместе с клубнями, словно верила, что Сюнши прячется под землей и если потянуть за ботву, можно вытащить его наружу. Обычно по утрам Шуйшуй чувствовала себя лучше, чем вечером, а в погожие дни – лучше, чем в пасмурные. По утрам Шуйшуй глядела ясно, вела себя нормально, хлопотала по хозяйству, разве что стала немного молчаливой, а так – от здоровой не отличишь. Хуже всего сонехе приходилось дождливыми вечерами. Чем гуще набегали тучи, тем тяжелее становилось ее дыхание, и любая мелочь могла вызвать приступ: стук капель по крыше, сухой лист, залетевший в окно, пропитанные сыростью стены, волглая постель, сумрак, наплывающий на лица соседей, резкий тоскливый крик домашней птицы. Еще хуже сонеха выносила лунный свет: увидев луну за окном, начинала трястись всем телом, заматывала голову узорчатым платком, тут же его срывала, потом снова наматывала на голову, и так до бесконечности.

Чжихуану приходилось связывать Шуйшуй руки, иначе она могла всю ночь провозиться с этим платком. Срывая платок, сонеха твердила, что он чужой. Потом начинала жаловаться на холод, говорила, что без платка ей никак нельзя, и снова наматывала его на голову.

В конце концов Чжихуан развелся с Шуйшуй, и ее забрали к себе родственники из Пинцзяна. Приехав в Мацяо много лет спустя, я поинтересовался, как ее дела. Деревенские очень удивились моей неосведомленности, как если бы я признался, что не знаю, кто такой председатель Мао. Неужели ты ничего о ней не слышал? Совсем ничего?.. Одних возмущала моя дремучесть, у других вызывала сочувствие. Оказалось, Шуйшуй теперь настоящая знаменитость, возле ее дома не протолкнуться от машин, мопедов и велосипедов, а вдоль улицы стоит целый строй лоточников и бродячих торговцев. Люди из самых дальних деревень едут в Пинцзян, чтобы Шуйшуй подсказала им выигрышный номер в лотерее. В те годы билеты благотворительных и спортивных лотерей расходились, как горячие пирожки, это было настоящее помешательство: народ перестал ездить на ярмарки, чайные и кабачки стояли пустыми, люди спускали все свои деньги на лотерейные билеты. Волостное начальство забило тревогу: этак деревенские даже химикаты с удобрениями перестанут покупать, и как тогда быть с производством? Как прикажете деньги зарабатывать?

В те годы все разговоры крутились вокруг того, как угадать выигрышный номер в лотерее. А самыми популярными фигурами были не чиновники, не бизнесмены и уж тем более не интеллигенция, а душевнобольные. Люди выведывали друг у друга адреса душевнобольных, лебезили перед ними и заискивали, не скупились на подарки и красные конверты, умоляли безумцев назвать выигрышный номер, чтобы одним росчерком пера обеспечить себе несметное богатство. Люди верили, что дети угадывают выигрышные номера лучше взрослых, женщины лучше мужчин, неграмотные лучше образованных, а самое главное: душевнобольные лучше здоровых.

И Шуйшуй не было равных среди остальных душевнобольных – говорили, она ни разу не ошиблась, все номера, которые она называла, выигрывали в лотереях, и благодаря Шуйшуй многие счастливцы за ночь стали сказочно богаты. Само собой, и слава о ней разошлась далеко за пределы уезда Пинцзян.

В уездном центре я познакомился с редактором местной радиостанции и очень удивил его своим знакомством с Шуйшуй. Оказывается, редактор тоже обращался к сонехе за консультацией. И этот человек, четыре года получавший высшее образование, принялся во всех подробностях рассказывать мне, как отправился на рейсовом автобусе в Пинцзян, там прождал в очереди без малого пять часов и наконец удостоился аудиенции Шуйшуй. Никакого номера она ему не назвала – сонехи не открывают людям небесный промысел так легко. Шуйшуй взглянула на гостя и молча указала ему на стену с плакатом, где было нарисовано встающее из-за гор солнце. Редактор был человек сообразительный, он сразу понял ее намек и дома вписал в лотерейный билет номер 5562 – первые ноты знаменитой песни «Алеет Восток»[51]. Но несколько дней спустя, когда объявляли результаты лотереи, редактор едва в обморок не упал: выигрышным номером оказался 1162!

Удача была так близко!

Он отнюдь не винил Шуйшуй, наоборот, говорил, что сам виноват в таком недоразумении. Он сглупил, как же он сглупил! Забыл, что в первой строчке знаменитой песни всего два слова: «алеет восток», а солнце появляется только во второй строке, и если записать цифрами следующие четыре ноты, получится как раз 1162!

К концу рассказа мой собеседник сделался мрачным и поминутно вздыхал.

После разговора с редактором, ни на миг не сомневавшимся в провидческих способностях Шуйшуй, я понял, какие смыслы скрываются за словом «сонеха»: люди, которые считаются далекими от высот интеллекта и здравомыслия (дети, женщины, душевнобольные), обыкновенно воспринимаются обществом как слабые и достойные сочувствия, но в отдельные судьбоносные моменты именно они вдруг оказываются ближе всех к истине, именно в них видят самых верных и надежных советчиков.

Должен признать, что интеллект и здравомыслие действительно не способны решить все жизненные проблемы. Но меня поражает, насколько сильнее подчас оказывается сила отрицания интеллекта и здравомыслия. Австрийский ученый Зигмунд Фрейд в свое время дал этому феномену точное и системное обоснование при помощи терминов психоанализа. Он ставил под сомнение силу нашего рационального начала и не особенно доверял человеческому сознанию, уделяя куда больше внимания власти подсознания: Фрейд был убежден, что подсознание с его бардаком и грошовыми тайнами отнюдь не бесполезно. Наоборот, будучи первоисточником и движущей силой сознания, подсознание скрывает в себе куда более важные истины, которые нам предстоит осторожно разведывать.

Фрейд считал, что подсознание выступает на поверхность в тех случаях, когда рациональное начало человека подавлено или разрушено: подсознательному проще всего манифестировать себя во сне, а наяву ему оно чаще выходит наружу у женщин, детей и безумцев. Книга «Толкование сновидений» превратила Фрейда в настоящего мастера гадания по снам. Он считал, что во сне подсознание проступает из скрывающего его тумана, а сны – важнейший ключ в изучении душевных болезней. Фрейда бы наверняка порадовал тот факт, что в Мацяо безумие тоже прочно связывают со сновидениями, а помешанных женщин называют сонехами. И он бы наверняка понял, почему мацяосцы относятся к сонехам то с жалостью (когда здравый смысл берет верх), то с благоговением (когда проявляется непостижимость небесного промысла).

Само слово «сонеха» весьма метко и лаконично обобщает сделанное Фрейдом открытие: сны нормальных людей – не что иное, как глубоко упрятанное безумие, а безумие – отчетливый сон, преследующий человека наяву.

Особое положение «сонех», по-видимому, также поддерживает ключевые позиции распространенного в Мацяо антиинтеллектуализма: самое чистое знание скрывается там, куда нет входа ученым.

Не знаю, встречается ли что-то подобное в других языках. Английское слово lunatic, которое используется для обозначения умалишенных, восходит к корню luna (луна). Иными словами, безумцы – люди луны. Луна выходит на небосвод по ночам, в то самое время, когда мы спим и видим сны. И читатель, конечно же, помнит, что приступы у Шуйшуй всегда случались вечером или ночью, при свете луны или керосиновой лампы. Возможно, разум и интеллект любят ясный свет и боятся туманных сумерек, а может быть, луна – естественный фактор, провоцирующий психические расстройства (первое значение слова «сонеха») и дарующий просветление (второе его значение). Человек, очарованный лунным светом, который подолгу любуется луной и одиноко бродит по лунным тропинкам, уже переселился из обыденного мира в царство стихов и грез, и его психика имеет склонность к некоторым отклонениям.

Выходит, психиатрические больницы должны защищать свои стены от лунного света, как от страшнейшего вируса.

По той же логике, последователи всевозможных духовных учений, которые ставят свои прозрения выше научного знания, должны охотиться за лунным светом как за источником высшего просветления.

△ Вя́зить
△ 嬲

Я искал этот иероглиф во всех словарях, которые смог раздобыть, даже в «Большом словаре диалектов современного китайского языка», выпущенном в 1993 году «Издательством учебно-педагогической литературы» провинции Цзянсу, но и там его не оказалось. На замену я нашел лишь иероглиф «вязить», идеограмму с изображением двух мужчин, обступивших женщину. Значением «подшучивать, приставать», как толкует его словарь, иероглиф «вязить» близок тому иероглифу, который я имею в виду. Согласно словарю, глаголу «вязить» соответствует слог няо, близкий по звучанию слогу ня, который я слышал в Мацяо. Надеюсь, читатель запомнит эту разницу.

Чаще всего глагол «вязить» в Мацяо используется как ругательство. Наверное, именно поэтому ему не нашлось места в словарях благородных мужей, в роскошно изданных томах, что стоят на полках университетских библиотек и украшают гостиные важных особ. В соответствии с высшими лингвистическими нормами, словари должны пренебрегать такими иероглифами, в крайнем случае – упоминать их вскользь и обрисовывать их смысл в самых общих чертах. Но в реальной жизни, в жизни деревни Мацяо, иероглиф «вязить» употребляется очень часто. За день уроженец Мацяо помянет этот иероглиф несколько десятков, а то и несколько сотен раз, и никого этим не удивит. Люди в Мацяо живут, не сверяясь со словарями.

В Мацяо иероглиф «вязить» имеет несколько значений:


1) Произнесенный восходящим тоном, он становится глаголом со значением «клейкий, липкий». Например, если нужно заклеить конверт, в Мацяо скажут: «Завязи конверт». Про клей или клейстер в Мацяо скажут, что они «вязкие» или «вязучие». Магнит в Мацяо называют «вязнем». Слизняк – «вязучая кума».

2) Произнесенный ровным тоном, иероглиф «вязить» приобретает значение «сближаться, привязываться, сплетаться плотью, касаться виском виска».

«Завязывать» – предпринимать активные шаги к сближению. «Повязывать» – очаровывать манерами и внешним видом, быть предметом нежных чувств. Иероглиф «вязить» и его производные часто используются в словах, обозначающих детско-родительские и любовные отношения: например, влюбленная девушка становится «вязкой», завидев своего возлюбленного. В ее голосе, взгляде и движениях есть что-то от липкого клея.

3) Произнесенный нисходяще-восходящим тоном, этот иероглиф становится глаголом со значением «подшучивать, насмехаться, провоцировать, дразнить». Например, в Мацяо говорят: «не завязи беды» или «не вязись к мелочам». Еще в Мацяо считается, что к старым, малым и нищим «вязиться не след». Очевидно, старики, дети и нищие – народ самый строптивый и несговорчивый, с ними лучше вообще не иметь никаких дел, тем более споров. Даже если правда на вашей стороне, лучше уступить, чтобы избежать большого скандала.

Не так ли мы смотрим на клей? Обходим испачканные им предметы стороной, чтобы не прилипнуть и не оказаться в дураках. И хотя иероглиф «вязить» используется в самых разных сочетаниях, очевидно, что его глубинный смысл остается неизменным и проявляется даже в переносных значениях.

4) Произнесенный нисходящим тоном, этот иероглиф означает половое сношение. В северном диалекте китайского языка тоже можно найти иероглифы с аналогичным смыслом, например, глагол «трахать», который передается на письме идеограммой «вонзаться в плоть», а произносится цао. Многие южане проходили военную службу в северных провинциях или ездили туда на заработки, переняли у северян это грубое словечко и привезли его с собой в Мацяо.


Однако в действительности глагол «трахать», которым пользуются северяне, несколько отличается по смыслу от принятого в Мацяо глагола «вязить». Во-первых, само начертание иероглифа «трахать» описывает активное мужское действие, и резкий, короткий, грубый слог цао, которым этот иероглиф озвучен, подходит ему как нельзя лучше. А иероглиф «вязить» передается мягким, нежным слогом ня, который неторопливо перекатывается на языке, намекая на нежность и интимность обозначаемого им занятия. Если мы вспомним основное значение глагола «вязить» или, по крайней мере, перечисленные выше примеры употребления его производных, станет ясно, что за этим иероглифом кроется нечто теплое, нежное, тягучее, ласковое и игривое, нечто похожее на липкий клейстер, без намека на насилие и завоевание.

Почти все имеющиеся на сегодняшний день физиологические исследования подтверждают, что у женщин процесс возбуждения развивается медленнее, чем у мужчин, чтобы достигнуть пика, женщина должна быть как следует разогрета. В этом вязком, вяжущем, развязном занятии женщине требуется внимание и содействие мужчины. Отсюда следует смелая догадка: глагол «вязить» лучше соответствует женской физиологии и располагает бóльшими шансами снискать женское внимание, нежели глагол «трахать», и если бы на свете существовал особый женский язык, скорее всего, иероглиф «вязить» обозначал бы в нем половые сношения куда чаще, чем «трахать».

В хунаньском уезде Цзянъюн был обнаружен документ, написанный женским письмом нюйшу. Это особый вид письма, который был распространен только среди женщин, поэтому находка привлекла к себе пристальное внимание феминисток. И тем не менее, я очень сомневаюсь, что у женщин мог появиться свой особый язык. Но если учесть, что на Юге до сих пор сохраняются многочисленные рудименты матриархата, если учесть, что Юг вступил в патриархат на шаг позже Севера, можно предположить, что женская физиология и психология полнее отражена в южных диалектах, нежели в северных. И иероглиф «вязить» из мацяоского говора я рассматриваю как одно из доказательств своей смелой гипотезы.

△ Ни́зкий (здесь же: волше́бные очки́)
△ 下(以及穿山镜)

Низовой, низменный, низкопробный – однокоренные прилагательные, восходящие к иероглифу «низкий», который часто используется для характеристики девиантных сексуальных действий или же сексуальных действий вообще. Начиная с восьмидесятых, в хунаньском диалекте появляется словечко «низушник» – так называют бродяг и хулиганов, очевидно, обыгрывая непристойное значение иероглифа «низ».

Тело человека ориентировано по вертикали, мозг расположен выше всех прочих органов, поэтому мыслительная и духовная жизнь издревле считались чем-то «возвышенным». А половые органы расположены внизу, поэтому и сексуальная жизнь всегда порицалась как нечто «низменное».

Если посмотреть с этой точки зрения, становится ясно, почему храмы строят на возвышенностях, а преступников держат в подземельях, почему аристократы селятся в высоких дворцах, а простолюдины простираются перед ними в пыли и бьют земные поклоны, почему знамена победителей реют высоко в небе, а стяги побежденных попирают ногами… Все это не случайные совпадения, а экстериоризация и материализация неких убеждений. И я подозреваю, что их источник нужно искать в смущении первобытных людей перед собственным телом, в первых попытках осознания своей телесности – с тех пор храмы, дворцы, знамена победителей устремлены наверх. А тюрьмы, жилища простолюдинов и стяги побежденных, подобно срамным частям, обречены оставаться внизу.

Говорят, раньше нравы в Мацяо были самыми низкопробными, и кадровым работникам пришлось приложить немало усилий для их исправления. Начальник Хэ однажды приехал в деревню урезать излишки земли, навоза и домашней птицы, а на общем собрании показал народу диковинную вещицу: две длиннющие трубы, соединенные перемычкой. Говорит:

– У меня в руках – очки, которые глядят сквозь горы! Теперь какие бы низости вы ни вытворяли, мне все видно! Одного поймаю – одного накажу! Десятерых поймаю – десятерых накажу! Никому спуску не будет!

На самом деле это был бинокль из лесничества, чтобы следить за горными пожарами.

Даже Бэньи весь сжался и беспокойно поглядывал на бинокль. После того собрания деревенские в самом деле перестали распускать руки и плести похабщину, а Ваньюй вообще запер рот на замок и несколько месяцев отказывался исполнять спяшные припевки, хоть смертным боем его бей. Теперь с наступлением сумерек народ ложился спать, улицы затихали, и деревня погружалась в темноту. Некоторые мацяосцы говорили, что после слов начальника Хэ они даже к женам своим подходить боятся.

Ваньюю категорически не понравились очки начальника Хэ, однажды он мне пожаловался: «И где справедливость? Никакой справедливости. Городские могут в кино сходить, в зоопарк сходить, на машинах покататься, на поезда посмотреть, а у деревенских что? Была хоть какая-то культурная жизнь, – он имел в виду спяшные припевки и супружеские радости, – теперь и ее под лупой рассматривают, это что за порядки? Да и потом, если компартия запрещает низовничать, откуда новые коммунята возьмутся?» Пока оставим в стороне вопрос, насколько справедливы были опасения Ваньюя. Но пропаганду консервативного сексуального поведения, которую символизировал бинокль начальника Хэ, нельзя назвать выдумкой коммунистической партии. Когда у власти был Гоминьдан, военное правительство Гуанчжоу, Уханя и других городов запрещало бальные танцы как аморальное занятие, «разлагающее общественные нравы». Еще раньше, при маньчжурах, первым в списке пьес, запрещенных к постановке, оказался «Западный флигель»[52], а все стихи и романы о любви в глазах цинской бюрократии были «скверной», которую изымали из библиотек и целыми томами предавали огню. Иероглиф «низ» используется далеко за пределами современной деревни Мацяо – он существует почти так же долго, как и сам язык, высвечивая моральные предрассудки о половой любви, которые тысячелетиями передавались из поколения в поколение. И пока мы не избавим иероглиф «низкий» от отрицательных коннотаций, нам не суждено по-настоящему выйти из тени этих предрассудков. Даже самому просвещенному человеку на месте начальника коммуны было бы непросто освободиться от стереотипов, укоренившихся в коллективном сознании. А начальник Хэ – всего лишь носитель традиционного словаря: с приставленным к глазам биноклем он движется вперед по колее словарных значений, словно осел, которого тянут за недоуздок. В таком случае можно ли говорить, что человек пользуется языком? Или это язык использует человека? Следует ли призвать начальника Хэ к ответу за ханжество и косность, или он сам оказался жертвой иероглифа «низкий», и в его косности виноваты все носители китайского языка, в том числе и жители деревни Мацяо? Большой вопрос.

△ Суходо́л (здесь же: заливно́е по́ле)
△ 公地(以及母田)

Работая в поле, мацяосцы чаще всего развлекали себя разговорами о еде или похабщиной. Причем похабщиной такой ядреной, что с непривычки глаза у городских лезли на лоб, волосы вставали дыбом, в голове мутилось, а челюсть отвисала до самой груди. Редька, сошник, коромысло, каменная пещера, деревенский колодец, горная вершина, птичий полет, ступа с пестиком, луговые травы, печная задвижка – любые самые обычные предметы могли вызвать у деревенских непристойные ассоциации, навести на похабные аналогии, послужить поводом для очередной скабрезности, напомнить какую-нибудь грубую шутку или непотребную историю, которая с небольшими вариациями повторялась уже сотню раз, но неизменно удостаивалась взрыва веселого смеха. Особенно часто низовные разговоры возникали во время посевной, тут мацяосцы из кожи вон лезли, пытаясь перещеголять друг друга похабщиной и сквернословием.

Гонит милая меня,
Обращусь я во вьюна,
Вьюн и трется, и скользит,
Он сестрицу ублажит.

Для посевной такая песня – еще образец благочестия. В обычное время петь низовные подступы запрещено, но когда начинается посевная, кадровые работники в порядке исключения притворяются, будто ничего не слышат. Ваньюй объяснял, что во время сева нужно как следует «застыдить землю», поэтому чем непристойнее будут подступы, тем лучше. Если не вогнать землю в краску, она так и останется стылой, мертвой и бесплодной.

Заливные поля в Мацяо считаются особами женского пола, а огороды и суходолы относятся к полу мужскому. Поэтому суходольные поля засевают женщины, а рис на заливных полях должны высаживать только мужчины. Перечисленные меры необходимы для обеспечения высокого урожая. Заливные поля засевают рисовой рассадой, стало быть, вымачивать и проращивать рис тоже должны мужчины, женщинам строго запрещено даже смотреть на зерна.

По той же логике женщинам надлежит «вгонять в краску» суходолы, и развязная грубость мацяосок во время посевной считается уместной, правильной и похвальной. Шуточки и бесчинства на поле – не прихоть и не развлечение, а производственная борьба[53], священный долг, к исполнению которого необходимо подходить со всей ответственностью. Непривычные к таким порядкам городские девушки, выходя на посевную, смущались, отводили глаза, супили брови, затыкали уши, отчего деревенские женщины тоже теряли правильный настрой и не могли как следует «застыдить» землю. В конце концов мужики забили тревогу и упросили начальство перевести городских на другие работы.

Я своими глазами видел, как деревенские женщины беснуются на посевной, тащат какого-нибудь паренька к краю поля, всей гурьбой стягивают с него штаны и суют в мотню пару коровьих лепешек, «чтобы проучить негодника», а потом отпускают, весело хохоча. Конечно, с городскими парнями они вели себя не так развязно, но все равно частенько нам досаждали: садились на наши соломенные шляпы и заливались громким смехом; или просили подойти поближе, загадывали загадку и снова разражались хохотом, даже не дождавшись ответа. Сначала мы терялись оттого, что не расслышали загадки, но по их безумному смеху понимали, что загадку эту можно не отгадывать, что отгадывать ее ни в коем случае нельзя.

△ Месячи́ны
△ 月口

Заливные поля принадлежат к женскому полу, поэтому воду, которая выливается из сливных отверстий у межи, называют месячинами. Месячины (то есть менструации) бывают у женщин, бывают они и у полей, в этом нет ничего удивительного.

У рисовых полей есть смотрители, которые следят за уровнем воды, когда надо – закрывают сливы, когда надо – отворяют их и выпускают месячины. Обычно таким смотрителем выбирают кого-то из деревенских стариков, с мотыгой на плече он одиноко бродит между полей, и даже далеко заполночь можно услышать прерывистую дробь его шагов – чистые и гладкие, словно блестящие голыши, они сыплются друг за другом, врезаясь в ночи страдающих бессонницей.

Там, где у поля выходят месячины, всегда стоят чистые лужицы с песчаным дном, иногда в них плещутся рыбешки, отчаянно пытаясь вернуться на поле. Чтобы не ходить далеко к реке, женщины полощут в месячинах серпы с мотыгами, заодно моют руки и ноги, оттирают с лица пот и грязь, а умывшись, румяные, с блестящими глазами, идут встречать вечер каждая к своему очагу. Проходя мимо лужицы с месячинами, женщины словно преображаются. Целый день тяжелой работы покрывает их лица ржавым налетом, но вечером журчащие с полей месячины снимают ржавчину и возвращают коже сияние.

△ Девятису́м
△ 九袋

Раньше при слове «нищий» я всегда представлял себе исхудавшего человека, одетого в лохмотья. Мысль о том, что нищий может купаться в роскоши, показалась бы мне абсурдной. Но в Мацяо я понял, что ошибался: нищие бывают самыми разными.

Тесть Бэньи был как раз из тех нищих, что катаются словно сыр в масле, жил он еще богаче иных помещиков. Но не владел ни цунем земли, поэтому помещиком его назвать было нельзя. Не оказалось у него и лавок с фабриками, так что определить его в капиталисты тоже не получилось. В конце концов рабочая группа, проводившая земельную реформу, записала его «богатеем-попрошайкой». Партийные работники, проводившие все последующие проверки классовой принадлежности, пытались ревизовать это нелепое определение, но не нашли подходящей категории ни в одном директивном документе, поэтому тесть Бэньи так и остался «богатеем-попрошайкой».

Его звали Дай Шицин, жил он в поселке Чанлэ. Поселок этот стоял на пересечении торговых дорог, речных и сухопутных, и был исстари известен как сортировочная станция для зерна, бамбука, дерева, лекарственных трав, чайного и тунгового масел, так что жизнь там била ключом, в каждом квартале было полно веселых домов, опиумных курилен, ломбардов, кабачков, и вода в сточных канавах Чанлэ так густо пахла жиром, что деревенских, привыкших к пустой кукурузной похлебке, тошнило даже от ветра, летевшего с главной улицы. Поселок Чанлэ называли еще «малым Нанкином», и жители окрестных деревень не уставали хвалиться перед чужаками таким соседством. Деревенские отшагивали по несколько десятков ли, чтобы попасть в Чанлэ «на ярмарку», брали с собой пару листов табака или связку бамбукового лыка, дома говорили, что идут торговать, но на самом деле о торговле и не думали, просто хотели потолкаться на шумных улицах, послушать новые подступы, поглазеть на сказителей. И с какого-то времени на улицах Чанлэ стало появляться все больше нищих – тощих попрошаек со спутанными космами, ввалившимися щеками, разнопарными башмаками не по размеру и огромными голодными глазами.

Дай Шицин пришел в Чанлэ из Пинцзяна и скоро сделался главарем местных попрошаек. У попрошаек была своя табель о рангах: на нижней ступени иерархии стояли односумы, дальше следовали троесумы, пятисумы, семисумы и девятисумы. Дай Шицин был девятисумом, то есть нищим самого высокого ранга, его следовало величать «батюшка девятисум», и не было в поселке человека, который бы об этом не знал. На его посохе висела клетка с хохлатым скворцом, распевавшим: «Батюшка девятисум пожаловал!». И Дай Шицину даже не приходилось стучать в ворота или звать хозяев, люди сами встречали его, расплывшись в гостеприимных улыбках. От обычных попрошаек можно было отделаться черпаком риса, но батюшке девятисуму следовало подносить полную миску, а иногда и что-нибудь посущественнее: некоторые хозяева совали ему в карманы деньги или копченые куриные лапы, любимое батюшкино угощение.

Однажды какой-то приезжий торговец солью, не знакомый с местными порядками, попытался отделаться от батюшки девятисума медным грошом. Батюшка в ярости отшвырнул подачку, и она со звоном полетела на пол.

Лавочник еще никогда не встречал таких несговорчивых нищих, у него чуть очки с носа не упали.

– Как это прикажете понимать? – гневно воззрился на него батюшка девятисум.

– Ты… ты… ты еще и недоволен?

– Я – батюшка девятисум, побывал в девяти областях и сорока восьми уездах, но нигде еще не встречал таких бесстыжих лавочников!

– Ну и дела, кто у кого подаяния просит? Просишь, так бери, а нет – ступай себе, не докучай людям.

– Ты, стало быть, решил, что я прошу у тебя подаяния? Я – прошу подаяния? – Девятисум выкатил глаза, полный решимости как следует проучить тверезого щенка. – Все мы под небом ходим, сегодня в дверь постучала радость, завтра – горе. Настала лихая година, Поднебесная терпит бедствия, здесь свирепствует засуха, там бушует потоп, народ мыкает горе и в столице, и в глухих деревнях. Пусть Дай Шицин – обычный простолюдин, он понимает, что в основе мироустройства лежит сыновний долг и преданность государю, что человеколюбие и справедливость – столпы, на которых зиждется порядок в Поднебесной. Благородный муж ценит государство превыше семьи, а семью превыше самого себя. Разве хорошо, если Дай Шицин станет просить подаяния у государства? Нехорошо. А если явится с протянутой рукой к родителям, братьям, дядьям и свойственникам? Тоже нехорошо. Я исходил босыми ногами всю округу, благородному мужу должно учиться стойкости у небесных тел, что сменяют друг друга, не зная отдыха и покоя[54]. Я не грабил, не воровал, не вымогал, не ловчил, не обманывал, не пресмыкался, ни на кого не надеялся, жил своим умом, так неужели я буду терпеть унижения от какого-то богатея? Видал я вашего брата – разжился двумя медяками, а уж деньги глаза застят… Убери свои подлые гроши, убери!

Непривычный к таким проповедям торговец вскинул руки и попятился в свою лавку, уклоняясь от брызг слюны изо рта батюшки девятисума:

– Добро, добро, куда мне с тобой тягаться. У меня дел по горло, иди своей дорогой.

– Идти? Нет, пока мы с тобой не покончим, я никуда не пойду. Скажи на милость, я просил у тебя подаяния? Когда такое было?..

Лавочник с кислой миной сунул батюшке девятисуму еще несколько медяков, уже понимая, что битва проиграна:

– Все так, ты не просил подаяния, ты ничего у меня не просил.

Девятисум не взял денег и, задыхаясь от возмущения, уселся на пороге соляной лавки:

– Подлые гроши! Я не подаяния прошу, а справедливости! Если докажешь, что правда на твоей стороне, забирай хоть все мои деньги!

Он зачерпнул из сумы целую пригоршню медяков – куда там лавочнику с его подачкой! Монеты Дай Шицина сверкали так ярко, что вокруг мигом собралась целая толпа ребятни, и если бы девятисуму срочно не понадобилось в отхожее место, лавочник ни за что бы от него не отделался. Когда Дай Шицин вернулся, лавка была уже заперта на все замки, и как он ни стучал, хозяева не открывали, только грязно бранились из-за ворот.

Спустя несколько дней торговец устроил праздник в честь открытия соляной лавки, приготовил вина и мяса, пригласил соседей и всех важных людей поселка. И не успели отгреметь праздничные петарды, как вдруг у лавки собралась целая толпа нищих в грязных и вонючих лохмотьях, они теснились вокруг столов, кричали на все голоса. Хозяин дал им пампушек – нищие сказали, что пампушки прокисшие, и побросали их на пол. Из лавки вынесли целую кадушку вареного риса – нищие заявили, что в рисе песок, и заплевали им всю улицу, так что прохожим было некуда ступить, а гости один за другим стряхивали рис, залепивший им лбы и носы. В конце концов четверо нищих с гонгами и барабанами пробрались к самому столу, чтобы исполнить поздравительную песню хуагу, но их лохмотья оказались с ног до головы вымазаны в собачьем дерьме и свином навозе, так что гости вынуждены были зажать носы и убраться восвояси. А нищие не упустили случая украсить своими плевками все изысканные яства, оставшиеся на столе.

Гости разбежались, и лавочник наконец понял, какую развязил беду и как страшен бывает батюшка девятисум. Бедняга попросил соседа сходить к батюшке и вымолить ему пощаду. Дай Шицин дремал под деревом у пристани и на ходатая даже не посмотрел. Лавочнику ничего больше не оставалось, он раздобыл две копченые свиные головы, два кувшина со старым вином и сам пришел с повинной к батюшке девятисуму, да еще передал через соседей взятку какому-то семисуму, чтобы прежде тот замолвил за него словечко. Только тут Дай Шицин приподнял веки и процедил сквозь зубы, что денек нынче выдался жаркий.

Лавочник бросился к нему с веером.

Дай Шицин только зевнул и махнул рукой: «Знаю».

Лавочник не понял, что хотел сказать батюшка девятисум, но был рад и такому ответу. Вернувшись домой, он увидел, что попрошайки разошлись, за столом осталось всего четверо нищих, которые назвались местными пятисумами, они пировали вином и мясом, но держались уже не так развязно, как в начале.

Лавочник расплылся в улыбке: угощайтесь, угощайтесь! И сам подлил им вина.

Все перемещения бродячих нищих подчинялись строгому распорядку, в их рядах царила образцовая дисциплина – разумеется, чтобы выстроить такую армию, Дай Шицину пришлось немало потрудиться. Говорили, до него девятисумом был какой-то хромой из Цзянси, человек удивительной храбрости, с железным костылем, наводившим страх на всех нищих в округе. Но душа у того девятисума была черная: цзянсиец драл с попрошаек по три шкуры, лучшие наделы отдавал своим племянникам, а значит, рядовым нищим никогда не доводилось попастись на злачных пажитях. Дай Шицин, тогда еще в ранге семисума, однажды не выдержал, сговорился с двумя братьями по цеху и темной ночью забил хромого кирпичами. Оказавшись в ранге девятисума, он стал править справедливее прежнего государя, честно разделил земли и повелел нищим регулярно меняться наделами, чтобы никто не остался обижен, чтобы каждый мог «погреть свою чашку» в богатом доме. Еще он установил новое правило: если кто из нищих не мог просить подаяния по болезни, батюшка девятисум жаловал ему долю из общей сумы, и это нововведение не оставило равнодушным ни одного попрошайку.

Батюшка девятисум был нищим не только добродетельным, но и талантливым. На реке Ло стоял храм Улянь, где хранилась шарира с горы Путошань[55], и прихожан там всегда было много, а монахи жирели день ото дня. Но нищим не удавалось поживиться в храме даже чашкой риса, а силой действовать никто не решался из страха прогневить Будду. Батюшка девятисум был не суеверен и решил во что бы то ни стало погреть свою чашку в храме Улянь. Он отправился туда один, добился аудиенции у настоятеля и сказал, что хочет своими глазами увидеть шариру и убедиться, что она настоящая. Настоятель, не чуя подвоха, вынул драгоценный шарик из стеклянного пузырька и положил на ладонь батюшке девятисуму. А тот без лишних слов забросил реликвию в рот и проглотил – настоятель весь затрясся от ярости, схватил девятисума за грудки.

– Проголодался я у вас, пришлось заморить червячка! – оправдывался девятисум.

Монахи похватали свои дубинки:

– Бей оборванца!

– Бейте, бейте, пусть весь поселок узнает, что плешивые мудя из храма Улянь потеряли шариру! – пригрозил Дай Шицин.

Монахи не решались ударить девятисума, но и отпустить его не могли – толпились вокруг, едва не плача.

– Вот что, заплатите мне тридцать серебряных юаней[56], и я верну шариру.

– Как вернешь?

– Это не ваше дело.

Монахи не особенно ему поверили, но делать было нечего, пришлось вынести девятисуму тридцать серебряных юаней. Дай Шицин внимательно их пересчитал, спрятал за пазуху и выудил из сумы кротоновое семя, известное своими слабительными свойствами.

После приема кротонового семени батюшка девятисум убежал на задний двор храма и, выпучив глаза, изверг из себя целую лужу зловонной жижи. Настоятель с подручными кое-как выловили оттуда реликвию, омыли ее чистой водой и уложили обратно в пузырек, вознося хвалы Небу и Земле.

После той истории не было двора, из которого Дай Шицин ушел бы с пустыми руками, слава батюшки девятисума росла день ото дня, а его влияние распространилось до самого уезда Пинцзян, что на другом берегу реки Ло. Девятисумы из огромного портового Уханя проделывали долгий путь, чтобы поклониться Дай Шицину и назвать его своим наставником. Батюшка девятисум умел гадать: нагревал черепаший панцирь и по трещинам определял, в какую сторону лучше направиться за подаянием и какое время будет наиболее благоприятным: нищие, следовавшие его советам, ни разу не возвращались домой с пустыми сумами. Когда кто-то из горожан справлял котловины или похороны, за столом обязательно оставляли почетное место для батюшки девятисума. И если он не являлся, хозяевам от беспокойства кусок не лез в горло: а ну как нищие нагрянут толпой и устроят скандал? Некий господин Чжу, занимавший в свое время должность даотая[57], преподнес батюшке девятисуму черную арку с золочеными иероглифами – тяжелые палисандровые доски несла целая процессия.

На боковых досках было вырезано двустишие: «Постучавшему в десять тысяч ворот все страсти мирские – что небесные облака. В безбрежном сердце идущего с сумой нет знатных и простолюдинов».

А в иероглифах на верхней доске было зашифровано имя батюшки девятисума: «Чистый дух не смутить мирской суетой»[58].

Удостоившись подарка от самого даотая, батюшка девятисум купил в Чанлэ роскошный сыхэюань[59] из серого кирпича, стал давать деньги в рост и обзавелся четырьмя женами. Конечно, ему давно не было надобности самому просить подаяние, но в первый и пятнадцатый день каждой луны батюшка все равно выходил из дома с сумой, дабы показать остальным нищим, что остается с ними единым целым. Такой жест выглядел даже чрезмерным, но знающие люди говорили, что Дай Шицин не может иначе – если он не просит милостыни больше двух недель, его ноги начинают пухнуть, а стоит ему всего несколько дней походить обутым, как ступни покрываются зудящими красными пятнами, и он беспрестанно чешет их, раздирая кожу до крови.

Самым важным днем для своего ремесла он считал канун Нового года. Тридцатого числа последней луны батюшка девятисум не принимал приглашений на праздничные застолья, запрещал слугам разводить огонь в доме, женам приказывал снять шелка и ватные куртки, обряжал их в лохмотья, раздавал кому чашки, кому сумы и отправлял просить подаяние. Что соберете, тем и поужинаете. Трехлетнюю Тесян девятисум пинками выставил на мороз, и она, рыдая, поплелась за ним учиться просить милостыню: стучала в ворота, падала на колени и отбивала хозяевам земные поклоны.

Дай Шицин говорил: не хлебнув горькой жизни, пащенку не стать человеком.

И добавлял: люди смакуют дорогие яства, пьют изысканные вина, но не ведают, что вкуснее всего – пища из нищенской чаши. Жаль, жаль, поистине жаль.

После компартия определила его как «богатея-попрошайку»: Дай Шицин эксплуатировал чужой труд (то есть труд остальных нищих в ранге семисума и ниже), при этом он все-таки был настоящим попрошайкой (пусть даже просил милостыню только в канун Нового года). Он владел роскошным домом и успел обзавестись четырьмя женами, но продолжал ходить босиком и одеваться в лохмотья, и этот факт было невозможно отрицать.

Ему такое определение категорически не нравилось. Дай Шицин говорил, что коммунисты не помнят добра, а ведь поначалу сами просили его о помощи. Тогда партия очищала горы от разбойничьих банд и проводила кампанию против помещиков и угнетателей, и бандиты из разгромленных шаек скрывались от правосудия где придется. Дай Шицин помогал коммунистам, его попрошайки служили филерами – следили за разными подозрительными личностями, появившимся в поселке, а когда ходили по дворам «греть чашки», заодно примечали, сколько посуды сушится на хозяйской кухне – лишние чашки и палочки означали, что в этом доме прибавился новый едок, что здесь могут укрывать бандита. Но длилась дружба недолго. Дай Шицин никак не ожидал, что революция придет в мир попрошаек, а коммунисты объявят его злостным угнетателем, свяжут и поведут по улицам напоказ толпе.

Он заболел в тюрьме и вскоре умер. Сокамерники Дай Шицина передавали его последние слова: «Судьба великого мужа: покуда ты на коне, даже тысяча врагов не выбьет тебя из седла. Но стоит удаче отвернуться, тяни хоть десять тысяч рук – тебе все равно не подняться».

К тому времени он уже не вставал.

Сначала у него заболели ступни – до того опухли, что все носки и башмаки стали малы, даже разрезанные по бокам. Щиколотки сделались толстыми, как колонны, а подошвы напоминали два распухших мешка с рисом. Потом кожа на ногах покрылась всегдашними красными пятнами, но спустя месяц или около того красные пятна сменились пурпурными. Прошел еще месяц, и пурпурные пятна почернели. Дай Шицин так страшно расчесывал кожу, что на ногах у него не осталось живого места – сплошь струпья и коросты. В тюрьме ночи напролет раздавались его крики. Дай Шицина возили в больницу, кололи пенициллин, но уколы не помогали. Бывший девятисум стоял на коленях у ворот тюрьмы и умолял надзирателей, грохоча железной решеткой:

– Убейте, зарежьте меня поскорее!

– Убивать тебя никто не будет, ты здесь на перевоспитании.

– Не хотите убивать – отпустите за подаянием.

– Ага, сбежать собрался?

– Я тебе как бодхисаттве поклонюсь, как отцу родному поклонюсь, прошу, пусти меня за подаянием. Посмотри на мои ноги, живого места не осталось…

– Хватит мне голову морочить, – усмехался тюремщик.

– Я не морочу. Если не веришь, отправь следом конвоиров с винтовками.

Устав от его болтовни, тюремщик говорил:

– Ступай, ступай отсюда. Вам сегодня еще кирпичи таскать.

– Что ты, я и одного кирпича не подниму.

– Все равно будешь таскать. Это называется «трудовое перевоспитание». Тебя до сих пор попрошайничать тянет? Все мечтаешь бездельничать, дармовой рис жевать? В новом обществе живем, будем вас перековывать!

Тюремщики так и не выпустили его на улицу за подаянием. И однажды утром заключенные увидели, что Дай Шицин не встал завтракать, лежит под своим одеялом. Пошли его будить, а тело уже остыло. Один глаз у покойника был закрыт, другой распахнут. Из соломы у изголовья вылетело пять напившихся кровью комаров.

△ Рассéяться
△ 散发

Из рассказов о Дай Шицине я узнал новое слово – «рассеяться». Люди говорили: отец Тесян как перестал милостыню просить, так скоро и рассеялся.

«Рассеяться» означает «умереть».

Это одно из моих любимых слов в словаре Мацяо. Рядом с ним глаголы вроде «умереть», «скончаться», «отойти», «сыграть в ящик», «предстать перед Янь-ваном»[60], «задрать косу»[61], «отдать концы», «протянуть ноги», «испустить дух» кажутся слишком плоскими и простыми: «рассеяться» описывает умирание не в пример точнее, образней и тоньше. Конец жизни есть распад и диффузия тех элементов, из которых она некогда состояла. Сгнившая плоть становится землей и водой, поднимается паром к облакам. Или служит пищей насекомым и превращается в осенний стрекот сверчков, питает корни растений и прорастает к солнцу зеленой травой, пестрящим цветами лугом, а может быть, теряет всякую форму, сливаясь с беспредельностью. Мы смотрим на поле, где бесчисленный рой живых существ неустанно воспроизводит себе подобных, слышим вокруг хор тихих голосов, вдыхаем тонкие запахи – они растекаются в прохладном и влажном закатном мареве, колышутся под сенью старых кленов. Мы знаем, что повсюду здесь разлита жизнь, жизнь множества людей, бывших до нас, – но мы не знаем их имен.

В следующую секунду после наступления физической смерти имена и истории этих людей рассыпались на осколки, что до поры до времени хранятся в памяти и рассказах живых, но пройдет еще немного лет, и даже эти осколки окончательно утонут в людском море, чтобы никогда больше не собраться воедино.

Времена года сменяют друг друга по кругу, стрелка часов описывает один круг за другим, и только распад физических тел – необратимая прямая, воплощенная неумолимость времени. Второе начало термодинамики постулирует возрастание энтропии: элементы упорядоченной системы постепенно распадаются, обретая тождество и стремясь к равновесному состоянию покоя – когда больше нет различий между человеческим скелетом и могильной землей, нет различий между ступнями Дай Шицина и его зубами.

Противоположны рассеиванию, очевидно, соединение и слияние. Слияние – основа всего бытия, основа жизни. Дух и плоть сливаются в человека, облака сливаются в дождь, глина и песок сливаются в камни, слова сливаются в мысли, жизни – в историю, люди – в кланы, партии и империи. И спад объединяющей силы становится началом умирания. Порой бурное развитие и активная экспансия уводят систему за тот рубеж, на котором еще возможно поддержание ее жизнеспособности и сохранение внутренних связей. Это наблюдение объясняет, почему слово «рассев» теперь понимается жителями Мацяо куда шире, чем просто смерть: рассевом называются любые неприятности, особенно если имеется в виду скрытый упадок при внешнем процветании. Оказавшись в Мацяо спустя много лет, я услышал, как деревенские старики с ужасом обсуждают телевизор: «Голова опухнет целыми днями туда глядеть, так и рассеяться недолго!» В их словах звучало явное опасение: телевизор расширяет наш кругозор, будит в нас новые желания – глядя в экран, человек становится все менее слитным. А там, где нет слияния, скоро наступит рассев.

Не берусь судить, оправданы ли опасения мацяоских стариков. Но благодаря им я понял, что за два десятка лет слово «рассев» существенно расширило свои коннотации. И еще я заметил, что жители Мацяо сохраняют упорную настороженность против любых проявлений рассева: к примеру, против бездумного взгляда, обращенного на мельтешащий экран, пока человек сливается с большим миром.

△ То́ком
△ 流逝

Это слово встречается во многих словарях.

В «Словаре китайских народных говоров», выпущенном издательством «Наньхай чубаньшэ» в 1994 году, ему дано следующее толкование:

То́ком, тж. тёком, течко́м. Впервые встречается в стихотворении Цюй Юаня «Владыке рек»[62]: «Вдоль могучей реки я гуляю, Владыка, с тобою. Пока воды кипящие током рушатся вниз». Использовалось для описания стремительного водного потока. В современном языке употребляется в значении «мигом, тотчас». ~К еде не притронулся, бросил палочки да током за дверь.

В «Большом словаре диалектов современного китайского языка», выпущенном в 1993 году «Издательством учебно-педагогической литературы» провинции Цзянсу, это слово объясняется так:

То́ком (тёком, тёконько), наречие. Тотчас, немедленно. ~Прознав о том, он тёконько прибежал.

Это слово можно найти и в художественных текстах, принадлежащих авторству писателей из южных провинций. Например, оно не однажды появляется в романе Чжоу Либо «Великие перемены в горной деревне»[63]: «Закапал дождь, и он крикнул, чтобы люди тёком бежали убирать урожай».

Если исключить из рассмотрения собственно существительное «ток», которое древние использовали для описания движения талых вод, у нас останутся однокоренные наречия «током», «тёком», «тёконько» и «течком». Несмотря на различия в оттенках, все они выражают общий смысл: немедленно, тотчас. Недаром эти слова нашли распространение среди жителей многоводных южных княжеств, как не случайно и то, что на богатом скакунами севере для выражения того же самого смысла использовалось наречие с дословным значением «вскачь».

В «токе» воплотились самые ранние представления южан о том, что такое время. «Учитель, стоя на берегу реки, сказал: время утекает, будто вода»[64]. И шумливый ручеек, и необъятная река уносят свои воды безвозвратно, миг – и юноша превращается в старца, а зеленые травы – в жухлую пустошь. Разумеется, это наблюдение вызывало у древних отчаянное желание задержать время. Как бы медленно оно ни тянулось, сама необратимость его течения внушает людям страх и побуждает поминутно перемежать свою речь «током», превращая это слово в тревожный набат, остерегающий детей и внуков от пустой траты драгоценных минут.

▲ Меченый ма (здесь же: со́рок восьмо́й год)
▲ 马疤子(以及一九四八年)

Гуанфу работал учителем физкультуры в уездном центре, он был одним из немногочисленных представителей мацяоской интеллигенции и единственным выходцем из Мацяо, которому удалось поселиться в городе и «устроиться на казенных харчах».

Его отец был первым и последним великим деятелем в истории деревни Мацяо. Однако долгое время мацяосцы отказывались вспоминать об этом человеке, а если их спрашивали о событиях, в которых он участвовал, мялись и уходили от ответа. После я узнал, что великого деятеля звали Ма Вэньцзе, в 1982 году он был официально реабилитирован и признан одним из предводителей народного движения, а до реабилитации числился «главарем разбойничьей шайки» и «реакционным бюрократом». В том же 1982 году Гуанфу сделался членом, а потом и зампредседателя уездного комитета НПКСК[65], и реабилитация его отца сыграла здесь не последнюю роль. Тогда же я впервые встретился с Гуанфу и выяснил, что заставило Ма Вэньцзе зимой сорок восьмого года принять от гоминьдановского правительства пост начальника уезда.

Как я уже сказал, шел восемьдесят второй год. Хмурым дождливым вечером мы сидели в соевой лавочке у реки – Гуанфу открыл ее в тяжелые времена, когда понял, что скоро лишится учительского места. Пока я записывал его рассказ, в носу свербило от кислого запаха соевых выжимок. Мне вдруг подумалось, что для меня и для того Ма Вэньцзе, каким я его себе представляю, сорок восьмой год – никакой не сорок восьмой год. Он так долго ждал своего часа, что забродил и даже прокис. Иначе говоря, сорок восьмой год наступил лишь этим дождливым вечером, он ворвался в мой восемьдесят второй, совсем как бомба, которую выкопал Сюнши, бомба, три десятка лет тихо дремавшая под землей, чтобы прекрасным весенним днем растерзать ребенка запоздалым взрывом.

Все, чего мы не знаем, для нас не существует, по крайней мере, у нас нет веских оснований утверждать его существование. Поэтому до разговора с Гуанфу сорок восьмой год Ма Вэньцзе был для меня пустотой.

Точно так же и сорок восьмой год, каким его запомнил Ма Вэньцзе, каким его запомнила деревня Мацяо, разительно отличался от сорок восьмого года, зафиксированного в современных учебниках истории. Ма Вэньцзе и его соратники не имели ни малейшего представления о событиях, сформировавших 1948 год, о тех судьбоносных исторических поворотах, благодаря которым его помнят миллионы людей: мацяосцы не знали ни о Бэйпинских переговорах, ни о Ляошэньском сражении и Хуайхайской битве[66], ни о возмущенном отказе Мао Цзэдуна на советское предложение разделить Китай по Янцзы и отдать юг Гоминьдану, ни об ожесточенной борьбе группировок Чан Кайши и Ли Цзунчжэня[67]. Непроходимость гор Цзюляньшань[68], гражданская война и засуха практически отрезали деревню Мацяо-гун от внешнего мира. Поэтому познания деревенских о текущих исторических событиях ограничивались скудными слухами, которые приносили с фронта воевавшие односельчане.

Почти все мацяосцы, ушедшие на фронт, служили в сорок второй армии под началом командира полка Ма Вэньцзе, их армия побывала и в Шаньдуне, и в Аньхое, участвовала в сражении при Чандэ[69], сменив гарнизон сорок четвертой армии. Мацяосцы сорок четвертую армию ни во что не ставили: там служили одни сычуаньцы, и с дисциплиной у них было из рук вон плохо – почти все солдаты курили опиум, так что однажды переодетые в штатское японцы проникли к ним в штаб и перебили всех офицеров. Конечно, в сорок второй армии тоже случалось всякое, как-то раз командир Ма устроил японцам засаду у реки Юаньцзян, но ни одна из сотни противопехотных мин, которые заложили его бойцы, толком не сработала. Мины эти доставили из Шаояна, при взрыве они раскалывались пополам, словно тыквы-горлянки, грохот стоял страшный, дым поднимался до самого неба, вот только японцев этими взрывами даже не ранило, с прежними дикими криками они бежали вперед и очень скоро отрезали части сорок второй армии друг от друга. Командир Ма понял, что дела плохи, приказал бросать гаубицы в реку, разбиться на группы и переходить к партизанской войне. Японский конвой доставлял продовольствие в передовые части, и если задержать их до зимы, когда реки вокруг озера Дунтинху обмелеют и японские корабли не смогут вернуться в море, задача по сковыванию сил противника будет выполнена.

Воевавшие мацяосцы вспоминали, как Ма Вэньцзе отправлял их на вылазки брать пленных. За каждого захваченного японца полагалось вознаграждение – десять тысяч юаней. В месяц рота должна была взять в плен четырех человек, если задача не выполнялась, ротному командиру выносили строгий выговор, и в следующем месяце норматив удваивался. Если же он снова не выполнялся, закон военного времени предписывал отправить ротного на порку. Трех ударов коромыслом хватало, чтобы испороть задницу до крови. Один несчастный ротный так и ходил все время с разбитым задом, от порки до новой порки.

В местном управляющем комитете[70] партизаны получали штатские костюмы и свидетельства о благонадежности, переодевались и устраивали налет на оккупированную территорию. Кто посмелее, брали японцев в плен целыми отрядами. Одна рота сорок второй армии полностью состояла из мяосцев[71], набранных в западной Хунани, все они прекрасно плавали и отличались невероятной храбростью, пленных на их счету было больше всего, но однажды на территории уезда Хуажун их рота попала в засаду и вся погибла. Мацяосцам, воевавшим под началом командира Ма, повезло больше, они возвращались из вылазок живыми, вот только пленные, которых они приводили в лагерь, всегда оказывались либо монголами, либо корейцами – ни одного настоящего японца. И хотя норматив ротному командиру все равно засчитывали, вознаграждения за монголов с корейцами не полагалось. Даже вернувшись с фронта, мацяосцы не могли забыть такую несправедливость. Говорили: Меченый Ма нечестно судил, монгольские детины самые тяжелые, посади его в мешок – даже вчетвером не поднимешь. Замордуешься с этими монголами, принесешь в лагерь, остальным награда, а нам – студеной водицы в ковшик.

Меченым Ма называли Ма Вэньцзе.

Слушатели ахали и непременно поддакивали: что верно, то верно, Меченый Ма – известный скряга, сам дослужился до начальника уезда, а жене даже браслета золотого не купил. Приехал как-то в родную деревню, собрал земляков на угощение, а мяса поставил всего пять цзиней, людям пришлось пустую редьку жевать.

Их сорок восьмой год сплошь состоял из подобных рассказов. Иначе говоря, познания мацяоских ветеранов о внешнем мире ограничивались сычуаньскими солдатами, поголовно курящими опиум, никуда не годными шаоянскими минами и монгольскими детинами на службе у японцев. В лучшем случае, до них доходили какие-то рассказы о третьем сражении за Чанша[72]. Они даже не знали, что такое «сорок восьмой год», потому что никогда не пользовались европейским летоисчислением, и к тому времени, когда в Мацяо приехала «образованная молодежь», слова «тысяча девятьсот сорок восьмой год» оставались для деревенских непонятной тарабарщиной. Для обозначения того года у мацяосцев имелось несколько способов:


1. Год, когда шла битва за Чанша.

Очевидно, это неверное обозначение. До деревенских вести о битве за Чанша дошли с шестилетним опозданием, и они были уверены, что битва случилась в сорок восьмом году. Если какой-нибудь иностранец, не имеющий представления о ходе Японо-китайской войны, начнет выстраивать хронологию исторических событий по сведениям от жителей Мацяо, то сразу и бесповоротно запутается.

2. Когда Маогун сделался главой управляющего комитета.

Обозначение одновременно верное и неверное. Маогун был из верхнего мацяоского гуна, в сорок восьмом году пришла его очередь возглавить местный управляющий комитет, на этой должности он сменил предыдущего председателя из Чжанцзяфани, и под его началом оказалось сразу восемнадцать окрестных гунов. Такое событие вполне можно использовать для обозначения сорок восьмого года, если не принимать во внимание, что Япония давно капитулировала, что управляющие комитеты, учрежденные японцами на оккупированных территориях, были упразднены, а свидетельства о благонадежности больше никто не проверял. Но в Мацяо новости приходили с большим опозданием, и люди продолжали жить по старым законам, продолжали называть местную власть «управляющим комитетом», что немало озадачивало приезжих.

3. Когда в Чжанцзяфани зацвел бамбук.

В Чжанцзяфани была большая бамбуковая роща – засуха сорок восьмого года погубила весь урожай риса, зато бамбук в том году зацвел белыми цветами и дал семена. Деревенские собирали бамбуковые семена, обталкивали в ступах и получали толстые розовые зерна – каша из таких зерен сладко пахла, а вкусом напоминала красный рис. Отцветшие деревья вскоре погибли, зато бамбуковые зерна спасли деревенских от голода, и в благодарность люди назвали рощу в Чжанцзяфани «благородным бамбуком». Это событие запомнилось мацяосцам, и они часто использовали его для обозначения сорок восьмого года, вот только приезжим оно вообще ни о чем не говорило. И если в деревне проходила перепись населения, призыв на военную службу или зачисление в школу, люди, родившиеся «в том году, когда в Чжанцзяфани зацвел бамбук», и их родители тратили уйму сил, чтобы объяснить приезжим кадровым работникам, сколько лет им на самом деле сравнялось.

4. Когда Гуанфу отправили постигать премудрость в Лунцзятань.

«Постигать премудрость» значит «учиться грамоте». Гуанфу был сыном Ма Вэньцзе, особыми талантами никогда не отличался, на уроках бездельничал, поэтому в начальной школе вместо трех лет отсидел целых семь, раз за разом оставаясь на второй год. Сам он очень этого стыдился, повзрослев, пытался вытравить позорное пятно из своей биографии и во всех анкетах указывал, что поступил в школу только в 1951 году. Если какой-нибудь человек, незнакомый с настоящим положением дел, начнет выстраивать хронологию событий по одним анкетам или устным свидетельствам Гуанфу, вся история Мацяо сдвинется для него на три года вперед. Поэтому такое определение тоже весьма ненадежно.

5. Когда Ма Вэньцзе присягнул Гоминьдану.

История о присяге Ма Вэньцзе стала известна далеко за пределами Мацяо, не было человека, который бы о ней не слышал, потому и мацяосцы использовали такое обозначение чаще всего – его понимали даже неместные.


Остановимся на этой истории подробнее.

Год был тяжелый. В двенадцатую луну люди целыми деревнями плели циновки, чтобы в уездном городе было во что заворачивать трупы. Говорили, банда из Пинцзяна присягнула Ослу Пэну, командиру хунаньской армии, в распоряжении которого было десять тысяч человек и три пушки, и теперь Осел Пэн собирается дать смертельный бой Ма Вэньцзе и всем остальным бандам по берегам реки Ло. Ма Вэньцзе готовился к смерти, раздал свое добро, заказал гроб. Осла Пэна он просил об одном: не вести боев в городе, а спуститься к озеру Байнитан ниже по течению реки Ло, чтобы сохранить жизни мирных людей. Осел Пэн и не думал соглашаться – вестовых Меченого Ма казнил, а головы вывесил на мосту у восточных ворот поселка Байшачжэнь. Деревенские из окрестностей Байшачжэня больше по мосту не ходили, а если нужно было попасть в поселок, перебирались через реку вброд.

Когда до уездного города дошла весть о предстоящем бое, людей оттуда как ветром сдуло. Но время шло, а пушечных залпов было не слышно, и армия Осла Пэна не двигалась с места, зато Ма Вэньцзе выпустил заявление – битвы не будет. И подписался по-новому: начальник уезда, командир четырнадцатой временной дивизии НРА. А когда его банда пришла в Чанлэ поужинать собачатиной, народ увидел, что все они одеты в гоминьдановскую форму, и у некоторых за спиной сверкают заморские винтовки.

Решение Ма Вэньцзе присягнуть Гоминьдану в тот самый год, когда Гоминьдан терпел тяжелейшее поражение, из наших дней видится верхом глупости. Поэтому Гуанфу не уставал повторять, что на самом деле его отец хотел просить покровительства у коммунистов, а Гоминьдану присягнул по нелепой случайности. Ма Вэньцзе несколько лет отслужил в армии, повидал мир за пределами своей деревни и о коммунистах тоже был немного наслышан: знал, что они расправляются с богачами, помогают бедным и здорово воюют, поэтому дурных чувств к ним не питал. И когда хунаньская армия объявила банде войну, Меченый Ма отправил своего названого брата Младшого Вана договариваться с коммунистами о союзе. Сестра Младшого Вана была замужем за плотником из Люяна, у которого имелись нужные связи. Но надо же было такому случиться: по дороге в Люян на спине Младшого Вана выскочил здоровенный чирей, и ему пришлось два дня пролежать с компрессами на постоялом дворе. Когда он добрался до Люяна, оказалось, что зять только что уехал в Цзянси.

– Два дня, всего два дня. Если бы не этот чирей, Младшой Ван получил бы линцзянь[73] от коммунистов и тёком доставил его отцу, – хлебнув вина, таращился на меня Гуанфу. – И мой отец тоже был бы коммунистом!

Разумеется, у Гуанфу были причины сокрушаться. Какие-то два дня изменили судьбу Ма Вэньцзе и сотни преданных ему людей, изменили они и судьбу Гуанфу. Младшой Ван не смог связаться с коммунистами и отправился в Юэян, где хозяин местной театральной труппы познакомил его с адъютантом гоминьдановского генерала, возглавлявшего группировку В. Генерал принял присягу Ма Вэньцзе и назначил его командиром временной дивизии.

Это случилось в конце сорок восьмого года, когда гоминьдановский режим терпел сокрушительное поражение, но деревенские среди холодной глухой зимы еще ничего об этом не знали. Я полагаю, гоминьдановский генерал прекрасно видел, к чему идет дело, и раздавал оружие всем бандитам и местным царькам, просто чтобы добавить хлопот наступающей на юг армии коммунистов. Есть и другая версия: опубликованные впоследствии исторические материалы доказывают, что хунаньская армия подчинялась группировке Н, которая находилась в постоянном противоборстве с группировкой В. Поэтому, чтобы расширить свое влияние, группировка В вооружала банды, орудовавшие на территориях, подконтрольных группировке Н. Как бы там ни было, деревенщина Ма Вэньцзе, не ожидавший столь щедрой поддержки, радостно принял от гоминьдановского генерала приказ о назначении, восемьдесят винтовок и временный мир по берегам реки Ло. Меченый Ма не имел понятия о борьбе группировок внутри Гоминьдана, не знал он и настоящих мотивов генерала, которому присягал (и мы тоже не знаем их наверняка), а только верил, что генерал в форме – настоящий государев человек, что его войско – государево войско, и не видел иного выхода, кроме как принять присягу.

Он сидел со своими людьми в кабачке, празднуя победу и не подозревая, какие недра преисподней готовит ему эта присяга.

Сорок восьмой год протек по песчаным отмелям обмелевшей реки Ло, бесшумно унося великие исторические перемены дальше на юг. Но сорок восьмой год Меченого Ма и его соратников, сорок восьмой год, каким его запомнили в хунаньской глуши, разительно отличался от сорок восьмого года, датировавшего документы в папках гоминьдановских генералов. Точно так же и сорок восьмой год, каким его запомнили красноармейцы из уездного батальона, спустя несколько лет накрывшие пулеметным огнем полсотни «мятежников», преданных Ма Вэньцзе, год сокрушительной победы революции, разительно отличался от сорок восьмого года Меченого Ма и его соратников.

Это называется рассогласованием времени.

△ Чёрное учéние
△ 打醮

Все банды по берегам реки Ло жили по своим законам. Наибольшим авторитетом среди главарей пользовался Меченый Ма, и причиной тому было не только превосходство его армии, но и чудесные умения, которые он в себе выпестовал. Меченый Ма был последователем черного учения[74], каждый день он и его соратники воскуривали благовония у алтаря бодхисаттвы Гуанинь[75], рассаживались на круглых циновках из рогоза и принимались дружно что-то бормотать. Говорили, если долго сидеть так, скрестив ноги, сердце становится тихим, ум – ясным, познания – глубокими, а воинское искусство – совершенным. Раньше Меченый Ма больше десяти лет мучился мокрым кашлем, а черное учение избавило его от этого недуга. И где бы ни оказались люди Меченого Ма, их всегда узнавали по бравой походке и прямой осанке, они могли двое суток обходиться без еды и воды, при этом бегать быстрее ветра и драться храбрее тигра. А некоторые очевидцы и вовсе рассказывали, будто самые острые мечи не оставляют на воинстве Меченого Ма ни царапины, а пули не могут пробить их знамена – надо ли говорить, что такая неуязвимость тоже была результатом молений на круглых циновках.

У армии Ма Вэньцзе имелась еще одна примета: во все походы и сражения бойцы выступали босиком, что не мешало им ловко взбираться по скалам и перепрыгивать горные ручьи, не боясь ни острых камней, ни железных гвоздей. В народе воинство Ма Вэньцзе прозвали босоногой армией – говорили, чтобы закалить свои ноги, они каждый вечер читают заговор тринадцати верных братьев[76]. После Гуанфу признался мне, что молва многое приукрасила. С босыми ногами легче бежать, а чтобы защитить кожу от порезов, Ма Вэньцзе готовил специальную мазь из сока бумажной шелковицы и толченых листьев дитячьего тунга – если слой за слоем втирать такую мазь в ступни, они обрастают коркой прочнее любой подошвы. Этой хитрости Меченого Ма научили его однополчане из хунаньских мяо.

Люди глядели на босоногих воинов, как на чудо. Где бы ни остановилась армия Ма Вэньцзе, дети и старухи сбегались к лагерю и усаживались на циновки, надеясь перенять у них секреты черного учения. Не всем это шло на пользу, некоторых мирян начинали посещать разные видения, и они скоро сходили с ума. Меченый Ма отправлял старух с детьми восвояси, повторяя, что черным учением нельзя заниматься из праздного любопытства.

Он говорил, что суть черного учения – очистить сердце, обуздать желания и твердо следовать пути добродетели. Тогда в округе бушевал голод, и банды частенько устраивали налеты на мирных жителей. Стоило Ма Вэньцзе зайти в город, как перед ним собиралась целая толпа обиженных с жалобами на произвол: одного ограбили, у другого забрали жену. Народ умолял начальника Ма восстановить справедливость.

Ма Вэньцзе созвал в поселок Чанлэ главарей всех окрестных банд и сказал им, что деньги и ценности пусть оставят себе, но пленников надо отпустить, а зерно и скот вернуть хозяевам. Если народу будет нечем замлю засеять, ждите небесной кары. Меченый Ма пришел на сход в соломенных сандалиях, не взял с собой ни оружия, ни охраны – увидев за ним правду, бандиты стушевались и спорить не стали. Некоторые и вовсе разглядели над головой Ма Вэньце белый ореол, а посреди того ореола – пурпурные облака, и тогда принялись поддакивать каждому его слову. В конце схода главари осушили свои чарки, обнажили мечи, оставили по зарубке на краю стола в знак клятвы и пошли возвращать награбленное.

С тех пор у Ма Вэньцзе появилось еще одно прозвище – Справедливый. Люди говорили, что воинство Меченого Ма надо встречать харчами, а не деньгами, накорми их досыта – вот и вся недолга. Иными словами, бойцы Ма Вэньцзе могли зайти в любой дом и пообедать, но все прочее считалось грабежом, и за каждым таким случаем следовало наказание. Однажды двое солдат босоногой армии вымазали лица сажей, среди ночи ворвались в дом директора уездной школы и сняли с директорской жены пару золотых браслетов. Хозяйская служанка не растерялась и посыпала землю у порога золой, чтобы грабители оставили следы, а на другой день директор привел Меченого Ма на место преступления, и тот быстро вычислил виновных. Преступникам пропустили через ключицы железную проволоку, посадили их в клетку и три дня показывали толпе, а раны на их ключицах гноились и смердели. Потом зачинщика грабежа сожгли заживо, и пока он горел, кожа его трещала и лопалась, сочась желтым жиром. Соучастника ждала более легкая смерть, его закололи штыком, а тело предали земле – штык тогда даже погнулся от ударов, кровь била из ран фонтаном высотой в несколько чи, и на беленой стене у места казни осталось огромное красное пятно.

Смертники не просили пощады, не кричали и за все время не издали ни единого стона.

– Молодцы! – вздыхали наблюдавшие за казнью мужчины.

Даже грабители из отряда Меченого Ма отличались железной волей, и остальные шайки прониклись к ним невольным благоговением.

С той поры, куда бы ни забросило босоногое воинство, прочие банды никогда не доставляли им хлопот. Сопровождая купеческие подводы, бойцы Меченого Ма могли обходиться вовсе без оружия и следовать с пустыми руками. Это называлось «охрана праведных». Если на пути встречались другие шайки, босоногие воины склонялись в церемонном поклоне, называли имя Ма Вэньцзе, обменивались с бандитами секретным паролем, и дорога снова была свободна. А некоторые банды делились с отрядом праведных своими запасами, подносили целую говяжью ногу или две бутылки доброго вина, пытаясь завязать с ними дружбу.

△ Усо́бить
△ 打起发

В «Большом словаре диалектов современного китайского языка», выпущенном в 1993 году «Издательством учебно-педагогической литературы» провинции Цзянсу, этому слову дано следующее толкование:


1. Добыть обманом или воровством. ~Спасаясь от войны, люди бежали из города, и пока никого не было, он поусобил чужого добра.

2. Получить что-то за чужой счет. ~Он нрава крутого, и не думай у него чего-нибудь усобить (не пытайся разжиться за его счет). ~Пособляют у всех на виду, а усобляют втихомолочку.


В Мацяо тоже знают это слово и произносят его с нескрываемой радостью и удовольствием. «Усобкой» здесь называют грабеж, случившийся, когда воинство Меченого Ма оттеснило хунаньскую армию Осла Пэна за границы уезда Пинцзян и вошло в пинцзянский уездный центр, а крестьяне из дюжины деревень по берегам реки Ло целым полчищем ворвались в город вслед за армией и хорошенько там поживились. Одни тащили из домов соль, другие рис, третьи выкатывались на улицу, напялив на себя десяток женских курток и прея от жары. Кому-то повезло меньше, ничего ценного они в городе не нашли и усобляли пустое ведро или снятую с петель дверную створку. Но чуднее всех придумал отец Бэньи (его звали Ма Цзыюань): он тащил на коромысле две корзины, доверху набитые черепками, – под такой тяжестью бедняга едва мог дышать и постепенно отстал от остальных. Люди смеялись: тверезый, а чего грязи в корзины не набросал? Или ты черепицы битой никогда не видел? Ма Цзыюань самодовольно отвечал: у меня в хозяйстве риса, соли и тряпья хватает, а вот для свинарника черепков не достало. Добрая черепица, из Чанмаочжоу, я на нее сразу глаз положил!

Он отнюдь не думал, что остался внакладе.

Он совершенно не понимал смысла в тех штуках, которые назывались электрическими “ланпочками”.И тем более не понимал, почему все так носятся с этими “ланпочками”. Молодые парни тесаками срезали электрические лампы, чтобы повесить их у себя дома – объясняли, что вечером городские “ланпочки” сами загораются, и никакой ветер их не затушит. Ма Цзыюань решил, что это полная брехня – откуда в городе возьмется такое чудо?

Спустя годы «усобка» стала одним из преступлений, в которых обвинялся Ма Вэньцзе. Он не ожидал, что за армией в город войдет столько людей, приказал усмирить грабителей и прекратить беспорядок, среди прочих ранило и отца Бэньи – коромысло на его плечах было слишком тяжелым, уходя из города, он отстал от остальных и был настигнут карательным отрядом.

Где-то рядом свистнул холодный ветер, и Ма Цзыюань даже оглянуться не успел, как половина его головы вместе с глазом и ухом уже взлетела в воздух, снесенная блестящим клинком. Уцелевшая половина головы свесилась Ма Цзыюаню на плечо, и в таком виде он пробежал еще с десяток шагов. Руки его раскинулись в стороны, коромысло подскакивало на плечах, он бежал, высоко выбрасывая ноги, и наконец в изнеможении повалился на землю. Солдат, раскроивший ему череп, битый час ни слова не мог выговорить от испуга.

Мацяоские старики рассказывали, будто пришли забирать тело и увидели, что у отца Бэньи подрагивает нога. Потрогали его – ладони до сих пор не остыли, и дыхание еще теплится. Оказавшийся рядом Ма Вэньцзе узнал своего односельчанина и мигом послал за лекарем – тот развел целый тазик кровоостанавливающей мази и залепил ей рану, точно крынку запечатал. Потом лекарь влил Ма Цзыюаню в рот ложку рисового отвара, а когда увидел, что отвар не выходит обратно, сказал: «Пока не помрет».

Полуголовый отец Бэньи прожил еще пять лет, с таким увечьем он больше не мог работать в поле, говорить тоже разучился, но на простую работу сноровки ему хватало, и Ма Цзыюань часто сидел под стрехой и плел соломенные сандалии или строгал корм свиньям.

Чтобы пащенята не напугались, полуголовый Ма Цзыюань старался не показываться на улицах. Целыми днями он сидел дома, но безделья не терпел и все время был чем-то занят. И за день успевал больше, чем иные здоровые.

Мне трудно поверить в этот рассказ, я не могу представить, чтобы человек без половины черепа остался жив, да еще хлопотал по хозяйству, но деревенские старики в один голос твердили, что так оно и было, и уверяли, будто своими ногами носили соломенные сандалии, которые сплел полуголовый отец Бэньи. Я с ними не спорил.

△ Меченый ма (продолжение)
△ 马疤子(续)

Однажды дождливой ночью командиры передовых частей Освободительной армии вместе с начальником уезда Ма Вэньцзе расселись вокруг керосиновой лампы, ознакомили его с положением дел в стране, с политикой коммунистической партии и в конце концов убедили перейти на свою сторону. Ма Вэньцзе даже согласился заступить на пост зампредседателя «Комитета по разъяснительной работе», целью которого было склонить к капитуляции разбойничьи шайки, а также личный состав «армии интервентов и их марионеток».

Меченый Ма несколько месяцев занимал пост начальника уезда, но в ямыне никогда не сидел и даже не знал, где находится его ямынь. Жалованья тоже не получал и даже не знал, где его получают. Он по старинке носил соломенные сандалии, писем писать не любил, хотя грамоте был обучен, вместо писем посылал к бандитам вестовых с бамбуковым линцзянем, на котором кровью ставил отпечаток трех своих пальцев. Все бандиты в округе знали отпечатки пальцев Ма Вэньцзе и прислушивались к его словам. Поэтому, получив линцзянь с красными отпечатками, разбойники чаще всего соглашались сдать оружие. Шайка Белого Ма сдала сразу три десятка мечей, сложила их в мешок и с лязганьем доставила в уездный центр.

Но Ма Вэньцзе и подумать не мог, что спустя два месяца братец Белый Ма, главарь шайки из Байни-гуна, сдавшей оружие по его совету, все равно окажется за решеткой, да еще закованный в кандалы.

В полной растерянности он явился к командиру уездного батальона и, заикаясь, потребовал объяснений, но ему предъявили целый ряд неопровержимых доказательств вины Белого Ма, перед которыми Ма Вэньцзе оказался совершенно безоружен: выяснилось, что банда из Байни-гуна принесла ложную присягу, а на самом деле укрывала от властей винтовки, боеприпасы и готовила побег из уезда. И у некого Сюя, главаря другой банды, которую Ма Вэньцзе уговорил перейти к коммунистам, руки оказались по локоть в крови: до прихода коммунистов он держал в страхе целую волость, сколько женщин изнасиловал – не сосчитать… Мало того, новая власть выяснила, что и начальник штаба у Ма Вэньцзе – гоминьдановский шпион, который пытался исподволь влиять на своего командира, да еще замышлял убийства. Разве можно позволять таким людям разгуливать на свободе?

Ма Вэньцзе только кивал в ответ, утирая холодный пот.

Улицы пестрели плакатами с призывами беспощадно громить контрреволюцию. Говорили, со всех окрестных деревень в город везут соломенные веревки, чтобы уездной управе было чем вязать преступников. Еще говорили, что из тюрьмы каждый день кого-нибудь уводят на расстрел: вечером в большой камере сидело три десятка человек, а наутро глядь, ни одного не осталось – или перевели куда, или расстреляли. Наконец в городских толках и кривотолках появилось имя Ма Вэньцзе: говорили, этот его «Комитет по разъяснительной работе» – настоящее гнездо контрреволюции, а сам Меченый Ма – главный бандит и старая контра. Ма Вэньцзе ждал ареста, но никто за ним не приходил – наоборот, начальство приглашало его то на одно собрание, то на другое, даже прислали ему форму цвета хаки, в которой ходили бойцы Освободительной армии. Увидев его на улице в этой форме, знакомые испуганно сворачивали куда-нибудь подальше.

Трудно сказать, почему так сложилось: во-первых, все решения принимались в узком кругу, во-вторых, люди, принимавшие эти решения, неохотно делились подробностями, а в-третьих – и в-главных – те сведения, которые из них в конечном итоге удалось выудить, во многом противоречили друг другу. Одни говорили, что Осел Пэн тоже перешел на сторону коммунистов, обскакав в чине своего заклятого врага Ма Вэньцзе, и быстро сообразил, что сможет выслужиться перед новой властью, если разоблачит побольше бандитов, давших ложную присягу. Другие говорили, что все дело в извечной борьбе гоминьдановских группировок: пока у руля стояли японцы, они пытались ослабить друг друга с помощью японцев, теперь к власти пришли коммунисты, и бывшие гоминьдановцы сводили друг с другом счеты, используя коммунистов. Ма Вэньцзе в свое время помог группировке В подорвать силы хунаньской армии – ну что же, теперь настало время хунаньской группировке проучить Меченого Ма руками коммунистов. Враги умело плели интриги, вели подковерную борьбу, и деревенщине Ма Вэньцзе тягаться с ними было не по зубам.

Конечно, находились люди, утверждавшие, что дело обстояло несколько иначе. Они считали, что коммунисты с самого начала не верили присяге бандитов и ждали случая с ними разделаться. Другие говорили, что бандиты на самом деле принесли ложную присягу, что Меченый Ма был закоренелым разбойником и тайно готовил мятеж, что его вину перед новой властью невозможно искупить. Но он вовремя умер, и наверху решили не взыскивать с покойника за прошлое.

Мне трудно судить, какая из этих версий ближе к истине, поэтому я не буду на них подробно останавливаться, расскажу лишь, чем кончилось дело. Точнее, постараюсь соединить разрозненные эпизоды в единое целое. Два месяца спустя, возвращаясь из Чанша с очередного собрания, Ма Вэньцзе еще с улицы услышал, как в его доме воют, рыдают и голосят. Открыл дверь – на него устремилось восемь пар заплаканных женских глаз, женщины широко разинули рты и разом замолчали. А спустя секунду снова зашлись рыданиями, и пащенята рядом с ними тоже скривили мордочки и громко заголосили.

Ма Вэньцзе не знал, что и думать.

Начальник Ма! Господин начальник уезда! Командир Ма! Барин! Третий дядюшка!.. Перечисляя все чины и прозвания Меченого Ма, женщины бросились ему в ноги и стали с громким стуком отбивать земные поклоны.

– Как теперь жить…

– Батюшка, рассуди…

– Не дай погибнуть…

– Верни нашего Тяньбао…

– Мы ведь сдались коммунистам, потому что тебя послушались! Чего же ты молчишь?

– Муж ушел и с концами, дома семеро по лавкам сидят, есть-пить просят, что мне теперь делать?

А одна женщина схватила Ма Вэньцзе за грудки, влепила ему две звонкие пощечины и заорала, словно полоумная:

– Это ты во всем виноват! Обманщик, верни моего Цзиньхуа!

Пока жена Ма Вэньцзе отдирала от него безумную, та успела порвать ему китель, расцарапать лицо и руки.

Ма Вэньцзе постепенно все понял. Пока он ездил в Чанша, бывшие бандиты устроили контрреволюционный мятеж: в поселке Баолу были убиты три члена рабочей группы, заговорщики напились вина с петушиной кровью[77] и стали бросать бомбы в подводы с зерном из уездной управы, а в планах у них был настоящий переворот. Власти перехватили одно из секретных писем и, чтобы предотвратить мятеж, немедленно казнили всех заговорщиков, среди которых были и мужья тех самых женщин, что собрались в доме Меченого Ма. Мужей вызвали на собрание, а спустя несколько дней вместо них домой пришли бумаги из управы, в которых родственникам казненных предписывалось явиться на Терновый вал и забрать их личные вещи. Вот и все.

От этого рассказа Ма Вэньцзе бросило в холодный пот; сцепив руки за спиной, он мерил шагами комнату, а когда поднял голову, все лицо его было мокро от слез. Меченый Ма поклонился каждой вдове, опустился перед ними на колени:

– Брат виноват перед вами, виноват…

Роняя слезы, он поспешно открыл сундучок, выгреб оттуда все деньги – чуть больше пятидесяти серебряных юаней – и раздал вдовам. Его жена, утирая слезы, достала деньги из своего тайника и вынесла вдовам вместе с парой серег и браслетов, что лежали у нее в шкатулке. Ма Вэньцзе имел привычку разбрасывать мелочь по дому, оставлял горстки монет у изголовья, на столе, в ящиках комода и даже на конюшне – жена всегда ходила за ним и убирала деньги на место. Теперь вся мелочь пригодилась.

Наконец женщины, всхлипывая и рыдая, ушли. Только вдова Цао с двумя сыновьями осталась в доме Ма на ночлег.

Всю ночь Ма Вэньцзе не сомкнул глаз, а на следующее утро поднялся и увидел, как петух на воротах тянет шею, но странное дело – петушиного крика было совсем не слышно. Задумавшись, Ма Вэньцзе хлопнул ладонью по столу, снова не услышал ни звука и удивился еще больше. Его городским жилищем был старый даосский храм, во дворе которого стоял огромный колокол. Ма Вэньцзе подошел к колоколу, попробовал в него ударить, но колокол молчал, тогда он стал в смятении стучать молотом по колоколу, пока все соседи не сбежались во двор и не уставились на него испуганными глазами. Только тут Ма Вэньцзе понял, что оглох.

Он молча опустил молот.

Позавтракав жидкой кашей, Ма Вэньцзе вздохнул и направился к лекарю. Вывернул из переулка и увидел, что вся улица запружена людьми – в городе проходила демонстрация против контрреволюции и траурный митинг памяти трех героев, погибших в поселке Баоло. Толпа стекалась к уездной тюрьме, по улице шагали школьники и дружинники из народного ополчения, все выкрикивали лозунги. Он видел, как они разевают рты, но лозунгов не слышал.

Ма Вэньцзе остановился и медленно, по стеночке, вернулся домой.

От дома до выхода из переулка был пятьдесят один шаг, и от выхода из переулка до дома он снова насчитал ровно пятьдесят один шаг – столько же, сколько лет ему сравнялось.

– Почему же здесь ровно пятьдесят один шаг? – удивлялся Ма Вэньцзе.

Жена вынесла ему зонт и снова отправила к лекарю.

– Скажи, почему здесь ровно пятьдесят один шаг?

Жена что-то сказала, но он не услышал.

– Что ты сейчас сказала?

Жена снова пошевелила губами.

Он вспомнил про свою глухоту и больше ничего не спрашивал, только покачал головой:

– Чудно, чудно.

Вечером зашел знакомый доктор, осмотрел больного. Ма Вэньцзе попросил у доктора сырого опиума. Тот спросил жестами: разве черное учение дозволяет своим последователям курить опиум? Ма Вэньцзе похлопал себя по лбу – простудился, выкурю трубочку опиума, чтобы согреться. И доктор исполнил его просьбу.

Той ночью шел дождь. Ма Вэньцзе в последний раз сел на циновку, выполнил все обычные ритуалы и принял смертельную дозу опиума. Перед этим он переоделся во все чистое, побрился и даже подстриг ногти.

Люди говорили, что ему не было нужды умирать. Да, коммунисты могли уличить его в присяге Гоминьдану или в том, что его люди зарубили несколько крестьян, прибежавших усоблять городское добро, но Ма Вэньцзе все-таки был не последним человеком в уезде, и его Комитет оказал большое содействие новой власти. Ко всему прочему, в смутные времена Меченый Ма помогал семье одного товарища, с которым они мальчишками вместе учились плотницкому ремеслу, а после оказалось, что этот самый товарищ выбился в большие начальники у коммунистов. На другой день после самоубийства Ма Вэньцзе какой-то командир из Чанша специально приехал в уездный центр, чтобы передать ему письмо от того товарища. В конце письма большой начальник приглашал своего старого друга Ма Вэньцзе погостить у него в Пекине.

Ма Вэньцзе спал в погребальной циновке и письма не прочел. Запросив указаний из провинциальной управы, уездное начальство купило ему гроб, пару белых свечей и связку поминальных хлопушек.

△ Дерно́вые ды́ни
△ 荆界瓜

В Мацяо мало кто знает, что такое Терновый вал, и в окрестностях Мацяо о нем тоже почти не слышали, особенно молодежь.

Эта улица исчезла много лет назад. Если выйти из восточных ворот уездного города, через три ли вы окажетесь на берегу реки Ло, а когда переправитесь через реку, на другом берегу увидите ровное поле, где растет хлопок или батат, к северу поле переходит в небольшую возвышенность, и там среди камней и бурьяна стоит пара соломенных хижин для ночных сторожей. В густом бурьяне можно найти коровьи лепешки, фазаньи гнезда или старую соломенную сандалию. Это и есть Терновый вал – правда, сейчас люди называют его и Дерновым валом, и Торговым валом и даже Дворовым валом. Молодые не знают, что когда-то Терновый вал тоже был самой настоящей улицей на целую сотню дворов – здесь кипела жизнь, здесь стоял величественный храм Конфуция, к которому стекались паломники со всей округи.

Терновый вал превратился в бессмысленное и позабытое сочетание слов.

Это словосочетание появляется только в рассказах о Ма Вэньцзе, там без него невозможно обойтись. И тем не менее, помнят об этой улице очень немногие, полное ее забвение – вопрос лишь нескольких десятков лет. На Терновом валу произошел тот самый инцидент, известный впоследствии как «контрреволюционный мятеж». Тогда пять десятков бандитов, главарей разбойничьих шаек, присягнувших коммунистам после «разъяснительной работы» Ма Вэньцзе, собрали на партучебу, а после отправили на Терновый вал заниматься производственной работой – дали им лопаты и велели копать пруд. Одни бандиты копали, другие носили землю, три дня трудились, не жалея сил, а когда котлован был почти готов, спрятанные на крышах пулеметы вдруг дали звонкую очередь – в мирное время этот звук показался таким далеким и незнакомым. Пули летели градом, закручиваясь в свистящий смерч. Люди не почувствовали, как пули вонзаются в плоть, лишь увидели вокруг брызги песка вперемешку с пылью, услышали, как что-то с треском разрывается позади, а в следующий миг уже распускается перед глазами целыми гроздьями пыльных цветов. Наверное, тогда они начали понимать, что такое металл, что такое скорость, и как свободно, легко и неуловимо пронзают плоть металлические пули. И наконец упали один за другим в котлован, который сами же и вырыли.

И только после 1982 года, когда дело о «контрреволюционном мятеже» было признано ошибкой, обусловленной целым рядом различных обстоятельств, люди робко заговорили о том дне, и в их воспоминаниях впервые зазвучало незнакомое название: «Терновый вал». Некоторые старики говорили, что после того расстрела на Терновом валу стала твориться разная чертовщина, в домах сами собой занимались пожары, за без малого два года сгорело семь домов. Дети на Терновом валу рождались дурачками, за без малого два года родилось три дурачка. Позвали гадателя, он сказал, что в этих местах сильна триграмма гуаньгуй[78], даже рыбы в пруду не могут противостоять злым силам, стоит ли удивляться, что столько домов погорело. Что такое гуаньгуй – «чиновные бесы» или «гробовые бесы» (то бишь духи убитых, которые до сих пор бродят по этим местам), народ не понял, а гадатель толком не объяснил. Люди перекопали землю внутри и вокруг домов на глубину в несколько чи, пока не избавились от всех гнилых деревяшек, которые можно было принять за остатки старых гробов. Потом вырыли новый пруд, запустили в него несколько тысяч мальков, чтобы укрепить водное начало и ослабить огненное. Но странное дело: рыба в пруду не прижилась, месяца не прошло, как все мальки всплыли брюшками кверху. В конце концов, когда сгорела плотницкая лавка на восточной части улицы, люди окончательно разуверились в противопожарных средствах и один за другим перебрались в окрестности Хуанвани.

К концу пятидесятых Терновый вал совершенно обезлюдел и превратился в пустошь – даже уличный колодец завалило, его облюбовали комары и целыми полчищами выводили там свои личинки.

Затем эти места распахали и превратили в поле, как говорят, очень плодородное, особенно любит оно родить хлопок и батат, дыни тоже вырастают такие красивые и сладкие, что слава о них гремит по всей округе. Лоточники из уездного центра, завлекая покупателей, нахваливают свой товар: «Покупай, покупай! Дерновые дыни, покупай дерновые дыни!»

Кто-то из торговцев даже сделал себе такую вывеску, правда, «дерновые дыни» у него превратились в «тигровые дыни».

△ Со́рок восьмо́й год (продолжение)
△ 一九四八年(续)

Раньше я считал, что во всех точках земного шара время имеет одинаковый объем и одинаковую скорость, что оно подобно прозрачной текучей субстанции, равномерно распределенной по симметричным желобам. Нет, на самом деле таково лишь время, воспринимаемое нашей плотью: все мы своим чередом рождаемся, растем, стареем и умираем. Но человек – не дерево и тем более не камень. По сравнению с абстрактным физическим временем, куда большее значение для нас имеет время психологическое.

В детстве время всегда течет медленно. И в пору потрясений, опасностей и тягот минуты превращаются в часы. Растянутость времени – ощущение, которое возникает из-за повышенной восприимчивости нашей нервной системы, усиленной работы памяти и большого объема новой информации. А когда жизнь благополучна и однообразна, когда изо дня в день и из года в год повторяются одни и те же события, время воспринимается совсем иначе: оно не растягивается, не удлиняется и не умножается, а бежит все быстрее, неумолимо сжимаясь, и в конце концов превращается в ноль – не успеешь оглянуться, а оно утекло без следа. И однажды человек с ужасом обнаруживает в зеркале глубокого старика.

По той же причине время, о котором мы знаем слишком мало, например, время в древних веках или в дальних странах, представляется нам расплывчатым, почти несуществующим и не заслуживающим внимания, оно подобно предметам на горизонте, которые превращаются глазом в мелкие песчинки, почти неотличимые от пустоты. Читая один заграничный роман, я вдруг понял, что не способен отличить американские двадцатые от сороковых. А английский тринадцатый век запросто перепутаю с пятнадцатым. Я испугался самого себя: за каждым романом стоят отдельные судьбы целых поколений, почему же эти десятилетия, даже столетия кажутся мне столь краткими и незначительными, что вызывают желание зевнуть и поскорее перевернуть страницу?

Причина проста: я слишком далеко оттуда и не вижу деталей.

Время – всего лишь трофей нашего восприятия.

Время существует до тех пор, пока мы его воспринимаем: у людей с ослабленным или отсутствующим восприятием (например, у больных в вегетативном состоянии) вообще нет времени в подлинном смысле слова. Время – эта прозрачная текучая субстанция – распределяется по пространству отнюдь не равномерно и течет с неодинаковой скоростью, оно видоизменяется в зависимости от особенностей нашего восприятия, незаметно растягивается или сжимается, сгущается или рассеивается, в нем могут образовываться уплотнения или провалы.

Проблема в том, что восприятие у всех разное. Даже у одного и того же человека оно постоянно меняется в зависимости от обстоятельств. И как среди этой груды осколков восприятия может существовать некий фиксированный и неизменный образ времени? О каком единстве времени может идти речь? Чье восприятие сорок восьмого года мы имеем в виду, когда ведем разговор о сорок восьмом годе? Тем дождливым вечером в соевой лавке Гуанфу сначала сокрушался о судьбе своего отца, а потом вдруг заговорил о лотосовых клубнях. Он сказал, что в прежние годы клубни у лотосов были слаще меда, а вареными таяли на языке – нынче таких уже не найти. Сейчас все лотосы накачивают удобрениями, и вкус у них совсем другой.

Меня его слова немного озадачили. Согласен, многие производители действительно злоупотребляют удобрениями, что сказывается на качестве продукции. Тем не менее, огромное количество лотосов по-прежнему растет в естественной среде, совсем как во времена его детства. Я подозреваю, что вкус лотосовых клубней остался прежним, но у Гуанфу изменилось восприятие – чем больше прожитых лет остается за плечами, тем дальше уходит он от голодного детства (или же тем сильнее портится его печень). Это нередкий феномен. Мы склонны идеализировать многие реалии из прошлого, например, лотосовые клубни, прочитанные книги или бывших соседей, потому что уже не помним, какие именно обстоятельства вызвали наше расположение. Даже пережитые в прошлом страдания могут вспоминаться как нечто прекрасное, если мы оглядываемся на них из далекого и благополучного настоящего. Мы больше не страдаем, а всего лишь любуемся своими страданиями.

Выходит, что время, захваченное восприятием в качестве трофея, само способно разъедать наше восприятие.

И неизвестно, в какой мере сорок восьмой год, о котором рассказывал мне Гуанфу, пострадал от коррозии времени. Возможно, его воспоминания заслуживают не больше доверия, чем сомнительные рассказы о вкусе лотосовых клубней.

Когда речь зашла о реабилитации участников «контрреволюционного мятежа», Гуанфу сказал, что народному правительству тоже приходится нелегко: непростое это дело – исправлять прошлые ошибки, слизывать с пола собственные плевки. Тут Гуанфу обнаружил, что у него закончились сигареты, и отправил сына в соседнюю лавку, заодно велел купить газировки к столу. Сыну Гуанфу было лет около двенадцати, когда отец сказал о газировке, глаза его загорелись, и он босиком, как был, выбежал из лавки. Принес сигарет, газировки, схватил со стола палочки и бросился открывать нам бутылку. Крышка звякнула, сын Гуанфу оторопело огляделся, полез под кровать и стал шарить там в темноте, оттопырив костлявый зад. Должно быть, жестяная крышка куда-то укатилась, и он пытался ее найти.

С паутиной в волосах он выбрался из-под кровати, бормоча: нету, нигде нету, отряхнул руки, взял вторую бутылку и пошел с ней на улицу, фальшиво напевая популярный мотивчик.

– И все? – сердито спросил Гуанфу.

– Я везде посмотрел, нету.

– У нее что, крылья отросли? На небо улетела?

Не знаю, почему Гуанфу так зациклился на этой крышке. Может, их собирали и сдавали на лом? Или его просто рассердила небрежность сына?

Гуанфу велел ему искать дальше, прервал наш разговор и тоже принялся осматривать все подозрительные углы: передвинул от стены груду угля, стал с грохотом ворочать кадушки, мотыги и прочие инструменты, грозя бутылочной крышке расправой:

– Попрячься, твою мать! Попрячься, сейчас посмотрим, куда ты прячешься!

Само собой, сына он тоже не мог оставить без внимания:

– Паскудник ты этакий, ищи! Барином себя возомнил? Если бы партия твоего деда не реабилитировала, не видать тебе никакой газировки! Никаких кожаных сандалий! Никаких авторучек и никакой школы! Мы в исправительном лагере от голода помирали, просо из навоза выковыривали…

Парень скривил губы и со всей силы врезал ногой по куче угля.

– Вязи тебя боров, ты еще пинаться будешь? – И Гуанфу отвесил сыну хорошенький подзатыльник.

Защищаясь от удара, мальчик вскинул руку, но сделал это так резко, что отец даже попятился и едва не упал.

– Ты еще подерись с отцом! Паскудник, подерись с отцом! – Гуанфу отобрал у сына газировку и прокричал: – Да я тебя живьем закопаю!

Задыхаясь от злости, мальчишка выскочил из лавки и заорал на всю улицу:

– Старый ублюдок! Бандюга! Старая контра! Какой из тебя учитель – только и умеешь кулаки распускать! И это при новой власти! Только и знаешь, как чинить произвол, сеять разрушения, позорить свое отечество! – сын Гуанфу засыпал книжными оборотами. – Так тебе и надо, вот бы и дальше жрал свой навоз! Сядешь в тюрьму – я только обрадуюсь! Стану президентом, устрою новую кампанию, и никакой реабилитации ты у меня не получишь, так и знай!..

– Да я, да я, да я…

Слова застряли у Гуанфу в горле, он выбежал на улицу, но сына не догнал, даром что работал учителем физкультуры. Он весь трясся от злости, мне пришлось взять его под локоть, провести в лавку и осторожно усадить на стул. Демарш его сына очень меня удивил. Конечно, чего не скажешь в запале, не стоило относиться к его словам слишком серьезно. Но намерение уколоть отца в самое больное место говорило по крайней мере о равнодушии к трагедиям прошлого – бутылка газировки значила для него куда больше, чем реабилитация деда. Тогда я снова ощутил, какая удивительная эта штука – время. Подобно многим другим людям, Гуанфу считал, что пережитые им несчастья способны вызвать сочувствие у любого человека. Что все события, отлитые в металле времени, сродни дорогим музейным экспонатам, которые сохраняют свой исходный вид и пользуются всеобщим признанием. Поэтому, как и многие люди старшего поколения, в наставлениях молодежи он частенько вспоминал прошлое, рассказывал о тюрьме, о голоде, о войне, о болезнях или о сорок восьмом годе.

Ему было невдомек, что время – не памятник старины, и что сын никогда не сможет разделить с ним прошлое. Власти вернули Гуанфу сорок восьмой год, в котором его отец остался невиновным, но сына Гуанфу это нисколько не трогало. Он с размаху врезал ногой по груде угля, показывая, что прошлое, в том числе и сорок восьмой год, его совсем не интересует и даже вызывает отвращение.

На первый взгляд кажется, что он неправ. Да, он не видел прошлого своими глазами, но вместо того чтобы вымещать зло на куче угля, он мог бы по крайней мере поинтересоваться причудливыми делами минувших лет, ведь дети любят слушать легенды и предания о старине. И разумное объяснение его поступку только одно: сын Гуанфу не питал ненависти к прошлому вообще: его ненависть вызывало лишь нынешнее прошлое, то есть прошлое, которое переполняло его отца нравоучениями, упреками и непоколебимой уверенностью в собственной правоте, прошлое, которое отобрало у него полбутылки газировки.

Гуанфу даже заплакал от обиды. Мне этот эпизод напомнил государственную политику прошлых лет, когда всех гражданских, которые после сорок седьмого года оказались на должности отделенческого уровня и выше, а также всех военных в звании майора и выше, было решено считать «историческими контрреволюционерами». Философский смысл этой демаркационной линии, которая проводилась для каждого человека в каждом уголке огромной страны, был следующий: время едино для всех, и исключений здесь быть не может. Спустя несколько десятков лет власти наконец увидели примитивность такого подхода, и как раз благодаря отмене этой политики тяготы Гуанфу закончились, ему наконец улыбнулась удача. С другой стороны, Гуанфу желал своему сыну именно того, чего не желал бы себе: он пытался протащить его за собой по событиям прошлого и не собирался идти ни на какие уступки. Он не видел разницы между настоящим прошлым и нынешним прошлым, между своим прошлым и прошлым других людей, он считал, что прошлое, которое он так ненавидит, должно вызывать ненависть и у его сына, а настоящее, которым он так дорожит, должно внушать сыну благоговение. Огромный, тяжелый сорок восьмой год, каким его запомнил Гуанфу, его сыну должен был представляться не менее огромным и тяжелым, ему нельзя было уменьшиться, рассеяться и тем более нельзя было обратиться в пустоту. Гуанфу не думал, что для его сына сорок восьмой год окажется таким же далеким, как династия Цин, Тан или Хань, таким далеким, что на месте событий сорок восьмого года будет маячить лишь расплывчатое пятно, не имеющее к нему никакого отношения, и что несчастная бутылочная крышка приведет его сына к совершенно оригинальному заключению:

– Так тебе и надо! Сядешь в тюрьму – я только обрадуюсь!

Наверное, после того вечера в соевой лавочке их прошлое, включавшее в себя и сорок восьмой год, раскололось надвое, и склеить его уже невозможно.

△ Армéйское комарьё
△ 军头蚊

Армейскими называются черные комары очень маленького размера, если приглядеться, над хоботком у них можно увидеть крошечное белое пятнышко. След после укуса такого комара остается совсем небольшой, но слюна, которую он впрыскивает в ранку, вызывает страшный зуд, продолжающийся около трех дней.

Говорят, раньше в Мацяо армейских комаров не водилось, а были только травяные комары – жирные серые кровососы, чьи укусы оставляют на коже огромные красные шишки, которые, впрочем, быстро рассасываются и почти не зудят.

В Мацяо говорят, что армейское комарье принесла сюда хунаньская армия Осла Пэна: во время войны они две недели стояли гарнизоном в Чанлэ и оставили после себя кучу свиной щетины вперемешку с куриными перьями, а еще целый рой злодейских комаров.

Потому таких комаров и назвали армейскими.

В деревне я на себе испытал, как страшны бывают армейские комары. Летними вечерами, когда мы заканчивали работу, они с громогласным гудением облепляли нам лица и ноги – комаров было так много, что они едва не отрывали нас от земли. После работы мы были слишком голодны и сразу набрасывались на еду, уже не обращая внимания на гнус. Наши руки были заняты чашками и палочками, а ноги без остановки подпрыгивали и переступали с места на место, отплясывая привычный затрапезный танец, и стоило хоть на секунду остановиться, как голые икры облеплял целый рой армейских комаров. Проведешь ладонью по ноге – в ней обязательно останется несколько черных телец. Мы уже привыкли не лупить их, а стряхивать ладонью, иначе кожа быстро начинала гореть от постоянных шлепков.

К ночи комары как будто уставали, и их гудение переходило в тонкий писк.

△ О́бщая семья́
△ 公家

Заливные поля в Мацяо бывают самых разных форм и размеров, они ютятся в ущелье меж двух горных хребтов, вклиниваясь друг в друга, подобно зубам в собачьей пасти, и каскадами спускаясь к деревне Чжанцзяфан, к вьющимся из труб дымкам, к разлитому по крышам лунному свету. Ущелье называется Дапанчун, что значит «топкий лог», и даже неместный, услышав такое название, сразу сообразит, что здешний рис выращивают на топких полях. Топкими называются горные заливные поля, где почти нет течения, поэтому они больше напоминают холодные болотца, скрывающие под водой множество провалов, достаточно глубоких, чтобы взрослый человек ухнул туда с головой. Провалы не видно снаружи, только деревенские, которые каждый день выходят в поле, помнят, где они находятся. Скотина в Мацяо тоже помнит: если бык шел под ярмом и вдруг резко встал, пахарю стоит насторожиться.

У каждого поля в Дапанчуне есть имя, одни участки получили названия из-за своей формы: Черепаха, Змея, Люффа, Толстолобик, Лавка, Шляпа доули; другие были названы по количеству зерна, необходимого, чтобы засеять землю: Три доу, Восемь доу и т. д. Некоторые поля были названы в честь политических кампаний: поле Сплоченности, поле Большого скачка, Краснознаменное поле Четырех чисток. Но даже лозунгов и политических кампаний на всех не хватало, оставалось множество мелких участков, которые приходилось называть по именам деревенских. Еще в Дапанчуне было несколько полей-тезок, и, чтобы их не путать, к названиям таких полей тоже прибавляли имена прежних хозяев, например: Чжихуановы Три доу и Три доу Бэньи.

Нетрудно догадаться, что прежде все эти поля находились в частной собственности, некоторые разделили между деревенскими только после земельной реформы, но вполне естественно, что каждый участок оказался связан с именем своего хозяина.

К тому времени как мы оказались в Мацяо, с начала коллективизации прошло уже больше десяти лет, и я удивлялся, что люди по-прежнему ясно помнят, какие поля раньше принадлежали их семьям. Даже маленькие пащенята знали, где находятся участки, которыми когда-то владели их отцы, думает на них родиться рис или не думает. На таких участках пащенята всегда разливали больше удобрений. И если хотелось по нужде, тоже старались добежать до своего бывшего поля. Однажды чей-то пащенок, едва не порезав ногу о битый черепок, достал его из земли и зашвырнул на соседнее поле. Женщина рядом смерила его возмущенным взглядом: «Ты гляди, куда бросаешь! Давно по шее не получал? Возьму палочки, да как засажу тебе в пузо, будешь знать!»

Когда-то это поле принадлежало ее семье – очень и очень давно.

Ее забота о своем прежнем поле – явное свидетельство того, что вплоть до начала семидесятых годов коллективизация земельных участков в Мацяо оставалась формой, которую люди еще не успели наполнить эмоциональным содержанием. Разумеется, форму нельзя отождествлять ни с эмоциональным, ни тем более с фактическим содержанием. Брак – форма отношений между мужчиной и женщиной, но многие супруги, оставаясь в браке, заводят себе любовников на стороне (можно ли по-прежнему называть такую форму браком?). Самодержавие – форма государственного правления, однако история знает немало случаев, когда самодержавный монарх не обладал реальной властью и страной управляла родня императрицы (можно ли по-прежнему называть такую форму самодержавием?). И если мацяосцы бегут справить нужду на своем бывшем поле, нужно иметь в виду, что их понимание концепций обобществления и коллективной собственности еще не успело окончательно сформироваться.

Однако нельзя сказать, чтобы они мечтали получить эти поля в личное пользование. На самом деле в Мацяо никогда не существовало частной собственности в полном смысле этого слова. Деревенские рассказывали, что до Республики[79] их частное право распространялось только на три цуня ила с заливного поля. А весь рис исконно принадлежал императору и казне. Широко кругом простирается небо вдали, но нету под небом ни пяди нецарской земли[80]: любое слово государя – закон, и владелец поля не имеет права его оспорить. Теперь становится проще понять, почему подавляющее большинство деревенских безропотно исполняло приказ и вступало в кооперативы, становясь казенным людом (впрочем, находились и отдельные недовольные).

С другой стороны, и к слову гун «общественный», и к слову сы «частный» мацяосцы непременно прибавляют иероглиф цзя «семья», и этим мацяоское наречие отличается от всех европейских языков. На Западе «частное» означает «личное». У частного имущества всегда есть вполне определенный владелец, частное право распространяется и на супругов в браке, и на родителей с детьми. В Мацяо само словосочетание сыцзя («частно-семейный») обнажает смешение частного с общим: семейное имущество принадлежит всем домочадцам, в общем доме нет ничего твоего или моего. На Западе «общественный» значит «публичный» (см. английское слово public), общественной называется горизонтальная структура из равноправных частных институтов, как правило, имеющих политическое или экономическое значение, но не наделенных полномочиями вторгаться в частную жизнь граждан. А в мацяоском слове гунцзя (дословно «обще-семейный») общее смешивается с частным, общество представляется людям чем-то вроде большого дома: «общая семья» решает, как ссориться супругам, в кого влюбляться молодым, как хоронить стариков, когда отдавать пащенят в школу, какие наряды выбирать женщинам, о чем трепаться мужчинам, сколько яиц нести курам, в какой стене рыть нору мыши – «общая семья» не только вникает во все частные вопросы, но и несет за них полную ответственность. И общественное являет собой увеличенную копию частного.

Из-за коллективизма и обостренного чувства рода мацяосцы обращаются к кадровым работникам не иначе как «родитель» или «отец родной». Ма Бэньи едва разменял четвертый десяток и совсем недавно женился, но многие деревенские все равно величали его батюшкой Бэньи или дядюшкой Бэньи, потому что он был деревенским партсекретарем.

Здесь стоит сказать, что иероглиф гун из словосочетания гунцзя первоначально значил совсем не то, что английское слово public: гуном в древности называли вождя племени или главу государства, это был синоним слова «владыка». Строго говоря, иероглиф гун не совсем подходит для перевода английского слова public. И, возможно, необдуманный перенос на мацяоскую почву некоторых западных понятий, вроде «частное право» или «общественная собственность», таит в себе опасность расхождения имен и обозначаемых ими сущностей.

Бэньи – мацяоский гун (как понимали это слово древние), и он же – представитель мацяоского гун (если принять этот иероглиф за перевод английского слова public).

▲ Тайва́нь
▲ 台湾

В Дапанчуне было одно ничем не примечательное поле под названием «Тайвань». В засушливую пору воду туда приходилось поднимать драконьим колесом[81], и однажды на эту работу отрядили нас с Фуча. Не прекращая зевать, мы залезли на залитую луной деревянную раму, толкнули педали, и колесо со скрипом подалось. Узкие деревянные педали, отполированные тысячами босых ног до масляного блеска, были ужасно скользкими, стоило на секунду зазеваться, и я повисал руками на раме, скуля, словно собака на бойне. Фуча продолжал крутить колесо, а я в панике ловил педали, но они молотили меня по ногам, разбивая их где до синяков, а где и до крови. Фуча велел мне поменьше смотреть вниз, говорил, что это меня и сбивает, но я ему не верил и просто не мог оторвать глаза от педалей.

Тогда он попытался отвлечь меня разговорами.

Больше всего Фуча любил слушать разные городские истории и рассказы про науку, про Марс и Уран. Он окончил девять классов и отличался научным складом ума, например, понимал, как работает вязень (то есть магнит), и говорил, что, если враги снова прилетят бомбить Мацяо, можно будет смастерить большущий вязень и притянуть к нему вражеские самолеты – средство это куда более надежное, чем разные зенитные орудия и реактивные снаряды.

Он невозмутимо обдумывал все мои возражения и почти не выказывал удивления перед разными научными знаниями, которыми я любил прихвастнуть: что бы ни случилось, на кукольном лице Фуча сохранялось степенное выражение, не изменявшее ему даже в минуты огромного горя или великой радости. Лицо процеживало все его чувства, оставляя на поверхности лишь неизменное сочетание приветливости и застенчивости, а еще ясный взгляд, наблюдающий за тобой, когда ты этого совсем не ждешь. Поймав на себе взгляд Фуча, было невозможно отделаться от ощущения, что ему известно о тебе абсолютно все, что от него не укрылся ни один твой поступок. За его глазами словно прятались еще одни глаза, за его взглядом – еще один взгляд, от которого нельзя было ничего утаить.

Фуча куда-то ушел и скоро вернулся с полосатой дыней в руках – наверное, сорвал ее на чьем-то огороде. Мы поели, он вырыл в земле ямку, аккуратно сложил туда корки с семечками и засыпал ямку землей.

– Время позднее, давай спать.

Я лупил себя по ногам, сражаясь с комарами.

Фуча нарвал каких-то листьев, натер мне руки, ноги и лоб, и это в самом деле помогло, комары стали гудеть потише.

Я смотрел на луну, показавшуюся над хребтом, слушал кваканье лягушек из лога, и не мог успокоиться:

– И что, мы так запросто ляжем спать?

– Поработали, пора и отдохнуть.

– Бэньи велел к утру залить поле водой.

– Ну и что.

– А вдруг он придет проверить?

– Не придет.

– Откуда ты знаешь?

– Тут и знать нечего, точно не придет.

Я немного удивился.

Фуча уже знал, что я спрошу дальше:

– Суеверие, деревенское суеверие, не спрашивай. – Он лег рядом, повернулся ко мне спиной и поджал ноги, собираясь захрапеть.

Я не умел как он – засыпать и просыпаться, когда заблагорассудится. Было самое время поспать, но я не мог сомкнуть глаз и попросил Фуча рассказать какое-нибудь просторечие (см. статью «Просторечие»), хотя бы и про суеверия. Наконец он сдался на мои уговоры, но предупредил, что слышал эту историю от деревенских (собираясь поведать о каком-нибудь значительном событии, Фуча непременно сообщал, откуда о нем узнал, чтобы в случае чего избавить себя от подозрений).

Деревенские рассказывали, что прежним хозяином этого поля был Маогун, заклятый враг Бэньи. Когда началась коллективизация, Маогун наотрез отказался вступать в кооператив – все поля вокруг давно были общими, только его земля оставалась в единоличном хозяйстве. Тогда Бэньи, как начальник кооператива, перекрыл воду, поступавшую с верхних полей на участок Маогуна. Маогун все равно артачился, ходил с ведрами к реке и сам таскал воду на поле, но к Бэньи на поклон не спешил. И в конце концов, пока Маогун лежал дома с грудной болезнью, толпа деревенских во главе с Бэньи, выбросив лозунг: «Освободим Тайвань!» и прихватив с собой бадьи для обмолота, прибежала собирать урожай на его поле.

Земли у Маогуна было много, к тому же одно время он возглавлял местный управляющего комитет, и новая власть определила его как помещика и национального предателя. Потому и поле его называлось Тайванем. Хотя на самом деле национальным предателем Маогун оказался почти ни за что: при японцах Мацяо и еще восемнадцать гунов входили в четырнадцатый район, подчинявшийся марионеточному управляющему комитету. Председателями управляющего комитета назначали самых состоятельных и уважаемых жителей окрестных деревень, каждые три месяца председатель менялся, и комитетский гонг переходил к следующему по очереди. Председателю комитета не полагалось жалованья, но в деревнях, которые он обходил со своим гонгом, разрешалось собирать «мзду на соломенные сандалии» – иными словами, немного погреть руки, пользуясь служебным положением. Маогун был последним в очереди на должность председателя, когда гонг наконец оказался у него, японцы давно капитулировали, а управляющие комитеты были упразднены, но местные пока ничего об этом не знали, и гонг продолжал кочевать от одного хозяина к другому.

Маогун любил порисоваться: когда перешел к нему, он облачился в халат из белого шелка, взял тросточку и сделал круг по деревне, возле каждого дома останавливаясь и громко покашливая. На соломенные сандалии он собирал в два раза больше, чем прошлый председатель, и не упускал случая урвать себе кусочек сверх положенной мзды, не гнушаясь для этого никакими средствами. Однажды он зашел пообедать в дом Ваньюя, увидел на кухне куриные кишки и незаметно спрятал себе в рукав. За столом Маогун улучил момент и бросил кишки в блюдо с курятиной, а когда поднес палочки к блюду и «обнаружил» там сырые кишки, принялся твердить, что хозяин хочет над ним посмеяться, и требовать штраф в пять серебряных юаней. В конце концов отец Ваньюя взмолился о пощаде, побежал к соседям, выпросил у них в долг два юаня и отдал Маогуну, чтобы он унялся. В другой раз Маогун гостил у кого-то в Чжанцзяфани, вышел во двор по нужде и нагадил на собственную соломенную шляпу, рассчитывая, что хозяйская собака позарится на его дерьмо. Потом немного выждал в доме, чтобы собака успела как следует подрать шляпу, а после снова вышел во двор, заохал, заахал и запричитал, дескать, оскорбление председателя управляющего комитета есть не что иное, как оскорбление Императорской армии, дескать, хозяева решили с ним поссориться, раз бросили его шляпу собакам. Как ни пытался хозяин уладить дело, Маогун и слышать ничего не хотел, пришлось отдать ему за шляпу железный котел.

Хотя все знали, что эта его шляпа сразу была рваная.

Маогун посадил в землю столько горьких семян, что нетрудно представить, как горячо откликнулись люди на призыв Бэньи освобождать Тайвань, как бросились наперегонки к полю боя. Больше всех усердствовал отец Ваньюя: заодно с уборкой риса он оборвал все тыквенные плети на краю Маогунова участка. Чтобы Маогун не пропустил такого зрелища, парни хором кричали с поля: «Хэ! Хэ! Хэ!», переполошили всех кур и собак в деревне.

И Маогун услышал – задыхаясь, прибежал на поле. Застучал палкой по земле, громко бранясь:

– Бэньи, сукин ты сын! Грабишь человека среди бела дня! Чтоб ты лопнул!

На что Бэньи прокричал, подняв кулак:

– Освободим Тайвань!

И кооперативные активисты подхватили:

– Освободим Тайвань!

– Что мы делаем с противником коллективизации? – прокричал Бэньи.

И голоса активистов слились в оглушительный хор:

– Жнем его поле, едим его рис! Кто пожал, тот и забрал! Жнем его поле, едим его рис! Кто успел, тот и поел!

От злости глаза Маогуна налились кровью:

– Добро, добро! Ешьте мой рис, ешьте сколько влезет! Помру от голода, явлюсь к вам голодным духом и всех передушу!

Он крикнул своим сыновьям, чтобы бежали домой за ножами. Но Яньцзао и Яньу, тогда еще совсем пащенята, помертвели от страха и стояли на месте, не смея пошевелиться. Маогун, брызжа слюной, обругал сыновей и сам, опираясь на палку, поспешил домой. Скоро он вернулся с целой охапкой хвороста, разложил его у края поля и поджег. Воду Маогуну давно перекрыли, земля стояла сухой, и подхваченное ветром пламя с треском раскинулось по всему полю. Маогун смотрел на огонь и громко хохотал.

– Ублюдки! – кричал он, притопывая ногой. – Мне риса не достанется, а вы поешьте! Ешьте, ешьте! Ха-ха-ха!

И созревшее поле обратилось в серое пепелище.

Спустя несколько дней Маогун умер во время очередного приступа грудной болезни.

Говорили, душа его не успокоилась после смерти. В один из дней последнего лунного месяца Бэньи нес домой новые жернова с каменоломни, и у ворот Маогуна опустил ношу на землю – решил сходить на хребет, поискать там фазаньи гнезда. Отошел на несколько шагов, как вдруг позади что-то страшно загремело. Раскаты было слышно даже на другом конце деревни, первыми на грохот прибежали пащенята, за ними и взрослые. Прибежали и застыли на месте, не веря собственным глазам: новые жернова Бэньи дрались с каменной ступой, стоявшей у ворот Маогуна…

На этом месте Фуча поинтересовался, знаю ли я, как выглядит каменная ступа. Я ответил, что видел ступы в хозяйстве – каменные горшки, в которых обрушивают рис или другое зерно. Еще мне было известно, что ступы бывают ножными и ручными. В ручных ступах зерно толкут обычным пестиком. Ножные ступы немного удобней в работе и конструкцией напоминают качелю: ставишь ногу на один конец доски, и пестик на другом конце поднимается вверх, убираешь ногу с доски – пестик всем весом опускается в ступу.

Фуча не верил, что каменные ступы могут драться, но деревенские старики клялись, будто видели это собственными глазами, и расписывали драку в мельчайших подробностях. Каменная ступа и пара жерновов скакали то вверх, то вниз, бросались то вправо, то влево, высекая друг из друга золотые искры, – грохот стоял, как во время грозы, а землю тут и там изрезали глубокие рытвины. И птицы со всей округи слетелись к дому Маогуна, черными тучами облепили деревья и кричали на все голоса.

Двое мужчин покрепче пытались разнять драчунов, даже взмокли от натуги, но все было напрасно. Толстый шест, которым держали ступу, вдруг щелкнул и переломился, после чего ступа негодующе подпрыгнула и в бешенстве покатилась на жернова, так что люди испуганно отпрянули в стороны. Ступа надвигалась, жернова пятились назад, ступа атаковала, жернова защищались – не прекращая биться, они проскакали от ворот Маогуна к канаве, перемахнули через мост и унеслись на хребет, в густые заросли ковыля. Но что самое удивительное – раненые ступа и жернова истекали желтой кровью. На хребте люди обнаружили груду каменных осколков, некоторые еще подрагивали и тихо стонали, но из всех сколов на землю хлестала желтая жижа, она сливалась в извилистый ручей, через пол ли впадавший в лотосовый пруд, и вода в том пруду пожелтела от каменной крови.

Люди собрали каменные осколки и заделали ими провалы на полях. Остатками жерновов засыпали провалы на Трех доу Бэньи, а остатками ступы – ямы на поле Маогуна, тем дело и развели (см. статью «Пузырная шкура»).

После старики объясняли, что каменная утварь враждующих хозяев тоже пропитывается друг к другу ненавистью. Так что врагам надо быть осмотрительнее и не бросать свое добро где попало. А ну как тесакам вздумается подраться, или коромыслам, или сошникам? Инструмент сломается – еще полбеды, но кто знает, что за кровь польется из железных ран? А если они так сцепятся, что начнут стены крушить?

С тех пор Бэньи, хоть и поминал Маогуна при случае недобрым словом, мимо дома его старался не ходить и на поле к нему не заглядывал. Вдова Маогуна с двумя сыновьями в конце концов тоже вступила в кооператив, но быка, которого они с собой привели, Бэньи принимать отказался, и его продали на ярмарке. Плуг и борону Маогуна Бэньи тоже брать побоялся, отдал их в кузницу на переплавку.

Дослушав рассказ, я рассмеялся – как можно верить в такие небылицы?

– Я тоже не верю, чудовые разговоры. От бескультурья, – Фуча улыбнулся и лег на другой бок. – Но ты спи, он сюда не придет.

Он отвернулся и затих – не знаю, спал он на самом деле или только делал вид, а может, спал, но продолжал прислушиваться к ночным голосам. Я тоже лежал и слушал – слушал собственное дыхание, слушал, как булькает топь на поле Маогуна.

△ Ва́рево
△ 浆

Варево – жидкая кашица, зерновой отвар. Мацяо – горная деревня, где всегда было туго с продовольствием, поэтому словосочетание «хлебать варево» здесь весьма распространено.

В одной из малых од «Книги песен» есть следующая строчка: «Те пьют вино, другим и варева не пригубить», где под «варевом» подразумевается некий низкосортный напиток вроде кукурузной браги. В «Истории Ханьской династии» роскошная и расточительная жизнь Бао Сюаня[82] описывается следующим образом: «Вместо бобовых листьев и варева из риса потчевал слуг вином и мясом». Из этих примеров видно, что «варево» всегда считалось пищей бедняков.

Первое время в Мацяо мы часто путали на слух слова чи ган «хлебать варево» и чи гань «жевать рис». На самом деле в речи жителей Мацяо мягкий согласный цзь всегда заменяется твердым г, так что слова «варево» и «река», которые в стандартном языке имеют чтение цзян, здесь произносятся ган. Поэтому вместо «хлебать варево» можно услышать еще и «хлебать реку». Когда припасы на зиму уже подъедены, а до нового урожая жить да жить, в котелках у деревенских так мало риса, что их «варево» в самом деле больше напоминает речную воду.

▲ Национа́льный преда́тель
▲ 汉奸

Старшего сына Маогуна звали Яньцзао, он всегда выполнял самую тяжелую работу в бригаде: таскал навоз, дробил камни, выжигал уголь. На стройках он перебрасывал саманные кирпичи, на похоронах нес гроб, от тяжести нижняя челюсть его отвисала и рот всегда был полуоткрыт, а вены на ногах вздувались страшными узлами. Поэтому Яньцзао даже в самую жару не расставался с латаными и перелатаными штанами, стараясь закрыть свои безобразные ноги.

Я познакомился с Яньцзао, когда его бабка еще была жива. Бабка Яньцзао была отравницей, то есть злой знахаркой: если верить легендам, отравницы готовят ядовитый порошок из змей и скорпионов и прячут его у себя под ногтями, чтобы при случае подсыпать в пищу врагов или незнакомцев и отобрать их жизни. Чаще всего отравницы убивают из мести, также существует поверье, что они отнимают чужие жизни, пытаясь продлить свою. Говорят, бабка Яньцзао стала отравницей после коллективизации: бедняки и низшие слои середняков внушали ей такую жгучую ненависть, что старуха готова была костьми лечь, лишь бы насолить коммунистической партии. Мать Бэньи умерла много лет назад, и Бэньи до сих пор уверен, что ее отравила бабка Яньцзао.

Однажды в хибаре, где жила семья Яньцзао, ветром обрушило соломенную крышу, и он попросил деревенских помочь ему с починкой. Я тоже ходил помогать, месил глину. И наконец увидел знаменитую старуху – с самым добродушным видом она разводила огонь на кухне и совсем не походила на ту злобную ведьму, о которой рассказывали местные.

К полудню крыша была готова. Деревенские собрали свои инструменты и стали расходиться по домам. Яньцзао бежал за ними, крича:

– Куда же вы идете, не пообедав? Куда же вы идете? Где это видано?

Запах жареного мяса с кухни давно гулял по двору, и я тоже не понимал, почему все решили разойтись. Но Фуча объяснил, что деревенские ни за что не сядут за стол в доме Яньцзао, даже чашку с чаем от него не примут. Все знают, что в его доме живет старая отравница.

Икнув от испуга, я тоже поспешил прочь.

Скоро Яньцзао пошел по деревне от дома к дому, умоляя работников вернуться и пообедать. Постучал он и в нашу дверь – не говоря ни слова, сердито бухнулся на колени и отбил лбом три звонких земных поклона.

– Хотите, чтобы я в реку бросился? Чтобы на суку повесился? От самой глубокой древности до сего дня не было такого порядка, чтобы люди поработали даром и не сели с хозяином за стол. Вы и Яньцзао обидели, и всех домочадцев Яньцзао, мне теперь одно остается – помереть у вас на пороге!

Мы принялись испуганно поднимать его с колен, оправдывались, что дома нас ждал готовый обед, мы сразу не думали оставаться. Да и толку от нас на стройке было мало, и так далее, и тому подобное.

Он битый час пытался хоть кого-то зазвать на обед, весь взмок и едва не плакал:

– Я знаю, вы просто не верите старой ведьме, вы ей не верите…

– Нет-нет, что ты такое говоришь…

– Ей вы не верите, а мне почему не верите? Мне что, сердце у себя вырвать, печень с легкими вырезать, чтобы вы поверили? Ладно, не верите – не ешьте. Братуля сейчас отмоет котел и заново все приготовит. Если кто не верит, идите и посмотрите. А эту ведьму старую я и близко к котлу не подпущу…

– Яньцзао, зачем это?

– Смилуйтесь, пощадите! – он снова бухнулся на колени и стал стучать лбом по полу, словно толок чеснок.

Яньцзао обошел всех деревенских, которые помогали ему чинить крышу, и отбил столько земных поклонов, что по лбу его ручьем текла кровь, но никто так и не согласился разделить с ним обед. Яньцзао был верен своему слову: всю еду из котла он выбросил в канаву и велел сестре заново промывать рис, покупать мясо и готовить еще одно угощение на три стола – к тому времени деревенские уже выходили на дневные работы. Бабку свою он связал и усадил на обозрение всей деревни под большим кленом у околицы, подальше от кухни. Я из любопытства сходил туда посмотреть: полуобутая отравница сидела в полудреме, скосив глаза куда-то направо и вверх, ее беззубый рот механически шевелился, издавая какие-то слабые нечленораздельные звуки. От старухиных штанов уже разило мочой. Несколько деревенских пащенят собрались в сторонке и с опаской на нее поглядывали.

Во дворе Яньцзао снова накрыл три стола с мясом и рисом, но никто к нему не пришел. Только братуля сидела одна у стола, вытирая слезы.

Потом городские все-таки не устояли перед дармовым угощением, да и суеверных среди нас было немного. Не помню, кто подал пример, но в конце концов компания парней из «образованной молодежи» уселась за стол Яньцзао, и каждому досталось по несколько кусков говядины. Кто-то из парней прошептал, вытирая жирные губы: я уже и забыл, как мясо выглядит! Черт с ним, что отравленное, хоть наемся до отвала перед смертью.

Наверное, с того дня Яньцзао чувствовал себя обязанным перед нами. Мы почти перестали сами носить хворост – не успевали изжечь одну вязанку, как Яньцзао уже тащил следующую. Он прекрасно умел носить тяжести. На моей памяти Яньцзао все время что-нибудь тащил: или коромысло с навозом, или охапку хвороста, или большую грязную молотилку. Его плечи не знали отдыха ни зимой, ни летом. Ни в ясные дни, ни в непогоду. Когда он шел налегке, весь его силуэт создавал какое-то странное и отталкивающее впечатление, Яньцзао напоминал улитку без панциря. Или инвалида с тяжелым увечьем: без коромысла он плохо держал равновесие, качался из стороны в сторону, мог на ровном месте оступиться и полететь вверх тормашками, часто запинался о камни, сбивая ступни в кровь.

Если он нес хлопок, то нагружал его в корзины столько, что его самого было не видно под коромыслом, издалека это выглядело как настоящее чудо: две снежные горы сами вприпрыжку идут по дороге.

Однажды мы с ним носили куда-то зерно, и на обратном пути он положил в свои корзины по булыжнику. Объяснил, что коромысло нужно немного придавить, иначе идти будет неудобно. И правда, стоило коромыслу согнуться от тяжести, как оно слилось с телом Яньцзао в единое целое, и каждый его мускул стал двигаться в такт покачивающимся корзинам, а походка сделалась так упруга, что он быстро обогнал меня и исчез где-то вдали, хотя пустые корзины только что нес с посеревшим лицом, ступая суетливо и бестолково.

Он тоже был «национальным предателем». Потом я узнал, что если кто-то из местных прослыл «национальным предателем», его детям тоже никак не избавиться от позорного клейма. И сам Яньцзао верил, что он предатель. Поражаясь тому, как много навоза он таскает из коровника, с каким рвением берется за любую работу, одно время мы думали выдвинуть его в отличники производства. Но когда поделились с ним своей идеей, он обомлел и замахал руками:

– Тверезые, какой из меня отличник? Я национальный предатель!

Мы даже вздрогнули от испуга.

Мацяосцы считали спущенное сверху указание «разделять врагов и их детей» совершенно излишним. Должно быть, следуя тем же принципам, деревенские женщины завистливо шептались, когда жена Бэньи покупала мясо в снабженческом кооперативе: «Она же партсекретарь, разве ее кто обвесит!» И когда пащенок Бэньи плохо вел себя в школе, учитель делал ему внушение: «Ты ведь партсекретарь, а болтаешь на уроке, да еще мочишься прямо в классе!»

После Яньцзао стал «мыкуном» – так в Мацяо называют немых. Он отнюдь не родился немым, просто всегда был не особенно разговорчивым. Из-за того, что сам он считался национальным предателем, а дома у него жила старая отравница, невеста Яньцзао так и не сыскалась, хотя лоб ему давно прорезали морщины. Говорили, однажды старшая сестра тайком сосватала ему какую-то слепую девушку из соседней деревни, но когда новобрачным пришла пора разделить ложе, Яньцзао почернел лицом и наотрез отказался заходить в дом – всю ночь таскал по деревне ил на коромысле. И на второй вечер, и на третий случилось то же самое… Бедная слепая три ночи просидела в пустой комнате, глотая слезы. В конце концов сестре Яньцзао пришлось отвести невесту в родную деревню и заплатить ее родителям сто цзиней зерна отступных. Сестра укоряла Яньцзао, называла его жестоким, а он говорил, что не хочет обрекать девушку на жизнь с предателем.

Потом его сестра вышла замуж и уехала в далекий Пинцзян; навещая братьев в Мацяо, она видела, что у Яньцзао нет ни одной целой рубахи, а в котле плещется холодное варево, как будто он вообще никогда не разводит огня. Ту пару десятков цзиней кукурузы, которые Яньцзао выдавали в бригаде, он берег для младшего брата Яньу (см. статью «Вычура»), чтобы в школе ему не приходилось глотать один пустой рис. Глядя на все это, сестра украдкой роняла слезы. Яньцзао жил так бедно, что у него даже не было лишнего одеяла, и когда сестра гостила в родительском доме, им приходилось спать в одной постели. Как-то ночью шел дождь, сестра проснулась и увидела, что Яньцзао сидит, сгорбившись, в ногах кровати и тихо, по-кошачьи, плачет. Сестра спросила, что с ним такое. Вместо ответа Яньцзао ушел на кухню и сел сучить соломенную веревку.

Сестра тоже запакала, вышла на кухню, дрожащей рукой поймала брата за руку и сказала: если тебе невмоготу, забудь, что мы брат с сестрой, представь, что я тебе чужая… Хоть с женщиной побудешь.

Сестрины волосы рассыпались по плечам, она расстегнула кофту, и перепуганному взгляду Яньцзао открылись ее белые груди.

– Иди сюда, я тебя ни словом не упрекну.

Он резко выдернул руку и отпрянул назад.

– Я тебя ни словом не упрекну, – рука сестры потянулась к его поясу. – Все равно мы уже не люди.

Он выскочил за дверь, словно спасаясь от чумы, и звук его шагов утонул в свисте ветра и шуме дождя.

Яньцзао всю ночь прорыдал на могиле родителей. Наутро вернулся домой, сестры там уже не было, она сварила ему миску батата, отстирала старые рубахи, поставила на них заплаты и сложила стопкой на кровати.

Больше она в Мацяо не появлялась.

С того времени Яньцзао стал еще молчаливей, как будто ему язык отрезали. Велят ему что-то сделать – он молча идет и делает. Не велят – сидит на корточках в стороне, ждет указаний, а не дождавшись, молча возвращается домой. Так со временем он превратился в настоящего немого. Однажды Яньцзао вместе с остальными членами коммуны отрядили на строительство новой дороги, там он потерял свои грабли, стал бегать по площадке, весь красный от волнения, и искать пропажу. Дружинники, охранявшие стройку, настороженно спросили, чего он носится как угорелый. Яньцзао только скулил в ответ.

Дружинники подумали, что Яньцзао пытается их перехитрить, и решили во что бы то ни стало выяснить, что он замышляет, вскинули винтовки и нацелили ему прямо в грудь:

– Говори! Говори правду: чего удумал?

Яньцзао весь взмок и залился краской до самой шеи, мускулы его задубевшего лица съехали на одну сторону и дергались, как на пружине, глаза при каждом подергивании раскрывались все шире и шире, а рот – этот рот, от которого все так ждали ответа, – зиял пустотой и не мог выговорить ни слова.

– Да скажи ты! – деревенские не на шутку забеспокоились.

Шумно дыша, Яньцзао снова напряг все свои силы, черты его лица мучительно боролись друг с другом, наступали друг на друга, и в конце концов ему удалось проговорить:

– Ааа… Граби…

– Кого ограбили?

Глаза Яньцзао застыли, и больше он не смог выдавить из себя ни звука.

– Ты что, говорить разучился? – еще пуще разозлились дружинники.

Щеки Яньцзао мелко подрагивали.

– Да он немой, – вступились за него деревенские. – Все слова в прошлой жизни истратил, на эту ничего не осталось.

– Значит, молчишь? – уставились на него дружинники. – А ну, повтори: да здравствует председатель Мао!

Яньцзао заскулил еще громче, поднял вверх большой палец, потом вскинул руку, как будто кричит: «Да здравствует!» Но дружинники добивались, чтобы он сказал всё как полагается. В тот день лицо его опухло от затрещин, бока гудели от пинков, но вместо здравицы председателю Мао у него получалось только сдавленное «Даааа-зда!»

Наконец дружинники поверили, что он в самом деле немой, и в порядке штрафа заставили его отнести на стройку пять лишних коромысел с землей.

С того дня Яньцзао считался настоящим немым. В немоте нет ничего плохого – лишние слова только попусту тратят силы, длинный язык до добра не доводит, молчание оберегает человека от ссор и скандалов, по крайней мере, Бэньи больше не подозревал Яньцзао во вредных и реакционных разговорах и перестал относиться к нему с такой настороженностью. Даже выбрал его, когда бригаде понадобился работник на пестициды – дескать, Яньцзао все равно отравница растила, ему никакие химикалии не страшны, да к тому же он немой, не станет отвлекаться на разговоры во время работы, и компания ему не нужна, выдадим химикаты, и пусть ходит по полям с опрыскивателем.

Поля в Дапанчуне больше похожи на холодные болотца, и вредителей там раньше было немного. Деревенские уверены, что вредители в горах появились из-за дизельных двигателей: стоит дизелю затарахтеть, и вся когонова трава на хребте обращается в насекомых. А где есть насекомые, там надо распрыскивать химикаты, ничего не поделаешь. Поначалу на новую работу отрядили Фуча, но уже на следующий день его стало рвать белой пеной, лицо позеленело, ноги опухли, и трое суток он пролежал в постели. Все решили, что Фуча отравился, и больше никто за эту работу браться не хотел. А отправить на нее бывших помещиков и богатеев было страшно: а ну как они отравят химикатами общий скот или кого-нибудь из начальства. Бэньи прикидывал так и эдак, в конце концов решил, что из всех неблагонадежных элементов Яньцзао – самый честный и законопослушный, он один годится на эту работу.

Поначалу Яньцзао тоже отравился, голова у него так опухла, что сделалась размером со здоровую тыкву, и даже в самые жаркие дни он с утра до вечера ходил, обмотав лицо тряпкой, как разбойник с большой дороги. Со временем Яньцзао попривык к яду и перестал заматывать лицо, от респираторов, которые предлагали ему городские, тоже отказывался, а после работы мог сразу сесть за стол, забыв помыть руки. На него не действовали даже самые ядовитые пестициды – деметон или тиофос. Той же рукой, которая только что держала опрыскиватель, Яньцзао вытирал себе губы, ковырял в ухе, хватал клубень батата и отправлял в рот или зачерпывал пригоршню воды, чтобы напиться, а мы смотрели на эти чудеса, разинув рты. Еще у него была специальная глиняная чашка для химикатов, сплошь покрытая ядовитым налетом. Однажды он поймал на поле несколько вьюнов, бросил в чашку, и спустя пару секунд вьюны неподвижно лежали на дне с побелевшими глазами. А Яньцзао развел в сторонке костер, поджарил на нем свою добычу, съел – и хоть бы что.

После продолжительных обсуждений деревенские пришли к выводу, что Яньцзао просто превратился в ядуна, и кровь в его жилах уже не человеческая. Еще говорили, что ночью Яньцзао спит вовсе без полога – комары облетают его за версту, и если какой случайно сядет на Яньцзао, тут же погибнет. А стоит Яньцзао подуть на пролетающего мимо комара, и маленький поганец замертво падает на землю.

Его дыхание было ядовитей любого опрыскивателя с химикатами.

△ Мучéлец
△ 冤头

Некоторые слова, войдя в обиходный язык, претерпевают удивительные изменения: внутри них формируются и репродуцируются их собственные противоположные значения, которые постепенно выходят на поверхность, захватывая все новые области, чтобы в конце полностью заместить собой значения исходные – слова как будто отрицают сами себя. В некотором смысле такие слова с самого начала являются собственными скрытыми антонимами, просто нам это не всегда очевидно.

Слова отбрасывают тени, незаметные с первого взгляда.

Например, глагол «обнажить» скрывает в себе значение «затенить». Поначалу обнаженная натура в эротическом фильме вызывает у нас трепет и изумление, но мало-помалу мы привыкаем, и когда эротика становится обыденностью, когда ни один кадр не обходится без обнаженной натуры, чувствительность публики неминуемо притупляется, откровенные сцены оставляют нас равнодушными, и даже самая смелая эротика вызывает лишь приступ зевоты. Так избыточность сексуальных стимулов в конечном итоге приводит к снижению или же полному исчезновению влечения.

А в слове «похвала» скрывается значение «клевета». Человек, ставший жертвой клеветы, скорее всего, вызовет у общества большое сочувствие. Если какой-то фильм поливают грязью, вероятно, зритель снизит свои ожидания перед просмотром и в итоге окажется приятно удивлен. И всякий человек, обладающий достаточным жизненным опытом, понимает, что клевета и похвала – две стороны одной монеты, и видит опасность «убийственной похвалы»[83], о которой предупреждал в свое время Лу Синь. Восхваления могут создать человеку незаслуженную славу и тем самым настроить против него множество людей: одни будут завидовать его удаче, другие станут выискивать недостатки, на которые в другое время закрыли бы глаза. Еще похвала способна так вскружить человеку голову, что он забудет об осторожности, сделается небрежен и скоро допустит какую-нибудь грубую ошибку, которая окажется для его репутации губительней любой клеветы. Так что врагов разумнее захваливать, а не очернять.

А что же «любовь»? Например, любовь Яньцзао к его бабке? Может, и это слово тоже отбрасывает незаметную тень? И когда реки любви пересыхают, на дне остаются отложения, которых мы никак не ждали увидеть?

Бабка Яньцзао характера была вздорного. Весь день могла проспать, а ближе к ночи слезала с кровати и принималась щепить дрова, кипятить чай, мурлыча себе под нос какую-нибудь песенку. Когда Яньцзао вел старуху в нужник, она ни за что не хотела облегчиться, зато стоило уложить ее на кровать, как она извергала из себя вонючие потоки мочи и кала. Бабка могла громко рыдать, требуя у Яньцзао моченого чеснока, но когда Яньцзао наконец приносил ей моченого чеснока, выбрасывала его из чашки на пол и принималась рыдать, требуя рисовых оскребок. А наевшись рисовых оскребок, заявляла, что весь день ничего не ела, что от голода у нее брюхо к спине прилипает, что Яньцзао нарочно хочет заморить ее голодом, называла его плохим, неблагодарным внуком. Много лет Яньцзао, сбиваясь с ног, ухаживал за этой старухой – за старухой, которая вынянчила его и брата.

Яньцзао выл и стонал, изводясь от любви к бабке. Когда она отказывалась от еды или устраивала другие капризы, он в смятении бегал по дому, жилы на его лбу вздувались, губы растягивались, обнажая кривозубый оскал, и Яньцзао выл так громко, что было слышно во всех уголках верхнего гуна. Обеденный стол у них дома пережил не одну починку – разозлившись, Яньцзао со всей силы бил по столешнице ладонью. Я прекрасно понимаю: он выл и стучал по столу только потому, что любил бабку. К сожалению, еще я понимаю, что старуха считала его любовь чем-то самим собой разумеющимся, несущественным и даже не стоящим ее внимания. Как часто она, закатив глаза, бормотала сама с собой, вспоминая младшего внука Яньу. Твердила, что Яньу сшил ей ватные туфли, которые на самом деле сшил Яньцзао. Повторяла, что Яньу носил ее на закорках в больницу, когда ей занемоглось, хотя на самом деле ее носил туда Яньцзао. И никто не мог разубедить старуху в ее фантазиях.

Яньу почти не бывал дома, сначала учился малярному ремеслу, потом подался в лекари, за бабкой он не ухаживал, и даже когда она попала в больницу, не пришел ее навестить. Но время от времени он наведывался домой, тогда старуха сажала его подле себя и принималась перечислять все прегрешения Яньцзао, а иной раз, расплывшись в улыбке, вынимала из кармана заветренную рисовую лепешку или пару высохших долек помело и украдкой совала своему любимому внуку.

Яньу лучше всего удавалось руководство и критика – скажем, он был весьма недоволен воплями старшего брата:

– Она уже старый человек, старики – все равно как дети. Не будешь ведь ты на ребенка злиться?

Яньцзао с пристыженным видом молчал.

– Хочется ей побуянить – пусть буянит. У нее сил много, янское начало в избытке, если дать ей побуянить, она сбросит излишек сил, восстановит душевное равновесие, ночью будет спать крепче.

Яньу был человеком сведущим, говорил культурно, понять его мог не каждый.

Яньцзао по-прежнему слушал, не говоря ни слова.

– Знаю, она тебя изводит. Но ничего не поделаешь. Как бы вы ни бранились, как бы она тебя ни изводила, ничего не поделаешь, она ведь тоже человек. Даже собаку нельзя взять и забить до смерти. И как у тебя рука поднялась?

Этот разговор случился вскоре после того, как Яньцзао отхлестал бабку по руке – этой самой рукой она тащила в рот куриный помет. После Яньцзао сам не мог понять, почему так вспылил, почему не рассчитал удара: пары шлепков хватило, чтобы старухина кисть опухла, а спустя несколько дней кожа на ней облезла белыми струпьями. Говорили, все дело в том, что Яньцзао с ног до головы пропитался отравой из химикатов, и любой его удар прожигал кожу до мяса.

– И постель ей пора постирать, вся мочой пропахла. Слышишь? – договорив, ученый брат отправлялся восвояси. Все его побывки проходили одинаково: поест, вытрет ладонью губы, отдаст новых распоряжений и за дверь. Конечно, и денег немного оставит. Деньги у него были.

Наверное, нотации и деньги Яньу следует считать проявлением доброты, пусть они и были запоздалой реакцией постороннего, но все равно доброта – есть доброта. Правда, доброта Яньу была следствием того, что он очень редко появлялся дома, редко испытывал на себе тяжелый характер старухи. И, наверное, шлепки Яньцзао следует считать проявлением его жестокости, пусть даже они сыпались на человека, который пытался себе навредить и уже не понимал уговоров, все равно жестокость – есть жестокость. Жестокость Яньцзао рождалась из отчаяния, наступившего, когда он перепробовал все возможные средства, рождалась из потерпевшей поражение любви. Любовь и ненависть поменялись местами, как при проявке негатива меняются местами черный и белый цвета. Старая мацяоская отравница превращала доброту своих ближних в жестокость, а жестокость – в доброту.

В мацяоском наречии есть необычное слово «мучелец», соединяющее в себе сразу два сильных чувства: любовь и ненависть. «Мучельцами» становятся, когда другого человека уже невозможно любить, и движущаяся по инерции любовь перестает быть чувством, превращаясь в совокупность рациональных волевых усилий. Когда любовь истрачена, сожжена дотла, выжата до последней капли, разбазарена и растоптана, на ее месте лежат лишь мертвые останки, полные горечи и ежедневной пытки. Это и есть «мучение». Любящему уготована награда: расплатившись любовью, взамен он получит хотя бы трогательные воспоминания. Но мучельцам не полагается награды, у них не остается вообще ничего, они доходят до последнего предела, они проигрываются дотла, шаг за шагом растрачивая последние намеки на любовь, последние напоминания о любви. И в конце концов общественное мнение отбирает у мучельца даже право на чистую совесть.

Яньцзао был мучельцем.

Наконец его бабка умерла. Яньу приехал на похороны и рыдал горше всех, он упал на колени у гроба и ни в какую не хотел подниматься. По сиянию его чистых слез каждый мог увидеть, как искренне он скорбит. А Яньцзао стоял рядом, будто истукан: взгляд пустой, лицо каменное, велят ему сесть – он садится, велят встать – он встает. Наверное, в хлопотах последних дней, пока он обмывал покойницу, переодевал ее в погребальную одежду, покупал гроб, у него попросту не осталось времени плакать, да и слез уже не осталось.

Из-за классовой принадлежности семьи Яньцзао проводить старую отравницу почти никто не явился, труппу с поминальными песнями и монахов с молениями тоже решили не приглашать. Похороны вышли сиротливые. Было несколько человек из родной деревни покойной и все свое возмущение они, разумеется, обрушили на Яньцзао, дескать, вот Яньу почтительный внук, все глаза себе выплакал от горя, не поленился на колени встать, а как Яньцзао себя ведет – это ни в какие ворота не лезет, да он и при жизни с бабушкой дурно обходился, бранились чуть не каждый день, а теперь ему хоть бы что, даже глаза не покраснели. Над собакой издохшей и то сильнее плачут. Каков подлец, да чтоб его громом разразило.

Слушал их пересуды Яньцзао по-прежнему молча.

△ Кра́сная де́вка
△ 红娘子

В горах водится много змей. Летними вечерами они выползают из травы понежиться на прохладных тропинках, извиваются пестрыми узорами, обжигают путников изумрудными взглядами, а их трепещущие жала вспыхивают, словно распустившиеся цветы. На самом деле в это время они не очень опасны. Как-то раз я возвращался домой поздно вечером, едва не падая от усталости, и вдруг наступил босой ногой на что-то мягкое, прохладное и внезапно зашевелившееся – не успев ничего сообразить, я в ужасе понесся оттуда огромными скачками, подкидывая ноги едва ли не выше головы. Я одним духом пробежал несколько чжанов, и только тогда в голове вспыхнуло слово: змея!

Набравшись храбрости, я осмотрел свои ноги, но укусов на них не было. Огляделся – и змея за мной не гналась.

Деревенские говорят, что в горах водятся «шахматки» – свернувшись, они напоминают узором шахматную доску. Встречаются и «веерëнки» (то есть кобры), которые набрасываются на жертву быстрее вихря, а заслышав их рычание, даже дикие кабаны каменеют от ужаса.

Еще в горах верят, что змеи падки до женщин. Поэтому ловцы змей мастерят специальных кукол: рисуют на деревянной дощечке женское лицо и красят его румянами, а лучше всего попросить жену плюнуть на дощечку, чтобы на кукле остался запах ее слюны. Ловцы кладут деревянную куклу у тропы или относят подальше в горы, а на другое утро находят на ней змею, лежащую без малейшего движения, словно ее опоили. Тогда ловцу остается только бросить змею в корзину. Еще говорят, если идешь ночью по горной тропе, надо взять с собой бамбуковую палку или бамбуковое лыко. Считается, что бамбук и змеи – любовники, и если у человека в руках бамбук, змея не решится на него напасть.

При встрече с ядовитой змеей у жителей гор есть еще одно средство – громко крикнуть: «Красная девка!» Говорят, услышав эти два слова, змея цепенеет, и человек может успеть сбежать. А почему нужно кричать именно эти два слова, а не другие, и что они значат, деревенские толком объяснить не могут.

Однажды Яньцзао забрел со своим опрыскивателем на северный склон хребта, там его укусила змея, и он с громким воем бросился бежать. Думал, пришла его пора помирать, но потом смотрит – нога не опухла и даже не болит, в теле нет ни озноба, ни судорог. Посидел немного, но смерть к нему не спешила, вода по-прежнему пилась, небо над головой синело, нос сморкался. Ничего не понимая, Яньцзао вернулся за опрыскивателем и остолбенел: щитомордник длиной в добрых три чи – тот самый, который только что его укусил, лежал мертвехонький на хлопковом поле.

Оказывается, Яньцзао сам сделался ядовитее любой змеи.

Любопытство погнало его на чайное поле, Яньцзао полез в траву под кустами, где всегда водилось много щитомордников. Он смотрел, как змеи кусают его в протянутые руки, а потом одна за другой начинают содрогаться, биться в корчах, кататься по земле, пока, наконец, не затихают.

Вечером он вернулся домой с целой связкой мертвых змей. Издалека деревенские не поняли, что это змеи, думали, он несет с поля охапку травы.

△ Сей
△ 渠

До сих пор я рассказывал про Яньцзао и остальных жителей Мацяо, используя местоимение «он». Но в Мацяо у этого слова есть еще и синоним – «сей». Разница между ними лишь в том, что «он» используется для обозначения тех, кто сейчас далеко, а «сей» – для тех, кто рядом, кого мы видим. Мацяосцы всегда потешаются над чужаками, которые обходятся одним местоимением «он», и не могут поверить, что в нормативном языке не существует разделения между «ними» и «сими».

В Мацяо есть даже прибаутки про «них» и «сих», например: «С ним барчонок, а с сим собачонок» – так говорят про людей, которые держатся с вами скромно и тихо, но моментально наглеют, стоит вам отвернуться. И хотя под «ним» и «сим» здесь понимается один и тот же человек, но по своей сути это два разных слова, которые ни в коем случае нельзя путать.

В старину слово «сей» тоже использовалось как местоимение. Например, в «Записях о Трех царствах»[84] читаем: «Зять приходил вчерашнего дня, сим и похищены [книги]». И в древних стихах слово «сей» встречается достаточно часто: «Отчего же вода в сем пруду столь чиста? Ибо родник ее день за днем пополняет»[85]. Или: «Буде комар устремит жало свое на железного быка, жалу сему не отыщется места…»[86] Однако из этих текстов не видно, чтобы слово «сей» использовалось исключительно для обозначения лиц и предметов, которые находятся рядом. Я всегда был уверен, что твердолобое упорство в разделении людей на «них» и «сих» происходит от одной только нудной натуры жителей Мацяо, никакой реальной необходимости в таком разделении нет.

Носители нормативного китайского языка до сих пор обходятся одним местоимением «он», в английском, французском и русском языках тоже нет специальных местоимений для «ближних» и «дальних».

Вернувшись в Мацяо спустя много лет, я снова услышал это слово и снова увидел «сих», знакомых и незнакомых. Но Яньцзао среди «сих» не было. Я вспомнил, сколько раз он помогал мне отнести дрова в деревню, вспомнил, как часто мы над ним потешались: тайком вычерпывали пестициды из его ведер, потом смешивали с зерном и травили мышей, кур или уток, а бывало, что несли добычу прямиком в снабженческий кооператив и меняли там на муку. По нашей вине Яньцзао не раз получал нагоняй от деревенского начальства.

Мне особенно врезалось в память, как кипятился Яньцзао, обнаружив пропажу: лицо его багровело, лоб расцветал синими жилами, Яньцзао метал во встречных гневные взгляды, а завидев кого-то из городских, злобно выл, давая понять, что мы у него на подозрении. Но после снова таскал нам хворост и другие тяжести. Если Яньцзао шагал налегке, достаточно было улыбнуться и помахать ему рукой, чтобы он послушно подошел и закинул ношу на плечи, продолжая бормотать свою невнятицу.

Я его не нашел. Деревенские сказали, что Яньцзао нанялся подсобить кому-то в Лунцзятани. А домой к нему ходить не надо, нечего там делать. Жена у него такая тверезая, что даже обед не умеет сготовить, выйдет в поле сорняки пропалывать – подергает немного, а потом валится задницей в самую грязь. Такая у него жена.

Я все равно пошел, стараясь не слушать тихие смешки деревенских. На стене возле темного провала двери висели горлянки с семенами и зловещего вида змеиные шкуры, напоминавшие пестрый гобелен. Хозяйка в самом деле вышла ко мне растрепанной и неумытой, голова ее была такой большой, словно весь рис, который она ела, уходил прямиком в череп, на лбу блестел длинный шрам непонятного происхождения. Когда надо было улыбнуться, она оставалась серьезной, а потом вдруг ни с того ни с сего принималась хохотать и держалась со мной совсем запросто, будто со старым другом, что выглядело немного странно. Она принесла чай, и, взглянув на кайму черного жира по краю чашки, я долго не мог унять тошноту. С такой хозяйкой пол в доме всегда будет колдобистым, точно деревенская улица, чуть зазеваешься, угодишь в рытвину и подвернешь ногу. На кровати громоздилась гора некогда цветного тряпья, теперь приобретшего одинаковый мутно-серый оттенок. Вдруг хозяйка достала из-под тряпья какой-то кулек, и я едва не подпрыгнул от испуга. У кулька имелся нос и глаза – это был ребенок. За все время он даже не пикнул, лежал с закрытыми глазами, и ни громкий хохот матери, ни мухи на щеках его не тревожили.

Я подумал даже, что ребенок мертвый. Может, хозяйка только делает вид, что он живой, хочет покрасоваться перед гостем?

Я поспешно сунул ей двадцать юаней.

Конечно, я повел себя мелочно и лицемерно. Я мог бы оставить ей тридцать, сорок, пятьдесят юаней и даже больше. Но по моим подспудным расчетам, двадцатки вполне хватало. Что такое двадцать юаней? Не столько мое участие к Яньцзао, сколько попытка заглушить воспоминания, откупиться от совести, вернуть себе душевное спокойствие, довольство жизнью и сознание собственного благородства. Я подумал, что двадцать юаней – небольшая плата за возможность сбежать из этой убогой хибары, увидеть солнечный свет, услышать пение птиц, снова взять в руки фотоаппарат и замурлыкать любимый мотивчик. Двадцать юаней – небольшая плата за то, чтобы этот день остался в моей памяти полным поэзии и розового света.

Я отставил чашку с нетронутым чаем и вышел за дверь.

На ночь я остановился в гостевой комнате при волостной управе. В дверь постучали, я встал открыть и в кромешной тьме увидел, как в дверной проем просунули здоровое бревно. Наконец я разглядел за бревном Яньцзао, он стал еще худее прежнего, суставы острыми углами выпирали у него из-под кожи, и все его тело напоминало причудливую комбинацию острых углов. Сильнее всего торчал кадык, такой острый, что казалось, еще немного, и кожа на шее попросту порвется. Яньцзао улыбнулся, обнажив редкие зубы и мясистые красные десны.

Все пятнадцать ли от дома до управы он тащил на спине бревно.

Очевидно, он искал меня. Из его жестов я понял, что бревно он принес мне в подарок, желая отблагодарить меня за участие и заботу. Должно быть, дома у него не нашлось ничего ценнее.

Он так и не приучился говорить, вместо слов у него изредка вырывались какие-то невнятные звуки. Все остальное время Яньцзао молча кивал или мотал головой в ответ на мои вопросы. Позже я подумал, что на самом деле нашей беседе мешало совсем другое: даже не будь Яньцзао «мыкуном», у нас едва ли нашлись бы темы для разговора. Я выдавил из себя несколько слов о погоде и урожае, поблагодарил его за бревно, которое никак не мог взять с собой в город, и не знал, что сказать дальше, что сказать, чтобы глаза его загорелись, чтобы он ответил чем-то кроме кивков и качания головой. Из-за его молчания я все больше чувствовал избыточность своих слов, я молол языком, чтобы хоть что-то сказать: значит, ты сегодня был в Лунцзятани, а я нынче заходил к тебе к домой, еще видел Фуча и Чжунци, и прочее, и прочее. Бессмысленной болтовней я связывал валуны молчания в некое подобие разговора.

К моему счастью, в гостевой комнате стоял черно-белый телевизор, тем вечером показывали допотопный фильм о мастерах кунг-фу. Приняв заинтересованный вид, я поминутно поглядывал на машущих ногами воинов, девиц и убеленных сединами монахов, давая понять, что мое молчание вполне простительно и объяснимо.

Еще в комнату то и дело заглядывал незнакомый пащенок с соплей под носом, благодаря которому у меня появилось новое занятие: я поинтересовался, как его зовут, притащил ему табуретку, спросил у матери, сколько ему лет и заодно обсудил с ней политику контроля рождаемости в сельской местности.

Прошло почти полчаса. Иными словами, мы выполнили минимальный норматив для встречи старых друзей и обмена воспоминаниями, теперь можно было прощаться. Полчаса – это не десять и не пять минут. Полчаса означают, что встреча не прошла впопыхах, получаса хватит, чтобы оставить о старом друге теплые воспоминания. Я смог вытерпеть странный травянистый запах, исходивший от тела Яньцзао, – похожий запах сочится из свежего среза на бамбуковом стволе, я высидел эти тягостные полчаса, и наша встреча близилась к успешному завершению.

Он стал собираться, после моих настойчивых уговоров снова взвалил на спину бревно и немного похэкал на прощание, будто его сейчас стошнит. Уверен, ему было что мне сказать, но все слова Яньцзао наводили на мысли о тошноте.

Он вышел за дверь, и в уголке его глаза блеснула слеза.

Шаги в темноте звучали все дальше.

Я видел ту слезу. Было темно, и все равно слеза Яньцзао так глубоко врезалась мне в память, что стереть ее оттуда не получалось, как я ни жмурился. Она светилась золотом. И я помнил о ней, когда украдкой выдохнул и смахнул с лица приклеенную улыбку. Я совсем не чувствовал избавления. Я помнил о ней, когда сидел перед телевизором и досматривал фильм. Я помнил о ней, когда налил в таз горячей воды, чтобы вымыть ноги перед сном. Я помнил о ней, когда протискивался в автобус дальнего следования и орал на замешкавшегося впереди толстяка. Я помнил о ней, когда покупал газету. Я помнил о ней, когда стоял под зонтом на рынке и вдыхал рыбный запах с прилавка. Я помнил о ней, когда сидел на встрече с двумя представителями интеллектуальной элиты, которые уламывали меня войти в редакцию пособия по ПДД, а потом подмазать полицейское начальство и добиться принудительной лицензии. Я помнил о ней, вставая с кровати.

Шаги в ночи давно стихли.

Я знаю, что эту слезу видно лишь издали. Далекие друзья, разлученные с нами временем и расстоянием, омытые памятью, процеженные сквозь ее фильтры, порой кажутся нам милее, красивее и трогательнее, чем есть на самом деле, они обращаются в яркие миражи, по которым мы жгуче тоскуем. Но стоит им приблизиться, стоит «им» стать «сими», и все меняется. Из ярких миражей они превращаются в блеклых и пресных посторонних, окутанных непроницаемым коконом совершенно иного опыта, иного языка, иных интересов, с ними оказывается не о чем говорить – точно так же и я предстаю перед ними изменившимся до неузнаваемости, совсем не тем человеком, образ которого хранился в их памяти.

Я повсюду ищу их, но нахожу только сих. Мне никуда не деться от сих, но я не в силах забыть их.

Мудрое разделение на «них» и «сих», предусмотренное в мацяоском наречии, вскрывает огромную разницу, существующую между ближним и дальним, между описанием и реальностью, между наблюдателем и участником. Тем вечером, когда составленный из острых углов «сей» взвалил бревно на спину и шагнул в ночь, превращаясь в «него», я отчетливо увидел, как между двумя этими словами блеснула немая слеза.

△ Кано́нник
△ 道学

Я дал жене Яньцзао двадцать юаней. Она радостно взяла деньги и наговорила мне разных любезностей:

«Яньцзао часто вашу компанию вспоминает».

«Экий ты канонник!»

И так далее.

«Канонниками» в мацяоском наречии называют людей благонравных, добродетельных, солидных и велеречивых – умеющих растолковать высшие принципы. В Мацяо это слово обычно не несет отрицательных коннотаций.

Однако за долгие века в конфуцианские каноны вплелось столько лицемерия, что человеку со стороны бывает не очень приятно, если его называют канонником. Как будто добрые дела – скажем, сунутая хозяйке двадцатка – обусловлены не естественным порывом, не искренним желанием помочь, а необходимостью следовать культурным нормам. Эта мысль удручает. Способны ли мы еще испытывать друг к другу настоящее сочувствие, не продиктованное правилами и канонами? Быть может, именно глубокий скептицизм относительно доброты человеческой природы побуждает мацяосцев использовать слово «канонный» вместо прилагательных «участливый», «сердечный» и «отзывчивый»? И сколько людей, пытавшихся обласкать мацяосцев своими милостями, сгорало от стыда и страха, столкнувшись с таким скептицизмом?

▲ Жёлтый
▲ 黄皮

Так звали пса, самого обычного пса желтого окраса, у которого не нашлось иных примет, чтобы придумать кличку. Не знаю, откуда он взялся, но хозяев у него не было. Пайков «образованной молодежи» обычно выдавали побольше, да еще родители присылали нам продукты из города, так что из наших котлов пахло интереснее, чем из деревенских. Поначалу мы еще не приучились беречь каждую крошку и бросали испачканный рис прямо на пол, а прокисшие овощи вытряхивали в канаву. Так Желтый и прижился у нас, откормился на щедрых помоях и всегда полными надежды глазами заглядывал нам в чашки.

Еще он выучил городской язык. Если нужно было подозвать его к себе или на кого-нибудь натравить, годился один чаншаский диалект. Услышав команду на мацяоском наречии, Желтый только лениво оглядывался по сторонам. Местных это очень злило, они бранили Желтого, говорили, что он позабыл свои корни.

Еще он научился узнавать нас по дыханию и звуку шагов. Случалось, вечером мы ходили в соседнюю деревню навестить друзей или в коммуну позвонить родным, а домой возвращались поздней ночью. Мы взбирались на хребет Тяньцзылин, лежавшая внизу Мацяо тонула в плавном течении голубого лунного света, а до дома оставалось еще пять, а то и все шесть ли. И тогда не нужно было ни слов, ни тем более свиста, в деревне что-то само собой приходило в движение, и скоро из глубин лунного света наружу выныривал дробный топот, он приближался к вам по извилистым тропинкам, все учащаясь и учащаясь, и наконец из темноты проступала безмолвная черная тень, а спустя мгновение Желтый уже утыкался вам в руки или бросался на грудь, норовя лизнуть прямо в лицо, обжигая горячим дыханием из распахнутой пасти.

И так было каждый раз. Он узнавал наши шаги за шесть ли от деревни, и не жалея сил мчался навстречу, чтобы согреть хозяев, бредущих в ночи, как будто сам дом заранее принимал нас в свои объятия.

Не знаю, к кому он прибился после нашего отъезда. Помню только, что, когда дядюшку Ло укусил бешеный пес, в коммуне развернули целую кампанию по отстрелу собак. Бэньи сказал, что Желтого за его подлую натуру следует пристрелить первым, взял винтовку и собственноручно сделал три выстрела, но Желтого только ранило. Волоча подбитую заднюю лапу, он с жалобным воем убежал на хребет.

Ночью со склона у нашего дома послышался знакомый вой – это был Желтый, он выл так несколько ночей подряд. Наверное, не мог понять: почему он узнает наши шаги от дальнего хребта, а мы не слышим, когда он молит о помощи под самыми нашими окнами? И почему, когда Бэньи нацелил на него свою винтовку, никто из нас ему не помешал?

Нам было не до него, все мы пытались зацепиться за какую-нибудь работу в городе и поскорее уехать из Мацяо. И даже не заметили, когда он перестал лаять.

Спустя много лет я вернулся в Мацяо и узнал его – Желтый ковылял на трех лапах по деревенской улице, поглядел на меня безо всякого выражения, улегся у стены и задремал. Он постарел, похудел, ребра выпирали из-под шкуры, хвост почти облысел, взгляд потух. Он все время спал и перестал понимать чаншаский диалект. Когда я попытался его погладить, он резко дернулся и без всяких церемоний укусил меня за руку. Конечно, не всерьез, просто прихватил зубами мою ладонь, давая понять, что я внушаю ему только угрозу и отвращение.

– Желтый, ты что, меня не узнал?

Он посмотрел на меня пустыми глазами.

– Я твой хозяин. Не помнишь?

Угрюмый старый пес снова глянул на меня и с поджатым хвостом заковылял прочь.

△ У́лочная болéзнь
△ 晕街

В нормативном китайском языке есть словосочетания «морская болезнь», «воздушная болезнь», «вагонная болезнь», но нет «улочной болезни», известной в Мацяо всем и каждому. Симптомами улочная болезнь напоминает обычный кинетоз, но проявляется только в городе, сопровождаясь изменением цвета лица, шумом в ушах, потемнением в глазах, отсутствием аппетита, нарушениями сна, слабостью, истощением, стеснением в груди, повышением температуры, беспорядочным пульсом, рвотой и диареей. Женщины, страдающие улочной болезнью, жалуются на нарушения цикла и недостаток молока после родов. У всех лекарей в окрестностях Мацяо припасены специальные снадобья от улочной болезни: дереза, пузатка и грецкий орех.

Из-за улочной болезни даже в ближайшем поселке Чанлэ мацяосцы стараются не оставаться на ночь, а тем более на несколько дней. Гуанфу из верхнего гуна, перебравшись учиться в уездный центр, за месяц едва не истаял от улочной болезни и поскорее вернулся домой, в горы. Причитал: батюшки, в городе жить – врагу не пожелаешь. Потом все-таки окончил свое училище, с горем пополам устроился в городскую школу учителем физкультуры, что было в глазах мацяосцев настоящим чудом. Гуанфу говорил, что поборол улочную болезнь с помощью квашеных овощей. Запасся двумя кадушками квашеных овощей, старался как можно чаще ходить босиком и в результате продержался в городе без малого два десятка лет.

Улочная болезнь – тема, из-за которой у нас с мацяосцами вышло немало споров. Я подозреваю, что в действительности такой болезни вовсе не существует, что мацяосцы попросту обманывают сами себя. На улице человек не страдает от постоянной тряски, как на корабле или в самолете, и хотя в городах порой бывает дымно и шумно, воздух пахнет бензином, а вода из-под крана – хлоркой, все это вряд ли способно вызвать настоящее заболевание. Ведь миллионы людей спокойно живут в городах, не страдая от улочной болезни. Прочитав некоторые книги после отъезда из Мацяо, я еще больше уверился в том, что улочная болезнь – всего лишь результат внушения, нечто наподобие самогипноза. Если человек поддается гипнозу, он может по команде провалиться в сон или увидеть какую-нибудь чертовщину. Точно также и человек, долгое время проходивший обработку на предмет классовой сознательности и бдительности по отношению к идеологическим врагам, будет повсюду видеть врагов. А когда окружающие ответят ему неприязнью, враждебностью и агрессией, он еще больше уверится в своей правоте – стало быть, враги ополчились против него всерьез, и подозрительность возникла не на пустом месте.

Приведенные выше примеры выявляют еще один ряд фактов – строго говоря, это не настоящие факты, а факты второго порядка, созданные языком и воспроизводящие сами себя.

У собак нет языка, поэтому собаки не страдают от улочной болезни. Как только люди сделались языковыми существами, им открылась возможность, недоступная прочим видам, они познали магию языка, научились убивать и воскрешать словом, рождать из небытия новые и новые чудесные фигуры. Эта мысль толкнула меня провести эксперимент на собственной дочери. Нам предстояла поездка на автобусе, и я заранее сказал, что в сегодняшнем автобусе пассажиров не укачивает, после чего всю дорогу дочь веселилась и чувствовала себя превосходно. Перед следующей поездкой я сказал дочери, что сегодня ее может укачать, и в самом деле, дочь сильно встревожилась, сидела на своем месте как на иголках, и в конце концов с побледневшим лицом и сдвинутыми бровями привалилась к моему плечу – автобус не успел тронуться, а ее уже укачало. Этот эксперимент нельзя считать настоящей апробацией гипотезы, но даже его достаточно, чтобы утверждать: язык – оружие, которое нельзя недооценивать, опасный груз, с которым следует обходиться как можно более осторожно и почтительно. Наша речь похожа на заклинания, а словарь – на шкатулку, скрывающую в себе сонмища демонов. Так незнакомый мне человек однажды придумал словосочетание «улочная болезнь», которое породило целый ряд физиологических реакций, преследующих жителей Мацяо из поколения в поколение, и определило их извечную нелюбовь к городам.

А «революция», «интеллигенция», «родина», «начальство», «трудовой лагерь», «бог», «конфликт поколений»? Что породили эти слова? И что еще породят?

Я не смог убедить мацяосцев в своей правоте.

После мне рассказали, что если бы не улочная болезнь, Бэньи тоже сидел бы в городе на казенных харчах. Вернувшись с Корейской войны, он поступил служить на конюшню при провинциальной управе, оттуда ему была прямая дорога в кадровые работники – перспективы открывались самые блестящие. Но, как и все остальные мацяосцы, Бэньи ничего хорошего в городской жизни не видел. В городе не попьешь имбирного чая с горохом и солью, не полежишь под летним небом, слушая плеск воды, не посидишь у очага, чтобы колени и мотню пекло от жара… Мацяоское наречие, на котором он говорил, почти никто не понимал. К тому же он не привык вставать по утрам так рано. И сослуживцы вечно смеялись, когда он забывал застегнуть ширинку на форменных брюках. Еще он не привык называть нужник туалетом и не привык, что нужники бывают женскими и мужскими.

Кое-чему он все-таки в городе научился, стал чистить зубы, писать авторучкой, даже играл с сослуживцами в баскетбол. Первый раз на баскетбольной площадке он весь вспотел от беготни, но мяча так ни разу и не потрогал. В следующий раз, когда соперники завладели мячом и вели его к корзине, Бэньи вдруг крикнул: «Стой!» Не понимая, что стряслось, все разом на него уставились. Бэньи неторопливо отошел к краю площадки, хорошенько высморкался, после чего вернулся на свое место и как ни в чем не бывало махнул игрокам: «Давайте потише, а то я едва не угорел».

Бэньи не понимал, почему все смеются. И смеются так издевательски. А что дурного в том, чтобы высморкаться?

Городское лето куда жарче деревенского, духота в городе стоит немилосердная. Вечерами Бэньи прохаживался по улицам, мимо шныряли студентки в самых низовных нарядах: короткие шортики, все ноги на виду. В тени у деревьев стояли бамбуковые лежанки, а на них, обмахиваясь веерами, дремали незнакомые женщины. От их подбородков, босых ног, от поросли под мышками, от округлостей, белевших в вырезах платьев, пахло, как от вареного мяса из котла. Бэньи маялся улочной болезнью: тело горело, дыхание то и дело сбивалось, голову сжимали тиски. Он измазал полбанки тигрового бальзама, но толку не было, сходил на гуаша – всю спину ему исскребли до багровых разводов, а голова по-прежнему горела, да еще и губы обсыпало лихорадкой. Засучив рукава, Бэньи сердито покружил по улицам, наконец вернулся в конюшню, наподдал ногой по фуражной корзине и заявил:

– Баста, ухожу!

Спустя несколько дней Бэньи выплеснул внутренний жар и вернулся в город – широко улыбаясь, угостил сослуживцев кукурузными лепешками из деревни. Он тогда водил ли-гэ-лан с одной вдовой из Чжанцзяфани: вдова была старше на двенадцать лет, толстая, как кадушка, настоящая мастерица по части гашения внутреннего жара.

От провинциальной управы до Чжанцзяфани было два дня пути, и Бэньи не мог бегать туда каждый раз, когда у него начиналась сухотка.

Он доложил командиру, что ему нездоровится, что у него улочная болезнь, что все его земляки, перебравшись в город, страдают от этой болезни и по-богатому им жить не судьба. Сказал, что хочет вернуться в горы, на свои два му[87] топких полей. Командир подумал, что ему просто не нравится служба в конюшне, и перевел его кладовщиком в отдел охраны общественного порядка. Сослуживцы говорили, что Бэньи совсем обнаглел: на второй день после перевода на новое место полез к жене начальника отдела. Высоко задрав зад, она оперлась о край кровати и исследовала разложенный на матрасе свитер. Бэньи развеселился и шлепнул бабенку по выдающемуся заду: «На что смотришь?»

Бабенка испугалась, покраснела и принялась костерить Бэньи последними словами:

– Ах ты, сукин сын, выродок вонючий! Ты что такое надумал?

– А чего ты сразу ругаешься? – Бэньи обратился за поддержкой к начальникову секретарю: – Ну и баба! Не рот, а помойка!

– А тебе кто разрешал руки распускать?

– Какие руки? Просто шлепнул ее по заду…

– Да как ты смеешь! Ни стыда ни совести!

– А что я такого сказал?

Разгорячившись, Бэньи перешел на мацяоское наречие и до судорог в языке доказывал свою правоту, но никто так и не понял, что он хочет сказать. А вредная бабенка забилась от него в самый угол, но Бэньи ясно слышал, как она отчеканила:

– Вахлак!

Начальник вызвал его на беседу. Бэньи не понимал, о чем им беседовать. Вот умора, и это, стало быть, «проступок»? И это – «непристойное поведение»? Он всего-навсего шлепнул бабенку по заднице, а они раздули на пустом месте черт знает что, вот в деревне можно кого хочешь шлепать, и ничего тебе за это не будет. Но Бэньи сдержался и с начальником спорить не стал.

Начальник потребовал, чтобы он выступил с самокритикой и определил идеологический корень своего проступка.

– Нет никакого корня, просто улочная болезнь. Как прихожу в город, начинаю сухоткой мучиться, башка болит, встаю утром разбитый, будто меня всю ночь колотили.

– Какая болезнь?

– Говорю же, улочная болезнь.

– Что еще за «улочная болезнь»?

Начальник был не из мацяосцев, про «улочную болезнь» ничего не знал и не поверил таким объяснениям. Но Бэньи все равно был счастлив, потому что наказание за шлепок оказалось как нельзя более удачным: его уволили со службы, и теперь он мог вернуться домой, каждый день пить свой имбирный чай с горохом и валяться в постели до позднего утра. Получив бумаги об увольнении, он радостно выругался, пошел в кабачок и умял там целую миску лапши со свининой, запивая это дело тремя лянами[88] вина.

Спустя много лет Бэньи оказался в уездном центре на каком-то собрании для кадровых работников и встретил там старого товарища Ху, с которым вместе служили в провинциальной управе. В свое время Ху был простым посыльным, а стал настоящим руководителем, на собрании говорил про «три ключевые задачи», «четыре основных пункта», «пять практических реализаций», Бэньи ни слова не понимал. Манеры почтенного Ху аккуратно стряхивать сигаретный пепел, приглаживать набок волосы, полоскать рот после еды, маленьким ножичком срезать кожуру с яблока казались Бэньи незнакомыми, удивительными и достойными восхищения. Он сидел в гостиничной комнате почтенного Ху и не знал, куда себя деть от неловкости, да еще “ланпочки” городские до того ярко горели, что глаз не поднять.

– Да, худо с тобой обошлись. Из-за такого пустяка уволили со службы. – Оглянувшись на прошлое с высоты прожитых лет, бывший сослуживец протянул ему очищенное яблоко.

– Ничего, ничего.

– Теперь поезд ушел, – вздохнул почтенный Ху, – на руководящую должность тебе культурного уровня не хватит, в армию уже поздно. Дети-то есть?

– Есть, мальчик и девочка.

– Хорошо, хорошо. Как урожай?

– Вашими заботами, не голодаем.

– Хорошо, хорошо. Отец с матерью живы?

– Перевелись в отряд товарища Янь-вана, коммуна Желтого источника[89].

– А ты шутить не разучился. Откуда жена родом?

– Местная, из Чанлэ. Бабенка хорошая, но с характером.

– Хорошо, с характером – это хорошо.

Бэньи не понимал, что значат все эти «хорошо», думал, почтенный Ху расспрашивает его о жизни, чтобы куда-нибудь устроить или еще чем помочь, но так ничего и не дождался. Правда, посидели все равно славно. Бэньи был рад, что старый товарищ его не забыл, не загордился, что дал ему талонов на десять цзиней зерна. Вспомнилась круглая бабенкина задница, которую он шлепнул много лет назад, и на короткий миг Бэньи снова перенесся в прекрасное прошлое. После закрытия собрания почтенный Ху уговаривал его остаться в городе еще на день, но Бэньи ни в какую не соглашался. Дескать, годы уже не те, улочная болезнь еще пуще разыгралась, пора возвращаться в деревню. Почтенный Ху хотел подвезти Бэньи на своем джипе, но тот замахал руками. Сказал, что не выносит запаха бензина, все заправочные станции обходит за версту, а на машине ехать совсем не может. Знакомый кадровый работник подтвердил, что Бэньи отказывается не из вежливости, что многие деревенские из окрестностей Мацяо не терпят запаха бензина и потому ходят всюду пешком. Чтобы улучшить жизнь народных масс, местное Управление автотранспортного хозяйства даже запустило маршрут из уездного центра до Лунцзявани, но за месяц этим маршрутом воспользовалось всего несколько человек, в результате Управление понесло серьезные убытки, и маршрут пришлось закрыть.

Почтенный Ху наконец поверил, махнул рукой, и Бэньи тронулся в путь.

△ Кра́шеный чай
△ 颜茶

За все время службы конюхом при уездной управе Бэньи так и не смог привыкнуть к городскому чаю.

Обычно мацяосцы пьют имбирный чай, еще такой напиток называют пряженым чаем. В маленькой ступке с рельефным дном расталкивают сушеный имбирь, добавляют туда соль, затем греют воду в подвесном чайнике и заливают имбирь кипятком. В семьях побогаче вместо глиняного чайника ставят на огонь медный, и бока его всегда начищены до слепящего блеска, что придает делу особую торжественность. Хозяйки насыпают в жестяную банку чайные приправы (кунжут, сою или горох) и ставят ее прямо в огонь. Потом подкладывают дров и привычными к жару пальцами потряхивают раскаленную жестянку, чтобы приправы не пригорели. Слышно, как в жестянке что-то шуршит и перекатывается, трещит горох и кунжут, и скоро по дому начинает тянуться горячий аромат, а лица гостей расплываются в блаженных улыбках.

А на самых торжественных приемах заваренный чай приправляют финиками или куриным яйцом.

Бэньи никак не мог взять в толк: у городских денег – полные карманы, почему же они пьют один крашеный чай без всяких приправ? Такой чай редко подают на стол свежим, обычно его варят в большом котле и переливают в кувшин, где он стоит по два, а то и по три дня и годится только для утоления жажды. В него и чайные листья кладут не всегда, порой варят одни ветки, и цветом он получается темный, как соевая подлива. Наверное, потому его и назвали крашеным.

Городские никогда не пьют настоящий чай, один крашеный. Смех и слезы!

△ Инозéмщина
夷边

Говорят, в Хунани на десяти ли земли сменяется по три говора. Жители поселка Чанлэ называют далекие места чужбиной, в Шуанлун-гуне говорят «чужедалье», в Тунлодуне вместо «чужедалье» говорят «запада», а мацяосцы называют все дальние края иноземщиной (причем неважно, что имеется в виду – Пинцзян, Чанша, Ухань или Америка), а их обитателей – инородцами. Странствующие работники, которые катают по деревням ватные одеяла, бродячие скупщики пушнины, сосланные в деревню студенты, партийные работники, проходящие перевоспитание в школе кадров[90], – все это инородцы. «Культурная революция», Индокитайские войны, два года, которые Бэньи оттрубил конюхом в провинциальной управе, – все это «иноземные дела». Подозреваю, что мацяосцы, подспудно уверенные в собственной исключительности, с давних пор ощущают себя в центре мироздания. Почему иначе все остальные области за пределами своей нищей деревни они презрительно называют иноземщиной?

Иероглиф и «инородец» представляет собой идеограмму «человек с луком», и в древности «инородцами» жители Срединного государства называли представителей малых племен, селившихся на окраинных землях. Откуда у мацяосцев взялась такая уверенность, что богатые и развитые города, раскинувшиеся за горизонтом, до сих пор живут охотничьим промыслом? Что их населяют одни отсталые варвары, не обученные возделывать землю?

Знакомый профессор, специалист по культурной антропологии, как-то рассказал мне, что в период «борьбы ста школ»[91] только немногочисленная школа имен[92] отрицала концепцию Китая как «срединного государства» и центра мироздания. Потомки им этого не простили, многие до сих пор сомневаются в том, что представители школы имен были настоящими китайцами. Гунсунь Лун-цзы – какое-то странное имя, а может, это никакие не китайцы, а иноземные студенты или ученые? Расшифровывая надписи на панцирях и гадательных костях, Го Можо[93] пришел к выводу, что китайская система циклического летоисчисления (система десяти «небесных стволов» и двенадцати «земных ветвей») была создана под влиянием вавилонской культуры. А Лин Чуньшэн[94] предположил, что племенное название «Сиван-му» («Владычица Запада»), которое встречается в древних исторических записях, есть не что иное, как транскрипция вавилонского слова Siwan, следовательно, задолго до открытия Шелкового пути Поднебесная испытывала на себе влияние других культурных общностей, что говорит о гетерогенности истоков древней культуры хуася[95]. Эти гипотезы только укрепили общее недоверие к философам древней школы имен.

На самом деле, даже если Гунсунь Лун-цзы и его последователи в самом деле были иностранцами, их голоса в общем хоре звучали так тихо, что ни на йоту не поколебали уверенности хуася в срединности своего государства и превосходстве китайской культуры над остальными. Иероглиф «инородцы», которым мацяосцы обозначают жителей других краев, высвечивает связь Мацяо с древними хуася, обнажая подспудное презрение и недоверие ко всему чужому. Предки современных мацяосцев никогда не относились всерьез к заветам Гунсунь Лун-цзы, и их упорная вера в собственную исключительность сохранилась в языке до сего дня.

△ Го́лос
△ 话份

Бэньи говорил, что городские не пьют пряженого чая и совсем не умеют ткать – бедолаги даже штанов себе не могут пошить, ходят в шортах величиной с ладошку, как будто тряпками для месячин обмотались, и так эти самые шорты жмут между ног, что спасу нет. Наслушавшись его рассказов, мацяосцы очень жалели городских – провожая нас домой, всегда уговаривали взять с собой отрез деревенской холстины и пошить родителям приличных штанов.

Нас смешило их сочувствие, мы объясняли, что в городе хватает ткани, просто короткие шорты красиво сидят и в них удобно заниматься спортом.

Мацяосцы только недоверчиво моргали.

Постепенно до нас дошло, что никакие доводы не способны рассеять клевету Бэньи просто потому, что у нас нет голоса. «Голос» – одно из ключевых понятий мацяоского лексикона, которому трудно подобрать синоним в нормативном языке, и означающее право на речь или же право претендовать на некую долю от общего объема речи. Люди, владеющие голосом, могут не быть отмечены специальными атрибутами или особым статусом, но в их руках сосредоточена власть над разговором, и потому каждый в компании чувствует их присутствие, смутное давление их превосходства. Стоит такому человеку заговорить, кашлянуть, бросить короткий взгляд, и все вокруг замирают в почтительном внимании, не решаясь его перебить, даже когда не согласны. Эта тишина – самое частое проявление большого голоса, молчаливое, единодушное и добровольное подчинение централизованной языковой власти. И напротив, слова человека без голоса не имеют веса, он может говорить что угодно – все будет впустую, никто не прислушается к его мнению, никто даже не поинтересуется, была ли у него вообще возможность высказаться. Его слова привычно наталкиваются на стену безразличия и никогда не удостаиваются ответа.

Со временем, когда таких тягостных эпизодов становится все больше, человеку становится трудно сохранять уверенность в своем праве говорить, а иной раз – даже в своей способности говорить. Один из крайних примеров утраты голоса – Яньцзао, который в конце концов превратился в настоящего мыкуна.

Темы, поднятые человеком с голосом, всегда оказываются подхвачены остальными, люди склонны копировать его интонацию, повторять за ним присказки и характерные словечки. Подобная репродукция языка служит формированию власти, которая утверждается и реализуется в ходе дальнейшей речевой экспансии. Само слово «голос», употребляемое в таком значении, вскрывает языковую природу власти. Зрелые политические системы, крупные объединения всегда выстраивают собственную языковую систему, завоевывая и подкрепляя свой голос официальными бумагами, заседаниями, обрядами и церемониями, выступлениями ораторов, классической литературой, памятными стелами, пропагандистскими лозунгами, произведениями искусства, новыми понятиями, новыми топонимами и даже новыми девизами правления. Грубая сила без голоса – сила сброда, дорвавшегося до денег или оружия, сила мятежников, которые могут оттеснить императорскую армию, занять столицу и даже завладеть на время верховной властью, чтобы затем неизбежно ее утратить.

Понимая это, власти предержащие придают огромное значение бумагам и заседаниям. Бумаги и заседания – ключевые инструменты, гарантирующие сохранение голоса, и вместе с тем – лучший способ его упрочить. Официальные лица живут бумагами и заседаниями и просто не представляют себе иного существования. Даже если на заседании повторяются одни пустые фразы, от которых нет ни капли практической пользы, бюрократы все равно испытывают непроизвольную радость. Причина очень проста: в зале заседаний всегда устанавливается трибуна, стол президиума и места для публики, чтобы каждый присутствующий видел, сколько голоса ему отмерено (если вообще отмерено). Только слова людей, облеченных властью, наделены прерогативой проникать в уши публики, в записи и протоколы, в громкоговорители, мегафоны и прочие инструменты принудительного вещания. И только в такой обстановке официальные лица могут с головой погрузиться в знакомый язык, ощутить, как язык орошает, вскармливает и напитывает их власть, как встает на ее защиту.

И все это куда важнее реальной повестки заседания.

По той же причине власти предержащие испытывают естественную враждебность к любому непривычному или незнакомому языку. Во время «культурной революции» наибольшим почетом в Китае пользовались Карл Маркс и Лу Синь, их имена возглавляли короткий список великих, чьи работы еще можно было увидеть на опустевших полках книжных магазинов. И все равно чтение Маркса и Лу Синя могло оказаться весьма опасным занятием. В деревне книга Маркса едва не стала доказательством моей «реакционной идеологии».

– Вместо сочинений председателя Мао пащенок городской Маркса читает! – сказали кадровые работники из коммуны. – Это что за образ мыслей? Что за отношение?

Кадровые работники не собирались и не посмели бы спорить с Марксом, к тому же они не имели малейшего понятия, что написано в «Восемнадцатом брюмера Луи Бонапарта», вредит ли эта книга кампании по озеленению гор, политике ограничения рождаемости или их вечерним планам завалиться в кабачок и наесться собачатины. По большому счету, им было все равно. Они выкатили глаза от возмущения, потому что в непонятных словах чувствовалась угроза и скрытый вызов их голосу.

В XX веке огромное влияние получило модернистское искусство: абстрактная живопись, театр абсурда, романы, написанные в форме потока сознания, сюрреалистическая поэзия и другие сенсации периодически сотрясали общество, параллельно появился целый ряд антиортодоксальных культурных движений, таких как феминизм, хиппи, рок-н-ролл и пр. Интересно, что на заре своего существования почти каждое из этих движений считалось результатом коварных происков врагов. Буржуазная пресса клеймила абстрактные полотна Пикассо как «злокозненные попытки СССР подорвать западную демократию», а самого Пикассо называла «агентом большевистской пропаганды». Церковь и Конгресс считали Элвиса Пресли и Джона Леннона «подпольными агентами коммунистов», которые «разлагают молодое поколение и пропагандируют капитуляцию в борьбе с “красной угрозой”», и на военных базах США в Европе музыка «Битлз» долгое время была под запретом. С другой стороны, все красные режимы занимались тем же самым: любое современное искусство десятилетиями подвергалось критике официальных лиц, в чиновничьих протоколах и университетских учебниках его называли «авангардом “мирной эволюции”»[96], «идеологией загнивающей западной буржуазии» и «духовной отравой, которой пичкают молодежь».

Очевидно, такая реакция – следствие перестраховки. В дальнейшем и с той, и с другой стороны контроль был постепенно ослаблен, иной раз правящие режимы даже присваивали себе некоторые словечки из лексикона новой культуры, например, записывали рок-песни, посвященные кампании по увеличению производства[97], или пытались стимулировать экспорт одежды с помощью абстрактных полотен.

Конечно, будет большой наивностью считать реакцию властей простой перестраховкой. На самом деле незнакомый язык есть неподконтрольный язык, а это почти то же самое, что неподконтрольная сила. Независимо от того, какие политические атрибуты демонстрирует эта сила, фактически она всегда наделена центробежным вектором, который создает сопротивление и перебои в каналах передачи информации, подтачивая голос действующих правителей.

Видимо, мацяосцы не уступают в прозорливости властям предержащим, раз давно подметили эту закономерность и свели власть к голосу, к контролю над языком.

Посмотрим, у кого в Мацяо есть голос.


1. Женщины, как правило, лишены голоса. Женщины не встревают в мужские разговоры, а тихо сидят в стороне, кормя пащенят грудью или простегивая подошву у самодельных туфель. Начальство считает женщин за глухонемых и никогда не требует, чтобы они присутствовали на деревенских собраниях.

2. У молодых тоже нет голоса. Все деревенские с детства следуют древней заповеди «молчать, когда взрослые разговаривают», поэтому первыми слово всегда держат старики. И даже если молодые не согласны с суждениями стариков, они могут пошептаться у них за спиной, но вступать в открытый спор не посмеют.

3. Голоса нет у бедняков. Недаром говорят, что у богатых глотка луженая, а бедняки трясутся над каждым словом: стыдясь своего положения, бедные люди редко появляются на больших собраниях, поэтому естественным образом упускают многие возможности высказаться. По мацяоским обычаям, должнику, даже если он задолжал всего полшэна[98] кукурузы, не полагается распоряжаться церемониями на свадьбе, отправлять обряды на похоронах, сопровождать невесту из дома родителей и исполнять прочие торжественные обязанности на праздниках, иначе он может принести хозяевам несчастья. Еще простым гостям не полагается занимать «главное место» у очага, куда сажают только кредиторов. Все перечисленные правила обеспечивают сосредоточение языковой власти в тех же богатых руках, что держат долговые расписки.


Таким образом, сила голоса определяется одновременно полом, возрастом и достатком. Но еще важнее политический фактор: например, Бэньи занимал пост секретаря мацяоской партийной ячейки, то есть был облечен высшей властью в деревне, и когда бы он ни говорил, голос его звучал раскатисто и зычно, словно с трибуны, а команды принимались без малейших возражений. Постепенно Бэньи разучился говорить обычным голосом, горло его было постоянно надсажено, каждое слово сопровождалось немилосердным хрипом, но и это не останавливало его от беспрерывного митингования. Даже когда наш партсекретарь, заложив руки за спину, шагал в одиночестве по горной тропинке, его рот ни на секунду не закрывался, Бэньи сам задавал себе вопросы и сам же на них отвечал. «Интересно знать, а бобы здесь вырастут?» – «Какие, вязи их, бобы, тут земля такая сырая, что все гниет на корню!» – «А если глины подмешать?» – «А где ты эту глину возьмешь? Пока ее сюда натаскаешь, можно целый склон распахать да кукурузой засеять» – «Тверезое племя…»

Все это он говорил сам с собой. Бэньи мог всю дорогу не умолкать, до пены у рта спорить с самим собой и в один голос вести настоящие дебаты.

В деревне у него было прозвище «Большой Гонг»: куда приходил Бэньи, там становилось шумно и весело, как на празднике. И начальство многое спускало ему с рук. Однажды в коммуне устраивали какое-то собрание, Бэньи явился к началу, но первым делом как обычно заглянул на кухню проверить, что там готовят. Прикурил от печки, осмотрелся, но увидел только гору наструганной редьки в тазу, а больше ничего – во всей кухне ни одной мясной косточки. Бэньи помрачнел: «Это что за порядки? Что за отношение к крестьянам-беднякам и низшим слоям середняков?» Вне себя от злости он выскочил на улицу и, даже не заглянув в зал собраний, бросился прямиком на бойню снабженческого кооператива выяснять, осталась там свинина. Мясник сказал, что последний кусок только что продали. Бэньи схватил тесак и крикнул: загоняй свинью, будем колоть! Мясник ответил, что начальство не велит колоть больше одной свиньи в день, но Бэньи парировал: а если начальство пообещает харчи бесплатные раздавать, ты тоже поверишь?

– Вот это дело, и я от супчика свиного не откажусь! – заулыбался сидевший тут же Ваньюй.

– А ты чего здесь забыл? – вытаращился на него Бэньи.

– И правда, – заморгал Ваньюй, – чего я забыл?

Бэньи и так был сердит, а тут совсем рассвирепел, со всего маху грохнул тесаком по доске:

– Ты посмотри на себя – расселся как на празднике! А ну живо катись отсюда! Нынче же промотыжишь мне рапсовое поле на северном склоне, не то подниму народные массы, и мы так тебя раскритикуем, что мало не покажется!

При виде тесака Ваньюй мигом выскочил за дверь, но скоро его лоснящаяся голова робко замаячила в дверном проеме:

– Че-чего там надо… на северном склоне?

– Ты оглох? Промотыжить рапсовое поле!

– Понял, понял! Не сердись.

Лоснящаяся голова скрылась. Кое-как успокоившись, Бэньи сел сворачивать самокрутку и тут услышал позади какой-то скрип, обернулся – а это Ваньюй, кривится в пристыженной улыбке.

– Виноват, опять я недослышал… Чего там надо… промотыжить?

Должно быть, Ваньюй ничего уже не слышал от страха.

Бэньи проорал ему в ухо: «Рапсовое поле!», и Ваньюй наконец ушел.

Заслышав с заднего двора свиной визг, Бэньи немного повеселел. Он больше всего на свете любил колоть свиней и делал это мастерски. Свинья еще немного повизжала, и Бэньи с забрызганным грязью лицом и багровыми руками вышел на кухню перекурить. Свинью он забил красиво – с одного удара. Пока шло собрание, Бэньи все прохаживался по бойне, трепался с мясниками, потом позвал знакомых продавцов из кооператива, они расселись у пышущего жаром очага, наелись мяса, запили супом со свиной кровью – теперь все было как надо, Бэньи вытер жирные губы и сыто рыгнул.

За все это время на собрание он даже не заглянул, но критиковать нашего партсекретаря начальство не решалось. А когда раскрасневшийся Бэньи наконец уселся на свое место, его даже попросили подняться на трибуну и выступить с речью (из чего можно заключить, что голос у него был феноменально большой).

Бэньи поднялся на трибуну и сказал:

– Долго говорить не буду, обозначу только два момента.

Этот манифест предварял все его выступления. И не важно, сколько моментов на самом деле успевал обозначить Бэньи: два, три, четыре, пять или того больше, короткой выходила его речь или длинной и многословной, в начале он всегда предупреждал, что обозначит только два момента.

Он поднялся на трибуну и долго говорил, перекатывая на языке мясную отрыжку, а в конце свернул к подвигам бойцов добровольческой армии на Корейской войне, личным боевым примером доказывая, что постройку ирригационных сооружений, посев риса, организацию свинофермы, проведение политики контроля рождаемости и прочие задачи не просто можно осуществить, а непременно нужно осуществить. Американские танки при этом он всегда называл тракторами. Говорит: стояли мы на тридцать восьмой параллели, тут катятся на нас американские трактора – земля трясется! Другой бы от такого страха уже обделался, но герои добровольческой армии слабины не дают, подпустили мы американские трактора на сто чжанов – сидим, подпустили на пятьдесят чжанов – сидим, подпустили на тридцать чжанов – сидим, а когда эти самые трактора оказались прямо у нас перед носом, мы как жахнем артиллерией! И подорвали их все к такой-то матери!

На этом месте Бэньи с победным видом оглядывался по сторонам.

Однажды начальник Хэ решил его поправить:

– Не тракторы, а танки.

Бэньи заморгал:

– Не тракторы? Ну, я человек темный, проститутов не кончал.

Он хотел сказать, что не учился в институте, поэтому ему простительно не знать, чем отличаются танки от тракторов. Он даже постарался запомнить слово «танк», повторил его несколько раз, но на следующем собрании, когда речь зашла о том, как герои добровольческой армии подпустили американцев сначала на сто, потом на пятьдесят, потом на тридцать чжанов, Бэньи от волнения снова превратил танки в трактора.

Речевые ошибки нисколько не мешали потокам его красноречия. «От икоты еще никто не умер», «Большое бедствие кончается большим урожаем, малое бедствие – малым урожаем», «Каждый должен лепить идеологию, лепить прогресс, лепить мир!» – смысла в подобных изречениях было немного, но поскольку они исходили от Бэньи, люди подхватывали их и повторяли друг другу. Бэньи был немного глуховат. На одном из собраний в коммуне вместо: «Курс – основа основ, следуйте верным курсом, и остальное приложится» он услышал: «Курс – сосновый засов, следуйте верным курсом, и просяное отложится». Это была явная бессмыслица, но по милости Бэньи мацяосцы свято верили, что председатель Мао сказал именно так, и поднимали нас на смех, когда мы пытались их исправить: дескать, что вообще такое «основа основ» и куда «приложится» это самое «остальное»?

▲ «Кра́сная заря́»
▲ 满天红

С шестидесятых годов в Китае начался настоящий бум производства «Красной зари». «Красной зарей» называлась большая лампа в форме чайника с двумя длинными носиками, из которых торчало по фитилю толщиной с мизинец. Лампу заправляли соляркой или хлопковым маслом, подвешивали на длинный бамбуковый шест, и она коптела клубами черного дыма, разрывая густую темноту и принося нам свет, пока мы возделывали целину на хребте, собирали рис на заливных полях, проводили собрания и маршировали по деревенским улицам с демонстрациями. То были годы, когда светлого времени на все не хватало, и по ночам люди тоже должны были кипеть энтузиазмом. Жестянщики выпускали новые и новые партии «Красной зари» – спрос на нее был очень высокий. Ставя нам в пример революционную обстановку в какой-нибудь коммуне или продбригаде, начальство говорило: «Вы поглядите, как люди работают, у них одной “Красной зари” горит десять штук!»

Я прибыл в Мацяо в самый разгар «кампании верности». Чтобы выразить свою преданность вождю, каждый вечер мы собирались в доме Фуча – только там главная комната была достаточно просторной, чтобы вместить всех трудящихся нашей производственной бригады. Высоко наверху коптела «Красная заря», но набившаяся в комнату толпа оставалась черной и неразличимой. Заденешь кого-нибудь плечом и даже не знаешь, мужчина это или женщина. Все выстраивались перед портретом председателя Мао, начальство подавало команду, и трудящиеся массы вдруг разражались оглушительным ревом, цитируя по памяти полдесятка высочайших указаний, – впервые услышав такой хор, мы изрядно перепугались. Не думали, что мацяосцы наизусть помнят столько изречений, и невольно восхитились их подкованностью в революционной теории.

Скоро мы с облегчением поняли, что деревенские просто затвердили наизусть шесть цитат и каждый вечер повторяют одно и то же.

Сосланные пащенята учились в школе, получали аттестаты – скоро мы вызубрили еще больше изречений нашего вождя и могли без запинки выкрикивать их на вечерних сборищах, нанося тем самым жесточайший удар по нахальному самодовольству деревенских. Признав свое поражение, они стали вести себя скромнее – доставая папиросы, сначала предлагали закурить сосланным пащенятам, и заученные цитаты барабанили уже не так уверенно.

Когда хор смолкал, кто-нибудь из деревенского начальства – чаще всего это был Бэньи или дядюшка Ло – кратко отчитывался перед висевшим на стене председателем о полевых работах, а в конце робко добавлял: «Доброй ночи, почтенные твои лета».

Или говорил: «Сегодня снег выпал. Почтенные твои лета, не забудь поставить жаровню на ночь».

И председатель Мао на стене молча соглашался. На этом месте трудящиеся прятали руки поглубже в рукава и выходили за дверь, на свистящий холодный ветер.

На одном из таких собраний Чжаоцин прикорнул в углу и проспал время, когда все стали расходиться. Домочадцы Фуча тоже его не заметили, заперли двери и улеглись спать. А посреди ночи проснулись от громкого ора – это был Чжаоцин: сволочи! заморозить меня решили?

Фуча даже не знал, что на это отвечать, пришлось отговориться «Красной зарей»: масло выгорело, в потемках было ничего не разглядеть.

Можно себе представить, как понаторели в революционной теории мацяосцы, каждый вечер посещавшие такие собрания. Они постоянно обращались к высшим указаниям председателя Мао, правда, изречения, которые они цитировали, порой звучали довольно необычно: «Председатель Мао сказал, чай масличный нынче хорошо в рост пошел»; «Председатель Мао сказал, зерно надо беречь, но и варево каждый день хлебать – тоже не дело»; «Председатель Мао сказал, если помещичьи элементы станут темнить, мы их перевешаем, как собак»; «Председатель Мао сказал, Мелкий Чжао не соблюдает политику рождаемости, у него дома одно количество и никакого качества»; «Председатель Мао сказал, кто будет свиной навоз водой разводить, того мы найдем и зерном оштрафуем» и все в таком духе. Я так и не смог выяснить, из какого источника они черпали все эти высшие указания и кто первым пустил их в оборот. Но относились мацяосцы к таким изречениям очень серьезно и при каждом удобном случае вворачивали их в разговор.

В этом нет ничего необычного. После, изучая курс истории китайской литературы, я выяснил, что мацяосцы следовали примеру некоторых конфуцианских мужей. Мужи эти через слово «обращались к совершенномудрым», а на самом деле просто сочиняли какое-нибудь изречение и для пущей солидности приписывали его Конфуцию, Лао-цзы, Сюнь-цзы или Мэн-цзы. Ян Сюн[99], видный ученый ханьского времени, постоянно цитировал в своих трактатах Конфуция, но впоследствии выяснилось, что почти все цитаты он придумал.

△ Вес
△ 格

Слово «вес» в Мацяо часто употребляется в переносном значении, как синоним существительных «влияние» и «авторитет», однако рамки его использования несколько шире. Есть у человека вес или нет веса, обезвесился он или, наоборот, прибавил в весе, служит мацяосцам главным критерием, по которому они оценивают своих ближних.

Вес человека определяется его квалификацией, образованием, происхождением, репутацией, служебным положением, мужеством, талантами, благосостоянием, добродетелями или дурными делами, даже плодовитостью. Вес прямо соотносится с голосом: к весу человека всегда прилагается голос, а у человека с голосом почти наверняка имеется большой вес.

Котловый дядька Фуча по имени Минци (все деревенские звали его «дядюшка Минци») когда-то жил в Чанлэ и научился там стряпать отличные пампушки. Если в коммуне проходили большие собрания, Минци вызывали из деревни, чтобы он приготовил начальству пампушек, и это придавало ему большой вес. В такие периоды из «дядюшки Минци» он превращался в «батюшку Минци», и не только сам Минци гордился своей почетной миссией – вся деревня гордилась вместе с ним, и если в Мацяо приходил какой-нибудь инородец, знакомый с Минци или незнакомый, деревенские начинали через слово поминать в разговоре своего знаменитого односельчанина. А когда инородец терялся или не выражал достаточного интереса к подвигам Минци, местные сразу мрачнели и окатывали его презрением: ты что, даже батюшки Минци не знаешь? И если до этого хозяин собирался принять инородца как дорогого гостя и попотчевать пряженым чаем с имбирем, теперь из-за такого невежества и презрения к авторитетам инородец мог рассчитывать разве что на чашку холодного крашеного чая.

Накормив начальство своими пампушками, Минци любил, заложив руки за спину, пройтись по деревне, отпуская замечания, если ему что-то приходилось не по нраву. Даже самые отчаянные парни проникались некоторым трепетом к его пропахшей пампушками фигуре и стояли перед ним, опустив глаза долу. Однажды парень по имени Треух до того перепугался тихого внушения Минци, что бросил ловить вьюнов и побежал восвояси, подхватив ведро. Городские очень удивились: Треух не боялся ни бога, ни черта.

– Ты сегодня сам на себя не похож, – тихо заметил я ему.

– Так и быть, нынче он меня перевесил, а там посмотрим, кто кого, – мрачно пробормотал Треух, не желая смириться с поражением.

Тогда я стал замечать, что мацяосцы с весом и без веса живут очень по-разному.

Порожный сын дядюшки Ло присылал ему с иноземщины деньги, и для мацяосцев это было равнозначно тому, как если бы он присылал дядюшке Ло дополнительный вес. С весом дядюшки Ло приходилось считаться даже Бэньи, и один почтенный возраст никогда не дал бы ему такого преимущества.

Чжаоцин не умел стряпать пампушки, денег с иноземщины ему тоже никто не присылал, зато он наплодил друг за другом шесть сыновей, что помогло ему немного прибавить в весе. Распределяя картошку или бобы, начальство всегда поднимало перед Чжаоцином безмен выше, чем перед остальными, показывая таким образом свое уважение.

Случались, что вес приходил к человеку на время, и наблюдать за такими переменами было довольно забавно. Например, городской парень по кличке Черный Барич однажды привез в Мацяо бутылку соевого соуса «Лунпай»[100] и обменял ее у Чжунци на фазана. Говорили, марка эта очень известная, будто бы бутылки с «Лунпаем» каждый год отправляют в столицу, чтобы тушить в нем свинину для самого председателя Мао, а из простых смертных попробовать такой соус могут разве что кадровые работники уездного уровня и выше. Новость разлетелась по деревне, и две недели Чжунци пользовался большим весом, а его покашливания сделались намного звонче и уверенней. Он добавлял в еду всего по капле драгоценного соуса, но ничего не мог поделать с соседями, которые друг за другом приходили отлить себе немного «Лунпая», как ничего не мог поделать с Бэньи и прочим начальством, взявшим обыкновение регулярно наведываться к нему домой, и соус в бутылке с каждым днем убывал, а вместе с соусом убывал и вес Чжунци, пока наконец не вернулся к исходному уровню. Он умолял Черного Барича привезти ему из города еще одну бутылку «Лунпая», обещал отдать за нее сразу двух фазанов. Черный Барич соглашался, но каждый раз возвращался из города с пустыми руками: наверное, там с драгоценным соусом тоже случились перебои.

Чжунци думал попросить батюшку Минци, чтобы тот через свои каналы достал ему новую бутылку «Лунпая» и тем самым помог вернуть прежний вес. Но вес Минци к тому времени достиг таких высот, что Чжунци несколько раз собирался с духом, но так и так и не смог подобраться к нему и завести разговор.

Минци постоянно ездил в коммуну и кормил начальство своими пампушками, отчего и сам стал наполовину начальством – все равно как конь, на котором ездит император, или ночной горшок, куда он испражняется, приобретают особый статус. Все свободное от пампушек время Минци ходил по деревне и раздавал указания. Местное начальство тоже относилось к нему уважительно, если он заходил в зал во время общего собрания, ему всегда уступали место за столом. Он слушал, как Бэньи распределяет людей по работам, и кивал в знак одобрения или же качал головой, если был не согласен. Иногда он даже перебивал начальство и встревал со своими замечаниями, не имеющими отношения к теме собрания, зато имеющими прямое отношение к пампушкам, например, говорил, что при такой холодной погоде тесто плохо поднимается, или что на содовых заводах стали воровать и халтурить, сода теперь никуда не годится. Начальство продбригады внимательно его слушало, порой даже вступало в обсуждения по вопросам технологии приготовления пампушек. Случалось, что Минци был в ударе и отнимал много времени от общего собрания, но и тогда начальство не возражало и не намекало ему, что пора закругляться.

К сожалению, приобретя большой вес, люди часто теряют голову – особенно если такой вес достался им по воле случая, как было с Минци. Слава о его пампушках разошлась далеко за пределы Мацяо, теперь его приглашали даже в уездный центр, если там случались какие-нибудь большие собрания. Там Минци завел шашни со вдовой Ли, которая мыла полы в гостинице уездного центра. Вдова Ли была женщиной городской, опытной и понимала, как угодить мужчине, за это Минци мешками носил ей пампушки. В конце концов Минци решил не мелочиться и притащил вдове целый куль первосортной муки, которую поставили специально на кухню начальника уездной управы, а заодно прихватил с кухни копченую свиную голову.

Скоро история вышла наружу, вдова Ли потеряла место в гостинице. А Минци (батюшкой теперь его никто не называл) с понурой головой вернулся в Мацяо и с тех пор больше не получал приглашений постряпать начальству пампушки. Мало того, в деревне на Минци все смотрели свысока, вид у него с каждым днем становился все более жалким, теперь ему не давали слова даже на общих коммунных собраниях – а о совещаниях кадровых работников и говорить нечего. Если же требовалось получить мнение каждого члена коммуны, Минци взволнованно тянул шею и пищал тоньше комара, так что Бэньи приходилось прикрикнуть: «Громче! Громче говори! Каши мало ел?»

Его отправляли на самую черновую работу и трудоединиц начисляли меньше, чем остальным.

Мацяосцы досадовали на Минци, возмущались, что своей жадностью и сластолюбием он сгубил замечательный повод для гордости, которым пользовалась вся деревня, и теперь выходило, будто вся деревня украла с уездной кухни мешок муки и свиную голову. Мацяосцы не забывали лишний раз напомнить Минци, как он «обезвесился», чем только глубже вгоняли его в уныние, и еще до нашего отъезда из Мацяо он заболел и отправился к Желтому источнику. Наблюдая за этими драматическими событиями, я понял, что вес тоже может коллективизироваться. Минци в Мацяо был фигурой настолько уникальной, что его вес как будто превратился в коллективную собственность всех жителей деревни, потому они и относились к нему так серьезно. И когда Минци, никого не спросив, пробросался своим весом, деревенские сочли это настоящим преступлением.

Спустя много лет в Мацяо я услышал, как стайка пащенят, собравшись под деревом у межи, распевает такую песню:

Минци проворовался,
Начальнику попался,
Прищучили его.
В управу потащили
Штаны с него спустили,
Всю задницу разбили,
А вот и поделом!
Другой раз будешь знать,
Как пыль в глаза пускать,
Вся задница расплющена,
Ни сесть тебе, ни встать!

Я невольно вздрогнул. Не думал, что спустя столько лет Минци по-прежнему будет жить в Мацяо, будет жить в песенках новых детей, и что мешок муки, однажды лишивший Минци веса, заодно обессмертит его имя. Как знать, вдруг это имя останется в Мацяо, когда на земле не будет уже ни Бэньи, ни Фуча, ни меня, ни даже этих детей, что распевают под деревом свои песни.

Пока жив язык, до тех пор и Минци может жить в Мацяо, жить еще много, много лет.

△ Руба́ч
△ 煞

Вес мацяоской женщины чаще всего измеряется весом ее мужчины. Выходя замуж, женщина принимает вес семьи своего мужа, и если семья мужа теряет вес, она обезвешивается вместе с ними. Вес незамужней женщины определяется весом ее отца, а после смерти отца – весом старшего из братьев.

Впрочем, случаются и исключения. Той зимой, когда мы прокладывали новую дорогу, на стройку собрали народ из всех окрестных деревень, работы велись в спешке, всюду царила страшная неразбериха: люди толкались, хватая инструменты, толкались, копая землю, толкались в очереди за едой. Ветер свистел, поднимая волны пыли, горизонт был затянут мутной желтой пеленой. Под таким ветром люди с коромыслами, трамбовками и тачками приобретали несвойственную им грацию, напоминая фигурки в плохо подсвеченном театре теней.

На площадке не было женщин, так что мы могли справлять нужду прямо на месте. Стряхнув последнюю каплю, я увидел, что в нашу сторону движется начальственного вида компания, попутно проводя замеры и размечая землю известкой. Главный начальник был одет в старую военную форму, на голове его плотно сидела ушанка, а лицо до самого носа было замотано шарфом. Он отдавал указания, размахивая бамбуковой жердью, а двое его подручных послушно бегали и натягивали проволоку для разметки. Голоса заглушало ветром и лозунгами из репродукторов, начальник что-то громко прокричал, но подручные не услышали, тогда он бросил свою жердь, сам подошел и спустил под откос здоровенный валун, лежавший поперек разметки. Я удивился его силе: чтобы сдвинуть с места такой валун, мне пришлось бы позвать хотя бы одного помощника.

При виде человека в ушанке Фуча слегка забеспокоился и спросил, потирая руки:

– Ну… Что скажете?

Начальник с силой ткнул своей жердью в засыпку, вытащил жердь и измерил глубину, на которую она ушла в землю.

– Кого надуть хотите? Тут еще на два раза трамбовать.

– Так уже на пять раз трамбовали! – вытаращил глаза Фуча.

– Вы зачем вообще сюда пришли? Почесаться? Комаров покормить?

Фуча не нашелся, что ответить.

Человек в ушанке повел нас в командный пункт получать проволоку, дорогой все встречные и поперечные свидетельствовали ему свое почтение: «Здравствуйте, начальник Вань!» Начальник Вань ничего не отвечал, только кивал или коротко улыбался. «Вес у хмыря ничего себе», – тихонько шепнул мне товарищ из городских, но шагавший в нескольких метрах впереди начальник Вань его услышал. Начальник замедлил шаг, обернулся и обвел нас тяжелым взглядом, в котором читалось молчаливое предупреждение.

Мы очень удивились его острому слуху и не ожидали такой быстрой реакции. Появилось нехорошее предчувствие: такого субъекта лучше не злить.

И только потом мы обнаружили, что начальник Вань – на самом деле женщина. Дело было так: мой товарищ пошел по нужде и увидел, как начальник Вань, сняв свою ушанку, выходит из нужника, а по плечам его рассыпана целая копна длинных волос. Поначалу товарищ так и застыл на месте, а потом, забыв, что ему понадобилось по нужде, побежал мне обо всем рассказать. Я не поверил, пошел посмотреть и увидел, как эта самая Вань сидит за столом рядом с мужчинами, разговаривает баском и водку пьет стаканами, не хуже остальных. В тех местах женщины никогда не садились обедать вместе с мужчинами. И увидеть за мужским столом женщину (даже очень похожую на мужчину) было так странно, что хотелось протереть глаза, словно туда попал песок.

Потом я узнал, что начальник Вань была родом из Чжанцзяфани, звали ее Вань Шаньхун, когда-то она учительствовала в частной школе, потом одно время занимала пост секретаря комсомольской организации в коммуне, и пахать могла, и деревья валить, даже на тракторе умела ездить. Надо признать, без ушанки начальник Вань выглядела очень даже ничего, у нее были яркие черты лица, живые глаза и сильная линия подбородка. Она рассекала толпу мужчин, словно острый серп травяные заросли. Но разговаривать Вань Шаньхун не любила, за всю зиму, пока шла стройка, мы слышали от нее только хрипловатые команды: «Пойдет», «Не пойдет», «Обедать», которые она выдавала с одним и тем же каменным лицом.

Как ни странно, чем отрывистей звучали слова Вань Шаньхун, тем больше в них было силы, тем меньше хотелось с ней спорить. В Мацяо таких людей называют «рубачами». Глагол «рубить» в переносном смысле указывает на твердые и решительные действия, а еще может означать конец спора или разговора («сказал, как топором отрубил»). Поэтому рубачом называют человека, за которым в разговоре всегда остается последнее слово. И на моей памяти девица Вань была единственной деревенской женщиной, достойной звания рубача.

Знакомство с таким рубачом трудно назвать настоящим знакомством, как бы вы ни старались с ним подружиться, между вами всегда останется пропасть шириной в тысячу ли. Когда мы попадались на пути Вань Шаньхун, она делала вид, что нас вовсе не существует, смотрела вдаль поверх наших голов – не представляю, что она там видела. С непривычки мы не знали, как быть: здороваться с ней или уже промолчать, но потом поняли, что она ведет себя так со всеми, постепенно привыкли и уже не принимали ее холодность на свой счет. Жители Чжанцзяфани только усмехались, дескать, она и односельчан не жалует, ни одной души близко не подпускает, что уж говорить о мацяосцах. Вроде и живет человек по соседству, а вроде и нет ее.

Выходило, что у Вань Шаньхун вообще не было друзей.

Она олицетворяла собой общественную работу, поэтому порой переставала быть похожа на реального человека, казалось, стоит моргнуть, и ее образ растает в воздухе, как химера. Говорили, у нее непростая биография: якобы мать родила ее от начальника рабочей группы, который проводил в Чжанцзяфани земельную реформу, и потом этот самый начальник тайно перевез ее в уездный центр и устроил в старшую школу. Не знаю, правда это или нет. Еще говорили, что в начале «культурной революции» она была настоящим вождем хунвэйбинов, побывала и в Пекине, и в Шанхае, носила с собой маузер, сидела под арестом, и есть даже фотография, где она запечатлена рядом с каким-то важным начальником из ЦК. Тоже не знаю, правда это или нет. Еще говорили, что Вань Шаньхун к тридцати годам так и не вышла замуж, потому что женихом ее был офицер ВВС, примкнувший к заговору Линь Бяо[101], и после ареста о нем уже много лет нет никаких известий. Опять не знаю, правда это или нет.

Для меня Вань Шаньхун всегда оставалась скорее предметом сплетен и пересудов. Под шумок людской молвы ее молодость утекала, кожа тускнела, и со временем начальник Вань стала напоминать обычную женщину средних лет. Однажды она со своими подручными пришла к нам проводить измерения, чтобы повернуть русло горного ручья. Тогда на ее спине уже наметился небольшой горб.

Какие-то парни решили ее подразнить и запели бесстыжие песенки. Вань Шаньхун пропустила подначки мимо ушей, и парни отплатили ей за это целым потоком скабрезностей:

– Эй, хорош строить из себя неизвестно что! Все равно никто из начальников на тебя не позарится, даже не мечтай!

– Гонору, как у девицы, а на самом деле – шкура полковая, пробы ставить негде. Откуда иначе такие сиськи?

– Не смотрите, что она вся из себя серьезная, мужика-то все равно хочется. Ишь как задницу оттопырила! Не баба, а сука течная!

Все рассмеялись.

Она сделала вид, что ничего не услышала.

Мацяоский Чжаоцин, который тут же мотыжил хлопчатник, поднял парней на смех – все вам неймется, уже и до девицы Вань добрались? Неужто не видите, что она за человек? Секретарь! Начальник! У нее столько веса, что вам не залезть! Вязалка отвалится! С таким весом, может, уже и не рожают!

Чжаоцин имел в виду, что вес – атрибут мужчины, и женщина, получившая большой вес, уже не может считаться женщиной в полном смысле этого слова, а значит, парням не следует с ней низовничать. Из слов Чжаоцина следовало, что вес – своего рода проклятие, стирающее половые различия, и слишком большой вес может даже угрожать продолжению рода.

Не могу сказать, справедливы ли были доводы Чжаоцина. Но Вань Шаньхун действительно так и не вышла замуж, когда мы уезжали из Мацяо, она по-прежнему оставалась свободна и не обременена семьей. После мне рассказали, что спустя год или около того ее отец вернулся из школы кадров, восстановился в должности и перевез ее в город, а потом устроил работать на какой-то большой завод в Ганьсу. Что с ней было дальше, неизвестно.

△ Шакалю́га
△ 豺猛子

В одной из многочисленных складок хребта Тяньцзылин приютилась крошечная деревушка под названием Чацзы-гун. Путь туда лежит через небольшой ручей. Ручей холодный, но не глубокий, из воды тут и там торчат камни, по которым можно в несколько прыжков перебраться на другой берег. Камни поросли мхом и водорослями, больше ничего примечательного в них нет.

Я много раз ходил через тот ручей, чтобы украсить деревню Чацзы-гун очередным изречением председателя Мао или отнести туда рисовую рассаду. Однажды мой попутчик спросил, не заметил ли я чего необычного во время переправы. Я ничего не заметил. Он спросил: а помнишь большой длинный камень на середине ручья? Я покачал головой, но стараниями попутчика наконец что-то припомнил. Да, посреди русла, прямо напротив зарослей ивняка, лежал большой валун продолговатой формы – я еще присел на нем, чтобы умыться. Кажется, так оно и было.

Мой попутчик рассмеялся и сказал, что никакой это не камень. Недавно вода в ручье поднялась, и здешние пастушата видели, как он вдруг заворочался, подняв со дна целое облако мути, потянулся и отплыл вниз по течению. Так что не камень это, а шакалья рыба.

Шакальей рыбой или шакалюгой в Мацяо называют змееголова. Мацяосцы говорят, что шакалюга – хищная рыба со свирепым нравом, но некоторые шакалюги, наоборот, кротки и безобидны – топчись по нему хоть целый месяц, он даже не шелохнется.

С тех пор, встречая на пути большую глыбу или корягу, я всегда смотрю на нее с опаской. Вдруг она вздрогнет, оживет и поползет прочь. А поросший мхом камень разлепит веки и скользнет по мне черным равнодушным глазом.

△ Дорогу́ша
△ 宝气

По милости Чжихуана наш партсекретарь носил еще одно прозвище – «Слюняй». Как-то раз во время общего обеда на рабочей площадке Бэньи, выкатив глаза, шерудил палочками в большой чашке с мясом, звонко отбивая атаки остальных едоков. Чжихуан заметил это и удивленно сказал:

– Гляди, да у тебя слюни вожжами свесились!

– Слюни? – переспросил Бэньи и вытер рот, сообразив, что все на него уставились. От слюны он избавился, но засевший в щетине рис и жирные пятна на щеках остались невредимы.

Чжихуан рассмеялся, ткнул в него пальцем:

– Опять свесились!

Все расхохотались.

Бэньи что-то проворчал и предпринял еще одну безуспешную попытку утереться рукавом, вид у него при этом был довольно жалкий. А когда он снова взялся за палочки, оказалось, что мясо в чашке уже закончилось. Бэньи не удержался и обвел рты едоков пытливым взглядом, словно хотел выяснить, куда подевалась целая груда жирной свинины, которую выставили сегодня на стол, по чьим проклятым животам она разошлась.

Чжихуану он этого не спустил:

– Сели есть, так ешь! Развыступался! Я нынче по твоей милости на диетическом питании – в кишках до того сухо, что хоть костер разводи!

Наш партсекретарь спокойно относился к насмешкам и отстаивал свой авторитет, только если дело касалось службы. Услышав какую-нибудь шуточку в свой адрес, Бэньи просто притворялся глухим – он и правда был туговат на ухо. Но в тот день он отлично расслышал слова Чжихуана, и ему было особенно важно сохранить лицо, потому что на площадке собрались работники из соседних деревень, а еще начальник Хэ и начальник Яо из коммуны. И Чжихуан повел себя как настоящий дорогуша, когда при всей компании стал смеяться над его слюнями. Все-таки Бэньи – не кто-нибудь, а партсекретарь, начальник бригады.

«Дорогуша» – значит глупый человек, дурак. Дорогушные повадки Чжихуана у всей Мацяо были притчей во языцех. Например, он не понимал, что начальству надо уступать место, не умел халтурить на трамбовке, не знал, что у женщин бывают месячины. Пока был женат, Чжихуан смертным боем бил свою жену, как бьют одни дорогуши. Потом они развелись, жена уехала к родне в Пинцзян, а он все посылал своей сонехе то продукты, то одежду, что было совсем по-дорогушному. Все три каменоломни на хребте Тяньцзылин Чжихуан выдолбил сам, выгрыз своим зубилом. Из глыб, которые он выломал, можно было сложить целую гору, люди приходили на каменоломню, покупали камни, уносили их по домам, но Чжихуан часто забывался и, увидев где-нибудь знакомую породу, не мог спокойно пройти мимо – старался помочиться на нее, как на свою собственность, и потом от камня за версту разило мочой. Никаких доводов он не слушал, и деревенские были бессильны против его дорогушечной привычки. Только и могли, что в сердцах бранить Чжихуана дорогушей, окончательно закрепляя за ним это прозвище.

Однажды он пришел к какому-то человеку «мыть жернова», то есть подновлять старые мельничные камни. Болтали с хозяином о том о сем, разговор зашел о театральных труппах, и завязался спор, который едва не окончился дракой. Хозяин говорит: ступай, ступай! И жернова мои больше не трогай. Чжихуан собрал инструменты, вышел за ворота, но тут вспомнил о чем-то, вернулся и сказал:

– Не хочешь мыть – не надо, но жернова это не твои. Не твои, ясно?

Хозяин даже лоб наморщил, но так ничего и не понял.

Чжихуан пошел прочь и у ворот гневно оглянулся:

– Понятно? Не твои это жернова!

– Неужто твои?

– И не мои. Отцовские.

Чжихуан хотел сказать, что камень для хозяйских жерновов когда-то выдолбил из породы его отец, стало быть, и жернова тоже его.

В другой раз какой-то человек из Шуанлун-гуна явился на каменоломню в слезах – дескать, родной дядюшка помер, денег на похороны нет, а хочется чин чином проводить покойника на тот свет, и вот бы Чжихуан уступил ему в долг камень для надгробия. Чжихуан пожалел беднягу, прикинул и говорит: зачем в долг? Бери так, провожай дядюшку на тот свет. Выбрал самый красивый камень с голубыми прожилками, вырезал из него надгробие, да еще взял веревку и помог тому человеку оттащить надгробие до самого Шуанлун-гуна. Каменоломня давно была в коллективной собственности. Фуча служил в продбригаде счетоводом – обнаружив, что Чжихуан просто так отдал какому-то шуанлунгунцу готовое надгробие, велел отыскать того человека и потребовать денег, да еще отчитал Чжихуана, дескать, нет у него права делать такие подарки. Они тогда вдрызг разругались, Чжихуан, почернев лицом, кричал:

– Надо же, выдумали! Я породу взрываю, я камни выламываю, я их обтесываю – при чем тут бригада?

Фуча ничего не оставалось, как оштрафовать его на трудоединицы.

Но Чжихуана не заботили трудоединицы – пусть штрафуют. Его заботили только камни, которые он выламывал, все остальное Чжихуан не считал по-настоящему своим, а раз оно не свое – чего о нем тревожиться? После развода женина родня оставила его почти без штанов, но он спокойно смотрел, как из дома выносят мебель и сундуки, даже чаю гостям заварил. Чжихуан жил в верхней части деревни, за домом на горе была большая бамбуковая роща. Весной бамбук разбегается корнями под землей, и толстенькие ростки могут проклюнуться у кого-нибудь в огороде, а могут и под кроватью, и в свинарнике. Деревенские считают так: на чьей земле вырос бамбук, тот ему и хозяин. Чжихуан это правило тоже знал, но иногда забывал. Однажды он возился у себя на огороде, ставил шпалеру для огурцов и тут увидел во дворе какого-то незнакомца – заметив хозяина, незнакомец перепугался и бросился бежать. Он не знал дороги и понесся прямиком к канаве – как Чжихуан ни кричал, незнакомец даже не оглянулся, бухнулся в канаву и по грудь увяз в грязи. Тут он заорал, и из-за пазухи у него вывалился большущий бамбуковый побег.

Он явно выкопал этот побег во дворе у Чжихуана. Но Чжихуан и бровью не повел, подбежал к канаве, вынул из-за пояса секач, срубил подвернувшееся под руку деревце, сунул один конец вору и вытащил его из канавы.

Глядя на секач в руке Чжихуана, вор совсем спал с лица и задрожал всем телом. Но когда понял, что Чжихуан не собирается его трогать, мелкими шажками засеменил к тропе.

– Эй, ты бамбук забыл, – окликнул его Чжихуан.

Воришка едва не упал.

– Бамбук свой возьмешь или мне оставишь? – и Чжихуан бросил ему бамбуковый побег.

Вор подобрал побег с земли, отупело поглядел на Чжихуана, но так и не понял, в чем подвох, поэтому со всех ног бросился бежать и скоро скрылся из виду. Чжихуан сначала веселился от того, какого он дал стрекача, но постепенно улыбка сползла с его лица, сменившись недоумением.

Деревенские подняли Чжихуана на смех: вора упустил – это ладно, но рубить дерево, чтобы вытащить подлеца из канавы! А самое смешное – побоялся, что вор уйдет с пустыми руками и всучил ему бамбук со своего огорода. Чжихуан эти пересуды пропускал мимо ушей, сидел в сторонке и молча курил.

△ Дорогу́ша (продолжение)
△ 宝气(续)

Расскажу еще немного о том, каким дорогушей был Чжихуан. Однажды я наблюдал, как он с помощниками строил небольшой склад для снабженческого кооператива. Когда последний кусок черепицы был уложен на место, откуда ни возьмись появился Бэньи и принялся оценивать качество выполненных работ: тут попинал, там похлопал, в конце концов вытянул физиономию и заявил, что основание у дома сложено неровно, да и раствора строители пожалели, за такую работу он всем вычтет трудоединицы.

Чжихуан заспорил: ты чего из себя строишь? Специалист херов! Я с камнем всю жизнь работаю – думаешь, не знаю, сколько нужно раствора?

– Кто из нас партсекретарь? – усмехнулся Бэньи. – Кто главнее – тверезый Чжихуан или партсекретарь Бэньи?

Видно, еще с того раза затаил на Чжихуана обиду.

Деревенские как могли старались уладить ссору, одни оттаскивали Чжихуана в сторону, другие заговаривали зубы Бэньи. Чжаоцин особенно рьяно крутился возле нашего партсекретаря, совал и совал ему свои папиросы, топтался у нужника, пока Бэньи ходил облегчиться. Потом топтался у ворот бойни, пока тот ходил на бойню. Наконец дождался, когда Бэньи с папиросой в зубах выйдет наружу, вслед за ним проинспектировал ряды огурцов и перцев, посаженных вдоль дороги, но партсекретарь наш за все время даже взглядом его не удостоил.

В кооперативе зазвонил колокол. Бэньи, радостно потирая руки, объявил:

– Ну, меня ждут у начальника Хуана, черепашьим мясом будут угощать!

Он даже не пытался скрыть своего воодушевления.

Не успел Бэньи отойти, как у новенького склада что-то загремело, причем загремело как-то неправильно. Деревенские прибежали доложить: беда, беда, Дорогуша стены ломает! Бэньи поначалу растерялся, но быстро взял себя в руки и поспешил на место – оказалось, Чжихуан в самом деле взбесился и долбит молотом каменный фундамент нового склада, ругаясь самыми последними словами.

Новая стена податлива, словно доуфу. Один камень уже наполовину вышел наружу, другой зашатался, со стены сыпалась крошка. А если выбить камни из фундамента, кирпичи разве удержатся? Рядом бегал старый Хуан из кооператива, тщетно пытаясь остановить Чжихуана. Увидев Бэньи, старый Хуан закричал:

– Это что же делается? Что делается? Новая стена, кто вас просил ломать? Вам своей работы не жалко, так хотя бы кирпичи пожалейте! К вашему сведению, один кирпич – это четыре фэня!

Бэньи прокашлялся, возвещая о своем прибытии.

Дорогуша не понял, что означает этот кашель, а может, не захотел понимать.

– Чжихуан, подлюка ты этакий!

Чжихуан глянул на него как на пустое место

– Ты чего дорогушу валяешь? – Бэньи покраснел до самой шеи. – Сносить стену или не сносить – это начальство решает. Нет у тебя такого голоса. Марш в деревню, все марш в деревню!

Чжихуан поплевал на ладони и снова взялся за молот.

– Камни эти я своими руками выломал, сам сюда привез, сам из них стену сложил. Теперь разбираю свои камни, ты тут при чем?

Когда речь заходила о камнях, спорить с Чжихуаном было бесполезно, он только таращил глаза и ничего не желал слушать. Чжунци решил подпеть партсекретарю:

– Паря, так дела не делаются. Камни эти не кооперативные, но и не твои. Ты – член производственной бригады, стало быть, и порода из каменоломни – бригадная собственность.

– Где такое видано? Что, если Слюняй – член продбригады, баба его – тоже бригадная собственность? Спи с ней кто хочешь, так?

Бэньи от ярости ни слова не мог выговорить, только тряс подбородком, и дар речи вернулся к нему нескоро.

– Ладно, ломай! Ломай, все ломай! Я не просто трудоединицы вычту, я вас так оштрафую, что вы у меня взвоете! Больше не буду с вами сюсюкаться, вы у меня узнаете, где раки зимуют, да как свиньи воюют.

Когда Бэньи пригрозил штрафом, обстановка стала меняться, люди засуетились – одни оттаскивали Чжихуана от стены, другие хватали его за руки. Третьи пытались задобрить Дорогушу и совали ему папиросы.

– Ты чего начал? Обо всем можно договориться!

– Ты нас-то не губи…

– Штраф штрафом, но зачем стену ломать?

– Я эту стену тоже строил, ты меня спросил?

Чжихуан повел могучими плечами, и люди рассыпались в разные стороны.

– Чего перепугались, я только свои камни возьму, а ваши даже пальцем не трону.

Конечно, это была полная ерунда. Все камни, которые хотел достать Чжихуан, лежали в основании стены. Убери основание, и кирпичи рухнут вниз – не в воздухе же им держаться!

Бэньи махнул рукой и зашагал прочь. Но увязавшийся следом за ним Чжаоцин скоро прибежал обратно, сияя как медный таз, и передал, что Бэньи передумал: трудоединицы он вычитать не будет, пока что не будет, а там посмотрим. Тут все наконец выдохнули. Чжихуан убрал свой молот, и деревенские вернули выбитые камни на место.

На обратной дороге они хватали друг у друга из рук Чжихуанову корзину с инструментами, приговаривая: и что бы мы делали без Дорогуши? Слюняй ободрал бы нас, как липку! Разделал бы, как мясо на доске! Они наперебой старались подольститься к Чжихуану и хором называли его дорогушей. По-моему, тем вечером это слово на время освободилось от негативных коннотаций, вернув себе исходное значение – «дорогой, драгоценный».

△ Та́нец льво́в
△ 双狮滚绣球

Когда-то Чжихуан выступал бубнем в старой театральной труппе – то есть играл на барабанах. Он умел выстукивать «Феникс качает головой», «Врата дракона», «Десять исполненных обетов», «Танец львов» и другие традиционные ритмы, бой его барабана был подобен вихрю, от которого кровь закипает в жилах, а дух воспаряет к небесам, подобен череде оглушительных громовых раскатов. В рисунке его игры встречались пунктиры и синкопы, опасные виражи, а посреди них – неожиданные точки. Бой то обрывался, то продолжался, то замедлялся, то снова набирал скорость, он воскресал, когда таяла последняя надежда, а взобравшись на самую вершину, камнем летел вниз. И если найдется в мире что-то, способное разъять все ваши кости, выкрутить мышцы, поменять местами зрение и обоняние, осязание и слух, а потом с размаху раздробить все шестеренки у вас в голове, это будет «Танец львов» в исполнении Чжихуана.

Чтобы сыграть на барабане «Танец львов» от начала и до конца, нужно не меньше получаса. Рука у Чжихуана была тяжелая, и многие барабаны просто рвались от громоподобной поступи танцующих львов.

Некоторые деревенские парни пытались научиться у Чжихуана его искусству, но ни один не преуспел.

Чжихуан должен был войти в состав мацяоской агитбригады пропаганды идей Мао Цзэдуна. Он радостно принял наше приглашение и сразу с головой окунулся в работу: починил нам светильник, смастерил колотушку для гонга, кривыми иероглифами вывел на красной бумаге «Устав агитационной бригады». Всем широко улыбался – из-за худобы улыбка оставляла от его лица только глаза и два ряда белых блестящих зубов. Но после первого же дня в агитбригаде Чжихуан вернулся на свою каменоломню. Фуча ходил за ним на хребет, обещал начислить в два раза больше трудоединиц, чем остальным членам агитбригады, но так и не смог его уговорить.

Дело было в том, что Чжихуану не нравились новые представления, и его таланту там было негде развернуться. Новые пьесы состояли из одних речитативов, реприз, куплетов и танцев богатого урожая – таким номерам не требовался аккомпанемент, подобный «Танцу львов». Нашлась одна образцовая революционная пьеса, по сюжету которой крестьянская семья выхаживала раненого бойца Новой четвертой армии, – там Чжихуановы львы только было подняли головы, но режиссер одним взмахом руки зарубил всю игру.

– Я только начал! – недовольно крикнул Чжихуан.

– Если ждать, когда ты доиграешь, артистов можно вообще не выпускать! – режиссера прислали в Мацяо из уездного дома культуры. – Основной аккомпанемент – струнные и духовые, постучишь немного в финале, и хватит с тебя.

Чжихуан помрачнел, но спорить не стал.

И вот на сцене появились японцы, начался боевой эпизод – самое время Чжихуану показать свое мастерство. Но режиссер повел себя совершенно по-свински: велел ему отбить дробь и в конце несколько раз ударить в малый гонг. Чжихуан ничего не понял, тогда режиссер взял у него колотушку и сам застучал в гонг:

– Вот так, ясно?

– Это что за напев?

– Напев?

– Нельзя же играть без напева!

– Нет тут никакого напева.

– Без напева это не музыка, а детский понос!

– У тебя на уме одно старье, только и знаешь, что танец львов да танец львов. Японцы на сцене – а ты мне танец львов! Думаешь, враги услышат твои барабаны и обделаются от страха?

Чжихуан не знал, что на это ответить, и проглотил обиду. Весь день его гонг с барабаном звучали как попало, нарушая все возможные законы; само собой, Чжихуан был очень расстроен и решил уйти из агитбригады. Режиссера он ни в грош не ставил и не верил, что пьеса без Сюэ Чжэньгуя, Ян Сылана, Чэн Яоцзиня или Чжан Фэя[102] может быть хороша, как не верил, что в мире есть много всего другого, способного его удивить. Когда мы рассказывали ему о киношных трюках, о самом большом пароходе в мире, о том, что Земля круглая, поэтому если все время идти вперед, рано или поздно вернешься туда, откуда пришел, о том, что в космосе нет гравитации и ребенок одним мизинцем сможет поднять тяжесть в сто тысяч цзиней, у Чжихуана на все был один ответ:

– Брехня.

Он не спорил и не сердился, иногда даже улыбался, слушая наши рассказы, но в конце уверенно заключал, облизнув губы:

– Брехня.

С «городскими пащенятами» он обращался повежливее и вообще с большим почтением относился к образованию. Не сказать, чтобы он был нелюбопытен или нелюбознателен – как раз наоборот, при всяком удобном случае он заводил с нами разговор, задавал какой-нибудь вопрос, над которым давно ломал голову. Но к разным «марксистским штукам» Чжихуан относился с большим подозрением, и если ответ так или иначе был связан с марксизмом, он категорически отрезал, не желая больше ничего слушать:

– Снова брехня.

Он смотрел кино, но ни за что не хотел поверить, что акробатические трюки в образцовых революционных фильмах – результат тренировок.

– Тренировки? Какие еще тренировки? Да ему в малолетстве все кости из тела вытащили. Не гляди, что он на сцене кулаками стучит да ногами машет, дай ему пустое ведро поднять – не поднимет.

И переубедить Чжихуана, доказать ему, что у актеров есть кости, что ведро они поднимут и пустое, и полное, было труднее, чем добраться пешком до неба.

▲ Господи́н Хун
▲ 洪老板

Однажды, возвращаясь с работы, я увидел у дороги безрогого теленка с круглой мордой и блестящими черным глазищами, он лежал в зарослях под тутовым деревом и жевал траву. Мне захотелось дернуть его за хвост, и я уже протянул было руку, но у теленка словно глаза выросли на затылке, он мотнул головой, вскочил и побежал прочь. Я думал пойти за ним, но тут вдалеке раздался страшный рев, земля затряслась, и я увидел огромную корову с выпученными глазами – она неслась прямо на меня, угрожающе выставив рога. Я бросил мотыгу и опрометью побежал прочь.

И нескоро набрался смелости, чтобы вернуться за своей мотыгой.

Пользуясь случаем, я попытался задобрить теленка и протянул ему пучок травы, но та же самая корова опять с ревом бросилась его защищать. До чего же глупое создание – ты с ней по-хорошему, а ей хоть бы хны.

Очевидно, корова была матерью того теленка, поэтому так яростно защищала его от моих посягательств. Потом я узнал, что моя знакомая носит кличку «господин Хун»: она появилась на свет с рваным ухом, и деревенские решили, что в ее облике переродился некий господин Хун с другого берега реки Ло – у него на левом ухе имелась похожая отметина. В прошлой жизни господин Хун был самым настоящим мироедом, одних наложниц держал семь, а то и восемь штук. Говорили, в наказание за грехи Небо повелело ему прожить нынешнюю жизнь коровой, таскать плуг, боронить землю и подставлять бока ударам кнута.

Еще говорили, что Небо явило истинную справедливость, повелев господину Хуну переродился в Мацяо. Когда красноармейцы агитировали деревенских «экспроприировать мироедов», мацяосцы поначалу робели, но потом узнали, что лунцзятаньцы провели своего мироеда по улицам в белом колпаке, а там и вовсе снесли ему голову, и ничего им за это не было, и тоже загорелись энтузиазмом. Мацяосцы сформировали комитет бедноты, напились петушиной крови и пошили себе красные флаги, но время было упущено: оказалось, все более или менее подходящие мироеды в округе уже экспроприированы, а в амбарах остались одни мыши. Не желая сдаваться, мацяосцы навели справки, вооружились дрекольем и самопалами, переправились через реку Ло и понесли революцию в деревню, где жил господин Хун. Но народ в той деревне тоже успел проникнуться революционными идеями, выпить петушиной крови и пошить себе красные флаги, а еще они заявили мацяосцам, что господин Хун – их мироед, и свергать его должны они, а не какие-то чужаки. Соответственно, и экспроприировать его зерно тоже должны они, а не какие-то чужаки. Сами понимаете, удобрения на чужие поля не льют. Между двумя комитетами прошли переговоры, но миром дело решить не удалось, и стороны взялись за оружие. Мацяосцы (на самом деле среди них были не только мацяосцы) заявили, что та деревня защищает своего мироеда, что комитет у них липовый и революция тоже липовая, выкатили самодельную пушку и ударили по врагу. Враг не растерялся, гонги в их деревне звенели так громко, что на небе было слыхать, люди поснимали все двери с петель, забаррикадировали главную улицу веялками и ударили по мацяосцам огнем из карабинов и бамбуковыми стрелами – от этих залпов даже деревья в лесу задрожали, а на землю посыпались клочки оборванных листьев.

В ходе той битвы мацяоская сторона понесла следующие потери: двух парней ранило, еще куда-то запропастился хороший медный гонг, люди целый день проторчали на жаре и вернулись домой не солоно хлебавши. Они не могли поверить, что у братьев-крестьян на том берегу такая низкая революционная сознательность, поэтому решили, что виной всему происки господина Хуна, и с тех пор страшно его возненавидели.

Теперь они были довольны, все вышло по справедливости: правитель небесный отрядил господина Хуна в Мацяо таскать плуг, и господин Хун таскал, пока не надорвался и не издох, искупив перед мацяосцами свою вину. Тем летом начальство отправило весь тягловый скот из нашей продбригады на распашку чайных полей, в деревне осталось всего две коровы, которым приходилось работать без сна и отдыха. Хрипло отдуваясь, господин Хун распахал последний участок, рухнул в горячую грязь прямо на поле и больше уже не поднимался. Потрогали нос – не дышит. На скотобойне оказалось, что легкие господина Хуна сплошь залиты кровью, все альвеолы полопались. Мясник вынул их, как подгнившую дынную мякоть, и бросил в деревянную кадку.

▲ Сань-ма́о
▲ 三毛

Расскажу заодно и об одном мацяосцом быке.

Его звали Сань-мао[103], нрав у него был такой горячий, что во всей Мацяо сладить с ним мог один Чжихуан. Говорили, что Сань-мао родился не от коровы, а выпрыгнул из горной породы, как Сунь Укун[104], и что никакой он не бык, а самый настоящий камень. И Чжихуан легко с ним управляется, потому что целыми днями имеет дело с камнями. Такое объяснение ни у кого не вызывало сомнений.

В пользу этой версии говорило и то, как Чжихуан окликал Сань-мао. Обычно деревенские пошикивают на скотину, когда загоняют ее домой. А Чжихуан кричал быку: «Ка-а-ач, кач, кач!» Каменоломы постоянно что-нибудь «качают», например, «качать Сына неба» значит колотить железным молотом. А какой камень не боится железного молота? Если Сань-мао сцеплялся рогами с другим быком, можно было вылить на него хоть бочку ледяной воды, ничего не помогало. Но стоило Чжихуану крикнуть: «Ка-а-ач!», Сань-мао испуганно отступал и становился как шелковый.

Я помню, что Чжихуан и правда отлично умел управляться со скотом, его кнут никогда не касался шкуры быка, и даже после целого дня, проведенного за распашкой, он возвращался домой чистым, без пятнышка грязи, словно вместо работы ходил проведать родных в соседней деревне. Там, где побывал плуг Чжихуана, борозды ложились ровно, будто страницы в книге, земля блестела, комочек к комочку, мягкая и парная – казалось, она сама подается навстречу Чжихуану, а он идет с плугом, словно небожитель среди облаков, и это не пашня стелется за его спиной, а картина, которой нельзя даже касаться, а тем более – ступать по ней ногами. При внимательном взгляде становилось заметно, что в рисунке, который он чертил на земле, почти нет неудачных штрихов, и даже если поле имело такую неудобную форму, что другие деревенские ломали голову, откуда и куда вести плуг, Чжихуан спокойно делал свое дело, не перепрыгивая через межи и не возвращаясь на распаханные участки. Он был подобен мастеру живописи, который создает картину одним движением кисти, не оставляя на бумаге лишних штрихов. Однажды Чжихуан довел до конца последнюю борозду, но на краю поля оставался небольшой клин, который было не взять плугом (по крайней мере, так мне казалось). Чжихуан щелкнул кнутом, гаркнул на быка, чуть наклонил плуг, и через минуту клин был аккуратно распахан.

Я не верил своим глазам.

Я готов поклясться, что его плуг даже не коснулся земли. Остается думать, что Чжихуан подчинил себе какую-то сверхъестественную силу, которая проникала в плуг через его ладони, вырывалась из блестящего лемеха и вонзалась глубоко в землю, бойко ее взрывая. В особых случаях он мог посылать эту силу туда, куда плугу было не достать, и любой самый неровный клочок земли подчинялся его воле.

Помню, он не особенно доверял шкодливым деревенским пастушатам и всегда сам отводил быка на выпас. Они уходили далеко в горы, Чжихуан оставлял быка на поляне с чистой водой и сочной травой, а потом уже отправлялся на работу. Поэтому домой он возвращался позже всех – одинокая черная точка под пылающим бордовым небосводом, которая то движется по горной тропе, то замирает на месте, и смутный звон пастушьего колокольчика летит к деревне, словно просеянный сквозь толщу багряных облаков. К тому времени на небе просыпались первые редкие звезды.

Без перезвона этих колокольчиков невозможно представить Мацяо, невозможно представить деревенский вечер. Вечер без хриплого звона пастушьих колокольчиков – все равно, что река без шума воды или весна без цветов – ослепительная в своей красоте пустыня.

Рядом с ним всегда шагал Сань-мао.

Но порой Чжихуан уходил на каменоломню, а в конце осени и вовсе пропадал там целыми днями. А без него никто не решался запрягать Сань-мао. Я был не особенно суеверен и однажды решил «покачать» его, как Чжихуан. День выдался дождливый, молния стегала низкие хмурые тучи, две голые железные проволоки, которые были в деревне вместо радиопроводов, раскачивались на ветру, а гроза то и дело высекала из них яркие искры. Проволоки висели как раз над тем участком, который мне предстояло распахать, я должен был все время проходить под ними туда и обратно, и от одного их вида меня мороз продирал по коже. По мере приближения к проводам ноги у меня слабели, а дыхание сбивалось – втянув голову в плечи, я опасливо косился наверх, где, рассыпая целые снопы искр, качались роковые проволоки, и ждал страшного удара, который рано или поздно должен был обрушиться мне на голову.

Все остальные деревенские продолжали работать под дождем, копали канавы на своих полях, и мне было неудобно бросать распашку и пережидать непогоду под крышей – не хотелось показывать, будто я так сильно боюсь смерти.

И Сань-мао не упустил случая надо мной покуражиться. Чем дальше мы были от проводов, тем быстрее он шел, так что я едва поспевал за плугом. Но стоило нам приблизиться к проводам, и шаг Сань-мао замедлялся, он то останавливался, чтобы пустить струю или навалить кучу, то тянулся пощипать траву у края поля, явно наслаждаясь моей трусостью. В конце концов он просто встал на месте как вкопанный, и сколько я ни кричал: «Ка-а-ач, кач, кач!», сколько ни стегал его, сколько ни толкал под зад, все было напрасно, он не сдвинулся ни на цунь, и копыта его упирались в землю так крепко, словно пустили там корни.

Он стоял ровно под проводами. Искры летели в разные стороны, провода трещали на всю округу, словно новогодние петарды. Ивовый хлыст у меня в руках совсем растрепался и становился короче при каждом ударе. Вдруг мой бык неожиданно заревел и дернулся с места, лемех серебристой рыбкой выскочил из земли, и Сань-мао во всю прыть понесся к краю поля. Где-то испуганно кричали, меня потащило за плугом, и я едва не упал пузом в грязь. Рукоятка плуга выскочила из рук, лемех полетел вперед и вонзился в заднюю ногу Сань-мао – удар был такой, как если бы ему в ногу засадили тесак. Наверное, он еще не успел почувствовать боли, потому что одним махом заскочил на межу, которая возвышалась над полем метра на полтора, потоптался на ней, ловя равновесие и разбрасывая копытами комья глины, кое-как удержался на ногах, а лемех застрял в расщелине между камнями и яростно там скрежетал.

Вдалеке кто-то кричал, но я не слышал слов. Только много после я понял, что мне говорили скорее вытащить лемех.

Было уже поздно. Лемех, застрявший в расщелине, со звоном переломился, плуг скособочился. И веревка, продетая через кольцо в носу Сань-мао, порвалась. Почуяв свободу, бык заревел и с неудержимой силой понесся на хребет, его бег порой сбивался, переходил в беспорядочные прыжки, в кручение на одном месте, полное небывалого веселья.

В тот день он разорвал себе ноздри и едва не лишился задней ноги. Сломал плуг, повалил столб линии передач, сбил ограду, истоптал большую бамбуковую корзину, снес рогами почти готовый навес для навоза – и если бы двое деревенских, строивших тот навес, вовремя не унесли ноги, это могло бы стоить им жизни.

Больше я Сань-мао не запрягал. И когда в бригаде решили его продать, я активно выступал за.

Чжихуан отказывался продавать быка. Доводы его снова звучали довольно странно: он твердил, что сам водил быка на пастбище, сам поил из ручья, сам ходил за ветеринаром и готовил снадобья, когда Сань-мао нездоровилось, потому и решать, продавать быка или оставить, может только он. Начальство отвечало: если ты быка запрягаешь, это еще не значит, что он твой. Надо разделять личное и общественное. Быка продбригада покупала на свои деньги. Чжихуан отвечал: так и помещики земли покупали на свои деньги, а как пошла реформа, земли их поделили. Кто поле возделывает, тот его и хозяин, так ведь нам говорили?

С этим было трудно поспорить.

– И у людей бывают промашки. Вон, Гуань Юй из-за недосмотра целый Цзинчжоу потерял – и что, Чжугэ Лян побежал продавать его или закалывать[105]? – собрание закончилось, люди давно разошлись, и Чжихуан возвращался домой, бормоча себе под нос новые доводы.

Сань-мао не стали продавать, но кто бы мог подумать, что в конце концов он погибнет от руки Чжихуана. Чжихуан поручился за быка головой, пообещал, что если Сань-мао еще хоть кому-нибудь навредит, он заколет его собственными руками. Чжихуан всегда держал свое слово. И вот однажды весной, когда природа оживает, когда краски и звуки струятся под мягким солнечным светом, наполняя воздух смутным беспокойством, Чжихуан вел Сань-мао на поле, как вдруг бык задрожал всем телом, глаза его остекленели, и с плугом за спиной он помчался вперед, широким веером поднимая с поля грязную воду.

Чжихуан ничего не успел сделать. Он видел, что Сань-мао бежит к какому-то красному пятну на дороге, еще не зная, что это женщина из соседней деревни, одетая в красную ватную куртку.

Быки на дух не переносят красное, красный цвет приводит их в ярость, в этом нет ничего удивительного. Удивительно то, что Сань-мао, который всегда беспрекословно повиновался Чжихуану, на этот раз словно взбесился: как ни бранил его хозяин, он ничего не слышал. И вот с дороги донесся слабый женский крик.

К вечеру до Мацяо добрались новости из здравпункта: женщина, можно сказать, легко отделалась – Сань-мао ее не убил, но пока поднимал на рога, сломал ей правую ногу, и еще при ударе об землю в голове у нее случилось «сотрусение мозга».

Чжихуан не был в здравпункте, он сидел у дороги, сжимая в руках обрывок веревки, на которой водил Сань-мао, и молча смотрел в одну точку. Сань-мао топтался неподалеку, боязливо пощипывая траву.

Чжихуан вернулся в деревню уже на закате, привязал Сань-мао под кленом у околицы, принес из дома тазик с желтыми бобами и сунул его быку под нос. Наверное, Сань-мао о чем-то догадался – он опустился перед Чжихуаном на колени, и из глаз его покатились мутные слезы. Чжихуан взял толстый пеньковый канат, скрутил из него четыре петли и связал копыта Сань-мао. А потом достал огромный топор.

Деревенские коровы беспокойно замычали, их рев гулял по ущелью, сливаясь с волнами эха. Заходящее солнце резко потускнело.

Он стоял перед Сань-мао и ждал, когда тот доест. Вокруг собрались женщины – мать Фуча, мать Чжаоцина, жена Чжунци, они шмыгали носами, утирали глаза, говорили Чжихуану: горе какое, не губи ты его, пожалей. Говорили Сань-мао: как ни крути, а винить тебе некого. Помнишь, как ты подрался с быком из Чжанцзяфани? А как забодал быка из Лунцзятани? Было такое? А как едва не затоптал Ваньюева пащенка? Так что тебя давно еще надо было заколоть. А один раз до чего дошло: тебя и бобами угощали, и яйцами, а ты уперся и ни в какую не хочешь запрягаться. Потом с горем пополам надел плуг и дальше стоишь! Тебя впятером стегают, а ты стоишь, будто барин какой, даром что без паланкина.

Они вспомнили все прегрешения Сань-мао и в конце концов сказали: кончились твои горести, иди себе с миром да не поминай лихом – как нам еще с тобой было…

Мать Фуча, обливаясь слезами, сказала: все одно помирать, раньше или позже. Сам знаешь, господину Хуну еще горше твоего пришлось, помер прямо на поле, даже плуг не успели снять.

Сань-мао стоял и лил слезы.

Чжихуан без всякого выражения на лице шагнул к Сань-мао, занес топор…

Глухой удар.

Череп Сань-мао расколола кровавая трещина, потом другая, третья… Кровь хлестала на целый чи, но бык не дернулся и даже не заревел, так и стоял на коленях перед Чжихуаном. В конце концов он покачнулся и тяжело завалился на бок, словно рухнула на землю толстая глинобитная стена. Его ноги несколько раз дернулись, тело растянулось на земле, отчего казалось, что Сань-мао разом стал намного длиннее. Обнажился мышастый живот, всегда скрытый от глаз. Окровавленная голова судорожно дрожала, блестящие черные глаза смотрели на людей, на залитого кровью Чжихуана.

– Ох, горемычный… – причитала мать Фуча. – Ты позови его.

И Чжихуан позвал:

– Сань-мао!

Взгляд быка дрогнул.

– Сань-мао! – снова позвал Чжихуан.

Глаза быка счастливо блеснули и наконец скрылись за широкими веками, и судороги постепенно утихли.

Всю ночь до самых петухов Чжихуан, уронив голову на руки, молча сидел перед этими закрытыми глазами.

△ Закутно́й
△ 挂栏

Вся скотина в Мацяо имеет клички. Еще у деревенских есть множество разных словечек для описания характера скотины: «дошлыми» называют умных и хитрых коров, «закутными» – коров, которые крепко привязаны к хозяину, отчего ворам бывает нелегко их украсть. Сань-мао отличался вздорными нравом, но был закутным быком.

За пару месяцев до гибели Сань-мао пропал, бригада отправила несколько человек на поиски, но люди пришли ни с чем. Думали, его уже не вернуть – наверное, воры увели да забили на мясо или продали. Но на третий вечер после пропажи, когда мы играли дома у Чжихуана в шахматы, хозяин пришел со двора и сказал: кнут на стене так и пляшет, это неспроста, неспроста. Наверное, Сань-мао вернулся. Мы вышли на улицу и сразу услышали рев Сань-мао, а потом увидели знакомый силуэт.

Бык терся рогами о калитку загона, пытаясь попасть домой. На носу Сань-мао висела оборванная веревка, хвост ему зачем-то обрубили, на исхудавших боках тут и там виднелась кровь, шерсть на морде скаталась. Должно быть, он сбежал от воров и долго плутал по горам, пока не добрался до дома.

△ До́ждь Цинми́н
△ 清明雨

Я не могу подобрать слов, когда смотрю, как волны туманного дождя врываются в ущелье, бьются о глинобитные стены коровника, морщат гладь воды на заливных полях и скрываются друг за другом в камышах на противоположном склоне. И тогда из камышей бесшумно вылетает стайка вспугнутых диких уток. Ручьи подпевают все громче, но все менее стройно, и скоро становится невозможно различить их голоса, расслышать, откуда они доносятся, шум воды поднимается до самого неба, и даже земля едва заметно подрагивает, захваченная этим волнением. В дверях стоит промокшая собака и испуганно лает на бескрайнюю завесу дождя.

Вдоль каждой крыши тянется ряд лунок, выдолбленных каплями со стрехи, и каждая лунка полна беспокойных взглядов людей, что прячутся под стрехой от дождя, полна томительного ожидания сезона Цинмин.

Каждый лист в горах выбивает дробь.

Весенний дождь – страстный, уверенный, щедрый и веселый, он – сила, что копилась в глубинах времени и наконец прорвалась наружу. Летний дождь звучит совсем иначе – небрежно, рассеянно, осенний убаюкивает видениями из прошлого, а зимний обдает холодом и безразличием. Вряд ли еще на свете найдутся люди, которые ждали бы дождя так нетерпеливо, как сосланные в деревню студенты: мы умели различать дожди по звукам и запахам, по ощущениям на коже. Потому что только в дождливые дни нам разрешалось притащить изнывающие от усталости тела домой, отдышаться, вытянуть онемевшие руки и ноги и наконец-то отдохнуть.

Моя дочь никогда не любила дождь. Для нее весенний дождь – это неудобный дождевик, скользкие тропинки, страшные молнии, перенос уличных соревнований и отмена загородных прогулок. Она никогда не поймет того волнения, которое невольно охватывает меня при звуках дождя, не поймет, почему в моих снах о деревне всегда идет проливной дождь. Она не застала той поры, когда мы скучали по шуму дождя.

Наверное, это хорошо?

Теперь снова идет дождь. И когда я слышу стук капель, мне чудится, будто горная тропа на той стороне дождя до сих пор хранит мои следы, – в дождливую погоду они проступают на мокрой земле и снова расплываются под набегающими волнами мороси.

△ Окая́нный
△ 不和气

Впервые я услышал это слово на переправе во время паводка, река Ло тогда разлилась и сделалась в несколько раз шире обычного. Со мной переправлялись две незнакомые девушки – явно приехали издалека. Сев в лодку, они первым делом закрыли лица шляпами доули, так что на виду остались одни глаза. Лодочник коротко оглядел их и махнул рукой, чтобы сходили. Девушкам ничего не оставалось, они спрыгнули с лодки, зачерпнули по пригоршне ила и вымазали себе лица, отчего сделались похожи на загримированных актеров традиционного театра, потом переглянулись и, согнувшись пополам от хохота, полезли обратно в лодку.

Я очень удивился и спросил, зачем понадобилось, чтобы девушки пачкали себе лица.

– Возьми хоть десять председателей Мао, дядюшке Дракону они не указ, – объяснил лодочник. – А если что случится, мне отвечать!

Люди в лодке закивали: верно, верно, вода и огонь шутить не любят, а береженого бог бережет. И рассказали, что однажды в лодку на переправе села девушка – тоже вся из себя окаянная, в итоге лодка перевернулась, люди попадали в воду, и ни один не смог доплыть до берега – бес не пустил.

Потом я узнал, что «окаянная» значит «красивая». На переправе существовало особое правило: в непогоду и при большой воде миловидным женщинам в лодку садиться не разрешалось, а красивым девушкам нельзя было даже подходить к берегу. Правило это появилось вот как: очень давно в здешних местах жила уродливая девушка, которую никто не хотел брать в жены, и однажды она покончила с собой, прыгнув в реку с переправы. С тех пор ее дух никак не успокоится: завидев в лодке красивую женщину, от зависти насылает ветер, поднимает волны, переворачивает лодку и губит людей. И потому если женщина на переправе хоть сколько-нибудь хороша собой, только перемазанное илом лицо убережет ее от злого духа и позволит остальным путникам благополучно добраться до берега.

Я не придал большого значения этому рассказу и не стал углубляться в размышления о связи бедствий и красоты – в том ли дело, что красивая женщина способна отвлечь человека, спутать его мысли, вызвать временное помутнение рассудка? В том ли дело, что очарованный красотой человек легко забывает про свои обязанности или выполняет их небрежно? Меня больше заинтересовало слово «окаянный». Оно содержит в себе довольно жуткое допущение: красота – порочна и очень опасна, красота приносит разобщение, тревогу и недовольство, а значит – распри, вражду и зло. Здесь можно вспомнить прекрасный нефритовый диск, с которого началась война между царствами Чжао и Цинь[106], или красавицу Елену, из-за которой греки десять лет сражались с троянцами. Если следовать этой логике, ради мира и покоя в Поднебесной людям следует держаться в тени, не привлекая к себе особого внимания, плыть по течению и погуще замазывать лица илом.

Слово «окаянный» в мацяоском наречии также используется для характеристики всего талантливого и выдающегося, всего безупречного, необычного, незаурядного. И когда этим словом описывали молодую жену Бэньи, инородцы невольно ежились от недобрых предчувствий.

△ Чудо́вый
△ 神

В Мацяо верят, что красивые женщины источают особый запах – приятный, но вредоносный. И Тесян, перебравшись в Мацяо из поселка Чанлэ, принесла этот запах с собой. За два месяца после ее появления в деревне на огородах погибли все красодневы. Стоило сорвать сверкающие золотом бутоны красоднева и положить в корзину, как они на глазах превращались в черную жижу, из которой невозможно было выудить ни лепестка[107]. Старики говорят, что с тех самых пор мацяосцы больше не сажают на огородах красодневов и лилий – все яркие цветы неумолимо гибнут, а выживают только невзрачные тыквы, баклажаны, огурцы да грецкие орехи.

И скотину запах Тесян беспокоил. Пес из дома Фуча, увидев ее однажды, так взбесился, что пришлось его пристрелить. Чжунци держал некладеного (то есть племенного) хряка, но с тех пор как в деревне появилась Тесян, хряк наотрез отказывался покрывать свиней – в конце концов Чжунци охолостил его и отправил на мясо. У других хозяев домашняя птица стала болеть чумой, и люди тоже винили во всем Тесян. Однажды и Чжихуанов бык по кличке Сань-мао тоже бросился на Тесян – визг стоял на всю деревню. Хорошо, что Чжихуан успел схватить быка за веревку в носу, иначе Сань-мао поднял бы ее на рога да бросил с горы.

Женщины всегда на Тесян смотрели косо, но ссориться с ней опасались – все-таки жена партсекретаря. Правда, некоторых и это не останавливало: увидев рядом Тесян, они будто невзначай затевали разные обидные разговоры. Принимались вспоминать день своей свадьбы, как вошли в мужнин дом, как поклонились табличкам предков, как поставили котел на очаг, какие богатые и величавые были котловины – и все в таких подробностях, будто перечисляют семейные драгоценности. Конечно же, старший дядюшка тащил сундук с приданым, второй дядюшка дудел в трубу, третий дядюшка палил из пищали, четвертый дядюшка нес красный зонтик, и так далее, и тому подобное. Они без устали вспоминали, сколько было в приданом шелковых вышивок из Ханчжоу, а сколько японских курток, какие большие браслеты красовались у них на руках и как нарядно блестели серьги.

Заслышав такие разговоры, Тесян бледнела.

Однажды какая-то женщина с притворным удивлением воскликнула:

– Ай-я-яй, до чего же вы счастливые, все-то у вас по-человечески! А мне что остается – под землю провалиться! Я в этот чертов угол забрела с одним зонтиком в руке, а приданого за мной было – куртка да приплод в пузе!

Все расхохотались.

Эта женщина хотела поддеть Тесян, напомнить товаркам о ее тогдашней бедности. Не стерпев обиды, Тесян побежала домой и там целый час рыдала, колотя руками подушку. На самом деле она росла в богатом доме, у нее были и няньки, и прислужницы, на кухне всегда пахло соевым соусом, анисом и кунжутным маслом, и Тесян с детства понимала разницу между бисквитом и печеньем – не то что мацяосцы, которые все подряд называют коврижками. Но к тому времени как Тесян оказалась в Мацяо, ее отца объявили богатеем-попрошайкой (см. статью «Девятисум»), и он умер в тюрьме, а семья едва сводила концы с концами. И она впопыхах перешагнула порог дома Бэньи с одним зонтиком в руке.

Ей было шестнадцать – нарумянившись, Тесян притащила в Мацяо свой огромный живот и, тяжело отдуваясь, стала спрашивать у деревенских, кто тут партийный. Люди молчали и удивленно ее оглядывали, но Тесян не отставала, и ей наконец назвали имена двух членов компартии. Тогда она спросила, кто из них еще холостой. И ей назвали Бэньи. Тесян разузнала, где он живет, заявилась прямо к нему в хибару, осмотрелась по сторонам и спросила:

– Ты Ма Бэньи?

– Ага.

– Партийный?

– Ага.

– Жениться хочешь?

– Чего? – Бэньи рубил корм свиньям и не дослышал.

– Я спрашиваю, баба нужна?

– Баба?

Тесян тяжело вздохнула и поставила зонтик в угол.

– Девка я ничего. И родить могу, сам видишь. Если ты всем доволен, значит…

– А?

– Значит, на том и порешим.

– На чем порешим? – Бэньи ни слова не понял.

Тесян топнул ногой:

– Значит, бери меня!

– Чего брать-то?

Тесян оглянулась на дверь:

– Спать с тобой буду!

Бэньи едва не подскочил от испуга, язык у него окаменел, слова застряли в горле.

– Ты… ты… откуда такая взялась, чудовая? Матушка! Где моя корзина?

Он юркнул вглубь дома, но Тесян не отставала:

– Ты чем недоволен? Посмотри на меня: лицо, ноги, руки – все как полагается! Если на то пошло, у меня и денег немного скоплено. А про приплод не думай, это ученого человека приплод, если хочешь – оставим. А не хочешь – вытравлю. Просто думала показать тебе, что здоровая, и родить могу…

Она напрасно старалась – Бэньи уже сбежал из дома через заднюю дверь.

– Ты в прошлой жизни много добра сделал, раз тебе такая жена достается! – Тесян от обиды топнула ногой и громко разрыдалась.

Бэньи попросил своего котлового брата Бэньжэня выгнать эту чудовую девку из дома. Когда Бэньжэнь пришел, девка вовсю строгала ботву свиньям – увидев гостя, вытерла руки, уступила ему место, отыскала чайник и поставила на огонь. Наружность у нее была приятная, зад круглый, ляжки крепкие – родить и правда сможет, так что Бэньжэнь помялся немного и не стал ее выпроваживать. После он сказал Бэньи:

– Чудовая – есть немного, зато крепкая. Если тебе не надо, я возьму.

И Тесян поселилась у Бэньи.

Вот так просто все и устроилось – Бэньи не засылал сваху, не тратился на сговорные подарки, жена не стоила ему ни гроша. И Тесян добилась чего хотела: потом она рассказывала, что с самого ареста батюшки Девятисума семье не давала покоя местная управа, четыре матушки целыми днями только плакали да причитали, а тут еще красильщик из соседней мастерской взялся донимать ее своими угрозами, так что Тесян однажды не выдержала и ушла из дому с одним зонтиком в руке, поклявшись найти себе партийного мужа. И не прогадала – спустя несколько дней вернулась домой под руку с демобилизованным бойцом революционной армии, который оказался еще и секретарем партийной ячейки, и все соседи ахнули от удивления, а местное начальство, увидев на груди у Бэньи медаль «За отражение американской агрессии и помощь корейскому народу», стало обращаться с матушками Тесян повежливее.

Они пошли в управу регистрировать брак. Секретарь сказал, что Тесян не проходит по возрасту – возвращайтесь через два года. Как они его ни уламывали, все было без толку, в конце концов Тесян рассердилась, вытаращила на секретаря свои глазищи и сказала:

– Пока печать не поставишь, я никуда не уйду – здесь буду рожать и скажу всем, что от тебя. Вот и посмотрим, как ты нас прокормишь!

Покрывшись испариной, секретарь суетливо проставил печать и выдал им свидетельства. Провожая глазами новобрачных, испуганно пролепетал: до чего чудовая баба, а ну как снова сюда заявится?

Люди в управе зацокали языками, закачали головами: все ж таки дочь батюшки Девятисума, на милостыне росла, лицо – толще подошвы, никакого стыда не знает. И что-то с ней дальше будет?

Постепенно до Бэньи тоже дошло, что жена у него – совсем не подарок. Тесян была моложе его десятью годами и на правах младшей частенько устраивала сцены, во время которых ее чудовость переходила всякие границы. Чуть что было не по ней, Тесян принималась костерить Мацяо-гун – чертово захолустье, да разве это жизнь? Возмущалась, что тропинки в Мацяо ухабистые, поля тощие, а провалы до того глубокие, что недолго и утонуть, что в здешнем рисе полно песка, что дрова вечно сырые, а потому страшно дымят, что за каждой мелочью вроде иголки или соевого соуса приходится таскаться в поселок за восемь ли. Сначала костерила деревню, костерила горы, а потом обязательно принималась костерить Бэньи. И пусть бы себе костерила, это еще полбеды, но в угаре Тесян могла взять и с размаху отрубить голову угрю, так что кровь брызгала во все стороны. И куда это годится? Бэньи как-никак – твой муж, как-никак – партсекретарь, ты зачем его рыбьими головами пугаешь?

И мать Бэньи, пока была жива, тоже не могла сладить с невесткой. Войдя в раж, Тесян и на старуху кидалась:

– Старая ты сдыхота, мне плевать, сколько тебе лет, да сколько в тебе цзиней. Река вроде крышкой не закрыта, пруд крышкой не закрыт – ступай да топись! Чего же ты не торопишься?

Обычно Бэньи пропускал брань жены мимо ушей – он и правда был немного глуховат. Иногда терял терпение и орал, что забьет ее мотыгой, но мигом успокаивался, стоило жене замолчать. Только однажды он не выдержал и отвесил ей такую оплеуху, что Тесян свалилась с ног и покатилась в самую гущу утиной стаи. Как потом говорил Бэньи, в тот раз добрые силы одержали верх над злыми, революция победила контрреволюцию. Тесян поднялась на ноги и пошла топиться в пруду, но деревенские ее не пустили, тогда она отправилась к родне в поселок Чанлэ и три месяца от нее не было ни слуху ни духу. В конце концов тот же самый Бэньжэнь собрал два цзиня бататовой муки, два цзиня пампушек и пошел извиняться за котлового брата, усадил Тесян на деревянную тачку и вернул в деревню.

Наверное, читатель заметил, что в рассказе о Тесян я несколько раз использовал слово «чудовый». Очевидно, мацяосцы используют это слово для характеристики всех поступков, идущих вразрез с принятыми правилами и нормами. Для местных важнее всего сохранять уверенность в заурядной природе человека, в его неспособности существовать за рамками, очерченными традицией. И любые действия, нарушающие установленный порядок, не признаются человеческими: они диктуются загадочными сущностями, населяющими потусторонний мир, происходят по велению сверхъестественных сил природы или судьбы. Ненормальность есть либо проявление безумия и чудачества, либо проявление чуда. Мацяосцы объединили два этих смысла в одном слове «чудовый», по-видимому, не считая разницу между ними существенной. Все легенды и рассказы о чудесах начинались с фантазий чудаков. И ни один обряд кудесников не обходится без чудаковатых речей или чудаческих жестов. Быть может, в странности и чудаковатости следует усматривать явленную нам, обыденную форму чуда. А когда мы говорим, что человек чудом спасся, чудом выплыл из пучины, чудом оторвался от погони или чудом успел затормозить, словом «чудом» мы описываем действия, совершенные в аффекте или душевном помутнении, когда человек ненадолго вышел за пределы себя и сотворил невозможное, когда вместо собственного сознания им руководила некая чудесная сила.

С некоторых пор Тесян стала совсем чудовой, и люди решили, что это нечисть вселилась в нее и вытворяет разные чудеса.

△ Окая́нный (продолжение)
△ 不和气(续)

Тесян всегда сторонилась женского общества, работы выбирала такие, где побольше мужчин, и там давала волю своей чудовости. Бэньи это, конечно, не нравилось, но и поделать он ничего не мог. Валить лес на хребте – мужская работа, но Тесян не могла упустить такого веселья и бежала на хребет вместе с мужчинами. Топор она держала, словно курицу за хвост, стиснув зубы, колотила им по стволу, но даже возьмись она грызть дерево зубами, царапина на коре и то получилась бы глубже. В конце концов топор у нее куда-нибудь улетал, Тесян падала на зад и хохотала, трясясь всем телом.

Стоило ей упасть, и дел у мужчин прибавлялось. Одному она приказывала отряхнуть грязь у себя со штанов, другому – вытащить занозу из пальца, третий отправлялся искать ее топор, четвертый держал туфли, которые она ненароком замочила в луже. Стоило ей повести бровью, и мужчины весело бежали исполнять любой приказ. Она пронзительно охала, головокружительно изгибалась, и тогда в вороте или пройме нечаянно мелькало что-то белое, таящее разные туманные обещания, от которых взгляды мужчин начинали блуждать. И они помогали Тесян еще охотнее.

Однажды она в очередной раз шлепнулась на зад, а поднявшись на ноги, захромала и объявила, что не может идти, что Бэньи должен отнести ее домой, и даже слушать не хотела, чем занят Бэньи, а он в это самое время общался с двумя начальниками из лесничества.

– Совсем очудела? – раздраженно сказал Бэньи. – Попроси кого-нибудь, помогут до дома дойти.

– Нет, ты меня отнесешь! – топнула ногой Тесян.

– Иди сама – ноги, чай, не сломаны.

– Нет, ты меня отнесешь!

– Мать свою в могилу отнесешь! Крови у тебя нет – это раз, кости целые – это два.

– У меня спина болит.

Пришлось Бэньи снова уступить, он бросил начальство из лесничества и на глазах у половины деревни потащил Тесян домой. Он понимал, что иначе она примется рассказывать про свои месячины, жаловаться на разные злодеяния, которые Бэньи вытворял с ней ночью в постели – и как ему тогда людям в глаза смотреть? Тесян не ведала стыда, язык у нее был без костей, она по поводу и без повода посвящала людей в свои женские тайны, так что все деревенские мужчины были в курсе самочувствия Тесян и принимали ее самочувствие даже слишком близко к сердцу, оно было темой ежедневных обсуждений, общественным достоянием мужской части Мацяо. А дни, когда у Тесян шли месячины, отмечались в деревне не менее торжественного, чем государственные праздники. Конечно, она не выражалась совсем уж прямо – сперва начинала жаловаться на боли в пояснице, потом говорила, что ей нынче нельзя лезть в холодную воду, дальше просила кого-нибудь из мужчин купить ей дудника, а иногда прямо с поля кричала Бэньи, чтобы шел домой и сварил супу из яиц с дудником. Разумеется, этого было вполне достаточно, чтобы напомнить всем о ее принадлежности к женскому полу, чтобы люди с вниманием отнеслись к тому, в какую фазу вступает ее организм, и вполне достаточно, чтобы разбудить воображение деревенских мужчин и вызвать на их лицах угодливые улыбки.

Она умела ахать, охать и визжать на все возможные лады. Тесян кричала от страха перед гусеницей, но сладкие переливы ее «ай-я-я-я» неизменно наводили мужчин на мысли, что такие крики должны звучать на другом фоне и при других обстоятельствах, побуждали представлять ее облик на другом фоне и при других обстоятельствах – и многое другое. Конечно, нельзя возлагать на Тесян ответственность за мужские фантазии, она всего-навсего испугалась гусеницы. Но эта ее гусеница оказывалась сильнее имбирного чая с горохом, сильнее любых угощений, которыми потчевали мужчин другие деревенские женщины, эта гусеница отрывала мужчин от теплых очагов, и они послушно выполняли любое поручение Тесян, любую работу, которую она просила сделать. После каждой такой победы Тесян проходила мимо деревенских женщин, гордо выпятив грудь и задрав подбородок, не скрывая своего торжества.

При мне мацяосцы шептались, что визготня этой лисицы – настоящее окаянство, она своими криками по меньшей мере трех мужиков до ручки довела.

Первым был директор уездного ДК, который приехал инспектировать культурную работу в сельской местности, он поселился в доме Бэньи, а его помощник – у Фуча. С первого же дня директор очень полюбил Мацяо, с широкой улыбкой на мясистом лице он крутился вокруг Тесян, торчал у нее на кухне, словно пустил там корни. Говорили, Тесян только махнула пальчиком, и он без всяких разговоров отдал ей всю бесплатную литературу, которую привез в Мацяо для поддержки сельского хозяйства, все квоты на бесплатные удобрения и даже деньги из фонда помощи крестьянам на случай стихийных бедствий. Этот директор уездного ДК был у нее как мальчик на побегушках – доходило до того, что Тесян гнала его вынести отхожее ведро, и он тащился с ведром на огород и неловко унавоживал грядки.

Вторым был молоденький симпатяга, как говорили – племянник Тесян, он работал в одном из фотоателье уездного центра, а в сельскую местность приехал оказывать фотографические услуги крестьянам-беднякам и низшим слоям середняков. Тесян обошла с ним все окрестные деревни, нахваливала людям его снимки, и народ с горящими глазами рвал друг у друга из рук пачку фотокарточек, которые успел наснимать этот городской паренек, а там, разумеется, была Тесян во всех возможных позах. Деревенские тогда впервые увидели фотоаппарат – конечно же, им было любопытно. Но еще любопытнее оказались старые часы симпатичного фотографа, которые Тесян целый месяц носила на своем запястье. Еще говорили, будто дровосеки на хребте видели, как Тесян идет по горной тропе за руку со своим племянником. Спрашивается, это где такое видано, чтобы замужняя тетушка прохаживалась за руку со взрослым племянником? Как это понимать?

Говорили, что Тесян и Дорогушу пыталась окрутить: как-то раз Чжихуан вырубил по ее заказу каменные ясли, притащил им во двор, сбросил на землю и разом выпил пять ковшей холодной воды, а мышцы так красиво перекатывались у него под кожей, что Тесян залюбовалась и потребовала у Дорогуши подстричь ей ногти – дескать, на левой руке сама подстригла, а на правой никак не выходит. После она тайком сшила Чжихуану туфли и принесла подарок ему домой. Но Чжихуан оказался полнейшим дорогушей, он так и не понял, чего от него хочет Тесян, и вернул эти туфли Бэньи – мол, тесноваты, не его мерка, а Бэньи будут в самую пору. Партсекретарь наш тогда весь почернел, свернул голову набок и битый час молчал.

В следующие дни Тесян из дома не показывалась. А когда снова появилась на улице, из-под ворота у нее выглядывала большая царапина. Тесян объясняла, что это след от кошачьих когтей.

Не признавалась, что ее побил Бэньи.

После того случая Тесян вроде бы успокоилась и больше не отиралась возле мужчин. Зато вдруг сдружилась с Треухом.

Треуха трудно было назвать мужчиной – по крайней мере, деревенские женщины не считали его мужчиной в полном смысле слова, и никто не усмотрел опасности в этой дружбе. Треух был вторым сыном Чжаоцина, с детства рос дурным, неблагодарным пащенком, в конце концов Чжаоцин выгнал его из дома мотыгой, и он поселился в Обители бессмертных вместе с Ма Мином, даосом Инем и Ху Вторым, тоже стал пустобродом, одним из четырех мацяоских небожителей. Треухом его звали потому, что под левой подмышкой у него имелся жировик, формой очень напоминавший ухо. Говорили, что в прошлой жизни Треух натворил много безобразий, поэтому батюшка Янь-ван приделал ему третье ухо, чтобы он внимательно слушал наставления стариков и указания начальства из управы. Сам он дорожил своим третьим ухом, словно настоящим сокровищем, и никому не показывал его просто так. Желающим полюбоваться на третье ухо полагалось угостить его хозяина папиросой. За пощупать плата была вдвое больше. Еще Треух умел так изогнуться, что левой рукой из-за спины доставал до правого уха, но за такое представление зрителям приходилось покупать ему чашку вина в снабженческом кооперативе.

Тесян он демонстрировал третье ухо бесплатно и очень радовался, когда видел ее улыбку. Он гордился своим лишним ухом, да и вообще был весьма доволен собственной наружностью. За несколько лет до событий, о которых пойдет речь дальше, Треух тщательно изучил свое лицо в зеркале, уверился, что не может быть родным сыном Чжаоцина, и пристал к матери с вопросом, где его настоящий отец. Мать рыдала, с Чжаоцином вышла серьезная драка, которая только укрепила подозрения Треуха: где это видано, чтобы отец так истязал родного сына? Чтобы граблями гнал его из дома? Треух не такой тверезый, чтобы верить россказням этого ублюдка!

Он пришел к Бэньи, поднес ему папирос, прочистил горло и принял такой серьезный вид, словно собрался обсуждать с партсекретарем планы развития экономики и улучшения благосостояния народа.

– Дядюшка Бэньи, ты сам знаешь, с революционной обстановкой у нас в стране теперь полный порядок, под руководством товарищей из ЦК все враги народа, вредные элементы и прочая нечисть показали свое истинное лицо, теперь мы знаем, кто настоящий революционер, а кто – липовый. Как говорится, чем больше мы спорим о правде революции, тем ярче она сияет, чем больше крепим бдительность, тем меньше оставляем лазеек врагу. Вот и на прошлом партсобрании в коммуне обсуждались вопросы внедрения гидромелиорации…

– Ты мне зубы не заговаривай, – потерял терпение Бэньи. – Есть что сказать – не тяни кота за хвост.

И Треух, запинаясь, спросил Бэньи о своем настоящем отце.

– Ты напруди-ка лужу и поглядись как следует! Да у тебя не рожа, а уйсуна пучок! Какого тебе еще отца надо? Радуйся, что хоть Мелкий Чжао тебя признал. А как по мне, такому выродку вообще отца не полагается, – сквозь зубы процедил Бэньи.

– Дядюшка Бэньи, не надо так. Я не докучать тебе пришел, просто хочу услышать ответ.

– Какой еще ответ?

– Кто мой отец?

– У матери своей спроси! Чего ты ко мне пристал?

– Ты ведь партсекретарь, должен знать правду.

– Ты что несешь, отребье? Откуда я знаю, от кого тебя мать понесла? Я даже не помню, как у нее брови растут – вдоль или поперек.

– Я не то хотел сказать, я…

– У меня дела.

– Значит, не скажешь?

– Чего тебе сказать? Знаешь, как это называется? Жаба лезет под императорский балдахин! Ладно, я все устрою. Какого отца хочешь – командира полка? Или начальника управления? Говори, я тебя познакомлю. Ну?

Треух закусил губу и все оставшееся время молчал. Бэньи еще долго бранился, тыча в него пальцем, но пустоброд со спокойствием и даже некоторой гордостью на лице смотрел, как распинается партсекретарь, словно видел его насквозь. Он вежливо дождался, когда Бэньи закончит свое представление, молча встал и пошел восвояси.

Он дошел до околицы, постоял там немного, наблюдая, как двое пащенят возятся с муравьями, и вернулся в Обитель. Его дела не терпели отлагательств, и он не позволил себе впадать в уныние из-за какого-то Бэньи.

Он ходил к дядюшке Ло, к Фуча и Чжихуану, ходил даже к начальнику коммуны. Потом мотался в уездный центр, чтобы узнать, в каком лагере отбывает наказание Оглобля Си, поскольку был уверен, что мать родила его от Оглобли (см. статью «Глухомань»), и хотел своими глазами посмотреть, каков он из себя, а еще лучше – отвести его на анализ крови. Треух говорил, если Оглобля Си окажется его настоящим отцом, но не признает такого сына, он на его глазах размозжит себе череп о стену. Дескать, он у жизни просит одного – узнать своего настоящего отца, послужить ему хотя бы день, хотя бы час, а о большем и мечтать не может.

Треух дважды мотался в уездный центр, Оглобли Си там не нашел, но отчаиваться не стал. Он понимал, что поиски отца – дело непростое, и был готов посвятить им всю свою жизнь. Он плохо вписывался в компанию остальных небожителей из Обители бессмертных, которые целыми днями только спали да бродили по горам. У Треуха было много забот, с утра до вечера он наводил справки, занимался поисками, а заодно – сотней других дел, которые никогда не переделать. В своей продбригаде он ни дня не работал, зато охотно исполнял любые поручения в снабженческом кооперативе, в здравпункте, в зернохранилище, в лесхозе, в школе – целыми днями крутился там, словно устроился в коммуну на оклад. Он помогал лекарю растолочь в ступке целебные травы, помогал мяснику надуть свиной пузырь, помогал учителю натаскать воды в школу, помогал повару при зернохранилище порезать доуфу. Если кто из друзей Треуха попадал в беду, он готов был в лепешку ради него расшибиться. Например, Яньу за помещичье происхождение исключили из школы в Чанлэ, прошение о переводе в деревенскую школу при коммуне тоже отклонили. Возмущенный такой несправедливостью, Треух притащил Яньу в директорский кабинет, выложил на стол все свои папиросы и попросил директора уважить его и принять мальчика в школу.

Директор стал объяснять, что с радостью бы принял Яньу, но тут ведь какое дело, ученика исключили из школы уездного уровня, как бы это выразиться, имеет место политический вопрос.

Треух молча закатал рукав, вытащил из-за пояса серп и полоснул себя по голой руке – из раны хлынула кровь.

Директор перепугался.

– Так примешь его в школу?

– Да это… это шантаж!

Треух взмахнул серпом и снова полоснул себя по руке.

Яньу и директор, побелев от страха, бросились отнимать у него серп. Все трое сцепились в перепачканный кровью клубок, кровь попала даже на москитную сетку в директорском кабинете. Размахивая серпом, Треух хрипел:

– Директор Тан! Хочешь, чтобы я помер у тебя на пороге?

– Мы все решим, все решим! – Едва не плача, директор выбежал за дверь, поймал в коридоре двух учителей, быстро поговорил с ними и отправил Яньу оформляться.

Руки Треуха были исполосованы шрамами, и друзей он имел немало. Только одно в нем было не так: Треух отказывался выходить на работу. Он охотно проливал кровь на иноземщине, но в родной деревне не хотел пролить даже капли пота. Раздобыл где-то военную форму с чужого плеча, в которой выглядел еще серьезней. Говорил, что продает кровь: как накопит денег, купит в уездном центре разных деталей, ремней и проводов, купит отвертку, гаечный ключ и соберет специальную машину, которая умеет бурить породу, чтобы добывать на хребте Тяньцзылин медную руду. Он хотел осчастливить деревенских своей медной рудой, избавить их от нужды работать в поле, сажать кукурузу, хлопок и батат, чтобы целыми днями они только веселились да пировали.

И кто бы мог подумать, что этот недомерок Треух посмеет нагадить на голову нашему партсекретарю, посмеет учинить такой скандал. В тот день, вернувшись в Мацяо с инспекции водохранилища Бацзиндун, Бэньи на глазах у всех деревенских вывел связанного по рукам и ногам Треуха на ток, потрясая своей «арисакой»[108]. На Бэньи было страшно смотреть, он кричал, что сукин сын Треух потерял последний страх – решил снасильничать жену кадрового работника! Совсем жить надоело? Хорошо, Бэньи уважает политику снисхождения к военнопленным, а то бы взял серп, да отчекрыжил ему дракона под самый корень! Он на Корейской войне даже американских империалистов не боялся, так неужто теперь испугается какого-то пустоброда?

Люди слушали его брань и примечали, что из носа у Треуха льется кровь, что рубаха на нем порвана, на месте штанов – одни трусы, а ноги все в ссадинах и синяках. Он больше не мог держать голову, и она безвольно свесилась набок, говорить он тоже не мог, а под заплывшими веками виднелись мутные белки.

– Да он живой ли? – испугался кто-то из деревенских.

– Подохнет, и хорошо, – огрызнулся Бэньи. – Социализму одним выродком меньше.

– Как ему духу хватило на такое злодейство?

– Он на родного отца с граблями ходил. От такого можно чего угодно ждать.

Бэньи кликнул Чжунци, и они вдвоем подвесили Треуха на дереве. Потом зачерпнули полный ковш навоза и поднесли к его макушке.

– Признаешь вину? Отвечай, признаешь или нет?

Треух покосился на Бэньи, выдул из носа кровавый пузырь, но так ничего и не ответил.

И ему на голову вылился целый ковш навоза.

Тесян было нигде не видно. Одни говорили, что она лишилась чувств от испуга, другие – что спряталась дома, рыдает и твердит, дескать, спуску злодею давать нельзя, дескать, у нее на животе и ляжках живого места не осталось, дескать, с этого мелкого скота надо живьем шкуру содрать… И подробно расписывает все увечья, которые нанес ей Треух. Мужчины сидели во дворе и тихо перешептывались, снова погрузившись в заботу о самочувствии Тесян. Надо сказать, она давно не видела такой заботы – быть может, Треух просто удостоился роли инструмента, который вернул ей положенное? И Тесян беспокоилась, что люди успели позабыть про ее ляжки и живот?

Собравшись вокруг дерева, на котором висел Треух, народ осыпал пустоброда бранью и насмешками. И только глубокой ночью кто-то отвязал веревку и спустил его вниз. Держась за стены, за старые деревья, тяжело отдуваясь, останавливаясь через каждый шаг, Треух почти два часа ковылял к своему жилищу, на всем его теле не было места, которое бы не болело. Он шел, с трудом переставляя ноги, хуже всего была рана в промежности – ему разорвали драконью мошну, одно черево едва не выпало наружу, и от боли у Треуха земля плыла перед глазами. Но он не пошел в здравпункт – боялся, что знакомые поднимут шум, что начнутся разговоры, будто Треуху оттяпали все хозяйство. И дома решил не показываться – мать его не прогонит, но паршивец Чжаоцин обязательно начнет куражиться, а связываться с ним сейчас было ни к чему. Так что оставалась только Обитель бессмертных, там он попросил у Ма Мина иголку с ниткой, сел поближе к лампе и сам принялся чинить себе драконью мошну. Под конец мошна превратилась в кровавое месиво, пот ручьями катился по спине, руки так тряслись, что едва могли удержать иголку, Треух сделал последний стежок и потерял сознание.

Собаки в деревне лаяли всю ночь.

Когда Ма Мин проснулся, постель Треуха была пуста.

Несколько месяцев он не появлялся в деревне.

Стоял осенний день, деревенские работницы вышли на поле окучивать батат. Вдруг кто-то взвизгнул, все обернулись и увидели на тропе человека с длинными, будто конская грива, волосами, из-под которых блестели огромные глаза. Наконец кто-то из женщин разглядел, что это Треух и лицо его перекошено от ярости. Неизвестно, откуда он тут взялся и сколько стоял так, молча их рассматривая.

Гривастый подошел и встал прямо напротив Тесян.

– Ты что задумал? – попятилась назад Тесян. – Что задумал?

Женщины не успели опомниться, как к ногам Тесян упал топор, а гривастый бухнулся перед ней на колени и вытянул шею:

– Убей меня, сестрица!

– Сюда! Сюда!.. – закричала Тесян.

– Убьешь меня или нет? – Треух вскочил на ноги, догнал Тесян и снова упал на колени.

– С ума сошел… – побелевшая Тесян дернулась, чтобы сбежать.

– Шлюха ты вонючая, удрать вздумала! – проорал Треух так громко, что Тесян качнулась и не посмела сдвинуться с места. Его лицо прорезала кривая ухмылка:

– Сестрица, ты покуда меня не убьешь, спокойной жизни все равно не увидишь. Ты мне целый ушат дерьма на голову вылила – думаешь, я забыл?

Тесян не успела ничего сообразить, как Треух выхватил из-за пояса толстый ротанговый хлыст – хлыст свистнул, и Тесян едва не упала от удара. Снова свистнул – и она повалилась на землю. Она кричала, выставляла руки, пытаясь защищаться, звала на помощь, но женщины боялись подойти к обезумевшему Треуху, одни охали и причитали, другие кинулись в деревню за подмогой.

– Грязная потаскуха, сука ты подзаборная, шлюха вонючая, ты покуда меня не убьешь, дело миром не кончится! – каждое бранное слово Треух сопровождал ударом хлыста, Тесян каталась по земле, и издалека было видно только пыль, взметенную до самого неба, да волны бататовой зелени, которые с шорохом перекатывались по полю, иногда выбрасывая в воздух ошметки листьев. Наконец крики Тесян ослабли, волны зелени улеглись, и тогда только Треух бросил хлыст.

Он развязал свой мешок, достал оттуда новые кожаные туфельки, новые пластиковые сандалии, новую косынку, чулки и бросил все в неподвижную груду бататовых листьев.

– Видишь, сестрица, как я тебя люблю.

И не оглядываясь пошел прочь.

На перекрестке он обернулся и крикнул женщинам:

– Передайте этому старому олуху Бэньи, что Ма Синли двадцать пять раз его бабенку вязил, так вязил, что она стонала да охала…

Мацяосцы уже и не помнили, что его зовут Ма Синли.

△ Закала́ть
△ 背钉

Поймать пустоброда на месте преступления придумал Бэньи. Вернувшись с работ, он узнал от Чжунци, что жена спуталась с Треухом, и пришел в такую ярость, что хотел убить обоих. Но Бэньи все-таки был не совсем дурак и понимал: если правда выйдет наружу, он осрамится на весь мир – сами подумайте, жена партсекретаря спуталась с пустобродом Треухом! Все как следует обдумав, он принял единственно верное решение – запер Тесян дома и как следует отвел душу. Он сломал об эту потаскуху здоровенный пральник, разбил ей задницу в кровь, Тесян каталась по полу, вопила, визжала, и в конце концов, дрожа с ног до головы, на все согласилась.

И не подвела – сделала все, как учил Бэньи, заманила Треуха в западню. Дождавшись, когда он снимет штаны, Бэньи выскочил из укрытия с коромыслом наперевес и так огрел пустоброда, что тот заорал не своим голосом. Но Треух быстро разозлился, и силы ему было не занимать. Они сцепились, скоро Бэньи понял, что проигрывает, и позвал свою потаскуху на помощь. Не смея ослушаться, Тесян подползла сзади и поймала Треуха за самое хозяйство, да так скрутила, что он едва сознание не потерял от боли. Тут Бэньи наконец высвободился и кинулся отвешивать злодею затрещины, пока у того глаза не закатились. А потом достал приготовленную загодя веревку и крепко его связал, словно цзунцзы на Праздник начала лета[109].

Бэньи никак не ожидал, что у этой истории будет продолжение: следующей весной его стерва вдруг пропала. Треуха он всерьез не рассматривал – даже самая дурная баба не станет по своей воле нырять в выгребную яму. Пусть этой суке приспичило, наверное, она побежала блудить с директором уездного ДК или на худой конец с фотографом? Должна же она сохранить мужу хоть какое-то лицо?

И в деревне никто не подумал на Треуха, люди даже представить не могли, что Тесян окажется такой страстной натурой – бросит двух пащенят, которые еще школы не кончили, и побежит к своему пустоброду. Водить шашни с молоденьким – это одно, но что Тесян доверит Треуху свою судьбу – такого никто не ожидал. Деревенские больше грешили на директора ДК – даже отправили человека в уездный центр, чтобы все разузнать.

Стыдясь показаться людям на глаза, Бэньи заперся дома, махнул рукой на служебные дела и несколько дней пролежал под одеялом, прилепив к вискам целебные пластыри. Про себя он решил, что убьет потаскуху, прирежет ее, как скотину, пусть даже с партсекретарской должностью после этого придется распрощаться.

Следующей осенью из Цзянси пришла новость, оказавшаяся для всех полной неожиданностью. Эта новость подтверждала, что Тесян сбежала из Мацяо с любовником, и любовником был не кто-нибудь, а Треух. Выяснилось, что недавно на одной из дорог провинции Цзянси группа преступников ограбила грузовик с зерном. Военные и милиция бросились в погоню, полтора десятка бандитов были арестованы, один убит. Еще двое сбежали в горы и долго прятались там от властей. В конце концов кто-то из местных крестьян навел милиционеров на след, и скоро они обнаружили пещеру, где скрывались преступники. Пещеру взяли в оцепление, бандитам приказали выходить, но те сидели внутри и молчали, так что милиции пришлось бросить гранату, чтобы их обезвредить. После взрыва в пещере были обнаружены истощенные тела мужчины и женщины, каждое весило не больше восьмидесяти цзиней. Погибшая была еще и беременна, на приличном сроке. В вещах у них нашли печать какого-то комитета по разработке медной руды, два пустых бланка для рецептов, стопку ученической бумаги и несколько конвертов со штемпелем нашей коммуны. Милиция связалась с коммуной и попросила кого-нибудь прибыть на опознание. Поехал начальник Хэ – на посмертной фотографии преступников, которую прислала в коммуну цзянсийская милиция, он увидел окровавленные лица Тесян и Треуха.

Начальник Хэ дал местным крестьянам двадцать юаней, чтобы они закопали покойников.

По старым мацяоским правилам, Тесян была неверной женой, Треух – неправедным сыном, они попрали семейные устои, нарушили государев закон, запятнали себя вероломством, и после смерти их надлежало закалать: положить тела в землю лицом вниз и вбить в спину по девять железных гвоздей. Лицом вниз – потому что совершенные злодеяния лишали их права смотреть людям в глаза. А гвозди, забитые в спину, должны были навеки приколотить их к загробному миру, чтобы они больше не переродились и никому не навредили.

Тесян и Треуха похоронили на чужбине, мацяосцы не смогли их закалать. И многие старики сокрушались по этому поводу – кто знает, каких еще бед они натворят.

△ Ко́рень
△ 根

Новость о том, что Тесян сбежала от мужа к Треуху, вызвала в Мацяо шквал негодования. Особенно среди женщин: раньше они частенько перемывали Тесян косточки, обсуждали подробности ее связи с директором уездного ДК или с молоденьким фотографом, кривились и поджимали губы, глядя вслед ее вихлястой фигуре. Теперь женщины были готовы простить Тесян и директора, и фотографа – не великий грех. Иногда можно и погулять на стороне, главный вопрос – с кем. Тесян путалась с мужиками – было дело, но деревенских женщин больше всего оскорбляло, что она спуталась именно с Треухом.

Они вдруг ощутили страшную несправедливость, в них будто проснулось чувство стаи, частью которой была Тесян, это чувство будоражило их, воодушевляло, согревало. Тесян напоминала спортсмена, выступавшего от их команды на соревнованиях и по нелепой случайности проигравшего. И женщины не могли сдержать своего негодования. Треух представлялся им слишком позорной партией, которую даже обсуждать всерьез невозможно – да его с чистой шеей никогда не видели. И пусть он много раз вступался за своих земляков, но у него ведь ни кожи, ни рожи, ни ломаного гроша, в школе толком не учился, да о чем там говорить – его родители коромыслом из дома выгнали. Смех один, и как Тесян могла с ним сбежать? Да еще понести от него ребенка?

Женщины несколько месяцев несли на себе бремя коллективного стыда.

Как ни бились, не могли понять, что случилось с Тесян.

Оставалось единственное разумное объяснение: судьба. Мацяосцы редко используют слово «судьба», вместо него говорят «корень», словно приравнивая человека к растению. Они вглядываются в линии на ступнях и ладонях, считая их рисунком корня, проявлением человеческой судьбы. Однажды старик, проходивший через деревню, посмотрел на ладонь Тесян, вздохнул и сказал, что корень не пускает ее дальше порога, что ее предки, должно быть, просили милостыню, отбивали земные поклоны у чужих ворот. Да-а, до чего длинный корень, никак не кончится, дальше ползет.

Тесян только посмеялась, не поверила старику. Батюшка Девятисум был нищим – это правда, но она-то жена партсекретаря, супруга кадрового работника, сама почти что кадровый работник, при чем тут порог и милостыня? Тесян еще не знала, что старик окажется прав, что много лет спустя она пойдет за нищим Треухом, которому впору было просить подаяние, обивая чужие пороги, и кончит свои дни, скитаясь на чужбине. Она напоминала дерево, которое изо всех сил тянулось наверх, стараясь получить больше света и воды, три десятка лет тянулось наверх, но как бы далеко ни раскинулись его ветви, оторваться от корня и взлететь в небо они были не в силах.

Корень нищеты и скитаний был вырезан у Тесян на ладони.

Слово «корень» встречается также в сочетании «вернуться к корню», но в Мацяо оно означает отнюдь не возвращение на родину убеленного сединами старца, как в нормативном китайском языке, а служит близким синонимом слову «предопределение». Если верить мацяосцам, земля проверяется тремя цунями, а человек – тремя ветвями. Каким бы ни был человек в молодости, миновав три земные ветви, то есть первые три цикла по двенадцать лет, он начинает возвращаться к своему корню, и только к тридцати шести годам становится видно, кто благородный, а кто подлец, кто мудрый, а кто дурак, кто добрый, а кто злодей. И каждый становится таким, какой он есть. Каждый встает на свое место. В год своего тридцатишестилетия Тесян помутилась умом, бросила все и сбежала с пустобродом – как ни крути, а судьбу не перепишешь. Мацяосцы верили в это без всяких сомнений.

▲ Тачкова́ться
▲ 打车子

Словом «тачковаться» Тесян обозначала постельные дела. Чжунци когда-то подслушал это и растрезвонил по всей деревне – сначала люди смеялись, а потом и сами стали так говорить.

Китайский язык не испытывает недостатка в словах, так или иначе связанных с едой. Существует целый ряд глаголов для обозначения разных способов приготовления пищи: парить, варить, жарить, пряжить, калить, печь, припускать, тушить, томить, разваривать, мариновать, солить в рассоле, солить в соевом соусе, тушить в соевом соусе. Есть множество глаголов, обозначающих разные способы принятия пищи: жевать, хлебать, сербать, хлюпать, уплетать, грызть, глодать, рассасывать, вылизывать, перекатывать на языке. И длинный строй прилагательных для описания вкуса и текстуры пищи: сладкий, горький, соленый, острый, кислый, упругий, нежный, хрустящий, гладкий, вяжущий, освежающий, крепкий, обволакивающий, рассыпчатый. Секс – точно такая же физиологическая потребность, но слов для его описания не в пример меньше. Мэн-цзы говорил: «Тяга к еде и женщинам в природе человека»[110], но наследие нашего языка вымарало из его высказывания ровно половину.

Конечно, у нас остаются так называемые вульгаризмы. По большей части все эти слова – дешевка, ширпотреб, речевые экскременты, поджидающие нас на каждом шагу, и пусть число их внушительно, изъяны вульгаризмов слишком очевидны. Во-первых, все подобные выражения похожи и повторяют друг друга, не прибавляя ничего нового; во-вторых, они абсолютно бессодержательны, вульгаризмы способны только грубо наметить контуры смысла, заменяя его той же самой пустотой, что сквозит в речах политиков, произносимых по поводу каких-нибудь государственных событий, или в любезностях, которыми обмениваются между собой деятели культуры. Но что хуже всего – вульгарные обороты строятся на словах, заимствованных из других сфер, они не говорят ни о чем прямо, а только умножают сущности и уводят нас все дальше от смысла. Они напоминают некий шифр, понятный собеседнику без слов и потому довольно абсурдный, как если бы осла называли лошадью, а курицу – павлином. «Играть в тучки и облачка», «стрелять из пушки», «молотить дофу», «месить тесто»… Все это напоминает тайный язык мафии. Поэтому, произнося подобные слова, люди невольно принимают вид изворотливых мафиози, ведь этика языка приравнивает секс к преступлению, к незаконной махинации, о которой нельзя говорить прямо и без иносказаний.

Очевидно, вульгаризмы – результат превращения сексуального чувства во что-то грубое, шаблонное, фальшивое и преступное. Трепет и волнение, мелкая дрожь и вспышки где-то в глубине тела, беспокойство, ожесточение, сострадание, восхищение при попытках завоевать друг друга и друг друга спасти, изнурительная разведка потайных ходов, шквал, застигший вас у самой вершины, нирвана, опьянение, полет… Все это скрыто в слепой зоне, куда нет доступа языку.

Пустота на месте слов – знак поражения, неудавшейся попытки самопознания, а еще – предупреждение о таящейся в этой зоне опасности. Язык связывает человека с миром, и когда эта связь обрывается или исчезает, мы чувствуем потерю контроля над миром. В этом смысле у нас есть все основания говорить, что язык – это власть. Для химика его лаборатория – родная стихия, но профан на месте той же самой лаборатории увидит минное поле, где каждый неверный шаг чреват гибелью. Столичному жителю большой город кажется невероятно удобным и милым сердцу местом, а деревенский, очутившийся в городе впервые, увидит перед собой каменные джунгли, исполненные враждебности, внушающие неизъяснимый ужас. И причина тому очень проста: мир, для описания которого мы не можем найти подходящего языка, нам не подчиняется.

В социологии под маргиналами подразумеваются люди, совершившие переход из одной культуры в другую, например, сельские жители, перебравшиеся в город, или мигранты, оказавшиеся в другой стране. И в первую очередь такие люди сталкиваются с проблемой языка. Неважно, сколько у них денег или влияния, – до тех пор, пока они в полной мере не овладеют новым языком, пока не освоятся в новой языковой среде, их будет преследовать ощущение отсутствия корней, отсутствия опоры, ощущение небезопасности. Многие состоятельные японцы, приезжая во Францию, страдают от «парижского синдрома», и даже самые отчаянные китайцы, оказавшись в США, сталкиваются с так называемым «нью-йоркским синдромом». Низкий уровень языка не дает им пустить корни в холодную землю чужбины. Ни деньги, ни сила характера не избавляют их от необъяснимого беспокойства, тревоги, паники, от учащенного сердцебиения, от шума в ушах, от подозрительности и мании преследования. Непонятный разговор соседей или прохожих на улице, любая особенность ландшафта или устройство, для которого они не знают названия, незаметно увеличивает их напряжение, становится одним из болезнетворных факторов, что смыкаются вокруг плотным кольцом. И тогда многие из этих людей запирают себя в пустых жилищах, бегут от мира, прячутся от чужих глаз, словно любовники в постели.

Люди не боятся обнажения. Мы спокойно раздеваемся в бане, на медосмотре, в бассейне, а в некоторых западных странах люди даже выходят нагишом на пляж, не чувствуя при этом никакой скованности. И только во время полового акта человек испытывает потребность запереть двери и задернуть шторы, словно мышь, которая старается забраться поглубже в свою нору. Конечно, на то есть множество причин. И одна из причин, на которую обращают досадно мало внимания, по моему мнению, следующая: в бане, на медосмотре и в бассейне человек полностью владеет языковой ситуацией, а значит, его ощущения контроля над собой и окружающими достаточно для того, чтобы разум взял власть над страхом. Но когда человек, скинув брюки, оказывается перед бескрайней слепой зоной секса, он невольно чувствует растерянность и недоумение, а следом – тревогу, которая гонит его забиться поглубже в свою нору. Чего же он боится? Не столько общественного осуждения, сколько самого себя – человек подсознательно боится заблудиться в потемках безымянности секса. Раздевшись, люди не могут избавиться от беспокойства, тревоги, паники, учащенного сердцебиения, шума в ушах, подозрительности и мании преследования, как если бы перенеслись в Париж или Нью-Йорк, о которых давно мечтали, но оказались вынуждены сидеть в гостиничном номере, заперев двери и плотно зашторив окна.

По статистике, маргиналы чаще идут на преступления и чаще подвержены психическим болезням. Чужой мир, который не подчиняется власти языка, оборачивается непознаваемым хаосом, расшатывающим наш рассудок и логику. Точно так же и слепая зона на месте слов для описания секса способна вызвать у человека временное помрачение. Быть может, в помрачении и кроется секрет соблазнительности сексуальных авантюр, но по этой же самой причине вожделение нередко ввергает человека в беду. «Медовые ловушки» не раз приводили к краху великих политических замыслов, экономических проектов и военных кампаний. Одна ночь любви может отнять у человека рассудок, и он беспечно шагнет со скалы в глубокую пропасть, как это сделала Тесян.

Возможно, дело обстояло так:


1. Тесян вовсе не хотелось снова познать бедность и нужду, просто однажды она вдруг поняла, что мечтает спасти Треуха, сотворить чудо с помощью собственного тела. Раньше она с легкостью завоевывала сердца приличных мужчин, но один и тот же сценарий успел ей прискучить. Тесян с детства любила риск и приключения, поэтому Треух представлялся ей новым полем битвы, опасной, но притягательной миссией. Поверив в эту миссию, Тесян перестала бояться бедности и нужды: напротив, бедность и нужда опьяняли ее, мечты о триумфе, о преображении Треуха заставляли ее сердце биться чаще.

2. На счету Треуха было много недостойных поступков, он поднимал руку на отца, дрался с братьями, отказывался выходить на общие работы, воровал деревенские удобрения, залезал на стену женского нужника, чтобы подглядывать, и раньше Тесян только фыркала, узнав об очередном его подвиге. Но после стала списывать хулиганства Треуха на силу своего обаяния. Из-за красоты Тесян в деревне погибли все красодевы, сбесилась вся скотина, так стоит ли удивляться безобразиям Треуха? Треух – нет, теперь она называла его мучельцем – ее мучелец был отнюдь не обделен благородством. Можно вспомнить, как он рисковал своей жизнью, чтобы зачислить Яньу в школу. Если бы он не сходил по ней с ума, если бы мысли его не туманились от неразделенной любви, стал бы он вытворять такие непотребства? У Тесян словно пелена упала с глаз, сердце зашлось от торжества и теплой благодарности, а тело охватила невольная дрожь.

3. После так называемого «изнасилования» Тесян испытывала угрызения совести, ей хотелось искупить свою вину перед Треухом. Поэтому, когда он вернулся в Мацяо и избил ее до кровавых синяков, она вовсе не озлобилась, а испытала тихое облегчение – теперь мы квиты. Но что самое удивительное, боль стала ей сладка, боль доказывала, что Треух от нее по-прежнему без ума. Тесян верила, что лишь свихнувшийся от любви мужчина способен так ожесточиться и возненавидеть любимую женщину. Бэньи редко давал волю кулакам – разозлившись, он просто швырялся чем-нибудь и уходил из дома, заложив руки за спину. Директор уездного ДК и городской фотограф тем более – если случалась размолвка, они просто пожимали плечами и отчаливали куда подальше. Мягкость и безволие любовников бесили Тесян, лишали их всякой мужской притягательности. Ей больше по душе был ротанговый хлыст или бамбуковая палка, она обожала яростную заботу и безумную страсть, доказательствами которых служили шрамы, оставленные Треухом на ее теле. Много раз – и Тесян самой было трудно в это поверить – под градом ударов ее захлестывало бурным наслаждением, щеки обжигало огнем, а ноги сводило в судорогах.


К тому же Треух не изменял своей страсти, время от времени посылал ей разные женские безделушки. Тесян хранила их в тайнике, иногда потихоньку рассматривала и вздыхала про себя, сравнивая мужа и любовника в постели.

В конце концов однажды ночью она сбежала, напомнив мацяосцам о «тачковании» и об огромном языковом пробеле, что кроется за этим шифром.

△ Охохо́ня
△ 呀哇嘴巴

Это слово встречается в «Описании округа Пинсуй». Например, Ма Саньбао, арестованный главарь повстанцев, говорит в своих показаниях: «Недостойный заробел, но Тыква Ма твердил, что войска не придут, и недостойный поверил этому охохоне…» Я тогда подумал, что человек, никогда не живший в Мацяо, едва ли поймет, что имеется в виду.

«Охохоня» – слово, до сих пор распространенное в Мацяо, так называют людей, которые любят соваться в чужие дела, охотников до разных слухов, а еще болтунов, чьим словам нельзя доверять. Охохони часто перемежают свои донесения удивленными вздохами – наверное, отсюда и появилось это слово.

Чжунци из нижнего гуна регулярно докладывал Бэньи о разных грешках деревенских и был известным в Мацяо охохоней. Ни один секрет не мог укрыться от его оттопыренных ушей. Даже в самый жаркий день Чжунци выходил из дома в галошах. Что бы он ни делал, своих подозрительных галош никогда не снимал – пусть все деревенские разгуливали босиком, пусть в галошах было просто невозможно работать, он все равно отказывался с ними расстаться, садился у края поля и беспомощно смотрел, как люди зарабатывают себе трудоединицы. Никто не знал, что за страшное зрелище скрывает Чжунци в своих галошах. А он свято хранил галошную тайну, при этом не упуская из виду тайны всех остальных деревенских, а когда удавалось разнюхать очередной секрет, лицо Чжунци озарялось торжеством, словно ему даром достался чужой кусок.

Вернее, так: Чжунци должен был разнюхивать чужие секреты как раз для того, чтобы уравновесить ими свою галошную тайну.

Однажды он тихонько подошел ко мне, как следует подготовился и наконец состряпал на лице улыбку:

– А что, вкусная была бататовая мука на ужин?

И притих, ожидая, что я начну оправдываться и что-нибудь врать. Я промолчал, тогда Чжунци осторожно отступил назад – видимо, решил не развивать тему. Я не знал, как он пронюхал, что вчера на ужин мы ели бататовую муку, и почему счел это событие настолько важным, чтобы помнить о нем и еще пытаться меня запугать. И тем более не знал, почему успехи на сыскном поприще приносят Чжунци столько радости.

Иногда он не мог найти себе места от волнения – например, машет на поле мотыгой, потом вдруг громко вздохнет или грозно окликнет собаку вдалеке, а увидев, что мы не обращаем на него внимания, с выражением крайней обеспокоенности скажет: «О-хо-хо, что творится…» Люди поинтересуются: а что творится? Он покачает головой: ничего, ничего, а на губах его заиграет довольная улыбка, будто он втайне смеется над нашими обманутыми надеждами.

Пройдет немного времени, он опять забеспокоится и вздохнет: «Что творится…» А когда снова начнут допытываться, ненадолго развяжет язык, дескать, кое-кто донизовничался, накликал беду… Но, заметив интерес, тут же ударит по тормозам и на все вопросы будет радостно отвечать: «А вы сами догадайтесь! Сами догадайтесь! Ну?» Спектакль повторится пять или шесть раз, наконец люди потеряют всякий интерес и бросят расспросы, вздохи Чжунци вместо любопытства будут вызывать у них одно раздражение, тогда он усмехнется и как ни в чем не бывало вернется к своей мотыге.

▲ Согласу́ю, Ма
▲ 马同意

Чжунци всегда был ярым сторонником коммунистической власти, носил на груди здоровенный значок с профилем вождя, на каждое собрание являлся с перекинутой через плечо сумкой для цитатника, которые давным-давно вышли из моды. Демонстрировал высокую политическую сознательность, понимал, о чем можно говорить, а какие темы лучше не трогать, и не имел привычки попусту трепать языком.

Еще из нагрудного кармана у него всегда торчала авторучка. Вряд ли Чжунци ее купил – по тому, как неуклюже болтался красный колпачок на черном корпусе, было ясно, что он собрал эту ручку с мира по нитке, что это плод его долгих трудов и стараний. Насколько я помню, Чжунци никогда не занимал официальных должностей, даже таких незначительных, как староста Объединения крестьянской бедноты. Но ему очень нравилось пускать в ход эту ручку, на каждом подвернувшемся под руку документе он оставлял резолюцию: «Согласую, Ма Чжунци». Квитанции, расписки, листы в журнале для записи трудоединиц, приходно-расходные книги, газеты – почти все бумаги в продбригаде были отмечены его резолюцией. Как-то раз Фуча вытащил из стопки квитанцию на покупку мальков, чтобы внести ее в журнал, но на секунду отвлекся, а когда снова вернулся к квитанции, она уже перекочевала в руки Чжунци, и не успел Фуча рта открыть, как на ней появились иероглифы «Согласую», а Чжунци сосредоточенно слюнявил кончик ручки, готовясь вывести внизу свою подпись.

– Это что, речь тебе на похороны? – рассердился Фуча. – Кто тебя просил согласовывать? По какому праву? Ты что, бригадир? Партсекретарь?

– От пары иероглифов тебя не убудет, – усмехнулся Чжунци. – Если мальки куплены честно и по всем правилам, чего тебе бояться? Или ты их украл?

– Я тебе писать ничего не разрешал.

– Неужто я документ испортил? Давай тогда порву? – Чжунци явно куражился.

– Не человек, а подпись ходячая, – сказал Фуча собравшейся публике.

– Хочешь, исправлю? Напишу: «Не согласую».

– Ничего нельзя писать, вообще ничего! Если тебе так хочется документы подписывать, приходи через пару перерождений, когда на человека станешь похож.

– Ладно, не буду. Ничего не буду писать, раз ты такой водяга.

Чувствуя за собой победу, Чжунци неторопливо убрал авторучку в нагрудный карман.

Не зная, плакать ему или смеяться, Фуча извлек из кармана другую бумажку и потряс ей перед публикой:

– Глядите, сейчас я с ним поквитаюсь. Вчера из гончарни принесли заявку на возмещение цзиня съеденной свинины. Утверждать такие заявки нельзя, а он все равно подписал.

Красный как рак Чжунци покосился на бумажку, реявшую в руках Фуча:

– Ну и не утверждай, твое дело.

– Так зачем же ты подписал? Вожжа под хвост попала?

– Да я и не читал, что там…

– За подпись надо отвечать.

– Ладно, давай я исправлю. – Чжунци поспешно достал ручку.

– Выходит, твоей подписью только подтереться можно? Поучись у председателя Мао – каждый иероглиф на вес золота, каждое слово – закон, если он что написал, так тому и быть. А ты будто пес деревенский: прибежал, задрал лапу и готово, ни шиша твои подписи не стоят.

Чжунци покраснел до самой шеи, нос его заблестел.

– Сам ты пес! Не верю я, что цзинь свинины нельзя возместить! Работникам положено мясо!

– Тогда бери и возмещай им эти расходы из своего кошелька. Возмещай, иначе я от тебя не отстану!

Чжунци уже не мог дать заднюю и топнул ногой:

– Вот и возмещу! Подумаешь! – После чего гордо удалился, скрипя своими галошами. Скоро он вернулся и, тяжело дыша, грохнул на стол перед Фуча серебряный браслет:

– Напугать меня решил цзинем свинины? Щенок эдакий, а я согласую и все тут! Возмещай!

Фуча заморгал, не зная, что сказать, и мы все тоже немного растерялись. Только что мы смеялись, подтрунивали над Чжунци, и никто не ожидал, что он отнесется к нашему представлению так серьезно, что будет отстаивать свою подпись, да еще не пожалеет на это серебряного браслета.

В тот раз нам так и не удалось его проучить. И после его тяга к документам приобрела поистине устрашающий размах. Теперь он вырывал бумаги даже из рук Бэньи или коммунного начальства, чтобы оставить на них свою резолюцию. «Согласование» вошло у Чжунци в привычку, ни один клочок бумаги не мог уйти от его авторучки – он утверждал и согласовывал абсолютно все, не желая ограничивать свои полномочия. Фуча любил порядок, уважал правила, поэтому в конце концов оказался вынужден прятаться от Чжунци: заслышав скрип галош, завидев знакомую физиономию, собирал все бумаги, чтобы лишить Чжунци малейшей возможности поживиться. Тот притворялся, будто ничего не заметил, сердито уходил и искал какой-нибудь другой документ, требующий согласования, например, вырывал у почтальона пачку писем для сосланных пащенят. Поэтому на каждом конверте, который приходил мне из дома, оставалось письменное подтверждение тому, что Ма Чжунци согласовал адрес и фамилию получателя, иногда подкрепленное яркими отпечатками его выпачканных в чернилах пальцев.

Мне Чжунци тоже порядком надоел, и я решил, что надо его проучить. Однажды днем, пока он спал, мы выкрали его авторучку и выбросили в пруд.

Спустя два дня из нагрудного кармана Чжунци торчала новая шариковая ручка, металлический зажим ярко сверкал на солнце, вселяя в нас ощущение полного бессилия.

△ Родня́ с того́ све́та
△ 走鬼亲

Много лет спустя в Мацяо произошла такая история: человек узнал свою родню из прошлой жизни. Я уже слышал о подобных случаях, когда жил в Мацяо, потом вернулся в город и выяснил, что похожие чудеса случались и в других деревнях. Мне в эти рассказы не верилось. Знакомый фольклорист, изучающий верования о переселении душ, взял меня с собой в деревню, где проводил полевые исследования, познакомил с людьми, которые помнили свои прошлые жизни. И все равно я не мог понять, как это возможно.

Разумеется, когда подобная история случилась с моими знакомыми, я удивился еще больше.

На дворе стояли восьмидесятые годы, в соевой лавке поселка Чанлэ подрабатывал один паренек из Мацяо, как-то раз он проиграл в карты все деньги и едва не остался без штанов. Бедняга сунулся к знакомым, но его даже на порог не пустили.

Парень так оголодал, что в глазах заплясали черные мушки. На его счастье, нашлась одна добрая душа – подавальщица из кабачка «Цзиньфу» по имени Хэй Даньцзы, ей тогда едва сравнялось тринадцать. Пока хозяин был в отлучке, она накормила беднягу пампушками и сунула ему два юаня. После он хвастался друзьям: «Хотите знать, что такое обаяние? Посмотрите на братца Шэнцю!»

Его звали Шэнцю, он был сыном Бэньи, прежнего мацяоского партескретаря.

Хозяин кабачка «Цзиньфу» откуда-то узнал об этом происшествии, а еще узнал, что Хэй Даньцзы не первый раз выручает Шэнцю, и заподозрил, что она таскает ему продукты с кухни или деньги из кассы. Он устроил ревизию, внимательно все пересчитал, недостачи не обнаружил, но все равно не мог взять в толк: чего ради Хэй Даньцзы печется о безработном бродяге, которым и собака побрезгует? Хэй Даньцзы приходилась хозяину дальней племянницей, так что он решил выяснить, в чем тут дело, и вызвал ее к себе.

Девочка потупилась и заплакала.

– Чего такое? Чего ревешь?

– Он…

– Что он?

– Он мой…

– Говори! Ты что, влюбилась в него?

– Нет, он мой…

– Да говори же! Не то мигом тебя домой отправлю!

– Он мой сын…

Хозяин разинул рот, кипяток из чашки пролился на пол и едва не обжег ему ноги.

Поразительная новость разошлась по всему поселку. Оказывается, Хэй Даньцзы – та самая Хэй Даньцзы из кабачка «Цзиньфу» – узнала своего сына из прошлой жизни. То есть Хэй Даньцзы – перерождение знаменитой Дай Тесян из деревни Мацяо. А не прижми ее хозяин, она бы и не созналась. Дни шли, а люди все толпились у кабачка, шептались, показывали пальцами. В конце концов начальство решило, что пора вмешаться. Что за времена настали? Повылазили на свет картежники, проститутки, грабители. А теперь еще и феодальные суеверия вернулись, нечисть на свет повылазила. Веселенькие дела.

С целью разоблачить суеверия и просветить народные массы, начальство вызвало Хэй Даньцзы в участок на допрос, но там немедленно собралась такая толпа любопытных, что весь участок провонял потом, и полицейские не могли нормально работать. Поэтому начальство решило отвезти Хэй Даньцзы в Мацяо и там устроить очную ставку. Раз она узнала своего сына из прошлой жизни, должна и всех остальных узнать? И мужа, и другую родню? Вот и выведем ее на чистую воду, чтобы больше не пудрила людям мозги.

Они вшестером отправились в Мацяо: Хэй Даньцзы, двое полицейских, замначальника поселкового комитета и два его досужих сослуживца. Остановили автобус за несколько ли от Мацяо и велели Хэй Даньцзы показывать дорогу – хотели проверить, помнит ли она места из прошлой жизни. Хэй Даньцзы сказала, что дорогу помнит плохо, может и заплутать. Но повела их прямо к Мацяо – у начальников даже холодок по спине пробежал.

Когда они проходили мимо каменоломни на хребте, Хэй Даньцзы вдруг расплакалась. Каменоломня стояла заброшенной, на усеявших землю осколках породы тут и там виднелись сухие коровьи лепешки, между камнями пробивался бурьян, обещая в скором времени спрятать под собой камни. На вопрос, почему она плачет, Хэй Даньцзы ответила, что ее муж когда-то работал здесь каменоломом. Перед поездкой комитетские начальники успели навести справки о Тесян и теперь втайне радовались: все-таки врет девка.

Оказавшись в Мацяо, Хэй Даньцзы как будто растерялась, сказала, что раньше здесь не было столько домов, что она не узнает своей деревни.

– Ишь ты? Надоело комедию ломать? – обрадовался замначальника комитета. – Такая маленькая, а уже научилась лапшу на уши вешать, сочинила целую историю. Ты кого обмануть хотела? Думала, это так просто – черти-что из себя разыгрывать?

Хэй Даньцзы расплакалась, одному полицейскому стало ее жалко, а может, просто не хотелось сразу возвращаться в поселок. Раз приехали в Мацяо, пускай еще попытает счастья, все равно за остальные дела сегодня браться поздно.

Замначальника комитета посмотрел на небо, подумал и согласился.

На этом месте мой собеседник округлил глаза и сказал, что дальше началось самое удивительное. Хэй Даньцзы зашла в дом Бэньи и словно очудела: во-первых, она знала, где у него что стоит: где чайник, где отхожее ведро, где короб с рисом, а главное – с первого взгляда поняла, что старик на кровати – ее Бэньи. Девчонка залилась слезами, закричала: «Братец Бэньи!», упала на колени и бросилась отбивать ему земные поклоны. Бэньи к тому времени совсем оглох и беспомощно таращился, не понимая, зачем к нему в дом набилась толпа незнакомцев. Наконец жена по второму котлу вернулась с огорода и прокричала ему в самое ухо, кто это такие, только тут до него стало доходить. Бэньи никак не хотел поверить, что сикилявка из поселка – Тесян, и орал, выкатив глаза:

– Если денег надо или еды, так и скажи! Какая еще Тесян? Молоко на губах не обсохло, а уже в покойницы метит!

Хэй Даньцзы расплакалась, и ее вывели из дома.

Деревенские сбежались посмотреть на это чудо, принялись обсуждать Хэй Даньцзы, сравнивать ее лицо и фигуру с лицом и фигурой покойной Тесян. В итоге пришли к выводу, что никакая она не Тесян. Тесян одним взглядом с ума сводила, а этой кочерыжке куда с ней равняться? Пока они судили и рядили, Хэй Даньцзы рыдала, сидя на крыльце, но вдруг вскинула голову и задала вопрос, который всех огорошил:

– А где Сюцинь?

Мацяосцам это имя показалось незнакомым, и они молча переглядывались, не зная, что ответить.

– Где Сюцинь?

Люди растерянно пожимали плечами.

– Сюцинь умерла? – спросила Хэй Даньцзы, и к глазам ее снова подступили слезы.

Вдруг какая-то старуха вспомнила: Сюцинь – как же, есть такая! Жена Бэньжэня, котлового брата Бэньи. Бэньжэнь давно еще сбежал в Цзянси, а Сюцинь с тех пор замужем за Дошунем, да только она теперь не Сюцинь, а Третья тетушка! Жива, жива.

Глаза Хэй Даньцзы просияли.

И тут до людей стало доходить: если эта девочка – Тесян, стало быть, Сюцинь – ее невестка, потому она про нее и вспомнила. Какие-то доброхоты немедленно повели ее искать Сюцинь: «Третья тетушка на Бамбуковом склоне живет, мы покажем!» Хэй Даньцзы кивнула и поспешила за ними, быстро перевалила через хребет, нырнула в бамбуковую рощу и издалека увидела глинобитный дом, маячивший среди бамбуковой зелени.

Самые любопытные убежали вперед, ввалились в дом, заглянули в каждую комнату, но никого не нашли. Кто-то бросился к лотосовому пруду, и скоро оттуда раздался крик: «Сюда, сюда!»

У пруда сидела старуха и стирала одежду.

Хэй Даньцзы подбежала и бросилась ей на грудь.

– Братуля моя, Сюцинь! Я Тесян…

Старуха оглядела ее с ног до головы.

– Какая еще Тесян?

– Я когда в больнице лежала, ты меня кормила и поила. А в последний вечер я прибежала к тебе земные поклоны отбить…

– Это ты?.. Ты… Ты… – старуха хотела что-то сказать, но слова застряли у нее в горле, из глаз полились слезы.

Больше они ничего не говорили, только горько плакали, так плакали, что люди боялись подойти, стояли и смотрели на них издалека. Брошенный пральник тихо качался на воде. И отжатая рубаха скатилась с берега, распахнулась и медленно пошла ко дну.

△ Пла́мя
△ 火焰

Слово абстрактное, расплывчатое и с трудом поддающееся определению. Если сказать кому-нибудь в Мацяо, что не веришь в потусторонние силы и никогда не видел призраков, мацяосцы категорично заявят: это у тебя пламя горит высоко. Что же такое пламя?

Сформулируем вопрос иначе: у каких людей пламя горит высоко? В Мацяо скажут: у городских, у образованных, у богатых, у мужчин, у тех, кто в расцвете лет, у тех, кого не терзают болезни, у тех, кто сидит на казенных харчах, у тех, кому светит день, у тех, кого не коснулась беда, у тех, над кем ясное небо, у тех, кто живет на равнине, у тех, кто идет по большой дороге, у тех, кто со всеми дружен, у тех, кто недавно поел… И, разумеется, у тех, кто не верит в нечисть.

Значит, можно предположить, что для мацяосцев высота пламени является отражением состояния человека: когда человек ослаблен, его пламя падает, меркнет, и перед глазами появляются сонмища духов и разной нечисти. Примерно о том же говорится в пословице: «У бедняка в каждом глазу по чёрту». Размышляя о пламени, я вспомнил свою мать: она получила современное образование, работала преподавателем и никогда не верила в существование потусторонних сил. Летом 1981 года на спине у нее выскочил огромный гнойник, она лежала в полузабытьи и однажды увидела призрака. Это случилось ночью: мать закричала от страха, забилась в угол кровати и с дрожью в голосе уверяла меня, что за дверью стоит некая женщина по фамилии Ван, якобы эта женщина явилась с того света и хочет ее погубить, а посему я должен зарезать незваную гостью кухонным ножом. Так повторилось несколько раз. Тогда я вспомнил про пламя, о котором говорили в Мацяо. Я подумал, что болезнь пригасила пламя моей матери, потому она и видит то, чего не вижу я, потому и бродит по вымышленному миру, в который мне нет входа.

Поправившись, она ничего не помнила о своих видениях.

Безусловно, сила знания – одна из важнейших составляющих пламени, непременный атрибут властей предержащих, она вершит революции, толкает вперед науку, стимулирует экономику, разгоняет нечисть, разоблачает суеверия и заливает горизонт солнечным светом. Но если верить жителям Мацяо, пламя – величина относительная, и на любую силу найдется сила, ее превосходящая, а значит, борьба с нечистью – процесс практически безнадежный. Иной раз силы знаний бывает недостаточно для победы – случается, что перед лицом могучей реальности наше рациональное начало терпит крах. Моя мать не верила в нечисть. Но той ночью ее рассудок не смог справиться с болью от гнойника на спине, и она увидела призрака. Современные люди не особенно подвержены суевериям, но когда силы разума оказывается недостаточно, чтобы покончить с войнами, бедностью, холодом и равнодушием, когда рассудок не справляется с гнетущей тревогой, даже в самых развитых и прогрессивных городах XX века оживают всевозможные суеверия. И в среде современных интеллектуалов, категорически отрицающих существование потусторонних сил, то и дело появляются потусторонние образы (вспомните модернистскую живопись), слышатся потусторонние голоса (вспомните модернистскую музыку), проступает потусторонняя логика (вспомните сюрреалистические стихи и рассказы модернистов)… В некотором смысле культура модернизма – один из крупнейших заповедников нечисти XX века, академический извод камлания и бесовщины, восходящий к представителям той части современного общества, пламя которых горит особенно низко: к деревенским, к неграмотным, к беднякам, к женщинам, детям и старикам, к тем, кого терзают болезни, к тем, кого коснулась беда, к тем, кто не сидит на казенных харчах, к тем, чей путь лежит вдали от больших дорог, к тем, у кого мало друзей, к тем, над кем раскинулась ночь, к тем, кого поливают дожди, к тем, кто живет в горах, к тем, кому сейчас голодно… И к тем, кто верит в нечисть.

Полистайте биографию любого крупного писателя или художника-модерниста, и вы увидите, как сильно его тянуло к низкому пламени, как часто его ищущий взгляд останавливался на героях из перечисленных выше категорий.

Я не верю в потусторонние силы. И часто повторяю: духи и демоны, которые являются мацяосцам, говорят только на мацяоском наречии, даже если пришли из чужих мест. Они не знают нормативного китайского, а уж тем более английского или французского – очевидно, их познания ограничены познаниями тех, кто их видит. Это дает мне основания полагать, что духи и призраки созданы людьми. Наверное, они всего лишь галлюцинации, умственные образы, вызванные ослабленной плотью (как у моей матери) или ослабленным духом (как у потерявших веру модернистов), схожие по природе со сновидениями, алкогольным или наркотическим бредом.

На самом деле мы боремся не с нечистью, а с собственными слабостями.

Это одно из возможных объяснений того, что такое пламя.

Поэтому я подозреваю, что вся история с Хэй Даньцзы (см. статью «Родня с того света») – не более, чем выдумка, и никаких перерождений Тесян просто не существовало. Во время нашей последней встречи Фуча решительно заявил, что росказни о Хэй Даньцзы – брехня, суеверный вымысел. Я верю Фуча. Само собой, я не обвиняю людей, утверждавших, будто они своими глазами видели Хэй Даньцзы, в умышленной лжи – вовсе нет, они и не думали меня обманывать. Но их путаные и противоречивые свидетельства наводят на мысли, что никакой Хэй Даньцзы в Мацяо не было. Я пробовал выяснить у своих собеседников, чем кончилось дело: где сейчас Хэй Даньцзы, давно ли ее видели в Мацяо?.. В ответ люди начинали юлить. Одни говорили, что Хэй Даньцзы съела мясо красного карпа и забыла о своем предыдущем рождении, поэтому больше в Мацяо не появляется. Другие уверяли, что Хэй Даньцзы пропала, потому что дядюшка увез ее на заработки в какой-то южный приморский город. Третьи говорили, что Хэй Даньцзы боится Бэньи и стыдится показаться ему на глаза.

Ни одну из этих версий невозможно проверить.

Их и не нужно проверять, у меня нет никаких сомнений, что вся история о Хэй Даньцзы – порождение низкого пламени, коллективный морок, схожий с видениями, посетившими мою мать во время болезни.

Если люди надеются что-то увидеть, рано или поздно их желание сбудется. Для этого существует два способа: когда пламя горит высоко, мы вершим революции, толкаем вперед науку, развиваем экономику; когда пламя горит низко, мы обращаемся к видениям.

Все люди разные. И если я не способен поднять в мацяосцах пламя, едва ли у меня есть основания лишать их права на иллюзии и разоблачать выдумку о том, как Тесян воротилась в Мацяо с того света и горько рыдала на берегу лотосового пруда, обнявшись со своей невесткой.

▲ Дя́дюшка-красноцве́т
▲ 红花爹爹

Дядюшка Ло был неместным, до земельной реформы работал в Мацяо батраком, после несколько лет занимал пост старосты и считался в деревне заслуженным партийцем. Ему сватали разных невест, но дядюшка Ло всем отказывал. Так и жил один: наелся – вся семья сыта. Поработал – вся семья употела. Деревенские называли его дядюшкой-красноцветом: «красноцвет» на мацяоском наречии означает «девственник».

Потом люди узнали, что дядюшка Ло живет бобылем вовсе не по нужде, а потому что с малых лет сторонится женщин, боится женщин, не выносит женщин: завидев женщину, обходит ее за версту, и если в каком месте собралось много баб, дядюшки Ло там ни за что не встретишь. Он имел острое и весьма прихотливое обоняние: уверял, что от всех женских тел тянет сырой рыбой. И считал, что женщины пользуются духами исключительно для того, чтобы заглушить свою вонь. Рыбный дух усиливался весной, особенно невыносимо пахло от женщин за тридцать, к их рыбной вони примешивался запах гнили, точно от прелой люффы, и стоило прежнему старосте учуять этот запах, как его начинало мутить. Дальше лицо дядюшки Ло желтело, на лбу выступала испарина, а к горлу поднималась тошнота, словно его сейчас вывернет наизнанку.

Еще дядюшка Ло был уверен, что именно этот запах и погубил его персики. За домом у него росло два персиковых дерева, которые пышно цвели, но почти не плодоносили, а если плоды и завязывались, то сразу гнилые. Говорили, деревья хворают. Дядюшка Ло качал головой: а как им не хворать, если бабье каждый год заявляется сюда куролесить? Того гляди сам захвораешь, а деревья – подавно.

Он имел в виду, что его деревья растут по соседству с чайным полем, где женщины каждый год с шутками и прибаутками собирают урожай, потому персики и родятся гнилыми.

Однажды деревенские решили испытать остроту нюха и строгость целомудрия дядюшки Ло: во время перерыва стащили дядюшкин соломенный дождевик, дали бабам посидеть сверху, а после вернули на место и стали ждать, что будет.

Случившееся дальше превзошло все ожидания: дядюшка Ло взял дождевик в руки, скривился и помрачнел:

– Низовое племя, кто трогал мои вещи?

Деревенские переглядывались, делая вид, что ничего не знают.

– Я вас обидел чем? Провинился чем перед вами? Гадючьи ваши сердца, за что вы так со мной обошлись? – Дядюшка Ло топнул ногой, едва не плача от злости.

Деревенский, стащивший дождевик, поспешил улизнуть.

Дядюшка Ло швырнул дождевик на землю и, пыхтя от злости, пошел домой. Пытаясь уладить дело, Фуча прополоскал дождевик в пруду и отнес ему в хижину, но дядюшка Ло с тех пор ни разу его не надел – говорили, сжег.

Больше никто не устраивал над ним подобных шуток. Если дядюшку Ло приглашали на застолье, следовало выставить из дома всех женщин и снять с бельевых веревок бабские тряпки. На общие работы с женщинами его тоже посылать было нельзя. Однажды Бэньи попросил его съездить в уездный центр на коммунном тракторе, купить хлопковых семян. Дядюшка Ло вернулся только спустя два дня – объяснил, что дорогой у него разболелась нога, поэтому на трактор он не поспел и добирался до города пешком. Потом деревенские узнали, что на самом деле дядюшка Ло успел на трактор, просто тракторист взял в город попутчиц, и мацяоский красноцвет наотрез отказался садиться с ними в кузов, потому и пошел пешком. Кого тут винить – только себя.

Ходил он медленно, от уездного центра до Мацяо было немногим больше тридцати ли, а ему потребовался целый день, чтобы одолеть такой путь. И не только ходил – он вообще все делал медленно, никуда не торопился, будто твердо знал, что за этими днями пойдут другие, а за другими будут еще другие, так что незачем суетиться и наступать себе на пятки. Молодые парни всегда старались распределиться на работы вместе с дядюшкой Ло, тогда день проходил спокойнее и веселее. Однажды группа парней с дядюшкой Ло во главе отправилась на хребет Тяньцзылин чинить водопроводный мост. День выдался холодный, земля обросла ледяной коркой, работники загодя обмотали подошвы соломенными жгутами, но все равно ноги разъезжались, то и дело кто-то падал, всюду слышались крики и смех. Наконец парни, дрожа от холода, поднялись на хребет – начальства на месте не оказалось, самый большой голос был у дядюшки Ло, и парни стали просить его повременить с работой, подождать хотя бы, когда солнце поднимется над хребтом и лед подтает. Дядюшка Ло, сонно выскребая табак из кисета, сказал:

– А то? И зачем людей подняли в такой холод? Не отца ведь хоронить, не мать…

Дядюшка Ло не сказал ничего прямо, но было ясно, что он согласен. Весело галдя, деревенские разошлись греться по укрытым от ветра уголкам. Дядюшка Ло собрал охапку сухой листвы, развел костер, и вокруг сразу собралась целая компания.

– А чего, надо было и пару корзин с углем прихватить! – прокашлявшись, ехидно выступил Бэньи. – Жаровни расставить, одеялами ватными запастись! – Перепуганные парни тотчас повскакивали на ноги. Неизвестно, откуда он взялся со своей бамбуковой жердью на плече.

Дядюшка Ло лениво проговорил, вычищая из глаз сонную прель:

– Тут без поклажи того гляди упадешь, а ты с коромыслом. Не видишь разве? В такой день даже собака носа наружу не высунет.

Верно, верно, поддакнули парни.

– Добро! – усмехнулся Бэньи. – Значит, я спать вас сюда отправил? Ага, члены партии и народного ополчения подадут пример крепкого сна, крестьяне-бедняки и низшие слои середняков подхватят знамя и примутся спать, превозмогая все трудности, чтобы доспаться до диалектики сущности и явления. Спать – это вам не в бирюльки играть!

Бэньи вспомнил даже «диалектику сущности и явления», с которой познакомился на последнем партийном собрании. Договорив, снял куртку, поплевал на ладони, закинул на плечи каменный кирпич и пошагал к мосту. Жест получился эффектный – устыдившись своего безделья, парни неохотно снялись с нагретых мест и двинулись навстречу холодному ветру.

Дядюшка Ло спокойно докурил трубку, пробормотал что-то себе под нос и пошел следом. И тут случилось самое неожиданное. Едва успел дядюшка Ло подняться на мост, как шагавший впереди Бэньи вдруг вскрикнул, качнулся, ноги его заскользили по льду и поехали к краю моста – еще миг, и партсекретарь сверзится на самое дно ущелья, где шумит вода и клубится холодный пар. От страха у всех душа ушла в пятки. Еще не сообразив, как это опасно, дядюшка Ло одним движением сбросил с плеча коромысло, кинулся вперед и успел схватить Бэньи за ногу.

К счастью, сам он зацепился ступней за арматуру и смог остановится, проскользив на животе до самого края моста.

Голоса Бэньи было не расслышать – свист ветра и шум воды превращали его крики в комариный писк, доносящийся со дна ущелья.

– Что… говоришь?.. – дядюшка Ло видел только свободную ногу Бэньи, которая летала у него перед носом.

– Вытащи… меня!.. Ну!..

– Не спеши… – запыхавшись, отвечал дядюшка Ло. – Ты ведь у нас философ. Вот и скажи, что за диалектика – выходить на работу в такой день?

– Ну же!..

– Спешить некуда… Место прохладное, можно и поговорить…

– Твою мать!..

Тут как раз подоспела подмога, одни парни орудовали веревками, другие тянули своими руками, наконец с великой осторожностью затащили партсекретаря обратно на мост.

Бэньи залился краской и больше ничего из себя не строил, философии не разводил – мелкими шажочками, опираясь на руку провожатого, ушел с площадки. Вернувшись домой, он приготовил цзинь свинины, чайник вина и пригласил дядюшку Ло на угощение, чтобы отблагодарить его за спасенную жизнь.

С того дня Бэньи мог бранить любого человека в деревне, кроме дядюшки Ло. Разжившись хорошим вином, первым делом шел угостить своего спасителя. Говорили, Тесян через два дня на третий собачится с Бэньи еще потому, что он вечно пропадает в хижине красноцвета. Они пили вино, беседовали, а еще придумывали себе разные непонятные занятия: например, вместе мылись и за каким-то чертом вместе забирались под москитный полог. Даже котловые братья не ложатся спать в одну постель, а они – пожалуйста.

Однажды кто-то из деревенских забрался в огород дядюшки Ло, чтобы выкопать себе бамбуковый побег, заодно через дырку в оконной бумаге заглянул в дом и очень удивился тому, что увидел: хозяин с Бэньи вроде как вязились по-заднему.

Так в Мацяо называются неподобающие отношения между мужчинами.

В Чжанцзяфани тоже такое бывало, и в других деревнях имелись дядюшки-красноцветы и батюшки-красноцветы, которые вязились по-заднему. Мацяосцы на эту новость особого внимания не обратили: ко всему прочему, люди боялись рассердить Бэньи и не лезли с расспросами, так что других доказательств у них не было.

△ Почте́нные твои́ лета́ (и проч.)
△ 你老人家(以及其他)

У прилагательного «почтенные» в этом сочетании произошла редукция окончания, в результате три слова стали произноситься слитно: почтен-твои-лета.

Слово, не имеющее конкретного смысла, форма вежливости, которую можно адресовать и старшим, и младшим, и даже детям. Примелькавшись, она постепенно утратила коннотации вежливости и теперь больше напоминает покашливание или зевоту, которая разбавляет речь, незаметно пристраиваясь между другими словами, так что привычные люди пропускают ее мимо ушей, даже не замечают ее присутствия. Например, спрашивает человек: кололи сегодня свинью в кооперативе? И слышит в ответ: «Кололи почтенные твои лета!» Спрашивает: а ты домой мяса купил? И слышит: «Купил почтенные твои лета!» «Почтенные твои лета» в этих случаях лучше вовсе пропускать мимо ушей, вычитать из ответа, иначе фраза будет звучать довольно грубо.

Однажды дядюшка Ло встретил на тропе девушку из «сосланных пащенят», спросил с улыбкой: «Рассаду несешь, почтенные твои лета?» Девушка приехала в Мацяо недавно, наружности была не самой миловидной, поэтому страшно обиделась на дядюшку Ло и после жаловалась своим подругам: «Надо же, какое хамье! Пусть я смугловата, но все-таки не старуха! Уж точно не старше его!»

Дело в том, что девушка еще не привыкла к местным формам вежливости, а кроме того, городская молодежь не сразу понимала мацяоское обыкновение почитать старость и принижать молодость. Если собеседник приписывает вам лишние годы, это следует расценивать как комплимент, а не как оскорбление.

При ближайшем рассмотрении можно заметить, что распределение и развитие языка происходит совсем не равномерно. Встречаются явления, для которых не находится названий, встречаются слова, обозначающие фиктивные явления, и такой дисбаланс существовал всегда. Как на одной и той же планете кто-то погибает от засухи, а кто-то – от наводнения. Сильная волна размочит даже самое хорошее слово, так что оно вспухнет, раздуется и навсегда потеряет исходный облик. Иностранцы, бывавшие в Японии, наверняка замечали, сколько «сэдзи»[111] расточают собеседнику японцы. Например, если японец нахваливает ваш продукт или предложение, но не переходит к обсуждению конкретных деталей сотрудничества, не принимайте его похвалу за чистую монету – вернувшись домой, не ждите, что он со дня на день пришлет заявку на товар. Иностранец, оказавшийся в Париже, тоже должен иметь в виду: если француз приглашает вас в гости, но не назначает конкретного времени и не называет адрес, не стоит принимать его приглашение всерьез: пусть даже ваш знакомый выглядит невероятно воодушевленным, хлопает вас по плечу, трясет руку, заключает вас в объятия, его слова – проявление обычной вежливости, стандартное заверение в дружеских чувствах, и не надо думать, будто вас на самом деле пригласили в гости. Тем более не надо звонить человеку и уточнять: «Когда мне лучше прийти?»

Было бы ошибочно утверждать, что японцы или французы – лицемерная нация: у китайцев тоже очень развит навык говорить пустые слова. Уже долгое время мацяосцы привычно произносят фразы, которые точно так же не следует воспринимать всерьез, например: «революционные массы», «обстановка в стране прекрасная, обстановка становится лучше и лучше», «под мудрым руководством вышестоящей партийной организации, под ее неусыпной заботой», «наши слова идут от самого сердца», «неустанно расширяем идеологический кругозор», «не сложим оружие, пока не добьемся окончательной победы» и проч. Дядюшка Ло умер. Он был из батраков, считался опорой земельной реформы, даже вроде как служил в Народно-освободительной армии – само собой, ему полагались достойные похороны. И свою речь на траурном митинге Бэньи начал такими словами:

– Царь обезьян дубиной взмахнул и расчистил твердь на тысячу ли. Взвился ветер, моря забурлили, гром могучий земли сотряс[112]. Пока народные массы нашего уезда в едином порыве штудировали философию товарища Мао, пока революционное производство в нашей стране стремилось к новым и новым высотам, пока наша продбригада в едином порыве осуществляла всестороннюю реализацию целого ряда стратегических положений, разработанных на последнем съезде компартии, под мудрым руководством вышестоящей партийной организации, под ее неусыпной заботой нашего товарища Ло Юйсина тяпнула бешеная собака…

Молодой товарищ из уездной управы поморщился и одернул Бэньи:

– Ты что такое говоришь? При чем тут мудрое руководство вышестоящей партийной организации?

Бэньи удивленно заморгал:

– А я разве говорил про партийную организацию? Я сказал, что его собака тяпнула.

– А до этого? – не унимался товарищ. – До этого ты что сказал?

– Да ничего такого, просто разные хорошие слова. Нельзя, что ли?

Товарищ из уездной управы испортил траурный митинг, и все деревенские были на него сердиты, не только Бэньи. Как мне кажется, никто из них не учел, что слух у людей настроен по-разному – набор слов, которым Бэньи предварил заявление про бешеную собаку, много раз звучал на строительстве ирригационных сооружений, заготовке удобрений, сборе валежника, митингах борьбы с помещиками, линейках перед началом учебного года и прочих мероприятиях – люди слышали его так часто, что давно перестали вникать, слова превратились в белый шум, и только инородцы еще улавливали их смысл. Инородец из уездной управы был слишком молод и не знал, что слова могут спорить с действительностью, превосходить действительность, уводить от действительности.

Пустые слова, в том числе всевозможные формы вежливости, подобны невидимой опухоли на теле языка, которую не всегда удается вовремя удалить и предать земле. При определенных обстоятельствах они вдруг начинают активно размножаться и захватывать новые территории, превращаясь в увеличительное стекло, направленное на человеческие добродетели, в речевой грим, призванный замаскировать неприглядную правду. И сведущие в жизни люди прекрасно это знают.

Знание жизни есть умение обращаться со вздором – иными словами, функция человеческого организма, культивированная большими массивами этического и политического вздора, который ежедневно производится в мире.

Я читал восторги одного иностранного писателя по поводу экспрессивности нецензурных выражений: он говорил, что брань – сильнейшее речевое средство, а ругательства – главная сокровищница языка. Конечно, это преувеличение. Но в какой-то мере я сочувствую тому писателю, и причина моего сочувствия очень проста: он живет и работает в самой изысканной стране на свете. Он устал вращаться в обществе людей, прекрасно сведущих в жизни, устал от гнета невероятно утонченного, вежливого, куртуазного вздора, потому и решил потрясти устои своим признанием в любви к брани. Задыхаясь под многочисленными наслоениями словесных масок, он не выдержал и разразился потоком нечистот, словно решил сдернуть с почтенной публики штаны и продемонстрировать им словесный анус. Анус – точно такая же часть тела, как нос, ухо или кисть, нельзя сказать, чтобы он был особенно красив или уродлив, как нельзя сказать, что анусу изначально присуща красота или уродство. Но в мире, до краев наполненном притворством, анус становится последним прибежищем правды, последним лагерем сопротивления, последним оплотом жизни. В таком случае нетрудно понять, почему после торжественного прощания с дядюшкой Ло наш партсекретарь вышел под вечернее небо и не смог удержаться от крика:

– Вяжи твою дивизию, так тебя и разэтак!

Он запнулся и вроде как ругал камень, подвернувшийся под ногу.

Выругался, и кровь веселее побежала по жилам.

△ Яда́ть (при употреблении весной)
△ 茹饭(春天的用法)

Наступает весна, и со сменой времени года незаметно меняется язык. Племянник дядюшки Ло пришел собирать уголь в горах, и дядюшка Ло окликнул его с крыльца: «Ядал сегодня?»

«Ядать» значит «есть», этот глагол можно увидеть и в древних текстах: «Ядали с шерстью плоть и пили кровь сырую»[113]. Спрашивать друг у друга, ядал ты сегодня или еще не ядал, было одной из мацяоских традиций, очередным словесным расточительством, условностью, которую никто не принимал всерьез.

На этот вопрос обязательно отвечали: «Ядал», и такой ответ тоже не следовало принимать всерьез. Особенно весной, когда все прошлогодние запасы съедены, а до нового урожая еще далеко, когда вся деревня хлебает пустое варево, когда у людей от голода мякнут пятки и холодеют колени.

Но племянник дядюшки Ло был немного глуповат и в ответ твердо заявил: «Не ядал». Дядюшка Ло удивился и даже растерялся.

– Правда не ядал?

– Правда.

– Что ты за человек, в самом деле! – заморгал дядюшка Ло. – Если ядал, так и скажи честно, что ядал! Ядал ты или нет, говори?

– Правда не ядал… – едва не плакал племянник.

– Я тебя знаю, – кипятился дядюшка Ло, – никогда правды не скажешь! Ядал, а говоришь, что не ядал! Не ядал – а говоришь, что ядал! Только голову людям морочишь! Если правда не ядал, так и скажи! Я тебе сейчас же риса сварю – дрова у меня готовы, зерно готово, дело нехитрое. Или у соседей риса попрошу, тоже не велика важность, чего ты разводишь церемонии?

У парня голова пошла кругом, на лбу выступила испарина, он не помнил, чтобы разводил церемонии, и пристыженно выдавил из себя:

– Я… я правда…

– Тьфу ты! – вспылил дядюшка Ло. – Жениться пора, а он все мямлит, двух слов связать не может – не мычит, не телится. Чего мнешься? Ты здесь у себя дома, не чужие ведь люди. Если ядал, так и скажи, что ядал. Не ядал – скажи честно!

Припертый к стенке, парень промямлил:

– Я… ядал…

Дядюшка Ло обрадованно хлопнул себя по ляжкам:

– А я что говорил? Сразу тебя раскусил! Ишь, надуть хотел старика! Я скоро седьмой десяток разменяю, но за всю жизнь от тебя ни слова правды не слышал. Вот ведь наказание! Садись.

Он указал на табурет у крыльца.

Племянник не осмелился принять приглашение – понуро выпил чашку холодной воды, подхватил коромысло с углем и зашагал дальше. Дядюшка Ло предложил ему сесть и передохнуть, но племянник прошептал, что его ждут дома.

Дядюшка Ло сказал: у тебя сандали прохудились, давай дам другие.

Племянник отказался – новые только ноги натрут.

Вскоре после того случая племянник решил искупаться на переправе через реку Ло и утонул. Бывший староста оставался бездетен, так что рано или поздно воскурять ему благовония должен был этот далекий племянник. Наверное, брат с невесткой побоялись, что дядюшка Ло станет убиваться, корить себя, и скрыли от него смерть племянника – сказали, что парень устроился на работу в город и уезжал в большой спешке, потому и не заглянул проститься. Так что дядюшка Ло еще очень долго поминал своего племянника, расплываясь в широкой улыбке. Придут к нему соседи просить бревно, он говорит: я бревно племяшу берегу, кровать ему на котловины справлю. Племяш теперь городской человек, они там привыкли жить на заморский лад, так что и плотника позовем городского. Покупая фазана, улыбался: вот и хорошо, я его закопчу – будет племяшу угощение.

Со временем молва дошла до Мацяо, деревенские прослышали, что племянник дядюшки Ло утонул, и не могли понять, правда он ничего не знает или только прикидывается. Теперь, когда бывший староста поминал своего племянника, деревенские невольно задерживали на нем пытливые взгляды. А дядюшка Ло явно что-то чувствовал, и временами читалась в его глазах смутная растерянность, будто он хотел что-то сделать, но забыл что.

И чем больше ждали деревенские, что красноцвет сменит тон, тем упорнее он поминал своего племянника, пресекая всякие попытки обойти тему и поговорить о чем-то другом. Глядя на чужих пащенят, дядюшка Ло ни с того ни с сего говорил:

– Вырастут – не успеете оглянуться… Вот мой племяш – вчера еще со своей пиписькой играл, а нынче – рабочий, на казенных харчах сидит.

– Да, да… – уклончиво отвечали люди.

Но у дядюшки Ло были высокие требования к собеседникам, он не мог терпеть подобной уклончивости и продолжал говорить о своем племяннике:

– Вязи его боров, и хоть бы одно письмо прислал. Вот и скажите, какой прок их растить? Говорят – занят. Нипочем не поверю. Бывал я в городе, и чем там заниматься? С утра до вечера только баклуши бить.

Люди и тут не подхватывали разговора, а лишь украдкой переглядывались.

– Ну и хорошо, – почесав щеку, продолжал дядюшка Ло. – И пусть не навещает. Чего меня навещать? Неужто я с мясом один не управлюсь? Неужто куртку ватой не сумею набить?

Вдоволь наговорившись о своем племяннике, показав всем, какой он заботливый дядя, испив до дна радости и тревог о новом поколении, он сцеплял руки за спиной и понуро уходил в свою хижину. Под грузом стольких пытливых взглядов некогда прямая спина дядюшки Ло согнулась, и за плечами наметился горб.

△ Отли́чник (при употреблении в ясные дни)
△ 模范(晴天的用法)

Коммунное начальство потребовало, чтобы от каждой продбригады на общее собрание передовиков явилось по одному отличнику философской подготовки для получения благодарности. Говорили, на таких собраниях раздают похвальные грамоты, а после иногда угощают доуфу. Бэньи был в отлучке, и выбирать отличника пришлось дядюшке Ло. Позавтракав, он неторопливо вышел на гумно, лениво прогулялся вокруг, пересадил двух улиток с гумна в траву, чтобы их не растоптали.

Закончив с улитками, он стал распределять нас на работы. Почти не разлепляя век, сворачивал самокрутку, приговаривая: Чжихуан, Учэн и Чжаоцин отправятся пахать, Фуча пойдет унаваживать землю, Яньцзао – разбрызгивать пестициды; бабы и сосланные пащенята сегодня мотыжат рапс, а Ваньюй будет отличником.

Я невольно рассмеялся:

– Отличников же голосованием выбирают…

– А кого еще посылать, если не Ваньюя? – удивился дядюшка Ло. – С такой бабьей спиной пахать его не отправишь, землю удобрять – тоже. Давеча Ваньюй жаловался, что у него палец опух, стало быть, и рапса он много не намотыжит. Как ни крути, а больше некому. Только он и годится.

И деревенские согласились, что назначить отличником Ваньюя будет разумнее всего. В самом деле, не Фуча ведь отправлять? Если бы дождь зарядил, тогда другое дело – Фуча у нас культурный, не ударит в грязь лицом. Но день выдался погожий, работы много. Назначим Фуча отличником, кто тогда будет землю унаваживать? Черепаху завтра распахивать, а как прикажешь пахать, если земля не удобрена?

Чувствуя на себе непонимающие взгляды деревенских, я осознал, что слово «отличник» может менять свое значение в зависимости от погоды. Мне ничего не оставалось, как присоединиться к коллективу и поддержать кандидатуру Ваньюя, чтобы он отправился на собрание передовиков и получил там красную розетку и похвальную грамоту.

△ Толо́чь сокровéнное
△ 打玄讲

После смерти Ваньюя многие члены продбригады успели примерить на себя звание отличника философской подготовки, и в конце концов оно закрепилось за дядюшкой Ло. Говорили, так решило коммунное начальство: продбригада нуждалась в образцовом старом крестьянине.

Меня отрядили готовить дядюшке Ло речь о его революционных свершениях, а после зачитывать каждое предложение вслух, чтобы он выучил речь наизусть для проведения «философской работы на местах» (так назывались выступления на общих собраниях в коммуне или в уездном центре). Начальство жаловалось, что Ваньюй ни на одном собрании не показал должного уровня философской подготовки, а дядюшка Ло – пожилой человек с большим голосом, у него целая жизнь за плечами, к тому же он проявил героизм и предотвратил несчастный случай на мосту, поэтому все будут очень рады послушать о его передовых свершениях.

Фуча аккуратно предупредил меня, что дядюшка Ло – старый революционер, известная личность, вот только соображает туговато: начнет говорить и сразу уходит в какие-то дебри, ты его ближе к делу, а он про козу белу, надо быть к этому готовым. И заставить его выучить речь наизусть.

Скоро я понял, что не пускать дядюшку Ло уходить в дебри, когда он рассказывает о своих передовых свершениях, практически невозможно. Он начинал говорить и сразу забывал про наш черновик, выученные фразы начисто стирались у него из памяти, он валил в одну кучу редьку и капусту, столы и табуретки и черт знает что еще. Поначалу я молча ждал, когда он сам вернется к теме, но потом увидел, что чем дольше он говорит, тем глубже уходит в дебри и тем больше удовольствия приносит ему этот процесс. Он никогда не был женат, никогда не имел близости с женщиной, но это не мешало ему вворачивать в свою речь разные скабрезные прибаутки: сестрица Мань кашляет, да никак не отхаркается; сестрица Мань увидала член, да не знает, с какой стороны за него взяться; сестрице Мань рожать пора, а она уперлась и ни в какую… Все эти присказки про сестрицу Мань плохо сочетались с революционной философией.

Читая в моих глазах вопрос, он моргал:

– Вязи его боров, опять я не то сказал?

С каждой репетицией он только сильнее нервничал, в конце концов стал ошибаться даже в самой первой фразе:

– Дорогие товарищи, зовут меня Ло Юйсин, лет мне пятьдесят шесть…

Надо пояснить, что на самом деле в словах его не было ошибки, но партсекретарь распорядился накинуть дядюшке Ло девять лет, чтобы он еще больше походил на образцового старика, преданного делу революции. Борьба за уборку коллективного проса под проливным дождем в пятьдесят шесть лет и в шестьдесят пять лет имеет совершенно разное философское значение.

Я напомнил, что мы говорим «лет мне шестьдесят пять».

– Вот же глупый язык. Да, старость не радость… Скажи на милость, какой прок старику жить на свете? – не обращая внимания на мою усмешку, он немного погрустил, потом взглянул на небо, собрался с мыслями и начал заново:

– Дорогие товарищи, зовут меня Ло Юйсин, лет мне пятьдесят…

– Опять не то!

– Зовут меня Ло Юйсин, лет мне… пя…

Я был в отчаянии.

А дядюшка Ло сердился:

– Но если мне пятьдесят шесть! Философия философией, а возраст на кой трогать? Чем мои года философии помешали?

– Так рассказ будет звучать еще убедительней. – Я терпеливо повторил ему все то, что уже говорил раньше, про семидесятилетнего старика из Лунцзятани, которого взяли выступать на радио с рассуждениями о философии свиноводства; про семидесятитрехлетнего старика из Чанлэ, который с рассказом о философии пчеловодства попал в газету. А если тебе пятьдесят шесть, как ты будешь с ними тягаться?

– Вот я сразу понял, что вся ваша философия – одно ля-ля и охохоньство. Любят коммунисты народ за нос водить: сунули сестрице Мань редиску в штаны и говорят, что парень.

От такого контрреволюционного выпада я едва не подпрыгнул.

И как раз в это время к нам заглянул начальник из коммуны. Дядюшка Ло вышел ему навстречу, рассказал, чем мы занимаемся, заморгал, будто еще не проснулся:

– Над философией корпеем… Дело полезное… Куда мы без философии? Вчера вот до третьей стражи[114] разбирался, и чем больше сижу над этой философией, тем шибче идет дело. При марионеточном правительстве нас и на порог школы не пускали! А теперь партия сама зовет людей учиться, заботится о крестьянах-бедняках и низших слоях середников! Наша революционная философия – настоящая наука. Наука о правде, наука об истине, наука о силе, ее изучать никогда не поздно, ее изучать – одно удовольствие!

Начальник весь расплылся в улыбке: вот это настоящий старик из бедноты, человек с широким идейным кругозором, только послушайте, как хорошо сказано: наука о правде, наука об истине, наука о силе.

Я втайне восхитился преображением дядюшки Ло и тем, как складно он заговорил: лицо его оставалось заспанным, но излагал он разумно и ясно, а главное – сразу сумел подобрать слова, которые больше всего понравились собеседнику. Потом я понял, что в этом весь дядюшка Ло: он никогда не ссорился с односельчанами, не цеплялся за сказанные слова, умел потрафить и богу, и черту, и неизменно говорил именно то, что тебе хотелось услышать. Встретив знакомого, который держал свиней, дядюшка Ло толковал ему о выгодах свиноводства: «Твои свиньи – какой кусок понравился, такой и отрежешь, захотелось мяса – всегда пожалуйста! И не нужно к мяснику ходить, выпрашивать у него кусочек пожирнее!» Человеку без свиней дядюшка Ло толковал о том, как это накладно – держать свиней: «Захотелось мяса – иди на бойню, отрежут тебе кусок, который попросишь, и никакого обмана! Зачем люди маются с этими свиньями? Каждый день корми их по три раза, сам варевом перебиваешься, а свиней изволь накормить! Сущее наказание!» Знакомым, у которых родился мальчик, он хвалил сыновей: «В хозяйстве без парня никуда. Он и тяжестей натаскает, и плуг поможет вести. Повезло вам!» Знакомым, у которых родилась дочь, нахваливал дочерей: «Взял сноху – потерял сына, а женил дочь – получил зятя. Сами посчитайте, много ли в деревне почтительных сыновей? То-то и оно, вязи их боров! А дочка к родителям ближе, в старости и пампушками вас накормит, и обутку теплую справит. Поздравляю!»

Дядюшка Ло говорил сначала одно, потом другое, но его было невозможно уличить в неискренности, каждое слово он произносил от чистого сердца, каждое его суждение звучало честно и убедительно, а лицо выражало строгую серьезность. Мацяосцы говорили, что дядюшка Ло как никто умеет «толочь сокровенное». Очевидно, под «сокровенным» они имели в виду учение о сокровенном или учение об инь и ян[115]. Правда рождает неправду, неправда рождает правду[116], одно и другое перетекают друг в друга, все есть в одном и одно есть во всем[117] – следуя Дао, нельзя принимать одну сторону, истина вечно ясна, но никогда не ясна.

У него не было своих детей, только порожный сын в Пинцзяне. По местному обычаю первый гость, который заглянул в дом после рождения ребенка, становится его порожным отцом или порожной матерью. Много лет назад дядюшка Ло ездил в Пинцзян торговать пихтовой смолой, однажды постучал в незнакомый дом попросить напиться, а у хозяев только что родился сын – так дядюшка Ло стал порожным отцом. После, отправляясь в Пинцзян, он всегда брал своему порожному сыну мешочек сушеного батата. Но никак не ожидал, что однажды сын станет бойцом Красной армии, дослужится до генерала и переедет в город. Обосновавшись в Нанкине, генерал задумал перевезти порожного отца к себе. Дядюшка Ло говорил, что городская жизнь не про его честь: вышел из порта, сел в генеральскую машинешку, не успели тронуться, как все закрутилось перед глазами, дядюшка Ло не выдержал и завопил, требуя высадить его на землю. Пришлось генералу идти с ним до дома пешком, а машина потихонечку ехала сзади.

Ему было непривычно, что в генеральском доме нет очага на полу, нет ведра для нечистот, нет ни одной мотыги. На поляне позади дома можно было вырастить целый огород, а она зарастала сорной травой. Дядюшка Ло насилу вскопал и разровнял там землю, только ведра для нечистот нигде не нашел. Пришлось собирать нечистоты в обычное ведро, вместо черпака он взял эмалированную кружку, но тут генеральская жена с дочками подняли визг, дескать, он ведет себя некультурно и разводит антисанитарию. Дядюшка Ло обиделся и целый день не притронулся к еде, в конце концов генералу пришлось посадить его на пароход и отправить обратно в Мацяо.

– Обленились! – качал головой дядюшка Ло, вспоминая своих порожных внучек. – Все у них по-научному, сами пухлые, что твои колобки, а свиней накормить не умеют, кудель спрясть не умеют, такую выставят из мужнего дома вместе с котлом!

Говорили, что генерал на праздники посылает дядюшке Ло деньги, и я завистливо поинтересовался, правда ли это.

– Да чего он там посылает?.. От него дождешься… – Дядюшка Ло долго копался в кисете, моргал, жевал губами, потом наконец проговорил: – Всего-то и посылает… юаня три… или четыре…

– Да ладно?

– Зачем старику врать? Сестрица Мань из ушей своих больше достанет, чем он посылает.

– Я же не комиссар, который землю пришел кроить.

– Если не веришь, обыщи дом! Давай, обыщи!

Я заинтересовался этим отрезком его биографии, мне показалось, что здесь надлежащим образом проявляется скромная и трудолюбивая классовая сущность старого крестьянина-бедняка (человек вернулся в деревню, отказавшись от благополучной городской жизни), кроме того, отсюда можно было перейти к героическому прошлому дядюшки Ло (например, рассказать о службе в Красной армии) – словом, эпизод про армию и порожного сына так и просился в речь. Но стоило нам углубиться в рассказ, как дядюшка Ло снова пошел толочь сокровенное, а я сидел рядом в полнейшей растерянности. Например, он хвалил Красную армию, все время хвалил Красную армию, а потом вдруг переменил фронт и заговорил, что красноармейцы – чистые звери: был один командир взвода, который оброс на службе земляками, любил брататься с разными людьми, так приехал новый командир роты и казнил его как контрреволюционера! Этому командиру роты едва сравнялось шестнадцать, чтобы голову человеку снести, ему ростика не хватало, подпрыгивать пришлось, кровь хлестала фонтаном. Сущий ужас! А когда зашла речь про классовых врагов, у дядюшки Ло и вовсе потекли контрреволюционные слезы.

– Меченый Ма чем вам не угодил? Добрый крестьянин, честный, порядочный человек… Присягнул вам – так вы сами к нему пришли за присягой, а потом обвинили в вероломстве! Довели, бедняге опиум пришлось глотать… – Дядюшка Ло утер нос тыльной стороной ладони.

Мне пришлось его оборвать:

– Ты что такое говоришь? Коммунистическая партия освобождала местность от бандитов, боролась с помещиками-мироедами, несла революцию. А ты плачешь о Меченом Ма?

– Мне что… и поплакать о нем нельзя?

– Конечно, нельзя. Нельзя. Ты – крестьянин-бедняк. Сам подумай, о ком ты плачешь?

– Голова садовая. Я и не хотел рассказывать, ты сам меня попросил.

– Нет, местами ты очень хорошо говорил.

Дядюшка Ло вышел облегчиться и с полчаса не возвращался, словно под землю провалился. Когда наконец вернулся, я напомнил ему о злодеяниях реакционной клики Гоминьдана, велел попить воды, собраться с мыслями и начинать с начала. Тут он наконец вспомнил свое бедняцкое происхождение. Рассказал, как Гоминьдан расправлялся с коммунистами – звери, чистые звери. Не щадили ни баб, ни пащенят, трехлетнего дитенка схватили за ноги и головой о стену – он даже пикнуть не успел. Сожгли людей в печи для кирпича – так из той печи еще три дня на всю округу разило паленым мясом. Вспомнил Рябого Лу – видимо, этот Рябой Лу был каким-то гоминьдановским начальником – такого супостата еще поискать, вырезал у красноармейцев потроха, бросил в котел с говядиной и поставил на общий стол. Дядюшка Ло не знал и тоже отведал красноармейских потрохов, а когда узнал, едва собственные кишки наружу не выблевал…

Дядюшка Ло и сам вступил в ряды Красной армии, но через месяц отстал от своего отряда и вернулся домой. Там он угодил в лапы Рябого Лу и едва не распрощался со своими потрохами, как остальные красноармейцы, но старенькая мать его спасла: продала свой гроб, накрыла Рябому Лу три стола с вином и закусками, привела поручителей, и дядюшка Ло остался жив.

– Рябой Лу, разрубить бы его предков на мелкие кусочки! Это не человек, а тигр, вяженый со свиньей, злобная безмозглая сволочь! Казни его семь дней подряд, и то будет мало! – вспомнив про материн гроб, дядюшка Ло не смог удержаться от крика. У него потекли слезы, и он снова утер нос тыльной стороной ладони.

– Где бы я был сегодня, если бы не Партия, если бы не председатель Мао?

– Очень хорошо, вот и со сцены надо так сказать. И заплакать.

– Заплачу, как тут не заплакать.

Заплакать он так и не заплакал. Правда, выступил хорошо, немного заикался от волнения, но держался близко к тексту, который мы с ним учили, от истории перешел к современности, от частного к общественному, даже вспомнил «диалектику сущности и явления», рассказал о своих передовых свершениях и пропел хвалу социализму. В дебри почти не лез, внял моим предостережениям и не стал рассказывать разных глупостей о том, как работал у гоминьдановцев носильщиком и какой вкусный был хлеб из американской муки. Один раз его все-таки немного занесло: критикуя ревизионизм, дядюшка Ло сказал, что коварные ревизионисты замыслили погубить председателя Мао, а еще из-за них людям приходится торчать на таких вот собраниях, когда могли бы ударно трудиться на производстве. Тут он немного дал маху, но от темы почти не отступил.

Так что три дня, которые мы потратили на репетицию речи, не прошли впустую.

Потом его несколько раз отправляли выступать в других коммунах. Меня тогда перевели сочинять пьесы для уездного ДК, и виделись мы нечасто. Я слышал, что по дороге в Мацяо с очередного философского собрания на дядюшку Ло напала бешеная собака, он поздно обратился к врачу и полгода тяжело болел. А потом и вовсе рассеялся (см. статью «Рассеяться»).

Помню нашу последнюю встречу: на лбу его белел целебный пластырь, сам он так исхудал, что от лица остались одни глаза, стоял на краю поля и смотрел за пасшейся рядом коровой. На спине у коровы сидела золотистая бабочка.

Я справился о его здоровье, и дядюшка Ло выпучил глаза:

– Странное дело, сам посуди! Собаки меня отродясь не кусали, а эта взяла и тяпнула за нынешнее место.

Слова его прозвучали немного странно.

Дядюшка Ло засучил штанину, чтобы показать мне рану. Он хотел сказать, что однажды порезал ногу серпом, потом упал и расшиб шрам до крови, теперь собака укусила – и снова туда же. Он никак не мог понять, почему все удары судьбы сыплются на одно и то же место.

– Заживает?

– Да с чего ему заживать?

– Уколы ставили?

– Хворь можно вылечить, а от судьбы не уйдешь.

– Надо верить, почтенные твои лета. Поправишься, все будет хорошо.

– Чего хорошего? Снова пахать, как проклятый. Рис обмолачивать, землю копать – чего хорошего? Лучше за коровами смотреть, как сейчас.

– Неужели не хочешь поправиться?

– Больному жизнь тоже не сахар. Лишний шаг сделать боишься, в нужнике толком не присядешь.

Он по-прежнему ловко отстаивал любую точку зрения.

В руках он держал маленький розовый радиоприемник – новый подарок от порожного сына. В деревне такой приемник был большой редкостью.

– Хорошая штука, – пояснил дядюшка Ло. – Разговаривает с утра до вечера, песни поет – и откуда только силы берутся.

Он поднес приемник к моему уху. Слышно было плохо – видимо, батарейка садилась.

– Я теперь всегда знаю, какая в Пекине погода, – похвастался дядюшка Ло.

Потом мне сказали, что к тому времени он был уже очень плох, держал у изголовья кровати погребальное платье и туфли – боялся, что не успеет вовремя переодеться. Но даже в последние дни как ни в чем не бывало вставал с постели, отводил на выпас коров, менял подстилку в коровнике, плел новые веревки для привязи и весело обсуждал со мной погоду в Пекине.

△ Ны́не
△ 现

Диалектизмы, произошедшие от слова «ныне», распространены во многих местностях на юге Китая, в том числе и в Мацяо. В «Большом словаре диалектов современного китайского языка», выпущенном в 1993 году «Издательством учебно-педагогической литературы» провинции Цзянсу, записано по меньшей мере три слова с этим иероглифом:

Ныня́шни – пустая болтовня, разговоры об одном и том же.

Нынчу́жки – остатки еды.

Нынёшки – объедки. «Нынёшек осталось три тарелки, даже собаки нос воротят».

Поэтому «Большой словарь диалектов» выделяет два значения этого иероглифа: 1) сохранять исходное состояние; 2) остаться неиспользованным. Как мне кажется, они похожи: и в первом, и во втором значении есть общий смысл «старый, прежний, исходный». Например, когда дядюшка Ло пожаловался, что собака тяпнула его за «нынешнее место», он имел в виду, что собака укусила его за старую (давнюю) болячку.

Однако в Мацяо слово «ныне» и его производные могут выражать и противоположное значение: «новый, теперешний, настоящий», сближаясь по смыслу с прилагательным «нынешний» из нормативного языка. «Этимологический словарь китайского языка», выпущенный «Коммерческим издательством» в 1989 году, возводит это значение к буддийским текстам. В «Абхидхармакоше» говорится: «У всякой материи есть три периода… близкая, явленная форма материи именуется нынешней… нынешняя материя – возникшая и еще не разрушенная…»[118]

Однажды мы беседовали с французским синологом Анни Куриен[119] о китайском чувстве времени, и я рассказал ей о противоположных значениях слова «ныне». И тогда же вспомнил наречие «давеча»: в китайском его производные используются как для обозначения прошлого (давешний день – позавчера, давешние узы – карма), так и для будущего (давешние виды – перспективы). Китайцы обладают уникальным чувством времени: пожалуй, во всем мире не найдется другого народа, который бы столь подробно документировал свою историю: по записям в китайских источниках можно достоверно проследить события прошлого вплоть до конкретного месяца или даже дня. Но если посмотреть с другой стороны, окажется, что у китайцев напрочь отсутствует чувство времени. В китайском языке нет грамматической категории времени: действия в прошедшем, настоящем и будущем выражаются одинаково. И можно вспомнить еще целый ряд китайских слов, которые обозначают одновременно прошлое, настоящее и будущее. Наверное, китайцы верят в колесо сансары, вечный круг перерождения: внук может оказаться твоим прадедом, а прадед – внуком, а раз так, есть ли вообще разница между прошлым и будущим? Вернее, какой в ней смысл?

В подобных обстоятельствах слова вроде «ныне» становятся вполне понятными.

Писатели постоянно оглядываются назад, пишут о былом, «толкут ныняшни». Но в действительности каждое их слово вторгается в современность, пропитано современностью, каждое их слово – самое настоящее «ныне». Писатели лучше всех умеют разыскивать прошлое в настоящем и настоящее в прошедшем, они живут сразу в нескольких временах, наложенных друг на друга. Наверное, их внутреннее противоречие состоит как раз в необходимости сразу и охотиться за временем, и в корне отрицать само его существование.

△ Речегу́бство (здесь же: Пя́тки навы́верт)
△ 讲嘴煞(以及翻脚板的)

Однажды бригада пригласила бамбуковых мастеров на починку общественных корзин и плетушек, но в кассе совсем не нашлось денег на угощения. Фуча был бригадным счетоводом и принимать мастеров полагалось ему – сообразив, что порожный сын каждый месяц присылает дядюшке Ло деньги из Нанкина, Фуча решил попросить у него в долг юаня два или три, чтобы выйти из затруднения.

Дядюшка Ло сказал, что никаких денег у него нет, порожный сын давно про него забыл и всю свою зарплату перечисляет на партийные взносы.

Фуча не особенно ему поверил: я же в долг прошу, с возвратом. Какой прок от денег, если они лежат у тебя в стенной щели и плесенью обрастают?

Дядюшка Ло разозлился:

– Брехня, собачья брехня! Сосунок, я твоего отца восемью годами старше, ты на моих глазах вырос, да как у тебя язык поворачивается такое говорить?

Фуча с самого утра кружил по деревне, безуспешно пытаясь занять денег, палящее солнце изрядно действовало ему на нервы, и, свернув на дорогу, он выругался: «Пятки тебе навыверт!»

На такой жаре сам не захочешь, а брякнешь какую-нибудь глупость.

Он не знал, что «пятки навыверт» – самое страшное ругательство в Мацяо, самое сильное речегубство, сказать такое человеку – все равно что раскопать его семейное кладбище. Мастера удивленно оглядели Фуча, не зная, что и думать. Скорее всего, он просто не знал, откуда взялось это выражение, и не особенно верил в речегубства – выругался, отвел душу и забыл.

На другой день дядюшку Ло укусила бешеная собака, и он засобирался в дорогу к праотцам.

Смерть дядюшки Ло легла на сердце Фуча тяжелым камнем. Деревенские тоже шептались, что за ним есть вина. По местным поверьям речегубство можно взять назад, и если бы Фуча в тот же день воскурил благовония, отрубил голову петуху и окропил порог свежей петушиной кровью, дядюшка Ло был бы жив. Но Фуча замотался и забыл, что нужно сделать. Потом он объяснял, что просто оговорился, что вовсе не хотел проклинать дядюшку Ло. Он даже не знал, что речегубство обладает такой силой. И почему собака укусила дядюшку Ло не раньше и не позже, а ровно на следующий день? Особенно часто он повторял все это городской молодежи, потому что мы были инородцами, не соблюдали мацяоских обычаев и в один голос убеждали его не верить в речегубства. Сосланные пащенята в порыве благородства били себя кулаком в грудь: а ты прокляни меня! Давай, прокляни как следует! Вот и посмотрим, накликаешь чего или нет!

Фуча возвращался домой, растроганный, но не убежденный.

Скоро он встречал кого-нибудь из знакомых, говорил про засуху или пищевой паек, но незаметно сворачивал к дядюшке Ло и уверял, что не хотел ему зла, просто с самого утра торчал на солнце, вот и ляпнул глупость, и так далее, и так далее. Это было уже ненормально и начинало надоедать.

Под «речегубством» в Мацяо понимают табуированные слова. На самом деле слова всегда остаются словами – звуковыми волнами, которые не способны причинить человеку малейшего вреда. Но Фуча страшно похудел, в волосах его появилась проседь, вместо улыбки получалась вымученная гримаса, словно мышцы лица складывались в улыбку против его воли. Раньше он всегда старался выглядеть опрятно, перед выходом из дома причесывался у зеркала, а воротник прикреплял к френчу скрепками, чтобы он лежал ровно, как отглаженный. А теперь стал одеваться как попало, его френч был забрызган грязью по самые плечи, волосы растрепаны. Задумавшись, он совал пуговицы не в те петли, терял авторучки, забывал ключи. Раньше на подведение годового баланса ему требовался всего один день, теперь же он корпел над гроссбухом четыре дня подряд, но концы все равно не сходились с концами, а в счетах царил бардак. Он и сам понимал, что с ним творится неладное, мог битый час рыться в стопке гроссбухов, чтобы найти нужную запись, но потом сам забывал, что искал. Кончилось тем, что он потерял пятьсот юаней, которые получил в снабженческом кооперативе за продажу бригадного хлопка, и комиссия сочла необходимым освободить его от занимаемой должности.

Он и сам видел, что больше не годится в счетоводы и покорно сдал все дела. Потом пробовал разводить уток, но утки заболели чумой. Пытался выучиться на плотника – тоже не вышло. Ничего у него не ладилось, и кончилось тем, что Фуча впопыхах женился на какой-то вечно растрепанной бабе.

Я не мог поверить: неужели три слова способны погубить человеку всю жизнь? Неужели нельзя загладить свою вину? Нельзя начать все с начала?

Для большинства мацяосцев ответ был однозначен: нельзя. Все уже случилось, пролитую воду не собрать, и речегубство Фуча никуда не исчезнет, оно навеки останется сказанным, время не изгладит его, а только укрепит и умножит.

Наша жизнь давно подчиняется силе языка. Речь – преимущество человека, нам жаль животных, ведь у них нет языка, а значит, нет интеллекта, они не могут собраться в общество, они лишены мощной силы, которую дает нам культурное наследие и достижения науки. Но есть и обратная сторона: животное не будет годами казнить себя, как Фуча, не лишится способности к существованию только потому, что однажды произнесло неверное сочетание звуков. В этом смысле язык делает нас слабее любой собаки.

«Речегубство» – форма общественного договора, за соблюдение которой отвечает страх. Люди отделили себя от животных, получив способность к речи, и одновременно с этим стали нуждаться в эмоциональных конструктах для выражения собственных чувств, а оформившись и укоренившись, эти конструкты превратились в опоры общественной психологии. Мацяосцы не могут обойтись без словесных табу точно так же, как люди в большом мире, сочетаясь браком, не могут обойтись без колец, государства не могут обойтись без флагов, религии не могут обойтись без изваяний, а гуманисты – без трогательных песен и пылких речей. И стоит любому из перечисленных объектов войти в употребление, как он сам становится неприкосновенным сакральным символом. И посягательство на него отнюдь не сводится к одной лишь порче куска металла (кольцо), разноцветного полотна (флаг), камня (изваяние), звуковых волн (песни и речи), но считается оскорблением чувств той или иной группы людей, а точнее, атакой на их эмоциональный конструкт.

Если закоренелому рационалисту, который во всем руководствуется одной лишь логикой и практический пользой, смешны мацяосцы с их глупыми речевыми табу, он должен смеяться и над сакрализацией кусков металла, полотен, камней и звуковых волн: за этими странными ментальными установками нет никакой объективной логики. Но без них нельзя. Человек – уже не собака, он не может видеть в предметах одни лишь предметы. Даже самый упорный рационалист склонен наделять некоторые вещи ирреальным духовным светом: например, из груды металлических изделий он выбирает одно (кольцо, принадлежавшее любимой, матери или бабушке) и смотрит на него иначе, испытывает к нему особенную привязанность. В этот момент он выглядит немного смешно и уже не так рационально, зато становится похож на живого человека.

Когда кольцо перестает быть просто куском металла, разум уступает место вере и всевозможным иррациональным истинам. Нелепое и сакральное причудливо соединяются в узоре жизни.

Благородный муж, который держится вдалеке от бойни и кухни[120], есть не что иное, как эмоциональный конструкт. Благородный муж не может выносить вида крови на бойне, зато с аппетитом ест приготовленное мясо. Буддизм проповедует запрет на убийство живых существ и воздержание от мясной пищи, и это тоже своего рода эмоциональный конструкт. Буддисты не знали, что растения живые, но по данным современной биологии, деревья тоже имеют нервные реакции, испытывают боль, разве что не кричат о ней, и даже способны двигаться, приспосабливаясь к изменениям среды. Но можем ли мы смеяться над эмоциональным конструктом буддистов? Иными словами, в каком смысле и в какой мере нам дозволено потешаться над их смешными и лицемерными установками? Если бы все было иначе, если бы убийство цыпленка, котенка, щенка, утенка – словом, любого существа, которое годится в пищу, вызывало общественное одобрение, если бы при виде ребенка, который радуется кровавой резне, мы не испытывали трепета и отвращения, никто не уличил бы нас в нелепости и лицемерии, но стала бы наша жизнь лучше?

Что же нам делать? Не давать детям мясо, вовсе перестать их кормить – или смеяться над ними и истреблять сочувствие ко всему красивому и живому? Сочувствие, которое заповедал Мэн-цзы, заповедали буддийские наставники, заповедали учителя по всему миру?

Размышляя над этим, я наконец понял Фуча. Он не успел взять свое речегубство назад, не успел окропить порог петушиной кровью, чтобы спасти дядюшку Ло, и тонул в неизбывном чувстве вины.

Это было невозможно понять.

И невозможно не понять.

△ Плести́ заро́к
△ 结草箍

Фуча окончил одиннадцать классов и был одним из немногих представителей деревенской интеллигенции. Он отлично управлялся с бухгалтерией, играл на флейте и хуцине, был почтителен к старшим, все, за что ни брался, делал на совесть, и его красивое белое лицо привлекало внимание девушек, где бы он ни оказался. Он этого словно не замечал, взгляд его не блуждал где попало, а устремлялся на какой-нибудь надежный и безопасный объект, например, на пашню или на лица стариков. Он притворялся или в самом деле не слышал девичьего шепота, не понимал настоящего значения их стыдливых и удивленных возгласов? Никто не знал наверняка.

Некоторые девушки при его появлении специально халтурили с рассадой, сажали пучки вкривь и вкось, чтобы посмотреть, сделает ли он замечание. Фуча был кадровым работником и не мог не сделать замечание, но лицо его оставалось бесстрастным, он говорил официальным тоном: «Аккуратнее с рассадой» и шел дальше, не задерживаясь. Одна девушка, завидев его, нарочно поскользнулась и упала, чай из ее корзины просыпался на землю, она заахала, запричитала – хотела посмотреть, подойдет он помочь или нет. Фуча был кадровым работником и не мог не помочь, но на лице его не дрогнул ни один мускул, он собрал чайные листья в корзину, забросил корзину себе на плечи и пошагал дальше.

Плачущая от боли девушка не показалась ему важнее корзины с чаем. Он не понимал, что бросить ей: «Извини, я пойду» – слишком мало. И не догадывался, что пестрые девичьи наряды, цветки корицы и персика в их волосах имеют к нему какое-то отношение.

«Надо же, возомнил о себе невесть что!» Девушки все хуже выносили холодное высокомерие нашего счетовода, в их груди распалялся праведный гнев. Когда несколько свах одна за другой получили от матери Фуча решительный отказ, этот гнев постепенно принял коллективные формы и распространился из Мацяо по всем окрестным деревням, а заносчивость Фуча стала притчей во языцех для девушек на выданье на много ли вокруг. По дороге на ярмарку или во время общих собраний в коммуне девушки непременно собирались вместе и, пылая ненавистью к общему врагу, принимались честить и флейту этого зазнайки, и его хуцинь, и его белое личико. В Мацяо уже имеется один дядюшка-красноцвет, вот будет ему смена! А может, наш Фуча и не красноцвет вовсе, а евнух! Девушки упивались своим ехидством и хохотали до слез.

Скорее всего, их гнев не был таким уж яростным. Просто коллектив умножает любые чувства: стоило девушкам сбиться в стаю, и все менялось. Они теряли контроль над своими клетками и нервными окончаниями, чувствовали боль там, где ничего не болело, чувствовали зуд там, где ничего не зудело, чувствовали себя счастливыми без всякого повода и злились, когда для этого не было особой причины, использовали любой предлог, чтобы поднять шум, и не желали знать никакой меры.

В конце концов полтора десятка девушек тайком сплели венок из травы и поклялись друг другу не выходить замуж за этого счетовода, а кто нарушит клятву, пусть превратится в свинью, превратится в собаку, да покарает ее небо и поглотит земля.

Это называлось «сплести зарок».

Шли годы. Фуча не знал ни о каком зароке и не имел понятия, что стал объектом такого священнодейства. Он все-таки женился, но не на дочери Царя драконов, не на сестре Нефритового государя – его хозяйка даже причесаться толком не умела и была толстой, как кадушка. Эта кадушка в доме Фуча стала скучным итогом клятвы, которую девушки держали больше десяти лет, объединившись против общего врага. Конечно, ко времени, когда Фуча наконец женился, они давно покинули родительские дома и вышли за других мужчин. У трех заротчиц имелся выбор, к ним домой приходили свахи от матери Фуча, да и от самого Фуча. Но девушки помнили про сплетенный зарок и не могли предать подруг. Верные своему слову, полные радости от свершившейся мести, пылая огнем самопожертвования, они твердо отказывали свахам.

На мой взгляд, клятва – такое же проявление тирании языка, как речегубство. Одна из тех трех девушек – чжанцзяфаньская Цюсянь – под гнетом этой тирании вышла замуж за скотного врача. Нельзя сказать, чтоб у ее выбора были какие-то ужасные последствия. Цюсянь научилась кройке и шитью, жили они с мужем небедно, только характерами немного не сошлись. Вот и все.

Одним пасмурным днем Цюсянь катила на велосипеде от очередной клиентки. На душе было тоскливо, домой ехать не хотелось, и она решила завернуть в гости к старшему котловому дядюшке. Дорогой увидела, как знакомый с виду деревенский лупцует пащенка, – сердце екнуло, Цюсянь не поверила своим глазам: голова наполовину седая, лоб изрезан морщинами, одна штанина короче другой, но перед ней был мацяоский Фуча. Не кивни он ей робко, решила бы, что обозналась.

– Братец Фуча… – она не помнила, когда в последний раз произносила его имя.

– Цюсянь… – Фуча горько улыбался. – Посмотри на этого паршивца, дождь начинается, а он артачится.

– Кэкэ, хочешь, я тебя на велосипеде прокачу? – спросила Цюсянь.

Глаза у Кэкэ загорелись.

– Нет, скажи дядюле, что не хочешь. Не будем ее задерживать.

– Да какое там, мне все равно через Мацяо ехать.

Мальчик посмотрел на отца, перевел взгляд на Цюсянь, подбежал и ловко запрыгнул на раму, будто проделывал это каждый день.

Наверное, Фуча не хотелось стаскивать пащенка силой, и он затопал ногами:

– А ну, слезай! Слезай, не то получишь!

– Кэкэ, скажи папе – мне все равно по пути.

– Пап, ей по пути.

– Спроси у папы, он с нами поедет?

– Пап, ты поедешь?

– Я… Я не умею…

– Пусть сзади садится.

– Пап, садись сзади.

– Нет-нет! Езжайте…

С противоположного склона уже доносился стук капель, Цюсянь сунула свой зонтик Фуча и покатила вперед. Радуясь летящему в лицо ветру, мальчишка то гикал, будто всадник на коне, то фыркал и гудел, словно мчащийся автомобиль, а если дорогой им встречались другие дети, Кэкэ громко сигналил.

– Кэкэ, папа с мамой… хорошо живут?

– Хорошо. Вжуууух!

– Ругаются?

– Не-а.

– Правда?

– Мама говорит, у отца характер покладистый. С ним ругаться неинтересно.

– Никогда не ругаются?

– Нет.

– Не верю.

– Правда…

– Повезло твоей маме, – разочарованно сказала Цюсянь.

Помолчав, она снова спросила:

– А ты маму… любишь?

– Люблю.

– За что любишь?

– Она мне пампушки печет.

– А еще за что?

– А еще… Мама на Фуча орет, когда он хочет меня за уроки отлупить. – Обидевшись на отца, Кэкэ называл его по имени.

– Мама игрушки тебе покупает?

– Нет.

– А в город возит на поезд смотреть?

– Нет.

– А на велосипеде она умеет кататься?

– Нет…

– Вот жалко-то? – торжествующе спросила Цюсянь.

– Не жалко. Не надо ей на велосипеде кататься.

– Почему?

– Упадет еще. Вот мама Гуйсян ехала на велосипеде, так трактор ее чуть насмерть не задавил.

– Ишь ты какой, и не боишься, что дядюля тоже с велосипеда упадет?

– Чепуха.

«Чепуха» означало «ничего страшного».

– Почему чепуха? – напряженно спросила Цюсянь.

– Ты же не моя мама. Бип-бип-биииип! – Кэкэ вовсю сигналил, радуясь новому спуску.

Цюсянь осеклась и вдруг почувствовала, как в глазах закипают слезы. Стиснув зубы, она покатила дальше. Благо, уже накрапывал осенний дождь.

△ Вопроша́тель
△ 问书

Когда я снова встретился с Фуча, волосы его были растрепаны, одна штанина по-прежнему короче другой – потирая руки, он приглашал меня к себе домой и не желал слушать никаких отговорок. Времени у меня почти не осталось, но Фуча был непреклонен, он стоял надо мной в молчаливом ожидании, и я не нашел иного выхода, кроме как подчиниться. Скоро я понял, что он хотел показать мне свою книгу: стопку густо исписанных иероглифами страниц из гроссбухов, обернутую в пластиковый пакет для удобрений, кое-где между страниц попадались сухие травинки. Чернила были плохие, иероглифы выцвели и местами почти не читались. Я с удивлением обнаружил, что книга Фуча – самое смелое исследование, которое мне доводилось видеть в жизни.

Он считал, что число π выбрано неверно, и опровергал известную теорему об отношении длины окружности к ее диаметру.

В математике я профан, поэтому никаких соображений по поводу книги Фуча высказать не сумел, но его революционная теория внушала мне большие сомнения.

Он слабо улыбнулся, размял пальцами табак и набил бамбуковую трубку. Сказал: в чужом ремесле, что в темном лесу, тебе такую книгу трудно понять. А наверху кого-нибудь знаешь?

– Кого?

– Кто за математику отвечает.

– Нет, – поспешно ответил я.

В глазах Фуча мелькнуло разочарование, но он все равно улыбнулся:

– Ничего, я еще поищу.

Вернувшись в город, я получил от него письмо – теперь Фуча бросил рассуждать о числе π и взялся за языкознание. Например, он считал, что иероглифы «射» стрелять и «矮» низкий когда-то были перепутаны местами. Иероглиф «射» стрелять имеет в своем составе графемы «тело» и «вершок» – что это, как не идеограмма, обозначающая низкого человека? А в иероглифе «矮» низкий слева пишется графема «стрела» – значит, когда-то он имел значение «стрелять». Фуча изложил свои соображения в письмах Госсовету и Комитету по реформе китайской письменности, а меня просил найти знакомых, чтобы передать эти письма по назначению: «тем, кто отвечает за язык».

В другом письме он говорил, что в старину мацяосцы всех учеников и студентов называли «вопрошателями», и его собственный отец говорил так же. Если ничего не спрашивать, ничему и не научишься. А сейчас это слово забыто, поэтому в школах так много времени тратится на зубрежку и пустое заучивание. Он предлагал вернуть в школы старинное слово «вопрошатель» и уверял, что эта мера пойдет на пользу модернизации государства.

△ Чёрный ба́рич
△ 黑相公

Как-то ночью по деревне прокатилась волна громких криков: «Хэ!.. Хэ!.. Хэ!..» Следом залаяли собаки – что-то явно случилось. Я слез с кровати и выглянул на улицу – в бледном свете луны пронзительный голос Ваньюя звучал особенно зловеще. Оказалось, в деревню забрел лесной кабан, мужчины гнали его тесаками и дубинками, и кабан убежал, оставив на тропе только полосу крови и пару клочков шерсти. Жалея, что упустили такую добычу, мужчины еще немного похэкали в сторону укрытого темнотой хребта.

В тот час все ворота в деревне были распахнуты настежь, и все мужчины выскочили на улицу с оружием – даже хилый безбородый Ваньюй бежал с тесаком за остальными, оглядываясь по сторонам. Фуча задыхаясь объяснил, что здесь нет ничего удивительного. Если в деревню забрел дикий зверь – черный барич или еще кто – стоит только крикнуть, и все мужчины разом выбегут на улицу. Запри ворота в такой час, и вовек не отмоешься от позора.

Диких кабанов они называли черными баричами.

Покричали немного, послушали горное эхо, прикинули, что сегодня ничего нам не светит, и огорченно разошлись. Подходя к дому, краем глаза я заметил черный силуэт, притаившийся под нашими окнами, и едва не подскочил от испуга. Я позвал остальных городских, силуэт все это время лежал неподвижно. Набравшись духу, я сделал шаг вперед, но он не шелохнулся. Наконец я толкнул его ногой и обнаружил, что это никакой не кабан, а шуршащая охапка хвороста.

Спина у меня взмокла от холодного пота.

▲ Чёрный ба́рич (продолжение)
▲ 黑相公(续)

В мацяоском наречии «гнать мясо» значит обложить зверя; «смастерить туфельку» – поставить капкан; «угостить» – подложить отраву; «приготовить паланкин» – выкопать ловушку; «свистеть до неба» – стрелять из обреза или самопала. Опасаясь, что звери тоже понимают человеческий язык, мацяосцы даже дома говорят шифрами, не позволяя будущей добыче выведать их планы.

Особенно важно для охотника зашифровать стороны света, поэтому мацяоский север находится на юге, а запад – на востоке. И наоборот. Устраивая облаву на черного барича, охотники бьют в гонги, громко кричат, поднимают настоящий переполох, а чтобы черный барич не понял, где находится западня, где его поджидает охотник с ружьем, нужно заранее условиться о шифре, тогда зверь запутается и пойдет прямо на дуло.

Моу Цзишэн знал о мацяоских шифрах, но не придавал им должного значения и в самый важный момент мог все перепутать. Он был на год старше меня, учился во втором классе первой ступени[121], и перевоспитываться в деревню нас отправили вместе. Однажды мы всей компанией спустились к реке Ло купить рисовую рассаду, а когда собрались в обратный путь, Моу Цзишэн заявил, что ему сегодня еще туфли стирать, припустил вперед и скоро скрылся из виду. Мы возмущенно переговаривались: что он выдумывает, какие туфли? Просто наш силач испугался, что дорогой кто-нибудь устанет, и ему придется помогать. Ладно, не хочешь тащить чужую рассаду – не надо, но зачем удирать, будто воришка? Сам же быстрее устанешь!

Большой Моу действительно никогда не был замечен за стиркой своих туфель: когда стельки делались скользкими от грязи, он привязывал туфли к поясу от штанов, выбирал место, где течение посильнее, и опускал пояс в ручей, а дня через три доставал, сушил туфли на солнце и носил дальше. Свой метод он называл «автоматический стиркой». Надо ли говорить, что такая стирка давала весьма скромные результаты, и туфли Большого Моу редкостно воняли. Стоило ему разуться, и окружающие шарахались в стороны, пытаясь спастись от зловония.

Мы не ошиблись: до стирки туфель у него в тот день так и не дошло. Мало того, когда мы пришли домой, его коромысла с рассадой нигде не было – то есть он еще не возвращался. Солнце клонилось к закату, последние отстающие давно вернулись деревню, мы успели засадить рассадой несколько полей, но Моу Цзишэна все не было. Только когда стемнело, мы наконец услышали с улицы тяжелые шаги и хрип, как из кузнечных мехов, и с облегчением выдохнули. Моу Цзишэн был весь в грязи, от гор рассады в его корзинах почти ничего не осталось, и полупустые корзины били ему по ногам, мешали идти. Он бранился: «Матушки, вот песья дыра! Песий народ! Ни одному слову нельзя верить, завели меня черт знает куда – весь хребет обошел, едва в капкан не угодил. Мать-перемать, вязи вас туда и обратно!..»

Мы не понимали, на кого он так ополчился.

На вопросы, что случилось и где его целый день носило, Моу Цзишэн не отвечал – злой как черт, ушел в другую комнату греметь и швыряться вещами. Мы потратили целый час, чтобы выяснить: оказывается, он забыл про местный обычай менять стороны света местами, да еще не очень хорошо понимал мацяоский выговор, и пока ему не приходилось спрашивать дорогу, все было хорошо, но стоило спросить, и бедняга заплутал: сначала он с тяжелым коромыслом на плечах дошел до Шуанлун-гуна, что к востоку от Мацяо, потом до Лунцзятани на юге, потом еще покружил по хребту, пока перед самой темнотой кто-то из встречных не напомнил ему о местных шифрах. Большой Моу едва не лопался от злости.

Мы расхохотались.

Деревенских это происшествие развеселило еще больше. Дядюшка Ло говорил: «Если этот здоровяк людской речи не понимает, чем он лучше черного барича?»

Дичи на хребте становилось все меньше, словосочетание «черный барич» к тому времени почти исчезло из речи, и кто бы мог подумать, что по милости Моу Цзишэна оно снова вернется в строй – правда, теперь уже с новым значением. В поле Моу Цзишэн выходил без шляпы доули, раздевшись по пояс, подставлял богатырскую спину палящему солнцу, и кожа его отливала черным, а когда он бежал, по телу словно прокатывалась черная волна. И потому кличка «Черный Барич» вполне подходила его внешности.

Он был настоящий богатырь, любил подраться забавы ради и не упускал случая помериться силами с местным «песьим племенем». Если кто-то из «песьего племени» нес на коромысле две корзины с зерном, Моу Цзишэн цеплял на свое коромысло сразу четыре корзины, коромысло под их тяжестью гнулось и трещало, все вокруг разевали рты от изумления, и тогда он наконец самодовольно снимал ношу с плеч, стараясь не показать сбившегося дыхания. Когда «песье племя» одевалось в ватные куртки, он продолжал разгуливать в шортах, даже если в горах лежал снег. Глядя на его посиневшие от холода губы, мацяосцы восхищенно цокали языками, зазывали его в дом погреться, и он всегда давал себя уговорить. Большой Моу любил играть в баскетбол и даже в самые знойные дни не оставлял тренировок, бегал в одиночестве под жарким солнцем, стучал по гумну мячом, делал броски – баскетбольной корзины в Мацяо не было, но он и без корзины мог загонять себя до седьмого пота. Жара стояла такая, что молчали даже цикады, лягушки и куры, и только стук его мяча разносился по деревне, внушая местным благоговейный трепет.

– Меня до тринадцати лет грудным молоком кормили. Мама все время была в разъездах, зато кормилица каждый день сцеживалась, чтобы я выпил, – он часто рассказывал эту историю, объясняя, откуда в нем столько здоровья, а заодно намекая, что происходит из семьи партийных работников.

Грудное молоко – штука хорошая. Деревенские верили такому объяснению.

Очень скоро Чжунци стал проявлять к Моу Цзишэну неподдельный интерес. С наступлением зимы Чжунци доставал свою ручную жаровню и на досуге бродил с ней по деревне. Жаровня была такой маленькой, что в нее помещалось всего три уголька, и грела, только если усесться на нее сверху или прижать к груди. Чжунци не давал другим деревенским пользоваться своей жаровней: даже если девушки подходили погреть руки, он вроде как добродушно хихикал, но все равно устанавливал лимиты, читал лекции об экономии угля и жаловался, что на их руки уходит слишком много тепла. Только для одного человека Чжунци решил сделать исключение: скрипя галошами, он сам подошел к Черному Баричу и предложил погреться. Но Черного Барича жаровня как назло не интересовала, от простуды он не страдал, холода никогда не боялся – глянул искоса на жаровню, шмыгнул носом и пошел прочь.

Чжунци знал множество деревенских секретов, но выудить из него что-нибудь было непросто. Изредка он отпускал туманные намеки, а когда его начинали расспрашивать, самодовольно отвечал: «А вы догадайтесь! Догадайтесь!», оставляя людей ни с чем. Все секреты он приберегал для Черного Барича, сегодня шепнет: «У Фуча дома лежит целая охапка куриных перьев». Завтра раскроет новый секрет: «А дядюшка Ло третьего дня шел по хребту, споткнулся и упал». Послезавтра тихонько скажет ему на ухо: «От матери Шуйшуй давеча пришел человек с двумя поросятами».

Большой Моу не проявлял интереса к таким секретам и однажды попросил Чжунци рассказать вместо них что-нибудь низовное. Чжунци битый час мялся, топтался на месте и наконец, покраснев до самой шеи, заговорил. Много лет назад мать Фуча прилегла днем поспать, а когда продрала глаза, поняла, что на нее залез какой-то мужик, причем мужик этот – не отец Фуча. Но спросонья ей было неохота отбиваться или выяснять, что это за мужик, и она крикнула в соседнюю комнату: «Третий! А ну иди сюда! Жара такая, я сейчас помру! Погляди, что этот нахал затеял?» Сын в другой комнате как спал, так и спал себе дальше. Зато незнакомец испугался крика и убежал. Мать Фуча сладко потянулась, повернулась на другой бок и снова захрапела.

– А дальше?

– Всё.

– Всё? – Большой Моу был страшно разочарован, этот секрет оказался ненамного интереснее остальных.

Позже мы обнаружили, что отношения между Моу Цзишэном и Чжунци все-таки потеплели. Раньше вечерами Большой Моу первым начинал выступать, чтобы все гасили свет и ложились спать, а теперь в одиночестве уходил куда-то и возвращался иногда поздней ночью. На все расспросы он отвечал туманно, вид принимал таинственный, на губах его играла довольная улыбка, а изо рта рвалась отрыжка с запахом фиников или куриных яиц, вызывавшая в рядах городской молодежи изумление и зависть. Делиться с нами он не собирался, было ясно – бей его до смерти, Моу Цзишэн все равно не расскажет, где харчуется. Но это было и не нужно, скоро мы сами выяснили, что его сытая отрыжка напрямую связана с Чжунци, что Чжунци печет Черному Баричу рисовые лепешки, а жена Чжунци стирает ему туфли и одеяло. Мы не могли понять: чего ради такой прижимистый тип решил осыпать своими милостями не кого-нибудь, а дураковатого Черного Барича?

Однажды ночью мы проснулись от яростного грохота хлопнувшей двери. Я зажег керосиновую лампу и увидел, что Черный Барич завалился на свою кровать и пыхтит от злости.

– Что случилось?

– Я его придушу!

– Кого?

Он молчал.

– Этого что ли – старика Согласую?

Он по-прежнему молчал.

– Чем он тебя обидел? Неблагодарный, объедаешь человека, а еще недоволен!

– Спать! – Черный Барич перевернулся на другой бок, и его кровать жалобно заскрипела. Всех разбудил, а сам захрапел первым.

На другой день с улицы послышался скрип галош, и скоро у нашего порога нарисовался Чжунци, на груди его гордо блестел огромный значок с профилем вождя.

– Председатель Мао говорит, если должен денег, надо возвращать. При социализме живем, где это видано, чтоб долги не возвращали? – он звонко прокашлялся. – Я сегодня неспроста явился к вашему порогу. Если у Моу Цзишэна денег нет, пусть зерном вернет, я согласен.

Большой Моу выскочил из комнаты:

– Какой еще долг? Тебе что, давно рыло не чистили?

– Тебе виднее, какой долг.

– Ты меня за стол сам усаживал! Я к тебе домой не напрашивался, не навязывался, все твои угощения давно в нужнике, если хочешь – иди, вылавливай.

– Товарищ, так дела не делаются. Если будешь отпираться, никогда не перевоспитаешься. Городская молодежь, птенцы желторотые, вы сюда приехали, чтобы проходить перевоспитание у крестьян-бедняков и низших слоев середняков! Честно скажу, все твои делишки, Черный Барич, мне давно известны, просто я молчу. Губить тебя не хочется, – в словах Чжунци слышалась угроза.

– Говори, какие делишки? Давай, выкладывай!

– Хочешь, чтоб я рассказал?

– Говори, иначе ты дракон подштанный!

– Ладно. Когда в том году арахис высаживали, в продбригадных семенах каждый день был недовес. А в твоем дерьме – арахисовая шелуха. Думаешь, я не заметил? И еще, третьего дня ты сказал, что пойдешь искупаться, а на самом деле…

Лицо у Черного Барича побагровело, он бросился к старику, схватил его за грудки и стукнул головой о дверь, так что Чжунци заорал:

– Убивают, убивают!

Испугавшись, что он в самом деле его прикончит, мы навалились на Черного Барича и кое-как оттащили в сторону. Чжунци проскочил у меня подмышкой, выбежал за дверь, и его галоши зашлепали по двору.

Когда его ругань и проклятия стало почти не слышно, мы спросили у Моу Цзишэна, что случилось.

– Что случилось? Он меня низовничать заставлял.

– Как низовничать?

– С женой его.

– Что – с женой?

– Песья жизнь, непонятно, что ли?

На секунду все замолчали, потрясенные таким оборотом, а потом разразились хохотом. Одна девушка с визгом выбежала на улицу и еще долго боялась у нас показываться.

Потом мы выяснили, что Чжунци не мог иметь детей и положил глаз на здоровяка Моу Цзишэна, надеясь, что тот сделает за него все, что полагается. «Братец Моу, напрасно ты отказываешься», «Ешь, пей, бабу имей – такой жизни в раю позавидуют», «Развлекайся, братец Моу, никто не узнает…» Мы очень веселились, не хотели слушать оправданий Черного Барича и требовали продолжения истории.

– Песье племя, ну и народ… – он притворялся, что не слышит наших насмешек.

– Ты кого бранишь? Признавайся: спал с ней или нет?

– А ты бы переспал? Ты бы переспал? Ты вообще видел его жену? На такую посмотришь – кусок в горло не лезет. Я лучше со свиньей пересплю!

– Не спал, а курятину ел!

– Да какое там! Они одного тощего цыпленка целый месяц едят! Плеснут бульона на самое дно, не успел опомниться, а чашка уже пустая. Даже не напоминайте!

К вечеру история с Черным Баричем стала достоянием всей Мацяо.

К моему удивлению, все деревенские, кроме Фуча, приняли сторону Чжунци. Бедняга Чжунци тебя за друга считал, кормил от пуза, думаешь, легко ему было? Со здоровьем у него не ладится, хотел взять твоего семени, чтобы продолжить род, дело житейское. Он жениться тебя не заставлял, в примаки не тянул, только попросил, чтобы ты помог ему с этакой мелочью – тебе трудно, что ли? У молодых этого самого всегда в избытке. А ему какой-никакой выход. Чжаоцин сказал: ладно, не хочешь – так и быть. Но ты у человека столько времени харчевался, должок надо возвращать.

Конечно, мы с этими вздорными доводами были не согласны, целый вечер препирались, спорили с деревенскими до хрипоты, обещали рассказать все коммунному начальству, повторяли, что не позволим старикашке Чжунци заниматься растлением революционной городской молодежи.

Когда простые массы грешат против истины – это еще полбеды. Но партсекретарь Бэньи тоже забыл о справедливости и взял сторону Чжунци. Он устроил нам общее собрание, сначала велел кому-то из парней зачитать несколько газетных передовиц. Наконец передовицы были зачитаны, Бэньи успел немного вздремнуть и с зевком спросил Моу Цзишэна:

– Много арахисовых семян в том году натаскал?

– Ну, черпнул пару горстей.

– С одного семени знаешь, сколько арахиса можно собрать?

– Дядюшка Бэньи, мы ведь сегодня про Чжунци говорим. При чем тут арахис?

– Очень даже при чем! По таким мелочам видно твое отношение к коллективу! Видна твоя забота о крестьянах-бедняках! А кто Чжаоцинова пащенка до слез довел, когда мы в прошлом месяце пруд рыли? Сей или другой? – вытаращился на нас Бэньи.

Все молчали.

– Любой вопрос нужно рассматривать всесторонне, с исторической перспективы. Председатель Мао говорит, драться – нехорошо.

– Я просто разозлился… – пристыженно оправдывался Моу Цзишэн.

– Пусть даже разозлился, все равно нехорошо. Это что за ухватки? Ты кто? Представитель образованной молодежи? Или шпана подзаборная?

– Я… больше не буду.

– Вот и правильно. Ошибки надо признавать, честность украшает человека. А юлить – это не дело. Вот что, самокритику можешь не писать, ладно. Штраф тебе – тридцать цзиней зерна.

Бэньи поднялся с места, довольный своим мудрым решением, сцепил руки за спиной и направился к выходу, но у самой двери повел носом, будто учуял запах жареных лягушек из нашей кухни. С Чжунци он обещал поговорить – да, обязательно поговорить.

Тем все и кончилось, больше вопрос о Чжунци не поднимался.

Оглядываясь назад, я понимаю: логика может быть одновременно полезна и бесполезна, доступна и вместе с тем недоступна для объяснения. Наше удивление и негодование оказались бессильны против особой логики, которой придерживалась партийная организация и народные массы деревни Мацяо. Моу Цзишэна и дальше подвергали всеобщему осуждению: отказ вернуть долг Чжунци (деньгами или зерном) для деревенских был неоспоримым доказательством его непорядочности. Пытаясь оправиться от пережитого, Большой Моу постоянно вытворял разные безрассудства: глотал черепки, одной рукой поднимал тачку для земли или бросался в одиночку выжимать масло на прессе, но к тому моменту его причуды уже не вызывали ни общего удивления, ни одобрительных возгласов, ни попыток повторить. Сестрица Ся его бросила – наверное, городской девушке с кукольным личиком не хотелось иметь ничего общего с женой Чжунци, пусть даже это «общее» существовало только в ее воображении. В конце концов однажды Черный Барич предстал перед нами, увешав себе всю грудь значками с председателем Мао.

– Братец Моу, ты что?

– Поеду освобождать Тайвань, – улыбнулся Черный Барич.

Я с удивлением всмотрелся ему в глаза, но взгляд был уже незнакомым.

Моу Цзишэну диагностировали истерию и отправили обратно в город. Говорили, здоровья своего он не растерял и жил прежней городской жизнью: ходил в кино, покупал сигареты, ездил на велосипеде, совсем как нормальный человек, но почти никого не узнавал, а еще иногда заговаривался и был склонен к резким перепадам настроения – наверное, так проявлялась ранняя стадия истерического расстройства. Один парень из нашей школы, встретив его на улице, ткнул кулаком в плечо, но Моу Цзишэн поморгал, постоял немного и пошел дальше.

△ Нашёпты
△ 磨咒

Один способов, который практикуется в Мацяо, чтобы поквитаться с провинившимся инородцем, называется «нашёпты». Например, если кто из инородцев по недомыслию справил нужду на мацяоской могиле или распускал руки с местными женщинами, мацяосец не подаст вида, но втихомолку обойдет трижды вокруг инородца, сядет и будет ждать, когда этот сучий сын отправится в лес или на хребет. А дождавшись, примется нашептывать заговор, в котором части названий всех гор, ручьев и деревень на хребте перепутаны местами, замысловатую рифмованную скороговорку, прозванную нашептом на блужение.

Способ считается очень действенным. Проклятый инородец будет кружить по лесу, не разбирая дороги, в конце концов вернется на то же самое место, а небо уже стемнеет, и кричи во все горло – никто не услышит. Заплутавший в горах скоро оголодает или замерзнет, угодит в охотничий капкан, нарвется на ядовитую змею или на осиный улей и так опухнет от укусов, что родная мать не узнает. Говорили, один инородец-быкокрад попросту сгинул на хребте – заплутал в обыкновенном ельнике на северном склоне, и живым его больше никто не видел.

Еще есть нашепт, вынимающий душу. Нужно раздобыть волос врага и нашептать над ним особый заговор, тогда злодей лишится рассудка и превратится в ходячего мертвеца.

После болезни и отъезда Черного Барича по Мацяо поползли разговоры, будто его нашептала жена Чжунци. Конечно, я этому не верил. Я видел ту женщину, она досадовала на Черного Барича, но проклинать его не проклинала, только блаженно вздыхала, сидя рядом с соседками, дескать, не надо ей ни богатства, ни долгой жизни, только бы родить двух сыночков, таких же здоровых и крепких, как Черный Барич, чтобы любо-дорого посмотреть. Тогда бы и груди ее не проболтались целую жизнь впустую.

▲ Три́ секу́нды
▲ 三秒

Моу Цзишэн обладал неиссякаемым запасом энергии и после целого дня работы бежал играть в баскетбол. Когда мы пальцем не могли пошевелить от усталости, он брал с собой несколько парней из местных, и они уносились играть – иногда бежали к школе за несколько ли от деревни и скакали там до глубокой ночи, так что лунный свет подрагивал от стука их мяча.

К своим подопечным Моу Цзишэн был очень строг, мог засвистеть кому-нибудь из игроков и крикнуть: «Штаны завяжи как полагается!» Этому тренеру и судье было дело даже до штанов.

Он требовал от мацяосцев соблюдать все правила настоящего баскетбола, в том числе обучил их правилу трех секунд. Раньше местные парни тоже играли в баскетбол, но правил было немного, допускалось двойное ведение, в особых случаях разрешалась даже пробежка, нельзя было только драться. Моу Цзишэн тренировал своих подопечных по стандартам сборной команды провинциального уровня, и с его подачи в игре стали звучать слова: «Три секунды!» Когда я вернулся в Мацяо много лет спустя, там появился частный культурный центр и площадка для стритбола, парни на ней с криками стучали мячом, лица были мне незнакомы. Единственное, что показалось знакомым, от чего сердце на мгновение сжалось, были крики: «Три секунды!»

Эти ребята даже не слышали о «перевоспитании городской молодежи». Они ничего не знали и не хотели знать о людях, которых когда-то привезли в их деревню, об инородцах, проживших здесь короткие несколько лет. Я прогулялся по деревне. С того времени в Мацяо все переменилось, даже царапины на стенах были новые. Старых друзей, чьи лица еще хранились у меня в памяти, было нигде не найти, они один за другим умерли, кто в прошлом году, кто в позапрошлом, кто еще раньше. И Мацяо в моей памяти уходила под воду вслед за ними – еще немного, и ничего не останется.

Я прожил здесь шесть лет. Шесть лет, развеянных ветром, единственное наследие которых – возгласы «Три секунды!», пусть их значение и стало другим. Как я понял, наблюдая за игрой, теперь криком «три секунды» игроки отмечали не только длительное нахождение в штрафной зоне, но вообще любое нарушение правил – грубый физический контакт, пробежку и другие. «Три секунды» стало синонимом слова «фол». Моу Цзишэн такого и представить себе не мог.

△ Нефри́товый вило́к
△ 莴玮

Зимой в коммуне все время шла стройка: то строили склад для зерна, то среднюю школу, и начальство постоянно спускало указание собрать по пять обожженных кирпичей с каждого члена коммуны. У мацяосцев не было денег покупать новые кирпичи, приходилось раскапывать могилы на хребте и добывать кирпичи оттуда. Конечно же, речь шла только о заброшенных могилах.

В горах люди строят себе дома из дерева, сырца и соломы, зато к возведению могил подходят со всей серьезностью, тратят на них столько кирпича, будто надеются, что могила простоит целую вечность. Старые заброшенные могилы на хребте давно сравнялись с землей, поросли густым кустарником и сорной травой, и если не знать, где находится могила, отыскать ее почти невозможно. Мы вырубали заросли секачами, осторожно снимали грунт мотыгами, и из-под земли по одному проступали зеленоватые кирпичи могильного свода. В это время боязливые городские девушки обычно убегали и прятались где-нибудь подальше. А мужчины и парни состязались в храбрости, наперегонки вгоняли зубья мотыг в щели между кирпичами, потом медленно расшатывали кладку и рывком доставали оттуда первый кирпич.

Хорошо сохранившаяся могила напоминала плотно закрытый котел: при вскрытии оттуда вырывались клубы белого пара, волна за волной они поднимались из пролома, окрашенные терпким запахом разложения, от которого у меня невольно скручивало желудок. Когда белый пар наконец рассеивался, мы осторожно подходили к краю могилы и заглядывали в темноту. В колеблющемся луче света можно было увидеть скелет, некогда называвшийся человеком, большие пустые глазницы или широкие кости таза. Еще было видно комья осыпавшейся земли и кучи древесной трухи. Обыкновенно мы не надеялись найти в могиле ничего ценнее кирпичей: откопать бронзовый или глиняный черепок считалось большой удачей. К тому же многие скелеты в могилах, которые мы разоряли, лежали лицом вниз – местные объяснили, что такие покойники умерли не своей смертью: или молния в них ударила, или пулей убило, или сами повесились. Родные надеялись, что несчастные унесут злую судьбу с собой в могилу и всеми силами старались помешать им вернуться на белый свет. Уложить такого покойника на землю лицом вниз было необходимой мерой профилактики его перерождения.

У людей при жизни разная судьба, и после смерти с ними обходятся по-разному.

Однажды мы раскопали женскую могилу – плоть покойницы давно истлела, но кости сохранились, и волосы тоже – черные и блестящие, как у живой, они доходили ей до самого пояса. И передние зубы выдавались изо рта цуня на три, а то и больше. От страха мы бросились врассыпную. В конце концов, чтобы предотвратить бесовские проделки на хребте, комитет продбригады за два цзиня свинины и цзинь вина нанял несуеверного Черного Барича, и он поджег злополучную могилу, предварительно залив ее соляркой. Спустя много лет я узнал от одного ученого, что в увиденной нами картине нет ничего уникального. На самом деле смерть – длительный процесс, а волосы и зубы, в отличие от остальных частей тела, при определенных условиях могут расти некоторое время даже после смерти. В зарубежной медицине уже есть исследования, посвященные описанному выше явлению.

Штабель могильных кирпичей, которые мы таскали с хребта, становился все выше. Само собой, кости так и лежали брошенными в разоренных могилах. Говорили, той зимой в горах случилось целое нашествие коршунов, они слетелись на запах мертвечины и кружили по небу, высматривая добычу. Еще говорили, что по ночам с хребта доносятся крики и плач: это бездомные духи блуждают по горам, пытаясь согреться и проклиная грабителей.

И все равно мы каждый день поднимались в горы, чтобы сделать свое подлое дело.

Чжаоцин не отличался особой храбростью, но могилы шел грабить в первых рядах. Как я узнал позже, он так спешил раскопать очередную могилу, потому что надеялся отыскать там особую драгоценность: формой она напоминала капустный вилок, размеров бывала самых разных, цвета – красного, с ярким сиянием. Драгоценность росла у покойника во рту, говорили, это застывшее дыхание, которое за долгие годы в закрытой могиле свивается в невероятной красоты самоцвет. Деревенские называли такие самоцветы нефритовыми вилками и говорили, что сильнее снадобья на свете нет, якобы нефритовый вилок укрепляет жизненные силы, регулирует движение ци, помогает от малокровия, питает инь и восполняет ян, изгоняет простуду, предотвращает выкидыши и продлевает жизнь. В трактате «Премудрое древнее слово»[122] говорится: «Золото бесценно, но с сумбулом ему не сравниться», и под сумбулом здесь подразумевается не что иное, как нефритовый вилок. Еще говорили, будто нефритовый вилок бывает не у каждого покойника, только у богатых и знатных, кто баловал себя изысканными яствами, кто одевался в шелка и спал под теплым одеялом, у кого при жизни тело было холеным, словно яшма, у того через сто лет на языке совьется нефритовый вилок.

Однажды Чжаоцин тяжело вздохнул, копая землю.

– Пустое, пустое. И на кой черт такая жизнь? – он покачал головой. – Моему рту нефритового вилка никогда не свить.

Все поняли, к чему клонит Чжаоцин, и тоже поскучнели. Сами посудите, если каждый день жевать бататовую соломку, прошлогоднюю кукурузу да черные сушеные овощи, даже ветры из задницы вылетают пустые, какой тебе нефритовый вилок?

– У дядюшки Ло вырастет, – уверенно сказал Ваньюй. – Ему порожный сын с иноземщины деньги посылает.

– Может, и у Бэньи вырастет. Сил у него много и жирок имеется, – сказал Чжаоцин. – Этот сучий сын через два дня на третий по собраниям таскается, а каждое собрание – это забитая свинья, мясо лежит на блюде горой, а куски такие тяжелые, что даже палочки гнутся.

– Собрания партийных работников – часть революционной работы, – сказал Чжунци. – А ты завидуешь?

– Какой еще работы? Нефритовые вилки выращивают, вот и вся работа.

– Ерунду говоришь. Если бы у каждого на языке свивался нефритовый вилок, тогда эти самые вилки ничего бы не стоили, и разве стали бы про них писать в «Премудром древнем слове»?

– Когда земельную реформу проводили, я тоже едва в начальство не выбился, – мечтательно вспомнил Чжаоцин.

– Мелкий Чжао, куда тебе в начальство? Ты даже не поймешь, если твое имя задом-наперед написать! Да ежели ты выбьешься в начальники, я встану на руки и буду каждый день вниз головой ходить. – Чжунци посчитал свою шутку очень остроумной и залился хохотом.

– Чжунци, подлюка ты эдакий! Посмотри на себя, дракон висячий. Целыми днями с цитатником ходишь, председателя Мао на куртку прицепил, а для кого стараешься? Или думаешь, у тебя самого во рту вилок вырастет?

– Мне и не надо.

– У тебя и не вырастет.

– И хорошо, зато никто мою могилу не разграбит.

– Думаешь, у тебя будет могила, чтоб ее грабить?

Это были очень обидные слова. Чжунци не имел детей, и в деревне это означало, что после смерти хоронить его окажется некому. А Чжаоцин наплодил не то пять, не то шесть пащенят и теперь, пользуясь своим превосходством, уколол Чжунци в самое больное место.

– Голодранец! Прогнившая душонка!

– Вязи тебя боров.

– Тебе мать с отцом никогда рот не мыли?

– А тебе мыли, да без толку. Дерьмо из ушей лезет.

Перепалка становилась все резче и ядовитей, нам насилу удалось их унять. Пытаясь замять ссору, Фуча заговорил о секретаре Чжоу из коммуны, дескать, рядом с ним Бэньи просто беспорточник. Пять собраний в месяц – это так, только губы свиным жиром смазать, а бататовая соломка да прошлогодняя кукуруза из брюха никуда не денутся. Вот коммунное начальство – другое дело, каждый день на новом месте, и всюду тебя встречают, и каждое застолье – точно праздник. Посмотрите на секретаря Чжоу – кровь с молоком, если его зажарить, одного мяса выйдет целый котел! А голос какой медовый – значит, срединная ци[123] в избытке, иной раз секретарь Чжоу целый день доклады читает, но к вечеру голос все равно звонче гонга и слаще, чем у Тесян. Вот у кого будет вилок так вилок.

– Точно, точно, – подхватил дядюшка Ло. – Верно говорят, пока не сравнишь, не узнаешь. Если у Бэньи и совьется вилок, величиной он будет не больше корешка таро. Возьми хоть десять таких вилков, куда им до одного вилка секретаря Чжоу? Так что его могилу копать – верное дело.

От секретаря Чжоу они перешли к начальнику Хэ, потом к разным начальникам уездного и провинциального уровня и наконец добрались до председателя Мао. Все единодушно согласились, что председателю Мао счастья отмерено больше всех, судьба осыпала его такими щедрыми милостями, что нефритовый вилок, который совьется у него во рту через сто лет, будет просто исключительным. Наверняка счастливец, который попробует такое снадобье, излечится от всех недугов, а то и обретет бессмертие. Хранить вилок председателя Мао придется в каком-нибудь специальном растворе, чтобы не испортился, и круглые сутки держать рядом часовых с ружьями.

Поразмыслив, мы сошлись во мнении, что так все и будет. Солнце клонилось к западу, мы забросили мотыги на плечи и уныло побрели домой.

Спустя несколько дней в Мацяо с инспекцией прибыл секретарь Чжоу, заодно он попросил меня скопировать какой-то документ и потом долго нахваливал мои иероглифы – особенно заголовок, выведенный в подражание сунскому письму. Глядя на расплывшееся в улыбке пухлое лицо секретаря Чжоу, я то и дело проваливался в оцепенение и представлял у него во рту нефритовый вилок размером с капусту – этот воображаемый вилок следовал за секретарем Чжоу, куда бы он ни пошел. У него и правда был очень звонкий голос, услышав по радио новую песню о красотах Пекина, он принимался подпевать, при этом обязательно интересовался, что я думаю о его голосе, и внимательно выслушивал мои однообразные комплименты. Еще секретарь Чжоу спрашивал, годится ли он в начальники управления культуры при уездном центре. Я говорил: конечно, с таким художественным вкусом вам самое место в руководстве управления культуры. Настроение у него становилось еще лучше, он без умолку мурлыкал песенки, а завидев кого-нибудь из деревенских, ласково здоровался, справлялся о детках, о хозяйстве, о свиньях. Похоже, он и сам твердо верил, что когда-нибудь у него во рту совьется огромный нефритовый вилок.

Он велел Бэньи показать, как идет заготовка кирпичей. И я явственно увидел, как маленький нефритовый вилок повел за собой большой нефритовый вилок смотреть на людей без вилков, таскающих кирпичи. Я сидел в оцепенении, не в силах отвязаться от этой глупой фантазии. Наверное, слишком много могил раскопал, надышался трупной вони, и теперь в голову лезет всякая дрянь.

– А скажи, какие еще есть красивые стили, кроме сунского?

– Нефритовый вилок.

– Что говоришь?

– Простите, недослышал…

– Я спрашиваю – какие еще стили знаешь?

Очнувшись, я стал поспешно отвечать на вопрос о стилях каллиграфии.

△ Посла́ть лозу́
△ 放藤

Желтолозник[124] очень ядовит – деревенские женщины копают его в горах, когда твердо решили свести счеты с жизнью. Мужчины рвут желтолозник, чтобы травить рыбу и рачков на мелководье тихих речных излучин. А посланная врагу лоза с тремя узелками, окропленная чашкой петушиной крови или проколотая петушиным пером, означает объявление войны. Если дошло до лозы, значит, дело обстоит хуже некуда, и решить его можно только ценой нескольких жизней.

Говорили, в первый год Республики мацяосцы посылали лозу в Лунцзятань. В Лунцзятани жил некий дядюшка Синцзя, однажды он купил на ярмарке корову, на обратном пути решил заглянуть в гости к родне, а корову привязал к воротам и оставил на улице. Когда все за столом порядком набрались, с улицы послышался коровий рев, и дядюшка Синцзя послал хозяйского пащенка посмотреть, что там творится. Пащенок вернулся и рассказал, что на корову дядюшки Синцзя залез какой-то приблудный черный бык. Дядюшка Синцзя рассердился – экая нахальная скотина, корова только что с ярмарки! Даже отдохнуть ей не дал, сразу полез насильничать!

Все выскочили на улицу, но хозяина черного быка нигде не было видно. Племянник дядюшки Синцзя немного перебрал за столом, теперь вино ударило в голову, он схватил двузубую кочергу и со всей силы засадил черному нахалу прямо в бок. Бык взревел и с торчащей из бока кочергой бросился бежать. Говорили, зубцы вошли слишком глубоко, задели сердце, и тем же вечером бык испустил дух.

Бык был мацяоский. На другой день из Мацяо пришел гонец с желтой лозой, окропленной петушиной кровью.

Битва длилась больше десяти дней, и мацяосцы были разбиты в пух и прах. Лунцзятаньские Пэны – огромный клан, они позвали на подмогу всех родичей из тридцати шести окрестных гунов, чтобы сравнять Мацяо с землей. Малочисленное войско мацяосцев оказалось в безвыходном положении и отправило в Лунцзятань послов с просьбой о мире. Мир был достигнут, но мацяосцы не отвоевали плату за убитого быка, наоборот, им пришлось разобрать несколько хижин на доски и продать запасы зерна, чтобы возместить лунцзятаньцам убытки – купить медный гонг, четырех свиней, накрыть шесть столов с вином и закусками. Четыре мацяоских старика и четыре парня отправились в Лунцзятань с отступными дарами, дорогой стучали в гонг, головы обмотали собственными штанами, на спины повязали по соломенному снопу, показывая, что несут позор поражения. В Лунцзятани их усадили пировать, подняли чаши в знак примирения, но дома послы упали на колени перед храмовыми табличками и отказывались вставать – твердили, что виноваты перед предками, что не могут жить с таким позором. Всю ночь они пили, пили до красных глаз, а потом один за другим наглотались желтолозника. Наутро из храма предков вынесли восемь окоченевших трупов, и вся деревня зашлась в горестном плаче. Говорили, несколько заброшенных могил, которые мы раскапывали десятилетия спустя, принадлежали тем мужчинам. Чжаоцин вздыхал: у одних род прервался, у других дети разбежались кто куда. Еще Чжаоцин сказал, что мацяосцы послали лозу лунцзятаньцам как назло в неурожайный год, покойники ничего не ели слаще пустого варева, потому и нефритовых вилков в могилах нет, а откуда им взяться?

Отдыхая после раскопки очередной могилы, мацяоские мужчины оглядывали разбросанные кости, отходили куда-нибудь подальше, и в глазах у всех сквозила пустота. Наверное, пытаясь себя подбодрить, они наперебой просили Ваньюя затянуть какой-нибудь подступ. Нахохленный Ваньюй прятался от ветра за уступом, сморкался в кулак покрасневшим на холоде носом, а отсморкавшись, медленно начинал:

У четырех братьев по воловьему рогу,
Каждый рог пошагал своею дорогой,
Через пять веков листья вернутся к корню,
Пальцам не убежать от родной ладони.
Первой сын ушел за реку, что на юго-востоке,
Второй – через северо-западные отроги,
Третий спустился к Жемчужному морю,
Четвертый взошел на Небесные горы.
Пять веков миновало и еще пять веков,
Дни проходят в ожиданьи знакомых шагов,
Ни души кругом, и пуста дорога,
Свидятся ли когда четыре воловьих рога?

△ Водя́га
△ 津巴佬

Когда нашу коммуну бросили на Всеобщую кампанию по дорожному строительству, ни одна бригада не хотела брать к себе Чжаоцина. Говорили, на работу он приносит с собой одного лысого дракона в портках. Любую чужую собственность Чжаоцин старался коллективизировать. Если подошло время обедать, а палочки куда-то запропастились, тут и гадать не надо: это Чжаоцин прихватил твои палочки и копается ими в чашке с рисом. Если пропало полотенце, скорее всего, Чжаоцин шел мимо и стащил, а теперь сидит где-нибудь и растирает свою костлявую грудь или чистит гигантские ноздри. Городских коробили желтые зубы Чжаоцина, густая поросль у него в носу, и больше всего мы бесились, когда он крал полотенца. Отвоеванную собственность приходилось яростно отстирывать от содержимого ноздрей Чжаоцина, и даже после нескольких стирок у хозяина полотенца все равно оставались сомнения в его чистоте.

Чжаоцин только улыбался и корил нас за прижимистость, а иной раз нагло заявлял: «Чего ты так взъелся? Я же им не бабьи задницы подмывал!»

Все разговоры Мелкий Чжао сводил к причинному месту. Если у кого текла кровь из носа, он обязательно спрашивал: никак месячины пожаловали? Если приспичило отойти по малой нужде, Чжаоцин непременно интересовался: чего, друга пора выгулять? Всю жизнь он обходился двумя этими шутками, и они не надоедали ему даже после сотни повторений.

Вспоминая своего непутевого сына Треуха, который соблазнил Тесян и сбежал с ней из Мацяо, Чжаоцин вздыхал: «Вперед отца пролез! Пока я клювом щелкал, успел городскую бабенку оприходовать! Как тут не сердиться?»

Хуже всех Чжаоцина выносили городские девушки, наотрез отказывались выходить с ним на одни работы.

Дома у Чжаоцина мыла никогда не водилось, но он не мог допустить, что кто-то живет иначе, что какие-то вещи останутся недоступны для его изысканий. Скоро Чжаоцин заинтересовался нашим мылом и однажды прихватил чужой кусок вместе с полотенцем. Намылился от души, заодно и куртку выстирал – над тазом выросла целая гора мыльной пены, повергшая владельца мыла в глубочайший ужас.

Однажды после работы Моу Цзишэн с возмущением обнаружил, что от бруска мыла, который он покупал совсем недавно, остался один обмылок.

– Мелкий Чжао, ни стыда у тебя, ни совести! Присвоение чужой собственности – уголовное преступление, ты не в курсе?

– Чего разорался? – недовольно ответил Чжаоцин. – Я тебе в деды гожусь, у меня внуки сами коров пасут, за хворостом ходят, взял я твоего щелоку ненадолго, где тут преступление?

– На кой ты его брал? Теперь возмещай убыток!

– Да пожалуйста! Подумаешь, кусок щелока! Я хоть десять таких куплю, подавись своим щелоком.

– Дракона лысого ты купишь, – поддели Чжаоцина из толпы.

– Думаете, мне денег не хватит? – побагровел Чжаоцин. – У меня свинья опоросилась, сосунки зараз котелок помоев съедают. Вот нагуляют жирку, повезу продавать.

– Пусть она хоть золотом поросится, с тебя все равно ни гроша не выбьешь, – прагматично ответили из толпы.

– Заплачу, возьму и заплачу. Портками сему заплачу!

Моу Цзишэн так и подскочил:

– Не хочу я твои портки! Кто их вообще наденет?

– Как кто? Новые, месяц назад пошиты.

– Бабьи панталоны, и как в них нужду справлять?

Моу Цзишэн вечно потешался над штанами деревенских: широченные и мешковатые, они держались на поясе при помощи соломенной веревки – ни застежек, ни пуговиц к ним не прилагалось, и перед таких штанов ничем не отличался от зада. Деревенские особенно не присматривались, какой стороной их надевать, поэтому нередко мотня топорищилась спереди тугим пузырем, как будто ноги приставили к туловищу не той стороной.

– Тогда бери, что хочешь!

Моу Цзишэн явно растерялся: он не представлял, что ценного можно взять с Мелкого Чжао, и был вынужден отложить решение мыльного вопроса до лучших времен.

Тогда мы и поняли, почему деревенские называют Чжаоцина водягой. «Водяга» – то же, что жадина, сквалыга, скаредник. В Мацяо принято противопоставлять «воду» и «горы». «Горная» натура – простодушная и туповатая, как валун в горах; «водная» – хитрая и изворотливая, словно вода в ручье. Как тут не вспомнить древнее изречение: «Мудрый любит воду. Обладающий человеколюбием наслаждается горами»[125]. В древности все транспортные пути пролегали по речным краям, а значит, именно там расцветала торговля, там ценились смекалка и расчет, и это обстоятельство вполне объясняет, почему прилагательное «водный» используется для описания людей хитрых и ловких.

Несколько раз мне приходилось ночевать с Чжаоцином на одной койке, и хуже всего я выносил скрежет его зубов. Неизвестно, что за смертельная обида не давала ему спокойно спать, но каждую ночь зубы Чжаоцина с пронзительным скрипом терлись друг о друга, причем скрип не смолкал до самого утра, как будто он взял на себя обязательство искрошить зубами тонну стекла или стали. Всю ночь барак ходил ходуном, но я уверен, что и в дальних бараках многие люди лежали без сна, пока Чжаоцин перемалывал их нервы своими челюстями. Я стал замечать, что соседи мои встают по утрам растрепанные, с покрасневшими глазами и набрякшими веками, с дрожащими руками и ватными ногами, измученные и обессиленные, словно за ночь пережили великое бедствие. Уверен, если бы Мелкий Чжао не скрипел зубами во сне, наша продбригада выглядела бы совсем иначе.

А он просыпался отдохнувшим, ступал легко и бесшумно, скалился в желтозубой улыбке, упрятав ночную ненависть так глубоко, будто ее и не было.

Я сказал Чжаоцину, что его зубы мешают нам спать.

– Мешают? – с довольным видом переспросил Чжаоцин. – А мне ничего не мешает! Всю ночь сплю как убитый, даже с боку на бок ни разу не повернусь.

– У тебя явно какая-то болезнь или глисты в животе засели.

– Да, надо лекарю показаться. Одолжи трешку? А лучше пятерку.

Опять одолжи. Я уже не раз занимал Чжаоцину без отдачи, и его новая просьба меня взбесила:

– У тебя совесть есть? Я что, по-твоему, банкир?

– На днях верну. Вот продам порося и верну.

Я ему больше не верил. Чжаоцин дурачил не одного меня: почти все городские успели одолжить ему денег, но возвращал долги Чжаоцин крайне редко. Выуживание мелочи из чужих карманов было его любимым занятием, главным интересом, делом жизни, развлечением, которое почти никогда не служило реальной цели: зачастую Чжаоцин эти деньги даже не тратил. Однажды утром он выпросил юань у Черного Барича, а вечером Барич выбил из него этот же самый юань неразменянным и потом долго костерил Чжаоцина самыми последними словами. Разумеется, брать взаймы – само по себе приятно: пока чужие деньги греют карман, сердце должника бьется спокойней и радостней.

– Деньги деньгам рознь! – однажды изрек Чжаоцин. – Тратить деньги любой дурак умеет. Главный вопрос – что за деньги ты тратишь и как потратить их с удовольствием.

А в другой раз сказал:

– Жизнь человечья – травный цвет, а деньги – что деньги? Жить надо для радости.

Слова настоящего философа.

По ночам он продолжал скрипеть зубами, в конце концов я депортировал его из своей койки, и Чжаоцину пришлось переезжать в другой барак. На самом деле это едва ли можно было назвать переездом: у Мелкого Чжао не имелось ни одеяла, ни посуды, ни сундука с одеждой, у него не было даже собственной мотыги и коромысла. Расчетливое самоотречение Чжаоцина привело к тому, что его не желали видеть ни в одном бараке, и даже двоюродный брат, с которым они хлебали из одного котла, отказался делить койку с Чжаоцином, пока тот не обзаведется хотя бы соломенной циновкой. Шли дни, а Чжаоцин так и не нашел себе нового пристанища.

Не велика беда, Чжаоцин день за днем жил дальше, с горем пополам, но жил дальше. Солнце заходило за горы, тяжелая черная ночь катилась на Чжаоцина и толкала его на новые унижения. Он старательно умывался, оттирал от грязи пятки и ладони, стряпал на лице милейшую улыбку и принимался бродить по баракам – вроде как заглядывал в гости, а на самом деле намечал себе пустую койку и дальше действовал когда уговорами, а когда и прямым захватом. Стоило ненадолго отвернуться, а Чжаоцин уже улегся калачиком на краю твоей постели. И пока ты думаешь, как поступить, он успевает притвориться спящим и храпит на весь барак – теперь брани его, лупи, хватай за волосы, дергай за уши – Чжаоцин ни за что не откроет глаза и не сдвинется с места.

Хоть до смерти его забей.

Роста он был небольшого и худой, как сушеная жаба, его фигурка на краю кровати казалась совсем маленькой, величиной с кулачок, к тому же спал он, сложившись в три погибели, поджав под себя ноги, и места почти не занимал.

Случалось, что хозяева коек весь вечер оставались начеку, и Чжаоцину никак не удавалось найти себе приюта – тогда он отправлялся в какой-нибудь укрытый от ветра угол, бросал на землю два коромысла и спал прямо на них, не раздеваясь. В этом мастерстве ему не было равных. Однажды он продемонстрировал нам виртуозный сон на одном коромысле: прохрапел на нем несколько часов, ни разу не шелохнувшись. Хребет Чжаоцина так хорошо держал равновесие, что ему позавидовали бы даже циркачи, гуляющие по натянутой проволоке.

Он был готов хоть каждый вечер демонстрировать свое мастерство, только бы не брать из дома циновку. Что интересно, ночевки на холодной земле ничуть не вредили здоровью Чжаоцина: он всегда был бодрым, как молодой петушок. К тому времени, как я просыпался, Мелкий Чжао давно был занят делами: сидел в тусклом предутреннем свете, вил соломенный жгут или точил мотыгу. Пока я, силясь продрать глаза, тащился на поле, он уже работал, весь мокрый от пота. Вставало солнце. Безбрежный туман загорался под его лучами и золотил силуэт Чжаоцина оранжевым светом. Особенно мне запомнилось, как красиво Чжаоцин управлялся с мотыгой: тяжелая трезубая мотыга сама летела вверх и опускалась в такт его шагам, описывая плавную дугу, с начала и до конца послушная его воле. Когда мотыга касалась земли, Чжаоцин легким движением запястья подкручивал зубья, чтобы тут же раздробить вынутый ком в мелкую крошку. Он мерно переступал с одной ноги на другую и работал без суеты, ни секунды не тратя впустую. Все его движения, слаженные и легкие, составляли единое целое, которое невозможно было прервать или разделить на части, как будто Чжаоцин не махал мотыгой, а исполнял какой-то виртуозный танец. Голова его всегда оставалась склоненной – грациозный солист балета в ореоле оранжевой дымки.

Само собой, трудоединиц этому автомату начисляли больше всех, а на сдельных работах он за день успевал выполнить норму, которую другие выполняли за два, а то и за три дня, вызывая общую зависть и удивление. А потом приходил в барак и снова ночевал на коромыслах. После я узнал, что дома он спит точно так же – у Чжаоцина было не то семь, не то восемь детей, они и делили две имевшихся в доме кровати, и до Чжаоцина очередь поспать на кровати под драным одеялом никогда не доходила.

Когда в Мацяо начали проводить политику планирования рождаемости, Чжаоцин оказался первым кандидатом на стерилизацию. Он был страшно этим недоволен, дескать, мало партии командовать небом да землей, теперь еще и в штаны ко мне лезет!

Но потом как миленький пошел на стерилизацию. Я слышал разные версии, почему под нож лег Чжаоцин, а не его жена. Сам он объяснял, что жене перевязка труб не показана из-за слабого здоровья. Люди шептались, что он просто боится измен жены: с перевязанными трубами скрыть неверность проще простого. А кто-то говорил: какое там! Управа каждому стерилизованному выдает два пакета виноградных леденцов и пять цзиней свинины. Мелкий Чжао отродясь не пробовал виноградных леденцов, вот и лег под нож вперед жены, чтобы вволю полакомиться.

Спустя пару недель его выписали, и Чжаоцин вернулся на стройку, досиза выбритый, румяный и отдохнувший, как будто виноградные леденцы в самом деле творят черт знает какие чудеса. Парни смеялись над Чжаоцином, дескать, на стерилизацию одни бабы ложатся, где это видано, чтобы мужику хозяйство резали? Выходит, ты теперь евнух? Чжаоцин кипятился, повторял, что управа обещала сохранить хозяйство целым и невредимым, а когда понял, что ему все равно не верят, стащил штаны и позволил людям убедиться в несправедливости их подозрений.

Черный Барич так и не простил Чжаоцину украденного мыла и хотел еще немного покуражиться:

– Все причиндалы на месте, но еще поди угадай, есть ли от них прок? А ну как висят там только для вида?

– Парень, – отвечал Чжаоцин, – кликни свою Сестрицу Ся – мигом увидишь, какой от них прок.

Сестрицей Ся звали одну девушку из городских, за которой Черный Барич недавно начал ухаживать.

– Ах ты скотина! Песье племя! – побагровел Черный Барич.

– Что, жалко тебе Сестрицу Ся? – говорил Мелкий Чжао, неторопливо завязывая портки. – Задница у нее до чего круглая, так бы и…

Не успел он договорить, как Черный Барич подскочил, бросил его через спину приемом из монгольской борьбы, и Чжаоцин шлепнулся на землю.

С залепленным грязью лицом он отбежал подальше и заорал:

– Щенок ты, щенок! У меня внуки сами коров пасут, я больной человек, мне операцию делали, только из больницы! Сам начальник Хэ приходил в палату меня проведать, сказал, что я внес вклад в дело развития страны, а ты меня – бить? Меня – бить?..

Схватившись за живот, он поковылял домой, а после рассказывал, что кулаки Черного Барина отшибли ему нутро и за снадобья пришлось выложить больше пяти юаней. Он забрал себе мотыгу Черного Барича, оценив ее покамест в три юаня, забрал и полотенце – еще пять цзяо, оставалось два юаня с мелочью, которые Черный Барич должен был выплатить до последнего фэня. С тех пор операция превратилась в козырную карту, которая позволяла Чжаоцину выставлять любые требования, в пропуск, который давал ему всевозможные льготы. Сегодня его нужно отправить на вспашку (за вспашку дают много трудоединиц), потому что он лежал на операции, назавтра он отказывается пахать (на маслобойне трудоединиц начисляют еще больше), потому что лежал на операции, сегодня он требует, чтобы чашу весов нагрузили до отказа (в бригаде распределяют зерно), потому что лежал на операции, на другой день требует, чтобы чаша летела вверх (пора отдавать в бригаду удобрения из нужника), и тоже из-за операции. Как ни странно, этот козырь неизменно срабатывал, и Чжаоцин даже попробовал воспользоваться им за пределами Мацяо.

Однажды они с Фуча отправились в уездный центр за семенами, дошли пешком до поселка Чанлэ и там сели на автобус. Чжаоцин наотрез отказывался платить за билеты. Деньги у него были, причем не свои кровные, а казенные. Но в Чжаоцине поднималась инстинктивная ярость, когда приходилось расставаться с деньгами, и любые тарифы за проезд он встречал с негодованием.

– Юань и два цзяо за билет? Откуда такие цены? Здесь до города рукой подать, я больше двух цзяо платить не стану!

Уперся и ни в какую.

– А кто тебя звал в автобус? – развеселилась кондукторша. – Хочешь ехать – плати за билет, а нет – живо на выход.

– Три цзяо, по рукам? Четыре цзяо? Четыре цзяо и пять фэней?

– Это государственные тарифы, никто не будет с тобой рядиться!

– Интересные дела, кто так торгует? У нас даже ведро навоза просто так не продадут, надо сперва о цене договориться.

– Вот и покупай свой навоз. Сюда тебя никто не приглашал.

– Ты как со мной разговариваешь?

– Живей, живей! Юань и два цзяо, оплачиваем проезд.

– К-ку-куда вам столько денег? Такая махина, неужто ее от двух человек убудет? Или колесам придется лишний раз провернуться?

– Сходим, сходим. – Потеряв терпение, кондукторша стала выталкивать Чжаоцина из автобуса.

– Караул! Спасите! – Чжаоцин мертвой хваткой вцепился в двери и плюхнулся на пол: – Я только после операции, сам начальник коммуны меня в больнице навещал, а ты меня из автобуса гонишь?

Пока водитель с кондукторшей пытались его урезонить, пассажиры в автобусе разозлились и кричали водителю, чтобы трогался с места. Фуча перепугался, достал деньги и заплатил за билеты.

Всю дорогу Чжаоцин сидел недовольный, возился с окном, придирчиво щупал сиденье, сердито сплевывал на пол, а как приехали на автовокзал, долго не хотел сходить, хотя Фуча громко звал его с улицы. Только когда в автобусе никого не осталось, Чжаоцин неохотно вылез наружу.

– Инородцы – одно ворье. Билет стоит как два цзиня свинины, а ехать тут – я ссу дольше, чем мы ехали.

Чжаоцин ругался самыми грязными словами.

Обратно из города он ни в какую не хотел ехать на рейсовом автобусе, теперь все автобусы приводили его в бешенство, Чжаоцин бранил их то «грязными девками», то «вязёным ворьем», брызгал вслед слюной. Потом его неприязнь к автобусам распространилась вообще на все автомобили, и каждого проезжавшего мимо водителя Чжаоцин одаривал сердитым взглядом. Так они дошли до Хуанши, там у какого-то крестьянина утка попала под машину, а шофер отказывался платить, они стояли с хозяином утки посреди улицы и вяло переругивались – Чжаоцина их спор никак не касался. Неизвестно, откуда в нем взялось столько злости, но он протолкался сквозь толпу зевак и так приложил шофера, что тот разом осел на землю, а из носа у него хлынула кровь. Люди в толпе с самого начала были на стороне хозяина утки, но побаивались грозного вида шофера, а стоило Чжаоцину показать пример, как все вокруг загалдели: «Бей!» – шофер с пассажиром побелели от страха и поскорее заплатили за утку.

Машина укатила прочь. Крестьянин с утками не знал, как благодарить Чжаоцина, объяснял, что это был шофер из уездной управы, раньше он часто сюда наведывался, держал в страхе весь поселок, а на этот раз не только отказался возмещать убыток, так еще заявил, что утка помешала ему при выполнении боевого задания. Если бы Чжаоцин не вмешался, этот негодяй, чего доброго, поволок бы хозяина утки в уездную управу.

Чжаоцину не было дела до благодарностей восхищенной толпы, слова про уездную управу он тоже пропустил мимо ушей, только сердито пыхтел и корил себя, что позволил шоферу так быстро уехать: знал бы заранее – припас бы коромысло да сунул ему в колесо.

Они с Фуча пошли дальше, дорогой пытались остановить попутные тракторы, но ни один тракторист не соглашался их подвезти – пришлось идти пешком по жаре. Взмокнув от пота, Фуча не выдержал и пожаловался:

– Деньги-то все равно казенные, чего ради над ними трястись? Сам же себя наказал!

– Народного гнева так просто не унять! – Чжаоцин снова вспомнил о тарифах на проезд. – Такой уж я человек, стерплю и холод, и голод, только обиду терпеть не буду!

Дорожные указатели один за другим оставались позади. Пить хотелось так, что даже в горле дымилось, дорогой им попался лоток с горячим чаем, по фэню за чашку. Фуча выпил две чашки и предложил одну Чжаоцину. Тот лишь смерил его сердитым взглядом и скрючился в тени под деревом. Они снова вышли на солнцепек и отшагали больше десяти ли, когда увидели у дороги колодец, а рядом – гончарню, на заборе которой сушилась посуда. Чжаоцин взял с забора чашку, набрал воды из колодца и одним махом осушил восемь чашек, под конец у него даже дыхание перехватило, живот клокотал от икоты, зрачки закатились под самый лоб, а изо рта потекла слюна. Отдышавшись, Чжаоцин принялся наставлять Фуча:

– Эх ты, щенок тверезый! Волосы на мудях еще не отросли, откуда тебе знать, каким трудом добро достается. Пусть нашему брату великих капиталов не светит, зато своего мы никогда не упустим!

В бригаде на питание командировочным выдавали пять цзяо в сутки. Чжаоцин весь день ничего не ел, зато принес пять цзяо домой нетронутыми, да еще разжился чашкой из придорожной гончарни.

▲ Головоло́мня (и проч.)
▲ 破脑(以及其他)

Когда Чжаоцин принимался сыпать цифрами, его речь превращалась в сплошную тарабарщину, будто он говорил на тайном языке. Вот и кондукторша поначалу уставилась на него, как баран на новые ворота. Заметив это, Чжаоцин исправился и заговорил понятней.

Слово «три» он превращал в «пир», остальные цифры тоже выговаривал как попало: «дым» (один), «сова» (два), «куры» (четыре), «сад» (пять), «мель» (шесть), «резь» (семь) и так далее, всего мне уже и не вспомнить. Даже в соседних с Мацяо деревнях таким счетом пользовались не все, например, в Шуанлун-гуне и деревнях по берегам реки Ло слово «шесть» иногда превращалось в «багор», иногда в «жесть», а иной раз и в «дядькину хату».

Китайский счет, пожалуй, самый причудливый и разнообразный: если записать только те числительные, что я слышал в Хунани, получится целая книга. Почти в каждой местности и в каждом ремесленном цеху распространены свои обозначения чисел: цифры превращаются в тайный код, в непонятный шифр, который, ко всему прочему, постоянно обновляется, оставаясь недоступным для посторонних. Числительные грядой крепостных валов ограждают последние земли, где хранятся людские тайны. Столкнувшись с таким шифром, чужак не сразу сообразит, что происходит на новом месте.

Числительные стали одним из самых неподатливых препятствий на пути социальной интеграции.

Для обозначения огромных чисел или множеств мацяосцы используют слово «головоломня». Наверное, в старину считалось, что объемы человеческой памяти ограничены, и если держать в голове много всего и сразу, она попросту сломается или разорвется. Например, негодуя на учителя, который задал слишком большое домашнее задание, школьники яростно скрежещут зубами: «Уроков сегодня – целая головоломня!»

△ Жа́лостно
△ 怜相

Чжаоцин съездил в город, повидал мир – само собой, дома деревенские полезли к нему с расспросами. Отвечал он неохотно, скупясь на подробности. Люди спрашивали про дома, про машины, про наружность городских, а Чжаоцин повторял одно и то же:

– Да чего там? Жалостно.

«Жалостно» в Мацяо значит «красиво».

Говорил Чжаоцин без интереса, глядел без улыбки – наскоро отделался от любопытных и пошел перекапывать грядки. Потом его земляк Гуанфу, который давно перебрался в уездный центр, рассказал мне, что Чжаоцин в городе никуда не ходил, весь день проспал у него дома, скрючившись в три погибели на табуретке, даже в окно ни разу не выглянул. Изобразив на лице горделивую обиду, Чжаоцин наотрез отказался любоваться высотками: чем там любоваться? Мы вам не городские, у нас от этих высоток сердце в груди не заходится! Грехи, грехи, это сколько надо рук, сколько работы, чтоб сложить такую домину?

При виде блестящего мраморного пола в павильоне городского вокзала Чжаоцин сделался мрачнее тучи. А поскользнувшись на мраморных плитах, упал и разрыдался.

– Матушки родимые, – утирая нос рукавом, причитал Чжаоцин. – Это сколько народу они уморят? Вон как ровно обтесано, вон как отшлифовано!

Всех вокруг перепугал.

Дома у Гуанфу к еде он почти не притронулся, хотя обычно ел за троих, потом ни с того ни с сего набросился на соседскую собаку, словно искал, на ком сорвать зло. Гуанфу знал, что покойный отец Чжаоцина был каменоломом, всю жизнь долбил породу.

Как мне кажется, рыдания Чжаоцина куда лучше передают первоначальное значение слова «жалостно», чем восхищенные вздохи молодых. В Мацяо нет прилагательного «красивый», только «пригожий» и «ладный», но чаще все-таки говорят «жалостный». В китайском языке красота всегда была неразрывно связана с сочувствием, и потому прилагательное «жалостный» в значении «красивый» не кажется нам слишком странным. Красота причиняет боль, и потому «обожать» в китайском – «любить до боли». Красота вызывает желание ее сберечь, и потому «жалеть» у нас – синоним слова «любить». В китайском языке все прекрасное пронизано печалью. Я читал статью одного европейского исследователя, посвященную творчеству Кавабаты Ясунари. Там говорилось, что Кавабата не любил иероглиф «скорбь» и всегда предпочитал ему «печаль», а все потому, что китайские иероглифы «печаль» и «любовь» созвучны, и звучание сливает два этих чувства воедино – или же, если верить Кавабате, это и есть одно чувство, которое грубой волей письменного языка зачем-то разъялось на два. Отсюда автор статьи перешел к описанию трагического в художественном мире Кавабаты Ясунари. Правда, он не знал, что китайский иероглиф «скорбь» тоже служит для обозначения прекрасного. Древние говорили: «скорбные звуки рога», «скорбные трели», «скорбная музыка струн», «скорбный вой ветра», «скорбные напевы», и почти в каждой из этих фраз «скорбный» можно заменить на «дивный» или «прекрасный». Так утверждал наш университетский преподаватель древней литературы. Он спорил с изданным в 1964 году «Толковым словарем», который объясняет иероглиф «скорбь» исключительно через горе и душевную боль. Ведь в таком случае остается неясным, почему древние описывали этим словом любую музыку, даже самую бравурную и величественную.

Я согласен с нашим преподавателем.

Пока он рассказывал, я вспомнил Мацяо, вспомнил «жалостность», вспомнил, как Чжаоцин не мог сдержать слез при виде городских высоток. Китайская красота обречена струиться по контурам иероглифов «скорбь», «печаль» и «жалость», как слезы Чжаоцина обречены литься на красоты современного города.

△ Краснозу́б
△ 朱牙土

Краснозубом называется ничем не примечательный тип почвы, распространенный в Мацяо. Почва эта кислая, черствая и тощая донельзя, вот и все, что можно о ней сказать. Единственное отличие краснозуба от алмазной глины заключается в цвете: алмазная глина белая, а краснозуб – алый с белыми вкраплениями, в разрезе он напоминает шкуру леопарда.

Но если не знать ничего про краснозуб, невозможно по-настоящему понять Мацяо. Это земля, с которой деревенские ведут ежедневную борьбу на протяжении долгих и долгих лет, земля, о которую с оглушительным лязгом бьются железные мотыги, земля, которая обращает мозоли на ладонях в кровавое месиво, земля, о которую сталь стачивается быстрее, чем кожа, земля, от которой штаны вечно пропитаны потом, и по низу штанин белеют соляные разводы, земля, от которой мутится голова и рябит в глазах, земля, с которой живые завидуют мертвым, земля, которая обращает время в пустоту, стирает мысли, земля, с которой все желания уходят в одышливый хрип, земля, которая вытравляет из лета зной, а из зимы стужу, и каждый день становится похож на предыдущий, земля, которая лишает мужчин рассудка, а женщин надежды, земля, которая превращает детей в морщинистых стариков, земля, которая никогда не иссякнет, земля, которая плодоносит ненавистью, раздорами, драками и поножовщиной, земля, которая одаривает людей горбами, бельмами, зобами, одышкой, хромотой, выкидышами, слабоумием и смертью, земля, от которой спасаются бегством, земля, на которой кончают с собой, земля, которая превращает жизнь в череду одноликих дней, и как ты ни бейся, этой земле ничего не будет, ничего не будет, ничего не будет, ничего не будет, ничего не будет, ничего не будет.

Слой краснозуба начинается на противоположном берегу реки Ло, в горах восточной Хунани, и стелется до самого хребта Тяньцзылин, у подножия которого резко сворачивает на юг. Краснозуб твердый, словно застывшее железо, безбрежный, словно море бушующего пламени, краснозуб – медленный огонь, что день за днем иссушает человеческую жизнь.

Старший сын Чжаоцина погиб, погребенный под глыбами краснозуба. Чжаоцина отправили строить плотину, копать котлован под водохранилище – чтобы дело шло быстрее, рабочие сначала вынимали землю вдоль стенок, а следом рушили уступы. Такой способ повышения производительности труда назывался «выпустить духа земли». Пожадничав и понадеявшись на жесткость краснозуба, Чжаоцин выдолбил пещеру на целый чжан в глубину и не торопился выпускать духа земли из нависшей сверху кручи. Когда он пошел за корзиной, чтобы вынуть из котлована лишнюю землю, позади вдруг грохнуло – Чжаоцин обернулся, но увидел только глыбы, красные глыбы рушились и катились вниз, только глыбы, красные глыбы плясали и наскакивали друг на друга, а сына нигде было не видно и не слышно.

Сын Чжаоцина играл в котловане.

Он кинулся откапывать сына, зарывался в красное, а под красным снова было красное, зарывался в красное, а под красным снова красное, красное, красное, он содрал все пальцы в кровь, но даже башмачка не выкопал. Это был его любимый сын, в год он уже разговаривал, а в два умел отличать своих кур от чужих, прогонял соседских со двора. На лбу у него была большая черная родинка.

△ Обжа́тка
△ 罢园

Чжаоцин никак не мог забыть этого своего сына, все надеялся родить его снова. Так они с женой настругали восемь детей, но все без толку, ни у одного сына не было черной родинки на лбу.

В стране тогда разворачивалась политика контроля рождаемости, и выводок Чжаоцина был явно не ко времени. После четвертого сына Чжаоцин стал выбирать пащенятам имена с окончанием на «юань»: Гуйюань, Чанъюань, Маоюань, Куйюань. В Мацяо иероглиф юань произносится как вань «конец». Стало быть, Чжаоцин каждого следующего пащенка нарекал последним. Но почему за последним снова и снова появлялся следующий, он объяснить не мог, только бормотал какую-то невнятицу.

Бэньи в бытность свою партсекретарем страшно сердился на такую непоследовательность и однажды, выступая с докладом на общем собрании, вдруг покосился на Чжаоцина и сказал: «Есть у нас и такие – раз конец, два конец, три конец, а свой конец никак в штаны не упрячут, до обжатки не спешат. Опять новую тыкву выродили, это что же такое делается?»

И добавил: «В производстве потомства главное качество! А то наплодил целую головоломню образин: безбровые, носы кнопками! Мне и то перед людьми стыдно!»

Чжаоцин только ворчал себе под нос, не решаясь спорить с партсекретарем.

Чтобы понять слова Бэньи, надо знать еще, что такое «обжатка». Это слово часто можно услышать в деревне, сначала «обжаткой» называли последний в году урожай, после которого земля «роздыхает» до весны. Потом у «обжатки» появились и переносные значения: 1) осень; 2) конец. Например: «Вот и обжатка, пора ватник надевать». «Американскому империализму скоро настанет полная обжатка». В понимании Бэньи жена Чжаоцина была тыквенной делянкой, которая все плодоносила и плодоносила, не зная обжатки.

△ Блужда́ние души́
△ 飘魂

Смерть Чжаоцина так до конца и осталась загадкой.

За день до его пропажи мы вместе ходили перекапывать чайное поле в Чжанцзяфани. Говорили, что кормить работников будут свининой, и Чжаоцин взял с собой младшего сына Куйюаня, загодя приготовил ему детские палочки, а когда наступило время обедать, они в несколько прыжков обогнали всех остальных и бодро зашагали на кухню, на звук шипящего в котелке мяса. Куйюань за отдельного едока не считался, но все прекрасно видели, что челюстями он работает еще быстрее взрослых. В то время было принято кормить приглашенных работников мясом, ставить по одной миске на шесть человек. Но ни одна из шестерок не хотела делиться с Куйюанем своей миской, его гоняли от стола к столу, и в конце концов Мелкий Чжао не выдержал:

– Да сколько он съест, малец такой! Совсем совесть потеряли, неужто у самих детей нет? А в старости кто вас кормить будет? Государство?

После таких слов люди уже не могли их прогнать, пришлось потесниться, чтобы Чжаоцин с Куйюанем уселись за стол, а потом слушать их звонкое чавканье. И молча смотреть, как Чжаоцин, улучив удобный момент, зачерпывает из котелка целую плошку мясного бульона и ставит ее перед сыном – когда Куйюань, запрокинув голову, пил из этой огромной плошки, она закрывала ему все лицо.

Разделавшись со своей порцией, Чжаоцин полез в плошку Куйюаня и выудил оттуда стручок острого перца. Куйюаня он любил больше остальных детей, и если где-то выпадала возможность угоститься мясом, Чжаоцин обязательно брал эту пару маленьких неутомимых челюстей с собой. Рассказывали, будто недавно Чжаоцину приснилось, как Куйюань убежал играть на хребет Тяньцзылин, и там некий человек в белых одеждах отобрал у него кукурузную пампушку. Чжаоцин так рассвирепел, что наутро первым делом схватил серп и пошел в горы, чтобы поквитаться с негодяем в белых одеждах. В это было невозможно поверить. Неужели наш водяга до того очудел, что ищет по хребту потерянные во сне пампушки?

Я не очень-то этому верил. Но пока мы перекапывали поле, не выдержал и спросил Чжаоцина, правду ли про него рассказывают.

Он не ответил. Чжаоцин всегда уходил в работу с головой и не любил отвлекаться на разговоры, не повышавшие производительности труда.

Тогда я сказал:

– Эй, ты монетку обронил.

Чжаоцин оглянулся.

– Правда, поищи как следует.

– Сестренки твоей приданое?

Мелкий Чжао снова взялся за мотыгу.

Наконец ему захотелось пить, тут он заметил у меня на поясе флягу с водой и стал заискивать, подражая говору «сосланных пащенят»:

– Эй, песье племя! Дай-ка погляжу на твою флягу!

– Если пить захотелось, так и скажи, чего на нее глядеть!

– Хе-хе, не знал, что сегодня будет такая жара.

– Значит, только я понадобился, ты тут как тут?

– Чего? Неужто я за глоток воды должен тебе земной поклон отбить?

Он отхлебывал из моей фляги и бормотал:

– Парочка, еще парочка… – «Парочкой» он называл два глотка.

– Пей уже, – раздраженно сказал я, – зачем мне твои парочки?

– Привычка, больше не буду, – смущенно улыбнулся Чжаоцин.

Угостившись из моей фляги, он сделался немного учтивей, но так и не сказал ничего конкретного про поход против человека в белых одеждах: не подтвердил эту историю, но и не опроверг. Чжаоцин сердито упирал на то, что этот белый человек уже не первый раз появляется в его снах: сначала украл тыкву с его делянки, в другой раз стащил курицу из курятника, а на третий раз ни с того ни с сего отвесил Куйюаню затрещину. До чего бесстыжий тип, цедил сквозь зубы Чжаоцин. Я промолчал. Но по его интонациям стало ясно, что истории о Чжаоцине, который с серпом в руках поклялся отомстить человеку в белых одеждах, скорее всего, недалеки от правды.

Странное дело. Зачем человеку в белых одеждах понадобилось ломиться в сны Чжаоцина? И откуда у Чжаоцина такие чудные сны? Сбитый с толку, я повесил флягу на пояс.

Я не знал, что Чжаоцин в последний раз пьет из моей фляги. К вечеру следующего дня его жена явилась к начальству и сказала, что Мелкий Чжао куда-то ушел и дома вчера не ночевал. Люди с нарастающей тревогой озирались по сторонам, понимая, что Чжаоцин сегодня на работу не выходил.

– Небось, убежал на Кошачье озеро? – пошутил Черный Барич.

– И чего там так долго делать? – жена Чжаоцина не поняла намека.

– Да я так… Наугад сказал… – прикусил язык Барич.

«Кошачьим озером» называли одну деревеньку неподалеку от Мацяо, место это было глухое, а деревенька всего на пару дворов. Мелкий Чжао много лет назад сошелся там с какой-то женщиной – мы не знали, кто она такая, но когда нас посылали на работу в те края, он собирал с земли упавшие ветки и сухую траву, укладывал в вязанку и заносил на Кошачье озеро в доказательство своей любви. Очень скоро он возвращался и снова брался за работу, и отлучки его были так коротки, что мы только гадали, как он успевает управиться, – не курицу ведь топчет.

Фуча сбегал на Кошачье озеро, вернулся к сумеркам и сказал, что Мелкого Чжао там никто не видел. Тогда-то мы и поняли, что дело серьезное. Деревенские собирались кучками, перешептывались, и одна новость взбудоражила всех не на шутку. Какой-то малый из соседней деревни недавно вернулся из Пинцзяна и передавал наказ от сонехи, жены Чжихуана по прошлому котлу: сонеха сказала, что Чжаоцину надо следить за обуткой. В Мацяо эти слова были всем известным предостережением, тайным знаком, что у человека «блуждает душа».

В Мацяо «блуждание души» считается одной из примет скорой смерти. После подробных расспросов я смог выделить две основных разновидности «блуждания души»:


1. Бывает, человек идет себе по тропе, потом вдруг резко исчезает, а спустя время появляется на прежнем месте – значит, душа его вылетела из тела, и скоро человек рассеется. Если хочешь помочь, надо предупредить его об опасности, но говорить следует не прямо, а намеками, как бы между делом заметить: до чего же ты шустро бежал! Небось, обутка потерялась? Услышав про обутку, человек сразу поймет, что ему грозит опасность, понесет подношения на алтарь, воскурит благовония или же пригласит даоса, чтобы прогнать злых духов и отвести беду.

2. Иногда человек на минуту проваливается в сон или теряет сознание, и во сне владыка Янь-ван приказывает ему доставить во дворец душу кого-то из его знакомых. Проснувшись, нужно придумать способ, как предупредить несчастного о грядущей беде, ни одним словом не обмолвившись про сон. Если намеками объясниться никак не получается, собеседникам следует забраться куда-нибудь повыше, например, на дерево, и разговаривать шепотом, не то Дух земли подслушает и донесет обо всем владыке Янь-вану. За такие предостережения можно только благодарить, а вот подносить подарки в знак благодарности нельзя, иначе Янь-ван догадается о сговоре.


И если сонеха сказала про обутку, значит, Чжаоцину грозила настоящая опасность. Вот только жила Шуйшуй так далеко, что покуда новость добралась до Мацяо, время было упущено и Чжаоцин уже исчез. Начались поиски, кто-то вспомнил о человеке в белых одеждах, несколько деревенских отправились искать Чжаоцина на хребет. И скоро ветер принес нам обрывки хриплого надсадного плача его жены.

Душа Мелкого Чжао в самом деле уже улетела. Он погиб страшной смертью: обезглавленное тело лежало ничком на берегу ручья, а голова плескалась в воде, в чжане с лишним от тела, сплошь облепленная пиявками. Зверская расправа над Чжаоцином взбудоражила всю коммуну, взбудоражила она и уездное управление общественной безопасности, и оттуда прислали несколько ответственных работников, чтобы расследовать дело. Пламя в них горело высокое, ответственные работники не верили ни в какие предсказания и блуждания души. Они сразу предположили, что Чжаоцина убили гоминьдановские шпионы, которых десантировали на хребет Тяньцзылин, или же воры из Пинцзяна, промышлявшие кражей деревенского скота. Чтобы успокоить население и пресечь вредные слухи, ответственные работники приложили много сил к расследованию убийства, рыскали повсюду с таинственным видом, брали отпечатки пальцев, ко всему прочему, согнали на митинг борьбы самых подозрительных помещиков и как следует их раскритиковали – словом, поставили на уши всю деревню, но так и уехали, ничего толком не объяснив. Местное начальство тоже приняло меры: в коммуне собрали отряд народного ополчения и выставили ночной караул, чтобы предотвратить подобные инциденты.

Караульным никто не завидовал. Ночами было холодно, страшно хотелось спать, я стоял, сунув копье под мышку, и временами подпрыгивал на месте, чтобы согреть онемевшие ступни. Вдруг с тропы на хребет донесся шорох чьих-то шагов – помертвев от страха, я прислушался, но шорох стих. Пытаясь укрыться от ветра, я зашел за угол, но и там не смог унять дрожь. Немного помедлив, я решил проявить гибкость, отступить в дом и нести караул, глядя на улицу из окна. Скоро ноги у меня окончательно замерзли, и я стал коситься на постель, потом не выдержал, уселся на кровать и закутался в одеяло, но не забывал про революционную бдительность и пообещал себе время от времени выглядывать в окно.

Я боялся, что за окном вдруг появится человек в белых одеждах.

Проснулся я с тяжелой головой, а обнаружив, что солнце давно взошло, в ужасе выскочил из дома, но на улице никого не увидел. Из коровника доносилось обычное гиканье – пастух выгонял скотину на выпас. Все шло своим чередом.

Было непохоже, чтобы кто-то приходил проверять мой пост, и от сердца у меня отлегло.

Другую версию смерти Чжаоцина я услышал много времени спустя, когда перевелся в уездный центр и там встретил Яньу, приехавшего в город за краской. Оказалось, пока шло следствие, Яньу пытался втолковать ответственным работникам, что не убивал Чжаоцина, и вообще это было не убийство, а самоубийство. А если точнее, непреднамеренное самоубийство. Яньу рассуждал так: почему тело Чжаоцина лежало на берегу ручья? Почему на месте происшествия не было обнаружено следов борьбы? А вот почему: Мелкий Чжао заметил в ручье рыбу или еще какую живность, залег между камней и попытался насадить ее на древко серпа. Он слишком сильно замахнулся и не заметил, что лезвие целится ему прямо в затылок, ударил древком по воде и сам себе отрубил голову.

Смелое предположение. Я держал в руках такой серп (его еще называют ножом коня-дракона), древко у него длинное, чтобы не наклоняться, пока рубишь тростник, а лезвие отходит от древка под прямым углом. И когда я представил, что произошло на ручье по версии Яньу, затылок мне в самом деле обдало холодом.

Но пока шло расследование, у Яньу был неподходящий классовый статус, чтобы высказывать догадки, и ответственные работники не приняли его слова всерьез.

К тому же и доказательств у него никаких не было.

△ Разма́яться
△ 懈

При таких туманных обстоятельствах Чжаоцин и лишился головы. Стоя в ночном карауле, я вглядывался в очертания хребта Тяньцзылин, который при свете луны вдруг сделался крупнее и ближе, и вспоминал, каким Чжаоцин был при жизни. Из-за пошлых шуточек Чжаоцина, из-за его мелочности я ни разу не нашел для него доброго слова. И только после его смерти вспомнил, как однажды меня послали выводить на стене очередное изречение председателя Мао, я забрался на лестницу, и вдруг ее повело вниз, а я повис в воздухе, ухватившись руками за поперечную балку. Когда Чжаоцин увидел издали эту картину, чашка с рисом выпала у него из рук и со звоном ударилась о землю. С воплями: «На помощь!.. Беда!.. Беда!..» он ошалело скакал из стороны в сторону, а потом, так ничего и не предприняв, сел и горько разрыдался.

Скорее всего, большая опасность мне не грозила, ни к чему было так рыдать и подпрыгивать, да и потом, Чжаоцин ничего толком не сделал, чтобы мне помочь. Но никто из моих друзей и приятелей, оказавшихся тогда поблизости, не пришел в такой испуг и не плакал о моей участи так безутешно. Я благодарен ему за эти слезы – пусть даже они продолжались не больше минуты, а потом бесследно скрылись в маленьких глазах Чжаоцина, навсегда оставшихся для меня чужими. И с тех пор, где бы я ни оказался, сколько бы городов и деревень ни стер из памяти, я не могу забыть того, что увидел, пока держался руками за поперечную балку: я увидел лицо, только обращенное ко мне лицо – сверху мне казалось, что щупленькая фигурка Чжаоцина целиком спряталась за этим лицом, истекающим желтыми слезами.

Мне захотелось сказать ему доброе слово или одолжить без возврата какую-нибудь мелочь – пару монет или кусок щелока, но это было уже невозможно.

Я отнес в его дом старый ватный плед и велел жене Чжаоцина застелить им гроб. Всю жизнь он проспал на коромыслах, пусть хоть в гробу поспит по-человечески. Вся жизнь его прошла в заботах, пусть хоть сейчас размается.

«Размаяться» в Мацяо значит «отдыхать».

△ Миа́зма увя́дшего тростника́
△ 黄茅瘴

Чжаоцин много раз предупреждал, что на заре ходить в горы опасно, надо дождаться, когда как следует рассветет. Однажды он показал мне синий полупрозрачный туман в горном лесу, туман вился шелковой лентой, висел на листьях и ветвях, кое-где собирался в кольца – это была миазма.

Миазмы бывают самые разные, по весне путника в горах подстерегает миазма весенней травы, летом – миазма сливовых дождей, осенью – миазма увядшего тростника, но все они очень опасны. Если надышался миазмой, кожа начинает гноиться, лицо желтеет, пальцы чернеют, разом нападают понос и рвота, в тяжелых случаях отравление заканчивалось смертью.

Еще он говорил, что и днем в горах нужно держать ухо востро. Накануне нельзя курить и пить вино, нельзя браниться и сквернословить, нельзя подниматься на брачное ложе, а вместо этого следует воскурить благовония духу гор. Перед выходом в горы лучше всего сделать пару глотков кукурузной настойки, чтобы согреться и укрепить начало ян. Еще от злых сил помогает расщепить бамбуковую трубу в северо-восточном углу дома.

Все это рассказал мне Чжаоцин.

Это он мне рассказал. Я помню.

△ Гаси́ть и́мя
△ 压字

Встретив Куйюаня много лет спустя, я его не узнал. Он отрастил себе широкий кадык, усики и бородку, был одет в помятый пиджак и кожаные туфли с задранными носами, источал запах одеколона и держал в руках черную сумку со сломанной молнией. Представился Куйюанем, младшим сыном Ма Чжаоцина – дядюшка Шаогун, ты что, забыл Куйюаня? Ну и память у тебя, ха-ха-ха…

Насилу припомнив мордочку Чжаоцинова пащенка и сопоставив ее с незнакомым лицом перед собой, я действительно увидел некоторые сходства. И узнал письмо, которое он предъявил, – точно, пару лет назад я писал его Фуча, мы обсуждали один вопрос языкознания.

Куйюань сказал, что страшно по мне соскучился, думал обо мне целыми днями, вот и отправился в город на поиски. Я очень удивился и поинтересовался, как он узнал, где я живу. Даже не спрашивай, запричитал Куйюань, я едва с ног не сбился, пока искал. Оказалось, высадившись в порту, он первым делом бросился узнавать у людей мой адрес, но никто ему не помог. Тогда он поинтересовался, где находится городская управа, но и тут ему не ответили. Рассердившись, Куйюань спросил, где находится управа провинции, и наконец нашелся прохожий, который продиктовал ему нужный адрес. Я рассмеялся: а при чем тут управа, если ты меня искал? Куйюань ответил, что каждый год уезжает из деревни проветриться, был уже и в Ухане, и в Гуанчжоу, и в Шэньчжэне. Знает, как в городе все устроено. Очевидно, это было ответом на мой вопрос.

Я так и не понял, попал ли он в управу. Но Куйюань жаловался на мой домашний телефон – якобы аппарат неисправен и до меня невозможно дозвониться. После я узнал, что у него вообще не было моего номера, так что одному богу известно, кому он там звонил.

В конце концов он поймал такси и потратил последние пятьдесят юаней, чтобы найти университет, где я работал. Видимо, таксист понял, что имеет дело с неместным, и провез его кругом через весь город.

Куйюань ничуть не расстроился, он не принимал деньги близко к сердцу и расставался с ними легко. Короче говоря, он проделал все, что обычно делают большие фигуры: посетил городскую управу, воспользовался телефоном, прокатился на такси, а потом наткнулся на моего знакомого, и тот объяснил ему, где я живу. Куйюань сразу знал, что найти меня не составит труда, так оно и вышло: без особых усилий он совершил чудо – предпринял дальний рейд с прицельной атакой на мой дом, да еще прихватил с собой какого-то незнакомого мне деревенского парня. Теперь все хорошо, мы дома – Куйюань скинул пиджак, снял часы, туфли и носки, вычистил грязь, скопившуюся между пальцев, осмотрелся по сторонам и очень удивился, что в моей квартире нет ни кожаной мебели, ни телевизора с большим экраном, ни пластиковых панелей с цветным напылением, ни светомузыки, ни двухканальной стереосистемы с караоке – его знания о настоящей городской жизни были намного богаче моих. Я сказал, что стереосистема – дорогое удовольствие, за один лазерный диск придется отдать сорок, а то и пятьдесят юаней. Какие сорок, поправил меня Куйюань, хороший диск стоит двести юаней, не меньше! Я спросил: так подорожали? И раньше столько стоили, ответил Куйюань. Продолжая упорствовать, я сказал, что на днях мой друг купил лицензионный диск за пятьдесят юаней. Но это не DDD, объяснил Куйюань, звук не цифровой. Кто в музыке разбирается, такой диск ни за что не купит!

Я не понимал, что такое DDD, поэтому не стал углубляться в тему и слушал его разглагольствования молча.

Помывшись, он надел майку и штаны из моего шкафа и заулыбался: а я сразу говорил, что одежду можно с собой не брать. И домашним сказал: вы нашего дядюшку Шаогуна не знаете! С ним не придется думать, во что одеться, чем пообедать и куда на работу устроиться. Как говорится, дома родители помогают, а вдали от дома – друзья. Вот мы и оказались вдали от дома, самое время воспользоваться положением дядюшки Шаогуна… С этими словами он любезно похлопал меня по плечу.

Я убрал его руку с плеча.

Не все так просто, сказал я Куйюаню. Ладно, сначала устроитесь на новом месте, а там поговорим.

Я поселил их в гостинице. Во время регистрации я заметил, что вместо фамилии Ма в удостоверении Куйюаня значится фамилия Ху. Оказалось, после смерти Чжаоцина его вдова, не сумев прокормить такую ораву, отдала Куйюаня на воспитание в семью Ху. Брата и сестру Куйюаня ей тоже пришлось отдать в другие семьи.

Семейство Ху устроило Куйюаня в школу, он окончил девять классов и ни в чем не нуждался, вот только имя пока не «погасил», поэтому не мог получить причитавшуюся ему долю имущества и зажить своим домом. «Гасить имя» – официальная церемония принятия в род, которая обычно проводится после похорон названого отца. Старший в роду нараспев читает имена названого отца, названого деда и прадеда… Перечисляет имена всех известных предков по отцовской линии, поминает половину родословного древа. Гашение имени – залог того, что приемный сын продолжит дело своих новых предков, унаследует их добродетели и не унесет кровным родителям имущество, нажитое назваными. Деревенские верят, что имена (а тем более – имена умерших) наделены сверхъестественной силой, способной усмирять зло, оберегать потомство и наказывать нечестивцев. Куйюань рассказал, что приемная семья его живет богато, у них большой дом, много скотины, вот только старый Ху совсем не думает помирать – в восемьдесят семь лет выходит работать в поле, прошлой весной вроде слег, и мокротой кашлял, и кровью харкал, по всему было видно, что старик скоро отойдет, но он помирал, помирал, да так и не помер… Виданное ли дело? – таращился на меня Куйюань.

Он хотел сказать, что вынужден мыкаться без своей доли имущества до тех пор, пока ему не погасят имя. И его это очень огорчает.

Поэтому он решил не ждать у моря погоды, а ехать в город и пытаться самому устроить свою жизнь.

△ Лени́вый (при употреблении мужчинами)
△ 懒(男人的用法)

У моего приятеля была своя строительная бригада, которая часто нуждалась в рабочих руках. Я отправил туда Куйюаня вместе с его товарищем, рассудив, что там они смогут заработать и заодно освоить новое ремесло.

Но через несколько дней они со скорбными лицами объявились у меня на пороге и в один голос заявили, что работать на стройке не могут. Да, никак не могут.

– Что случилось?

– Да ничего.

– Улочная болезнь?

– У меня улочной болезни отродясь не было. Просто… спекся весь.

– На солнце спекся?

– Ну.

– А панаму надевал?

– Да какой от нее толк.

– А в деревне ты как не спекся? Мы в Мацяо каждый день на солнце работали.

– Я… в деревне и не работал никогда.

– А что же ты делал целыми днями?

– Да ничего, иногда братцу Яньу помогал долги собрать, зерно на склад отвезти. А так все больше гулял, в карты играл, шары гонял, в гости ходил.

Куйюань улыбнулся и обменялся взглядом со своим товарищем. Тот лузгал семечки, посматривая в телевизор, но на словах Куйюаня с готовностью заулыбался.

– Вы же молодые совсем, почему такие ленивые? – Я выбрал очень обидное слово.

– Точно, ленивые! – радостно согласился Куйюань. – Я и дома ленился, дров никогда не колол, воды не носил, рис промывать не умею, даже помои свиньям не умею готовить.

– И я тоже, – поддакнул парень с семечками. – Спроси меня, где лежат серп с коромыслом или чем свиней кормить – ни за что не скажу.

– Я как в карты уйду играть, две недели дома не появляюсь.

– В карты я не играю, зато езжу в город к третьему дядюшке – на мопеде гоняю, телевизор смотрю.

Я удивился. По их гордой интонации, по их кичливым рассказам я понял, что значения некоторых слов давно мутировали, что в мире полным ходом идет кампания по переопределению лексических единиц, только я ничего о ней не знаю. Слово «ленивый», произнесенное мной с таким презрением, для них давно превратилось в медаль, за которую следовало сражаться, а потом гордо носить на груди. А обличаемый мной порок стал синонимом свободной, приятной, респектабельной жизни, которую могут позволить себе только самые недюжинные люди, воплощением недосягаемого идеала. О чем нам было говорить дальше?

Конечно, исходное значение слова «ленивый» не размылось окончательно – обсуждая знакомых девушек, парни вспоминали, какая из них ленивая, а какая работящая, и дружно порицали лентяек. Отсюда видно, что у них сформировался отдельный мужской словарь, не применимый к женщинам. И прилагательное «ленивый» в нем было окружено ореолом славы. Но если это случилось с «ленивым», остается только гадать, что стало с прилагательными «деспотичный», «жестокий», «коварный», «вероломный», «бездарный», «преступный», «алчный», «продажный», «пошлый», «лживый», «прогнивший», «подлый», «угодливый» – быть может, в новом мужском словаре не найти более достойных слов для похвалы, и значительная часть мужчин готова примерить их на себя. А если какие-то мужчины до сих пор не признают нового словаря, это отнюдь не означает, что словаря не существует, а означает лишь, что сами они – языковые отщепенцы, жалкие ретрограды, оставшиеся за бортом словарных преобразований.

Разговоры людей чаще всего ведутся в пределах двух, а то и нескольких словарей. И далеко не все собеседники справляются с трудностями перевода словарных значений, а тем более могут преодолеть череду ловушек перевода скрытых контекстов восприятия каждого слова. В 1986 году я посетил «художественную колонию» в штате Вирджиния – так назывался творческий центр, где работали художники. От слова «колония» мне все время было не по себе. После я узнал, что в памяти жителей большинства западных метрополий слово «колония» не связано с резней, пожарами, изнасилованиями, грабежами, с ввозом опиума и другими ужасами – нет, для них это вполне миролюбивое слово, означающее незнакомую землю, которую предстоит сообща заселить и освоить; более того, на Западе слово «колония» овеяно романтическим флером – это край первопроходцев и искателей приключений, край, куда отправляются морские экспедиции, где разворачиваются проекты освоения новых земель и распространения цивилизации, до сих пор живые в имперской памяти. «Колония» – форпост завоевателей, бастион героев, рай для победителей. Так почему бы людям на Западе не назвать колонией творческий центр, где трудятся художники?

Там же, в Америке, я встретился с синологом по имени Хансен, он был женат на китаянке и работал журналистом в азиатском отделе одной большой редакции. Хансен с большим сочувствием слушал мои рассказы о страданиях китайского народа, а дослушав, разразился негодованием в адрес виновников этих страданий. Но вдоволь посочувствовав и выразив свое возмущение, он повел себя несколько странно: очки Хансена радостно сверкнули, а указательный палец закружил по столу, словно выводил буквы на бумаге или дирижировал невидимым оркестром. Наконец, не в силах унять возбуждение, он позвонил своему знакомому и пригласил его немедленно к нам присоединиться – Хансен говорил, что я рассказываю потрясающие истории, каждая на вес золота! Таких эффектных историй он еще не слышал… Его слова больно меня укололи, если точнее, мне стало не по себе от слова «эффектный». Мой отец покончил с собой – ощущал ли он эффектность своего жеста, опускаясь на дно реки? Младшего брата моего друга расстреляли по ложному обвинению – знал ли он, какую эффектную сцену устраивает, когда рыдал перед казнью, не найдя в толпе лица родителей? Сына моего товарища убили хулиганы – сознавал ли его отец, какой эффектный выходит сюжет, когда забирал его вещи из университета и не мог поверить, что это он и никто другой сочиняет эпитафию на памятник своему сыну?.. Я не сомневаюсь в искренности Хансена, в своих статьях он всегда ратовал за справедливость и старался помочь китайскому народу, наконец, при его содействии я получил стипендию и приехал в Штаты по научному обмену. Но слово «эффектный», которое он употребил, происходило из словаря, недоступного для моего понимания.

Очевидно, в его словаре страдания были не просто страданиями, а материалом для статьи или выступления, условием, необходимым, чтобы пробудить в народе волю к сопротивлению, а стало быть, чем тяжелей страдания, тем ярче и эффектней окружающий их ореол. Словарь Хансена подразумевал, что покончить со страданиями можно лишь получив новые подтверждения этих страданий и убедив как можно больше людей в необходимости, неотложности и праведности борьбы с их виновниками. Значит, чтобы уничтожить страдания, нужно страдать. Страдания – ключ к сочувствию спасителей, ключ к их радости и удовольствию, жирные галочки, которые появятся в списке их героических свершений.

Мне не хотелось продолжать разговор, я передумал и сам расплатился за свой ужин, твердо отказав недоумевающему Хансену.

Я часто с ужасом замечаю, как это непросто – говорить: вылетев наружу, слова становятся семенами, из которых вырастает непонимание. Еще я заметил, что даже самая мощная пропагандистская машина не способна контролировать правильность понимания транслируемой пропаганды, и ее усилия зачастую вязнут в топи двояких толкований. Тут самое время рассказать о том парне, которого привел ко мне Куйюань. Он носил фамилию Чжан, работал на студии кинозаписи уездного центра, но был уволен со службы за нарушение политики планирования рождаемости. Он прекрасно понимал, к чему приводят нарушения, государство намозолило ему уши бесконечными проповедями о наказаниях за несоблюдение политики. И детей он не любил, сын с дочерью видели Чжана очень редко, а еще реже видели его улыбку, дети были досадной помехой, бременем, из-за которого ему постоянно хотелось развестись. У него не было ни одной причины производить на свет третьего ребенка.

Разговор с ним мало что прояснил, и я пришел к единственному возможному выводу: Чжан просто оперировал иной лексической системой. Значения многих единиц в его словаре отличались от общепринятых. К примеру, сочетание «нарушать закон и порядок» в словаре Чжана вовсе не маркировалось как нечто дурное и постыдное, как раз наоборот: нарушение закона – прерогатива сильного, главный источник счастья и славы. Словарная статья «нарушение закона и порядка» подразумевала взяточничество, фарцовку, посещение проституток, проезд на красный свет, плевки на пол, растрату казенных средств, воплощая собой идеал жизни Чжана. И если он не успел проделать что-либо из приведенного списка, то лишь потому, что пока не имел такой возможности.

И когда превышение плана рождаемости стало приравниваться к «нарушению закона», при этом оставаясь в рамках тех действий, которые Чжан без труда мог себе позволить, нетрудно догадаться, какое решение он принял.

В его решении произвести на свет третьего ребенка отсутствовала логика, Чжаном двигали не рациональные соображения, а когнитивная инерция и импульсивное стремление ко всякому привилегированному поведению. Наверное, у него был какой-нибудь знакомый начальник или воротила, который гордо произвел на свет троих, а то и четверых детей, пока все вокруг ограничивались одним ребенком. Поэтому, решившись на такой отчаянный шаг, Чжан сразу почувствовал себя на голову выше остальных, будто сам стал начальником или воротилой. Он нарушил закон, но втайне гордился своим преступлением, без конца смаковал свою лихость, словно чиновник, сумевший прикарманить миллион юаней.

Влияет ли на таких людей пропаганда? Работает ли с ними правовое воспитание? Конечно: оно усиливает их тягу к авантюрам и подбрасывает новые соблазны.

Я не могу найти другого объяснения.

Если моя версия верна, тогда весь вопрос – не более чем вопрос языка, абсурдное следствие неверного подключения словарных значений и замыкания в семантической цепи. Нарушитель закона лишился работы, которая его кормила, сполна заплатив за неверное толкование самых обычных слов. А направленная на него пропаганда властей превратилась в безнадежную затею, принесшую диаметрально противоположные результаты: упав на почву иного словаря, непроницаемого понимания, пропагандистские лозунги привели к появлению надрывно кричащей новорожденной. Она никому не нужна. Но ее уже никуда не спрятать, не стереть ластиком, не замазать корректором.

Она будет расти, она войдет в будущее.

Она – полнокровное воплощение ошибки перевода.

△ Пузы́рная шку́ра (и проч.)
△ 泡皮(以及其他)

С приходом девяностых в Мацяо появилось много новых слов, которые довольно часто мелькают в речи: «телевизор», «эмульсионка», «диета», «мануал», «Ни Пин[126]», «диско», «G107[127]», «морепродукты», «лотерея», «строить Великую стену» (играть в мацзян), «кататься на пукалке» (ездить на мопеде), «носить корзину» (работать посредником) и т. п. И целый ряд старых слов, которые почти вышли из употребления после основания КНР, теперь снова отвоевали себе места в языке. Человек незнающий может даже решить, что это какие-то новые слова. Приведу несколько примеров.

«Сократить» в значении «убить» – слово, перекочевавшее в язык из арго Красного братства[128].

«Развести» – тоже арготизм из Красного братства, первоначально он использовался в судах братства при замирении сторон, а потом распространился по всей стране, постепенно расширяя свою семантику, и в конце концов стал обозначать любые действия по решению вопросов и устранению трудностей. Сейчас он уже и в газетах встречается – например, не так давно я видел заголовок: «Разведем проблемы при помощи политики реформ и открытости».

Бычьей Головой называют авторитетного человека, который выступает миротворцем или третейским судьей; обычно эту миссию берут на себя самые почтенные и уважаемые старики сообщества. Бычью Голову не выбирают голосованием и не назначают указанием сверху: каждый коллектив стихийно решает, кто станет Бычьей Головой.

«На соломенные сандалии» – раньше имелась в виду посильная плата, которую лицо, прибывшее издалека по служебному поручению, собирало у всех причастных к поручению, когда оно было выполнено. В конце восьмидесятых словосочетание пережило второе рождение, и смысл его мало изменился, только нынешняя мзда на соломенные сандалии кладется в карман руководящим работникам, сотрудникам органов правопорядка да и просто отзывчивым людям, которые прибыли издалека с радостной или печальной вестью. Правда, получатели мзды теперь носят кеды или кожаные туфли, да и собирается мзда уже не зерном.

Пузырными шкурами обычно называют бродяг и лентяев, в нормативном языке тому же значению соответствует словосочетание «нахальная шкура», только в отличие от него сочетание «пузырная шкура» лишено агрессивных коннотаций. «Пузырной шкурой» называется человек жалкий, трусливый и лебезящий, напоминающий своей пустотелой мягкостью мыльный пузырь.

Выражение «пузырная шкура» я впервые услышал от Куйюаня. Вообще-то Куйюань и сам был живым воплощением «пузырной шкуры». Когда я взялся стыдить его за нерадивость, Куйюань закивал, словно курица, перед которой рассыпали зерно, пытаясь поддакнуть каждому моему слову. Он округлял глаза, всплескивал руками, притопывал ногами – в общем, всеми силами старался мне подпеть. Я говорил, что в его возрасте работал по десять часов в день, Куйюань добавлял: какие там десять, по меньшей мере пятнадцать, от зари и до зари. Скажешь, нет? Я говорил, что люди трудолюбивые и в деревне найдут себе применение – можно кур разводить, рыб или свиней, посмотри, сколько десятитысячников[129] вышло из села. Он говорил: да что там десятитысячники, некоторые деревенские стали настоящими начальниками, вывели свои компании на заграничный рынок – ты разве не смотрел новостей по телевизору?

Он так старался подпеть, что меня же призывал к ответу.

Словом, он разве что по губам себя не бил и не кричал с негодованием: «Долой Куйюаня! В расход Куйюаня!», после чего второпях собрал трусы и носки, которые только что развесил сушиться, побросал все в черную сумку со сломанной молнией и туго перемотал ее сверху красной упаковочной лентой. Потом снял рубашку, которую я ему одолжил, и сказал: пора ехать, пора домой, еще успеем в порт на последний рейс.

Даже чаю не попил.

Было уже темно. Мне вдруг стало жаль смотреть на это поспешное бегство. Ему незачем было ехать тем же вечером, незачем было возвращать мне рубашку – он мог по крайней мере выпить чаю, а потом уже отправляться в путь.

– К чему такая спешка. Пусть не нашли работы, погуляйте в городе пару дней, когда еще выпадет такой случай… – Тон мой заметно смягчился.

– Ничего, уже нагулялись!

– Так поезжайте утром, как позавтракаете.

– Все равно ехать, а ночью оно прохладней.

Не теряя времени даром, не желая задерживаться ни на минуту, Куйюань со своим товарищем спешили домой, в деревню. Они плохо знали город и не имели понятия, ходит ли еще транспорт, на каком автобусе можно добраться до порта, успеют ли они на последний рейс, а если не успеют, где скоротать долгую ночь. Они готовы были скакать по клинкам и нырять в огненное море, лишь бы оказаться подальше от моего дома и не слушать больше упреков. Я спустился с ними на улицу и хотел позвонить другу, чтобы он подвез нас на машине в порт, но они убежали вперед, махнули оттуда и бесследно скрылись в ночи.

△ Ка́мера с демокра́тией (при употреблении арестантами)
△ 民主仓(囚犯的用法)

Сбежав из моего дома, в деревню Куйюань так и не вернулся. Дней через десять в дверь мою постучали, и растрепанный паренек протянул смятую пачку из-под сигарет с двумя рядками иероглифов, нацарапанных шариковой ручкой. Очевидно, чернила в ручке закончились, кое-где сигаретная пачка даже порвалась под нажимом, и мне пришлось поднести ее к свету, чтобы с трудом разобрать написанное.

«Дядюшка Шаогун, выручяй! Срочно! Срочно! Срочно!» И подпись: «Твой плимяш Куйюань». Прочитав записку, я попытался выяснить у паренька, что случилось. Он ничего не знал, и Куйюаня никакого не знал, просто сегодня его выпустили из изолятора, а перед тем какой-то человек сунул ему десять юаней и попросил доставить записку по адресу, вот и все. Знал бы, что придется так далеко добираться, и за тридцать юаней не согласился бы. Он все топтался у меня на пороге, пока я не заплатил еще пять юаней сверху.

Было ясно: Куйюань набедокурил и попал в тюрьму.

Меня охватила досада и злость – окажись рядом Куйюань, я обругал бы его самыми грязными словами, да еще пинка бы хорошего отвесил. Но злиться было уже поздно – проклятия от вшей не помогут, и сколь ни дорожил я собственной репутацией, пришлось стиснуть зубы и вызволять Куйюаня из тюрьмы. Первым делом я бросился узнавать, где находится изолятор временного содержания, в котором он сидит, попутно выясняя разницу между изоляторами провинциального и городского уровня, а заодно разницу между следственным изолятором, изолятором временного содержания и спецприемником. Все знакомые, которых я в тот день обзванивал, выражались так туманно и уклончиво, словно я сам превратился в арестанта. Их терпеливые инструкции были полны обиняков и экивоков, точно я покрываю страшное преступление, а они обходят опасную тему стороной, пытаясь сохранить мне лицо. Дескать, мы не дураки, все понимаем.

Потом я поехал на работу, чтобы выписать справки, которые могли пригодиться по ходу дела, взял денег, прихватил дождевик и отправился в пригород, где как раз бушевала песчаная буря. Сотрудники автоинспекции дважды останавливали мой мопед и выписывали штраф за превышение скорости, и к тому времени, как я отыскал изолятор, уже стемнело, и ворота были закрыты. Так что назавтра пришлось ехать снова, запастись улыбками, любезностями и сигаретами, примерять разные диалекты, чтобы снискать расположение каждого встречного благодетеля в фуражке, но в результате мне удалось протиснуться сквозь толпу и попасть в кабинет, где сидела сотрудница полиции – судя по акценту, из Сычуани. Я наконец выяснил, что натворил Куйюань: играл на деньги в порту. И хотя в последнее время власти активно борются с азартными играми, но, принимая во внимание отсутствие отягчающих обстоятельств и переполненность изолятора, полиция готова пойти навстречу и отпустить Куйюаня после уплаты штрафа. Я очень обрадовался и долго благодарил сотрудницу на сычуаньском диалекте.

Денег мне не хватило, пришлось ехать домой, чтобы собрать недостающую сумму, и вот наконец я уплатил штраф, возместил расходы за содержание арестанта в изоляторе, за печать учебных материалов и мог забрать Куйюаня на поруки. Тут случилась еще одна заминка: очевидно, вследствие переполненности изолятора сотрудник на приемке ошибся, и теперь охранники не знали, в какой камере сидит Куйюань. Они ничего не успевали, я прождал впустую часа три, в конце концов надо мной сжалились – разрешили в виде исключения пройти внутрь и самому поискать Куйюаня. Я увидел уходящий вдаль коридор, по обе стороны которого тянулись серые железные двери, на каждой двери имелось маленькое окошко, а за ним теснились лица – точнее будет сказать, каждое окошко представляло собой прямоугольник из глаз, смотревших в коридор под всеми возможными углами, сбитый плотнее, чем брикет мяса из морозилки. Глаза вцеплялись в меня, полные ожидания и надежды. Я подходил к двери, с трудом добивался, чтобы брикет из глаз и лиц ненадолго раздвинулся, и кричал в образовавшуюся щель: «Ху Куйюань!», а после прикладывал ухо к окошку и вслушивался в происходящее позади брикета. Я слышал неразборчивый гул, вдыхал кислую вонь мочи, пота и собственного разочарования – никто не отвечал.

На тридцатой по счету камере горло уже саднило от крика, и наконец откуда-то издалека донесся ответ – тихий шепот, подхваченный железной решеткой. Я очень удивился: в каждой камере было не больше тридцати квадратных метров, почему же голос звучит так далеко? Он будто летел ко мне из другого мира, раскинувшегося по ту сторону железного окошка.

– О-хо-хо, – ему будто горло сдавили.

Забирая у полицейских черную сумку со сломанной молнией, Куйюань долго и многословно раскаивался в содеянном, потом наконец умолк и осторожно забрался на заднее сиденье мопеда, украдкой поглядывая в мою сторону. Когда мы проехали несколько километров, он впервые пошевелил ногами, и по ветру полетела вонь от его носков.

Дома я приказал ему встать у двери, не двигаться и ничего не трогать, снять всю одежду и отправляться в душ, а моя жена собрала вещи Куйюаня в узел и понесла к стиральной машине.

Скоро я услышал испуганный крик жены – как и следовало ожидать, на одежде обнаружились вши, клопы и пятна крови. Куйюань высунулся из ванной, растянул губы в неловкую улыбку и спросил, приглаживая волосы:

– А зеркало у вас где?

Я показал.

– Не повезло мне – угодил в камеру с демократией.

Я не понял.

– Жив остался, но шкуру знатно попортили.

– Что еще за камера с демократией?

– А ты разве не знаешь?

– Я в тюрьме не сидел, откуда мне знать?

– Ну… как объяснить… Камера, где демократия.

– Это как?

– Где демократия, там вши, потасовки, кровь.

Я все равно ничего не понял.

Он сел обедать. Рассказал, что лучше всего в тюрьме живется королям: когда король ест, один заключенный обмахивает его веером, другой поет песни, третий держит наготове полотенце, чтобы промокнуть ему лоб. Когда приносят обед, король первым выбирает себе еду – само собой, его чашка всегда полна мяса и других разносолов. Потом едят «алмазные стражи»[130] – ближний круг короля. А объедки достаются простым заключенным. Спит король всегда на самом козырном месте. А если ему захотелось полюбоваться на женщин, один из заключенных встает под окном, чтобы король мог опереться ногами ему на плечи. Иным везунчикам приходится стоять так два часа кряду, пока колени не затрясутся, а пятки не опухнут.

Не подчиниться таким порядкам нельзя. Сам король и пальцем не пошевелит, зато тебя до полусмерти изобьют алмазные стражи или обычные заключенные, желающие выбиться в алмазные стражи. Как говорится, «угостят смирительной дубинкой»[131]. Если дубинка не сработает, алмазные стражи предъявят охране гвоздь или лезвие, которое «изъяли» у нарушителя режима, после чего тебе наденут кандалы или ножную колодку, и жизнь начнется такая, что хуже смерти. Правда, несмотря на рассказы о зверствах королей, Куйюань признавал, что сидится в такой камере довольно спокойно: король следит за порядком, чтобы никаких потасовок, чтобы соблюдалась гигиена, чтобы полотенца висели ровно, а постели были заправлены как положено – тюремное начальство на такие камеры налюбоваться не может. А хуже всего сидеть в камерах с демократией, где короля еше не выбрали или где идет война королей. В таких камерах человеку никакой жизни не будет. Слово не так сказал – сразу крики, драка. Посидишь месяц в такой демократии, и если выйдешь с целым лицом, с двумя руками и на своих ногах, считай, тебе повезло…

Потирая чудом уцелевшую голову, Куйюань с дрожью в голосе рассказывал, что попал не куда-нибудь, а в камеру с демократией – повезло так повезло. Сидевшие там сычуаньцы, кантонцы и дунбэйцы провели уже «три великих сражения»[132], но все без толку. Тюремное начальство распорядилось надеть зачинщикам беспорядков ножные кандалы, но и это не помогло. Куйюань целыми днями дрожал от страха, ни разу не поспал по-человечески.

– Вижу, у тебя богатый тюремный опыт, – усмехнулся я.

– Нет-нет, – поспешно возразил Куйюань, – я человек законопослушный. Брось деньги у меня под носом – я не подниму.

– И в который раз тебя закрыли?

– В первый раз, честное слово. Разрази меня гром, если вру. А про тюрьму мне братец Яньу рассказывал.

Я не помнил братца Яньу.

– Ты что, и братца Яньу забыл? – удивился Куйюань. – Он ведь у нас директор, большой начальник. Младший брат Яньцзао. Вы с ним еще в баскетбол играли.

Тут я вспомнил, что у Яньцзао в самом деле был младший брат. Когда я приехал в Мацяо, Яньу еще учился в школе, потом мне рассказывали, что он написал какой-то контрреволюционный лозунг на передвижной сцене и сел из-за этого в тюрьму – я тогда из Мацяо уже уехал. Стало ясно, что память у меня слабеет.

△ Тяньаньмэ́нь
△ 天安门

Перед возвращением в Мацяо я слышал от многих знакомых о новой местной достопримечательности под названием ворота Тяньаньмэнь, будто даже командированные в уезд чиновники из столицы, посетив кумирню Цюй Юаня и Музей Революции, берут машину, чтобы посмотреть на местную Тяньаньмэнь.

Строго говоря, достопримечательность находилась на территории Чжанцзяфани, неподалеку от того самого шоссе G107, но поскольку объект числился собственностью мацяоского Яньу, его все-таки относили к Мацяо. Это была огромная усадьба, занимавшая несколько десятков му, с беседками, павильонами, мостами, галереями, садами, бамбуковыми рощами, лотосовыми прудами и декоративными горками. Все парки и павильоны носили какое-нибудь название, рядом с Эдемским садом стоял Павильон Реки Сяосян[133], и выглядело такое сочетание Запада и Востока довольно комично. Качество строительных работ оставляло желать лучшего – облицовочные кирпичи были уложены вкривь и вкось, а сверху перемазаны засохшим раствором, который никто не удосужился соскрести. И алюминиевые окна при попытке открыть их натужно визжали, словно раму заклинило. Уровень отделки вызывал некоторое беспокойство: поселившись в такой усадьбе, Линь Дайюй с одними окнами промаялась бы целый день. Изнывать от тоски, засыпать землей цветки вишен и жечь стихи ей было бы уже некогда. В лучшем случае успевала бы погорланить пару песенок в караоке.

Рядом шло строительство небольшой гостиницы в западном стиле, где собирались размещать журналистов, писателей и туристов, – говорили, горничных будут набирать исключительно в Цзянсу и Чжэцзяне[134].

Хозяина я не застал – Яньу жил в уездном центре и только изредка наведывался в деревню, чтобы посмотреть, как идут дела на двух заводах, которые он здесь построил. Мне издали показали его дом – тихую обитель посреди лотосового пруда. Я заметил, что на каждой стене двухэтажной обители висит по три, а то и по четыре кондиционера – такое изобилие выглядело уже странновато, будто у хозяина случился переизбыток кондиционеров, и он решил заполнить ими весь дом, даже в туалете повесил несколько штук.

Раньше я слышал, что некоторые деревенские, разбогатев, покупают себе сразу десяток вентиляторов, и если дома для вентилятора места уже не хватает, вешают его в свинарнике. Оказалось, мода на вентиляторы сменилась модой на кондиционеры. Не скрывая гордости, гид предложил мне пересчитать кондиционеры в доме хозяина усадьбы, а когда я ничего не ответил, стал пересчитывать их за меня. Он азартно выкрикивал цифры, и каждая звенела у меня в ушах, словно все эти железные коробки имеют какое-то отношение к Мацяо, словно я должен немедленно восхититься блестящими результатами политики народного обогащения.

Недовольный произведенным эффектом, гид привел управляющего усадьбой – молодого паренька, который помнил меня по Мацяо (в свое время я пару раз подменял учителя в его классе). Управляющий достал ключи и решил устроить мне экскурсию по особняку. Отказываться было невежливо, и я последовал за ним по извилистому коридору, мы миновали три ряда стальных ворот и очутились в загородной резиденции директора Ма. Надо признать, резиденция была неплохо обставлена, с потолка свисали роскошные люстры, судя по виду – из Гонконга или даже из Японии. Вот только напряжения в сети не хватало, и лампы в люстрах горели слабее гнилушек в лесу, а кондиционеры и вовсе не включались, и управляющий раздал гостям плетеные веера. Телевизор не ловил ни один канал. Телефонов было целых два, черный и красный, но без современной линии их могло быть хоть десять – в трубках все равно звучали одни гудки: говорили, сотрудница, сидевшая на коммутаторе в волостной управе, все рабочее время нянчится со своими детьми, а потому ее почти невозможно застать на месте.

– Пейте чай, не стесняйтесь.

– Спасибо. – На самом деле мне больше хотелось умыться холодной водой.

– Смотрите телевизор, не стесняйтесь.

– Хорошо, спасибо.

Отставив зад, управляющий битый час возился с видеомагнитофоном, и серая рябь на экране наконец сменилась цветной записью какого-то зарубежного концерта. Но скоро экран зарябил снова. Я сказал: наверное, кассета испорчена, предложил ее заменить. Еще битый час мы искали другую кассету, нашли какой-то гонконгский боевик, но там запись оказалась еще хуже.

Я уже обливался потом. От воды в лотосовом пруду за окном поднимался пар, а бордовый ковер у нас под ногами так раскалился, что в воздухе пахло вареным мясом. Я вышел за дверь, чтобы немного отдышаться, пока все остальные досматривали прерывавшийся помехами концерт.

Потом я узнал, почему усадьба называется «Тяньаньмэнь»: ее главные ворота были уменьшенной копией одноименных ворот в Пекине. Настолько уменьшенной, что на них могла заскочить, хлопая крыльями, испуганная курица. В стороны от надвратной башни расходились обнесенные рвом стены со сводчатыми арками – они тоже были выкрашены пурпурной краской, совсем как в Запретном городе. У ворот скалили пасти два каменных льва. Правда, ров давно пересох и зарос сорной травой, из которой иногда выскакивали жабы. Поднявшись на надвратную башню, вместо огромной площади и Стелы народных героев вы видели заброшенные театральные подмостки и пустынную торговую улочку, вдоль которой выстроились прилавки с разными мелочами, лотки с лапшой да пустой бильярдный стол, занесенный желтой пылью. Рядом, словно курицы на насесте, сидели на корточках одуревшие от безделья молодые парни.

Я не мог понять, зачем Яньу отгрохал себе такую огромную усадьбу, удивлялся безумию и претенциозности проекта – десятью годами раньше за такую усадьбу его бы попросту казнили, обвинив в заговоре против императора. Может, у него не все ладно с головой? После старый знакомый Чжихуан объяснил мне, в чем тут дело. Оказалось, в школе Яньу порядком натерпелся из-за своего происхождения: однажды он раздобыл где-то открытку с площадью Тяньаньмэнь и приклеил к изголовью кровати, но староста класса конфисковал буржуазную собственность. Дети бедняков и низших слоев середняков даже мечтать не могут о таких открытках, по какому праву помещичий выродок любуется на площадь, с которой выступает председатель Мао? Каждый день глазеешь на площадь Тяньаньмэнь – наверное, замыслил протащить туда взрывчатку и убить великого вождя?

Очевидно, та история больно ранила Яньу и глубоко врезалась ему в память. Поэтому, разбогатев, он первым делом решил построить собственную Тяньаньмэнь.

Вы не давали ему смотреть на Тяньаньмэнь – так знайте, что теперь он может любоваться Тяньаньмэнь сколько душе угодно, да еще построит собственную Тяньаньмэнь прямо перед вашим носом. Чтобы жена с двумя пащенятами могли свободно прохаживаться по площади, устраивать на воротах бои сверчков, выгуливать собаку, жевать кунжутные лепешки, чихать и слушать, как он кричит с надвратной башни: «Да здравствует народ!»[135]

Ради этой стройки он влез в большие долги, его донимали коллекторы, угрожали перерезать сухожилия на ногах. Говорили, за ним даже приезжала машина из прокуратуры.

△ Я́рый
△ 狠

«Ярыми» в Мацяо называют людей умелых и способных, подлинных мастеров своего дела. Но штука в том, что одновременно с этим слово «ярый» имеет значение «свирепый, жестокий, злой». Мне всегда было не по себе от того, что два этих смысла объединены в одном иероглифе. Я уже говорил, что начальству нравился мой почерк, поэтому мне часто приходилось кружить по деревне с кистью и краской и рисовать на стенах высказывания председателя Мао. Я никогда не делал разметки и обходился без черновика – взбирался на лестницу, окунал кисть в краску, и скоро лозунг был готов, а деревенские прищелкивали языками:

– До чего ярый парнишка.

Я не мог понять, чего больше в их словах: осуждения или похвалы.

Умеешь красиво писать – ярый, знаешь много иероглифов – ярый, починил бригадную молотилку – ярый, сумел нырнуть и закрыть водосточные трубы в пруду – тоже ярый, и рабочие на иноземщине – люди толковые и ярые, раз придумали все эти машины, пестициды, удобрения и пластиковую пленку. Говоря так, мацяосцы едва ли сознавали, что все знания и умения для них подспудно связаны с нравственным уродством, жестокостью и бессердечием.

Я подозреваю, всему виной прошлый опыт, из-за которого носители знаний и технологий воспринимаются в Мацяо как источники потенциальной угрозы. Стоило мацяосцам увидеть огромную машину, с грохотом плывущую по небу, как из нее полетели японские бомбы; стоило услышать человеческий голос из громкоговорителя, как он велел «рубить хвосты капитализма» и отдавать всю землю в коллективную собственность. Откуда им знать, что другие толковые и умелые люди не причинят им подобного вреда?

И так ли они неправы, используя слово «ярый» сразу в двух значениях?

Похожие слова встречаются и в других диалектах.

В Сычуани способных и умелых людей называют злодеями, почти как в Мацяо. Восхищаясь чужим талантом, сычуаньцы говорят: «Каков злодей!»

В северных провинциях способных и умелых людей называют лукавыми, а иероглиф «лукавый» в синонимическом ряду стоит совсем рядом с мацяосцким «ярый». Восхищаясь чужим талантом, северяне говорят: «Лукавое семя!»

Распространенное в нормативном языке прилагательное лихай «крутой», которое используется для характеристики незаурядных способностей, может служить еще одним примером похвалы с двойным дном, поощрения, пронизанного тревогой. Иероглиф ли имеет значение «яростный, напряженный», а хай и вовсе означает «гибельный, вредный», выступая явным и однозначным предупреждением. В Хунани распространено слово «крутырь» – так называют способных людей, которые привыкли добиваться своего обманом, то есть попросту мошенников.

Очевидно, для многих китайцев знания и умения так или иначе соотносятся со злом. Чжуан-цзы больше двух тысяч лет назад говорил, что мудрость и порок растут из одного корня, любые познания вызывали у него тревогу. «Добрых людей в Поднебесной мало, а недобрых много. Поэтому польза, которую приносят Поднебесной мудрецы, невелика, а вред – велик»[136]. Если верить Чжуан-цзы, отбросив познания, люди смогут наконец покончить с захватчиками, раскрошив драгоценности и жемчуг, избавятся от воровства, разрушив верительные бирки и печати, станут верны своему долгу, разбив меры и сломав весы, прекратят соперничать друг с другом, а отменив законы и догматы, сами собой воспримут главные правила человеческой жизни… В пору неуклонного технического прогресса предостережение Чжуан-цзы напоминает далекую и забытую мелодию, слабый отсвет за горизонтом, и почти никто не воспринимает его всерьез.

Но в наследии языка (по крайней мере, в целом ряде диалектов, которые я перечислил выше) оно по-прежнему тихо напоминает о себе.

△ Вы́чура
△ 怪器

Для характеристики людей способных и умелых в мацяоском наречии есть еще одно слово: «вычура».

«Толковый словарь», выпущенный «Коммерческим издательством» в 1989 году, объясняет слово «вычурный» как «необычный, странный», при этом однокоренной с ним глагол «чурать» толкуется как «укорять, винить», а междометие «чур» – как «возглас, запрещающий касаться чего-либо, переходить за какой-либо предел».

Выходит, все необычное и странное в китайском языке неразрывно связано с упреками, осуждением и запретом – быть заурядным и посредственным куда безопаснее.

Главным «вычурой» в Мацяо и его окрестностях был Ма Яньу. В конце «культурной революции» многие сосланные пащенята смогли вернуться в город, устроившись работать на заводы, другие уехали по болезни, и в деревне сосланных осталось только двое, в том числе я. Все исполнители революционных опер уехали, и когда мацяоской агитбригаде поручили устроить представление, оказалось, что выступать попросту некому. Деревенские предложили позвать Яньу. Тогда еще школьник, он сразу откликнулся на нашу просьбу и пел в самом деле здорово; из-за малого роста выпускать его на сцену было нельзя, да и времени на репетиции у него не было, зато Яньу мог встать за кулисами и пропеть всю оперу от начала и до конца, он пел и за положительных героев, и за отрицательных, и за революционеров, и за красавиц, каждую арию помнил назубок, так что актерам на сцене оставалось только вовремя открывать и закрывать рот. Кое-где нужно было взять очень высокие ноты, и он проделал это с поразительной легкостью – голос Яньу летел над деревней, прорезая облака, а я сидел за сценой и не верил своим ушам.

Допев, Яньу побежал домой и исчез в темноте, не дав себя толком рассмотреть.

Слава о его музыкальном таланте разошлась далеко за пределы Мацяо: когда в Пинцзяне устраивали какой-нибудь концерт, Яньу обязательно звали помочь, сыграть на флейте или на хуцине – это был его верный хлеб. И если нужно было придумать декорации или костюмы актерам, Яньу стоило пораскинуть немного мозгами, и он выдавал на-гора десяток отличных идей.

Я впервые как следует его разглядел, когда он уже окончил школу и вернулся в Мацяо. Круглая детская мордашка Яньу не имела ничего общего с худым костлявым лицом его старшего брата Яньцзао. Однажды Яньу остановился посмотреть, как я играю в облавные шашки, а посмотрев несколько партий, набрался смелости и сел играть против меня. Я не принял его всерьез, думал показать парнишке основные правила и не ожидал, что через несколько ходов он загонит меня в угол. Мы сыграли еще одну партию, и снова он захватывал поле, преследовал мои шашки, точно свирепый и беспощадный маршал, готовый «убить три тысячи невиновных, лишь бы не упустить одного виновного»[137].

Я недоумевал и очень хотел отыграться.

– Извини, только насмешил тебя, – скромно пробормотал Яньу, но во взгляде его читалось нескрываемое удовольствие.

Я взялся штудировать самоучитель по облавным шашкам, а после предложил ему сыграть еще одну партию, но Яньу неизменно находил какой-нибудь предлог, чтобы отказать: то ему надо приготовить лекарство, то ждет работа в другой деревне – он постоянно прятался, не давая мне возможности взять реванш. Представляю, как радовало его мое нетерпение, моя беспомощность.

В деревне он не работал, дома бывал редко, даже когда их бабка тяжело заболела, почти не приходил ее навестить. Если в бригаде распределяли работы по ремонту ирригации, Яньцзао брал его часть на себя. И на домашнем огороде всегда было видно одного Яньцзао с вечным коромыслом на плечах. Сначала Яньу учился на маляра – однажды мы встретились на горной тропе, он нес ведро с кистями, с ног до головы перепачканный в краске. К нашей следующей встрече он уже выучился на лекаря, честь по чести ставил больным иголки, щупал пульс, подбирал снадобья. Позже он научился рисованию и гравировке – говорили, Яньу продает свою каллиграфию в поселке Чанлэ и даже в уездном центре, может вырезать строку из стихотворения вождя в стиле куанцао[138] на корпусе авторучки, заказы выполняет быстро и цены не ломит. Словом, не было такого ремесла, которым не мог овладеть Яньу, и не было такого дела, где он не сумел бы показать свой талант. Слава о нем гремела по всей округе, и все без исключения деревенские отзывались о Яньу с похвалой. Он был национальным предателем (см. статью «Национальный предатель»), но мацяосцы никогда не попрекали его происхождением и даже смотрели сквозь пальцы на его долгие неясные отлучки из деревни.

Он был гордостью Мацяо, гордостью всех деревень и сел в окрестностях Мацяо-гун. Узнав, что какой-нибудь деревенский паренек поступил в институт, мацяосцы только фыркали: и что? Не будь наш Яньу национальным предателем, он бы сразу в три института поступил! Прослышав, что другого деревенского перевели в город работать ирригационным техником, посадили на казенные харчи, а скоро отправят на повышение, мацяосцы снова фыркали: да какой из него техник? Если б не происхождение нашего Яньу, не бывать этому сиволапому никаким техником!

Однажды пащенок Бэньи до того разболелся, что пришлось отправить его в уездную больницу. Мацяосцы дружно решили, что жить бедняге осталось недолго: если уж снадобья, которые выписал Яньу, не помогли, городским врачам тут делать нечего. Напрасная трата денег. Но спустя две недели в уездном центре пащенок пошел на поправку. Однако новость эта мацяосцев нисколько не удивила и не поколебала их веры во всесилие Яньу. Теперь они говорили, что Яньу все сделал правильно, просто лекарства в горах дрянные, а если лекарства дрянные, толку не будет, как ни лечи. И кого тут винить? Уж точно не Яньу. Будь у него хорошие лекарства, мальчонка давно бы поправился, и не пришлось бы тащить его в город, мучить уколами да пускать под нож. Бедняга: брюхо вспороли, все потроха вытащили, промыли, как овощи перед закваской, и обратно засунули – отняли у парнишки десять лет жизни, а может, и того больше.

Даже Бэньи разделял общее мнение.

Бэньи был секретарем партийной ячейки, имел давнюю вражду с отцом Яньу и постоянно твердил, что Яньу еще больший вычура, чем его папаша, что однажды контрреволюционное происхождение даст о себе знать и Яньу угодит в тюрьму. Но это не мешало ему восхищаться талантами Яньу и выделять его среди остальных деревенских, а если дома кто-то болел, Бэньи первым делом приглашал Яньу пощупать пульс. Иначе на душе у него было неспокойно.

Яньу никогда не брал у мацяосцев денег за лечение, а с начальством обходился тем более почтительно. Однажды он выпросил у меня сигарету и сразу побежал прочь, словно торопится на пожар. Скоро я пошел по делам в нижний гун и увидел, что начальник Хэ из коммуны сидит на гумне и курит «Гору Юэлу», которой я только что угостил Яньу, а тот стоит рядом и внимает наставлениям уважаемого начальника, расплывшись в простодушной и смущенной улыбке. После я узнал, что Яньу вообще не курит – жалеет сигареты. Все сигареты, которыми его угощали заказчики и пациенты, он бережно хранил, чтобы потом преподнести начальству, особенно часто – Бэньи. Поэтому в папироснице Бэньи всегда была мешанина из сигарет разных марок.

Одно время Яньу особенно близко дружил с начальником Хэ – являлся в коммуну по первому зову и бежал выполнять поручения, всегда скромный и улыбчивый, в случае чего готовый блеснуть своими познаниями, но так, чтобы никто не усомнился: всей своей ученостью он обязан неусыпной заботе руководящих кадров. Однажды он весь день провел на малярных работах в соседней деревне, домой вернулся поздней ночью, едва волоча ноги от усталости. Соседи передали, что начальник Хэ за ним посылал – дома у него сломался будильник, просил починить. Как тут было отказать? Той же ночью Яньу побежал в поселок Чанлэ к знакомому часовщику за инструментом, а оттуда помчался прямиком в коммуну. Перебираясь через хребет Тяньцзылин, он оступился и сорвался вниз. На другое утро его нашел случайный путник – лицо, руки и ноги Яньу были сплошь облеплены пиявками, будто за ночь по всему его телу выросли красные усы. Пачкая ладони в крови, путник стал сбивать пиявки. Яньу очнулся от ударов, увидел на себе кровавые пятна и в ужасе разрыдался.

Останься Яньу лежать на хребте, спустя несколько часов пиявки выпили бы из него всю кровь до последней капли. После начальник Хэ всегда вспоминал тот случай с содроганием.

Старания Яньу не были вознаграждены по заслугам, ему не удалось выбиться в начальники, вступить в комсомол, а тем более – в партию. Дважды, когда университет набирал учащихся из числа «крестьян, рабочих или солдат»[139], начальник Хэ через голову Бэньи и остальных кадровых работников отправлял рекомендации на Яньу, писал, что юноша отмежевался от своего помещичьего происхождения, но обе рекомендации вернулись обратно. Мало того, накануне каждого государственного праздника домой к Яньу являлись дружинники, устраивали обыск, зачитывали им с братом предупреждение – выполняли обычную работу народной дружины, и пусть обыски давно превратились в дежурную формальность, обойтись без них было нельзя, каких бы заступников ни нашел себе Яньу.

Вскоре после перевода в город до меня дошла новость, будто уездный отдел полиции арестовал Яньу по подозрению в написании контрреволюционного лозунга. Контрреволюционный лозунг обнаружили во время концерта в честь Дня основания КНР, иероглифы красовались на передвижной сцене в коммуне. Что там был за лозунг, я так и не знаю. Зато знаю причины, по которым арестовали именно Яньу: во время концерта он сидел за сценой, играл на хуцине и пел арии – стало быть, находился в непосредственной близости от места преступления, ко всему прочему, парень он смекалистый, ученый, чурной, с контрреволюционным происхождением – кто еще мог прокрасться к сцене под покровом ночи и учинить свои реакционные козни?

Я удивился вот чему: ни один почитатель таланта Яньу из числа жителей Мацяо не протестовал против его ареста – наоборот, контрреволюционное преступление Яньу трактовалось в деревне как поступок славный и достойный. Люди восприняли новость об аресте очень спокойно, точно с самого начала знали, что все так и будет, точно иначе и быть не могло. Когда им сказали, что в соседней деревне есть еще один подозреваемый, они презрительно скривились: да какой он контрреволюционер? Полюбуйтесь на его почерк – Яньу такие иероглифы левой ногой напишет! Такому не контрреволюцией заниматься, а рис из амбара таскать или скотину воровать.

Из их слов явствовало, что контрреволюционер – личность неординарная, не чета обычным воришкам. Чем языком трепать, пораскиньте мозгами: у кого еще на сто ли в округе хватит таланта, умений и способностей, чтобы творить контрреволюцию? И когда побелевшего от страха Яньу затолкали в полицейскую машину, люди провожали ее с такими же почестями, как если бы их любимец поступил в университет и теперь ехал в город учиться.

Всем остальным и думать было нечего тягаться с Яньу.

Однажды мацяосцы даже подрались, отстаивая вычурность Яньу. Какой-то лунцзятанец привел в Мацяо племенного хряка на случку, разговорился с местными и обмолвился, что один малый у них в Лунцзятани – тоже настоящий контрреволюционер, у него есть родственник в Синьцзяне, который дослужился до командира полка и даже фотографировался с разными шишками вроде Линь Бяо. Мацяоские парни только фыркнули: какой еще командир полка? Да он простой завхоз, даже оружия в руках не держал! Вот родись Яньу раньше на два десятка лет, он бы не только до командира полка дослужился, а до самого командующего армией! Был бы уже главным министром при Чан Кайши! Разъезжал бы по Тайваню на автомобиле!

Лунцзятанец не унимался:

– Яньу ваш, конечно, вычура, но не так, чтобы самый чурной. Рисовал председателя Мао – голова получилась большая, а тельце тощее, как у старого Вана из снабженческого кооператива.

– Скажешь, Яньу рисовать не умеет? Так он же контрреволюционер, как еще ему было рисовать!

– Он пока рисовал, с него семь потов сошло! При чем тут контрреволюция?

– Да ты видел, как он дракона рисует? Махнул кистью, и дракон готов!

– Дракона тебе любой маляр нарисует, чего тут такого.

– Он и грамоте учить умеет.

– Так и Ли Сяотан умеет!

– Куда старому Ли до нашего Яньу!

Мацяоские парни рассказали, что одно слово «шея» Яньу объяснял ученикам добрую четверть часа. Что такое шея? Объект из плоти и крови, имеющий форму цилиндра, расположенный между головой и плечами, пронизанный множеством каналов, способный растягиваться и вращаться. А? Каково? Разве Ли Сяотан так сможет? Старый Ли скажет: шея – она и есть шея, а для верности похлопает себя по загривку, вот и все объяснения. Это разве ученость?

– А по мне, у Ли Сяотана понятней выходит, – упорствовал лунцзятанец.

Они долго спорили о том, вычура Яньу или не вычура, специально он изуродовал председателя Мао на портрете или просто рисовать не умеет, спорили и о том, как правильно объяснять слово «шея». Лунцзятанец случайно наступил кому-то из мацяосцев на ногу, тот вспылил и плеснул в лицо обидчику чаем. Если бы их не разняли, драка вышла бы нешуточная.

Выше я говорил, что все странное неразрывно связано с осуждением и запретом. И слово «вычура» всегда внушало мне смутное беспокойство – казалось, оно не сулит человеку ничего хорошего. В конце концов полиция и жители Мацяо подтвердили мои опасения. Обнаружив на сцене контрреволюционный лозунг, никто не заподозрил в преступлении Яньцзао, котлового брата Яньу, или бывших помещиков и богатеев из соседних деревень, потому что все они уступали Яньу талантом и ученостью. Неопровержимая истина, непреложный закон, в который мацяосцы единодушно верили, не подвергая его сомнению, состоял в том, что всякий умный человек – враг, а всякий талант – признак порока, причем это не мешало им втайне восхищаться умом и талантом. На самом деле им было все равно, кто написал контрреволюционный лозунг, просто они с самого начала знали, что мацяоский «вычура» рано или поздно должен угодить за решетку.

К сожалению, при всех своих выдающихся способностях Яньу не чувствовал зловещего оттенка этого слова, много лет он гордился своим чурным даром, неустанно вычурял, чтобы потрафить начальству и деревенским, вел свою судьбу по чурным рельсам и в какой-то момент забыл об осторожности.

Понял ли он что-нибудь в тюрьме, я не знаю. Слышал только, что и там он не упустил случая повычурять. В тюрьме, где у заключенных отбирают даже пояс от штанов, ему почти удалось покончить с собой. Несколько ночей подряд он стонал и катался по полу, схватившись за живот, охрана вызвала врача, врач поставил укол. Яньу незаметно спрятал пустую ампулу, а потом разбил ее и проглотил осколки.

Роняя слезы, сплевывая кровь, Яньу потерял сознание. Его срочно доставили в больницу – узнав, что больной наглотался битого стекла, врач заключил, что здесь медицина бессильна: на рентгене осколки не увидишь, операцию тем более делать смысла нет. Двое молоденьких заключенных, притащившие Яньу в тюремную больницу, заплакали в голос. На шум пришел старый больничный повар. К счастью, старик был человеком сведущим, предложил накормить больного джусаем через трубку: если обдать кипятком длинные стебли джусая и пустить их через трубку в желудок, джусай обовьет все осколки, и они спокойно выйдут наружу вместе с испражнениями. Не особенно веря в успех предприятия, врачи сделали все, как он говорил, и что же – когда кишечник Яньу опорожнился, в кольцах джусая действительно блестели осколки стекла.

△ Перерождéние
△ 放转生

Забивая свиней и коров, мацяосцы говорят, что отпускают скотину «перерождаться» – звучит такая формулировка довольно возвышенно и даже утонченно. Старики объясняют, что у скотины тоже своя судьба: натворила грехов в прошлой жизни, вот теперь и расплачивается – таскает ярмо, тянет плуг, а посему, убивая скотину, мы творим великую милость – отпускаем ее в новое перерождение. То есть мясники могут без зазрения совести лишать животных жизни, а едоки – со спокойной душой вгрызаться зубами в мясо и обгладывать кости.

Язык меняет восприятие действительности: по-новому подобранные слова способны приглушить и даже вовсе отключить жалость, которую мы испытываем на бойне, и остекленевшие глаза убитого животного больше не трогают ни одной струны в нашей душе.

Сложив с себя полномочия деревенского партсекретаря, Бэньи несколько лет промышлял тем, что отпускал скотину перерождаться. Потом здоровье стало подводить, но пока Бэньи еще мог вставать с кровати, он вставал и без всякого приглашения шел смотреть на забой, едва заслышав визг свиньи. Он размахивал руками, бранил мясников по матушке и по батюшке, каждого человека на бойне награждал крепким словцом. Бэньи питал слабость к мясницкому делу и умело управлялся с ножом, а в пору самой громкой своей славы обходился вовсе без помощников и знал подход даже к самой крепкой и норовистой свинье. Нож вдруг взлетал вверх, и свинья будто сама насаживалась на лезвие, одно незаметное движение – и дело сделано. Левой рукой он хватал свинью за ухо, правая исчезала за свиной головой – и нож вонзался свинье точнехонько в сердце, проворачивался там, а потом резко выходил наружу. И свинья валилась на пол, не успев даже взвизгнуть. А Бэньи весело посмеивался и до блеска вытирал лезвие о гору колышущейся плоти, оставляя на ней багровые мазки.

Это был его коронный номер – «забой на бегу» или «немой забой».

Если Бэньи был навеселе, рука его могла дрогнуть, и одним ударом дело не обходилось – поваленный наземь хряк вскакивал и принимался носиться по загону. С вытаращенными глазами и вздувшимися венами на шее Бэньи гнался за хряком, размахивая окровавленным ножом и яростно бранясь: «Ты у меня добегаешься! Ишь ты, какой вычура! Какой богатенький! Какой амбурцуозный!..»

Люди не понимали, кого он на самом деле ругает.

Слово «амбициозный» Бэньи всегда выговаривал на свой лад. Его исправляли, и каждый раз он переспрашивал: «Как? Ам-би-ци-оз-ный?» Но потом снова говорил по-своему. Понемногу все привыкли и перестали его исправлять. Но поскольку голос Бэньи к тому времени заметно ослаб (см. статью «Голос»), его ошибку больше никто не подхватывал.

△ Тмин, тмин – а ин жасми́н
△ 栀子花,茉莉花

– Дождь собрался идти, да вряд ли пойдет. (О погоде)

– Баста, наелся! Еще чашка риса, и хватит. (О еде)

– Видать, не приедет автобус. Да только ты его лучше дождись. (Об автобусе)

– Хорошая статья, хорошая. Я ни слова не понял. (О газетной статье)

– Он человек честный, только правды никогда не скажет. (О Чжунци)

Оказавшись в Мацяо, вам придется привыкать к подобным фразам – неясным, туманным, расплывчатым, смысл которых двоится и ускользает от понимания. В Мацяо есть поговорка «тмин, тмин – а ин жасмин», которую используют для характеристики неприятной манеры говорить двусмысленностями. Но я замечал, что мацяосцев такая манера отнюдь не раздражает и даже не удивляет. Напротив, им нравится, когда слова не похожи на слова, а разговор не подчиняется логике. У них нет привычки к однозначности, и если какие-то обстоятельства вынуждают мацяосцев выражаться яснее, для них это становится тяжелой, почти непосильной задачей, уступкой внешнему миру, на которую они идут с большой неохотой. Я подозреваю, что на самом деле неясность представляется им намного точнее привычной для нас точности.

Поэтому я так до сих пор и не знаю, при каких обстоятельствах умер Чжунци. Вот краткий пересказ всего, что говорили мацяосцы: Чжунци был жадноват, но не так, чтобы очень жадный; человек он был передовой, только любил всякую чертовщину; Чжунци никогда не оставался внакладе, но везения ему не хватало; жену его почти вылечили, да вот снадобья подходящего найти не смогли; Чжунци куда ни приходил, везде держался настоящим начальником, только на начальника был не похож; дом они новый построили, это верно, да вот построили его не себе; Хуан Пятый ему завсегда был рад помочь, да только ничем не помог; Чжунци все уважали, но голоса у него никогда не было; воровать он не воровал, только взял на бойне мяса и денег не заплатил; желтолозника он наглотался – что верно, то верно, но рук на себя не накладывал… И что я мог понять из этих слов?

Мне удалось выяснить, что бездетный Чжунци долго ухаживал за больной женой, жизнь становилась тяжелее с каждым днем, под конец не было денег даже на кусок свинины. В канун Праздника хризантем[140] он не удержался и стащил на бойне кусок мяса, его поймали на месте, заставили написать самокритику и вывесили ее на всеобщее обозрение. Не выдержав позора, на другой день он выпил отвар желтолозника. Вот и все. Но даже такой простой сюжет мацяосцы не могли изложить понятно – с их пристрастием к тмину и жасмину история постоянно наполнялась туманом и неясностями, что лишний раз доказывало: мацяосцы не хотят принимать очевидные факты или же не хотят принимать очевидные факты во всей их простоте. Может быть, им казалось, что за каждым звеном истории скрывается целый ряд непроговариваемых обстоятельств, и эти-то самые обстоятельства путали, коверкали и дробили рассказы мацяосцев, превращая их в какую-то бессвязную чепуху.

Чжунци подписал своей фамилией бессчетное число документов, и последняя его подпись с привычной ремаркой «согласую» венчала вывешенную на столбе самокритику по поводу кражи куска мяса с бойни. В самокритике он называл себя вором, бесстыжей скотиной, реакционным элементом, обманувшим доверие Партии, правительства и собственных предков. Кое-где Чжунци явно перегнул с самокритикой – можно представить, в каком смятении он находился. На самом деле за всю жизнь он выведал целую бездну чужих секретов, узнал множество тайных грешков, лежавших на совести деревенских, но сам всегда жил честно, никогда не зарывался и ни одной соломинки не взял из общего стога. И помогла ли Чжунци его порядочность? Нет. Зато люди, вся подноготная которых была ему прекрасно известна, люди не самые порядочные, один за другим вырывались вперед, а он беспомощно смотрел, как они богатеют, пока его горшок из-под свиного жира зарастал паутиной. Наверное, ему следовало что-то изменить? Я представляю, как он зашел на бойню без гроша в кармане, вдохнул жгучий жар предстоящего праздника и решил начать перемены в своей жизни с куска мяса. К сожалению, вместо мяса Чжунци получил только несмываемый позор и всеобщее осуждение.

Но что ему было делать?

Продолжать порядочную жизнь? Или плевать на порядки?

Задай он мне такой вопрос, скорее всего, я не сразу бы нашелся, что сказать. И тогда, подыскивая слова, позволяющие уйти от однозначного ответа, я увидел бы, как со всех сторон на меня наползает неумолимый тмин-жасминовый морок.

▲ Убы́ток
▲ 亏元

В 1968 году я участвовал в комиссии по проверке кадровых работников. Группировка под названием «Вечное равнение на восток», стоявшая тогда у власти в хунаньском парткоме, хотела прекратить разбирательство в отношении двух руководящих товарищей из парткома, но прежде требовалось проверить политическую благонадежность их родственников. Чтобы предотвратить возможные инсинуации со стороны противоборствующей группировки, руководящие товарищи из парткома сами попросили хунвэйбинов выделить несколько человек для проведения общественного дознания. И так я, мальчишка с необсохшим молоком на губах, вошел в комиссию по проверке кадровых работников и получил завидную возможность проехаться по стране за казенный счет.

Первым делом мы посетили тюрьмы Пекина, Цзиньчжоу и Шэньяна, чтобы выяснить обстоятельства дела двоюродного брата одного из руководящих товарищей. Когда-то он был известным диктором на радио, но в пятидесятые допустил оговорку, назвав видного деятеля ЦК по имени Ань Цзывэнь Сун Цзывэнем[141], за что был арестован, приговорен к пятнадцати годам и теперь отбывал наказание в шэньянской тюрьме. Он подавал апелляции, кассации и прошения, но каждое следующее слушание только подтверждало его вину – судьи все как один считали, что за неверно произнесенный иероглиф человек должен поплатиться пятнадцатью годами жизни. А еще более удивительно, что он и сам теперь был с этим согласен: во время нашего разговора через слово повторял, как виноват перед Партией, как виноват перед председателем Мао, твердил, что несет заслуженное наказание. И меня, которому едва сравнялось пятнадцать лет, он называл «почтенным руководителем»: «Почтенный руководитель, никаких апелляций я больше подавать не собираюсь. Буду честно проходить идеологическое перевоспитание».

Пока мы возвращались в гостиницу мимо высоких тюремных стен, мимо сетки под напряжением, меня вдруг охватил страх – безотчетный страх перед иероглифом ань, перед иероглифом сун, перед всеми иероглифами вообще.

За стенами гостиницы слышалась пальба. На улицах стояли баррикады, виднелись следы от пуль, висел запах пороха, разъезжали машины с вооруженными цзаофанями[142], их громкие крики вырывали постояльцев из тревожного сна. В 1968 году шэньянский Красный штаб штурмовал Революционный штаб, а группировка «Идеи Мао Цзэдуна» вела карательный поход против группировки «Идеи маоизма». На вокзале шли ожесточенные бои, железнодорожное сообщение остановилось, и мы с попутчиками застряли в той гостинице на целых две недели, дожидаясь, когда наконец сможем вернуться домой. Скорее всего, новые поколения не понимают, что тогда происходило, – например, моей дочери трудно это понять. Для нее Красный штаб и Революционный штаб отличаются друг от друга только названиями, ведь члены всех противоборствующих группировок исповедовали одинаковую идеологию, имели одинаковые интересы, одинаково себя вели, одинаково одевались и одинаково говорили – а после все подались в бизнес, пошли работать, учиться или играть на бирже, независимо от штаба, в котором состояли. Но чем тогда объяснить кровавые побоища времен «культурной революции»?

Точно так же и я в свое время не мог понять причины Крестовых походов. Я читал и «Библию», и «Коран», но заметил только некоторые отличия в выборе слов (скажем, «Бог» или «Аллах»), а в остальном книги оказались удивительно похожи: обе призывали людей блюсти нравственный закон, не убивать, не воровать, не распутничать, не лгать – иногда мне казалось, что я читаю разные редакции одного текста. Тогда почему в истории осталось так много страшных войн между крестом и полумесяцем? Что за сверхъестественная сила гнала вооруженные орды сначала с востока на запад, потом – с запада на восток, оставляя позади горы трупов, плач тысяч вдов и сирот? Неужели события, развернувшиеся на просторах той сумрачной степи, были всего лишь войной между разными словами? И искры летели от столкновения разных семантических значений? И синтаксические характеристики сражались друг с другом, увязая в грязи? И вражеская грамматика лежала поверженной, с отсеченными руками и головой? А горячая кровь речевого образца щедро лилась на степную колючку и застывала, поблескивая в лучах заходящего солнца?..

С самого своего появления язык провоцирует столкновения и войны, на его счету сотни и тысячи смертей. Я не склонен искать причину в магической силе самого языка – нет, ровно наоборот: стоит тем или иным словам вознестись на пьедестал неприкосновенной святости, как они тотчас утрачивают исходную связь с реальностью, и сколь бы ни были непримиримы стороны, поднявшие их на знамена, природа самих слов остается одинаковой: они – суть власть или обертка власти.

Если мы признаем, что язык может способствовать развитию культуры, одновременно придется признать, что под воздействием священного ореола язык может утратить равновесие и мутировать, превратившись во вредоносную силу.

Двадцатый век подходит к концу. Он ознаменовался колоссальными достижениями в науке и экономике, а оставляет по себе беспрецедентный экологический кризис, неумолимое обнищание, тотальный скептицизм и сексуальную революцию, оставляет по себе память о двух мировых войнах и сотнях локальных войн, унесших больше человеческих жизней, чем все войны на протяжении предыдущих девятнадцати столетий. Кроме того, двадцатый век породил целый шквал новых слов и каналов информации для их передачи, мы смотрим телевизор, читаем газеты, сидим в интернете, каждый день выходят десятки тысяч новых книг, каждую неделю появляются и пересобираются какие-нибудь философские термины и модные словечки, которые только ускоряют набухание и извержение языка, и в результате всю поверхность земного шара покрывает толстый осадок. Но кто может поручиться, что ни одно из новых слов не спровоцирует очередную войну?

Языковой фанатизм – болезнь цивилизации, наиболее распространенная опасность, угрожающая языку. И это наблюдение отнюдь не мешает мне дышать языком и всю жизнь скользить по волнам языкового моря. Память о той поездке в Шэньян служит мне предостережением – когда я вижу, как язык теряет гибкость и закостеневает, как из инструмента поиска истины сам превращается в истину, как на лицах его носителей появляется выражение превосходства, как они поднимают язык на знамена, выступая карательным походом против врагов, на ум мне приходит одна история.

История случилась в Мацяо на День поминовения усопших, пятнадцатого числа седьмого лунного месяца. Ма Вэньцзе, который приходился Яньу котловым дядей, получил реабилитацию, и отца Яньу тоже никто теперь не называл национальным предателем. В свое время покойников не смогли похоронить как полагается, и теперь потомкам следовало загладить вину. Яньу был самым богатым человеком в Мацяо, он позвал монахов (даосских и буддийских), пригласил музыкантов (традиционный ансамбль и группу с европейскими песнями) – словом, устроил настоящий праздник. К банкету было приготовлено восемь столов вина и угощений, всем друзьям отправлены приглашения на красной бумаге.

Куйюань, вернувшийся в деревню на праздник, тоже получил приглашение, открыл конверт и разом изменился в лице. Его имя в приглашении было написано с ошибкой: на месте иероглифа куй «выдающийся» стоял созвучный иероглиф куй «убыток, неудача».

Такой иероглиф в имени не сулил ничего хорошего, он был преисполнен неприязни, хотя, скорее всего, оказался в приглашении просто по нерадивости секретаря.

– Вязи твою бабку так и разэтак! – Куйюань в ярости разорвал приглашение.

Он не мог вынести иероглифа «убыток» в приглашении, совсем как судейские чиновники не могли вынести имени «Сунь Цзывэнь», как цзаофани из шэньянского Красного штаба не могли вынести слов «Революционный штаб», как средневековые крестоносцы не могли вынести слова «Аллах». И началась священная языковая война.

Куйюань остался дома, выбрал зимнюю тыкву покрупнее и, распевая песни, популярные в годы «культурной революции», принялся кромсать ее секачом, чтобы выплеснуть бушевавший в груди гнев. Выглядело его представление весьма пугающе.

Остервенело вгрызаясь в сырую бататину, Куйюань смотрел, как деревенские расходятся с банкета по домам, как вытирают ладонями жирные губы, и обида его только крепла. Он заявил домашним, что пойдет поквитаться с чертовым предателем. На деле Куйюань был тощим, как мартышка, и мало с кем мог поквитаться, сначала он пошел посидеть у Чжихуана, потом сорвал огурец на огороде Фуча, в конце концов отправился на Тяньаньмэнь, там долго смотрел, как парни играют в бильярд и мацзян, но поквитаться с Яньу так и не решился. Одна усадьба Тяньаньмэнь выглядела так внушительно, что Куйюань даже помочиться рядом боялся. Куда ему было тягаться с таким начальником?

К счастью, слоняясь по окрестностям, он заметил, что в одном из магазинов Яньу идет ремонт, а на полу валяется дрель – наверное, рабочие ушли пить чай и забыли собрать инструменты. Куйюань осмотрелся по сторонам, сунул дрель за пазуху, заодно прихватил два штепсельных гнезда, выскочил на улицу и побежал на бататовое поле своего третьего брата, чтобы закопать там добычу. Он знал, что потом дрель можно будет продать.

Домой он шагал вальяжно, утирая пот, обмахиваясь рукой от жары; увязавшейся следом собаке отвесил пинка, словно уже получил право отвешивать пинки, да такого, что та испуганно взвизгнула.

– Разул бы глаза да посмотрел, с кем связывается, – радостно заявил он матери.

– Что он тебе сказал?

– Что сказал? Готов нести ответственность за все последствия!

Правда, Куйюань не сказал, что там за последствия и что за ответственность придется нести Яньу. Поглядев, как он начищает свои кожаные туфли, мать решила не допытываться дальше. Две невестки с пащенятами стояли в дверях, явно сомневаясь в победе Куйюаня, так что он прибавил для верности:

– Есть у него деньги, и что с того? Только я вырос на пороге, он сразу все понял.

Поужинав, Куйюань не смог усидеть дома и пошел к знакомым смотреть телевизор. На перекрестке стояло трое, при свете луны Куйюань разглядел среди них Бородатого Вана, помощника Яньу. Куйюань прошел мимо, сделав вид, что его не признал.

– И куда же ты собрался? – Ван схватил его за ворот рубашки. – Мы тебя давно поджидаем. Ну как, сам все расскажешь или помочь?

– Ты о чем?

– Дурачка решил повалять?

– Шутишь, братец Ван?

Разулыбавшись, он попытался хлопнуть Бородатого Вана по плечу, но тот двинул ему ногой, и Куйюань упал на колени. Обхватив голову руками, он кричал:

– Как вы смеете меня бить! По какому праву?

Черная тень врезала ему кулаком:

– И кто тебя бьет?

– У меня тоже есть братья, чтоб вы знали…

– И кто же тебя бьет?..

– Ладно, никто, никто не бьет…

– Точно? Другое дело. Теперь говори, куда спрятал дрель. Или хочешь поссориться?

– Не хочу я ссориться! Просто приглашение было такое паскудное, я думал братцу Яньу сказать…

– Что-о?

– Ой-ой, директору Ма сказать … – Куйюань не успел договорить, как чья-то рука схватила его за вихор, и голова сама собой поползла вверх, пока не доползла до перекошенного лица Бородатого Вана.

– Ты что, шутить с нами вздумал?

– Скажу, я скажу, я все скажу, все скажу…

Зад Куйюаня снова обожгло болью.

Он отвел Бородатого Вана с помощниками на бататовое поле, откопал яму, вытащил дрель и гнезда, стряхнул будто бы приставшую пыль и отпустил замечание насчет качества похищенного:

– Техника – дрянь, у меня глаз наметанный.

– С тебя причитается на соломенные сандалии, – пока одна черная тень держала дрель, другая снимала с Куйюаня часы. – Считай, сегодня мы тебя пожалели. В другой раз начнешь глупить, сразу ухо отрежем.

– Само собой, само собой…

Куйюань не понимал, откуда они узнали про дрель, но спрашивать побоялся. Дождался, когда тени уйдут и шаги смолкнут, встал на ноги и огорченно выругался:

– Щенки вы, щенки… Если я вас не убью, скотина я буду, а не человек…

Куйюань потер запястье, убедился, что часы в самом деле исчезли, порылся в яме – там тоже было пусто. Тогда он решил искать правды у старосты.

Старосте не хотелось выслушивать рассказы про «убыток», приглашение и похищенные часы, он искоса глянул на причитающего Куйюаня, махнул рукой и зашагал прочь. Староста был заядлым театралом, по вечерам всегда ходил на Тяньаньмэнь смотреть какое-нибудь представление. К сожалению, в тот день ничего интересного не показывали. На сцене была труппа самоучек из Шуанлун-гуна, исполнявшая наспех скроенную программу из сценок под барабан; музыка, манера игры, костюмы, грим, барабаны – все было из рук вон плохо, актеры пели невпопад и толкались сцене, точно деревенские на гумне. Забыв слова, подмигивали публике и говорили какую-нибудь непотребность, надеясь вызвать хотя бы смех. Некоторые зрители уже швыряли на сцену соломенные сандалии.

Не найдя вокруг драных соломенных сандалий, староста отправился домой спать. Вдруг позади раздался истошный вопль, в шею ему вцепились чьи-то руки, староста упал на землю и больно стукнулся лбом. Хотел посмотреть, кто на него напал и по какому праву, но – рассказывать долго, а случилось все куда быстрее – правое ухо вдруг обдало холодом, он схватился за него рукой и обнаружил на месте уха пустоту. «Ухо!» – в ужасе крикнул староста. Раздался треск рвущейся ткани, потом нападавший громко чем-то зачавкал, выплюнул пожеванный предмет на землю, вскочил и принялся топтать. Не успокоившись, он подобрал злополучный предмет и зашвырнул в толпу, собравшуюся у сцены. Все произошло за считанные секунды.

– Эй, Ван! Иди, ищи свое паршивое ухо!

Это был пьяный вопль Куйюаня.

– Паскуда Ван! Не хочешь слушать слова благородного мужа? Так пусть твое ухо грызут собаки!

Очевидно, Куйюань обознался и отрезал ухо не тому.

– Куйюань, сукин сын! Вязи тебя боров! У тебя что, фасолины вместо глаз?

– Куйюань, сукин сын! – подхватил кто-то рядом. – Ты обознался! Обознался!

Вокруг собралась толпа. Кто-то бросился к взбесившемуся Куйюаню, пытаясь его удержать. Завязалась борьба, в конце концов Куйюань сбросил того человека на землю, вырвался и побежал в горы.

Староста, трясясь от страха, зажимал рану на месте отрезанного уха и причитал: «Ухо… Ай-я-яй, мое ухо…» Потом встал на четвереньки и бросился по-собачьи обшаривать землю. Наконец кто-то сообразил: а не ухо ли бросил Куйюань в сторону закусочной? Люди отправились на поиски, одни светили фонариками, другие факелами из сосновых веток, передвигались осторожными шажками, стараясь ни на что не наступить. Скоро нашлась пустая пачка из-под сигарет, пара арбузных корок, несколько куч свиного навоза, но вот уха нигде не было. Наконец чей-то глазастый пащенок отыскал старостино ухо в груде драных соломенных сандалий – холодное, изжеванное, облепленное песком, черное от грязи, оно совсем не походило на человеческое. Говорили, большая удача, что его не сожрали собаки.

Наконец люди могли спокойно ходить по земле, не боясь наступить на какую-нибудь драгоценность. Земля под ногами снова стала надежной и безопасной.

Староста с замотанной головой вернулся из здравпункта на следующее утро. Говорили, ухо ему с горем пополам пришили на место, но сукин сын Куйюань так его изгрыз, что оно уже и на ухо не похоже. Лекарь сказал, пока непонятно, приживется ухо или нет: пришили – а там видно будет.

Вокруг дома старосты собралась целая толпа, деревенские тянули шеи, пытаясь заглянуть внутрь.

Спустя три месяца дело Куйюаня наконец дошло до районного суда. Поначалу он прятался в Юэяне, но директор Ма снарядил отряд дружинников, Куйюаня поймали и доставили обратно. Его обвинили в нападении с нанесением вреда здоровью и похищении имущества, вместе по двум статьям выходило восемь лет. Адвоката он брать не стал, процессом не интересовался, стоял за оградой, переглядываясь со знакомыми парнями, которые пришли послушать заседание, скалил зубы, хихикал, ерошил волосы. Парни даже попытались сунуть ему зажженную сигарету, но окрик пристава их остановил.

– Мне что, и покурить нельзя? – удивился Куйюань.

Когда судья дал обвиняемому последнее слово, Куйюань снова принял удивленный вид:

– Я виноват? Да вы смеетесь, какая за мной вина? Я просто обознался, просто малость перебрал. Вы же знаете, я так почти не пью, только «Реми Мартин», XO или «Грейтволл». Иногда «Конфуция» могу выпить, но только рюмочку, не больше[143]. У меня одна беда, друзей много – встречаешь человека, он тебя зовет выпить, что остается делать? Откажешь – обидится. Как говорится, голову сложи, а благородного мужа уважь. И то был День поминовения, когда мертвые навещают живых, если не выпьешь – обидишь предков…

– Ху Куйюань, вы находитесь в суде. Говорите четко и по существу.

Куйюань закивал:

– Ладно, ладно. Я самое главное что хотел сказать… Конечно, я тогда себя повел не очень культурно, но это ведь не преступление – какое это преступление? Просто оплошность, как если чашку разбить по неловкости. Скажете, я не прав? Уверен, сегодняшнее разбирательство расставит все по своим местам. Факты говорят сами за себя. И я уже довел этот вопрос до сведения руководства. Начальник Ли скоро прибудет, который заведует Продовольственным управлением, я как раз недавно там обедал… – Он хотел рассказать, какая в тот день стояла погода, какие блюда подавали на стол, что за обстановка была в управлении, но у судьи снова кончилось терпение, и Куйюаню пришлось сократить рассказ. – Ладно, не будем про начальника Ли. Но у руководства свое мнение на мой счет. И главный редактор Хань из провинциального центра тоже считает, что я не сделал ничего плохого. Редактора Ханя вы должны знать. Как? Вы и редактора Ханя не знаете? Он мой названный дядюшка, лучший друг покойного батюшки, одно время работал в нашем уездном ДК. Вы вот что, позвоните редактору Ханю и спросите – спросите его, как смотрит на мой вопрос руководство провинции…

Всю эту околесицу он разводил больше двадцати минут.

Устав глядеть на его желтозубый рот, судья оборвал последнее слово, отклонил апелляцию и велел конвоирам вывести подсудимого. Куйюаня уводили из зала, и неподшитые брючины его мешковатых костюмных штанов мели по полу, оставляя грязные разводы.

▲ Разлепи́ть ве́ки
▲ 开眼

Спустя год или около того Куйюань заболел и умер в тюрьме. А когда печальная новость дошла до Мацяо, старая мать Куйюаня испустила дух, закашлявшись мокротой. После чего вражда между семьями Куйюаня и Яньу только усилилась. Если коротко: трое братьев Куйюаня побили окна на Тяньаньмэнь и поколотили Яньцзао. Тогда люди Яньу пришли на похороны Куйюаня и его матери, забросали собачьим дерьмом гробы, ритуальные таблички с именами покойных и стол для приношений. Когда дело запахло стрельбой и поножовщиной, деревенские попросили Бычью Голову уладить спор.

Яньу пришлось пойти на некоторые уступки – он согласился выплатить пострадавшей семье восемьсот юаней «на утешение», а родные Куйюаня пообещали забыть свои обиды и бросить старые счеты. По старинному порядку, Бычья Голова провел церемонию, призванную «разлепить враждующим веки»: зарезал черного петуха, разлил его кровь по чаркам и дал выпить мужчинам из семей Куйюаня и Яньу. Главы семей вынесли приготовленные к церемонии бамбуковые стрелы, сделали на них по зарубке, потом сложили стрелы вместе и разом сломали, тем самым показывая, что больше никогда не поднимут друг на друга оружие. Сломанные стрелы остались у семей в залог клятвы.

В конце церемонии в круг вышли две старые бездетные вдовы. Вдовам дали в руки по чашке воды со стрехи, в воду бросили по медяку. Пошептав над чашками, вдовы выловили медяки и стали медленно водить ими друг другу по векам. Одна говорила: «Домочадцы Ма Яньу обидели вашу семью – откройте глаза, разлепите веки, не держите зла…» Другая говорила: «Котловые братья Куйюаня обидели вашу семью – откройте глаза, разлепите веки, не держите зла…» А потом забормотали напев:

Сто уст у ста мужей,
У ста уст сто правд.
У ста мужей два ста ушей,
На два ста ушей тысяча правд.
Разлепи веки, разгляди брата,
Разглядевши брата, улыбнися брату.
Нынче повстречались,
Завтра попрощались.
Высоки горы, широки реки,
Одно небо, разлепи веки.

Говорили, правом разлеплять враждующим веки наделены только самые бедные и одинокие вдовы. Почему так, никто толком объяснить не мог.

После церемонии стороны должны были снова называть друг друга братьями и больше никогда и ни с кем не вспоминать старые счеты. Другими словами, прав ты или не прав, справедливо с тобой обошлись или нет, чашка дождевой воды смывала все обиды.

С наступлением новой эпохи словосочетание «поднять веки» стало обрастать новыми значениями. И Бычьи Головы перед началом церемонии теперь обязательно говорят пару слов о текущей политической обстановке, напоминают собравшимся, что в Пекине скоро пройдут Азиатские игры, что государство активно проводит политику планирования рождаемости. И после церемонии стороны преподносят Бычьей Голове по красному конверту с вознаграждением, а не отдариваются свиными пятачками, как в старые времена. Собравшуюся на церемонию публику тоже следует «отблагодарить за беспокойство»: накрыть стол или хотя бы раздать сигареты.

Компания приятелей Куйюаня несколько дней слонялась по Мацяо, дожидаясь этого момента. Они явно собирались что-то устроить, только сами не знали – что, но в конце концов так ничего и не устроили. Словно мошкара, что вьется вокруг зажженного фонаря, они приходили туда, где собралось много людей, будто им до всего есть дело, будто они готовы заступиться за всех обиженных в Поднебесной, но оказавшись на месте, с загадочным видом садились пить чай, загадочно курили, загадочно переглядывались, обменивались загадочными улыбками. Потом кто-то из них вдруг вставал и командовал: «Идем!» Сейчас-то все и начнется, думали люди. Но ничего не начиналось, парни заваливались в магазинчик, шарили глазами по полкам, потом рассаживались под деревом, снова принимались чего-то ждать, иногда могли побузить, передавая по кругу сигарету, но тем дело и кончалось.

Так они несколько дней одаривали Мацяо своей заботой, пока наконец не получили вознаграждение: подручные Яньу купили им несколько блоков сигарет с фильтром и пару ящиков газировки.

Дальше они хотели попытать счастья у дома Куйюаня – вдруг там тоже выдадут сигарет и газировки, но встретили деревенского по прозвищу Дорогуша Чжихуан, который обругал их на все корки. Парни не поняли, чего ему надо, вскинули брови, перебросились взглядами, кто-то снова крикнул: «Идем!», и они ушли, разразившись громким хохотом.

△ Подъя́ть прах
△ 企尸

Куйюань был усыновлен семьей Ху, но не успел погасить имя (см. статью «Гасить имя»), поэтому настоящим членом рода Ху считаться не мог, и хоронили его в Мацяо. Братулю Куйюаня (см. статью «Братуля») звали Фанъин. Много лет назад она вышла замуж и уехала в Пинцзян, теперь же, получив скорбную весть, вернулась и горько плакала у братнина гроба. Веки она разлеплять не пошла, от «утешительных» денег отказалась. Мало того, Фанъин не соглашалась предать тело Куйюаня земле – целыми днями сидела у могилы, не давая людям взяться за мотыги. А еще позвала помощников и поставила гроб Куйюаня стоймя, подперев его со всех сторон валунами.

Это называлось «подъять прах». Подъятие праха – известный в Мацяо способ пожаловаться на несправедливость, привлечь внимание властей и общественности. Валуны вокруг гроба означают, что обида родни тяжела, как горы. А поставленный стоймя гроб показывает, что умерший не сможет найти покоя в могиле и его нельзя предавать земле, пока справедливость не будет восстановлена. Как ни уговаривали Фанъин, она ничего не хотела слушать, твердила, что ее брат погиб ни за грош, что злодеи сжили его со свету.

Еще она объявила, что заплатит десять тысяч юаней тому, кто поможет ей отомстить за Куйюаня. Если деньги не нужны, можно рассчитаться натурой – она готова пойти во временные жены на год или на два, выполнять всю работу по дому, рожать пащенят и ни гроша не попросит взамен. В эпоху процветания рынка некоторые женщины практиковали и такую бизнес-модель.

△ М-м
△ 嗯

С появлением новостей о напряженности на границе коммуна распорядилась выкопать в каждой деревне по бомбоубежищу (еще их называли стратегическими пунктами). Говорили, Советский Союз готовит удар с севера, Америка – с юга, Тайвань – с востока, поэтому все убежища должны быть вырыты к началу зимы. Еще говорили, будто русские уже выпустили какую-то огроменную ракету, и если китайские самолеты не справятся со своей задачей, через пару дней она долетит до нас. Поэтому продбригада организовала три смены, и мы работали круглыми сутками, чтобы выполнить задание коммуны до начала Третьей мировой.

Обычно каждая смена состояла из трех человек, двух мужчин и одной женщины – мужчины копали убежище и выносили наружу землю, а женщины укладывали ее в корзины. И Фанъин, вооружившись мотыгой с подпиленной рукоятью, заходила в недостроенное убежище следом за мной и Фуча.

Убежище было настолько тесным, что в нем едва могли разойтись двое. И чем глубже мы копали, тем темнее становилось вокруг, так что скоро понадобился керосиновый фонарь. Для экономии керосина фонарь приходилось прикручивать, и он выхватывал из темноты только крошечный пятачок земли вокруг мотыги. Оставались запахи и звуки, они помогали понять, вернулся ли Фуча, поставил ли на землю пустые корзины, принес ли с собой чай и что-нибудь съестное. Естественно, кроме запаха копоти от фонаря, в такой тесноте ноздри сразу улавливали запахи чужого тела – женский пот, женские волосы, женская слюна, а за ними – облако смутных мужских запахов.

Когда машешь мотыгой несколько часов кряду, тело теряет координацию. Много раз я чувствовал, как моя щека случайно касается чужой мокрой от пота щеки, как ее ометают длинные пряди спутанных волос. Едва переставляя онемевшие ноги, я отступал назад и мог впотьмах наткнуться на чужое бедро, на чужую грудь – я чувствовал ее мягкость и полноту, а еще – испуг, с которым она отшатывалась в сторону.

К счастью, в темноте мы почти не различали лиц друг друга. В колеблющемся свете фонаря было видно только земляную стену прямо перед собой – вечный, неизбывный тупик, изборожденный следами мотыги. Кое-где следы отсвечивали желтым.

Вспоминались старинные описания ада.

Здесь исчезала разница между днем и ночью, между летом и зимой, исчезали даже воспоминания о далеком мире по ту сторону пещеры. И лишь случайные столкновения с чужой потной щекой помогали хоть немного прийти в себя – ты вспоминал, что до сих пор существуешь, что ты все еще отдельный человек с именем, фамилией и половой принадлежностью. В первые несколько дней мы с Фанъин изредка переговаривались друг с другом. Но после нескольких неловких столкновений все ее реплики сменились коротким «м-м». Скоро я понял, что ее «м-м» бывает самых разных оттенков и интонаций, оно может означать вопрос, согласие, обеспокоенность или отказ. «М-м» вобрало в себя весь язык Фанъин со всем многообразием риторических приемов и неиссякаемым морем смыслов.

Еще я заметил, что она стала осторожно избегать столкновений – теперь ее тяжелое дыхание звучало далеко за моей спиной. Но каждый раз после работы она подбирала забытые мною вещи и незаметно совала мне в руки. За едой подкладывала в мою чашку лишние куски батата, свою чашку оставляя почти пустой. А однажды, когда я корчился на коленях посреди пещеры, мокрый от пота, с трясущимися сухожилиями, по спине скользнуло ее прохладное полотенце.

– Брось… – Пот заливался в ноздри, мешая говорить.

Полотенце мягко касалось моего лица.

– Не надо…

Я отвернулся и попытался перехватить полотенце. Но от усталости рука не слушалась, вместо полотенца она дважды схватила темноту и в конце концов поймала ее ладонь. Много после я вспоминал, какой она была маленькой и нежной. Нет, вернее будет сказать, что я ее просто придумал. На самом деле в те секунды, когда все силы вычерпаны до дна, когда ты тяжело дышишь, занимая воздух у будущего, половых отличий уже не существует. Случайные прикосновения больше не смущают сердце: ты вообще теряешь всякое чувство осязания – схватить женскую руку становится все равно, что схватить пригоршню грязи. Быть может, переставляя в темноте непослушные ноги, я цеплялся за ее плечо, быть может, хватал ее за талию, быть может, были и другие «быть может», но все они не оставили по себе ни единого воспоминания, ни единой улики.

Уверен, что в такие секунды Фанъин тоже теряла осязание, а сдержанность, стыдливость и прочие абстракции уступали место попыткам отдышаться. Я впервые в жизни чувствовал себя настолько бесполым.

Потом я понемногу приходил в себя, и она вновь обретала половую принадлежность, и сразу отступала как можно дальше.

А потом она вышла замуж. Ее родители были людьми патриархального склада: после шести классов Фанъин отправилась зарабатывать семье трудоединицы, а замуж вышла, как только ей подыскали жениха, который мог хоть изредка накормить ее вареным рисом. В день проводов она стояла среди толпы щебечущих девушек, наряженная в новую розовую куртку и модные белые кроссовки. И почему-то ни разу на меня не посмотрела. Она слышала мой голос и знала, что я пришел ее проводить, но говорила со всеми собравшимися, со всеми обменивалась взглядами и только на меня так ни разу и не посмотрела. Между нами ничего не было, никаких секретов. Мы ни разу не оставались наедине, кроме тех дней, когда вместе копали бомбоубежище. Если и было что-то особенное, то лишь воспоминания о ее руке, которым я предавался после, а еще ее присутствие рядом в минуты, когда я был наиболее жалок. Ни одна женщина на свете, кроме Фанъин, не видела, как я в одних трусах стою на карачках, забившись в темный угол, и пытаюсь по-собачьи отдышаться, то валясь на живот, то снова поднимаясь на четвереньки, с ног до головы в поту и грязи, с лицом, измазанным пылью и сажей. Она видела мои глаза умирающей рыбы, слышала мой агонизирующий хрип, вдыхала самую невыносимую вонь, что когда-либо источало мое тело. Вот и все.

И конечно, она слышала мой бессильный плач. Понукаемые яростной бранью Бэньи, мы старались выкопать бомбоубежище до того, как империалисты, ревизионисты и реакционеры примутся бросать на деревню бомбы. За свои смены я сломал по меньшей мере пять мотыг. Однажды, промахнувшись, я ударил мотыгой по ноге и расплакался от боли.

Она тоже заплакала. Засуетилась, бросилась перевязывать рану, и на мою ступню упала прохладная капля. Я догадался, что это не пот, а слезы.

Наши мотыги терзали самый твердый краснозуб. Она не виновата, что не могла мне помочь. Не виновата, что видела мое унижение. И не виновата, что не могла вернуть мне секрет (если считать случившееся между нами секретом) и уносила его с собой в далекие края.

Крайние точки в жизни человека можно пересчитать по пальцам, а посему воспоминания о нашем секрете обрели большой вес, наполнились значением. Наверное, воспоминания и вызывали в Фанъин страх должника перед кредитором, который не давал ей поднять на меня глаза в день своих котловин.

– Дождь собирается, зонт не забудьте, – сказал кто-то из деревенских.

Она кивнула:

– М-м…

И я услышал, как ее «м-м» расправило крылья, как полетело мимо толпы деревенских, мимо жующих конфеты пащенят и взволнованно коснулось моих ушей – конечно, оно было не ответом на замечание о зонте, а прощанием и пожеланием счастья.

Я не дождался окончания проводов, не стал смотреть, как родственники взваливают на спину ее приданое, как берут с собой новый котел и в окружении галдящих пащенят трогаются в дальний путь. Я ушел на задний склон, сел на землю и прислушался к шепоту ветра в листве, окинул взглядом пожухшие травы, которые ждали меня, наблюдали за мной. Вдруг вдалеке зазвучала сона[144], да так протяжно, что травы перед глазами вдруг дрогнули, закачались и скрылись за пеленой слез. Конечно, у меня были причины плакать. Я плакал, потому что дома все обо мне забыли (я не получал писем даже на день рождения), потому что друг отвернулся от меня, когда его помощь была так нужна (уехав развлекаться в город, он потерял важное письмо, которое могло устроить меня на работу). Конечно, я плакал и о невесте – о невесте, которую ничто со мной не связывало и не могло связывать, о невесте, приговоренной мелодией соны к тому, чтобы исчезнуть, о розовой куртке, таявшей вдали, навсегда унося с собой все ее «м-м».

Я встретил ее много лет спустя, она похудела, лицо сделалось серым и увядшим, как у женщины средних лет. Если бы нас не представили друг другу, едва ли бы я разглядел в ней знакомые черты. На какой-то миг Фанъин замерла, в глазах мелькнула растерянность, и она поспешно отвела взгляд. У нее были свои заботы. Начальник из волостной управы, который приехал со мной в деревню, занимался гражданским спором, затеянным ее семьей, занимался похоронами ее матери и брата, распекал Фанъин за то, что она явилась в родную деревню подымать прах и жаловаться на обиду (см. главу «Подъять прах»). «Что тебе непонятно? Еще и покойника на ноги поставила! Кого напугать-то хочешь? Думаешь, народное правительство так легко напугать? На твоей стороне правда или нет, скандал затевать – последнее дело!» Начальник отчитывал Фанъин, ее братья виновато кивали. А она вдруг грохнулась на колени, и не успел начальник ничего сообразить, как Фанъин уже стучала лбом по земле, отбивая поклоны.

Две женщины бросились поднимать ее на ноги, долго пытались ее урезонить, но она с залитым слезами лицом вырывалась и повторяла, что жалуется на обиду.

Женщины повели Фанъин прочь, и она наконец хрипло разрыдалась. Конечно, у нее были причины плакать, она оплакивала мать и брата (они умерли совсем недавно, хотя могли бы еще жить да жить), плакала о справедливости, которой не могла доискаться (и даже братья боялись ей помочь). Но мне показалось, что ее плач звучал еще и ответом моему плачу. Двадцать лет, двадцать лет прошло – наверняка она услышала, как горевал я двадцать лет назад на заднем склоне хребта, и не смогла удержать слез, и теперь возвращала мне долг, о котором не знала больше ни одна живая душа.

И пожухшие травы были свидетелями. Они качались на ветру, волнами убегая к гребню хребта. Они пожелтели и увяли, впитав слишком много людского плача.

Много лет спустя я вернулся посмотреть на наше бомбоубежище. Третьей мировой так и не случилось. В бомбоубежище хранили семенной батат. От сырости стены обросли зеленым мхом, а из убежища пахло прелым бататом. Но в углублениях, куда мы ставили керосиновый фонарь, остались круглые черные пятна.

В нижнем гуне имелось еще одно бомбоубежище, которое копал другой отряд. Вход туда был загорожен двумя досками, в просвете виднелась наваленная на землю солома, несколько мятых сигаретных пачек и пара башмаков – похоже, там кто-то жил.

△ Бра́тья по вро́зным котла́м
△ 隔锅兄弟

– Редкий гость, редкий гость! Милости просим в нашу пещеру!

Лицо казалось знакомым, но я не мог вспомнить, кто это.

– Как здоровье, товарищ Хань?

– Хорошо.

– Как работа?

– Хорошо.

– Как учеба?

– Хорошо, все хорошо.

– Как здоровье почтенных родителей?

– Все в порядке.

– Как хозяйка, как детушки?

– У меня одна дочь. Спасибо, все хорошо.

Он кивнул и продолжал:

– Как в городе обстоят дела с промышленным производством?

– Все в порядке…

– А коммерческая ситуация в городе…

Я испугался, что он не успокоится, пока не расспросит меня о состоянии всех секторов городской экономики, и перебил:

– Прошу прощения, не узнаю…

– Так быстро позабыл старого знакомца? – Мой собеседник улыбнулся. Человек средних лет, он появился рядом, пока я рассматривал заброшенное бомбоубежище.

– Виноват, в самом деле не узнаю.

– У знатных особ память короткая.

– Все-таки я почти двадцать лет здесь не был.

– Правда? Двадцать лет? Да… Верно говорят: в пещере прошел день, снаружи – тысяча лет. – Мой собеседник прищелкнул языком и растерянно покачал головой.

Вдали кто-то весело крикнул:

– Да это Ма Мин!

– Верно. Фамилия недостойного Ма, имя – Мин.

– Ты – Ма Мин? Из Обители бессмертных?

– Он самый, он самый…

Тут я наконец вспомнил, кто это, и вспомнил, как украшал его жилище лозунгом с изречением председателя Мао. С кончика носа Ма Мина свисала сопля, которая никак не хотела упасть, все складки на лице были удобрены жирной грязью, однако он совсем не постарел, щеки цвели румянцем, голос звучал бодро, одет он был в прежнюю засаленную ватную куртку и стоял передо мной, спрятав руки в рукавах. Единственная перемена состояла в том, что на груди его появился университетский значок – неизвестно, где он его подобрал.

– Ты так и живешь… в Обители? – спросил я.

– По счастью, удалось переселиться. – Он улыбнулся и махнул в сторону бомбоубежища вымазанным в грязи лотосом. – Пещера небожителя, сотворенная самой природой. Зимой тепло, летом прохладно. Лучшего и желать нельзя!

– Как ты живешь в такой сырости? – удивился я.

– Ты не понимаешь. Человек произошел от обезьяны, а обезьяна – от рыбы. Рыба круглый год плавает в воде, так почему же человек должен бояться сырости?

– И ты не болеешь?

– Стыдно признать, много изысканных яств успел отведать я на своем веку, а вот со вкусом лекарств и снадобий по сей день не знаком. – Пока он говорил, к нам подбежала деревенская женщина и сказала, что у нее на огороде пропала мускусная тыква – не Ма Мин ли ее сорвал? Он метнул в ее сторону гневный взгляд:

– А почто не спросишь, не убил ли кого Ма Мин?

Пока женщина соображала, он шагнул к ней и процедил сквозь зубы:

– А почто не спросишь, не Ма Мин ли погубил председателя Мао? – После чего плюнул на землю и пошагал прочь, забыв, что у него гости.

Стайка пащенят в сторонке покатывалась со смеху, Ма Мин молча покосился на них, и дети бросились врассыпную.

Так он и ушел, пылая негодованием. В последний раз я видел его, когда уезжал из Мацяо. Ма Мин по своему обыкновению «восходил к вершинам»: опираясь на посох, стоял в одиночестве на склоне горы, любуясь полями, подернутыми туманом, и залитой розовым утренним светом долиной. Он выглядел завороженным. А еще он пел – странные звуки больше напоминали стоны, исторгнутые из Ма Миновых кишок, но мелодия была знакомая каждому телезрителю:

Ты откуда здесь, друг мой, откуда?
Бабочка, залетевшая в мое окно,
Сколько дней со мною пробудешь?
Мы в разлуке давно, так давно[145]

Я не посмел прерывать его возвышенные занятия своим приветствием.

Потом я узнал, что короткий разговор, которым удостоил меня Ма Мин, был проявлением величайшего расположения. Много лет назад он оборвал всякие отношения с деревенскими, на людей смотрел волком, а разговорами тем более никого не жаловал. Целыми днями он бродил по горам, любовался природой, устремлялся духом к небесным высотам, чураясь бренного мира. Однажды чей-то пащенок свалился в пруд, никто из деревенских не заметил беды, один Ма Мин увидел сверху, как он барахтается в воде. Пащенка он спас, но родителей, явившихся к нему с благодарностями, даже взглядом не удостоил, а вяленое мясо, которое они ему принесли, бросил в выгребную яму, «дабы не осквернить уста». Он питался одними муравьями и дождевыми червями, лишь бы не касаться скверной мирской пищи, и никаких милостей от деревенских принимать не хотел.

Из Обители бессмертных он выселился. Обитель была старейшей постройкой в Мацяо, два года назад стены ее окончательно обвалились. Чжихуан с другими деревенскими устроил на ее фундаменте котлован, чтобы варить селитру. Кирпичи от бывшей Обители тоже пошли в дело: у дороги появилась беседка для отдыха, а из остатков деревенские сложили Ма Мину новый дом. Спрятав руки в рукавах, он оглядел постройку, но переселяться туда не стал, и с непримиримым видом перетащил свой тюфяк в бомбоубежище.

В убежище он появлялся нечасто, ночевать любил под открытым небом, спал на подстилке из горной росы, укрываясь ветром. Как-то его спросили, не страшно ли ему ночевать в горах, ведь там полно диких зверей. И что с того, если меня съедят, ответил Ма Мин. Я за свою жизнь съел столько живых существ, что будет справедливо самому стать чьей-то пищей.

Сильнее всех остальных деревенских он ненавидел Бэньи и Яньу. Бранился им в спину, называл бесовым семенем, и никто не знал, как завязалась эта вражда. На самом деле все трое были похожи друг на друга: вытянутые лица, глаза с двойными веками, заостренные подбородки – когда они смыкали губы, нижняя челюсть слегка выдавалась вперед. Однажды я задумался об этом сходстве, и в голову мне пришла догадка, которой я не посмел ни с кем поделиться.

А вдруг у них был общий отец?

Если моя догадка верна, по-мацяоски эти трое должны называться братьями по врозным (или заемным) котлам. Не имеет значения, по какой причине братья росли у разных котлов: родители отдали ребенка на воспитание в другую семью, или женщина втайне родила внебрачного сына, а может, детей разлучила война или смута. Главное – они братья, волею судеб хлебавшие из разных котлов, и для мацяосцев эти два обстоятельства важнее всех прочих.

Я уверен, что некоторые деревенские знали, откуда в Мацяо взялись такие острые подбородки, но мне бы они ничего не сказали. И уверен, что Ма Мин, Бэньи и Яньу тоже о чем-то догадывались: глядя друг на друга, они будто смотрелись в зеркало, и у них не могло не возникнуть подозрений.

Но что им было делать со своими подозрениями?

△ Нача́ло (коне́ц)
△ 归元(归完)

В мацяоском наречии слово «конец» произносится созвучно слову «начало»: юань. Два антонимичных понятия, два противоположных временных полюса волей языка сливаются воедино. И потому, когда мацяосцы говорят «наступил юань», невозможно узнать наверняка, начало они имеют в виду или конец.

Если все сущее стремится к своему концу, время можно представить как прямую, устремленную в вечность, каждый отрезок которой уникален, а прошлое и будущее, А и В, правда и ложь постоянно находятся в оппозиции друг другу, позволяя наблюдателю пускаться в сравнения и выносить оценки. Напротив, если все сущее стремится к началу, значит, время вечно движется по одному и тому же кругу, где прошлое и будущее, А и В, правда и ложь накладываются друг на друга и меняются местами, оставляя наблюдателя в полнейшей растерянности.

Как мне кажется, исторические оптимисты склонны разграничивать конец и начало, история представляется им бесконечной прямой, где хранятся записи о всех удачах и неудачах, победах и поражениях, триумфах и провалах, чтобы однажды им вынесли точную и справедливую оценку. И настойчивость неизбежно бывает вознаграждена. А исторические пессимисты объединяют начало и конец, история представляется им вечно повторяющимся циклом, с каждым шагом вперед они лишь откатываются назад, поражение неизбежно, а любые усилия напрасны.

Какой взгляд ближе мацяосцам? К концу они движутся или к началу?

Быть может, конец это и есть начало?

Что такое Мацяо? Крошечная деревушка на несколько десятков дворов, которую почти невозможно найти на карте, два гуна и заливные поля, зажатые меж горных хребтов. В Мацяо много камней, много земли. Камни и земля лежат здесь тысячи, десятки тысяч лет, но как ни вглядывайся, перемены в них не увидишь. Каждой своей частицей они утверждают вечность. Бесконечные воды шумят, как и тысячу лет назад, и тысячелетняя роса до сих пор висит на придорожной траве, и тысячелетний солнечный свет до сих пор слепит нам глаза, разливаясь впереди белым гудящим маревом.

При этом, конечно, Мацяо уже не та – даже не та, что была секунду назад. Перемены происходят безмолвно: вот новая морщинка, вот седой волос опустился на землю, вот остывает чья-то иссохшая рука. Новые лица появляются одно за другим, а потом исчезают, чтобы никогда больше не вернуться. Только на них мы можем испуганно искать следы течения времени. Никакая сила его не остановит. Никакая сила не помешает этим лицам уйти в мацяоскую землю, и они уйдут – словно звуки, тихо гаснущие на струне.

△ Просторéчие
△ 白话

У этого слова существует три определения:


1) Современный разговорный язык в противопоставлении классическому письменному языку вэньяню[146].

2) Пустые, несерьезные разговоры, которые ведутся ради развлечения. В некоторых случаях под просторечием и вовсе понимается напраслина и обман: например, глагол «опросторечить» в шаньсийском диалекте имеет значение «оговорить». Очевидно, здесь иероглиф «простой» несет семантику вульгарности и грубости, а не ясности и прямоты, и «просторечия» приравниваются к балаганным шуткам, которые не стоит принимать на веру.

3) В Мацяо наречие «просто» произносят нисходящим тоном, созвучно слову «страшно». Так что здесь просторечия – это еще и рассказы о потусторонних силах или о жутких преступлениях, которые заводят, чтобы потешить слушателей и пощекотать им нервы.


Мацяоские просторечия – синоним небылиц, побасенок. Обычно просторечия рассказывают по вечерам или в дождливую погоду, когда хотят скоротать время, и это обстоятельство наводит меня на мысли о том, что вся китайская повествовательная литература зародилась под стрехой мокрой от дождя соломенной крыши и восходит к пересказам удивительных случаев, необычных происшествий, анекдотов и даже страшных историй. Чжуан-цзы приравнивал художественный вымысел к пустым побасенкам, ханьский историограф Бань Гу[147] называл первые образцы повествовательной прозы «рассказами, которыми обмениваются на площадях и у колодцев», что в целом подтверждает мою догадку. Как «Записки о поисках духов», появившиеся в конце правления Западной Цзинь[148], так и «Рассказы Ляо Чжая о необычайном»[149], увидевшие свет в годы правления маньчжурской династии, написаны в русле просторечной традиции: они полны абсурднейших сюжетов о сверхъестественных силах и удивительных происшествиях, которые по сей день волнуют воображение читателей. В этих книгах вы не найдете наставлений о том, как управлять государством, нет там и указаний, как очистить свой ум и умерить желания. В отличие от вэньяня, просторечие никогда не считалось языком благородным, и просторечной литературе никогда не приписывалась миссия вести за собой чувства и направлять дух.

Просторечие фактически приравнивается к ширпотребу, вульгарщине. За последние сто лет под влиянием западных языков простонародный китайский окончательно созрел и оформился, что, однако, не изменило предвзятого к нему отношения: по крайней мере, в словаре Мацяо до начала девяностых просторечие оставалось просторечием – «пустой болтовней», праздными словами. Просторечие по-прежнему непригодно для разговора на серьезные темы, его удел – «рассказы, которыми обмениваются на площадях и у колодцев». Мацяосцы до сих пор не ощутили потребности найти новые слова, чтобы четко разграничить три перечисленных выше смысла и навести порядок в понятийном аппарате. Наверное, они считают себя людьми недостойными, грубыми и неотесанными. Они отправились в добровольное языковое изгнание, обрекли себя бродить по языковому дну, пользуясь исключительно простым и вульгарным языком. По их представлению, истинное знание следует выражать другим языком, таинственным и непостижимым, доступ к которому для них закрыт.

Они догадываются, что таинственный язык давно исчез, оставив по себе только отдельные слова, которые передали им предки. Быть может, он прячется в заклинаниях колдунов, в истошных криках сонех, в звуках дождя и грома, но им его уже не понять.

У них худые тела, смуглая кожа, узловатые суставы, глаза и волосы отливают желтизной. Высшую власть над языком они уступили людям незнакомым, чтобы с головой погрузиться в заботы о выживании. Беда в том, что все мои попытки писательства, все самые важные языковые впечатления юности восходят к мацяоским просторечиям, к дождливым вечерам, когда мы сидели по трое, по пятеро, поджав ноги, и весело рассказывали друг другу всякий вздор. Поэтому я догадываюсь, что мацяосцы только посмеются над моими книгами, сочтут их нагромождением бесполезной чепухи, не способной воспитывать нравы или влиять на ход истории. В некотором смысле я им благодарен: столь строгая оценка помогает мне трезво смотреть на вещи. Как бы сильно ни любил я литературу, в конечном счете она остается всего лишь литературой – вымыслом, не более того. Человечество знает великое множество прекрасных романов, но войны как шли, так и идут дальше. Любовь к Гёте не мешала нацистам убивать, а преклонение перед Цао Сюэцинем не остановило еще ни одного мошенника и политикана. Так что не стоит преувеличивать значение литературы.

Мало того, не только литература, но и всякий язык есть только язык и не более – набор символов для описания фактов, так же как часы – всего лишь набор символов для описания времени. Безусловно, часы формируют наше чувство времени и понимание времени, но они никогда не смогут быть самим временем. Разбейте все часы, хронографы и секундомеры, но время все равно не остановится. И потому следует признать, что всякий язык, строго говоря, есть просторечие – «пустые слова», значение которых не стоит преувеличивать.

В последние десять лет я занимался тем, что писал повести и рассказы. В сущности, я не сделал ничего такого, чего бы не делали мацяосцы, каждая новая моя книга – сборник просторечий, и мое ремесло сродни любимому развлечению деревенского счетовода Фуча, за которым он проводил время после работы. Фуча измерял, сколько мы успели выкопать за смену, вздыхал и говорил:

– Столько молчим, что скоро во рту протухнет. Давай хоть просторечия рассказывать. – Он бросал коромысло на землю и потягивался, широко улыбаясь.

В пещере было тепло. Мы сидели без курток, откинувшись спиной на рыхлую землю, касаясь друг друга коленями, и разглядывали тусклый круг колеблющегося света на стене.

– Ты первый.

– Давай сначала ты.

– Давай ты. В твоих книгах наверняка полно просторечий.

Его слова звучали как-то неправильно, но я не мог сказать, в чем дело.

– Ладно, тогда расскажу анекдот про Бэньи. В прошлом месяце ты уехал на собрание, а у нас проходила подготовка народного ополчения. Бэньи выскочил на гумно, заявил, что командовать надо энергичней, и отогнал меня в сторону. Крикнул: «Нале-во!», потом: «Напра-во!», потом снова: «Нале-во!», а потом: «Напе-рёд!» Шестеро парней, которые проходили подготовку, затолкались, пытаясь повернуться «наперёд», но никто не знал, что это за команда. Выпучив глаза, Бэньи стал чертить на земле круг и объяснять: вот так надо – налево, еще налево, еще налево, и получится наперёд!

Фуча захохотал, откинувшись головой на стену пещеры.

– Ладно, теперь моя очередь.

Он с удовольствием откашлялся и начал рассказывать страшную историю. Какой-то человек из Шуанлун-гуна построил себе высокий свайный дом на самой горе. Кровать стояла на втором этаже, однажды ночью он проснулся и увидел за окном чье-то лицо. Сначала подумал – вор, но потом сообразил, что вору там неоткуда взяться: окно комнаты находилось в двух чжанах от земли, неужто у вора такие длинные ноги? Он нашарил фонарик, включил свет – и увидел… Угадай, что?

– Что? – у меня мурашки побежали по коже.

– У этого самого вора не было ни глаз, ни носа, ни рта. А лицо – плоское, точно доска.

Снаружи послышались шаги. Я прислушался и понял, что Фанъин вернулась. Она говорила, что сходит домой за пампушками. Разламывая еще теплую пампушку, Фуча улыбнулся:

– Мы тут про привидения рассказываем, будешь слушать?

Ответом было испуганное «м-м», и шаги Фанъин поспешно отступили в темноту.

– Там привидения! Не боишься?

Шаги замерли.

Фуча весело рассмеялся.

– Снег пошел?

Она молчала.

– Скоро рассветет?

Молчание.

– Ладно, брось. Не будем мы рассказывать про привидения. Садись к нам, тут тепло.

На секунду она затихла, после чего шорох шагов немного приблизился. Но Фанъин я так и не увидел, только металлическая пряжка на туфельке блеснула, вынырнув из темноты. Значит, ее ноги были совсем рядом.

Вдруг над нами что-то громко стукнуло и замолчало, а спустя какое-то время стукнуло снова, да так громко, что даже фонарь закачался, но теперь казалось, что стук раздается не сверху, а спереди, или слева, или справа, или вообще со всех сторон сразу. Фуча с тревогой в голосе спросил меня, что происходит. Я сказал, что не знаю. Он сказал: над нами горы, сейчас ночь, кругом должно быть тихо. Я сказал: да, должно быть тихо. Может, мы докопали до чьей-нибудь могилы? – спросил Фуча. Может, это привидение? Я ответил, что не верю в привидений.

Старики говорили, что на хребте Тяньцзылин была когда-то пещера, из которой прорыли ход до самой Цзянси, сказал Фуча. Может, мы тоже докопали до Цзянси? Или до Пекина? Или до Америки? Я сказал: Фуча, ты ведь учился в школе, сам посчитай, сколько метров наша пещера? Мы даже до навозной кучи у дома Бэньжэня пока не докопали.

Фуча пристыженно улыбнулся и признался, что иногда крутит в голове и так и эдак, но все равно не может понять: почему далекое всегда остается таким же далеким? И почему прошлое всегда остается прошлым? Неужели нет никакого способа его приблизить? Например, прорыть тоннель и вылезти наружу в другом мире?

В детстве я тоже так фантазировал: залезал с головой под одеяло и воображал, что на другой стороне меня ждет какое-нибудь ослепительное чудо.

Мы долго ждали, когда снаружи снова застучит, но все смолкло.

Фуча разочарованно зевнул:

– Ладно, время почти подошло. Заканчиваем смену.

– Не забудь фонарь, – сказал я.

– А ты куртку не забудь. Там холодно.

Фонарь переместился мне за спину. И тень впереди мигом сделалась такой огромной, что проглотила меня без остатка.

△ Чино́вная доро́га
△ 官路

Сочетание иероглифов «чиновная дорога» вызывает у меня в воображении узкую тропу, мощенную каменными плитами, которая, извиваясь в корчах и конвульсиях, тянется через горы к Мацяо. Не каждая тропа имеет право называться чиновной дорогой, и я могу предположить, что такое название появилось неспроста: получив государственный пост, чиновник верхом на коне отправлялся проведать родную деревню. Государеву человеку не годится ехать по козьей тропе, поэтому первым делом каждый новоиспеченный чиновник распоряжался построить дорогу в свою родную деревню, и впоследствии такие дороги стали называть чиновными. Обычно на строительство чиновных дорог бросали арестантов. В зависимости от тяжести преступления одним отводилось вымостить десять чжанов дороги, другим – двадцать чжанов и так далее. Чиновная дорога была свидетельством богатства и почета, вымощенным преступлениями былых времен.

Никто в Мацяо не помнит, как звали тех чиновников и арестантов.

С течением лет дорога пришла в запустение, одни плиты растрескались, другие и вовсе исчезли. Уцелевшие камни ушли краями под землю, оставив на поверхности отполированные босыми ногами островки, напоминавшие блестящие от пота спины, простертые ниц в вечном поклоне. Мне вдруг захотелось вытащить их наружу, чтобы каменные головы поднялись из затянувшейся темноты, стряхнули землю с макушек и посмотрели на меня незнакомыми глазами. Кто они?

Земля на чиновной дороге стала пахнуть навозом – значит, скоро деревня. В густой кроне цветущего персика плескался солнечный свет.

Тяжело дыша, я оглянулся и спросил:

– Далеко до Мацяо?

Фуча с большим коромыслом, нагруженным нашими вещами, живо догнал меня и сказал:

– Нет, почти пришли. Видишь, вон она – уже недалеко.

– Где?

– Где два старых клена.

– Это и есть Мацяо?

– Она самая.

– А откуда такое название?

– Не знаю.

С тревогой на сердце я шаг за шагом уходил в неизвестность.

Послесловие

Люди – языковые существа, однако общаться нам бывает очень непросто.

В 1988 году я перебрался на остров Хайнань – самый юг Южного Китая. Я не знал хайнаньского языка и считал его ужасно трудным. Как-то раз мы с другом пришли на рынок за покупками, увидели на прилавке незнакомую рыбу и спросили местного продавца, как она называется. Продавец сказал: «Рыба». Я ответил: «Понятно, а что за рыба?» Он выкатил глаза и сказал: «Морская рыба». – «Понятно, я вас спрашиваю, ЧТО ЭТО ЗА МОРСКАЯ РЫБА?» Продавец еще больше выкатил глаза и ответил, теряя терпение: «Большая рыба!»

После, вспоминая этот разговор, мы с другом не могли удержаться от смеха.

Из всех китайских провинций Хайнань обладает самой большой морской акваторией, побережье острова усеяно рыбацкими поселками, а история рыбного промысла уходит корнями в глубокую древность. После я узнал, что хайнаньский язык располагает богатейшим запасом ихтиологической терминологии. Настоящие рыбаки, они поименовали несколько сотен разновидностей рыбы, поименовали каждую часть рыбьего тела и каждое положение, в котором может находиться рыба. Все эти емкие и меткие названия могли бы составить целый словарь, только в нормативный китайский язык им вход закрыт. Даже крупнейший «Словарь Канси»[150] с его пятью десятками тысяч статей слишком далек от острова Хайнань, и многие местные впечатления и практики остаются за пределами досягаемости кисти и тушечницы каллиграфов, этих ученых мужей. И когда я заговариваю с местными жителями на стандартном китайском языке, когда вынуждаю их обращаться к языку, которым они владеют не очень уверенно, им приходится обходиться суррогатами вроде «большая рыба» и «морская рыба».

Я чуть было не посмеялся над ними, чуть было не решил, что их язык слишком примитивен. Конечно, я ошибался. Настоящие они – вовсе не те они, кого я видел, о ком говорил: певучая тарабарщина прячет их от меня за непроницаемой языковой ширмой, в темной ночи, которую не осветить лучом стандартного языка.

Они готовы оставаться в этой ночи.

Я вспоминаю свои родные края. Я много лет учил стандартный китайский язык. И понимал, что это необходимо: стандартный язык нужно знать, чтобы тебя понимали соседи, коллеги, продавцы в магазинах, полицейские, преподаватели, чиновники, чтобы смотреть телевизор, слушать радио, читать газеты. Но после происшествия на рынке я вдруг с ужасом понял, что сам стандартизировался. А значит, стандартизировались и родные места в моей памяти: каждый день они фильтровались чужеродным языком, превращаясь в «большую рыбу» и «морскую рыбу», упрощались, грубели и понемногу иссыхали в пустыне переводного языка.

Это отнюдь не значит, что нам нельзя рассказывать о родных местах. Нет, о них по-прежнему можно говорить на стандартном китайском, а можно – на вьетнамском, кантонском, миньском, тибетском, уйгурском, на любом из иностранных языков, вот только останется ли Пятая симфония Бетховена Пятой симфонией, если сыграть ее на цзинху[151]? И остается ли яблоком вяленое маринованное яблоко, давно покинувшее родную почву?

Конечно, диалекты – не единственный барьер на пути к пониманию, и локальность – не единственный атрибут языка. Помимо пространственных координат, существуют еще и временные. Пару дней назад в разговоре с другом я сетовал на стремительное развитие транспорта и коммуникаций: горизонтальные связи в человеческом сообществе становятся все крепче, пройдет немного времени, и региональные различия между культурами вовсе исчезнут, но тогда у нас появится новая проблема – вырастут и обострятся различия между эпохами. Население глобальной деревни будет есть одинаковую пищу, носить одинаковую одежду, жить в одинаковых домах, мыслить одинаковыми идеями, говорить на одном языке, но при этом людям, родившимся в 2020 году, будет столь же трудно понять рожденных в 2000 году, как сейчас китайцам трудно понять англичан.

И на самом деле этот процесс уже начался. Так называемый «конфликт поколений» проявляется и в музыке, и в литературе, и в моде, и в политике, и в других областях, в том числе в языке: отцу и сыну порой приходится изрядно потрудиться, чтобы понять друг друга. «Тройственное сплочение»[152], «талоны на сойпасту», «продбригада», «классовое происхождение»… Целый пласт лексики стремительно архаизируется, эти слова пока не ушли из повседневного обихода, но употребляются только в узких кругах, как диалектизмы употребляются только выходцами из одних и тех же мест. Новые группы языковых сообществ формируются уже не территорией, не пространством, а временем.

Можно еще немного углубиться в этот вопрос. Допустим, однажды человечество окончательно преодолеет все территориальные и поколенческие границы – приведет ли это к появлению универсального языка? Один профессор языкознания провел эксперимент: попросил студентов в аудитории назвать первый образ, родившийся в воображении при слове «революция». Звучали самые разные ответы: алое знамя, вождь, буря, отец, попойка, тюрьма, политзанятия, газета, продуктовый рынок, аккордеон… Диаметрально противоположный опыт диктовал студентам диаметрально противоположные подсознательные интерпретации слова «революция». Разумеется, в публичном общении студенты будут вынуждены подчиняться авторитетным образцам, например – Большому толковому словарю. Это компромисс, на который идет личность, заключая соглашение с обществом, компромисс между собственными впечатлениями и культурной традицией. Но можем ли мы с уверенностью утверждать, что эти утраченные образы, эти вспышки ощущений, загнанные компромиссом под спуд, однажды не взорвутся и не искалечат язык? Можем ли утверждать, что поиски универсального языка, понятного всем и каждому, как и попытки преодолеть разнообразные барьеры в стремлении постичь другого, не порождают новые и новые помехи, расхождения, двусмысленности и неоднозначности? Не идет ли внутри нас параллельный процесс контрстандартизации и дестандартизации?

Строго говоря, так называемый «универсальный язык» всегда останется для человечества недостижимой целью. Если мы не хотим превращать общение во взаимное уничтожение, нужно оставаться на страже собственных формулировок и не позволять компромиссам зайти слишком далеко – это необходимое условие эффективного взаимодействия. А значит, каждому человеку стоит запастись собственным уникальным словарем.

Каждое слово проживает свою жизнь. Слова активно размножаются, бесконечно трансформируются, притягиваются и отталкиваются, дрейфуют по морю языка, мигрируют, сочетаются браком, болеют, получают наследство, имеют свой характер и чувства, одни переживают расцвет, другие – упадок и умирание. В зависимости от разных обстоятельств их жизнь бывает длиннее или короче.

Некоторое время назад я стал отлавливать слова и сажать их под арест в свою записную книжку. Я снова и снова проводил дознание, строил догадки, вел допросы, учинял расследования – словно сыщик, пытался выяснить, что за история скрывается за каждым словом, и так появилась эта книга.

Конечно, это всего лишь мой личный словарь, лишенный какого-либо нормативного значения. Всего лишь одна из вариаций эксперимента профессора языкознания, которую можно выбросить из головы, как только прозвенит звонок с урока.

Декабрь, 1995 г.

Примечания

1

Входящий тон – один из тонов, отсутствующих в нормативном китайском языке, но сохранившийся во многих юго-восточных диалектах. Слог, произнесенный входящим тоном, заканчивается конечным взрывным согласным или гортанной смычкой. Здесь и далее – примеч. перев.

(обратно)

2

Фэнь – самая мелкая денежная единица, равная сотой части юаня.

(обратно)

3

«Образованной молодежью» называли городских школьников старших классов, выпускников школ и студентов, которые принудительно или добровольно отправлялись в деревню на бессрочное «перевоспитание под руководством бедняков и низших слоев середняков».

(обратно)

4

Ли – мера длины, около 500 метров.

(обратно)

5

Цзяо (мао) – одна десятая юаня.

(обратно)

6

Цин – мера площади, около 6 гектаров.

(обратно)

7

Сыма Цянь. Исторические записки, II, 7. Перевод Р. Вяткина и В. Таскина.

(обратно)

8

Царство Чу в древности было одним из гегемонов Поднебесной, к VI веку до н. э. покорило все земли центральной и восточной части бассейна реки Янцзы. В 223 году до н. э. пало под натиском царства Цинь.

(обратно)

9

Цитата из «Суждений и бесед», сборника изречений Конфуция.

(обратно)

10

«Цзо-чжуань» – комментарий к «Хронике Вёсен и Осеней», повествование в «Цзо-чжуань» охватывает период с 722 по 468 год до н. э.

(обратно)

11

Царство Ба существовало в период с 1122 г до н. э по 316 г. до н. э., располагалось на территории нынешней провинции Сычуань. Как и царство Чу, пало под натиском Цинь.

(обратно)

12

«Комментарий к канону водных путей» – древнекитайский трактат по географии, начало VI века н. э.

(обратно)

13

То есть до III века до н. э.

(обратно)

14

Айсиньгёро Хунли, шестой император маньчжурской династии Цин. Пятьдесят девять лет (1736–1795) правил под девизом Цяньлун (досл.: «Непоколебимое и славное»).

(обратно)

15

Чжан Сяньчжун (1606–1647) – предводитель крестьянского восстания в Северном Китае, известный своей жестокостью.

(обратно)

16

Цзинь – мера веса, около 500 г.

(обратно)

17

Политика «большого скачка» (1958–1960) имела целью ускоренную индустриализацию страны и досрочное построение социализма, все сельское население (и часть городского) было организовано в автономные «коммуны», при коммунах открылись общественные столовые. Крестьяне с примитивными инструментами выплавляли сталь и участвовали в масштабных ирригационных работах. Политика имела трагические последствия для страны и послужила одной из причин Великого голода 1959–1961 гг.

(обратно)

18

Багуа (восемь триграмма) – восемь сочетаний из трех прерывистых и сплошных черт. Триграммы багуа использовались в даосской космологии, чтобы представить фундаментальные принципы бытия.

(обратно)

19

Земельная реформа в КНР (1949–1952 гг.) предусматривала конфискацию помещичьих земель и распределение между безземельными и малоземельными крестьянами.

(обратно)

20

Цитата из «Суждений и бесед», сборника изречений Конфуция, перевод Л.С. Переломова. Маленьких или низких людей (сяо жэнь) Конфуций противопоставлял совершенному человеку, благородному мужу (цзюнь-цзы).

(обратно)

21

После 1956 года в КНР стали проводиться масштабные реформы по упрощению письменности, в результате которых более двух тысяч иероглифов были заменены упрощенными вариантами.

(обратно)

22

Китайские иероглифы традиционно делятся на шесть категорий (лю шу), сложные фоноидеограммы, о которых говорит Ма Мин, представляют собой самый распространенный тип иероглифов.

(обратно)

23

Сянци – китайские линейные шахматы.

(обратно)

24

Чи – мера длины, равная 33 см.

(обратно)

25

Перечислены основные политические кампании, проводившиеся после основания КНР.

(обратно)

26

Четыре Небесных Царя (Вайшравана, Вирудхака, Дхритараштра и Вирупакша) – в буддизме хранители, оберегающие четыре стороны света.

(обратно)

27

Янгэ – традиционный китайский танец (танец рисовых побегов), имитирует движения крестьянина, сажающего рис, при этом танцующий остается на одном месте, делая то два шага вперед, то два шага назад. В 1942 году Мао Цзэдун в речи, произнесенной на Совещании по вопросам литературы и искусства, особо отметил важность национального искусства для поднятия боевого духа народных масс, после чего танец янгэ превратился в один из неофициальных символов нового Китая.

(обратно)

28

Чжан Тянью – главный инженер железной дороги Пекин—Чжанцзякоу, построенной в 1905–1909 гг. у подножия Великой китайской стены.

(обратно)

29

«Образцовые пьесы» – во времена «культурной революции» восемь образцовых революционных пьес, которые разрешалось ставить на сцене.

(обратно)

30

Цюй Юань (340–278 до н. э.) – поэт и государственный деятель, один из высших сановников царства Чу. Кончил свои дни в изгнании, вскоре после высылки Цюй Юаня столица Чу была захвачена войсками царства Цинь. Цюй Юаню приписывается авторство произведений «Скорбь изгнанника», «Вопросы к небу», «Плачу по столице Ину» и др. Строки из поэмы «Отец-рыбак» цитируются в переводе В.М. Алексеева.

(обратно)

31

«Планы сражающихся царств» – исторический памятник, посвященный периоду Сражающихся царств (V–III вв. до н. э.), составлен историографом и библиографом Лю Сяном (I в. до н. э.) на основе материалов, хранившихся в императорской библиотеке.

(обратно)

32

Пятого числа пятого лунного месяца в Китае традиционно отмечается Праздник начала лета, в этот день принято устраивать гонки на драконовых лодках, есть цзунцзы (клейкий рис, завернутый в листья тростника или бамбука). Народные поверья связывают этот праздник с почитанием памяти Цюй Юаня.

(обратно)

33

«Описания годового календаря празднеств и обрядов в Цзинчу» – подробное описание праздников и календарных обычаев, распространенных на территориях бывшего княжества Чу. Составлено в середине VI века.

(обратно)

34

«Семь подступов» («Семь наставлений») – самое известное произведение ханьского пэта Мэй Шэна (II в. до н. э.), написанное в форме диалога между наследным принцем царства Чу и неким гостем из царства У.

(обратно)

35

Цитата из известного стихотворения сунского поэта и государственного деятеля Фань Чжунъяня (989–1052) «Записки о Юэянской башне»: «Находясь в дворцовых покоях, [люди древности] радеют о своем народе, находясь в горной глуши, они радеют о государе».

(обратно)

36

Праздник фонарей – традиционный китайский праздник, отмечается пятнадцатого числа первого лунного месяца и завершает новогодние гуляния.

(обратно)

37

Дун – одна из малых народностей Китая, дунцы в основном проживают в южных провинциях Хунань, Гуйчжоу и Гуанси. Ли Мингао (1927–2010) – дунец по национальности, известный литератор и фольклорист.

(обратно)

38

И-ди («благоволение младшим братьям») – впервые обычай упоминается в главе «Вопросы Луского правителя» философского трактата «Мо-цзы» (V–III вв. до н. э.): «К югу от Чу есть царство Цяо, где распространено людоедство: подданные Цяо умерщвляют и поедают своих первенцев, этот обычай называется и-ди. Самое вкусное мясо отцы преподносят в дар государю, за что тот жалует им награды».

(обратно)

39

Седая девушка – главная героиня одноименной образцовой пьесы, в основу сюжета которой легла народная легенда о бедной девушке Си-эр, обесчещенной помещиком и бежавшей в горы.

(обратно)

40

Ян Цзыжун – доблестный разведчик, главный герой образцовой пьесы «Взятие Тигриной горы». По сюжету пьесы Ян Цзыжун проникает в разбойничий стан под видом бандита из соседней группировки.

(обратно)

41

Хуцинь – двухструнный смычковый музыкальный инструмент.

(обратно)

42

Миньтуани – отряды местной самообороны. «Центральное правительство» (марионеточное правительство Ван Цзинвэя) существовало с 1940 по 1945 годы на оккупированных Японией территориях.

(обратно)

43

Праздник Цинмин (День чистого света) отмечается на пятнадцатый день после весеннего равноденствия, в этот день полагается посещать могилы родственников.

(обратно)

44

Чжан – мера длины, составляющая около 3,3 м.

(обратно)

45

Муюй – деревянный щелевой барабан в форме рыбы, используется для отсчета такта во время молитвы.

(обратно)

46

Чжугэ Лян (181–234) – великий стратег и государственный деятель эпохи Троецарствия, символ мудрости, изобретательности и военной смекалки. Выстраивая тактику предстоящего сражения, всегда опирался на карту местности.

(обратно)

47

Сяоумэнь – старый район в городе Чанша, административном центре провинции Хунань.

(обратно)

48

В 1977 году во время раскопок одного из погребений ханьского времени были обнаружены дощечки ханьцзянь с вырезанным на них текстом поэмы «Скорбь изгнанника», входящей в свод «Чуские строфы», который традиционно приписывается Цюй Юаню.

(обратно)

49

Сюнши в переводе с китайского означает «лев».

(обратно)

50

Хуадань – амплуа кокетливой молодой девушки в пекинской опере.

(обратно)

51

Народная песня, прославляющая Мао Цзэдуна: «Алеет восток, солнце взошло, в Китае родился Мао Цзэдун».

(обратно)

52

«Западный флигель» – пьеса конца XIII в. о любви юной красавицы Цуй Инъин и бедного студента Чжан Гуна.

(обратно)

53

Отсылка к известному изречению Мао Цзэдуна: «Классовая борьба, производственная борьба и научный эксперимент есть три великих революционных движения».

(обратно)

54

Цитата из «Сян-чжуань» («Комментарий образов») – одного из классических комментариев к «Книге перемен».

(обратно)

55

Шарира – буддийские реликвии в виде разноцветных бусин или кристаллов, которые образуются при кремации тел умерших. Буддисты верят, что появление шарира свидетельствует о святости сожженного тела, поэтому с почтением их сохраняют. Путошань – одна из четырех священных гор буддизма.

(обратно)

56

Серебряный юань – денежная единица, имевшая хождение в начале XX века.

(обратно)

57

Даотай – крупная чиновничья должность, начальник округа или области.

(обратно)

58

Имя батюшки девятисума состояло из двух иероглифов: ши – «мир, мирской» и цин – «чистый, ясный».

(обратно)

59

Сыхэюань – тип традиционной китайской застройки, при котором четыре здания помещаются фасадами внутрь по сторонам прямоугольного двора.

(обратно)

60

Янь-ван – в китайской мифологии владыка загробного мира.

(обратно)

61

Во времена маньчжурской династии Цин мужчины обязаны были носить косу, и перед тем, как отрубить преступнику голову, палач задирал его косу, чтобы оголить шею.

(обратно)

62

Стихотворение из цикла «Девять напевов», который традиционно приписывается Цюй Юаню.

(обратно)

63

Чжоу Либо (1908–1979) – известный писатель и переводчик, выходец из провинции Хунань. Его роман «Великие перемены в горной деревне» (1958) посвящен китайской коллективизации и борьбе с классовыми врагами.

(обратно)

64

Цитата из «Суждений и бесед», сборника изречений Конфуция.

(обратно)

65

НПКСК (Народный политический консультативный совет Китая) – совещательный орган, который координирует деятельность КПК, восьми разрешенных в КНР демократических политических партий и профсоюзов.

(обратно)

66

Бэйпинские переговоры – мирные переговоры между представителями КПК и Гоминьдана, проходившие в апреле 1949 года в Бэйпине (название Пекина с 1928 по 1949 год). Ляошэньское сражение (1948) и Хуайхайская битва (1948) – два решающих сражения в ходе Гражданской войны, резко изменившие соотношение сил в пользу коммунистов.

(обратно)

67

В апреле 1948 состоялись выборы президента Китайской Республики. На выборах победил Чан Кайши, однако вице-президентом был избран генерал Ли Цзунжэнь, а не Сунь Фо, которого поддерживал Чан Кайши.

(обратно)

68

Горный массив на границе провинций Хунань, Гуандун и Цзянси.

(обратно)

69

Одно из важнейших сражений Японо-китайской войны, в городе Чандэ (пров. Хунань) в 1943 году. Отстояв город, Национально-революционная армия Гоминьдана (НРА) сдержала продвижение японских войск в Сычуань.

(обратно)

70

Управляющие комитеты – коллаборационистские органы власти, учрежденные японцами на оккупированных территориях. Главы управляющих комитетов зачастую сочувствовали силам антияпонского сопротивления и тайно им помогали.

(обратно)

71

Мяо (хмон) – группа народов, проживающих в южном Китае, северном Вьетнаме, Лаосе, Таиланде и Мьянме.

(обратно)

72

Третье сражение за Чанша (1941–1942 гг.) – одно из ключевых сражений Японо-китайской войны, в результате которого Национально-революционная армия Гоминьдана остановила продвижение японской армии и отбросила противника на исходные позиции.

(обратно)

73

Линцзянь – в старом Китае жезл в форме стелы, который вручался лицу, получившему военный приказ, в знак его особых полномочий.

(обратно)

74

В Китае буддийские монахи традиционно носили кашаи черного цвета, поэтому китайский буддизм (в том числе и чань-буддизм) еще называли черным учением.

(обратно)

75

Гуаньинь – бодхисаттва милосердия, женская ипостась Авалокитешвары.

(обратно)

76

Тринадцать верных братьев – тринадцать сыновей танского генерал-губернатора Ли Кэюна (856–908), за боевые заслуги каждый из них получил титул тайбао (государев наставник). Согласно легенде, тринадцать верных братьев владели особой боевой техникой, которая делала их неуязвимыми перед вражескими мечами и пиками.

(обратно)

77

Вино, смешанное с петушиной кровью, пили члены тайных обществ в знак нерушимости данной клятвы.

(обратно)

78

В популярном гадании по методу на-цзя триграмма гуаньгуй символизирует все силы, противостоящие человеку.

(обратно)

79

То есть до Синьхайской революции 1911 года.

(обратно)

80

Цитата из «Оды о несправедливости» (одна из малых од «Книги песен», древнейшего памятника китайского песенно-поэтического творчества), приводится в переводе А.А. Штукина.

(обратно)

81

Драконье колесо представляет собой закольцованную длинную деревянную цепь с лопатками, толкающими воду по желобу. Лопатки напоминают роговые шипы на спине ящерицы или дракона – отсюда устройство и получило свое название. Цепь приводится в движение педалями.

(обратно)

82

Бао Сюань – один из высших сановников при дворе ханьского императора Ай-ди (27–1 гг. до н. э.). «История династии Хань» («Хань шу») – официальная история Ранней Ханьской династии (206 г. до н. э. – 25 г. н. э.).

(обратно)

83

«Убийственная критика и убийственная похвала» – знаменитая статья Лу Синя (1934), посвященная литературной критике.

(обратно)

84

«Записи о Трех царствах» («Сань-го чжи») – историческая хроника Китая периода Троецарствия (189–280 гг.)

(обратно)

85

Строки из стихотворения сунского поэта и мыслителя Чжу Си (1130–1200) «По прочтении размышляя над книгами».

(обратно)

86

Строка из стихотворения отшельника Ханьшаня, жившего в начале VIII века.

(обратно)

87

Му – мера площади, равная 1/15 гектара.

(обратно)

88

Лян – мера веса, равная около 50 г.

(обратно)

89

Согласно китайским поверьям, Желтый источник – место, куда отправляется душа после смерти. Янь-ван – владыка загробного мира.

(обратно)

90

Школы кадров 7 мая – трудовые лагеря, созданные в годы «культурной революции» для «перевоспитания» партийной номенклатуры и интеллигенции, а также членов их семей. В школах кадров реализовывалась «образовательная программа трех третей» – треть рабочего времени кадры занимались физическим трудом, треть – теорией коммунистического строительства, треть – организацией производства.

(обратно)

91

«Борьба ста школ» – собирательное название для интеллектуальных течений периода Сражающихся царств (V–III вв. до н. э.).

(обратно)

92

«Школа имен» (мин-цзя) – одна из главных философских школ древнего Китая. Представители школы имен (Гуньсунь Лун-цзы, Дэн Си, Хуэй Ши и др.) были сосредоточены на изучении форм, способов, закономерностей рассуждения и познания, на соотношении «имен» и «реалий».

(обратно)

93

Го Можо (1892–1978) знаменитый китайский ученый и писатель, в том числе занимался древней китайской историей и палеографией.

(обратно)

94

Лин Чуньшэн (1902–1981) – китайский этнограф и антрополог, в основном занимался изучением культуры малых народностей, проживающих на территории Китая.

(обратно)

95

Хуася – самоназвание древних китайцев.

(обратно)

96

Теория «мирной эволюции» относится к предполагаемой попытке осуществить политическую трансформацию китайской социалистической системы мирными средствами. Считается, что идея «мирной эволюции» была сформулирована госсекретарем США Джоном Фостером Даллесом в годы «холодной войны» в контексте отношений с СССР.

(обратно)

97

В конце тридцатых в яньаньской деревне Наньнивань по инициативе Мао Цзэдуна была развернута «великая кампания по увеличению производства», а в 1943 году написана песня «Деревня Наньнивань», прославляющая эту кампанию. Новое рождение «Деревне Наньнивань» дал рок-музыкант Цуй Цзянь, в 1989 году записавший римейк этой песни.

(обратно)

98

Шэн – мера сыпучих тел, составляющая чуть больше 1 л.

(обратно)

99

Ян Сюн (53 г. до н. э. – 18 г. н. э.) – крупный философ-конфуцианец, принадлежавший к школе «древних текстов».

(обратно)

100

«Лунпай» – хунаньская марка соевого соуса, знаменитая на весь Китай. В 1915 году соус «Лунпай» завоевал золотую медаль на Панамо-Тихоокеанской международной выставке.

(обратно)

101

Заговор Линь Бяо – план государственного переворота, составленный в 1971 группой китайских военных, сторонников маршала Линь Бяо. Заговор был раскрыт, в сентябре 1971 году Линь Бяо с семьей погиб в авиакатастрофе при попытке побега.

(обратно)

102

Сюэ Чжэньгуй, Ян Сылан, Чэн Яоцзинь, Чжан Фэй – легендарные средневековые полководцы, персонажи традиционной музыкальной драмы.

(обратно)

103

Сань-мао – нищий мальчишка, главный герой комиксов китайского художника Чжан Лэпина, особенно популярных в Китае в тридцатые и сороковые. Символ прямодушия и несгибаемого жизнелюбия.

(обратно)

104

Сунь Укун – персонаж классического романа «Троецарствие», царь обезьян, родившийся из волшебного камня.

(обратно)

105

Чжихуан вспоминает один из эпизодов романа «Троецарствие»: прославленный полководец Гуань Юй, воевавший на стороне Лю Бэя, бросает большую часть войска в атаку на Цао Цао, не оставив достаточно сил, чтобы защищать Цзинчжоу, и город попадает в руки Сунь Цюаня. Чжугэ Лян – главный советник Лю Бэя, олицетворение мудрости и дальновидности.

(обратно)

106

Имеется в виду драгоценный нефритовый диск Хэ, за который циньский Чжаосян-ван обещал отдать царству Чжао пятнадцать своих городов. Правитель Чжао не поверил его посулам и оставил драгоценный диск себе. Спустя несколько десятилетий правнук Чжаосян-вана – будущий император Цинь Шихуанди – завоюет все земли Поднебесной и повелит вырезать из нефритового диска императорскую печать.

(обратно)

107

В Китае бутоны красоднева употребляют в пищу.

(обратно)

108

Арисака – японская магазинная винтовка, выпущенная в 1905 году.

(обратно)

109

Цзунцзы – традиционное угощение на Праздник начала лета, клейкий рис, завернутый в листья тростника или бамбука. Чтобы закрепить листы, сверху их обматывают хлопковыми нитями.

(обратно)

110

Процитированное высказывание действительно встречается в трактате «Мэн-цзы», но принадлежит оно не самому Мэн-цзы, а его оппоненту Гао-цзы.

(обратно)

111

Сэдзи (яп.) – лесть, пустая похвала.

(обратно)

112

Цитаты из стихотворений Мао Цзэдуна «Первый ответ товарищу Го Можо» (1961) и «Второй ответ товарищу Го Можо» (1963).

(обратно)

113

Впервые выражение встречается в трактате «Книга ритуалов», авторство которого приписывается Конфуцию и его ближайшим ученикам.

(обратно)

114

В старом Китае ночное время делилось на стражи, каждая стража равнялась двум часам. Третья стража начиналась в одиннадцать часов вечера и заканчивались в час ночи.

(обратно)

115

Учение о сокровенном (сюань-сюэ) – философское учение III–IV вв., синтез даосизма и конфуцианства, который в литературе часто называют неодаосизмом. Позже учением о сокровенном стали называть и буддизм.

(обратно)

116

Цитата из главы «Равенство вещей» трактата «Чжуан-цзы» (перевод Л.Д. Поздеевой).

(обратно)

117

Базовые положения буддийской школы Хуаянь.

(обратно)

118

«Абхидхармакоша» («Энциклопедия Абхидхармы») – трактат буддийского философа Bacубандху, датируется V в. В данной главе цитируется двадцатая карика «Абхидхармакоши», в которой Васубандху рассуждает о типах материи.

(обратно)

119

Анни Куриен – французская переводчица исследовательница современной китайской литературы, среди прочего перевела повесть Хань Шаогуна «Женщина, женщина, женщина».

(обратно)

120

Отсылка к первой главе философского трактата «Мэн-цзы».

(обратно)

121

В начальной школе китайские дети проводят шесть лет, затем три года учатся в средней школе первой ступени, после чего переходят в среднюю школу второй ступени (старшую школу) и учатся там еще три года. Таким образом, второй класс средней ступени соответствует восьмому классу.

(обратно)

122

«Премудрое древнее слово» – средневековый сборник наставлений, один из памятников просветительской литературы старого Китая.

(обратно)

123

В терминологии традиционной китайской медицины срединной или средней ци называется ци селезенки и желудка.

(обратно)

124

Желтолозник (хуантэн) – одно из обиходных китайских названий гельземиума изящного.

(обратно)

125

Цитата из «Бесед и суждений» Конфуция, перевод Л.С. Переломова.

(обратно)

126

Ни Пин – киноактриса и телеведущая, в течение многих лет вела новогодние гала-концерты на центральном телевидении.

(обратно)

127

Автомагистраль Пекин – Шэньчжэнь, пересекающая страну с севера на юг.

(обратно)

128

Тайное общество, основанное еще в середине XVII в. и боровшееся за свержение маньчжурской династии.

(обратно)

129

Семьи с годовым доходом в десять тысяч юаней и более.

(обратно)

130

Буддийский термин. Алмазными стражами называют хранителей веры, статуи которых охраняют ворота перед буддийскими храмами.

(обратно)

131

В старом Китае перед отправкой в тюрьму преступника избивали дубинкой, чтобы воспитать в нем смирение. Такое наказание называлось смирительной дубинкой.

(обратно)

132

Отсылка к трем крупнейшим сражениям второго этапа гражданской войны в Китае: Ляоси-Шэньянскому, Хуайхайскому и Пинцзиньскому.

(обратно)

133

Павильон, где жила Линь Дайюй, главная героиня классического романа «Сон в красном тереме». Узнав, что ее возлюбленный женится на другой, Линь Дайюй сожгла все свои стихи и умерла от горя.

(обратно)

134

Считается, что провинции Цзянсу и Чжэцзян особенно богаты красавицами.

(обратно)

135

1 октября 1949 года, в день основания КНР, в ответ на приветствие толпы: «Да здравствует председатель Мао», Мао Цзэдун ответил с трибуны ворот Тяньаньмэнь: «Да здравствует народ!»

(обратно)

136

Цитата из главы «Взламывают сундуки» трактата «Чжуан-цзы» (пер. Л.Д. Поздеевой).

(обратно)

137

Фраза, которую приписывают Чан Кайши: 12 апреля 1927 года по его приказу началась так называемая «партийная чистка», вылившаяся в массовые аресты и казни китайских коммунистов.

(обратно)

138

Куанцао (букв. «безумная скоропись») – разновидность скорописного стиля цаошу, крайне трудная для понимания.

(обратно)

139

После начала «культурной революции» в 1966 году единый вступительный экзамен в вузы был отменен, а набор студентов закрыт. С 1970 года вузы начали набирать студентов из числа крестьян, рабочих и солдат по рекомендации местных парторганизаций. Единый вступительный экзамен был восстановлен только в 1977 году.

(обратно)

140

Традиционный осенний праздник, отмечается в девятый день девятого лунного месяца.

(обратно)

141

Ань Цзывэнь – до 1966 года начальник Организационного отдела ЦК, Сун Цзывэнь – член партии Гоминьдан, до 1947 года занимал посты министра иностранных дел и главы правительства Китайской Республики.

(обратно)

142

Цзаофани (бунтари) – как правило, молодые рабочие или служащие низшего звена, объединявшиеся в отряды, чтобы сместить действующих руководителей предприятий за «правый уклон» или «самоуправство» и занять их место.

(обратно)

143

«Грейтволл» (China Greatwall) – престижная марка китайского виноградного вина. «Конфуций» – знаменитая китайская водка крепостью 28 градусов, производится в Цюйфу, на родине Конфуция.

(обратно)

144

Сона – духовой музыкальный инструмент, разновидность гобоя. Обладает громким и пронзительным звуком, часто используется в свадебных церемониях.

(обратно)

145

Первые строки популярной в девяностые годы XX века песни «Воспоминание» китайской исполнительницы Мао Аминь.

(обратно)

146

Вэньянь – письменный язык, сохранивший грамматику и лексику древнекитайского. До начала XX века служил языком высокой литературы и официальных документов. Развлекательная литература в основном создавалась на просторечии байхуа, которому и посвящена эта глава.

(обратно)

147

Бань Гу (32–92) – историограф и литератор, создатель официальной династийной истории «Хань шу» («История Хань»).

(обратно)

148

«Записки о поисках духов» Гань Бао – один из древнейших и наиболее известных памятников китайской повествовательной литературы, повествующий о духах, оборотнях и всевозможных чудесах.

(обратно)

149

«Рассказы Ляо Чжая о необычайном» – сборник рассказов Пу Сунлина (1640–1715) о лисах, даосах и сверхъестественных силах.

(обратно)

150

«Словарь иероглифов Канси» – один из крупнейших словарей китайских иероглифов, составлялся в период с 1710 года по 1716 год, содержал около пятидесяти тысяч иероглифов, включая редкие и старые знаки всех периодов китайской истории.

(обратно)

151

Цзинху – двухструнный смычковый музыкальный инструмент, обладающий высоким звуком.

(обратно)

152

Одно из любимых выражений Мао Цзэдуна, в разное время означавшее то сплочение армии, революционных кадров и хунвэйбинов, то сплочение руководства партии, преподавателей, учащихся, то сплочение руководящих работников, специалистов и народных масс.

(обратно)

Оглавление

  • Об авторе
  • От составителя
  • △ Река́ △ 江
  • △ Река́ Ло △ 罗江
  • △ Южаки́ (здесь же: южаки́ из ро́да Ло) △ 蛮子(以及罗家蛮)
  • ▲ Трéтий день трéтьей луны́ ▲ 三月三
  • △ Маця́о-гун △ 马桥弓
  • △ Земе́ля △ 老表
  • △ Сла́дко △ 甜
  • ▲ Ио́дная тинкту́ра ▲ 碘酊
  • △ Глухома́нь △ 乡气
  • △ Котло́вый △ 同锅
  • ▲ Котлови́ны ▲ 放锅
  • △ Брату́ля (и проч.) △ 小哥(以及其他)
  • ▲ Оби́тель бессме́ртных (здесь же: пустобро́ды) ▲ 神仙府 (以及烂杆子)
  • ▲ Нау́ка ▲ 科学
  • △ Тверёзый △ 醒
  • △ Спя́щий △ 觉
  • △ По́дступы △ 发歌
  • △ Меси́ть кро́вь △ 撞红
  • △ Спя́шник △ 觉觉佬
  • △ Ли-гэ-ла́н △ 哩咯啷
  • △ Драко́н △ 龙
  • △ Драко́н (продолжение) △ 龙 (续)
  • ▲ Бéсовы клёны ▲ 枫鬼
  • △ Ду́мать △ 肯
  • △ Сокро́вище △ 贵生
  • △ Гнить △ 贱
  • △ Сонёха △ 梦婆
  • △ Вя́зить △ 嬲
  • △ Ни́зкий (здесь же: волше́бные очки́) △ 下(以及穿山镜)
  • △ Суходо́л (здесь же: заливно́е по́ле) △ 公地(以及母田)
  • △ Месячи́ны △ 月口
  • △ Девятису́м △ 九袋
  • △ Рассéяться △ 散发
  • △ То́ком △ 流逝
  • ▲ Меченый ма (здесь же: со́рок восьмо́й год) ▲ 马疤子(以及一九四八年)
  • △ Чёрное учéние △ 打醮
  • △ Усо́бить △ 打起发
  • △ Меченый ма (продолжение) △ 马疤子(续)
  • △ Дерно́вые ды́ни △ 荆界瓜
  • △ Со́рок восьмо́й год (продолжение) △ 一九四八年(续)
  • △ Армéйское комарьё △ 军头蚊
  • △ О́бщая семья́ △ 公家
  • ▲ Тайва́нь ▲ 台湾
  • △ Ва́рево △ 浆
  • ▲ Национа́льный преда́тель ▲ 汉奸
  • △ Мучéлец △ 冤头
  • △ Кра́сная де́вка △ 红娘子
  • △ Сей △ 渠
  • △ Кано́нник △ 道学
  • ▲ Жёлтый ▲ 黄皮
  • △ У́лочная болéзнь △ 晕街
  • △ Кра́шеный чай △ 颜茶
  • △ Инозéмщина 夷边
  • △ Го́лос △ 话份
  • ▲ «Кра́сная заря́» ▲ 满天红
  • △ Вес △ 格
  • △ Руба́ч △ 煞
  • △ Шакалю́га △ 豺猛子
  • △ Дорогу́ша △ 宝气
  • △ Дорогу́ша (продолжение) △ 宝气(续)
  • △ Та́нец льво́в △ 双狮滚绣球
  • ▲ Господи́н Хун ▲ 洪老板
  • ▲ Сань-ма́о ▲ 三毛
  • △ Закутно́й △ 挂栏
  • △ До́ждь Цинми́н △ 清明雨
  • △ Окая́нный △ 不和气
  • △ Чудо́вый △ 神
  • △ Окая́нный (продолжение) △ 不和气(续)
  • △ Закала́ть △ 背钉
  • △ Ко́рень △ 根
  • ▲ Тачкова́ться ▲ 打车子
  • △ Охохо́ня △ 呀哇嘴巴
  • ▲ Согласу́ю, Ма ▲ 马同意
  • △ Родня́ с того́ све́та △ 走鬼亲
  • △ Пла́мя △ 火焰
  • ▲ Дя́дюшка-красноцве́т ▲ 红花爹爹
  • △ Почте́нные твои́ лета́ (и проч.) △ 你老人家(以及其他)
  • △ Яда́ть (при употреблении весной) △ 茹饭(春天的用法)
  • △ Отли́чник (при употреблении в ясные дни) △ 模范(晴天的用法)
  • △ Толо́чь сокровéнное △ 打玄讲
  • △ Ны́не △ 现
  • △ Речегу́бство (здесь же: Пя́тки навы́верт) △ 讲嘴煞(以及翻脚板的)
  • △ Плести́ заро́к △ 结草箍
  • △ Вопроша́тель △ 问书
  • △ Чёрный ба́рич △ 黑相公
  • ▲ Чёрный ба́рич (продолжение) ▲ 黑相公(续)
  • △ Нашёпты △ 磨咒
  • ▲ Три́ секу́нды ▲ 三秒
  • △ Нефри́товый вило́к △ 莴玮
  • △ Посла́ть лозу́ △ 放藤
  • △ Водя́га △ 津巴佬
  • ▲ Головоло́мня (и проч.) ▲ 破脑(以及其他)
  • △ Жа́лостно △ 怜相
  • △ Краснозу́б △ 朱牙土
  • △ Обжа́тка △ 罢园
  • △ Блужда́ние души́ △ 飘魂
  • △ Разма́яться △ 懈
  • △ Миа́зма увя́дшего тростника́ △ 黄茅瘴
  • △ Гаси́ть и́мя △ 压字
  • △ Лени́вый (при употреблении мужчинами) △ 懒(男人的用法)
  • △ Пузы́рная шку́ра (и проч.) △ 泡皮(以及其他)
  • △ Ка́мера с демокра́тией (при употреблении арестантами) △ 民主仓(囚犯的用法)
  • △ Тяньаньмэ́нь △ 天安门
  • △ Я́рый △ 狠
  • △ Вы́чура △ 怪器
  • △ Перерождéние △ 放转生
  • △ Тмин, тмин – а ин жасми́н △ 栀子花,茉莉花
  • ▲ Убы́ток ▲ 亏元
  • ▲ Разлепи́ть ве́ки ▲ 开眼
  • △ Подъя́ть прах △ 企尸
  • △ М-м △ 嗯
  • △ Бра́тья по вро́зным котла́м △ 隔锅兄弟
  • △ Нача́ло (коне́ц) △ 归元(归完)
  • △ Просторéчие △ 白话
  • △ Чино́вная доро́га △ 官路
  • Послесловие