[Все] [А] [Б] [В] [Г] [Д] [Е] [Ж] [З] [И] [Й] [К] [Л] [М] [Н] [О] [П] [Р] [С] [Т] [У] [Ф] [Х] [Ц] [Ч] [Ш] [Щ] [Э] [Ю] [Я] [Прочее] | [Рекомендации сообщества] [Книжный торрент] |
Его запах после дождя (fb2)

Седрик Сапен-Дефур
Его запах после дождя
© Stock, 2023
© Кожевникова М., перевод на русский язык, 2025
© Оформление
ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2025
Издательство АЗБУКА®
* * *


Повелительнице светлого ручья,
который своими поворотами и перепадами
созидает каждый из моих дней
Предисловие
У тебя есть собака, и что тут такого особенного? Вернулся с прогулки и слышишь, как она затрусила по коридору, постукивая когтями по паркету, ощущаешь ее запах, он едва чувствуется, но все же витает где-то в воздухе, и дни цепляются один за другой, как ее шерстинки, которые она понемногу оставляет повсюду.
Но однажды наступает вечер, когда ты слышишь только тишину. Комнаты – каждая – зияют отсутствием, и больше не надо выметать шерсть и нигде нет никакого запаха. И вот тогда, именно в этот вечер, именно в эту минуту, ты понимаешь всем своим существом, что твоей собаки никогда больше не будет рядом: она умерла.
Я всегда с какой-то детской радостью смотрел, как моя собака пьет, слушал, как она торопливо хлюпает похлебкой, которую я ей сварил. Это были мгновенья нашего общего с ней счастья, простого, незатейливого, но такого неподдельного. А в этот вечер я все мыл и мыл ее миску, обжигая кипятком пальцы, мыл и мыл, не зная зачем, не зная сколько времени…
А потом мне довелось прочитать «Его запах после дождя». Страница за страницей, и во мне стал оживать мирок, давным-давно запрятанный на дне сундука моей памяти: звуки, шерсть, ветеринары, долгие прогулки, запахи – все вернулось ко мне. И в первую очередь особый запах – тот, что умеет создавать только дождь, ощутимый запах псины, тот самый запах, которого терпеть не могут те, кто не любит собак. «Его запах после дождя» – волшебная книга, настоящее богатство, она словно написана этологом[1], но этологом влюбленным, который с удивительной тонкостью и проникновением рассказывает нам волнующую историю – историю жизни человека и его собаки.
Не знаю, что сказал бы Седрик Сапен-Дефур на этот счет, но и я тоже всегда считал, что в устойчивой паре «человек – собака» собака воспитывает своего хозяина, а не наоборот. Я понял это давно, как только заметил, что моя собака, точно так же как множество ее собратьев, усвоила около трех сотен человеческих слов, тогда как я, сколько бы ни старался, не могу усвоить оттенки ее лая. Вы только себе представьте, моя собака каждый вечер в девять часов усаживается перед диваном и на протяжении минут двадцати, глядя мне в глаза, модулирует вокализы, похожие на спетые человеческим голосом. Вокруг говорят: «Можно подумать, что она с тобой разговаривает». Они не знают, что моя собака правда со мной разговаривает. И когда мы с ней одни, я ей отвечаю. Мы оба пленники своего языка, но стараемся дать понять друг другу, что предпринимаем немыслимые усилия, чтобы преодолеть пропасть, разделяющую наши виды. Сапен-Дефур в своей книге рассказывает о тончайшем взаимопонимании, которое создается между двумя внимательными друг к другу особями разных видов. Чтобы понять, почувствовать совершенно иное существо, человек должен преодолеть собственные границы, отрешиться от самого себя, отказаться от привычного «костяка». С большой деликатностью автор объясняет, как драгоценен для человека опыт, когда он пробует спать на земле, чтобы узнать, какое это счастье – уснуть голова к голове со своей собакой. Совместная жизнь с животным вынуждает нас постоянно заниматься дешифровкой, по-иному воспринимать время и пространство. Как только вы открываете дверь в квартиру, собака понимает, в каком вы настроении, знает, что у вас на уме. Догадывается, поведете ли вы ее гулять в горы или купаться в океане, или вы будете играть с ней на пляже. И во время ваших долгих прогулок, когда вы будете шагать в лад и будете так шагать всю жизнь, каждый учится быть внимательным к нуждам своего спутника: захотелось пить? Утомился? Автор этой книги рассказывает о замечательной привычке, которая появилась у них во время долгих прогулок в изнурительную жару – он поит свою собаку «изо рта в рот». Это умная книга, она пронизана любовью: два существа, которые изначально разделены столь многим, любят друг друга. Но одно у них общее, и об этом автор говорит ближе к концу книги, глядя на своего стареющего берна. И говорит с подкупающей простотой: «Когда же он поймет, что смертен?»
Я думаю, собакам не дано этого знать.
И в этом их спасение.
Но смерть приходит. Тревожные страницы о заботах и стараниях ветеринаров, мучительные страницы об утре последнего дня. В минуту ухода человек смотрит на собаку в последний раз и знает, что отныне «будет говорить с тем, кто никогда ему не ответит». И тут, я уверен, вы заплачете.
Когда моя собака умерла, я ее кремировал. Я забрал у ветеринара ее охлажденное тело, и мы с ней вместе в последний раз поехали на нашей машине и преодолели пятьдесят километров. Мы приехали, служащий открыл заднюю дверцу, переложил ее на тележку и сказал очень мягко, чего я не ожидал: «Не тревожьтесь, мы о ней позаботимся». А на улице лил весенний проливной дождь, и конца ему не было видно.
Вот уже три года прах моей собаки и ее поводок лежат справа от тумбы моего письменного стола.
Так вот книга, которую вы будете сейчас читать, – это любовь, это взаимодействие, которые помогут вам, возможно, приблизиться к той невидимой границе, за которой собаки разговаривают с людьми.
Вы узнаете много удивительного о собаках и о себе тоже. Лично для меня эта книга совершила маленькое чудо – страница за страницей, слово за словом, и я вновь услышал, как моя собака трусит по нашему дому, услышал ее голос во время наших ночных разговоров, а главное – главное, почувствовал, как «вкусно она пахнет после дождя».
Жан-Поль Дюбуа
Часть первая
I
Я уловил пóрами возможность счастья, да, наверное, что-то в этом роде.
Иначе откуда бы взяться неожиданностям или случайностям?
Обычно встречи, которым предназначено озарить нашу жизнь, происходят в самые хмурые дни, когда ничто их не предвещает. Мы, ни о чем не подозревая, движемся себе обыденной колеей, привычной и будничной, не ожидая ничего, кроме точно такого же завтрашнего дня, не забывая, насколько несовершенен мир, и не догадываясь, как завидна наша участь. И вдруг радостный толчок, сообщение, что настал наш черед, что удивительный маятник качнулся и помог начаться истории, которая иначе никогда бы не случилась.
Скажите, что хорошего можно ждать от торгового центра, длинного коридора с маленькими магазинчиками? Торговый центр «Перекресток Саланша» именно такой. Сначала он сразу придавит вас низким потолком из серой плитки, как будто неба и в помине никогда не бывало. Потом будет повсюду доставать вас режущим белым светом; полоснув по глазам, словно резаком, этот свет лишит вас всякой чувствительности. Но и этого мало – он обрушит на вас звуки! Лавину! В наше время нет любителей тишины. Оглушительный мужской голос внедряет в посетителей рецепты лучшей жизни, которые годятся всем без исключения, – ты можешь зажимать себе уши, отходить подальше, прятаться, но ты все равно их услышишь. Пройдешь десять шагов, и опять тебе что-то подмигнет. Хотя, впрочем, люди вокруг привычные, и я в общем тоже. В подобных местах человека покидает надежда на милосердие, главным украшением которого всегда была скромность. Эти места не для души, и моя здесь всегда будет съеживаться.
Здешний бар носит название «Пенальти», хотя правильнее было бы назвать его «Угловой». На ярко-зеленом фоне вывески изображены футбольные ворота, брюнет с залысинами в синей форме, так сказать Зидан[2], и мячи, нарисованные белой замазкой. Здесь вас напоят всем, чего пожелаете, примут ставку на ближайший заезд на скачках, продадут лотерейный билет и сигареты – одним словом, вы получите все, к чему привыкли или к чему еще только привыкаете. Вам подадут кофе на углях, который французы считают превосходным, и шоколадную пасту с арахисом в пластиковом стаканчике. У стойки идет громкий разговор – обсуждаются вопросы геополитики; возможность решить все проблемы, отыскав виноватого, похоже, очень помогает жить.
Я берусь за газету. Когда ты один, то на людях стараешься утаить свое одиночество и хватаешься за что ни попадя, делая вид, что очень занят. В 2003-м еще существовали тощие газетенки с местными объявлениями под номером департамента вместо названия. Вот эта, например, 74, это номер нашего департамента. В уголках газеты предыдущие читатели накарябали что-то вроде рисунков. Что изобразили, неведомо, но наверняка облегчили душу. Чего только не найдешь на этих страничках, хотя я бы сказал, что не найдешь ничего. Эта ежедневная рябь не интересует меня ни в малейшей степени. Попадаются объявления, которые выводят меня за пределы моей Верхней Савойи и предлагают отправиться дальше.
Но я ничего не ищу, так что перескакиваю через две, а то и через пять строчек, с петуха за тридцать евро на осла за триста. Я роюсь в этой пустой породе ради чего-то забавного, симпатичного. И надо же! Вот, пожалуйста! Страница шесть, сверху слева, под маленьким мокрым пятнышком, в котором расплылись буквы, между «б/у компом, цена обсуждается» и Марком, явно бывалым мужичком, которому понадобилась компания, чтобы оторваться, я вижу объявление. Да, на шестой странице среди бэушной техники и горячих мужиков объявился терпеливо ждущий, безмятежный, безразличный к окружающей суете щенок. И в придачу к нему еще одиннадцать точно таких же, можно сказать совершенно с ним одинаковых, отличных лишь порядком появления на свет, но успевших родиться все в один день – 4 октября 2003 года. В нашем мире начало всему дает рождение; проявление – это уже совсем другая история. Двенадцать щенков бернских зенненхундов, бедная их мамочка: летом, в каникулы, – и целых двенадцать штук, 6 М и 6 Ж, и тут тоже, как повсюду, мужчины на первом месте. Двенадцать за раз, за один помет, как говорится; но у заводчиков такое считается посильной ношей. Я заказываю вторую чашку кофе. Неподалеку дама в розовом держит под мышкой что-то вроде пекинеса. Честно говоря, я так и не понял, умеют эти игрушки ходить или нет?
Пожелав избавиться от шума, я вышел из бара на центральную линию, но, собственно, поменял один шум на другой. Глазами уткнулся в рекламный щит с белым пляжем, синим небом, юной девушкой с сияющей улыбкой. Она бежала мне навстречу и говорила: «Хватит мечтать, воплощай мечту! Откроем кредит на все». И, представьте себе, сам не знаю почему, я набрал номер телефона, который был в объявлении. Призыв, порыв, меня будто что-то толкнуло, стронуло с места, потянуло, сдвинуло, хотя что-то немного и придерживало. Мы уверены, что бывают безрассудные, неожиданные поступки, но они медленно, год за годом втайне вызревают внутри нас, и когда наступает пора им осуществиться, они притворяются неожиданностью, странным взбрыком или чем-то прилетевшим со стороны.
Мадам Стена, да, именно так ее и звали, взяла трубку сразу же, как все люди, которые знают, зачем им будут звонить. Она мне сказала, что забрали пока одного щенка, на остальных можно посмотреть, но она не сомневается, разойдутся они очень скоро. Я немного поежился, мне не захотелось, да, совсем не захотелось, чтобы меня опять стали подгонять, пугая быстро бегущим временем, особенно сейчас, в самом начале, когда я только начал обживать свое объявившее о себе пожелание. Но что я тут мог поделать? Хозяйкой была эта дама, она тут распоряжалась и могла торопить всех, как хотела. Я ответил, что щенки в месяц едва ходят и еще слишком малы, чтобы куда-то уж слишком быстро разойтись. Люди не очень общительные обычно ограждают себя от грозящих им неприятностей с помощью уместного – так им кажется – юмора. Хозяйка на него не откликнулась, промолчала, настаивая своим молчанием на моем дальнейшем серьезном участии в разговоре. И мне показалось, что я ее понял: она знала свое дело, настало время получать плату за ее бессонные ночи возле беременной зенненхундши, когда в голове крутится только номер дежурного ветеринара; настал день, когда любовь человека к собаке возможно обратить в капитал. И превратить свою любовь в коммерцию совсем не стыдно, потому что сама по себе любовь бесценна. Я сказал, что завтра, в воскресенье, если, конечно, это ее устроит, я непременно к ней заеду, надо же взглянуть на щенков. Слово «непременно» – это такая шутка, оно подразумевает «может быть» и давно не скрывает этого. И фраза «надо же взглянуть» тоже возникла не из воздуха, она расхожая среди игроков в покер, когда они просят удачу – ну пожалуйста! – быть помилостивее к их не слишком завидной судьбе.
Я повесил трубку, вернулся в бар и сел за свой колченогий столик из искусственного серого мрамора, и тут пошла бурная дискуссия между Сартром и Платини[3]. У меня голова чуть не взорвалась от борьбы двух противоположностей: одна толкала со всей силы вперед, другая тормозила вовсю. Я прекрасно отдавал себе отчет, что означает путешествие в сторону этого самого Макона. Вовсе не посещение из праздного любопытства. Не повод для дальнейшего размышления. И даже не отсрочка. Это вызов. Встреча двух живых существ, чьи жизненные истории, возможно, переплетутся на долгие тысячи дней. Обманывать себя на пороге зарождающейся любви нельзя. Если мой белый фургон направится в сторону Макона, то вовсе не для того, чтобы взглянуть, а для того, чтобы шагнуть в реальность, плотно заполненную радостями и потерями. В реальность, за которую вся ответственность ляжет на меня, потому что он или она – откуда мне знать? – ни о чем никого не просили.
Я уже «имел» собаку – лабрадора Яко, верного друга, бежевого с темными ушами. Его предыдущие владельцы (Так некоторые люди представляют себе свои отношения с этими живыми существами; бывают у них еще и «хозяева». Что-нибудь нужно еще говорить?) окрестили его Топазом, а потом подло бросили. Игрушку, похожую на поделку из золотистого камня, полировали, отправляли на выставки, она получала там призы, а потом наскучила. Апрельским утром я вошел в приют Общества защиты животных в Бринье и освободил одну клетку, в ста других обитатели остались. Вообще-то Яко не был золотистым, название полудрагоценного камня, дразнящего чьи-то вожделения, ему мало подходило. Имя экзотического племени[4] нам с ним понравилось гораздо больше. Так началась счастливейшая жизнь, и я не чаял ей конца: радость повсюду – на воде, на снегу, в лесу, у костра, в гуще жизни, на ее обочине, но счастливое сосуществование оказалось таким непрочным. Яко ни на что не жаловался, и вдруг у него из пасти потекла кровь. Я взял машину своих родителей, большую, надежную, и помчался с Яко в ветеринарную клинику в Мезон-Альфор, единственное место, где ему могли сделать сканирование, совершенно необходимое исследование или… совершенно неподобающее, ведь речь шла о собаке, а известно, какое место отведено собакам в нашем практичном мире. Ветеринар сказал, что Яко осталось жить всего несколько месяцев, у собак так же, как и у людей, рак может быть повсюду. Дальнейшее показало, что ветеринар не ошибся, и то, что ветеринары редко ошибаются, – их единственный недостаток. На обратной дороге отчаяние взяло меня за горло, я плакал четыре часа подряд, пока ехал по трассе А6 и пока мой организм не отдал всю воду. «Поплачь, надо плакать, – говорила мне бабушка. – От непролитых слез только хуже, они разъедают кости». Яко спал на заднем сиденье, и я утешал себя тем, что он ничего не понял; что собакам неизвестно, что они умрут. Говоря о животных, мы настаиваем то на их удивительной интуиции, то на их полном неведении, смотря что утешительнее для нашего сердца. Однажды утром после тысячи отсрочек, продиктованных эгоизмом, любовь взяла верх над привязанностью. Пришлось взять в руки телефон и договориться о встрече, которая оборвет его жизнь, а потом явиться к нашему ветеринару, его и моему тоже, и мне ехать уже одному, совершенно опустошенному, с ошейником и клочком шерсти в качестве единственного талисмана. Шприц, несколько миллилитров снотворного, и все, что было, погасло, и ничего уже не вернуть. Я думаю, Яко нравилось жить у нас на земле. Сколько же у нас было планов, и мы всегда знали, что лучше никакой из них не откладывать.
С тех пор каждый день я чувствую его отсутствие, и, если честно, мне странно, что жизнь идет по-прежнему. Так что я знаю. Знаю о лавине ждущих меня чувств. Я уже плакал, сжав ладонью ошейник. Взять собаку – значит впустить в свою жизнь любовь, с которой никогда не расстанешься, жизнь об этом позаботится, угасание и конец неизбежны и непереносимы. Взять собаку – значит связать себя с существом, которое обречено, начать насыщенную жизнь, неизбежно счастливую и неизбежно печальную, щедрую на все. Исход этого союза – не тайна, можно постараться забыть о нем, можно, наоборот, не забывать, но и в том, и в другом случае над ним витает печаль, она его пронизывает. Однако что ни день мы повторяем все тот же танец, позволяя радости занять свое место, отдалить печальную неизбежность, взять над ней верх. Биология, наука о жизни, как ее называют, в общем-то не слишком богата идиллиями. Если вы родитель и ваша любовь направлена на ребенка вашей человеческой породы, течение времени обычно заботится о том, чтобы ребенок пережил вас, и над вами не нависает мысль, что его жизнь вот-вот закончится. Но когда вы любите существо другой породы, чей срок жизни ограничен, неумолимая логика указывает вам дату, когда новорожденный догонит вас по возрасту, перегонит и умрет. И это страшная нелепость, никуда не годный парадокс: смерть собаки, она против природы. Подумать только – у твоего счастья имеется срок годности, и сколько бы ты ни старался замедлить ход жизни твоей собаки или ускорить свой собственный, все напрасно, это так, и все: с биологическим временем не торгуются – собаки уходят раньше. Любителям серых попугаев повезло, у них глаза не на мокром месте. Впустить в свою жизнь собаку – значит понять, что счастье чревато печалью, оценить, насколько чувствительна потеря, и знать, что ее не смягчат никакие воспоминания, сколько бы их ни было: очень счастливых и самых разных. Это значит принять, что каждое летучее мгновенье будет прожито в сто раз интенсивнее, чем обычно, это значит столкнуться с потрясающей и волшебной возможностью не пропустить ни одной своей минуты и ощущать свою жизнь с удвоенной силой. Из-за такой вот реальности и готовности ее принять я испытываю к каждому человеку, который по-хорошему дружит с собакой, восхищение сразу и навсегда.
Я вышел из «Пенальти», унося с собой настойчивую мысль: я думал, что пришло время вернуть в свою жизнь немного отваги – отваги любить. И снова вернулся в бар буквально на секунду, купил гороскоп на этот день, мой оказался так себе, но я не нашел другого способа направить этот день раз и навсегда себе на благо.
За порогом торгового центра стояла чудная погода, кто бы мог подумать.
Я снова позвонил мадам Стена, и она снова тут же сняла трубку. Я сказал, что приеду, чтобы не тянуть время, к ней сегодня же, в субботу, в конце концов она тоже имеет право на воскресный отдых. Прежде чем сдвинуть с места мой фургон – в его металлических стенках даже самой большой собаке не будет тесно, – я посмотрел на горы. С автомобильной стоянки виднелась горная цепь Монблана со сверкающими вершинами и темные вершины горного хребта Физ, которые внушали невольное опасение, но все же и те, и другие предлагали рискнуть. Я отпустил свои мысли в свободное плавание, но, испугавшись, что они быстренько вернутся в строй, подсказал, чтобы направлялись в сторону мечтаний.
Правда, быстро опомнился и попытался интеллектуальной акробатикой отвлечь себя от неожиданно возникшего желания пуститься в путь. Поединок оказался неравным. Я обратился за помощью к разуму, хотя обычно сторонюсь его. Я сказал себе, что суббота – плохой день для принятия важных решений, от которых будет зависеть вся моя последующая жизнь. В этот день ты уязвим как для экономических посягательств, так и для посягательств в любых других сферах. После напряженной рабочей недели ты разряжаешься, погружаешься в легкомыслие, зачастую излишнее, которое может довести тебя до крайности. Меня даже качнуло в сторону проблем чистопородности. С 2002 года, когда Ле Пен[5] прошла во второй тур, общественность стала активно обсуждать вопросы о прирожденных достоинствах одних людей и несовершенстве других и о невозможности изменить эти поставленные природой границы; сторонники крайних мнений всячески старались надеть на всех свои очки, через которые мы должны будем смотреть на мир, и мне показалось, что французы не прочь их примерить. Так вот, бернский зенненхунд из Макона разве не образчик откровенного самозванца? Мне, выросшему на книгах Гастона Ребюффа[6], на альпийских легендах о сенбернарах из Сен-Бернара и о недосягаемых эдельвейсах, отправиться знакомиться с рожденным в департаменте Сона и Луара жалким подобием святыни швейцарских пастухов! Разве это не размен мечты на дешевку? Не оскорбление благородной породы? Да пес из Церматта[7] и то был бы лучше! Но тут маятник качнулся в противоположную сторону, и я стал рассказывать себе совсем другую историю. Отдаленность от базовой основы, укорененной в немецкой Швейцарии, не сможет помешать этой собаке прожить богатую приключениями жизнь. Курс швейцарского франка и мое пристрастие к коктейлям решили дело в пользу прекрасной Бургундии. Как же порой мы гибки и податливы!
Я взглянул на карту. Конфрансон. Автомагистраль 40, затем D1079.
Не так уж и далеко. А мне-то казалось… Вполне в пределах досягаемости. И кто знает…
II
Две сотни километров – и (не сон ли это?) я в Конфрансоне, одном из отдаленных уголков Франции, где на немалую территорию приходится малая горстка жителей, но их это нисколько не печалит. Городки здесь очаровательные, когда проезжаешь мимо, и безотрадные, если приходится написать свою фамилию на почтовом ящике. К мадам Стена ведет проселок немного в стороне от деревни. Его извилины можно объяснить только желанием полюбоваться красотой полей, заросших – честное слово, не знаю чем – ослепительно желтым. На одном из безлюдных поворотов стоит под дубом Диана и кого-то ждет.
Пока ехал, я казался себе кем-то вроде любителя прекрасных книг или редких вин: и вот я вхожу в лавочку букиниста или погребок винодела и выхожу оттуда с пустыми руками, ругая себя за то, что поверил, будто достаточно заглянуть в эти пристанища обещаний, чтобы что-то найти – найти в них ничего нельзя! Самообман хорош тем, что его охотно себе прощаешь, потому и делаешь постоянно вид, будто невозможное возможно.
Я бы мог кое-кому позвонить и посоветоваться, но не стал. Мне же хотелось, чтобы меня поддержали ответом, а не дискутировали со мной по бездушному мобильнику, стоит или не стоит мне вообще сюда ехать. Я боялся услышать скептическое сомнение, а еще больше – одобрение из любезности. Мне не захотелось никого посвящать в начало новой истории, тем более что она так уязвима перед судом множества очевидностей. Хотя холостяцкое положение представляется многим несовместимым с понятием счастья, оно имеет то немалое достоинство, что ты не должен постоянно учитывать мнение кого-то еще, кто находится рядом с тобой, не должен подчинять себя радостям или горестям близости. Я представляюсь себе широкоплечим Тинтином[8], чья компания то милый ангелок, то хитроумный дьявол, и только с ними я горячо обсуждаю, какую именно жизнь стоит прожить. Но, насколько я себя помню, оптимизм всегда побеждал. Резкие повороты в жизни возвращают нас в страну детства, пробуждая ностальгию по временам, когда мы доверяли своим мечтам, их осязаемой неоспоримой реальности, неуязвимой для карканья ничтожных пророков, знатоков завтрашних неприятностей и трудностей, иными словами стариков. А вот уж потом и мы, хорошенько отутюженные жизнью, в первую очередь думаем о неприятностях.
По дороге я то останавливался, то, сам того не замечая, наматывал километры. Чего только не крутилось у меня в голове, уводя в разные стороны, и только опасение сбиться с дороги возвращало меня к действительности. Я ехал на любовное свидание, совершенно непредсказуемое, потому что второй участник этой истории не подозревал о ней, и, может быть, ее не хотел.
Жизнь коварна, но есть правила, которым полезно следовать, – желательно взвесить возможные ущербы и подумать, как извлечь из них благо. Такая работа полезна сердцу. Мир благополучных людей, а я один из них, делится на две части: для одних главное – чувствовать биение жизни, их страшит косность, но не пугает непостоянство и неизведанность, которые подстегивают желание жить; и противоположный полюс – люди, которые не желают, чтобы с ними что-то случалось, их устраивает только привычное, день за днем должен следовать в неизменном порядке, жизнь должна лишь присутствовать, но их самих – пожалуйста! – трогать не нужно. Я, как бы ни было это утомительно, стараюсь, чтобы ни одна секунда моей жизни не была похожа на другую. Имею ли я право закрутить щенка в круговерть, какой требует моя жажда жить? И разве мое свободолюбие не станет в данном случае величайшим притеснением? Ведь я как бы заявляю: мои желания – судьба для тех живых существ, которые живут вокруг меня. Значит, я буду любить себя, а не его. Хотя для большинства людей выбор собаки – вопрос скорее всего эстетический, вроде выбора, например, одежды, но я-то ее выбираю всем своим существом, до головокружения, и это меня радует.
Дом был похож на большую букву L, причем коротенькая черточка под керамической черепицей выглядела новенькой и кокетливой, а длинная черта под почернелой крышей с новыми красными заплатками напоминала о долгом прошлом и множестве не совпадающих друг с другом надежд. Стены новой части были, как в старину, из камня, а старая почти вся оштукатурена: дети хотели изменить дом родителей, а внуки вернулись к кладке дедов.
Ошибиться адресом было невозможно – во дворе, куда ни посмотри, бегали собаки. Чтобы попасть в дом, нужно было пусть не любить их, но хотя бы не бояться. Мадам Стена надежно защитила себя от вторжения судебных приставов. Въездные ворота – два каменных столба с львиными головами наверху, но собственно самих ворот между ними не наблюдается, хотя, может быть, когда-нибудь они и будут. Нет вокруг и ограды. Здесь живут в чистом поле, но в мечтах видят себя в поместье.
Сколько же тут собак! Маленькие, огромные, гавкающие, медлительные, молчаливые, презрительные, приветливые, подозрительные, кое-кто в ошейниках, большинство без них, ни одна не на привязи, ни на короткой, ни на длинной, и шум вокруг, конечно, невообразимый. Повезло собакам, которые здесь родились, бегают себе на свободе, живут без строгой муштры, привычка с детства к свободной жизни – великое благо. Я остановился посреди двора из опасения раздавить одну из тех, что бросились мне навстречу. Остановился и пообещал себе, что не буду бездумно идеализировать все, что увижу в ближайшие минуты на этой ферме. И тут же спохватился – не поддаться очарованию? Какая глупость! Держать себя в руках? Как можно отказываться от живой жизни? Собаки прыгали со всех сторон на фургон. А я-то и забыл, до чего им безразличны всякие условности.
Как только я вылез из кабины и встал обеими ногами на землю, разномастная стая накинулась на меня и стала радостно ставить печати лапами на мои любимые светлые брюки. Да, ничего не скажешь, собаки умеют утвердить тебя в качестве существующего. Я рассматривал их одну за другой, стараясь понять, кто из них с кем дружит, кто у них немножко шеф или вожак, кто по натуре спокойный, а кто возбудимый, рассматривал каждую, стараясь не пропустить ни одну. Одни лаяли, другие подхватывали, чтобы я не подумал, что кто-то затаился и готовит подвох. Мадам Стена, потревоженная собачьим хором, вышла из дома, и на меня повеяло запахом корицы. Она мигом положила конец изъявлениям чувств, неизбежных при встрече. Ее послушались безоговорочно, и все собаки разошлись, вернувшись каждая к своему безделью, и только кремовый чау-чау с прищуренным взглядом, появившийся вместе с коричным запахом, остался при ней, даже как будто немного к ней ластясь, – совершенно очевидно ее собственный пес. Мадам Стена оказалась точно такой, какой я представил ее себе по голосу, случай очень редкий, потому что моя прозорливость обычно предпочитает заблуждаться. На крыльце, уперев руки в бока и вытянув шею, стояла энергичная брюнетка лет сорока, избавившаяся от деревенской неуклюжести умением вести дела. Ее открытый взгляд сразу сказал мне о характере, который не видит нужды себя прятать. Она крепко пожала мне руку, – спасибо ей за это! – а то я мог бы традиционно чмокнуть ее в щеку. Я опасаюсь людей, которые на взгляд одно, а внутри другое, хотя выясняется это скоро, но с этой женщиной опасаться было нечего. В ней была приветливость, но не было простодушия, была мягкость, но не слабоволие, привлекательность, но без тени самолюбования. Мне показалось важным, что она была первым человеческим существом, с которым знакомились щенки, мне нравится думать, что первое впечатление многое решает. Мы обменялись положенными любезностями, она похвалила мою способность ориентироваться, потом – за то, как быстро я добрался. Я восхитился здешней тишиной и покоем и пообещал, что нарушу их совсем ненадолго, но почувствовал, что она не из тех, кто тратит слова попусту, и сам постарался потратить их как можно меньше.
– Ну, идемте, посмотрим на кутят!
Не знаю, стоит ли хвалить себя за то, что от незатейливой ребячьей фразы душа вдруг затрепетала, будто от строчки Рембо, но так оно и было, и сердце расширилось, чтобы принять «неизбежность, ведущую к счастью». Я ответил «с удовольствием» или другой такой же окаменелой фразой.
Мы двинулись вдоль крыла дома. Неожиданно брызнул дождь. Вдалеке над полем нарисовалась разноцветная радуга. Добрый знак. Красота решила встретиться с красотой. Но стоит ли на нее полагаться? Всем известно – побежишь за радугой, а она все дальше, дальше, растворится и исчезнет.
Мы шли мимо клеток и всевозможных закутков, вполне возможно необычных, но, как видно, вполне пригодных жилищ. Решетки помогали скорее разгородить пространство, чем отгородить обитателей, мы как будто попали в городской квартал, где соседство в чести. Пахло псиной, я заметил пару «колбасок», но той несусветной грязи, в которой некоторые содержат собак, не было и в помине. Я видел терьеров, разной величины пуделей, бордер-колли, ретриверов, незнакомцев вне моей компетенции – мозаику из собак самых разных габаритов, обличий, окрасов, душ и характеров – вопрос об идентификации, похоже, не стоял на повестке дня. Общего среди них было одно, все они были Canis lupus familiaris[9] и произошли от одних и тех же серых волков. Время сделало свое дело, воплощая прихотливые морфологические фантазии и устремляя стрелки в самых разных направлениях, – появились собаки-крошки, собаки – исследователи нор, выносливые собаки, чтобы с ними охотиться, перепончатые, чтобы спасать тонущих, послушные, чтобы водить слепых, и прочие, не имеющие иного назначения, кроме того чтобы быть, бесполезные предметы первой необходимости. И все эти породы спокойно сосуществуют между собой. Почему же мы, люди, потомки одной и той же обезьяны, стали настолько ярыми адептами мономорфизма[10], что любое изменение количества меланина кажется нам радикальным и недопустимым отличием? Игры науки таксономии[11] не уделили нам гостеприимной клетки. А как было бы славно жить среди тысяч явных отличий, вот тогда мы бы стали отыскивать нечто поверх всех них, то, что нас объединило бы и позволило называть себя человечеством, или звездой, или еще как-нибудь. Но мы слишком похожи друг на друга и поэтому предпочитаем цепляться за то, что нас как-то различает.
Мы шли мимо клеток, собаки подбегали к сетке и начинали лаять. Они смотрели на меня, как им свойственно, прямо, открыто и, казалось, о чем-то просили. О чем? Чтобы я увез их с собой? Или, наоборот, не увозил, не разлучал с их собачьим мирком? Ответ на этот вопрос мне неизвестен.
Еще несколько метров, и мы увидим маленьких зенненхундов. У дилеров тот же случай: самые крепкие вещества они прячут подальше. Мадам Стена объяснила мне, что держит здесь щенков, потому что рядом кухня, и они могут постоянно видеть работающих людей, что эта порода не терпит изоляции, им непременно нужно, чтобы рядом были люди, которые вместе что-то делают, неважно что. Как видно, такое они получили наследство от давних пастушеских времен, когда у них было много разных обязанностей, а не только спасение нас от одиночества. Пока мы шли, мадам Стена мне сообщила, что в помете шесть мальчиков и шесть девочек, помет большой, все они здоровенькие, привиты и не блохастые. Я порадовался, что среди зенненхундов царит полное равноправие и все они защищены от опасных болезней, и вместе с тем выразил опасение, как бы из желания всеобщего блага и нас всех тоже в один прекрасный день не перенумеровали. Хозяйка удостоила меня вежливой улыбки, какой пользуется, наверное, в рыночные дни, и если юмор – это средство защиты, то, очевидно, она обходится без этого средства.
Я обратил внимание на собаку с утомленным и вместе с тем встревоженным взглядом – потом я узнал, что это и была многодетная мамаша. Она отдыхала, это был ее час без пиявочек. А у меня при виде нее сразу побежали перед глазами виденные когда-то картинки – десятки пастушьих собак скитаются по Балканским горам, все они кормящие мамаши с набухшими сосками, раз в год они приносят щенков, и чем их больше, тем они слабее, но жизнь продолжается и продолжаются их скитания. А отец, скорее всего один из огромных сторожевых псов с громовым голосом, караулит ферму где-нибудь в долине, делая вид, что семья ему безразлична.
Ну вот мы и подошли к детской площадке. Удачное место – защищено от злого ветра, с востока льется солнечная благодать, вокруг поля, насколько хватает глаз, и тишина… Хорошо появиться на свет в месте, исполненном силы, с далекими горизонтами и прозрачным воздухом. Щенкам месяц и четыре дня. Родились слепыми и глухими, как положено всем щенятам, и под материнским присмотром первые дни только спали и ели, являя собой совершенство праздности. Но они уже способны любить. Не прошло и недели, по словам хозяйки, как глаза у них приоткрылись, и в недолгие минуты бодрствования они стали интересоваться вселенной, расположенной вокруг материнского живота. Сколько открытий! Их маленький закуток сам по себе был бескрайней вселенной. А спали они беспорядочной кучей, согревая друг друга братским теплом. Холод для них был самым главным врагом. Потом они с ним справятся, не нуждаясь ни в какой одежде.
Из-за двери старого деревянного сарайчика я слышал попискивание, сопенье и возню дружного собачьего роя. Я постарался оживить в себе недавнюю свою уверенность, что сегодня я брать собаку не буду. Но уверенность, она сродни пуху одуванчика, до поры кажется очень прочной, а дунул ветер, и разлетелась. Мадам Стена сказала, что время от времени отделяет мамочку от ее потомства, чтобы она набралась сил: жадная любовь детишек не дает ей как следует отдохнуть. Я представил себе работу этой женщины – работу, которую принято считать обычным торгашеством ради того, чтобы набить кубышку: постоянно спать вполглаза, вскакивая при малейшем жалобном взвизге, кормить всю эту ораву, ухаживать за ней, выгуливать, чистить клетки и делать еще множество всяких дел, которые не видны мне, поскольку я случайный посетитель. А потом с ними расставаться. Мадам Стена наклонилась к двери, повернула деревянную вертушку, которая ее запирала, и предупредила своих «малышей», что к ним гости. Две мамочки, двойная разлука. В животе у меня что-то екнуло, сердце заколотилось в своей клетке – сейчас я увижу, кто же с сегодняшнего утра, точнее со дня сотворения мира занимал мои мысли. Если мне угодно думать, что чувствительность – это самая могущественная сила, то в эту секунду я был всемогущим творцом Вселенной.
Дверь открылась. Мгновение встречи. Такое больше не повторится никогда.
Нашему новому веку нет еще и трех лет, но вот уже пишется его история. Пригоршня секунд, о которых будешь помнить и рассказывать наизусть, а другие воспоминания, даже о вчерашнем дне, поблекнут.
Беспорядочное плюшевое шевеление, невозможность понять, чье же это маленькое тельце, чья круглая головка, кто попискивает, а кто жалобно скулит, – вот какое открылось нам зрелище. Переползания, пыхтение, шебуршание, падения, залезание одного на другого, каждый то вверху, то внизу: главное – это двигаться, главное – быть частью движущегося живого кома. У кого достанет бессердечия расчленить его, вторгнуться и разъединить? Я из семьи учителей физкультуры, и у меня врожденная способность мгновенно различать участников коллективного движения, и я понимаю сразу, есть ли отсутствующие в этой шевелящейся куче. Я оглядел пушистое живое шевеление и обнаружил в нем одиннадцать игроков, на одном из них был уже надет розовый ошейник, он был отмечен им в качестве выбранного. Я пересчитал – точно одиннадцать. Куча затормозилась возле наших четырех ног, как у подножия холмов. Я же говорю, одиннадцать. А в газете было написано, что двенадцать.
У людей с собаками принято клясться и божиться, что собака сама их выбрала, а вовсе не наоборот, потому что им это лестно. Свою однотонную окультуренную жизнь они хотят обогатить природным естеством, тешат себя иллюзией связи на уровне инстинкта: человек, сторонящийся грязных луж, мечтает оказаться членом волчьей стаи. Как можно в это верить? Какая глупость.
И в эту самую минуту меня выбрал щенок.
Двенадцатый номер вошел в мою жизнь. Вошел с подкупающей легкостью тех, кого уже ждут.
III
Наука этология, занимающаяся в том числе и собаками, создана для того, чтобы гасить в сердцах радость. Мы настроены на чары поэзии, а она подсовывает нам аллели[12] и синапсы[13], расчленяет целое на части и все объясняет – какая тоска! Так вот, она объясняет, что на протяжении веков собачья морда очень изменилась и перестала быть похожей на морду своего предка, одинокого волка. Два небольших мускула появились возле собачьих глаз – мутация приподняла надбровные дуги и расширила расстояние между глазами, придав взгляду то трогательное выражение, перед которым не устояли почтовые открытки и которое пленило человеческое сердце. Собачьи глаза, говорящие «я люблю тебя», – это всего лишь выживательная функция, рассчитанная на получение пищи, стратегия животного, использующего уязвимость своего двуногого соседа. Такова академическая версия, и в ней есть что-то леденящее. Нет, нет, на самом деле это не так. Я в этом уверен.
Прошло, наверное, не меньше минуты после приостановки беспорядочного продвижения одиннадцати щенков, и появился он, маленький зенненхунд. Словно из ниоткуда, еще только прозревающий, но уже излучающий свет. Он был один, он был отделен ото всех и меньше всего на свете ожидал увидеть меня. Его явление перед нами – не побоюсь торжественного слова – не имело иного смысла, кроме встречи. Его впервые ощупывающие мир глаза могли узреть любое из тысячи чудес вокруг – падающий листок, своего брата или хозяйку, пахнувшую привычным запахом, но свой взгляд он подарил мне, словно я из всего вокруг был единственно значимым существом. Глаза в глаза, мы смотрим, как примагниченные, и не мигаем, как в детской игре: проиграет тот, кто первый отведет взгляд; сколько идиллий начиналось именно так, а заканчивалось тогда, когда один закрывал глаза навеки. Этот пес никогда не отведет от меня своего внимательного взгляда, и я знаю, что зеркалом своей души он высвечивает во мне все, что я пытаюсь сделать невидимым.
Эти секунды, мы обязаны ими своему желанию, настолько жадному, что оно подействовало на реальность? Или мы их увидели такими в своем воображении? Подобный вопрос сверлит каждого – мы не уверены, что обладаем способностью влиять на свою собственную судьбу. Но вообще-то нам безразлично, что было раньше – яйцо или курица, нам плевать на капризы гиппокампа[14] – есть, и все: щенок смотрел на меня, я смотрел на него, и мы сказали себе – вот он ты, и земля в этот миг поменяла курс. Тайна жизни, она больше нас, это так, и все.
Потом внезапно щенок заторопился, и эта его торопливость была сродни свободному полету мечты; он не обратил внимания ни на одного из одиннадцати братьев и сестер, он шагал по ним без стеснения, лапой на глаз, другой на другой глаз, и вот уже положил две свои лапки на мои пятнистые брюки – он решил на меня залезть. Он по-прежнему смотрел мне в глаза, и для него, такого крошечного, это было все равно как смотреть на небо. Я сделался гигантом, меня можно было умолять, я парил в небесах, я к этому не привык.
В минуты неимоверного напряжения, когда боишься, что все плотины рухнут, спастись можно только веселой развязностью, запускаешь в воздух какую-нибудь шутку, вертишь ее, крутишь, ловко или неловко, и уверен, что вышел из положения с честью. Мало у кого достает мужества не скрывать своей уязвимости, хотя кто знает, может, со временем, обучившись искусству кинцуги[15], мы заполним золотом наши трещины и перестанем их прятать. Но пока я на это не способен. Легкомысленное веселье – мое последнее прибежище, я вытер глаза – негодный ветер! – и рассказал свою традиционную байку о неизменной пунктуальности швейцарцев, опровергаемую двенадцатым плюшевым берном, который очень неспешно распоряжался временем, творя свою судьбу. Байка была с привкусом сентиментальности про встречу на озере.
– Девочка?.. Нет, я не думаю.
А я под воздействием чувствительной шутки, поддавшись обаянию жанра, вдруг высказал предположение: щенок – девочка, у меня в этом не было сомнений. Только дамы способны вмиг взорвать отчужденность, уничтожить расстояние, чтобы приготовить нам ловушку, в которую мы с такой охотой попадаем. Мадам Стена подняла малышку и сказала: нет, это парень, будь здоров какой, улыбнулась она, все, что надо, снаружи. Память в одно мгновенье перенесла меня в тесный кабинет школьной медсестры, всю первую неделю октября она занималась тем, что спускала трусы Petit Bateau[16] всем мальчишкам четвертых классов коллежа «Свет Ойонны», чтобы убедиться, что их яички собираются опуститься. Те, кому было назначено прийти на следующий осмотр в марте месяце, подвергались осмеянию других маленьких самцов и проживали чертовски скверную зиму. У двери в кабинет медсестры по закону тяготения, о котором нам недавно рассказали, меня сильно встряхивало, и еще я краснел, когда встречал ее мужа. Только прошлое настигает вас безошибочно и непредсказуемо в самый неожиданный момент.
Так значит, это мальчик. Как ни смешно, но я почувствовал себя более уверенно. У меня не было предпочтений, да и, честно сказать, я об этом не думал. Я хотел розовую ли, голубую, но живую жизнь рядом с моей, которая вдохнула бы в нее душу.
Я спросил разрешения взять его в руки, спросил, потому что щенок мне не принадлежал, встал на колени и взял бережно, как, наверное, берут новорожденного. Об одном из этапов одомашнивания собак говорится, что поиск приемного ребенка, комменсализм[17] и желание защититься от холода были рычагами, которые сблизили людей с собаками, ну так пусть я буду приемным отцом. Поддерживать головку ему не надо, он весь умещается у меня в ладони, которая слегка дрожит. Он не сопротивляется и, похоже, не испуган тем, что его схватила рука, способная его раздавить. Он отважный. Уже. Или он уже знает о нас. Он в моей руке, он спокоен и не тратит силы на то, чтобы мне понравиться, раскрыв пошире свои мутные глазки. Он похож на крыску, но без острых зубов, без голого хвоста и без суетливости. Мы знакомимся друг с другом по-мужски, по-мужски положившись друг на друга, чтобы беспрепятственно погрузиться в океан нежности, и у меня невольно появляется тот особый голос, каким мы общаемся со всеми, кто меньше нас. Мне показалось, что у него очень сильно бьется сердце, – знала бы эта горошинка, какое завоевание она успела совершить. Думаю, что этологи уже написали большую главу об ухищрениях сердечной мышцы (но вообще-то, если выводы этой науки ведут к тому, что живые существа, совместно проживая день за днем общую историю, меняются, чтобы лучше приладиться друг к другу, то я готов отдать должное этим очаровательным оптимистам). Мадам Стена, которая, похоже, была неравнодушна к цифрам, шепнула мне, что щенячье сердце может биться со скоростью двухсот ударов в минуту. «Надо же, – ответил ей я.
Так вот, что через одну секунду стало с моей игрой в пазлы. Тысячи деталек, расположенных на большой деревянной доске, уже лежали в строгом порядке, можно сказать идеально подходя друг к другу. Я был уверен в сложившейся картине, все в ней было так складно, так логично. Детальки не были пока еще закреплены клеем, но я был уверен, что остался последний шаг, сейчас я поприветствую начинающуюся жизнь одной из миллиона собачек и спокойно вернусь к своей привычной жизни. Но внезапно некто очень похожий на меня поднялся, двинулся решительным шагом и задел за угол доски (она не была закреплена как следует) – доска наклонилась, картина рассыпалась. Снова сплошной беспорядок, и, чтобы собрать картину, нужно так много времени… И возникает мысль, что вообще-то не очень-то и хочется. Кто, кроме бесчувственного болвана, может дать задний ход в минуту, когда пальцы гладят плюш множества обещаний? Кто по собственной воле может отстранить этот плюш и повернуться спиной к манящему будущему? Никто, кроме совершенно бесчувственных к велению сердца. И вот заработал переключатель: за несколько секунд, часов, дней часы и дни уверенности в том, что не поддашься никаким пожеланиям, перерабатываются в свою противоположность. Опыт говорит, что твердая убежденность – это подготовка к постепенному отказу от нее.
С бережностью ювелира я положил щенка на подстилку и повернулся к мадам Стена. Она стояла молча, опасаясь вторгнуться в смуту чувств. Я спросил ее: когда? Когда я могу прийти. Прийти за ним. Вопрос простой, какие тут могли быть реверансы? Я знаю, что принял правильное решение, потому что его не нужно было и принимать, все атаки здравого смысла будут отбиты одна за другой крепостью, которая именуется очевидностью.
– Через месяц, – ответила она мне.
Один миг, целая вечность – время никогда не идет с должной скоростью. Даже не спросив меня, окончательно ли я уверен в своем выборе, хозяйка достала из кармана голубую ленту и окружила им крошечную шейку – и в собачьем обществе существует этот знак различия. Я заметил, что во всем помете у этого щенка самая узенькая белая полоска на лбу, и забеспокоился, а вдруг эта примета со временем исчезнет, но я знал, что мы и без этой метки узнаем друг друга в любой толпе. Мадам Стена предложила нас с ним сфотографировать, я пришел в восторг и немного успокоился: подобными фотографиями размахивает любой восхищенный родитель, не сомневаясь, что она интересна всем на свете. На фотографии, сделанной ее полароидом, щенок получился отлично, а человек немного подшофе. Так будет всю нашу жизнь и дальше: мой пес будет гораздо фотогеничнее, а я буду довольствоваться ролью второго плана.
Мы не спеша двигались в обратном направлении – к террасе, и я пользовался любым предлогом, чтобы вновь и вновь взглянуть на безымянное существо, еще десять минут назад для меня не существовавшее и, возможно, уже забывшее обо мне. Милейшая мадам Стена словно бы ничего не замечала. Ну вот, наконец-то мы с ним одни. Я шепнул ему, что обязательно скоро вернусь, что он не должен беспокоиться, что пусть прячется от других покупателей и пока наслаждается обществом братьев и сестер и что, если что, я всегда буду рядом с ним и еще что мы будем счастливы. И еще спасибо, что он выбрал эту планету и это время. В таком возрасте щенки еще не слышат, но сердца говорят на своем беззвучном языке.
А в следующую минуту я осознал, что другая жизнь вот-вот сольется с моей жизнью, что она скует ее и займет мой каждый будущий день. Что тупая, вонючая, совершенно бесполезная псина, на которую никто и не взглянет или даже даст ей хорошего пинка, будет требовать моего постоянного присутствия, требовать, чтобы мы жили с ней одной жизнью, чтобы я уважал ее и почитал всю ее жизнь. Предполагается безоговорочная взаимность. Собаке рядом со мной не будет дела до многого – до моего положения, моих доходов, моих достоинств и недостатков. Она поможет мне дотронуться до основ, с ней вместе мы сведем нашу жизнь к роскоши насущного. Она будет рядом, чтобы моя жизнь упростилась до жизни дикарей и больше никогда ни она, ни я не будем в одиночестве. Возможно, этого вполне достаточно для счастья. Что бы мне ни повстречалось, радость или беда, богатство или нужда, хула или похвала, отношение моей собаки пребудет неизменным, колебания моей жизни никак не повлияют на нашу с ней общую, не лишат меня ее преданности, она не будет меня судить и при необходимости всегда будет готова отдать за меня свою жизнь. Она меня облагородит. Нет, эта связь – вовсе не будничная обыденность. Я знаю, что в этой совместной жизни будет и хорошее, и плохое, но что поделать, если дорога к счастью вымощена бедами, если нет к нему прямого пути, если прямым путем идешь вовсе не к счастью.
Мы вошли в кухню, и я взглянул в последний раз на щенячий загон – ниже на десять метров. Никто не поверит, но щенок все еще смотрел на меня.
На спинке стула – фартук. На столе – скатерка с лугами и мельницами. В тишине тик-так – настенные часы громко отстукивают важные секунды. Мадам Стена предложила мне кофе – в деревне его готовят по-своему, кофейник всегда полон и всегда горячий, и наливают его в большую чашку, которую достают при необходимости. А как насчет яблочного пирога? Я поблагодарил и попросил небольшой кусочек, и мне отрезали щедрой рукой большой кусок. Здесь живут люди прочные, а если что и взвешивают, то телят. Мы заполнили несколько бумаг, я писал то, что мне диктовали, и вполне мог бы подписать и долговое обязательство. Я узнал, что мать зовут Фемида, а отца Сальто, помесь справедливости с акробатикой, удивительная линия родства. Я спросил у хозяйки, почему девочкам всегда дают имена положительных персонажей, а для мальчиков предпочитают что-то неожиданное. «Так положено, – ответила мне она, – а если не хочешь соблюдать правила, то приходится иметь дело с подспудными последствиями, которых сразу не разглядишь». Все это мне было сказано из-за кружки с синим зайцем.
Я должен был внести задаток, каждому свое, для мадам Стена это был залог моей верности. Так работал ее внутренний конвертер, превращая понятия в цифры. Девятьсот евро. Много или мало, это как посмотреть. В объявлении об этом было сказано, и еще было сказано, что это из-за чистоты родословной, так что я не стал разыгрывать удивление. Подтверждение предстояло получить в будущем, в общем я подчинился. Я равнодушен к любым официальным родословным, и собачьим в том числе, и знаю, что никогда не навяжу собаке человеческую страсть к привилегированным сообществам и побрякушкам. То, что идея чистоты крови сохраняет главенство над идеей смешивания, меня пугает, ну да ладно, плевать, и я плачу. А главное, мне плевать и на то, что на это уйдут все мои деньги, надо и подпишу, один раз можно: каков товар, такая цена. Я могу снова перейти в физиотерапию, и тогда одним выстрелом убью двух зайцев. Я мог бы запостить себя и ждать, что какая-нибудь собака выберет меня в Интернете. Но я увидел объявление, и оно сработало. Если бы я мог, я заплатил бы все сразу, чтобы эта собака окончательно вошла в мою жизнь.
– Вы уже думали, какую дать ему кличку?
Почему-то собакам дают кличку, а не имя. В зоолатрии[18], как видно, были свои законы.
– Нет, пока не думал.
– Если надумаете до того, как заберете, позвоните, я приучу его. Так будет лучше.
Не думаю, что я хочу, чтобы кто-то другой, а не я сам впервые назвал его по имени.
Я попрощался с мадам Стена, только о нем и мечтая, я хотел бы еще раз увидеть мою собаку, но не решился попросить об этом. Усевшись снова за руль, я стал хохотать, что все-таки не выдержал и поддался, но я – мне так кажется – даже этим немного гордился. Потому что люди решительные вызывают у меня восхищение, но к нерешительным у меня особая слабость.
На обратной дороге я как бы парил над землей и при этом остро чувствовал окружающую реальность. Так бывает, когда отважишься вдруг на что-то неожиданное, а вокруг все вдруг начинает тебя одобрять, ты то и дело ловишь добрые знаки, да, бывают такие редкие минуты, когда ты видишь, что все тебе откликается, когда жизнь играет всеми красками. На волне «Интер» пел Сушон[19], ему очень, очень хотелось идеала, а потом какая-то критикесса пела дифирамбы Жану-Ноэлю Панкраци, получившему Большую премию Французской академии за роман «Все проходит так быстро». Неужели где-то кому-то хотелось мне подтвердить, что я сделал правильный выбор и что выбрал достойную жизнь? Выбор был окончательным, проект исключал много житейских радостей, но зато ни одна минута уже не пройдет впустую, потому что отныне рядом со мной всегда будет живой метроном.
На моей темно-синей куртке крошечные волоски его небогатого пуха. Есть белые, есть черные и несколько коричневых.
Судьба соединила две неведомые материи, и мне кажется, что жизнь, величайший из алхимиков, предлагает мне что-нибудь из них сотворить.
IV
Я вернулся в Бурже-дю-Лак, и квартира показалась мне еще более пустой, чем обычно. Потому что я только что окунулся в живую жизнь. Начинался месяц ожидания, радостного, устремленного, насыщенного, но если бы он побыстрее кончился, то было бы хорошо. Боясь измучиться нетерпением, я обратился к своему самому надежному помощнику – воображению, и оно сумело совместить несовместимое: обуздать нетерпеливость и превратить ожидание в удовольствие, теперь оно согревало меня, а не поджаривало на медленном огне. Как по мановению волшебной палочки, ожидание перестало томить пустотой, зато радовало трогательными мелочами. Стало счастьем, обещающим счастье.
Я усаживаюсь на пол посреди большой комнаты, где в углу затаились хлопья пыли. И сразу вижу, как мой щенок осваивает неведомое пространство. Вижу, как он бежит, тихонько повизгивая, как расползаются его лапы на плитке, как он то и дело писает, вот врезался в ножку стола, замер на ковре, скосил глаза, насторожил уши, поймав едва слышный шум, стал ловить свой хвост, пробует на зуб все, что попадается на пути, уткнулся в оконное стекло, оставляет маленькие «колбаски», он уже сделал тысячу глупостей, каких ты от него ждешь, и принялся делать их снова. Не знаю, что он разобьет в первую очередь. Если начнет с зеленой лампы с бахромой от дядюшки Бернара, я отругаю его, но не сильно. В ванной он долго будет смотреть, как в машине крутится белье, и попытается остановить его лапой, сначала левой, а если не получится, то правой. Моя жизнь не пострадает от его недоумений. Я представляю его себе только молодым. Очень скоро он облюбует для себя сторожевую вышку и не упустит с нее никаких моих перемещений, не сомневаясь, что всегда сможет в них вклиниться. Голубой Бант обживет квартиру по-своему, но нам не понадобится хартия общежития. Вскоре он и я будем пересекаться миллиардами наших клеток, нащупывать друг друга, исследовать, формировать и будем друг другом довольными. Для того чтобы переселиться, ему понадобятся две миски и матрасик, собаки не отягощают вашу жизнь обилием предметов. Его коробка с лакомствами будет стоять там, где для нее найдется место, и с тех пор, как мы заживем вместе, он каждый вечер будет приглашать меня ее навестить. Он уже здесь, я ощущаю его присутствие, его мохнатая голова легла на мое колено, он уютно посапывает, я чувствую, как он пахнет после дождя. Предчувствие, если в него погрузиться всерьез, может подарить даже телесные ощущения. Шаманы утверждают, что, находясь в покое транса, можно обнять человека, который находится очень далеко. Я перевожу взгляд на садик и произношу слово «быстрее». Это слово есть отрицание жизни. Говорят, нужно с ним расстаться, чтобы ощутить вкус счастья; сомневаюсь – но вот появляется щенок, и я понимаю, почему так говорят.
От нашей с ним совместной жизни я ничего не жду. И жду всего. Когда пробьет час итогов – где-нибудь в 3000 году, извольте, пожалуйста, – я думаю, пойму, что эта история, как все истории о настоящей любви, подарит мне что-то совсем другое, чем то, что я надеялся в ней найти.
Я вспомнил: мне нужно будет непременно предупредить хозяев квартиры, что у меня скоро появится собака. Я въехал, потому что у меня ее не было. «Собаки у вас по крайней мере нет?» Я сказал, что нет, и тогда это было правдой, и тогда только это и имело значение. И если они терпят только маленьких собачек – а у людей с машинами-великанами обычно так и бывает, – мы спокойно проживем здесь еще два-три месяца. А в худшем случае мы слиняем сразу, пожмем плечами, повернемся спиной, и только нас и видели.
В этот месяц ожидания у меня вдруг появилась очень серьезная забота. Услышь о ней кто-то, наверное, посмеялся бы. А я всерьез озаботился.
С тех пор, как я побывал у мадам Стена, я ни о чем другом не мог думать. А думал я о том, как мне назвать моего щенка.
Я мог бы и не называть его никак, собаки между собой обходятся без имен, и мы с ним тогда тоже избежали бы печати, которую человек обязательно стремится наложить на животное. Дать имя – это уже захват, не так ли? Я не буду его звать, и он будет приходить, когда захочет. Симпатичная мысль, но, боюсь, мы тогда лишимся ощущения нашей общности, и при необходимости придется обходиться безликим вульгарным свистом.
Я мог бы обозначить его кодом Х23 (так принято у ученых, занимающихся кашалотами, которые предпочитают любить только представителей своего вида), ведь назвать по имени – это уже объяснение, не так ли? Изнанка антропоморфизма[20] – отказ от него, но этот отказ настолько отдаляет человека от животных, что человек навсегда закрывает для себя возможность их узнать, он обходит счастье сосуществования с ними. Что же касается меня, то я настолько внутренне ощущаю свое отличие от Голубого Банта, что не боюсь сбиться с пути, сближаясь с ним, не боюсь обмануться и запутаться, а значит, не боюсь и нашего обычая давать имена. У нас так положено: жизнь дается дважды – первым вздохом и именем, которым ее признают существующей и подтверждают. Так вот, я искал ему имя. Только я в качестве отца мог наделить его им.
День за днем я искал и нащупывал. Наступали часы, когда я целиком погружался в поиск – сосредотачивался, консультировался, листал, выписывал, подчеркивал, вычеркивал, сортировал. Какие-то оставлял. Разнообразие могло навести на откровение. Иногда мне казалось, что я нашел, но что-то мне подсказывало, что я только брожу поблизости, что имя меня еще ждет, именно то самое, а не какое-нибудь другое.
Наименовать живое существо – дело не пустяковое. Ни для кого не секрет, что со своим собственным именем можно находиться в очень непростых отношениях – это твой интимнейший знак, но приклеен он не тобой, не ты его выбрал, обычно с ним сживаются, но бывает он до того тебе не идет, что ты всерьез собираешься изменить его или соглашаешься на прозвище, которое тебя больше устраивает. Друзья зовут меня Пенпэн, и если хотите, можете считать меня идиотом, но мне это имя приятнее моего настоящего.
Проникнуться текущим моментом, возвести скромный памятник своей собственной жизни, намекнуть на свои маленькие слабости, обратить послание миру, расшевелить будущее, веря, что крещение окажет свое могучее воздействие на крещеного, поможет ему реализовать свои возможности, которые, не получив этого имени, он бы реализовать не смог, – вот что значит наделить именем. Несколько букв, и так много ими сказано.
Что касается Голубого Банта, то две вещи оказались мне в помощь.
Первый помощник – это звучание. Имя должно быть коротким и звонким, чтобы служить не только наименованием, но и зовом, чтобы среди множества искушений городского парка, услышав его, пес мгновенно был бы у моей ноги, но вовсе не потому, что я хозяин, а чтобы уберечься от какого-нибудь бесчинства, на которые так щедра жизнь. Когда выбираешь собаке имя, звучность – это закон. Ты же его не шепчешь. Ты его выкрикиваешь. Нужно представить себя в центре огромной разношерстной толпы, в ней есть почитатели собак, а есть те, кто мечтают их уничтожить, а твоя собака послушна лишь своему непослушанию, и поэтому ты так одинок. Выкрикивая ее драгоценное имя, ты мечтаешь ее вернуть, молишься, чтобы ее обошли все беды и недоброжелатели, чтобы она вернулась к тебе целой и невредимой. Только благодаря такому мысленному эксперименту, и еще нажитому опыту, можно правильно оценить, подходит ли тебе твоя находка, и тогда все прекрасные или экзотические имена, которые тебе так понравились, приходится вычеркнуть из списка. Например Мнемозина или Аполлинер, сколько бы пользы эти имена ни сулили, они не подружатся с твоей мечтой о спокойной жизни.
Второй мой помощник – это главное общество собаководов: с 1926 года оно каждый год объявляет первую букву собачьего имени. Возможно, это очень глупое правило и им можно пренебречь, но, если хозяин собаки ему подчинился, сразу можно узнать, сколько собаке лет. Нам бы нужно установить такое же правило для нас, людей, тогда бы мы избежали многих бестактностей в случае, когда необходимо коснуться вопроса возраста, а его по вполне понятной причине предпочитают обойти. Так вот, для 2003 года была назначена буква У – отличная помощь: количество имен резко сокращается. Появившись в год У, Голубой Бант должен непременно у-строить мою жизнь.
Итак, имя на У. Имя, которое немного намекало бы и на меня, но при этом меня не было бы видно, имя, которое направляло бы, но не подчиняло, зона свободы для щенка, который со временем будет весить пятьдесят килограммов, но благодаря магии своего имени сохранит душевную деликатность. Имя, которое добрый десяток лет и даже, извините, целую вечность будет предлагать ему всевозможные радости и по возможности облегчать беды. Имя, которое его обозначит, возможно определит, но не умалит, это уж точно. Имя, которое сцепится с моим как неотделимая до конца дней татуировка.
В один прекрасный день мне показалось, что я нашел такое имя. Утопия. В них полезно верить. Но три слога – это, пожалуй, перебор, и потом: Утопия, как и положено тому, что обещает многое, женского рода.
Наступили первые заморозки. Когда живешь в горах, хорошо разбираешься во временах года. Если вдруг подзабыл, какой сейчас месяц, погляди вокруг, природа тебе подскажет. Осень мешает зелень с медью, небо нестерпимо синее, вершины гор вновь припудрило белизной – цвета, оттенки, они смешиваются. И еще свет. От него тоже многое зависит. А сейчас уже хочется морозца, чтобы пощипывало щеки. Как-то после обеда я решил подняться по склону, на который кладет свою тень скала Кошачий Зуб[21]. Можно сказать, пошел повстречаться с зимой. Прямо передо мной, на склоне под Крестом Ниволе[22], все полыхает огнем в лучах закатного солнца. Это моя одна из последних одиноких прогулок – здесь сумрак, суровость, строгость, но они почему-то радуют, а рядом закатный свет. Склоны гор, на которые не падают лучи солнца, савойцы называют «изнанкой». Или обратной стороной. Ты словно бы попадаешь на оборотную сторону жизни – невидим, но живешь, отъединен, но не исключен. Почему-то мне кажется, что здесь я на своем месте. Вспоминаю великие достижения альпинизма – суровость северных склонов, дерзкую отвагу идущих по ним вверх. Вспоминаю историю жителей Альп, как бедняки – крестьяне и крестьянки сами селились на теневой стороне горы, предоставляя участки под солнечными лучами растениям, давая шанс им и себе выжить. В те времена люди вживлялись в изнанку, им было не до витамина D.
И внезапно сомневающийся голос, что совсем недавно тихонько шептал мне: «Нет, не совсем, еще не то», – куда-то исчез, раз – и нет его.
Как же я сразу-то не подумал? Так всегда себя спрашиваешь, когда попадаешь в точку.
А сейчас все яснее ясного.
Букв четыре, как в слове «гора».
Слога два. Склон без солнечных лучей, зато с проблесками счастья. Огнеупорный склон.
Два слога, как один всплеск.
Убак[23].
V
Убак тоже с нами на кухне. Можно подумать, что он меня ждал.
Я осторожно выглядываю в окно и сам себе не верю – неужели я уеду с ним вместе? Да, это он, совершенно точно, сказка о подменышах – это совсем другая сказка. Я узнаю полоску на лбу и походку, еще косолапую, но уже по-кошачьи вальяжную. Какой же он красавец. Изумительный. Я наблюдаю за его встречей с жизнью. Уткнулся носом в плитку. Через каждые десять шагов встреча с новой вселенной, которую предстоит изучить, – ножка стола, мешок с картошкой, два полена, тапок, еще одна ножка и снова мешок с картошкой. Никаких сокровищ не надо, только следи за ним. И запоминай. При малейшем шорохе он замирает, хочет узнать, что случилось. Интересно, он понимает, сколько открытий ему еще предстоит?
Для меня наступила редчайшая минута – такой не было еще никогда: жизнь поместила меня туда, куда следовало. Все сошлось – свет солнца и звучание слов, человеческие заботы и будущее. Все, что казалось случайностью, дрейфом по течению, ролью наблюдателя со стороны, встало на свои места, чтобы возникла эта кухня, а у меня ответственная роль, в которую мне придется впрячься всерьез.
Мадам Стена пощадила меня, избавив от сцены расставания Убака с матерью, с его семьей, он был на кухне и появился здесь словно бы из ниоткуда. А вдруг они плакали? Или визжали от страха?
Бесчеловечно отрывать живое существо от семьи – люди, когда это их касается, предусмотрели на этот случай закон и наказание. А животные избавлены от подобных чувств. Нам удобно так считать, так мы избавляем себя от ненужных треволнений. Вообще люди как хотят, так и рассуждают о животных. Хотят – объявляют их венцом творения и образцом для подражания, хотят – поджимают губы и говорят об их жестокости и бессердечии.
Я вошел без стука, так сказала мне мадам Стена.
Убак прекратил свои исследования и побежал ко мне. Ему словно подсказали, что надо сделать, и ничего лучшего он сделать не мог. Я подхватил его на руки, потом посадил на плечо. Возможно, мне надо было, наоборот, присесть на корточки? Мы с ним поцеловались или что-то в этом роде, язычок у него шершавый, как промокашка, и запах изо рта не совсем тот, какой ждешь при втором свидании. Крошечными острыми зубками он укусил воротник моей рубашки, потом пальцы, и они оказали ему вялое сопротивление. Он стал вдвое больше, но все равно я ощущал его ребрышки, теперь он обрастал по всему тельцу шерстью, а нос и подушечки на лапах были у него розовые, как драже, а сами лапы, похожие на кротиные, умилительные до невозможности. Стали видны глаза, а крошечный хвост работал, как метроном, настроенный на темп 200. Из своей крошечной писюльки – школьная медсестра отвергла бы ее не моргнув глазом – он слегка писнул на меня, я не сомневался, что от радости. Господи, какой же он красавец! Я потребовал подтверждения у мадам Стена, и она подтвердила, да, красавец, и она тоже была красавица в своем синем платье, смотрела на нас, и глаза у нее были влажные, потому что привыкнуть к такому невозможно. Я бережно поставил Убака на пол, показав тем, кому это надо, что он попал в хорошие руки. А мы уселись на дубовые стулья с плетеными сиденьями, кофе был горячий, клеенка сияла. По-моему, в этой кухне не переводились горячие пироги, сегодня был со сливами.
– Ну вот и дождались.
– Да, вы правильно сказали.
– Придумали имя?
– Убак.
– Удачно.
– Мне тоже так кажется. Только расположен в тени.
– Я сразу вспомнила школу, никогда не знала, какой склон в тени, какой на солнце.
– Я тоже всегда их путал.
– И знаете, мне всегда больше нравились вопросы, чем ответы.
– Вам повезло, вопросов всегда пруд пруди.
Напоследок я подписал несколько бумаг и чек. Она тоже что-то написала и протянула мне медицинскую карту, сверху было написано «Убак», глупо, конечно, но меня это растрогало, до этого я произносил его имя только про себя. Мадам Стена перечислила, какие предстоят прививки, рассказала про режим – сколько раз кормить, в каком количестве, какие годятся марки сухого корма. До чего же мадам Стена деликатна! Она дает советы, а не диктует, привлекает внимание, а не пугает. «Все будет хорошо», – говорит она. Да, пусть так оно и будет.
Ее кухня – шлюз. Ты покидаешь один мир и вплываешь в совершенно другой – есть конец, есть начало, и нет возможности повернуть обратно. Росчерк пера, три килограмма шерсти, и ничего уже не будет таким, как вчера. Убак постарался – и так он всегда будет поступать и в дальнейшем тоже, – постарался лишить минуту пафоса: свою жажду исследований он перенес на заднюю часть хозяйкиного чао-чао, положил свои крошечные передние лапки ему на бедра и сделал несколько совершенно недвусмысленных движений. Чао-чао лениво от него отмахнулся. Мы с мадам Стена от души рассмеялись. У собак есть дар отменять всяческие церемонии или помогать нам от них избавляться. Убак, еще совсем малыш, но в нем уже совершенно определенно была сексуальность. Когда мы с ним уже жили вместе и когда мой компаньон принимался искать себе партнершу, я часто себя спрашивал, что ему нужно – телесное удовольствие или его направляет инстинкт, настоятельно требуя продолжения рода? В день, когда он страстно приник к ноге Луизетты, моей усатой соседки восьмидесяти лет, я понял, что это поиск вообще чего-то совершенно другого.
Еще побродив, Убак улегся у моих ног идеальной иллюстрацией к учебнику по приручению собак. Он устал, сил больше не было. Еще бы! За час он переделал дел больше, чем за все время со дня рождения. Мадам Стена сказала, что он уже побывал у нее в доме вместе с сестрами и братьями, что она обязательно приносит сюда щенков, чтобы они привыкали к другому миру – пылесосу, Жан-Пьеру Перно[24], дверям, которые хлопают, к деловитой возбужденности людей. Я ее поблагодарил, хотя, может, это и глупо. Но вообще-то, может, лучше людям привыкать к молчаливому спокойствию собак?
Вот мы уже и навсегда вместе, и это ненормально, потому что сначала должны быть свидания, надежды, страхи, розы, стихи, постепенное отмыкание затворов и тогда только две жизни сливаются воедино. А с собакой – вы входите в дом один, проходит час, и вы уже слиты. Потеряли подготовительный период, выиграли в надежности.
– Я знаю своих собак… Да, собаки… Так вот, я чувствую, что Убак очень рад, что уезжает. И я говорю это не для того, чтобы вас успокоить.
– Но вы меня все-таки успокоили.
Убак действительно этого хочет? Ему это нравится? Вопросы, которые станут мелодичным припевом в нашей будущей жизни, и на них не будет ответа, а будут только истолкования, прекрасные и ужасные.
– С людьми по крайней мере можно разобраться, они говорят.
– Да, они могут сказать, что им надо.
Я бы часами беседовал с мадам Стена. Может быть, я в стадии зарождающейся влюбленности? Не в нее как в человеческое существо, а в нее как в источник, раздающий возможность любить…
Я встал, Убак тут же встал тоже. Спасибо, малышок, ты облегчаешь мне этот очень важный момент – я бы не вынес, если бы мне пришлось начинать с принуждения, если бы только крепкая мужская рука решала твою судьбу. Мадам Стена и я сказали друг другу «до свидания» – настало время, можно сказать, носовых платков, и каждый охотно передал возможность вытирать ими глаза другому. На протяжении многих лет я буду посылать ей фотографии, как это делают тюремщики – подтверждая: вот он, он жив.
Мы (именно так – мы) прощаемся с фермой. Я машу рукой, обещая новые встречи. Помогаю Убаку тоже сказать «до свидания», а сам не свой от радости, что мы уже за воротами. Обернувшись, я замечаю табличку и узнаю, что ферма носит название «Костер», а в первый раз я этой таблички не заметил. Костер – это погибель, сгорание, конец, но это и жар, тепло, жизнь. Я делюсь своими соображениями с Убаком, и он, похоже, со мной согласен, потому что мотает головой, как мотают игрушечные собаки на полке за задним сиденьем. Так у нас и поведется, разговоры войдут у нас в привычку. И я всегда буду спрашивать Убака о его мнении. Может, начало этой привычки и положила наша с ним первая совместная ухабистая дорога, которая заставила его мотать головой? Иногда во время наших бесед Убак будет мне показывать, что скучает, что он уже сто раз от меня слышит одно и то же, но обычно он будет внимательно меня выслушивать и выражать свое одобрение. Будет случаться порой, что мне захочется услышать от него совершенно определенное мнение, я буду решительно на нем настаивать, но он не согласится, и я подчинюсь присущей ему неподкупной честности.
Я устроил его на сиденье в кабине. Отсюда далеко все видно. Он ничего не упустит. Все проплывает, ничего не задерживается.
– Знаешь, мир вокруг не всегда так мчится. Захочешь, и он замедлится.
Во всех руководствах говорится, что для путешествия щенков необходима клетка, что это спокойно для них и безопасно для окружающих. Интересно, какое живое существо чувствует себя в безопасности, попав в клетку? Если опасность возникает при торможении, значит, не будем тормозить. Мне не показалось, что Убак плохо себя чувствует в машине, зато вокруг такие чудеса – чего только не насмотришься: горы вдали, горизонты, Патагония. При каждой остановке фургона – на красный свет или еще по какой-нибудь необходимости – Убак решал, что настало время великого перелаза с его места на место водителя. Мне показалось, что ему хотелось бы свернуться у меня на коленях. Я сказал ему «нет», но в моем «нет» не прозвучало никакой категоричности, и он продолжал елозить туда-сюда и в конце концов свалился – ну что тут скажешь? Он же у себя дома.
Доехали до платной дороги, и дама в кабинке, которой надо было платить, заметила Убака и тут же начала улыбаться. Еще бы! Он же красавец! И вот еще одна вещь, которая точно известна про щенков, – благодаря им вы улучшаете жизнь и мужчин, и женщин, которых встречаете, если только у них не каменное сердце. А так полминуты – и все растаяли, перестали быть, кем были, забыли, что делали, смотрят на беспомощное чудо и говорят детскими голосками: ах ты, лапочка, ах ты, прелесть! Бывают дни, когда излучение счастья добирается и до вас, и вам начинает казаться, что эти слова относятся и к вам тоже, но длится это недолго. Вы награждены косвенно тем, что восхищаются вашим щенком, и этого вполне достаточно. А щенки и вправду достойны восхищения, они ничего не делают, чтобы нравиться, они есть, а больше ничего и не нужно. Прелесть, не стремящаяся извлечь никакой выгоды, – вот высший пилотаж, который обезоружит каждого, имейте это в виду, павлины! У животных есть некая особенность, философы назвали ее «чистым даром»: я не хотел ничего тебе давать; я ничего не лишаюсь, давая тебе; не воображай, что мой дар стал твоим, он делится между всеми, но, если он тебя радует, мы тебя его не лишаем – да здравствует бескорыстие! Это что-то вроде неаполитанской кофейни – подвешена в воздухе и открыта для всех.
Обычно после секунды восхищения люди спрашивают, сколько ему, девочка или мальчик, как зовут и с завистливым вздохом сообщают, что тоже бы хотели провести свою жизнь в такой компании. И я всякий раз на автомате отвечаю, что ничего им не мешает это сделать. В ответ мне тут же извлекается причина, уже несколько затрепанная от частого употребления: ненормированная работа без гарантированного отпуска; квартира без балкона с бессердечным сожителем. Но ведь всегда что-нибудь да не так; дожидаясь, чтобы все было зашибись, никогда не стартуешь. Кое-кто – и таких встречаешь гораздо реже – честно признается, что им не хватает смелости на то, чтобы завести собаку. И наконец, последняя категория, назовем ее «нытики», они клянутся, что никогда больше не заведут собаку, потому что были буквально раздавлены ее смертью. «Когда его не стало…» Я никогда не понимал людей, которые, глядя на начало жизни, говорят о смерти. Поверьте, впереди у вас немало времени, еще успеете о ней подумать.
Мы подъехали к Мон-Ревар, огромному плато на той же высоте, что и Экс-ле-Бен. Редко, когда в это время на нем так много снега. Дул ветер.
В самом деле, можно подумать, что уже наступила зима.
VI
Сколько же народу высыпало на первый снег! Хочется его потрогать, в нем поваляться, по нему покататься. Первый снег притягивает, как магнит, – всегда! – потому что всем известно: сегодня он есть, а завтра поминай как звали. На горнолыжных курортах срочно заработали ресторанчики, кое-где и пункты проката лыж тоже, в воздухе пахнет лыжной мазью и жареной картошкой. Убак тоже полон нетерпения, он ерзает на сиденье, неужели догадался, что это белое вещество, готовое осуществить все, что придет в голову, станет нашим верным компаньоном?
Ему хочется спрыгнуть с сиденья, и я считаю, что он вполне на это способен – готовность к риску приходит к собакам вообще-то позже, приходит или в программе вообще такового не предусмотрено. Я ставлю Убака на землю. Он спокойненько шагает по снегу – не замер, не застыл: кто-то из его бернских предков шепнул ему, что это не та штуковина, которой стоит бояться. Ну что же, началась наша с ним жизнь, и я наблюдаю, как он себя поведет. Он уткнулся в землю. Ладно, думаю я и совсем не боюсь, что он убежит. Убак бежит и останавливается при самой малой малости. От изумления, недоумения, удовольствия чего-то ждать. Жук в снегу, детский вскрик, тень от облака. Смотреть на него – сплошное удовольствие. Он с радостью погружается в то мгновение, каким наделяет его жизнь, он весь в нем, весь в настоящем, и больше ничего для него не существует, но при малейшей оказии он так же охотно покидает это настоящее, и его собственная жизнь уже течет совсем не так, как обещало предыдущее мгновение. От полноты одной минуты к полноте другой – так течет жизнь собаки, в ней нет места для расчета, а есть просто неистощимая радость существовать. И в этой радости суть жизни с собакой – ты вспоминаешь, что в часе – шестьдесят минут, что каждая из них что-то значит, и ты можешь переноситься от одной к другой, открывшись неожиданности и неизвестности, двум неисчерпаемым источникам надежды.
Но, очевидно, что-то все же встревожило Убака, потому что он больше не отлипал от моих башмаков. На протяжении нескольких метров он отважно тонул в рыхлом снегу, но потом понял, что идти по следам от моих ботинок гораздо сподручнее, и теперь он шел за мной следом. Как собака, сказал бы какой-нибудь дурень. Еще утром у него были сестры, братья, была мама, успокаивающий запах земли – потом хоп! – и у него нет никого на свете, кроме меня. Без меня он здесь умрет от холода, голода и полной растерянности. И вот возникает чувство, и оно до невозможности лестное, что ты защитник и покровитель этого птенца, но кроме этого, ты совершил поступок, за который тебе стыдно: ты утащил птенца из гнезда. Все сгладится, все поправимо. Для того чтобы завоевать доверие птенца, понадобятся часы, дни, месяцы, так что пока я напрасно говорю ему: все хорошо, ты ничего не бойся. Я знаю, что между нами наладится разговор тогда, когда слова будут всегда подтверждены делом. И это по мне, не люблю кормить обещаниями.
– Ты знаешь, что тебя все равно обязательно кто-нибудь бы да забрал. Так что, может, не так уж и плохо, что тебя забрал я?
Не знаю, почему мы всегда разговариваем с собаками? Может, в глубине души каждый надеется быть первым, кому собака ответит?
Я отпустил Убака бегать, пусть делает что захочет. Я стараюсь не сторожить каждый его шаг, так я только научу его всего бояться.
И вдруг откуда ни возьмись здоровущий хаски мчится к Убаку на всех скоростях. Грудь колесом, мускулы играют, нос по ветру – без сомнения, кобель. И тут выясняется, что я боюсь собак. Его хозяина не волнует, что он проглотит моего Убака и не подавится. «Он не злой», – говорят обычно в таких случаях. Почему – черт бы побрал всех хозяев здоровенных собак! – они отмазываются этой жуткой фразой? Хаски и Убак встретились и обнюхивают друг друга, собаки начинают знакомиться сзади. Убаку хочется поиграть, в детском возрасте не известно ничего, кроме забав; коварство мира не успело еще пока обнаружиться. Убак ничуть не напуган, то ли не понимает, какой перед ним великан, то ли интуиция ему подсказывает, что перед ним великан милостивый? Неужели так работает инстинкт? Если бы мне пришлось иметь дело с сородичем, у которого плечи шире моих раз в пять, и он бежал бы ко мне, раздувая ноздри, а все вокруг мне говорили, что он очень вежливый, я бы, конечно, замер, и у меня наверняка не сработал бы инстинкт, подсказывающий, что будет дипломатично обнюхать ему корму. Хаски умчался, как и примчался. Убак нашел себе новое занятие.
Ну вот, мы успешно – в первую очередь Убак, конечно, – справились с первым налетом.
По огромному белому полю люди перемещаются не как попало, они двигаются к цели, к какой-нибудь заметной точке. Люди направляются к темному шарику, он становится точкой притяжения. Убак примагничивает сердца даже тех людей, кто не хотел ему поддаваться, он сплачивает всех чувством счастья, потому что всем подарил возможность побыть счастливыми. Хореография на белизне мне нравится, мне не обидно быть незаметным спутником главной планеты. Бывает, что и собаку заводят ради такой вот магнетической хореографии. К моему щенку часто обращаются «старичок», словно намекая, что жизнь идет по кругу. Когда я говорю, что он Убак, спрашивают, где Адре[25]. Придется мне приспособиться к этой географической шутке. Более просвещенные интересуются, куда делся его бочонок с ромом, и мне приходится объяснять, что фляжки с ромом носят сенбернары, а не берны, и это моя вторая дежурная реплика. Но вообще-то такое общение мне по душе – живешь и с людьми, и в сторонке; возможность поделиться, услышать слова одобрения – нелишнее для человека, который живет зачастую без ощущения собственной полезности.
Теперь мы с Убаком в лесу. Смотрю, как он пробирается между заснеженными ветками. В наших краях кого только не встретишь. Ему мог бы достаться рыбак, и жил бы он на берегу озера. Или виноградарь, и бегал бы тогда по винограднику среди лоз. А мы с ним будем жить в горах. Понятно, что мои привычки, пристрастия, предпочтения – словом, образ жизни – будут влиять на Убака и его формировать. Я, который никогда не соглашался с детерминизмом, сам стану его воплощением для Убака. Буду причиной всех его метаморфоз. Декарт был неправ, животные не подчинены единому всеобщему закону, который управляет их поступками и определяет их сущность. Они несводимы к данности, доставшейся им от рождения. Отличаться от себе подобных как существо думающее и чувствующее – удел не только человека, хотя он на это претендует. То, что Убак будет делать, узнавать, испытывать в зависимости от своего окружения и обстоятельств, сделает его отличным от его одиннадцати братьев и сестер и сложит его особенную индивидуальную судьбу. А я буду главным автором изменений, его новых склонностей, неочевидных нагрузок. Жизнь дотянется до него через меня. Своими пожеланиями и предложениями я избавлю его от неопределенности, и я принимаю на себя эту ответственность. Мы с Убаком во взаимодействии, вместе с ним буду меняться и я, и вместе мы бросим вызов непреложности судьбы. Жизнь интересна тогда, когда получается ее изменять.
Иногда Убак принимается плакать. Он прочно усаживается посреди комнаты и начинает скулить.
Я не могу себе представить, чтобы он так жаловался своей маме. Он что, уже догадался о моей человеческой слабости? Что он хочет мне сказать? Мне никогда не нравилась спокойная жизнь, и вот они, тревоги! У меня сплошные вопросы, то-то бы я порадовал ими мадам Стена. Это капризы маленького лодыря? Или просьба посмотреть, где болит? Закружился вихрь предположений. И они такие разные в зависимости от моего собственного самочувствия. Но недоумений будет все меньше по мере того, как мы будем все теснее сживаться. Мы будем все лучше знать друг друга, у нас сложится свой язык. В нем не будет слов, но, возможно, это к лучшему. Будут взгляды, почти незаметные звуки, изгибы туловища, встающая шерсть, множество малозаметных знаков, известных только нам и дающих возможность общаться существам разной породы. Кто знает, может, Убак научит меня распознавать феромоны. И тогда я смогу ощутить инаковость – этим очень важным словом часто пользуются для того, чтобы покрасоваться, потому что всем известно, именно оно лучше всего укрепляет наше необыкновенно высокое мнение о себе; нет, я имею в виду самую настоящую инаковость, – инаковость совсем не похожих на нас существ, которые ничем не могут нам помочь распознать, какие они и что из себя представляют.
Мы вернулись в фургон, и я предложил Убаку в котелке немного воды. Он пьет. А я радуюсь тому, что понял, как ему хотелось пить. Это малая малость, но я просто торжествую. Между нами: счастье – это тепло от мелочей. Если он поместит в свой маленький желудок столько воды, что немного ее выльется на пол моей кабины, значит, он напился досыта. Котелок из нержавейки, и Убак очень удивлен, увидев в нем самого себя, и залаял на эту собаку. Я усадил его на сиденье, он сильно промок, и вокруг него образовалось серое пятно – я и не подозревал, что он так извозился: черная с коричневым шерсть – отличный камуфляж. Сейчас не время думать о будущих годах, когда я должен буду вернуть этот фургон «как новенький». Убак уже показал мне, что настоящее самодостаточно, так что не стоит тревожить себя неурядицами завтрашних дней.
Мы едем по направлению к дому с небольшой остановкой в зоомагазине. Убак уже спит. Любопытство, возбуждение, может быть страх, – все, что его будоражило, побеждено усталостью. Думаю, что, когда там, на снежной поляне, он вернулся ко мне, немаловажным было и ощущение безопасности тоже.
Я веду фургон и думаю, до чего необыкновенный у нас с ним первый день – его опасения, его полеты и мое необычное самоощущение. Взять на себя чужую жизнь – значит сделать более уязвимой свою и одновременно почувствовать себя сильнее, я чувствую это особенно остро, потому что у нас нет кровной связи и потому что я во всем главный.
Беззащитная крепость – вот во что превратил меня Убак, войдя в мою жизнь.
И до чего же мне это нравится!
VII
Зоомагазин находится на окраине Шамбери, точь-в-точь такой, как все магазины их сети, – зеленый куб.
Фургон я оставил на парковке. Убак тут же проснулся, он чувствует малейшее изменение.
Я вхожу в магазин с ним на руках, думаю, что ходить сейчас он вряд ли сможет. Вообще-то это запрещено, но в присутствии Убака запреты как-то смягчаются. Необходимость, гордость обладания, желание показать – в моем решении всего понемножку. «Вам обязательно его сюда тащить?» – этот вопрос мне будут задавать всюду, от Каза Валерио[26] до Эйфелевой башни, и я терпеливо буду ждать, чтобы они мне сами на него ответили.
Сколько раз я проезжал мимо, не обращая внимания на этот магазин? Если подумать, то просто удивительно, как много ты всего отсекаешь, занятый своими делами, тебе в голову не приходит, что с тобой рядом располагается целый мир, но приходит день, и ты случайно или по необходимости толкаешь дверь и попадаешь во вселенную по соседству, и тогда узнаешь, в какие игры играют там люди, к чему стремятся и какие в ней бушуют страсти. Вселенной по соседству может оказаться филателия, воздушные змеи или собачий клуб – в жизни существует множество ниш. А потом приходит другой день, причем совершенно неожиданно, и какая-то из этих ниш становится для вас самой главной и заслоняет все остальное.
Войти в зоомагазин, по сути, и означает перейти границу новой вселенной. Ты попадаешь в настоящие джунгли, теряешься, как новичок, а тебе-то понадобилась всего-то косточка, мисочка или другая какая-нибудь мелочишка для твоего пса, а перед тобой вдруг открывается целая страна с неведомой культурой: в ней свои запахи, звуки, символы, в ней люди не такие, как мы, у них свое общение, свои законы красоты и уродства, но твое воодушевление неофита не дает тебе вникать во многие тонкости. Новую страну оглядываешь с улыбкой, может быть с вожделением или опаской, двигаешься осторожно, глазеешь по сторонам, чувствуешь себя неловко. Здесь говорят на другом языке, и он всегда немного удивляет. Убак на руках облегчает мне вторжение, он для меня волшебный ключ Сезам.
Хотя вообще-то мне не так уж незнакомо это место. Как-никак у меня был Яко. Но мне хотелось – и так оно и было долгое время – закрыть и не открывать эту дверь. Сегодня я ее открыл.
Магазин этот вообще-то очень большой – здесь вам продадут чай, бамбуковые чашки, юкку, крапивный суп, машинку для стрижки, рассаду тыквы, книгу рецептов и в специально оговоренные дни котенка. Перед вами ярмарка, загромоздившая китайскими безделушками полки с античными гримуарами, перемешавшая восточную философию с детским лепетом. Она стремится приобщить вас к неведомому, возвеличить все живое или низвести его до ничтожества. Зеленый здесь самый любимый цвет. Люди этой страны в зависимости от того, где они сами родились, хотят вновь связать с природой: кто-то все дурное в нас, а кто-то все наше хорошее. Здесь можно послушать диск с записью радующегося дельфина и голосами настоящих птиц. Здесь пахнет непальскими благовониями и какашками шиншиллы в зависимости от того, с какой стороны подул сквозняк. Спиртные напитки и собачий отдел находятся в самой глубине – для нетерпеливых душ торговля предлагает самую долгую дорогу. Чтобы добраться до собак, нужно пройти через птиц, которые больше прыгают, чем летают, потом через рыбок всех цветов радуги. Непохоже, чтобы эти воздушные и эти водоплавающие «любили друг друга нежной любовью»[27]. Может, вечером, когда дельфины молчат. Что ни отдел, то экзотика – Убак в зоомагазине настораживает уши, я широко раскрываю глаза.
Но здесь все же немного грустно. Спрашивается, каков был замысел, когда создавался мир? Творец создал эти веселые создания не для того, чтобы они были насильно заперты и томились в клетках и стеклянных банках. Его границы – это глубины и горизонты. Посадил их в тюрьму человек, повинуясь произволу своей страсти к торговле и уверенности в неравенстве уделов. Это же все равно что держать под замком ветер. Неужели все действительно забыли, как эти живые существа живут на самом деле? Суматранский барбус продается по три евро шестьдесят за штуку, такие вот дела. На этикетке написано, что он подвижен, хороший пловец, держится в средней части аквариума и одобрительно относится к ихтеосообществу (классическая мерзотная реклама, придающая себе значимости умными словами).
– А ты знаешь, что вместо такого мохнатика, как ты, я мог бы купить себе три сотни барбусов?
Совместная жизнь с собакой приучает к молчаливым возражениям, и, похоже, я собакам завидую – насколько комфортнее не иметь нужды отвечать на все подряд.
Вообще-то я только убеждаю себя и успокаиваю, будто я в стороне от этого безобразия; будто мое присутствие не делает из меня соучастника – Убак будет перепрыгивать через речки в горах, будет пробираться сквозь травы высотой до звезд, но только во время наших совместных прогулок. И разве это не такая же клетка по сравнению с отпущенной ему от природы свободой? Как-то на невзрачной улице Петрича[28] я видел одновременно бродячих собак: грязных, лохматых, в клещах, они держались стаей, были настороже и рыскали по помойке – и домашних: сытых, вылизанных, подстриженных одиночек в красивых ошейниках, гуляющих каждая с хозяином. Я тогда задумался, кто счастливее – бродячие или лощеные, или, возможно, и те и другие завидуют друг другу.
Секция товаров для собак мало чем отличается от всех прочих. Человек пока не решил, что с собакой делать – божок она или обыкновенная вещь. Есть добрые намерения и при этом полностью забыта природная красота, которая не нуждается ни в каких финтифлюшках. Согласитесь, довольно странно отказывать существу, ни в чем на тебя не похожему, в его природном естестве и стараться сделать его человеческим придатком. Усилия по части очеловечивания начинаются со стремления наделить питомца конфетной миловидностью и кончаются навязыванием ему нашего пристрастия к пикселям – есть фильмы для собак, которые можно включать, когда хозяин отсутствует. А что, если собаке на наши пиксели наплевать? Если бы она один-единственный раз заговорила, то попросила бы не думать вместо нее. И еще на метр всяческих предложений – спрей-антистресс, зубная паста, шотландские дождевики, в общем бедные песики без доброго человека умрут вмиг, потому что на каждом шагу им грозит опасность.
На самом-то деле этот сентиментализм если и причиняет кому-то вред, то только самим людям, которые полностью игнорируют силу вполне самостоятельных собак и свою собственную агрессивность, забывая, что пригоршня в несколько миллиардов человек нуждается в не менее бережном отношении.
Можно ли объяснить все эти нелепости нашей горячей привязанностью к собакам? Если так, то наша любовь опасна, это сила, которая угнетает и подавляет. По отдельности каждое изобретение на этой ярмарке смешной пустяк, но если навесить все это, включая вещи, вошедшие в необходимый обиход, на любимое существо, то ему не поздоровится. Надо бы выходить отсюда укрепленным поддержкой, а выходишь подавленным. Потом все забываешь, счастливые дни по доброте своей выметают все лишнее, и оно ведь к лучшему, не так ли? Невольно говоришь себе: если бы все на свете переживали из-за того, что бонсай не такой зеленый или у попугайчика невроз, эти переживания, даже самые серьезные, не сильно нарушили бы мировое равновесие. Возле полки с сухим кормом Убак завозился у меня на руках, похоже у него с удвоенной силой заработало обоняние. Сам я не ем мяса, но допускаю, что можно убить корову или несколько кур, чтобы поддержать жизнь моего драгоценного щенка. Один пакет привлек особенное внимание Убака – ноздри у него затрепетали, – не из дешевых и обещающий крупными буквами кучу всяких полезных вещей.
– Что-то вроде сыра. Сойдет.
Среди сотни ошейников я выбрал красный, выбрал коричневый коврик, которому он, конечно, предпочтет мой потертый диван, и две миски из нержавейки. В любом случае не было и речи, чтобы возвращать к жизни вещи Яко. Начинается другая история, и Убак имеет полное право на свою собственную гладкую жизнь без спотыканий и заиканий. У меня аллергия на инструкции и руководства, но я не устоял перед книгой о бернах, в которой, как оказалось, через каждые две страницы мне сообщали, от чего может погибнуть моя собака в разгар своей безупречно счастливой жизни. Что же, книга мне поможет не забывать о том, что неизбежно случится, а главное как хрупка и коротка наша жизнь. Наше общество держится на предостережениях, и пессимисты играют в нем роль прозорливых пророков, потому что кому как не им очевидны дурные исходы, наступающие в тот или иной день, они полны внимания к говорящим о бедах знакам, а этих знаков множество. Коробка специального корма для щенков поставила точку в нашем путешествии по зоомагазину. А я так и не понял: человек – самый приспосабливающийся вид на свете или, наоборот, ни за что не желающий адаптироваться?
Щенок старается спрыгнуть с рук, полных покупок, – положеньице лучше не бывает. Миски из нержавейки звенят, стукаясь друг о друга, и, похоже, веселят Убака, а заодно и немногих здешних покупателей, им нравится, что сегодня вечером их развлекает в магазине человек-оркестр, мы ведь все привыкли довольствоваться суррогатами. За кассой любезная дама по имени Софи, как сообщает бейджик, спрашивает, не хочу ли я получить карту верного покупателя? Я отвечаю, что не хочу. На сегодня это мое единственное противостояние неестественному мирку, с которым я так активно сотрудничал.
– Какой красавчик! И до старости далеко!
Я сквозь зубы с некоторым недоумением соглашаюсь с формулировкой. У меня вообще затруднения с негативно-позитивными высказываниями.
Но то, что Софи обратила внимание на моего щенка, ей в плюс, и я безоговорочно помещаю ее в разряд уважаемых мной людей, а равнодушным я отвечу ничуть не меньшим равнодушием и буду держать их под подозрением. Софи с улыбкой сказала мне «до свидания» и пожелала счастья. Похоже, что люди здесь не боятся жизни.
VIII
Я открыл Убаку дверь в квартиру торжественно, как открывают ее перед королевой-матерью. И одновременно словно бы выполнил старинный обычай (других пока не придумали) – вносить в дом будущую его «хозяйку» на руках. Недалеко и до счастливых слез на глазах. Просто удивительно, до чего нас трогают всякие мелкие условности, вот я вспомнил об одной из них, и пожалуйста! Во дворе дряхлеет собачья будка (значит, были времена, когда мои хозяева не отрекались от собак), но ни на одну секунду я не подумал, что она может пригодиться и нам, моей нам будет вполне достаточно.
Ну вот, ты у себя дома, Убак. Никто об этом не знает, да и мы тоже, мы еще раз десять будем с тобой переезжать.
В моей полезной книге говорится, что необходимо правильно распределить пространство совместного проживания. Разделить зоны, предназначенные для сна, для еды, для игр, для ожидания и для скуки, создать шлюзовую камеру для возвращения с прогулок, запретить собаке входить в некоторые комнаты дома, поскольку это ваше личное пространство, и прочие разные тонкости. Все они идеально подходят для замка Шенонсо, а мою менее просторную квартиру с небольшим альковом и кухонным уголком можно делить только мысленно или честно признать, что у нас все общее.
Собака по-новому представляет вам ваше жилище. Она понятия не имеет о ваших привычках, не знает, почему вы ходите то туда, то сюда и где любите сидеть. Убак отправился вовсе не туда, куда, я думал, он пойдет. Он по-новому перекраивает пространство, исходя из собственной точки зрения и приоритетов. И я продолжаю вникать в его миропонимание, напоминая себе, что и мое всего лишь одно из многих. Вид на озеро, который совсем не дешево обходится мне каждый месяц, ему оказался не нужен, он решил, что просторы гораздо привлекательнее открываются из середины узкого коридорчика. Там он и устроился. Коврик, который я ему купил, само собой там не поместился. Я сложил его вдвое, и он это одобрил, сразу улегся на него, сказав мне таким образом, что мы друг друга поняли. О чем не говорит полезная книга – а мне это кажется самым главным, – Убак должен знать, что я всегда буду с ним рядом, но это «рядом» изменчиво и растяжимо. Оно может равняться двум метрам, а может сотне километров, его пределом может быть две секунды, а может быть целая неделя, оно не измеряется мерами длины и времени, потому что ощущение защищенности так не измеришь, и сердечная близость согревает вовсе не прикосновениями.
Я знаю, что Йохан Фостье[29] живет на этой земле, и мне уже спокойно; я знаю, случись что-нибудь со мной, и он примчится с противоположного конца света: когда тебя любят, ты защищен. Итак, я ушел в соседнюю комнату, приложив все силы, чтобы оторваться от Убака. Противоестественно отрываться от появившегося сокровища, но такие упражнения только увеличивают его ценность. Прошла минута, и вот он, Убак, он меня нашел и на радостях виляет всей задней половиной, как пляшущая утка. Я хочу стать для него родней, благодаря которой чувствуешь себя спокойно, для меня это дело чести. Я говорю ему, что ему не о чем волноваться, с ним ничего не может случиться, – нам, людям, почему-то всегда нужно озвучить очевидное. Всякий раз, когда я поднимаюсь и иду, Убак следует за мной с небольшим опозданием, я уже возвращаюсь, и мы с ним непременно сталкиваемся. Я стараюсь не праздновать с истерической радостью каждую нашу встречу. Никогда бы не подумал, что мне придет в голову такая мысль: если любовь будет тратить себя на случайности, она обесцветится. Кстати, о любви, Убак страстно полюбил старый черный пуф, набитый шариками из полистирола, который я уже собрался выкинуть. Он предпочитает его плиточному полу – действительно, кто бы не отдал предпочтение тому, что помягче? Три раза покрутившись вокруг себя, он прыгает на него и укладывается. А я начинаю думать, что у меня есть причины волноваться – сначала он будет на пуфе спать, потом ему понравится, как скрипят шарики, потом он начнет драть своими маленькими лапками обивку, потом он ее разорвет, наглотается шариков и погибнет. Но ведь все может произойти и по-другому, по-хорошему, и пуф станет для него надежным верным пристанищем. Я предпочел как можно дольше сохранять успокоительную иллюзию, что с нами ничего дурного случиться не может. Так. Теперь Убак задержался у тряпичного коврика моей бабушки и своими замечательными остренькими зубками вытягивает из бахромы махорчики, что очень его забавляет. У него инстинкт – он грызет все, что попадается ему на глаза, и, похоже, это идет ему на пользу. Как правильно я сделал, что не купил ему китайский волчок с клаксоном. Нечаянно обратил внимание, что колпачки у шариковых ручек у меня на столе обгрызены, и понял: у нас с Убаком одинаковая страсть тянуть все в рот. Самое безынтересное место моей квартиры и то заиграло какой-то озорной поэтичностью: Убаку показалось, что мы расстались слишком надолго, когда я заперся в туалете, и он заскулил у двери, но я сказал ему: «Занято!» – и захохотал от радости, что больше не говорю сам с собой. А потом мы снова были вместе, и я наблюдал, как Убак превращает часы в секунды.
Около семи вечера – привычка служащего – наступило время еды. Щенки едят два раза в день – утром и вечером, так лучше для их развивающегося желудка. Желудок Убака подтвердил мне, что я правильно выбрал время – Убак стал ходить за мной повсюду, он беспокоится, издает короткие звуки – настоящие ходячие часы. Он мгновенно понял, что его мама и мадам Стена передали мне титул главного кормильца. В полезной книге говорится, что миску с едой нужно ставить минут на пять, не больше, вокруг не должно быть никаких отвлечений. Если собака не съела корм, тем хуже для нее, пусть ждет до следующего раза. Так она поймет, что для еды отведено определенное время, другое время предназначено для других занятий. Какое грустное детство было, как видно, у этого ветеринара, иначе он теперь не стал бы отыгрываться на образе жизни своих читателей, вполне возможно их вполне устраивающем. Я положил Убаку еду, а он есть не стал. Ничего не съел. Ни малейшего интереса. Он по-прежнему ходит за мной и улегся мне на ноги. Как же я его понимаю – ребенком, когда я попадал в детский лагерь, я два дня постился просто потому, что был встревожен, и это дорого мне обходилось в понедельник, когда я дорывался до жареной картошки. Мы обо всем об этом поговорили с Убаком – о страхах, тревогах, о горле, которое перехватывает при этом; я постарался не думать о перитоните или депрессии, ведущей к затяжному голоданию. Посмотрел на пуф. Постарался, усевшись за стол в кухонном уголке, вновь погрузиться в мир, открытый ясному взору мадам Юрсенар[30], – какие чарующие она знает слова и как умеет зачаровать. Проходит минут десять, и мои ноги больше не согревает приятное тепло. Убак отправился к своей миске, он прочно установил все четыре лапки, повертел маленьким хвостиком и за несколько минут расправился со всей едой. Победа! И подтверждение, что покой и иллюзия, будто время неисчерпаемо, гораздо плодотворнее, чем спешка. Я ужинаю после Убака, чего, кажется, тоже не следует делать никогда. Но теперь-то я начинаю понимать потайную логику полезной книги – она предполагает, что чтение чтением, а поступать нужно ровно наоборот.
В декабре темнота наступает без предупреждения, накрывает вас, и все. Вместе с ней приходит тишь, потом ожидания, совершенно неоправданные, и наконец чувство пронизывающего одиночества. Милу[31], Мабрук[32] и Рентентен[33] не боялись ночной темноты, Убак из той же крепкой породы, это точно. Что не мешает, однако, тому, что неумолимо приближается его первая ночь вне гнезда, вдалеке от своих, одним из которых я вовсе не являюсь, вдалеке от домишки из хлипких деревяшек, которого ему вполне хватало, чтобы чувствовать себя совершенно спокойно. Убак имеет право считать себя сегодня вечером одиноким. Конечно, он ничего от жизни не ждет, но сегодня его ждет что-то посерьезнее разочарования. Мы проводим вечер, валяясь на ковре, я спустился к нему на этаж, чтобы он почувствовал, что я с ним рядом. Убак улегся, вытянувшись всем своим маленьким тельцем у меня между ног, положил сопящую голову мне на пах – так он будет делать всегда, когда я окажусь рядом с ним на ковре, – и заснул. Пульс у нас с ним бьется один в один. Почувствовав вкус к нашей совместимости, покою нашего общего существования, я и в последующие годы нередко буду проводить время на полу. Когда он проснулся, мы провели гигиеническую прогулку, результатов она не дала, зато Убак с горячим интересом обследовал окрестности дома и увидел включение фонарей.
Пришло время укладываться спать, погружаться в глубины ночи, погружаться в наши совместные страхи, страхи, которые я уже себе представил. Я даже попробовал улечься спать на ковре, но понял, что это идиотизм, в таком режиме я жить не смогу, не буду никому врать. На странице 28 полезной книги говорится, что щенку нужно отвести спальное место: помещение должно быть небольшое и не слишком светлое, дверь нужно запереть, чтобы исключить любые перемещения по дому, и приготовиться к жалобному плачу, возможно длительному, но ни в коем случае не поддаваться ему и держаться стойко. От ночи к ночи будет все легче и легче. На странице 29 говорится: «Имейте в виду, ваша твердость непременно принесет результат». В общем, выходит так, что сегодня с утра я вырвал Убака из его мирка, нежданно-негаданно лишил семьи, тепла и переместил в страну с неведомой географией и неизвестными запахами. Причем безвозвратно. Весь день он мужественно возвращал себе покой и доверчивость, и теперь я его запру, отделю от жизни, надеясь, что он не заплачет. А если заплачет, то буду ждать, пока он наплачется вдоволь и наконец заснет. И если после такого Убак будет доволен своей судьбой и завтра утром поблагодарит меня за чудесную ночь, то он будет щеник-щенок из самых необыкновенных на свете, и мы с ним чокнемся за стокгольмский синдром[34]. Интересно, в какой миг своего непрочного земного существования этот человек решил, что постоянное подавление – это лучший способ общения с другим живым существом? Его что, самого напугал жизнерадостный здоровяк-молосс[35], от страха перед которым описались две-три слабосильных собачонки? Но это не основание, а главное не решение проблемы. Напротив, закрепление скверного переживания, сосредоточение на нем, страх, секунды бессилия, что кажутся такими долгими, ощущение, что прощаешься с жизнью, а потом желание переместить страх, сделать его своим орудием. Я испытываю что-то вроде неправедной радости, когда тореадорам, стоящим на страже традиции, все-таки иной раз портят расшитый золотом костюм. Между моим русоволосым ангельским согласием и желанием всех придавить должно, я думаю, существовать пространство, где все-таки можно сносно сосуществовать.
Я решил, что для ночного испытания лучше всего подойдет свобода. Мои родители своим воспитанием с играми на свежем воздухе настроили меня на борьбу с идеей притеснения, я знаю, что оно мешает, а не помогает. И вот я положил новенький коврик в начале коридорчика, который так понравился Убаку, а на коврик с края – свою старую футболку в качестве оберега. Потом мы долго обнимались и гладились (хороший повод помириться с полезной книгой, она тоже верит в телесные контакты, которые успокаивают) – я пообещал Убаку много хороших снов и отправился к себе в комнату, притворившись спокойным и безразличным, и улегся в кровать. Пусть Убак отправляется, куда пожелает, пусть почувствует хмель от мысли, что в его распоряжении все вокруг, и от безграничной свободы не тронется с места. Первые длительные минуты – я слышу, что исследователь пустился в путешествие, он исследует ножки моей кровати, жалобно повизгивает, пытается заняться скалолазанием. Он долго возится поблизости от меня. Если в один из ближайших дней ко мне присоединится одна знакомая девушка, мне придется объяснить Убаку, что разграничительные линии могут проходить по-разному, и даже обсудить с ним понятие свободы. Потом, как я думаю, он уверился, что путь из комнаты совершенно точно не минует его постели, и где-то около полуночи вернулся в свои пенаты.
Ночью, крадучись, я нанес ему визит. Убак спал и, похоже, приготовился отдать все силы этому занятию до самого утра. Немножко попахивало мочой, но какое это имеет значение по сравнению с умиротворяющим зрелищем спящего щенка.
Часть вторая
IX
Можно подумать, что сегодня день святого Николая и Новый год, так рано я вскочил, торопясь узнать, что же эта ночь принесла мне нового. Очень беспокойная ночь, но я знаю: очень скоро я совсем перестану волноваться. Я уже вспомнил, как бывает хорошо в доме, где есть собака. В детстве я мечтал о собаке и добивался ее всеми доступными мне способами – намеками, шантажом, первыми местами в школе и яростным гневом, но ничего не добился. В лучшем случае родители были согласны на кошку, кошки не требуют такой ответственности. Теперь-то они знают (а для этого нужно прожить долгую жизнь), что детские желания – вовсе не каприз.
Собаки иногда появлялись в моей жизни. Случалось, что коллеги родителей приходили к нам в гости со своими собаками, я хорошо помню одну из них по имени Гавай. Он имел право гостить только в гараже, я бежал к нему, и мы, счастливые, объединяли наши одиночества. Это был бриар, французская овчарка, и он был очень кудрявый, я верил во всемогущество собак и для меня было совершенно очевидно, что именно из-за кудрявого Гавая его хозяина зовут Мутон. В сумерках бронзовый мускулистый горец в штанах и футболке «Розовая пантера», изрядно нагрузившийся сьюзом[36], забирал свою собаку, не знающую поводка, садился в старый белый фургон, который с каждым разом заводился все хуже, и уезжал. Мне казалось, что живут они счастливее некуда.
А еще я наслаждался счастьем иметь собаку, когда ночевал у тех, у кого собаки были. Весь мир делился на две части – семьи с собаками и без. У няни была собака Таня, у крестного – Сократ. У тети Мари-Франсуазы – пес Садок. Всюду я просыпался как можно раньше, мои кузены и кузины еще крепко спали, в кухне пахло кофе и подгоревшим вчера вечером рагу (тетя не подозревала, что ее наградили прозвищем, в доме ее называли Наш пожар). Радио тихонько разговаривало длинными словами о серьезных проблемах, я тихонько пристраивался к взрослым, а потом находил собаку, и она была очень рада, что кому-то понадобилась с раннего утра. Я проглатывал две тартинки, садился по-турецки возле собаки-сфинкса, и мы вели с ней долгие беседы, и совсем не о всяких там глупостях, чем я буду заниматься в будущем и как будут звать мою возлюбленную. Когда взрослые уходили из кухни, пес получал право на мед и масло на хлебе в виде крошек с моей руки, я молча просил его слизывать их как можно скорее и чтобы потом не облизывался. Если погода была хорошая – а этого Эско[37] нам никогда не обещала, – мы отправлялись играть во двор, там нас поджидала большая вражеская армия. Но мы всегда побеждали. Мы возвращались один зеленый, другой коричневый, и взрослые говорили, что это уже навсегда, волосы слипались от пота, языки на боку, мы входили, валились на пол и засыпали.
Собаки моего детства были моей компанией, моими лучшими друзьями, и, по моим детским представлениям, я мог делать что хочу, если со мной рядом была собака. В самых ранних воспоминаниях я помню себя с собаками. Я знаю, Садок меня любил. Ему случалось сбегать от тети, и он прибегал из Онуа-Эмери ко мне в Берлемон три километра улицами и переулками. Чудесное июльское утро, я вижу, как он бежит, как в нетерпении бросается через улицу, и в него врезается автомобиль. Громко визжат тормоза. Садок взлетает в воздух и падает под колеса. Мои родители отнесли его в гараж, под ним лужа крови, на нем нет живого места, он воет смертным воем, а может зовет меня? Ищет меня взглядом? Мама приказала мне идти на кухню и сидеть там. Я очень на нее обиделся: нашла время помнить обо мне! Этот день – мое самое болезненное воспоминание: жизнь остановилась. Навсегда. А только что он дышал, и мы были счастливы, потому что вместе.
Убак – вот он. Он доволен и весь извивается от радости. Щенки, они не из тех, кто будет спать до полудня.
И сердце у них не набирает обороты постепенно, оно сразу колотится от восторга, оно полно любви и готовности жить, и, наверное, поэтому изнашивается быстрее. Можно было бы сказать, что радостное настроение дается щенку легко, ведь для него не существует тревог, ожиданий или каких-либо требований, но сила духа собаки в другом. День за днем, неделя за неделей мы проживаем вместе эти приливы радости, они вскипают мгновенно – непосредственные, бурные, – повторяются и не идут на спад. Сторонний наблюдатель сказал бы, что видит зарождение идиллии. У нас с Убаком появились привычки: мы встречаемся в коридоре и тремся друг о друга (такое у нас приветствие), потом выходим подышать воздухом, затем я пью чай, он ест. У нас появились свои точки отсчета и свои ритуалы. Я распахнул свою жизнь перед Убаком, чтобы он вносил в нее изменения, и теперь меня радует, что утро следует за утром, и они похожи друг на друга. Вечером у Убака вторая трапеза, и он во время еды, как всякая уважающая себя собака, чуть ли не засовывает голову в миску, жадно, не жуя, на одном дыхании проглатывает положенную порцию – икры, камней, не важно! – и потом очень вдумчиво и добросовестно подбирает кончиком языка три последних сухарика, словно бы сожалея, что так скоро расправился со своей едой.
Убак растет. То какими-то странными всплесками, то с элегантной плавностью, но каждый день он другой. Мы уже удвоили порцию еды, признали негодными два ошейника, и его молочные острые зубки закончили свою недолгую жизнь, кажется в одном из моих пуловеров. Кожа у него погрубела, свалявшийся пух превратился в шелковистую шубку, сохранившись только на животе, отстаивая право Убака на детство. Серые глаза головастика стали матово-фиолетовыми полушариями. Полоска на лбу все такая же узкая, так что мордочка почти что черная и ясный-ясный взгляд, какой бывает только у очень внимательных существ: все, что с ними происходит, сердце передает во взгляд. Все действия Убака представляются мне очень деликатными, каждое его движение – естественным и красивым. Он большой пес, у него здоровенная голова, попади я ему в пасть, он бы вмиг искалечил меня клыками.
Убак зовется Убаком, но еще он Люлю, Бабак, Бубуль, в общем у него множество ласковых уменьшительных. Известно, что рано или поздно каждая большая собака получает домашнее имя, и почему-то чаще всего оно где-то рядом с Толстяком. Когда я называю Убака Убак, то часто это окрик, а значит, не слишком добрый знак, мне надо остерегаться, чтобы его настоящее имя не стало для него синонимом «нельзя».
Я то и дело фотографирую моего Убака. И сам себя спрашиваю: зачем? Никогда плоскостной фотографии не сравниться с красотами реальности. Но что у нас остается, кроме прямоугольничков гладкой бумаги, когда приходит время воскрешать воспоминания? И еще я кое-что о нем записываю. Каждый день понемножку. Иногда о значительных встречах. Только самое необходимое. Если не записывать, останется просто жизнь. Если записывать много, исчезнет главное.
С тех пор, как Убак у меня поселился, мы празднуем его день рождения каждые четыре месяца. Завести собаку – значит сжать время, ускорить пульс. Это радует, потому что не упускаешь ни одной мелочи. И пугает, потому что слишком уж наполненной становится каждая минута.
Сегодня 4 июня, Убаку восемь месяцев, и я не преминул его поздравить. Когда я сказал, что собака старится в семь раз скорее нас, а мы с ним в двенадцать раз чаще празднуем день рождения, то сказал чистую правду.
Убака восхищает все – гусеница, ветер в листве деревьев и то, чего нам не видно. Он не пропускает ни малейшей мелочи, которая может разнообразить его жизнь. Его способность удивляться – противоядие от разочарованности, ему не нужны никакие искусственные стимуляторы. Убак – жизнетворный витамин, всем ипохондрикам нужно прописывать часовую прогулку с собакой. Он играет с утра до ночи со всем, что попадется, и неведомо с чем – с ящерицей, пробкой, воображаемыми существами. Какие истории рассказывает себе Убак? Он самый ярый приверженец игр из всех, кого я знаю. Среди полной безотрадности он непременно находит повод повеселиться. Я видел Убака встревоженным, но никогда не видел мрачным. В самом чопорном обществе он катался, валялся, бегал и веселился, собакам наплевать на этикет, она всегда будет делать то, что ей нравится, и ее поведение полно веселья и очень заразительно. Я всеми силами работаю на его свободу; душа просыпается, если рядом до того открытое всему на свете существо, которое ничуть не удивится, если и вы начнете прыгать и веселиться. Я никогда не мог понять фразы, которую часто слышал в семьях с чистенькими детишками и подстриженным газоном: «Теперь нам не хватает только собаки». Они произносят эту фразу так, словно собака – это последняя деталь, необходимая для упорядочивания жизни. На самом деле все обстоит ровно наоборот – собака, появившаяся в вашем доме, станет нарушителем порядка и им останется. Полезная книга считает растянувшееся детство собак неотенией[38], ее автора, похоже, мало интересует возможность посвятить всю свою жизнь без остатка играм и всяким шалостям. А что касается меня, то я всегда с какой-то настороженностью относился к восторженным рассказам о юности и горячему желанию вернуться к ней. Мне кажется, что возраст и его неизбежный спутник – опыт постепенно размывают подобное желание. Ценишь ясность, свободное проявление воли, ищешь зрячести, которая позволяет тебе отчетливее ориентироваться в жизни и больше чувствовать себя самим собой, что вовсе не исключает игр и шалостей. Но когда я смотрю на Убака, то понимаю, что же именно желательно сохранить от детства: восторженное простодушие, преданность игре и непреложную иллюзию, что все это будет длиться вечно.
Мы с Убаком гуляем. Много. Иногда целый день. Идем, останавливаемся, валяемся на траве, мочим в ручье ноги, садимся и перекусываем, ведем бродячий образ жизни, ни дать ни взять какая-то послевоенная книжка. Да, это именно то самое: бродить с собакой – значит уйти и смотреть на неизменное (воду, леса, болота) и, собственно, точно не знать, ты в 1950-м, или в средних веках, или, может быть, ты из выживших и находишься в 3018. Мы с ним вообще-то никуда не направляемся и ни от чего не убегаем.
Когда ты с собакой, ни время, ни пространство не главные. И прогулка вовсе не времяпрепровождение, это времябытование.
Мы бродим, и Убак знакомится с другими земными жителями, но они все как будто уже были между собой давно знакомы. Удивить может только скорость их перемещения. Убак увидел ящерицу, полевку, еще какую-то живность, он поднимает голову, хочет убедиться, что я их тоже вижу. Он хочет поделиться чудесами и, когда снова опускает взгляд к своей находке, очень удивлен, не найдя ее на том же самом месте – месте их первой встречи, не понимает, что случилось, и спрашивает у меня. Меня забавляет его простодушие, но как не позавидовать его убежденности, что любой предмет нашего восторга и удивления заслуживает того, чтобы замер весь мир и мы им насладились сполна. Полевка уже присела в пяти метрах слева, она вовсе не согласна с желанием Убака останавливать миры, но он никогда от него не откажется, и, наверное, по этой причине он так любит моллюсков.
Я вожу с собой Убака повсюду, и в горы, и в бистро. Иногда это само собой разумеющееся, иногда оказывается лишним. Если для наших друзей-собак вход куда-нибудь запрещен, я сразу понимаю, что это место не заслуживает того, чтобы мы его посещали, оно самое скучное в мире. Официант, который принес Убаку миску с водой, мне очень нравится: и он сам, а заодно и кафе, в котором он работает.
Свои дни я предлагаю Убаку без малейших изъятий и был бы рад, если бы он не пугался громогласного торговца рыбой на рынке и не скучал, долго сидя в тишине, когда я читаю. Я всегда изумлялся, когда видел: вот человек входит в магазин, а его собака послушно ждет на улице, человек выходит, и они как ни в чем не бывало уходят вместе. Я над этой проблемой пока работаю. Я заказываю себе у булочника багет и кричу ему, что зайду за ним. В продуктовых магазинах на выходе непременное вознаграждение, в книжных магазинах необязательно. Я привожу Убака даже на уроки, мои ученики зовут его Тупак[39], и он для них король. В день, когда появляется инспектор в галстуке, мне достаточно сказать ребятишкам, чтобы они насчет Тупака помалкивали. Мы экспериментируем по части беспорядков и опасностей тоже, а разве бывает по-другому, если речь о любви всерьез? Мне нравится думать, что мы с ним вместе навсегда, что у нас с ним копятся разные небольшие истории. Убак раздвинул пространство моей жизни, у меня уже появились воспоминания, места, связанные с ним, мгновения, иногда короткие, а иногда затяжные, но пока я не знаю, что от них останется на потом. Будущее кажется радостным, полнота чувств, разнообразие эмоций обещают мне счастливые годы, но я занят сейчас, сегодня, у меня множество радостей.
Чтобы обучиться разлукам, мне случается иногда оставлять Убака у друзей. А когда мы снова встречаемся, я всегда делаю вид, что я нисколько не тревожился, как бы с ним чего-нибудь не случилось, и что он полюбит кого-то так же, как меня.
Моя жизнь стала очень счастливой. А собственно, почему бы ей такой и не быть? Хорошие новости цепляются одна за другую, можно подумать, что счастливый человек собирает счастье повсюду, где оно только есть. А есть ли настораживающие намеки на то, что счастливый поток может обмелеть? Я об этом не знаю. Мне на это плевать. Радость умирает под ощупывающими пальцами. Сейчас вот так, и это здорово.
Вот уже не один месяц я участвую в эксперименте и чувствую, что собака в качестве компаньона ощутимо изменила мою социальную жизнь.
С точки зрения логистики моя жизнь усложнилась, так как возникла необходимость вписать в нее нужды моего Убака – гигиенические прогулки и его органическое неприятие одиночества. Но, с другой стороны, моя жизнь стала гораздо приятнее, позволив мне – и я очень этому рад – устраивать побеги от действительности. Мы с Убаком бродим по лесным тропинкам или по берегу реки и находим тысячу оправданий, почему мы сбежали от шумного мира.
Жизнь, пронизанная социальными взаимодействиями, требует от меня наблюдательности, опыта маркировки и пластичности. Среди моего человеческого окружения есть такие, кого радует, что к нашей родственной близости присоединилась еще и собака. Есть другие, они считают ее присутствие неуместным или пугающим. Но самые безнадежные вообще не подозревают о существовании собак. Но я должен сказать, что с появлением собаки жизнь становится четче, ее присутствие облегчает сложные выборы, помогает избавиться от камешков в обуви, которые без нее казались бы неодолимыми горами. Так вот, я сказал «нет» удовольствиям, которые еще вчера были мне совершенно необходимы, я не отрекся от них, они у меня как земля под паром. И если я держу себя подальше от захватывающих увлечений, которые могли бы стать всепоглощающими, то у меня вместо них теперь имеется свобода выбора, и я ею пользуюсь.
Гуляя, мы с Убаком встречаем множество других собак, которых хозяева постарались приспособить к своим вкусам. И я себя спрашиваю: что у них за любовь? Разговаривают ли они друг с другом? Уверены ли (да, и они тоже!), что их история уникальна?
Мы встречаем грудастых бабулек, их обожание выражается в обилии розовых финтифлюшек на собаке, оно граничит с помешательством и делает подозрительным само понятие любви. Как только они видят Убака, они подхватывают сумку и свое сокровище в кружевах и вместе с ним громко верещат. Встречаем неонацистов, идут грудь колесом, изображая мускулы, которых нет. Они верят, что, глядя на их мускулистых поджарых собак, и про них люди подумают, что они такие же сильные. Есть охотники, они держат своих собак в клетках в два квадратных метра и выпускают на волю в дни, когда предполагается смертоубийство. Видишь иной раз, как собака сидит рядом с хозяином на стуле, эти явно путают демонстрацию чувств с самими чувствами. Иной раз встречаешь людей, которые возводят собаку в перл создания: вот он, образец человечности, собаки во всем и всегда гораздо лучше, чем мы. Но пустые словесные восхваления не помогают животным в человеческом мире, они им мешают. При чем тут места? Никто не выше и не ниже. А я? Имею я право утверждать, что моя любовь к собаке лучше? Лично я думаю, что не стоит превращать собаку в свое зеркало, обустраивать для нее мирок, который сам считаешь прекрасным, и делать ее повелителем этого мирка. Мне кажется, что человек, выполняющий свои обязательства перед животным, называемым собакой, поступает следующим образом: в дни, когда представляется такая возможность, он ведет свою собаку с прекрасным именем горного склона в горы, и там среди уходящих в небо высот они оба, он сам и его товарищ другой породы, освободившись от поводков, наслаждаются общением с миром и друг с другом. И человек видит в этом свою самую большую отраду.
Однажды я сказал Убаку, чувствуя искреннее желание покаяться:
– Знаешь, я думаю, что мы вас приручили для того, чтобы вы гладили нас по шерстке.
И мне показалось, что я нашел правильное определение. Убак поднял лапу, и разговор был закончен. Собака не станет заботиться о последнем слове, но всегда сумеет заткнуть вам рот.
К счастью, есть и другие люди на свете, и таких гораздо больше. Они любят свою собаку за то, что она есть – живое существо, такое близкое, так к ним привязанное, им не надо никакой бутафории, они просто рады побыть вместе.
А еще есть люди, которые сидят на земле на обочине жизни, которая бьет их и бьет. Под вонючей дерюгой на двоих они просят монетку, чтобы напиться с тоски и накормить свою собаку. Эта собака – их последняя связь с людьми, собака сторожит их, как беззащитных, а они такие и есть. Что у них общего с богатой дамочкой и ее болонкой? А общее есть – любовь к своим собакам, и эта любовь сближает самые несближаемые противоположности на нашей земле.
Х
Вот уже не одну неделю немалая часть моего времени уходит на воспитание Убака.
Не уверен, что слово «воспитание» в данном случае годится. Скажу иначе, день за днем я осуществляю намерение облегчить нам обоим жизнь, внедрив в нее тот минимальный порядок, без которого не на что рассчитывать даже самому незначительному беспорядку. Мои притязания крайне скромны – Убак должен быть чистым, он должен всегда (или, так и быть, почти всегда) прибегать, когда я его зову, он не должен выражать свою приязнь к людям, прыгая на них, потому что такое проявление нежности вызывает у них противоположные чувства: люди пугаются, сердятся, отбиваются и еще больше укрепляются в своей нелюбви к собакам. Обучая Убака, я стараюсь как можно меньше им командовать. Мне хочется, чтобы мой пес больше понимал, чем повиновался, – именно такое незатейливое пожелание я хотел бы положить в основу наших взаимоотношений.
И со временем мне все чаще стало это удаваться. Мы с Убаком взаимно совершенствуемся. Я ко всему, что бы он ни делал, отношусь с неистощимым терпением, а он – так мне кажется – тоже старается сделать мою жизнь легкой и приятной. И порой мы обходимся без малейших сучков и задоринок, будь это год буквы «П», я назвал бы его Полироль. Каждое его достижение мы достойно отмечаем. Окружающие говорят, что Убак – собака с легким характером, я предпочитаю другое определение – он собака с умной головой. Теперь нам удается погулять по берегу Лак-дю-Бурже, не затеяв веселой драки и не получив очередного штрафа от городских властей. А это немалое достижение, так как здесь живет очень много пенсионеров, которые, обзаведясь особыми увеличительными стеклами, любую муху превращают в огромного слона. Для меня загадка, почему люди преклонного возраста с неминуемыми болями, хворями и очень серьезными тревогами не защищаются от мелких неудобств житейским наплевизмом, который по-другому можно именовать мудростью?
Но случаются и другие дни, обычно как раз когда я очень спешу, и – ну настоящая катастрофа! – ничего не работает. Я зову, зову, и все без толку, такое впечатление, что ухо моей собаки не способно уловить звук моего голоса.
У меня есть глубокое убеждение, что подростковый возраст проживают не одни только люди. И вот я бегаю за Убаком, чтобы выразить ему свое недовольство, а ему так нравится, что я бегаю… Я с силой потянул тапок, который он не захотел мне отдать, а он решил устроить веселую игру в перетягивание каната. Я спрятался за куст и громко всхлипываю, надеясь, что Убака встревожит мое отсутствие, но недоумевают только гуляющие дамы, они очень пристально и внимательно меня разглядывают. Я темной ночью пляшу от радости, поздравляя Убака с двумя «колбасками», появившимися на снегу, на свежем воздухе, а не в комнате на полу. Я его обнимаю и тормошу, как всегда, когда у него очередной успех, устроив своим не слишком довольным соседям целое шоу звука и света. Но две другие на следующий день я убираю так, чтобы он не заметил, не хочу, чтобы он считал, что я рад им, как подаркам на Пасху.
Я совершал все неминуемые ошибки, впадал в детство, и мы вместе росли.
Убак учился, и я тоже. Я старался быть справедливым, ровным и адекватным, одним словом воплощенной богиней Фемидой. Я полагался больше на поощрения, чем на наказания, моя преподавательская профессия показала мне выгоды поощрений и специфику наказаний, они необходимы, но их воздействие ограничено. По отношению к собакам такой подход безусловно оправдан. Наказывая за нежелательное, не получишь как по мановению волшебной палочки желаемое: эмоциональные натуры не в ладах с логикой. Я двигаюсь наощупь: не выгоняю и не бью. Говорят, что для собаки самое тяжелое наказание – это когда ее выгоняют. Пошла вон! Никогда я не скажу такого своей собаке. А что, если она меня послушается?
Если я вывожу Убака на улицу, а сам остаюсь в доме, он сразу же садится и неподвижно сидит в садике величиной в половину квадратного метра. Он сидит возле стены, как монумент, прямой и горделивый, презирая все мячики на свете. Потом начинает понемногу елозить по стене спиной и затылком, думаю, призывая собачьих духов-помощников, чтобы между кирпичей открылся невидимый проход. Самое невероятное, что его усилия не пропадают даром – дверь практически всегда распахивается. Целеустремленность Убака, похоже, не идет ни в какое сравнение с твердостью моих намерений. И он снова получает возможность заняться своим любимым делом, которое мне вовсе не неприятно, – работать всеми силами над сокращением расстояния, которое нас разделяет.
Часто я невольно спрашивал себя, как поступила бы на моем месте Фемида, мать Убака, среди своего потомства – двенадцати сыновей и дочек; как решилась бы проблема послушания в естественных условиях? Думаю, она незамедлительно поставила бы каждого на место, не тратя времени на увещевания и выжидания. Я понял, что моя мгновенная реакция действует, когда рявкнул со всей силы, испугавшись за него посреди улицы, по которой он шествовал так, будто автомобиль еще не изобрели. Услышав мой окрик, Убак встал как вкопанный, он понял – я с ним не играю, его остановил мой страх. Когда же он поймет, что и он смертен?
Еще я учился у ребятишек. Я не раз изумлялся, до чего Убак послушен их тоненьким голоскам. Рассуждая по-своему, по-человечески, я решил, что он просто-напросто хочет сделать им приятное, потому что, как утверждает полезная книга, собака очень хорошо чувствует ранг того, с кем имеет дело. Но потом я понял: нет, дело в том, что ребенок не предполагает отказа, он уверен в своем всемогуществе, он не подточен сомнениями – когда он говорит Убаку: «Сядь», – в воздухе не витает возможность того, что Убак не сядет. И Убак садится. Теперь я тоже прибегаю к источнику их силы – к уверенности. Нужно верить в то, что говоришь, в то, что делаешь, в желания, которые выразил словами. В общем, верить в себя.
В субботу утром больше из праздного любопытства, чем из стремления узнать что-то полезное, я отправился с Убаком через туннель дю Ша посмотреть, что представляют из себя находящиеся в том районе курсы по собачьему воспитанию. Толпа народу, множество самых разных собак и самых разных людей тоже, кто в военной форме, кто в сандалетах. Мне показалось, что собаки рады тому, что их вывели, некоторые военные тоже выглядели довольными. Со всех сторон перекликались друг с другом команды «Стой», и я подумал про себя, что эти приказы – противоположность тому, ради чего в нашей жизни появляется собака. Инструктор, переполненный тестостероном, подошел ко мне и рассказал о работе школы. Само собой разумеется, Убак предоставил ему все основания для прохождения длительного курса обучения: он был сама анархия, сама непосредственность, та самая непосредственность, без которой взаимоотношения человека с собакой не имеют никакой ценности, та непосредственность, какой живет вся природа, непосредственность, какая больше не в моде в нашем современном мире, – я думаю, вы понимаете, о чем я говорю… Я нахожу ее очень привлекательной, непредсказуемой, симпатичной – безусловно, неожиданной в нашем обществе, потому что от нее немного веет воинственностью и невоспитанностью. Очевидно, общение со мной убедило инструктора в том, что я вообще ничего не понимаю, и он решил просветить меня другим образом, стал говорить, что в наших отношениях с Убаком я ведущий, а он ведомый, говорить о начальстве, о страхе перед ним, о пинках под зад. Мало-помалу я понял, что как учитель он отдал свое сердце иерархии. Это ложные друзья, я очень вежливо с ним попрощался.
Мне приходится напоминать себе, что Убак не говорит по-французски; ласково выговаривать ему, что я не слишком доволен тем, что он разодрал коврик у нашей двери, – бессмысленно, так как, судя по всему, он чувствителен к тону, а вовсе не к смыслу слов. Не сомневаюсь, что Убак уже прекрасно знает, что его зовут Убак, но его сила в том, что, когда у него есть какая-то мощная мотивация, он об этом забывает. Он знает, что вернуться ко мне не так интересно по сравнению с исследованием, которое он себе запланировал, или, наоборот, он знает, что поза «Сидеть» может принести ему сокровище, например в виде арахиса. Я начал наши тренировки с вознаграждением виноградинами. Мне показалось, что для собаки с атлетическим телосложением он будет наиболее полезен, но ветеринар мне сказал, что виноград очень вреден для почек Убака, что он даже может от него умереть. Так и сказал.
Что касается бурных приветствий, я стал внушать моему Убаку, что подобное поведение запрещено навсегда по отношению ко всему и ко всем во всех случаях, но, исследовав проблему более пристально, я стал поощрять обнюхивание Убаком задней части тех, кого он нашел наиболее интересными по сравнению с остальными и чья задняя часть показалась ему привлекательной. Но день на день не приходится, может все пойти наперекосяк.
Когда я уселся за стол ужинать, Убак сел рядом, можно сказать вплотную, и уставился на меня, не отрывая глаз. Только сглатывание им слюны говорило мне, что он не окаменел. Мне бы, конечно, хотелось думать, что он так выражает свое обожание, но, если я сажусь за тот же стол, чтобы читать, писать или просто так, но без сопровождения вкусного запаха, градус обожания снижается до нуля. Убак впился взглядом в мою тарелку, и я могу избавиться от его внимания тремя способами. Первый – немедленно дать ему какой-нибудь кусочек, дело таким образом будет закрыто, а я как бы остаюсь хозяином положения; беда только в том, что не пройдет и минуты, как счетчик получения будет вновь стоять на нуле. Второй – это довести свой обед до конца, чтобы Убак понял: все его старания раньше времени ни к чему не приведут. Но этот способ едва ли лучше – Убак ждет еды с полным правом, и длительное ожидание только укрепляет его способность терпеливо меня гипнотизировать и выделять липкие слюни. В общем, можно есть себе и не уступать своему псу ни на шаг, но я человек стадиона «Пьер Моруа», воспитанный на командных ценностях, какими бы неудобными они ни были, и я от них не откажусь. Словом, я ужинаю, ты ужинаешь, мы ужинаем.
Вот так мы и живем себе месяц за месяцем в счастье взаимного изучения. Два существа разного вида сближаются, узнают друг друга и привязываются друг к другу – именно этот феномен биологи и назвали жизнеспособностью.
Убак – очень добрый пес, он сама доброта.
Я был бы рад сказать, что это я постарался, но я тут ни при чем, это его собственное душевное качество. Любая напряженность, даже самая мимолетная, его останавливает, он хочет, чтобы повсюду царила безмятежная радость. Он готов оберегать весь мир, начиная с самых слабых, у него к ним повышенная внимательность, он чует их за сто километров. Я внушаю ему, что нельзя быть в каждой бочке затычкой, но напрасно: Убаку на мои увещевания наплевать. Приятели, которые говорят, что мне повезло с послушной собакой, называют Убака добряком. Не люблю, когда так говорят о собаках, и о людях тоже, потому что подразумевают под этим этакую недалекость и мягкотелость, а на деле речь идет о большой внутренней силе. Деликатность, над которой теперь потешаются все кому не лень, требует куда больше характера, чем грубость и хамоватость. Я понятия не имею, откуда взялась деликатность у Убака… Это дар его мамы Фемиды, или дар небес, или наши взаимные старания? В готовности Убака бежать на помощь нет ни капли сентиментальной пошлости, он делает это свободно и безоговорочно. Это решение, и он принимает его мгновенно. Убак входит в комнату и с порога чувствует, благополучно ли здесь или неблагополучно. Более того, мне кажется, что он определяет степень неблагополучия, уловив что-то в воздухе, после чего неведомым мне образом, при помощи какого-то фокуса разряжает атмосферу. Одно его присутствие само по себе благо. Он словно бы вбирает все недовольства, пропускает через волшебные фильтры и превращает в веселый смех. Надеюсь, что никакие гадости при этом в нем не осаждаются. Те, кто ничего не смыслит в собаках, удивляясь, насколько им стало лучше, пусть себя спросят, что же их отпустило? Что в один миг изменилось в их жизни? Да, не только спало напряжение, ушло желание воевать – появился греческий спондофор[40], он переходит с места на место и провозглашает безусловный мир, священную передышку. Обычно участники затихают, успокаиваются, умиротворяются. Ален, доводящийся мне по какой-то линии дядюшкой, рентгенолог, любящий пошутить, называет Убака семейным песотропным препаратом. Не знаю, что именно он имеет в виду: понижение давления или уменьшение желания спорить по пустякам? Часто меня даже благодарят за Убака, а я ведь тут совсем ни при чем.
Но и Убаку случается иной раз перепугать всех до смерти.
На Новый год я приехал в Бульё-лез-Анноне к своим родным и по нашей семейной традиции поднялся с утра пораньше. Убака рядом нет. Спрашиваю у Жан-Пьера, он меня вырастил, и я считаю его отцом, не видел ли он Убака. Именно так всегда начинаются беды: чем больше людей, тем больше безответственности, каждый думает, что все сделает кто-то другой. Я повсюду ищу Убака, зову его. Гараж, дом, сад, соседи, наш квартал, заколдованный круг тревоги. Я иду по дороге к деревне, думаю о самом худшем, громко кричу «Убак! Убак!», а в голове – судьба Садока. На повороте улицы я встречаю маму, она идет из булочной, улыбаясь той искусственной улыбкой, которая призвана говорить о безмятежном благополучии, но говорит, что страх, наконец-то, остался позади. Она идет, согнувшись, держа в руке короткую ленту из кондитерской, этой лентой обвязана шея собаки без ошейника, которая вполне довольная идет рядом с ней. Посреди деревни мама вдруг почувствовала, что кто-то ткнулся ей в ноги, она удивилась, обернулась и замерла. Рядом с ней стоял Убак. Он шел за ней следом, а она и не подозревала. Наверное, он увидел, как она уходит из дома, и по его шкале опасностей она представляла собой отбившуюся от стада одинокую немолодую женскую особь, а значит, была уязвимой. Убак перебежал через автостраду, на обочине которой каждый год появляются скорбные букеты роз, две людные улицы и другие незнакомые ему места. Один. Из-за пережитого страха я чуть было на него не набросился, но все-таки сдержался – я знаю, что он не способен связать два факта, разделенные отрезком времени. Я просто сказал ему, что, если вдруг в нашей общей жизни, по его мнению, возникает непорядок, я очень его прошу – пожалуйста! – постараться не погибнуть. В этот день я думал, что потерял его, и когда думал об этом, то понял: я не могу представить свою жизнь без Убака.
Я не стал рассказывать маме одну недавнюю историю – возникли бы неуместные ассоциации, но эта помощь из похвальных намерений и с плачевным результатом напомнила мне другое происшествие, случившееся несколько недель тому назад, когда мне показалось, что в мою жизнь на несколько минут вмешался мультипликатор Текс Эйвери[41]. Мы с Убаком шли вдоль дороги, и вдруг он увидел улитку. Улитка находилась в стадии завершения своего глобального перемещения с одной стороны дороги на другую – путешествия, в которое она пустилась не иначе как вчера утром. Можно сказать, что мы присутствовали при чуде спасения. Убак, понимая, насколько опасно ползти серой крохе по асфальту, взял ее осторожно в пасть и, не причинив ни малейшего вреда ее ракушке, перенес обратно на противоположную сторону дороги. Два дня ползти и за пять минут вернуться. Улитку деликатно положили на землю – за всю обратную дорогу она носа из раковины не высунула, но теперь с неулиточьей скоростью высунулась, и мне почудилось, что я ощущаю, в какой она ярости. Ей предстоял снова трансатлантический переход. А нам бы, конечно, надо было предупредить ее родных, что она несколько задержится. Убак был очень доволен своей благотворительной акцией, и я сказал ему, что да, это было хорошо, так как налицо было желание помочь, но я очень сомневаюсь, что этим поступком он завоевал большую популярность в сообществе улиток. Как только мой пес убежал далеко вперед, я вернулся к улитке и вернул ее на финишную линию. Думаю, никто из ее сотоварищей не поверит в такие ее путешествия в течение одного дня. Я так и не понял, как мне рассказать эту историю маме, чтобы она не обиделась. Надо, конечно, просто подождать. Или сказать, что мне ее напомнила наша прогулка вдоль дороги.
Вечером в день переполоха мы сидели в семейном кругу за праздничным столом. Само собой разумеется, Убак был с нами. И тоже получил свою косточку, завернутую заботливыми руками в красивую бумагу и положенную под елку. Подарки под елкой – это весело, вот что главное. Убак старательно ее обнюхал, наверное удивляясь про себя, зачем нужно так прятать то, что тебе дают. Дочки моего брата выросли, так что один Убак не знал, откуда на Новый год берутся подарки. Не знаю почему, но разговор у нас зашел о гибели леди Ди[42]. Мое относительное безразличие к этому довольно давнему событию, а также винные пары отличного Клерамбо подействовали на мою невестку, весьма чувствительную к судьбам принцесс.
– Неужели тебя совершенно не трогает гибель леди Ди, матери двоих детей?!
– Признаюсь честно, что большого потрясения я не испытал.
– Так что же тогда тебя может потрясти?
– Смерть моей собаки.
– Больше, чем смерть леди Ди?
– Знаешь, такие вещи трудно измерить, но на свете очень мало людей, чья смерть принесет мне такое же горе, как потеря Убака или то, что я чувствовал с Яко.
– Но это же странно…
– Не вынуждай меня предоставлять тебе список!
– А вот я предпочитаю людей!
– Можно любить и тех, и других. Любовь так щедра, что охотно допускает, чтобы ее делили. Мне кажется, именно этому учат у тебя в церкви.
– Все-таки это очень странно.
Мама расслабилась и отвлеклась от разговора, Жан-Пьер икнул, брат решил, что настал подходящий момент подрезать еще хлеба, а Убак, не столь чувствительный к моменту перемирия, сколько к своим привычкам, шумно сглотнул слюну, приветствуя появление охотничьего соуса. Все было готово, чтобы благословить город и мир.
– А с какой стати ты взялась классифицировать любовь? Почему моя любовь к Убаку презренна, а любовь Сартра к Бовуар сплошное благородство?
– Может быть, дело во взаимности?
– Мне достаточно того, что его люблю я. Просто потому что, понимаешь? Никто и никогда мне не скажет, любит ли он меня. А любить без уверенности, что тебя любят в ответ… Знаешь, мне кажется, что это и есть подлинная любовь.
И это огорчает, но новый год начался хорошо, и я пришел встречать его не один, как меня постоянно просили весь прошлый век.
XI
Нас с Убаком попросили выехать из квартиры.
Хозяева не имели права, но дело тут не в законности, все гораздо выше, тоньше. Мне все обозначили такими изысканными словами, таким любезным тоном, что было понятно – этого вполне достаточно, чтобы выставить нас за дверь.
И мы отправились на поиски, от дома к дому, а спали до поры до времени в фургоне, один матрас на двоих, пока в один прекрасный день наше странствие не привело нас в землю обетованную под названием Ревуаре, крошечную деревеньку, приютившуюся на берегу Роны, неподалеку от Белле. Черно-серые домишки крепко спят, и ты будто попал в рисунок тушью. В хлебной печи, что стоит посреди окруживших ее шести домиков, лежит сажа тех давних времен, когда люди в деревеньке еще жили общей жизнью. Жаклина и Андре с голосами, смягченными суровой жизнью, сдали мне крошечную комнатенку в соседнем домишке, который они арендуют. Сдали не столько даже ради прибавки к пенсии, сколько для того, чтобы хоть немного оживить деревушку.
Зима заглядывает ко мне в окно, а я защищаюсь от нее, у меня нет ничего лишнего, но зато рядом со мной много книг. Андре позволил мне пользоваться своей библиотекой, а книг у него тысячи, и столько же всяких историй, которые он любит мне рассказывать за чашкой кофе или рюмочкой «Ардбега»[43], десятилетнего шотландского виски, когда Жаклина отправляется в настоящую деревню за покупками. Андре умеет ухаживать за коровами, ставит заплаты на крышу своего домика и цитирует Бодлера. Раньше дни были, наверное, длиннее… Иногда по вечерам я слышу стук в ставень, и у порога меня ждет горячий суп, который пришел ко мне самостоятельно, или ломоть овсяного хлеба – хватило на одного, хватит и на двоих. Все домишки стоят словно бы в большом парке, он принадлежит всем, как любовь наших собак. У моих хозяев есть Чуми, черная как смоль, горделивая лабрадорша. Сколько ей лет, не знаю, но она следит, чтобы ее хозяева не теряли интереса к жизни. Кормят ее хорошо, а вот двигается она маловато, так что стала похожа на колбасу с воткнутыми в нее четырьмя зубочистками вместо ножек – получите, пожалуйста, фоторобот этой милейшей дамы. У Андре особые отношения с животным миром, он всех любит, и они хорошо это поняли и платят ему той же монетой. Если кошке нужно выбрать среди десятка пар колен, куда ей сесть, она сядет на колени Андре, а у него на плече примостилась еще божья коровка.
Деревушка Ривуаре мне нравится еще и потому, что она на самом деле находится за пределами нашего мира, уедешь из нее и приедешь, а здесь все на свой лад, все по-своему. Андре любит употреблять разные старинные словечки и говорит, что у нас в горах не стоит чураться местного говора. И прикрытых ставен тоже. У нас тут живут любители вежливой предупредительности, какие жили в давние времена. Здесь не спешат и пользуются временем, словно конца ему не видно. Эта деревенька ждала нас с Убаком, и если здесь слишком часто бывает густой туман, то нам он больше сродни, чем слепящее полыхание озера. Холм за домом, куда Жаклина с Андре отправляются пройтись в конце дня и с полдороги возвращаются, Жаклина называет «гора», и так оно и есть, он одна из гор.
Луизетта – еще одна жительница этой деревеньки. Она живет напротив, в одной из старых избушек с маленькими окошками, которые всегда светятся. Живет одна. Она ровесница тех времен, когда девочек любили звать Луизеттами. Несмотря на любовь к жирным соусам и ромовым бабам, она худенькая – наверное, настал тот возраст, когда организм окончательно сделал выбор в пользу характера. И Луизетта мне тоже очень симпатична, своим дребезжащим голоском она разумно судит о жизни и говорит, что главное – это к ней приспособиться. Она жалуется на все, что с годами и в самом деле причиняет огорчение – на ВМД[44], на таблетки от выпадения волос, которые подорожали в два раза, на забывчивых племянников, на перемены погоды и грамматики, – и заключает всегда тем, что жаловаться ей, слава богу, не на что. Как только она меня видит, сразу находит какой-нибудь пустяковый предлог (принести три полешка, ввернуть лампочку) и приглашает зайти. Два матовых бокала «Сен-Луи»[45] неизменно стоят на столе, и дрожащей рукой, расплескивая, Луизетта щедро наливает вино, говоря, что у нее этого вина полный погреб и надо отдать ему должное при жизни. Похоже, что в ее возрасте себе уже ни в чем не отказывают. Убак не слишком жалует Луизетту, он всегда тявкает и не дает себя гладить – безусловно, он знает какую-то тайну, но она неведома мне.
Утром, когда я уезжаю на работу, я оставляю Убака в парке. Вся печаль мира смотрит из его глаз, так чудесно распахнутых на меня. Иногда, что-то позабыв, я поспешно возвращаюсь через пять минут, не больше, а Убак уже больше не печалится. Он стоит, упершись лапами в отлив кухонного окна, и всеми силами привлекает внимание Андре, чтобы тот открыл ему дверь и они продолжили бы завтракать все вместе. Кусочек сухарика случайно исчезает со стола и оказывается то в одной пасти, то в другой. Жаклина ворчит, она уверена, что у Чуми диабет, Андре кивает, никогда ей не возражая. Эта милая сцена повторяется изо дня в день, и я благодарю за нее Провидение. Днем Чуми учит Убака хитростям, какие помогают открывать все двери, четко выражать свои требования и получать желаемое. Чуми для Убака – то самое женское присутствие, которого ему не хватает, она по-матерински ему покровительствует и по-женски с ним лукавит. А Убак берет на себя роль мужественного защитника и верит, что своим лаем он повергает в ужас каждого прохожего, имевшего дерзость приблизиться к парку. В любом месте, где бы Убак ни пробыл два часа или два дня, он чувствует себя хозяином. Став домашними, собаки не потеряли инстинкта собственности или, возможно, наоборот, восприняли этот инстинкт от нас: за что боролись, на то и напоролись. Напрасно я цитировал Убаку Руссо, который считал, что все беды пошли от того, кто первым огородил кусочек земли и сказал: «Он мой». Убак пропустил мои рассуждения мимо ушей и побежал охранять свою территорию. Когда дерзкий проходимец оказывался другом Андре, который открывал ему дверь, Убак тоже встречал его по-дружески, радуясь встрече. Во второй половине дня, когда я возвращаюсь из коллежа, Андре и Жаклина возвращаются с прогулки на «гору», они идут мне навстречу, и справа и слева от дружной пары бежит по собаке.
Как-то вечером Убак сидел со мной рядышком, и я его гладил и трепал по шерстке. Вдруг он услышал возню возле двери, вскочил и тут же умчался от меня. Меня умиляет эта удивительная способность собак: только что Убак млел от моей ласки и через секунду, не вильнув в благодарность хвостом, даже не взглянув на меня, исчез. Надеюсь, он знает, что тот, кто так поступает, в ответ получает то же самое? Или он знает, что люди одержимы идеей взаимных обязательств, и эта идея ему смешна?
Возня у двери означает, что пришел Андре. Пора идти на край деревни закрывать кур, говорит он. За отвагу в ночи Убак получает большой кусок грюйера и, предположив, что его надо будет разделить со мной, поспешно съедает его, не добежав до меня.
Каждую среду бежевый грузовичок (мясо, сыры, овощи), прибыв словно из прошлого века, разбивает звуком клаксона тишину холодной зари. Он сигналит трижды и останавливается на площадке посреди деревеньки, открывает дверь, и два его первых клиента бегут со всех лап к нему. Обрезки ветчинного жира появляются и тут же исчезают. Как славно мы будем тут жить год за годом ничем не отягощаемой, ничем не омрачаемой жизнью. Но никогда ничего не знаешь наперед.
Когда мы еще жили в Бурже-дю-Лак, ветеринар Убака практиковал в Белле. И мне посоветовали доктора Доменеша. На первой консультации он спросил Убака: «Ну-с, молодой человек, что вы думаете о жизни?» И такое начало мне очень понравилось. В докторе чувствовался опыт, а кроме опыта благодушие и мудрость, наживать которую помогают крупинки счастья. Но доктор сказал нам, что, к сожалению, не сможет наблюдать Убака, потому что осуществляется мечта всей его жизни – он уезжает в кругосветное путешествие на пароходе. «У меня и голова пошла кругом», – сказал он нам. Мне понравилось и то, что причиной нашей с Убаком неудачи стало его желание вырваться на свободу, люди пограничья – замечательные люди. Я пожелал ему счастливого путешествия, а он мне порекомендовал своего коллегу, доктора Сансона в Шамбери. А мы тем временем перебрались с Убаком в Белле, это и называется логикой жизни. Господин Сансон оказался тощим пареньком с жилистыми руками и насмешливым прищуром глаз – поглядев на него, сразу приходит в голову, что ты охотно выпьешь с ним кружку пива и побежишь на лыжах в Вену. Он приправляет свои замечательные познания и очень редкие дипломы полезной дозой легкомыслия. Что бы ни происходило, на первом месте жизнь, она главное. Когда – ну я там не знаю – нужно, например, сказать «анус» или «ректальное отверстие», чтобы обозначить зону, которая непременно разозлит моего пса, он говорит «дырка в заднице», и я его понимаю. Он научит меня приему «изо рта в рот», приему, который поможет спасти жизнь Убаку.
Первые визиты к ветеринару двигались по восходящей. Начинали с новостей, кончали «все у вас в порядке» и уходили счастливые. Убака ощупывали, взвешивали, осматривали со всех сторон. Он рос, прибавлял в весе, креп. Его мяли, как будто он был солидной надежной вещью. Регулярно что-то росло у него быстрее, чем все остальное, дисгармония не была для него плюсом, но потом все выравнивалось. Первые визиты говорили о здоровье, о крепости, а значит, были счастьем. Выкройка жизни, по сути, проста: в начале – вера, в конце – потери, задача состоит в том, чтобы осторожно растягивать первый акт и тянуть его как можно дольше.
Визиты все похожи друг на друга. Убак входит в клинику, он немного возбужден – вокруг люди, шум, вкусно пахнет сухариками и соплеменниками. Ни одна его клеточка не предупреждает, что здесь что-то может быть связано с болью. Он бегает на каждый звук дверного колокольчика, и все вокруг смеются. Смешнее всего то, что возникло непреднамеренно. Убаку все говорят, что он красавец, и он соглашается с этим, ему это не надоедает. Кое-кто из клиентов смотрит на него печальными глазами. Я иду представляться у стойки и никогда не знаю, кого нужно называть, Убака или себя, протягиваю милой девушке его медицинскую карту, она у меня в полном порядке. У каждого учреждения есть определенное назначение, но не могу не заметить, что я никогда не видел в ветеринарных клиниках неприятных девушек. И Убак в клиниках всегда любимец.
Нас просят подождать, и мы усаживаемся там, где сидят и ждут клиенты-собаки. Ветеринарные клиники – своего рода ассамблеи с двумя палатами, ты оглядываешься и говоришь себе: мне туда, потому что вторая палата для кошек. Ждать в клинике – значит листать журнал по собаководству, который листал в прошлый раз, смотреть «телемагазин», где кто-то очень похожий на Снупи[46] доверительно предлагает вам стать объектом воздействия спасительных таблеток. Ожидание означает открыть книгу отзывов и тут же закрыть ее, потому что там слишком много огорчительного; это означает читать объявления на доске – о вязке, о стрижке и прочее; это означает обсуждать с соседями имена, возраст, причину появления в клинике, а главное постоянно окликать Убака, который стремится продиагностировать всех присутствующих в приемной, не исключая кошек. Некоторые коты так и сидят в переносках. Убак интересуется, по какой причине попал в заключение собрат и надолго ли такое несчастье. В приемной ветеринарной клиники точно так же, как повсюду, Убак любит всех, и даже больше, чем где бы то ни было, потому что он чувствует атмосферу тревожности и, будучи существом лечебным, ободряет каждого, желая ему хорошего самочувствия. Неужели он такой ласковый со всеми, потому что всех любит? Недоверие ему внушают только боксеры, и по одной только причине, из-за своих невыразительных морд. Но Луизетта ничуть не похожа на боксера.
Потом доктор Сансон открывает дверь (заранее никогда не известно, из какой он появится) и кричит: «Убак!», и Убак бежит, удивленный, что его знают. Оба очень довольны встречей, несколько секунд они поглощены друг другом, они не видят больше никого, а потом доктор здоровается и со мной, и этот ритуал, этот порядок мне тоже очень нравится. Каждого ветеринара, даже того, который причинит Убаку боль и поэтому останется у него в памяти, он одарит лаской без малейшей примеси обиды; я не сомневаюсь, он чувствует, что главное у врачей – это желание ему помочь.
Сильное маленькое существо поднимают и укладывают на смотровой стол, пройдет немного времени, и Убак будет запрыгивать на него сам. Я держу ему голову, шепчу считалки, которые слышны только нам двоим, а тем временем его взвешивают и измеряют: все, что надо, увеличивается, двигается вперед, ничего не скажешь, природа хорошо устроена. Ему смотрят зубы, глаза, лапы, как положено осматривать породистых, спрашивают, не замечал ли я чего-нибудь необычного, и я не знаю, говорить ли мне, что в четверг шестого числа, часов в одиннадцать, у Убака был жидкий стул? Вакцина, противоглистное или еще какое-нибудь превентивное средство, и процедура закончена. Убак снова стоит на полу. Доктор приклеивает к его карточке ярлычок, словно Убак перешел в следующий класс, он что-то записывает в карточку, а Убак ему мешает, толкая мордой под локоть, очень довольный, что вокруг все спокойно. Я старательно вношу вес Убака в график. Все так делают первые полгода, а потом уже нет. Затем мы, не задумываясь, платим много денег и говорим: «До свидания».
Убак уходит, переполненный впечатлениями – тем, что видел, чувствовал, и он рад, что опять день за днем будет жить беспечально. Интересно, он уже знает, что настанет день, когда в этих стенах все окажется для нас не так безоблачно?
Первые визиты выстраиваются беззаботной цепочкой, укрепляя нашу веру в будущее. Обходя женщин и мужчин, не смеющих плакать, уходящих в одиночестве с помертвевшими красными глазами, иногда держа в руках картонный куб, не слыша откровенно жалобного воя других Убаков, мы настойчиво продолжаем верить, что жизнь не кончается никогда. И год за годом так оно и будет – вакцинации и привилегия, которой лишаются слишком быстро, чувствовать себя совершенно здоровым.
Мы с Убаком все чаще проводим время в Бофортене.
Выходные, каникулы, наши с ним внезапные побеги… Есть места, которые притягивают, привечают, где нет необходимости ни за что бороться. Там ничто не напрягает глаз, все говорит о гармонии и равновесии, там люди, земля и время живут, обретя между собой согласие. Среди гор массива Бофортен есть округлые и есть острые, наша жизнь тоже вся состоит из взлетов и падений, и, вглядываясь в горные контрасты, ты то полон дрожи напряжения, то растворяешься в безмятежном покое. Мне случилось любить это место со страстью, и я этого не скрываю. Шамбери теперь от нас далеко, и ради нашего общего спокойствия и экстренных случаев мне пришлось искать ветеринара в помощь доктору Сансону, который жил бы к нам поближе. Помощником станет клиника «Четыре долины» в Альбервиле. В здешних местах любое заведение называют в честь склона, вершины или горного козлика. Четыре – это еще число ветеринаров в клинике. Доктора Форже можно в каком-то смысле назвать среди них главным, голос у него неожиданно громкий, а душа неожиданно добрая. Доктор Вики всегда молчит, и порой невольно задаешь себе вопрос: нравится ли ему дело, которым он так профессионально занимается? Доктор Бибаль если улыбнется, то в високосный год и вокруг видит только вещи очень серьезные, но Убак его любит. Посещение ветеринара пенсионного возраста для тех, кто нацелен на долгую жизнь, действует очень положительно. Потом на его место приедет доктор Делеглиз – молодой и очень внимательный специалист, его тихий спокойный голос – уже половина лечения. Вокруг этих четырех мужчин снует штат помощниц, они отвечают на телефонные звонки, выдают справки в окошке информации, принимают деньги в кассе, накладывают повязки в отделении хирургии, они улыбчивы, от них веет доброжелательностью и добросовестностью, потому что они помнят именно о вас и о ваших нуждах. Одна из них спасет одну из моих собак.
Все эти очень непохожие друг на друга люди вошли в мою жизнь и стали настолько естественной ее частью, что показались мне моей командой, с которой мы вместе собираемся одолевать причуды капризной реки.
Начало путешествия было спокойным, ровным и радостным, управлять лодкой было легко, никаких водоворотов, можно было наслаждаться плаванием, ждать новых радостей и баюкать себя уверенностью, что вся жизнь и есть это прекрасное настоящее, в котором нет никаких подводных течений. Да и откуда им взяться? Будущее в надежных руках.
Кое-что, конечно, хромало, но лишь слегка. Это только оттеняло надежность и крепость всей оснастки: мышечные боли, естественные для физически активной собаки, ведь, в конце концов, они живые существа, у них есть мускулы, связки, кости, механизм действует точно так же, как у нас, у собак тоже могут болеть суставы. Все естественно, но тем более желательно посоветоваться с врачом. Бибал мне сказал, что не надо переутомлять собаку, а Сансон, напротив, уверял меня, что если я не прибегаю ни к каким искусственным стимуляторам, если хожу, бегаю, лазаю, исходя из запаса собственных сил, то не стоит опасаться, что я излишне переутомлю и Убака, его мысль показалась мне необыкновенно убедительной. И еще Сансон говорил, что никто не знает мою собаку лучше меня и мои пожелания совсем не направлены на то, чтобы причинить ей вред. Как же мне нравился этот доктор! И вот мы бегаем, прыгаем, скатываемся, снова лезем вверх и снова падаем. Мелкие неурядицы, ушибы, спотыкания, на мой взгляд, только укрепляют мою собаку; жизнь, щедрая на забавы и удовольствия, продолжается, и наше доверие к ней неисчерпаемо.
Потом вода в реке убывает, в ней появляются коварные водовороты. Поначалу все кажется лучше некуда, зеленые берега радуют глаз, но вот появились едва заметные струйки, если отнестись к ним свысока, они утянут лодку на самое дно. Но ведь все-таки пока это какие-то мелочи, о них с трудом решаешься сказать доктору, боясь, что тебя сочтут психопатом, помешанным на своей собаке. А при этом мелочи тут, рядом – напоминают, что жизнь вообще-то очень уязвима и неустойчива. Трижды Убак подвергся пироплазмозу[47]. Дважды он должен был от него умереть. Убак жил себе спокойно своей жизнью, ел, спал, играл, и вдруг – беда! Моча кофейного цвета, в глазах миллион вопросов, апатия и бессилие. Бывает, что помощь приходит от времени, пройдет его немного, и все образуется. Так вот, это рассуждение – наш первый враг. От Бофортена до Альбервиля полчаса езды, я ехал и все время оглядывался, чтобы убедиться – Убак еще жив. В клинике доктор Вики, взяв у Убака несколько капель крови, сразу поставил диагноз: «Пиро!» Горим. А потом это случилось еще раз. А на третий раз от этого умирают: ни у кого нет трех почек. Убак останется на двое суток в клинике ждать, чтобы показатели улучшились. Клещи – это настоящий бич нашей планеты, отвратительные уродцы, паразиты, высасывающие жизнь вокруг себя и убивающие даже великолепных мустангов. Болезнь от них – позор, она твое поражение, потому что ты не заметил клеща, ты его не вытащил. Но как их всех вытащишь? Штук шестьдесят клещей сосут кровь твоей собаки, ты вытащил пятьдесят девять и решил, что собака спасена… Не надо мне говорить, что все существа, живущие на земле, для чего-то полезны! Клещи, набухшие от чужой крови, живут только для того, чтобы портить жизнь. Только насекомые, которые, удовлетворив свою потребность, сжирают своего партнера, могут разделить с клещами титул самых отвратительных существ на свете.
В следующий раз вредитель был еще более мелким. Убак и я шли вдоль обочины, и на нас двигалась тридцативосьмитонная фура. Мы были буквально в миллиметре от гибели. В ослепительном свете фар я и разглядел крошечную бородавочку в уголке глаза Убака, бородавочка ладно, нужно было убедиться, что она доброкачественная. Дежурил Форже, специалист-кожник, занимающийся драгоценной мембраной, которую собаки прячут под шерстью. Но с Форже есть проблема – по поводу любого симптома он излагает широчайший спектр возможных последствий. Он всегда щедро делится всеми своими познаниями, вот и в нашем случае расписал все, с чем мы можем встретиться, начиная от самого заурядного и кончая самым безнадежным – тем, что обычно составляет три процента из ста. Прошло немного времени, и не без помощи мрачных сведений из интернета три процента превратились для меня в стопроцентно наш случай. На этот раз судьба сохранила нас для худшего. Задача диагностики усложнилась: нужно было обрить часть лба собаки (а она нас об этом просила?!), подобраться к крошечному комочку, извлечь его, поместить в какой-нибудь надежный пакетик, потом в конверт и самолично отправить в лабораторию, умоляя помочь тех, над кем привык посмеиваться, а после отправки ждать ответа. И дождаться. Доктор позвонил и произнес длинное слово из тех, что укорачивают нам жизнь, слово «мастоцитоз»[48], который бывает иногда вялотекущим, а иногда смертельным. Чтобы ничего не упустить, доктор посоветовал мне тщательно наблюдать за Убаком. Перспектива была, но жизнь стала гораздо напряженнее. Подводные течения изменили общий настрой, навигация стала затрудненной, чаще стали ощущаться волнения и тревоги, реже наступали периоды безмятежного покоя. Консультации в клинике перестали быть приятным развлечением. Все чаще мне приходилось держать моего Убака для того, чтобы у него взяли фрагмент для исследования, чтобы он не дернулся, чтобы не причинил себе боль. Я страшно на себя злился, у меня было отвратительное чувство, что это я виной его мучениям и тревогам. Убак лежит на боку, а я на нем в свинцовом переднике. Наши взгляды встречаются, и я вижу, что он не понимает, как это я могу участвовать в таком несправедливом отношении. А дома мне снова приходится причинять ему неприятности: бинтовать, принуждать всякими хитростями глотать таблетки, из которых самая противная хитрость – это выдавать горечь за сладость. Бывает, что я иду к нему, а он от меня отходит. Разве когда-нибудь такое бывало? Я боюсь, что он перестанет мне доверять. Я твержу ему всякие банальности. Говорю «это для твоего блага», хотя все ему говорит только о плохом, и я судорожно ищу хоть какие-нибудь доводы, лишь бы он мне поверил. А внутри у меня постоянно идет яростный спор: одна часть меня твердит, чтобы я оставил его в покое, пусть бы играл себе и охотился за шмелями, а другая твердо уверена, что наши враждебные стычки необходимы, потому что так я продлеваю ему жизнь. Дожить полной жизнью или прожить подольше – кто не раздумывал над этим, когда пришлось?
XII
– А где же Убак?
В редкие минуты, когда он не тут, не рядом, всегда звучит этот вопрос. В глазах моих родных и друзей мы с моим псом диада, живой двойной организм, ни он и ни я по отдельности не существуем. Мы с ним как нечто единое целое. Мне кажется, я никогда не проводил столько времени вместе ни с одним живым существом. Когда иду я, то это идем мы. Когда Убак останавливается, то останавливаюсь и я тоже. «Интересно, кто кого вывел на прогулку?» – сказал мне как-то утром прохожий, когда мы с Убаком (его бочок у моего колена!) не спеша шагали по улице. Да, мы с ним в сцепке, мы прочно держимся друг за друга, мы подобие замкового камня свода, который держит арку, довольно серьезное архитектурное сооружение. И наше такое естественное неодиночество – разве не одна из составляющих любви?
Иногда я ловлю себя на том, что мне и не надо больше никаких привязанностей, никаких встреч, и это меня даже тревожит. Во мне что, больше не осталось места для тепла? Со мной, конечно, мои друзья, со мной родные и близкие, и в моей спортивной команде мы все заодно. Я ни от кого не отделяюсь, я со всеми вместе и очень рад, что для Убака все они тоже стали своими людьми, что он тоже нашел среди них свое место (и чуть ли не в самом центре!), что он их дополняет. Но я имею в виду другую привязанность, глубоко душевную, единственную, особую, длительную, которую, собственно, и называют любовью. Вот ее-то и нет, и ее отсутствие я, наверное – да нет, я уверен, ощущаю совсем не так остро, как вообще-то должен бы.
Чаще всего мы с Убаком в одиночестве. «Совсем одни вдвоем», как говорят дети, которым нет дела до логики.
Мы с ним гуляем, обнимаемся, ходим в гости, принимаем гостей у себя, пьем кофе на террасе кафе, узнаем новости и делимся ими, уезжаем на выходные, отправляемся полюбоваться прекрасным видом, делимся своим восхищением, скучаем друг без друга – так обычно живут все люди, и у нас с Убаком точно такая же, как у всех, жизнь.
Но иметь собаку – это значит быть со всеми вместе и в то же время не совсем. Нет, дело не в том, что с собакой ты где-то на обочине, нет, мы в самой гуще, но при этом сам ты как бы приятно прозрачен, словно позволил себе незаметно и ненадолго уединиться, и тебе от этого хорошо. Вы – ты и твоя собака – всегда несколько обособлены, и тогда, когда усядетесь на скамейку, или когда будете идти в толпе, или по улице, или по лесу. Вас могут опасаться, могут видеть в тебе мизантропа, но вас, когда вы вместе (ты и твоя собака), вас оставят в покое, и кто-то даже тебе позавидует, потому что знает: в вашем невольном изгойстве больше умиротворения, чем в чреватых нехватками буднях, какими располагает он сам. У меня много привязанностей, жизнь ко мне щедра, и – не в обиду будет сказано доморощенным психологам – собак заводят вовсе не для того, чтобы заполнять пустоту, для этого годятся и кучевые облака.
Но если мне по душе идея взаимодостаточной жизни человека и его собаки, то я перестаю вслушиваться в прибой. Мне хорошо знакомы приступы отвращения к миру, изнурение от сидения взаперти, ожидание провалов. Человечество не спешило принимать меня снова в свои милосердные объятия, и не мне его за это осуждать, потому что слишком часто обнаруживал свою незначительность. Но ведь есть и совсем другие мерки. Например, любовь, которую я чувствую к своей собаке, и получаемая мной от нее любовь в ответ дает мне желание любить, при чем любить постоянно. Да, я сомневаюсь в своей собственной возможности нравиться без чарующего обаяния Убака. И, несмотря на счастливую взаимность, есть у меня и потаенное желание вернуть себе свою собственную полноценность.
Девушки, иногда приходившие к нам вечером и уходившие утром, появлялись, чтобы быть забытыми. Почти мгновенно. Убак им нравился, искренне или нет, не знаю. Убак не мог понять, с чего вдруг нежданно-негаданно дверь ко мне в спальню закрыта и почему мы не играем после ужина в прятки. Однолинейность собаки не может вместить человеческие регистры. Но он не придавал происходящему большого значения, ни неожиданному к нему невниманию, ни тесно сближающимся телам, для него эти гостьи были просто человеческими существами, такими же, как все другие, и он догадывался, благодаря данному ему от природы чутью, что они тут надолго не задержатся. И мне случалось, хоть я и чувствовал себя сволочью, радоваться тому, что нас оставили одних. Меня с Убаком.
Но в мире миллиардов человеческих существ была еще Матильда.
В холодный ноябрьский четверг мы вышли на перемену из поточной аудитории Астре-13, немного оглоушенные весьма сумбурной лекцией по психофизиологии рефлексов и бессознательных жестов, и вдруг наши взгляды встретились, погрузились друг в друга и даже, можно сказать, послали друг другу вызов. На часах 10:20, пахнет сигаретным дымом и кофе, и если бы не продолжение лекции, мы бы так и стояли. До этого мы никогда не замечали друг друга, а может быть, нас и вовсе не было. Она была черная – с черными волосами, черной кожей и черными глазами, говорящими «иди-ка лучше своей дорогой». Белизна сияла, когда она смеялась, она охотно отзывалась на юмор, и это ей очень шло. В спортивном костюме, можно сказать форменной одежде нашего заведения, она выглядела элегантно, а это дано не каждому. Обычно она гордо задирала нос, как все, кто не слишком уверен в себе. Мы оба, заинтересовавшись друг другом, стали от случая к случаю, но совсем не случайно, сталкиваться в коридорах. Потом тот же самый случай, который обычно многое решает, нашел нам среди наших коллег по факультету (славных веселых ребят) общих друзей. Потом были встречи возле кофемашины, обмен парой слов на переменках, иногда общие лекции, поиск предлогов для встречи, потом встречи, становившиеся все более необходимыми и обогащающими, совместные тренировки, потому что мы же студенты Спортивного университета. Затем вечеринки по четвергам в кафе, разговоры до утра, как улучшить мир, старания избавить свою жизнь от лишнего, попытки нащупать контуры будущего. Впрочем, мы были удивлены тому, насколько наши жизненные пути похожи – мы двигались в одном направлении, иногда отклоняясь в сторону, преодолевали препятствия – двигались как будто бы параллельными дорогами, и хотя, казалось бы, в этом было что-то вроде обещания, что мы пойдем когда-нибудь вместе, соединить параллельные дороги всегда гораздо труднее, чем любые другие. Мы словно бы танцевали прекрасный танец – маня и тут же отступая, не торопя ни себя, ни события, нетерпеливо ждали звонков и готовы были к отсрочкам на месяцы и годы. Растяжение и сжатие времени было нашим уважением друг к другу и особенностью нашей с Матильдой истории. С первых минут нашей встречи в воздухе повеяло убежденностью, что наши жизни в один прекрасный день соединятся, но у нас были обязательства и по отношению к другим людям, которые на многое надеялись, и нам хотелось, чтобы отдалила их очевидность, избавив от обиды на неблагодарность. Конечно, витало еще и опасение, неизбежное для всех начинающихся историй, что переход к реальности убьет мечту, и гордая убежденность в том, что мы гораздо выше счетов в банке и шкафов из ИКЕА.
Мы с Матильдой – я смотрел на нее и не мог налюбоваться – относились ко многим вещам одинаково, а своими несовпадениями как бы дополняли друг друга. Мы встречались и начинали с фразы, недоконченной вчера и которая перейдет еще и на завтра; проводили ночи за бокалом вина и оживленной беседой, никогда не переходящей в спор – разгорающийся огонь не был вспышкой пучка соломы. Мы ложились спать с одной только мыслью, что друг нуждается в отдыхе, и оказывались иногда в тесной близости, но Матильда была мне сестрой, которой мне так не хватало, а разве можно желать сестер? Мы говорили обо всем, и часто о том, что присутствие другого человека вдохновляет нас и делает увереннее в себе. Мы не скрыли друг от друга нажитых трещин, но каждый сделал вид, будто он их не разглядел. В кафе или баре, куда мы иногда заглядывали, мы видели пары, которые сидели молча в ожидании еды, им нечего было сказать друг другу, и мы не могли не улыбнуться – мы были уверены, с нами такого не случится; дубовый паркет, мебель, изнашиваясь, наживают ценность – вещи, но не любовь. Жизнь безжалостна, но что-то мне подсказывало, что наше насыщенное общение выдержит испытание временем. Мы говорили, конечно же, и о собаках. Матильда мне рассказывала, как в детстве бегала с собаками на четвереньках, и они облизывали ей волосы, и волосы склеивались, а собаки были всегда чьи-то – тетины или дядины, – их звали Такен, Вапити, Туполев, а у Бернара была ищейка, которая здорово смахивала на охотника за головами Рако[49]. Матильда любила их всех. Не люби Матильда собак, мне кажется, мы вообще бы никогда не сблизились. Не люби она их, наши жизни никогда бы не соприкоснулись, мы бы несколько раз с интересом поговорили, и только, потому что любовь или нелюбовь к животным у твоего спутника чувствуется сразу – фраза, внимание или полное равнодушие – и, присоединившись к прочим его пристрастиям и неприятиям, делает сближение возможным или невозможным никогда.
Матильда сказала мне по телефону, что хотела бы приехать на выходные в Бурже, чтобы наконец познакомиться с замечательным псом, о котором мы столько говорим. Ехать встречать ее в Лион (Матильда преподавала в Париже) с Убаком в фургоне – счастье, какого еще не бывало! Увидеться с ней, познакомить впервые ее и Убака, тех двоих, которым, если история наша правдива, предстоит встретить вместе сотни рассветов. Мы поздоровались, крепко обняв на секунду друг друга, традиционные поцелуйчики у нас не в ходу, и я поспешно открыл боковую дверь фургона. Убак выскочил, я понимаю, что чувство гордости – в данном случае полный идиотизм, но я им гордился. Матильда смотрела на него, замерев, словно настала та самая минута, какой она ждала с тех самых пор, как стала писать письма Деду Морозу. Они пожали друг другу лапы, обнялись, что-то промурлыкав, а потом много бегали и долго прыгали на ближайшей футбольной площадке. На меня они не обращали никакого внимания, и это было самое замечательное. Это была их встреча, а я был ее потрясенным свидетелем, и среди четырех миллиардов других, какие, я надеялся, мне еще предстояли и от которых у меня так же будет биться сердце, эта встреча уже состоялась, и она у меня в архиве.
Вечером мы сидели за моим маленьким деревянным столиком – его главное достоинство в том, что он сближает людей, – и снова вели нескончаемую беседу, не прерванную два или три месяца тому назад. Мы говорили о тяготах и прелестях жизни. Да, что-то в этом роде. Еще о римлянах, о лесных богах и других существах, застрявших в коллективной памяти. Присутствие рядом Убака было необыкновенно полезно, он умиротворял возрастающее волнение и заполнял молчания, которые возникали все чаще. Что толку внушать себе, что впереди у нас вся жизнь? Сейчас перед нами песочные часы, и их переворачивает желание. Убак то прибежит, то убежит, и его беготня очень к месту, она словно бы приближает нас к последнему порогу, последнему шагу, последнему признанию, на которое у каждого из нас, как это ни странно, не хватает смелости. Не хватает смелости признаться самому себе в той неоспоримой реальности, что с такой неумолимой силой накрыла нас и по отношению к которой мы воображали, что она всегда будет нам подвластна, но при этом она требует слова, нескольких букв, движения, жеста, чтобы стать плотью и кровью. Убак согласен быть на первых ролях, а мы продолжаем говорить и сейчас, и навек биением сердец и несытостью глаз, и все идет, как идет. Да убереги меня жизнь от того дня, когда я рядом с этой женщиной буду думать, что надо бы не забыть достать йогурт из холодильника.
Матильда, Убак, они оба в смятении и понеслись в сад, бегать, выкидывать фокусы, а кончили тем, что стали гоняться друг за другом. Их беготня продолжалась чуть ли не до рассвета. Редкие минуты, когда мы с Матильдой снова были рядом, вовсе не были отдыхом, напряжение только нарастало. Я наблюдал за Матильдой и Убаком, они были достойной парой, я видел то, что мне хотелось бы увидеть. Одинаковая крепость, одинаковая жажда не упустить мгновение, одинаковая радостная внимательность к партнеру и полное безразличие к шуму, который производится обоими. Что делают собаки, если им хочется хохотать? Убак высовывает язык, он готов заслюнявить всю землю. У Матильды поцарапаны обе щеки, может, женщины не любят на щеках царапин, но ее они не смущают. Мне очень нравится, что она не говорит с Убаком, как с трехлетним ребенком, не сюсюкает, значит уважает. А Убак стал каким-то другим. Более резким, властным, в нем заработало мужское начало, способное на укус или на грубость, а еще минуту назад он так оробел, что вжался мне в ноги, превратив их в крепость. Он изменился, потому что подрос или из-за присутствия рядом совершенно другого существа? Кажется, он хочет сказать этому существу: «Милости просим, пожалуйста, оставайся с нами» – и в то же время обеспокоен, зная слишком мало о том, как оно живет. Убак предчувствует повороты судьбы до того, как они свершаются, так что он, наверное, понял, что мы как раз на повороте, что мы судорожно, скрупулезно выверяем наши жизни.
На рассвете они оба все-таки уснули, наигравшись до изнеможения. Матильда на ковре, положив голову на черный пуф, – короткий сон без матраса и постели запоминается на всю жизнь. Убак тоже на ковре и на пуфе, переднюю лапу он положил на плечо нашей гостьи, хвост его совершенно спокоен. Я варю кофе, фильтрую через бумажное полотенце, крепкий-прекрепкий, наши желудки отдохнут в понедельник. Глядя на обоих спящих, я говорю себе, что все утра могут быть такими, что одна любовь не отменяет другую, а совсем наоборот. И если Матильда и я пойдем вместе одной дорогой в вечность, то кто-нибудь, но не я, сможет вспомнить и рассказать всем на свете, что за пес был Убак. Как свидетеля я вижу только Матильду.
Вечером этого дня мы занимались любовью, и никому это ничего не испортило.
XIII
Первые месяцы мы виделись только по выходным и на каникулах. Национальное образование мало озабочено желанием людей быть вместе. Но может, и хорошо, что оно нас так испытывает? Каникулы в наших зонах А и С – туризм располосовал на зоны всю Францию – в этом году совпали на целую неделю[50].
В Ивуаре каждый приезд Матильды на ее красном «Пежо-306» восторженно приветствовался Убаком. Жаклина и Андре, выйдя из дома, прыгали меньше, но встречали ее с такой же теплотой – уж они как никто понимали, насколько устойчивее жизнь вдвоем. Чуми являлась, почуяв новости, и испускала что-то вроде уханья, что у лабрадоров, похоже, обозначает радость. Андре называл Матильду «доченькой» и крепко обнимал – его собственная доченька, закончив школу при монастыре Святой Цецилии, навсегда исчезла из его объятий. Убак прыгал, бегал, наворачивал круги, лаял, снова встретив такое внимательное к нему существо, усаживался между нами, и руки справа и слева сразу принимались его гладить, так что жизнь втроем, пусть прерывистая, но потрясающая, потихоньку налаживалась. Несмотря на то, что Убак выглядел довольным общим ходом событий, он не забывал настаивать на своей исключительной значимости, каковая совершенно откровенно пошла на убыль, и начал справлять свои нужды в доме – чаще всего у дверей нашей спальни ранним утром. Он обнаружил изрядный вкус к копрофагии, сжевал веревки для скалолазания, процарапал до дыры гипсокартон и еще не раз проявил таким же милым образом свою ревность, напоминая нам о своем истинном месте и боясь, как бы он не лишился его навсегда. Прежде чем подписаться под контрактом верности и постоянной преданности, собака может показать в один и тот же день одному и тому же человеку, что она в восторге от его присутствия, но нисколько не огорчиться, если он немедленно исчезнет.
Наша близость была совсем юной, тела переполнены желанием, и мы поддавались ему неожиданно для самих себя в местах, которые оказались доступными для любопытства Убака. Без этих вспышек, если бы мы всегда готовились и заботились о том, чтобы отправить нашего здоровенного берна куда подальше, когда мы собирались заняться любовью, наша страсть много бы потеряла. Но весьма неожиданно, если не сказать оскорбительно, почувствовать шершавый язык особи семейства псовых у себя на ноге, когда ты пылко и самозабвенно погружен в любовь. Но такова плата за непредсказуемость и отсутствие границ и барьеров, когда все перемешивается, образуя при этом все же причудливую гармонию. И хотя лукавый доктор Сансон сообщил мне, что в стае ведущие самцы имеют право публично заниматься сексом, я все же спросил у Андре, где ключ от сарая, что стоит между гаражом и садом, чтобы время от времени быть уверенным, что Убак может изучать только брачные игры лягушек в парке.
В конце года Матильду перевели в зону В, на юг, теперь она находилась в четырех сотнях километров от нашего, так сказать, главного лагеря, но в противоположной стороне, и на нашу, совсем юную, совместную жизнь стало приходиться гораздо меньше времени. Похоже, что школьная администрация настойчиво требовала от нас с Матильдой ответа, как же мы все-таки собираемся жить дальше? Иногда в конце выходных Матильда сама не решалась попросить меня, но я чувствовал, насколько ей необходимо вернуться в свою пустыню, привезя вместе с собой Убака, словно частичку нашей совместной жизни, и немного скрасить свою рабочую неделю. Зато Убак в таких случаях не заставлял себя просить, он просто прыгал в машину Матильды – простота, с какой собаки воспринимают жизнь, – разве не лучшая помощь и лекарство? В большом сердце Убака мы теперь наравне, я и Матильда. Заднее сиденье откинуто, лобастая голова Убака упирается в плафон, он оборачивается, чтобы сказать мне, что не стоит волноваться, и они уезжают. Я машу им до тех пор, пока не теряю их из виду окончательно, они скрылись за поворотом. И тогда Андре, который деликатно исчез при нашем прощании, приоткрывает дверь: «Приглашается только Седрик». Он вертит в руках бокал с вином, объясняет мне, что такое винные слезы и что можно узнать по ним о качестве вина, а еще говорит, что оно утешает от многих бед. Сегодня воскресенье. В понедельник и вторник живешь воспоминаниями, погрузившись в то, что осталось позади, в четверг и пятницу ждешь того, что непременно должно случиться, среда – самый длинный день на свете. Убак, сказала мне Матильда по телефону, предпочитает горы, а не это море, которое делает жизнь плоской.
Наконец мы поняли, что разлука для нас непосильна, ни сантиметра расстояния – вот к чему мы оба стремимся.
Счастье, оно очень хитро устроено, оно требует от тех, кто его выбрал, пожертвовать всем, что не кормит его напрямую. Первой возможной жертвой, о какой мы подумали, была карьера: мы сможем найти в этой жизни что-то гораздо более интересное, чем подъем по служебной лестнице. Матильда взбунтовалась против устройства, которое всеми своими сложностями мешает нашему однозначному и непреложному счастью. Она собрала чемодан и переехала ко мне, отказавшись от клеток распланированной жизни. Мы были в том возрасте, когда веришь, что способен скроить жизнь по своему лекалу, и она тебе поддастся и послушается, и твоя задача, не лишенная мудрости, сохранить эту веру как можно дольше. Мы с Матильдой добросовестно поддерживали свою веру наивностью и убежденностью, плывя вперед без руля. Она приехала ко мне с чемоданами, и вот мы живем у Андре и Жаклины на полную катушку. Чудесное время, когда мы ни на секунду не теряем друг друга из виду, когда звонки из ректората – единственные черные тучи на нашем небосклоне: бюро 124, мадемуазель Серная Кислота излагает, какие предусмотрены санкции, что вот-вот будут применены, денег меньше, выговоров больше, администрация – мотор, работающий в двух режимах: очень медленно, если она вам что-то должна, но очень быстро на расправу. Все это безобразие спаивает нас еще крепче, а счастье оттого, что мы вместе, сметает любые неприятности. Как будто для того, чтобы еще больше искривить все прямые, вокруг нас все сдвигается и шатается. Но мы покупаем себе шале, альпийский домик, в местечке, которое зовется Шатле. Оно затеряно среди лесов и лугов Бофортена, от него далеко до всего на свете, в том числе и до работы, там нет водопровода и электричества, домишко трухлявый, покосившийся, вокруг него бурьян, но зато окна выходят на юг, в лесу водятся лисы и олени, летают ястребы, а вся эта живность для каждого из нас троих совсем не последнее дело. Существа, приступившие к трудной работе слияния жизней, жестко и сладостно стремятся изъять себя отовсюду, и лучшая им союзница, не ведающая пощады, – природа. Наши будущие семьи ужасались нашим скоропалительным решениям, но мы повзрослели. Сказать себе, что в тридцать лет у тебя наступил подростковый кризис, – не такая уж плохая новость: если жизнь ты живешь, опаздывая, то, может, не поторопится к тебе и смерть. Вот классическая психология влюбленности в пору ее расцвета: разжигать безрассудство безрассудного, пренебрегать привычным и ожидаемым, безудержно навлекать на себя нарекания, причиной которым мы сами, хоть себе в этом не признаемся, и которым противопоставляем царственное презрение. В общем, окружающее стремится нас уверить в несостоятельности наших мечтаний, а в нас крепнет уверенность, что никому на свете до нас дела нет, а нам довольно и самой малой малости. Но будем честны, наша уверенность неколебима внутри гнезда, за порогом которого клубятся другие жизни и где нескончаемая борьба истощает силы ядра, а вовсе не придает ему их. Так будем осторожны с переключателем.
И вот мы втроем, вместе, насколько это возможно.
На неделе я работаю как положено. Матильда и Убак исследуют леса вокруг Шатле, а вечером делятся со мной своими открытиями – они нашли водопадик, лисички, лужайку с ланями. На Матильду обрушивается все больше громов и молний, и лес для нее – что-то вроде маски для партизан. Я трачу массу сил и времени на дорогу, но плюю на это – обрести свою собственную крепость дороже всего на свете. Дни похожи друг на друга, но ничего не перекладывается на завтра, мы шагаем рука об руку. Убак втирается между нами, утыкаясь своей влажной мордой в десять сплетенных пальцев, и мы довольны своим графическим романом и больше ничего от жизни не просим. Сейчас об этом не подозреваешь, и это к лучшему, но дни нашего непокорства будут самыми счастливыми. На выходные мы отправляемся лазить по скалам, выбирая такие, что стоят у дороги, чтобы Убак мог нас спокойно дожидаться к удивлению и радости других скалолазов. Однажды на Тет-де-Бальм[51] он одолел первые два перехода и дожидался нас на уступе, идущем вдоль скалы, под термозащитным одеялом от солнца. Следующая связка решила, что повстречалась с йети, и перепугалась больше Убака.
Зима тоже оказалась прекрасным временем года. Утром мы с Матильдой ходили на лыжах, после обеда любили друг друга, а вечером наслаждались макаронами с сыром. Когда мы отправлялись в многодневное путешествие на лыжах с камусом[52], мы брали с собой и Убака. Мы ночевали в палатке. Я сказал Убаку, что каждый альпинист должен сам нести свою еду, таков закон, но я согласен взять его еду на себя, но зато ночью он отплатит нам за это сторицей, обогревая наше жилище, а заодно и нас с Матильдой, лучше, чем горячие источники Монетье. Убак, довольно поворчав, засыпал через минуту и храпел не хуже людей. Утром я видел по глазам Матильды, что она подозревает и меня в пении каноном с Убаком. Пес подходит к выходу из палатки, покрытой инеем, словно идет на пляж, мы расстегиваем молнию, и он отправляется дышать воздухом. Мы смотрим на него с восхищением – в этих очень суровых местах ему ничего не нужно кроме того, чем его уже наделила природа, он встряхивается, потягивается и больше ничего, тогда как мы, люди, кутаемся в горы гусиного пуха и тренируемся часами, чтобы здесь выжить. Из чего же ты сделан, Убак?
В другое время мы в свои свободные дни подновляем наш домик. Само собой разумеется, что с нашим отсутствующим по части строительства опытом и скудными финансами мы даже представить себе не могли объема предстоящего нам ремонта. Убак засыпал в полуметре от отбойного молотка или возле накренившейся стены без фундамента, его черная шерсть седела от побелки, а иногда блестела от льняного масла. Он раскапывал вещи столетней давности и нашел детонатор, а потом подружился с семейством барсуков, решив раз и навсегда не отягощать свою жизнь подозрительностью и антипатией. Вечером, сидя в налобных фонарях около жаровни, мы пили суп из одуванчиков и ели ванильное мороженое, посыпанное шоколадом, если нам, сладкоежкам, нужно было продержаться до глубокой ночи. А когда у нас в шале, открытом всем ветрам, было уж слишком холодно, мы пили вино. Жизнь хороша, и чтобы чокаться за ее щедроты, достаточно сидеть рядышком. Потом появились окна вместо дыр, потом свет, а не свечи, потом плита и вода, и эти удобства, появляющиеся постепенно, оделяли нас блаженным чувством: до чего же здорово жить на этом свете.
Убак был все время с нами. Куда бы мы ни отправлялись, он всегда нас сопровождал, был на виду, но так скромен, что его присутствие становилось почти незаметным. Большая собака с такой бархатистой ловкостью проскальзывала между створок дверей, ножек стола и неизвестных человеческих ног, что все забывали о том, что он рядом. Знал ли он, что это его главное преимущество, благодаря которому он в самом деле был всегда с нами рядом? Неважно, где мы останавливались, в ресторане, на станции или на лугу, Убак вел себя совершенно одинаково. Он или укладывался на наши ноги, осознав, что именно они источник движения, или, быстро оглядев местность, укладывался на перекрестке, через который должно проходить предполагаемое отступление. В обоих случаях полное спокойствие, бок и голова на земле, но один глаз на все вокруг, а другой – на нас.
Воспитание Убака, по нашему ощущению разумное и гармоничное, могло бы вызвать в нас доверие к идее завести ребенка. Настоящего, который разговаривает, делает уроки и будет поздравлять нас с днями рождения. Но мы не захотели, ни Матильда, ни я, сколько бы раз мы об этом ни говорили, и нас снова радовало, что и тут наши представления о жизни совпадают. Мы не чувствовали необходимости продлевать нашу любовь созданием новой жизни, она была сильной, она могла длиться сама по себе.
Наша собака не была замещением или отвлечением. Убак взрослел, старел, если переводить на человеческий возраст, он был теперь старше нас. Если считать, что до этого он был нашим сыном, то теперь становился братом, а завтра должен был стать отцом, и тогда это уподобление выявляло свою откровенную нелепость. Уважение к самим себе и к Убаку как к отдельному полноценному живому существу не нуждалось в такой глупой путанице. Шопенгауэр, например, считал своего пуделя Атму своим наследником. В общем-то, как мне кажется, любая добрая мысль может пойти на пользу и человеку, и собаке, но гуманность вовсе не означает, что ты видишь всех только людьми.
Мы не представляли себе своего Убака и в качестве самца-силача, которого кроме голубого ошейника необходимо оплести еще и большим количеством мускулов. У собаки своя жизнь, пусть делает то, что ей хочется. Природа не категорична, следуя ей, самки встают на защиту и кусаются, а самцы заботятся и выхаживают. Убак не обделен и индивидуальными свойствами, он сформирован своим характером и своими собственными экспериментами, своим собственным опытом, его можно узнать среди миллионов бернов. Втроем мы представляем собой пару и что-то вроде нашего альтер эго, оно рядом с нами, вместе с нами, заодно с нами. Вместе мы три живых существа, этим все сказано. Однажды мы хохотали, читая на обертках от шоколадок объяснения символики цифр, хохотали, пока не наткнулись на цифру 3. Тут мы прикусили язычок. Серебристая бумажка сулила нам идеальное равновесие и неизменный ход времени: вчера, сегодня, завтра. Похоже, она обращалась именно к нам напрямую. Мы, отъявленные атеисты, оказались не чуждыми идее Троицы.
Кое-кто называет нас, присоединяя к нам Убака, семьей, но мы бы скорее предпочли называть себя стаей, потому что в стае не обязательны кровные связи, но обязательны взаимная помощь, верность и свобода, в которых не клянутся, обходясь без церемоний. Воспользовавшись этой языковой уловкой, мы наделяем себя еще и правом украшать свою жизнь небольшой долей «диковатости», какой ей явно не хватает. А если в нашей стае зоологи захотят непременно выделить доминанта, то мы объясним, что для нас это вечность, о которой мы искренне мечтаем.
Этим утром я заглянул в кафе «Спор д’Ареш», его хозяину Фелисьену за восемьдесят, он закладывает черную шариковую ручку за ухо, а блокнот на спиральке кладет в карман большого синего передника и всегда говорит: «Четыре сорок», какой бы напиток ты не заказал. Фелисьен принес мне, как всегда, черный кофе без сахара – хорошо, когда не изменяешь своим привычкам и снова сидишь все в том же кафе. Еще он принес миску с водой для Убака. И кофе, и воду – на круглом деревянном подносе, потом оглядел свое крошечное кафе и спросил:
– Ваша Матильда сегодня не с вами?
Со мной Фелисьен на «ты», я ему как внук, так что я понял, что ко мне он присоединил и Убака, а в целом, на его опытный взгляд, у нас восемь ног, и тогда мы не хромаем.
Мы все стали сильнее.
XIV
Вот почему еще хорошо, что с нами Матильда.
Случилось так, что нам теперь приходится гораздо чаще посещать ветеринарную клинику. Я бы даже сказал, что ее приходится посещать даже слишком часто, учитывая нашу любовь к спокойной жизни, но, похоже, за безмятежное счастье полагается взымать плату, посылая кусты терновника.
Теперь наши визиты в клинику – сплошное беспокойство. Идея умиротворяющего общения с ветеринаром, какая была у меня до сих пор, окончательно меня покинула. Что же скажет мне доктор на этот раз? Вот что меня волнует.
Убак, главная наша тревога, теперь не отвлекается; даже сидящие вокруг зверушки ему больше не интересны, он при нас как приклеенный, вжался в ноги Матильды, потом в мои, чуть не отодвинув нас со стульями; вжимаясь, он как будто хочет в них спрятаться. Я не стараюсь его окликнуть, тем более успокоить. Подрагивающим телом, памятью в лихорадке он умоляет нас уйти отсюда как можно скорее и вернуться к спокойной жизни. Страх в кубе, его и наш. Как бы мне хотелось быть здесь для вакцинации! Беспечные посещения клиники были у нас совсем недавно, они были вчера, а сегодня мы уже хотели бы вернуться в это прошлое – когда жизнь короткая, быстро вспоминаешь, как губительно время. О каждом малейшем нарушении мы докладываем эксперту, только они и бросаются нам в глаза – никаких успокоительных мурлыканий, возможные опасности вышли теперь для нас на передний план, и оправдавшаяся тревога дает пищу для следующих. Теперь ни один ветеринар не говорит нам, что Убак растет, теперь нам говорят: Убак стареет. По счастью, жизнь – как река, она переменчива, страхи страхами, но бывают времена, когда все идет на улучшение, когда даже кажется, что бояться нечего, и ты забываешь о страхах. По счастью, кроме растерянности и отчаяния, которые стараешься скрыть, есть спокойные радости, особенно ценимые, потому что теперь-то ты с особой остротой понимаешь, насколько они преходящи.
А бывает, лодка с треском врезается в непредвиденное препятствие. В одно мгновенье все рушится и может быть унесено течением. Убак – вот он, лежит на террасе в Шатле. Сейчас около восьми утра. Обычно утренние встречи – это всплеск восторга, по ночам собачье сердце крепко спит. Я усаживаюсь на пороге, но Убака не пускает ко мне его мохнатая телесность. Он рвется ко мне всей душой, но тело лежит неподвижно. Я бросаюсь к нему и уже понимаю, что произошло что-то страшное, я зову Матильду. Я слегка притрагиваюсь к его боку, он рычит. Глаза Убака говорят, что сам он ничего не понимает и что теперь помочь можем только мы. Я стараюсь не показать ему, насколько напуган; беру его на руки, стараясь изо всех сил не причинить ему лишней боли. Мы поднимаемся на двадцать шесть ступенек к машине, и я почти не чувствую тяжести Убака. Форс-мажор вскрывает в нас новый источник сил. Последняя деревянная ступенька подгнила и под ногой прогнулась, я едва не уронил своего пса. Ехать нужно было очень быстро, но желательно без тряски, и по дороге вызвать дежурного ветеринара, потому что день был субботний. В клинике спокойствие доктора Вики на этот раз на нас не подействовало. Рентген и УЗИ брюшной полости выявили неведомо откуда взявшиеся беды: разрыв селезенки, перитонит, начинающийся сепсис, неминуемая смерть. На этот раз счет шел на минуты. Помощница ветеринара прибежала очень быстро. Хирург влетел в операционную, как молния. «Вам позвонят во второй половине дня». А мы, пришибленные и жутко одинокие, притулились в углу приемной. Мы ведь с ним и не попрощались как следует…
Мы увидели Убака только через два дня. В клетке. Он был похож на раненого на войне – половина туловища обрита, шов от сих до сих, и чуть ли не сто зажимов. Мы встретились будто в первый раз, он жалобно застонал от радости, а я боялся, что у него разъедется живот. Я не хотел плакать, но все равно очень много плакал, когда Убак остался в больнице и я думал, что всему конец.
Слезы всегда непрошенные, оплакиваешь все мировые страдания, они сперва медлят, наполняя глаза, задерживаются где-то позади носа, а потом просто льются потоком, и все. Кто измерял величины горя? Убак слизывает мое горе с век, горькую соль любви. Нам сказали, что мы сможем забрать его через два дня. А что, если мы попросимся здесь переночевать? Мы, наивные люди, принесли ему кровяной колбасы для восстановления крови. Он поднялся с трудом, но ему уже лучше, возвращается блеск в глазах, пока еще светится только краешек облака, солнце еще не сияет вовсю, но тепло жизни уже чувствуется. А оно могло исчезнуть навсегда ранним весенним утром, точно таким же, как множество других. Мы это знаем, но всегда забываем. Если бы дома нас в это утро не было, Убак бы умер. Если бы мы проснулись на час позже, он бы умер. Если бы доктор Вики не осмотрел его, он бы умер. Чтобы оставаться в живых, нужны помощники.
Непредвиденные беды, разумеется, часто случались в праздники или в выходные, когда положена двойная оплата, но кто об этом думает? Деньги тут не имеют никакого значения, всегда найдешь, от чего отказаться, на чем сэкономить. Я с нежностью смотрю на обладателей животных, совсем не все они купаются в роскоши, но все готовы поступиться своими скромными капиталами ради собаки, кошки, осла, словом ради другого в обличье животного или птицы, отказавшись от плоского телевизора, выходных на Майорке или еще чего-то, что кому-то другому невозможно себе представить. Во время кризиса 2008 года кое-кто из умных и трезвых аналитиков предсказал, что соба-собачечки и коше-кошечки падут жертвой суровых выборов. Ничего подобного! Не деньги вышли на первое место, потому что гораздо чаще главное – это любить кого-то другого, что всегда требует затрат и при этом бесценно.
Доктор Вики спас жизнь Убаку. В другой раз дочери Убака спасет жизнь доктор Форже, «моя звездная операция» – скажет он нам потом: несколько часов он распутывал кишки, сбившиеся в плотный комок.
Ветеринары – люди высшей породы. Я говорю это не из желания подольститься к судьбе, чтобы она нас пощадила, для этого слишком поздно. Это именно так на самом деле.
Они оперируют крестообразную связку в восемь часов, опухоль кишечника в девять, помогают при родах в десять, извлекают опасного паразита в одиннадцать, занимаются глаукомой в двенадцать, а кроме этого спасают раздавленного пса с покалеченными лапами, который визжит, истекая кровью. Вторая половина дня будет похожа на все другие тем, что опять будет непохожа на первую и на завтрашний день. Ветеринары – специалисты во всех областях, причем работы делают столько, что и десять врачей справились бы с трудом, и вдобавок они имеют дело с пациентами, которые не могут сказать, где болит. Их замечательных умений требует мяукающий, лающий, воняющий, орущий, поющий хаос, который никогда их не поблагодарит. Вечером они прощаются со своими помощниками, садятся в свои машины, не большие и не черные, и не со стоянки, отведенной для профессоров-ловкачей, и возвращаются к себе домой, чаще всего в какую-нибудь деревеньку. А завтра к ним снова привезут их безъязыких пациентов и снова им придется прибавлять к своим умениям дотошное внимание и сообразительность, иначе говоря интеллект.
Случается, что мы прославляем докторов-ветеринаров как спасителей Убака или какой-то еще собаки, случается, что мы их ненавидим за их зловещие предсказания и за то, что они так редко ошибаются. Вот таким всегда сверхэмоциональным образом они вплетаются в нашу жизнь. Часто нам хочется от них услышать совсем не то, что они нам говорят. Их знание собак сталкивается с тем, что мы знаем о своей собственной. Пусть я не знаток в любых других областях, но мою-то жизнь никто не знает лучше меня! Мне случается хитрить, я говорю им не все, так я надеюсь услышать другой диагноз, и значит, обеспечить себе другую жизнь, но они очень скоро обнаруживают мои хитрости, и тогда я чувствую себя полным идиотом из-за того, что старался ввести их в заблуждение. Но до чего же они достают своими утверждениями, что собака этого не чувствует и этого не думает, что не различает красного, розового и оранжевого, что хаски радостно показывает язык хозяину, когда он разоряется у него за спиной. Кто им это сказал? Они что, когда-то были собаками? Год за годом плетется сложная связь с ветеринаром, о котором мы с такой легкостью говорим «наш». Осложняется она еще тем, что поведение пациента неизбежно включает в себя море интерпретаций. Наш главный подопечный никогда не произносит ни слова, предоставляя возможность своему любимому человеку обращать внимание на признаки, какие ему больше нравятся – поживее смотрит, легче двигается, съел суп, на небе засияли звезды. Эти подсказки сердца рано или поздно придется проверить реальностью анализа крови или контрастной эхографией, и тогда ветеринару вновь выпадает роль, которую вы ненавидите: он погружает вас в мертвящую данность. А в другом случае эта данность нашими молитвами отодвигается, и это просто замечательно.
В общем, доктора в зеленых халатах присутствуют в нашей жизни все чаще, и понемногу за нашими горестями, а потом радостями начинает маячить вопрос – о неизбежном, о пороге. Он далеко или близко? Но такой день настанет, вот это точно. Река замрет, ни одна из этих рек не течет бесконечно. Река достаточно побыла рекой. Капитан Убак со своим экипажем окажется перед морским простором, и как же мы хотим, чтобы навигация шла как можно более плавно, устья иной раз бывают такими прихотливыми… Перед лодкой откроется бескрайнее пространство, необъятнее всего, что мы только можем себе представить, но сияющая эта поверхность таит под собой мрачную глубину, и тогда перед каждым человеком неизбежно встает вопрос, на который он обязан ответить: должен ли он дерзнуть и врезаться в эту бескрайность?
Любовь и что-то нечистое, у мужчин в этой области возникает примерно такой же вопрос.
Жизнь собаки? Решение необратимо, и нет возможности узнать волю самого страдающего пса, понять, каковы для него границы дозволенного? Молчание – это тупик, но в то же время и помощь. Однажды настанет день – я это точно знаю, – сколько бы мы ни противились, но мы окажемся в клинике, в помещении, стоящем немного в стороне и немного сумрачнее других. Убак, доктор Форже или другой какой-нибудь доктор, Матильда и я, мы будем решать этот проклятый вопрос, только мы вчетвером, располагая шприцем со снотворным, решать, что же мы все-таки должны пережить? Однажды – в один день или в другой – все лодки тонут, дерево гниет. Мы будем говорить шепотом. Может, такая смерть лучше, чем внезапная на бегу за зайцем? Если бы я знал. Наверное, Убак имеет на этот счет свое мнение.
Но сейчас этот вопрос не стоит! Мы деятельно отодвигаем его и верим в жизнь, мы не согласны решать его так рано. Нашей собаке шесть лет, считается, что это середина жизни, в ней сорок два килограмма живого веса, зубы чуть тронуты зубным камнем, лай будит эхо долин и слышен до края света. Мы выходим из клиники. В этот раз я сопровождал Убака, и мы свернули судьбе шею. С тех пор Матильда несколько раз отправлялась с ним в клинику одна и возвращалась с хорошими вестями. В тех случаях, когда я водил Убака, вести бывали похуже. Нет, речь не о том, чтобы поддаться суеверию и поручить Матильде визиты в клинику и их благополучный исход, нет, нет, я совсем не об этом. «Всего лишь небольшое расстройство, – сказал и мне тоже доктор Форже. – Убак где-то нашел несвежий кусочек мяса. Не волнуйтесь, как началось, так и кончится, поверьте». Охотно!
А когда мы уходили из клиники, доктор Форже – такого здесь практически не бывает, потому что если речь идет о сердце, то исключительно о сердце собаки или кошки, – так вот, доктор Форже вышел меня проводить. И сказал мне примерно следующее:
– Почему вы стесняетесь? Не надо! Не стесняйтесь радости за вашу собаку, ваших страхов и опасений. Ждать, что кто-то их поймет, разделит с вами, – пустая трата времени, дождетесь только насмешек из-за ваших историй с Убаком. Но вы не обращайте внимания!
Я его поблагодарил довольно пространно: да, конечно, само собой, что мне за дело до каких-то еще точек зрения? Не буду на них обращать внимания. С большим удовольствием. После чего последовала классическая фраза, завершающая все консультации: «Не говорю вам “до скорого”, несмотря на удовольствие с вами повидаться».
И мы рассмеялись, веря, что нашли хороший способ избегать крайностей и держаться в рамках избранной нами жизни.
XV
Я пробовал говорить и «пойди», и «найди», и «уйди». Безрезультатно. Даже если повышать голос, никакие приставки не действуют. Мой компаньон демонстрирует полное спокойствие и не трогается с места.
Но если в моих словах мелькнет хоть тень обещания: «Может, пойдем погуляем?», даже если я говорю это Матильде и полушепотом, жизнь Убака мгновенно приобретает совершенно иной оборот. Это слово из его словаря, это его любимое слово. Двадцать мускулов, каждый на своем месте, напрягаются, готовясь вас охранять, уши встают торчком – одно, если это ленивый день, – глаза раскрываются, в них сквозит недоверие. Задняя часть приподнимается, как на пружине, передняя тянется с просьбой – я тоже с вами! После чего Убак ходит за нами по всему дому, вертится под ногами, юлит, лает из опасения, что мы позабыли о нашем намерении, – он знает, насколько обещания людей изменчивы. Но если всего этого мало, он бежит и приносит поводок. Мы им никогда не пользуемся, но какая другая вещь может показать так доходчиво, что он уже готов отказаться от своего восторженного ожидания? И вот тут-то мы начинаем двигаться. В конце концов, слово «чувство» произошло от «чуять», а «чуять» – в первом значении это «слышать».
Миллион – не скажу, но тысячи – это точно, тысячи километров мы пробежали вместе с Убаком. И если – вообще-то, так оно и случилось – большая часть жизни сотрется, то все-таки я знаю, что в тот вечер, когда я начну нанизывать воспоминания, часы наших блужданий с Убаком в горах окажутся самыми стойкими. Дороги, дорожки, тропинки, которые мы прокладывали или по которым ходили, густые леса, ровные лужайки, берега ручьев и рек, хлебные поля, извивы озер, округлые холмы, торчащие скалы, ледники, парки, фермы, ничейная земля между виноградниками, болота, сугробы, песок, высокие травы, сухие листья, камни, пыль, грязь, снег, дождь, жара, иней или теплый альпийский ветер, восход солнца или его закат, ночь, несколько удивительных мгновений или целый долгий день – и повсюду, кроме разве что островов, всегда рядом с нами горы. И всегда мы вместе.
Сколько же мы бегали, сколько бродили. Убак всегда впереди. Почему? Чтобы прокладывать путь и предупреждать об опасности? Или чтобы первым схватить оброненную корку хлеба? Или чтобы тыл у него был надежно защищен? Только он один знает, почему он бежит всегда впереди. Каждые десять метров он оборачивается, озабоченный, где мы там? И снова бежит вперед. Он соблюдает общее направление, но время от времени уклоняется то в одну, то в другую сторону – тут мы с собаками схожи, им тоже всегда мерещится, что сокровища поджидают их на противоположном берегу. Когда Убак так мечется то туда, то сюда – не зная, как видно, какой сделать выбор, – я говорю ему: «Старина, берега опять морочат тебе голову». Разведку Убак ведет, чуть ли не уткнувшись в землю носом. Я всегда боюсь, что он налетит на дерево, но такого пока не случалось, никогда, даже вечерами, сливающими в одно все краски. А когда Убак отрывает нос от земли, мне нравится думать, что он залюбовался горизонтом. На всех перекрестках, воображаемых или реальных, Убак дожидается нас. Иногда, чтобы поставить его в тупик, мы с Матильдой расходимся в разные стороны, но он знает, что смысла в этом нет никакого, лает понарошку, и все идет своим чередом.
Если я валяю дурака, становлюсь на четвереньки, иду рядом, Убак смотрит на меня укоризненно. Если я продолжаю игру, он переходит на галоп и уносится от меня, давая понять, насколько она неуместна, но при этом никогда не теряет меня из виду. Только в редкие зимние дни Убак соглашается идти за нами следом, замучившись, как и его хозяева, месить рыхлый снег.
Где бы мы ни жили, вопрос был один: куда нам пойти гулять?
Иногда ответ был очевиден: зелень окружала дом, и жизнь кипела, куда ни взгляни. И так бывало чаще всего. Но в других случаях приходилось исхитряться, вынюхивать, выхаживать – вокруг только мостовые, улицы, парковки, развязки, под ногами серо-черный асфальт, расчерченный линиями, отовсюду веет жаром, воздуха нет, неужели все это тоже называется пейзажем? Жить в обществе собаки – значит узнать: вся земля делится на две части, в одной телу удобно и приятно, в другой ему достается от асфальта. В городах, стране каменных углов, приходится искать долго. Мы сделались специалистами по части отыскивания зелени в городах. В первую очередь Убак. Он чувствовал совершенно точно места, где город дышит, и вел меня туда: между двумя подземными парковками обнаружились вдруг какие-то нежданные горки, поросшие травой; нашлись аллейки с двумя рядами кустов, привилегия мэрий; упрямые мальвы растолкали мостовую острова Ре[53], словно сорная трава, напомнив о бывших когда-то на углу улицы садиках работяг – теперь они загорожены рекламным щитом, на котором нарисованные люди счастливо улыбаются на своем балконе с салатом. Убак бежит по невидимым стрелочкам к городским легким, и дорога к ним даже в незнакомом городе почему-то была известна ему заранее.
Но гораздо чаще мы в сто раз удачнее соответствовали этой нашей потребности – вокруг простор, зелени хоть залейся, и границы окружающей бескрайности только в нашем воображении. И вот мы идем гулять, я подчеркиваю – мы, потому что никто никого не прогуливает, мы гуляем на равных.
В нашем дне, всегда распланированном и расписанном, есть пробел, взятый в скобки. Это прогулка. Променад, да, в первую очередь это променад, потому что всегда нечто неожиданное, непредсказуемое, романтичное. Все или не все, но обязательно вместе, мы – в провал, где больше не существует дел, а существует только жизнь. Убак и я. Матильда и Убак. Убак, Матильда и я. Какой-нибудь гость. Но даже если мы и Убак в лесу, и он свободен бежать, куда вздумается, он непременно будет иметь нас в виду и с нами считаться. Повсюду. На старой дороге за нашим шале в сторону Ле-Манон, по которой мы ходим обычно торопясь, скорым шагом, и в лесу Катр-су, где в свой свободный день мы можем гулять час или два, любуясь альпийскими вершинами. Убак всегда ведет себя одинаково: он уяснил, в каком направлении мы идем, и потом охотно сбивается с дороги, можно сказать сознательно плутает, в общем, что именно он делает, пусть решает сам, наш первооткрыватель. Значима не длительность прогулки, а ритм, в каком она проходит. Убак – и я думаю, что вообще все собаки, – не понимает, что мы можем в этот момент торопиться, а зачем тогда вообще гулять? Даже если прогулка будет длиться десять минут, потому что график дня больше не выделил вам ни минуты, важно изобразить, что она может длиться всю жизнь. Убаку совершенно безразлично, дойдем ли мы до конца тропы в лесу Пеллаз и будем ли любоваться потрясающим видом на Пьера-Мента; короче, ему безразлично, насколько длинной будет дорога, длинной дороге он предпочитает медленное время. А если времени мало, то тем более надо его использовать не спеша. Убак меняет скорость только в самый последний момент. Мы уже у порога, и не успеваю я как следует открыть дверь, как Убак пулей влетает в возникшую щель с риском расплющить себе голову. За редчайшим исключением все собаки так делают, можно подумать, что за ними гонится мясник-китаец.
Мы втроем, мы вместе – вот что важно. В редких случаях, когда Убака нет с нами, он у моих родителей или в другом, не менее почетном изгнании, нам с Матильдой гораздо реже приходит на ум идея пойти погулять. Как все нормальные спортсмены, подсевшие на эндорфины, мы продолжаем тренировки, но чтобы отправиться гулять, просто так, без цели, нога за ногу, – нет, такого в голову не приходит. Нам не хватает стимула – нет Убака, который бежит впереди нас и рыскает по сторонам. Призвание собак – оберегать нас от окостенения, они живое противоядие от неподвижности. Будем настороже, старикам в таких случаях грозит смерть: наступает день, когда их собака умирает, выходить на улицу теперь грустно, не нужно и трудно. Лишившись жизненного стимула и своего лекарства, старые люди предпочитают тоже остановиться.
Мы вместе с Убаком поднялись на вершину горы Крет-де-Жит. Площадка маленькая, думаешь, как бы не рухнуть в пустоту, но свалиться здесь невозможно. Обзор отсюда впечатляющий и невероятный. Мы над озерами Розеланд и Життас, совсем рядом Монблан, он все освещает, и суслики свистят каноном. Убак, после того как ему удалось наложить лапу на одного суслика, обалдевшего после пятимесячной зимовки, поверил в свои возможности их ловить. Сильно опасаться им нечего, даже если какая-нибудь спящая красавица будет поймана, ее тут же отпустят на свободу, как это было с предыдущей жертвой. Здоровенный берн не понимает, зачем существует насилие.
Но для хорошего настроения одного пейзажа мало. Время, место и занятие, каким занимаешься с удовольствием, – вот тогда, пожалуй, все в порядке. Когда Убак грызет деревянную плашку, он выглядит счастливым, я слежу за ним, но мне не хочется тоже вцепиться в кусок дерева. Когда мы с приятелями громко хохочем, сидя за стаканом меркюре, а то и не одним, Убака забавляет наше веселье, он тоже по-своему в нем участвует, но чокаться не рвется. Даже если мы радуемся вместе, причины для радости у нас разные, и наступает эта радость тоже не одновременно. С людьми чаще всего тоже так – мы радуемся за другого, благодаря другому, немного раньше или вообще потом. Но когда мы шагаем в шесть или восемь ног по одной и той же земле, расхождения понемногу выравниваются, и мне кажется, что счастливы мы бывали одинаково и одновременно. Редко когда и у кого бывало такое единодушное счастье.
Даже если дождь слепит глаза, даже если ветер треплет уши, даже если в приоткрытую дверь высовывается нос, чтобы узнать заранее, как настроены небеса, мне все равно кажется, что Убак достаточно равнодушен к погоде. Собака не отягощена всяческими соображениями: если идет дождь, то он идет, вот и все. Выйти на улицу, что бы там ни происходило, – это самое лучшее, что только может быть. А я, когда смотрю в окно, обеспокоен, я всматриваюсь, хочу понять и раздумываю, что бы такое мне надеть, чтобы никакие небесные капризы не застали меня врасплох. Убак ждет, чтобы дверь открылась, и выходит в чем есть. Без малейших сомнений с января месяца до декабря. Нужно в самом деле иметь особую связь с погодой, чтобы обладать подобным постоянством. Я вижу, насколько он прочный, а себя я ощущаю хлипким, уязвимым, он водонепроницаемый, а я промокаю. Убак сделан из другого материала, и я завидую его прочности, его эластичной несгибаемости. Поначалу я брал с собой зонт, зонт смотрелся как нечто чужеродное. Потом я стал надевать непромокаемую куртку последнего образца, промокал очень скоро и, съежившись от промозглого холода, просил про себя, чтобы Убак как можно скорее устал и решил вернуться домой, чтобы топить со мной печку. Теперь моя синюшность, похожая на синеву почтовых открыток, смущает меня гораздо меньше; моя собака научила меня принимать внешний мир таким, каким он достается мне в данную минуту. Если он бушует, я ценю в нем силу характера и нахожу неожиданную красоту, потому что и в этом случае, как, собственно, и во всех других, все зависит от нашей точки зрения. Сегодня, если бы я должен был выбрать один какой-нибудь вариант погоды, то я выбрал бы переменную облачность. Погода – это же все та же жизнь, она то улыбается, то хмурится, и достает своим непостоянством, а мы, то дрожа, то потея, чтим любое ее настроение.
Прогулки с собакой – это тоже школа. И Аристотель черпал мысли, прогуливаясь в своей школе перипатетиков.
Какая же это радость – идти рядом по дороге, которую знаешь наизусть! Я даже смущаюсь – с чего, спрашивается, радоваться, когда в сотый раз шуршишь сухими листьями возле дома, отправляясь «на прогулку к трем ручьям», как мы ее окрестили. По этой дорожке в век пешего хождения бегали все школьники, и нам на ней знаком каждый поворот, ствол упавшего бука перед ручьем, каркас здания Манюфранс[54] возле моста, часовня, окруженная шиповником; двадцать минут ходьбы, сорок, если туда и обратно, и примерно то же самое, если подниматься на гору, – те же самые запахи, иногда коза, та же самая, с черными ножками, меняются только времена года и мелкие подробности. Мне бы хотелось, чтобы Убак познакомился с цирком Гаварни[55], горной цепью в Пиренеях, побегал по просоленным пространствам вокруг Мон-Сен-Мишеля[56] или побывал в tra mare e monti[57], но к чему нам экзотика? Убаку с ней делать нечего. Жить – вот что его вполне устраивает. Место, время – они не существуют, жизнь не ржавеет от наматывания одного и того же, потому что она вне места. Убак носит в себе дар превращать любую рутину, удручающую, если смотреть на нее моим привередливым взглядом, в приятное исследование, которое доступно всегда. Повторение для меня скучно и утомительно, для него оно убедительно. Он как будто вновь и вновь прорисовывает контуры действительности, вынюхивая там и здесь незначительные в ней изменения, с его стороны это милое внимание к известному, и оно помогает распознать счастье. В обыденной жизни, которая с точки зрения тирании чудес выглядит уступкой жалкой серости, Убак помог мне разглядеть хрупкую утонченность, а в горячем стремлении убежать от банальности – торжество этой банальности. Так да здравствует путь к трем ручьям и обратно домой, путь новостей и изменчивости, праздник живущих общей жизнью!
Да заслужит мгновенье того, чтобы стать замечаемым. Что-то немного у нас умельцев по части удовлетворенности жизнью, и те учителя, что призывают нас всасываться в сладость настоящего момента, не забывают пожурить за то, что мы не делали этого раньше, и предупреждают, чтобы непременно делали это в дальнейшем. По сути, расхваливая нам жизнь вне времени, они постоянно говорят нам о времени. Очень часто у людей, воспевающих розы, серый цвет лица, и единственным успехом их песнопений будет наше желание поступать ровно наоборот, пренебрегая тем, что они считают полезным. Для Убака минута – это единственное его расписание, и он меня вдохновляет, а это совсем иное дело. Пойти в Рош-План – это совсем не стремление как можно скорее оказаться среди черничников на конечном участке тропинки, откуда так красиво смотрится долина Альбервиля, и это вовсе не желание полюбоваться сверху местом, откуда мы пустились в путь, или рассмотреть внимательно Мон-Мирантен, куда собираемся отправиться завтра. Нет, это просто ты, вот здесь, на этой вот дорожке, а на ней лежат три камешка, а на небе тучка, и они достойны тех секунд нашей бесконтрольной жизни, которые мы им посвящаем. Эти секунды наполнились, и появилось ощущение, что наша жизнь стала длиннее. Обычно для нас воскрешают запах смерти, чтобы мы наконец согласились обратить внимание на секунды жизни, но веселая беготня собаки с высунутым языком – это подлинное торжество каждой секунды, и ее магию не затопчет никакая жизнь.
Что до жизни, то одна из ее колючек – это неизвестность. Когда Убак видит, что я беру серые кроссовки, он знает: стремительно растет возможность нашего совместного выхода. Но если потом я беру зеленый рюкзак, он снова ложится. И немного сердится. В случаях менее очевидных я не знаю, по каким признакам он ориентируется в ситуации – по взгляду, поведению, чему-то невидимому, но, наверное, по моей манере брать ключ от фургона, класть руку на дверную ручку, он знает, будет то или это. Но на этом его ясновидение кончается. Если речь о путешествии, то куда мы едем? В деревню или на другой конец страны, в Виллар или в Пэмполь? На час или на десять дней? Убаку это неважно, он подключается сразу, и он сразу рад. Собака не загружает себя предвидениями. Кто еще обладает такой способностью? Большинство людей из тех, что меня окружают, хотят знать все, вплоть до того, чем займут свою свободу; где они будут через две недели, какой вид они будут наблюдать, что соседи скажут о тирамису и постельном белье и каких дурных последствий ждать от рабочего графика. Пусть с ними ничего не случится – вот их главный план. Убак ни в одну из секунд своей жизни не намерен устранять неизвестность, у него нет на это средств, и я уверен, что желания тоже нет. Он ничего не ждет от происходящего, и это очень помогает тому, чтобы происходило многое. Ты путешествуешь, как бы отвернувшись от времени, ты не в подчинении, ты движешься, и начинают появляться чудеса, и ты всегда им рад. И если мое положение в качестве человеческого существа уж по какой не слишком-то хорошей причине мешает мне погрузиться душой и телом в бытие, пути которого нам неведомы и которое постепенно приоткрывается нам в своих каплях – минутах, то я предпочитаю присоединиться к тому пониманию жизни, какое, сам того не подозревая, передает мне Убак: к согласию принять на себя богатства неизвестности и, самое лучшее, вообще о ней не думать.
Есть и еще одна важная вещь, и она следующая после того, что не нужно ничего ждать. Еще не нужно бояться. Куда бы мы ни шли, что бы ни пришлось нам делать: собирать подснежники или перепрыгивать через расщелины, у Убака один ответ – «Я готов». Он принимает, справляется и бежит дальше. Его доверие ко мне стихийно, безоглядно и возобновляемо. И, как говорят президенты в день своей победы на выборах, выражение этого доверия делает мне честь и меня обязывает. Но в первую очередь я нахожу его очень милым, потому что оно не свидетельство скудоумия, отсутствия трезвого разума или нарушений в кортикальной структуре[58], оно не говорит о наивности и в нем нет принесения в жертву себя ради моей пользы, об этом доверии часто говорят «слепое», но на самом деле оно самое целенаправленное и зрячее. Нет, нет, это нечто сопутствующее, взвешенное, а затем переданное. Особая материя, какой я никогда не наблюдал у людей, и, хотя я нахожусь от нее в непосредственной близости, сам я ею не обладаю. В сердечной сумке этой собаки таится огромное количество дерзновения, оно распространяется повсюду, его лучи достигают и меня. А когда веришь существу, которое до такой степени верит в тебя, если столь почитаемая тобой жизнь почитает в той же степени и тебя, то у тебя, очень тебя изумляя, возникает драгоценная возможность почувствовать себя тоже очень достойным существом. В тот день, когда это дерзновенное сердце почувствует, что ему пора на покой, я не знаю, в каком другом существе из плоти и крови я найду хоть сотую часть этой радости жизни, хоть тысячную часть этой восторженности. Понадобится чудо, только чудо, я уверен.
Во время прогулок, если мы гуляли вдвоем с Убаком, я с ним разговаривал. Много.
О ранах сердца и о том, как они заживают, о том, насколько возможны уступки, о страстном стремлении к свободе, о головокружении, какое вдруг наступает, если ты и в самом деле свободен, о дураках и о потрясающих людях, об отсутствии уверенности, на своем ли я месте, и о том, какой он и как живет. Ничего не казалось мне лишним. Убак знал о моей жизни все, как бы всю ее целиком, и – не знаю, каким образом, с помощью каких флюидов – он знал лучше меня, как мне живется. Говорить с тем, кто вам не отвечает или отвечает крайне редко, помогает выскрести из себя все, открыть душу, а если идешь не спеша, и под ногами то корни, то клевер (казалось бы, такая обыденность!), получается что-то вроде лечения. Говоришь о себе без рисовки, не надувая щек, и словно бы очищаешься. В самом деле, среди зеленых лугов, по которым бредешь куда глаза глядят, а вокруг полновесная тишина, не хочется представляться лучше, чем ты есть, и ничего тебе не мешает изливать душу, и какое же это облегчение – говорить все как есть. А потом что-то вроде тяжелого гортанного вздоха вылетает из горла Убака, что несомненно должно означать: «На этом мы остановимся».
Я всегда удивляюсь и, надо сказать, не без радости, смешанной с легкой тревогой, тому, что минуты свободы и тишины на природе до сих пор пребывают бесплатными. Придет день, и народ с биткоинами все же раскусит, что они-то и есть самые ценные ценности.
Вот так мы и бродили с Убаком по горам или берегам речек, бывало, что и под дождем, если вдруг так случалось; веселились вместе, смывая с себя докуку будней, которая налипла у нас на кожу, и становились защищеннее. До чего же здорово полностью от всего освободиться благодаря близости лохматого друга, это какая-то магия, и почему так происходит, я до конца до сих пор не понял: рядом с тобой другой, и он тебе помогает с особой полнотой ощутить одиночество, которое, как ты потом понимаешь, ты делишь вместе с ним. Делать нечего, только шагать, сосредоточенно занимаясь следующим шагом, жизнь, она вот, с тобой рядом, но есть и помехи: любопытные соседи, распоряжения школьного начальства, стоимость зимних шин. Я желаю каждому ознакомиться с географией блужданий, под рукой ощущаешь бегущее время, мысли обходятся без слов, появляются ответы на проклятые вопросы, которые вечно подбрасывает нам жизнь, и – вот ведь неожиданное колдовство – по возвращении воспоминание о недавней прогулке приглашает еще раз пробежать по тем же местам еще более легким шагом. Было бы все то же самое, если бы я бродил один, без моего пса, без моей лакмусовой бумажки? Чтобы узнать это, мне нужно вернуться туда сейчас…
После нескольких гектометров из уважения к Убаку, который тоже имеет право на свой внутренний разговор, я умолкаю. Уф. Наступает следующий, тоже очень хороший этап взаимного сосуществования – молчаливый. Что надежнее молчания объединяет души? Мы, люди, не слишком любим молчание, не очень умеем пользоваться его возможностями, не знаем, как с ним обращаться. Конец – вот что в первую очередь мы ощущаем в молчании, и, чтобы его отсрочить, начинаем болтать, и, возможно, болтовня эта нам даже приятна, но любая длительная отсрочка требует немало сил. И поэтому так приятно необременительное присутствие собаки. Вы молчите, а собака на вас не в обиде, она не приписывает молчание скуке, плохому самочувствию или вашему плохому отношению, грозящему разрывом. Возможность молчать, будучи вместе, – тоже одно из несказанных удовольствий в общей жизни с собакой. В день, когда какой-нибудь сумасшедший ученый необыкновенной хитростью осчастливит собак речью, нас с Убаком уже не будет на этом свете, и, конечно, к лучшему, потому что из обращения исчезнут молчаливые мысли. Мы молчим, но сквозь оболочку, одновременно плотную и неплотную, проникает журчание реки или веселый шум лионского парка, рождая в нас что-то вроде смутных мечтаний. Шагая в молчании, сами того не подозревая, мы без ладана достигаем молитвенной медитации. Потом Убак лает, заметив черного дрозда, и оболочка разлетается, как мыльный пузырь.
Прежде чем повернуть назад или замкнуть круг, мы обязательно делаем остановку. Она может длиться довольно долго, потому что бездействие нисколько не затруднительно для Убака. Мы усаживаемся, наши головы сближаются, и, хотя я твердо убежден, что собакам совершенно безразличны прекрасные виды, мы погружаемся в созерцание горизонта, что в горах не такое уж частое зрелище. Я даю ему попить, он забрызгивает меня из-за поспешности, а потом лижет в щеку из благодарности, и мне это очень нравится, но я говорю: «Фу!» Рассвет или закат очень подходят для такой минуты, а Каменная Россыпь просто создана для нее. Над волнистым хребтом быстро поднимается или за него быстро скатывается солнце, которое мы привыкли видеть неподвижным, окруженным сияющим ореолом, а оно нам напоминает, что вот так же быстро проходит жизнь. Я говорю Убаку: «Ты видел эту красоту?» – и тут же вспоминаю, что терпеть не мог в детстве, когда взрослые своими суждениями о горизонте запирали меня в своей эстетике, и снова замолкаю. Хотя теперь мне кажется, что упоминание о всемогуществе красоты никогда не может быть неуместным.
Прежде чем надолго умолкнуть, я поворачиваюсь к Убаку и говорю ему, что он мой балансир, мне нравится говорить ему: «Ты мой балансир». Желание выглядеть лучше, иллюзии накреняют тебя, и замечаешь это далеко не сразу, приходится выправляться, и дается это с большим трудом. Во взгляде Убака я сразу читаю, в равновесии ли я или дал крен, очень ценно, когда с тобой рядом такой непогрешимый помощник.
Момент сверки, он очень значимый, духовный, но при этом он вне религии и целиком из нашей житейской жизни; очень редко бывает, когда что-то глубоко духовное не имеет отношения к церкви. Убак вежливо выжидает, а потом все с тем же всепонимающим видом возвращается к изучению сосновых бочек, а потом принимается методично помечать свою обширную территорию. Я его спрашивал, почему бы ему не избавиться от своего запаса за один раз, неужели не интереснее гулять без постоянных остановок ради нескольких капелек? Но он предпочитает частые остановки. (Я приму твердое решение больше не докучать Убаку этой темой несколько позже, когда сам, как каждый стареющий мальчик, отправлюсь к урологу, чтобы узнать блестящий результат моего анализа крови на ПСА[59], а уролог без всякого предупреждения попросит: «Расскажите мне о вашем мочеиспускании». И вот тогда я, конечно, еще и немного позавидую надежности сфинктеров Убака.)
Иногда Убак идет рядом со мной как приклеенный, его большая голова прислонена к моему бедру. Иногда в его дружеские чувства проникает малая толика корысти – он почувствовал в одном из моих карманов запах лежащего там бутерброда. И вот в тысячный раз начинается танец взглядов: мы уселись рядом, голова к голове, я берусь за сокровище, я от него откусываю кусочек, глядя прямо перед собой, но знаю – за мной следят, и я перестаю жевать и кошусь уголком глаза. Убак мгновенно отворачивается, словно ничего и не было, и делает вид, что интересуется только облаками в небе, но как только я подношу бутерброд ко рту, он снова искоса на меня посматривает. Мы повторяем эту игру несколько раз. Я предлагаю ему кусок огурца, но он его выплевывает. Кусочек хлеба – он его съедает. Кусочек сыра – вот теперь он в восторге, паренек умеет сообщить мне об этом своими большими круглыми глазами. Каждый раз он одерживает победу, пользуясь моей добротой, каждый раз участвует в празднике, но игра в неуверенность, в неизвестность что-то общему празднику прибавляет.
XVI
Июнь, вечер, и вдруг Убак наотрез отказывается спать в доме.
Такого не было никогда. Обычно наше чудо из чудес бдительности любит спать в нижней комнате у входа. В этот вечер ни о какой комнате не могло быть и речи. Убак улегся на краю террасы, подальше от стен, вдали от каштана, вдали от людей. Я позвал его обратно, он не обратил на меня внимания. Я решил, что в доме ему жарко. Этой самой ночью землю тряхнуло, мы с Матильдой проснулись, и я выглянул наружу – Убак совершенно спокойно спал. «2,6 по шкале Рихтера», сообщила нам поутру газета Le Dauphiné libéré. Баллов, конечно, немного, но внутри дома и этого достаточно. А поскольку Убак знал не понаслышке о наших талантах каменщиков, то, разумеется, у него были кое-какие сомнения относительно прочности нашего жилища. Три года спустя, после сотен ночей, снова проведенных в нижней комнате у входа, сцена повторяется: Убак желает провести эту ночь непременно в обществе звезд. Матильда говорит в шутку: «Друзья, будьте готовы, этой ночью будет землетрясение!» На следующее утро газета сообщила о землетрясении уже в 3 балла, что выглядело солиднее, и еще сообщила о нескольких столетних овинах, которые развалились. Убак знал. Значит, мой пес, живущий спокойной мирной жизнью, сродни слонам из парка Яла на Шри-Ланке, которые чувствовали приближающееся цунами. Кто им об этом сообщает?
Мне нравится мысль о высших силах природы, о чудесах, совершаемых ею вопреки всем формулам человека, испорченного прогрессом, но меня настораживает, что она лениво и однообразно рассказывает одну и ту же историю. Когда у Убака разорвалась селезенка, я благословлял инженеров в городах за изобретение мобильных телефонов, аппарата для ультразвукового исследования и ужасной химии, которая останавливает кровотечение. И что бы в эту минуту принесло мне общение с деревьями? Но это совершенно не мешает тому, что Убак, общаясь с этими деревьями, улавливает то, что я уловить не могу. Видя Убака, лежащего возле телевизора, я могу упустить из виду, что он все-таки животное и, не осознавая этого, но и не забывая, он связан с природой, он ее часть, он сама природа. Как медведь, как горностай, он никогда не будет есть мухоморы. Мы, обладающие неисчислимым количеством связей, за свою долгую историю разрывов разных связей разорвали самую существенную из них, и каждая моя прогулка с Убаком это подтверждает. Скоро только щебет птиц, который улавливает наше ухо, будет читаемым нами сообщением.
Мой пес вновь учит меня реагировать на живое вокруг меня, слушать музыку природы, улавливать ее колебания, вдохи и выдохи, вникать в ее состояния, расшифровывать коды. Научусь ли я когда-нибудь? Если жизнь меня научила, что самый надежный способ вникнуть в окружающий пейзаж – это смиренно в любую погоду телесно с ним общаться, то Убак сообщил мне еще одну важную вещь: нужно стать частью этого пейзажа, и не нужно бояться, что он пройдет сквозь нас.
Без всякой видимой причины, неожиданно Убак замирает. Не знаю, каким образом это происходит. Он изучает, вчувствывается, отвечает на дружескую ласку, молчаливо собирает в стаю невидимое, и вдруг в следующую секунду – остановка, ястреб рассекает воздух, летит рой пчел, поднялся ветер, словом, среда вокруг зашевелилась. И я, последним узнавший новости, потрясен. Утром у нас короткая прогулка, но Убак уводит меня с привычной тропинки и настаивает на другой. Он ведет меня под листвой другого дуба по высокой траве, и ни дуб, ни трава ничем не отличаются от наших. Убак замирает метрах в двух от спуска и взглядом дает мне знак. Там новорожденный олененок, он дрожит и, на мой человеческий взгляд, находится в опасности. Я звоню Жоржу, моему приятелю из Общества охраны животных, он приезжает посмотреть на олененка и говорит, чтобы я его не трогал, все в порядке, главное к нему не прикасаться, мать сейчас сбивает со следа каких-то хищников, а к вечеру придет за ним. Так все и произошло. Без Убака, без его органов чувств, а их у него явно больше шести, наша прогулка была бы точно такой же, какой была вчера и какой будет завтра, и я не узнал бы ничего о том, что творится рядом, и вернулся бы домой с пустыми руками.
Поначалу я думал, что открытия Убака происходят по воле случая, что он случайно набредает на что-то интересное. Но эти случаи случались слишком часто. Тогда я, не видящий ничего особенного вокруг, не приспособленный к лугам и горам, как олень к центру города, я стал приглядываться к антеннам Убака, стал пробовать ими пользоваться. Если его поведение изменилось, если он старательно занят неведомой находкой, я тоже начинаю приглядываться, всматриваться и вдруг замечаю – вдалеке появляется скачущая лань или другое какое-нибудь чудо из тех, что до этого я не замечал. Чаще всего это какое-нибудь животное, сильное, мощное, оно настороже, начеку. Вот тоже магнитная аномалия: кто кого должен здесь бояться? Теперь мне случается что-то замечать вместе с Убаком, одновременно с ним, в том же правильном направлении, и, получая эти замечательные награды, я захотел снова стать своим среди этих лугов и гор, знать то, что знали мои предки, и то, что утратили мы, постепенно отвлекаясь и развлекаясь.
До моих прогулок с Убаком я считал, что брожу в одиночку по лесу или в горах, а вернувшись и не найдя человека, который хотел бы меня послушать, громко кричал об одиночестве. Один в целом мире! На самом деле, и это тоже мне открыл Убак, тысячи существ видели меня, рассматривали, давали мне пройти. И каких только сцен не разыгрывал рядом со мной Убак с представителями в перьях, в шерсти или с хлорофиллом: дипломатия, борьба, соблазнение, встреча, разговор, поучение, предостережение, страх, восторг, порождение, убийство, начало и завершение. Я не замечал обитателей этой тишины, Убак сдернул с меня повязку, и я, хотя бы в самой малой степени, стал их замечать, из слепца превратился в смотрящего, а иногда даже в видящего. Убак, который владеет природным языком, помог мне прочитать разные истории, показал, как взяться за дело, чтобы то, что я посчитал декорацией, стало бьющей ключом жизнью. Достаточно остановиться, отвлечься от самого себя, разбудить свои органы чувств, открыть все поры – не так уж сложно открыть к себе доступ, но мы теперь этого не умеем.
Среди лиственниц Валь-Вени (думаю, что Убаку не нужен итальянский) и среди утесов массива Бож Убак общается с окружающим миром. Он вслушивается, внюхивается, трется, царапает, карабкается. Он буквально всем телом вникает в кишение жизни, в ее извилины, он ими проникается.
Мы, люди, постепенно, по мере своих выборов, поставили зрение превыше всех остальных своих органов чувств и тем самым сделали шаг назад. Морды у нас превратились в небольшой нос, который и теперь предпочитаем прятать, мы с опаской прикасаемся к чистой здоровой пыли и спешим вымыть наши боязливые руки, мы пастеризовали наш вкус, опьяняем себя грохотом, отказавшись от улавливания шелестов, но зато мы дорожим ресницами и все, что можем, сравниваем с глазами. Этот выбор, возможно, сделал привлекательнее наши мордашки, но он отдалил нас от окружающего, потому что зрение – и в этом его слабая сторона – нуждается в расстоянии и его требует.
Убак мне показывает, насколько полноценнее погружение. Он ощупывает мордой землю, уши у него в грязи, бока, которыми он повсюду трется, рассказывают ему чудеса о страхе, о смерти, о ведьминских кругах. Я отличаю только запах розы от запаха тины, слышу только тишину или шум, вижу только то, что на виду. Как бы мне хотелось узнать его грамматику нюансов! Я надеюсь, что моя человеческая любовь, которой я окружаю Убака, мои старания и моя помощь не лишают его присущих ему знаний и умений.
Наши с Убаком прогулки прижимают меня к земле и напоминают о моем настоящем месте: я живущий среди многих других живущих. И это большая честь. Они равняют меня с землей, небом, с застенчивыми деревьями, они сближают меня с дикарями, пачкают мне волосы, царапают кожу, рвут штаны. «Мы не дикари», – утверждает просвещенный народ. Если бы они только догадывались, эти люди!
В Лионе, на улице Пьоншон, в доме № 29, на пятом этаже живет Дуна, мама Матильды. Убак любит ее навещать, здесь можно делать почти все что хочешь – царапать паркет, обсыпаться мукой и объедаться крендельками. Если Убак дает нам понять, что не прочь подышать свежим воздухом, мы входим в лифт, нажимаем на 0, и я убираю его хвост, который, похоже, только и мечтает, чтобы его прищемило дверью. А потом Убак скользит по искусственному мрамору к входной двери, и мы оказываемся в небольшом скверике прямо возле дома. Здесь слышен шум машин, есть несколько платанов с тугой листвой, кустики не больше носового платка, немножко травы и четырехугольник со стружкой, где собакам позволено облегчаться и куда они никогда не заглядывают. Здешняя природа-затворница выглядит жалковато, можно подумать, что сюда собрали какие-то остатки, недостойные интереса. Не живые, чего уж там говорить! Наверное, даже было бы хорошим тоном посмеяться над жалким сквериком. Но день за днем этот скверик стойко обороняется против жадного асфальта, людского равнодушия и грохота машин, по сути он так же неподатлив, как непроходимые джунгли или девственные леса. Что за глупость – естественная природа, что за глупость – человеческая дележка. В сквере мы не мешаем Убаку изучать, уткнувшись носом в землю, миллион оставленных запахов. Раньше я бы воспользовался этим временем, чтобы сделать несколько телефонных звонков, или, может быть, прихватив какой-нибудь рекламный журнал Дуны, уселся на скамейку и листал бы его, перескакивая от замороженных продуктов к швабрам. Я бы присутствовал в этом сквере только отчасти. Но гораздо лучше замолчать, позволить себе проникнуться тишиной, настроить взгляд на самое мелкое и ждать. Можно еще очень медленно прохаживаться. И тогда тебе откроются местные тайны. Появится паук-стратег и пойманные им мухи, танец жужжащих пчел, полюбивших город, спринтер-мышь, трудяга-муравей, гусеница, зяблики-ухажеры, еж-джентльмен, падающие листья и множество других откровений, недоступных торопливости и скучающим душам. Жизнь, если только хочешь ее замечать, она повсюду, и тот, кто говорит себе: «Я одинок» – слепец. Искусству внимательности меня научил Убак, он изучает абсолютно все на своем пути, он одинаково внимателен и в потрясающе красивых местах, которые снимают на постеры, и в маленьком сквере, который минуют не глядя. Для него нет прекрасной природы и плохой природы. Она просто есть: разная, непохожая и всегда заслуживает того, чтобы задержаться и поговорить с ней. Только человеческий взгляд присвоил себе право делить на классы дары природы. Для меня, воспитанного на необходимости непременно посетить сто чудес света, стало большим открытием, что природа позволяет себе чудесить повсюду.
Я побывал под дождем, ветром и на отвесных склонах, походил по нетронутой земле, и мне есть что рассказать о природе, и я себе рассказываю о ней. А Убак меня поправляет. Чтобы вернуться в лоно природы, чтобы вновь ощутить ее близость, необязательно метр за метром висеть в пустоте, взбираясь на Гранд-Жорас[60], необязательно, одолев многие мили, обогнуть мыс Горн[61], в мире есть и большое, и малое. И это благо. Для того чтобы тебе открылось окружающее, чтобы оно стало ощутимым и значимым, нужно твое внимание и к знаменитым эдельвейсам, и к скромным ромашкам, и к прериям Патагонии, и к воробушкам в сквере. Это азы, надо их освоить. Думаю, мой дедушка Люлю, который всю жизнь трудился в своем саду в половину ара величиной и никогда никуда не ездил, чувствовал природу столь же тонко, как и непоседливый Гумбольдт[62]. В общем, я вслушиваюсь и вглядываюсь и, как ребенок, разговариваю с волнами. Да-да, именно так. Убак расширил мои возможности. Но я приобщился не к святости, а узнал, что такое быть внимательным и расположенным, пусть кто-то говорит о просветлении, а кто-то о новой ереси, но мне мое новое состояние нравится больше иллюзии всеведения или опустошающего равнодушия.
Не думая меня учить, Убак подсказывает, что о природе желательно говорить на его вполне точном языке и что я говорю о ней неправильными словами. То она какое-то очень далекое явление, фантастическое, пугающее, а мы знаем, что говорит человек, когда ему страшно: он топчется на месте. То я низвожу ее до уровня своих потребностей: она декорация для селфи, площадка для игр, возможность для душевного переживания, словом нечто, находящееся в моем распоряжении, и в каком-то смысле моя собственность. Но, пожалуй, настало время занять природе свое собственное место.
И вот ради новых пониманий я так дорожу нашими прогулками, природа, она вокруг, затаенная или обволакивающая. Убак ведет меня от островка к островку, он «взял меня за руку», учит поглощенности и драгоценной учтивости: с этой Дамой необходимо обращаться почтительно. Я не чувствовал в моем латине немецких корней, теперь чувствую: Фридрих-романтик открывает мне глубинные взаимосвязи.
Кто знает, возможно, поводок и моя нога рядом приносят Убаку спокойствие, когда он ходит со мной по занятым толпой улицам Лиона, а мне, когда я лежу рядом с ним на камнях Парозана[63], открывается и во мне самом, и вокруг что-то новое. Наше содружество нас уравновешивает, именно равновесие – суть наших отношений с Убаком, так я их понял. В целом жизнь довольно проста, нам достаточно выходить вместе и быть внимательными. И для меня нет более желанного компаса.
Убак заснул между нашими двумя спальниками.
Ночью под яркими звездами он вдруг грозно зарычал. Мы сказали ему, что все в порядке, и снова все втроем заснули.
На следующее утро объездчица из Прессе показала нам в ста пятидесяти метрах от нашего лагеря цепочку больших овальных следов. Прошел известный в тех местах волк.
Собака, которая живет вместе с нами, превращает в быль сказки. Всегда и повсюду. Так пойдем же за ней следом в волшебный лес. Чтобы никогда уже оттуда не возвращаться. Так оно и случится однажды, это уж точно, и Убак познакомит нас с эльфами.
XVII
Иной раз получается, что невольно ввязываешься в игру джокари[64]. Что-то гонишь от себя куда подальше, чтобы больше никогда тебя не донимало, но сам в глубине души подозреваешь: если гонишь от себя, да еще и от всего сердца, новой встречи не миновать.
Примерно так обстояло дело с нашим представлением о взаимоотношениях с Убаком. Мы с Матильдой всеми силами старались относиться к нему именно как к собаке, выражая этим свое к нему уважение, но антропоморфизм, этакая липучая претензия, вернулся к нам с утроенной силой. Мы жили втроем, жили рядом, и в нас медленно и незаметно крепло убеждение, что наши души приспосабливаются друг к другу, более того, они друг другу сродни, и мысль о нашем единодушии абсолютно нам не претила. Разве шаги навстречу – не суть взаимоотношений? Кроме как на уроках в школе, никто не видит себя вольной птицей, рассекающей крыльями небесную синь, или большим сильным волком. Поэзия, если переходит границы, становится сумасшествием. Но признаюсь, что я податлив на соблазн мимикрии, я начинаю представлять себе внутреннюю жизнь Убака, прилаживаю ее к своей, пытаюсь рассуждать по-собачьи, наделяю Убака человечьими рассуждениями. Такой образ действий заразен. Матильда тоже ему поддалась.
А почему бы и нет? Кто это однажды со своей проеденной жучком кафедры объявил, что собаки совершенно не похожи на человека? Что у них нет того и этого, тревог, восторгов и многого другого прочего из нашей монополии чувств? Что уподоблять нас и их очень глупо? Да человек, конечно же, кто же еще? Надувать щеки, быть выше всех и лучше всех, мы давно уже играем в эту игру.
Доктор Бибаль и его коллеги, кроме всего прочего, объявили, что у собак нет чувства времени, а значит, они лишены и тех ощущений, которые могут ему сопутствовать, – ощущений одиночества, скуки, неуверенности. Час равен минуте. Приглашаем их всех к нам утром, когда мы уезжаем и оставляем Убака дома, пусть они на него посмотрят – он подавлен, присущая ему бодрость улетела на Луну. Конечно, он немного притворяется, но ни одно живое существо не способно изобразить огорчение так точно, если никогда его не испытывало. Приглашаем их прийти вечером посмотреть на нашу встречу – как Убак прыгает, как вертится вокруг себя, сколько в нем опять бодрости и как сладко он засыпает, успокоившись оттого, что мы опять все вместе.
Но если, как утверждают ученые профессора, у Убака отсутствует чувство времени, то уж точно он имеет представление о пространстве. У него в голове находится точная карта нашего домика и двора. Если он не увидит нас в комнатах, то побежит на верхнюю галерею, что освещается встающим солнцем, и там, потревожив старые бочки из-под сидра, заглянет в сарай сквозь щели в полу. Не обнаружив никого и там, пробежит через нижнюю галерею, где шумит ветер, изображая океан, и обследует маленький бассейн-поилку, а закончит свою экскурсию в амбарчике: может, мы там возимся с дровами или с орехами. Он никого нигде не встретит и тогда снова подбежит к стеклянной двери – а вдруг? Кто знает? Нет. Никого. Ну тогда в погреб, его двери всегда открыты, и в августе там прохладно. Уверенный, что он просто-напросто нас где-то упустил, Убак повторит свою экскурсию два или три раза, а потом, смирившись, постоит у чердачного окна под коньком черепичной крыши и посмотрит вдаль. И там он никого не увидит и будет знать, что он один, и поведет носом – его нос поставляет ему четвертую часть сведений, – а потом вернется к входу, растянется под навесом и испустит горестный вздох, слышный даже на дне долины. Стоит заворчать автомобилю, и Убак побежит к углу, что в сторону Мирантена, а потом, разочарованный, вернется обратно. И пусть мне не говорят, что ему все так же весело или ему все равно. Эти профессора, они что, побывали в собачьем сердце?
Через двадцать лет и в доме, и вокруг дома – повсюду будут камеры. «Би-бип» в телефоне известит беспокойного хозяина о малейшем движении любимой собаки. Хозяин посмотрит на экран – а он очень любит это делать – и будет все знать. И, как всегда теперь это бывает, изображение отключит воображение. Обычно в ожидании работает воображение, и это замечательно. Но не всегда. Когда мы уезжаем из дому в три часа ночи, чтобы покататься на лыжах с ледника Ле-Блан, мы оставляем Убака снаружи заканчивать ночь, а потом встречать утро. Что касается самого расставания, то одни говорят, что нужно попрощаться, повторяя одни и те же слова и жест, со временем они войдут в привычку, станут обыденностью, другие считают, что привлекать внимание к этому моменту – только увеличивать стресс, поэтому прощаться не стоит. Но, на самом деле, покажите мне знатока, который точно знает, как лучше? «Мы вернемся, ты сторожишь дом» – вот наша привычная фраза, но Убак знает об отъезде много раньше нашей невыразительной фразы, он давно уже горюет, свернувшись в уголке у дома. И ему удалось – мы действительно в первой десятке самых жестоких людей планеты.
На протяжении этого дня – пожалуйста, почему нет? – мы можем воображать себе, что дикие козочки пришли порадовать визитом нашего Убака, или он пригласил к себе в гости легавую соседа, чтобы с ней поболтать. Но мы думаем о его одиночестве, о том, как долго тянется для него день. Нет у нашего Убака книг, нет четок комболои[65], чтобы перебирать их, планов в голове еще меньше, но будем надеяться, что мечтания у него есть. Скорее всего, он бродит, ждет, скучает, прислушивается, опасается, он нерадостный. Было бы удобно убедить нас, что нет у него никакого внутреннего мира, но мы-то знаем, что есть, и он состоит из тысячи разных граней, и сейчас на каждой отразилось одиночество. А если мы погибнем под лавиной, кто подаст ему миску с едой? Где-то около семи вечера две миски, полные до краев, и третья со свежей водой.
Когда мы возвращаемся, Убак у того же знаменитого угла нашего дома, он устремляется к нам, просовывает морду в первую приоткрывшуюся дверцу и подвывает, жалуясь, что боялся. Чем дольше мы отсутствовали, тем громче и фальшивей он поет; и тоска, и счастье – вещи измеримые. Он бросается от одной дверцы к другой, мешает нам войти, прыгает на нас, царапает, крутится вокруг нас и вокруг себя от радости. Собака никогда на вас не обижается. Она не станет дуться, дожидаясь, что вы будете искать причину ее дурного настроения, – в эту дурацкую игру очень любим играть мы, люди, как только кто-то уделяет нам меньше внимания. Мы со своей стороны стараемся умерить восторги встреч, надеясь таким образом облегчить и горе от будущих расставаний. Но у нас ничего не получается, все кончается тем, что мы вповалку валяемся на земле, обнимаемся, катаемся, говорим, как любим друг друга, и это единственный ритуал, который нам удалось установить. А потом мы все засыпаем, переполненные до краев покоем.
О том, чтобы вообще не уезжать, мы даже не думали: любовь – вовсе не то, что загоняет тебя в тупик. Но делать что-то ведь надо! Иногда на помощь твоим бедам приходит арифметика. «Вдвоем ты не так одинок, как когда один», – сказала Матильда.
Правда, почему не вторая собака? Существа одной крови, говорящие на одном языке, что может быть лучше, чтобы справиться с одиночеством? Стрижи, зайцы, существа, спешащие мимо, – их недостаточно. Другая собака – это да. Вот оно, самое простое решение, которое, как ты сам уже догадываешься, окажется при осуществлении не таким уж простым.
Если бы понадобилось защищать наше решение и кого-то убеждать, что это вовсе не прихоть, мы с Матильдой стали бы клонить весы в свою сторону всякими весьма возвышенными соображениями. Ну во-первых, одиночество Убака, такое, каким мы его себе вообразили, над чем громко бы посмеялись многие другие люди, во-вторых, наше чувство вины из-за того, что на это одиночество обрекаем Убака мы. Затем от Сигету до Метеор бродят стаями замечательные дикие собаки, они справляются, потому что живут вместе. Еще есть соображение, доставшееся от теории переселения душ, и оно нам тоже не чуждо: если Убак когда-нибудь умрет вопреки обязательному для него бессмертию, его душа переселится поближе, в ту собаку, которая жила с ним рядом и осталась жить с нами. Этакое своеобразное утешение на всякий случай. А почему, собственно, нет?
Мы отправились за собакой в Глейзе из-за странной приверженности к пустынной диагонали[66]. Крошечная лабрадорка песочного цвета смутно напоминала Яко, объявление о ней пришло к нам из 69 департамента: собаку продает труппа бродячих актеров – хороший знак; они расположились где-то возле виноградников Божоле – тоже хороший знак, – значит, хотя растили ее не так замечательно, как Убака, но любовью не обделяли, если она до сих пор не рассталась с матерью. К разлукам ведь привыкнуть невозможно. Дата рождения приблизительна, крайне сомнительно свидетельство ветеринара, но и цена не такая дорогая, как за сертифицированный товар. Мы заплатили триста евро, треть цены за Убака.
После похищения малолетней, в котором Убак не участвовал, мы вернулись домой, и Убак по привычке ринулся к машине со стороны водителя – это место никогда не пустует, так что встреча обеспечена – и положил лапы на открытое окошко. Он уже собрался здороваться, но тут глаза и нос сообщили ему о присутствии чего-то неведомого на соседнем сидении. Одним прыжком он перебрался на противоположную сторону, пометался у окна туда-сюда, побежал обратно, чуть не угодив под машину, царапнул по десять раз одну и другую дверцу. В прыжке, когда его задние ноги висели в воздухе, он напоминал корсиканскую козу, которые высокой траве предпочитают низкие деревья. Убак мгновенно понял, что начинается новая долгая история и что у этой пассажирки спасибо, если хоть имя есть. А белая штуковинка, едва приоткрыв глаза, узнала, что в мире людей она не будет одинока. Как только мы открыли в машине окно, они впервые обнюхали друг друга. Впервые – миг равновесия, но хрупкого, неустойчивого, как важно прожить его полноценно, и желательно в последующее время от него отстраниться, держать его отдельно, этот миг, полный напряженного внимания или другого какого-то чувства, которое выделит его и навсегда запечатлит в памяти. Возможность быть в самом себе самым разным может оказаться для нас полезной.
Мы назвали лабрадорку Корде, именем соседней с Убаком горы, предложив им таким образом наблюдать друг за другом. Когда собак называли Ринго, Пол, или Джон[67], выбор имени нам не казался удачным, но мы сами поддались похожему соблазну, называя своих собак именем вершин, возможно посчитав, что страсть к горам – страсть более устойчивая. Корде была легче перышка, шерстка светлая, ушки темнее, сама изящная, с твердыми коготками, продолговатой головкой и ресницами американской кинозвезды. Она была настолько же ухожена, насколько неухожен был ее загончик. Когда она была счастлива, а это было почти всегда, она виляла всем телом так, что, казалось, сейчас сломается, и ее пушистый хвост колотил, будто был барабанной палочкой. Собственный хвост очень занимал Корде, и она за ним охотилась, хватала зубами, крутилась волчком, подскакивала и падала. Убак следовал за ней повсюду, потом, одурев от бесконечного движения, стал усаживаться на возвышении, откуда мог беспрепятственно наблюдать за ее перемещениями. А Корде бегала туда и сюда без устали, потом вдруг резко останавливалась, приподнималась на задние лапки и оглядывалась, ища его. И была очень похожа на суриката. Когда она прибегала звать Убака, он делал вид, что идти не хочет. Они постоянно разыгрывали между собой спектакли: одна собака – это фотомодель, две собаки – это кино. Наша идея о том, как заполнить тягостную пустоту, оправдала себя полностью. Тем же вечером мы с Матильдой отправились праздновать приезд Корде в сопровождении нашего большого Убака и его маленькой подружки, которой мы хотели показать людской мир. Мы вошли в первый бар, который попался нам по дороге. Бар как бар – стойка, столики, давно забытая музыка, те, кто больше выпил, больше на виду. Мы расположились снаружи, как того требует уважение к собачьей жизни. И как только уселись, неведомо откуда взявшийся наглый пес пожелал познакомиться с Корде и быстренько приблизил нос к ее невинной попке. Убак, как положено всем телохранителям, занял позицию в небольшом отдалении, но очень небольшом. Он тут же восстал от своего притворного сна и без предупреждения катапультировал наглеца куда подальше. Отныне все собаки были предупреждены, что будет, если хоть одна из них приблизится к жемчужине цвета слоновой кости. Несколько дней спустя Корде спокойно спала на террасе нашего дома. Убак забеспокоился, что случалось крайне редко. Он один учуял, что над нашим домом появился коршун. Оттуда, откуда коршун смотрел, светленькая худышка Корде отчетливо виделась добычей. Убак заворчал, потом залаял, очень громко. Мы вышли. В миг своего пике коршун встретил трехцветного телохранителя и двух ничего не понимающих людей. А ведь наша кроха могла бы улететь от нас навсегда. Как же хорошо начинать свое самостоятельное существование под зорким взором Убака.
Убак познакомил Корде с кое-какими мелочами нашей обыденной жизни, как когда-то знакомила его Чуми. Что такое жизнь, как не цепочка передаваемых правил? Из них она запомнила время приема пищи, правда раньше на четверть часа, и еще как полезны умильные взгляды. Сама она показала Убаку, как можно плавать в речке без всякого страха. Она плавает, он беспокоится, прыгает с камня на камень и повизгивает, прося вылезти поскорее. Корде может делать с Убаком все что захочет – укусить за шею, надеть на нос гнилое яблоко, сунуть мордочку в его миску, спать у него под бочком – все это Убак позволяет. В редких случаях, когда она все-таки переходит границы, Убак приподнимает верхнюю губу, показывает клыки и тихонько рычит, а Корде замирает, изображая раскаяние. И страх, и гнев разыграны прекрасно. Убак принял Корде, наш пес сделал выбор: не ревновать, а делиться – и получил дополнительную порцию дружбы и нежности. Этот урок тоже стоит запомнить. На просторе большого луга мы видим черную собаку и белую запятую, которая виляет от восторга, их выбрал случай среди миллиарда других собак, но это он и она, и ничего другого мы представить себе не можем.
Может, нам это только кажется, но Убак поменял статус, мы бы сказали, он стал отцом. Корде все такая же худышка, можно все ребрышки пересчитать, хотя всем, кто сомневается, мы можем подтвердить, что она ест досыта. Так вот, Корде вовсе не стала вторым Убаком, она совершенно отдельное существо, хотя иногда ему подражает, дополняет его, но вообще-то живет своей жизнью. На протяжении долгого времени она ему дочь, потом станет сестрой, но никогда не будет фавориткой. Да, собак, случается, тоже волнует изысканность, и они о ней думают, прежде чем что-то предпринимать. А вот чтобы стать совершенно одинаковыми, у них есть беспроигрышный способ: они находят вонючее болотце, бултыхаются в грязи по уши, фыркая от удовольствия, оба становятся коричневыми и очень удивляются, когда их отказываются впустить в дом. Они внимательно смотрят друг на друга, чтобы понять, кто же первым предложил это чудесное времяпрепровождение?
Между тем в доме жизнь теперь стала вдвое оживленнее. Добродушному Убаку нет покоя от охотницы Корде, которой нужно поймать каждую ящерицу, которая постоянно что-то выискивает и, похоже, никогда не узнает, что такое бездействие или скука. Радостно смотреть на их бьющую ключом жизнь, белое и черное мелькает, перемешивается, но никогда не становится серым.
Мы старательно отторгали от себя антропоморфизм, но все же время от времени нечто подобное в нас просыпалось. Разумеется, мы не приписывали нашему псу человеческих чувств, но в какой-то момент все-таки заподозрили в нем ту же склонность, что потаенно жила и в нас: склонность к духовному, а не кровному родству. До чего же мы современны! У нас приемная дочь другого цвета кожи, из не слишком почтенной среды, ниже по крови, а у нее теперь неполная семья с одним только приемным отцом и чем-то вроде бабушки и дедушки, но совсем еще свеженьких, в татуировках и живущих временами в фургоне. Эта мысль нам очень понравилась – если и был какой-то недостаток в нашем семействе, то, наверное, недостаток удержу в наших фантазиях. Убак и Корде нам не возражали.
Убак уже как-то согрешил с одной собачкой из соседней деревни. Мишель, наш друг из Ареш, попросил помочь ему перегнать коров на альпийские луга, и мы взяли с собой Убака. Стадо его совершенно не заинтересовало – как бы посмотрели на него его предки! Зато заинтересовала Титун, бордер-колли, и он успешно отвлек ее от выполнения пастушьего долга любовной авантюрой, такой же искренней, как и короткой. Мы узнали о ней спустя несколько месяцев, когда она принесла прекрасных щенков-метисов, которых раздали фермерам по соседству. С тех пор, увидев в нашем районе большую трехцветную собаку, мы смотрим на нее с нежностью бабушек и дедушек. Мишель часто горевал из-за скудеющей населенности Бофортена, Убак откликнулся и постарался ему помочь.
Но теперь все же настало время найти для нашего Убака достойную пару. На этот раз и мы поддались соблазну эндогамии[68] и пожелали найти для него даму породы бернского зенненхунда.
Оказалось, что не так-то это просто – собаки не приглашают друг друга на чашечку кофе, не ходят в клуб, где танцуют сальсу, у них нет предприимчивых приятелей, а значит, очень мало возможностей завести далеко идущее знакомство. По мере того как у нас определились маршруты постоянных прогулок, возле озера в шесть часов вечера мы стали часто встречать палевую кангальскую овчарку не первой молодости. Сначала мы просто видели друг друга, потом стали здороваться, потом узнали имена, собаки обнюхались, стали гулять вместе, но этого было явно слишком мало, чтобы думать о семье. Значит, пришла необходимость проявить практичность и прибегнуть к помощи объявлений, чтобы прощупать возможность встречи.
В конце концов, люди тоже ищут таким образом свою любовь.
«Срочно. Красавец 7 лет ищет самку бернского зенненхунда для спаривания». Хотя мы долго колебались и хотели написать «для потомства», но потом остановились на этом варианте, более подходящем для рекламы. Достоинство нашего короткого объявления в сопровождении фотографии Убака, стоящего в виде героя на вершине горы, было в его точности: речь шла о связи, которая ограничится всего лишь недолгим, но плодотворным контактом. Мы расклеивали свои объявления всюду, где только бывали, помещая их по соседству с объявлениями о пропавших собаках. Телефон был написан чуть ли не крупнее номера пожарных в центральных районах города.
Долго ждать не пришлось, мы забыли, что существует рынок. Первая встреча произошла у нас, новая родня предпочла сама отправиться в путешествие. Мужчина с блестящим черепом и крепкими челюстями приехал вместе со своей собакой издалека. Мы не ожидали этого визита, и он показался нам весьма неприятным. В воздухе повеяло бесцеремонностью брачного насилия древних времен, мужской грубостью и, не побоюсь этого слова, душком примитивного разврата. Мы с Матильдой чувствовали себя не в своей тарелке, и только взаимное притяжение собак убедило нас, что не стоит отправлять приезжего обратно. Собачий брачный танец был очень прост: мадемуазель спереди, Убак позади, как тень. Потом сверху. Корде, как слишком юную для подобных зрелищ, отправили в лес по грибы. Почему-то мы должны были наблюдать за ними, присматривать, словно что-то могло закончиться драмой, словно мы были главными экспертами в собачьей любви. Все прошло как по маслу, лысый со своей собакой уехали, а я с немалой долей легкомысленного веселья заявил Убаку, что он в свое время немало понаблюдал за нами, а сегодня настала наша очередь. Через полтора месяца мы получили телеграмму с весьма вульгарным сообщением: «Не выгорело, моя сука пустая». Но мы с Матильдой сразу поняли, что он врет и что он просто-напросто торгует прелестями своей собаки. Всегда надо учитывать и язык тела, он никогда не обманывает: этот тип не смотрел в глаза и ни разу не погладил свою собаку. Мы оставили скверную идею вмешиваться в собачьи любовные дела.
Как всегда, помог случай, благодаря случаю улаживается множество самых разных вещей, и он плоть от плоти самой жизни, не то что эти уродские свидания. Однажды во время прогулки на озеро Марко Убак – а у него был сломан палец и ему запретили бегать – почуял вдалеке элегантную собачью особь и припустил к ней со всех ног, не обращая внимания на наши сердитые окрики, – очевидно, для таких случаев и придуман поводок. Завязалось знакомство – в нем признали собаку из объявления, в жизни тоже настоящего красавца. Альпина (имена, связанные с морскими просторами, в наших краях – редкость) и Убак познакомились, и встретились опять, и не раз, и уже не случайно, встретились у нее, у него, словно влюбленные лицеисты с доброжелательными родителями. Пару раз мы видели, что они приклеились друг к другу, и воскликнули «Аллилуйя». А через пять недель после этих встреч доктор Вики сообщил, что на подходе четверо щенков. С нашими друзьями, которые по-прежнему не понимают, почему это мы не заводим детей, мы пока не решаемся поделиться результатами ультразвукового исследования, которое нас самих довело до настоящей истерики.
Природа на самом деле не так уж добра: два щенка погибли при родах. Когда жизнь только-только начинается, очень важно вцепиться в нее и выжить. Для Альпины все обошлось, но ее страдающий взгляд вызывает у нас горячее сочувствие, а первые дни двух живых щенков будут раем из-за обилия молока и свободных сосков. Это год буквы «Ф». Семья Альпины, они скорее Уберы, чем Монсеньоры, оставляет у себя мальчика Фалько. Фризон, девочка, в два месяца переберется к нам. Она добиралась до жизни с трудом, добралась из такого далека, что грешно не радоваться ее воли к жизни. Надо же! В день ее приезда к нам умерла Чуми. То ли пустот, то ли, наоборот, излишков, но жизнь чего-то боится, это точно. Первые недели мы видели только Убака в миниатюре, но очень скоро, и это к счастью, Фризон напомнила нам, что не стоит оценивать живое существо по сходству или различию с другим, не стоит искать для него модель, лучше как можно скорее отказаться от таких поисков. Вообще-то от Убака у нее только такая же еле видная полоска на лбу, а всем остальным она воспользовалась с большой сдержанностью. Да, это так, и все. Корде обожает новую неутомимую игрушку.
В качестве главного несходства со своим папой Фризон не нашла ничего лучшего, как выбрать непослушание, и мы с утра до ночи только и кричим: «Фризон!», «Фризон!», – и случается, что иной раз в деревеньках Бофортена, на родине прославленного исследователя и писателя Фризон-Роша, наши крики вызывают живой отклик. Хотя кроме балконов с геранями, добросердечно открытых навстречу всем ветрам и вестям, остались, конечно, и узкие улочки, куда слава этого знаменитого человека пока еще не добралась.
XVIII
Жизнь впятером весело кипит и понемногу налаживается.
Чтобы поместить в фургон трех собак весьма солидных размеров, требуется неумолимая строгость, но еще требуется не забыть крокеты для одного, помнить о лечении другой и продумать все нюансы безопасной перевозки трех существ, привыкших жить на свободе. Вокруг постоянно радостный кавардак, собаки повсюду – они в каждой комнате, беготня там, беготня здесь, вместе и по отдельности, стоит заинтересоваться одной, вся компания полна энтузиазма – нескончаемая мазурка сотрясает дом с первых лучей солнца. И вдруг тишина – без предупреждения наступила коллективная сиеста, полная неподвижность, поскрипывает только пол. А собачья музыка? У них она особенная, никакому шумовику ее не воспроизвести. Перкуссия при перемещении по шатучей галерейке. Похрапывание, возведенное в куб, в фургоне при ночном переезде. А прыжки в фургон и из фургона? Только огненного обруча не хватает. Еще они гремят своими мисками. И громко вместе лакают воду: Корде пьет только вместе с Убаком. Дерзко стучат хвостами по полу и каноном повизгивают во сне. А какой балет начинается при отдаленном шуме! Корде подает сигнал тревоги, она втягивает носом воздух и ждет поддержки. Примчалась Фризон, от ее лая могут лопнуть барабанные перепонки. Затем следует главный выход, он же заключительный, – появляется Убак и пещерным басом посылает предупреждение возможным обидчикам, это звуковое послание не нуждается ни в какой почте. А их игра в перебранки? Отказ слушаться, передаваемый по цепочке? Засада в ожидании, когда мы усядемся на землю, а когда дождались, нас укладывают и радостно наваливаются всей компанией. Еще они умеют запутывать свои поводки, когда мы ходим по центру города. В общем, хаос, полный самых разнообразных чувств. Когда он отхлынет, мы будем возвращать его себе воспоминаниями. Думаю, именно его мы всегда и хотели – шумового фона и буйного прибоя жизни, омывающего наши дни.
Любовь к жизни стаей вызывает вопросы. А что, если собак будет четыре, или десять, мы так же будем рады и довольны? Есть ли у нашего желания общей с собаками жизни предел, какой есть у всех других желаний, предел, за которым наступает отвращение? Да, конечно, предел есть, он совершенно очевиден: во-первых, экономический, во-вторых, квадратные метры обладают очень относительной растяжимостью, и еще, что бы там ни говорили пастухи, наше твердое убеждение в том, что большое число особей поглощает и стирает индивидуальности.
Три собаки – уже сигнал-напоминание, что у каждого из нас только две руки, а руки – это эталонный метр любви. К ним можно еще прибавить голову, пальцы ног, и вообще все тело. Какая дьявольская подвижность требуется, чтобы насытить каждый взгляд, каждый удар лапой, – не сомневайтесь, все требуют вашей любви одновременно, или немедленно прибегают, если кому-то вздумалось получить порцию ласки раньше. Если настанет день, когда мы приласкаем только одну из наших собак, это будет означать, что две другие стали бесплотными.
Больше трех мы бы вряд ли потянули. Если представить себе взаимный обмен счастьем как удар и рикошет, то с некоторого момента рикошет был бы слабее. А любовь, мне кажется, она тоже растрата, она раздается, но до определенного предела, и если жаждущих сердец слишком много, она отступает, выдыхается или – что ничуть не лучше – выбирает. В общем, два плюс три – это хорошая арифметика, доступность для каждого, счастье для всех вместе и постоянное отсутствие симметрии. Не считая того, как сказал мне Андре, что пять само по себе – очень неплохое число, у нас пять чувств, пять пальцев на руке, и это число клуба фанатов Энид Блайтон[69], в книгах которой верный пес играл не последнюю роль и старался по мере сил примкнуть к человечеству. Остановимся на пяти, не будем перебарщивать со счастливой жизнью, и в этой Матильде иногда достается слишком много, и она брыкается, а Убак так серьезно занимается своими двумя подопечными, что мы не имеем права принуждать его к еще большему вниманию.
Мы проводим много времени, наблюдая, как живут наши собаки. Продавцу телевизоров много у нас в Шатле не заработать. Каждую секунду для нас готов спектакль, который может умиротворить, мотивировать или поддержать в зависимости от необходимости. Наши собаки никогда не расстаются, разве только если кого-то из них нужно везти к ветеринару. Встречают вернувшегося из клиники как чудом спасшегося ветерана мировой войны.
Часто, а из-за моей любви к нашей общей жизни – так слишком уж часто, мне приходится рано вставать, чтобы ехать на работу. Я работаю далеко, даже очень. В общем-то, хлопоты не слишком большие и лично мои. Я встаю около пяти утра. Выхожу из спальни, стараясь не разбудить Матильду. «Зажигай свет, если нужно», – говорит она, но я одеваюсь в прихожей. Когда вхожу в большую комнату, одна половица скрипит, и вся компания предупреждена. Починить половицу – программа будущего века, ведь это значит обновлять все наше ветхое жилище, жить между небом и землей на протяжении многих месяцев; с операторами из SAMSE[70] мы давно на «ты», но в один прекрасный день, не предупреждая, мы поставили на них крест: даже поменять какую-то жалкую лампочку и то становится проблемой. А уж чтобы они поменяли сток у входа, нужно ждать чуть ли не месяц, и возможно напрасно. Большая комната в распоряжении всей троицы, но спят они, тесно прижавшись друг к другу, и вполне спокойно уместились бы и в комнате для прислуги. Корде, приоткрыв один глаз, смотрит на меня, и я слышу два такта ее тамбурина. Фризон и Убак притворяются, что ничего не слышали, но их выдают плюмажи: хвосты, они как сердце, не подчиняются никакому контролю. Приоткрываю заслонку дымохода, в камине появляется огонек, я кладу полено (Матильда увидит от него угольки) кипит вода, настаивается чай, поджаривается вчерашний хлеб, все пахнет очень вкусно. Ожившие язычки пламени освещают комнату бликами, пляшут тени, вокруг меня калейдоскоп, только бы не нарушить магию, другое освещение мне не нужно. Я мог бы вставать и попозже, но ради этого волшебного мига я готов укорачивать ночь. Я смотрю на своих полупроснувшихся собак, не было утра, когда бы их дружеское согласие меня не растрогало. Неужели каждая из них могла бы жить в одиночестве? За ночь они поменялись ковриками, сдвинули их, смяли, свернули, а казалось, что спят совершенно спокойно. Я подхожу к каждой, здороваюсь, потрепав по бочку, целую в складку на шее, а меня обнимают лапой. Каждая знает, что я приду. Всякий день я меняю порядок утренних приветствий, каждая должна побыть и первой, и последней. Я вдыхаю их запах до дна самой тоненькой своей альвеолы, я набираюсь их аромата. Начинаю резать хлеб, и обжора Фризон потягивается, хлеб поджаривается, аппетитный запах мгновенно добирается до ее обрадованного носа, и она является узнать, хорошо ли я ночью спал? Эта собака страстно любит жевать, она уверена, что абсолютно все съедобно, например ручка портфеля, и если она интересуется тем, что точно является едой, это очень хороший знак. Она жадно лижет воздух, надеясь притянуть к себе крошки от тартинки, кладет голову мне на колено, зная, что, взглянув на меня своими прекрасными глазами, может получить от меня все что угодно. Я ей говорю, пусть пользуется сейчас, потому что со следующей недели я буду тверд, как скала. Появляется Корде, благодарно смотрит на сестру-разведчицу, которая пробила брешь в обороне, и тоже кладет голову мне на колено. Корочки хлеба улетают одна за другой. Корде глотает, не жуя, чем очень порадовала бы Андре, он был бы на седьмом небе от счастья, слюна капает мне на брюки, хорошо бы завести комбинезон для утренних завтраков. Убак, будучи патриархом, позволяет себе не спешить и присоединяется к нам последним, он кладет свою огромную голову поверх двух других, занимая таким образом положенное ему место и не нуждаясь ни в каких взглядах. А я обнимаю их всех троих, мы снова вместе, снова заодно. Отличная сцена для любителей быть счастливыми, а для меня, покрытого терракотовой собачьей шерстью, она на целый день источник тепла и раздражения, необходимых для того, чтобы дружить и враждовать с людьми.
После завтрака, если время позволяет, мы идем прогуляться на улицу. И тревожим кое-каких ночных жителей. На расстоянии вытянутой руки от моих глаз я вижу глаза молоденького оленя, он, похоже, не слишком напуган, направляясь к себе в спальню. Животные правы, остерегаясь всех на свете, но как бы мне хотелось, чтобы и они узнали, что есть на свете люди, которые никогда не причинят им зла. Ни одна собака не побежала за ним следом – такой у нас уговор. В глубине леса слышится треск, будь это человек, мне бы о нем уже сообщили. Я рисую сцену одного из наших свободных утр: последние звезды, первые лучи солнца, безмятежная тишина – все это прибавляет утру прелести. Переполняет ощущение полноты и вечности, чего-то запредельного, без Бога-отца и материи. Если холодной ночью нападал снег, вокруг нетронутая белизна, разве что заяц куда-то пропрыгал. Вся троица желает, чтобы мы поиграли, я говорю им, что у меня нет времени, и сам себе, в общем-то, не могу объяснить, почему, собственно, моя жизнь не посвящена целиком игре? Мы возвращаемся в дом, они снова укладываются на ковер в том порядке, как получилось. Именно в эту минуту я взглядом задаю Убаку вопрос и знаю, что он ответит мне без уверток, хочет ли он ехать со мной или останется дома с дамами. И каждый раз надеюсь, что он поднимется, чтобы последовать за мной, но при этом я прекрасно знаю, как они все беспокоятся, если нарушено священное число три. Убак поступает так, как он хочет, он свободен, обычно он сопровождает меня через раз, но возникающая симметрия не решает проблемы нарушенного равновесия. Когда я еду один, у меня иной раз бывают слезы на глазах, когда от счастья, когда от обиды, от всего понемногу. Я со своим фургоном уезжаю из дома по дороге, которая ведет вверх. Это что, взлет? Нет, скорее отслоение.
Первоначальный мотив – желание населить мир Убака – был очень добрым намерением, но таил в себе коварство, мы больше не вспоминали о нем, потому что здорово просчитались. Когда мы оставляем дома всю троицу, то та давняя наша цель – облегчить себе труд расставания с одной собакой – мгновенно обнаруживает свою недостижимость. Три пары глаз дают нам понять, что троим существам будет несоизмеримо хуже, когда они останутся не впятером. Хорошо только всем вместе, и мы теперь причина их общего одиночества. День за днем кто-то один из них брал на себя роль обреченного на смерть, а два других члена семьи принимались его оплакивать. Сцена действовала с переменным успехом. Чтобы уехать без угрызений совести, требовалась железная решимость, которая находилась иногда у Матильды, иногда у меня, а иногда не находилась, и тогда мы бросали сумки и оставались дома. Постановка сработала.
Наши собаки жили стаей, пользовались, сами того не подозревая, нашими слабостями и, как ни странно, укрепляли, развивали и отчетливее обозначали свои индивидуальности. Их сообщество, их совместная жизнь не требовала нивелировки, она подчеркивала различие их характеров. Корде – это Корде, Фризон – это Фризон. Этим двум собакам не досталась скромная роль компаньонок при большом псе, нуждавшемся в обществе. Их взаимоотношения были очень разнообразны. Мы с большим интересом наблюдали за этими взаимоотношениями, и у нас складывалось весьма своеобразное о них представление. Например, Корде – такое складывалось у нас впечатление – год от года укреплялась в позиции сестры Убака. Фризон – его дочь, и она останется ею до последнего вздоха в силу кровных уз или нашего представления об этих узах. По этой логике Корде должна была бы стать тетушкой для Фризон, но они стали как бы сестрами. Словом, в их отношениях не было четкости, но на первом месте был характер каждого. Убак среди них занимал особое место, это место не умалилось от увеличения числа его соплеменников, оно возвысилось, он сделался тем, от кого они стали зависеть, – подателем, покровителем, первоисточником. Fonte[71], как говорят в этом случае итальянцы, да, чем-то в этом роде. Парные отношения ушли в этом союзе на второй план, но как сосуществование трех особей он вызывал безусловную зависть. Их союз очень порадовал бы Превера[72], потому что наши собаки, по его выражению, «вместежительствовали». У каждой из них был свой характер, и он отчасти формировал характеры остальных, их совместное творчество затрагивало и затягивало нас тоже. Нам с Матильдой случалось уткнуться друг другу в шею, почувствовать запах, чтобы ощутить, что мы вместе. Мы потихоньку приближались к собакам. Наши старинные друзья утверждали, что процесс начался не вчера, что в нас всегда было что-то собачье, а иначе – посмеивались они – разве поженились бы брат с сестрой?
Мы поняли и другую нашу ошибку. Мы воображали, что тоска по той нашей собаке, которая, не дай бог, умрет, станет меньше оттого, что рядом с нами останутся живые. Какая глупость! Сердце так не работает, оно мускул, но совсем не такой, как другие, разорвавшуюся связь не подштопаешь. И к нашей тоске от потери – мы теперь об этом догадывались – прибавится тоска наших собак, а еще тоска оттого, что мы видим их только вдвоем. После смерти Фризон Корде разучится ходить на целую неделю. Ни один ветеринар не поймет, чем ей помочь, ультразвук ничего не обнаружит, когда речь идет о любви. Корде шаталась на своих четырех лапах, она падала каждые десять метров, она не могла держаться на ногах – я подумал, что она тоже готова нас покинуть. Нет, что ни говорите, одинокая жизнь – это уменьшение страданий.
Вот такой на протяжении многих лет будет наша жизнь, наши радости и беды. И потом мы поймем, что никакие перемены не смогут справиться с тем, что нажито нами этой жизнью впятером, бьющей через край и беспорядочной. Да, беспорядок прибавляет жизни полноты. Каждый, думаю, замечал в супермаркете у кассы, что, аккуратно укладывая покупки, не можешь их уместить в корзине, где до этого, напиханные кое-как, они прекрасно умещались.
Перемены, перестановки, времена года и, собственно, текущая жизнь, к тому же умноженная на три и даже больше, – все это заметно и незаметно влияло на каждый из наших дней. Тревоги неизбежно входили в график: Корде хромает, у Фризон химиотерапия, Убак стареет. Когда собак трое, втрое прибывает радость, но и тревог тоже втрое.
Счастье – это своего рода обособленность, счастье нашей собачье-человечьей стаи поглощало нас и изолировало. Мы принадлежали общей каждодневной жизни лишь отчасти, мы жили на отдалении, отстраненные не ненавистью людей, а готовностью предоставить себя в распоряжение собакам. Мы старались не подчинять себя целиком ни собакам, ни зарабатыванию денег, но данность, она же развивается, и наша данность понемногу выталкивала нас из общей жизни. Люди, опасаясь бурной встречи со стороны нашего комитета по приему гостей, стали заглядывать к нам реже, мы стали отклонять кое-какие приглашения, боясь причинить слишком много неудобств, явившись всей компанией, или не желая бросить наших сторожей в одиночестве. Пространство общения поневоле суживалось. Мы совсем не хотели вставать в позу отшельников, которые бегут от общества себе подобных, мы дорожили и общением, и людьми, но при этом общение с многими из них нас не слишком устраивало. Собаки, и в целом животные, для тех, кто общается с ними всерьез, очень высоко поднимают планку того, ради чего ты вообще вступаешь в общение. Может, со стороны такая требовательность воспринимается как своего рода высокомерие, кажется чем-то искусственным и нарочитым, но на самом деле она очень естественна. «Это так», – признавал, не вкладывая в эту формулу ни покорности, ни смирения, мой дедушка Люлю. Мы пока от своего отъединения не страдали. Потери, связанные с изоляцией, если все так пойдет и дальше, дадут о себе знать позже. Мы пробовали завязывать дружбу с помощью собак. Как-то мы присоединились к компании из десяти человек для лесных экскурсий, но экскурсии нас не слишком обрадовали в первую очередь потому, что в отношении своих питомцев все участники довольствовались самыми примитивными взглядами.
Мы всегда колебались, прежде чем припарковать наш фургон среди успокоительной стайки других кемпинг-фургонов, не желая рассуждать о преимуществах GPS, двух литрах трех десятых в баке и осени, проведенной в Андалусии. Мы выбирали не разговоры, а жизнь. Порой мы так же сникали и с теми, кого любили за такую же горячую, как у нас, любовь к своим собакам, – стоило начаться болтовне и сравнению крокетов с точки зрения Омега-3, мы невольно ежились. В таких компаниях неизбежно наступает момент, когда кто-то из мужчин, чаще всего с собакой самого немецкого экстерьера, предлагает сделать фото десяти собак, сидящих неподвижно и с улыбкой, причем желательно выстроенных по возрасту. И никогда такого не получалось. Непослушание, по счастью, заразительно, и при необходимости мы самым осторожным образом намекали одной из наших собачек, что можно выйти из кадра. А потом собирались и уезжали.
Конечно, наше поведение чертовски смахивает на бегство или даже презрение, но разве есть в этом что-то постыдное? Вот так, собственно, и складывался наш ближний круг. Мы стали «те двое, ты их знаешь, двое с тремя собаками». Определение нас устраивало, потому что оно никого не вычеркивало из нашей жизни, не замещало одних другими, а напротив, подчеркивало все грани той уникальной конструкции, которая излучала нечто совершенно особое, что и называется, очевидно, счастьем. Мы были так счастливы, что я пугался и готов был делиться его крошками с кем угодно, я был уверен, что можно умереть от его преизбытка. И находил это справедливым.
Между нами и всем остальным на свете что-то такое легло. И я, вполне возможно надолго, а может быть и навсегда, сохраню по отношению к остальному миру свое островное самоощущение. Вокруг все может расцветать, может рушиться, мы – эгоистично заняты одним: поддерживаем и восстанавливаем свой мирок, идеальное убежище, в котором нас пятеро. Пять. Магическая цифра. Но она уязвима, она не причастна вечности, и однажды – мы знаем, что это неотвратимо, – она уменьшится, мы разделимся. Но мы боремся за ее целостность. Жаркими летними вечерами на террасе Шатле мы устраиваемся с Матильдой на матрасах и спим на свежем воздухе среди нашей троицы под присмотром воробьиных сычиков. Глядя на падающие звезды, мы не находим желания, которое было бы сильнее нашего общего: пусть будет так, как есть.
Часть третья
XIX
День, один из тех, когда Убак и я составили отдельную компанию. Четверг.
Дамы в Шатле, господа в Белле, такое разделение не в стиле нашего дома, но сегодня мы ему последовали. Убак пользуется двумя способами, чтобы сообщить мне, что этот день готов провести со мной. Ранним утром после короткой гигиенической прогулки дамы снова возвращаются в дом, а Убак отделяется от них, топчется немного, а потом останавливается возле фургона и больше не двигается. Или, если мы остаемся в доме и они лежат на своих ковриках, а я, наклоняясь, здороваюсь с каждым из них, Убак вдруг приподнимается и впивается взглядом мне в глаза, он весь в напряжении. Тогда я спрашиваю у него подтверждения: «Ты хочешь ехать?» – и он толкает мордой дверь, даже не попрощавшись с домашними. Думаю, он сказал им «до свидания» до этого. Я не знаю, почему он принимает такое решение, но точно не из-за моего желания быть с ним, потому что оно у меня неизменно. Я говорю Корде и Фризон, собравшимся последовать за Убаком, что я их тоже люблю, и то же говорю Матильде, уже успевшей задремать, думая, что говорю ей это недостаточно часто, считая, что она и так это знает, а затем добавляю:
– Убак едет со мной. До вечера или до завтра. Я позвоню тебе и скажу, как сложится.
Я открываю обе дверцы фургона, боковую и пассажирскую. Он выбирает. Сегодня это переднее место. Я чуть-чуть его подвигаю, но ему все равно принадлежит большая часть сиденья, и я счастлив, что мы с ним вместе. В фургоне у меня всегда есть пакет с сухариками. На всякий случай.
Первые километры мы слушаем утренние новости на «Франс Интер», узнаем, чтó там у нас в мире, после ночи без новостей, и Тома Легран[73] погружает нас на четыре минуты в иллюзию здравомыслия. Мы делаем поворот и заезжаем в Бурже-дю-Лак, мы же не можем обойтись без шоколадного пирожного из булочной Кларе, там они кладут в него шоколада вдоволь, в отличие от других, сующих один кусочек для вида. Я говорю себе, что разумно будет взять два пирожных, а не три, и беру три маленьких. Чтобы облегчить совесть и желудок, делюсь со своим вторым пилотом: к черту запрет на черный шоколад для Убака! Убак уже прочно встроен в жизнь, не стоит бояться пары граммов губительного теобромина[74]. Ну вот, теперь пакет пуст, куча крошек, Марвин Гэй[75], распевая, покачивает бедрами – чего еще надо? Кайф и бардак. Через несколько минут я проеду под окнами учительской, но сейчас моему счастью не грозят ни жалобы, ни нравоучения.
Я паркуюсь возле площадки со спортивными снарядами. Пока ребята проходят в раздевалку, я открываю Убаку дверь фургона, он знает главное требование – сдержанность – и спокойно ложится возле фургона. Издалека из-под тени плакучих ив он участвует в моем уроке по бегу на среднюю дистанцию. Ученики, освобожденные от физкультуры, обычно обречены томиться от скуки, но с некоторых пор они имеют возможность составить компанию Убаку, и вот что удивительно: количество растяжений и страдальцев с астматическим компонентом возрастает от недели к неделе. На переменке молодежь торопится кто к своей любви, кто к новой драке, а мы с Убаком в ускоренном темпе и в полном одиночестве отправляемся на прогулку. Мне бы хотелось, чтобы Убак, как каждый добропорядочный служащий, освобождал свой желудок в 10:30, но его кишечник довольно часто отстаивает свое право на неповиновение. Коллеги наблюдают за мной из окна. «Ты собак любишь больше людей, так ведь?» – спросит меня в сотый раз преподавательница французского языка, а я ей в сотый раз отвечу, поддерживая традиционную игру: «Любить всех – значит не любить никого». Потом у меня метание копья с шестыми классами, за этот урок Убак ставит мне как педагогу лестную оценку, у ребят довольные лица, они любят играть, и это единственный критерий для Убака, он знает, что учить нужно только играм. В двенадцать мы заходим навестить Жаклину и Андре. Я по ним скучаю, они мои приемные дедушка и бабушка, других у меня нет. Иногда я ночую у них, иногда даже не одну ночь, когда при одной только мысли о дороге в Бофор чувствую, что силы у меня закончились. Вот им, моим дорогим, я тоже желаю, чтобы они жили вечно. В этот четверг я обедаю у них, и еда на столе воскресная, как обычно, когда я к ним прихожу, – мясо в масляно-сливочно-сметанном соусе. Я не решаюсь сказать им о своем вегетарианстве, они всегда были лишены столь многого, они меня не поймут. Сидящий под моим стулом сторонник мясной пищи помогает мне их не огорчать. Пирог со сливами, кофе и целебная вода, от которой пока еще никто не умирал. А потом совместная просьба четы Каррель и Убака – они хотели бы провести вторую половину дня вместе. Почему бы и нет?
В шесть часов вечера я захожу, чтобы забрать Убака. У меня есть и время, и силы, чтобы ехать домой к нашим девочкам. Андре предлагает мне маленькую рюмочку перно, и я вежливо отклоняю его предложение. Знаю по опыту – рюмочка будет очень даже большой, воды нальют мало, и я у них застряну.
Убак снова прыгает на переднее сиденье, и мы уезжаем. Но мы вернемся! По радио передача «Сегодня в мире», и мы узнаем, как по-разному прошел этот день и до чего мир неустойчив. На развязке у Вериньина, первой на нашем пути, справа одновременно с нами появляется грузовичок, я чувствую, что он притормаживает, и двигаюсь вперед. И он думает то же самое. Мы оба тормозим так, что визжат шины, и я – инстинкт папочки – протягиваю правую руку к своему пассажиру, как будто могу удержать ладонью сорок пять кило. Два парня, сидящие в грузовичке, жмут со всей силы на клаксон, делают выразительные комбинации из разных пальцев и орут во все горло, как все крутые на своей тачке. Я опускаю стекло, чтобы крикнуть им, до какой степени я их тоже обожаю. Не думаю, что перебранки полезны человечеству. Я устыдился и пообещал себе, что впредь, встречаясь с глупостью, буду держать себя в руках. Обычно подобные стычки кончаются одинаково: мужчины орут, бьют себя в грудь и, убедив себя в своей силе, возвращаются к своему племени и рассказывают историю, в которой вели себя, как герои.
Я продолжаю свой путь. Парни едут за мной, пытаются подсечь, прижать, сигналят фарами. Должно быть, видят, что я один. Кураж и дурь у них нарастают. Проезжаю проход Бальм, который сжимает жизнь в тиски, еду по коммуне Йенн, где царит небо, парни не отстают. Групповой эффект, он редко ведет к добру.
Наступает минута, когда мне становится ясно, что с этим пора кончать. Они, что ли, домой к нам приедут? А мне это надо? Как воспитанный шофер я включаю указатель правого поворота и останавливаюсь на подобии маленькой автостоянки у обочины дороги. Надпись с буколической картинкой сообщает, что стоянка разрешена, а выброс мусора нет. Два ковбоя тоже останавливаются, громко тормозя, как герои в фильмах Иствуда. «Они, похоже, в самом деле кретины», – говорю я Убаку. Иногда довольствуешься теми словами, какие попались под руку, и для некоторых людей не хочется искать других. Я выхожу, они выходят, и мы встречаемся между фургоном и грузовичком. Один из них в залихватском берете карабинера, оба под парами «Малибу Коко». На повестке дня яйца – у кого они есть и какие. Сцена напоминает мне вечеринки моей юности в Шу, когда, наплясавшись под The Clash[76], после корн-догов и белого вина с лимонадом по три франка за стакан мы непременно начинали драться. Все всегда дерутся – регбисты, лицеисты лицея Пенлеве с лицеистами Арб-Карм, потому что и тем и другим нравится прекрасная Северина, я уж не говорю про пьяные ночи, когда мы тратили себя на всякую хрень.
У парней совершенно красные, налитые кровью глаза – плохой знак, я имею дело даже не с самими парнями, это их двойники, и вполне возможно, именно они и хотят быть самыми крутыми. Мы вступаем в разговор, мы спорим, цель каждого – доказать, что он прав, что он сильнее и противник должен склонить перед ним голову. В общем, проблема альфа-самца, войны пуговиц[77] и резни сиу[78]. С одним из парней – я понимаю, что он главный зачинщик, – мы сходимся так близко, что чуть ли не соприкасаемся лбами, как футболисты, только на футболистов мы мало похожи. Второй, я это чувствую, понемногу продвигается, занимая позицию позади меня. В детстве тот, кто нападал сзади, изгонялся из драк, и жареная картошка в столовой становилась для него недосягаемой мечтой. Все, что происходит, начинается с мелочей, маленькие мальчуганы привстают на цыпочки, дальше – больше: самолюбие, гордыня, крутизна, не нужно никаких бандитов, никакой ненависти, мужики и без этого охотно полезут в драку. Тот, что передо мной, сгреб меня за воротник, я сделал то же самое, и мы толкнули друг друга первый раз. «Успокойся!» – заорал он, но все его мускулы говорили о противоположном. Второй шлепнул меня по затылку, как шлепают непослушных детей, а с тем, что передо мной, мы сцепились снова и более крепко и решительно. Задний ход теперь и впрямь стал невозможен, и это плохо кончится для одного или для другого, кто окажется на земле, потому что уже не получится разойтись, принеся взаимные извинения. А мимо нас мчались десятки машин.
И в ту минуту, когда мы дали друг другу в первый раз по морде, появился Убак.
Да, он был здесь. Я успел подумать, что такого не может быть, потому что он сидел на переднем сиденье и дверцы были закрыты. Появление граничило с нереальностью. Он подал голос. Я еще никогда не слышал у него такого голоса. Он приказал чужакам остановиться под страхом смерти. Потом подбежал к первому парню, явно претендующему на главенство, на авторитет, и врезался в него с утробным рокотом тяжелой двери, а потом оскалился всей пастью. Парень лежит на земле метрах в трех от меня, он явно здорово ударился затылком. Если шелохнется, поплатится куском собственного тела – бедром или горлом. Убак, обнажив клыки, стоит в двух шагах, хвост вытянут по горизонтали, нечто среднее между собакой и волком. От неожиданности, от смертельного страха оба парня застыли в неподвижности.
– Убери! Убери собаку! Я тебе говорю!
– А иначе что?
Зря подобные драки считают пустяком: когда ты сверху, то входишь в азарт.
Убак смотрит на одного, потом на другого – шерсть на загривке дыбом, передние лапы слегка подогнуты, задние тоже готовы к прыжку, верхняя губа вздернута и видны клыки. Он показывает, что готов убить, что в собачьем правосудии существует такое наказание. Убак их запугивает, он их презирает. Он больше не лает, он рычит мощным утробным рыком, и это еще страшнее – запугивание кончено, остается перейти к действиям. Я высказываюсь в том смысле, что вряд ли смогу убрать собаку, и это отчасти верно, потому что эта собака не очень-то и моя. Второй парень, тоже натерпевшись страха, тихо-тихо забрался в машину и, думаю, там описался. Я боюсь, что он вылезет с оружием, с палкой, не знаю с чем еще, что может ранить Убака. Одна из машин замедляет ход, владелец наблюдает за нами и, боюсь, ошибется, определяя агрессора. Лежащий приподнимается и начинает двигаться потихоньку в сторону своего грузовичка. Он медленно отступает и клянет меня на каждом шагу – он меня найдет, не всегда я буду с этим «дерьмовым гадом кабысдохом», это сегодня мне так повезло! Мне хочется начистить ему морду за оскорбления Убака. Парни уезжают, как приехали, злобно, выставляя в окно кулаки, подняв тучу пыли.
Наступает тишина. Убак успокаивается, один вздох – и мускулы расслабляются, как-никак он знает, как обращаться с агрессией, он же без нее обходится. И он сразу же начинает заниматься совершенно другими вещами, он обнюхивает площадку, писает справа, писает слева и хочет пройтись погулять. А у меня одна-единственная мысль – срочно ехать. Убак не празднует никаких побед, не бинтует никаких ран, он ни в чем не переигрывает, будь я победителем, я бы уже дважды совершил круг почета. Но вообще-то он же собака. Мне нужно походить, чтобы успокоиться, утихомирить сердце, подождать, пока уйдет давящая тяжесть в грудине. Я устраиваю получше фургон и понимаю, каким образом Убак выскочил. Окно немного открыто, меньше чем наполовину, скажем на сорок сантиметров, прыжок с высокого сиденья на асфальт. Я вообще не понимаю, как это физически возможно. На следующую ночь он приснится мне как пес, который проходит сквозь стены. После такого прыжка я начинаю осматривать его коленки, они у него уязвимые, как у настоящего солдата после битвы. Он позволяет мне осмотреть себя, он молодец, он мне дал понять, что я ему нужен. Мы с ним свернули на узкую тропинку. До чего целебна тишина, природа приносит успокоение, я предпочитаю жестокость природы, а не людей, но сейчас вокруг все как новенькое и как будто бы что-то обещает. Я думаю о смелости, о мужестве и обо всех оправданиях, почему боишься. Я окликаю Убака, который бегает в отдалении, он слушается и прибегает. Почему это рыцарь считает нужным мне повиноваться? Честное слово, мир стоит вверх ногами.
Я знал об этом и был готов доказывать это до хрипоты, и это оказалось правдой.
Убак готов за меня умереть.
ХХ
В четверг, 13 июля 2017 года, около 13:00, я так думаю, Убак умер.
А за несколько секунд до этого в нем еще теплилась жизнь. Мне рассказали, что он лежал на левом боку. После миллиарда миллиардов вдохов и выдохов его правый бок снова приподнялся, его бока, мы же видим только бока, немного раздулись, последние сантилитры воздуха, хорошего воздуха, поступили, потом бока опали, и все кончилось. Есть такие вещи, которыми просто пользуешься, например дыхание, берешь воздух охапками и не думаешь, что наступит день, когда ты сделаешь это в последний раз, вдох или выдох, скорее всего это зависит от желания: продолжать или остановиться. Наверное, у Убака это был вздох, кузнечики в знак уважения на секунду замолчали, а потом снова начали стрекотать, и, конечно, как раз перед этим Убак смотрел на окружающий его мир, неустанно вбирал его в себя. Смотрел на луг перед собой, опустевший, без стада коров, сожженный солнцем, под густо-синим небом – это последнее, что было дано ему увидеть, а он так любил зиму. Его душа отлетела в одну секунду, кто-то наступил на «дедушкин табак», на моего Убака, и облачко золотистой пыли рассеялось среди живых. Корде и Фризон почувствовали его вздох внутри себя, словно ложку черного меда. Мы уже кончали обедать и, кажется, смеялись.
За несколько минут до этого Убак проделал взглядом сторожевой обход. Убедился, что рядом нет чужаков, нарушающих строй жизни, и встроил в него свой уход. Он повернул голову налево, потом направо, повел глазами в одну сторону, потом в другую, он понюхал воздух, сделал все, что могло еще сделать его слабое тело. Мои родители регулярно поднимались к нему с нижнего этажа, чтобы убедиться: наш Убак по-прежнему с нами. Они поглаживали ему лапы, снимали соломинку, прилипшую к морде, давали попить, похлопывали по костлявой спине, говорили: «Славная, славная собака» – и молились про себя, чтобы его мучения прекратились. Мои родители всегда готовы накрыть стол для праздника и взять на себя тяжелый труд, эта готовность и есть знак безоглядной любви. Мама уже горюет оттого, что я буду очень сильно горевать, забывая, что и она очень сильно огорчится. Она уже думает о том, – если вдруг случится! – нужно ли сразу нам сообщать и как? Жан-Пьер говорит, что лучше будет подождать нашего приезда, иначе мы можем и не доехать, свалиться в какую-нибудь канаву. Они только что навещали Убака, его никто не неволит и в смерти. Ну вот он и выбрал, что пора ему уходить. Спокойно и самостоятельно. Он позвал двух своих подружек, довольный, что они есть, что они понимают все, и прошептал им три слова, чтобы они говорили их нам каждый день после. Они облизали его пыльный нос, чтобы он выглядел поаккуратнее, и, зная, что скоро останутся одни навсегда, жалобно заскулили. Убаку было довольно их компании, и он был ею доволен. Я вгонял в себя уверенность в этом, чтобы не броситься за ним следом. Вгонял, а меня захлестывали, топили совсем другие мысли – я представлял себе одиночество Убака, он один, вокруг никого, он оставлен, брошен, ему жутко, он борется со своими страхами и нашим малодушным безразличием, и мне хотелось быть с ним, чтобы его утешить, и я всячески боролся с собой и прогонял эти мысли. Я был от Убака в семидесяти восьми километрах, но это все равно, что в тысяче или десяти тысячах, если я не с ним. Во время обеда я клал телефон на стол рядом с собой и невольно то и дело смотрел на экран, хозяева кафе посмеивались над моей подростковой страстью к телефону, я ничего им не объяснял, это была не их история, для звонка родителей у меня была отдельная мелодия, но я вздрагивал при каждом звонке. После нескольких минут на солнце на экране появилась надпись, что айфон перегрелся, и я немедленно переложил этот идиотский айфон в тень. У Матильды по дороге случилась поломка, что-то отказало в моторе. Мощь нашего Убака была такова, что он выводил из строя механизмы, желая, чтобы мы встретились как можно позже с горьким для нас зрелищем.
А я за несколько часов до этого задал себе вопрос: а зачем мне, собственно, идти на эту встречу? Какое событие в моем необыкновенном и самом заурядном существовании может оправдать то, что я покидаю свою собаку? Никакое. Но Убак начал есть, проглотил разваренные макароны, ведь уже двое суток не хотел ничего брать в рот. Он попил, немного. Глаза стали смотреть, он легонько тронул меня лапой. На спуске «все хуже» возник небольшой изгиб, как у буквы Р, волна, идущая от сердца. Это было последнее усилие Убака – убедить меня, что улучшение продлится, внушить мысль, что его не победить, подсказать, что мне необходимо действовать. Таково было желание Убака, а мне показалось, что совершается чудо. Этот день был лучше предыдущих, а Убак и с ними справился, поэтому я позволил себя убедить всем совсем неубедительным доводам и решил пойти на встречу, уверенный, что скоро снова увижу Убака. Я в это верил, я ему поклялся, что он умрет, лежа головой у меня на коленях, его слабеющий пульс рядом с моим. Я уложил его в тени в саду, моего Убака, который не мог больше бегать, и показал родителям, как будет двигаться солнце с востока на запад и куда надо будет его перекладывать по мере того, как оно будет передвигаться. Я им все это рассказывал уже двадцать раз и во всех подробностях, и они по доброте своей не говорили мне, что и сами все прекрасно знают. Я помыл ему нижнюю часть живота и зад, потому что от него несло мочой и какашками, я убил десять мух.
Я поцеловал Матильду, она тоже уезжала, мы обнялись, чтобы передать друг другу остатки мужества, веря, что запас его у другого много больше; я занимался ненужными сборами и плохо попрощался со своей собакой. Уезжая, я посмотрел на него, вот и все, после нашей жизни сиамских близнецов, это был последний раз, и он об этом знал. А я оказался недостойным этой минуты. Я мучаюсь своим упущением до сих пор, у меня от него перекручивает все внутренности, и я, стараясь утешиться, с тех пор каждый вечер, где бы я ни был и какое бы решение ни приняли облака и тучи, поднимаю глаза к небу и приветствую Альнитак, Альнилам и Минтаку[79], самые наши с ним любимые звезды на небе.
А за несколько дней до этого нам показалось, что дела у Убака идут не так уж плохо. Смерть ведет его не спеша по ступенькам вниз и, отдыхая на площадках, призывает к покою. Мне бы, наоборот, забеспокоиться – Деде из бара в Ареш как-то сказал мне, что перед смертью больные начинают чувствовать себя немного лучше, а иногда даже много лучше, и у них как бы праздник. Человек последними каплями жизни, что когда-то била ключом, напоминает миру о себе, а потом – хоп! – ровная гладь.
Мы все время были вместе, так что трудно было заметить, как идет спуск. Но мы не могли не заметить тихий, хриплый, как бы предсмертный лай, или минуты, когда Убак с трудом дышал, словно у него беспорядочно заметалось сердце, и еще глаза, ставшие совсем другими, непроницаемыми и остекленелыми. Шаг за шагом он отступал, сдавался, но покой, какой подразумевался, был еще далек. А мы с Матильдой, хоть и были к нему очень внимательны, всячески старались отстраниться как можно дальше от этих просьб о конце, поскольку любая жизнь, даже самая полнокровная, идет неровно, и мы надеялись, что и эта прибавит себе сил и повернет вспять. Напряжение спадало, дыхание выравнивалось, Убак смотрел, и не в одну точку, он съедал кусочек сыра, лакал немного водички и казался очень довольным, что Корде и Фризон пришли на его квадратный метр, чтобы его повеселить. Казалось даже, что ему хочется завилять хвостом. Это нас подбадривало. Мы, люди, такие изменчивые; когда жизнь угасает, мы умеем увидеть ее присутствие в самой малости, а когда она в своей полноте, мы ее не замечаем. Мы были счастливы маленьким удачам Убака и откладывали единственное верное решение. Мы поздравляли его с тем, что он держится, совершая ошибку всех остающихся жить, потому что умирающий просит другой поддержки, ему нужно согласие на смерть.
Мы не жалели времени на то, чтобы за ним ухаживать, обмывать, лечить гниющие пролежни. Он смотрел на нас, словно бы сердясь на себя за то, что усложняет нам жизнь, а мы его успокаивали: ничего, мол, не сравнится с возможностью его любить и быть с ним рядом. Мы жили внизу, на его уровне, сблизив головы, мы его баловали как могли, не забывая и двух других, с которыми мы, Матильда и я, получали глоток воздуха и жизни, потому что они бегали, прыгали и ничего не ждали. Мы пользовались прогулками, чтобы нарыдаться в лесу. Дни были напряженными, они тесно нас связывали, но мы и без них были связаны теснее некуда. Вечер был итогом нашего любовного попечения: Убак чист, он немного поел и проглотил обезболивающее, Корде и Фризон улеглись рядом с ним, и мы тоже, – выставляй нас хоть на выставку. Мы все делаем одно и то же в одно и то же время, мелкие излишества стали редкостью. Три собаки соприкасаются кончиками лап, словно бы в надежде перезарядить Убака. Есть во всем этом какая-то закатная ласковость, нет, скорее сумеречная, потому что в сумерках есть и тоскливая нота. Но откровенного страдания нет. Потом мы потихоньку встаем и поднимаемся на антресоль, смотрим – как тихо и мирно спит крепко спаянная троица. И я думаю, что каждый из нас мечтает, чтобы так вот все и кончилось, теплом скудеющего очага, и из пяти проснулись четверо. Между прочим, одна из функций мечты – наделять нас отвагой и мужеством.
Следующая неделя у нас, убежденных противников планирования, оказалась расписанной по самое воскресенье. В четверг мне нужно было поехать в Шамони, а затем все следующие дни писать, сидеть дома за письменным столом безвылазно, что вообще-то было как нельзя кстати. И я стал уговаривать Матильду воспользоваться этим – почему бы ей ненадолго не сбежать от нас, не полюбоваться океаном, не побегать, хмелея от ветра, по песочку в Ривду, не набраться жизненной энергии за двоих – вдвоем мы увязаем все глубже и глубже. После долгих разговоров с попытками разобраться, что такое эгоизм, рассуждениями, что жизнь никогда не стоит на месте и невозможно остановиться самим, мы пришли к согласию, что четверг будет самым удачным днем. «Тшш…» – сказала мне тогда Матильда, забеспокоившись, как бы Убак нас не услышал и не запрограммировал сам себя. Он ведь улавливал все абсолютно. И мы стали говорить шепотом, как бы глупо это ни выглядело.
А за несколько недель до этого у нас уже возникали мысли о конце, мы уже пугались, чувствуя смерть где-то рядом.
Я спрашивал себя: а что, если Убак знает о том, что он смертен, и о том, что смерть уже где-то близко, и в Африке – так мне кажется – животные сами уходят на кладбище? Мы знали, что посвятим ему лето, что его нельзя будет оставить, и мы будем к нему прикованы. Это ясно, это не обсуждалось. Лето – это проклятое время года для собак, мы их не трогаем для общего покоя, они ищут себе убежище, забиваются в норы в земле. Мы твердим Убаку наперебой, что нам не нужно никаких прогулок в горах, теплых вечеров, ночевок под открытым небом, что он не будет тратить себя на эту ерунду. Лето будет тяжелым, мы это знаем, тем хуже для Антрево и Вальлуиз, мы будем иметь дело с бедой, да еще с утра и до ночи нам будет сопутствовать тягостное ощущение, что повсюду в других местах всем живется гораздо легче. Не большая радость видеть, что совершенство, великолепнейшее мощное существо, которое носилось по горам, теперь обессилело, одряхлело, лежит по целым дням, что его бархатистая шкурка стала сухим шершавым пергаментом, а нижняя губа, такая милая и розовая, обвисла и предательски посерела, щеки похожи на забытые в саду яблоки, и наши отражения плавают в тусклых глазах. И я ничего не могу сделать для моей собаки. Он об этом знает? Или думает, что я не пользуюсь своими возможностями, чтобы его спасти? Поглядев на такого Убака, я иногда убегаю к себе в кабинет и реву, слезы так и льются, а когда наконец высыхают, я иду к нему с широкой улыбкой, а он смотрит на меня и словно бы говорит: я все знаю, язык сердца не умеет ничего прятать и даже думать о такой возможности нечестно. А когда в нас поднимается безрадостный гнев из-за его неспособности ни на что, мы очень стараемся направить его мимо Убака, а гнев выпирает из каждой поры, и мы честим обманщика фермера, налоговую службу, а если нет никаких негодяев под рукой, я вцепляюсь в стену, и шероховатая штукатурка, обдирая мне пальцы, окрашивает бессилие Убака в ярко-красный цвет. Корде и Фризон любят Убака всем сердцем, любят облизывать, любят прижиматься. Животные лечат друг друга по-своему, прилети к нам чомга, она выстелила бы ему желудок своим мягким пухом.
Мы соорудили Убаку что-то вроде спального мешка с поддоном и пластиковым бачком для мочи, чтобы она его не беспокоила. Убаку жилось до того плохо, что и наша жизнь очень сильно пострадала. А что касается стула, то его практически не было, все, что было твердым, мало-помалу исчезало. Мы размачивали ему сухарики, превращая их в какую-то гадкую кашу, но только так он мог хоть что-то съесть. Каждую еду мы праздновали как величайшую победу. Иногда мы выносили его на улицу, чтобы изменить обстановку. Нам даже удавалось иногда уложить его в фургон и увезти к иным горизонтам. Подружки прыгали вокруг него, а он лежал на берегу озера, на холме, на опушке леса, который обегал вдоль и поперек. Мой отец перед смертью хотел в последний раз увидеть море. Мы будем думать за Убака до последней его минуты. Первый встречный со скептичной улыбкой, и я задохнулся от ненависти, но поклялся, что не поддамся ей, не позволю отравить свою жизнь. Мы еще больше отстраняемся от окружающих, для нас стали непереносимыми жалостливые взгляды редких гостей нашего Шатле, которые говорят, хотя они не решаются произнести это вслух, что все эти мучения – не жизнь. Мы их не переносим, потому что они говорят правду. Наш дом пропах смертью, а мы отказываемся быть мужественными. При этом мы постоянно утверждаем, что очень мужественные, что мы избавляем Убака от мучительных крайностей и наша взаимная любовь не знает предательства, что привязанность к собакам обладает неслыханным преимуществом по сравнению с привязанностью к людям, она не ведает козней. И поскольку их быть не может, то ответ на главный вопрос совершенно ясен, но как только он начинает решаться нами и решить его должны мы, ясность затуманивается. И хотя мы с Убаком говорили обо всем, своей последней воли он мне никогда не высказывал. «Поможем ему, наш долг перед ним – обеспечить ему хотя бы достойный конец, не хуже, чем была жизнь». Никто из нас двоих не отваживался сказать «сделаем укол», тем более «усыпим», эти слова были слишком холодными, металлическими, мы говорили «поможем», таким образом мы как бы продолжали быть вместе. Ни я, ни Матильда не решались предложить друг другу – о чем бы помнили до конца нашей тесно сплетенной жизни – взять на себя ответственность за его конец. Крах, наш общий крах. Собака своей жизнью насыщает вашу жизнь, и вам, вовсе не в качестве благодарности за это, а для того чтобы сравняться с ней в щедрости, достаточно одного поступка – согласия на два укола, один поможет отваге, другой – достоинству, но… мы не справились, сбились с толку в бесчестной путанице, где сделать укол – значит украсть. На самом деле – вернуть утраченную высоту.
Еле заметное дыхание этой жизни питало наше малодушие. А в Убаке нарастали настороженность и беспокойство. У него случались вспышки активности, он пытался что-то поймать ртом, возможно мяч, это движение было единственное, оставленное ему параличом. Мы считали это чем-то вроде начала возрождения, а на деле, быть может, это было возвращением слабоумного старичка в детство. Он вдруг громко лаял, и в его лае слышалось даже что-то радостное, и весь дом тоже чуть ли не дрожал от радости, что Убак снова возвращается к привычным делам. На общем фоне малейшие изменения воспринимались как победа. А потом Убак клал голову мне на колени, моя рука лежала на его шерсти, которая пахла все тем же запахом, наши сердца больше не спешили, и в этой тишине было для нас большое благо. Я думал о восстановлении: кто-то там наверху, видя столько усердия, а оно ведь встречается не так часто, справедливо испытав нас, сделает и свое дело; мы ничего не теряли, почему бы нам не верить в это. Нам всем становилось лучше, когда мы видели, что Убак оживает, пусть даже на одну минуту, потому что тогда мы забывали, что мы совсем не на высоте. Недостаток решимости, храбрости, я сражаюсь с ним до сих пор, я боюсь его. Мы тобой завладели, дорогой Убак, благодаря договору о долгосрочной аренде. И что ты об этом думаешь, моя собака? Льстит ли тебе наша цепкая любовь? Или ты потрясен нашим эгоизмом? Мы умрем, так и не узнав об этом. В отношении Фризон, а потом Корде мы будем вести себя по-другому, мы будем действовать. Жизнь преподала нам урок, научила быть ответственными. Может быть, и лучше делать, как говорится, то, что ты должен? Честно говоря, я сомневаюсь. Собственно, ты переходишь из рук тюремщика в руки палача, а смерть, насколько я знаю, не заботится о том, чтобы тебе жилось как можно лучше. Как бы ты ни действовал, но наступает момент, когда, какими бы соображениями ты ни руководствовался, насколько бы они ни были прочными, ты чувствуешь только гнев и вину.
Несколько месяцев назад мы не говорили «деградация», мы сетовали «старость», так было как-то более приемлемо. В одном слове таилась чернота, в другом – эхо нежности.
Мы с Убаком ходили уже не так далеко, не так быстро, не так надолго, не так часто – вот и все. И все же мы стали избегать тех устоявшихся маршрутов, тех привычных прогулок, которых теперь не могли осилить и которые честно свидетельствовали, что Убак сдает. Все понемногу подводило нас к мысли, что силы Убака убывают. Мы пришли на озеро Сен-Герен, Корде и Фризон, начав от плотины, проделали полный круг, Убак небольшими перебежками, усилие за усилием, едва справился с половиной, но его веселили его находки. Мы с Матильдой, поднаторевшие в умении делить школьников на группы, шутили, что группы есть и у нас, и почему-то не хотели вспоминать, что собаки стареют тоже гораздо быстрее.
Жизненная энергия двух собак рядом с Убаком, конечно, подчеркивала, насколько он сдал, но сосуществование разных поколений на одном пространстве создавало впечатление племени, живущего под руководством мудрого вождя. В некоторых случаях Корде, дозорная, и Фризон, громкоголосая, занимали ключевые позиции, но этим они радовали старейшину, исполняя свои сторожевые обязанности, но не посягая на его место. А мы растили, так сказать, поначалу младенца, потом жили в обществе единомышленника, а теперь для нас настало время ухаживать за прадедушкой. Между погремушками и погребением есть время, и, не упуская из виду последнего, нужно им пользоваться. В медицинской карточке Убака нет больше отметок о вакцинации, доктор Форже завел ему новую карточку и с гордостью показал ее мне. На ней красовалось «Убак Old», что, по мнению доктора, выглядело достойнее, чем «Убак, старик». На протяжении трех последних лет он не раз повторял нам, что собак с возрастом из двух цифр было не так уж много среди его пациентов, а я вспоминал кухню мадам Стена, пахнущую пирогом, и был ей очень благодарен. Доктор Сансон смеялся и уверял нас, что, когда Убаку исполнится двадцать, он опубликует статью о нем в научном журнале и разбогатеет. Но его улыбка при этом говорила, что в вечность нам не стоит особенно верить.
Убак больше не мог влезть самостоятельно в фургон, в свой родной фургон. У нас трещали спины, когда мы его оттуда вытаскивали. Я спрашивал его, каково бы ему пришлось, живи он у пенсионеров, шутки – не худший заслон от неумолимой судьбы. Потом нам придется постоянно поднимать его заднюю половину, а еще заботиться о подвижности передних лап. Самая коротенькая прогулка становилась для Убака физическим подвигом, а от нас требовала изобретательности и поясничных поясов. Все становилось для него сложным: на дуновской плитке под мрамор[80] у него разъезжались лапы, как на катке, и он падал, глядя на нас виноватыми глазами; снег, который когда-то служил приглашением мчаться без оглядки, теперь останавливал его на пороге. Для того чтобы он сделал свои дела, приходилось поддерживать его за попу, мы посмеивались над двусмысленным положением, но попробуй посмейся над этим кто-нибудь со стороны, он бы получил от меня по полной, во мне скопилось немало раздражения, которое приходилось сдерживать. Итак, отныне в нашем микросообществе появился инвалид. Один из последних осмотров Убака был проведен прямо в фургоне на парковке клиники в Альбервиле, чтобы не подвергать его болезненному перемещению. Это было безрадостное проявление взаимной любви. Взгляд Форже изменился, глаза больше не смеялись, он не называл нас Седриком и Матильдой.
– Вам надо быть готовыми, мадам и месье Сапен-Дефур, – сказал он.
С того дня в меня вошла заноза, и я не мог перестать ее чувствовать. То, что медленно и неуклонно отнимало силы Убака, не имело окончаний «ия» или «ич», которые бы все объясняли и на которые можно было бы изливать свой гнев. Его изнашивало время, это был яд или бальзам, который неизбежно готовит нам жизнь.
Но все было по-хорошему, Убак был с нами, оставался среди нас.
Мне иной раз случалось завидовать старичкам, сидящим возле теплой печки, смотрящим в окно или читающим книгу, старичкам, которые делают все еле-еле. Мне казалось, что они избавились от тиранства постоянной деятельности, могут не спешить и ощущать свое угасание как благодетельное спасение от суеты. Убак тоже часто вызывал у меня именно такое ощущение – не усталости, а безмятежного отдыха. О том, чтобы перепрыгивать через ручейки, не было и речи, и, возможно, оно и к лучшему, поскольку настало время блаженного ничегонеделанья или деланья очень медленного. Страха смерти не ощущалось. Скорее, опасение утечки жизни.
Усевшись на землю, Убак по своей привычке целиком укладывается мне на ноги, пульс у нас обоих все сильнее, удары резонируют. У нас стали тоньше оболочки, или сердца увеличились, и поэтому бьются громче? Мы с Убаком об этом не спрашиваем. Пока совместное воздействие надежды и нежелания видеть, что происходит, продолжается.
Мы с Матильдой были уверены, что нашей безоглядной любви к Убаку будет достаточно, чтобы избавить его от мучительных крайностей чего бы то ни было. Мы будем делать все необходимое. Была у нас и другая уверенность, и она была столь же незыблемой – мы повторяли друг другу, что животные умеют умирать, и для этого они нисколько в нас не нуждаются. Но до поры до времени нам казалось, что существует некое равновесие, и наши совместные усилия идут на пользу Убаку. Часто мы ставили Pogue Mahone[81] на полную мощность. Тринадцать гимнов в честь возрожденной жизни помогали нам не сдаваться и быть в ладу с нашими воспоминаниями. Во время наших музыкальных сеансов Убак лаял и отлично сопел. Как-то вечером к нам в кухню прилетел воздушный шарик сиреневого цвета и приземлился на бар. На нем было написано «Фиеста». Откуда он взялся, понятия не имею, но прилетел вовремя. Я взял его, приложил к морде Убака, и он стал в него дышать. Шарик запотел изнутри, морщины на нем разгладились, и он немного надулся. Я его завязал, в нем теперь сохранялось дыхание жизни Убака, и я попросил шарик, чтобы он хранил его как можно дольше.
Еще несколько лет до этого вокруг Убака царила атмосфера радостной беспечности, и мы непроизвольно поддавались ощущению, что жизнь может длиться вечно. Потом мы перестали думать и об этом. «Из железа, огня, стали и крови»[82] – вот из чего был сделан наш Убак. Казалось, ничто не может его сокрушить. Плотный крепыш был несущей стенкой нашего мирка. Если ветеринар за той или другой надобностью выбривал у него немного шерсти, она вырастала с молниеносной быстротой. Мы – единое целое – купались в настоящем. Если и существовало какое-то членение времени, то для меня – одно-единственное: до Убака, а потом всегда вместе с ним – ничего не скажешь, любовь всегда разрезает жизнь на две части. Когда во время прогулки Убак, выпятив грудь вперед, гордо вел свою стаю, то иногда кое-кто, поглядев на него, полного жизни и энергии, не мог удержаться, чтобы не сказать такую вот глупость: «Жаль, что такие вот не доживают до старости!» Я тут же отвечал, что «такого вот» зовут Убак, что замечание не совсем уместно, потому что, по нашему мнению, он будет жить вечно молодым. И если вдруг эти незнакомцы все же настаивали на своих мрачных предсказаниях, мы отвечали им в духе предсказателей судьбы, что именно по этой причине мы и завели себе собаку: хотели себе недолгого счастья.
И продолжали свою прогулку.
Это было за века до его смерти.
Жизнь красива и печальна, если получается не спеша разматывать ее нить.
ХХI
Я понял: ты умер – потому что воздух стал другим.
Мой проклятый телефон заработал, я набирал и набирал Матильду и родителей, слушал безответную пустоту, а минуту спустя заглянул в сообщения, все они были еще из благополучных времен, истории в несколько слов из Прекрасной эпохи. Конечно, они правы, не беря трубку, что они могут сказать мне еще? Твое уведомление было предельно ясным. Но на дороге между Шамони и Бофором, если на интерактивной карте, то где-то возле ручья у Пако, в тех местах, где нас так щедро оделяли жизнью, какая-то частичка во мне уцепилась за прошлые сообщения и поверила, не желая согласиться, что такое могучее существо могло вдруг вот так уйти.
Я приехал домой, поставил машину как обычно. Дверь приоткрыта, как раз чтобы пройти собакам. Корде и Фризон прибежали, прыгают на меня, они возбуждены, встают на задние лапы, они готовы вцепиться – обычно они тянут меня в дом, а теперь они как будто ставят заслон и не пускают. Не входи, он уже ушел. Я не должен забывать, что они тоже горюют, пусть их горе совсем не похоже на мое.
Выходит Матильда, она плачет, у нее красные припухшие глаза, как у всех, кто плачет долго и не может успокоиться. Она несколько раз скрестила руки в воздухе перед собой. В спорте так сообщают, что спортсмен выбывает, – сейчас только тело еще способно что-то сообщить. Сколько раз я боялся этой минуты, и вот она наступила. Я задумывался не раз, как все это будет: возможно, мы будем одни и будет дуть ветер? Днем это случится или ты не переживешь ночь? И какой знак подаст твоя смерть? Она прикончит меня на месте или будет пытать на медленном огне? Я пробовал представить, где это может случиться, но каждый раз решал, что все эти места предназначены совсем для другого, они не годятся для отчаянного отчаяния, и вообще никто не знает, где его поджидает смерть. Так вот, значит, здесь, перед старой деревянной дверью, которая стала теперь бесценной; солнце клонится к закату, собаки волнуются, а люди онемели. По дороге как ни в чем не бывало катят машины. Арман, наш сосед, здоровается со мной, день у него самый обычный. Я думаю, что мне бы хотелось, чтобы и меня тоже не стало в один миг, но для этого нужно иметь что-то, чего у меня пока еще нет.
Ты лежишь посреди большой комнаты на сером коврике, самом вытертом из всех, и кажешься совершенно спокойным, голова у тебя повернута к двери, лежишь на правом боку, и на тебе не видно двух красных пятен. Ты умер не здесь, такого быть не может, тебя сюда перенесли из-за поганых мерзких мух и их грязного помета. Меня только порадует, если кое-кто из них погибнет на липучке, так потери в двух лагерях уравновешиваются. Можно подумать, что ты спишь, Убак, смерть мало чем отличается от сна, только нет надежды проснуться. Нет, вообще-то, они ни в чем не похожи. Мы с Матильдой уткнулись друг в друга, руки – одна бессильно опущена, а вторая взмахом словно бы говорит: «ну вот», или даже: «ну вот наконец». Поплакали друг другу в шею, а когда смогли говорить, я спросил: если она уже это узнала, то как это было, в каком точно месте, сколько было часов, сколько минут?
И почему, спрашивается, перед этой необъятностью тебе становятся необходимы мельчайшие подробности?
Я тебя глажу, обнимаю, ерошу шерсть. Ты пока еще здесь. Я глажу тебя против шерстки, это наша любимая ласка, и от нее бегут искорки. Ты пахнешь собой, Убак. Я узнал бы твой запах и в Ноевом ковчеге. Через сколько часов начинает пахнуть смерть, отменив все ароматы прошлого? Если я лягу на пол, вытянусь рядом с тобой, ты на меня посмотришь, мы будем смотреть друг на друга, и я моргну раньше тебя. У тебя широко открыты глаза. По моим воспоминаниям о вестернах, с широко открытыми глазами умирают благородные ковбои, злые души больше не смотрят на этот мир. Я крепко тебя обнимаю, тело к телу, стараюсь расслабить, немного массирую, в сердце просыпается радость, я вспоминаю о лугах Танатоса, где одеваются в смертный саван, чтобы жить в покое.
Я иду к своим родителям, они старались помочь Убаку всеми силами и даже больше. Мы говорим друг другу какие-то ласковые слова, чего обычно никогда не делаем, но когда-нибудь мы все же сумеем открыться друг другу и без горя. Мы плачем. Слезы так и текут, плачем вместе, это что-то вроде обряда или практики – общий плач, и не знаешь, всхлипнул ты или кто-то рядом. А ты знаешь, что у нас обязательно нужно плакать? Все достойные погребения начинаются с потоков телесной воды. В церкви тот, кто оплакивает покойников, обретет утешение, и неважно, если он никогда не плачет о живых. Люди с сухими глазами вызывают подозрение, но ведь мы видим только видимое. У них, поверьте мне, слезы спрятаны в глубине души, и они ждут своего часа. А мы тут все, не стесняясь, плачем, потому что в нашем доме смерть собаки – это невероятная потеря. Скоро у нас появится народ со своими пониманиями горя: существует общепринятая классификация потерь, смерть собаки туда плохо вписывается, и она не имеет никакого сравнения со смертью ребенка, столетнего старика, неизвестного солдата и лесной горлицы. Скоро будет ощущаться душераздирающий разлад. С одной стороны горе, накрывшее нас всех, как лава, а с другой – по большей части безразличие, непонимание и невольная усмешка – плакать о собаке, экая чувствительность. Разделившая нас бездна будет ощущаться нами как помеха, скорбь тоже нуждается в единодушии, но в то же время она нам и поможет, сплотит теснее, подтвердит справедливость нашего отдаления от остальных.
Мы с Матильдой приводим тебя в порядок, стараемся, чтобы ты был как можно пригляднее. И вот теперь мы тебя выносим. В дверном проеме щепка зацепила несколько твоих шерстинок, ты в последний раз здесь с нами, у себя дома. Мы укладываем тебя в фургон. Укладываем с большой осторожностью, чтобы не сделать тебе больно. Сколько раз, поднимая тебя сюда, я говорил, что ты тяжелее покойника? Мы уже позвонили доктору Форже, он сказал, что горюет с нами, и я ему верю. Он ждет тебя в Ужине. Когда у нас еще был выбор, мы всячески избегали этого отделения клиники, оно казалось нам отвратительным со своими стенами неопределенного цвета, хотя, я думаю, мы прекрасно знали, что однажды именно там все и закончится. Как всегда, готовые составить компанию Корде и Фризон тоже собрались запрыгнуть в фургон. Нечестно их оставить дома? Бесчеловечно брать их с собой? Родители начинают махать руками, разыгрывают веселое оживление, Корде и Фризон верят им и выбирают сторону жизни.
В фургоне мы тебя разместили так, как ты любил, – твоя голова между наших двух сидений. Теперь здесь пахнет тобой. Ты здесь, Убак. Мы то и дело оборачиваемся, чтобы посмотреть, как ты переносишь путешествие. Обычно на виражах Вентона ты приподнимался, ты их не любил, слишком много поворотов, тебя не тошнило, но ты тяжело дышал, тебе хотелось, чтобы они поскорее кончились. Ты проявлял нетерпение, ждал последней развязки в Валь-де-Роз, а как только дорога выравнивалась и шла по прямой, ты снова ложился. Ну вот, все опять хорошо, ты справился. Когда мы с Матильдой обернулись одновременно, наши взгляды встретились, и каждый огорчился горем другого. Мы могли бы ехать вот так втроем долгие-долгие часы, оттягивая минуту расставания. Когда-то я совершал акты вандализма, портя витрины таксидермистов, а теперь думаю: воюй, не воюй, все равно окажешься на том же самом месте. Кто из плоти или с помощью души создает живое существо? По сравнению со всем прочим, необъятным, тело в конечном счете занимает ничтожное место, но с ним исчезает движение и ощущение жизни.
Ну вот и приехали. Час поздний, в клинике нет клиентов, и это к лучшему, мы избавим их от боязни завтрашнего дня, а сами избавимся от сочувственных взглядов. Форже уже здесь. Как он будет делать свою работу? Я не хочу, чтобы он помогал нам нести тебя, и он это знает. Он пережил все, что сейчас происходит, уже сотни раз, но наша история все-таки не самая заурядная. Я кладу тебя на стол, где тебя осматривали: громкий стук – встретились две деревяшки. Я, как обычно, встаю там, где лежит твоя голова, там, где можно пошептаться и сказать, что все очень скоро кончится и ты очень хорошая собака. Тебе не будет больно, и сегодня я точно сдержу свое обещание. Доктор разговаривает тихо, словно во время церковной службы, ему такое совсем не подходит, и тебе тоже, но мало-помалу его голос набирает силу, и так почему-то легче. Мы стараемся обойтись без банальностей, но куда от них денешься? «Так ему лучше», – говорит доктор. Кто этого не знает? Ему просто отлично и лучше уже никогда не будет. Я подписываю бумаги. Очень может быть, что они лежали тут готовые уже не один месяц, как в «Монде» некролог Симоны Вейль[83]. Вообще за все про все я подписал в отношении тебя всего два документа, у мадам Стена и здесь сейчас. По этой части собаки куда экономнее детишек. Я делюсь своим наблюдением с ветеринаром, и он со мной соглашается. Я чуть было не сказал вслух «за все про все», да, так оно и есть: в море тоски крошечная частичка нас обороняется, она может засмеяться из-за пустяка и хохотать не останавливаясь. Такое со мной часто случалось на похоронах, я вдруг прыскал и мешал слезы со смехом, а потом думал: а что, если в газовых камерах убивали веселящим газом? И что, если я должен был бы там бешено хохотать? Я знаю, твоя совсем юная тень не оскорбилась бы моим смехом, наоборот, она сочла бы его за проявление уважения. Форже объяснил нам, что будет с тобой дальше, и хорошо, что говорилось об этом в терминах логистики. Сегодня же кто-то за тобой приедет, мы не знаем этого человека, пройдет два месяца, и он уже будет заниматься доставкой телевизоров. А ты? Как тебе покажется все это? Кто-то будет за тобой присматривать?
Мы могли бы похоронить тебя в саду рядом с люпинами, но тогда мы бы навсегда привязали себя к этому дому. Ты и неподвижность. Чтобы ты обрек нас на нее? Нет, это какая-то бессмыслица. Значит, будет кремация. Форже нам рассказал, что бывает коллективная и индивидуальная кремация, и что тебя увезут в мешке, белом или розовом, какой мы выберем. Идея коллектива тебе очень подошла бы, ты всегда старался объединить самых разных существ, но мы все же выбрали индивидуальную. Дурацкая идея исключительности, особой чистоты, и все то же желание не потерять тебя. Я надеюсь, что господин Четверг бережно уложит твой мешок в грузовик, он ведь будет знать, что ты там. Через несколько дней мы заберем черную с золотом урну, кенотаф, и это ты там будешь, да? На нем еще будет сладенький афоризм о вечности, симпатичный рисунок и семечко, из которого потом вырастет розовый цветочек. Но мы не будем тебя в нем задерживать, мы все сделаем очень быстро, как тебе обещали: мы пойдем на пик Персеверанс обычным путем, как всегда ходили. Персеверанс – это же терпение, выносливость, эти слова придуманы специально для тебя, ты так упорно и старательно расцвечивал наши будни. Так вот, там мы откроем урну, и северный ветер, не зря же тебя звали Убак, отнесет тебя в долину Аост, и дальше за нее, к предгорьям, с ветром и вместе с душистой пыльцой ты будешь странствовать от горизонта к горизонту, оплодотворяя мир. Несколько пылинок упадут на круглые столики «Эстафеты ангелов», где мы пили тревизо в полнолуние и ты спокойно лежал у наших ног, а потом мы шли счастливые и слегка опьяневшие, легкие и тяжелые от выпитого вина, и ты следил за нашим благополучным возвращением.
Жизнь, по существу, – это тамильский колам[84], мы вкладываем всю душу, чтобы она сложилась в гармоничный орнамент, но однажды ветер и муравьи сметают этот орнамент, и порыв ветра становится самым прекрасным штрихом в нашей картине. Да, так будет гораздо лучше, чем истлевать под влиянием соков земли.
Мы забрали твой ошейник, медицинскую карточку и клочок шерсти. Потом нахлынут воспоминания, но сейчас нам нужны бальзамы, хранящие запах, и они же орудия пыток. Форже не взял с нас никакой платы, это та статья, с какой он ничего не имеет, в этом есть какая-то деликатность, смерть сама по себе обходится дорого, но за Убака мы отдали бы и целое состояние. Доктор сделал вид, будто ему что-то понадобилось в соседней комнате, он вышел и оставил нас одних, и это тоже было деликатностью. И это была последняя минута, когда я видел тебя. Когда же было то самое утро? Утро, когда я видел в последний раз, как ты бегал? Мне подумалось, что, наверное, лучше бы мне умереть, чем так по тебе горевать, но для этого у меня должно было бы быть такое же большое сердце, как у тебя. Я посмотрел на тебя раз десять, говоря себе, что постараюсь не вспоминать тебя таким, как вижу сейчас. У меня отбирали больше, чем я готов был отдать, и мне хотелось, чтобы во мне сохранилось только то, что я решил сохранить. И хотя я знал, что памяти никто не указ, я во что бы то ни стало хотел все же указать ей нужное направление. Мы жадно вдыхали твой запах, мне хотелось, чтобы он был со мной всю жизнь. Запах – это особо интимная связь, недоступная всем другим. Мы ушли, попрощавшись с доктором. Да, вот так, автоматической формулой вежливости и дверью с пуговкой звонка, заканчиваются любые истории. Вокруг мир продолжал упорно вертеться, но я в него не вернулся.
Матильде и мне хотелось пойти и напиться. До чертиков, до бесчувствия, до полной отключки. Малодушно, конечно, но крайне полезно. Но мы вернулись домой. Из-за собак.
XXII
Что же будет дальше, мой Убак? Не знаю, но предчувствую, что будет тяжко. Очень-очень. Почему наша боль должна отличаться от любой другой?
Острое чувство потери. Болезненное, как резкий удар в живот. С этого дня наш дом слишком большой, со слишком высокими потолками. Дом, лишившийся своей основы, будет донимать пустотой. И это будет не просто мучительно, а гораздо хуже, не сомневаюсь. Надо будет держаться, а со всех сторон острые иглы, то одна, то другая, уколет, ужалит. Покажется на мгновение, что все притупились, исчезли, а они затаились, и снова уколы, удары, мученья, словно мы должны теперь расплатиться за то, что были слишком счастливы. И мне дадут право себя изводить, донимать, мне придется кричать и плакать, а иначе с меня потребуют мзду за то, что все держал в себе. Главное, не принимать таблеток, не обманывать себя, для этой болезни нет докторов, и не надо, чтобы они были, нужно лечить себя самому. Ночью, начиная вот с этой самой ночи, буду засыпать, вдоволь наплакавшись, а просыпаясь, получу в подарок три секунды забвения и телесного спокойствия. А потом опять все вспомню. Я жду этих уколов, ударов, мучений, я их хочу, они мне необходимы. Пусть приходят богини-мучительницы и сдирают с меня кожу, пьют кровь, тянут вены, я от них не сбегу – любовь стоит того, чтобы ее испытывать. И если кто-то где-то, нежданно-негаданно чувствительный к терзаниям другого, а не только к своим, скажет, возможно даже только в мыслях, что я слишком извожу себя и мне стоит узнать, что делается в Бангладеш, я размозжу ему череп. Хотя это ничему не поможет, но, возможно, боль, превратившись в гнев и ярость, на короткое время утихнет.
А потом будет лето, и я стану забытой, брошенной собакой.
Буду считать дни, буду говорить себе – уже; буду говорить себе – еще только. Видеть я буду только горестное и печальное. Кругом одни неприятности, как хорошо всем другим. И стыд, который никуда не денешь, стыд, что оказался не на высоте.
Исчезли привычки, из которых складывалась наша каждодневная жизнь: тебе остаток йогурта, хлебная палочка ломается на троих, твое приветствие почтальонше, твоя морда, мой локоть, пролитая чашка кофе, переодетые брюки, вдруг, когда сижу, почувствовал твои лапы у себя на плечах и, поднимаясь, спрашиваю: с чего это ты решил ходить на задних ногах, как мы; твой бочонок для сухариков, мы опустошали его и наполняли, твои миски тоже, наши секретные обещания друг другу на ушко перед сном, дрема возле тебя у очага при открытых ставнях, смотреть, как ты бежишь и сражаешься во сне, мгновенные вскакивания с кровати ранним утром, вытирать тебя после дождя, твоя голова между колен, с моих брюк течет вода; твой ошейник, который позвякивает, как связка ключей, мы в фургоне, я сижу и ты сидишь на сиденье, нам обоим хорошо и спокойно, мы оба вглядываемся в мир, который спешит мимо нас; мы с тобой ленимся, головы в тени, ноги на солнце, мы прислонились спинами к стене, и души ее создателей поглаживают наши спины; я присел, а ты помчался и опрокинул меня навзничь; мы с тобой растянулись на альпийском лугу, думали перекусить за пять минут, но не получилось, я проснулся, чувствуя твое дыхание. Больше не жить на земле и вернуться на тот этаж, где живут все люди, – вот что мне предложено нескончаемым «потом, после тебя». Вот такими и стали наши дни, протоколами, расцвеченными иногда непредвиденным. Что же предпринимают люди, чтобы напитать отведенные минуты свежим материалом? С твоим отсутствием жизнь очистилась от лирических размышлений о любви и смерти, но что же делать с кусочком сыра, который по-прежнему почему-то у меня в руке? Ты, наверно, не знаешь, сколько места ты занимал в каждом моем дне, в его каждой секунде. Быть счастливыми вместе – вот что было моей жизнью, и что мне теперь делать, если это все у меня забрали? А до этого мы старались – и у нас получалось – сплести наши существования. Пропасть была бездонной, но кто мог нам помешать пытаться и стараться? Мы сшивали наши жизни. Помнишь Жана, дедушку Матильды, он ткач, глаза у него искрятся лукавством, так вот, он говорил, что ты основа, а я уток[85], и вместе мы ткем самую плотную ткань на свете.
– Тафта! – говорил он. – Ткань-доспех, но она сыплется по краям.
Когда я выпивал бокал вина на террасе и шел расплатиться внутрь кафе, я незаметно для тебя за тобой наблюдал: в ожидании ты не сводил глаз с перегородки, за которой я исчез, тревожно и доверчиво ты ждал моего появления. Я никогда не продлевал твоего ожидания, но оно наполняло меня силой. И теперь я постоянно буду искать глаза, которые постоянно будут искать меня.
Так вот, теперь мне предстоит постоянно видеть, как ты выбегаешь из каждой комнаты, из-за каждой двери, каждой ночью слышать, как ты скребешься лапой, мучиться галлюцинациями. Предстоит видеть Матильду, сгорбившуюся от горя; в нашей всегда соразмерно уравновешенной жизни она все-таки старалась отойти на второй план, когда речь шла о твоих надобах, Убак, так напоминай мне, чтобы я говорил ей каждый вечер, что мы горюем о тебе одинаково.
Буду находить твою шерсть в каком-нибудь углу, буду нюхать коврик, на котором ты спал, чтобы упиться горем и встать перед ним лицом к лицу.
Буду в трудные дни злиться на всех уцелевших в потопе и на тех, кто помогает мне плыть. На Корде и Фризон тоже.
В этой стае ты, Убак, был единственной мужской особью, обладавшей могуществом, а не иллюзией могущества.
Появятся со временем новые «где-то» и новые «кто-то», и я всякий раз буду задумываться, как к ним отнесся бы ты.
Мы снова вернемся в скудный мир, откуда изгнано проявление непосредственных чувств; будем жить, принимая этот мир или сопротивляясь ему, видя в непосредственности свое прибежище.
Вокруг нас будет только подобие любви.
Мы окажемся во вселенной, лишившейся твоего великолепия, и я буду все время думать: кто же отныне будет упорядочивать этот мир?
У меня возникнет острое ощущение, что наша история не растворится и не исчезнет в потоке времени.
Что, возможно, нужно набраться терпения и, не слишком веря в это, ждать, что снова переживешь нечто похожее.
Нужно будет сидеть на полу одному и ждать, когда Корде все-таки попьет.
Возникнет острое желание пренебрегать многим и большое искушение обходиться в том числе и без жизненно важного. Ведь, по сути, если я буду жить менее интенсивно, я буду проводить больше времени с тобой. Может случиться, что на вершине горной иглы я забуду привязаться веревкой; может случиться, что нечаянно потревожу какую-нибудь ветровую плиту, что, возможно, не пожелаю замечать раковую опухоль, не потому что захочу бросить вызов судьбе, а потому что захочу предоставить ей право выбора и посмотреть, что она скажет на отсутствие желания отважно действовать самому. Без отваги исчезнет и страх перед безднами, эксцессами, непредвиденными обстоятельствами, придет согласие на то, чтобы все прекратилось. Я перестану бояться чего бы то ни было: и жадной включенности в жизнь, и тягучей тоски. Или я откажусь от всего, что жизнь предлагает, и мне станет наплевать, как она там идет, или, наоборот, буду терпеливо ждать и не буду упрекать ее за медлительность. Но и в том и в другом случае я нанесу тебе ущерб. Как я посмею умереть, когда ты ушел из жизни? Но и не поддавшись смерти, живя, я невольно наберу воспоминания, в которых тебя не будет. Сегодня и завтра я знаю об этом, но потом они станут вчерашним днем и откажутся от тебя.
Появятся места, куда мы никогда больше не будем ходить. Не захочу и больше никогда не пойду по той самой тропке в ту самую долину, на соседнюю планету. Ты можешь себе представить, что я снова отправляюсь на снежные поля и проверяю, где лежит зернистый фирн[86]? Или в Андре иду на источник? Или гуляю по парку Парадиз-де-Праз, где мы с тобой мочили лапы в ледяной воде? Все места, которые мы истоптали вместе с тобой, навсегда останутся привязанными к тебе, то идеальное согласие, какое мы здесь переживали, сегодня превратится в адское мучение, воскресшее былое станет смертной мукой. Значит, мне придется переменить географию, уехать и никогда не возвращаться или просить, чтобы все эти места исчезли во время сотрясения мира. Места, где ты никогда не бывал, покажутся мне путешествием, я уехал ненадолго и жду возвращения домой, чтобы увидеться с тобой и все тебе рассказать. Но тебя не будет нигде, ни в памятных нам с тобой местах, ни в незнакомых. Твой уход обрек меня на желание закрыть глаза, но это совсем не твоя вина.
А еще будет вот что: хоп! – и позабудутся все тяжелые моменты, обязанности, необходимости, бессонные ночи, перевязки, лужи на полу – дань твоей старости, твоя неподъемность, твоя неподвижность, которая на многие месяцы сковала и нас. Всего этого словно бы и не было. Последнего от тебя подарка, минут, когда бы ты снова обрел подвижность, – нет, я их не хочу; что бы я стал делать с неожиданным избытком свободы? Зачем он мне? Я очень его хотел, но он мне не нужен… Наши взаимные долги… У нас кредит появился летом, и мы платили каждое пятнадцатое число банковские начисления, чтобы иметь возможность ухаживать за тобой. Мой бессильный гнев хочет, чтобы и это тоже исчезло из моей жизни.
Я говорю тебе об этом, мой песик, мимоходом, не подумай, пожалуйста, что ты отяготил мою жизнь, ты ее бесконечно обогатил и украсил, так что баланс всегда будет в твою пользу. Но вранье было бы недостойно тебя. Смерть… Мне очень трудно определить, что же это такое, я не нахожу нужных слов, да и есть ли они? Как бы это сказать… Знаешь, если у меня не осталось бы больше сил все это терпеть, любовь к тебе у меня все равно бы осталась.
XXIII
А потом однажды, совершенно неожиданно, заблестит маленький лучик. Весной, скорее всего.
Поначалу и думать о таком невозможно. Потому что кругом зима, дни короткие, сумрачные, выходишь из дома с большим трудом. Потому что, как бы ни спешил, ни экономил время, ты не можешь вернуться домой засветло. Но однажды теплым майским днем, на каком-нибудь щедром южном склоне, я уж не знаю почему, точно не по своему желанию, я вдруг подумаю о тебе с каким-то умиротворением. Наверное, из-за вьющихся вокруг потоков: подул легкий ветерок, от цветка к цветку перелетают труженицы-пчелы, во мне все оттаяло, кипят там и здесь жизненные поселения. Вокруг пространство перемен, изменений. Твое отсутствие переродилось в особую субстанцию, вживленную в душу, что-то вроде утешительной меланхолии, мягкой оболочки, которая сопровождает повсюду и служит защитой. «Тебя не будет там, где ты была, но ты повсюду там, где я», – написал Гюго.
Бедный! Эти драгоценные строки украли, приспособили, тиражируют десятками километров. Но какая драгоценная мысль! Иллюзия, переходящая в реальность, – мы не расстанемся никогда. Да, ты будешь всегда рядом с нами, спутник каждого моего дня. Приложу небольшое усилие и даже смогу тебя коснуться. Можно будет с тобой говорить, не напрягая голоса, я снова начну верить в помощь привидений, а ты, хоть никогда в них не верил, будешь мне отвечать. Из всех ушедших ты будешь самый живой. Я поверил, что обречен на тоску, и вот, немного стыдясь, я буду от нее отделяться, удивленный, что снова могу полноценно дышать, что самое вечное в мире изменчиво. В светлые дни я даже смогу смотреть на твои фотографии – ты перед нашим домиком в Шатле, ты встал в позу, голову освещает солнце, а выражение? Другого я у тебя не знаю – в нем удивительно переплелись спокойствие и готовность бежать. Я смогу прокрутить фильм в тридцать семь секунд, там ты прыгаешь в холодный снег декабря 2007 года, не сомневаясь в прелести будущего. Мне удастся посмотреть прошлому прямо в лицо, не избегая, не исправляя, получить от него все, что там было, любить его таким, как оно этого заслуживает, потому что прошлое живет благодаря настоящему, и поэтому я его должник. Я поверю, что мы всегда были вместе. По-прежнему непросто будет с записью твоего голоса – вот ты рычишь, чтобы кто-то поверил в твою злость, а вот ты лаешь от радости. Пожалуй, я так и не смогу слушать эти записи, потому что звук даже больше, чем картинка, воскрешает иллюзию присутствия.
Мы живем среди природы, нераздельно с нею, и я буду узнавать тебя в других собаках, ты мне будешь чудиться в скулении щенка, который родился где-то в середине июля, в полете орла и даже в скрипе половиц нашего домика. Твоя душа будет здесь, твоя сила тоже. Иногда это будет звучать фальшиво, хотя будет возникать совсем не случайно, и очень редко будет что-то значить на самом деле. Мои товарищи по связке могут, например, заметить, что я что-то шепчу перистым облакам или зашатавшемуся камню, но они ничего не скажут, потому что давно живут в горах и никогда не напрягут людей из своей связки каким-то осуждением. Наоборот, подумают, что общение с камнями и туманом – это доверие к будущему. Жгучие слезы покажутся щекам более снисходительными, просто горячими. Корде научится пить самостоятельно.
Узда утешений, которая до сих пор не оказывала никакого действия, начнет ощущаться и будет помогать справляться с тоской. Жить так же счастливо, как жил ты, жил каждый день, не быть таким, каким бы ты никогда не захотел видеть меня, – мрачным, угрюмым типом, каким я стал с июля; не сосредотачиваться на твоей смерти (да, именно так я смогу тогда сказать) как на окончательном событии, но увидеть в тебе то значительное существо, которое, пройдя через нее, будет пребывать вечно, – вот те мантры, которые понемногу оживут во мне, сначала просто как существующие, а потом как помощники, для того чтобы почувствовать себя лучше. На крутых склонах Мирантена снег по колено, и я вспомню о твоей неиссякаемой энергии и поднимусь на освещенную солнцем вершину, а не застряну в ледяной тени. У меня появится новое дыхание. В общем, замаячит совершенно невероятное предприятие – мне захочется достичь твоей высоты. «Только время», – говорят перевязки, и это до обидного верно, «тик» и «так» соразмеряют и формируют человека гораздо надежнее, чем он сам распоряжается ими. Будут дни, когда время будет работать хорошо и его хватит, чтобы порадоваться, а в другие дни – полный провал, усугубленный чувством вины из-за того, что попытался сбежать от печали потери.
Но на самом деле речь идет о поиске способа, который поможет не отгораживаться от жизни, скорее о дисциплинарной мере, а не о велении сердца. Настанет время неопределенности, дней черных и белых в зависимости от часов, что тикают в душе. Потом все как-то приладится. Возвращаться в жизнь приходится с осторожностью. Например, в солнечный день мы вместе с веселой компанией отправимся в лес Пелаз за лисичками, или пойдем к Фелисьену, чтобы раздуть в памяти уголек, посидев в уютном кафе. Мы прикоснемся к стенам, которых касался ты, пройдемся по коврику – ты лежал на его дедушке. Мы будем говорить, как обычно говорят старики: «Ты помнишь, это было, когда Убак…» – «Спрашиваешь? Как я могу не помнить!» Конечно, я помню нашу тогдашнюю жизнь. И может случиться, что мы посмеемся, вспомнив, как ты с палкой в зубах не смог протиснуться между двух ясеней, или другой случай – ты прошел под юбками двух дам, соседке это очень не понравилось, а Жаклина ничего не сказала. А в другой день все это станет невыносимым, и мы поспешно вернемся к нашему очагу, где нам легче плакать. Ночью – если это плохая ночь – я увижу тебя бродячей собакой, одинокий, грязный, ты бредешь дорогами Марамуреша, низко опустив морду и шарахаясь от незнакомцев. Но в целом мы потихоньку двигаемся вперед, всплывают и понемногу занимают свое место в памяти хорошие воспоминания, доступнее для нас становится обычная благополучная жизнь. Мне снова удается иногда мечтать – мечты самые скромные, не те, что могут рассеять горечь утра, но все-таки. Мы пока еще не приручили наше горе, но научились как-то с ним ладить, как-то договариваться, а это уже немало!
Мы будем ходить в гости к тем людям, которых ты любил, но вообще-то ты любил всех на свете, так что мы будем навещать тех, кто отдавал тебе должное и тоже тебя любил. Это в первую очередь Жако. А что касается еще кого-то, то если эти люди не сумели тебя оценить во всей полноте твоих сил, то чего стоит их чувствительность к пустоте после тебя? В общем, тем хуже для них.
У нас снова получится чему-то радоваться, нас приведут в восторг деревья в Бавелльском лесу, прекрасные смирнии[87] Сен-Клемана, мы не сможем отказать себе в удовольствии побывать на висячем леднике Планпинсье, танцевать на пляже, дожидаясь возвращения рыбаков, с аппетитом есть штрукли в Любляне, искупаться в горячем источнике, поднимаясь вверх ползком, вжиматься в гранит, откупорить «Вальпо» вместе с Сильвен, Жан-Ми, Соф, Себ и остальными, посмеиваться над промахами одного, переживать постольку-поскольку из-за неприятностей другого, бросать мяч упрямице Корде, бежать за озорницей Фризон, любить их, проклинать со смехом глупых людей, которые слишком громко разговаривают и слишком быстро ездят, с нежностью смотреть, как старятся наши родители, любить ветер, который треплет нам волосы, покачиваться в ритме гитары Компая[88], гулять по лесу, читать Торо[89], воспевающего людей, гуляющих по лесу, и щурить глаза, когда смеемся. В общем, мы будем упорно продолжать двигаться, пока не доберемся снова до чистого листа, пока снова не откроемся неисчерпаемым красотам мира, и тогда, если солнце засияет в тишине над горизонтом, мы потянемся к его сиянию, а когда у нас появятся новые жизненные планы, нам захочется их осуществить. И это немыслимое счастье, возможно, будет просто коротким отдыхом от горя.
Сейчас я отвожу взгляд, а тогда я снова буду замечать присутствие собак повсюду: в тысяче метров серый коврик, на противоположном тротуаре, бежит довольный среди идущих ног, голова на балконе или следы на берегу озера. Собаки. Когда любишь, просыпается зоркость хищника, она у меня пропала, она у меня появится. Я буду чувствовать их присутствие, наши взгляды будут встречаться, я пойму, надо познакомиться или пройти мимо, заговорить или промолчать, протянуть руку или наклониться. Ко мне как будто вернется чувствительность. И кто-то из этих незнакомцев захочет, чтобы их приласкали, и я не откажу им, они ведь мне ничего плохого не сделали. Я буду гладить их за двоих, и кто знает, может быть найдется хоть один, кто передаст мне весточку.
На какие-то минуты я о тебе вдруг забуду. Нет, это будет не то забвение, о котором принято говорить, не то, в котором черпают силы, чтобы жить дальше, оно будет очень деликатным, исчезновение без хлопанья дверьми – просто вдруг тебя не будет в моих мыслях. Сначала всего на несколько секунд – роль костылей сыграет какое-то резкое движение, толпа, вспышка света, разговоры. А потом целые часы и даже целые ночи, хотя вокруг тихо, – но нет, ничего нет. И все же ты вернешься ко мне в мысли очень тихо или, наоборот, влетишь на всех парах, в зависимости от того, каким будет этот день. По сути, мы опять станем добрыми друзьями, навещая друг друга, когда придется и если сложится. Но будет случаться и другое: в самом неподходящем месте, без крика SOS, «реки на щеках», как поет Сушон. Потоки слез, потому что обходился без них всю неделю, и остановить их невозможно, и покажется, что все опять сначала, снова все по полной, только укусы злее в отместку, но почему бы и нет, в конце концов? Я охотно приму эту боль, пусть мучает меня снова. «Жизнь – вальс, пусть идет как идет», – говорил дедушка Люлю. Это может случиться во время урока танцев у пятых классов, когда звучит знаменитая американская песня, – кто знает, может быть. Или, может, в доме, совсем новом и очень красивом, но где нет и никогда не будет тебя, – может быть и так. А потом слезы высохнут. И куда-то денутся. Так что даже испугаешься – куда же это они? Кто из нас не пугался, что отсутствие перестанет присутствовать? Будут дни, когда, испугавшись угрозы забвения, попытаешься заклясть его и попросишь сыграть что-то из Alter Ego[90] или что-то другое такое же слезливое. И люди вокруг меня скажут: «С тобой, кажется, не все в порядке?», и мне придется признать, что так оно и есть. Устремление к светлым, спокойным дням; священники и доктора называют это время трауром, и это устремление одни считают великолепным торжеством жизни, а другие – презренным эгоизмом. Но нужно позволить ему прийти, не надо от него отворачиваться, ведь и это состояние тоже пройдет, но его принимаешь так неуверенно и оправдываясь. Без него никакое будущее невозможно. Неофиты-причастники ратуют за благородную идею страданий до гроба, но на самом деле подлинное страдание кратковременно. Оно или убивает, или уменьшается, или преображается. А ты, Убак, над всем этим, над всеми этими душевными терзаниями человека, который боится быть счастливым, я уверен, ты над ними смеешься и, возможно, уже играешь с Пиратом и Чуми и другими собаками, которым нет необходимости преображаться из дерева в душу, переселяться из тела в тело. Я не знаю, в каком виде ты теперь существуешь, должно быть прочном и в то же время воздушном, но в любом виде ты наблюдаешь за нами здешними, вчера меня это ужасало, а сегодня мне это нравится.
Вот так, с затишьями и утешениями, мы, Матильда, Корде, Фризон и я, осиротев, пойдем по кругу года. Нам придется пройти через 14 апреля и 14 сентября, через осенний гон оленей, день рождения Симоны, первый снег, все это обычные вроде дни, но мы запечатлели их на видео, и мы увидим въяве, кого с нами нет, и мы заранее боимся его увидеть, боимся с такой же силой, с какой любили при жизни. Эти несчастные дни вовсе не заслуживают, чтобы мы танцевали, или плакали, или меняли воду цветам. Они вообще ничего не заслуживают, они должны быть самыми обыкновенными. Но как бы мы ни старались сделать вид, что они нам безразличны, звезды скажут свое. Итак, перед нами первое 13 июля, мы убежим от салютов, мы пойдем в горы, где можно рыдать в голос, никого не тревожа, плакать вместе с ручьями, а соседние вершины будут участвовать в торжестве. Что будет на следующий год, посмотрим. Кто знает, возможно, в будущем какое-то 13 июля мы минуем без затруднений, потому что тогда это будет днем сладких для нас воспоминаний, а вообще его не заметить – о таком невозможно и подумать.
XXIV
В один из дней бегущего потока времени, ясным осенним утром, я поеду в Па-д’Утре.
Ты любил осень, я это знаю, она была твоим временем года. Уже тянуло холодком, ты меньше искал тени, мы меньше ходили в горы, раньше уходили в дом, и прощальные рулады на деревьях обещали, что скоро ты будешь кататься в снегу. 4 октября мы покупали тебе коробку, полную свиных потрохов, и от них у тебя еще два дня воняло изо рта так, что мы зажимали носы, когда ты лез к нам целоваться, а ты так и норовил лизнуть нас в нос.
Ты любил Па-д’Утре. Мы ехали туда через Кроэ, проезжали мимо Сирила и покупали у него кекс с пралине. Поначалу мы делили его на троих, потом на четверых, потом на пятерых, потом стали покупать два кекса. В План-дю-Мон мы видели коз, они были немного под хмельком, переев забродивших ягод, и могли наброситься сзади. В сумрачном лесу, полном таинственных шорохов, ты становился нашим разведчиком, ты общался с привидениями, а затем Отлюс возвращал нам солнечный свет. После каменистого склона с сусликами, на котором ты ранил себе лапы, ты оказывался в густых травах Па и катался в них, как неваляшка, и купался в свежей воде источника. Колбасные шкурки, оставленные охотниками из гостиницы «Три воробья», где никогда не разводили огня надолго, где все было сварено, но не было горячо… Нескончаемо долгие дни, мы обязательно добирались до Черного озера, и там ты снова и снова подтверждал, что признаешь воду, доходящую только до коленок. Мы садились на берегу, дышали и смотрели; казалось бы, все так просто, казалось бы, все само собой разумеется, но прочувствовать эти минуты можно, только если вбираешь всю таящуюся вокруг жизнь, на самом деле это – тоже преодоление. Иногда мы возвращались домой уже ночью, розовый Монблан позади нас, мы были рады своей усталости и одиночеству. Это красивое место в горах, в каком бы месте мира ты ни оказался, оно зовет тебя вернуться к себе.
Я поднимусь туда, чтобы побыть в одиночестве, иногда это очень нужно. Кусты, трава, что-то будет зеленым, что-то – красным, что-то – с листьями, что-то – в шипах. Небо будет ослепительной синевы, а самые высокие вершины будут припудрены белизной, намекая на близкую зиму. Ветер с вершин будет шуметь листвой в лесу, а выше будет дуть другой ветер, который приглашает надеть шапки и кутает Бофор туманом. Осень – хорошее время, может быть очень тепло, но не жарко, и свет тоже не слепит глаза. Да, осень – по-прежнему осень, но мы ее больше не ждем. Первая серна позволит собой полюбоваться, она очень на тебя похожа, мы поприветствуем друг друга. Я сделаю петлю, чтобы как можно дольше побыть с воспоминаниями о тебе. Дойду до Анклавов, до берега озера со скалой, похожей на голову верблюда, я умоюсь озерной водой, той черной водой, по которой ты бегал, и увижу в этой воде себя.
А знаешь, какое отражение я увижу? Я увижу счастливого человека. Осознавшего, какое он получил наследство и как сказочно изменчива жизнь. Счастливого человека, который ничуть не смущен своим счастьем.
И это благодаря тебе, Убак, и благодаря двум подаркам, которые ты оставил в моей жизни, ты скромно тайком положил их на краешек стола. Батарейка и ключ. Пустяки, мелочь, но их нужно беречь и хранить.
Ты был рожден для любви, деликатной любви, не слепой и не берущей в плен, ты вживил мне под кожу электрическое не-ведаю-что, и оно подчинило твоему ритму мое сердце, и оно сохраняет этот ритм. Я наблюдал за тем, как ты живешь, и твое мировосприятие передалось мне. Ты не старался мне его передать, ты его порождал, ты меня им снабдил, без тебя я бы не знал, что оно существует. Нужно отваживаться на любовь – сигнализировал ты мне, – на любовь-атмосферу, любовь-шлейф, постоянно, неустанно. Не надо медлить, ждать ответа, думать, что не стоит и пытаться, потому что все равно получишь меньше, чем отдашь. Ты открыл мне важную вещь, и я стал стараться, стараться изо дня в день, приспособить ее к своей человеческой жизни, не изображая, не рабски подражая, а превращая ее в способ жизни, который рано или поздно, несмотря на отступления и промахи, станет для меня естественным. «А что, если преподавать любовь?» – как-то сказал мне коллега, учитель рисования, разочарованный холодом, веющим от академизма. Другой коллега ему ответил, что таким вещам нельзя научить, а я бы мог ему возразить, что таким вещам можно учиться.
Второй пустячок, который отяготил мой карман, – маленький ключик, кованый, матовый, его бородка слегка напоминает Тре-Чиме-ди-Лаваредо[91], это ключ от двери, которую я открываю по своему желанию, когда меня чересчур достанет мир людей. Можно находиться среди разговоров громкого застолья, в грохоте аплодисментов, на шумной городской улице или в сером служебном офисе – дверь всегда рядом, доступная для тебя, невидимая для других, ее не нужно даже толкать, нужно только немного вдохновения и еще моргнуть. Дверь ведет на маленькую улочку или в шалаш из валежника, где говорят с облаками, лисятами и невидимками. Она ведет в мир очень весомый и очень легковесный, полный мудрости и безумств, целеустремленности и разгильдяйства, в крепость без стен и без морали. Как только возникает необходимость, ты проходишь через эту дверь и попадаешь в другой, более насыщенный мир, где все немного стремительней, и на миг или на день отвлекаешься от привычного, своего, избавляешься от всего лишнего, чувствуешь полноту и радость, пульс выравнивается, душа воспаряет. Живительное переключение, притягательное, увлекательное, и никто не замечает, что ты сбежал. Там мало людей, но очень много живых существ. Возвращаешься из закулисья в прекрасном настроении, вновь готов к виражам, вновь открыт красоте и добру, вновь внимателен и крайне требователен. Смотришь на жизнь – а она ведь, собственно, не изменилась – словно сквозь прозрачную воду, все в ней словно бы немного сдвинулось с места, но ясность при этом удивительная, и если вдруг тебе понадобится не с самим собой, а с кем-то заговорить о самом главном, ты будешь точно знать, с чего именно стоит начать. Ты, Убак, показал мне эти мосты, без тебя я бы никогда не смог посмотреть на все вокруг с другого берега. Я пока еще очень робко вхожу в новую, более просторную вселенную, заглядываю в один уголок, в другой, изумляясь ее безмятежности и красоте. Иногда в том конкретном мире, осязаемом, вещественном, причинном, где мы родились, где строим планы и который тоже может быть прекрасным, я встречаю людей, чьи глаза говорят мне: мы тоже знаем о волшебной стране, что находится за границей, но не имеет таможен, где только и есть возможность вслушаться в то, чего мы не слышим, обрести то, что не существует, но превращает нас в человека с его благородной и простой соразмерностью. Эти люди всегда на своем месте, они идут, украшая землю, они смотрят вокруг взглядом странника, который в любой миг может исчезнуть. Встречаясь, мы улыбаемся друг другу и словно бы говорим «аллилуйя» и еще «тшш».
Чем дальше, тем чаще я задумываюсь, для чего человеку так много сигналов и действий, уплотняющих реальность. Чем дальше, тем чаще я задумываюсь, какой из этих двух миров на самом деле настоящий.
Когда с тобой твоя собака, батарейка и ключ, жизнь может длиться, не опасаясь неудач. Ты мог бы смотать свою жизнь в клубок, но ты ее развернул, ты вошел в эту жизнь не случайно – поступил срочный приказ.
Странен и сложен танец с взаимными поддержками – четвероногое помогало мне прямо держаться на двух ногах. За все, чему я от тебя уже научился, и за то, что еще открою, как оставленное тобой послание, я говорю тебе спасибо. Что еще я могу сказать? Не так давно в зале слишком долгого ожидания я прочитал интересную статью о почти исчезнувшем ремесле – когда-то иллюминировали рукописи: украшали рассказ красочными миниатюрами и орнаментами. Ты делал это не золотом, Убак, но ты украшал и продолжаешь украшать нашу жизнь, мягкими мазками ты украсил и мою скромную историю. Наша с тобой жизнь заслуживает большего, чем красивые слова, какими ее можно рассказать, и все-таки мне хочется тебя назвать «украшатель», это название тебе подходит.
А потом я пущусь в обратный путь из Па-д’Утре. Овцы уже спустятся с горных склонов, я без опаски буду пить воду из ручьев. Дождусь южного ветра, он кормилец укрепившихся на склонах городков, распущу мой парус и полечу на его крыльях. Время станет легкой ношей, я вернусь в свой дом, от жизни разит любовью, как от тебя потрохами 4 октября.
Дома, под столом дедушки Люлю, будет лежать воздушный шарик. Тот самый, с твоим дыханием. Он до сих пор еще немного надут. Жизнь теснит нас только извне, изнутри ты упорно оживляешь ее своим дыханием.
Я не раз уже собирался развязать этот шарик, освободить его, овеять твоим дыханием свое лицо, вдохнуть тебя. Соберусь и сейчас. И снова отложу.
Пусть часть тебя навсегда останется с нами.
Notes
1
Этология – наука о поведении животных.
(обратно)2
Зинедин Зидан – французский футболист и тренер. Считается одним из величайших игроков в истории футбола.
(обратно)3
Мишель Платини – лучший французский футболист.
(обратно)4
Яко – народ, живущий на востоке Нигерии.
(обратно)5
Марин Ле Пен – французский политический деятель.
(обратно)6
Гастон Ребюффа – французский альпинист, горный гид, писатель, кинематографист, один из первовосходителей на Аннапурну, гору-убийцу в Гималаях.
(обратно)7
Церматт – один из самых известных горнолыжных курортов Швейцарии.
(обратно)8
Герой бельгийских комиксов, энергичный веселый журналист.
(обратно)9
Собака волчья домашняя – официальное название собак на латыни.
(обратно)10
Одноформенность – явление однородности внешней формы всех особей.
(обратно)11
Наука о классификации сложных иерархических систем.
(обратно)12
Аллели – различные формы одного и того же гена, расположенные в одинаковых участках, определяют направление развития конкретного признака.
(обратно)13
Синапс – образование, передающее нервный импульс от одного нейрона к другому или от нервной клетки к рабочему органу.
(обратно)14
Гиппокамп – часть головного мозга, участвующая в формировании эмоций.
(обратно)15
Кинцуги – древнее японское искусство склеивать разбитую керамику специальным лаком с золотыми и серебряными частицами.
(обратно)16
Французский магазин детской одежды.
(обратно)17
Комменсализм – тип взаимоотношений между видами, при котором один из видов получает какую-либо выгоду, а другой не получает ни пользы, ни вреда.
(обратно)18
Зоолатрия – совокупность обрядов и представлений, связанных с почитанием животных.
(обратно)19
Ален Сушон – актер, певец, композитор, автор песен.
(обратно)20
Антропоморфизм – наделение человеческими качествами предметов неживой природы, растительного и животного мира.
(обратно)21
Гора в Савойе, около озера Бурже.
(обратно)22
Крест Ниволе, конец XIX века, воздвигнут высотой 22 метра возле города Шамбери, столицы герцогства Савойя в XV веке.
(обратно)23
Тропа в 3,5 километра в Верхних Альпах.
(обратно)24
Главный телеведущий Франции.
(обратно)25
Убак и Адре – теневой и солнечный склоны одной и той же горы.
(обратно)26
Достопримечательность Милана, дворец, принадлежавший Висконти.
(обратно)27
«Маленькая птичка, маленькая рыбка», песня, которую пела Жюльетт Греко, слова Ж. М. Ривьера, музыка Ж. Буржуа.
(обратно)28
Город в Болгарии.
(обратно)29
Бельгийский исполнитель на классической гитаре. Лауреат престижных международных конкурсов.
(обратно)30
Маргерит Юрсенар – французская писательница, первая женщина, избранная во Французскую академию.
(обратно)31
Милу – белый фокстерьер из комикса «Приключения Тинтина».
(обратно)32
Мабрук – немецкая овчарка, героиня самого популярного шоу о животных на французском телевидении 1970-х годов.
(обратно)33
Ненет и Рентентен – две куколки, влюбленная парочка, стали талисманом во время Первой мировой войны, люди верили, что они спасут их от бомбежек.
(обратно)34
Стокгольмский синдром – термин в психологии, описывающий бессознательную травматическую связь, взаимную или одностороннюю симпатию.
(обратно)35
Молоссы – группа пород собак, в которую входят пастушьи собаки, догообразные и гуртовые собаки. Самой древней группой среди молоссов считаются пастушьи собаки.
(обратно)36
Горький алкогольный напиток, приправленный корнями горечавки.
(обратно)37
Река, берет начало в Пикардии, Эско во Франции и Бельгии, Шельда в Нидерландах.
(обратно)38
Сохранение незрелых физиологических или личностных качеств у взрослой особи или индивида.
(обратно)39
Тупак Амару Шакур – американский рэпер, продюсер и актер, звезда хип-хопа 1990-х годов.
(обратно)40
Спондофор – один из трех олимпийских жрецов в Древней Греции, который объявлял о начале подготовки к Олимпийским играм.
(обратно)41
Текс Эйвери – мультипликатор, режиссер «золотой эры голливудской мультипликации», создатель персонажей Даффи Дак, Багз Банни, Друпи, Чокнутый Бельчонок и др.
(обратно)42
Диана, принцесса Уэльская, – член британской королевской семьи, первая жена Карла III, короля Великобритании.
(обратно)43
Ardbeg – марка шотландского виски, производимого на одноименной винокурне, которая расположена на южном побережье острова Айлей.
(обратно)44
ВМД – макулодистрофия, поражение сетчатки глаза, нарушение центрального зрения.
(обратно)45
Сен-Луи – фирма, традиционно производившая хрусталь.
(обратно)46
Снупи, «любопытный», – герой американских комиксов 1950-х годов.
(обратно)47
Сезонное заболевание у собак, вызываемое простейшими кровепаразитами, переносчиками которых являются иксодовые клещи.
(обратно)48
Заболевание крови, при котором разрастаются особые клетки – мастоциты, они пропитывают собой кожу и различные внутренние органы. Часто бывает у собак.
(обратно)49
Рако Хардин – один из персонажей «Звездных войн».
(обратно)50
Франция разделена на три каникулярные зоны, в каждой примерно одинаковое количество учащихся, каникулы в них не совпадают, позволяя всем желающим побывать, например, на горнолыжных курортах и избежать при этом перегруженности дорог.
(обратно)51
Гора массива Монблан, расположенная на границе Швейцарии и Франции.
(обратно)52
Камус – специальная вставка из ворсистой ткани в центральной части лыж, улучшает сцепление с поверхностью.
(обратно)53
Остров в Атлантическом океане. Находится у западного побережья Франции.
(обратно)54
Французская фирма, выпускающая охотничьи ружья.
(обратно)55
Природный амфитеатр представляет собой полукруглый корпус отвесных скал, происхождение которых связано с ледниковой эрозией.
(обратно)56
Небольшой скалистый остров, превращенный в остров-крепость, на северо-западном побережье Франции.
(обратно)57
Апартаменты в Италии в деревне Альбори, которая считается одной из самых красивых в стране.
(обратно)58
Кортикальный – корковый, относящийся к коре больших полушарий.
(обратно)59
Анализ на простатспецифический антиген.
(обратно)60
Горный массив в Альпах на границе Италии в области Валле-д’Аоста и Франции в регионе Овернь – Рона – Альпы.
(обратно)61
Крайняя южная точка архипелага Огненная Земля, расположенная на острове Горн.
(обратно)62
Вильгельм Гумбольдт – немецкий географ, натуралист и путешественник, один из основателей географии как самостоятельной науки.
(обратно)63
Перевал в горах Бофортена, Франция.
(обратно)64
Игра с ракеткой и мячом на резинке, которая заставляет мяч возвращаться, когда по нему бьют.
(обратно)65
Четки, распространенные в Греции, для перекидывания в руках и успокоения.
(обратно)66
Пустынная диагональ во Франции – полоса с низкой плотностью населения в центре страны, от департамента Ланды на юго-западе до Мааса на северо-востоке.
(обратно)67
Ринго Старр, Пол Маккартни, Джон Леннон, члены группы The Beatles.
(обратно)68
Спаривание внутри одной определенной группы.
(обратно)69
Энид Блайтон – британская писательница, одна из самых успешных в жанре детской и юношеской литературы.
(обратно)70
Французская фирма строительных материалов и инструментов.
(обратно)71
Родник, источник (итал.).
(обратно)72
Жак Превер – французский поэт и кинодраматург.
(обратно)73
Тома Легран – французский политический обозреватель.
(обратно)74
Аналог кофеина, психостимулятор.
(обратно)75
Марвин Гэй – американский певец, аранжировщик, музыкант, мультиинструменталист, автор песен и музыкальный продюсер. Его называли «принцем соула».
(обратно)76
Британская панк-рок-группа, образовалась в 1976 году.
(обратно)77
«Война пуговиц» – британский фильм 1994 года, режиссер Джон Робертс, о вражде мальчишек двух деревень.
(обратно)78
«Великая резня сиу» – американский вестерн 1965 года, режиссер Сидни Салкоу.
(обратно)79
Пояс Ориона, три бело-голубые звезды, опоясывающие фигуру охотника.
(обратно)80
Испанская фирма «Дуна», изготовитель плитки с использованием мрамора.
(обратно)81
Седьмой и последний альбом группы The Pogues, англо-ирландской фолк-панк-группы, образовавшейся в 1982 году.
(обратно)82
Строчка из стихотворения Превера «Барбара».
(обратно)83
Симона Вейль – философ и религиозная мыслительница.
(обратно)84
Геометрический рисунок, приносящий процветание, рисуется рисовой мукой, а потом его смывает дождем и сдувает ветром.
(обратно)85
Уток – нити, переплетающиеся с нитями основы по горизонтали в шахматном порядке.
(обратно)86
Плотно слежавшийся зернистый многолетний снег, промежуточная стадия между снегом и глетчерным льдом.
(обратно)87
Род травянистых двулетних растений.
(обратно)88
Сегундо Компай – кубинский певец и автор песен.
(обратно)89
Генри Таро – американский писатель, философ, публицист, натуралист и поэт.
(обратно)90
Alter Ego – немецкая музыкальная группа.
(обратно)91
«Три зубца» – горный массив в Италии, между провинциями Беллуно и Бальцано.
(обратно)