[Все] [А] [Б] [В] [Г] [Д] [Е] [Ж] [З] [И] [Й] [К] [Л] [М] [Н] [О] [П] [Р] [С] [Т] [У] [Ф] [Х] [Ц] [Ч] [Ш] [Щ] [Э] [Ю] [Я] [Прочее] | [Рекомендации сообщества] [Книжный торрент] |
Доедать не обязательно (fb2)

Доедать не обязательно
Ольга Юрьевна Овчинникова
Фотограф Григорий Демченко demiurgen@yandex.ru
Ассистент фотографа Владимир Моденов vladimirmodenov@gmail.com
Модель Екатерина Крайнюченко vk.com/id54136538
Иллюстратор Виктория Гнедыш gnedish@mail.ru
Корректор Людмила Пругло
© Ольга Юрьевна Овчинникова, 2022
© Григорий Демченко demiurgen@yandex.ru, фотографии, 2022
© Виктория Гнедыш gnedish@mail.ru, иллюстрации, 2022
ISBN 978-5-0051-5513-9
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Посвящается Глор.
От автора
Эта книга про боль, и она сделает больно.
И расскажет, как с этим быть.
Все описанные персонажи и события вымышлены.
Имена и совпадения с реальными людьми случайны.
Выражаю свою признательность питерским тематикам и всем, причастным к созданию книги, – без вас она не состоялась бы.
Часть 1
Глава 1
Нам не нужно других миров. Нам нужно зеркало
(Станислав Лем, «Солярис»).
Лето выдалось сумасшедшим.
С василькового неба палило раскалённое солнце, и местные псы лениво валялись у заборов и пыльных кустов, спасаясь от всепроникающего ада. Свет, отражённый от белых, посыпанных гравием дорог, ослеплял, и тяжёлый воздух наполнялся атмосферой перегретой сауны. Птицы как будто вымерли.
По одной из таких дорог, переходя из тени в тень, шли две женщины: одна уже в летах, другая – помоложе. Первая – полноватая, в цветастом платье, напоминающем широкий халат – заметно хромала на правую ногу, от чего походила на нерасторопную гусыню. Вторая – молодая, с густыми чернявыми волосами, забранными на затылке в тугой хвост, – могла бы показаться симпатичной, если бы не рот с пухлыми, деформированными губами, как после неудачного закачивания силикона новичком-хирургом. Она семенила, поминутно теряя несоразмерные ноге шлёпанцы, и то отставала, то забегала вперёд, выдавая своё волнение болтовнёй:
– Он так и сказал: на всё лето, да, тётушка?
– Да, Грета, да, – морщилась та, отмахиваясь от чернявой, точно от назойливой мухи. – Как в прошлом году. Я обо всём договорилась.
– Ой, спасибо, спасибо! – Грета бросилась тётке на шею и зажамкала её рыхлое тело, отчего лицо у женщины скривилось и сделалось нетерпеливым, при том, что она продолжала неуклюже идти, переваливаясь с ноги на ногу.
Речь шла об управляющем местной гостиницы. В летний сезон море, синеющее неподалёку, и мелкогалечный пляжик не давали ей пустовать: начиная с середины мая надпись на воротах, гласящая «Свободные номера» заклеивалась бумажкой «Мест нет», которую – с выгоревшими буквами – снимали аж в октябре. Вот и сейчас, в июне почти все номера двухэтажного здания были заняты, и стоило кому-то из жильцов съехать, как тут же вселялись новые.
Грета приехала сюда из соседнего села в надежде на лёгкие деньги. Она отнюдь не была чистюлей, но работа горничной ей нравилась из-за возможности приобщиться к чужой и богатой жизни гостиничных постояльцев. Большинство приезжало семьями, с кричащими, часто маленькими детьми, и убирать эти номера было банальной скукотищей. Такие отдыхающие с утра уходили на море и только к вечеру, обгоревшие и измождённые, расползались по комнатам. Но попадался и интересный контингент – состоятельные мужчины! Часто, свозив на море жён и детей, они возвращались в эту же самую гостиницу с молоденькими белокурыми или рыжеволосыми пассиями, и тогда на столике рядом с зеркалом появлялись щедрые чаевые. Простыни в таких номерах всегда были смяты, подушки раскиданы, и в воздухе витал едва уловимый запах секса. Однажды, когда такая парочка съехала, Грета нашла под кроватью тонкие трусики цвета шампань – изящество кружев, нежная эластичность резинок и бирка «Made in Italy1» не оставляли сомнений в том, что подобная вещица может стоить её недельного заработка, если не больше. Их размер регулировался шёлковыми шнурками, позволяющими, в случае чего, раздеть хозяйку без усилий, и сейчас с одной стороны они были распущены, а с другой завязаны в ровный бантик.
– Так без трусов и ушла, – хмыкнула Грета, запихивая их пальцем в карман халата и с трудом совладав со скользкими завязками. Завистливо добавила: – Бесстыжая сучка.
И была ещё одна причина, по которой она вновь оказалась здесь. Её муж. Ленивый, пузатый, начинающий день с бутылки пивасика, он не особо церемонился с ней и раньше, а со временем стал совершенно невыносим. Перечить ему у Греты не поворачивался язык, уйти не хватало смелости, и она выбрала самое оптимальное: уехать на заработки, пусть даже в соседний посёлок. Чтобы осенью вернуться и с горечью наблюдать, как заработанные деньги методично трансформируются в опустошаемые бутылки. Кроме того, муж её очень бил: позавчера, будучи пьян, схватил за плечо и, чуть не вывихнув руку, швырнул на кровать так, что на теперь вот! – лиловый синяк. Как напьётся до посинения, так то орёт, то плачет, а год назад кулачищем расквасил ей рот и не вспомнил потом – зачем. Всё твердил: «Не позарится, не позарится!» Не сбеги она, кто знает, что бы он учинил сегодня?
Неосознанно Грета гладит себя рукой, привлекая внимание вездесущей тётки, с которой к этому времени они подходят к калитке.
– Что, опять твой? – та кивает, взглядом указывая на синяк. Открывать калитку не торопится – ждёт ответа.
Грета обнимает себя за плечи и, уставившись на листья заборного плюща, покрытые тонким белесоватым налётом известковой пыли, глухо отвечает:
– Об косяк… ударилась.
– Ага, об косяк, – тяжело вздыхает тётушка. – Сколько терпеть-то ещё будешь?
– А что мне делать? – задаёт Грета вопрос всех времён и народов, на который у тётки – о чудо! – тут же находится ответ.
– Ноги, деточка! – отвечает она с надрывом. – Делай ноги! – и так резко отворяет калитку, что та взвизгивает, а с листьев плюща дружно сыплется пыль.
Пятачок земли внутри густо усажен гранатовыми деревцами и бордовыми двухметровыми розами; возле стены выстроены горшочки с неприхотливыми петуниями и сочно-оранжевыми бархатцами, – всё цветёт и благоухает.
Тётка тычет на щеколду калитки:
– Как следует закрывай. Барахлит.
Женщины минуют цветущий садик и заходят в здание двухэтажной, облицованной светлым сайдингом гостиницы. Там, в каморке для персонала они переобуваются, и тётушка, приняв задумчивый вид, выкатывает на середину тележку, будто взявшуюся из воздуха. Деловито наполнив её разными прыскалками, она ставит вниз пластмассовое ведро, которое входит, подобно пазлу. Из прострации Грету выводят две ярко-жёлтые резиновые перчатки, плюхнутые поверх.
– Вот, – резюмирует тётушка. – Чистые полотенца здесь, – она указывает на подвешенный к тележке мешок. – Не забывай стучаться. Да ты и так всё знаешь… – и, протягивая тёмно-синий, слегка мятый халат, добавляет: – Раньше всех уходит девица из семнадцатого номера – это слева, самый дальний по коридору – можешь начать оттуда. Семейство с детьми копошится со сборами до полудня. Плюс сегодня освободилось четыре номера.
– Что за девица? – почему-то любопытствует Грета, впрыгивая одной, а затем и другой рукой в рукава халата, пока тётка придерживает его за воротник.
– Одинокая, замкнутая, – подбирает она слова, характеризующие постоялицу особенно точно, – весьма странного поведения. По паспорту – тридцать пять, а на вид – так совсем девчонка. Приехала с рюкзаком. Целыми днями на море. Намедни шла мимо – красная, как помидор! Кожа лохмотьями сходит, а всё туда же! Глупые горожане… Короче, вот, действуй!
И, оставив связку одинаковых по виду ключей, тётка вразвалку уходит.
Хм… Ну, что ж…
С тележкой, мягко грохочущей колёсиками, Грета деловито выруливает в коридор и подкатывает её к двери той самой женщины. По соседству кричат дети, отбирая друг у друга шлёпанцы, – отчётливо слышно, как визжит девчонка, и как её, видимо, брат, судя по звукам, рывком отбирает вожделенный тапок. Острый визг переходит в возмущённый крик и ругательства, которые накрывает суровый отцовский ор:
– Заткнулись оба!
Вопли сменяются пацанским хихиканьем и всхлипыванием девчонки.
Грета стучится в семнадцатый номер и прислушивается, внимательно глядя прямо перед собой. Не услышав ответа, находит на связке ключей нужный и открывает дверь. Заходит внутрь, неловко запнувшись о порог.
В комнате царит покой. Никого. Сквозь плотно задёрнутые занавески просвечивает золотистое солнце. На постель чуть косо накинуто покрывало, примятое с краю; поверх него аккуратно сидит подушка, возле которой – чёрное на чёрном – лежит тетрадь в плотном глянцевом переплёте. Здесь чисто: даже вещи, разбросанные обычно по кроватям и стульям у иных жильцов, аккуратно развешаны в шкафу, встроенном в стену в виде просторной квадратной ниши.
Грета берёт из тележки прыскалку для зеркала, швабру, ведро. Ведро наполняет водой и, отклячив руку, так резко ставит на пол, что как минимум треть выплёскивает. Утомлённо вздыхает:
– Заправлю-ка я кровать…
Она берёт тетрадь, чтобы переложить её, и в этом движении, с треском выкатившейся ручки и шелестом страниц та выпадает на пол.
– Чёрт… – ворчит Грета, наклоняясь и поднимая её.
Толстый, исписанный неровным почерком дневник открывается, и она мельком бросает взгляд на верхнюю строчку: «…голос звучал так низко, что моё сердце споткнулось, а кожа зазвенела и покрылась мурашками. Ты сказал: – На колени! – и я повиновалась. Научи меня быть покорной…»
– Ого! – Грета поочерёдно вытирает об себя руки и добавляет, обращаясь неизвестно к кому: – А нехорошо вообще-то читать чужие дневники.
Зыркнув на тележку, зияющую в проёме открытой двери, а затем почему-то в шкаф, она перелистывает пухлую тетрадь на начало: страницы кое-где смяты, с загнутыми уголками, гофрированы.
«Твои губы пахнут карамелью. Желанные, вкусные и… упрямо сжатые. Я хочу целовать их – запойно, медленно. Тянусь, но ты уклоняешься. Подбородок и щёки, поросшие щетиной – чуть трогаю её пальцами, и колючесть рождает трепет. Карие глаза. Пушистые ресницы – длинные, как у ребёнка. О, как я люблю Тебя, Боже!»
Усмехнувшись, Грета плюхается на край кровати – там, где примято, – и, пролистав пару страниц, вновь погружается в чтение.
«Верёвки было две. Одной ты связал мне руки сзади. Вторую обмотал вокруг головы: она прошлась по глазам, – я едва успела зажмуриться, – и грубо врезалась в рот, в щёки. Резкий толчок, и я ухнула спиной в кресло-мешок, утонула всем телом. Суровое: – Сиди, – и ты ушёл. Я подёргала руками – связано крепко. Из-за верёвки щекотно побежали слюни – ручьями, по подбородку. И тогда в голове стало тихо и пусто, как в космосе. Все мысли исчезли, – все до единой. Ни словечка. Ни фразы. Абсолютная тишина! Вот это да! И я увидела: ты не обязан меня целовать.
Из паркета ударил свет. То, что всегда мешало ему проходить, продолжаясь в космос – мешанина из мыслей в голове – исчезло. Это было восхитительно. Сорок минут пролетели в блаженстве…»
В коридоре распахивается дверь, и с диким визгом из соседнего номера вываливаются дети. От неожиданности Грета шумно схлопывает тетрадь и вскакивает, суетливо кладёт её на тумбочку и, уравновешивая бешеную одышку, берётся поправлять покрывало. Получается плохо. Дети галдят наперебой:
– Это мой шлёпок! Я всё маме расскажу, понял? – верещит сиреной девчонка.
– Да пошла ты! – бесстрашно парирует пацан.
И громогласный ор папаши, перекрывающий их обоих:
– Ти-хо!
Слышится, как дверь закрывают на ключ, и вся орава удаляется прочь, на выход. Шум и гомон сменяются тишиной.
Грета нервозно сглатывает, выглядывает в коридор, убеждается, что никого нет и возвращается к кровати. Поправляет со второй попытки покрывало, выравнивает складочки. Глубоко вздохнув, берёт чёрный дневник и, аккуратно примерившись, кладёт его рядом с подушкой. Будто бы так и было.
Затем надевает безразмерные перчатки и берётся за мытьё полов. Неудобная швабра встаёт поперёк ведра, топорщится, и от этого с тряпки течёт мимо. Пыхтя, кое-как намочив середину комнаты и едва ли вытерев её, Грета выливает воду, оставшуюся девственно-чистой, в унитаз, откидывает тыльной стороной руки прядь кучерявых волос со лба, стягивает перчатки и кидает их в тележку в такой степени усталости, будто только что в одиночку разгрузила вагон с кирпичами. Убирает и ведро, и швабру. Затем оборачивается, обводя комнату взглядом, и останавливает его на тетрадке. Та словно соблазняет её, притягивает к себе. Зовёт взять в руки.
– Хм… а интересный дневничок…
Грета прислушивается к звукам в коридоре, на цыпочках подбегает к кровати, поскальзывается на сделанной луже, пару секунд балансирует, бурно махая руками и, порывисто ухватившись за тумбочку, останавливает своё хаотичное движение. Очень осторожно, словно имеет дело с живым существом, она берёт тетрадку и открывает её посередине.
«… Плакала. Подушка подвернулась под руку очень кстати: я уткнулась в неё лицом и орала, оплакивая всё, что между нами было и, ещё больше – то, что уже никогда не случится. Я рычала и грызла её, продолжая рыдать, отдавая ей всю огромность своей беды. Память издевательски подкидывала всё новые и новые моменты, когда ты был нежен со мной, и от этого было так больно, словно нежность – это чувство, которое приносит исключительно боль. Я вспоминала, какие странные подарки ты делал – ввиду своей исключительности – и проникалась ещё большей любовью к тебе. Вкус пиццы ранч, и тот розовый шарик с мордашкой котёнка, и те кроссовки, которые ты выбрал для меня в магазине, где «вся обувь удобная».
Чувство потери огромным булыжником окончательно раздавило меня. Больше никогда. Никогда мне не увидеть тебя, не обнять, не уснуть рядом, – я осознала это так чётко, будто ты умер, а не просто живёшь на другом конце города. Но правда заключается в том, что это я умерла, – умерла, выгорев изнутри, будто ты был моим последним, исключительным шансом на счастливую жизнь.
Я стала грызть себя, как голодная псина кость. На руке остались следы – пародия на компенсацию. Безумие, поглотившее меня, как очевидно, уже давно, вылилось в опустошающую истерику. Если б ты только знал, как измытарил меня воспоминаниями, этой тоской по несбывшемуся, этой печалью.
…Глор спросила, что в нём было такого, чего нет в других, и тут оказался выход. Я стала вытеснять его, отвлекаться. Верёвки? Я нашла того, кем можно заменить и это. Намерение – вот где сила, а я хочу забыть его, – забыть до последнего шрама. Завтра среда, встреча с шибари-мастером2. Про него говорят: «Путь верёвки начинается в сердце». Он наверняка мне поможет».
В коридоре тихонько скрипит дверь, но для Греты это звучит паровозным гудком, – она подпрыгивает на месте:
– Чёрт. Чёрт!
Слышатся невесомые шаги. Аккуратно Грета кладёт тетрадь рядом с подушкой и наступает на упавшую ранее ручку. Наклоняется, суетливо нашаривает её под кроватью, подбирает и суёт в дневник, бешено пролистав его до чистых страниц в наивной надежде, что она лежала именно там.
Метнувшись в душевую, кидается к мусорному ведру, тащит оттуда пакет, на дне которого одиноко лежит коробка из-под простокваши, и устремляется на выход, где сталкивается лицом к лицу с хозяйкой дневника.
У неё миндалевидные, серые с голубизной глаза, изящная шея – того и гляди, переломится – и худое, на грани истощения тело, одетое в лёгкий сарафан. На ногах – тонких, как две лучины – кожаные сандалики. Странная неподвижность выразительного взгляда придает ей некую ненормальность, будто бы женщина смотрит вглубь себя, – и это настораживает, отстраняет. Каштановые волосы с прядями, отливающими красной медью, непослушны, взлохмаченным облаком обрамляют лицо, обтекают плечи, багровая и шероховатая кожа которых шелушится и облазит полупрозрачными плёнками. Дышит отрывисто, почти не моргает – зрелище трогательное, в чём-то драматичное и ранимое, с некоторой долей трагизма, как у приговорённого к смерти. От неё исходит странное спокойствие, будто человек потерял всё, что имел, и потому бояться ему уже нечего.
– Я закончила, – искусственная улыбка Греты напоминает гримасу. – Вот, осталось заменить, – она выныривает в коридор, ловко просочившись между женщиной и тележкой; хватает рулон с мусорными пакетами и криво-косо, со второго раза отчленяет один из них.
Женщина молча протягивает руку, – на тонком запястье поперёк вен проступают шрамы, похожие на ивовые прутики, внедрённые подкожно, – свободно забирает пакет и захлопывает перед лицом ошарашенной Греты дверь.
Глава 2
При желании всегда найдётся тот, кто погорячей.
Клуб расположен в подвале, вывесок нет. Соня спускается по ступеням, толкает тяжёлую дверь и проваливается внутрь.
– Добрый вечер, – здоровается с ней молодой бармен из-за стойки. Глядит вопросительно.
– Я… – Соня шарит в кармане в поисках визитки, застрявшей, как назло, в глубине разорванного шва. – От Ангелики… Вот, – наконец, вытаскивает её.
Бармен согласно кивает, указывает на гардероб.
Людей мало. Играет ритмичная музыка, свет приглушён, и по полу размеренно кружат алые пятна. Антураж пугающ: с потолочных балок свисают цепи и кольца, а на стене нарисована чёрным змея с прищуренными глазами и приоткрытым ртом, из которого торчит кончик раздвоенного языка. Жирное тело многократно изогнуто, будто она бьётся в агонии.
Это – вечеринка, посвящённая шибари.
К Соне подходит мастер – крепко сложенный, с мотоциклетными очками на лбу, весь в тёмном – смотрит на неё и улыбается краешком рта. Голова гладко выбрита. Он снимает косуху, на спине которой написано «Если ты читаешь это – значит моя шлюшка упала с моцика», обнажая массивную портупею со множеством карманов для ножей и мелочёвки. На мускулистых плечах вытатуирована змея: из одного рукава чёрной футболки выглядывает голова, из другого выступает хвост, массивное тело скрыто под одеждой.
Вблизи мастер производит жуткое и даже отталкивающее впечатление: уши, ноздри, брови пробиты штырями, и только испытующе-внимательные глаза выдают за этой пугающей внешностью адекватного и даже чувствительного человека. У него проницательный взгляд, грациозные и выверенные, словно у сильной кошки движения, и со всем этим хочется взаимодействовать, быть.
– Даймон, – представляется он. У него приятный, хрипловатый голос, какой бывает у курильщиков. – Это ты мне звонила, да?
– Соня, – приседает в неловком реверансе Соня. – Да, я.
– Опыта, как очевидно, нет, – утверждающе спрашивает он.
– Э-э-э… Небольшой есть. Без подвешивания.
– Сегодня будет с подвешиванием, – предупреждает Даймон. – Вниз головой висеть можешь?
– Могу. Только недолго. Не полчаса, – смущённо отвечает она.
– У нас будет всего полчаса на всё про всё, – озвучивает он временные рамки и продолжает про безопасность: – Если что-то пойдёт не так, дай мне знать. Слово «Стоп» означает полное прекращение всяких действий и спускание тебя на землю. Это понятно?
– Да.
– Травмы позвоночника, переломы, вывихи?.. Были?
– Нет, нет, – торопливо мотает головой Соня, умолчав о травме спины. Лишь бы не передумал!
Выбивая позвонки солдатскими берцами, её избил бывший хахаль, – неделю лежала пластом, – и теперь мышца у лопатки, перерождённая в тяж, при малейшем сквозняке обострялась и дико болела. На следующий день хахаля переехала машина скорой, под колёса которой он, будучи пьяным в стельку, и упал с тротуара. Скончался уже в больнице от кровоизлияния в мозг, – так сказали врачи.
– Ещё по технике безопасности, – вторгается в её мысли Даймон, беря её за ладонь: – Сжимай.
Она крепко стискивает его пальцы дрожащими своими.
– Я периодически буду так делать, а ты сжимай.
– Хорошо, – кивает Соня, вцепившись в руку так отчаянно, что её плохо скрываемое волнение становится очевидным.
– Давай начнём, – Даймон уверенно освобождается, ловко скидывает портупею и вешает её на спинку стула. Достаёт из мешка верёвку – несколько тугих, аккуратных мотков.
Музыка становится громче. Клуб погружается в полумрак. Люди – толпа людей – стоят поодаль в ожидании начала, но в мире Сони существуют только двое: она и Даймон.
Он забирает её руки, крепко, но не туго фиксируя их за спиной. Завязывает глаза платком, и музыка в кромешной тьме взрывается децибелами.
Уверенными витками на грудь и плечи ложится верёвка.
«Он так бережно и сильно проявлял своё превосходство, что я моментально расслабилась».
Её мотает, приходится танцевать на цыпочках. Худые ноги выглядят по-детски беспомощно, полупрозрачная кожа на икрах отливает голубоватым мрамором.
Конец верёвки идёт наверх и ныряет в кольцо.
Мягкий, подсекающий удар, и Соня повисает в сантиметре от коврика. Даймон подтягивает её за ноги – одну, вторую – и резко дёргает. Словно пойманный в петлю зверь, она прокатывается вбок, падая на воздух, – верёвка давит на рёбра, и дышать тяжело, но терпимо. В этой невесомости теряется ориентация в пространстве, – лишь ветер, какой бывает на качелях, легко обдувает тело.
Даймон тянет, поднимая её всё выше, ещё и ещё, так что Соня повисает, изогнувшись в спине скорпионом.
В этот миг резкая боль в позвонке – старая травма – опрокидывается ушатом кипятка. Соня пытается продышать её, но та жжёт всё сильнее, и на глазах под повязкой выступают слёзы.
Сквозь боль, сквозь зубы, она выхныкивает короткое:
– Стоп!
– Где? – мгновенно реагирует Даймон.
– Грудно-о-ой, – не в силах вздохнуть, выдавливает она.
Он подставляет под неё руку, приподнимает, и быстро отвязывает верёвку от кольца, – чувствуется вибрация. Осторожно опускает её, привязанную сейчас только за ногу, головой вниз. Боль уходит.
– Продолжаем? – слышится тревожный голос Даймона: он хочет услышать, насколько конкретным было это «Стоп».
– Да! – облегчённо кивает Соня.
– Хорошо.
«Это настоящее откровение – его чуткая, мгновенная реакция на одно лишь короткое слово».
Верёвка резко впивается в голень, однако Даймон подтягивает кверху вторую ногу, выравнивая положение тела. Связанная Соня напоминает хрупкую куколку редкой, экзотической бабочки. Жар в спине сменяется ощущением чистого, звенящего счастья.
Даймон закручивает её по оси – по часовой стрелке… против… по… против… всё быстрее и быстрее.
– О, как же мне хорошо-то, как хорошо… я в раю, в раю! – хохочет радостно Соня.
Даймон переводит её в боковой подвес – комфортный, переполненный удовольствием, с пустотой в голове, сквозь которую беспрепятственно льётся, грохочет музыка, рассыпаясь на горошины, не давая исчезнуть, не отпуская.
На уши давит глубина погружения, и в следующую минуту приходит паника. Соня оказывается в холодном тумане, густом настолько, что ничего не видно дальше вытянутой руки. Музыка стихает, сменяется глухой тишиной и затем монотонным гулом, который сопровождается бегущим перед глазами, иссиня-чёрным асфальтом, гладким, будто стекло. Речитативный стук колёс перерастает в грохот, и Соня обнаруживает себя придавленной чем-то адски тяжёлым к рельсу – как раз тем местом, где верёвка давит на рёбра и плечи. Стрекочут железнодорожные провода. Она поворачивает голову и в темноте повязки видит летящий поезд: белые буквы на красномордом локомотиве, кабина машиниста и он сам, испуганно жмущий на тормоза.
«Вот и поезд», – сухо констатируется рядом.
Оглушающий грохот взрывается вспышкой, и Соню, точно мячик в пинг-понге вышибает туда, где начинается открытый, остывающий космос. Её затягивает в пучину водоворота: вращает спиралью, подтягивая всё ближе к центру беспросветно чёрной дыры.
Восприятие мира ширится и достигает невозможного – бесконечности, – места, где нет ни звука, ни света, ни какой-либо привязки для мозга; без времени и расстояния. Вселенная проникает между клетками бесчувственного, будто расстрелянного в упор тела, зажигаясь белыми точками звёзд. Неизмеримое пространство окутывает тишина, которую можно черпать ложками, и сознание проваливается в глубокий сабспейс3.
Пальцы Даймона ложатся в ладонь, и Соня сжимает их, – едва-едва. Сипит, задыхаясь:
– Дышать… – и уже одними губами: – Нечем…
Он слышит, аккуратно дёргает за концы верёвок. Давление ослабевает. Под контролем руки тело плавно опускается на коврик.
– Вдох! – командует Даймон, обнимая Соню со спины.
Затяжной и хриплый вдох похож на зевок, неумолимой волной накатывает сонливость. Она обмякает, спутанные прядки волос облепляют расслабленное лицо.
Бездонный океан, окатив тело порцией щекотных пузырей, выплёвывает её на берег. Мир останавливается в единой точке. Только мохристость коврика. Только шероховатость верёвок. И тёплые руки, уверенно прижимающие к себе. И Даймон – то дышит в ухо, то душит нежно, а она – доверяется, доверяет…
В ушах шумит, накатывая, прибой. Прямо у голых пяток всхлипывают и плещут волны, уступая, сменяя друг друга. Соня лежит, подложив под щёку ладошки, лодочкой. Даймон, стоя, сматывает верёвки, и их хвосты мягко касаются её тела, пробегая шершавыми змеями по рукам, ногам и спине.
– Нам пора освобождать точку, – наконец, говорит он.
– Да, – послушно откликается Соня сквозь безвременье, и, кажется, никакая сила сейчас не способна её поднять. Растрёпанные волосы копной закрывают лицо, повязка снята.
– Пойдём, – Даймон протягивает руку.
Соня поднимается и тут же падает ему в объятия. Он усаживает её на стул, и она запрокидывает голову, гулко стукнувшись затылком об стену. С трудом приоткрывает глаза. Медленно, очень медленно вставляет ноги в сапоги, стоящие на полу – одну, затем вторую, – так и продолжает сидеть. Невесомое тело напоминает пустой пакет.
– Проводить тебя до дивана?
– Нет-нет. Я дойду, – отвечает она, едва ворочая языком.
– Ладно.
Даймон удаляется к барной стойке. Берёт себе кофе. Наблюдает, как в центре зала над девушкой воодушевлённо колдует приземистый китаец, – та подвешена лицом вниз, лиловые руки неестественно вывернуты к лопаткам, рыжие волосы свисают, полностью закрывая лицо. Голую остренькую грудь, сквозь соски которой продеты металлические колечки, сверху и снизу обрамляют витки ярко-красной верёвки. На боку виднеется татуировка – кобра с расправленным капюшоном. Ноги согнуты в коленях и по-отдельности подтянуты кверху. Одну из них китаец развязывает и отпускает, но это отнюдь не освобождение, – отведённая в сторону, выпрямленная конечность тянет связки в паху, и девушка мучительно подгибает её к себе, держит, пока хватает сил, после чего пытается нащупать опору в воздухе – тщетно. Китаец ослабляет основную верёвку, медленно опуская девушку вниз, – кажется, вот сейчас он даст ей возможность наступить на пол и этим избавит от нестерпимой боли! Но за пару сантиметров до коврика он жёстко фиксирует верёвку за кольцо, и девушка остаётся висеть, – в другой позе, но всё так же, с неприкаянной ногой, трясущейся от напряжения.
Даймон переключает внимание с девушки на китайца и, не отрываясь, наблюдает за ним. Тот демонстрирует пролонгирование пытки, predicament4, и Даймону эта техника, без сомненья, знакома, – он подносит фарфоровую чашечку ко рту, пробует кофе, и на губах, испачканных пенкой, расползается понимающая улыбка.
Вкусный здесь… кофе.
Соня закрывает глаза, окунаясь в блаженную темноту. Выключите музыку, дайте исчезнуть…
Спустя вечность она добирается до дивана, где уже сидят люди. Мальчик с краю едва успевает подвинуться, прежде чем Соня плюхается рядом.
– Можно Вас попросить… – пьяно произносит она и неопределённо взмахивает рукой. – Моя сумка…
Сумка быстро находится. Соня извлекает кофту, в которую облачается, попав в рукава только с третьего раза. Чёрные чулки без сопротивления сползают с ног – один, второй. Колготки. Мысль о публичном переодевании задавливается другой: «Цвет твоих трусов уже и так все видели». Она по-дурацки хихикает. Ну, ничего, ничего… адекватных людей вообще не бывает.
Набросив на плечи куртку, она идёт к Ангелике – обманчиво хрупкой девушке с белыми, будто искусственными волосами – попрощаться:
– Пойду.
– Жестковато было, ага? – спрашивает та.
Очевидно, наблюдала за сессией с остальными и поняла, почему Даймон так быстро вывел её из подвеса.
– Ой, не-е-ет! – восклицает Соня. – Было хорошо-о-о!
– Оставайся, – предлагает Ангелика.
На её плече из-под рукава футболки выглядывает татуированная зловещая морда змеи. Они тут повсюду.
– Нет-нет, – отказывается Соня. – Смотреть – это другое.
– Приходи ещё на поркопати, – говорит Ангелика.
– Приду.
Они обнимаются, и Соня выходит наружу, попадая из гремящей музыки клуба на тихие улицы заснеженного вечернего города. Одновременно с этим к ней возвращаются воспоминания – с чего же, собственно, всё началось.
Глава 3
Привязываясь к человеку, запоминай последовательность узлов.
А началось всё с герберы и подруги Ириски, которая позвала Соню гулять, а сама, вполне себе предсказуемо, про это забыла.
На самом деле Ириску звали Айрис, а конфетная кличка досталась уже по жизни.
Познакомились они случайно.
Соня копила деньги и страстно мечтала попасть на море, чтобы увидеть китов или дельфинов. И, может, даже поплавать с ними. Ради этого она засела за языки и активно занялась переводами с итальянского, – это и стало её работой, – но в городке с заказами было туго.
Однажды в поисках новых заказчиков и заодно чтобы всё разведать, Соня пошла обходить турагентства, но цены на путёвки были заоблачные, переводами никто не интересовался, и до последнего офиса она добралась уже в полном отчаянии. Туда-то как раз незадолго до этого и благодаря своим связям устроилась работать Айрис, «тяжкий труд» которой состоял в оценке гостиниц и пляжей, где она тусила месяцами, собирая «объективные данные». Тогда она только вернулась «с морей» – с бронзовым загаром и расслабленной полуулыбкой.
– Ну-ка, – Айрис подвинула Соне пачку рекламных флаеров, где на верхнем значилось: «Benvenuti a Roma5». – О чём здесь?
– «Добро пожаловать в Рим», – рассмеялась Соня.
– Да ты умничка просто, – с ходу перейдя на «ты», защебетала Айрис и, помолчав, добавила: – Поговорю с шефом. Думаю, какая-никакая работёнка для тебя найдётся.
Они разговорились, обменялись телефонами, поохали о жизни.
– Зови меня Ириской, – сказала тогда Айрис, – меня так друзья называют.
Что привлекло её в скучной Соне, осталось большой загадкой, – возможно, ей просто понадобился невзрачный фон, – сама она свободно говорила на нескольких языках и уж точно не нуждалась ни в каких в переводчиках. Соня же привязалась к ней по-настоящему.
Ириске дарили дорогие подарки и безвозвратно давали в долг. В конечном итоге никто не выдерживал силы её неотразимого превосходства, – все в восхищении, но сливались. Её точёная фигурка с податливой грудью идеальной формы, – а лифчики она не носила принципиально, – в сочетании с грациозной походкой «от бедра» завораживали с ходу. Когда она улыбалась, начиная уголком рта и тут же вспыхивая всем лицом, всё вокруг словно освещалось солнышком, и только за это ей прощалось многое, если не сказать – всё.
Улыбка эта была обманчивой, – Ириска умела быть мягкой только рядом с более сильным мужчиной, и никто не мог приручить эту небесную красоту, знающую себе цену.
Её нежный, с хрипотцей голосок мог растопить сердце кого угодно, и Соня, усмехнувшись, авансом простила подругу, когда та на её напоминание о встрече беззаботно пролепетала:
– Ой, а я выхожу уже, выхожу! – и тут же добавила: – Ты где? Давай встретимся у цветочного ларька через час! Ты как раз дотопать успеешь! – и не дожидаясь ответа, повесила трубку.
Не соскучишься с ней. Замкнутой Соне слишком часто становилось завидно при одной только мысли о том, с какой лёгкостью подруге достаётся всё, что только она пожелает, нелепо похлопав нарощенными ресницами.
На улице между тем осторожно вступал в права молодой апрель, и свежий, пахнущий арбузными корками воздух царапал лёгкие острыми осколками лезвий. Соня вышла гулять в чулках, сером платье и распахнутой настежь куртке, утопив в её карманах неприкаянные ладони.
Первое, что увиделось ей на улице – это женщина, которая надрывно кричала «Рядом!» лопоухому псу, хлёстко избивая его концом удавки. От каждого удара собака приседала и взвизгивала. Рискуя попасть под раздачу, Соня стала их огибать, и женщина, заметив её, раздражённо гаркнула:
– Мы учимся!
Соня хотела было заметить, что бить животных неправильно, но в последний момент сдержалась, молча обошла их стороной и прибавила ходу, по счастливой для собаки случайности прервав своим появлением экзекуцию6.
Цветочный ларёк, про который шла речь, находился на другом конце города, и через час Соня была уже там. Оглядевшись по сторонам и не найдя Ириски, она подошла поближе, нырнула под дружную капель, порождённую сосульками, и сквозь стеклянные, отполированные до зеркального блеска стенки уставилась на высокие пластиковые вазы, наполненные цветами. Взгляд мгновенно выцепил сочные, оранжевые герберы, наблюдающие за её медленным приближением. Вторая Соня двинулась к ней навстречу, и, сойдясь максимально близко, они одновременно остановились, – она и её отражение.
Герберы. Её страсть и любовь – особенно те, что флористы не прокалывают проволочкой, жестоко пронзая венчики снизу, а аккуратно обворачивают петелькой.
Заворожённым взглядом Соня смотрит на цветок, расположенный к ней ближе других, отмечая мнимую хаотичность разнокалиберных лепестков, создающих тем не менее законченный шедевр и обрамляющих тёмно-шоколадную серединку – бархатную и гипнотизирующую, словно маслянистый глаз потомственной цыганки. Вот бы забрать этот цветок себе… Так хочется, что аж зубы сводит.
В этот момент с Соней происходит сразу две странности. Сначала её ноги касается нечто упругое, похожее на хвост. Она бросает взгляд вниз, полная уверенности, что тут же увидит кошку, которая обтирается усами и телом обо всё подряд в надежде на внимание или еду. Тем не менее, никаких кошек или котов она там не видит. Внизу имеются её ноги, обутые в демисезонки, и асфальт, влажный от стремительно тающего снега, – и только. Странно.
Может, ветер молодой хулиганит?
И не успевает она придумать логическое объяснение, как случается кое-что куда более значимое и неожиданное.
Её накрывает огромной тенью.
– Привет, – высокий, широкоплечий мужчина оказывается рядом совершенно внезапно.
Соня вздрагивает и испуганно всматривается в лицо незнакомца. Один его взгляд, – и она проваливается в омут.
«Я погибла», – ударяет в голову мысль. У корней волос становится горячо, живот обдаёт жаром, и за рёбрами ходуном заходится сердце.
– З-з-здравствуйте, – отвечает она осипшим голосом.
Их разделяет стена из нескончаемого потока сосулечных капель.
– Нравятся герберы? – его глаза широко открыты, блестят.
Зубы – белые, точно фарфор – сверкают в глубине очаровательной улыбки, которую он сдерживает, и это делает его ещё более харизматичным. Низкий голос многогранен и бархатист, слегка вибрирует. Ресницы – пушистые, как у ребёнка – добавляют его взрослому лицу беззащитности. Но самое потрясающее всё же – улыбка. Она обескураживает, и Соня с удивлением для себя отмечает, что тоже начинает лыбиться всё шире и шире, причём это выходит само собой и так естественно, как бывает от жирного счастья, распирающего изнутри.
Мужчина пристально изучает её, слегка склонившись из-за разницы в росте:
– Позвольте, я куплю Вам цветок? – и он тыкает пальцем прямо в цыганский глаз, обрамлённый оранжевым оголовьем: – Этот подойдёт?
– Да, – неожиданно соглашается Соня.
Не, ну подумать только!
Одет он достаточно неказисто – в потёртые джинсы и свитерок, – и от самого исходит такой приятный, цветочный аромат… такой сладкий…
Соня с жадностью вдыхает арбузный запах весны вместе с источаемой смесью из дикого мёда и мускуса…
Бдымс! По носу ударяет оголтелая сосулечная капля.
– Ой, – дёргается Соня.
– Как Ваше имя? – спрашивает меж тем мужчина.
– Соня, – отвечает она, потирая нос.
– Давайте зайдём внутрь, Соня, – незнакомец, продолжая сдержанно улыбаться, грациозным жестом приглашает её войти в стеклянный аквариум, наполненный цветами. Он произносит её имя так мягко, словно боится помять.
Будто в наркотическом экстазе Соня заходит внутрь. Мужчина следует позади и, преисполненный радушием, обращается к угрюмой продавщице:
– Девушка… – и от этого его «девушка» в воздухе расплываются горячие флюиды. – Дайте нам герберу, пожалуйста.
Лицо продавщицы озаряется светом. Торопливо вымолвив «конечно», юркой лодочкой она выплывает из-за прилавка и, покачивая бёдрами, направляется к заветной вазе.
Соня в упор изучает свитер незнакомца и петельки на нём, сплетённые в незамысловатые косички. Невыразимо притягательный аромат, будто набирая силу, так призывно манит к себе, что она, зажмурившись, невольно тыкается носом мужчине в подмышку. Смущённо отпрянывает. Сама мысль о том, что какой-то запах может иметь такую власть, кажется нелепой, но сердце колотится так, что готово выпрыгнуть наружу от радости и, одновременно, дикого страха. Чуткая интуиция воет сиреной, и Соня в недоумении морщит лоб. В ушах шумит, ноги слабеют, словно бы она попала в цепкие руки опытного и безжалостного иллюзиониста. Так не может пахнуть человек, но он так пахнет, и она вдруг проникается отчётливой мыслью, что с этой самой минуты становится полностью и неоспоримо причастна только ему одному.
Мужчина расплачивается и протягивает ей герберу.
– Держите, леди.
Оглушённая, раздавленная ощущениями Соня заполучает цветок, и они выходят на улицу в объятия влажной прохлады. Тут мужчина бросает тревожный взгляд куда-то в сторону, и его очаровательная улыбка во мгновение ока гаснет:
– Мне пора.
Он добывает из заднего кармана джинсов ручку, хватает обалдевшую Соню за худую ладонь и торопливо пишет на ней, – цифры получаются перевёрнутыми:
– Позвоните мне, ладно? Вечером.
Будто боясь, что она ответит отказом, он круто разворачивается на каблуках и широкими шагами уносится прочь, на ходу убирая ручку. Соня растерянно смотрит на ладонь с пляшущими цифрами, затем на цветок и, наконец, бросает взгляд в сторону незнакомца, но того и след простыл, – будто сквозь землю провалился. Что это было? Память о запахе будоражит её трепещущее сердце, оранжевая гербера смотрит своим глазом, и это явно не сон.
Она оборачивается и на другой стороне дороги замечает Айрис. Проигнорировав красный сигнал светофора и даже не замедлившись, летящей походкой та устремляется на проезжую часть. Одна из машин оглушительно гудит, огибает её и проносится дальше; остальные со скрипом тормозят, едва не столкнувшись друг с другом, и продолжают медленно ползти по трассе, а две останавливаются окончательно – с этой и другой полосы. Между ними Ириска, грациозно крутя бёдрами, и проходит.
Её подсвеченные солнцем пшеничные волосы обрамляют плечи, – упругие локоны от каждого шага взмывают чуть вверх, – и сама она так фантастически хороша, так свежа и прекрасна, как само воплощение молодости и весны. Водители обеих машин вместо того, чтобы выбежать и начать нецензурно нервничать, заворожённо пялятся на сказочное видение, ослепительную нимфу, обладать которой – во всех смыслах – они сочли бы за счастье. У одного из них рядом сидит жена, которая во время торможения больно приложилась лбом о лобовое же стекло. Проследив за взглядом мужа и отметив его открытый рот, она ревностно мутузит его кулаком в плечо и что-то возмущённо кричит. Видать, и правда, сильно ударилась. А пристёгиваться надо, вообще-то!
Нимфа в это время заканчивает своё дефиле и оказывается рядом, окатив подругу шлейфом терпковатых духов. С визгом, в прыжке она обнимает обескураженную Соню и, завидев в её руке цветок, кричит:
– Ух ты! Сама купила или мужик подарил?
Соня, пожалев, что как-то проболталась, что давно уж покупает себе цветы сама – неслыханное унижение для женщины! – глухо отвечает:
– Мужчина.
– Да ладно! Врёшь! – и Ириска выпытывает дальше: – И что, он хорош? Много зарабатывает? Давай, давай! Колись!
– Да не знаю я.
– Смотри, не западай раньше времени! – щебечет подруга. – Сначала всё узнай, а потом решай: твой-не твой. Чтоб у него квартира своя была! Понятно? А то так и прокукуешь в своей коммуналке до пенсии! А у тебя уже гусиные лапки вон и скорбные складки… – и она умолкает – многозначительно, с жалостью.
Своей квартиры Ириска тоже не имела, порхая перелётной птичкой от хахаля к хахалю – только и успевала таскать чемоданы.
– Да поняла я… – Соня утыкается носом в герберу и болезненно морщится. Каждый раз сценарий её отношений был одинаков: она влюблялась исключительно в тех, с кем не стоило даже заговаривать.
«Есть в тебе что-то недобитое», – бухтела Ириска. Сама она выбирала партнёров тщательно, по целому ряду параметров, бракуя даже идеальных, казалось бы, претендентов, которые липли к ней, словно пчёлы на мёд. Ириска упорно назвала всех Жорами – не могла упомнить имён. И те откликались. Жоры, раз за разом, разочаровывали. Она обзывала их слабаками, тоскливо ныла: «Вообще не мои берега» и паковала свои чемоданы. Пару месяцев назад она как раз рассталась с очередным таким Жорой и нашла себе следующего.
– Как у тебя-то? – спрашивает Соня, оторвавшись от цветка.
– Знаешь… Я, кажется, вытащила свой лотерейный билетик! – в глазах Ириски появляется дымка, а в интонации нотки, безошибочно повествующие об отключении разума, вызванном гормонами влюблённости. – Квартира – двушка. С деньгами – порядок. Криптой торгует. И эти, как их… акции-облигации-фьючерсы-дрючерсы! Дивиденды! Это Он! А имя какое! Имя!
– …Жора? – перебивает, посмеиваясь, Соня.
– Да ну тебя! – хохочет подруга. – Все Жоры в прошлом! Говорю же – это Он! Мой Мужчина! Я уже и вещи перевезла. Мы на море завтра летим, я на работе обо всём договорилась.
– Шустрая ты, – выдавливает Соня.
– Он такой кла-а-ассный! – полушёпотом продолжает Ириска. – В постели только никак… Но он по-другому умеет… радовать…
Соня опять утыкается носом в серёдку герберы.
– Слушай, подруга, видон у тебя абзац убогий. Под глазами – мешки, брыльки висят, морщины эти… – тут Ириска ныряет в сумку, похожую на поношенный вещмешок, но купленную во Франции по случаю распродажи «всего за трыдцать евро!», долго копается там, тихо матерясь по-итальянски, – Porco! Porco!7 – и извлекает связку ключей с брелком в виде трахающихся поросят. – Вот, поживи у нас, пока мы в загуле! Только не пугайся – там множество странных вещей, – и на её лице появляется загадочная улыбка.
«У нас». Вот так уже, да.
Она хватает Соню за ладонь, вкладывает ключи, и та попутно отмечает, что это уже второй раз за сегодня, как её бесцеремонно трогают.
«Рабочие загулы» у Ириски длятся подолгу. В прошлый раз она привезла Соне с моря аж три открытки, пополнив её драгоценную коллекцию – хобби, оставшееся с детства. У неё их целая пачка, и все с любовью уложены в пластиковую «Коробку Воспоминаний», где хранятся самые дорогие сердцу вещицы. В этот раз подруге светит не работа, а целый медовый месяц. Вернее, несколько медовых месяцев. Эх, зависть, зависть…
– Что там надо делать-то? Цветы поливать? – озадаченно спрашивает Соня.
– Да нет, – Ириска хохочет и мотает головой, от чего её волосы рассыпаются золотыми прядками по плечам. – Цветы все засохли. О, чёрт! Хорошо, что напомнила! Я же собиралась купить один на подоконник – мой посоветовал… Он занимается фэншуем!
– Чем-чем? – Соня вытягивает шею.
– Фэн-шуй8, – по слогам произносит Ириска с заумной интонацией. – Иносказательно это звучит как «Поиск дракона там, где его труднее всего найти». Короче, постой тут! Я мигом! А то опять забуду!
И она ныряет в цветочный ларёк. Соня видит, как молниеносно подруга выбирает очередного смертника, и как продавщица, которая всё ещё улыбается, достаёт с верхней полки стеллажа маленький горшок, из которого беспорядочно торчат длинные и тонкие, словно болотная осока, листья, – с этим приобретением Ириска и вываливается наружу.
– Вот! То, что надо! Отнесёшь? Это тут рядом, – весело кричит она и неопределённо машет рукой куда-то вдаль, за ларёк.
«Мой посоветовал». «Поживи у нас». Эх-х…
– А сама что? Если это так рядом? – усмехается Соня, попутно отмечая въевшуюся в прожилки листьев многовековую пыль.
Ириска закатывает глаза и упрямо впихивает ей цветок. В голосе появляются нервозные нотки:
– У меня маникюр сейчас – ноготь обломился! Потом шугаринг, потом кончики подровнять, – надувает губки: – Я тебе ключи от квартиры, а ты мне фигню всякую несёшь! Ты подруга мне или что? Видишь – не успеваю я! А потом забуду! А я обещала, что куплю! А так скажу как раз, что ты принесёшь – будет повод пожить! Тебе сколько стукнуло? А всё, как маленькая! Не тупи!
Под эмоциональным шквалом Соня почти сдаётся, выдавая последний из аргументов:
– Да замёрзнет же, пока таскаю туда-сюда!
– Не-е-е! – хохочет подруга. – Что ему сделается? – и тут же ахает: – Блин, я опаздываю!
– Адрес хоть дай, – останавливает её Соня.
– Ой, да! Я тебе схемку… сейчас! – Ириска суетливо выуживает из вещмешка карандаш для подводки губ, – Porca miseria! Pasticcio!9 – и мятый клочок бумаги, на котором криво-косо чертит линии и рисует цифры: – Вот тут этот самый ларёк, сюда налево, средний подъезд… квартира… – жирный грифель мягко обламывается: – le Diable10! Короч, потеряешься – звони! Поживёшь, отвлечёшься. Платья мои возьми.
Она складывает листок в четыре раза и энергично впихивает его Соне в ладонь, в компанию к ключам.
– Цветок и всё? – уточняет на всякий случай та. – Ни котов, ни хомяков кормить не надо? – мысль о котах тревожно царапает её воспоминанием о хвосте, пощекотавшем ногу.
– Да, дорогая, да. Наслаждайся! Au revoir11! – Ириска громко чмокает подругу в щёку, оставляя отпечаток яркой помады, и шустро убегает, опять перебежав дорогу на красный.
Соня, с герберой и прижатым к животу горшком осоки остаётся стоять посреди тротуара. Погуляли, етить-колотить.
Она расстёгивает куртку, осторожно прячет оба цветка за пазуху и, пошатнувшись назад, попадает под тающие сосульки. Пулемётная очередь из ледяных капель ныряет за шиворот, вода холодной змеёй устремляется между лопаток по беззащитной спине, и Соня вскрикивает, выскакивая из-под обстрела.
Да что ж такое-то!
…В тот вечер по телефону, написанному на ладони, она не звонит, – слишком восторженно бьётся сердце, слишком эфемерна и хрупка её радость, слишком мучителен опыт предыдущих фиаско. Откровенно, до ужаса страшно потерять то, что ещё даже не присвоено ею и не обласкано. Но этот голос, и запах, и он сам… Что, если судьба сжалилась, и это, наконец, он, он самый – Её Мужчина? Запах не может врать.
– Это точно Он, – обращается Соня к своему отражению в зеркале – на щеках играет румянец, глаза лихорадочно блестят. И да, морщин, действительно, прибыло. Многие к её годам уже рожают второго, а то и третьего бэби. В счастливом браке. Да хоть бы и одного.
На стене громко тикают ходики.
Соня дотошно изучает герберу, словно пытаясь уличить её в ненастоящности, но нет: лепестки живые, и серединка всё так же восторженно пахнет, возрождая в ней память о фантастически завораживающем запахе того незнакомца. Да, определённо от него пахло и герберами тоже.
Ещё через день вконец измученная Соня негнущимися пальцами набирает короткое сообщение: «Спасибо за цветок». Через целую вечность длиной в минуту телефон звонит, – от чего она чуть не грохается в обморок, – и гипнотический мужской голос с хрипотцой произносит:
– Здравствуйте, леди.
Неделя. С тех пор прошла неделя, и каждое утро для Сони начиналось одинаково: она доставала из шкафа дорожную сумку, смотрела на неё и убирала обратно. Потом впадала в задумчивость и, измеряя комнату шагами, крутила в руках ключи с поросятами. Прятала их в карман. Обернула было цветок упаковочной бумагой, но потом размотала, смяла её в комок. Заглянула в Ирискину записку с накарябанной схемой: вот цветочный ларёк… тут супермаркет… стрелочки… дом… номер квартиры. Ну и почерк!
– Ладно, на месте, поди, разберёмся.
Что-то упорно мешало ей собраться, наконец, и поехать, отвезти цветок туда, где можно петь, ходить голой и занимать туалет тогда, когда заблагорассудится.
Она снимала комнату в бывшем общежитии. Располагалось оно в древней девятиэтажке, стены которой осыпались на случайных прохожих кусками штукатурки и – иногда – половинками кирпичей. Здание давно просилось под снос, но расселять жильцов никто не спешил. Особо щербатые места на стенах дома закрашивали буро-зелёной краской каждый раз иного оттенка, будто стремясь замаскировать его под камуфляж. Проводка была настолько старой, что в прошлом году здесь едва не случился пожар: на кухне задымила розетка, расплавилась изоляция, почернела стена. Весь этаж тогда остался без света.
Внутри общаги было ещё отвратнее: заблёванные узкие лестничные пролёты, захарканные ступени, крысиный помёт по углам, облупленные подоконники, утыканные чёрными точками от тушения бычков, тусклая лампочка в потрескавшемся патроне на третьем этаже, – вместо остальных под потолком на тёмных лестничных клетках сиротливо торчали обрубки проводов, – и стены, исписанные таким количеством низкосортного граффити, будто перед смертью дом решил собрать на себе автографы всех дебиловатых художников города. Официально общежитие, которое принадлежало пединституту, прикрыли и, поскольку планировка была коридорного типа, на каждом этаже устроили по коммунальной квартире. Но название – «общага» – осталось. На четырнадцать комнат был один унитаз и душ, на стенах которого на месте отвалившихся плиток красовались цементные нашлёпки.
Сонина комната находилась на крайнем этаже в конце коридора. Напротив жила Зойка, которая беспробудно пила и при встрече всегда просила в долг, – при этом она тщедушно улыбалась, обнажая коричневые гнилушки зубов, и источала тошнотворный запах перегара с лавровым листом. Работала Зойка санитаркой в местной психушке – сидела на табуретке в «колидоре» и следила, чтобы психи соблюдали порядок, и оттуда же таскала кули с продуктами, на что и жила.
Главнокомандующей альфой в общаге была Грымза. Имя, конечно, тоже было – Кира, Кирочка, – но кличка подходила куда лучше: из-за неухоженного вида, мерзкого характера, привычки подслушивать и патлатых волос, выкрашенных в пошлый оранжевый цвет.
Услышанное Грымза обильно сдабривала своими догадками и охотно перевирала на загаженной кухоньке, куда все курящие сползались время от времени подымить. К своим тридцати четырём она расплылась, заляпанный халат застёгивала на две пуговицы, а на столбовидных ногах таскала стоптанные шлёпки, перемотанные изолентой, – всё это не мешало ей считать себя «первой красавицей села». Бегающие поросячьи глазки и криво нарисованные полоски бровей украшали опухшее от пьянок лицо, а когда она брюзжала, рот округлялся, делая её похожей на дешёвую куклу из магазина для взрослых. Необъятной тушей Грымза дефилировала по коридору, чавкая шлёпанцами и хрипло дыша, но стоило ей выбрать интересную дверь, как движения становились грациозными и бесшумными.
Помимо мерзкой привычки подслушивать она всегда находила повод к чему придраться и голосила при этом пожарной сиреной.
Зойка с Грымзой были подругами с малых лет. В подготовительной группе детского сада они и ещё две девчонки организовали что-то навроде банды, которая жестоко глумилась над каждым новеньким, и, когда Соню отдали в садик, ей досталось от них сполна.
Она предпочла бы забыть это, как страшный сон, но жизнь с присущим ей чувством юмора распорядилась иначе: Соне пришлось жить в одном доме с заклятыми врагами, да ещё и на одном этаже, в одном отсеке. Маленький город – не спрячешься. Сами они, впрочем, «ничего такого не помнили», а Зойка даже регулярно – когда до аванса оставалась неделя – изображала пылкую дружбу.
Всё это было невыносимо.
Соня в задумчивости взяла со стола чашку, поднесла ко рту, и оттуда ей в лицо выпрыгнул таракан. Чашка выскочила из рук, упала на пол и разлетелась вдребезги; лужицей разлилась вода.
– Да что ж это со мной! – в сердцах воскликнула Соня.
Морщась, она собрала осколки в кучку, высыпала их в мусорное ведро и затем решительно двинулась к шкафу.
– Ну давай уже, детка! Соберись…
Распахнув обе створки, она вытащила на середину комнаты и раззявила дорожную сумку. Принялась собираться, – зубная щётка, халат, платья… – и затем впала в ту степень задумчивости, когда не особо осознаёшь, что делаешь.
Красный пеньюар, припасённый на «особый случай»? Конечно же, надо брать! Она тогда случайно оказалась в соседнем городе и напоролась на распродажу французского белья по случаю закрытия магазина. Просто шла мимо, а тут «Sale», да ещё и «80%», и завершающим обухом по голове манекен в пеньюаре, стоящий спиной, с вышивкой шикардосного алого дракона на нём! – кто бы устоял, я вас умоляю! Соня всю дорогу, пока несла в примерочную это чудо, неосознанно теребила пластмассовый антикражный кругляшок, и уже потом, на кассе без сомнений вытряхнула всю наличку, – вот такой это был вожделенный, с придыханием, пеньюар de France.
Ириска оценила бы точно.
Итак, пеньюар. Далее в сумку были последовательно сложены: дневник, кучка платьев, кружевные трусики – все новенькие и тоже с бирками, – чулки и презервативы с истекающим сроком годности. И придвинут ближе горшок с осокой, который сегодня она полила и даже опрыскала в дýше водой.
Цветок выглядел уныло – видимо, долгое стояние на верхней полке и весенняя прохлада сделали своё грязное дело. Хоть бы прижился на новом месте, а то плакал тогда горючими слезами этот их… прстигспди фэншуй…
Соня покрутила в руках бумажку с адресом, так и эдак разглядывая его, и сунула в горшок, между листьями.
Мысли о незнакомце, с которым всю неделю так легко болталось по телефону, вновь заполонили голову.
Телефонные разговоры – вот то, что она ненавидела по-настоящему, так что сам факт их наличия сейчас приводил её в недоумённое, но сладкое потрясение. В этом мужчине она чувствовала некую важность для себя. С ним было интересно. Эрудированный, до невозможности разносторонний, образованный, но, вместе с тем и не нудный, – она готова была слушать его часами! Над его харизматичными шутками, сказанными сосредоточенно, она смеялась до колик и слёз. И эта спонтанность с герберой. А голос… О, этот голос! Но не только он.
В последний раз, созвонившись, они большую часть времени молчали, и это был интимный немой разговор о чём-то более глубоком и важном, чем шутки и пустая болтовня. Телефон, оставляемый раньше где ни попадя, Соня вдруг стала повсюду таскать с собой, не выпуская его из рук даже будучи в комнате.
Последние пару лет её невзрачное существование было окутано серостью, которая постепенно сгущалась, будто бы в ясный солнечный день небо затянуло сизой туманной дымкой, и всё утонуло в беспросветной сумеречной мути. Уединение стало её частью, её привычкой, и мир поблёк, потускнел.
То ли дело – Ириска. Она весела, беспечна и когда хохочет – запрокидывает голову, а если чем загорится, то «держите меня семеро». Её горячая, импульсивная жизнь переполнена таким объёмом сочных переживаний, что они щедро наслаиваются друг на друга и тут же замещаются новыми, ещё более интересными.
Все вокруг Сони, казалось, были безумно счастливы.
По вечерам она забиралась на широкий подоконник – единственную отраду в этом кошмарном месте, – и смотрела на соседний дом, в котором постепенно, один за другим загорались цветными пятнами прямоугольники окон. В одном из них не было штор: две маленькие фигурки там по-доброму обнимались и каждый вечер устраивались на диване перед голубым, мерцающим в темноте экраном телевизора, – там, в другой реальности, на расстоянии всего нескольких десятков метров эти люди демонстрировали ей, как это бывает, когда двое вместе и они – счастливы.
Соня болезненно задёргивала шторы, включала лампу, и пустые стены, где не было ни фотографий, ни картин, ни даже наклеек никаких, озаряло тусклым светом, наглядно демонстрирующим абсолютную убогость её жизни.
И тут – этот мужчина!
– Надо встретиться… Поехать на Ирискину хату и заскочить по пути! Район-то один.
Она подошла к окну. С высоты девятого этажа было видно, как строят чёрные гнёзда на верхушках голых берёз деловые вороны, и как одна из них суёт палочку в переплетение из кучи других, напиханных в устье раздвоенного ствола.
Снаружи, в коридоре послышался нервный, нарастающий гомон. Грымза и Зойка – вот они, встали прямо под дверью; голоса мерзкие, тошные.
– Лужа целая! Я чуть не убилась там! Налила водищи!
– Да не говори. Совсем обнаглела!
Соня поднесла телефон к лицу, озарив его светом экрана, и торопливо набрала короткое: «Умираю».
«Жду», – быстро пришёл ответ.
После этого суетливый доселе мир превратился в густой кисель, на фоне которого безумной стаей заносились беспокойные мысли. Вдруг он не тот, кто ей нужен? Вдруг это только кажется, что они знакомы миллиарды прожитых вместе жизней? И этот запах… вдруг ей всё это причудилось?
Мерзким фоном в коридоре продолжали голосить бабы. Ну да, это её вода, в дýше, – пара капель упала с листьев цветка на пол. Нашли из-за чего орать.
Она распустила косички и принялась нервно расчёсывать спутавшиеся волосы, не замечая, что в запале выдирает целые клочья. Заговорила сама с собой:
– Заеду в гости, попьём чаю… Поболтаем. И сразу – на хату, сразу. Увидеться, побыть полчасика и уехать. И… никакого секса на первом свидании! Никакого!
Успокоиться не получалось. Она бросила в сумку расчёску, зубную щётку, поозиралась по сторонам. Вжикнула молнией.
Платье. Пусть будет васильковое. И соломенная, дырчатая шляпа, подаренная Ириской, – атрибут беспечного отдыха и гавайского песочного пляжа. Соня оценивающе зыркнула в зеркало, фыркнула:
– «Леди».
Затем подошла к окну, проверила форточку и уткнулась взглядом в герберу, стоящую в вазе. Под ключицей бешено затикало, застучало. Не раздумывая больше ни секунды, двумя руками Соня задёрнула плотные шторы, – не оставив и щёлочки, – и сразу же, как по команде в дверь забарабанили:
– Сонька! Открой! – и между собой: – Она и налила! Вон капли у двери! Вот сучка! Сколько раз говорить!
Соня торопливо закинула на плечо сумку, подхватила Ирискин цветок и решительно вышла в коридор. Там, повернувшись к женщинам спиной, закрыла дверь на ключ и, почти растолкав их, устремилась по коридору.
– Соня! – вскрикнула удивлённо Грымза. – Это ты в душевой воду налила?
Не удостоив её ответом, Соня выскочила на лестницу и сбежала вниз так быстро, как только могла – прочь из этого места! Прочь!
Вылетев из подъезда, она с ходу врезалась в мужика с накинутым на голову капюшоном, и от удара сложенная вчетверо бумажка с адресом, всунутая между листьями цветка, незаметно выпала в затоптанный снег.
– Извините, – крикнула Соня впопыхах и понеслась дальше.
Глава 4
Дом человека там, где в ванной лежит его зубная щётка
(Арнхильд Лаувенг, «Завтра я всегда бывала львом»).
Эти дети… Разбросанные по номеру вещи, песок, принесённый на ногах и кучи грязи везде, где только можно: под столом, под всеми кроватями, в душевой! Грета игнорирует приклеенные к зеркалу жевачки, чашки с засохшими чайными пакетиками и не утруждает себя подметанием – просто выносит мусор.
Довольная собой, она так же быстро убирает две соседние комнаты, после чего, предварительно постучав и не услышав ответа, идёт в вожделенный семнадцатый номер. Сегодня она оставила его на десерт, в надежде прочесть продолжение той любовной истории.
Однако на прежнем месте – у подушки – дневника нет. Грета ныряет под неё, щупает покрывало, шарит вокруг, – пусто. Забрала с собой? Или догадалась, что кто-то его читал?
Грете становится стыдно, но лишь на мгновение.
– Нефиг было раскладывать у всех на виду!
Она натягивает перчатки и с остервенением елозит шваброй по полу, продолжая расстроенно думать. Закончив с этим, берёт из тележки прыскалку с тряпкой, подходит к зеркалу и пристально вглядывается в своё отражение, – на неё сосредоточено смотрит женщина, которой задан несложный ребус.
– Куда ты его положила?
Прямо под зеркалом находится тумбочка.
– Ну, конечно!
Тряпка, пульвик, – всё летит прочь, – и Грета, высунув кончик языка, торопливо двигает ящики. В верхнем припрятан кипятильник. Во втором – пусто. И очень медленно, затаив дыхание, она открывает последний ящик, нижний. Дневник лежит там.
– Иди ко мне, моя прелесть!
Главное потом положить его обратно ровно так же. Она вытирает об себя руки. Ну-ка, ну-ка, посмотрим, что там пишет эта девица…
«Всё тот же цветочный ларёк. Я ждала и ждала, а тебя всё не было и не было. Спустя целую вечность ты появился – из-за угла – и подошёл. Это были всё те же взгляд и улыбка. Я уронила сумку и упала в твои объятия, чуть не раздавив осоку, спрятанную за пазухой. Все мои страхи оказались напрасны!
Внутри всё вопило, что я сошла с ума и что совсем тебя не знаю, но мне хотелось стоять так вечно – вжиматься всем телом, от груди до коленок, словно бы ты мой давным-давно потерянный пазл, без которого я не могу быть цельной. Я забралась пальцами к тебе под свитер, и ты бережно, будто боясь сломать, обнял меня в ответ. Запах… Он был убедителен, неопровержим и влился в лёгкие ковшом такого блаженства, что голова опустела. От возбуждения мне сделалось дурно – аж заподташнивало – и захотелось предаться тебе ещё безогляднее. Захотелось всецело обладать тобой».
– Хе-хе, – хмыкает Грета, оторвавшись от чтения. – Это ты носки моего мужа ещё не нюхала! Вот где амбре, аж мухи дохнут!
Почерк тут понятный, по углам нарисованы сердечки.
– Первый класс, вторая четверть… – она перелистывает страницу.
«В этом запахе был аромат земли и терпкость разнотравного мёда, сладкость берёзового сока и тонкий привкус родниковой воды, нотки душистого табака и кардамоновой стружки, но самым изящным оказался едва уловимый оттенок мускуса и чистого пота – твой несравненный и неподражаемый идентификатор.
Желобок у шеи – и непреодолимо привлекательный запах забрал меня в пожизненный плен, оглушив томительным послевкусием.
Мир исчез.
Мы стали как две половинки причудливой вазы, соединённые тонкой трещиной посередине, и хотелось одного – слиться, чтобы воссоздать её в единое целое».
– Леди, пойдёмте, – странным голосом говорит мужчина, отстраняясь и с ходу поднимая с земли дорожную сумку. Окидывает Соню взглядом: – Это что у Вас за цветок? – даже странное обращение на «Вы» и «леди» в его исполнении звучат гармонично.
– Я на минутку, – отвечает она дрожащим голосом, с силой заставив себя оторваться от футболки и вынырнуть из-под свитера – самого тёплого места на свете, – а потом я должна отнести его. Я обещала, – и неловко, будто извиняясь, она теребит торчащие из-за пазухи гибкие листья.
«Никакого секса…» – стучит в голове, пока они идут к дому, заходят в подъезд и долго, слишком долго едут на лифте. Мужчина открывает квартиру и пропускает Соню вперёд. Заходит следом. Массивная входная дверь позади так смачно захлопывается, что она вздрагивает.
В сумраке прихожей Соня ставит цветок на стоящий поодаль стеллаж, с ходу отодвинув горшком лежащие там предметы, а мужчина опускает сумку на пол. В напряжённой тишине они одновременно разуваются. Он берёт её куртку и шляпу, и вешает их на крючок, не глядя, – а глядя в упор на Соню. Секунда. Три. Пять.
Мужчина стягивает через голову свитер, и футболка цепляется следом, – всё летит на пол. Двумя пальцами, элегантно, он достаёт из кармана презерватив. На мускулистом плече шевелится татуировка – чёрный удав, – а освобождённое от одежды тело источает фантастический жар и всё тот же одуряющий запах. Соня подходит вплотную, берётся за ремень в брюках. Расстёгивает латунную пряжку. Упрямую пуговицу. И очень медленно, зубчик за зубчиком – молнию. И ошалело вжимается в мужское горячее тело всей собой, жадно впиваясь пальцами, обнимая кожей, ощущая его желание и чувствуя, как жарко он дышит ей в макушку.
Посередине прихожей, прямо к стене прикручено прямоугольное зеркало, – в полный рост человека – к нему-то резким рывком он её и бросает. Они смотрят друг на друга через иное измерение в стене, – распахнутыми настежь глазами с огромными зрачками у обоих. Он стоит сзади – такой вкусный, такой большой. Пальцы ныряют под платье. Соня вскрикивает, порывается развернуться, но он крепко хватает её за шею, прижимает к зеркалу и придавливает собой, – грудь, живот и щёку обжигает ледяная поверхность стекла.
Больно.
– Не дёргайтесь, леди, – вкрадчивый голос проникает в самое ухо.
Далее целая страница зарисована каракулями. Грета разглядывает надёжно спрятанный текст, тщетно крутя тетрадь под разными углами. Ишь ты, блин. Самое интересное замалевала. Среди этой паутины можно различить слова – «навсегда» и «никогда» – и в живых оставлена фраза: «Он Бог».
Грета переворачивает страницу – та вообще пустая, с расплывчатыми следами от высохших слёз: клетки обесцвечены, бумага покрыта сморщенными кружочками. Следующие несколько листов выдраны с мясом, – на скрепках остались клочки бумаги. Нда. Тут же приклеены цветочные лепестки – блёклые, сухие. Да «леди» просто романтик… Дальше снова продолжается текст – почерк корявый, торопливый.
«Вчера мы ездили в соседний город, в театр…»
Свободных мест в автобусе нет, и Соня с мужчиной стоят, что не мешает ему с невозмутимым видом сотворять такое, что воздух застревает на выдохе.
На ней чулки, и по капрону, медленно, сантиметр за сантиметром его рука поднимается по ноге, – вот уже пальцы касаются белья, гладят тонкие кружева и изучают доступный для проникновения вход. Хорошо хоть надела просторное платье с пышной юбкой – красное, купленное накануне. Она вцепляется в поручень, задыхаясь от ощущений, – всё внимание там, в точке прикосновения кончиков его пальцев на границе бедра и живота. Мужчина бесцеремонно ныряет под ткань трусиков, и она давит в себе стон, рвущийся наружу бешеной птицей.
Это мучительно до невозможности – повсюду люди!
«Надо успокоиться, отдышаться, отвлечься… Прекрати… Пожалуйста, прекрати! Мне этого не вынести! Пре-кра… А-а-а…»
Взрыв, ослепляющий жутким красным, Соня переживает, сильно зажмурившись и закусив губу, лишь бы не заорать – только мычит, – и словно от удара под дых складывается почти пополам.
В голову ударяет боль.
– Леди, Вы погнёте поручень, – говорит мужчина насмешливо и нарочито громко.
Сидящая рядом женщина поднимает глаза, покрывается пунцовым румянцем, вскакивает и на повороте автобуса, потеряв равновесие, с силой наваливается на них. Сконфуженно извинившись, она отдёргивается, кидается к выходу и краснеет ещё больше.
Полсалона выходит, женщина тоже – кажется, это вообще не её остановка, – и сзади становится пусто.
– Пойдёмте, сядем, – говорит мужчина Соне.
Они проходят и садятся перед беспечно болтающей парочкой: Соня – у окна, мужчина – рядом.
Его рука уверенно ложится ей на коленку и кончиками пальцев ловко подныривает под платье. Ползёт по капрону, едва касаясь его ладонью. Вот и ажурная резинка чулка. Кожа. Соня стаскивает с себя куртку и кладёт её поверх, отвернувшись к окну.
Парочка позади умолкает.
За окном льёт дождь. Где-то вдалеке сквозь машинный гул прорываются громовые раскаты, и маршрутка весело несётся по мокрой дороге, маневрируя из ряда в ряд.
Рука проникает за резинку белья… Нежно касается запретной зоны… и замирает, продлевая сладкую пытку. Ощущения всё острее, а сзади уже две минуты как висит тишина. Тело пышет жаром, глаза застилает кровавый туман, в голове на все лады трезвонит колокольный набат, и Соня мучительно балансирует на грани между интимным удовольствием и социальными приличиями. Упругие волосы на его предплечье щекочут нежную кожу. Рука – мускулистая, наполовину скрытая курткой – исследует её территорию.
По стеклу бегут бодрые ручейки, но Соне видится, что она упала с обрыва в горную реку, и течение унесло её на середину в бурные пороги с водоворотами. И что она ещё барахтается, хаотично махая руками, но вот-вот захлебнётся. А мимо, как вот этот вид за окном, уплывает сам контроль, само управление жизнью.
Она стискивает куртку в складки, – костяшки пальцев белеют от напряжения. Дорога размывается в чёрную пелену, и изображать беспечность становится всё труднее.
Автобус подъезжает прямиком к театру и останавливается, невольно прекратив этим сладкую пытку.
Мужчина ускользает, поднимается и подаёт ей руку. Она берётся за скользкие пальцы и шагает за ним, закинув куртку на плечо и не оборачиваясь. Позади истошно звенит тишина.
В коридоре с грохотом пушки хлопает дверь, и Грета подпрыгивает на месте. Чёрт. Зачиталась. Снаружи слышатся неуклюжие шаги и пыхтение, – это хромает тётушка. Грета быстро кладёт тетрадь обратно в тумбочку – ровнёхонько, как и было.
Бесшумно закрывает ящик.
Когда тётушка, толкнув массивным бедром возмущённо скрипнувшую тележку, появляется в проёме двери, Грета деловито прыскает на зеркало очистителем, – тот стекает струйками вниз, – и трёт его тряпкой. Тётка, громко отдуваясь, несколько секунд любуется процессом, а затем говорит:
– Хорош, а то дыру протрёшь. Что тут мыть-то? Пошли чай пить.
Глава 5
Я влюбилась – так, как мы обычно засыпаем: медленно, а потом вдруг сразу (Джон Грин).
Красное, словно мак, изумительно красивое платье они купили днём раньше, в компанию к кроссовкам, – демисезонки грозились вот-вот развалиться, а выбор новой обуви для Сони всегда был мучителен. Её чувствительным ступням не подходило решительно ничего: часами она ходила по магазинам, мерила, плакала и под конец сдавалась, беря самое удобное из всего ассортимента неудобного. И оно или жало, или хлябало, неизменно натирая кровавые мозоли.
Супермаркет располагался возле дома. Зайдя внутрь и заранее расстроившись, Соня с обувной ложечкой наперевес обречённо уселась на тахту, а мужчина, походив по рядам, выбрал три пары обуви, которые и принёс.
Она померила их все, и все три подошли идеально. Удивлённо хлопая ресницами, она топталась перед напольным зеркалом и растерянно твердила:
– Здесь что, вся обувь удобная?
Он только посмеивался, наслаждаясь её реакцией. В итоге они взяли кроссовки, которые Соня сразу же и надела.
Она шла по проходу, пританцовывая от лёгкости, ощущая небывалую радость ещё и от того, что её любимый мужчина, который, как он сам признался, никогда ещё никому ничего не покупал, подарил ей такое чудо – истинное наслаждение для её проблемных ног.
Улыбка переросла в заливистый смех, и, пока они шли по магазину, она, кружась и подпрыгивая, излучала чистейшее счастье, переживая самые сладкие иллюзии из возможных. А у витрины будто врезалась в стену, увидев алое, надетое на безликий манекен платье.
– Ой, с-смотри, к-какое! – от волнения заикается Соня.
– Пойдёмте, посмотрим, – мужчина жестом приглашает её войти, пропускает вперёд.
Суетливыми пальцами она бежит по вешалкам, перебирая их, словно костяшки на бухгалтерских счётах – те звякают, поддаются, – и быстро находит такое же платье интенсивно-кровавого цвета.
Прижав его к груди, она летит в примерочную. Плотно задёргивает шторку. Мужчина остаётся снаружи. Скинув васильковое платье и повесив его на крючок, Соня какое-то время созерцает свою фигурку в большом зеркале, – белый кружевной лифчик удачно подчёркивает маленькую упругую грудь, и это всё, что есть на ней из белья.
На щеках вспыхивает румянец, ведь здесь есть оно, зеркало.
Тело жаждет проникновения, горит, так что она воровато выглядывает, озирается по сторонам – никого – и говорит:
– Помоги примерить.
Мужчина проникает за штору, и примерочная сразу становится тесной, – они смотрят друг на друга через зеркало, совсем как тогда, в упор. Её тело источает запах мокрого асфальта, какой бывает летом после дождя. Его – мускуса и дикого мёда.
Мужчина так близко, что ворсинки на выступающих складках футболки бархатисто щекочут ей спину. Очень медленно он подносит руку к её молочного цвета плечу, прикасается и гладит – ладонь шероховата, мозолиста, – подбирается под лямку лифчика, тянет, и та соскальзывает, от чего Соня восторженно всхлипывает и вздрагивает одновременно.
Палец идёт по выступающим позвонкам, останавливается у застёжки и аккуратно расстёгивает её, – лифчик соскакивает, повисает на локтях, и Соня дёргается опять.
К счастью, в соседних кабинках – пусто.
Тихо играет музыка, призывая людей совершать покупки.
Мужчина хватает Соню за горло – за желобки вен, слегка сдавив их, – и так порывисто прижимается сзади, что пряжка ремня больно впивается ей в крестец.
С лёгким шелестом лифчик падает на пол.
Мужчина остаётся невозмутим, но его растущее желание давит бугром, выпирающим под плотной, натянутой тканью джинсов. Отрывисто дыша, Соня впивается взглядом в его отражение. Волоски на теле поднимаются дыбом, по коже бегут мурашки. Он резко нагибает её вперёд, – на лицо каштановой волной опрокидываются волосы. Охнув, она подчиняется, распластавшись руками на зеркале, – её уже колотит, уже знобит.
Неморгающий взгляд в упор. Зубчики молнии на ширинке… Лязг металлической пряжки. И мужчина прижимается вновь, давая понять, как всё распрямляется и растёт у него там, внизу – так мощно, что у неё темнеет в глазах и перехватывает дыхание.
Он достаёт из кармана презик, кусает за краешек оболочку, вскрывая её, и лишь тогда ненадолго уводит взгляд. Пауза, мучительная до изнеможения, тянется изысканной пыткой.
Соня гнётся в спине, раскрываясь ему навстречу, и он касается её там, внизу так мягко, будто целуя. Ещё и ещё. Прикосновения распаляют до набухающей, жгучей боли.
И тогда он уверенно входит.
– О-о-ох! – громкий выдох вырывается из горла Сони, и мужчина пятернёй на секунду зажимает ей рот.
– Не спалите нас, леди, – шепчет он в самое ухо, согревая его дыханием.
И они начинают двигаться – сначала медленно, а потом ускоряясь, – синхронно, словно танцуют ламбаду. Он держит чуть ниже талии – крепко, за тазовые косточки, – и это так остро, что Соня кусает себя за пальцы, лишь бы не закричать. И они смотрят друг другу в глаза, сквозь запотевшее зеркало и водопад её качающихся волос. Их общий телесный запах сливается в дикий коктейль, пьянит, колыхаясь в воздухе, и хриплые звуки дыхания затмевают собою музыку.
«Бу-тум, бу-тум», – перестуком колёс спотыкается сердце.
Конец уже близок. Ещё чуть-чуть. Ещё пара движений!
Но тут мужчина резко отстраняется, покидая её.
– М-м-м! – сдавленно воет Соня, сгибаясь и приседая.
Он поддёргивает брюки, переводит дыхание и тихо поясняет:
– Соседи.
Соня, вгрызаясь в пальцы, вжимает в живот кулак и беспомощно хнычет, топчась на месте. Влипает боком в холодное зеркало. Её крупно трясёт.
И да, в соседнюю кабинку входят, – слышится лязганье вешалок, с размаху посаженных на крючок.
– Ма-ам! – звучит нетерпеливый детский голосок – совсем рядом, по другую сторону шторки.
– Да отцепись ты! – раздражённо гаркает женщина. – Стой там! Здесь и так тесно!
Ох уж эти дети, обожающие заглядывать в чужие кабинки!
– Закончим после, – шепчет мужчина, застёгивая ремень.
Соня сползает по зеркалу, оседает на пол.
Глубокие следы от зубов ещё долго не сходят с её руки.
Сумеречный воздух пахнет фисташками. Мутные лужи разливаются по земле, перетекают в ручьи и с водоворотами исчезают в решётках ливнестока. Дождь закончился.
Здание театра огромно, вход обозначен внушительными колоннами. Потоком заходят люди – все степенные, важные. Многообещающий джаз зовёт.
Мужчина уходит к кассе, а Соня изучает торжественную театральную лестницу и высоченный потолок.
– Растудыть твою в качель! – слышится восторженное сзади. Голосок мурчащий, будто из мультика.
Соня тревожно озирается. Никого нет, только двое пожилых людей неподалёку степенно изучают программку, да билетёрши приветливо кивают входящим в зал. Соня потирает висок, морщит лоб:
– Ерунда какая-то.
Возвращается мужчина быстро:
– Нам достались места в последнем ряду.
– Поцелуйном? – Соня ёжится и смущённо тянется к его губам.
– Пойдёмте, – говорит он, игнорируя её порыв. – Сейчас уже всё начнётся.
…Их места находятся за круглым столиком из тёмного дерева, который стоит на открытом возвышении в ряду таких же. Скатерти нет. И никаких ни перил, ни перегородок – ничего такого, что могло бы спрятать от посторонних глаз.
Едва они успевают сесть, как в зале меркнет свет. Вот и начало.
Далеко внизу на сцене разворачивается действие: надрывно поёт саксофон – атрибут романтической, но неизбежно фатальной любви. В тему вступает пианист, с лёгкостью извлекая из клавиш кремового рояля меланхоличный джаз. Ведущий воодушевлённо рассказывает о жизни какого-то музыканта.
Соня ничего этого не слушает. Тонкие трусики, надетые по случаю похода в театр с непривычки жмут, кружева щекочут кожу, и тело жаждет избавления – и от одежды, и от тяжёлого томления там, внизу. Зрители смотрят на сцену, захваченные сюжетом, – почти все их лица приходятся в профиль. Мелькнув острыми локтями, Соня неуклюже высвобождается из куртки и кладёт её себе на колени, невольно демонстрируя миру новое платье.
Щёки становятся пунцовыми.
Мужчина сидит так близко. От него исходит тепло и пахнет вечерним лугом, – нагретым за день, благоухающим… И тонкие нотки чистого пота. И что-то ещё такое… Она сжимает его горячую ладонь и, прерывисто дыша, медленно проводит её прямиком к себе, под куртку и платье.
Как только его пальцы касаются колена, тело судорожно деревенеет, а пространство перед глазами вздрагивает и плавится, подобно воздуху в раскалённой добела пустыне. Рука движется вверх, скользит по шероховатому капрону, переступает, слегка запнувшись, через кружевную резинку и, коснувшись кожи, замирает.
Миражом, выплывающим из мутной ряби, перед ними возникает официантка.
– Меню? – предлагает она, кротко улыбаясь и протягивая пластиковую книжечку.
Соня закусывает губу, неотрывно глядя на сцену – её мелко колотит. Мужчина дружелюбно отвечает:
– Нет, спасибо. Ничего не нужно.
Девушка понимающе склоняет голову и уходит обслуживать остальных. А его рука – горячая, сильная – остаётся…
«Твоя рука просто лежала, а я сползала со стула всё ниже и ниже, замирая, когда мимо нас челноками сновали официантки. В зале царил полумрак, люди смотрели на сцену… а у меня под платьем разыгрывалось действо совершенно иного рода.
От этой нежности было больно. Ты тоже смотрел на сцену и вдруг начал смотреть на меня – так явно, нарочито, что я испугалась, что сейчас кто-нибудь подойдёт и с упрёком скажет: «Прекратите это безобразие! Вы в театре!»
Одна из женщин, сидящая в правом крыле, вдруг оглянулась, и её лицо ярко осветилось в анфас, всего на долю секунды. Я пришла в ужас: вот нас и застукали!»
Соня сжимается, садится на стуле ровно, шепчет:
– Давай потом!
Тут же объявляют антракт, и мужчина с усмешкой говорит:
– Помою руки и вернусь.
Ничуть не смутившись, что всё его желание отчётливо выпирает под ширинкой брюк, он встаёт и уходит. Соня изображает безразличие – получается плохо.
Тут случается странное: под стул шустро ныряет что-то чёрное, упруго коснувшись её ноги длинным хвостом! Соня, ахнув, смотрит вниз, озирается по сторонам – никого!
Заглядывает под стол – пусто!
– Мистика какая-то…
Мужчина возвращается, от его рук пахнет земляникой. Соня ёрзает на стуле, от чего тот скрежещет ножками о паркет.
– Леди, Вы как?
Она зябко ёжится:
– Показалось…
Начинается второе действие, – ведущего нет, скрипка виртуозно играет джаз. На этот раз пространство ярко освещено, но мужчину это не останавливает: рука уверенно проникает Соне под платье, палец поддевает резинку трусиков.
– Не надо, – шепчет она, прижимая к коленям куртку и безрезультатно отпихиваясь. – Давай потом…
Он штурмует увереннее, и она, пылая пунцовым румянцем, сдаётся. Скрипка на сцене стонет и рыдает вместо неё, а он проникает всё глубже, в самый жар. А дальше просто держит там пальцы, и куртка ползёт с колен, и Соня следом, со стула.
– Давай… потом… – шепчет она на выдохе, умоляюще. Под ключицей дико колотится сердце.
Жизнерадостный ведущий объявляет конец, актёры выходят кланяться, а зрители бурно аплодируют.
– Бравò! Бравò! – безостановочно скандируют слева.
Рука мужчины ныряет в самую глубину, – так что Соня тоже вскрикивает, – и плавно ускользает, оставляя её.
Он хлопает вместе со всеми – неторопливо, задумчиво, – а затем прижимает ладонь к лицу так крепко, словно человек, который пытается сдержать эмоции, чтобы не разрыдаться, – а на самом же деле просто нюхает пальцы.
Соня одёргивает платье, кутается в куртку. Лицо горит, и ещё больше полыхает там, под платьем, в промокшем насквозь белье, источающем пьянящий аромат. Главное – не смотреть по сторонам. Люди гремят стульями, поднимаются с мест, широким потоком идут на выход. Та женщина, справа, теряется в толпе.
– Пойдёмте, – говорит мужчина, вставая.
– Сейчас… сейчас… – она глупо улыбается, до последнего ожидая, пока основной поток людей просочится сквозь двери.
…На улице темно и пахнет, как в пещере: камнем, мхом и солоноватой прохладой.
– Стойте, леди, – мужчина увлекает Соню в цветочный магазинчик, оказавшийся рядом.
Внутри уютно; тонко горчат хризантемы. Продавщица зыркает на вошедшую парочку, расплывается в дежурной улыбке.
– Выбирайте, – говорит мужчина Соне, указывая на пластиковое ведро, в котором полыхают солнышками герберы.
Двумя пальцами она поддевает одну под венчик, осторожно вытаскивает:
– Вот. Люблю, когда они не проткнуты проволочкой. Эти как раз такие.
Мужчина расплачивается. Продавщица продолжает улыбаться и дальше, только мягче и конкретно ему, – и от этой чужой теплоты Соне делается дурно.
Могла ли тогда она знать, что эта, вторая гербера от него будет для неё и последней?
Глава 6
Это вообще законно?
– Давай я помою полы, – говорит Соня мужчине.
Она живёт у него уже две недели, и здесь витает атмосфера другой женщины, от которой хочется избавиться раз и навсегда.
Он сидит в кресле. Отвечает настороженно:
– Хорошо.
Она бодро шагает в ванную, набирает в ведро воды, кидает туда тряпку и возвращается. Он сидит неподвижно, соединив руки кончиками пальцев – наблюдает.
Соня одета в короткое белое платьице, и она босиком, – весна в самом разгаре, в окно светит солнце – горячее, словно хлебушек. Мыть начинает с дальнего угла: старательно огибает ножки шкафа, стоящие коробки, завязанные мешки, чемоданы и наглухо закрытые ящики, – вещи похожи на музейные экспонаты и покрыты слоем тонкодисперсной пыли.
Она двигается на карачках, то и дело возвращаясь к ведру, иногда натыкаясь на определённо женские вещи: капроновый следок, закатившаяся за коробку губная помада – кстати, не из дешёвых, – чёрное кружевное бельё, скомканное и всунутое в раззявленный настежь пакет. Елозит тряпкой у шкафа с приоткрытой дверцей, откуда веет терпковатым, едва уловимым, – это женские духи с нотками… как же его… жасмина! Соня опасливо прикрывает дверцу. Моет дальше.
Вот огромный медведь – плюшевый, с доброй улыбкой и пуговками-глазами, сидит на полу. Соня тянется к игрушке, берётся за массивную лапу:
– Ми-и-ишка!
– Стоп! – грозный окрик мужчины заставляет её отнять руку. И, вкрадчиво: – Не нужно этого делать.
– Ладно…
Соня опасливо огибает игрушку по периметру.
Тыльной стороной руки она убирает со лба прядки волос и постепенно приближается к выходу, где замирает в позе лягушки у настежь распахнутой двери. И, взявшись, закрывает её, чтобы помыть в углу.
– Леди, я хочу сказать Вам… – встревоженно говорит мужчина.
– А? – откликается Соня.
– Леди, леди!
То, что находится там, на стене, едва не лишает её дара речи. Она бухается на пол одним коленом, а затем и другим, поражённая увиденным: на металлических крючках в изобилии висят плётки, кнуты и розги, в углу стоят разнокалиберные палки – не менее устрашающего вида, – и завершают картину две деревянные прищепки, сиротливо лежащие на полу.
– Эм-м-м… – комментирует это мужчина. – Именно это я и хотел… сказать…
– А-а-а! – взвизгивает Соня в голос, вцепившись в тряпку. – Что это? Что это значит, чёрт побери? А?
Он подскакивает к ней, обнимает за плечи:
– Тихо, тихо… – и открывает дверь обратно, пряча от взгляда девайсы. – Нет необходимости применять это. Успокойтесь.
– Не смей даже думать! Я не позволю! – истерически воет она, дёргаясь в его объятиях. – Ты что, сади-и-ист?
– Я бы так не утверждал, – отвечает мужчина резко изменившимся, колючим голосом.
Он с лёгкостью подхватывает её на руки и уносит в спальню.
Полы в этот день остаются недомытыми.
…Про то, что у мужчины поселилась очередная женщина, первыми узнают соседи, – её животные крики слышатся в радиусе нескольких этажей с завидным постоянством, особенно днём. На это время, длящееся около получаса, все вокруг затихают, периодически аплодируя им ударами по батарее. Мужчина во время секса остаётся невозмутим, зато Соня компенсирует это с лихвой – вопит, рвёт наволочки подушек, выпуская наружу гречневую лузгу из одной и белоснежные перья из другой, кусает себя за руку и уходит в полную бесконтрольность, восторженно отдаваясь своему всемогущему Богу.
Она жаждет служить, внимать, лишь бы только находиться рядом, и с этим творится что-то неподвластное, что-то неудержимое. Тогда-то в дневнике и появляется пафосное про «никогда» и «навсегда», и про «Бога», которому следует подчиняться, чтобы сделать его счастливым, – его, но, как потом оказалось, отнюдь не себя.
– Алло? Девушка, здравствуйте, – мужчина звонит по телефону.
Бархатная хриплость его голоса тёплой волной проникает в уши, отзывается в самом низу живота, и Соню накрывает сладкой истомой. Они валяются на скомканных простынях, и она жмурится, трепетно сжимая сбитое в кучу одеяло бёдрами. Потом хватает мужчину за руку и тянет к себе. На ней чёрные чулки и ничего больше, – всё, как он любит.
– Я бы хотел заказать пиццу, – широко улыбается он, едва сдерживаясь, чтобы не засмеяться, и едва-едва касается подушечками пальцев внутренней поверхности её бедра. Кому улыбается – остаётся неясно.
Рука путается в одеяле, с лёгкостью преодолевает складки и беспрепятственно достигает цели. Соня мычит и утыкается лицом в подушку.
– Ранч, пожалуйста, – говорит он своим магнетическим голосом, и можно только позавидовать девушке, принимающей заказ.
Между тем один его палец уже там, и Соня выгибается мостиком, сдавленно ноя и двигаясь ему навстречу:
– Ещё, – шепчет одними губами.
– Среднюю, да, – невозмутимо говорит мужчина, выполняя её просьбу.
– М-м-м… – ноет она, сливаясь с его пальцами в тепле и влаге.
Он называет адрес, и разговор завершается. Нет больше ни телефона, ни девушки, и Соня выдыхает:
– Три-и-и…
Свободной рукой он подхватывает её под шею, запустив широкую пятерню в каштановые прядки у самых корней волос и с интересом исследователя делает, как она говорит.
Ладонь пылает, излучая жар.
– Ещё-ё-ё, – бесстыжий хриплый голос Сони полон изнеможения и жажды быть изнасилованной любимыми пальцами.
– Там уже три, – произносит мужчина, как бы предупреждая.
– Да-а-а… Ещё-ё-ё! – её тело дрожит, умоляя о четырёх. Взгляд мутнеет. – А-а-а!
– Хорошо, леди. Как скажете. Вот Вам четыре.
Океан искрящихся блёсток волной опрокидывается на голову, и фейерверки разрывают её на части, унося сознание в поднебесную:
– О-о-о! Бо-о-оже!
…Спустя какое-то время в домофон звонят – это пицца. Мужчина встаёт, надевает штаны-афгани, отнюдь не скрывающие его желания, и идёт встречать курьера. Соня на цыпочках бежит следом, прислоняется руками к зеркалу. Слышно, как в глубине подъезда оживает лифт.
– Ненасытная самка, – лыбится мужчина.
Он берёт её, нанизывая грубо, алчно, – снова, снова и снова, – и затем резко выскакивает, поддёргивает штаны, идёт открывать. Там стоит курьер, и Соня едва успевает спрятаться за дверь, откуда и выглядывает.
– Без сдачи, – говорит мужчина.
– Приятного аппетита, – курьер видит её всклокоченную голову и обнажённое плечо, которые свидетельствуют об очевидном, но не проявляет эмоций. Профессионал. Может только подумал себе: вот, везёт же кому-то. А зеркало, небось, ещё в испарине, со следами потных ладоней и прижатой щеки.
Дверь со щелчком захлопывается. Горячая, источающая сырный дух коробка перемещается в спальню.
– Сколько Вам, леди? – спрашивает мужчина, в одно движение вспарывая картонную крышку ногтем.
– Половину, – говорит Соня, нетерпеливо усаживаясь рядом.
– Половину? – переспрашивает мужчина, вздёрнув брови.
– Ну да, – невозмутимо говорит она. – Я голодная.
Он хмыкает и двигает к ней коробку:
– Что ж… Берите.
Она выколупывает себе смачный, сочный треугольник с толстым, румяным коржом, на котором дымится начинка: кусочки куриного белого мяса, дольки размягчённых томатов, расплавленный сыр и сверху – элегантный, тонкий зигзаг белого соуса ранч. Плюхнувшись на живот, Соня ест: отрывает размякшую помидорку, – жаркий сыр тянется нитками, – кладёт её на высунутый язык, забирает в рот, смачно чавкает и затем, мыча, обсасывает пальцы – один за одним.
Мужчина тяжело вздыхает.
– А! Смотри! Сырный соус! – кричит Соня, выцарапывая из коробки пластиковую упаковку размером с коробок и отдирая защитную фольгу: из-за жирных пальцев это получается сделать только с третьего раза. – О-о-о! Можно макать кусочки!
Причмокивая, она съедает сочную, дышащую ароматным теплом сердцевинку и суёт в соус оставшуюся, ровно обкусанную румяную горбушку. Громко хрустит ею, закатив глаза и мыча.
– Леди, ешьте аккуратнее, – морщится мужчина, вытирая пальцы влажной салфеткой и кидая её в кучу бэушных презиков, образовавшуюся рядом с матрасом за несколько последних дней.
– М-м-м… – Соня расплывается в улыбке: губы измазаны соусом, щека – в жире от расплавленного сыра. – Н-н-не, не могу. Она такая вкусная!
Сам он ест осторожно, кусая ровно и совершенно бесшумно. В противовес его эстетическому поглощению, Соня вгрызается в эту прелесть, в эту совокупность вкуснейших ингредиентов с особым экстатическим и смачным переживанием, со зверским аппетитом и жадностью. Мужчина неодобрительно молчит. Коробка пустеет, и она слюнявит палец, собирает на него крошки, – все, до последней, – и, наконец, разбросав руки по сторонам, падает на матрас, навзничь, утыкнувшись щекой в подушку. Бубнит:
– Господи, как хорошо-то, а! Хорошо-то как, а!
Солнце рисует на матрасе белый прямоугольник, и Соню окутывает покой. Ей тепло и сытно. Мужчина неловко гладит её шершавой рукой – от лопаток и вниз, где, задержавшись, сильно сжимает ягодицу, так что Соня мявкает и переворачивается на спину.
Он медленно проникает в неё пальцем, натыкается на фантастическую точку, отключающую женщинам разум, и с лёгкостью забирает власть в свои руки. Соня податливо тянется следом:
– Ещё… Да-а-а…
С лицом учёного, наткнувшегося на феномен, он повторяет нажатие, и сильная волна блаженства уносит её из спальни в чистое море. Он подхватывает её и держит так крепко, что она оказывается на спине могучего кита – так ощущается эта рука. И на этом ките её несёт, несёт навстречу радуге, прямо к краю водопада, неважно куда, – без тормозов, всё быстрей и быстрее, с невозмутимым поводырём, который мучает её этим блаженством.
Она сминает мокрые от пота простыни, озвучивая сладкие, набегающие приливы каким-то заоблачным голосом:
– Ка-а-ак тебе удаё-ё-ётся? Бери! Это твоё! Твоё!
И стискивает радостно дрожащими бёдрами его руку, вжимаясь в неё, смыкаясь, не отпуская. За краем водопада Соню, словно на скоростном лифте, выбрасывает наверх: белые участки мелькают перед глазами, сердце переполняет восторг. Наслаждение терпким запахом мужского тела, в которое она влипает лицом, вожделение, желание поглотить, прочувствовать его изнутри становятся до боли невыносимыми. Мурашки терзают обмякшее тело, кожа горит огнём. На самой вершине сознание взрывается ослепительной вспышкой, и перед глазами, словно флаги на ураганном ветру, всплёскивают кумачом полотна. В плавном скольжении Соню увлекает вниз.
В полном изнеможении она утыкается носом в подключичную ямку своего всесильного Бога, и он обнимает её так неловко, словно боится сломать, – так они и засыпают, переплетённые руками, ногами, среди скомканных простыней.
Тихо, переливаясь блёстками, полощется время. Солнечный прямоугольник перемещается на стену, и пушистым облаком этих двоих накрывает простота и прелесть существования, как иная форма рая, доступная на земле.
…Ночью Соня просыпается от того, что мужчина со спины прижимает её к себе и невнятно бубнит:
– Не бросай меня… Не бросай… Пожалуйста, не бросай…
Под это она забывается сном, а утром обнаруживает себя всё так же, – он спит, не размыкая объятий и ровно дыша ей в шею. Соня пробует аккуратно выбраться, но он спросонья только крепче сжимает её, так что она застывает и остаётся лежать, окружённая теплом и сонной, такой по-медвежьи неуклюжей нежностью.
В тишине наступившего утра, в кольце этих рук так благостно, что ум проваливается в пустоту, и разом тают все звуки, и, словно увязнув в густой смоле, останавливается время.
Мужчина, посапывая, спит, и Соня вжимается в него вся, боясь заплакать и ощущая, как из её сердца растекается тончайший розовый свет, окутывая их обоих.
– Я люблю тебя, – беззвучно шепчет она одними губами. – Я хочу быть для тебя любовью… Любовью…
На другой день он подводит её к зеркалу:
– Посмотрите, леди, какая Вы красивая. Вы чудесны даже более, чем вся…
– Какая же я красивая? – смеётся Соня, ощупывая себя спереди. – Шутишь? Грудь маленькая, – трогает ягодицы: – Тут кошмар! Я страшная! Да ещё и дура в придачу!
– Леди, – зловеще произносит мужчина, – за «дуру» я Вас буду сурово наказывать. Понятно? – и он легонько шлёпает её по губам ладонью, давая понять – как.
– Понятно, – кивает она, усмехнувшись. Вот шутник-то! – Но что поделать-то, если я дура?
Он меняется в лице и быстро, наотмашь бьёт её, – удар получается ощутимо тяжёлым. Охнув, Соня хватается за щеку:
– Ты что! Больно же!
– Предупреждаю, – повторяет мужчина, приблизив к ней разъярённое лицо. В голосе звучат стальные нотки. – За «дуру» я Вас буду сурово наказывать, леди, – и членораздельно добавляет: – Спрошу ещё раз: понятно?
Она молча кивает головой.
Нервно пробежав от стены к стене, он кидается в прихожую, втискивает ноги в ботинки, шнурует.
– Уходишь? – спрашивает Соня, всё так же держась за щеку.
– В магазин. Конфет куплю. А Вам? Что Вы хотите?
Она моргает, моргает, – как-то так беззащитно, с усилием, с непониманием, – и взгляд начинает блуждать. Отвечает совсем невпопад:
– Я хочу родить тебе мальчика… и девочку. И на море ещё хочу.
– Детей? С чего Вы взяли, что я хочу детей? – брезгливо морщится он, испуганно пятясь, словно боится заразиться детьми через воздух. Хлопает по карману с презервативами. – И какое нахрен море, когда столько насущных проблем?
– Тогда… купи мне прокладки… пожалуйста.
– Что?! – он дёргается, и лицо искажает болезненная гримаса.
– Мне… нужно… – беспомощно говорит Соня, вяло взмахнув рукой и вновь приложив её к пылающей щеке.
– Фу, – кривится он. – Фу!
Исчезает, хлопает дверью.
…Вернётся он заполночь с карманами, набитыми под завязку синими фантиками. Разумеется, без прокладок.
…«Он спросил, понятно ли мне. Только дуры не понимают с первого раза… Он прав, – медленно пишет Соня в середине своего дневника, оставшись наедине. – Только так и надо воспитывать дур. Ему виднее. Учитель и должен быть строгим. Сама виновата. Будь хорошей девочкой, детка! Получишь тогда и любовь, и секс, и пиццу ранч с помидорками. А прокладки купи сама».
Грете этих страниц прочесть не доведётся.
Именно их спустя время Соня яростно уничтожит, выдёрнув целый блок и этим едва не разорвав тетрадь пополам, – на толстых скрепках останутся куски бумажного мяса. Насильно успокоившись, с долей извращённой педантичности, каждый лист затем она расчленит на полосочки, и по одной сосредоточенно будет их пережёвывать, сидя на коврике у себя в комнатушке. Ночь расширится, наполнится шорохом бегающих тараканов, вытеснит розовый свет из её груди. Так, совершенно конкретным образом она будет заполнять свою внутреннюю бездонную пустоту, с которой останется один на один, – пустота будет болеть, разбавляясь лишь послевкусием целлюлозы и едкой желчи.
Одну страничку она построчно зарисует каракулями, старательно замалёвывая белый цвет и случайно оставив в живых: «навсегда», «никогда» и «Он Бог».
Глава 7
Выбить дурь…
Семнадцатый номер превращается для Греты в библиотеку, где в нижнем ящике тумбочки лежит одна-единственная книга – пухлый, несмотря на выдранные страницы, Сонин дневник. Быстро прибравшись у соседей и оставив тележку в коридоре, Грета торопливо бежит читать. Записей всё прибавляется, и остаётся всего с десяток чистых страниц, хотя под конец, как она нетерпеливо заглянула однажды, речь идёт исключительно о персиках и о море. Подумаешь, море! То, что в начале – куда интереснее!
И она, прихватив с собой тряпку и очиститель для зеркала, воровато оглядевшись, стучится в дверь, открывает её ключом, прокрадывается в номер, извлекает тетрадь и с нездоровым интересом читает дальше, присев на край идеально заправленной кровати.
«Семь шрамов. Он оставил мне. Семь. Шрамов», – написано далее сильно изменившимся почерком.
За домом начинается лес и вырубка с ровными насаждениями сосен. Солнечный день. Дивными розовыми соцветиями пылают метёлки высоченного иван-чая, опыляемые трудолюбивыми пчёлами и шмелями. Мужчина набирает полную ладонь земляники. Сосредоточенно кормит Соню, – она берёт тёплые ягоды губами, целует шершавую кожу на его руке с глубокой, будто врезанной линией жизни; блаженно жмурится.
И потом радостно прыгает туда-сюда через грязную колею – с одного подсохшего края на другой.
– Леди, Вы можете идти спокойно? – морщится мужчина.
– А что? – беззаботно кричит она. – Я веду себя как дура? – и тут же осекается: – Ой…
– Что ж, – в некоторой степени задумчивости произносит мужчина. – Сегодня будем выбивать из Вас дурь, леди.
Он достаёт из кармана нож-выкидуху – вечный спутник, сопровождающий его при выходе из дома, – со щелчком открывает и в одно движение срезает с ближайшей берёзы толстую нижнюю ветку. Быстро очищает её от мелких веточек, листьев и почек… Соскабливает заусенцы. Как ни в чём не бывало шагает дальше.
Соня догоняет его.
– Что это? – настороженно спрашивает она, едва сдерживаясь, чтобы не выхватить ветку – тянется и тут же одёргивает себя.
– Сделаю, как Вы просили.
И он так рассекает веткой воздух, что тот мучительно взвизгивает.
– Ты что! Не надо! Я не просила! – нервно смеётся Соня. – Я пошутила!
– Шуток не существует, – отвечает мужчина сурово, складывая нож и убирая его в карман.
Солнце ныряет за чёрную тучу, надрывно вскаркивают вороны, и день становится вмиг зловещим.
– Дай сюда! – вскрикивает Соня, хихикнув.
Она хватается за ветку, – кора тонкая, гладкая, – и тянет её к себе. Мужчина, усилив хватку, поднимает глаза. Глубокие, немигающие и такие серьёзные они в одно мгновение делают серьёзной и Соню: улыбка сползает её с лица обмякшей декорацией, сменившись выражением отчаяния и тревоги.
Ветка, обжигая, выскальзывает из пальцев.
– Да нет же, нет… Говорю, я пошутила… Я случайно… Оно само как-то так получилось, – сипит Соня, но мужчина, никак не комментируя то, что речь опять идёт про «шутки, которых не существует», хлёстко обрушивает очередной удар на траву, растущую на обочине. Подкошенный мятлик складывается пополам.
Пришибленной собакой Соня плетётся позади.
Они возвращаются к дому и по пути заходят в магазин. В овощном отделе мужчина берёт кабачок с морковкой, мягкие авокадо, – предварительно перещупав их, – кладёт это всё в корзину. Он спокоен и ужасающе молчалив. В молочном выбирает сырки. Долго стоит у стеллажа с дорогущим кофе, вдыхая запах. Соня следует тенью, затравленно пялясь на ветку, зловещий кончик которой торчит из корзины сбоку. Колени мелко трясутся.
На кассе Соня проходит вперёд и обречённо приваливается плечом к стене. За мужчиной становится женщина, которая держит за руку девочку. Та трогает пальчиком кончик ветки и громко спрашивает:
– Ма-ам! А что это?
Та сердито одёргивает её:
– Не трогай.
Соня чуть не кричит, что «это ветка, которой вот этот дяденька будет меня бить!» Но нет, нет. Она может убежать, устроить прилюдный скандал, закатить истерику или просто уехать в свою общагу, кишащую тараканами, но вместо этого стоит и молчит. Стоит. И молчит. Кассирша пробивает сырки, которые он заботливо взял для неё, не забыл – ванильный и со сгущёнкой. Она такие любит. Овощи для рагу – это на ужин. И авокадо – источник там чего-то полезного.
Мужчина укладывает всё в пакет: сначала ветку и затем уже, последовательно, остальное. Соня стоит столбом, уставившись на торчащий, болезненный прутик.
Она продолжает смотреть на него и когда они выходят из магазина – молча, шагая сбоку и будто надеясь, что если долго гипнотизировать что-то, то оно всенепременно исчезнет. Ветка поучительно торчит из пакета и не исчезает.
Так они заходят в подъезд, потом в лифт и поднимаются на нужный этаж – двенадцатый – в длинной, уходящей в небо многоэтажке, где соседи даже после долгих лет жизни не знают в лицо друг друга. Ещё и поэтому тут можно кричать от оргазма или боли, и с лёгкостью умереть, – никто не вмешается. Разве что постучат по батарее.
Словно во сне Соня переодевается в домашнее платье и прячется в ванной.
«Я надеялась, что Он забудет про ветку! – читает Грета в дневнике, держа его в одной руке, а другой бессистемно шуруя шваброй. – Спряталась в ванной, включила воду. И дальше случилось странное: из крана с воем и свистом хлынула кровь. Я закрутила кран, но этот звук – будто водосточные трубы грохочут под напором дождя – остался. Тогда я открыла кипяток, на полную. Это была вода, просто ржавая. Звук пропал. Я смотрела на своё отражение в зеркале, и оно запотело, и ровно посередине нарисовался отчётливый след кошачьей лапы, а рядом – ещё один.
Я испугалась, стала тереть их махровым полотенцем и, клянусь, было слышно, как скрипят и ноют петельки ниток! Я повесила его на крючок, и шуршание ткани о кожу сменилось писком, когда оно поехало вниз. Я сняла его и повесила снова. Звук повторился: металл застонал, словно живой. Это было ужасно.
Я ушла на кухню, просидела там час и стала готовить Ему рагу. Он любит моё рагу.
Овощи были в пакете, и ветка задела меня, точно ударив током. Я хотела выбросить её в форточку, но не осмелилась. Взялась за кабачок.
Первый лоскут кожуры полез со скрежетом ржавых гвоздей, которые тащут фомкой из дряхлых трухлявых досок. За ним – второй. Меня будто накрыло этим скрипом, – настолько громким, что я не услышала, как Он подошёл сзади и коснулся руки. Я заорала, а нож и кабачок полетели в раковину. Он всегда так уводит меня в спальню – за руку. И каждый раз кидает потом спиной на матрас. Нервы стали ни к чёрту.
Купить корвалол.
В спальне выросла целая куча из бэушных презиков и тюбиков-лубрикантов (жалко, что не придумали ещё смазку от трения при общении). А забавно, что аптекарши уже узнают Его в лицо: их вечерняя смена заканчивается предсказуемо продажей резинок. Он заглядывает туда с завидной регулярностью, сразу после покупки своих конфет, да так и приходит: с презиками в одном кармане и фантиками в другом».
Одним движением он снимает с себя футболку – сладкую, пропахшую свежим пьянящим пòтом, – бросает на пол.
Затем так же быстро – брюки.
Грубо ставит Соню на колени, распаковывает резинку, оставаясь сосредоточенным. И без прелюдий берёт её в оборот.
Она утыкается лицом в недавно заштопанную гречневую подушку, заглушая этим свои откровенные всхлипы, тяжело выдыхая горячий воздух. Страсть раздувается, словно костёр в ветреный день. В ушах ураганит море. Хочется зажмуриться, полностью погрузиться в переживания, улететь…
Мужчина почти спокоен.
– В глаза мне смотреть, – приказывает он, резко перевернув Соню и снова завладев ею.
Они смотрят друг на друга в упор, наравне со слиянием тел переживая правду, где невозможны ни лицемерие, ни притворство, ни имитация чего бы то ни было, переживая интимную синхронность и отзывчивость совместных движений. Как виртуозный скрипач, ноту за нотой он рождает щемящую музыку, и сам же вливается в эту мелодию, и зрачки его постепенно чернеют, а лицо становится отрешённым. Сквозь пелену из слёз, точно оступившись в бездонную пропасть, Соня проваливается в невесомость. Взгляд становится мутным, размытым фокус. Она закатывает глаза, но за секунду до разрешения слышит властное:
– Не кончать.
Соня сдавленно ноет. Энергия бьёт, словно тело – это вулкан, готовый взорваться огнедышащей лавой, прущей из-под дрожащей земной коры. Напряжение, пульсирующее внутри, нарастает в лютой прогрессии. Балансировать на краю, на грани, на тонкой проволоке становится всё труднее. Ещё немного – и мозг спятит от дегустации этой ноты.
– Пожалуйста… – умоляет Соня рыдающим голосом, нашаривая подушку и бессознательно впиваясь в неё ногтями.
– Не кончать, – предупреждающе вторит мужчина, глядя в неё чернеющими глазами: зрачки заполоняют всю радужку.
Соня хнычет, кусает до крови губы, мычит. Было бы так сладко улететь, закатив глаза, погрузившись вглубь! Но она не может ослушаться. Он – её Бог, Хозяин, он Бог.
– Пожалуйста… Разреши… Пожалуйста… – в её голосе и не просьба даже, а самозапрет, и мольба о пощаде, и подтверждение его непомерной власти. – По-жа-лу… ста…
Нарочито медленно мужчина запускает пятерню в её волосы и собирает их на затылке в пучок, продолжая смотреть в зрачки, как во Вселенский портал, куда, если оступишься, провалишься навсегда.
– Можно! – и он рывком тянет её за волосы.
Тело Сони выгибается дугой, а внутренности сводит стальной, титанической судорогой, от которой дыхание, как пойманный воробей, заходится в паническом трепыхании. Взлетев до стратосферы и с головой погрузившись в кровавый ад, она с оглушительным воем пикирует обратно и грохается на частокол скалистых камней, распугав плешивых стервятников, – те, колченогие, разлетаются, недовольно подкаркивая, – и расслабленно затихает среди рваных подушек на простынях, припорошённых перьями и лузгой.
Мужчина, оставшийся почти непричастным, задумчиво смотрит на Соню и говорит, опять перейдя на «Вы»:
– А теперь принесите мне ветку.
Глава 8
Нет никакой боли кроме той, что мы придумываем себе сами.
Безразличный город кольцом обступает многоэтажку, – обволакивает, приникает множеством гнусных ртов, заглатывает заживо, словно огромный кракен12.
Соня с трудом разлепляет глаза, встаёт и, покачиваясь, понуро плетётся на кухню. Возвращается с веткой, которую мужчина с лёгкостью забирает из её безвольной руки.
– Не надо, – едва слышно произносит Соня.
– На живот, – командует он.
Она повинуется, не веря в происходящее. Но оно свершается.
На лопатки обрушивается удар, яркой молнией разорвав спину на две половины.
– Больно-о-о! – взвизгивает Соня, подскакивая.
Он заваливает её обратно и продолжает. Она корчится, закрывается руками, получая ещё и по пальцам. Раз за разом ветка жгуче, с хлёстом опускается на тонкую кожу, оставляя полоски, и Соня надрывно, захлёбываясь, кричит:
– Больно!
Её спина – это бледное полотно, и он – раз за разом – рисует длинные шрамы, рассекая её до крови.
– Бо-о-ольно!
Он не слышит её семь раз подряд. Соня заглатывает воздух рывками, уродливо всхрипывает, – и сознание шустрой птичкой выскакивает из тела.
Начинается страшное.
В животе появляется нечто чернявое, с щупальцами и присосками. Выделяя едкую слизь, оно лезет сквозь тесное горло, застревает в глотке и этим душит, так что Соня истошно закашливается, скатываясь с матраса на пол. Ей кажется, что здесь и сейчас она задохнётся или же наблюёт кишками прямо на исцарапанный, старый паркет. Пальцы давят на рёбра, корябают кожу, чтобы добраться до лёгких и дать им живого воздуха. Живот титанически сводит.
– Леди? – мужчина подходит ближе.
Она подползает к его ногам и чужим голоском мурчаще поёт:
– Не выпускай её никуда, гер-р-рой.
– Что?
Чудовище пухнет, заполоняя собою тело, превращая его в бесформенный сгусток. Вместе с этим проходят и судороги, – молниеносно. Всё погружается в хаос. Сознание меркнет.
В голове приказами мелькают отдельные мысли.
«Выйди». Как есть голая она встаёт и с целеустремлённостью зомби идёт в комнату, где ввиду летней жары открыта балконная дверь.
Двенадцатый этаж.
Ей надо выйти.
Из стены выпрыгивает нечто въерошенное: взвизгнув фальцетом упоротое: «Банзай!», врастопырку, отклячив хвост, оно распластывается лепёшкой и едет по паркету прямо Соне под ноги. Та запинается о живую преграду и падает на бок, неловко подмяв под себя руку. Чёрное нечто комично мявкает и с кошачьей сноровкой прыгает в противоположную стену, где и исчезает.
«Бред какой-то. Что за… Кошка?»
«Кошка».
Секунды замешательства. Она механистично встаёт, подходит к двери, распахивает её, выходит на балкон и рёбрами налегает на край, за которым начинается пропасть.
Мужчина успевает догнать. Он грабастает её негнущееся, будто палка тело и уволакивает вглубь квартиры.
Глаза Сони пусты, смотрят слепо. Он толкает её в кресло-мешок, – в воздух взлетают и опадают волной пушистые пряди волос, – и торопливо закрывает балконные двери на обе ручки.
«Оденься». Словно кукла, взмахнув конечностями, она выбирается из кресла и направляется в спальню, но, увидев на пороге ветку, отшатывается, словно от вида подохшей крысы.
«Неважно. Иди голой. Иди». Она шагает в прихожую, но мужчина преграждает ей путь. Взволнованно говорит:
– Вам туда нельзя.
– Почему же? – дебильная улыбка расползается по Сониному лицу, губы трясутся.
Мужчина заворачивает её на кухню. Усаживает на диван.
Соня пристально смотрит на узкую форточку, затянутую сеткой. Отворачивается. Встаёт. Упрямо идёт на выход, – улыбка висит на лице точно дождик на лысых ветках выброшенной новогодней ёлки. Мужчина возвращает её обратно.
…Трое суток она отсутствует: пьёт, ест, глядит тупо или сквозь стену, и упорно хочет уйти. Он убирает с кухни ножи, заточенные по-самурайски. Закрывает наглухо балконные двери, откручивает ручки. Входную тоже закрывает на ключ, а саму Соню привязывает к себе верёвкой, охраняя её от неминуемого – самой себя.
На нём нет лица, смотреть жалко: осунулся, измождён, футболка измята. На ночь они остаются связанными, и перед сном он сопровождает Соню в туалет, оставаясь снаружи, за приоткрытой дверью. А утром отвязывает и сидит на диване, рядом, боясь уснуть. Клюёт носом. Поверхностно дремлет.
Она откапывает в своей сумке таблетки и удобно устраивается на полу. Методично кладёт их в рот, одну за другой.
«Нет никаких дверей. Можно уйти и так».
Успевает съесть три или четыре, прежде чем мужчина дёргается, просыпаясь, и с лёгкостью отнимает остатки пачки.
Съеденная доза вызывает лишь безразличие. Облегчения не наступает. Соня с удивлением наблюдает, как она же сидит на полу, обдолбано глядя на воздух – густой, словно кисель.
На четвёртый день они выходят гулять. Мужчина крепко держит её за руку, – со стороны это походит на влюблённых школьников, – рядом с дорогой стискивая пальцы так, будто боится, что в любой момент она может ринуться под колёса машины.
Определённо может.
Они идут к лесу, мимо той самой берёзы и мятлика к розовым кустам иван-чая, подсвеченным золотистыми солнечными лучами.
Там мужчина тихонько отпускает Соню, и она смиренно следует рядом. На его лице написана смертельная усталость, – должно быть, казнит себя, но это происходит молча, а потому безжалостно. Они садятся на ствол мёртвого дерева, упавшего так давно, что кора успела облезть, а древесина стать серой и бархатистой.
– Знаете… Это прозвучит странно… Вы, возможно, не поверите, но… – глухо выдаёт мужчина. – Этой веткой… – при упоминании ветки Соня непроизвольно вздрагивает и съёживается, – я хотел сделать приятное.
– Приятное, да, – повторяет она, наблюдая, как шмель садится на лиловый цветок, и тот изящно прогибается под его внушительным весом.
Вместо сильного мужчины перед ней предстаёт нескладный маленький мальчик – брошенный всеми и всеми забытый, в расхлябанных сандаликах со стоптанными задниками, изодранной коленкой с засохшим поверх болячки струпом и в рубашке с пуговицами, болтающимися на нитках. В кармане – колючие крошки от булки, огрызок карандаша и самодельный человечек, смотанный из куска найденной на дороге проволоки. Руки в цыпках, заусенцы под корень обкусаны. Глаза глубокие, серьёзные не по-детски.
Ему так бесприютно, что Соню, словно холодным облаком, накрывает всеобъемлющей жалостью, – жалостью материнской, замешанной на безусловном принятии и самопожертвовании. Пронзительное чувство бьётся подранком где-то под сердцем.
«Гладить и гладить по голове, целовать в висок и жалеть, дать ему живительного тепла, спасти, вытеснить необъяснимую жестокость своей любовью и состраданием».
– Я хочу сырок, – произносит Соня.
– Сырок? – оживлённо переспрашивает мужчина. – Хорошо. Пойдёмте, купим сырок. Ванильный, да?
– Да, – Соня поднимает глаза, и на её измождённом лице мелькает слабая улыбка, которая тут же гаснет.
…Они доходят до супермаркета. При их приближении стеклянные двери призывно раздвигаются, приглашая войти. Внутри ярко горит свет, ходят с тележками люди, и Соня резко отшатывается.
– Идёмте, – говорит мужчина, крепко стискивая её руку.
– Я не пойду, – говорит она, упираясь. – Тут подожду. Ладно?
Он пристально смотрит ей в лицо. Взволнованно произносит:
– Леди… я застану Вас здесь, когда вернусь? Так ведь?
Открытые настежь двери ждут.
– Да, – коротко кивает она. И снова её лицо озаряет блуждающая улыбка – только на полсекунды.
Нервно моргая, он отпускает её руку и напряжённо следит за реакцией: кажется, ждёт, что вот сейчас она рванёт с места в карьер и диким мустангом ускачет в прерию. Но Соня делает шаг к поручню, установленному на крыльце, и, взявшись за него по-детски – рука к руке, – застывает статуей.
– Не бойся, – говорит она грустно, – я буду ждать тебя, сколько потребуется.
– Ладно. Ну… ладно, что ж.
Мужчина неуверенно заходит внутрь, – прозрачные двери сходятся за спиной. Сквозь стекло видно, как, огибая тележки и покупателей, он бежит в молочный отдел, будто речь идёт о жизни и смерти, а не о банальном сырке, – ванильном сырке, для Сони.
Она стоит снаружи, держась за холодный, покрытый облупленной краской поручень, ограничивающий съезд. Рядом за тонкий кожаный поводок, неравномерно покрытый узелками, привязана собачка, – лохматая, маленькая, черно-белого цвета, с немигающими блестящими глазками. Она то ложится, то вскакивает, с нетерпением ожидая своего хозяина и переминаясь с лапы на лапу. Так же, как и Соня ждёт своего.
Вот мужчина подбегает к кассе, встаёт в очередь из двух человек и нервно пританцовывает на месте. Как назло кассирша работает медленно, и первой стоит женщина с целой тележкой товара, а за ней – сгорбленная старушка, которая даже двигается неторопливо, – так всегда бывает, когда сильно спешишь.
Соня сжимает руки. В голове всплывает, как он в шутку сказал ей тогда в автобусе: «Леди, Вы погнёте поручень», и лёгкая улыбка расползается по её мертвенно-бледному лицу.
– Шуток не существует, – напоминает она себе, и улыбка бесследно тает.
Первой за собачкой выходит старушка, стоявшая в кассу – сухонькая, в бордовом балахоне, на голову накинут широкий капюшон. В загорелых руках с узловатыми суставами пальцев – прозрачный пакет с тремя персиками и аутентичная кривая палка с полированным набалдажником в виде ящерообразной головы.
– Персики вот купила. Есть невозможно – ни запаха, ни вкуса, – сетует бабушка сама себе, – как пластмассовые. На море надо ехать, на море… – и, отвязав поводок от поручня, вдруг говорит, будто обращаясь вовсе и не к оголтелой, радостно рыдающей собачке, хвост которой вращается пропеллером: – Да, Соня?
Что? Соня поднимает глаза и сталкивается с удивительно мудрым взглядом старушки. Глаза завораживают, затягивают в глубину: белки от старости коричневаты, сосуды кровенаполнены, радужка так темна, что сливается со зрачками, – от такого сочетания сразу теряешь равновесие, будто поскальзываясь на льду. Кожа вокруг губ покрыта паутинкой морщинок. Голова повязана платком так, что кончики над узелком торчат надо лбом в виде маленьких рожек. В волосы, забранные под капюшон балахона, вплетены деревянные чётки и разнокалиберные бусинки из чёрной глины. И только Соня успевает заметить над бровями выцветшие татуировки в виде линий и вензелей, как старушка неторопливо отворачивается и удаляется прочь, опираясь на палку и продолжая сетовать по поводу персиков.
В этот момент мужчина, тяжело дыша, вываливается из магазина.
– Соня…
Та снова вздрагивает.
Старушка продолжает идти, наматывая на руку поводок, чтобы тот не пачкался об землю. Её собачка так бешено машет хвостом, что спотыкается и даже разок заваливается на бок.
– Всё в порядке?
– Да, – отвечает Соня, посмотрев на мужчину.
И снова – на странную парочку, но тех и след простыл, будто и не бывало.
– Там женщина с полной телегой. И лента в кассе закончилась… И… я боялся, что не найду Вас здесь, – признаётся мужчина.
Домой они возвращаются молча. По пути Соня ест сырок, откусывая и разминая творожные кусочки языком о нёбо. Вкусно.
…Через неделю её отпускает.
На спине остаются шрамы – белые полоски, словно следы от реактивного самолёта.
Депрессия мужчины только усугубляется: он с трудом реагирует на окружающее, словно не желая дальше ни жить, ни продолжать что-то строить. С утра, в первые несколько секунд после сна он ещё весел, а днём напряжён так, будто вынужден держаться на покатой поверхности, зацепившись за край лишь кончиками немеющих пальцев. Его терзает некая боль, и Соне никак не удаётся исправить это и освободить его, – ни когда она рядом, ни наоборот. Его разум проясняется только на короткие мгновения, будто солнце выглядывает в просвет между грозовыми тучами, чтобы тут же исчезнуть снова.
– Смысла нет, – говорит он, поглощая свои конфеты и скручивая голубые фантики тугими жгутиками.
«Это называется дроп13, – читает Грета, повернув дневник страницами к свету, льющемуся сквозь тонкие занавески. – Хочется помочь, но я не знаю как. Любое сочувствие похоже на жалость, и всё, что я могу – это перестать веселиться тоже. Мне хочется утешить, но чем больше я вмешиваюсь, тем сильнее ты погружаешься в боль, будто догоняясь так необходимой тебе и тщательно выверенной дозой».
Далее буквы сливаются в ком, слова налезают друг на друга, пожирая пробелы, а отдельные остаются недописанными или уходят в каракули. Грета напрягает зрение, подносит дневник к носу.
– Вот нет, чтоб нормально писать! Чему только тебя в школе учили! – ворчит она, пробежав пару абзацев по диагонали.
Затем обильно слюнявит палец, перелистывает страницу и вчитывается в бегущие строчки дальше.
Глава 9
Доедать не обязательно.
«Я провоцирую его делать больно, потому что мне так привычнее – жить в боли. Он и сам не понимает, зачем так жесток со мной. Мне нужна любовь, так же остро, как кислород, но чистый кислород – это яд. Моя любовь неизлечима.
Я беру без разбору, убеждая себя, что это тот самый мужчина, как если бы жизнь каждый раз говорила: «Пока всё не съешь – из-за стола не встанешь!» И я давлюсь и ем то, что она даёт мне, соглашаясь на первое встречное.
Доедая до конца, до крошки, вылизывая тарелку…»
Грета, читающая дневник и уже пять минут как натирающая зеркало тряпкой, вдруг застывает, и её накрывает воспоминаниями из детства.
– Сиди и ешь, ясно?! – рычит мать, и маленькая девочка сжимается от ужаса, гремящего над головой. – Пока всё не съешь – из-за стола не встанешь!
Грете восемь.
Перед нею в тарелке – остывший пресный суп с кусками наломанной моркови, серыми кубиками картошки, уродскими стручками гороха и миниатюрным кочанчиком капусты, плавающим по центру. Последний кажется таким привлекательным, что девочка ведётся на это – вылавливает ложкой, кладёт в рот. Но, раскусив, понимает, что в нём сконцентрирована вся квинтэссенция мерзости этого супа. Грета с отвращением глотает раскусанный напополам кочанчик, но он застревает в горле. На глазах выступают слёзы, и она непроизвольно всхлипывает – получается громко.
– Заткнись, а то получишь! – шипит мать.
Получасовые рыдания, которые предшествовали обеду, играют с маленькой девочкой злую шутку – она начинает не икать, а хуже – безобразно и громко всхлипывать, – это происходит помимо её желания, непризвольно.
– Я что сказала? – кричит мать уже в голос, и её глаза вмиг белеют от ярости. Рывком, за волосы она стаскивает дочку на пол.
С грохотом уронив табурет и отбросив во взмахе руки ложку, которая с бряканьем отскакивает от стены, Грета жёстко приземляется на копчик. Женщина тащит её в угол – место, где происходит наказание временем, – и та кричит, волочится, не успевая перебирать ногами. С размаху обезумевшая мать швыряет её головой в пол.
Неизвестно ещё, что хуже: эта капуста, застрявшая в горле или бесконечное стояние на коленях в тёмном углу. В поле зрения появляется ремень, и дальше мать орёт и одновременно лупит её, отбирая последнее – веру в то, что та достойна просто хотя бы жить.
Девочка вырывается, бежит в комнату и прячется под кровать, но мать тяжёлыми шагами настигает её, откидывает покрывало, обнажая перед жестоким миром, и за ногу вытаскивает наружу.
– Ещё не так получишь! – остервенело кричит она, сдирая с Греты колготки.
Ремень приходится пряжкой по тонким ногам. Девочка взвизгивает, прикрывается и словно стальными прутами получает ещё и по пальцам. Боль запредельная.
– За что? За что-о-о?
– Закрой рот! – кричит мать – вероятно боится за то, что подумают соседи.
За волосы она тащит её обратно в угол.
Ещё два оглушительных удара обрушиваются сверху, – Грета кидается на стену и сползает на пол, где и остаётся лежать, крупно дрожа всем телом. Мать бросает ремень, – тот с грохотом падает рядом, – и уходит. Давя в себе всхлипы, Грета плачет в окружении жгучей ошеломляющей боли – маленькая девочка, которую только что в лице матери жестоко избил сам мир. Мир, обнуливший её значимость, в доступной и жёсткой форме дал понять, каков он, и, лёжа тогда в углу, Грета уяснила это полно, на самом глубинном уровне…
Главное было – плачем не разбудить маминого сожителя, дрыхнущего в соседней комнате, которого отчаянно, из последних крошек упорства, маленькая Грета отказывалась звать «папой». Он был уважаемым человеком – даже интеллигентным, – ходил при пиджаке, преподавал в университете. Но тоже бил её, в перерывах между ударами сажая к себе на колени и поучительно поясняя – за что. А когда мать уходила в ночь на работу, он появлялся в детской комнате без трусов и, почёсывая в мошонке, поднимал Грету с постели. Ей надлежало стоять неподвижно, пока он расстёгивает пуговки на её пижаме и хрипло шепчет в самое ухо:
– Мы ничего не скажем маме, верно?
В такие моменты она не могла шевелиться, с трудом заставляя себя дышать. Он брал её за подбородок, и пальцы пахли табаком и козлиной мочой…
Слёзы застилают глаза, и Грета сжимает тетрадку так крепко, что хрусткие страницы сминаются.
«Сегодня на ужин была рыба с рисом…» – сквозь мутную пелену читает она дальше.
…На ужин слабосолёная сёмга: кусочки сочной оранжевой мякоти выложены сердечком на квадратной красной тарелке с золотым драконом по центру. К рыбе сварен рис. Мужчина ест палочками, и Соня старательно подражает ему, – рыбный кусочек норовит выскочить, но через пару минут у неё получается-таки подцепить его и отправить в рот. В этом доме нет вилок – только палочки и остро заточенные ножи. И одна ложка. Так что приходится учиться есть так – медленно и медитативно. Вскоре на рыбной тарелке остаётся один кусочек.
– Будешь? – спрашивает Соня мужчину.
– Нет, – отвечает он.
Она тяжело вздыхает:
– Я тоже уже сыта, но надо доесть…
Он отвечает:
– Леди, доедать не обязательно.
Та застывает со скрещенными палочками в руке, тупо глядя на одинокий ломтик, лежащий в центре маслянистой тарелки.
– Как это… не надо доедать?
Вместо ответа мужчина невозмутимо встаёт, уносит в раковину свою тарелку с доброй порцией риса, с грохотом ставит её туда и уходит работать в комнату.
В течении чёртовой тягучей вечности Соня наблюдает в голове жестокую борьбу, где вдребезги разбиваются понятия и внутренние программы, загруженные с детства. Рыбный кусочек блестит своим боком, насмехаясь над ней! Она может съесть его или оставить на тарелке, где он неизбежно обветрится и, по всей вероятности, будет выброшен. Золотой дракон щерит пасть, держит кусочек в лапах.
Пропавшая еда – это ещё один нонсенс, который Соня не приемлет, предпочитая доедать всё до последней крошки, вытирая тарелку хлебом. Она даже яблоки ест до состояния «палочка и семечки», а потом съедает и семечки тоже, и ещё долго мусолит палочку между зубами. Другое дело – её мужчина.
Она убирает тарелку в холодильник, захлопывает дверцу и налегает на неё всем весом. Какое-то время так и стоит.
Соне пять, и папа с мамой куда-то ведут её, взяв с обеих сторон за руки. Утро дышит прохладой, солнце лениво глядит из-за ёлок, и в блестящих каплях росы на траве переливаются всеми огнями радуги бриллианты. Соня кидается к ним, чтоб рассмотреть поближе, но родители одёргивают – видимо, куда-то спешат. Тогда она поджимает ноги, повиснув, и мама раздражённо вскрикивает:
– Прекрати!
Папа молчит. Приходится прекратить и семенить дальше. У взрослых шаги большие, и она едва поспевает за ними.
– Папа, мама, смотлите! Я – длакон! – кричит она и, скорчив гримасу, рычит: – Л-л-л!
– Тише! – обрывает её мать, снова дёргая за руку и недовольно морщась. – Что люди подумают? Не стыдно?
Соня затихает. Ей не стыдно, а почему-то должно бы.
Они заходят в одноэтажное здание, выкрашенное в бежевый цвет. Там, в конце коридора находится дверь. Ни слова не говоря, мама открывает её и толкает девочку внутрь, в ярко освещённую комнату, полную детей, – их там орава. Улыбаясь в оба рта, родители скрываются с обратной стороны двери, громко её захлопнув.
«Что? ЧТО?»
– Мама! Папа! Вы куда? Не б-б-блосайте м-м-меня-я-я! – Соня, заикаясь, повисает на ручке, но та не поддаётся. – А-а-а!
В этом крике сливаются боль от предательства родителей, которые ушли и бросили её в неизвестность, миленько при этом улыбаясь! В эту кучу чужих детей! И даже истошный крик, который они, без сомнения, слышат, не вынуждает их вернуться!
Она рычит и отчаянно кидается на дверь – снова и снова, – пока полная и подслеповатая нянечка не подходит, чтобы обнять, отвлечь и увести с собой. Глубокие царапины и соскобленная до древесины краска на поверхности двери остаются никем не замеченными. В тот момент ещё никто из персонала детского садика и не догадывается, какой ребёнок попал в их группу.
«Холодок под рёбрами, и я узнаю в нём страх, – страх быть оставленной, брошенной в ужас и неизвестность; страх потерять твою любовь. Неизбежность потери становится очевидной.
Нельзя так бояться. Нельзя так привязываться ни к людям, ни к вещам. Что боишься потерять – то и теряешь. Но меня аж знобит, когда я думаю, что ты меня бросишь. Я хочу, чтоб меня пригвоздили к тебе, примотали колючей проволокой, монтажным скотчем, чтобы уже не бояться этой потери. Я заключаю в тебе весь свой огромный мир, все свои надежды и ожидания. Мне видится в тебе одном единственный источник любви, и это ошибка, за которую рано или поздно придётся платить. Такая привязанность порождает ненависть, и я уже ненавижу тебя так же сильно, как и люблю, – за боль от возможной потери, за вынужденный страх и неизбежное одиночество.
Если такое случится, то я хочу, чтобы ты умирал без меня, просыпаясь в тоске, леденящей душу. Чтобы не мог ни есть, ни пить; чтобы тебе воздуха не хватало. Чтобы любая другая вызывала только острую горечь от сравнения с тем, что было с тобой у нас. Чтобы ты в кровь разбивал кулаки, пытаясь избавиться от этой боли, лишь бы не чувствовать так остро.
Я думаю об этом и понимаю, что уже теряю тебя – вот этими жадными, деструктивными мыслями, полными эгоизма и собственничества. Желание обладать порождает желание убивать14».
Погружённая в чтение Грета не сразу слышит, как скрипит коридорная дверь.
– Грета! – тётушкин громогласный голос вмиг возвращает её в реальность.
С ужасом схлопнув тетрадь, она подскакивает, суетливо пихает её под подушку, белой пирамидой украшающую изголовье кровати, и, промокнув слёзы об рукав, к появлению тётки уже жизнерадостно натирает зеркало.
– Да, тётушка, я здесь! – Грета поворачивает голову, улыбаясь от уха до уха. Получается правдоподобно.
– Дырку скоро протрёшь, – ворчит та. И, поощрительно: – Ишь ты, трудяжка. Заканчивай давай. Пошли обедать.
Обед для обслуги готовится на местной кухне, и это удобно, – не надо никуда ходить, переплачивать, да ещё и стряпать что-то самой, тем более, что Грета этому так и не научилась. Единственный раз, когда она пыталась помочь там с готовкой, закончился плохо: она открыла пачку муки с другого конца и вдобавок просыпала треть на себя. Все потом угорали. До сих пор вспоминают, ржут.
– Ну что ты, тётушка, – отмахивается Грета свободной рукой и между делом добавляет: – Я просто люблю свою работу.
Тётка смотрит одобрительно, покачивает головой и молчит. В тишине затянувшейся паузы слышится её тяжёлая одышка, да поскрипывание тряпки о сияющее, отполированное до блеска зеркало. Грета старательно трёт его, продолжая улыбаться уже натужно, – уголок тетради торчит из-под края ослепительно белой подушки, и она старается не смотреть в ту сторону, чтоб не привлечь внимания. Наконец, не выдерживает и со всей своей убедительностью говорит:
– Я сейчас приду, я скоро! – кивая головой в знак подтверждения. – А что на обед?
– Рыба с рисом, – отвечает тётушка, не понимая, почему её терзают смутные сомнения при виде усердной племянницы.
– Можете накладывать, – говорит Грета, и её лицо бегло искажает гримаса. – Уже иду!
Тётушка, кинув напоследок: «Давай, ждём», нехотя выходит из номера. В коридоре слышатся удаляющиеся шаги, снова скрипит и хлопает входная дверь. Грета роняет тряпку и отдувается:
– Бли-и-ин. Чуть не спалилась!
Шумно колотится сердце. Это могла бы быть та женщина, а не тётка. Если кто-то прознает, что она тут своевольничает – выпрут с работы в одну секунду! Ещё и детство это накатило совсем некстати! Надо быть осторожнее.
Она хлюпает носом, где скопились остаточные слёзы, аккуратно добывает тетрадь из-под подушки и перекладывает её в тумбочку, – каждый раз приходится запоминать, как она лежала, чтобы точно так же потом положить обратно.
Рыба с рисом, надо же. Какое совпадение.
Глава 10
Чем шире твои объятия, тем проще тебя распять (Ницше).
– Алё! – далёкий голос Ириски отражается в трубке двойным эхом. – Привет-как-дела?
Соня моментально вспоминает, что забыла и про квартиру, и про цветок, который надо туда отнести.
«Ключи! Они должны быть в сумке! И записка! Где записка?»
Она торопливо озирается и страшно тараторит:
– Ой, Ирисочка, привет. Слушай, я до квартиры вашей так и не добралась! Но с цветком всё в порядке! Честно! – горшок с торчащей осокой осуждающе смотрит на неё с подоконника, и она виновато отводит взгляд. – Э-э-э… Как там ваш медовый месяц?
– Я тебе за тем и звоню, – Ириска шумно вздыхает. На заднем плане бушует прибой. – Мой мужчина… Он не поехал, короче. Так что имей в виду.
– А ты его предупредила про цветок? – спрашивает Соня.
– Да ты знаешь, как меня убого подстригли тогда? Капец вапше! Злая домой пришла, и мы… – мнётся подруга, – поругались сильно. Он теперь трубку не берёт. И… зря я тебе ключи дала. Это же его квартира, а не моя, понимаешь? Мы из-за этого и поругались. Говорю ему – подружке отдала, мол, пусть за хатой присмотрит, ну а что такого, а? Скажи! А он аж взбеленился весь. Мол, мои вещи, моя квартира. Никогда его таким не видела. Вали, мол, сама на свои моря. Про цветок этот дурацкий даже заикнуться не успела.
– Понимаю, – отвечает Соня. – No paso nada15. Ещё помиритесь.
– Жаль, – рассуждает та, – что с квартирой так получилось. Я надеялась, что ты отдохнёшь там от своей общаговской коммуналки с клопами и тараканами…
– Да я сейчас не там живу, – делится Соня, – не переживай.
– А где?
– У мужчины, который герберу подарил. Помнишь, у ларька?
– У мужчины? – голос Ириски возрастает на пару децибелов и веселеет. – Так этот мужик, он что, настоящий? Крутя-я-як! Прилечу – расскажешь! – её интонация, восторженная до оскорбительности, будто намекает, что появление мужчины в жизни Сони – это какой-то нонсенс сродни июльскому снегопаду.
– Обязательно расскажу, – улыбается она, наслаждаясь тем, что ей будет что поведать своей любвеобильной подружке и осознавая, как давно вот так, по-простому не улыбалась – даже скулы заныли. – Морю от меня привет.
Зажав телефон между ухом и плечом, Соня на цыпочках бежит в комнату, находит среди пакетов и коробок свою дорожную сумку и под озадаченный взгляд мужчины, который сидит в наушниках за ноутбуком, выворачивает её. Ворошит вещи, бренчит ключами.
– Так мне цветок отнести или уже тебя дождаться?
«Бумажка с адресом… Где же она? Куда-то пропала! Куда она могла подеваться? Лучше переспросить… Записать… Ручку…»
– Да как знаешь. Лан, давай, у меня тут роуминг. Я тебя предупредила, если что, – говорит Ириска. Связь обрывается.
– Чёрт! – вполголоса выдаёт Соня.
Она смотрит в телефон, задумчиво заталкивая вываленные вещи обратно в сумку и не заметив, что кое-что из них завалилось между пакетами. Затем идёт в прихожую, где шарит по карманам куртки, – бумажки с адресом нигде нет. Возвращается на кухню. Цветок!
– Точно! В последний раз она была… здесь… – Соня шарит пальцами между листьями, у самого дёрна; досадливо морщится… – Потеряла, дура, – и, испуганно подавившись последним словом, с цветком в обнимку торопливо ныряет в ванную.
Там она включает душ, проверяет запястьем температуру и осторожно моет тонкие листики, пропуская их между пальцами.
– Когда-нибудь ты зацветёшь, – говорит полушёпотом. – А потом Ириска вернётся с морей, созвонимся, и ты поедешь домой. А встречаться с её обиженным мужиком… Да ну его нафиг. Вдруг он отбитый на всю голову…
Она встряхивает горшок, – с листьев осыпаются капли, – и ставит его на стиралку. Там лежит скомканная жёлтая футболка – хлопчатобумажная, она держит запахи особенно долго и за вчерашний день насквозь пропиталась пòтом. Соня дотрагивается до неё, а затем, не выдержав, порывисто вжимается в мягкую ткань и лицом, и грудью. Её можно задушить этой футболкой – такой она делает вдох.
Мучительным смерчем в неё врывается смесь из мёда, солёных фисташек и мускуса, – аромат роскошный, изысканный, словно из коллекции редких духов. Под рёбрами галопирует сердце.
Выдох и, снова, болезненными урывками несколько жадных вдохов, – ноздри её трепещут, будто у дикой лани, почуявшей запах пыли, порохового дыма и тёплой крови.
Она сгибается пополам, втиснув в себя нестерпимый источник афродизиаков и навалившись животом на стиральную машинку.
«Так может пахнуть только он – и жизнью, и смертью одновременно, – читает Грета, стоя у окна, чтобы наверняка увидеть, когда в калитку с улицы войдёт эта женщина. – В этом суть его аромата, и я хочу утолить свою жажду обладания им, завладеть этим запахом, запомнить его до мельчайших деталей, до самой отчаянной ноты.
Я хочу быть этой футболкой и касаться его спины, и груди, и змеи на его плече; впитывать пот и до нитки пропахнуть им, – пропахнуть насквозь, заарканить, заякорить, вплести в этот запах свои эндорфины. Как жаль, что нельзя задержать в себе воздух навечно – сожрать его лёгкими, законсервировать и оставить. Это как наркотик, на который можно отлавливать женщин.
Вот вчера, например. Мы зашли в пиццерию…»
– Что за парфюм у Вас? – девушка за стойкой приветливо улыбается им. Вернее – ему. – Очень приятно пахнет.
В этот момент Соня готова задушить её, перегнувшись через прилавок. Она сжимает и разжимает кулаки, будто боец на ринге: «Хватит таращиться, любезная молодая сучка! Он не пользуется никаким парфюмом, дура ты набитая!»
– Спасибо, – говорит мужчина своим инфернальным16голосом, от которого могли бы обкончаться все кошки в округе. И он чуть сдерживает улыбку – как тогда, у цветочного ларька! – Маленькую пиццу ранч, будьте любезны, и сырный соус.
Девушка, блестя глазами, пробивает заказ и мельком бросает на него – Сониного мужчину! – свой похотливый взгляд! Хочется повыдирать ей ресницы – пушистые опахала, прилепленные в каком-то сраном салоне красоты. Соня зажмуривается, сжимаясь в тугой комок. В ушах исступлённо клокочет взбесившееся море. Изнутри, из самых недр живота зарождается глухое:
– Р-р-ры…
– Леди, выберите столик, – мужчина поворачивается к ней, но та не слышит. – Леди! – трогает её за плечо.
Та вздрагивает. С трудом разжимает кулаки – на коже остаются следы от ногтей – восемь вдавленных полулунок.
– Столик, – нетерпеливо повторяет он.
Она послушно кивает и, ссутулившись, отходит подальше от кассы, где и выбирает место – у окна. Они садятся.
Рядом с ней мужчина становится отрешённым. Смотрит на улицу, где несколько голубей наперебой терзают горбушку хлеба.
Воздух густеет от затянувшегося молчания. С кухни пахнет выпечкой, жареным сыром и помидорами; доносятся обрывки приглушённого разговора, – женские восторженные голоса, – и громыхает посуда. Соня обкусывает заусенцы – один, второй, – а затем нервно скребёт себе сгиб руки, вгрызаясь ногтями в кожу.
Будь мужчина внимательней, он заметил бы, как изменились её глаза: радужка пожелтела, зрачки сузились до иголок. Но он следит за голубями – уже с нескрываемой злостью, стиснув зубы.
Девушка приносит коробку с пиццей, – от лучезарной улыбки на щеках играют ямочки. Мужчина, просияв, поворачивается к ней всем корпусом, и она смотрит на него, в упор не замечая Соню, будто бы та стеклянная.
Соня тянется к зубочисткам, берёт одну и, не распаковывая, с остервенением тычет ею в стопку салфеток – тыц! Тыц! ТЫЦ! С лёгким треском зубочистка ломается.
– Приятного аппетита, – игривым голоском произносит девушка прежде, чем уйти, и мужчина сально улыбается ей, дегустируя фигурку взглядом.
И немудрено: сиськи навыкате, а со спины вообще абзац! Ишь ты, фигачит дефиле, двигая упругими булками! Не жопа, а сочный персик, зияющий чернотой в расщелине миниюбки, натянутой так, что как бы не лопнула!
Как только персик скрывается из виду, мужчина улыбаться перестаёт, и Соня тоскливо утыкается взглядом в пиццу. Аппетита нет. В животе, как в жерле вулкана, что-то клокочет, но не от голода – рокот гудящий, низкий. Позвоночник становится ощутимым и упирается костными отростками в спинку пластикового стула. Лопатку пронзает острая боль, как от удара ножом, и Соня прислушивается к телу – уж не застудила ли опять свою многострадальную мышцу? На лбу выступает испарина, – капельки блестят на солнце, – и тело тяжелеет так, что ножки стула, поскрипывая и треща, разъезжаются по кафельному полу.
Странное состояние проходит так же быстро, как появилось, но из носа прорывается кровь: стекает по подбородку, бумкает каплями на гладкий стол.
Соня торопливо хватает салфетку, прижимает её, запрокидывает голову, и тёплая волна устремляется в горло, рождая привкус мокрой латуни. Алое пятно расплывается по тонкой бумаге.
Мужчина отрывается от голубей, коротко вздыхает и коротким движением придвигает Соне остальные салфетки.
Она берёт их все, прикладывает к лицу и смотрит поверх, – взгляд виноватый. Спина уже не болит, лишь очень зудит под лопаткой – и только. Кровотечение прекращается быстро.
– Берите, – мужчина двигает пиццу Соне.
Она тянет длинный треугольный кусок, игнорируя пластиковую коробочку с соусом, «куда можно макать кусочки».
Бесшумно кусает. Так же тишайше жуёт. Глотает, – давится, но всё же глотает. И – никаких испачканных жиром пальцев и щёк. Тем не менее, мужчина бросает на неё пристальный взгляд, морщится и говорит, показывая на своём подбородке, где:
– Вытрите… здесь.
Соня испуганно проводит ладонью – это оставшаяся кровь.
И вот теперь она сползает по стиральной машинке, жадно уткнувшись в футболку носом.
Ей чудится запах печёных помидоров, и от болезненно нахлынувшей слюны во рту танцуют кинжалы.
На полу мужчина её и находит: обмякшую и безвольную. Он забирает футболку, с трудом вырвав её из цепких пальцев, закидывает внутрь машинки и наваливается на округлую дверцу коленом, – та со щелчком захлопывается.
– Пойдёмте гулять. Гроза прекратилась.
…У просеки буйными метёлками розовеет акварельно-сочный иван-чай. Жирный чернозём размят в кашу, в глубоких ямах и рытвинах глинистая вода, на поверхности которой – по отражению безоблачного неба – скользят изящные водомерки.
Лужи разливаются на всю ширину дороги. Соня с сомнением поглядывает то на поле грязи, то на свои тонкие тряпочные тапочки на ногах, – новенькие кроссовки, к счастью, оставлены дома. Она отстаёт. Мужчина оборачивается и подзывает её:
– Леди, подойдите-ка.
Балансируя руками и старательно выбирая, куда шагнуть, она приближается, вопросительно заглядывает в лицо. Из кармана джинсов он добывает чёрный платок – рывком – и встряхивает его, расправляя в воздухе:
– Повернитесь. Пойдёте вслепую.
Мир погружается в кромешную тьму.
Рядом стрекочут сороки, булькает в лужу лягушка, оглушающе пахнет мокрая после грозы трава и сочной плесенью почва. Шелестят на осинках беспокойные листья-монетки.
Теперь из ориентиров – только рука мужчины и его сосредоточенный голос, который ведёт и предупреждает, когда Соня хочет шагнуть не туда:
– Стоп. Полшага вправо. Большой – вперёд.
Каркает ворона, ей вторит другая. С треском отламывается и падает на землю ветка.
– Жирная тварь! – невпопад восклицает мужчина и, со злостью выдохнув: – Н-н-на тебе! – дёргается в пинке.
Громко хлопают крылья – крупная птица шарахается и улетает в лес. Судя по звуку – голубь. И, как ни в чём не бывало:
– Шаг вправо.
Ещё где-то вдали воет собака, над головой летит самолёт – гул растёт… стихает, – и затем Соня будто глохнет. Во всём мире остаётся только голос, и по его интонации она угадывает, где торчит корень от лежащего боком пня, ловко огибая его; перешагивает через мелкие ёлочки; виртуозно проходит по краю луж.
– Стоп! Здесь нужно прыгнуть, – говорит мужчина. – Готовы?
Соня кивает. Пальцы разжимаются, рука исчезает. Он оказывается впереди:
– Давайте.
Отступив назад, она энергично прыгает, приземляется, но на рыхлой почве теряет равновесие, и мужчина подхватывает её под талию:
– Умничка.
Через полчаса сосредоточенной прогулки он говорит:
– Глаза сразу не открывайте, – и сдёргивает повязку.
Веки изнутри полыхают алым. Соня терпеливо ждёт. Наконец, пару раз с усилием моргает, оборачивается и удивлённо ахает.
«Там была широченная лужа с мутной жижей и узкой обочиной с краю, а вправо уходили жирные глинистые грядки с посаженными саженцами сосен. Сплошное месиво из грязи, клянусь! Я смотрела на свои тряпочные тапки – сухие и чистые – и не понимала, как Он это сделал. Это невозможно, просто непостижимо! Обратно я шла сама и так устряпалась! Аж по щиколотку! Это какое-то откровение, что-то вне моего понимания. Значит Ему можно довериться!
Я подошла к нему. Он работал».
– Ещё, – говорит Соня, уставившись на мужчину.
– Минуту, леди…
Он изучает в ноутбуке красно-зелёные графики, шепчет что-то непонятное про «стоп-лоссы17» и «хаи18», нажимает на кнопки. Закрывает крышку, встаёт.
Добывает из кармана платок – в этот раз нарочито медленно – и завязывает Соне глаза, педантично приглаживая непослушные волосинки, чтобы они не попали в узел. Берёт с полки верёвку – тонкую, джутовую, скрученную в аккуратный моток, – их лежит целый ряд. Дёргает за кончик, и слышно, как та распускается в воздухе. Он забирает Сонины руки, связывает их за спиной. Обнимает, вжимаясь, так, словно душит, – Соня всхлипывает, – но он лишь перехватывает верёвку, накладывая её тугими витками под грудью и по ключицам. Сосредоточенно стягивает их у лопаток, от чего в рёбра будто впиваются стальные канаты.
Чёрная змея на его плече шевелится, как ползёт.
Он выводит свободный конец вперёд – получается подобие поводка – и, прихватив второй моток, ведёт Соню на кухню. Там неожиданно он бросает её обездвиженное тело в кресло возле стола, натянув поводок и этим затормозив падение. Крепко привязывает. И начинает готовить ужин.
Звуки становятся острыми и прозрачными.
Слышится звонкий стук падающих в пустую кастрюлю зёрнышек риса, отмеренных мерной ложкой. Журчание льющейся из кулера воды. Щёлканье плиты, шум пламени. В звенящей тишине тихонько закипает и булькает кипяток. Дзынькает и скребётся о стенки кастрюли ложка. Скрипит диван, принимая тяжёлое тело. Звонко танцуют рисинки. Мужчина здесь: слышно его дыхание.
Снова диван.
Шорох пакета. Звук воды из-под крана, – струя льётся в раковину, стихает… Кап… Кап. Запах варёного риса распространяется в воздухе. Весомый стук ножа, положенного на разделочную доску. Что-то гулко падает на дно пустого мусорного ведра.
Дверца холодильника – открылась, закрылась.
Дребезжание бутылочек – это специи на подносе.
Слышится бряканье тарелки о стол, шелест салфеток и лёгкий перестук деревянных палочек, положенных рядом. Соседнее кресло тяжко взвизгивает.
– Рот, леди, – наконец произносит мужчина.
Соня послушно открывает рот, и на язык попадает тёплый комочек риса, – она едва успевает обнять кончики палочек губами, и они ускользают. Всегда безвкусный рис наполняет мозг блаженством, и она, смакуя, разминает податливые зёрнышки зубами. Едва уловимый стук, а затем тишина. Соня открывает рот.
На подбородок попадает капля, на язык – мокрый кусочек со вкусом соевого соуса и чего-то маслянистого, овощного. О! Это же авокадо!
Когда они заходят в магазин, мужчина всегда их берёт – щупает плоды, выбирает мягкий, – а дома чистит, освобождает от косточки и режет на кусочки, не подпуская к этому ритуалу Соню. Этот плод, или овощ, или как там его… Ягода может вообще? Его она впервые попробовала здесь – раньше всегда безучастно проходила мимо.
Когда рядом с губами снова возникает тепло, Соня так быстро открывает рот, что мужчина, заподозрив её в подглядывании, берётся за край платка кончиками пальцев и сдвигает его на самый нос. Кормит дальше. В тишине кухни слышится стрёкот палочек о тарелку, и только. Ужин подходит к концу. Соня жуёт медленно, чтобы мужчина успевал есть тоже.
Он кладёт ей на затылок ладонь, наклоняет лицом в тарелку – квадратную, с приподнятыми краями, – и приказывает:
– Лижите.
Она старательно лижет, от края до края. Соевый соус, рисовые зёрнышки – одно, второе…
– Хватит, – говорит мужчина удовлетворённо.
Она послушно прекращает и выпрямляется. Опять брякают тарелки и палочки, от тяжёлых шагов всё вибрирует, – он уносит посуду в раковину. Затем приближается к Соне сзади и вытирает ей испачканный подбородок большим пальцем руки, касается губ. Соня вздрагивает и целует, забирает палец в рот, но мужчина не даёт ей увлечься, и она тянется следом ровно настолько, насколько пускает верёвка.
Он отвязывает её от кресла, наматывает поводок на руку и дёргает с такой силой, что Соня, вскочив, теряет равновесие, наступает ему на ноги.
– Ой, – вздрагивает она, виновато потупившись. – Прости.
Молча, за верёвку он уводит её с кухни, и, словно барашек на заклание, Соня вслепую идёт за ним, – стукается плечом о дверной косяк, семенит. В глубине спальни он разворачивает её и, отпустив поводок, кидает спиной на матрас, – она падает, испуганно охнув.
Подобравшись пальцем, мужчина стягивает с глаз повязку.
Глава 11
Любопытство убило кошку.
Соня смотрит, как он – чёрный силуэт напротив окна – раздевается: бросает на пол футболку, брюки. Уверенно подходит к ней, – из безликого контура обратившись в человека, – опускается рядом, развязывает. Она тянет руки вверх, и он освобождает её от платья, полностью обнажая. Ложится рядом.
– Ещё, – произносит она жадно, глядя на него в упор сумеречными глазами.
– Леди… – отвечает он осторожно. – Вы понятия не имеете о том, чего просите.
Она приподнимается и нависает над ним, глядя из-за занавеса каштановых волос и тяжело дыша, – он вкусно пахнет, и его хочется, – хочется всего, целиком, прямо сейчас. И она всё ещё голодна, но этот голод совершенно иной природы.
«Я хочу родить Тебе ребёнка. Воплотить в новом, маленьком человечке Твой изумительный генофонд. Плод страсти, совместное творение, воплощение чувств. Я готова принять от Тебя всё, что угодно. Хоть смерть. Хоть яд. Сделай мне больно, оцени эту веру. Ну, пожалуйста!!! Рядом с Тобой даже воздух становится слаще».
Он протягивает руку и аккуратно заправляет прядки волос ей за уши, с обеих сторон. Чуть касается щеки – тихонько, едва-едва, теплом ладони.
– Я такая… – говорит Соня, намеренно выделяя последнее слово: – дура.
Он реагирует мгновенно. Резкий удар отбрасывает голову так, что в глазах взрываются молнии: волосы, попавшие под ладонь, дёргаются на излёте. Жар приливает к коже. Словно в замедленной съёмке Соня забирает разметавшиеся пряди, перекидывает их на сторону и упрямо твердит:
– … Дура.
Примерившись тыльной стороной руки, мужчина бьёт по другой щеке – удар такой же силы, выверен с максимальной точностью. Волосы взлетают, словно рыхлая земля от взрыва гранаты. В ушах звенит. Соня пережидает и это, а затем, нависая сверху, ещё отчаяннее, с животным придыханием, произносит:
– Дура, – и замирает, зажмурившись.
Вместо предсказуемого удара мужчина отталкивает её, – Соня валится на спину, – встаёт и молча выходит из спальни. В комнате слышится бряканье, и он возвращается – с тяжёлым кожаным флоггером19 в руке: чёрные хвосты, словно связка из живых ужей, шевелятся в такт шагам. Он подходит и кладёт плётку рядом, у матраса.
Соня приподнимается на локте, в глазах мелькает ужас.
– Это как массаж, – поясняет мужчина.
Орудие пытки огромным спрутом лежит в каком-то там полуметре.
– Расскажи м-м-мне, – говорит Соня, заикаясь, – как ты п-п-пришёл к этому?
– Ну, – мужчина устраивается поудобнее рядом – ложится на бок и подпирает голову рукой. – Девушка, с которой я познакомился, была в Теме.
– Она, что, – злобно спрашивает Соня, – п-п-подсадила тебя?
Членораздельно, тяжёлым тоном он произносит:
– Никто. Меня. Не подсаживал.
– Значит, этой п-п-плёткой ты бил и её?
Он не отвечает, – лицо каменеет, губы вытягиваются в злую полоску. На скулах появляются и исчезают желваки.
Ещё вчера, когда Соня перестилала постельное, под краем матраса обнаружилась женская волосина: длинная, тонкая, пшеничного цвета! Двумя пальцами, на вытянутой руке отвратный артефакт был отправлен в унитаз и торжественно смыт. Дважды. И сам унитаз намыт с хлоркой!
Потом Соня складывала вещи и нашла такую же волосину, зажатую между зубчиками молнии в ширинке его брюк! Как она попала туда?
Соня вытаскивает из упаковки стерильную салфетку, берёт через неё плётку – за рукоятку – и уносит обратно, за дверь, где все они и висят. Девайсы, блин.
Затем достаёт ещё две салфетки, берёт мужчину за ладонь и с особым тщанием вытирает её – грубую, шершавую, которая принесла сюда эту грязь! Трёт тщательно, забираясь в складки кожи, в линию жизни. Мужчина лишь молча смотрит. Закончив с этим, Соня брезгливо уносит салфетки в мусорное ведро – тоже двумя пальцами и на вытянутой руке.
А потом уходит на балкон и стоит там. Мимо пролетает голубь, испуганно шарахается вбок, исчезает из поля зрения. Двенадцатый этаж. Земля так близко – только руку протяни – и так притягательна. Соня наклоняется, наблюдая за маленькими машинками и человеческими фигурками, копошащимися внизу.
– Смотри, как бы на голову кто не насрал, – раздаётся мурчащий голосок сзади.
– Что? – спрашивает Соня, отпрянув. – Ты ещё кто?
Она испуганно озирается. Никого нет.
– Прекрасный философский вопрос! – снова слышится рядом. – Браво, детка! Браво!
– Ты никто, тебя нет, – констатирует Соня нервно.
– Нда? – звучит насмешливое. – С кем же ты разговариваешь?
Соня ложится ключицами на перила. Гравитация земли призывно тянет к себе. Холодный металл леденит плечи, и глухие удары, пульсирующие в голове, перерастают в стук железнодорожных колёс. Бу-тум, бу-тум… Бу-тум, бу-тум… Соня дёргается, но подняться не может, будто придавленная чудовищной силой.
– Пусти! – выдавливает она.
– Да эт не я, – некто обречённо вздыхает и отчаянно матерится трёхэтажным, поминая кошачьих демонов и богов.
Тяжело дыша, Соня пытается оттолкнуться руками, а грохот в это время крепчает, заливает уши, и уже не слышно ни шума машин, ни того, как мужчина зовёт её: «Леди! Леди!» Вместо улицы перед глазами возникают пропитанные креозотом шпалы. Она поворачивает голову и видит поезд, который с оглушительной скоростью несётся прямо на неё.
Локомотив. Колёса скрежещут от экстренного торможения, выбивая из рельсов стальную пыль. Ближе. Ближе! А-а-а! Тело накрывает махина электровоза, протаскивает краем козырька так, что оно сползает вниз, давится, бьётся о шпалы…
– Леди! – слышится рядом, и Соню, почти съехавшую за край, хватают за волосы и оттаскивают на пол сильные мужские руки.
Тётушка наливает Грете наваристый борщ:
– Что-то неважно ты выглядишь.
Грета хлюпает носом и утыкается в тарелку. Привычно врёт:
– Плохо спала. Ух ты, суп! – торопливо черпает ложкой, пробует: – Вкусно!
Вчера на неё накатило: вечер закончился выпитым литром молодого вина, неукротимыми рыданиями в подушку и пусканием пьяных слюней. Как дура, разревелась по-бабьи, давясь икотой; нахлебалась воздуха, заходясь в гортанных, клокочущих всхлипах, – вот к утру вся и опухла, точно избитая. Однажды муженёк табуреткой сломал ей нос, и под глазами вылезло по чёрному синяку, – тогда вот похоже было. Но сейчас было другое… Сейчас хотелось умереть, исчезнуть, развидеть открывшуюся ей бездну отчаяния. Память подбросила ещё парочку эпизодов из детства, и Грета ухнула туда, словно в открытый люк. Ярко вспомнилось, как отчим, будучи без трусов, подходил к ней, ставил ногу на табурет и чесал отвисающую мошонку, а мать, которая видела это, никак не реагировала. Он называл это половым воспитанием.
Уснула Грета только под утро, терзаемая противоречивыми мыслями: что надо всенепременно найти, на чём повеситься и ещё не забыть купить в аптеке пластырь – заклеить мозоль на ноге. Дурацкие шлёпанцы сорокового размера натирали нещадно. Ещё этот дневник… Чтоб его черти взяли.
В тишине, нарушаемой назойливым жужжанием мухи, тётушка вдруг говорит, попадая в самое яблочко:
– Женщина из семнадцатого номера спрашивала про тебя…
Грета закашливается. Недолго думая, тётка тяжеловесно хлопает её промеж лопаток – от чего та чуть не ныряет лицом в суп – и невозмутимо поясняет:
– … Спросила как зовут.
– А-а… – Грета давит в себе кашель, вытирает рот тыльной стороной руки. – Это… кха-кх… странно.
– Вот и я говорю: странная она, – задумчиво произносит тётушка, пихнув половник в кастрюлю с супом. – А волосы? Красными пучками покрашены. Придумают тоже… Вина ей вчера продала. Ты ешь, ешь, на меня не смотри.
Вином тётка втихаря торговала. Низ холодильника на кухне был уставлен пластиковыми бутылками, налитыми под горлышко, и никто их не пересчитывал, – одну Грета намедни под шумок и стащила.
– Ты убралась у неё? – спрашивает тётка.
– Нет, сейчас пойду, – Грета зачерпывает суп и заедает его кусочками чёрного хлеба, которые отламывает от ломтика.
Ест быстро, почти не жуя, до последней ложки, и даже крошки со стола сметает в ладонь, забрасывает в рот.
…В номере тихо, занавески задёрнуты. Она привычно открывает нижний ящик тумбочки, вытаскивает дневник, садится ближе к окну и погружается в скоростное любопытное чтение, напрягая попутно слух и поглядывая на калитку, чтобы не быть застуканной.
«Ты ещё не знаешь, что я нашла в книжном шкафу между «Идиотом» Достоевского и «Японским искусством шибари». Стянутую резинкой стопку рецептов, написанных на Твоё имя, – они будто сами выпали мне в руки. Там было по-латыни, с печатью психиатра и на последнем – июньская дата. И эти лекарства не были куплены. Но это ещё не всё. В этой же стопке была она – открытка от бывшей. Там три дикие косатки играли в открытом море. Я не могла её не прочесть. Почерк – как курица лапой. «Прости меня, мой Дом. Люблю». И, закорючкой, подпись. И марка, и размазанные почтовые штемпели.
Я разорвала её на клочки – не помню как – и бросила в стену. И тут же ключ в замке – Ты. Еле успела собрать их и спрятать. Если Ты узнаешь про это, то мне конец! Ты бросишь меня, – бросишь в тот самый момент, когда узнаешь. Я так виновата. Прости, прости. Прости меня, мой Дом. Люблю…»
С транквилизаторами20 Соня познакомилась в детстве. Маме тогда позвонила из садика взволнованная воспиталка и попросила срочно приехать – безотлагательно. Она приехала. Там творилось чёрт-те что: полы в спальне были залиты кровью, возле головы орущего мальчика, сидящего на кровати, копошилась врачиха скорой, а Соня безутешно рыдала в углу, прижимая к себе разорванную на две части игрушку – голова в одной руке, туловище – в другой:
– В-в-вадька моей Глоше г-г-голову-у-у отолва-а-ал…
Глошей звалась кошка – бесформенная, чёрная и мохнатая, сшитая из синтетических обрезков на какой-то подпольной китайской фабрике.
– Что случилось? – мама подскочила к растерянной нянечке.
– Ухо ему откусила! – всплеснула руками та. Губы её тряслись.
Ну, не совсем откусила-то. Частично. То, что болталось, было в красном блестящем сгустке и активно кровоточило, – врач заматывала это бинтом, чтобы забрать пацана в машину и отвезти на штопку к хирургам.
Вадька отделался кучей швов, но из садика Соню пришлось забрать и отправить в деревню к бабушке, пока в городке не улягутся страсти. В рюкзачок Сони помимо разорванной напополам Глошки и пижамы мама положила успокоительные таблетки, выписанные ей психиатром по поводу расстройства, которое выражалось в бесконечном мытье рук – до кровавых цыпок – и протирании дверных ручек как в квартире, так и за её пределами. Компульсивно-обсессивное что-то там.
Уехать из садика было для Сони невообразимой удачей. Её несчастья начались первый же день пребывания там, когда родители оставили её, кричащую, за закрытой дверью. В тихий час к ней подошла пухлая, как колобок, Кирка и уставилась на игрушку.
– Слышь, новенькая. Это что у тебя? – и с этими словами она выхватила Глошку из Сониных рук и отскочила в сторону.
– Отдай! Это моё! Отдай! – закричала Соня, вскакивая с кровати.
– Отдам, когда захочу, ясно? – и Кирка с силой толкнула её.
Тут же подскочили ещё две девчонки, – ехидно улыбаясь, стали Соню пихать, дёргать за волосы и больно щипать за руки. Ей удалось вернуть Глошку лишь по чистой случайности, – воспитательница, которая в тихий час всегда отлучалась, зашла, чтобы что-то забрать.
– Что за гам? – взревела она, фурией ворвавшись в спальню.
Дети разбежались по койкам, притихли, и на фоне возникшей тишины растрёпанная Соня разревелась так дико, что вызвала на себя весь её гнев.
– В угол! Марш! – воспиталка схватила её за плечо и под хихиканье детей поволокла в ледяной туалет, выложенный от пола до потолка плиткой. Свет включать не стала. – Будешь стоять тут, пока не скажу, ясно?
– Ы-ы-ы, – рыдая, Соня только и могла, что прижимать к себе помятую и взлохмаченную, как и она сама, игрушку, которую успела подхватить с пола в последний момент.
Воспиталка тогда орала, как резаная, но продолжила и дальше оставлять их без присмотра. Добрая няня в тихий час тоже бежала домой, – покормить своего инвалида-отца обедом, который давали на детсадовской кухне.
А потом случилось то, что случилось.
В тот злополучный день Соня, как и всегда, забралась под одеяло и, прижав к себе Глошку, считала секунды времени. Было душно и жарко, но она воображала, что сидит в своём домике, в своей пещере, – и это слегка успокаивало. Кирка, Зойка и остальные подошли незаметно. Навалились скопом, стащили одеяло, отобрали Глошку. Наглая свора устроила игру, – они рассыпались между кроватями и перебрасывали котёнка друг другу, пока Соня, крича и плача, металась между ними. Воспитательницы всё не было, и издевательство затянулось. Остальные дети, сидя на кроватях, улюлюкали и смеялись, – никто не хотел помочь. Измождённая Соня вцепилась в руку Зойки, к которой как раз прилетела Глошка, и та, не рассчитав, отбросила игрушку в дальний угол, – туда, где сидел, наблюдая, Вадька – неразговорчивый, хмурый тип.
Глошка прилетела ему прямо в лицо. Недолго думая, он схватил её обеими руками и разорвал пополам.
Бабушка приняла Соню с радостью, а маме велела не беспокоиться, – та и уехала обратно в город.
В деревянном доме пахло выпечкой и простоквашей, повсюду царил уют. Чистые половики. Белая печь.
– Баушка-а-а! – взвыла Соня, добывая из рюкзачка запчасти от любимой игрушки. – Вадька… го-о-оову-у-у…
– Ну будет, будет, – бабушка обняла её, долго гладила по косичкам и, наконец успокоив, полезла в сервант.
Она достала оттуда сундучок, где хранились нитки, старинные пуговицы, подушечка с иголками и бусины из чёрной глины. Бабушка аккуратно пришила Глошке голову, да так хорошо, что лучше прежнего. И беленький бантик на кончик хвоста повязала, для красоты.
Те месяцы жизни в деревне стали для Сони блаженством: тёплый дом, огромная корова с толстыми венами на животе, колкое сено, парное молоко, хрусткий наст и красногрудые снегири за окошком. А потом Новый год, и ёлка, и подарки, и сладкие мандарины, с лёгкостью выпадающие при чистке из кожуры. А если выйти в безразмерном тулупе на крыльцо веранды, то можно услышать шёпот падающего снега, или в туманной дымке уловить запах мокрых брёвен и бурьяна, или наблюдать за угольно-чёрной вороной, облюбовавшей тонкую ветку на самой вершине берёзы, не улетающую, а лишь заполошно вскидывающую крылья в попытке удержать равновесие.
Потом наступила весна, и из тугих почек завыворачивались молодые листики – быстро крепнущие, вбирающие жилками тепло и солнечный свет. На кухне появился «чай»: мелисса, мята и первые, ещё незрелые ягоды чёрной смородины, раскидистые кусты которой занимали добрый кусок участка. В её ароматных зарослях у Сони был уголок, где она могла часами рассматривать всё вокруг через багряно-красный «рубин», найденный в бабушкином сундучке: контуры плыли, искажались, блики дробили реальность, и это был иной, фантастический мир. Ветерок шевелил листья, солнце играло светом, и она, убаюканная, проваливалась в сон, а просыпалась уже заботливо укрытая бабушкиным флисовым пледом. Ягоды на тех кустах – нагретые, чёрные, кожисто-блестящие снаружи и зеленоватые, сочно-желейные внутри – всегда были самыми вкусными.
В конце июля бабушка варила в латунном тазу смородиновое варенье. Соня помогала: взобравшись на пододвинутую скамеечку, деревянной ложкой ловко снимала пену в эмалированную белую кружку. Сваренное укладывали в чистые, сухие банки, закрывали пергаментной бумагой и завязывали по верху верёвочкой, – и оно застывало, превращаясь в густое желе.
«От бабушкиного фартука пахло смородиной. Я прибегала к ней в своих горестях и, размазывая слёзы, утыкалась в мягкий живот, и она обнимала, утешала, гладила меня по голове, и от её шершавых ладоней тоже пахло смородиной».
Таблетки бабушка прикопала в компостной куче. А потом Соне пришлось вернуться, – наступил первый учебный год.
В школе она оказалась в классе с Вадькой и девочками из садика, но на счастье через неделю к ним пришёл новенький, который её и спас. Парень был спокоен и молчалив, вынослив и крепок в теле, с раскосыми глазами на плоском, бурятском лице. На переменах он, усевшись на подоконник, играл на варгане, поэтому все звали его просто Шаманом, тем более, что настоящее имя никто запомнить не мог. Даже учителя.
Он жил вместе с мамой, – отца не было, – и держался особняком, предпочитая наблюдать, а не участвовать в детских играх. Когда же задиры сцеплялись в схватке, ему ничего не стоило подойти, руками развести драчунов в стороны и успокоить, всего лишь придержав их за шкирки. Самого Шамана никто не трогал и даже не лез, особенно после того, как в замке кабинета застрял и сломался ключ, – парень тогда слегка навалился и вынес дверь плечом, а затем, виновато засопев, криво приставил её к стене, не сильно и напрягаясь.
Его усадили за парту к Соне, – все остальные места были заняты, – и вместе с этим она получила полную неприкосновенность и негласного, надёжного защитника. Он был взлохмачен, писал коряво и не делал домашку, так что Соня его тоже спасала, – этакий симбиоз21, который устраивал их обоих. Они сблизились, но так, как это бывает у подростков – до сдержанной дружбы, – и бок о бок проучились вплоть до окончания школы.
Как-то раз Шаман пришёл в школу с заплывшим глазом, расквашенным ртом и без переднего зуба. Никому не сказал – откуда, но Соня видела, как в тетрадке по русскому он исчертил всю страницу линиями, и красил их, соединял перемычками, и как потом посередине странной мандалы брякнулись две слезины. К концу занятий он уже метко плевался – через дырку от зуба, – не признавшись даже учительнице, кто же его избил. На варгане с тех пор играть перестал.
Соня делилась с ним кельтскими мифами, разрисовывая тетрадки кошками, а Шаман увлечённо рассказывал про голубую лагуну, что обнаружил его двоюродный перекати-поле дядя Аян, и в которой, якобы, находится вход в таинственную пещеру. Горбатые киты – говорил дядя Аян – заплывают в мелководную бухту и чешут бока о камни, освобождаясь от старой кожи. А косатки тренируют там молодёжь охотиться на них, – но лишь тренируют. Соня влюбилась в китов сразу, бесповоротно.
– Как он туда добрался, твой дядя? – спрашивала она.
– Знамо как, автостопом, – с важным видом отвечал Шаман и цитировал ей дальнобойные присказки и анекдоты.
Соня тогда и знать не знала, что тоже будет «стопить» машины.
– Хочешь что покажу? – шепнула она Шаману на выпускном. Тот кивнул. – Иди за мной.
Торопливым шагом, озираясь, Соня прошла в раздевалку, и Шаман – вслед за нею. Она встала к окну и на ажурной белой кофточке принялась расстёгивать пуговки.
Шаман покрылся багровым румянцем и заворожённо уставился на её тонкие пальчики, дрожащие от волнения. Снаружи щебетали воробьи, где-то в коридоре уборщица бурчала на школьников, и те язвительно отвечали ей, – и всё это слышалось так близко! Слишком, чрезмерно близко!
После четвёртой пуговицы Соня встала к нему спиной и загадочно произнесла:
– Смотри. Между лопаток.
Тот, пыхтя, приблизился, оттянул блузку за воротник и украдкой глянул за шиворот. И аж присвистнул: на спине, прямо промеж лопаток красовалась татуировка косатки – в прыжке, на гребне волны.
– Ого! – воскликнул Шаман, обретя дар речи. – Дорого, наверное, такую сделать?
– Весь год деньги копила. Со школьных обедов, – засмеялась Соня, застёгивая пуговки обратно.
– Я себе тоже татуху сделаю. Кошку на плече набью! – возбуждённо зашептал Шаман. – Чёрную!
– Мои ещё не знают. Не говори никому!
– Могила! – поклялся он.
Тогда же, в школьные годы Соне пришлось-таки встретиться с психиатром, когда мать из добрых, разумеется, побуждений залезла в её дневник. Страницы были исписаны рассуждениями о загробной жизни и изрисованы мифическими чудовищами – драконами, гигантскими змеями и чёрными злыми кошками.
Впопыхах накинув кофту, вывернутую наизнанку, мать схватила дочь за руку и потащила через весь город на срочный приём.
Врач – невозмутимый, бровастый дядька, – смерив Соню изучающим взглядом, спросил:
– Что беспокоит?
Соня наклонилась к нему и осторожно поведала:
– Меня экология беспокоит. И энтропия Вселенной ещё. Не знаю, что это, но всё равно беспокойно как-то. И то, что косатки в неволе бьются головой о стенку бассейна, пока не умрут. Они сходят с ума, понимаете? – и через паузу добавила: – На самом деле меня мама сюда привела.
– Угу, – доктор понимающе качнул бровями. – Можете идти.
В одно движение она подобрала с колен куртку, встала и молча вышла из кабинета.
«Помнишь, на второй день моего приезда Ты ушёл по делам и сказал потом: „Я сам удивился, как легко оставил Вас тут одну“. А я ответила, что могла обыскать весь дом, залезть в ноут, открыть переписки, пересмотреть фотографии, – в шутку сказала, – и ты почернел, как туча, аж желваки загуляли. Думала, прибьёшь. Закрылся потом и долго мутузил медведя. Так что я не могу предать твоё доверие. Не могу».
А-ха-ха! Деваха-то тоже из любопытных! Грета смеётся, мгновенно реабилитировав себя за нездоровый интерес к чужим дневникам, и снова утыкается в исписанные торопливым почерком страницы.
«Ты мой, мой. Я не позволю, чтобы прошлое отобрало Тебя. Я буду лучшей, я буду совершенной, я буду полностью и целиком Твоя, только, пожалуйста, люби меня. Люби. Меня. Люби. Не оставляй. Всё, что скажешь. Всё, что захочешь. Только будь со мной. Господи, пожалуйста, будь со мной!»
Далее следует приписка:
«Я точно помню, что оставляла в холодильнике ломтик рыбы. Но к вечеру посередине тарелки на застывшем оранжевом жире обнаружился только след! Большой кошачий след! Вот такой!» (нарисован отпечаток кошачьей лапы)
Они лежат на матрасе.
– Я хочу рассказать про неё, – говорит мужчина.
– Не смей! – вскрикивает Соня, задохнувшись. – Не смей говорить про своих бывших!
Её истерика вспыхивает, как искрящийся фейерверк.
– Не смей! Ясно? Не хочу ничего знать! – она взвизгивает, утыкается лицом в подушку и скатывается вместе с ней на жёсткий пол. И сквозь наволочку, в пухлость из старых куриных перьев отчаянно хрипит: – Не сме-е-ей…
Мужчина наблюдает.
Безобразно рыдая, она подползает к нему и в унизительном жесте, судорожно цепляясь пальцами, обнимает за ноги – так, вжавшись всем телом, и лежит, вздрагивая, всхлипывая, с мокрыми от слёз щеками. Он осторожно кладёт ей на голову горячую ладонь, держит, и она, словно наплакавшийся до усталости ребёнок, засыпает.
Её будит солнце. Оно сияет так ярко, что Соня блаженно жмурится. Сбоку ползёт курчавая туча, глотает солнце, и оно то выглядывает из-за краешка, подсвечивая кромку, то исчезает вновь, будто играя в прятки.
Мужчина расслабленно сидит у стены. Тихо произносит:
– Хотел сфотографировать Вас, леди. Но Вы спали, и я не стал.
Она невольно улыбается и сворачивается на нагретом матрасе калачиком, словно кошка. Кошка не парится: просто блаженствует, наслаждаясь моментом. И, подобно ей, Соня подставляет бока под нежные, ускользающие лучи, вытягивая руки и ноги. Солнце – вот оно, вышло снова, заливает комнату светом. Оно всегда наверху, просто часто спрятано за облаками.
И Соня зовёт мужчину:
– Иди сюда: ко мне, к солнцу.
…Днём она идёт готовить – голая.
На длинной столешнице Соня делает из теста колбаску, нарезает её кусочками, раскатывает скалкой в тонкие лепёшки и кидает поочерёдно на сковородку. Под стеклянной крышкой видно, как вздуваются пузыри и сливаются воедино, образуя один, огромный, – значит, лепёшку пора переворачивать, – что Соня и делает, ложкой. Мужчина сидит на диване и внимательно наблюдает. Глаза блестят.
Вот она снимает полотенцем горячую крышку, неловко кладёт её на стол, – одним боком та выступает за край, – и переворачивает последнюю лепёшку, вспученную пузырём.
Мужчина незаметно подходит и прижимается к Соне сзади, невольно прижав её к крышке.
– А-а-а! – оглушительно взвизгнув, Соня отпрыгивает от стола.
На бедре краснеет полоска ожога, кровь взрывается адреналином. Мужчина пожимает плечами:
– Да ладно Вам. Несильно же.
Соня ныряет в морозилку, достаёт пакет со смородиной – купила намедни, чтобы сварить компот – и прикладывает к ноге.
– Больно, – говорит она мужчине, морщась.
– Да бросьте, – и, махнув рукой, он уходит в комнату.
…Грета перелистывает хрусткую страницу, пропахшую лёгким запахом ванили и испещрённую засохшими каплями слёз.
«Конечно, „скорую“ вызывать не надо – так Ты всегда говоришь? А надо просто человеческого участия. Но откуда Тебе знать, что такое сочувствие, верно? Глупо было этого ждать. Сама дура… (Далее трижды обведено): Следы! Там опять были кошачьи следы!»
– Так и есть, – шипит Грета, поставив палец на слове «дура» и задрав голову к потолку. Переждав несколько секунд и совершенно зря не придав значения «кошачьим следам», читает дальше.
Соня тянется за ложкой, бросает случайный взгляд на столешницу, где рассыпана мука и испуганно вздрагивает. Там ровной дорожкой проступают отпечатки кошачьих лап.
Соня пятится, утыкается плечом в дверной косяк и кричит:
– Кошка! У тебя есть кошка?
– Нет и не было никогда, – отвечает мужчина из комнаты. – Ненавижу кошек.
– Странно, – говорит Соня вполголоса, возвращаясь к столу – следы отчётливые, крупные.
Резко оборачивается. На кухне – никого.
Лепёшка на сковороде источает горелый запах, и Соня торопливо снимает её. Выключает огонь, смотрит опять… и не находит никаких следов – будто и не бывало.
Она оставляет ложку, оседает на пол и, нервно вздыхая, какое-то время трёт исступлённо виски, – пальцы испачканы в белом.
Глава 12
Чтобы покорить мужчину достаточно регулярно смотреть на него снизу вверх.
«Голос зазвучал так низко, что моё сердце споткнулось, а кожа зазвенела и покрылась мурашками. Ты сказал: – На колени! – и я повиновалась. Научи меня быть покорной…»
Соня послушно садится на пятки и переворачивает руки ладонями вверх. Мужчина задумчиво трогает и отпускает прядку её волос, точно дегустируя кончиками пальцев заморский шёлк. Он и не подозревает, что эта мнимая покорность – не что иное, как жертвоприношение ради вымаливания любви и, по сути, единственный известный ей способ выжить в огромном мире, где только ненависть и взаимна.
«Я хотела выключить ум, перестать всё и вся контролировать. От этой усталости должен быть отдых, от неё должно быть спасение. Ты снял брюки и подошёл – мой красивый и голый Бог. Твои колени и он, такой … (написано неразборчиво). Ты взял меня за подбородок и надавил на щёки … (строчка закрашена каракулями). Я сделаю всё, что Ты скажешь, и я буду прилежной».
«Оппа! А детка горяча! Твою ж дивизию. Стыдно должно быть таким заниматься», – на уродливых губах Греты расцветает похотливая улыбочка, а под рёбрами пробегает мятный холодок, – так однажды в детстве её чуть было не застукали за рукоблудием, но обошлось.
Она морщится и сварливо бубнит:
– Член? Во рту? И потом эта гадость, этот солёный, сопливый йогурт! Фу… Будет она прилежной…
Но любопытство оказывается сильнее ханжества, и Грета вновь погружается в исписанные так и сяк страницы.
«Я плавно двигала головой, округлив рот и стараясь не поцарапать его зубами. Ты взял меня за волосы и стал задавать ритм, – такой быстрый, что я начала давиться. Рвотный рефлекс. Я отпрянула, зажала ладонью рот и подумала: „Ну всё, я не умею“. Но ты лёг на матрас и подозвал к себе».
Соня послушно перемещается к мужчине, вытирая слюни рукой.
– Ласкайте, – говорит он всё тем же бархатным баритоном, притягивая её за шею себе в пах.
Она припадает, обнимает его орган губами и медленно двигается вверх-вниз. Вверх. Вниз. Вверх, вниз. Мужчина молчит и лишь дышит более часто. Стоя на карачках, она медленно поглощает его – тёплого и желанного, – стараясь не давиться, но периодически всё же отстраняется, прижимая ко рту ладонь.
– Это нормально, – говорит мужчина. – Просто продолжайте. Даже если заденете зубами – не надо извиняться. Просто. Продолжайте.
Она закрывает глаза и продолжает, погружая его в себя всё глубже и глубже. И ещё. Ощущения незнакомые: дыхание перекрывается, но паники нет, ведь всё под контролем. Она замирает, ощущая его внутри, – полное слияние, да ещё в таком месте, таким образом…
– Леди, не забывайте дышать, – говорит мужчина, наблюдая за ней с высоты подушки.
Глядя исподлобья, она медленно поднимается, делает демонстративно глубокий вдох и погружает его в себя до самого основания. Нос упирается в курчавые волоски, пахнущие сладким мускусом, и она упруго сглатывает, сжимая его горлом. Мужчина, всё это время такой безучастный, громко вздыхает:
– О, д-д-да!
Внутри неё разливается нежная теплота за это «да», и нарастает томительное возбуждение, – она усаживается верхом на его бедро, нетерпеливо трётся мокрой собой. Слюна сочится, смачивает обильно пальцы, и Соня изящно двигает головой, изменяя то ритм, то глубину, вызывая в момент разъединения чмокающие звуки. Время от времени она отрывается, дышит, – словно ныряльщик перед очередным погружением, – и затем продолжает.
Взгляд мужчины расфокусирован, – он полностью в её власти! Она вновь забирает его в себя – так глубоко, что упирается подбородком в мягкую, бархатистую кожу; нежно лижет её, – мужчина стонет и шумно вздыхает в ответ.
Воздуха снова нет, и Соня приподнимает голову, но тут мужчина, схватив за волосы, насильно возвращает её обратно – глубже некуда – и крепко удерживает. Она давится, едва не смыкает зубы, пихается, пытаясь отстраниться, – никак.
И ему очевидно нравится видеть, как она испуганным зайцем трепыхается в силках его руки, как мычит и по-идиотски шлёпает ладонями, и как, теряя волосы, выворачивается.
Пыхтящую, паникующую, он подтягивает её к себе за подбородок и, выдержав паузу, пальцем аккуратно стирает с него слюну. Смотрит разочарованно. Затем резко вскакивает, переворачивает Соню на четвереньки, натягивает презерватив и берёт её сзади, – вцепившись в бёдра, с глухим рычанием, ритмично насаживая на себя, – а она кричит его имя и стонет, стонет и снова кричит, и снова кричит и стонет.
…В магазине мягко горит свет. Мужчина берёт фрукты, авокадо, кокосовые конфеты и любимые Сонины сырки.
Конфеты он покупает регулярно, по десять в день, и то, как методично потом их ест, напоминает принятие дозы, когда организм уже привык, – привык настолько, что абсолютно не реагирует радостью. Без них он становится тревожным, томится, а затем, сдёрнув с вешалки куртку и одевая её на ходу, целенаправленно идёт в супермаркет, к полке с кондитеркой. Он начинает есть их сразу, едва отойдя от кассы, и возвращается домой с растерзанным, опустошённым пакетом и карманами, набитыми фантиками.
Это не голод, а некий способ заедать тревогу, которая ежедневно зарождается в нём, в недрах памяти, на руинах материнской любви, в жалкой попытке заместить её чем-то доступным. Это давно уже превратилось в потребность, олицетворяющую и безопасность, и сон, и желание жить, – интимную, как кормление грудью. Конфетами он будто заполняет свою детскую бездонную пустоту, рождённую в одиночестве и дефиците тактильного тепла. Соня даже не просит себе ни одной, – настолько выверена его доза.
Непривлекательная внешне девушка, сидящая на кассе – худая, с осунувшимся лицом, безобразно отросшей чёлкой и безжизненными глазами – берёт груши, взвешивает их и пробивает. Кладёт в корзину. Берёт кулёк с конфетами, взвешивает, пробивает. Кладёт в корзину. Авокадо. Пробивает. Кладёт в корзину. Берёт пакет с сырками. И тут мужчина, наклонившись, задушевно произносит:
– Смена же скоро закончится, верно?
Сырки зависают в воздухе. Девушка вздрагивает и поднимает глаза: мужчина напротив неё улыбается. Заторможено она пробивает сырки, отдаёт пакет – из рук в руки, – и в её глазах загорается чистейшая благодарность, подчёркнутая блеском от выступивших слёз.
– Да, – кивает она, расплываясь в трогательной улыбке. – Да.
Их общение так трогательно, что Соня отстраняется, поражённая увиденным: с этой девушкой – страшной, как ядерная война – он мил и добр. А что остаётся ей?
Сейчас, через эту замученную кассиршу он черпает и благодарность, и силу, и на глазах у Сони тоже выступают слёзы, только горькие, – это слёзы её лютой ревности, очевидной никчёмности и безжалостно низкой самооценки. В это время происходит ещё более адское: мужчина запускает руку в пакет с конфетами, достаёт оттуда одну и протягивает её кассирше.
Соня пятится, в надежде не испортить этот его, интимный жест. Девушка расплывается в оскале, обнажая частокол кривых зубов. Бережно берёт конфету. Кивает.
«Самой, что ли, не взять себе конфет? – злится Соня. – По пути к туалету, хотя бы!»
Будет теперь каждый день своей убогой жизни разглаживать фантик ладошками, любоваться на него перед сном, – очевидно же, что она не избалована мужским вниманием. И эта её уродливость, и мучительное истощение… Да это ещё хуже, чем сучка из пиццерии!
Вот они уже общаются, смеются… За ним в очереди – никого, и смена же скоро закончится, верно? Соня отступает назад, пятится и, незамеченная, не остановленная, вываливается спиной на улицу, в сумеречную прохладу.
…Он находит её на лестничной клетке пожарного выхода – заплаканную, целую вечность просидевшую на бетонных ступенях. Она трёт покрасневшие от слёз щёки и расчёсывает до крови плечи и сгибы локтей – там, где под кожей синеют, пульсируя, жилки вен.
Вывернутая наизнанку, ставшая сплошным ожиданием, всё это время она неотрывно слушала чужие шаги и пыталась угадать, на какой этаж поднимается лифт. Все жильцы, как назло, разом решили вернуться домой, дёргая её за оголённые нервы, – будто издеваясь, насмехаясь над её собачьей преданностью и способностью ждать.
Она горячо обнимает мужчину за ноги, порывисто встаёт и влепляется в тело, пахнущее имбирём, улицей и прохладной ночью, – в его карманах сминаются с шуршанием фантики. Он держит в руке тяжёлый пакет с продуктами, тогда как другая спрятана за спиной.
– Я так рада тебя ви-и-идеть! – разрыдавшись, Соня стискивает его, обнимает.
– Погодите-ка, леди, – он плавно отстраняется и, словно фокусник, добывает из-за спины розовый воздушный шарик – наполненный гелием, рвущийся ввысь. На нём нарисована смешная мордашка котёнка, под которой написано: «Hello, Kitty»22, и от хвостика тянется золотистая ленточка.
– Держите. Это Вам.
Соня, глупо улыбаясь, берёт его. Прижимает к груди. Он не забыл про неё, не забыл!
Они заходят в квартиру, раздеваются. Мужчина достаёт из кармана нож и с грохотом кладёт его на верхнюю полку стеллажа. Ставит туда же пакет с продуктами. Включает свет. Соня ластится к нему, тычется по-телячьи лбом, нюхает ладони.
– Подождите, – он отодвигает её, и Соня замечает, что рука у него – там где костяшки – разодрана.
– У тебя кровь!
– Да… – он сжимает и разжимает пальцы.
Она не спрашивает, откуда. Просто выпускает шарик, – освобождённый, он взлетает, тыкается в потолок, – и бежит в ванную.
– У меня есть пластырь! – кричит она оттуда, суетливо вытряхивая из косметички всё её содержимое.
– Не надо, – отчётливо произносит мужчина.
– Тут полно пластыря!
Вот один из них распакован, отклеена защитная бумажка, и она, спотыкаясь, бежит назад, держа его пальцами за кончики.
– Не надо! – решительно говорит мужчина.
Она застывает, словно врезавшись в стену. Растерянно смотрит то на рану, то на пластырь и затем, часто моргая, приклеивает его мужчине на плечо.
Дальше происходит ужасное. Резким движением он срывает пластырь и израненным голосом орёт:
– Ну почему-у-у? Говно-о! Везде-е-е всё равно говно-о-о! – и бьёт окровавленной рукой по стоящему сбоку стеллажу.
С первым же ударом верхняя полка перекашивается, и на пол обрушивается всё: телефон, нож, вазочка с визитками; стопками летят бумаги; из пакета вываливаются грудой сырки и груши. Сверху обречённо плюхается авокадо.
– Я хотела помочь, – лепечет Соня, всем телом ощущая вибрации наэлектризованного, рвущегося в клочья воздуха.
– Я СКАЗАЛ: «НЕ НАДО»! – снова и снова он бьёт по полке, и та обрушивается, проламывая всё, что ниже.
Фотоаппарат, объективы, кошелёк, книги, диски, тарелка с ключами, – всё летит вниз, скатываясь к Сониным ногам; стекло бьётся, предметы стукаются и крошатся друг о друга, подминая какие-то файлики, документы. С хрустом из полок выворачиваются крепления, бежевый ламинат трещит, покрытие лопается, отрываясь пластинами и обнажая дспэшное нутро.
Соня зажимает руками рот. По её босым ногам шёлковой лентой пробегает кошачий хвост, и в голове звучит гнусавый голос:
– Валим отсюда, детка. Он психопат!
Она вздрагивает, смотрит вниз, но видит только мешанину из предметов и развороченных полок.
Медвежий рык разрывает пространство на части:
– Психо-о-олог говорил: выража-а-ай эмоции! – сжимая пальцами одной руки узкую полоску пластыря, мужчина снова и снова бьёт окровавленной другой по полкам, и те выламываются с мясом, крошатся в хлам.
Третья полка. И, наконец, нижняя – четвёртая. Боковые части складываются уродливым домиком. Он отрывает одну и переламывает её об косяк. Острые щепки летят по сторонам, и одна, просвистев мимо, остро царапает Соне щёку.
Поверх беспорядочной груды из наваленных вещей, кусков ламината и обломков, вишенкой на тортик плюхается злополучный пластырь. Мужчина поднимает тяжёлый взгляд на Соню. Минуту они молча стоят по разные стороны кучи, над которой свисает, плавно покачиваясь, золотистая ленточка от улетевшего к потолку шарика.
Зловещая тишина сменяется неестественным шелестом, – Соня с удивлением понимает, что этот звук вызван оседающими на пол невесомыми пылинками. Шелест сменяется потрескиванием и стуком, будто на ламинат сыплют горстями свинцовую дробь, а затем усиливается до грохота сотрясаемых в мешке кастрюль и сковородок.
Соня, заколдованная какофонией, стоит истуканом.
Мужчина перешагивает через обломки, грубо берёт её за руку – при этом громкие звуки резко обрываются – и тащит в спальню. Ошарашенная, она семенит за ним.
Глава 13
Кто сражается с чудовищами, тому следует остерегаться, чтобы самому при этом не стать чудовищем. И если ты долго смотришь в бездну, то бездна тоже смотрит в тебя (Фридрих Ницше).
Грета отрывается от дневника.
Детские воспоминания заполоняют голову: как мама добывала ей чужие поношенные вещи и попутно они же служили подарками на будущие дни рождения. Идиотские платья с розовыми оборками. Отвратительные фиолетовые колготки. Туфли, болтающиеся на ноге. Её мнения никто не спрашивал – носи, что дают.
– Дура ты, «леди», – бурчит Грета, комментируя прочитанное. – Ну, сказал же: «Не надо», могла бы и услышать. А он, вона… только полку разломал. А мог бы и…
Её мужик приложил бы об стену вовсе не стеллаж. Как напьётся – так попробуй только ослушайся. Или удавит, или лицо расквасит, а ты ходи потом неделю в синяках.
Грета жамкает утиными губами и снова утыкается в тетрадь. Там пишется о страшной внутренней пустоте, и затем повествование идёт от третьего лица, из роли наблюдателя или кого-то, кто Соней уже не является:
«…С этого дня она больше не рискует делать ничего, не подумав о последствиях, и это рождает внутри чудовищное напряжение, из-за которого не расслабиться. Ей страшно говорить, страшно смеяться, – ей становится вообще всё страшно. Но она не уезжает. Она хочет быть с ним, – таким сильным, превосходящим. Она хочет быть его личной женщиной. Её самой больше нет.
…Кожа – это ограничение, которое изолирует и обрекает на одиночество, словно стенка корабля, отделяющая космонавта от безучастного космоса. Вот он летит неизвестно куда, забытый всеми, и не смеётся уже, не живёт – потому что один, одинок. Зачем ему?
…Ей кажется, что внутри неё течёт жидкий овсяный кисель, а вовсе уже не…» И далее с нажимом, от которого бумага местами прорезалась, написано: «КРОВЬ». На полях стоит бурый отпечаток кошачьей лапы, и при ближайшем рассмотрении становится очевидно, что сделан он кровью.
Мужчина спит, а Соня нет: мысль о том, что он с кем-то подрался, не даёт ей покоя. Может, до шарика кто докопался, съязвил… Глубоко заполночь, промучавшись от бессонницы, она выскальзывает из-под одеяла и в темноте прихожей откапывает из наваленной кучи нож. Берёт его – увесистый, тот удобно ложится в ладонь. Она нажимает на кнопку и вздрагивает, – с лаконичным щелчком лезвие выскакивает наружу.
Серебристый диск луны заглядывает в кухонное – без занавесок – окно и мутно освещает коридор. Соня шевелит ножом, и лезвие в полумраке бликует. Крови нет. Никаких следов. Это успокаивает: значит, просто кулаком кому-то втемяшил. Или в стену дал, а не драка вовсе.
Блеск металла в ночи завораживает. Соня дотрагивается до кончика лезвия, ойкает, и этим будто активирует невидимый механизм: дверь в ванную комнату с ужасающим скрипом медленно отворяется настежь. В проёме зияет мрачный подвал с чёрными от плесени стенами, из глубины которого веет сыростью и прохладой. Туманная дымка стелется у самого пола, холодит босые ноги.
Соню накрывает необъяснимый озноб с ощущением стойкого дежавю23. Она делает шаг, и другой, и словно заворожённая безропотно следует за этим воспоминанием, ступая по лунной дорожке, подгоняемая собственной тенью, – прямиком в темноту подвала.
Там, внутри, она поворачивает руку запястьем кверху и прижимает подбородок к плечу, как виртуозный скрипач, который взялся за скрипку, чтобы исполнить свою одинокую партию. Изящно отставив локоть, она ставит лезвие ножа туда, где пульсируют тонкие вены – и, изображая смычок, ведёт им по коже: лёгкое покалывание… Он действительно острый… В этом доме ножи такие… Скрипка тоскливо плачет. Наморщенный лоб покрывается бисером мелких капель. Глаза закрыты в переживании проникновенной боли.
Музыка приходит из ниоткуда, переливается нотами, с изысканным совершенством течёт из полуоткрытых уст.
– Это Canzonetta Andante24, детка, – звучит в голове поучительным тоном. И, со вздохом: – Какая пошлость – резать себя под классику! Мой прадед за такое поотрывал бы уши!
«Тело. Уязвимое тело. Вот над чем можно иметь контроль. Управлять страданием, делать его конкретным, физически ощутимым…»
Чарующий, скрипичный тембр растёт, и на верхней ноте она делает глубокий надрез. Жгучая боль заглушает всё. Сердце рвётся из рёберной клетки наружу. Мелодия льётся так чисто, с певучими переливами, точно горная живая река.
Теперь – реприза25.
Будто в трансе Соня повторяет движение чуть выше и медленнее. По лбу ручейками стекает пот, щиплет глаза. Тёплые капли крови из ранок сливаются к локтю и, словно жидкое варенье, просочившееся сквозь рыхлую булку, срываются в ванну, отдаваясь коротким эхом внизу, – всё это Соня, стоящая в темноте, слышит и остро чувствует кожей.
«Боль – это про жизнь. Пока чувствуешь боль – живёшь. Делать с телом, что хочется – в этом и есть свобода».
Солёный вкус будоражит, пьянит. Изогнувшись, она лижет порезы и снова изящно наставляет «смычок» на «струны».
В ванной резко вспыхивает свет, и Соня, вскрикнув и широко взмахнув ножом, подпрыгивает, выставив его ровно перед собой. На мокром лбу – прилипшие прядки волос. Взгляд безумный, окровавленный рот перекошен.
Это мужчина.
– Леди? Тихо, тихо, леди, – хрипло говорит он, осторожно приближаясь. – Отдайте это мне.
Захлёбываясь воздухом, она непонимающе пялится на опасную выкидуху: судорожно сжатые пальцы смыкаются на рукоятке и, частично, лезвии.
Мужчина берёт её за запястье, давит на сухожилия и забирает нож, у острого края которого, точно на губах у хищника, алеет полоской кровь. Соня горбится, уводит за спину руки, но мужчина, подойдя вплотную, крепко хватает её за локоть и выворачивает: раны открываются во всей красе. Желваки на скулах гуляют, от взгляда хочется провалиться сквозь землю, – Соня скукоживается, внезапно делаясь маленькой, словно ломтик сушёного яблока, затерявшийся в шкафу между баночками со специями. Только бы не ударил…
Мужчина рывком отпускает её, исчезает в комнате и, нарушая сонливость ночи, грохочет там содержимым шкафчика, – металлический лязг сопровождается шелестом целлофана и тяжёлым топотом ног. Инструменты, нитки, бактерицидные салфетки, – всё это мужчина складирует на кухне и туда же остервенело выволакивает за шею Соню, с ходу ухнув её в кресло. Ослепительно, точно в операционной, вспыхивает свет. В нос ударяет запах спирта.
– Выпороть бы Вас! – цедит мужчина сквозь зубы.
– Я… больше не буду, – виновато, по-детски супится Соня.
Он затягивает ей плечо широкой резиновой лентой, которая зажёвывает кожу, и Соня закусывает губу. Кровь из открытых ран кривыми дорожками бежит на стол. Ещё один жгут – у запястья. Кровотечение прекращается. Мужчина плескает себе спиртом на руки, на инструменты и Соне на раны, – та дёргается и взвизгивает. Оставаясь невозмутимым, он открывает пачку с нитками, – защитная плёнка, фольга, – и вытаскивает длинную нить, приплавленную к С-образной игле, которую и берёт зажимом, – всё это делается молча и профессионально, точно не в первый раз. Сосредоточенно шьёт.
Кривая игла прокалывает кожу, протискивается через плоть и появляется кончиком с другой стороны разреза. Вслед за вылезающей ниткой тянется кожа, и безвольная рука движется следом. Соня не смотрит, – по её горящим щекам струятся слёзы. Щёлканье ножниц. И ещё. Ещё.
Закончив, мужчина снимает жгуты, оттирает салфетками кровь, заматывает руку бинтом и отводит Соню в спальню.
– Давайте спать, леди, – устало бормочет он.
Она подбирается к нему под бок и сворачивается рогаликом, словно бездомный, замерзающий в подворотне щенок.
«Нитки. Под ними чешется, и я их скребу через бинт. Один шов там лежит нахлёстом, и это какой-то АДИЩЕ (обведено). Жутко, жутко зудит. Я вся в нитках, похожа на порождение Франкенштейна26.
…Сегодня проснулась с разлохмаченной в хлам повязкой. Наклеила сверху скотч. Тру через него.
…Сегодня две недели как, и Он вытащил мне все нитки, – одну за другой. СЧАСТЬЕ.
…Сегодня ему позвонила мать. Разговор был мучительным, он нажал на отбой и швырнул телефон в подушки. Сказал с отвращением: «Это похоже на изнасилование».
Я попросила его рассказать о ней. «А что про мать? Ну, родила. Бросила». Она не кормила его грудью! Наверное, рыдала, узнав о беременности. Врач отговорил её делать аборт, чтобы не навредить здоровью, и несколько долгих месяцев она носила его, страдая от токсикоза и люто возненавидев. Будучи крупным, во время мучительных родов он порвал её, став источником такой ощутимой физической боли, и она с лёгкостью отказалась от него, – отказалась даже кормить. А теперь вот звонит».
Мама. Тёплая, мягкая мама. Молочный запах. Нежные руки. Это и есть – хорошо. Всё вот так просто, да.
Ребёнок припадает пухлыми губками к её груди, хватается пальчиками, соединяется с ней и втягивает живительную силу молока – этой жидкой религии. С блаженством на личике он сопит, ритмично и напористо всасывая в себя квинтэссенцию жизни под умиротворяющий стук сердца, которое бьётся так близко, под самым ухом. Молоко приливает к маминой груди, вызывая томление, и малыш избавляет от этого: бисер пота на лобике, мокрый потемневший завиток волос на затылке, пахнущий карамелью, блаженно закрытые глазки, причмокивание и то, как он расслабленно засыпает, – тут и сакральная чувственность, и интимная нежность, одна на двоих.
А без тёплой и сытной мамы ребёнок – уязвимый, беспомощный – попадает в мир, состоящий из холода, голода, боли. Хоть закричись, – никто не услышит. Мир становится злым.
Конфетки зато безотказны. Для брошенного малыша, лишённого ощущения «хорошо», они – как анестезия.
– Иди ко мне, – Соня, блестя глазами, берёт свою грудку в ладонь и придвигается ближе.
– Леди, Вы это серьёзно?
Она быстро-быстро кивает, лишь бы не разрыдаться.
– Ладно.
Мужчина соглашается, ложится и приникает к ней.
Так они и лежат. Он просто держит сосок во рту, не понимая того, что прописано в родовой памяти у каждого существа на самом глубинном уровне, – уровне врождённых рефлексов.
Она гладит его по голове дрожащими пальцами. От пронзительной материнской жалости щемит сердце, и ей становится понятно, почему он чурается прикосновений, не целуется и совсем не умеет плакать.
– Я люблю тебя, малыш, – шепчет она. – Так люблю.
…Всю ночь за окном сверкают молнии, хлещет дождь, – в форточку дует, и Соня отчаянно мёрзнет. Она лежит на матрасе, вжавшись в мужчину и закутавшись в два одеяла, но это не помогает.
Температура подскакивает ночью. На спине деревенеет мышца, передавая пламенный привет из едва подзабытого прошлого, – любое мало-мальское движение сопровождается пронзительной болью.
Голова будто набита стекловатой, уши заложены, лихорадка рождает галлюцинации: неподъёмный булыжник, лежащий на хрупком теле, распухает, вдавливая его через скомканные простыни в мягкий, словно податливый чернозём, матрас. Сквозь мрак и гудящий тоннель Соню вышвыривает к облакам, по которым ходят люди и грустные ангелы. На её глазах люди срываются с края и с криком падают в бездну.
Ледяная повязка ложится на лоб, вырывая Соню из облаков. Она кладёт руку поверх ускользающих пальцев мужчины и тяжело открывает глаза, – непослушные веки слипаются.
– Воды? – спрашивает тот.
– Да, – севшим голосом отвечает она.
Он приносит в гранёном стакане воду – такую желанную, такую вкусную. Подносит к её губам, придерживает под голову, – жидкость обжигает холодом пищевод, проливается мимо. Треть, и она в изнеможении откидывается на подушку. Всё здесь так призрачно, зыбко: искажая пространство, словно в выжженной белой пустыне вибрирует воздух; узоры на обоях обращаются в вереницу верблюдов, и вот уже движется караван, качаются нагруженные тюками горбы, шагают и шагают голенастые ноги…
День катится солнечным яблоком вниз, и золотой квадрат на стене – отпечаток окна – тускнеет, гаснет. Шёлковой мантией на город опускается ночь. А с утра начинается горькая рвота. Соня пьёт и тут же теряет воду. Снова пьёт и снова теряет. В фокусе – плоское дно голубого тазика, за краями которого всё расплывается в тумане гулкого головокружения.
– Холодно… холодно…
Ещё одно одеяло поверх взопревшего, но тепла не приходит. Она забирается с головой в пододеяловую пещеру и дышит, пьянея от тяжёлого воздуха.
К обеду губы и нос покрываются крупными волдырями. Всклокоченная, опухшая, поминутно блюющая, с изуродованным лицом Соня лежит на матрасе и стонет. На горячечный лоб вновь ложится мокрое полотенце – холодное, словно льды Антарктиды.
Галлюцинации сменяют одна другую. Нечто весомое наступает на грудь и укладывается сверху, пожамкав когтями пододеяльник.
Соня приоткрывает глаза и обнаруживает лежащую баранкой чёрную кошку – судя по волосатой спине. Кошка громко мурлычет, сродни трактору на холостом ходу. Её хвост самозабвенно дирижирует, добавляя происходящему идиотского антуражу. Соня лежит неподвижно, боясь спугнуть столь творческую галлюцинацию: не булыжник – уже и ладно.
Мурчание сменяется знакомой мелодией, напеваемой женским голосом с точным попаданием в ноты.
«Canzonetta Andante», – вспоминает название Соня.
– Да, детка, – прерывается кошка, не поворачивая головы. – Музыка исцеляет, – и она выводит руланды дальше – чистейшим, чудеснейшим образом, с чувственными переливами.
«Ты читаешь мысли, да?» – успевает риторически подумать Соня прежде, чем снова провалиться в небытие.
Когда она возвращается, кошки нет.
Рядом сидит мужчина – дует на плоскую чашку с отваром из мяты и чабреца. На полу в миске замочено полотенце. На подушке лежат таблетки. Два раза в день. Три раза в день. Приём по часам.
Его забота логична и последовательна, без эмоций или сентиментальности, – только конкретные действия, будто Соня – это любимая вещь, которая вот сломалась.
Под конец недели начинается рыхлый кашель.
– Го27 на кухню, – зовёт мужчина.
Он подбирается руками под невесомое Сонино тело и переносит его с одеялами на диван.
– Сейчас подогрею кирпич.
Кирпич… Чего только нет в этом доме!
Мужчина включает духовку, садится подле Сони, и она, ухватив его за руку, вжимается в шероховатую ладонь пунцовой щекой. От пальцев пахнет то ли молочным щенком, то ли нугой, а в воздухе – баней, и вениками, и нагретым ракушечным пляжем. Целая минута блаженства – пока таймер мерно жужжит и тикает – выпадает Соне для дегустации.
Дзынь! Время вышло. Мужчина отнимает руку, идёт к духовке, берёт щипцы. Кирпич перемещается в центр расстеленного на полу одеяла. Закутанный, пышущий жаром кулёк перетекает к Соне, и она сворачивается вокруг него гусеничкой. Мужчина ложится сзади, приобнимает, и ей сразу становится так уютно, будто бы это и не диван вовсе, а деревенская печка в доме. Изредка постукивая, остывает духовка. И дышится так легко, и пылинки висят в белом от солнечных лучиков свете, и маленькой девочке Соне так хочется верить в то, что это продлится вечно, и что счастье – это просто тёплый кирпич и Бог, обнимающий её со спины.
Соня с полотенцем на шее неспешно топает к морю. Она минует скамейки, занятые отдыхающими, и останавливается возле приземистого дерева с чешуйчатой, красной корой и поникшими, шипастыми ветками, густо покрытыми ланцетовидными листьями.
– Дочуш, персиков не надо? – простодушно обращается к ней сгорбленная старушка в изумрудно-зелёном платье, поверх которого надет белый передник.
Голос кажется очень знакомым.
В тени ветвей, на табуретке, застеленной вафельным полотенцем с вышитыми понизу красными драконами разложены неприметные местные персики – разнокалиберные, мятые, отдельные с дырочками от червяков, – всего около десятка. На загорелом лице бабушки просвечивают выцветшие узоры – татуировки. Глиняные бусы свисают до пояса, на руках браслеты – множество, разных. Голова повязана платком. И взгляд такой проницательный, и едва заметная улыбка… Будто хочет сказать что-то важное, да не знает, какими словами. Будто и не персики продаёт, а глубинные знания какие-то. Где же они встречались?
Соня неспешно подходит, берёт бархатный персик и подносит его к лицу, – тот упоительно пахнет летом.
– Попробуй! – произносит бабушка, вытаскивая из кармана передника маленький ножик и собираясь отрезать от персика дольку.
– Не надо. Я так возьму, – говорит Соня. – Видно же, что вкусные. Все и возьму, – и она с улыбкой вытаскивает деньги.
Скрюченными от артрита руками с извилистыми, похожими на червяков венами и узловатыми суставами пальцев бабушка неторопливо выуживает всё из того же кармана маленький пакетик и старательно укладывает туда плоды. Протягивает Соне:
– Кушай на здоровье! Не надо денег.
– Как это: не надо?
– Тебе они самой пригодятся. Есть вещи, которые не требуют выкупа, – отвечает бабушка. – Например, свобода.
– Спасибо, но… – Соня забирает пакет и, случайно коснувшись её руки, вздрагивает.
Бабушка неторопливо собирается – берёт палку, прислонённую к дереву, снимает с табурета полотенце. Набалдашник у палки особенный – в виде оскаленной морды дракона.
Соня погружает лицо в пакет: это те самые персики, которые падают с ветки, стоит только дотронуться. Мягкие, они не подлежат транспортировке – только садись и ешь их. И лучше с видом на море. Она разворачивается, чтобы уже пойти, но не успевает сделать и шагу, как слышит:
– Море – оно исцеляет.
Соня порывисто оборачивается, – бабушка подхватывает свободной рукой табурет, и под ним обнаруживается маленькая белая собачка с чёрными пятнами – сонная от летнего зноя. Это же та самая парочка! Тогда, у магазина! И балахон! И персики! Соня зажмуривается, открывает глаза и… не видит под деревом никого.
Солнце печёт в затылок. Она стоит и только моргает, моргает.
– Надо будет шляпу себе купить… Большую, соломенную… – нерешительно говорит наконец Соня, в глубокой задумчивости натягивая на голову полотенце.
Наверху пологого склона дорога сужается до тропинки, переваливает через хребет и лентой уходит в гору. На фоне голубого неба парит одинокая чайка, а на спине холма открывается вид на бескрайнее море, глубинную бирюзу которого с лёгкостью пронизывают остроконечные солнечные лучи.
«Этот магнетически притягательный цвет, которому невозможно дать ни оценки, ни характеристики, вызывает во мне дичайший, как сказала бы Айрис, frisson28. Цвет, звучащий, как вечность и зовущий меня домой».
Волны лениво набегают, играются бликами. Пространство оглушает объёмом. Насладившись до одурения видом, Соня спускается по деревянной лестнице, а затем идёт вдоль берега, пока толпа людей с зонтиками не начинает редеть. В конце концов она доходит до пустынного края пляжа. Сзади подступает гора, – с неё, судя по проторенным дорожкам между скалами, весной сходят бурлящие жижей камнепады, которые протаранивают путь, сметая всё на своём пути. Отличное место для захода. То, что надо.
Море нетерпеливо плещется, взволнованно мотает туда-сюда водоросли и зовёт обниматься. Оттягивая удовольствие, Соня расстилает на берегу полотенце, садится на него и, упоительно жмурясь, один за другим съедает персики, оставив только два объетых огрызка там, где обнаруживаются червяки.
Лицо и руки до локтей покрываются липким соком.
Не в силах больше терпеть, она скидывает сарафан и по дорожке между подводными камнями, покрытыми проволочными тёмно-зелёными водорослями, устремляется в воду. Море обнимает так радостно, словно тоже соскучилось, целуя всё её тело разом.
Соня ложится на живот и тюленит. У берега с похрустыванием катается гравий. Ветер треплет просоленные волосы, закручивая их в дредастые косички, которые потом будет не расчесать, да и не надо.
И воздух пахнет восторженным счастьем, и журкают волны, и серебряные блики от солнца бегут по воде.
– Вот я и дома, – шепчет Соня. – Дома.
Глава 14
На мужчину нельзя повышать голос. Он должен бояться взгляда.
Соня стоит у окна. Дождик чиркает мокрые штрих-коды, и она смотрит, как город погружается в сумрак. Фонари – один за другим – загораются робким оранжевым. Она закрывает глаза, прислоняется лбом к стеклу и впадает в оцепенение, совершенно не подозревая, каким чудовищным происшествием закончится этот вечер.
Вот слышится скрип половицы, шаги, – это за ней. Подойдя вплотную, мужчина берёт её за запястье и ведёт – молча, уверенно – в спальню.
«Руки. Если и ревновать, то начинать надо с них. Это настоящие мужские руки, с магистралями мощных вен и рельефными буграми мышц. Руки, которые могут как ласкать, так и бить. Когда он лупит медведя, они перекатываются под кожей, и чёрный удав на плече танцует, – страшное зрелище. У него большие пальцы и грубые ладони, с лиловыми, будто врезанными линиями жизни. Они пахнут порохом и хлебом. Один взгляд – и я забываю дышать».
Раздеваются они одновременно: она снимает платье, он – брюки и футболку, – всё летит на пол. Никаких прелюдий. Он кидает её спиной на матрас, опять запоздало охнув, и затем, навалившись сверху, грубо берёт.
– А-а-а, – она теряет контроль над голосом и над собой, давит ногтями ему в плечо, и он аккуратно отцепляет её пальцы, давая понять, что так делать не надо.
И продолжает.
Её окунает в тёплую негу, в розовые оттенки. Ещё пара движений, и в голове взрывается всплесками солнце, бушует штормящее море, плюётся лавой кровожадный вулкан. У мужчины даже дыхание не сбилось, а Соня поёт по слогам его имя, с воплями:
– Да-а-а! О боже, да! Да-а! Ты тако-о-о-ой! Тако-о-о-о-ой!
Она плачет, и смеётся, и бьётся затылком в стену. Мужчина рывком уволакивает её на подушки, и она вжимается в него вся, задыхаясь от запаха пота, и в низу живота всё отчаянно, алчно стискивает его, обнимает.
Механистично и ровно мужчина продолжает.
Соне видится золотистый поток, щедро бьющий из него там, внизу, – полноводной, искрящейся рекой он вливается ей в живот и заполняет собой всё тело. Она купается в этой субстанции, заливаясь слезами, раскидав руки и ноги, и тут же отдаёт это блаженство обратно, нежным фонтаном изливая его из сердца. Ощутимый почти визуально, светящийся в воздухе круг замыкается и, пройдя сквозь мужчину, вновь возвращается к ней.
Он переворачивает её, входит сзади, и она, подложив под себя ладонь, ощущает его толчки, – всхлипывает, втискивается в порванную подушку носом, ноет. Удовольствие кажется вечным, и она всё кричит и кричит, а он продолжает и продолжает.
Волны грохочут, пенятся верхушки гребней, пузырится плотная вода. Наигравшись, море выносит её обмякшее тело на песчаный берег и оставляет. Но спустя лишь минуту Соня лениво открывает глаза и шепчет:
– Прости.
– За что? – безучастно спрашивает мужчина, оторвавшись от созерцания потолка.
– Я… хочу тебя снова, – она перекатывается на спину и впервые за несколько дней принимается заливисто хохотать.
Щекотный, колокольчатый смех перерастает в больные всхлипы, и в этом припадке она никак не может остановиться, заражаясь от собственных, издаваемый ею звуков. Дикий хохот длится пугающе долго, и мужчина заметно напрягается. Он так серьёзен и озабочен на этом её истерическом фоне, что она смеётся ещё громче, ещё ненормальнее, захлёбываясь и тонко хрюкая, когда в лёгких кончается воздух. Три секунды одышки – и снова следует всхлип, и новый приступ, сгибающий её пополам, – она катается по матрасу, выпуская наружу остатки дебильных звуков. Мужчина ждёт.
Наконец Соня выдыхается и, исчерпавшись, глохнет.
– Поцелуешь? – ластится она к нему.
Он настороженно уворачивается, и она злится. Весёлость перерождается в нечто иное, жадное. С ловкостью хищника она бросается на него и обнимает – руками и ногами.
– Прекратите, – он расцепляет её пальцы, отодвигается.
Откинувшись на подушки, Соня вжимает кулаки в мокрый от пота живот, пытаясь угомонить щекотливую истому, которая живо пульсирует там, внутри.
«… вобрать, потерять свою оболочку, слиться с ним в единое целое. Туго связать верёвками и изнасиловать. Зацеловать взасос, высосать, впиться зубами, прокусывая губы. Сожрать с потрохами, выпить до дна, вцепиться ногтями в плоть. Обладать им. Почему он не понимает, что должен быть только моим? Это же очевидно!
Меня накрыло. Ничего не помню».
Неведомая сила расширяется душным облаком. Тело колотит. Кожа нестерпимо зудит, и Соня скребёт себя, ёжась так, что острые лопатки гуляют ходуном, точно поршни. Желание обладать… Желание убивать…
– Иди ко мне, мой мальчик, мой малыш-ш-ш.
Стиснув до скрипа зубы, она приподнимается на руках… глядя в упор, исподлобья… с желанием укротить и присвоить, удовлетворить свою похоть, заполнить свой бездонный дырявый сосуд.
Стальные глаза чернеют, круглые зрачки сужаются до иголок, пухлые губы, обрамляющие полуоткрытый рот, дрожат. Шаг… Мужчина отодвигается, кутаясь в одеяло. Шаг…
– Ты мой, – сухое шипение раздаётся из осипшего горла.
– Леди?
Шаг… Мужчина задевает напольную лампу, и та чуть не падает. Шаг… и он спиной упирается в угол.
– Мне нужна твоя кровь, твоя плоть… весь ты, – голос у Сони потрескивает, и желваки играют на скулах распухающего лица.
Спина бугрится, покрывается краснеющей чешуёй; длинными гребнями вдоль хребта проступают отростки позвонков. Тонкие руки трансформируются в мускулистые лапы, лицо обращается в широченную морду ящера, изо рта которого, растянутого в плотоядной улыбке, выплёвывается и забирается обратно влажный, раздвоенный на конце лиловый язык. Глаза горят янтарём, зрачки то сжимаются до узких полосок, то расширяются, играясь и примеряясь к жертве, чтобы употребить её смачно, деликатесно.
– О, ч-ч-чёрт, – взвизгивает мужчина, продолжая таращиться на возникшее перед ним чудовище.
На её только что бледной, тощей спине сквозь кольчугу из чешуи пробиваются перепончатые крылья с крючьями на концах. Они разворачиваются, словно огненно-красные паруса на двухмачтовой шхуне, и тотчас же компактно укладываются ровными треугольниками. Позади появляется мощный, гребенчатый, но крайне подвижный хвост. Тонкие ноги обращаются в когтистые лапы, несущие туловище Дракона.
– Красный! – едва ворочая языком, произносит мужчина – волосы на его затылке стоят дыбом, ладони становятся липкими. И в голос: – КРАСНЫЙ!
– Да, мальчик мой. Красный, красный, – шипит Соня.
Именно он бликует на глянцевой чешуе, которая омерзительно шуршит при каждом шаге и этим вызывает неподдельный животный ужас. Паркет дрожит и, истерично моргая, дребезжит напольный светильник. Дракон заполняет собой пространство спальни, и его рычащая, безостановочная вибрация перерастает в рёв. Лампа падает, попадает под лапу, давится и гаснет. В полумраке комнаты вспыхивают флуоресцирующие глаза и тут же багровеют, наливаясь кровью.
«Впиться в глотку… Вцепиться в хрящи гортани, ломая их, откусывая хрустящую, сочную плоть и разрывая артерии. Кровь… Солёная кровь…»
Шаг! Стены вздрагивают, а по оконному стеклу пробегает кривая трещина. Дракон склоняется над закутанным в одеяло мужчиной и хищно щерится, обдувая его жарким дыханием.
– Стоп, – сдавленно воет тот и на этот раз попадает в точку.
С этим словом в одну секунду с Драконом происходит растождествление: пространство заходится рябью, и он с отвратительным шелестом схлопывается обратно, обратившись в хрупкую Соню, которая в полуобмороке валится на паркет.
Спустя минуту она приходит в себя, садится на пятки и удивлённо осматривается, – в темноте угла мужчина лихорадочно кутается в скомканное одеяло.
– Ты… чего? – ласково спрашивает Соня. – Испугался, что ли? – оборачивается, оглядывает спальню она – никого.
Тот молчит, только крупно трясутся губы. Она наклоняется вперёд, и пряди волос – багрового цвета – скатываются волной по бледным плечам. Изумлённо она поворачивается к окну: под лунным светом волосы действительно отливают кроваво-красным.
Лопатки выкручивает от ноющей боли, будто её только что изощрённо избили ногами. Должно быть, опять продуло, ведь в спальне по-прежнему на ночь открыта форточка и по полу гуляет сквозняк. Но лампа…
– Как… это? – шёпотом произносит Соня, с усилием моргая.
Из носа тёплой струёй прорывается кровь, бежит по подбородку, и Соня, охнув, устремляется в ванную, от головокружения едва не грохнувшись в коридоре.
Все её вопросы остаются без ответа.
Тускло светит в пустое окно луна, отчего трещина в стекле отливает серебристой полоской, и лето обещает быть насыщенным и жестоким одновременно.
Глава 15
Все болезни от нервов и только несколько – от удовольствий.
Соня сидит на унитазе и давит себе на живот кулаками, выжимая скудные капли, – вот уже третье утро начинается так, в туалете и здесь же, скорее всего, опять продолжится день. Внутри режет бритвами, снаружи зудит и, даже когда мочевой пустеет, облегчения не наступает.
Она звонит Айрис. Хрен с ним, с роумингом, когда тут такая печаль-беда. Подруга, как-никак.
– Ирисочка, слушай, – хнычет Соня. – Тут такое дело…
Быстро и в подробностях она объясняет суть.
– Цистит у тебя, – деловито перекрикивает та помехи от сильного ветра. – Половые инфекции проверяли?
На заднем фоне трещит лодочный мотор, шумит беспокойное море и эмоционально ругаются на итальянском:
– Con che tempo? È inutile29!
– Эйнутеле, эйнутеле… Заладили… Ща, погодь, – раздражённо бубнит Ириска. Кричит кому-то: – Silenzio per favore30! – и опять в телефон: – Так что там с анализами?
– Я проверялась. Правда давно. Он бы тоже сказал, – исключает Соня основное.
– Частый секс, да? – в голосе слышится долька удовольствия и изрядная порция зависти.
– Да, – на выдохе сознаётся Соня, оглядывая царящий в спальне и характерный для бурного секса бардак, – не без этого. На прошлой неделе лампу раздавили – не помню, как.
Ириска присвистывает и пытается ненароком уточнить количество актов:
– Если больше двух раз в день…
– Да больше, – подтверждает Соня её догадки, коротко всхлипнув. – У меня никогда и ни с кем так не было!
Кому расскажешь – и не поверят. Куча презиков возле матраса стремительно и ежедневно растёт.
– Поздравляю, – весело кричит Ириска на том конце. – У тебя «Синдром невесты».
– Чего-о-о? – Соня таращит глаза. – Это что такое ещё?
– Это когда секса долго нету, а потом приваливает по самые гланды, – жизнерадостно поясняет подруга. – Классика жанра!
– И что мне с этой классикой делать? – в отчаянии ноет Соня.
– Что, что… – Ириска сейчас является чуть ли не голосом разума, – лечить. К врачу сходи. Мочу сдай. Чо как маленькая?
– Вра-а-ач? – хныкает Соня.
Врачей она боится даже больше, чем телефонных разговоров.
– И ходи в туалет после каждого раза.
Подруга радостно ойкает, – видимо, лодка, штурмующая море, подскакивает на волне.
– После каждого? – в голосе Сони звучит паника, подспудно выдающая количество привалившего счастья. – Мне столько воды не выпить!
Ириска присвистывает и принимается заливисто хохотать.
Отключается.
– Вот же гадость какая. «Синдром невесты», – Соня идёт к чайнику, наливает себе стакан.
Вода здесь настолько чистая, что пьёшь и не напиваешься. Соня делает глоток, и в этот момент звонит телефон, испугав её так, что она закашливается. Ириска.
– Да, алё.
– Слушай, я тут вспомнила один метод от цистита. Только… – мнётся Ириска. – Не знаю, как и сказать.
– Да говори как есть, – торопит Соня, прокашливаясь. – Болит, сил нет.
– Нужно… – Ириска замолкает. Море и треск наполняют эфир.
– Н-н-ну?
– Короче… – делает она ещё одну попытку и опять трагически молчит, так что получается совсем не «короче».
– Что уже? Выйти на улицу голой? – Соня пытается разговорить её. – Придушить голубя? Слопать сырую мышь? Что?
– Три мужика, – отчаянно выдохнув, сдаётся Ириска.
– Что? – Соню разбирает на смех вперемешку с кашлем. – Три? А что не десять? Групповуху, что ли, устроить?
– Да нет…
– Да что ж такое… Роуминг, а ты никак не разродишься.
– Нужно попѝсать в руки трём незнакомцам, – выдаёт наконец подруга стремительным речитативом.
Соня замолкает, думая, что ослышалась, – даже кашель проходит.
– Поссать, что ли? – наконец пытается она уточнить, употребив более грубый термин, и затем, запрокинув голову, заходится в дебильном хихиканьи.
– Да, – коротко отвечает Ириска, оборвав её смех в наивысшей точке. – Я тебя плохо слышу! Здесь телефон почти не берёт!
– Эм… А логика?
– Понимаешь… – подруга враз становится словоохотливой, начиная тараторить: – Я тоже не могла понять. Но есть такой цистит, идиопатический. Типа от стыда. В общем, если антибиотики не помогут – дерзай…
– Ragazza, guarda, delfini31! – слышится возбуждённое в трубке, и связь обрывается.
Соня тупо глядит на экран телефона: на заставке стоит фотография рук мужчины, сделанная случайно, когда он резал на доске авокадо. Руки… Руки…
– Дурдом какой-то… Ну, обоссаться теперь!
Соня берёт леечку и поливает подружкин цветок водой с удобрениями, купленными накануне, – тонкая желтоватая струйка льётся бесшумно, наглядно демонстрируя то, что требуется сделать.
– Когда-нибудь ты зацветёшь, – упрямо твердит Соня.
Щёлкает входная дверь, – это мужчина. Соня оставляет лейку и радостно бежит встречать: как и всегда утыкается носом во впадинку у плеча, вжимается, обнимает. Забирает из рук пакет с продуктами. Мужчина хладнокровен и отстранён больше обычного. После недавнего он стал замкнут и молчалив, так и не объяснив ей, что стало с лампой. Починил её, правда, уже на следующий день, невероятным образом воссоздав из кучи помятых частей.
Соня утаскивает пакет на кухню и разбирает его: сверху ворохом лежат синие фантики, напоминающие про кассиршу, и она запрещает себе думать об этом, запрещает ревновать. Выуживает их, пахнущие кокосовой стружкой, сминает.
…На обед – рис. Соня берёт палочки, ёрзает на стуле. Кладёт их. Кусает губы, покрываясь пунцовым румянцем. Снова берёт. Тыкает и порывисто возит ими по тарелке, будто бы это нож.
– Леди, Вы в порядке? – спрашивает мужчина, бросив взгляд на её измождённое лицо.
– Кажется, у меня… – запинаясь, отвечает она, – цистит.
– Та-а-ак…
– Есть мнение, что нужно… В общем… – и её жалобное повествование смущённо обрывается.
– Что, леди? Говорите уже, – ловко и аккуратно он подцепляет палочками рисинку и отправляет её в рот.
– В общем… – пыжится Соня и опять умолкает, бессмысленно гоняя еду туда-сюда.
– Н-н-ну? – громкость его голоса в разы возрастает, терпение на исходе.
Набрав полные лёгкие воздуха, она зажмуривается и выдаёт:
– Я должна пописать тебе в ладони.
Тишина длится недолго.
– И? – невозмутимо спрашивает он. – Это всё?
– Ну… По сути, это надо сделать трём незнакомым мужчинам.
– Ладно. Давайте, – не раздумывая, он встаёт и отбрасывает палочки – те с треском падают на стол, разлетаясь по сторонам.
– Но ты же мне… знакомый, – выдаёт Соня странную характеристику их отношениям, всячески оттягивая апробирование сомнительного метода.
– Начнёте со «знакомого», – передразнивает он. – Го в ванную.
– Что? Прямо сейчас? – что-то уж слишком быстро!
– А чего тянуть-то? – он говорит это уже на ходу. – Го писить!
Ванна занавешена шторкой. Соня отодвигает её и забирается внутрь, чувствуя ступнями гладкую поверхность эмали. Тревожно вздохнув, она садится на корточки и вцепляется пальцами в бортики. Мужчина опускается на пол по другую сторону и подставляет руку ей между ног, где неподвижно и держит. Не прикасаясь. От ладони идёт тепло. Ничего не происходит.
«Ну, давай же», – уговаривает себя Соня, не в силах выдавить и капли. Внизу всё угрюмо сжимается, как будто уставившись на незнакомую, да ещё и мужскую руку, которая при желании может потрогать там всё, что пожелает. В голове возникает спор. Первый голос нетерпеливо орёт: «Ну? Ты же хочешь! Я знаю!» И второй, мурчащий: «Даже не вздумай!»
Тишина становится гнетущей. Пахнет кокосовым мылом, методично капает из крана. Ноги затекают, и к тяжести в мочевом, куда натекло не меньше литра выпитой чашками воды, добавляется боль в суставах. В конец измученная внутренним диалогом, в котором побеждает упрямый голос, запрещающий ей производить столь интимный акт в присутствии кого бы то ни было, Соня утыкается в ладонь лицом:
– Я не могу.
Это признание в том, что она не доверяет мужчине всецело, что он чужой – пусть даже неосознанно, скрытно, – причём признание самой себе. Слепая зона, где уговоры бессильны.
– Прости… Просто мне нечем. Понимаешь? Нечем.
– Понимаю, – соглашается он, убирая руку. – Нечем.
– Я тебя потом ещё позову, ладно? – Соня виновато заглядывает ему в лицо, моргая склеенными от слёз ресницами.
– Ладно, – мужчина поднимается во весь рост и выходит.
Едва за его спиной закрывается дверь, как на дно ванны течёт струя, будто кто-то внутри открывает шлюзы! Соня включает душ. Вместе с облегчением к ней приходит лютая злость и одновременно глубочайшее ликование, будто воинствующий Некто отстоял своё непревзойдённое право быть. Она, Соня, может сколько угодно говорить о преданности и любви, а этот Некто будет блюсти независимость, точно какая-то дикая кошка.
Соня задёргивает шторку и льёт на себя водой, – та стекает по коже и воронкой уходит в отверстие ванны, забирая с собой улики. Под лопаткой тихонько ноет.
– Леди! – мужчина вырывает её из задумчивости, окликнув из комнаты.
Закутавшись в махровые полотенца, – одно на голове в виде чалмы, второе обмотано вокруг тела, – Соня спешит к нему.
– Да?
– Хочу показать Вам видео.
На экране в виде неподвижной заставки на ступеньках деревянного крыльца сидит женщина – некрасивая и нагая.
– Давай, – Соня с любопытством кивает, стягивает с головы полотенце, и влажные каштановые волосы прядями рассыпаются по плечам. – А про что там?
– Про золотой дождь, – охотно отвечает мужчина, приглашая её присесть к себе на колено.
Она послушно садится. Он нажимает кнопку просмотра.
Женщина на экране натирает себе пальцами между ног, кричит и запрокидывает голову, изображая страсть. Несколько последних движений, оргазмический вой, и в следующую секунду…
Соня, в застывшей руке которой зажато полотенце, вытягивает шею, не веря своим глазам. В сторону видеооператора брызжет щедрый фонтан! Это просто невероятно! Да как так?
Она, Соня, только что не могла выдавить и капли в ладонь человеку, которого любит, а эта тетёха… Она что, обдолбана? Мужчина жмёт на паузу, – его ожившие глаза блестят, как маслины. Соня тупо пялится на экран, – теперь там висит струя, застывшая веером, летящая в сторону зрителя. У этой женщины уж точно нет никакого цистита! Моргать не получается.
– Леди, Вы в порядке? Побыть с Вами? Ле-ди! – какое-то время мужчина трясёт её за плечо – безрезультатно.
Безвольную, он уводит её в спальню, кладёт на матрас, укрывает двумя одеялами.
«Золотой дождь. Ну офигеть теперь», – думает Грета, перелистывая страницу дневника. Там от третьего лица написано вот что: «Она хочет, но не может при нём. Ложь с «нечем» уже не катит. В голове вразнобой орут голоса. Сначала она уговаривает себя, просит: «Ну же… Ты ведь хочешь»… Потом посмеивается: «Нет, ну надо же, хочет в туалет, а не может». Потом в страхе: «А вдруг я теперь никогда не смогу… даже одна?» Внутренне, в припадке бешенства орёт: «Ссы уже, сволочь!» и на спорящие голоса: «Так, заткнулись там все!», но и это не помогает. Потом беспомощно плачет. Она не может, просто не может этого сделать. Он терпеливо сидит по другую сторону ванны и держит руку. Ничего не происходит! Такое недоверие после их бесстыжего секса кажется ей натуральным кощунством! Ситуация – просто бред! Да, эта тётка со своим дождём восхитительна, уж коль он показал её, – как бархатно блестели его глаза! А она вот не может и ощущает себя никчёмным убожеством.
…Будь моя воля – я бы нассала ему в ботинки!»
– Прости… не в этот раз, – сдаётся Соня, в очередной раз не выжав и капли, но как только мужчина уходит, процесс включается, принося облегчение и жуткий стыд.
Грета читает дальше: «Список его предпочтений вызубрен наизусть, и она исполняет его в совершенстве, без прав на ошибку, словно партию первой скрипки на экзамене в филармонии. Она боится оскорбить его тем, что оставит себе хоть какую-то личную привычку, отличную от его. Никакой гибкости. Никаких выкрутасов. Никакого смеха или смачного поедания пиццы. Она похожа на воду, принимающую форму сосуда. Этот мужчина хвалит, наказывает и говорит, что ей делать, скрупулёзно дозируя проявление своей любви. Она становится максимально удобной и полезной, награждая его ролью Бога и отрекаясь от всего, что имеет.
И тут – бац! Редкостный протест, последний заслон, железобетонная стена! Уже не вода, а кремень! Моего одинокого голоса хватает только на стоическое сопротивление в ванной – я сражаюсь отчаянно, одна против всех и сдаваться не собираюсь! Клянусь своими когтями! Не будь мне Кат Ши32 прапрадедом!»
И на полях красуется отпечаток кошачьей лапы – на этот раз нарисованный и несколько раз обведённый ручкой.
– Давай, знаешь, что? – озвучивает Соня, в очередной раз забравшись в ванну. – Я начну себе в руку, а ты потом подставишь свою. Идёт?
– Обмануть себя хотите? – посмеивается мужчина.
Она садится на корточки и подставляет под себя ладонь.
«Господи, как сложно-то даже это! Ну, давай уже…»
– Только не подглядывай, ладно? – просит она. – Пожалуйста.
– Хорошо, – соглашается он.
«Так будет проще. В следующий раз, может быть… но не сейчас… Ну, Ириска. Ну, блин, подсказала… Это ещё интимнее, чем секс!»
И в тот самый момент, когда мочевой пузырь соглашается: «Ну, так и быть, это же твоя рука», мужчина наклоняется и демонстративно заглядывает туда.
«А-а-а! Стоп! Тревога!»
Всё сжимается, тело скручивается в комок.
– Я же попросила! Не подглядывать! – Соня падает на колени.
Мужчина, хмыкнув, поднимается с пола и выходит, даже не извинившись.
С того дня она больше не зовёт его. Никаких ладоней. Никаких чудаковатых способов лечения. Антибиотики, мочегонные и много, много воды.
«Какая я дура, что наорала. Я плохо объяснила ему, чтоб не подглядывал. Это я виновата».
Комок противоречий растёт, грозясь вылиться в серьёзный конфликт. И однажды это случается.
Глава 16
Мой дом далеко-далеко (Атморави, «Дом»).
День в самом разгаре, и речь заходит про ужин.
– Порежете грибы? – спрашивает мужчина. – Суп приготовим.
– Порежу. А как? – Соня лениво тянется и зевает.
Вместо ответа он вскакивает и выходит из комнаты, хлопнув дверью. Соня ёжится. Топает вслед за ним.
На кухне он уже орудует с шампиньонами, кромсая их на доске большим остроносым ножом: щёлк-щёлк-щёлк…
– Скажи, как порезать, и я порежу, – пристаёт Соня, подойдя ближе, но не дотрагиваясь. Он дик, раздражён, и это очевидно.
– Да какая разница, если потом через блендер? – орёт он.
Возможно, решил, что она в очередной раз «строит из себя дурочку». Больная тема.
– А, так это будет суп-пюре! – восклицает Соня. – Понятно.
Не зная, чем себя занять, она принимается мыть посуду.
«Он ненавидит мыть посуду. Я тоже. Проще кажется смириться, а не пытаться донести ещё и это. Он кромсал грибы, и под это щёлканье напряжение нарастало. И Он молчал, молчал, что было хуже всего. Мне осталось или тоже молчать – и потом уехать, – или продолжать выяснять отношения в этом кошмаре, без лучика понимания, где есть только дёрганье за верёвку и кровоточивость натёртых ею ран. И это была грань, идущая по краю покатого спуска. Нож разрубил толстый гриб, и с этим звуком я будто ухнула вниз».
Бах! Намыленная тарелка из руки выскальзывает в раковину.
– Да ради чего вообще всё ЭТО, – произносит Соня с горечью.
Мужчина приходит в бешенство. Остервенело он тыкает в доску ножом – ещё и ещё, с размаху, будто пытаясь убить дикую крысу, – и доска танцует, грибы летят на пол и по сторонам. Шагает к Соне.
Он хватает её за шею и трясёт, как тряпичную куклу, – должно быть, дворовые собаки так затряхивают насмерть глупых подвальных котят, которые выползли посмотреть на мир едва открывшимися глазами. Позвонки вскрикивают от боли, и не успевает Соня ничего понять, как он уже утыкает её носом себе в ключицу и стискивает в объятиях, – остолбеневшую, с прижатыми к себе намыленными руками.
– Вот только не надо этого. Пожалуйста, не надо этого, – твердит мужчина, точно заученную мантру. – Не надо. Этого.
Его горячие руки, сплетённые за её спиной, крепко сжимают при этом нож, – на лезвии налипли белесые грибные волоконца. Под футболкой отчётливо слышно, как неровно дубасит сердце.
Восприятие обостряется. Вода бьёт в тарелку с оглушающим воем водопада, разливаясь веером у основания. Шампиньоны, наваленные неровной грудой, рассыпаются и скатываются на пол с грохотом массивного камнепада.
– Ещё раз тронешь – и я уеду, – сухо констатирует Соня, сфокусировавшись на ткани его футболки – петельки, из которых она соткана, увеличены в сотню раз и имеют чрезмерную чёткость, словно под лупой.
Мужчина осторожно отпускает её, размыкая объятия.
Резко развернувшись и, как есть, босиком, она убегает из дома. Летит стремительно, по ступенькам запасной лестницы, не дожидаясь лифта, – без ключей, телефона, денег и чего бы там ни было, – из сумасшествия, творимого ими, во враждебный суровый мир.
…Соня плетётся вдоль магистрали. Она исчерпана, выжата, и голова пуста. Свинцовая жара разливается в воздухе – такая густая, что можно рубить топором. Правой, левой. Правой, левой. Лодыжки обдувает горячим ветром от проносящихся мимо машин. Это дорога домой, куда возвращается каждый. Он – это тоже Дом33. Если идти достаточно долго обязательно куда-нибудь да придёшь.
Тень под ногами растёт, и Соня, как заведённая, топчет саму себя в трагическом ритме шагов. Уйти отсюда. Из этого города. Домой. Туда, где живёт спокойное тихое счастье, где тикают мерно ходики, и дремлющая кошка обнимает лапами руку, влажно дыша в ладонь. Где бабушка подоила корову и зовёт их пить молоко. Дом, в котором пахнет сушёными грушами и плюшками с маком – вот они, прямо из печки, покрыты корочкой застывающей на глазах карамели, и в блюдечке щедрой горкой лежит, поблёскивая, чёрносмородиновое варенье. Дом, где на полках стоят книги с потрёпанными корешками, и можно пройтись по ним пальцем, а в комоде среди лоскутков и старых журналов найти шкатулку со старинными пуговицами и камнями.
Бабушки больше нет. Корова сдана на мясо. Дом сгорел вместе с книгами. Остаётся убогая комнатка в общежитии, а больше идти и некуда.
На узкой обочине стоит легковушка, – в багажнике копошится водила. Соня втыкается в жёсткий бампер, покрытый жирной грязью, и мужик испуганно подхватывает её безвольное тело, не давая ему упасть. Он открывает было рот, но тут же и закрывает.
Соня, освободившись, шагает прямо под летящую мимо фуру. Оглушающий гудок… и время с визгом тормозов застывает в моменте. Дорога тянется по сторонам. Асфальт, кровоточащий битумом, обжигает босые ступни. Слева ярко-красным пятном полыхает кабина фуры, – водитель вцепился в руль, бицухи на руках выпирают буграми. На лице – понимание неизбежности. Покрышки колёс дымятся, рисуют чернявый след.
Картинка отпечатывается кусками, и Соня заносит ногу для последнего шага.
Время деформируется и, ломая пространство, ускоряется вновь. Из сгущённого воздуха ей в лицо вылетает чёрный комок с лапами, и острые когти кинжалами впиваются в щёки. Соня, опрокинувшись, кубарем катится вниз, расшибая коленки и локти о придорожный гравий. Фура проносится мимо, лишь чудом не задев легковую сильно вильнувшим задом. Далеко на обочине тормозит, зажигаются красные габариты, и из кабины вываливается дальнобой, чуть не падая на колени. Он бежит к Соне, спотыкаясь и семеня, – получается комично, вприпрыжку. Та, скрутившись в баранку, скулит и воет. Водитель легковушки ругается матом: руки дрожат, самого колотит.
Мимо несутся машины, протяжно гудят – неизвестно кому.
– Обкурились вы, что ли, мать вашу! – кричит подбежавший дальнобой, тяжело отдуваясь. – Жованый крот! Сбил, да? Сбил?
– Да нет! Отдёрнул её! – мужик отчаянно жестикулирует. – Наркоманка она! По обочине шла!
– Ач… о-о-орт… – констатирует дальнобой картину отчаяния, открывшуюся перед глазами. Он шмыгает носом, чешет репу и опускается на землю рядом с Соней. Спрашивает: – Эй! Женщина! Вас как зовут-то? Идти можете?
Непослушными руками она одёргивает платье, всхлипывает:
– Мне д-д-домой н-н-надо.
– Так! А ну-ка пойдём, – дальнобой решительно поднимает её на ноги и, к явному облегчению мужика уводит к себе в машину.
Там будто из воздуха появляется термос и пачка мелкой, чернющей заварки. Сыпанув изрядную жменю последней в мятую алюминиевую кружку и ливанув журчащего кипятка, дальнобой ставит её на приступочек между сиденьями и жадно, с третьего раза закуривает. Кабину заполняет сизый дым.
– Чуть не сбил, – охает дальнобой. – Вот ведь незадача какая, – протягивает пачку Соне: – Будешь?
Та кивает головой: да, да. Он достаёт сигарету, даёт ей, подносит зажигалку, – пламя трепыхается вместе с рукой. Сочувственно смотрит на кровоточащие раны на лбу и щеках.
– Ишь, изодралась. Хорошо хоть глаза целы.
– Кошка, – сипит та. – Большая кошка.
– Угу, – поддакивает дальнобой. – Кошка… – и тут же вспоминает: – Я однажды груз из Китая гнал. Вторые сутки шёл, не спамши. Не заметил, как и уснул. Тоже зверюга из света фар как сиганёт на меня в лобовое – аж проснулся, а сам уже по обочине еду!.. – и он тычет пальцем на коробку, примастыренную у козырька: – Вон, вишь теперь – тахографы34. Всех обязали.
Соня затягивается сигаретой, и в голове дружным набатом вступают колокола. В полуоткрытые окна ветер выносит совместно накуренный дым. Дальнобой бросает в чай гранитные кубики рафинада, мешает обратной стороной вилки, протягивает кружку Соне:
– Держи.
И осторожно двигает к ней початый рулон полотенец. Она отрывает клочок, сморкается; другим промакивает коленки.
– Что мне с тобой делать-то? – дальнобой цокает языком, налегает на руль, сопит. – Вчера жену в больницу отвёз. Врачи говорят: рак. Сегодня вот ты. Сама-то, скажи, зачем?
Какое-то время они молчат.
– Мне домой надо, – подаёт голос Соня.
Водила смотрит вперёд:
– Там, если что, море.
– Мне, – отвечает Соня, – в другую сторону совсем. Я сейчас чай допью и пойду себе. Только чай допью. Ладно?
Дальнобой взмахивает рукой:
– Да пей сколько хочешь! Я бы довёз…
– Не, спасибо, – мотает головой она и шумно отхлёбывает терпкий, переслащённый чай.
Дальнобой дальше не спрашивает, молчит.
Соня отрывает ещё полотенец, приводит себя в порядок.
– У меня в школе друг был, – говорит она. – Шаманом звали. За одной партой сидели с ним. Его двоюродный дядя Аян автостопом кучу стран объездил. Шаман цитировал его много. Так что… Шершавенькой тебе… Ни гвоздя, как говорится, ни жезла.
– Шаман, говоришь… – водила принимает задумчивый вид. – Подвозил я тут одного бурята. Тоже Шаманом звали. Лицо – как блин. Зубы чёрные. Спереди нет одного.
– Что? – Соня вскрикивает от удивления. – Без зуба?
– Да, а что? И татуха кошки ещё на плече.
– Так это же он! Он! – кричит Соня.
– Да ладно! – водила довольно лыбится. – Ну и ну. Да я недолго его вёз, сутки всего. Он всю дорогу мне про пещеры трындел, не переставая. Всю кабину травой обкурил. Камнями промышлял драгоценными. Находил их по пещерам своим так, будто они сами ему открывались.
– Шаман… Жив, курилка.
– Одичал он, один-то. Про войну всё рассказывал. Но не очерствел, знаешь. Кошка через дорогу побежала, так он аж на месте подпрыгнул – так боялся, что задавлю. Я ему говорю: почто ты так обо мне думаешь-то? Разве ж я живое создание давить стал бы?
– Да, он кошек любил, это точно, – кивает Соня.
– Ой! Слушай! – спохватывается дальнобой. – Я после той поездки коврики перетряхивал и вот что нашёл-то!
Он шарит там пальцем в углублении на приборной доске и извлекает маленький красный рубин, выточенный в форме сердца.
– Точно у него выпал! Больше неоткуда этому взяться! Бери! – он всучивает Соне сочно алеющий камень, поблёскивающий гранями. – Авось увидишь его, привет передавай! Так и скажи ему: привет тебе от Марата!
– Хорошо, передам. Если встречу, конечно, – улыбается Соня, разглядывая находку.
– Да встретишь. Куда ты денешься-то, – хмыкает Марат.
Они снова молчат. Затем Соня шумно вздыхает, говорит:
– Пойду.
– Ты береги себя, – говорит дальнобой напоследок. – Жизнь – это тебе не только уроки.
Она аккуратно выпрыгивает из машины на гравий, захлопывает дверь. Машет на прощанье рукой.
Кто ж знал, что однажды их пути ещё пересекутся…
К подъезду Соня подходит в сумерках. Она опускается на ступеньки и утыкается в колени лицом. Сквозь дырявую дымку зловеще подглядывает луна, то окунаясь в чернявую глубь, то выныривая обратно. Холодный туман обнимает за плечи.
Шоркают рядом людские шаги. Какой-то мужик несёт безразмерный пакет с едой – задевает им Соню, не замечая этого. Пиликает домофон. Громыхает, открываясь и закрываясь, дверь.
Маленькая девочка с мамой за руку. Любознательный голос:
– Ма-а-ам… А почему тётенька тут сидит?
– Заходи давай. Ужин ещё готовить!
Люди идут домой. Люди включают свет. Прячут его за плотными шторами. Готовят свой ужин. Что на сегодня? Сочная говядина, запечённая в черносливе и яблоках? Грибной суп? Пицца ранч? Сахарные плюшки с корицей и смородиновым вареньем?
Щиплет коленки грязь – въелась татухой под кожу. Зубы мелко стучат, выбивая дробь.
Люди будут шутить, обниматься и мыть посуду. Делать с детьми уроки, гладить своих собак.
И он не спустится, чтобы её искать. Он останется дома.
На плечо опускается чья-то рука. Соня поднимает голову и видит старушку с посохом, у которого набалдашник в виде драконьей морды. Собачка тут как тут – уши торчком, вот-вот зальётся тревожным лаем.
– Не холодно? – сердечно спрашивает та.
– Н-н-нет-нет, – отвечает Соня.
– На вот, надень, – говорит бабушка, отложив палку и стягивая через голову балахон. Под ним оказывается длиннополое складчатое платье какого-то бирюзово-прекрасного цвета, с вышивками и карманами. – Вон погода-то какая.
Вокруг уже моросит: ничтожные капельки летают, подобно мушкам. Бабушка помогает Соне одеться. Говорит:
– А пойдём ко мне?
– Нет-нет, – отказывается та и кивает на дверь. – Я отсюда. Спасибо, – словно в дружеские объятия, она кутается в балахон, плавясь в его теплоте, точно кусочек сливочного масла на горбушке свежеиспечённого хлеба. – Как мне вернуть его Вам?
– Оставь себе.
– Спасибо, – Соня тыкается лицом в ладони, спрятанные в рукава; промакивает слёзы, а когда выпрямляется, никого рядом нет – и след простыл.
…Она едет на лифте. Вот она, дверь. Поверхность холодная, шероховатый металл. Соня приближает лицо, и выдыхаемый воздух, отражаясь, обдувает её подбородок. Сейчас… Сейчас…
Ручка с той стороны приходит в движение, дёргается вниз, и Соня валится внутрь квартиры, прямо в объятья мужчины. Он взволнованно говорит:
– Леди, я… Ждал. Я нашёл частоту скорой помощи и…
– Я просто гуляла у трассы. Всё хорошо.
Соня прячет глаза и ускользает в ванную, где в кои-то веки закрывается на крючок. Задёрнув шторку, она встаёт под поток воды, смывая с себя придорожную грязь и засохшую кровь. Царапины жгуче щиплет. Упругие струйки настойчиво бьются в тело, в лицо; часть попадает в нос, – и она мучительно, до рвоты, закашливается.
В следующую секунду, рванув дверь так, что задвижка стреляет в стену, мужчина врывается к ней.
Он дёргает шторку, срывая перекладину, которая с грохотом обрушивается на стиральную машину, и белые пластмассовые колечки, словно гильзы, стреляют по сторонам, – и за всем этим обнаруживается голая Соня с прижатыми к груди руками.
– Простите, – сухо извиняется мужчина и выходит, аккуратно затворив за собою дверь.
Вода из душа попадает за край ванны, струйки льются на смятую шторку, шуршат.
Глава 17
Раздвоение личности? Ха! Вы думаете, нас тут двое?
Небо за полчаса заволокло брюхатыми тучами, посёлок накрыло хмарью, и с оглушающей силой навалилась тяжёлая духота. Громовые раскаты клокотали из облачных недр, отражаясь от ближних гор, и Соня решила никуда не ходить, – закрыла дверь на ключ, положила его на тумбочку, включила кондей и голышом улеглась на кровать, подставив прохладному ветру спину.
Только бы не продуло…
В коридоре грохотала тележка, кричали дети, и, прежде чем уснуть, Соня с благодарностью к самой себе подумала, что не зря снаружи повесила табличку, обнаруженную вчера в шкафу.
«Надо будет всегда так делать, а то здесь дневник и вещи. И горничная эта странная… Как там её… Грета», – с этими мыслями под равномерный шум кондея она и уснула.
«Не беспокоить».
Грета подкатила тележку к концу коридора и в сомнении уставилась на табличку, висящую на ручке семнадцатого номера, – номера, где находилось продолжение интимной истории. Надпись означала, что входить нельзя, и неважно, дома в это время постоялец или нет. Любопытство только разгоралось. Она настроилась почитать про эту парочку дальше, а тут такое… Что ж. Обычно женщина уходила гулять с утра и возвращалась только под вечер, – пару раз Грета видела её издалека, мельком, тут же пряча взгляд, чтобы себя не выдать. Значит, велика вероятность, что и сейчас её в комнате нет.
Затаив дыхание, Грета прислушалась.
Снаружи сурово заворчал гром, и горы, подхватив этот гул, заперекликались, заперешёптывались.
Отодвинув табличку двумя пальцами, в сильном волнении Грета вставляет в замочную скважину нужный ключ и как по маслу проворачивает его. Смачно щёлкает язычок. Она оставляет связку висеть в замке, приоткрывает дверь и, обогнув выступ, мешающий лицезреть пространство, шагает внутрь прохладного, затемнённого помещения с плотно зашторенными окнами. Тихо гудит кондей. Женщина спит на кровати, голая, и Грета, увидев её спину, оторопело застывает на месте, не в силах пошевелиться. Шершавая, покрасневшая, будто больная экземой кожа исполосована хаотичными шрамами.
Соня что-то мычит во сне, выпрастывает на сторону руку, и Грета в ужасе закусывает губу. Зачем она зашла? Надо срочно валить, и чем быстрее, тем лучше. Но только она решает тихонько ретироваться, как чёрное покрывало на кровати приходит в движение. От него отделяется огромный и тоже чёрный комок, от которого приподнимается голова с треугольными ушами, и лениво тянутся лапы, вырастая в длину, – да это же кошка, которых в округе немерено! Они бродят повсюду, плодятся пачками, но кто разрешил притащить в номер эту? Да ещё такую жирную!
Затаив дыхание, Грета пятится и аккуратно переносит за порог ногу. В голове роятся оправдания. Да, она вошла без стука, проигнорировав предупреждение… Ну, скажет, что ошиблась, – типа, работает здесь недавно. С кем не бывает? Ну, извинится, если что. Но затупила, конечно, да. Могла бы и догадаться, что в такую погоду никто не пойдёт гулять!
Изогнувшись, она отклячивает зад и стискивает брякнувшую связку ключей ледяными пальцами. Нужно только аккуратно затворить дверь, и всё. Делов-то.
Женщина мычит – видать, замёрзла под кондеем, – а кошка вытягивает заднюю лапу пистолетом и принимается исступлённо лизать между пальцами, растопыренными в пятерню, но внезапно прекращает и, подобравшись, оборачивается на Грету… Вместо усатой морды на неё смотрит… Что? ЧТО? Безволосая, темнющая, африканская рожа!
Пухлые губки, точно покрытые шоколадной глазурью, растягиваются в зловещей улыбке, и на фоне этого чёрного, как рубероид, лица ослепительно сверкают заострённые зубы и белки выпученных от возмущения глаз.
Этого быть не может! Грета оторопело пялится на чудовище, и тут оно слащаво заявляет:
– Дамочка! А не хорошо читать чужие дневники, вообще-то… – и деловито поднимает лысую бровь, из которой торчат вибриссы.
Грета нервно сглатывает, а чёрная бестия, сделав многозначительную паузу, с чувством добавляет:
– И я не жЫрная, наминутчку… На себя посмотри, овца!
Оцепеневшая Грета в ужасе открывает рот, силясь заорать, но звук застревает в горле. Странный зверь текуче сползает с кровати на пол и, мягко переступая с лапы на лапу, подходит, гипнотизируя её взглядом прищуренных изумрудно-зелёных глаз. Шерсть на хребте стоит ирокезом, хвост пушится, – что визуально делает и без того огромную зверюгу гигантской, – а на личике отображается мерзкая гримаса, полная презрения и закипающей злости.
Судорожно сглотнув, Грета впопыхах дёргает дверь на себя, но по ошибке не за ручку, а за связку ключей, с хрустом выдёргивая её из замка.
Зверюга стремглав прыгает ей в лицо.
Дикий крик разносится по коридору. Грета, отшвырнув чудовище, врезается в тележку, – бутылькѝ и аэрозоли грудой сыплются за борт, – и, оттолкнувшись от противоположной стены, кривыми зигзагами устремляется прочь. На крыльце она врезается в тётушку, – от чего связка ключей взлетает, взрывается звонким фейерверком и грохается на ступеньки, – огибает её и, подвывая, выскакивает во двор.
– Грета! – восклицает тётка, схватившись одной рукой за сердце, а другой – за перила.
Та с треском впечатывается в забор, так что с белесых листьев плюща осыпается пыль, и, выломав калитку, большими скачками уносится прочь по улице.
Соня просыпается от грохота.
Где-то вдали слышится топот и истерическое: «Помоги-и-ите!», на крыльце тревожно причитают. Может, пожар? Она нехотя сползает с кровати, подходит к окну, дёргает занавеску: небо по-прежнему затянуто тучами, во дворе ни огня, ни дыма. Подносит к глазам руку, стиснутую в кулак. Очень медленно раскрывает ладонь. Меж пальцами зажат отменный клок длинных, чернявых волос, явно выдранных у кого-то, – Соня таращится на них и на секунду прикладывает к своим каштаново-красным прядям. Цвет чужой. И волнистость. И толщина.
– Вот так да… – шёпотом произносит она. Шмыгает носом.
Затем на цыпочках бежит в душевую, по пути больно стукнувшись ногой об угол кровати и ойкнув. Брезгливо трясёт руками, суёт их под кран и, скривившись, намыливает гостиничным мыльцем – дважды. Смывает и мылит, мылит и смывает.
В дверь тихонько стучат.
Соня закрывает воду, торопливо оборачивается банным полотенцем – наподобие мини-платья, – трёт об себя ладони и отзывается:
– Да-да!
В комнату заглядывает приземистая полная женщина, которая её заселяла.
– Простите, – она кивает на табличку, криво висящую на двери, и обеспокоенно спрашивает: – У Вас всё хорошо?
Тележка с рассыпанным содержимым валяется рядом.
– Да, – растерянно кивает Соня. – Что-то случилось?
– Нет-нет, ничего. Отдыхайте, – женщина скрывается за дверью, плотно затворяя её.
В коридоре слышится сдавленная ругань, которая перемежается фразочками: «Дал бог племяху», «совсем ей мозги отбил» и «вся в мать». Соня плюхается на кровать и долго смотрит на ключ от номера, лежащий на тумбочке; растирает захолодевшее плечо.
Тихо продолжает гудеть кондей, и где-то в отдалении сурово ворчат небеса.
Глава 18
Beware the unloved (Jim Carrey)35.
– Леди! – мужчина зовёт из спальни.
Соня тут как тут: подсвеченные солнцем пушистые волосы сияют медью, точёная фигурка словно высечена из мрамора, на лице сияет улыбка, – красавица, да и только.
Мужчина держит в руке кожаную полоску, нежно дегустируя её внутреннюю мохристость подушечками пальцев, и при ближайшем рассмотрении становится ясно, что это чокер – с застёжкой и металлическим колечком, приделанным спереди, – предмет, означающий принадлежность, причастие.
– Это мне? – спрашивает удивлённо Соня.
– А тут есть кто-то ещё? – иронично язвит мужчина.
Они встречаются глазами. Провалившись в омут зрачков, Соня, словно под гипнозом, забирает в пучок копну волос, и мужчина застёгивает ошейник на её тонкой шее. Выравнивает колечком вперёд. Удовлетворённо улыбается, одновременно сдерживаясь, – так, как умеет он один, харизматично.
Солнце рисует на полу прямоугольные пятна. Скоро оно начнёт заваливаться за горизонт, и пустая стена окрасится жёлтым, потом – червонно-красным, и в вечерних сумерках одно за другим начнут зажигаться окна в высотке напротив. Потеребив новый чокер, Соня отходит в угол спальни.
– Что, леди? Боитесь, что скажут люди? – с холодным любопытством спрашивает мужчина, вплотную приближаясь к ней.
– Я хочу шторы, – тихо говорит она.
– А, так это страх прилюдного обнажения? – теперь он улыбается, не сдерживаясь, но это выходит зловеще, нехорошо.
Предчувствуя что-то страшное, она опускается на колени. Он долго смотрит на неё сверху вниз, затем крепко берётся за кольцо чокера и задумчиво говорит:
– Что ж… Го на улицу.
Солнце, проглоченное чёрной тучей, будто занавешивают плотной тканью.
Мужчина дёргает Соню за кольцо, понукая встать, и та цепляется за его сильную, будто окаменевшую руку.
– Поцелуй… меня, – она поднимается, тянется к его губам, пахнущим карамельной нугой.
– Говорить, что мне делать – не лучший способ взаимодействия, леди, – отвечает он сухо.
«Это было хуже пощёчины, словно бы за такие ошибки в детстве и отбирают сливочное мороженое, посыпанное шоколадными крошками. «Не говори мужчине, что ему делать», – правило номер один, детка. Хотя кому же понравится услышать такое, даже если этот человек – женщина. «Девочка, перестань строить из себя человека», – правило номер два. Мужчина быстрее решит проблему, считая тебя своей вещью, – любимой вещью.
Эти прописные истины я никак не могу усвоить».
Она надевает васильковое платье и отчаянно выдаёт:
– Там… сейчас дождь пойдёт.
– Ничего. Успеем, – отвечает мужчина.
«Успеем что?»
Они выходят из квартиры, спускаются на лифте и попадают в объятия вечереющего города: уличная прохлада смешивается с пылью, порывы ветра играют с подолом платья. Мутным пятном сквозь облачную пелену проглядывает солнце.
Соня поворачивается к мужчине и, стремясь заглянуть в глаза, встаёт на цыпочки:
– Я люблю тебя. Я сделаю всё, что скажешь. Всё, что угодно.
Он оглядывается на подъезд и по сторонам: с одного конца узкого тротуара идёт влюблённая парочка, с другого – сутулый мужик в накинутом капюшоне, а навстречу им женщина ведёт за руку маленькую девочку. Соня тоже замечает их всех. Темнеющий, душный воздух пропитан влажностью. Вот-вот грянет ливень, – первые капли уже падают на раскалённый асфальт.
– Раздевайтесь, – с лёгкостью произносит мужчина.
– Что? – вздрагивает Соня.
– Снимайте платье. Живо, – командует он сквозь зубы – белые, как рафинад.
– Но… Зд-д-десь же люди кругом.
– Вы сказали… Всё, что угодно… – мужчина тянется к хрупкой шее, просовывает в кольцо чокера палец и, притянув её к себе, размеренно говорит: – Вот давайте и проверим.
– Я… Пожалуйста, – она балансирует на носочках, схватившись за его руку с окаменевшими мускулами. Изогнутая шея орёт о пощаде, страх утекает в коленки мятной, тягучей волной.
Мужчина резко отпускает её так, что она оступается и чуть не падает, и дальше просто стоит и неотрывно смотрит. С каждой секундой приближаются люди. Капли дождя расстреливают плечи и разгорячённую голову одинокими трассирующими пулями.
Она не может отказать. Она – это продолжение его желаний. Разочаровать его? Невозможно. Нет.
Словно по чьей-то отмашке начинается дождь: листва на деревьях пляшет, трава колышется, быстро чернеет асфальт. Соня внезапно делается маленькой, униженной девочкой – ей становится стыдно до корней волос. Сердце колотится, как оголтелое.
Издалека слышится вой полицейской сирены.
Ссутулившись и понурив голову, Соня топчется на месте, жмурится и, по-детски захныкав, неловко скидывает «самые удобные в мире» кроссовки – ногами, одну об другую. Затем, сделав свистящий вдох, перекрещенными руками хватается за подол платья и тянет его вверх, последовательно обнажая бёдра, плоский животик с курчавой волосатостью на лобке и маленькие острые грудки.
Мужчина хватает её за запястья и резко, словно стоп-кран, дёргает руки вниз:
– Хватит!
Она часто, отрывисто дышит. Только что пунцовые щёки отливают больничной зеленью.
– Домой, – раздражённо приказывает мужчина.
Ледяной стеной обрушивается ливень, и вместе с этим Соня теряет сознание, проваливаясь в черноту.
– Леди! Очнитесь, леди! – две горячие оплеухи – раз! Два! – прилетают по щекам. – Ле-ди!
Соня стонет, приоткрывает глаза. Образ мужчины видится смазанным, а голос далёким, точно из подземелья. Он склоняется, кладёт ей на уши ладони и трёт. Больно.
– Сто-о-ой, стой, – стонет она, отстраняясь.
Спальня. Матрас. Она в мокром платье, укутана одеялом. Тело крупно колотит, зубы стучат чечёткой. Спутанные волосы, как щупальца спрута, облепляют лицо. Она мычит, порывается встать, но мужчина удерживает её за плечо.
– Лежите. Это был обморок.
За окном шумит ливень, капли стучат о карниз, в открытую форточку тянет свежестью.
Посидев минуту рядом и удостоверившись, что волноваться уже не о чем и «Скорую вызывать не надо», мужчина выходит из спальни. Ритмичные глухие удары слышатся из-за двери – о плюшевого медведя, сидящего там, в углу. Затем он скрывается в ванной. В трубах шумит, не прекращая, – целый час, будто прорвало. Соня не выдерживает – выбирается из-под одеяла, подходит, неуверенно скребёт о косяк ноготком:
– Можно?
– Да.
Она протискивается внутрь. Мужчина сидит в переполненной ванне, куда из крана продолжает литься вода, и её избыток, булькая, хрипло ныряет в дырку, спасающую от потопа. По поверхности скользит туманная дымка. Едко разит хлоркой.
– Что-то не так? – выдавливает из себя Соня.
Прежде чем ответить, мужчина погружается глубже, и вода, штурмуя отверстие слива, трагически всхлипывает.
– С крыши скажу – шагнёте?
Соня хлопает глазами, порывается что-то ответить, но вместо этого утыкается взглядом в установленный на трубе счётчик, – тот крутится, как оголтелый. Промолчав, она понуро уходит обратно в спальню. Там горит свет, и на фоне дождливого сумрака в чёрных глазницах окон спальни её становится видно всем этим людям особенно чётко.
– Да и чёрт с вами!
Она стаскивает платье, уже не прячась. Трогает свой ошейник, – он грубый, мешает, натирает нещадно кожу. Но это со временем, должно быть, притрётся. Притрётся со временем…
…Наконец, мужчина приходит. Его разгорячённое, влажное тело пахнет кокосовым маслом и молоком, и Соня с замиранием сердца смотрит, как он, отвернувшись, одевается, – удав на плече шевелится, мышцы на бёдрах напрягаются, и на упругих ягодицах по бокам появляются и исчезают впадины. Вот он натягивает мешковатые штаны-афгани и выныривает из ворота новенькой белой футболки, даже не догадываясь, что больше её уже не наденет.
Соня тут как тут. Смотрит овечьими глазами, протягивает аккуратно скрученную в моток верёвку:
– Давай с крыши.
Он глядит на неё с сомнением, долго не отвечает. С волос на футболку капает вода, оставляя на ней потёки.
– Уверены?
– Да. Всё, что скажешь, – её ресницы трепещут, словно бабочки, попавшие в паутину.
Это договор о полном подчинении, где сценарий неизвестен и его не остановить. Абсолютное доверие, тотальное.
«О, пресвятой дух Кат Ши! – возмущённо звучит в голове Сони. – Кто ж так договаривается, дура!?»
Мужчина проверяет чокер на шее – застёгнут крепко. Забирает верёвку, в движении коснувшись сморщенными из-за воды подушечками пальцев её ледяной ладони, и Соня, как подрубленная, падает на колени – так хочет отдать ему сразу всё, пустить за штурвал, отключиться от бесконечного принятия решений и подарить ключи от своих дверей. Складывает вместе руки, точно перед молитвой.
Он обматывает их восьмёркой – оборот, ещё, пропускает между, вяжет… Грубо поддёргивает узел. Платком завязывает Соне глаза – размеренно, неторопливо. Получается туго. Заваливает её набок. Ведёт конец между ног, приматывает к бёдрам, – шершавая верёвка в движении обжигает кожу, туго впивается в промежность.
«Я была в полном сознании. Расслабиться не получалось. Отдать контроль? Довериться? В голове стоял блок, шлагбаум, истерическое «нет» глубоким манипуляциям, на грани выживания в этом бесчеловечном, чудовищном мире.
Я хотела отдаться Ему, – отдаться максимально, до пустоты в голове, до свободы, когда не надо думать вообще ни о чём. Не слышать ни слова, ни мысли, ни протеста, но…
Дальше не помню. Кажется, был удар спиной. И потом всё в крови – стены, полы, постель и его футболка. Футболку он после выбросил. Хорошо, что не жёлтую».
– Забери меня, – жалобно хнычет Соня.
Он снимает брюки, встаёт вплотную и пальцами стискивает ей щёки так, что рот округляется. И занимает её собой – вставшим, властным, – хищно вцепившись в волосы на затылке. Она мычит и давится, – он не даёт никакой свободы, задавая ритм и так глубоко насилуя, что перекрывает ей воздух. Паника нарастает.
«Вот тебе связка ключей, держи!»
Но там, за дверями – железобетонный блок.
Она откашливается, валится на бок и безногим тараканом корячится на полу. Тошнота подступает к горлу.
– Нет, не могу.
Мужчина хватает Соню за чокер, подтаскивает к себе, рывком поднимая на ноги, и, словно куклу, швыряет об стену. Удар спиной! Пощёчина ослепительной вспышкой взрывает мозг. Боль такая, что мысли – все до единой – вылетают, сменившись звенящим гулом.
– Тварь, – злобно шипит он.
Ослепнув от слёз, Соня сползает на пол.
– Со мной так нельзя, – стиснув зубы, рыдает она. – Со мной ТАК нельзя!
Тело, которого не ощущается, рвётся из кожи вон, – верёвки впиваются в вены, врезаются в бёдра и между ног, мешают дышать и просто везде мешают. Повязка, мокрая от слёз, держится на глазах, не позволяя увидеть, что происходит рядом.
– Развяжи меня, – Соня пытается встать.
Кровь льётся из носа потоком, и она слизывает её с подбородка и губ – раздвоенным языком. Мужчина не видит этого. Он крепко берётся за переплетенье верёвок и перетаскивает её на матрас. Гладит себя рукой.
– Сама напросилась, тварь.
– Развяжи меня, – надрывно ревёт она.
– Нет.
– Не-е-ет? – внутри что-то всхрипывает, и вместо тотального подчинения в ней просыпается нечто совсем иное. Обида перерастает в ярость.
Утробный рык разрывает пространство так, что стёкла в окне резонируют и дребезжат. Повязка падает с глаз, – радужка становится жёлтой, а зрачки сужаются в злые иголки. Раздвоенный лиловый язык смачно облизывает губы, и мужчина, увидев это, испуганно пятится, мелькая розовыми пятками, до угла.
– Леди?
Рычание крепчает с каждым выдохом. В её внутренней, уходящей в глубину подсознания пещере просыпается злой Дракон – он требует свободы и крови. Много солёной крови.
– Р-р-р!
Тело приходит в движение – его выгибает, выкручивает в позвоночнике. Худосочные мышцы наливаются, встают буграми. Верёвка впивается в плоть, из горла вырывается вой. На руках вырастают когти, – скрежещут по полу, выколупывают паркетные плитки и сгребают их вбок, точно нож чешую на протухшей рыбе. Кожа играет пунцовыми пятнами.
Чокер на шее душит, под ним проступают вены, кожа багровеет. Кровь из носа – бордовые капли – орошают подбородок и грудь.
Ящерообразное существо с лицом человека бьётся башкой о стены, катается по полу, окропляет всё красным, наращивая клокочущий рык и пытаясь порвать верёвки.
Хищно осклабившись, оно уверенно лезет из тесных узлов и пут, выворачивая суставы и плюясь пузырящейся кровью.
В пещере с потолка срываются массивные камни, со стен осыпается крошка, и всё тонет в пыльном тумане. Дракон неистово рвётся с привязи: по стене, куда вбито кольцо, пробегает трещина, звенья цепи лязгают, высекая колючие искры. Ржавый ошейник с шипами впивается в мякоть шеи, но Дракон продолжает неистово бушевать.
Он требует уважения.
Требует пробуждения силы, которая смогла бы его усмирить.
Соня орёт, – орёт в полные лёгкие, будто её убивают, – и пробуждает в мужчине ужас, рождающий эту силу. Он включается в правила, которые вынуждают его стать смелей, чтобы подчинить того, кто за проявленную трусость сжирает заживо, даже не поперхнувшись.
Он хватает Соню в охапку и пытается подобраться к узлам: она клацает зубами, плюётся ядом и рвётся из рук, разбивая бьющимся в приступе телом всё и вся.
– А-А-А! – орёт так, что от ультразвука закладывает уши.
По батарее стучат. Из-за стены возмущённо кричит женщина:
– Заткнись, истеричка!
Стук повторяется.
– САМА ЗАТКНИСЬ! – отвечает ей Соня рокотом, от которого вибрируют стены. И, переходя на визг: – МНЕ НАДО!
Мужчина снова хватает её извивающееся, орущее тело, подтаскивает к себе и, стиснув, зажимает ладонью рот так, что белеют костяшки пальцев. Ослабь он хватку – и тут же лишится руки. Соню накрывает титанической судорогой, и затем, будто борцы на ринге, они катаются по паркету, матрасу, то и дело врезаясь в стены. Острые когти оставляют на стенах глубокие полосы, срывают обои, крошат штукатурку. От напряжения вены на распухающей шее червеобразно извиваются, и пульсирующая кровь, дурно пахнущая железом, льётся из носа уже ручьём.
– Извращенцы! – слышится женский крик с соседнего балкона. – Я сейчас в ментовку позвоню!
Соня дёргает головой, освобождая рот, и заливается визгом. Мужчина рывком притягивает её к себе, добирается до главного узла и дёргает. Свирепую, неадекватную, – он начинает её развязывать!
В мгновение ока Дракон становится смирным – вырываться перестаёт и, сощурив глаза, потоптавшись по центру пещеры, сворачивается в клубок. Вот ещё один узел развязан, – и он кладёт чешуйчатую бошку на гребенчатый хвост. Пытливо ждёт.
Конец от верёвки суетливо летает в воздухе, всё более удлиняясь, и, наконец, последний узел преодолён. Мирно хрюкнув и сомкнув веки, Дракон погружается в чуткий сон. Происходит обратная трансформация: ящерообразное существо вновь превращается в хрупкую девочку Соню.
Дрожащими пальцами мужчина снимает последние витки с её рук, и в полуобморочном состоянии она утыкается в его мягкий живот: белая футболка насквозь пропитана кровью – один сплошной липкий сгусток.
Проходит время. Соня подгибает под себя ногу. Вторую. Медленно садится и озирается, созерцая разгром: паркет местами вскрыт, всё залито красным, обои по низу оторваны. По изодранным, с отломанными ногтями пальцам будто прошлись молотком. Она гладит натёртые верёвкой, опухшие до синяков запястья, шмыгает распухшим носом и, обессиленная, вновь утыкается мужчине в живот.
«Отдала контроль, блядь».
Глава 19
Высшее счастье в жизни – это уверенность в том, что вас любят: любят ради вас самих, вернее сказать – любят вопреки вам
(В. Гюго).
Вечером тётушке звонит соседка, живущая на другом конце улицы – хохочет в трубку так, что аж задыхается:
– Приди, забери свою фантазёрку. Ох, сил нет… А-ха-ха!
В доме стоит стойкий запах валерьянки и корвалола. Грета – взлохмаченная, с круглыми глазами и расцарапанной щекой – сидит на лавке, трёт виски и чуть не плачет:
– Говорю же: кошка там была – огромная, жирная, с лицом негритянки! На кровати лежала!
Тётушка несколько секунд молчит, потом коротко всхлипывает и, схватившись за живот, заходится таким смехом, что её тело колыхается студнем. И сквозь слёзы сдавленно пищит, обращаясь к соседке:
– Как выскочит! Тележка – в хлам! Ключи – в воздух! А-а-аха-ха! Кошка! Негритянка!
И, уже не сдерживаясь, они хохочут на пару, хватая друг друга за руки и приседая в моменты наибольшей истерики, чем нервируют Грету ещё больше. Та ощупывает лоб и щёки:
– Она мне лицо расцарапала! Вот! И за волосы…
Но тётушка гогочет только громче, будто нет ничего забавнее, чем изодранное кошкой лицо. В конце концов она резко хватается за бок, охает, оседает на заправленную кровать и, прекратив смеяться, сквозь слёзы выдаёт:
– Ой всё, не могу больше… – смотрит на Грету. – Это на тебя от давления нашло, не иначе – вон туча-то какая прошла. И хоть бы дождь следом – так ведь нет! Мимо! Даже не окропило! Или химии надышалась. Давай, не дури, а то с работы турнут, не спросят, – она громко икает, пресекая в себе новый приступ смеха, и вместо этого сурово произносит, мотнув головой: – Кошка… Недаром мать твоя в дурке кончила, царствие ей небесное. Смотри, загремишь туда же…
…На следующий день Грета, дозаправившись остатками валерьянки, подходит к семнадцатому номеру. Целую минуту она стоит напротив двери, вцепившись пальцами в тележку и вслушиваясь в тишину. Заносит кулак. Стучится. Замирает. Открывает дверь, – благо на этот раз таблички нет, – и осторожно заходит внутрь.
Давление, ага. Туча. А лицо – оно само исцарапалось!
Она заглядывает в шкаф, в душевую и даже под кровать, – в комнате никого. Ни людей, ни животных. Может и правда, странная кошка ей примерещилась?
Грета смотрит в зеркало: глубокие царапины покрылись за ночь корочками и подсохли. Хорошо ещё, глаза остались целы. Может, у неё и правда, как у мамаши, съехала крыша? Та, конечно, пила ещё беспробудно, но по итогу-то всё равно кукухой поехала. Вдруг это гены?
Одиноко жужжит залётная муха. Грета на цыпочках подходит к тумбочке, открывает нижний ящик и, затаив дыхание, вытаскивает дневник в надежде прочесть там про странную кошку, – ящик оставляет открытым. Пятится задом, осторожно, будто на ежа, садится на кровать, и в этот момент в коридоре с грохотом распахивается дверь – бах!
Грета взвивается в воздух, но тревога оказывается ложной, – судя по беспечному смеху, это влюблённая парочка из ближайшего к выходу номера. Там Грета ещё не убиралась. Она замирает в тревожном ожидании.
Худой, как щепка парень обыскивает себя, перекладывая из руки в руку круглую жёлтую дыньку. Девушка – пухленькая, приземистая, – заигрывая, эротично гладит себя по изгибам тела, облизывает губы и заливисто смеётся:
– Дай-ка я помогу… – она ныряет в парню в карман и хохочет: – Смотри, у тебя в карманах песок! Не рановато-то посыпался? А в другом-то! ОГО! Кабачок?
Парень отскакивает, подбрасывает вверх и вручает ей дыньку:
– Держи.
С ловкостью фокусника он извлекает якобы из-за уха ключ и принимается суматошно ковыряться им в замке, справившись только с третьего раза.
«Опять натаскают грязи – выметай потом лопатой. Где они только песок нашли, на галечном пляже?»
– Чем будем резать дыню? – детским голоском спрашивает девушка, сделав губки уточкой.
– Твоим острым язычком! – парирует парень и подхватывает её на руки. Та взвизгивает, притворно кричит: «Пусти! Пусти!» и они исчезают в номере.
«Ещё и корок накидают… Придётся-таки прийти, убраться у них завтра. Ишь, радуются они. Жизни».
В коридоре ненадолго воцаряется покой. Затем слышится приглушённая возня, и девушка начинает ритмично вскрикивать, словно лаять, – и это уж точно никак не связано с дыней. Их кровать интенсивно скрипит, бьётся о стену.
– Дебилы, – бурчит Грета. – Здесь же акустика!
Она напряжённо садится, открывает дневник с конца и вчитывается в торопливые строчки.
«Проснулась от грохота и крика, думала – пожар. Потом постучалась женщина, которая меня заселяла, и спросила, всё ли в порядке. И я точно помню, что запирала дверь на ключ. Какие-то чёрные волосы ещё. Эти жуткие провалы в памяти меня убивают. Спросить у Глории. Куда она делась опять, интересно?»
На этом запись обрывается.
– Что ещё за Глория?
Грета морщит лоб, а затем листает до места, на котором закончила читать в прошлый раз.
«Вчера, когда я очнулась, спальня была залита кровью. Помню, как Ты связал меня, – и всё, провал. Больно писать: пальцы изодраны, ногти обломаны, и до сих пор не проходят следы от верёвки. Кружится голова. Ты очень изменился после – стал непроницаем и молчалив. Чокер велел не снимать.
Ты – великий дар и великое моё испытание, но чем больше я заставляю себя подчиняться, тем сильнее протестую внутри».
– О, хоспаде! – восклицает Грета, закатив глаза к потолку и перелистывая страницу.
Там её тоже ожидает чужой секс. Мельком, по диагонали, под блеющие звуки, доносящиеся из коридора, она пробегает глазами описание крайне интимной сцены. Первое слово – «Ты» – жирно обведено и украшено завитушками.
«…Ты лежал на матрасе, голый. Тело пахло призывно, и я нависала над Тобой, вбирая столь возбуждающий запах. Волосы у виска пахли молочной нугой – как будто бы ранним детством. Сгибы локтей – хлебом – свежим, ржаным. Мне было никак не пресытиться, не надышаться. Волосы на груди. Я пила этот запах, захлёбываясь, большими глотками. Подмышка… Свежий, как утро, пот. Будь. Пожалуйста, будь. Кожа на животе… и… там, где мучительно-сладкая смесь из мускуса с кедром. И он… Я обняла его мокрым ртом, и твои глаза наполнились бархатной глубиной. Я погружала его в себя, и он пульсировал, жил, так что хотелось двигаться, и двигаться, и скользить. В этом есть сокровенная близость, признание избранности и даже глубокая честь. Очень глубокая честь: целовать тебя там».
– Да чтоб вас! – в сердцах восклицает Грета.
Снаружи с грохотом пушки хлопает дверь – об стену. Грета вскакивает, кидает дневник в тумбочку – тот улетает в самую его глубину, хотя изначально лежал ближе, – захлопывает ящик и суетливо поправляет покрывало.
– Гр-р-рета! – звучит раскатистый мужицкий бас.
«О, Господи! Муж? Что он здесь забыл? Судя по голосу, пьян в опилки!»
– Где ты, мать твою так?
Тяжёлые шаги направляются прямо к ней.
– Что кричишь-то? – Грета выскакивает в коридор, суетливо одёргивая халат. Лиха беда начало. – Здесь я, где мне ещё быть?
Спросить какого хрена он припёрся, не хватает смелости. Бешеной собаке сто вёрст не крюк.
– С кем ты?
Коренастый, небритый мужик в растянутых трико и тельняшке пинает тележку так, что та взвизгивает, загрохотав колёсиками, и шагает в номер, походя хватая Грету за горло и затаскивая следом. Захлопывает дверь.
– Кто этот урод?
– Нет тут никого, – нервно брякает Грета. – Убираюсь я тут.
Муж толкает её в холку, заваливает на кровать. Сунувшись в шкаф и поворошив висящие платья, он заглядывает в душевую и разочарованно крякает. Окосевшие глаза заволакивает мутной пеленой.
– Ну всё, – цедит он, вразвалочку приближаясь к Грете.
– Не надо, – тихо произносит она, привставая.
Он расстёгивает на штанах пуговицу, широкой пятернёй скручивает Грете запястья и подминает под себя. Другой рукой направляет себя снизу. Поставленная домиком подушка валится набок.
– Не надо! – сдавленно ноет Грета: – О-о-о…
Мужик елозит на ней, безуспешно пытаясь удовлетворить свою животную похоть. Алкоголь играет с ним злую шутку – ничего не выходит. Звонкая оплеуха обрушивается на Грету, – она вскрикивает. Мужик хватает её за горло и исступлённо душит. Она хрипит, вцепляется в его сжатую, словно тиски, руку и бьётся в конвульсиях, проваливаясь в матрас, точно в податливый чернозём, – лицо багровеет, на лбу вздуваются вены, глаза выпучиваются.
В это время дверная ручка с лёгким скрипом плавно идёт вниз, но мужик этого не замечает. Под взвизгивание кровати, хрипы и своё пыхтение он пропускает, как чудовищно давится тележка и трещат дверные откосы. В комнате, позади него появляется некто огромный. Внезапно этот кто-то издаёт утробный, будто идущий из недр земли угрожающий рык – тихонько, бархатно, но возле самого уха.
Мужик замирает на месте, и наступает могильная тишина. Стальная хватка его руки слабеет, и Грета не упускает шанса – отпихивается, безобразно кашляет, с болью произносит:
– Ты что сделал?
Кое-как отбрыкавшись, она выбирается из-под грузной туши мужа и бросает взгляд за его плечо.
Там на полкомнаты стоит огромная зверюга – красный Дракон. Заворожённо, с долей обречённости Грета созерцает чешуйчатую морду ящера, который ещё и ухмыляется, с нескрываемым интересом разглядывая её, – плёнки наползают на глаза и уходят обратно.
«Ну всё, приехали. Права была тётка», – на лице Греты отображается лютая, неотвратимая смерть, стоящая за плечом её мужа.
– Хи-хи, – всхлипывает Грета.
– Грета? – моментально трезвеет мужик.
– Р-р-р? – взрыкивает Дракон, и стены номера вздрагивают, дёргается люстра.
Один его шаг, и по потолку пробегает трещина, из которой горстью, за шиворот мужику летит штукатурная крошка. На его плечо ложится тяжёлая, горячая морда ящера.
– Не надо… – умоляюще произносит мужик и падает на колени. В воздухе разливается запах свежей мочи.
Когтистая лапа загребает его в пятерню, будто жестокий ребёнок пластмассового солдатика. Грета же проваливается в черноту, теряя сознание, – это её и спасает.
Соседи Сони – неугомонные, вечно дерущиеся дети и их папаша – между тем возвращаются с моря. На поясе пацана надет надувной круг с головой лебедя, а девчонка понуро плетётся сзади. Они подходят к калитке.
Дикий рокот, похожий на камнепад, разносится по округе.
– Бля! – восклицает пацан, и папаша отвешивает ему увесистый подзатыльник. – Ой-й-й!
– Так тебе! – едко цедит девчонка.
– Дура! – всхлипывает пацан.
За калиткой что-то творится: шум, гвалт. Звук разбитого стекла и падения тела. Зайди они тут же, то и увидели бы, как с первого этажа тяжёлым ядром вылетает и грохается на гранатовое деревце, обломив его под корень, помятое мужское тело. В проём окна с раскуроченными, торчащими дыбом осколками рам выплёскиваются золотистые занавески – испуганно вспрыгивают, трепещутся парусами и понуро опадают, оставаясь уже снаружи. Дикие кошки, ставшие невольными свидетелями этому бросаются врассыпную, – одна из них просачивается под забором прямо к ногам семейки и, прижавшись к земле, галопом улепётывает прочь. Тело, совершившее полёт, остаётся лежать в бессознательном виде с подмятой под себя рукой.
– А ну… – папаша осторожно приоткрывает калитку, проходит во двор. Дети, пытаясь втиснуться один первее другого, вваливаются следом.
С криками: «Землетрясение!» постояльцы суетливо покидают гостиницу, топоча и хлопая дверьми. Снаружи собирается с десяток человек – все встревожены, суетятся. Влюблённая парочка тут как тут: девушка замотана в простыню и только, парень обёрнут ниже талии полотенцем. В халате и босиком, с поварёшкой в руке последней появляется тётушка.
– Что это? Что это было? – вскрикивает она, замечая раскуроченное окно. Ковыляет к лежащему мужику: – Ещё не лучше! Греткин мужик!
– Пьян? – папаша подходит ближе, озираясь по сторонам. – Чё у вас тут творится?
Тётушка запахивает расползающийся на грузном теле халат, припадает на колено и трясёт за плечо лежащее вусмерть тело.
– Эй! Слышишь, нет? – в растерянности она оглядывается, огорчённо отмечает: – Мой гранат… Ну не гад ли, а? Скотина… Нажрался, сволочь!
Тело не реагирует.
– Пап! – весело восклицает пацан: – А дядька что, подох?
Папаша заносит тяжёлую ладонь над отпрыском, но тот ловко уворачивается – лишь лебедь дёргает головой.
– Вродь дышит, – отвечает тётушка, поднимаясь.
– Да что стряслось-то? – спрашивает папаша.
– В том-то и дело! Стряслось! – вскрикивает она.
– Землетрясение! – парень в полотенце нервно мнёт сигаретку – стрельнул у кого-то. Сигаретка ломается пополам.
– Да ладно! – хмыкает папаша.
– Да-да! – кивает ему девушка в простыне. – Стены ходуном так и заходили! – она прислушивается: – Вроде всё, да? Тихо?
Легонько от ветра колышется плющ, облепивший ковром забор.
– Здесь не бывает землетрясений! – недоумевает тётушка, суетливо обшаривая глазами собравшихся. Зовёт: – Грета… Грета!
Племянницы нигде нет.
С опаской тётушка подходит к распахнутому окну, наваливается массивной грудью на карниз, усыпанный стеклом, и, сунувшись поварёшкой внутрь, близоруко щурится. Вскрикивает:
– Грета! – и тут же в народ: – Помогите!
…В коридоре, у перекорёженной двери лежит сплющенная тележка: флакончики высыпаны, отдельные смяты, зажаты между прутьями; кое-что пролилось. Ведро расколото пополам. По стене тянется процарапанный, длинный след.
– Грета! – кто-то трясёт её за плечо и яростно натирает щёки. – Да очнись же ты!
Сознание утекает. Перед глазами мечется, причитая, мутное пятно.
– Грета, чёрт бы тебя побрал, – раздражённый голос становится узнаваемым – это тётка. – Воды! Дайте воды!
На лицо холодным фонтаном выплёскивается струя, которая приводит Грету в чувство – она шевелится, ноет.
– Слава богу… Что тут было? Говори!
В номере толпятся люди, и среди них в дверях душевой застыла худенькая, встревоженная женщина – та самая хозяйка дневника. Грета поспешно отводит глаза. Обрывками приходят воспоминания. Пальцами она трогает шею, измождённо закашливается. Затем её глаза округляются, лицо кривится, а губы начинают дрожать.
– Мужик твой, да? Алкаш поганый! – раздражённо кричит тётка. – Запёрся в номер?
– Драко-о-он, – фальцетом взвизгивает Грета, приподнимаясь на локте и слепо глядя куда-то вдаль.
Тётка оборачивается. Позади толпится несколько смельчаков, вопреки всеобщей панике прибежавших за нею в номер, и Соня, скромно стоящая с краю.
– Ну всё. Пропала девка, – расстроенно замечает тётушка.
Грета запрокидывает голову. Раскуроченное окно с трепыхающимися от слабого ветра занавесками видится ей кверху ногами.
– Где он? – спрашивает она.
– Муж твой? Гранат охраняет, скотина.
– Дракон где?
– Ну… всё, – тётка зажимает рот рукой и смотрит на неё так жалостливо, точно на безнадёжно больного ребёнка.
Грета охает и вновь обмякает, уйдя в беспамятство.
– Тронулась, – огорчённо констатирует тётка, оглядываясь в поисках моральной поддержки.
На подоконнике, в луже натёкшего киселя лежит поварёшка, на которую уже слетаются мухи.
– Сильно тряхнуло, однако, – замечает отец семейства, задрав голову в потолок. – Вон какая трещина.
Соня, до этого тихо стоявшая в тени, сутулится, запахивает плотнее халатик, из-под которого свисают голубые лохмотья, зябко обнимает себя за красные плечи, покрытые кожистыми плёнками, и на удивление спокойным голосом говорит:
– Простите, я хотела бы съехать. Могу я собрать свои вещи?
Глава 20
У меня, конечно же, не было желания причинить Тебе боль, но я её причинил, из чего следует, что я никогда не буду иметь желания причинять Тебе боль – и всё же причинять её буду
(Франц Кафка, «Письма к Фелиции»).
– Послушай, я тут поняла, – расстроенно говорит Соня, – что мы не просто разные. Мы абсолютно несовместимы!
Они с мужчиной сидят за столом на кухне.
– Почему же несовместимы? – усмехается он. – Сейчас в постели очень даже хорошо совмещались.
Шутит, должно быть. Хотя нет, он же не умеет шутить – так же, как и смеяться, плакать, танцевать или петь. Она забирается в кресло с ногами и просит:
– Научи выражать себя.
Он берёт толстый фломастер, придвигает к себе лист бумаги и сочным красным последовательно пишет: «Факт», «Ощущения», «Чем плохо» и «Как хочется». Объясняет:
– Смотрите, леди. Пункт первый: озвучиваете факт, который Вас не устраивает. Безоценочно. Второй: описываете ощущения, например: «Я волнуюсь». Третий: объясняете, чем для Вас это плохо. И четвёртый: сообщаете, как бы Вам хотелось, чтобы оно было.
Фломастер с треском летит на стол. Соня подбирает его и с улыбкой рисует во главе списка сердечко, – чернила пропитывают бумагу насквозь и даже пачкают стол. Затем ведёт по строчкам пальцем, сильно наморщив лоб:
– Озвучить факт… Ощущения… – она замолкает, а затем задумчиво констатирует: – Я чувствую себя… полной дурой.
От мощного удара по лицу, нелепо взмахнув руками, Соня вместе с креслом опрокидывается на пол. Искры перед глазами и грохот сменяются тягучим монотонным писком, и её выключает, словно перегоревший прибор. Вжимая в щёку ладонь, она переживает яркий шок и острую боль, остекленевшими глазами глядя на мужчину, – тот бесшумно шевелит губами – видимо что-то говорит. Сам спокоен, словно только что передал ей соль или что-то вроде того. Ошарашенный мозг молчит. Сквозь монотонный скрипичный писк доносится ровный, едва различимый голос:
– Леди… Это было за «дуру», – он зовёт её несколько раз по имени, склоняется, заглядывая в лицо: – Всё, да?
Она с трудом фокусирует взгляд.
– Ле-ди, – снова произносит мужчина, приближаясь.
Соня шарахается, вскакивает и забивается в угол дивана, словно враз одичавшая кошка. С ненавистью шипит:
– Не подходи!
На лице написано: тронь – и останешься без руки.
– Простите… Я не хотел, чтобы так… – с сожалением говорит мужчина, поднимая упавшее кресло. – Мне очень жаль…
«Ну да, да. Жаль. Тебе жаль. А мне ещё и больно во всех местах, а не только жаль».
Она подползает к столу, стаскивает оттуда листок бумаги, смотрит на список и говорит, наращивая громкость:
– Это невозможно – полностью подчиняться другому и оставаться при этом личностью! Мои границы…
– Я объясню…
– …Они же рушатся! – кричит она в голос.
Стол от резкого удара кулаком подпрыгивает, и всё, что стоит на нём – тоже. Тонко звенит напряжённый воздух. От ужаса закладывает уши. Нарочито медленно мужчина поясняет:
– Не перебивайте меня… Леди, – и продолжает объяснять.
Но она не слышит, – в голове, рождая отвратительный скрежет, сливаются шум и вой. Так происходит всегда: когда кто-то кричит, она выключается – это с детства, с тех пор, как ругались родители. Хрупкий заборчик сломан. Нет больше границ. Ничего больше нет.
Изо рта мужчины вылетают диковинные буквы – слепляются в бессмысленные слова и, колыхаясь, улетучиваются пузырями, прущими из толщи воды. Выговорившись, он замолкает. Истошный вой в ушах сходит на нет, и в наступившей тишине упавшим голосом Соня спрашивает:
– Могу я идти?
– Да, – разрешает он.
Она поднимается и уходит в спальню, ложится.
Живот сводит спазмом, будто некая сущность – бесформенная, источающая ужас отчаяния – стягивает кишки цепкими щупальцами, усеянными сотней присосок, из которых выделяется едкая, разъедающая плоть кислота.
Мужчина, присев рядом, долго гладит Соню по волосам. Она тянется, чтобы обняться, но он, отстранившись, дёргает на брюках шнурок и, положив ей на затылок руку, направляет лицом туда. Она подчиняется. Он забирает волосы в кулак и задаёт свой ритм, свою амплитуду – всё быстрее, всё глубже… Соня мычит, отстраняется. Словно в замедленной съёмке, мужчина отпускает её, нехотя разжимая пальцы.
– Во-первых, это принуждение, – отдуваясь, говорит Соня, шагая по списку. – Мне так тяжело – во-вторых… Шее больно, и дышать нечем – в-третьих… Не делай так больше! – тыльной стороной руки она вытирает рот и выпрямляется.
– Леди, да Вы заебали! – взрывается мужчина. – Сами не в курсе, чего Вам надо! То Вы хотите жить, то не хотите! То что-то нравится, то уже нет! Идите на хуй со своими условиями!
Её накрывает негодованием.
– Что? За кого ты меня принимаешь? – восклицает она. – Мне больно! Да! Больно! Боль – это всё, что ты делаешь! – за диафрагмой рождается зловещий, раскатистый рык: – Р-р-р!
Она поднимается с колен, глядя в упор и исподлобья. По телу волной пробегают мурашки, под кожей рождается зуд. Она моргает, и глаза меняются: едко желтеют, зрачки сужаются до иголок.
Мужчина испуганно вскрикивает, заваливает её на матрас, налегает сверху и душит, сжимая пальцы так сильно, что чёрный удав на его плече оживает, шевелит кольцами.
Со всей своей тяжестью на Соню обрушивается небесный купол, обваливаясь перекрытиями стен и обломками рухнувшего мироздания. Она становится погребённой заживо под тонной бетонных обломков, давящих на рёбра, и из лёгких со свистом улетучивается воздух, уступая место удушью. Безмятежно оседают пылинки, подсвеченные лучами остывающего закатного солнца. Обратная и быстрая трансформация в человека происходит мучительно до невозможности – за гранью.
Глаза покрываются сизой мутью, дёргаются в тике. Сознание, словно черта между жизнью и смертью, становится плёнкой мыльного пузыря, радужная стенка которого стремительно истончается, покрываясь чёрными, суетливыми точками. Мрак сгущается, водоворотом засасывая её сквозь разреженный космический вакуум в бездонную, пустую дыру. Ещё немного – и всё будет кончено.
Глубинная память перемещает её в комнату с белыми стенами, где на гинекологическом кресле, в разорванной до пупа и прилипшей к телу сорочке лежит измученная роженица, – сильные схватки скручивают живот, и она тараторит и голосит, то и дело выгибаясь в спине, в пояснице. У ног суетятся две акушерки.
– Не идёт… – сдавленно говорит одна, молодая, трогая застрявшего младенца за фиолетовую макушку, покрытую кучерявыми волосками. – Пуповиной обмотался похоже…
– Тужимся, дамочка, не спим! – командует вторая медсестра – опытная и пожилая.
– Я не могу-у-у! Не могу! – взвывает роженица и дёргает рукой так, что игла капельницы, приклеенная крест-накрест пластырями к запястью, вылетает из вены: жидкость струёй продолжает бежать уже на пол.
– Всё ты можешь! – кричит первая и озирается в поисках хирургических ножниц: – Надо рассечь36!
– Погоди, – отвечает вторая. Она хватает роженицу за руку и кладёт ей ладонью в промежность – туда, где насмерть застрял обладатель пушистой макушки.
– О-о-о… – нежно восклицает женщина, дотронувшись до округлой головки.
И через минуту в кабинете раздаётся сдавленный детский плач.
– Девочка!
Горячего младенца – сморщенного, живого – кладут ей на живот, накрывают пелёнкой.
– Девочка, – женщина смеётся, глотая слёзы. – Девочка.
Мужчина отпускает обмякшее, бездыханное тело, на шее которого, рядом с чокером краснеют вдавленные канавки – следы от пальцев. Соня дрожит. Закатившиеся глаза сверкают белкàми, ресницы хаотично трепещут. Секунды возвращения к жизни длятся целую вечность.
Наконец, она делает рефлекторный, дёрганный… вдо-о-ох… и хрипло закашливается. Воздух живым потоком устремляется в лёгкие, – жадно, захлёбываясь, она пьёт его, черпая глотками звонкое, прозрачное счастье.
«Сонь…» – думает кто-то вместо неё.
Сфокусировать взгляд удаётся не сразу. Мужчина… Вот, рядом.
«Он душил тебя! – проносится молнией в голове. И тут же, уверенное: – Собирайся».
На карачках, покачиваясь от пережитой асфиксии37, Соня перемещается в комнату, подтаскивает сумку и, комкая, пихает туда платья, стаскивая их со стула. Мужчина прислоняется к косяку. Волоча сумку по полу, она огибает его босые – и такие любимые – ноги; с трудом, по стене встаёт, добирается до ванной и онемевшими пальцами берёт зубную щётку. Стискивает её. Кладёт поверх вороха платьев.
– Что Вы делаете? – спрашивает мужчина, наблюдая за странным ритуалом со стороны.
– Ухожу, – глухо произносит она, грузно оседая на пол.
Молния сумки с хрустом зажёвывает одно из платьев, и приходится слегка отжать её обратно. На сердце наползает лёд, – живая плоть костенеет, становится твёрже камня.
– С меня хватит! Сыта по горло! – вполголоса плачет Соня.
Она оставляет сумку в прихожей и, пошатываясь, идёт на кухню, – мужчина следует за ней неотступно, словно тень, по пути подобрав и натянув наизнанку футболку.
Соня наливает себе воды и трясёт туда корвалол; залпом выпивает, держась за сердце – получается демонстративно. Тонкий край стакана стучит по зубам.
– Может, подумаете? – спрашивает мужчина глухо, заправляя футболку в штаны.
«Ты подумала».
– Я подумала, – говорит она глухо.
Его внешнее спокойствие оказывается обманчивым: как только Соня устремляется в прихожую, он перехватывает её, отбрасывает к двери туалета и свирепо кричит:
– Опять на трассу?
Кулак, окатив лицо ветром, приходится в стену. Удар! Между перекрытиями сыплются камешки, – в наступившей гробовой тишине это слышится особенно чётко. Соня налегает спиной на дверь, и та плавно поддаётся, лаконично щёлкает язычком замка. Его кулак преграждает ей путь, и совершенно отчётливо представляется, как с такой же силой он прилетает ещё раз, но на пять сантиметров правее, уже в лицо.
– Нет, я домой, – тихо произносит Соня. И слабым голосом добавляет: – Ты же меня душил…
– Мне пришлось, – металлическим голосом отвечает мужчина. – Иначе Вы бы опять тут всё разгромили.
– Ничего я не громила, – говорит она искренне, растерянно моргая: мокрые ресницы слипаются от набежавших слёз. Шевелиться откровенно страшно.
– Вот! Вы даже не помните ничего! – с усилием произносит он.
– Не помню – что? – она смотрит то на кулак, то на стеллаж, только недавно не без труда воскрешённый из груды щепок.
Проследив за её взглядом, он опускает руку. Устало говорит:
– Я бы хотел дать Вам денег.
По лицу Сони невольно расползается ухмылка, словно у победителя в соревновании по манипуляциям и управлению людьми, на которое она не подписывалась.
– Хорошо, – смиренно отвечает она.
– Я схожу, сниму деньги, – рассудительно говорит мужчина со странной хрипотцей в голосе. – Могу я быть уверен, что когда вернусь, Вы всё ещё будете здесь?
– Надеюсь, я не пожалею, что останусь?
– Что? – слово выпадает из его рта и грохается ровно между ними, точно булыжник.
– Господи… Надеюсь, мне не надо бояться Вас настолько, чтобы уезжать втихаря, – торопливо поясняет Соня, почему-то тоже перейдя на «Вы».
– А-а… Нет, не надо. Меня бояться. Настолько.
Он идёт в прихожую, обувается и исчезает за дверью.
– Ох-х-х… – Соня опускается на пол. Лицо искажает гримаса. – Что ж такое-то… Я же люблю тебя. И боюсь. Так же сильно. Одинаково сильно.
«Он сейчас придёт и убьёт тебя», – звучит в голове.
– Я обещала дождаться.
«Нет, конечно, потом он будет жалеть об этом, но убьёт-то сейчас!» – не унимается голос.
Соня ощупывает шею, морщится. Затем быстро обходит квартиру, убеждаясь, что забрала абсолютно всё, до мелочей, не увидев только две свои вещи – пеньюар de France, завалившийся между пакетами в комнате, и соломенную шляпу на вешалке.
Их-то она и забудет.
В ванной Соня принимается мыть руки – мылит их и смывает, снова мылит, смывает, – вот уже кипятком, но не чувствуя этого. И закрывает кран, только услышав грохот входной двери.
«Быстро сбегал, смотри-ка».
Она не встречает его, как это случалось всегда, и он стоит в прихожей, не шевелясь, – прислушивается к тишине.
Соня натужно вытирает полотенцем пальцы и между ними, – так, что почти сдирает поверхностный слой кожи, – и с усилием, будто насаживая на кол, вешает его на место. Распахивает дверь.
Мужчина стоит в коридоре, мусоля в руках деньги, свёрнутые рулончиком и стянутые резинкой. Он не разувается.
– Может… всё-таки… – слова, произносимые всё тем же чужим голосом, звучат глухо, болезненно, – останетесь?
– Нет, – отвечает Соня, просачиваясь боком в комнату.
Дёрганно, непослушными пальцами она натягивает чулок… Второй… Только бы не порвать.
Мужчина проходит следом и обречённо наблюдает за ней из проёма двери. Она старательно дышит – сосредоточиться удаётся только на этом. Воздух резкими глотками врывается в лёгкие, смешивается там с горечью и туго выплёскивается обратно, будто резиновый.
«Только не разрыдаться. Только не здесь и не это! Не сейчас! Нет! Ну, пожалуйста!»
Так в детстве уговариваешь себя не заплакать, а слёзы предательски набегают, щиплют нос, и приходится задрать голову, чтобы они утекли обратно, а не позорили перед всеми. Сейчас ей чудесным образом удаётся уболтать себя, – видимо, сильный шок и потрясение делают своё дело. И ещё корвалол, конечно. Вместо неё будто собирается кто-то другой, тот самый Некто, давно отстранённый от пульта управления и сегодня возвращённый обратно.
«Давай мы поплачем, но через полчасика, ладно? – мысленно уговаривает этот Некто. – Обещаю, мы даже поплачем вместе!»
Она проходит в прихожую – на этот раз беспрепятственно – и берёт свои драные тапочки.
– Заберите обувь, – говорит мужчина, подбирая с пола и протягивая ей кроссовки. – Пожалуйста.
…Как мило и бесконечно он цитировал её удивлённую фразу «Здесь что, вся обувь удобная?», по-доброму посмеиваясь, когда они вышли из магазина…
Резким движением, как афишу, Соня обрывает это воспоминание из-за риска всё-таки сорваться в истерику и затем просто обувается в кроссовки, сосредоточившись на шнурках и придавив тоскливое желание, разразившись слезами, обнять его, родного, за ноги, – вот он стоит, возвышается рядом скалой.
– Возьмите… Пусть это будет у Вас, – он протягивает купюры.
Она берёт и в этом движении чуть касается его, тут же дёрнувшись, как от удара током. Рельефность и магнетизм этих рук… Лучше не смотреть… Титаническим усилием воли она отводит глаза. Редкостный коктейль из любви и страха плещется внутри, и поэтому уезжать надо срочно, пока ещё решение свежо, пока ещё есть силы.
Со дна сумки, распотрошив и нервно утрамбовав обратно платья, она достаёт балахон. Надевает его. Ровно застёгивает молнию.
– Я провожу Вас до автобуса, – говорит мужчина севшим голосом, забирая сумку.
– Хорошо, – кивает она.
Дверь. Они спускаются на лифте и выходят на улицу. На остановке стоит маршрутка – это конечная, кольцо. А там, за углом – цветочный ларёк, где они встретились. И трава такая ярко-зелёная, и небо – пронзительно голубое.
Соня тянется за сумкой. Он отдаёт и вдруг… мягко целует её в губы, едко пахнущие корвалолом.
– Я люблю Вас, леди.
Вдо-о-ох! Она бросает на него последний взгляд, точно собака, которую уволакивают на удавке прямо из будки, и… Что? Он плачет? Две настоящие слезины скатываются по его щекам – одна за другой. Что? Что-о-о?
Мужчина суетливо хлопает себя по бокам, обыскивает, – вылетая из-под неловких пальцев, листопадом сыплются фантики, – и, наконец, выуживает конфету. Растерянно суёт ей в карман:
– Это Вам.
Затем резко отворачивается и, не вытирая лица, понуро идёт назад, к дому. Соня ныряет в автобус. Трясущейся рукой протягивает водителю горсть монет:
– До конца.
Тот, ставший невольным свидетелем расставания, медлит, будто тоже хочет, чтобы она осталась, – как будто только это и будет правильно после поцелуя, слёз, конфеты и всех этих слов.
– Один б-б-билет, – дрогнувшим голосом произносит Соня, хотя и так понятно, что ей нужен билет и только один.
«Давай же, дяденька, поторопись!»
Водитель, тяжко вздохнув, берёт деньги, даёт билетик.
Соня забивается в дальний угол, – на этих местах сидела парочка, когда они ехали в джазовую филармонию.
«Леди, Вы погнёте поручень».
На билете – до счастливого – не хватает одной единицы, и это становится последней каплей. Соня всхлипывает, впивается в кулак зубами и глухо всхлипывает, рыдает, мелко дрожа всем телом.
По ногам щекотно пробегает невидимый хвост. Внизу – никого, но слёзы сразу уходят, пересыхают.
Водитель больше не ждёт, и автобус срывается с места. Вот супермаркет и – сразу – знакомый дом, ставший таким родным. Соня видит, как мужчина подходит к подъезду, достаёт ключи, медлит и оборачивается. Их глаза встречаются – всего на пару секунд, – но затем автобус сворачивает, и она теряет его из виду.
Яркими солнышками в цветочном ларьке полыхают герберы, будто провожая её навсегда. «Позвольте, я куплю Вам цветок?» – звучит в голове такой обожаемый голос, – голос её мужчины.
И следом приходит только одна, наиглупейшая мысль: что аптекарши, которые с некоторых пор стали заказывать презервативы пачками, сегодня его не дождутся.
Глава 21
Море. Нам обещали море (П. Кашин, «Море»).
С тех пор, как семнадцатый номер был разгромлен, прошло пару дней. Грета успела отлежаться и убедить себя в том, что от жары и мужниного перегару с ней случилась галлюцинация, ибо другая версия – шизофрения – прозвучала из уст тётушки устрашающе.
Муженька определили в городскую больничку с переломами рёбер и конечностей, не говоря уже об алкогольном, мать его, делирии38. Держать обещали подольше. Его способность к выпрыгиванию из окна с одновременным выламыванием рамы списали на крепкое телосложение, отягощённое количеством выпитого, ведь как известно: «Пьяному море по колено, а лужа по уши». Смятую тележку и дверь тоже навесили на него, – а на кого же ещё?
Никакого дракона он, разумеется не помнил, как, впрочем, и всего остального.
Трещина на потолке была вменена в укор точечному землетрясению – неведомой аномалии, возникшей в результате всемирного потепления, озоновой дыры и загрязнения Тихого океана. Ну и что, что здесь никогда его не было. Всё бывает впервые. Это всё спутники виноваты, которые бороздят.
Оконный проём заклеили целлофаном, а перекорёженную дверь оставили как есть, – с корнем выдранная и погнутая петля требовала покупки новой, – так что номер стоял открытым.
С утра Грета почувствовала себя лучше. Бодрячком поднялась с кровати, выпила залпом кофе и пристала к тётке с расспросами о том, когда ей уже можно будет выйти работать. Та осадила её:
– Отдыхай пока. Управляющий дал тебе пару дней, так что иди вон лучше… искупайся. Я сказала, что ты перетрудилась.
– Спасибо, – Грета прочувствованно чмокнула её в щёку, и та смущённо зарделась, махнула рукой, да и пошла себе, прихрамывая больше обычного.
Грета начала задумчиво бродить по гостинице, пока ноги сами не принесли её к семнадцатому номеру. Сама не заметив как, она обнаружила, что стоит перед покосившейся дверью, рядом с которой на стене красуется процарапанный след – длинный и глубокий. От тележки, должно быть. Набравшись храбрости, Грета потянула дверь на себя, – та нехотя подалась, надсадно скрипнула, – и, отворив её на достаточную ширину, протиснулась внутрь.
В комнате царил покой и полумрак, золотистые шторы были задёрнуты. Немного постояв, Грета прошла к кровати, – под ногами заскрипела штукатурная крошка, – и осторожно села.
Женщина, как очевидно, из номера съехала: в пустоте квадратного шкафа болтались костлявые вешалки, на матрас накинуто покрывало и только – постельного нет.
Всё, похоже… Конец её чтениям…
Грета наклоняется к тумбочке, выдвигает нижний ящик и смотрит в пустоту. Порывисто толкает его обратно, и в крайней точке закрывания изнутри слышится слабый стук, будто что-то по инерции проехалось по дну и ударилось в стенку. Не веря своим ушам, Грета присаживается на корточки и вновь приоткрывает ящик. В пределах видимости ничего. Показалось? Точно в нору, она ныряет туда рукой и натыкается на заветную тетрадь.
– Забыла что ли? – ахает Грета.
Крадучись, она подбегает к окну, усаживается под занавесками на пол и открывает дневник с конца в надежде прочесть о последних событиях, чтоб окончательно прояснить их.
Тетрадь исписана полностью. На внутренней стороне обложки значится позавчерашняя дата, и Сониной рукой коряво написано: «Чуть не убила гада. Пальцы болят писать – ободрала ногти о штукатурку. Я вернулась с моря пораньше, и в номере оказался урод, насилующий горничную на моей, сука, кровати. Теперь говорят, что он сиганул в окно, испугавшись землетрясения. Придётся съехать».
Грета читает дальше и с удивлением обнаруживает в последнем абзаце вот что: «Дорогая Грета! Муж у тебя – редкостный мудак. Уходи от него. P.S. Прости за Глор – она бывает импульсивна. Соня».
– Глор? – Грета, вздрогнув, отбрасывает дневник, и тот, шелестя страницами, распластывается на полу. Трогает царапины на лице, покрытые струпом.
В коридор выходит влюблённая парочка. Смеются, умолкают и, судя по мокрому чваканью, целуются взасос.
Грета подбирает тетрадь. Уверенно протиснувшись между скособоченной дверью и вырванным косяком, она расталкивает девушку и парня локтями, – оба только испуганно вскрикивают, – и вываливается во двор. Деловитая тётушка двигает там горшки с петуниями и, увидев племянницу, порывается что-то сказать, но не находится. Грета с отрешённым видом проходит мимо.
На улице благодать: солнце прогревает прозрачный воздух, на синем небе – ни облачка. Грета доходит до изумрудного лимана, опускается на гальку и, уже не скрываясь, открывает дневник с конца.
«Дул боковой ветер, и море почернело, стало мутным. Волны, обрушиваясь на береговые камни, взрывались миллиардами серебристых светящихся брызг, выплёвывали на берег обрывки водорослей и громко хрустели камнями, будто перебирая их огромной рукой. Идея искупаться отпала сразу, и я сидела, наблюдая, как ветер уносит с пляжа и играючи кувыркает поверх воды надувные круги.
Вчера я залезла на гору и заблудилась. Нужно было найти спуск и успеть на оба автобуса. Часа три я сползала по пологой горе. Камни катились из-под ног, срывались и улетали вниз… и ковёр из сухих, опавших иголок был такой скользкий… Вода закончилась, немилосердно палило солнце, наполняя сей ад одуряющей смесью из можжевельника и кедровой коры, и не было никакой надежды, что там далеко внизу тропа, а не очередной утёс с прекрасным, но безысходным видом… А на воде белели тонкие лодочки, с которых, радостно гикая, ныряли люди.
Сразу смотришь на мир по-другому. Сливаешься с ним. Чувствуешь, куда наступать, и какое дерево даст свою кручёную от сурового выживания ветку или крепкий корень, выступающий из земли. Ползёшь, как паук, цепляясь за всё, что держит. Цикады стрекочут, а выхода нет, хоть плачь…
Глошка же, сучка кошачья, только поржала с меня. «Драконы умеют летать! Драконы умеют ползать!» И камень пульнула вниз. Он падал особенно долго.
И когда я увидела людей, – вдалеке и внизу, – то заорала от счастья! И тропа! Это была она! Настоящая, натоптанная, с отполированными камнями; и метки-квадратики, нарисованные жёлтой краской! Чуть не бросилась их целовать – так была рада этим жёлтым квадратикам, блин… и, на удивление, людям.
Дотащилась до трассы. Солнце было уже у верхушек гор. На первый автобус я опоздала, но поймала первую же машину, и водитель довёз бесплатно. И на второй я успела. Запрыгнула на подножку, проскочила в двери, и для меня там хватило места, и всё сложилось наилучшим, чудесным образом.
Это так похоже на творчество, на понимание – реальность в руках того, кто готов творить и играть. И кто-то незримый улыбается мне. Не наверху, а отовсюду. Он – в этом море. И в этом воздухе. И в этом водителе. И любви так много, что её целая бесконечность.
Я купила у заведующей бутылку вина, – терпкого, ароматного, как виноградный сок! – и поздно вечером мы с Глор снова отправились к морю. Море шуршало и пенилось, соблазняло. В воде меня облепили ярко-голубые светлячки, и это было волшебно! Ещё там был звездопад. Мы с Глошей лежали на балахоне, в обнимку, глядя в бездонный глаз мироздания, покрытый россыпью звёзд, и они сыпались, как ненормальные! Я насчитала десять и сбилась со счёта. Желания кончились, а они всё сыпались, сыпались! Они здесь жирные, и небо такое чернявое. Я нашла созвездие Дракона, а Глор тыкала лапой и пьяно твердила, что там есть и «Кошка Глошка». Я предложила ей загадать желание на падающую звезду, но она присосалась к бутылке, выжлоктила остатки и сказала, что и так уже счастлива.
Море, я записала тебя в своей памяти. Твоё буйство и штиль, мутность и пронзительную голубизну, пену, медуз и водоросли. Твоё содружество с солёным ветром и ярким солнцем. Твои ответы. Твоё дыхание. Так что, надеюсь, не буду скучать, – ты теперь со мной, моё море».
Часть 2
Глава 22
Свободен тот, кто может не лгать самому себе.
Маршрутка нехотя ползёт по дороге, подпрыгивая на ухабах так, что серые шторки на окнах вздрагивают и дёргаются. Соня пихает в карман балахона несчастливый билетик, и её озаряет:
– Айрис!
Она обшаривает себя, роется в сумке, выхватывает и отчаянно крутит в руке скользкий, словно камень-голыш телефон. Набирает номер. Хлюпнув носом, бросает взгляд на экран, – соединение устанавливается.
– Давай же… – сдавленно шепчет она. Губы дрожат, и она зажимает ладонью рот, чтобы не разреветься. Вызов идёт, тянутся протяжно гудки.
Наконец, голос автоответчика с безразличием, об которое рушатся цивилизации, произносит:
– Телефон абонента выключен или находится вне зоны действия сети, – и, помолчав, добавляет: – Вы можете оставить сообщение после сигнала.
Задохнувшись, Соня жмёт на отбой – давит и давит на кнопку. Телефон выключается вовсе.
Голос автоответчика продолжает ехидно звучать в голове.
– Да кому ты нахрен нужна-то? Тебе и позвонить больше некому! – он мерзко хмыкает и добавляет: – Жалкая, убогая, никчёмная извращенка.
Вздрогнув, Соня швыряет трубку в сумку, ногой толкает её под сиденье, – та не лезет, – вскакивает и бежит по проходу.
– Остановите! – вскрикивает она, в то время как автобус ухает в очередную колдобину.
– Да-да! Остановите! – едко звучит в голове. – Пусть валит.
Водитель тормозит так резко, что она кувыркается в проход. Дверь, резко сложившись гармошкой, открывается, и Соня вываливается на обочину – прямо у железной дороги.
Автобус, со скрипом захлопнув дверь, кряхтя, уезжает, оставляя её одну. Голоса больше нет.
Соня медленно подходит к рельсам и, сминая в кармане билетик, идёт по шпалам, пока не натыкается на поваленный, пропитанный смолистым креозотом столб. Она тяжело опускается на него и стискивает негнущимися пальцами забавный брелок с поросятами, лежащий тут же, в кармане.
«Так Ириске цветок и не отвезла… Ну да она простит. Купит новый, закажет дубликат ключей».
Пальцы натыкаются на конфету. Она вытаскивает её, несколько секунд общупывает, точно слепая, и даже наполовину разворачивает фантик. Скручивает обратно. Всхлипнув, пихает её обратно, в самую глубь кармана.
Здесь густые заросли пижмы, так что машинист не сразу её и заметит. Ждать не приходится. Гудящий поезд появляется из-за поворота, освещая дорогу налобным локатором. Стрекочут, поют провода. Соня бросается к гладкому, отполированному рельсу, – под ногами хрустит, перекатываясь, щебёнка, – падает на колени, хватается за него и наваливается, больно ткнувшись ключицами в холодную сталь. Пухнут, жирнеют на шее вены. В висках галопирует пульс.
Паровозный гудок, похожий на рёв оленя, пронизывает пространство. Из-под колёс вздымается серое, непроницаемое облако металлической пыли, – поезд пытается тормозить. Грохот всё ближе, земля дрожит. Соня роняет враз отяжелевшую голову на шершавую шпалу и сильно зажмуривается.
«Вот и поезд», – успевает подуматься ей.
В ту же секунду ей в бедро через толстую ткань балахона вонзается тысяча острых игл. Боль такая, что Соня с криком отпрянывает.
На ноге, демонически подвывая, болтается крупная чёрная кошка, – и не просто висит, а бешено жрёт её, сквозь балахон, с остервенением впиваясь в мышцы на всю глубину клыков! В секунду Соня хватает упругое тело, пытаясь отодрать его от себя. Не тут-то было! Громко урча, чудовище втискивается ещё и когтями. Боль ослепляющая.
В рывке, сцепившись в комок, они скатываются по насыпи в пижму, увлекая по ходу крупные камни. Внизу кошка отпрыгивает прочь, словно хорошо накачанный мяч, оставляя обессиленную Соню валяться в кустах.
Ещё слышится грохот стыковки и лязг колёс, – поезд нехотя тормозит, – а затем наступает оглушительная тишина, которую нарушает одинокое, раскатистое щебетание зяблика.
Соня лежит ничком. Волосы растрёпаны, по истерзанной, распухшей ноге стекает, рисуя кривую дорожку, густая кровь. Хрустя гравием, приближаются и стихают шаги.
– Эй… – звучит обеспокоенный, но вместе с тем язвительный голосок. – Ты там как, детка?
Нога полыхает огнём.
– Эй… – повторяется снова, и на плечо опускается лапа. – Машинист уже сообщил диспетчеру, и нам бы… Короче… Пора валить!
Соня поворачивает голову на голос и встречается лицом к лицу с… кошкой, у которой вместо морды сияет начищенной новогодней игрушкой ехидная женская рожа, ухмыляющаяся от уха до уха, – чернокожая рожа!
– А-а-а! – взвизгивает Соня так резко, что зяблик затыкается. – Ты что такое?
– Меня зовут Глория39, – отвечает та, обиженно поджав пухлые, окровавленные губки. – Могла бы уже давно меня и заметить, на минутчку, – и она протягивает лапу, представляясь более полно: – Кошкодева Глория. Можно просто Глор. Я только что спасла твою жопу, но не стоит благодарить.
Во рту внезапно пересыхает. Двумя пальцами, осторожно Соня пожимает протянутую, липкую от крови лапу, с каждой секундой всё более уверяясь, что крыша её уехала.
– Прости, детка, но я повторюсь, – рассудительно повторяет Глория, тщательно утрируя дикцию. – Нам пора срочно валить отсюда.
В общаге им удаётся пройти незамеченными, – внешний вид неизбежно бы вызвал кучу вопросов и, как следствие, сплетен. Соня закрывается изнутри, – на два оборота, – и идёт прямиком к кровати, на которую валится, не раздеваясь.
«Мама за такое б убила».
На короткое мгновение её сущность наполняется облегчением и радостью, будто выпущенная после долгих лет тюрьмы на свободу. Под боком странное создание по имени Глория медитативно натаптывает лапами подобие гнезда и затем сворачивается калачиком. Чёрное тельце, будто стационарная печка, излучает тепло, и Соня забывается коротким сном.
…Просыпается она заполночь. За дверью царят тишина и покой, – хорошо. Какое-то время Соня лежит в темноте, припоминая события последнего дня. Она ушла от него. Вернулась в общагу. Был ещё поезд и кошкодева Глория. Привидится же такое… Нога полыхает от боли.
Под боком лежит что-то горячее, и Соня настороженно приподнимается на локте, – там, в темноте чернеет мохнатый комок! Она шарит по обоям в поисках выключателя, находит его, и тусклый свет настенной лампы заливает пространство комнатки.
От комка отделяется ушастая голова, поворачивается к ней, обнаружив всё то же чернокожее человеческое личико – правда, с настоящими кошачьими усами, торчащими, словно антенны по сторонам, – и, жмурясь, недовольно бурчит:
– Ну свет-то ещё зачем? И так же всё видно!
Соня садится ровно, трёт интенсивно лицо, моргает и, приоткрыв рот, во все глаза таращится на кошкодеву, – та сладко зевает, обнажая клыкастые, ослепительно белые зубы.
– Значит, ты настоящая, – произносит Соня едва различимым шёпотом.
Проигнорировав недоверие, Глория распрямляется в длинную колбасу, самозабвенно потягиваясь. Затем поднимается на лапы, выгибает спину крутой дугой, – так, что скрипит хребет, – и встряхивается, от чего шерсть на всём теле встаёт дыбом.
– Может хватит уже убиваться? У меня когти не казённые! – ворчит она, с сожалением разглядывая один из них, треснутый, на правой передней лапе. – Хоть бы кто о машинистах подумал, а то размажутся кишками по шпалам, а им потом… – она принимается за отжёвывание полуотломанного когтя и потому заканчивает фразу звуками: – Мнём, мнём, мнём…
– О-о-о… – Соня ошарашенно трясёт головой, давит на виски и зарывается пальцами в спутанные, с застрявшими веточками пижмы и мусором волосы.
Потом сползает с кровати и на цыпочках пятится к двери.
– В душ? Иди, иди, – Глория выплёвывает кусок когтя. – А я тут водички накипячу. Чаю попьём.
Она с лёгкостью прыгает с кровати на стол, удачно затормозив перед банкой со старой водой; вылавливает оттуда дохлого таракана, ловко суёт кипятильник, втыкает в розетку вилку.
– Ла-а-адно, – соглашается Соня, нервно хихикнув.
Она стягивает через голову перепачканный балахон, откладывает его и надевает халат. Сильно хромая и прихватив с собой полотенце, уходит в общаговский душ, – уходит в надежде, что эта творческая галлюцинация по имени Глория сможет и отключить кипятильник тоже.
Тёплая вода смывает грязь, щиплет раны, и это так ощутимо, так физически остро, что Соня тихонько плачет.
Когда она возвращается в комнату, там уже вовсю хозяйничает Глория. Кипятильник, слава богам, выключен, и даже заварен чай. Растянув рот в широченной улыбке, кошкодева вытряхивает на потёртое, треснутое блюдце один за другим два шоколадных сырка, освобождая их из фольги. Последнюю она комкает в рыхлые шарики и, выкрикнув радостное «Пи-и-у!» и ещё «Бинго!», поочерёдно запуливает в мусорное ведро.
Откуда появились сырки, Соня спросить не решается.
– Значит так, – Глория с матёрым видом разглядывает её разодранную, сильно опухшую ногу. – Сейчас буду тебя лечить.
– А ты умеешь? – с опаской спрашивает Соня, садясь на стул.
Вместо ответа та прыгает к ней на колени, крепко обнимает лапами бедро, вжимается жарким телом и трактороподобно мурчит. Через пару минут боль стихает, и Глория, ритуально отряхнув лапы, возвращается на стол, где победно усаживается на кривую стопку из академических словарей. Нога на удивление болеть перестаёт.
Молча, поочерёдно Соня и Глор отхлёбывают из банки чай. Соня берёт сырок, откусывает, – он оказывается ванильным, – с усилием глотает и всхлипывает.
– Эй, ты чего? – у Глории подёргиваются усы.
Та не отвечает. Слёзы безостановочно капают на пальцы трясущейся руки и на халат. Она откладывает надкушенный сырок, перебирается на кровать и зарывается лицом в подушку:
– Сырок… Пицца ранч… И шарик… И кроссовки… Там был мой до-о-ом… Понимаешь? Дом!
Рыча, она отбрасывает подушку, лупит в стену ладонями и остервенело вгрызается в пальцы до оглушающей боли.
– Где же… тут… – Глория копается в коробке, где складированы лекарства. Находит нужные таблетки, выковыривает одну.
– Ы-ы-ы! – хрипит Соня, скатываясь на пол. Вены на шее пухнут, вздуваются червяками.
Глория прыгает к ней и патетически восклицает:
– Так! Быстро съешь эту хрень!
Та безобразно всхлипывает, берёт слюнявой рукой таблетку, после чего, отобрав пачку, съедает ещё две.
– Одну! – шипит Глория. – Вот дура-то! Дура и есть!
– Да пошла ты! Разоралась тут! Иди на маму свою ори.
– О-о-о! Дай сюда! – Глория выхватывает пачку и возводит глаза к потолку. – Мне, пожалуй, тоже не помешает! – она выуживает ещё таблетку и муслит её языком. – Слушь, гадость какая!
Препарат даёт чувство глубокого безразличия, и вскоре они обе погружаются в исцеляющий, медикаментозный сон.
…Сумку с вещами Соне возвращают назавтра, – водитель маршрутки находит адрес, написанный внутри дневника, – так что все платья вместе с тоскливым описанием мучительных отношений опять оказываются у неё.
Так случается, когда продолжаешь жить дальше.
Глава 23
Я уже не думаю о Вас, я сейчас просто с Вами
(Франц Кафка, «Письма к Фелиции»).
Соня звонит, правильно набрав номер только с третьего раза. Ладони потеют, сердце колошматит о рёбра.
– Алло?
Его голос, такой знакомый и родной, поглощает её с головой. Она вжимается ухом в телефон, изнемогая от желания вобрать каждый полутон и шорох, окружающие его там, вдали.
Тогда как она – здесь.
– Привет, – отвечает ему, замявшись. – Ты как?
– Я? – он не улыбается. – Рад, что Вы позвонили.
– Как рука? – спрашивает она.
– Рука? А, нормально рука…
– Я просто… не хочу тебя потерять, – правда выпадает изо рта, как гладкие, отполированные морем камешки.
– Вы так прекрасны, леди, – в трубке слышится его грустный голос, от которого хочется разрыдаться. – Прекрасны и чудесны.
Секунды тянутся, словно резиновые.
– Вы, – нарушает затянувшееся молчание он, – подарили мне столько любви и нежности…
– Не знаю, возможно ли нам остаться друзьями, – Соня отчаянно стискивает трубку непослушными пальцами.
– Как Вы себя чувствуете, леди?
– Как будто вышла с балкона.
– Нет, пожалуйста… – он запинается. – Вы… Вы мне… очень… не-без-раз-лич-ны… Вы прекрасны, леди. Правда. Во всех смыслах. И я Вас люблю, – из телефона слышатся лучшие слова в мире. – Спасибо за всё… И… за грудь. Это было бесконечно глубоко. Вы понимаете.
– Да… понимаю.
Он умолкает. Тяжёлые секунды отмеряют тягучее время.
– Хочешь… я… вернусь? – спрашивает она.
Он молчит, и тишина на том конце становится удручающей. Он молчит, молчит и молчит. Молчание чёрными лентами мотыляется по ветру, хлещет по лицу и липнет к телу. Мускулистые цепкие щупальца скручивают живот.
– Алё? – слово булькает, будто маленький камешек в воду.
– Да, – отвечает он, подтверждая, что связь есть.
– Мне… приехать? – спрашивает Соня и, не в силах услышать, как он произносит отказ этим своим голосом, торопливо добавляет: – Тебе нужно время, чтобы подумать, да?
– Да, – облегчённо вздыхает он. – Подумать. Если Вы сейчас приедете, то мы порвём, вскроем опять друг друга. Но, может, случится чудо, и всё изменится.
– Через месяц скажешь?
– Да, хорошо, – говорит он, после чего скомканно прощается и отключается первым.
Соня роняет руку с зажатым телефоном на колени, и на неё обрушивается кромешная, убийственная тишина, которую нарушает безапелляционный, правдивый до тошноты голос Глор:
– Он не перезвонит.
Воздух становится убийственно ледяным.
– Это неправда! Ты врёшь! – надрывно кричит Соня. – Он же сказал, что любит!
Глор оскорблённо уходит в угол кровати, плюхается на зад и с апломбом заворачивает вокруг себя длинный хвост. И принимается ковыряться когтём между коренными зубами.
Вчера вечером она исчезла, а вернулась только под утро с окровавленным подбородком и бездонными зрачками, заполонившими радужку глаз. Лапы были в липком и красном, и она, взгромоздившись на словари, принялась увлечённо лизаться шершавым – кошачьим – языком. Видать, после ужина мясные волоконца застряли в зубах, – их-то она сейчас и выковыривает.
Соня устало отворачивается.
И затем начинается её личный ад под названием «Ожидание».
Телефон молчит.
«Если в мире и существуют изощрённые пытки, то это – одна из них, самая утончённая. Вместо сердца теперь дыра, прожжённая кислотой, и внутри неё, как в норе, сидит бессловесная жуткая тварь. Она отвратительна, воняет гнилыми зубами и сырой древесиной, – должно быть, так пахнет смерть. Я превращаюсь в одно большое, бесконечное, безграничное ожидание».
До пяти утра Соня мается бессонницей, слушая, как по столу и полу бегают, шурша лапками, полчища тараканов. Когда за окном начинает брезжить рассвет, изнурённая ожиданием, с чугунной головой она проваливается в небытие и тут же выныривает обратно, в тревожную явь, только чтобы в неловкой надежде схватить телефон и вновь убедиться – ни звонка, ни сообщения нет.
Она листает присланное ранее, перечитывая его: «Люблю Вас искренне, волшебная, милая, нежная, чудесная, страстная леди!», «Умничка с божественным всем», «Лапушка», «Сырки купил» и короткое, восторженное «Уи-и-и!», как исключительный возглас по поводу какого-то радостного события, – какого – уже и не вспомнить. Короткие факты собраны в маленькие, чёрные буковки, и она трогает их подушечкой пальца, едва прикасаясь к экрану.
«Это был хардкор40, но теперь-то урок пройден, и можно вернуться к Тебе, домой. Я сама виновата. Это я провоцировала Тебя на жестокость. Ты просто хотел помочь, вот и всё».
– Да он просто показал тебе, – вклинивается в тоскливое ожидание Глория, – как сильно ты сама себя ненавидишь!
Соня безжизненно смотрит на телефон – опять пусто – и кладёт его возле подушки:
– Мне так нужны обнимашки… И прижиматься к нему во сне, понимаешь? – она скручивается на кровати, по-детски обхватив острые коленки руками и утыкаясь в них носом.
– Близости тебе не хватает. Прикосновений, – Глор, разминаясь, поочерёдно выпускает и втягивает когти, плюхается рядом и старательно обнимает её, насколько хватает лап.
– Я забываю его запах, скоро не вспомню лица, и всё это означает одно: мою неизбежную смерть, – из опухшего носа высачивается и капает на постель скупая слезина.
– Воу-воу! – Глория скорчивает гримасу. – Давай только без пафоса, ладно? Не много ли смерти тебе одной?
– Я отдала ему власть над собой и телом. Война проиграна. Он отобрал все мои оргазмы. Всё кончено. Всё давно уже кончено.
– Оргазмы, ага! Слыхали? – Глория закатывает глаза. – Отобрал у неё! – и она, поскрипывая зубами, вполголоса матерится.
Соня снова берёт телефон, смотрит на экран и кладёт обратно, – не проходит и трёх минут.
«Нет никакого выбора, одна пустота вокруг, и куда ни глянь – везде она. Будто бы вся планета покрыта океаном, а я – маленькая, забытая всеми – в лодке без вёсел плыву сквозь туман, холодный и липкий».
С навязчивой периодичностью она заглядывает в телефон.
«Даже если он потерял мой номер, есть множество способов дать ответ. Но нет. Он молчит. Уже с утра я ощущаю отчаяние от того, что и этот бесконечный день снова придётся прожить в ожидании».
«Сегодня ровно два месяца».
«…Три. Неизвестность – это хуже всего. Он не мог забыть. Просто прождал этот срок. „Чуда“ не произошло. Но три месяца – это даже уже не два. (Лист в этом месте исчёркан и продырявлен ручкой). Нет выбора. Ничего от меня не зависит и не зависело никогда. Разве что решение воплотиться, принятое на небесах душой. И возможность уйти досрочно».
Глория отлучается, и Соня достаёт из аптечки пачку снотворного. Вытряхивает таблетки на ладонь. Одна, две, пять… Она сбивается со счёта и методично, по одной съедает их все, запивая из банки сырой водой. Зарывается, не спеша, в одеяло, и уже там, в безвоздушном пространстве, её мир начинает плыть, засасывая мутнеющее сознание в головокружительный водоворот. На фоне цветастых, пляшущих в темноте пятен Соню затягивает было в бездну, но невнятное: «Эй, детка…» резко выдёргивает её на поверхность, точно плотвичку, подсечённую удачливым рыбаком.
С титаническим усилием она открывает глаза и обнаруживает Глор – размытое привидение, с мышью в зубах.
– Чёрт! – вскрикивает та, и серый трупик гулко плюхается на пол. – И на минуту оставить нельзя!
Шуршание бумаги, усиленное во сто крат, ужасающе скрежещет в ушах.
– Риск внезапной остановки дыхания во сне, – кошкодева торопливо читает инструкцию к таблеткам, под действием которых Соня проваливается в бездонно-глубокий сон. – Синдром ночного апноэ41. Галлюцинации.
Дальше она щерится, трясёт Соню за плечо, но безрезультатно, – препарат продолжает действовать.
– Автобус… – бубнит та сквозь дремоту. – Товарищ водитель, а куда мне надо?
Автобус – тот самый, с серыми шторками – резко тормозит, и она кубарем валится в проход. За рулём вместо водителя сидит он – её мужчина – и улыбается, но нездорово, хищно. Пригнувшись под перилами, отделяющими водительское место от салона, он шагает к ней и склоняется так низко, что видны нефритовые крапинки на тёмной радужке глаз. Зловеще, смакуя каждую букву, говорит:
– Выбирайте, л-л-леди: я или воздух?
– Ты, – не раздумывая, отвечает Соня и тянется, чтобы обнять.
Он выворачивает ей руку – резко, – и она, вскрикнув, сгибается пополам. Вертикальная стойка позади становится местом пытки. Неизвестно откуда взявшейся верёвкой мужчина привязывает её за запястья к поручню и злобно кричит в лицо:
– Я или воздух?
– Ты, – отвечает на выдохе Соня. Так долго ждала, и вот…
Из кармана комбинезона, на груди которого написано: «Everyone comes back home42», он извлекает прозрачный пакет и, напялив его ей на голову, туго утягивает за ручки на подбородке. Нащупывает под чокером желобок на шее, где пульсируют крупные вены. Давит на них. Его лицо так близко: бездонные зрачки немигающих глаз видны даже через мешок, а ноздри раздуваются точно у возбуждённой ипподромной лошади, вышедшей на беговую дорожку.
– Удушение чревато остановкой сердца, – слышится поучительный голос Глор откуда-то из параллельной Вселенной.
В голове раздаётся тиканье гигантского метронома, отмеряющего равномерные куски утекающей жизни. Три глотка, и воздуха больше нет. При вдохе тонкий целлофан жадно втягивается в рот, и Соня дышит всё чаще, всё отчаяннее.
– Из-за гипоксии43 происходит преждевременное сокращение желудочков сердца, что вызывает аритмию44!
«Он или воздух? Почему всё время приходится делать выбор? Этот чёртов, проклятый выбор: он или она? Он или воздух? Он или сама жизнь? Неужели нельзя иначе?»
У висков рождается глубокая синяя боль; холодная стойка впивается в позвоночник. «Леди, Вы погнёте поручень!» – смеётся из глубины прошлого его такой узнаваемый голос.
«Мне нужен вдох. Только один. И потом я снова выберу Тебя. Пожалуйста. Всего один вдох!»
Она заваливается на бок в сопровождении его стиснутых на шее, побелевших от напряжения рук, на которых рельефно играют бицепсы, – змея на плече грациозно шевелит кольцами. Перед взором появляется огромное алое сердце – сбивается с ритма, содрогаясь в неровных конвульсиях. Пульс отдаётся в ушах, гремит канонадой.
– Дыхательный алкалоз, – урок патфизиологии под руководством невидимой Глории продолжается уже на полу. – Необратимое повреждение мозга… Асистолия45… Возбуждение блуждающего нерва… – и, смачно икнув, она заключает: – Летальный исход.
– Стоп! – хрипит Соня.
– Не слышу! – отвечает мужчина, чем демонстрирует, что всё превосходно слышит.
– Сто-о-оп!
Её уносит в беспамятство и забирает в обморок. Сердце стучит отбойным молотком, боль разливается тёплым приятием.
«Умираю», – пульсирует в голове.
«Смерть представлялась мне как-то иначе».
В глазах темнеет. На чёрном фоне проплывают, рисуя узоры, серебристые волосинки, и затем, словно на экране телевизора всё сливается в белую линию, которая с громким «Пи-и-иу!» превращается в точку, гаснет.
Только тогда мужчина и сдёргивает пакет.
…С остекленевшими глазами Соня лежит на кровати, а Глория неистово скачет на ней, пружиня о рёбра лапами. Хвост крутится бешеным пропеллером, позволяя ей попадать точно посередине грудины. Кровать поскрипывает.
Вдох получается через рот: Соня сгибается пополам, – отчего кошкодева скатывается на пол, – и сипло засасывает воздух. Свистящий выдох, и она откашливается до рвоты: с тягучим желудочным соком наружу вываливается белая каша из размякших таблеток. Скорчив брезгливую физиономию, Глор отбегает в сторонку.
Ещё один вдох!
«О, он такой сладкий – воздух! Ни с чем не сравнимый! Ни с чем!»
Глория топчется лапами по инструкции, откусывает клочки, злобно плюётся:
– «Я люблю тебя больше жизни! Как воздух!» Тьфу! Как перестать это слышать? – и, задёргав хвостом так, словно это взбесившаяся змея: – Да какая же это любовь?
Рвота – мучительная, сжимающая внутренности в ком – продолжается. Зрение, размытое слезами, возвращается неохотно.
«Я предаю Тебя по частям. Размениваю на воздух, горько торгуясь за каждый вдох. И ненавижу Тебя за то, что приходится делать подобный выбор».
– Да что ж с вами, людьми не так-то, а? – в исступлении воет Глория. Она запрыгивает на подоконник, вскакивает на задние лапы и патетически вещает: – Нет никакого выбора! Хочешь любить и дышать – продолжай любить и дышать.
В ответ Соню рвёт – жёлтой, тягучей желчью.
– Правда заключается в том, что ты хочешь этого: тосковать, – кошкодева между делом цепляет когтем бумажную салфетку и приземляет её ровно в наблёванную лужу. Пропитавшись насквозь, салфетка тонет. – Некая занятость сердца, чтобы никто другой больше не проник туда и не поднасрал. Тосковать и ждать куда привычнее и безопаснее, чем признать своё поражение, верно?
– Вот ты умная, аж капец, – Соня мучительно напрягает пресс, её опять рвёт, и изо рта свисают сосульками слюни. – Интересно, все кошкодевы такие?
«Рвота опустошает. Организм очищается молчаливо, делая своё дело, не жалуясь и не ожидая награды. Мне так стыдно перед ним, своим телом, так стремящимся выжить, несмотря на моё искреннее желание скорее отсюда уйти».
– Свобода! – Глор выпячивает грудь колесом и растопыривает веером пальцы. – Это ответственность и неизвестность! Что с этим делать никто не знает! И ты боишься её больше смерти! Отсюда и виртуозный самообман.
– Мне нужно его увидеть, – слабым голосом произносит Соня, откидываясь на подушку.
Глор, так и не достучавшись со своей свободой, смачно влепляет пятерню в лицо:
– Да чтоб вас…
…Утро окутывает тусклый мир багровеющей дымкой. Соня вспоминает автобус. Она разглядывает следы на запястьях, будто действительно была связана, и растерянно трёт их пальцами. Теребит чокер. Её подташнивает, трудно сфокусировать взгляд. Она спускает ноги с кровати, встаёт и тут же, комично взмахнув руками и поскользнувшись на жидкой салфетке на полу, падает, едва не приложившись затылком о стену.
«Он всегда так боялся, что я ударюсь, когда кидал меня на матрас».
Глории нет. Бездумным маятником Соня шатается по комнате, жадно хапая воздух ртом. Из зеркала на неё смотрит нечто ужасное, с глазами, залитыми кровью, – очевидно, полопались капилляры.
Жадно, давясь, она выпивает остатки воды из банки. Долго держит её, перевернув и выцеживая последние капли. Грузно осев на пол, на четвереньках ползёт к кровати.
– Мне просто надо его увидеть. Убедиться, что всё уже кончено. Через порог. И сразу уйти. Главное – не заходить в дом. Не так уж много я и прошу – определённости…
Она опять проверяет телефон – пусто – и, не в силах забраться на кровать, бодает её пару раз, да и проваливается в сон.
Глава 24
Забывай легко (С. Патрушева).
– Мог бы сказать: «Я снимаю с тебя ошейник. Свободна», – жалуется Соня Глории. – Или наоборот: «Приезжай».
– Сырую мышь будешь? – отвечает та невпопад. – Я тут не доела прост.
Соня бросает взгляд на пол, где лежит половинка мышиной тушки – передняя часть.
– Меня сейчас вырвет, – комментирует она столь «аппетитное» предложение, зажимая ладонью рот.
– Интересно, чем? – саркастично осведомляется Глор. – Ты уже несколько дней ничего не ешь.
Соня хочет её погладить, но та неуловима, словно ртуть – быстро протянутой руке при всей сноровке достаётся лишь кончик убегающего хвоста.
– Пойдём гулять? – предлагает Глор. – Там зима. Снег выпал.
– Снег? – Соня удивлённо приподнимается и пережидает головокружение – её худоба граничит с истощением.
Она подходит к окну, двигает упрямую занавеску, и та обнажает вазу с сушёной герберой, – проволочка всё ещё держит стебель прямо, а венчик с когда-то яркими оранжевыми лепестками скорчился и засох. При виде мёртвого цветка Соня сгибается так же.
– Снег, – переключает внимание Глория, задней лапой отодвигая вазу на край подоконника.
Соня с усилием переводит взгляд за окно: квадратный дворик будто выкрашен белым, тянутся к небу верхушки голых берёз, по поребрику деловито шагает голубь.
– Да-да, – с трудом выговаривает она. – «Го». Это его слово.
– Нет, не его, – ворчит Глор.
Соня обувается, влезает в пуховик – чёрный, словно туча, – и, мимоходом глянув на экран, кладёт в карман телефон.
За дверью она сталкивается нос к носу с Грымзой.
– С кем это ты разговаривала? – спрашивает та, вытянув шею и настойчиво заглядывая через плечо – жирные складки двойного подбородка трясутся от нетерпения.
Видимо, животрепещущие рвотные звуки накануне никого из проживающих здесь не оставили равнодушными.
Соня испуганно заслоняет собой проём, боясь обнаружить Глорию, – содержать животных в общаге запрещено под страхом выселения, – и захлопывает дверь.
– Ты заболела? – сощурив глаза, продолжает допрос Грымза. – Что-то давно тебя не было видно.
– Тебе-то что? – дерзит Соня, ковыряясь ключом в замке.
– А то! У меня из холодильника сосиски спёрли. А раньше ещё сырки! Кто, а?
– Я тут при чём?
Справившись с замком и пряча красные глаза, Соня огибает её биотушу, заполонившую собой проход, и быстро идёт на выход.
Достала подслушивать, сучка.
…На улице острым холодом Соню встречает зима: тусклое солнце ровно отражается от снега, мороз осторожно сжимает в своих объятиях. Даже не верится, что после расставания прошло столько времени, ведь только что было лето, – она ещё помнит эту немилосердную жару и тёплую землянику с его ладони.
Дорога истончается, превращаясь в тропу, – судя по следам, сюда доходят одни собачники. Рядом находится лес. Спящие деревья стоят неподвижно, спокойно, держат на ветках белые шапки.
– Что, если я приеду? – тормозит Соня. – Ты будешь рад?
Взъерошенной кляксой в воздухе проявляется Глор. С места в карьер она возмущённо орёт, растопорщив усы:
– Что это за бред, скажи? Да всё, ВСЁ уже! Три месяца! Не держи его за идиота! Он давно всё решил!
Разъярённая кошкодева ожившей табуреткой скачет туда-сюда и шипит, точно вода, выплеснутая на сковородку. Шерсть на хребте стоит дыбом, хвост летает саблей, полосуя сугробы:
– Хватит! Ты ищешь в нём уход от одиночества, тоски и проблем? Но всё это ты берёшь с собой, – и она передразнивает: – «Хочешь, я привезу тебе одиночество, тоску и проблемы?»
Выдав столь бурную речь, Глор, выкатив белки, горбится и под кашляющие звуки театрально выблёвывает на снег колбаску из шерсти, иллюстрируя своё однозначное отношение к происходящему.
Язвительно добавляет:
– Хочешь сделать ему сюрприз и приехать? А вдруг он уже дерёт другую? И она живёт у него… ну, месяца, скажем, три…
– Хватит! – фальцетом орёт Соня, перекрикивая её, будто от этого можно перестать слышать правду. – Прекрати!
С тонкой ветки берёзы падает спрессованный снег.
Глория не унимается, а становится только назойливее:
– У тебя синдром Жертвы. Тебя послали – молчанием этим деликатным послали на хер. Ему нет до тебя дела. Всё лезешь и лезешь, а это насилие и покушение на частную собственность! Он не хочет тебя видеть, пойми. Не заставляй себя любить, это мерзко! Сделай жест – просто свали. Это больной вампиризм, а не любовь. Отпусти его, отдай – вместе с жёлтой футболкой отдай!
– А-а-а! – взвизгивает Соня, сжимая руками голову. И, с рыдающим хрипом: – Замолчи-и-и… Только не футболку…
Глория с разгона утыкается лицом в хрупкий наст и какое-то время стоит, отклячив зад, – остывает. Затем вытаскивает голову, – с коричневой кожи скатываются кусочки подтаявшего снега, – и завершает патетическую речь словами:
– Всё-то ты рвёшься об косяк, да со всей дури, чтобы небо с овчинку, и смерть перед глазами!
– Я знаю его миллионы лет, миллиарды жизней, – голос Сони становится умоляющим. – Прекрати же меня доканывать… – она беспомощно всхлипывает, жадно хапая морозный воздух ртом, и оседает, словно подкошенная.
Удушье рождает панику.
– Тихо, тихо, детка, – Глория взволнованно заглядывает Соне в лицо, кладёт на сердце лапу и мягко просит: – Давай вместе. Вместе! Три-четыре!
Они делают дружный, совместный вдох, – у Сони он получается прерывистый, натужный. Колючий воздух тонким ручейком заливается в лёгкие. Одинокая слеза чертит горячую дорожку по щеке, покрытой пятном обморожения.
– Лучше бы мне умереть. Лучше бы умереть.
– Успеешь ещё, – ворчит Глор, топчась на месте. – Пойдём лучше… Холодно, шо пипец.
Соня подхватывает её на руки, порывисто прижимает к себе и прячет за пазуху, оставляя торчать снаружи только башку.
Медленно направляется дальше.
Присыпанная снегом тропинка выводит к широкой реке.
– Вот смотри, на что похожа любовь, – говорит Глория – её рысьи, с кисточками уши щекочут Соне подбородок.
Сегодня второй день ледостава46. Лиловая река подкрашена солнцем в золотистый цвет. Мороз образует на поверхности корочку, но течение, сильное на середине, хрустко ломает её, и та тонко потрескивает, звенит. И прозрачные льдины у берега, вставшие колом, и переливающийся свет, и мороз, пожирающий до костей, и равномерное движение воды, – всё это создаёт такую картину величия, что Соня в болезненном благоговении опускается на колени и прижимает к себе Глорию так сильно, что та выпучивает глаза.
– У-у-ух ты-ы-ы! Бли-и-ин… Какая кла-а-ассная-я-я!
– Пу-ти… – сдавленно кряхтит Глория. – Раз-да-виш-ш-шь…
На горизонте вспыхивает закат, и остывающая река становится огненно-лиловой, а через несколько минут всё погружается в глубокие сумерки. В тусклой темноте продолжает потрескивать лёд; камни на берегу превращаются в пепельно-серые силуэты.
– Я приду к нему и сама всё узнаю, – решительно заявляет Соня, так резко вскакивая на ноги, что кошкодева судорожно вцепляется когтями в край пуховика, чуть не вывалившись наружу. – Не могу больше ждать.
Глор с немым укором возводит глаза к небесам и тяжко вздыхает.
Вечно эти люди создают себе проблемы…
Глава 25
Боль хочет, чтобы её чувствовали (Джон Грин).
Боль. Будто ей перебили ноги и скинули в яму, куда не проникает солнечный свет. Сплошная кромешная боль, отмеряемая стуком измученного сердца. Боль-боль-боль-боль-боль. И нет никакого выхода, кроме возможности извлекать успокоение в постоянстве этой боли.
Мысли об этом мужчине навязчиво толкутся в голове, мучая своей неизменностью. Сначала в коридоре слышится гул и противное, негромкое бормотание. Голоса мешаются в кучу, звучат отдалённым жужжанием, похожим на разговор, где неразличимы слова. Мысли о нём проявляются воочию, воплощаясь в шумных босых цыган, которые вламываются в комнату, галдят и оставляют грязь.
Вслед за ними врываются свиньи – стадо визгливых свиней, – и гадят, и жрут занавески, и топчут копытцами коврик. Потом все они исчезают, вываливаясь обратно за дверь, и уже через минуту появляются вновь.
Соня, закаменев, смиренно следит за этим замкнутым циклом: они приходят и уходят. Приходят и уходят. Приходят.
Он. Его лицо, запах и голос. Его гербера и кроссовки, и то кроваво-красное платье. И пицца ранч. И лето. И зеркало, и футболка. Запах, голос, гербера, платье, футболка. Запах, голос, пицца, кокосовая конфета, голубые фантики сыплются из кармана… Соня отыскивает маленькую резинку, надевает её на запястье, и с остервенением наказывает себя за каждую мысль, – та бьётся жгуче, остро.
Это не помогает.
Она впивается в голову пальцами, давит и ковыряет кожу, пытаясь ослабить чудовищное давление, прущее изнутри. Выдирает клочками волосы. Бьётся затылком об стену, – серебристые искры брызжут перед глазами.
– Боже, нет, нет… Оставьте меня в покое! Оставьте меня!
В центре комнаты, на загаженном коврике всё приходит в движение, обращаясь в чёрный, тягучий водоворот.
– Я схожу с ума, схожу с ума, – твердит Соня, роняя тяжёлые, точно жемчужины, слёзы.
Неумолимая воронка боли завораживает движением и с голодным хлюпаньем засасывает воздух, а вместе с ним и осколки распадающегося сознания. Соня качается взад-вперёд. Вот-вот и она провалится туда, откуда возврата нет.
– Ой, а помнишь, как ты с балкона хотела уйти, а я, такая, тебе под ноги: «Банзай!» – Глория прыскает в мохнатый кулачок и толкает её в плечо. От шерсти разит нафталином и пылью. – Тчо, детка? Серьёзно решила париться? Я тя умоляю!
Боль. Пожирает изнутри и окружает снаружи, с оглушительным воем засасывая в нарастающий смерч. Она требовательна и тотальна, как ядерный гриб, уничтожающий без сожаления всё живое. Она глушит, поглощая абсолютностью и неизбежностью, замещая собой реальность. Она множится, разливается, созидает саму себя, погружая в чернильный омут, отбирая и власть, и воздух, и малейшую вероятность надежды.
Под оглушающее тиканье настенных часов, отмеряющих посекундное проживание ада, Соня катается по кровати и воет. Затем, вцепившись руками в подоконник, доползает до стола, мнёт в ложке таблетку и, сгибаясь от тяжести навалившегося пространства, жуёт горькие крошки. Вода из банки втекает в горло раскалённой лавой. Боль не утихает, пульсируя в висках, в позвоночнике, в кончиках пальцев; выматывает бесконечностью, останавливает время, – и вместо тиканья часов в голове звучит уже колокольный набат: Бом! Бом! Бо-о-ом! Звуки проявляются визуально: отражаясь от стен, извиваются, плывут разноцветными лентами. Соня скрючивается в улитку. Сердце лупит о рёбра неровно, с опасным ритмом. Комнату заполоняет запах взрытой земли, – воронка в центре комнаты заглатывает, перемалывая, коврик, и под ним вместо деревянного пола проступает чернозём, жирные комки которого, перекатываясь, один за другим исчезают в недрах безжалостной мясорубки.
– Позвони же, – Соня ныряет под подушку, вытаскивает оттуда скользкое тельце телефона, смотрит на экран и со стоном заталкивает обратно. – Позвони…
Глория яростно сверкает глазами, – её изображение то проявляется до чрезмерной чёткости, то тает, становясь полупрозрачным.
– Глор… – Соня тянется к ней, но рука проходит насквозь.
Нет никакой Глории. Нет никакого дома. Вокруг становится до ужаса холодно. Пар изо рта вылетает облачком и растворяется в липком тумане.
– Я хочу домой… Домой, – по-щенячьи скулит Соня.
Боль заполняет каждый уголок квадратной комнатки, проникает в щели между досками на полу, затискивается между одеждой в шкафу, накрывает тяжёлым, пахнущим плесенью, одеялом.
– Позвони…
Больно так, что хочется исчерпать это, выдавить из себя чем-то другим, ещё более сильным, и она раздирает себя ногтями, оставляя длинные ссадины, на которых тут же проступают испариной мелкие капельки крови.
Её внутренний мир заполнен распухающей, пугающей своей огромностью, пузырящейся сущностью, которая требует сдаться ей без остатка, въедаясь, вгрызаясь в мозг железными крючьями, высасывая присосками, пытая своим постоянством, неизбывностью, силой живых до одури ощущений.
– Помогите, – рыдает Соня фальшивым, на грани безумия, смехом. – Кто-нибудь… по-жа-луй-ста… помогите…
Под подушкой звонит телефон. Это, должно быть, галлюцинация. Приглушённая трель продолжает звучать, и Соня, не веря своим ушам, ныряет туда рукой, тащит его на себя, и тот, выскользнув из трясущихся пальцев, падает на пол. Учащённо дыша, она подбирает его, крутит, всматривается в экран:
– Айрис… Сейчас… Сейчас… – с третьей попытки ей удаётся нажать нужную кнопку и хрипло выдохнуть: – Алё.
– Привет-как-дела? – ликующий голос подруги звучит на грани кощунства.
Соня зажмуривается, чтобы не разрыдаться. Ответ на этот вопрос такой болезненный, такой бесконечно огромный. Солнечная Ириска никак не вписывается в атмосферу её реальности, да похоже она и не ждёт ответа, беспечной птичкой чирикая о своём.
– …С них кожа сама слезает! Такие мандарины здесь только в декабре! А в кафешке – прикинь! – тальятелле47 с овечьим сыром, канапешки48 с икрой, белая рыба горячего копчения и – готова? – Па-ба-а-ам! Бутылочка нежнейшего Саперави49! Мня-я-ямочка всё-всё-всё! Короче, чё хотела сказать? Я вернусь к Новому году!
Её томный голос дышит морской солью, тёплыми лучами солнца, перезревшими гроздьями винограда, свисающими над головой с арки этой самой кафешки, пока ты пьёшь из пузатого бокала бордовое Саперави, – он пахнет счастьем, этот голос.
Где-то там существует иное: шумит, набегая волнами, море, и добродушный хозяин приносит на блюдце нарезанную четвертинками оранжевую хурму с расползающейся мякотью.
– A nostre spese, signora, – улыбается он. – Gratuitamente50.
А здесь – зима, серый туман и боль.
В памяти всплывает Ирискин цветок, который остался там, на подоконнике. Счастливый сукин сын. Даже если он сдохнет – это будет всяко получше, чем продолжать жить вот так, корячась от боли. Ириска меж тем распаляется и тарахтит:
– Слу-у-ушай! – её восторженный визг срывается на фальцет. – Мне таку-у-ую тату-у-уху набили! Закачаешься! Настоящую анаконду! Приеду – покажу! А ещё! Ещё…
«Надо будет купить такой же цветок и отдать ей. А то как-то…»
– И мы помирились, прикинь! – она захлёбывается от радости и впечатлений. – И я видела диких дельфинов, прямо в море! Мы с итальяшками вышли на яхте, а тут они! Я тебе покажу видос! И туфли вчера купила – абза-а-ац! За копейки! Цвет «пыльной розы», на каблучке! Еле лак подобрали под них – я же сделала себе нокоточки! Ты инсту мою видела? Видела? Триста сорок девять лайков! С тебя лайк для ровного счёта! Обещаешь?
– Ириска, – вклинивается Соня в пулемётный речитатив подруги, зажимая телефон между плечом и ухом. – Ты не знаешь случайно кого-нибудь…
– Кого ещё? – Ириска наконец превращается в слух.
– Кого-нибудь, кто умеет делать больно, – с выдохом отвечает Соня, раздирая кожу на сгибе руки. – Мне надо…
– Оу, – на три долгих секунды подруга замолкает, после чего настороженно спрашивает: – Ты как, в порядке?
– Я не уверена, – Соня тоскливо смотрит на вазу с сушёной герберой, стоящую на краю подоконника – вот-вот упадёт. Стенка у вазы целиком мутновато-зелёного цвета – от налитой когда-то и испарившейся воды.
– Опять вляпалась, да? Это тот самый хмырь? – голосом, преисполненным материнского «я же говорила», риторически спрашивает Ириска. И тут же, опасаясь переборщить с воспитательной беседой, поспешно сообщает: – Ангелика и Даймон – друзья мои – подвал арендуют в центре, там народ и темачит… Вполне себе адекватный… «Клуб Анаконда». Может, слыхала?
– Нет.
– Это потому что он закрытый. Но там клёво. Даже из города народ приезжает. Сейчас…
– Мне бы где без народу, – произносит Соня. – Кого одного.
– Блин, подруга, – усмехается Ириска. – Есть у меня, конечно, один знакомый, в прошлом – тематик. Зовут Монах. Субботняя порка розгами, выбивание дури и всё такое. Но учти, к нему только бронежопики ходили, и к нему ещё ехать… Он о-о-очень странный тип.
– Давай Монаха, – говорит Соня и, хватаясь пальцами за подоконник, пьяно доползает до стола, к стакану, переполненному полусдохшими ручками. С успехом расписывает об обои третью: – Пишу.
Ириска хмыкает, не спеша диктует номер, и Соня записывает его у себя на ладони, задушив в себе мысль, что на этом самом месте когда-то был записан номер другой – Его.
– Расскажешь потом, как пройдёт? – любопытничает подруга.
Та выдавливает из себя усмешку:
– Куда я денусь с подводной лодки, – и торопливо прощается: – Ладно, пока… Мне тут должны позвонить…
– Удачи, – осторожно отвечает Ириска и отключается.
Розгами… Воспоминания о сабдропе51 после той берёзовой ветки накатывают с новой силой. Тело помнит. Спину, исполосованную выпуклыми белыми шрамами, продирает мороз. Лучше бы что помягче, типа кожаной плётки, иначе есть риск не вернуться из дропа.
«То Вам что-то нравится, то уже нет!», – фраза всплывает в памяти и вбуравливается в голову стаей атакующих ос.
Соня стискивает виски кулаками.
«Всё причиняет боль. Всюду, всюду будто торчат лезвия, ядовитые жала, бутылочные осколки и ржавые гвозди, и я натыкаюсь на них, даже когда просто сижу и дышу. Мне надо стать пустотой, превратиться в расстояние между разобщёнными атомами, потому что только это и невозможно ранить. Боль утрамбована во мне слоями, упакована в файлы, архивы, слова. Я не могу так больше. Это невыносимо».
Она берёт из накопительной банки деньги, которые Он дал ей тогда, – так и пролежали рулончиком поверх мелочёвки. Потом закидывает в рот пару таблеток и, скривившись, жуёт их.
Магазин для взрослых находится в супермаркете, где они покупали кроссовки, – она заметила его тогда мельком, кружась от счастья, – кроссовки, любовно заштопанные, постиранные и запакованные сейчас в коробку.
Соня надела их пару раз, да и то в подъезде общаги какой-то хмырь в капюшоне, обгоняя, наступил ей на пятку. Тогда она с такой яростью толкнула его, что он прокатился кубарем от середины лестницы до конца пролёта. Ещё и психопаткой обозвал… Придурок. С тех пор она решила не рисковать – спрятала их совсем.
По стенке, боком Соня доходит до двери, с усилием натягивает сапоги и выходит на улицу. Сапоги эти на каблуках и подарены Айрис, которая раньше меняла обувь чаще, чем мужиков. Натирают до жути.
На небе бездушным пятном сияет чёрное солнце. Тропинка узкая, путь не близкий, мороз продирает до косточек.
Вот железная дорога, где Глория дёрнула её из-под поезда. Соня настороженно прислушивается, резко оборачивается, – никого.
– Да я это, я, – звучит в голове гундосый голос Глор. – Просто такой же магазин есть тут рядом. Смысл тащиться в такую даль?
Соня упрямо идёт вперёд, перешагивает через рельсы.
– Вдруг он тоже там будет, да? – озвучивает её надежду Глория. – За конфетками зайдёт или за авокадо…
– Сучка ты правдивая… – горько смеётся Соня.
…Супермаркет встречает гирляндами, алыми ёлочными шарами, свисающими на ленточках с потолка и незамысловатой музыкой. Красота удручает.
Интимный магазинчик находится быстро, – вход занавешен плотными розовыми шторками и золотистым дождиком.
– Золотой дождь – для тех, кто в Теме! – выдаёт Глор прокуренным голосом бандерши52. – Интересно, а резиновые пиписьки они мишурой обмотали?
– Тебе восемнадцать-то есть? – парирует Соня с грустной усмешкой и проникает за занавеску.
Пышногрудая продавщица, склонившись через прилавок, разговаривает с парнем – среднего роста, обычного вида. Она зыркает на Соню и тут же отводит взгляд. Рядом с ними стоит худощавая стройная блондинка – выбирает духи, поочерёдно открывая и нюхая флакончики. Парень сосредоточенно разглядывает округлые дверные ручки, выложенные на прилавок. Странный ассортимент тут, ничего не скажешь.
– А хвостатые есть? – спрашивает он, так что Соня начинает сомневаться в правильной интерпретации того, что видит.
– На витрине, – дружелюбно кивает продавщица, указывая рукой на вертикальный шкафчик, закрытый стеклянными дверцами – там лежит чёрно-бурый хвост, к которому присобачена ручка.
Краем глаза Соня успевает заметить коробку от неё с надписью «Butt Plug53» и изображением хвостатого девайса в голой округлой заднице. Соня густо краснеет, отворачивается и, подавившись, зажимает ладонью рот.
Так ладно. Смех – смехом…
Плётки – вот они, свисают с потолка подобно новогодним гирляндам – чёрные, опасные. С новой силой окуная в боль, память подбрасывает ей эпизод, когда Он подошёл к ней с флоггером, которым бил до этого свою бывшую. Пережидая приступ, Соня задирает голову, прогоняя набежавшие слёзы. Парень расплачивается, забирает свою покупку и уходит, неловко поднырнув под занавеску.
Словоохотливая продавщица переключается на блондинку:
– Вот, оцените: здесь гардения и амбра, сладковатые восточные ноты. Цветочная доминанта, – она прыскает себе на запястье духами и машет рукой. Открывает новый флакончик: – А здесь… Мужской аромат. Очень популярен в последнее время. Натуральные ферромоны, кардамон, медовый алиссум и китайская абелия! А? Как Вам?
Терпким облаком в тесном помещении магазина разливается запах пороха, мускуса, душистого табака, кардамона и чёрт знает чего ещё! Соня меняется в лице и, подавившись, заходится в мучительном кашле. Тошнота подступает к горлу. Это стопроцентно тот самый запах, – запах, который она узнала бы из миллиона.
– Супер, – кивает блондинка.
– Извините, я на минутку, – продавщица протягивает ей пару рекламных листовок, выходит из-за прилавка и обращается к Соне:
– Девушка, с Вами всё хорошо?
– Да, – глухо отвечает та. – Просто у меня реакция на резкие запахи, – она утыкается носом в ворот свитера и порывисто тычет пальцем в массивную плеть, висящую в углу потолка: – Мне вот это. Покажите, пожалуйста.
– Конечно, – девушка с готовностью раскладывает маленькую стремянку и, взобравшись на неё, ловко снимает плётку с крючка.
Соня трогает шевелящиеся, словно змеи, ярко-красные и чёрные длинные хвосты, и по телу пробегает трепет.
– Я возьму.
…Она выходит из магазина и, попадая в ярко-освещённый холл, вперяется взглядом в пол:
– Я лучше ещё подожду звонка. Он сказал – позвонит.
– Ну да, да, – кряхтит невидимая Глория. – Иногда для счастья нужно так мало: стать конкретно тупой. Так и вижу, как он бежит к телефону, теряя тапки, волосы назад.
– Заткнись! Ц-ц! – цыкает Соня.
– Зато ты теперь при подарке! Прямо от Деда Мороза! – не унимается Глор – её упругий хвост гуляет упругим жгутом по ногам.
Соня прижимает к себе пакет, – только слой целлофана разделяет этот будничный мир и её исцеляющую, не испытанную пока ещё боль. Суёт туда нос: плётка пахнет свежей кожей и адреналином.
– МЯУ! – раздаётся оголтелое снизу.
– Какая муха тебя укусила? – шипит Соня, садясь на корточки. – Тихо ты! Здесь же люди!
– Да никто меня не услышит, – утешающе вещает Глор. – Вот смотри! – и, набрав в кошачьи лёгкие побольше воздуха, дурной голосиной орёт: – Жё-о-олтая пипи-и-иська-а-а!
– Тихо, говорю!
Её окликают:
– Девушка! – это блондинка, которая выбирала духи.
– Да? – неловко выпрямляется Соня.
– Вы извините. Меня зовут Ангелика, – здоровается та.
Соня пожимает узкую ладонь – хрупкая на вид, она оказывается по-мужски сильной. Но куда больше поражают глаза, а точнее их нестерпимая, ангельская голубизна. И волосы натурального белого цвета. Ангелика! Про которую говорила Ириска по телефону!
Девушка между тем продолжает:
– Хочу пригласить Вас на свои вечеринки. Приходите, у нас интересно, – она протягивает визитку, которую Соня по инерции и берёт. – Порка есть. А по средам у нас верёвочки.
Соня утыкается в прямоугольную чёрную картонку и молчит, так что Ангелика больше не находится, что сказать. На прощание она взмахивает рукой и летящей походкой устремляется прочь, тает в толпе людей.
Номера телефонов, имена – Ангелика и Даймон, – «Клуб Анаконда». Замысловатый шрифт. Фоном нарисована перекрученная змея с открытой пастью и кислотно-жёлтым глазом, – Соня так долго всматривается в неё, что та начинает шевелиться, мерцая тугими кольцами.
На обратной стороне визитки написано: «Путь верёвки начинается в сердце» и «Feed your demons54».
Испуганно сунув её в карман пуховика и этим распоров ещё больше прокладку, Соня стискивает лежащий там телефон, добывает его и смотрит в раздумьях на номер, написанный на ладони.
– Может, всё-таки, клуб? – говорит Глор. – Ириска сказала…
– Угу, – «соглашается» Соня и трясущимися пальцами набирает номер Монаха.
– Да кто б сомневался, – недовольно фыркает Глор.
Гудки в трубке тянутся, точно резиновые. На четвёртом, когда Соня уже собирается отключиться, на том конце раздаётся шорох, сопение, и невнятный голос протяжно отвечает:
– Алё-о-о.
– Здравствуйте, – говорит она вежливо. – Монах – это Вы?
– Да-а-а… – жёваный голос растягивает слова, дегустируя звуки.
Соня собирается с духом, готовая извиниться и нажать на отбой.
– Мне нужен человек, практикующий… э-э-эм… порку.
– Пор-р-рку, – повторяет её собеседник, грассируя. – Да, это ко мне. Субботняя пор-р-рка. Выбивание дур-р-ри.
– Да-да, именно это мне, похоже, и надо, – соглашается Соня, с облегчением выдохнув.
И они договариваются о встрече так просто, что даже обыденно.
…Всю обратную дорогу до общаги Глор обиженно молчит..
Глава 26
Кто слишком долго сражается с драконами, сам становится драконом (Василий Головачёв, «Посланник»).
В общаге творится подготовка к Новому году: гирлянды и свисающие на нитках стеклянные шары резко контрастируют с обшарпанными стенами, по которым дикими тропическими корнями расползается старая электропроводка, – убогое, жалкое зрелище. Пол узкого коридора заставлен размятыми коробками, в которых тускло поблёскивает древняя, изрядно потрёпанная мишура, ёлочный дождик и игрушки, переложенные комками серой туалетной бумаги. С кухни доносится голос Грымзы.
Соня шустро протискивается между коробками, ныряет в комнату и тихонько захлопывает дверь. Жмёт выключатель, – лампочка, висящая без абажура под потолком, озаряет тусклым светом грязно-зелёные стены и пол, кишащий тараканами. Соня огибает коврик, двигаясь вдоль стенки так, словно идёт над пропастью по узкой тропинке, вырубленной в отвесной скале. Так же тесно она обтекает стол и в изнеможении валится на кровать, – та только взвизгивает.
Глор же с гиканьем проносится прямо по центру и по ковру. С разбегу запрыгивает к Соне.
Флоггер, лежащий в глубине пакета, пахнет краской и кожей, – запах будоражит, по телу пробегает беспокойная дрожь. Соня перебирает хвосты, от чего те шевелятся, будто ожившие змеи.
Не проходит и минуты, как в дверь раздаётся стук: бам! Бам!
– Соня! Ты там дома? – Грымза собственной персоной. – Иди украшать колидор!
– Тс-с-с! – шепчет Соня Глории, поднеся палец ко рту.
В дверь долбятся ещё сильнее:
– Открывай! Я знаю, что ты дома!
Бам! Бам!
Соня ёрзает, мучаясь в принятии решения – безропотно помочь с этим балаганом или выйти и сказать, чтобы все они катились к чёрту. Стараясь не шуршать, откладывает пакет в сторонку.
Главное – сидеть тихо.
Глория же, напротив, спрыгивает с кровати, дефилирует к двери, и устраивает там форменную пантомиму: с должным фарсом и философской рожей застывает, полуприсев, как по нужде, а затем начинает интенсивно копать, – такими пижонскими жестами, что Соня невольно прыскает в кулачок.
После двухминутной паузы в коридоре слышится нервно-глумливый бубнёж и затем шаркающие шаги, уносящие грузное тело прочь.
Демонстративно пройдя по коврику, Глория возвращается, запрыгивает к Соне и принимается жамкать лапами покрывало – строит себе гнездо.
– Значит, Монах? – и, не дожидаясь ответа, она задумчиво произносит: – Думаю, пора познакомиться с Видой, а то, чувствую, грохнешь ты чувака и не заметишь…
– Познакомиться с кем? – говорит Соня всё ещё шёпотом.
– Помнишь, ты удивлялась, что тогда в спальне произошло? Лампа… Паркет…
Конечно, помнит. Мужчина сидел в углу, стены были забрызганы кровью и натёрло верёвкой руки, – неделю синяки не сходили. Она бессознательно трёт запястья, поворачивается к Глории всем корпусом и кивает, предлагая продолжать.
– Это был твой Дракон. Её зовут Вида.
– Дракон, – вторит ей Соня эхом.
Ну, конечно! Одной кошкодевы ей мало, подавайте ещё и чудовищного Дракона, готового разнести в щепки всё и вся!
– Там в балахоне… который давно пора постирать… – не договорив, Глория плюхается в натоптанное гнездо, где приступает к самозабвенному лизанию пятки.
Всё также, по стенке Соня подходит к корзине с грязным бельём и выуживает оттуда аутентичный бордовый балахон, изрядно испачканный в придорожной грязи, – балахон от эзотерической бабушки с клюкой и собачкой. Она возвращается на кровать и тщательно разглядывает его.
Что там делают перед стиркой? Видимо, проверяют карманы – их два, вместительных и глубоких. Она запускает руку в один и выуживает оттуда спиральную серовато-коричневую рапановую ракушку с ярко-оранжевой гладью внутри, а затем ключи от Ирискиной хаты, на которых болтается неприличный брелок с поросятами. Ключи и тусклая от засохшей морской соли ракушка с прошкрябанной дыркой в стенке ни о чём ей не говорят.
В другом кармане лежит кокосовая конфета, – вытащив её, Соня резко закусывает губу. Кладёт обратно. И тут уже натыкается на тонкую кожаную бечёвку, от прикосновения к которой по телу пробегает благоговейный трепет. Взволнованно сглотнув, она тянет за неё и извлекает на свет ключик. И, прижав к себе балахон, зачарованно разглядывает находку.
Ключ чёрный, шероховатый, будто окаменевший. Сделан, кажется, из какой-то особенной глины, – на тусклой поверхности бликуют слюдяные прожилки, – нижняя часть с витиеватыми выемками, вырезанными искусным, неповторимым образом. Но вся его оригинальность заключена в основании: округлая часть с проделанным отверстием для кожаного шнурка похожа на спящий глаз, причём поверхность вокруг него покрыта изысканной резьбой, напоминающей чешую ящерицы.
Оглушённая удивительной красотой исполнения ключа, Соня на время замирает, и Глория, утомившись привлекать внимание гримасами, сильно толкает её в плечо:
– Надевай балахон.
Кошкодева шустро спрыгивает к кровати, неуклюжей трусцой подбегает к шкафу и вываливает оттуда груду вещей: старые джинсы, рубашки, свитер. Подтаскивает к ногам чёрный платок:
– Одевайся теплее. И, на вот, глаза завяжи.
– А ключ? – Соня крепко стискивает его, и тот отдаёт лютым холодом, перетекающим в обжигающий жар. – На шею надеть?
– Наденешь, когда время придёт. Положи в карман, – осаждает её Глор и, указывая лапой на чокер, кричит: – Детка! Ну ради бога, сними ты эту хрень!
– Но Он сказал…
– Снимай, блядь! – глаза Глории гневно вспыхивают.
– Ладно, ладно… Не бухти.
Соня впрыгивает в джинсы и свитер, путается в балахоне, продевает руки в широкие рукава, прячет ключ, – вмявшийся в кожу ладони, он не сразу соглашается нырнуть в недра кармана, – и, недолго промучавшись с застёжкой, снимает ошейник.
Кладёт его под подушку.
С повязкой мир погружается в кромешный мрак.
– Готова? – с придыханием спрашивает Глория, и в её голосе слышится нарастающая и крайне заразная паника.
Спина у Сони холодеет, в животе всё сжимается комом, и изо рта вываливаются не слова, а отдельные буквы:
– Д-д-да.
Во мгновение ока они оказываются у подножия массивного глиняного карьера, ограждённого тощим смешанным лесом и спящей заледеневшей рекой, над которой нависает угрюмое небо. Зловеще сгущается темень.
Земля и камни покрыты слоем снега, под которым не угадывается даже тропинки. Глория меж тем уверенной трусцой устремляется вперед, оставляя отпечатки лап и выпуская изо рта клубы пара – этакий маленький, неутомимый паровозик. Соня, утонув ладонями в карманах, едва поспевает за шустрой кошкодевой, оставляя следы босых ног, – сама обуться не догадалась. Глория, по всей вероятности, прекрасно знает дорогу – бежит без остановок, – и эта мысль греет не меньше тёплого, уместного как никогда балахона.
Могла ли Соня знать, что в будущем окажется здесь, и не раз? Навряд ли. Она не запоминает дорогу и не смотрит по сторонам, а хватается взглядом за бодро танцующую впереди белую кисточку кошкодевичьего хвоста.
Глор сворачивает влево, шустро преодолевает крутизну склона, протискиваясь между чёрными, стоящими частоколом камнями, и останавливается:
– Пришли.
Дальше находится ущелье, вход в которое завален огромным треснутым валуном, обе половины которого расползлись по сторонам, точно раздвинутые гигантом, – сверху свисают проводами, цепляясь друг за друга, длинные корни деревьев.
Здесь морозный ветер дует с турбулентными завихрениями, и Соня кутается в балахон, поджимая поочерёдно ноги.
– Идём, – говорит Глор.
За краем треснутого валуна в пологой стене обнаруживается чёрная полукруглая дыра, уходящая вглубь пещеры. Изнутри веет тёплой сыростью. Белая кисточка продолжает мелькать в темноте, но уже неуверенно, рывками. Растопорщив усы и выпучив глаза, Глория тревожно шепчет:
– Она почти ослепла там. Слышишь – пыхтит? Учуяла нас! – и так резко тормозит, что Соня запинается об неё.
– Звучит прям заманчиво!
В тот же миг из широкой щели, уходящей в глухую, непроглядную тьму, раздаётся утробный вой, от которого земля под ногами дёргается, а на голову осыпаются мелкие камешки:
– У-У-У-У-У!
Соня вздрагивает, – кожа покрывается мурашками, и волоски на всём теле встают дыбом. Она суетливо щупает темноту и дотрагивается до стены – склизкой до омерзения.
Повторный рык резонирует эхом, пробирает до костей, и земля дрожит, словно осиновый лист на ураганном ветру.
– У-У-У-У-У!
Глор нервно дёргает хвостом и, шмыгнув сопливым от холода носом, гнусаво бубнит:
– Значит так, детка… Дракон внутри, на нём стальной ошейник, и он прикован цепью. Ключ?
Соня торопливо шарит в кармане:
– Здесь.
– Держи его в руке.
– Глория… А что, если он меня сожрёт? – зубы выбивают нервную дрожь.
– Сожрёт, сожрёт, не сомневайся! – «утешает» та. – Он сейчас очень истощал.
– Что? О, господи, нет… И кто его заковал? – спрашивает Соня, озираясь по сторонам – контуры стен неразличимы – и с трудом подавив в себе желание немедленно бежать отсюда.
Ей делается не по себе: в первый раз она видит, чтобы кошкодева чего-то боялась и так серьёзно. Та меж тем плюхается на зад и отвечает предельно просто:
– Твой страх.
– Что-о-о? – Соня округляет глаза. – Глор, это значит, что он меня точно сожрёт! Мне сейчас очень и очень страшно!
– А мне что, весело? – Глория ёжится, время от времени поглядывая вглубь пещеры. – Тебе придётся быть смелой.
– Я не могу! – Соня пятится, натыкается пяткой на острый камень, чуть не падает. – Я боюсь этих… Как там их… Драконов!
Глор закатывает глаза и шевелит губами, беззвучно зачитывая молитву своим кошкодевичьим богам. Затем выдаёт:
– Не очкуй! Храбрых он не ест.
– Я не храбрая! – Соня садится на корточки и трёт ладонями закоченевшие пальцы ног. – Я не могу… – и, жалобно: – Глор, я, правда, не могу!
– Всё ты можешь! Быть храброй – это не значит не бояться. Это значит – бояться, но всё равно идти, ясно? – шерсть на её загривке встаёт дыбом: – Тебе нужно обнять его, и тогда есть шанс остаться живой. И про ключ не забудь.
– Обнять Дракона? Как это возможно?
– Руками и молча, как очевидно, – Глория приподнимает переднюю лапу, в сумраке изучающе смотрит на мякиши и шевелит пальцами, будто разминаясь перед игрой на фортепьяно.
– А ключ зачем? – спрашивает Соня скорее в надежде оттянуть решающий момент, а не чтобы уточнить детали.
– Это ключ к его свободе, – Глория подбирает слова, жуёт их во рту, мусолит и жамкает, рассуждая сама с собой: – Да и твоей тоже, – осознаёт, что объясняет непонятно. – Короче! Там на ошейнике замочная скважина. Освободи его, детка, – и, сама себе: – Надеюсь, что ключ подойдёт.
– Инструкция – так себе, – едва не плачет Соня. – Тебе так не кажется? И перестань называть меня деткой!
– Как жаль-то… Сожрёт ведь, – рассуждает Глор вполголоса, но затем ненароком вспоминает, что Соня пока ещё рядом, и проглатывает пару самых страдальческих соболезнований.
– А можно я не пойду? – топчется на месте та, стискивая ключ непослушными пальцами.
– Я буду рядом, – и Глория, кивнув, с усилием толкает её лапами в черноту пещеры. – Давай, дуй уже, а то мне холодно!
Соня, дрожа, делает шаг вперёд, и тут же из глубины раздаётся утробный вой, потрясающий воздух и землю до самых недр. Соня столбенеет, чертовски не желая умирать так нелепо, – изнутри этой жуткой дыры веет смрадом и запахом смерти. По телу бегут мурашки, волосы на затылке шевелятся, сердце обливается кипятком, и на прямых ногах Соня делает ещё шаг, ощупывая влажную от конденсата стену дрожащими пальцами. Темно – хоть глаз выколи.
– Я ни черта не вижу! – шепчет она, оступаясь и хромая.
– Зато я вижу. Шагай, – слышится ни разу не утешительный голос Глор. – Он тут рядом.
– Рядом? – эхом скулит Соня, вцепившись в ключ. Протяжное завывание раздаётся так близко, что она в панике оседает, больно стукнувшись коленом о торчащий камень: – Он м-м-меня учуял!
Страх расползается чёрной субстанцией, сгущая и без того непроглядную тьму.
– Ну да, – нервно подтверждает Глория то, чего слышать бы не хотелось. – От тебя ж разит адреналином! – и она предвосхищает её главное желание суровым приказом: – Бежать не вздумай.
Давясь воздухом, Соня протягивает руку вперёд и натыкается на странную текстурную поверхность, от прикосновения к которой её насквозь пронизывает первобытным ужасом. И не успевает она осознать, что происходит, как прямо перед лицом открывается огромный, светящийся янтарным жёлтым глаз, круглый зрачок которого чуть сужается, наводя фокус на невиданного гостя, ароматно пахнущего страхом.
– Привет, – брякает Соня осипшим голосом.
В темноте что-то начинает светиться алым, – так остывающие в костре угольки разгораются и сливаются воедино от свежего ветра. Цвет становится ярче, и вскоре взору предстаёт огненный, пылающий изнутри, но тощий до безобразия Дракон. Его шея закована в ржавый ошейник, от которого к стене тянется массивная цепь.
– Ни с места, – предупредительно цедит Глория сквозь зубы, и очень кстати: Дракон разевает пасть и с громогласным рыком делает резкий выпад в их сторону.
Соню обдаёт горячей волной. Дважды, пугающе Дракон клацает зубами у её лица, но она остаётся стоять, – просто потому, что ноги враз отказали.
– Ви-и-ида-а-а… – пищит Соня и зажмуривается.
Запах страха так ярко щекочет ноздри, и ящер со свистом вдыхает и выдыхает столь ароматный воздух, дегустируя его перед началом трапезы. Изо рта тонкой струйкой бежит слюна. Сейчас он откусит ей голову, и всё будет кончено. Но тут с Соней происходит странное, – ледяная волна паники сменяется отупением. Время становится структурированным, – только и слышно, как где-то в глубине пещеры отмеряют секунды капли, падающие с потолка. Очень медленно Соня открывает глаза и обнаруживает драконью морду по-прежнему прямо перед собой, – она равномерно светится изнутри, словно ночной светильник с гранатовым абажуром.
– Обнима-а-ай, – сдавленно суфлирует Глория.
Соня, глядя Дракону в глаза, медленно тянет руку и прикасается к его морде, покрытой гладкими, точно лакированными роговыми щитками и крючковатыми выступами. Тот хрюкает, слегка дёргается и приседает, продолжая смотреть в упор.
– Видочка… Хоро-о-ошая де-е-евочка, – дрожащей рукой Соня, едва касаясь, гладит Дракона по морде, и тот сопит, изучающе разглядывая столь непривычную пищу. – Проголода-а-алась, – невпопад продолжает жалеть она. – Отоща-а-ала…
– Обнимай! – умоляюще шепчет Глория.
Соня обхватывает морду Дракона и обнимает его, – крючковатые выступы давят на тело. Тот с непривычки снова дёргается, но не сильно, а затем, наоборот, затихает, – глаза заплывают белесыми перепонками. Дракон тёплый, чешуйчатый; из его широких ноздрей, точно из обогревателя, дует горячим ветром, и Соня покрывается испариной, – едкий пот стекает по лбу, щиплет глаза, струится по спине, животу и бёдрам.

Этот ящер пахнет баней, распаренными вениками и чем-то кислым, деревенским, как в доме у бабушки, которая подоила корову и льёт молоко по стаканам, и оно образует шапку пушистой пены – пьёшь его, а пузырики, цепляясь друг за друга, стекают по стенкам. Добываешь их изнутри языком, а бабушка смотрит, посмеивается.
– Не спи, детка! – изнемогает Глор. – Ошейник!
Соня вздрагивает. Ошейник – вот он, рядом – покрыт налётом чёрной ржавчины; изнутри торчат шипы, под которыми чешуя протёрта насквозь, и из-под них сочится кровянистая жидкость. Замочная скважина – сверху.
Затаив дыхание, Соня крепко берётся за ключ.
– Сейчас… Сейчас…
Глория тянет шею и то скачет, – от чего становится похожа на любопытного шимпанзе, – то приседает, нервно дёргая себя за усы. Соня, продолжая обнимать млеющего Дракона, чьи глаза прикрыты дрожащими веками, тянется к ошейнику. Она вставляет ключ и со скрипом проворачивает его, делая полный оборот, – хватаясь выемками за замковые механизмы, ключ прокручивается. Внутри что-то щёлкает, и тяжёлый ошейник, истошно взвизгнув, грохается под ноги.
– А-а-ай! – звено цепи бьёт Соню по мизинцу, и она, отскочив, валится на землю – с ключом, зажатым в руке.
Дракон, точно норовистая лошадь, дёргает головой и встаёт на дыбы, распахнув глазищи: зрачки бешено играют, сужаясь и расширяясь, янтарный цвет радужки полыхает, точно в адском пекле. Дикий рык разносится по пещере.
– Мяу! – вопит Глория, резко разучившись говорить. – Мя-я-яу! – зажмурившись, накрывает голову лапами: – Мя-а-а!
Бам! Дракон хлёстко бьёт хвостом в стену – от мощного сотрясения с потолка откалывается и падает массивный кусок. Бам! Снова удар – и в недрах горы разрастается чудовищный гул, предвещающий камнепад. Хаотичный гром ширится, и Соню одномоментно вышвыривает обратно в комнату.
Глава 27
Не отрекайся от своего Зверя. Когда сломается твоя человечность, он поможет тебе выжить.
Бам! Бам! – ломятся из коридора.
– Открывай!
Это Грымза, её омерзительный голос! Соня срывает повязку с глаз, озирается. В голове надрывно орёт Глория:
– Надева-а-ай клю-ю-юч!
Бам! Бам! – трещит и трясётся дверь.
Соня стаскивает с себя мокрые от пота балахон со свитером и торжественно выпрямляется. Зубы выбивают барабанную дробь.
– Быстрей! – верещит Глория.
Соня хватается за бечёвку, привязанную к ключу петлёй и, словно в омут, ныряет в неё головой.
– Выходи! Или ты оглохла? – и Грымза снова пинает дверь.
К великому изумлению Сони бечёвка под пальцами оживает, укорачивается и подтаскивает ключ на уровень сердца. Затем происходит совершенно из ряда вон выходящее: тяжёлые веки на основании ключа открываются, обнажая кристально-прозрачный красный глаз с вертикальным, завлекающим вглубь, зрачком, который сужается и расширяется, фокусируясь на Соне.
Затем глаз моргает – и раз, и два, и три!
Тут же под боком появляется Глория – всклокоченная, шальная. Шмыгнув носом, она торопливо прыгает на подоконник и оттуда кричит:
– Сейчас начнётся!
Не успевает Соня удивиться преображению ключа, как случается ещё более ошеломляющее. На пальцах, вытягиваясь в длину и мерцая смертельным блеском, отрастают саблевидные когти, а кожа покрывается плотной багровой чешуёй. С восторгом и ужасом Соня смотрит на то, как её тонкие руки и ноги превращаются в мощные, мясистые драконьи лапы, играющие буграми мышц, и как с треском и лёгкостью трещат по швам джинсы и старенькая футболка.
Глаза желтеют, зрачки сужаются в иголки, и её милое личико мутирует в животную морду ящера. Пружинная кровать скрипит под растущим телом и, тоскливо скуля, прогибается. Мучительно ломит в лопатках. Наконец, мистическая трансформация завершается, – разорванная в клочья одежда лоскутами, с шелестом соскальзывает по гладкому, чешуйчатому телу на пол.
За дверью становится тихо.
– Ну как ты? – спрашивает Глория.
Огромный красный Дракон, сидящий на продавленной кровати, поворачивает к ней голову, и его морда щерится в довольной, но хищной улыбке: во рту сверкают ослепительно белые зубы.
Грымза, стоящая по другую сторону двери, отрывается от прослушки и, отклячив жирный зад, наклоняется к замочной скважине в надежде разглядеть, что происходит в комнате. Закрыв один близорукий глаз и сощурив второй, она вглядывается в непроглядную щель, закупоренную с обратной стороны ключом. Ничего не видно.
В этот момент дверь распахивается, и прямо перед носом Грымзы оказывается красная массивная морда, покрытая крючьями. Голодные глаза сверкают янтарём. Дракон приоткрывает рот, обнажая зубы, и тихонько, из самой глубины глотки, делает короткое, но многогранно-раскатистое:
– Р-ры!
Грымзу обдаёт таким порывом ветра, что сальные сосульки на голове встают дыбом. Она шмякается на зад и, отчаянно отбрыкиваясь, пятится. Дракон, сощурив глаза, лениво крутит шеей, галечно похрустывая позвонками; широко зевает и исчезает за дверью, тихонечко затворив её.
– А-А-А! – взвизгивает Грымза. – А-А-А! – утыкается она спиной в стену узкого коридора. – А-А-А! – хапает воздух ртом и, зайдясь в новом крике, на верхней ноте срывает голос.
С кухни прибегает Зойка, другие люди, и их взору предстаёт соседка, которая верещит и пятится – боком, крупно трясясь, – от чего складки на теле колыхаются подобно желе, – и особенно бултыхается рыхлая, непомерно большая грудь.
– Да что? Что случилось? – недоумевают женщины, осторожно приближаясь.
– Д… Д-Д-Д! – та машет рукой на страшную дверь и, сделав усилие над собой, вырыгивает: – Драко-о-он!
– Дракон? – Зойка оглядывает остальных, склоняется к ней: – Кир, ты чего? Какой ещё дракон?
Грымза встаёт на карачки, ползёт и прячется за их ноги:
– К… К-К-К… Красный!
Женщины встревоженно переглядываются.
Тут дверь в Сонину комнату открывается, и в коридор выходит она сама, запахивая на ходу домашний халатик. Утянув поясок на узкой талии, Соня, нещадно фальшивя, трёт кулаками глаза и, сладко зевнув, – тоже наигранно и театрально, – спрашивает:
– Что-то случилось?
Грымза, теряя сознание, заваливается на коробки, в которых с прощальным хрустом сминаются в кашу мишура и ёлочные игрушки. Женщины начинают причитать.
Соня пожимает плечами, хмыкает и уходит к себе.
– Ты видела? Видела? – она подхватывает Глорию, звонко чмокает её в макушку и, тихонько смеясь, кружит её по комнате.
Та, растопырив лапы, старательно терпит, но потом говорит:
– Положь на место.
Соня ставит её на подоконник и подпрыгивает на цыпочках.
– Ну и лицо у неё было! Ну и лицо, а? – шепчет она, смеясь. – Вида! Она у меня внутри! Я – Дракон! Глория, ты слышишь? Глория! Глор!
Скулы болят от забытой эмоции, – она так давно уже не улыбалась, – и воспоминание об этом отдаётся внутри светлой, протяжной грустью.
– Тебе нужно научиться управлять ею, – осаждает её Глор, приглаживая лапой всклокоченную поцелуем шерсть. – Летать…
– ЧТО? – споткнувшись, Соня плюхается на согнутую пополам кровать. – Летать? Мы умеем летать?
Кошкодева закатывает глаза, словно обречённая объяснять простые истины глухонемым дебилам:
– Ну конечно. Крылья – они же сзади. Как их заметить?
– Ух-х-х… ты-ы-ы… – Соня шевелит лопатками, в кои-то веки ощущая в себе неведомую, фантастическую силу.
– Аккуратнее с этим, детка, – Глор тяжело вздыхает, – а то ещё грохнешь кого-нибудь или сама… грохнешься.
И она, с трудом подавив в себе желание столкнуть с подоконника вазу, уходит за занавеску, где и исчезает.
Глава 28
«Три дня, три ночи, три жизни во чреве кита… Глаза должны привыкнуть к темноте, чтобы научиться различать свет. Нет другого способа прозреть…»
(Александр и Николь Гратовски, «Откровение Ионы»).
«Глор говорит, это опасно – встречаться с мужиком в его хате, да ещё и раздеваться там догола. У меня точно кукуха поехала. Это очень отчаянно, и я никогда не решилась бы на такое, если бы не само отчаяние, проглотившее меня, словно огромный кит».
…Автобус бойко несётся по трассе, и Соня сидит у окна, в предпоследнем ряду. Тогда они ехали в театр, и позади ещё веселилась парочка. Её глаза темнеют, делаясь влажными и бездонными. Стекло покрыто слоем хрусткого инея, и она процарапывает его ногтями, подставив руку: сыплются снежные крошки, тонко колют иголочками ладонь. Пальцем она прогревает овал и смотрит туда на бегущую мимо дорогу. Тогда было лето, а сейчас зима, и справа сидит совсем не он, а какой-то мужик, зашоренный капюшоном, в наушниках, из которых льётся речитативом рэп. Спортивные треники и кроссовки; голые, без носок, лодыжки, – дань идиотской моде. Сзади, развалившись на трёх сидениях, похрапывает бомж – на полавтобуса разит перегаром. Только бы не блеванул.
На заиндевевшем инее окна проявляется, оттаивая, отпечаток кошачьей лапы – мякиши, пальцы, – Глория рисует свой след.
Заледеневший автобус довозит Соню в район новостроек, и холодный ветер долго гоняет её между однотипными многоэтажками, мимо которых бегут озабоченные прохожие – ёжатся, кутаются в шарфы. Наконец нужный дом находится.
Вот он, средний подъезд. В окне первого этажа голубыми огоньками мерцает гирлянда, приклеены вырезанные из салфеток снежинки. В глаза бросается надпись, криво начертанная под карнизом каким-то пафосным графоманом: «Спасибо, что тебя нет», – почти дословный ответ на её дикое, пожирающее изнутри ожидание. Соня крепко сжимает в кармане немой телефон и поправляет за лямку падающий рюкзак. С болью вымолвив: «Да пожалуйста», она набирает код, заходит в запиликавшую дверь и поднимается на лифте, уставившись на кнопку с цифрой «12». Монах живёт на девятом, и уже это радует, как никогда. Уже это радует.
Он встречает её – бородатый дядька с мясистыми губами и насмешливыми, широко поставленными глазками.
– Привет.
Соня шагает через порог.
– Здрасте.
Пахнет ладаном, свет приглушён, за плотно закрытой в комнату дверью тихонько играет музыка, – вполне себе атмосферно. Монах принимает её пуховик и, с ходу перейдя на «ты», указывает прямо по коридору:
– Проходи на кухню. Чайку попьём, – его картавость добавляет спокойствия. Он тыкает пальцем вбок: – Ванная там.
Соня идёт мыть руки. Стены просторной ванной комнаты выложены салатовой плиткой, на крючке у раковины висит банное полотенце, мыло пахнет кокосовой стружкой, вода мерно бежит из крана, – всё хорошо.
На кухне Соня присаживается на краешек стула. Монах ставит на стол коробку с чаями, начинает перебирать:
– Тебе какой? Улун? С жасмином? С бергамотом? Есть ещё тайская орхидея, мате и ройбуш. И травки всякие…
– Я… не знаю, – неуверенно произносит Соня. – Всё равно.
– Может, кофе тогда?
Соня бледнеет, как полотно:
– Нет, пожалуйста, только не кофе! Лучше уж чай. Любой.
Он пожимает плечом, сыплет в стеклянный чайник по щепотке того и другого. Изучающе поглядывает краем глаза.
«Может спросишь уже по делу?» – звучит в голове голос Глор.
– Расскажите, как это происходит? – спрашивает Соня.
– …Тридцать ударов, – Монах льёт кипяток, увлекая этим чаинки и морошковые чашелистики в танцующий водоворот. – Размурлыкивание, – он закрывает чайник крышечкой, и та звонко чпокает. – Потом ещё тридцать ударов. Ты раз в неделю приходи… Выбью всё в лучшем виде.
Из отверстия в крышечке тонко струится пар.
– «Размурлыкивание»? Что это?
– Мур-мур-мур, mon amur55! – ехидно суфлирует Глор.
– Лёгкий массаж: я глажу незатронутые места, – поясняет Монах. Глорию он не слышит.
– Понятно. Мне не нужны никакие сексуальные действия.
К её вящему облегчению Монах отвечает:
– Мне тоже.
Он разливает чай, и кухня наполняется ненавязчиво терпким запахом осени, морошки и болотной клюквы. Затем снимает с полки иконку, любовно протирает её рукавом и с чувством говорит:
– Главное – верить.
– А кричать у Вас можно? – спрашивает Соня невпопад.
– Нет, – испуганно отвечает он, поспешно возвращая иконку на место. И, торопливо: – Соседи ещё вызовут кого – звуки-то характерные…
– О-о-о! Тогда я буду кричать: «Лю-ю-юди-и-и! Помоги-и-ите! Убива-а-ают!» – нервно смеётся Соня, на что Монах дёргается и меняется в лице, так что она, надсадно закашлявшись, говорит: – Я… пошутила.
Он многозначительно молчит.
«Шуток не существует». Так говорил её Гуру перед той берёзовой веткой? Рубцы на спине холодеют, стягивают кожу.
Под громкое тиканье ходиков торопливыми глотками Соня выпивает свой чай, достаёт из рюкзака и отдаёт плётку. Монах, взвесив тяжёлый флоггер в руке, удовлетворённо хмыкает.
– Ну… Раздевайся, повязку – на глаза и приходи.
В ванной Соня раздевается, оставшись в платье, и замечает, что ключ, висящий на шее, внимательно следит за ней своим глазом. Гипнотический взгляд завораживает.
Соня зажмуривается и, окунувшись во тьму, обнаруживает себя в пещере Виды.
Мерно капает, булькая, вода. Шоркают крыльями висящие под потолком летучие мыши. В глубине раздаётся еле слышное, хрустящее ворчание, и Дракон в полудрёме начинает светиться алым, – пятна блуждают под чешуёй, перетекая друг в друга. Чуткий, он приоткрывает щёлки глаз, шумно втягивает воздух и тяжело отрывает голову от земли.
– Р-р-р! – раскатистый рык прокатывается эхом.
– Вида, приве-е-ет… – здоровается Соня, приближаясь и опускаясь на корточки. – Сегодня мы буянить не будем, ладно? – она дотрагивается до драконьего лба, гладит. – Спи, хорошая… Большая… Хорошая…
Рычание сменяется дружелюбным курлыканьем.
Дракон до безобразия тощ, и Соне, наконец, удаётся его разглядеть: скулы обтянуты кожей, шея изранена, позвонки торчат, выпирают углы лопаток, рёбра напоминают стиральную доску.
В дверь осторожно стучат.
– Ты готова? – это Монах.
Соня вздрагивает, открывает глаза, – чёрные, блестящие от влаги пещерные стены обращаются в салатовую кафельную плитку. На крючке висит полотенце и рядом белеет раковина. Кокосовый запах мыла и повторный стук окончательно возвращают её обратно.
– Всё нор-р-рмально? – спрашивает Монах. Его картавое «р-р-р» похоже на перебирание бусин на деревянных чётках.
– Да-да, – поспешно отзывается Соня. – Иду.
С повязкой на глазах она выходит. Монах подхватывает её под локоть и сопровождает в комнату. Стеклянная поверхность двери… Дымный запах пачули… и с последним шагом она упирается голенью в край низкого кресла, укрытого кашемировым пледом.
Насторожившись, Соня спрашивает:
– Кто здесь?
– Никого, – бурчит Монах справа. – Мы одни.
– Да я это, я! – взвизгивает Глор.
«Кощ-щ-щка! Хорош пугать! И вообще подглядывать стыдно!»
Отчаянным жестом Соня снимает через голову платье, едва не потревожив повязку. Несколько секунд Монах разглядывает её голое тело и затем подводит к высокой кушетке. Соня ощупывает дерматиновую поверхность, накрытую тонкой пелёнкой.
Неловко ложится.
– Ну, поехали, – слащаво произносит Монах.
Он примеряется, и на тело с порывом ветра прилетает удар – в меру сильный, хлёсткий – и следующий, и ещё, один за другим, – каждый больней предыдущего.
Кожа взрывается от возмущения. Соня вцепляется в край кушетки руками, сжимает зубы и дёргается, точно слепая лошадь, в которую кидают камнями. Изнутри прорываются слёзы, – она плачет горько, с обидой, словно бы не сама дала на это согласие. Как ребёнок – лишённый игрушки, оставленный – он плачет, но не перед кем-то, а тихо, наедине с собой.
Досчитав до тридцати, Монах прерывается и гладит её, – размурлыкивание неуместным контрастом разбавляет состоявшуюся боль, – и затем продолжает.
Но на середине случается страшное: в животе у Сони просыпается знакомая желеобразная сущность с немигающими глазами, – её щупальца с присосками мерзко щекочут нутро, стягивая кишки.
Соня с визгом грохается с кушетки и, бросившись прочь, врезается в тело Монаха. Охнув, тот тяжело заваливается на пол, и Соня, запутавшись в хвостах флоггера, падает сверху.
– Уходи-и-и. Уходи! – брыкается она и хрипит.
– Что? – взвизгивает Монах, нелепо барахтаясь под ней.
– Это не Вам! У меня внутри кто-то есть! – надрывно кричит она, втискиваясь в живот кулаками.
Её колотит крупной, забористой дрожью, которая перемежается с короткими спазмами, – жуткая биомасса внутри копошится, неторопливо переставляя присоски.
– Расслабься, – произносит Монах, выкарабкиваясь и рывком поднимая её на ноги. И сам себе: – Так не должно быть…
– Я не могу! – Соня, скрючившись, хапает воздух ртом. – Прогоните её! Пожалуйста! Можно ещё десять ударов?
– Десять, не больше.
Он, кряхтя, возвращает её на кушетку, и в дело снова вступает флоггер. Соня, стиснув зубы, считает удары, и под конец, когда становится вовсе невмоготу, в пещере её подсознания просыпается недовольная Вида:
– Р-р-р…
Она щурит глаза, вскакивает на дрожащие лапы и обессиленно падает, распугав летучих мышей, – те срываются с мест и заполошно мечутся под потолком.
«Тихо, тихо, – словно ребёнка, успокаивает её Соня. – Спи, хорошая… Спи… Ложись…»
Монах, отбросив флоггер, шумно валится в кресло, подмяв под себя платье, лежавшее на подлокотнике.
Соня рукой зажимает рот, – мерзостный монстр внутри живота вплетается в петли кишечника гибкими щупальцами, – и сквозь слащавые слюни невнятно бормочет:
– Тошнит меня. Помогите одеться.
Монах протягивает платье, и Соня ныряет в него головой и руками, одновременно теряя сознание.
Она приходит в себя на кухне, уже без повязки; у рта – стакан, душно пахнущий корвалолом. Пьёт. Затем поднимается, ударяется в стену плечом, и Монах вскакивает с табуретки:
– Помочь?
– Нет, – Соня резко отпрянывает.
Почти без проблем она доходит до туалета, запирается там и сидит, уставившись в одну точку. Глория тут как тут, трётся боками о голые ноги.
Когда Соня выходит, Монах заключает её в объятия. От него пахнет церковным елеем, а выдыхаемый воздух – гнилой капустой и силосом. Щека – в рытвинах от заживших угрей.
– Пустите, – насилу вывернувшись, отстраняется Соня.
Он настойчиво жмётся к ней, припирает к стенке.
– Ща! – хихикает Глор. – Минутчку!
Широко, словно кобра, она открывает рот и впивается на всю глубину клыков в лодыжку Монаха.
– Ай! – дёргается он, схватившись за ногу: – Мышцу… свело…
– Благодари ещё, что не яйцы! – хмыкает Глор зловеще.
С трудом подавив улыбку, Соня одевается, пакует флоггер, влезает в сапоги и забрасывает на плечо рюкзак:
– Я пойду. До встречи через неделю.
Монах делает шаг, тянет руки, но она отклоняется так резко, что объятий не происходит. В её взгляде царит безумие, зрачки сужаются до иголок. Страшно улыбнувшись, она выходит за дверь, пропустив впереди себя Глор. Монах непонимающе смотрит вслед.
В кабине лифта Соня и Глор переглядываются и, не сговариваясь, заходятся в дружном хохоте:
– Ну ты подумай, а! Кусила его за ногу! А-ха-ха!
– А сама-то! Чуть Виду не подключила!
Так и едут до первого этажа, – только и слышно, как из шахты звучит заразительный, слегка истеричный и… одинокий смех.
Дома Соня выбирается из платья, сразу же сунув его в корзину для стирки, и, нарочито пройдя по середине ковра, плашмя падает на кровать.
С утра поднимается температура. От волос пахнет пачули и церковным елеем, и Соня доползает до душа, где смывает с себя интенсивный, хоть и приятный запах. Тело, несмотря на вчерашнее, выглядит хорошо – ни следов, ни синяков. Успокоившись, она забирается под одеяло, собираясь ещё поспать, но тут звонит телефон. Ириска.
– Алё, – голос подруги звучит с нескрываемым интересом.
– Привет, – отвечает Соня, еле ворочая языком.
– Ну? Как прошло? Секс был? – с ходу форсирует та.
– О, боже. Ну, конечно! Что тебя ещё может интересовать? – усмехается Соня. – Нет, не было. А что?
– Да так.
– Знобит только, – больным голосом делится она.
– Температура – это нормально, завтра-послезавтра пройдёт, – слышится в телефоне. – Иммунитет активизировался и мочит то, что раньше не замечал. Такое часто бывает от порки. А вообще-то знай – после всякого «хорошо» потом в той же степени будет и плохо. За всё надо платить!
– Всё-то ты знаешь… И чего с этим делать?
– Ничего. Укройся теплее и пей побольше воды.
– «Пей побольше воды», угу. Это я от тебя уже слышала, – хмыкает Соня.
– Сонь, мне надо сказать, – встревоженно говорит подруга, – что если что-то пойдёт не так… Лучше сразу остановиться. До необратимых травм. Ты бы к нему не ездила больше. Девчонки говорили про этого перца, что…
– Да ладно, – отмахивается Соня, – о чём ты? Это ж не розги. Извини, я тут жду одного звонка…
– Ну, смотри. Я тебя предупредила, короч, – обиженно фыркает Ириска и отключается.
Соня кладёт телефон под подушку и натыкается там на чокер.
Она вытаскивает его, трогает пальцами мягкую кожу и надевает, поправляя колечком вперёд, – полоска чёрной змеёй привычно обвивает тонкую шею.
Глава 29
Кроме боли, нет никакого иного опыта, ею задано все, она требует подчиниться (Вера Полозкова, «Птица»).
«…Бог любит себя или нет? У Него нет ни эмоций, ни чувств. Что, если Он создал нас, чтобы познать человеческую любовь и испытать на себе это чувство?
…Я увидела, как обесточена. Я оказалась в бескрайней, буро-зелёной пустыне, высохшей и безликой. Плотная песчаная корка чернела глубокими трещинами. Гравитация ослабла, и я лёгкой пушинкой оторвалась от земли, точно воздушный шарик. Опора ушла из-под ног, и всё, чем я смогла зацепиться – это вдох и выдох, один к двум.
…Мир рухнул, осыпался миллиардом осколков, похоронив меня под собой. Но я зачем-то осталась жить, – жить, продолжая испытывать боль, раздирающую сердце на тонкие, кровоточащие лоскуточки.
…Сегодня я сама позвонила ему. Телефону пиздец. И колготкам тоже. И этот Пётр, как-там-его… Адамыч? Аполлоныч? Откуда он знает про Глорию???»
…Проходит неделя, и Соня вновь собирается ехать к Монаху.
Она идёт к остановке и метров за сто замечает серый от придорожной грязи микроавтобус. Прибавляет ходу. Бежать не может, потому что на каблуках, – только презабавнейше семенит.
– Стой, подожди! – шипит невесть откуда взявшаяся Глор.
– Подождать? Ты что, не видишь? Он же сейчас уйдёт!
– Вижу, вижу, – и Глория кидается ей под ноги.
Соня, охнув, запинается и неуклюже прокатывается по острому насту коленками, – колготки рвутся в хлам.
– Ты! Кошка! – кричит она в ярости, но кошкодевы и след простыл. – Вот же зараза, а!
На её глазах маршрутка уезжает.
Соня дохрамывает до остановки, швыряет на скамейку рюкзак, падает рядом. И замечает сидящего на краю местного, проссанного до носков бомжа – счастливого и белозубого, – комплект зубов, впрочем, во рту неполный. Его голову венчает шапка-ушанка с оттопыренным в сторону ухом и размочаленным шнурком, который неприкаянно болтается в воздухе. Бомжик блаженно лыбится и, чутко прислушиваясь к звукам, слепо смотрит перед собой. Глаза мутны и белесы.
– Эх, – Соня потирает разбитую, саднящую коленку через дыру, от которой по капрону уже побежали стрелки. – Не успела.
– Сейчас новый придёт! – жизнерадостно отвечает бомжик, и на фоне подкопчённого от грязи лица его зубы сияют отполированными жемчужинами. Помолчав, он самоуверенно заявляет: – А я тебя вспомнил! Мы вместе в ментовке сидели! Тебя за раздевание загребли! Ох, ментяры ругались! Вот, мол, ящерица, чуть машину не разнесла, кровищей всё залила, отмывать теперь! Ну, даёшь, подруга, – и он залихватски ржёт, хлопая себя по бедру. – Слушай, а почему «ящерица»?
– Вы обознались, должно быть, – сурово замечает Соня, скорчив гримасу. – Какая ментовка? Вы вообще нормальный?
Бомж придвигается к ней:
– Слава богу нет! Я и слепой до кучи! Но у меня на голос память хорошая, – и он так открыто лыбится, что делается не по себе. – Говорю же: нас с Михой у церкви загребли, на разбор. А тебя следом, в наручниках, голую. Дождь тогда лил, как из ведра! Я всё помню! Ты ещё Глорию какую-то всё звала. Да не шарахайся ты! – он тянет руку. – Меня Пётр Адамыч зовут, есличо.
– Откуда Вы… знаете… – Соня вздрагивает и медленно поднимается со скамейки.
Он прерывает её напористым:
– Дай полтос, а, подруга! Выручи! В долг дай…
Соня пятится за остановку, бросая на бомжика короткие изучающие взгляды. Он охает и больше не пристаёт – сидит и кряхтит себе, будто даже чуток задремав. Соня пристально вглядывается в него. Этот слепой мужик, бубнящий какой-то бред, олицетворяет собой свободу. Счастливый сукин сын – он сияет, как куча бриллиантов! В чём секрет?
– Хр-р-р… – раздаётся смачное храпение с его стороны. Из носа свисает, подрагивая, сопля.
«И тут до меня дошло. Он просто не врёт ни себе, ни миру. Просто. Сидит. На скамейке. И счастлив. И уснул-то всего за секунду, гад! Он потряс меня до глубины души! Та жирная тварь в моём животе – это Ложь! Я беременна ложью и лицемерием!»
– Я же… честная, – шёпотом рассуждает Соня.
– И всё же ты врёшь, – вклинивается дотошный голос Глор.
В голове сверкает правдивая мысль – холодная и прозрачная, как стекло, – и Соня, дёрнувшись, закрывает лицо ладонями.
– О, боже. Да, вру… Сама себе вру… О, не-е-ет… – в ней закипает ярость. – Что мне до того, что тебя нету рядом? С тобой так же плохо, как и без тебя! Какая разница, к чёрту? – слова валятся изо рта, словно булыжники.
Бомжик испуганно просыпается.
– «Леди, Вы погнёте поручень»? – вскрикивает Соня и злобно хватается за трубу, идущую по периметру остановки.
Она стискивает её так, что костяшки пальцев каменеют, делаясь бледными, а кожа на руках, напротив, багровеет и вздувается волдырями, словно кипящее вишнёвое варенье. Вцепившись в поручень, она раскачивает и трясёт его так бешено, что вкрученные болты хрустят, а краска выкрашивается кусками. По стеклу сверху донизу пробегает глубокая трещина. Бомж привстаёт со скамейки, не улыбаясь.
– Р-р-р! – низкое рычание сопровождается дребезжанием металлической конструкции, и с полукруглой крыши один за другим валятся комья слежавшегося снега. – Так! Обмануться! – она выхрипывает слова, в то время как её тело пухнет, кожа покрывается чешуёй, а глаза кислотно желтеют.
То, что «Её Мужчина» вызывал в ней одним многогранно-медовым запахом, теперь прорывается дичайшей силой, – с уродливой, патологической болью, переполненной отчаянием поражения. Её разочарование в нём и в себе, а, в особенности в этом романтическом местоимении «мы» так огромно, что она, не дав себе опомниться, выуживает из кармана телефон и набирает номер. Там занято: короткие гудки. Пальцы коченеют, и когти, продолжающие расти, с отвратительным скрипом процарапывают пластиковый корпус трубки.
– С кем ты пиздишь там, с-с-сука? – в её горле клокочет гнев.
Острые иглы втыкаются в диафрагму пронзительной ревностью. Она сбрасывает, давит на кнопки снова. Наконец, в третий раз в телефоне раздаётся настороженное «Алё?», и она без предисловий, захлёбываясь, кричит:
– Я ждала ответа, но ты! Чем я заслужила эту неопределённость? Эту беспомощность! За что мне это дерьмо? Сам всё решил, да?
Мужчина на том конце порывается что-то сказать, но тщетно.
– Мне казалось, я достойна хотя бы ответа! – одной рукой она прижимает к уху ледяной телефон, а другой теребит удушающий чокер, сражаясь с застёжкой и от её неподатливости разъяряясь всё больше. – Я человек, ясно? Мне больно! ЧТО Я ТЕБЕ СДЕЛАЛА ПЛОХОГО, ЧТО? Кто дал тебе право вытирать об меня ноги?
Она решительно огибает покорёженную остановку, и потрясённый бомжик, растопырив пальцы и ощупывая пространство, неловко пятится от неё, испуганно шепчет:
– Ящерица.
– Леди… – звучит из трубки.
– «Леди»? Ты издеваешься? Отношения – это когда ты думаешь и о другом! – орёт она. – Чем я была для тебя? Дыркой? Отвечай мне! – и, не давая вставить и слова: – Это не любовь! Ясно? Никакая это не любовь! – наконец-то она справляется с застёжкой, стаскивает чокер и, изрядно размахнувшись, швыряет его. Тот кувыркается в воздухе и глухо брякается в голые ивовые кусты. – Забирай свой ошейник! Почему я говорю это? Да потому, что больше не боюсь тебя потерять! – и, рыча из глубины: – С меня хватит! Иди ты к чёрту!
Она нажимает отбой и, болезненно заморгав, пялится на телефон. Губы дрожат, лицо искажает гримаса. Умоляюще просит:
– Перезвони… Ну, пожалуйста, перезвони…
Хлипкие аплодисменты раздаются изнутри остановки.
Соня поднимает лихорадочный взгляд, – там, оседлав рюкзак, сидит Глория – лыбится от уха до уха. Хлопать громко лапами у неё не выходит, но она старательно продолжает, традиционно переигрывая. Ещё и дразнится:
– Пелезвони! Ну, пазялюстя, пелезвони!
Телефон снарядом летит в неё. Просвистев у виска, он стукается о трубу, падает на скамейку, проваливается между деревянными планками и умирает уже внизу: экран гаснет.
– Ы-ы-ы, – Соня оседает в жёсткий сугроб и на остатках голоса шипит: – За что-о-о…
Ссадины с колен окрашивают спрессованный снег красным. Неполное превращение завершается обратной трансформацией: на этот раз обошлось почти без потерь, лишь рукава у куртки чуток разошлись по швам.
К остановке подъезжает маршрутка.
– Автобус, – часто моргая, бомжик протягивает Соне рюкзак и телефон – как он, слепой, отыскал их, остаётся неясным.
Помогает подняться на ноги. Соня шмыгает носом, взмахивает на прощание рукой и садится в автобус – на предпоследний ряд, у окна. Бомжик в своей презабавнейшей шапке остаётся стоять – потрясённый, с полуоткрытым ртом и выпученными слепыми глазами.
– Долой это всё, – Соня громко сморкается в платок, размером с простынь. – Выбить из головы, из жизни, к чёртовой матери! – внутри всё бурлит. Сердце ноет и спотыкается. Сквозь рюкзак она щупает плётку, горько твердит: – Выбить… Выбить…
Спустя полчаса езды маршрутка встаёт в пробку, и водитель, обернувшись в салон, говорит:
– Видно авария.
Медленно, то пропуская кого-то, то втискиваясь в ряд, они подъезжают к развилке. Там мигает огнями «Скорая помощь», и на обочине, тяжело раскачиваясь и стиснув руками голову, залитую кровью, сидит водила. Серый от грязи автобус, на который Соня едва не села, лежит на боку. Его задняя часть помята – врезалась фура, – стёкла покрыты сеткой трещин, окна выкрошены, обшивка вскрыта и раскурочена. Фура неподалёку – зарылась носом в кювет. На блестящей от наста дороге распластано женское тело – лицо и плечи накрыты фуфайкой. Всюду куски пластика, снег окрашен красными пятнами.
…Когда Соня приезжает по адресу и звонит, Монах открывает так быстро, будто всё это время стоял по ту сторону двери и ждал.
В квартире тепло, всё так же пахнет ладаном и дымными палочками пачули.
– Чаю? – спрашивает Монах, принимая пуховик с торчащим из рукавов синтепоном и удивлённо дёрнув бровями.
– Да, – соглашается Соня – её крупно колотит. – Замёрзла. И ещё там авария… Была… На трассе.
Монах молча заваривает чай – на этот раз белый, – наливает его в пиалу и оставляет Соню одну. Мерно тикают ходики, и вместе с чаем в неё вливается спокойствие, равновесие и безмыслие.
– Сейчас… Чай… Потом мы выбьем всю эту дурь, и я поеду домой – счастливая, как тот Адамыч, – шепчет она.
– Супер-план, – звучит ехидный голос Глор.
– Я из-за тебя колготки порвала, – ворчит Соня. – Что, по-другому было никак?
– А ты меня слушаешь, что ли? – парирует та.
– Да ну тебя! – отмахивается Соня.
…В этот раз порка проходит мучительнее: удары жёстче, интервалы меньше.
«Детка… – возмущается Глория. – Этот мудак тебя бьёт аще-то, ты в курсе? Может, всё-таки, сто-о-оп?»
«Пусть бьёт, – отвечает ей Соня. – Я буду терпеть, сколько надо».
«Ну ты и дура, детка».
Монах отрывается хлёстко, с оттяжкой. Кожу крапивно жжёт. Острым комом встаёт душевная боль, связанная с тем, кто не смог даже проститься нормально, – безутешная, она тянется и комкуется, уродуя её изнутри.
«Нежность – это такая же боль, только без эндорфинов».
– Последний, – наконец объявляет Монах.
– Больно… – выдавливает Соня, всхлипывая.
Флоггер приземляется мягко, и за эту мягкость в ней рождается благодарность Монаху – нежная, точно кашемировый плед, которым он накрывает её в конце.
– Холодно, – говорит Соня, стуча зубами и содрогаясь.
Он приносит ещё одеяло и два покрывала, но никакого тепла не рождается, – напротив, всё это будто генерирует запредельный арктический холод. Она поджимает ноги, бесконечно твердя:
– Холодно… Холодно…
– У меня больше нет ничего.
Но уже через минуту в теле рождается собственный жар, погружая в себя, точно в кипучую лаву.
«Холод пропал, и меня унесло в бесконечный в своём понимании космос: абсолютная чернота, о глубине и протяжённости которой говорили только мелкие точечки звёзд. Земля была поодаль – маленькая и голубая. И всё это было на месте и единовременно, почти неуловимо двигалось вместе со мной.
Надо мною склонился Бог. Принять Мироздание или пытаться его понять? Я мучительно делала выбор: понять, познать законы, по которым всё функционирует, – то есть охватить его, бесконечное в своём многообразии, умом, который сам же является составляющей частью мира? Это, как если бы часть от конструктора захотела узнать о пластмассе.
Или просто принять то, что есть? Я сдалась.
И как только я отказалась понять мир, соглашаясь просто принять его, – тут-то мне и пришло понимание его сути.
Тело ровно дышало под одеялами на кушетке, а я была в невесомости, плавно вращаясь вокруг оси, словно бревно, сплавляемое по спокойной реке. И одинокий танец бревна завораживал, уносил. И я отпускала нить, теряла связь, плыла по течению».
Возвращает её выпитый чай, который сквозь безвременье и отрешённость настоятельно хочет на выход. Стыдливо прикрывшись пледом, Соня садится, и Монах молча протягивает ей платье, помогает одеться. Она встаёт, и с первым же шагом мир опрокидывается, кидая её об косяк. Монах дёргается помочь, но осаждает себя.
– Ка-а-ак мы хо-о-одим? – тонко поёт Соня, ощупывая стену руками. – Зачем ходить вертика-ально?
…Вечером, забравшись на кровать, она штопает пуховик, пихая пальцем выпирающий синтепон и с горечью вспоминая, как точно так же бесконечно шила наволочки на разорванных ею подушках.
Глава 30
Вы мне ошейник не надевали.
В третий раз Соня долго блуждает и не может найти дом Монаха. Глория водит её кругами:
– Тебе сегодня туда нельзя. Ну, пожалуйста, не ходи…
– Да отцепись, – перебивает та, но идёт по инерции следом. Что-что, а заговаривать зубы Глор умеет.
Они петляют между многоэтажками, и Соня, отогревая пальцы дыханием, под конец окончательно замерзает. Людей почти нет, – не у кого даже спросить. Начинается снегопад – валит с неба белым сплошным потоком, засыпая следы, дома и деревья. В отчаянии Соня смотрит на время – она опаздывает уже на полчаса! – и грубо натыкается на сутулого мужика в чёрном, как смоль, пальто и спортивных трениках с кроссовками, надетыми на голые ноги. Лицо утопает в глубоком капюшоне.
– Эй! – кричит он хрипло.
– Простите, – извиняется Соня, убирая со лба мокрые от растаявшего снега прядки волос. – Я… заблудилась!
Её растерянный вид так жалок, что прохожий сменяет гнев на милость и даже провожает её до дома с надписью: «Спасибо, что тебя нет». После чего растворяется в густом снегопаде.
Глория, отчаянно прыгая, преграждает собою путь:
– Не ходи!
– Ах, так это ты! – Соня приходит в ярость. – Это из-за тебя я блуждаю тут целый час!
– Да, я! – восклицает Глор, растопорщив усы. – Не ходи!
– Уйди! От! Меня! – Соня поддаёт ногами снег, и тот белой россыпью накрывает Глор с головой. – Пошла вон! Вон!
Ещё. И ещё. И снова. И в какой-то момент понимает, что стоит на тропе одна, а на сугроб, накиданный ею, с тихим шорохом опадают снежинки. И – никого.
– Вот и ладно! Вот и хорошо! Я лучше знаю, что мне надо, а что нет! А то ишь, раскомандовалась! – кричит она в пустоту.
Монах встречает её нервно, суетливо поглядывает на часы и не слушает извинений. Она раздевается, завязывает глаза и идёт на кушетку.
Дальше – первые тридцать ударов.
На «размурлыкивании» случается страшное: как только рука Монаха касается Сони, внутри неё опять просыпается жирная пиявка с щупальцами и присосками. Соня с ужасом видит, как существо пухнет, давит на диафрагму, заполняет лёгкие, жадно присасывается к альвеолам и жрёт, глотая, её личный воздух. Это та самая тварь, которая появилась после берёзовой ветки!
– Расслабься! – говорит Монах.
Скрючившись, Соня тянется на его голос:
– Руку! Можно ру-у-уку-у-у?
Он протягивает руку, и она хватается за его пальцы, как утопающий за соломинку:
– Вы же не оставите меня? Ведь нет? – она тужится, пытаясь выродить из себя мерзкую сущность, а по сути выдавливая из лёгких остаточный воздух.
– Расслабься! – раздражённый грассирующий голос Монаха тонет в гулком бумканьи сердца.
Он выдёргивает руку, которую она стиснула слишком уж сильно, и облегчённо трясёт ею, словно кот, случайно вступивший в лужу.
О расслаблении нет и речи. Соня цепляется за кушетку, точно сёрфер за доску, выдыхая последнее, чтоб вместе с воздухом избавиться от чудовища.
– Уходи-и-и! Ну, пожалуйста-а-а, уходи… – удушье не отпускает, и она не дышит, кажется, уже целую вечность.
– Так не должно быть, – приглушённый голос Монаха слышится издалека, из параллельной реальности.
В голове как перед началом спектакля меркнет свет. Тревожный гул перетекает в колокольный набат, перед глазами мельтешат золотистые мухи, тупая боль изнутри давит на череп. Легочные альвеолы выжигает, будто кислотой, и – всё – она сдаётся. Шумный, жаркий вдо-о-ох! И ещё! Обессиленно Соня валится на кушетку. Пиявка, подсобрав свои щупальца, уползает в низ живота, где разжижается в чёрную хмарь. Сладкий воздух с упоением льётся в лёгкие, – от него кружится голова.
Монах приближается, стискивая рукоятку флоггера так, что белеют костяшки пальцев:
– Это всё дурь твоя, простихоспаде! Ещё тридцать!
Он становится одержимым и бьёт бешено, с придыханием, вкладывая в это всю свою злобу.
Соня терпит, задыхаясь от оглушающей боли и едва не взвизгивая от ударов, которые – один за другим – посекундно сыплются сверху: пять… четыре… три… два… один, – и на последнем она становится проницаемой, как пустотелая оболочка. Как кукла, с которой можно делать всё, что угодно: безвольная, обречённая на выброс сломанная игрушка.
– Ещё десять, – Монах обдаёт её ухо затхлым дыханием. – И я буду бить сильнее.
От нестерпимой боли в глазах взрываются звёзды, и испуганное, не поспевающее тело с ходу вырубается в дроп.
Порка, судя по звукам, ещё продолжается, но Соня уже ничего не чувствует. Её сознание, с лёгкостью выпорхнувшее вовне, расширяется, и это уже не космос, а Вселенская Смерть. Она прекрасна и совершенна – всепроникающая, растворяющая в себе, принимающая в свои объятия разлетевшиеся от взрыва атомы. И Соня пропадает в ней, такой безупречной до невыразимости, с восторгом понимая, что Смерть божественна в той же мере, что и Жизнь, что и Любовь, – и что по сути это одно и то же. И что смерть на самом деле это не гниющее, поедаемое червями тело, а нечто противоположное, иное.
– Иди ко мне, – нежно зовёт её Смерть. – Я подарю тебе всё.
Монах с грохотом швыряет флоггер на пол.
– Собирайся. Сегодня я тороплюсь.
Соня пьяно встаёт, сдирает повязку с глаз, одевается, забирает плётку и, пошатываясь, вываливается за дверь, унося свою личную смерть, – смерть, желание которой Монах собирался выбить, а в итоге напротив влюбил в неё. И любовь эта кажется такой настоящей, такой взаимной.
…Как только Соня уходит, он тянет с кушетки пелёнку, но та не поддаётся, цепляясь за край. Он с усилием сдёргивает её и видит распоротый дермантин, из глубоких разрезов которого кусками торчит разодранный в хлам поролон. Монах испуганно охает, да так и стоит, забыв, что куда-то спешил.
Снег продолжает валить. Соня идёт по трассе, и смещённое сознание наблюдает за бредущим телом со стороны. Сумерки зловеще сгущаются. С обеих полос истошно сигналят машины. На обочине стоит раздолбанный грузовичок, из кабины которого высовывается дядька, подставляя седую голову под снегопад, и, когда Соня равняется с ним, орёт:
– Дура! Тебя собьют, да и хуй с тобой! А водителю такое за что?
Соня оглядывается и обнаруживает себя на дороге, в потоке машин. Простой, работящий водила и вид его грузовичка ненадолго возвращают её в себя, – она сходит с трассы и решает пойти домой. Водителю, и правда, такое ни к чему.
Она идёт по засыпанной снегом тропинке и невзначай вспоминает, как кружилась по комнате с Глорией на руках, и та, с трудом сохраняя серьёзность, пихалась лапами, попадая в лицо и в рот, – смешная, забавная кошкодева!
Тропа ведёт к железной дороге, где они познакомились, – картинка приходит на память так живо, будто это было вчера. Голые палки пижмы торчат из сугроба лишним напоминанием.
Вторя мыслям, издалека доносится гул и громогласный гудок электрички. Соня останавливается.
Машинисту такое тоже ведь ни к чему.
Рельсы лежат впереди, в нескольких метрах, и по одной из них – ближней – неторопливой походкой бредёт Глория, – идёт прямо навстречу поезду. Чёрное, шагающее тельце в наступивших сумерках почти неразличимо, и Соня отчётливо понимает, что на этот раз машинист тормозить не станет, даже если заметит её – ведь это, по его представлению, только кошка.
Но это не только кошка! Это…
Соня всхлипывает, живо представив себе итог.
– Глория! – громко зовёт она. – Подожди, Глор!
Та вздрагивает – явно слышит её! – и понуро плетётся дальше.
Из-за поворота, освещая путь налобным локатором, появляется поезд. Он и не думает тормозить. И Глория – тоже.
– Стой! – вытянув руки, Соня бросается к ней. – Нет!
Ещё можно успеть. Подбежать, сдёрнуть с рельсы! За хвост!

Тонкие каблуки вязнут в корке зернистого наста. Поезд всё ближе, в воздухе визгливо стрекочут провода.
Тут всего-то десяток метров. Всего грёбаных десять метров!
– Глория! Глор! Да стой же ты! Стой!
Но та продолжает идти.
Соня косолапо оступается и, взмахнув руками, как подкошенная, плашмя падает в снег. Грохоча вагонами, поезд проносится мимо, и уже не неважно, тормозит он сейчас или нет. Уже неважно.
– А-а-а… – отчаянно воет Соня, вжимая в лицо кулаки.
Под громыхающий лязг колёс в неё врывается отчаяние от потери, – потери столь близкого друга, которого она сама, своими собственными руками и отношением только что умертвила.
Шум электрички затихает вдали.
– Глорочка, – мычит Соня, боясь приподняться. – Прости меня…
Снег забивается за воротник, облепляет пунцовое лицо.
– Что… я… наделала… Глор…
Где-то неподалёку раздаётся голодный вой – щемяще, тоскливо, – и надрывно каркает сидящая на берёзе ворона. Ещё не хватало, чтоб над раздавленным тельцем глумились птицы или собаки. Нужно забрать её. Похоронить. Соня скрючивается, подбирая под себя ноги, и поднимается на четвереньки. Вытирает лицо ладонью, открывает глаза… и прямо перед собой обнаруживает сидящую Глор: голова склонена набок, хвост елозит по снегу, расчищая пространство – этакая интерпретация Снежного Ангела по-кошачьи.
– Я уже жопу отморозила тут сидеть, – с ухмылкой бубнит она.
Соня грабастает её и, нежно обняв, заваливается на спину.
– Глор… – и тискает, тискает, тыкаясь носом и мокрыми глазами в её губы, в щёки, в щекотные усы. – О, Глор…
Глава 31
Главная причина самоубийства – это одиночество
(Эмиль Дюркгейм).
В вечерних сумерках, как по команде, загораются фонари, и в их нежно-оранжевом свете тихо летят снежинки, – зрелище умиротворяет. Весь мир вторые сутки подряд заметает белым.
«В этом томительном интервале, когда темнота наступила, а освещения пока ещё нет, её обуревает тревога, замешанная на неустроенности и неизбывном страхе оказаться на улице, в этом сгущённом мраке, полном невидимых сущностей, толпящихся за спиной. Переход от света к сумеркам всегда для неё мучителен. Каждый раз, с педантичностью и постоянством фонари зажигаются, как и жёлтый прямоугольник окошка в доме напротив, где по вечерам на диване сладкая парочка неизменно таращится в телевизор. Она не смотрит туда. Она больше не подходит к окну вообще».
Сегодня все празднуют Новый год.
В коридоре пахнет душистым перцем, лавровым листом, говяжьей рулькой и свиными голяшками, – кто-то с утра варил холодец, и дразнящий запах витает в воздухе, несмотря на то, что всё давно уже разлито по тарелкам и убрано в холодильники. К аппетитному аромату примешивается терпкий дым беломора и смрадный дух подгоревшей картошки, оставленной на плите.
Чьи-то шаги шоркают в отдалении, гремят крышки кастрюлек, наполненных до краёв оливье, – наступает первая стадия празднования, когда люди ещё трезвые и весёлые. Это после полуночи все напьются, передерутся, сломают мебель о чью-то голову, – каждый раз с постоянством сансары происходит одно и то же.
В комнатушке у Сони нет ни гирлянды, ни ёлки. Свернувшись в эмбрион, она дремлет, сливаясь с одеялом в глубине прогнутой посередине кровати, слушая взрывы петард во дворе, которым вторит истерическое многоголосье собак.
Соня резко выпрямляется, точно подорванная:
– Мне нужно его увидеть!
– Опять двадцать пять, – бормочет Глор, глядя на пролетающих «белых мух».
– Новый год же, и… – на скомканное одеяло падают две отборнейшие слезины. – Вдруг он звонил мне?
Убитый телефон лежит на столе, поверх стопки академических словарей: чёрный космос экрана покрыт паутиной, часть осколков вывалилась.
Глория косит глазом в сторону двери и сухо сообщает:
– Тебе там письмо, – после чего опять зачарованно утыкается в окно, дегустируя взглядом персиковое сияние фонаря и мимолётную жизнь невесомых снежинок.
– Что? Письмо? – Соня ахает.
Откинув одеяло, она вскакивает, подбегает к двери и обнаруживает там торчащий угол прямоугольного конверта, подсунутого снизу, в щель. Даже не постучали – с некоторых пор эти люди совершенно перестали её беспокоить.
Письмо. Наверное, от Ириски, от кого же ещё. Может там, в конверте, открытка? С каждой рабочей поездки подруга привозила их Соне – одну, а то и две, – и это стало их доброй традицией.
Ей вспоминается открытка с косатками, найденная на книжной полке вместе с пачкой рецептов. Перетерпев приступ болезненной, пожирающей ревности, она опускается на пол, садится на пятки и, затаив дыхание, тянет конверт на себя. Он шероховато скользит по полу, и от тихого шуршания волоски на коже поднимаются дыбом. Кончики пальцев, трогающие конверт, передают, что это не Ириска, и что там нет никакой открытки. По телу волной пробегает дрожь.
Не давая себе опомниться, Соня переворачивает его и… узнаёт почерк, – знакомый почерк! Это его почерк! Его!
Она читает вслух обратный адрес: да-да, это те самые улица, и дом, и квартира, которые он называл тем своим голосом, когда заказывал пиццу по телефону, – и из глаз на конверт пулемётной очередью бумкают слёзы.
– Это он, Глория, – всхлипывает, поворачиваясь к подруге, Соня. – И адрес… его… – она стирает накапанные кружочки ладонью, чтобы они не размочили бумагу.
Глор, заворожённо наблюдая за «белыми мухами», хмыкает:
– Аха… А интересно, откуда он узнал твой адрес?
Соня не думает. Порхающей бабочкой она летит к столу, где выхватывает из стакана портняжные ножницы – огромные, как два мясницких ножа, соединённых посередине – и аккуратно отрезает у письма краешек, тонюсенькую полоску. Достаёт оттуда листок, сложенный пополам. Жадно заглядывает внутрь конверта, – больше там нет ничего. Забирается на скрипучую кровать, подобрав под себя ноги. Подтыкает под бока одеяло.
– Сокровище-то какое, а, Глор! Письмо от него!
Тусклый свет от лампы мерцает, ощупывая пространство, точно длинные пальцы музыканта струны на скрипке, и Соне становится так уютно, будто её существование переместилось в детство, когда мир был ярок, безмятежно леталось во сне и верилось в чудеса, особенно под Новый год. Там были подарки в шуршащей бумаге, мандарины и шерстяной свитер с колченогими оленями, связанный бабушкой. И пахло корицей и кардамоном.
Соня держит листок между ладонями, не торопясь вкусить драгоценные буквы, чтобы не расплескать своё тёплое, жалостное чувство, поющее восторженным ожиданием чуда. Эмоции попеременно сменяют друг друга, – то она предполагает, что он прощается с ней, то, напротив, зовёт приехать, – никогда ещё ей не удавалось понять, что на самом деле чувствует этот мужчина. И чувствует ли вообще.
С глубинной материнской нежностью в сердце она распрямляет листок, – краешки дрожат, словно крылья у порхающего возле пламени мотылька. Слегка корявым, взволнованным почерком вначале значится: «Дорогая леди!»
Соня безобразно всхлипывает.
Написано через клетку, и она, только бросив взгляд, успевает расстроиться, что на этом большущем листке написано так мало слов. Она пожирает скудные буквы глазами, не улавливая смысла с первого раза, – всё плывёт, тело становится ватным. Пробежав обе строчки, она тщательно перечитывает их ещё и ещё раз.
Там написано:
«Дорогая леди! Я люблю Вас. Люблю нежно, искренне. Это были чудеснейшие мгновения в моей жизни. Простите за всё. С Новым годом».
Сильная, болезненная горечь выливается из глаз облегчающими слезами.
– Он не забыл. И любит. И хочет меня увидеть…
– Про «хочет увидеть» там нет ни слова, – бурчит Глория.
Соня откидывается на подушку и нежно, опасаясь помять, прижимает письмо к груди.
– О, боже мой, – одновременно плачет и смеётся она, не вытирая слёз. – Господи боже мой…
За стеной бьют куранты, стреляет шампанское и слышатся крики. Глория молча встаёт, свободно проходит сквозь вазу с торчащей мумией герберы, в очередной раз стоически подавив в себе желание скинуть её, и растворяется в воздухе.
В коридоре хлопают двери, за окном слышится канонада, и в чернильном небе взрываются фейерверки, – пространство вокруг озаряется розовыми, зелёными и синими всполохами. Первые люди, выкатившие наружу, с криками жгут бенгальские огни, собаки заливаются неуёмным лаем, машины воют сигнализацией, и Сонин мир становится таким прекрасным, таким лучезарным, что она сворачивается в калач и, наплакавшись до истощения, проваливается в сон.
Ей снится пещера, которая дышит сумрачным холодом, и там, в глубине спит её дикий Дракон, её девочка Вида, – набирается сил, преображается, крепнет.
Утро Нового года встречает гробовой тишиной, будто все вымерли. Едва приоткрыв глаза, Соня приподнимается на локте и замечает в складке одеяла примятый листок бумаги, в первой строчке которого значится…
– «Дорогая леди!» О, боги! Так это всё правда!
Она заливается чистым смехом, а затем сползает с кровати и с улыбкой на поллица, волоча на себе одеяло, подходит к окну. На ослепительно белом дворе тут и там валяются картонные упаковки от хлопушек и фейерверков. Ни собак, ни людей нет. Снегопад кончился – ещё вчера. Вот как выглядит, должно быть, счастье, – как это утро, наполненное тишиной и такой болезненной, противоречивой радостью, вызванной этим листком бумаги с Его беспокойным почерком.
– О, мучение… – шепчет Соня. – Что же мне с этим делать?
Всё так же в одеяле она подходит к тумбочке и добывает своё сокровище – пластиковую «Коробку Воспоминаний», где хранятся самые дорогие сердцу вещицы. Ракушка от рапана, найденная в кармане балахона. Ирискины открытки – одна из них покороблена, в кристалликах соли. Рубиновое сердце Шамана от дальнобоя Марата. Кокосовая конфета. Обесцвеченные временем чеки на пиццу, собранные все до единого в стопочку и перетянутые резинкой. Бирки с ценниками от тех самых кроссовок. Автобусный билетик с поездки в джазовую филармонию. Тут же – два билета на тот концерт с оторванными корешками. Сдувшийся розовый шарик. Запасной лоскуток от красного платья, купленного тогда.
Соня суёт в коробку нос и делает вдох, чтобы вернуть Его мёд и Его разнотравье, Его аппетитную пиццу ранч, – хоть что-то из радостных воспоминаний. Ничего… Только пластик! Она натирает чеки пальцами, – там где проступают жирные пятна, – и, зажмурившись, нюхает. Едва уловимый запах прогорклого масла стучится в мозг, вызывая только глухое отчаяние и свирепую безутешность.
Герметично закрыв коробку, Соня прячет её обратно.
– Я напишу ответ. Да, я напишу ему. Тем более, что обратный-то адрес есть.
Она идёт к столу, открывает тетрадь на середине и торопливо дёргает два листа, – те вырываются, оставив на скрепках бумажные клочья. Соня нервно сминает их, кидает в ведро – мимо. Отрывает другие два, сосредоточенно помогая освободиться от скрепок – сверху, снизу.
Ровно кладёт перед собой.
Готово.
Поворошив в стакане ручки, она выбирает одну и энергично расписывает её об обои.
С минуту разглаживает листы.
И затем, нависнув над ними, пылко строчит:
«Зачем Ты так? Столько месяцев. Твоё молчание. Моё ожидание, тоска по дому, по Тебе. Осознание, что нам нельзя быть вместе ни на жизнь, ни на день, ни на час, иначе я вопьюсь в Тебя, и… никто. Не сможет. Тогда. Отнять. Моё. Сумасшествие.
Я влипну в Тебя, заведу, и всё закончится плохо, – Ты знаешь. Я буду страдать и лезть. Я буду ненавидеть боль и умолять о ней. Я буду служить Тебе так глубоко, как скажешь. Я убью в себе и желания, и мысли. Абсолютная ведомость, полное подчинение. И что потом? Неизбежный крах, настоящая кома при жизни.
Ты слишком велик для меня. Это невозможно выдержать, как чистое переживание любви, как яркий слепящий свет. Я становлюсь зависимой, целиком растворяясь в Тебе. Это похоже на смерть и распад на атомы, но это хуже, чем смерть, понимаешь?
Да, я хочу Тебя так, что сносит крышу и отключает разум. Я хочу Твои бетонные берега, Твою стабильность и силу, ибо моя адова энергия настолько тотальна, так напориста, что, когда я отпускаю её, мне нужна гарантия ограничения. Пожалуйста, будь сильнее, иначе я убью, уничтожу собой. Моя энергия ужасна, а Ты мог бы удержать и её, и меня на месте – Ты можешь, я знаю!
Я так хочу Тебя. Хочу быть рядом, дышать воздухом, который Ты выдыхаешь… наслаждаться запахом тела, изучать различия. Хочу отдаваться Тебе – в руки, в порку, в отношения. Хочу любить Тебя нежно, как мать и страстно, как любовница; сильно, как женщина и наивно, как девочка. Во мне столько силы, что поручни отдыхают.
Твой голос. В нём столько бархата и глубины, что во мне просыпается самка, а тело орёт: «Да-а-а!»
Не знаю, сможешь ли Ты понять, но я ревную Тебя ужасно, ненормально, самым непозволительным образом. Я ненавижу всех, с кем Ты говоришь, и всех Твоих бывших, и всех остальных. Об этом невыносимо думать, потому что кроме меня одной никто не способен понять Твоей ценности, Ты можешь быть только моим, потому что я люблю Тебя как никто и ценю выше всего на свете.
Прости, я пишу глупость за глупостью, забудь, я не имею права так говорить, просто уже несколько месяцев толком не сплю, и у меня голова не в порядке.
Я хочу есть пиццу, облизывать пальцы, лежать головой на Твоих коленях за просмотром дурацкой комедии, но это всё невозможно, не слушай, это всё ерунда.
Хочу ли я увидеть Тебя? Да. Я очень хочу обнять Тебя, но так, чтобы потом меня оттащили и заперли в клетку, иначе я сожру тебя заживо. Так что держись от меня подальше. Или приезжай… пожалуйста, приезжай… я без Тебя…» и большими буквами: «УМИРАЮ».
Она роняет ручку, воет и сминает листы в руке.
– Я лучше сама приеду. Сама. Приеду. К тебе.
Глава 32
Ставить многоточие – это бесчеловечно…
Вечереющий город окутан прозрачной мглой. Сырая земля с подтаявшим снегом несвоевременно пахнет прелыми листьями и чернозёмом. Нужный дом – вот он – болезненно близок, безлик; от влажных стен, облицованных мелкой мозаикой, разит безразличием. Окна похожи на впалые глаза мертвецов.
Соня пришла сюда днём, по пути забежав в магазин, где купила кило конфет. Долго ходила вперёд-назад. Затем, ёжась, сидела на продуваемой мокрой скамейке возле подъезда.
…И вот уж смеркается, а его всё нет. В сотый раз она достаёт из дорожной сумки письмо и пробегает его глазами. Слова выучены наизусть до полной потери смысла.
Она идёт к подъезду и долго, кусая губы, смотрит на домофон. Вполголоса ноет:
– Давай же! Просто нажми эти цифры. Ну!
Трясущаяся, будто чужая рука тянется к кнопкам, но тут же дёргается, точно ужаленная, – изнутри слышатся голоса, и из дома выходят люди: женщина и девочка лет восьми, которую та ведёт за руку. Соня придерживает им дверь.
– Ничем хорошим это не кончится! – поучительно говорит женщина девочке. – Так и знай!
– Ну ма-а-ам!
Плохой знак… Соня воровато проникает в подъезд.
Вот пожарная лестница – пустая, пахнущая бетонной пылью. Там, на ступеньках Соня неловко переодевается, стоя в разутых сапогах и балансируя, чтобы не оступиться, – натягивает чулки: один… второй… Он любит чулки. Взяла новые – как знала, что встречей на улице не обойдётся. Лицо полыхает жаром. Она обувается и суетливо, кое-как заталкивает в сумку колготки.
Поднимается пешком. Сердце колотится так, что можно считать пульс, но она считает ступеньки. Их по десять в каждом пролёте. Десять. Десять. Десять.
– Ты ведь будешь мне рад? Ведь ДА? – говорит она натужно, и голые стены отражают, несут эстафетой летящий звук «а-а-а…»
Вот, наконец, и цифра «12» – нарисована на стене. И такая знакомая дверь с массивной ручкой. Обострённое осязание концентрируется на кончиках пальцев, – Соня едва прикасается к ней, почти ощущая на леденящей поверхности оставленные им отпечатки. Дверной звонок выглядит докрасна раскалённой кнопкой. Она трогает его, не решаясь на что-то большее.
За соседской дверью слышится ругань, и кто-то явно идёт на выход. Соня стремглав уносится обратно на лестницу – по ней никто не ходит, все спускаются на лифте, и в этот раз случается так же: грохот, лязг… шаги… Скрежет лифта на этаже, его надрывный шум и гудение в шахте.
Вновь наступает тишина. Отдышавшись, Соня возвращается.
– Так… Просто позвонить. Может, его нет дома. Может, его вообще нет в городе. Просто. Позвонить.
Не давая себе времени на раздумья, она отрывисто давит на кнопку звонка, и сердце ухает вниз, словно тот самый лифт, сорвавшийся с троса. Внутри квартиры приглушённо звучит незатейливая мелодия. Ничего не происходит. Секунды собираются в минуту, которая растягивается в вечность.
– Ну, конечно…
И она было разворачивается, чтобы уйти, но тут дверь открывается, и на пороге стоит Он…
В горле пересыхает.
Она смотрит в эти глаза, где отражается недоумение и… страх? Но и только. Никогда ещё ей не удавалось разгадать эмоции, спрятанные за этим каменным выражением лица, но тут радости нет и в помине. Не ждал её – это точно.
– Привет, – выговаривает Соня. Язык липнет к нёбу, точно парализованный.
– Леди? – спрашивает мужчина нервно. – Зачем Вы здесь? – он бросает тревожный взгляд за её плечо.
– Я… получила твоё п-письмо, – запнувшись, говорит она, ощущая себя тупой и неуместной. И… – идея приходит как нельзя кстати: – Я… за цветком. И шляпой.
Мужчина отклоняется, жестом приглашая её войти. Дверь щёлкает, и Соня вздрагивает, точно пугливая лань от выстрела.
– Вам не нужно было приезжать, – говорит мужчина, с трудом подбирая слова и беспокойно топчась на месте.
Она роняет сумку и тянется к нему, но он только хмурится и отступает. Тихо играет музыка – в спальне.
– Прости… Я и правда… не должна была…
Соню мелко колотит. По ноге пробегает упругий хвост, – это Глория там, внизу театрально бьётся башкой об зеркало:
– Что ты делаешь, мать твою? Валим отсюда! – и торопливой трусцой она ныряет в своё отражение.
В подъезде слышится далёкое грохотание лифта и равномерный шум. Мужчина скрещивает на груди руки и нетерпеливо произносит:
– Ну? Забирайте же свой цветок.
– Я… б-б-быстро, – говорит Соня.
Она стаскивает с ног сапоги – один, второй, – пихает их в глубину обувной полки и натыкается взглядом на лежащие там изящные туфли невнятного грязно-розового цвета – на длинном каблуке и с тонкими ремешками. Чужие женские туфли… И едва она успевает заметить их, как раздаётся звонок в дверь, – знакомая трель разливается уже по эту сторону.
Мужчина заметно вздрагивает, а затем смеётся – непривычно громким, коротким смехом, будто пропитанным сталью, – и с некоторой степенью безысходности говорит:
– Что ж. Значит, так тому и быть.
Он больно дёргает Соню за руку, тащит её в спальню, в угол, где толкает в кресло-мешок, и тот хрустко подминается, приняв в себя неловко упавшее тело. На столике неподалёку стоит компактная аудиосистема и горят три толстые разнокалиберные свечи, – мужчина подкатывает его ближе, прибавляет громкость, и пространство спальни заполняется хором стеклянных колокольчиков. В его бездонных зрачках вспыхивают язычки пламени от свечей, а по стене пробегают мрачные тени.
За дверью терпеливо ждут. Мужчина наклоняется к Соне и многозначительно прикладывает палец к её губам, давая понять, что она должна сидеть тихо и молчать, – его чёрно-кофейные глаза смотрят сурово и выразительно. Она торопливо кивает, и он ныряет в прихожую, прикрыв за собой дверь.
– Сейчас ты поговоришь с кем-то там, проводишь его и вернёшься, – шепчет Соня, – и всё будет хорошо.
– Ну и дура же ты, Софи! – раздаётся отчаянный голос Глор.
Та будто не слышит. Расстёгивает и снимает пуховик, кладёт его рядом, оставаясь в кроваво-красном платье. Поправляет чулок, поддёрнув его за резинку. Осматривается.
В полумраке спальни мягко горит напольный светильник, мерцают свечи, пахнет лавандой и мёдом. Призывно откинуто одеяло, обнажающее белоснежную простынь.
– Глор… Почему он сказал, что я приехала зря?
– Дура! – гундит баритоном Глор.
Ключ, висящий на груди, вдруг загорается алым и начинает живо пульсировать, точно маленькое сердце.
В трель колокольчиков вступает шуршание погремушек, и это мешает слышать, что происходит в прихожей: едва уловимы пара слов и только. Но вот дверь отворяется, и мужчина заходит в спальню.
Он не один.
Следом за ним неуверенными шагами следует девушка. Хрупкая. Изящная. Глаза завязаны. Она полностью обнажена – на голом теле мерцают блики. У неё длинные волосы пшеничного цвета, – те самые, от которых Соня так долго и безуспешно пыталась избавиться, убираясь в доме. Безупречная, упругая грудь с крупными ореолами сосков. Тонкая талия. Округлые бёдра. Гладенький, золотой – в свете свечей – животик. Чисто выбритый пах с несмыкаемым просветом, в котором видны лепестки её розочки. Длинные ноги. И на шее – полоска чокера.
Соня предугадывает их траекторию, останавливаясь взглядом на откинутом одеяле и девственно белой простыни. Только теперь она замечает мотки верёвок, аккуратно сложенные на полу, одна к одной. И его, тот самый флог.
До матраса они не доходят, а остаются напротив лампы, так что тела становятся контурными, как в театре теней. Мужчина командует:
– На колени.
Девушка опускается на колени и преданно обнимает его за ноги, содрогаясь всем телом. Её чувства обострены до предела: протяни руку, и она начнёт униженно лизать её, фанатично заливаясь слезами. Она счастлива быть внизу, у подножия своего Бога.
В ней есть животная похоть, физиологическое влечение: она дрожит и прерывисто дышит, источая при этом пьянящий, точно у распускающейся розы, аромат своей жажды, – и это так близко от Сони, слишком близко.
Мужчина дёргает за шнурок на брюках, и они падают вниз, – взору открывается его явное желание этой девушки – его добровольной рабыни.
– Лижи, сучка, – хрустящим голосом произносит он.
Девушка нащупывает член и принимается его лизать, – язык подрагивает, прикасаясь с нежностью и благоговением; подсвеченные напольным светильником, тонкими паутинками тянутся нитки слюны. Она лижет и лижет, а затем забирает его в рот и заглатывает, двигая головой. Мужчина кладёт ладонь на её затылок, забирает в кулак волосы, едва не потревожив повязку, и задаёт ритм.
Послушная девочка следует этому, не сопротивляясь, только держится руками за его бёдра, чтоб не упасть, – обнажённая, беззащитная, позволяющая делать с собой всё, что угодно. Покорная, управляемая, – мечта, а не саба56.
Продолжая двигать рукой, мужчина поднимает глаза на Соню. На её лице написан шок, как тогда, при просмотре видео про «Золотой дождь». По щекам двумя потоками струятся слёзы.
– Не смотри на меня, – беззвучно шепчет Соня.
– Сидеть, – многогранным, галечным голосом звучит его следующая команда, будто отданная собаке.
Девушка опускается на пятки, ровно положив ладони себе на колени. Её подбородок блестит от слюны.
Отстранившись, он делает шаг назад, оставляя её сидеть, и, поглаживая член, подходит к Соне. Наклоняется, изучающе смотрит. Пальцами той же руки он проводит по её мокрой от слёз щеке, и она остро чувствует, как щекочет кожу приставшая к его шероховатой ладони чужая женская волосина. Соня коротко всхлипывает.
Он возвращается к девушке, хватает её за чокер, – так что мускулы каменеют, – и дёргает, понукая встать. Подавившись всхлипом, та было вскакивает, но мужчина толкает её на матрас, и она падает спиной, едва не стукнувшись головой об стену. Соня при этом дёргается так, что едва не вываливается из кресла.
Девушка переворачивается на четвереньки и гнётся, разводит ноги, открываясь мужчине вся. Он гладит её меж лопаток, и она движется вслед за его ладонью, желая продлить контакт. Это его любимая поза. И сейчас он войдёт в эту девку, и будет драть, как когда-то имел её. Тело реагирует ломотой, – ломотой на грани помешательства.
– Боли, – хрипит девушка, изнемогая. – Пожалуйста… – она выгибает спину, призывно подставляясь и раздвигая ноги.
– Я чувствую. Будет, маленькая, – он склоняется к ней и деловито, как коня, похлопывает по бедру.
Соня зажимает руками рот, – сдавленные рыдания тонут в грохоте музыки. Мелодичные колокольчики и шуршание колотушек структурируют время, и, не найдя выхода боли, Соня начинает глухо и яростно их ненавидеть – эти невинные звуки. Ей становятся ненавистны эти свечи, эти стены с переклеенными обоями, на которых танцуют тени – его и её, – этот матрас с белыми простынями, и целый бездушный город и весь этот жестокий мир.
Однако больше всего сейчас она ненавидит саму себя за то, что продолжает жить и испытывать эту боль, позволяя ей быть, – боль с её личным сценарием и витиеватым автографом-закорючкой на титульном листе.
Что испытает эта девушка, если повязка спадёт с её глаз? Чувствует ли она, что в комнате есть кто-то ещё? Соня только глубже вжимается в кресло, тихо шепчет:
– Ты мой… Это наша с тобой спальня. Наш матрас…
Глава 33
Боль останавливает время.
Девушка стоит на коленях, опершись ладонями на матрас. Ноги призывно раздвинуты. Потревоженные рукой волосы отдельными прядями торчат на затылке.
Мужчина берёт одну из верёвок и на ходу распускает моток: концы мотаются изящными змеями, касаясь его ступней. Он толкает девушку в плечо, – та садится на пятки, – и командует:
– Руки.
Она тут же протягивает их. Выверенными движениями, восьмёркой он накидывает петли ей на запястья, связывает, а конец верёвки пропускает в кольцо на стене, прикрученное на уровне глаз. Притягивает. Вяжет узел. Кольцо Соня замечает только сейчас, – раньше его здесь не было.
Мужчина подбирает с пола флоггер – тот самый, чёрный, с увесистой рукояткой. Привычным движением продевает руку в петлю, шевелит им в воздухе, держа за набалдашник, и от танцующих хвостов в музыку вмешивается зловещий шелест, как если бы по сухой траве рядом проползала гадюка.
Услышав звук, девушка протяжно ноет и гнётся.
В колокольчики вступает проникновенная скрипка, и сразу же грохочут клавишные, с появлением которых мужчина примеряется, и – на секунду Соня зажмуривается – слышится хлопок плети. Девушка вскрикивает и дёргается, – вместе с ней синхронно дёргается и Соня. Скрипка то рыдает – до насыщенных, тягучих басов, – то истерически стонет, взмывая к тонким, прозрачным нотам. Взмах, удар, – ещё и ещё, – воздух дрожит, кольцо стучит о стену, и натянутая верёвка вибрирует мелкой дрожью.
Девушка извивается, откидывает голову и то перебирает коленями, сминая простынь, то прижимается грудью к холодной стене, выставляя округлые ягодицы навстречу плётке. Всё больше Соня проваливается в кресло, сотрясаясь так, будто бьют её, – бьют прямо по оголённым нервам. Больно уже на грани.
Мужчина делает паузу и подносит руку к свежим следам на коже своей рабыни. Это прикосновение так ощутимо – и тепло ладони, и ответный трепет её гибкого тела.
Соня то порывается встать, то бросает отчаянный взгляд на зияющие чёрными квадратами окна, – штор на них так и нет. Внутри происходит борьба: незаметно уйти через дверь – из его и её жизни – или же заорать, опрокинуть свечи, кинуться в омут чернильных окон и выбежать уже навсегда. Вместо этого она продолжает сидеть и смотреть.
Мужчина нагибается, со спины обнимает девушку, – хвосты флоггера щекочут её колени, – и пальцами так сжимает соски, что она округляет рот, протяжно ноет, а затем взвизгивает, и охает, и принимается хохотать. В свете мерцающих свечей его глаза блестят нездоровым огнём. Закусив губу, мужчина поднимается на ноги, и чёрный флоггер со свирепой одержимостью снова вступает в дело.
Взмах, удар, и девушка кидается на стену грудью, задохнувшись от боли. Стиснув зубы, он хватает её за всклокоченные на затылке волосы и сечёт – исступлённо, сочно, – и она озвучивает это рыдающим воем. Его удары становятся жёстче, но они всё так же выверены и точны, – хвосты летают подобно молниям, хлёстко приземляясь на кожу и оставляя следы-полоски. Его мускулы, выпирающие буграми, двигаются, точно поршни.
«Она была так прекрасна в своей слабости, в слезах, в переживании их сокровенной близости и этой телесной – за гранью – боли».
Намахавшись, мужчина отпускает девушку, и она безвольно повисает на верёвке, – тело сотрясается, точно в конвульсиях. Слегка наклонившись, он небрежно бросает флоггер, приближается к ней сзади и опускается на колени.
– Соня… – зовёт Глория – её изображение мерцает, двоится. Она встаёт столбиком, тянется лапой, но только держит, держит её на весу, не решаясь дотронуться. – Сонь… – гладит воздух возле ноги и заглядывает в немигающие глаза. – Сонечка… Ты меня слышишь?
Та не реагирует. Глория прикасается подушечками лапы до её мокрой от слёз щеки, – никакого эффекта. Беспокойно вздохнув, опять исчезает.
В это время мужчина прикусывает девушке шею и, крепко взяв за талию, вплотную прижимается к её трепетному телу своим, обнажённым и блестящим от пота. Та, ощутив его мощь, содрогается и крупно трясётся. Он, вцепившись в неё, трётся, а затем направляет себя снизу рукой и плавно, на всю глубину входит, да так, что девушка захлёбывается в сладком стоне. И выходит, и снова входит, и выходит, и Соня видит это, как в замедленной съёмке, не в силах оторваться от места его проникновения.
«Как мило… „на живую“… а меня целовать брезговал», – звенит в пустой голове прозрачная мысль.
Темп нарастает. Его упругие ягодицы ритмично напрягаются. Девушка синхронно двигается ему навстречу, извиваясь и тонким голосом умоляя:
– Пожаласта, пожаласта.
Он нанизывает её – грубо, сильно, – и та уже плачет так же утробно, как Соня когда-то в этой же самой спальне, на этом самом матрасе, в этой же самой позе. Их танец длится и длится, изысканно убивая единственного зрителя, вдавленного этим зрелищем в мягкое кресло.
Толчки – ещё и ещё, – мужчина двигается, как заведённый.
Животные крики этой самки повествуют о том, как её скользкие складки жадно стискивают его в объятиях. Он ещё ускоряется, и, под шлёпанье тел, полным колоссального удовольствия голосом девушка кричит его имя, и это звучит так кощунственно, что Соня зажимает ладонями уши, – не помогает.
Наконец, девушка судорожно выгибается и, обессиленная, откинув голову, повисает на верёвке: её светлые волосы ровной волной прокатываются по спине. Ещё пара движений, и мужчина с победным воем достигает блаженства тоже.
«Подумать только. Кончил».
Отдышавшись, он отодвигается, попятившись на коленях и неохотно покидая столь сладкий плен. Затем поднимается, отвязывает верёвку, освобождая девушку, и та безвольно скатывается к его ногам. Будто случайно вспомнив про Соню, мужчина поднимает на неё глаза – бархатно-чёрные, пьяные – и отвлекается обратно на девушку, принимаясь сосредоточенно распутывать узлы на её руках, не подозревая, что вечер ещё не кончен.
Соня крепко зажмуривается, погружаясь в иную реальность, в свою личную темноту. Ключ, висящий на шее, раскаляется добела. Внутри неё всё сжимается, мрак внутри багровеет от вскипающей крови. В груди пробуждается гул и глухое рычание, – оно раздаётся из глубины пещеры, – разбуженный Дракон, поломавший тогда паркет, жаждет чуток порезвиться. На его бурой коже играют красные блики, глаза в полудрёме, прикрыты веками, – досматривает хищный сон. На нём нет ни ошейника, ни цепи, и сейчас будет много крови. Соня глядит на пол: выдранные когда-то досочки аккуратно подогнаны. Ишь ты, блядь, мастер, сделал.
«Разбудить? Порвать их обоих к чертям – этого гондона и эту шавку, залитую его спермой?»
Глория стойким привидением проявляется снова – беспокойно топчется, упруго трётся о Соню боками, щекочет хвостом.
Мужчина расслабленно прижимает к себе обмякшую девушку, нежно целует её в плечо. Та забирается поглубже к нему «на ручки» – носом в живот, – и обнимает. Он придерживает её так чутко, словно хрустальную вазу.
И Соня себе разрешает.
Взгляд меняется первым. Веки деформируются, зрачки вытягиваются в иголки, радужка глаз желтеет.
В музыку вступает рокот гонга, придавая происходящему оттенок ритуального жертвоприношения, и в этот звук вливается рычание – глухое, перерастающее в раскатистое, вибрирующее децибелами.
Кожа на теле покрывается пластинками чешуи, полыхает алым, словно раскалённая лава оживающего вулкана. Соня до крови раздирает себе запястья и плечи, – ею овладевает неистовый зуд. Между костлявыми пальцами прорастают плотные перепонки, заостряются когти. Платье, распираемое телом, трещит по швам. Чулки тянутся, сползают – один, второй.
Мужчина укладывает девушку на помятые простыни, заботливо укрывает одеялом и ложится рядом. Он отодвигает пальцами волосы на её шее и нежно трогает губами венку, пульсирующую возле ключицы под тонкой кожей.
«Белые простыни? Неплохо, неплохо!»
Его спина с проступающим на ней позвоночником так уязвима! И белая жопа – тоже.
К музыке примешиваются странные звуки, – из Сониного угла слышится хруст, треск и грохот колёсиков отодвигаемого столика. Мужчина оборачивается.
Вместо Сони на него щерится ящерообразное существо с огненно-красной чешуёй, – с шеи свисают тряпочные лохмотья. Оно распухает на глазах и этим отодвигает столик всё дальше, – на стене растёт безобразная тень. Мужчина вздрагивает, отъединяется от девушки и, дёргая пятками, отползает к стене. Всё происходит молча. К запаху мёда и лаванды, источаемому свечами, примешивается металлический привкус мучительной смерти.
«А ты что думал, мальчик? Что тебе тогда примерещилось?»
Чудовище, только недавно бывшее хрупкой, плачущей Соней с удивительной лёгкостью покидает расплющенное в лепёшку кресло и грациозно склоняется над сладкой парочкой, попутно завершая свою трансформацию в приземистого Дракона: в воздухе со звуком хлыста разворачивается и приземляется на паркет длинный хвост, тут же найдя опору для нападения; с шелестом за спиной расправляются два перепончатых крыла, задев висящую под потолком люстру, и с резким хлопком складываются обратно, погасив стоящие на столике свечи – две из трёх.
Девушка пребывает в сладкой полудрёме, – плотная повязка всё ещё держится на глазах.
«С неё и начнём. А этот никуда не денется – влепился в стену, выпучил глаза».
Изо рта Дракона тягучей сосулькой вытекает и капает на пол слюна. Он нависает над девушкой и наклоняет голову то вправо, то влево, примеряясь для аппетитного «кусь».
Та блаженно стонет и переворачивается на бок, выпростав ногу из-под одеяла. На её молочном бедре красуется внушительная татуировка змеи, – треугольная морда хищно осклабилась, тело и хвост многократно изогнуты.
Завидев рисунок, ящер растерянно моргает и, присев на задние лапы, до зубовного хруста сжимает челюсти.
«Слу-у-ушай! – проигрывается в голове знакомый голос, срывающийся на радостный фальцет. – Мне таку-у-ую тату-у-уху набили! Закачаешься! Настоящую анаконду!»
«Ириска?»
Девушка замирает и начинает дышать прерывисто. Приподнявшись на локте, настороженно спрашивает:
– Кто здесь? – ну точно, это она, Ириска!
Трогает рукой тугую повязку, тянется к узлу на затылке.
«О, чё-ё-ёрт! – взвизгивает Глория. – Уходим!»
Музыка достигает апогея, взрывается заключительными аккордами и обрывается на излёте. Тихо трещит на столике одинокая свеча, – ящер взмахивает крыльями, задувая её порывом ветра, и уменьшается в размерах, обращаясь обратно в Соню.
В странном оцепенении она разворачивается, подбирает с пола свою одежду и быстро выходит в прихожую.
«Цветок?»
«Ну он же сейчас по адресу, верно?» – констатирует Глор.
Сумку – на плечо, сапоги и пуховик – под мышку, и – босиком, ненадолго задержавшись у вешалок, она выходит из квартиры, неслышно закрыв за собою дверь.
…Ириска, провозившись с узлом, наконец стаскивает повязку и осторожно оглядывается по сторонам. На криво стоящем столике тихо дымятся потухшие свечи. Мужчина с неописуемым ужасом на лице сидит у стены, плотно вжавшись в неё лопатками.
И через пару минут в подъезде, на фоне гудящего лифта слышится протяжный звериный вой.
Глава 34
Когда всё потеряно, ты становишься совершенно свободным и очень опасным человеком.
В тряпичных лохмотьях, увешанная вещами, как новогодняя ёлка игрушками, Соня оказывается снаружи: побелевшие до одури пальцы сжимают разорванные чулки, сумка болтается на голом плече, под мышкой зажат пуховик с сапогами. Цементный пол холодит, песчинками колет подошвы ног.
Торопливо, на цыпочках, она уносится на пожарную тёмную лестницу, спускается на два пролёта, и там силы оставляют её: сумка неуклюже плюхается на пыльный пол, и Соня, выронив всё остальное, нелепо оседает поверх сама. Из носа запоздало сочится кровь, и она слизывает её языком – упругим и длинным, раздвоенным на конце. Солоноватый вкус разливается сочным приятием.
Внутри шахты шумит деловито лифт, – кто-то едет в свой тёплый уютный дом. Соня утыкается лицом в колени. Хищная боль догоняет стремительно, набрасывается стаей изголодавшихся крыс. Заунывный вой разливается гулом, и стены вторят ему, отзываясь раскатистым эхом.
– Это невозможно… Невозможно… За что?! – хрипит она так, что на шее вибрируют вены. – За что ты со мною так?!
Ей всё ещё чудятся хлёсткие удары плети, перед глазами – точёная фигурка Ириски, и он, чёртов сукин сын, заботливо укрывающий её одеялом… Нежно целующий в плечико…
– Как же так? – Соня откапывает помятое и сотни раз перечитанное письмо. – Вот же, вот… Он написал, что любит! – она щурится на скудные строчки, пытаясь впотьмах разглядеть слова.
Рядом из черноты прорастает силуэт запыхавшейся Глор.
– Прости, замешкалась… – ничтоже сумняшеся она сгибается калачом, лижет себе под хвостом и, закончив короткую гигиеническую процедуру, с гордостью заявляет:
– В ботинки ему нассала.
– О-о-о… – Соня стонет от смеха.
Глория деловито осматривает её:
– Ну и видон у тебя, Софи. Одевайся и валим отсюда, – и она тает в воздухе, наглядно продемонстрировав – как.
Соня освобождается от остатков платья, натягивает колготки, надевает серое платье и свитер, – как чувствовала, что взяла не зря. Пуховик, сапоги. Пихает в сумку тряпьё и чулки, – поглубже, словно опасные улики, – и торопливо бежит по лестнице вниз. Там она отворяет было подъездную дверь, но затем разворачивается и, зловеще сверкая глазами, подходит к почтовым ящикам.
Издав зубами леденящий скрип, она достаёт из сумки пакет с конфетами и дырявит его пальцем. Вот и крышка с номером ненавистной квартиры. С лёгкостью выломав замок, Соня горстями, словно в ненасытную пасть пихает туда конфеты, – отдельные выпадают наружу.
– Жри… тварь! – она заталкивает их все, вместе с пакетом – получается под завязку. Придавливает с усилием крышкой.
Выходит на улицу.
Чёрная одежда растворяет её в ночи, делая незаметной. Она идёт по заледеневшей тропе, скользит, пару раз даже падает, но поднимается вновь, судорожно вцепившись руками в сумку. Выдыхаемый воздух клубится над головой, точно дым из трубы паровоза. А вон впереди железка, которая делит пополам их районы на жизнь и смерть.
Знаки. Они же были. Они складывались задолго до этого в непонятную для неё мозаику, и с каждым пазлом картинка становилась всё чётче. А она не хотела видеть.
Эти светлые волосины по всей квартире. Эта открытка с косатками и корявый Ирискин почерк. Схема, нарисованная на той бумажке. Туфельки цвета «пыльной розы». И если бы она дала ему рассказать тогда про свою «бывшую», которая оказалась вполне себе «настоящей»! И Глория! Она говорила!
Под эти мысли Соня на полном ходу врезается в щуплого, остроносого парня, идущего ей навстречу. Он разглядывает её сквозь толстые стёкла старомодных очков и взволнованно спрашивает:
– Девушка, можно с Вами познакомиться?
Может, ищет себе проститутку на ночь. Встретил, небось, Новый год один и проникся этим отстойным чувством. Уставшим взглядом Соня утыкается ему между глаз, в мостик черепаховых очков.
– Что? – переспрашивает она так, словно сорвала голос, сидя в яме и безуспешно пытаясь докричаться до помощи.
Её гнетущее состояние окутывает парня с головы до ног и придавливает такой неподъёмной тяжестью глухого отчаяния, что он невольно пятится. На её лице ясно написано: «Сожру… заживо».
– Простите, – он огибает её, проваливаясь по колено в сугроб, но она, вцепившись в лацкан пальтишка крючковатой рукой, притягивает его, словно хамелеон, липким языком поймавший добычу.
– Сигареты есть? – от её жаркого дыхания толстые стёкла очков парня запотевают и тут же покрываются изморозью.
– Д-д-да-да! – парень суматошно извлекает из кармана початую пачку сигарет и коробок спичек. – Держите. Вот, – и дрожащей рукой, на ощупь, втискивает их между стальными пальцами, держащими его за грудки.
Соня аккуратно принимает сигареты и спички… ослабляя хватку, отпуская его. Парень мучительно сглатывает, пятится и улепётывает прочь, дёрганно поправляя очки и многократно оглядываясь.
– Спасибо, – басит ему Соня вслед. Сплёвывает в снег розовую слюну. И продолжает свой прерванный путь.
Так вот, про пазлы… Они складывались постепенно. И, наконец – сегодня – наступил момент, когда пустых мест почти не осталось. Предчувствие не обмануло, – она же помнит тот мятный холодок под рёбрами, – но захотелось убедиться во всём самой.
Вот и получила сполна.
Впереди пустая тропа утыкается в рельсы. Морозный воздух обжигает лёгкие, от солоноватого привкуса на языке подташнивает. Последние несколько шагов Соня преодолевает, пафосно разговаривая с болью:
– Боль! Я тебя уважаю, будь. Давай же, давай свой опыт – сильный, достойный опыт. Я смогу пережить тебя, боль.
Раздольный ветер гонит позёмку, заметая её следы. Соня шагает по запорошённым шпалам и запинается о тугую проволоку, ведущую вбок, в сугроб. Под снегом обнаруживается серый короб, окрашенный таким толстым слоем краски, что летом на жаре здесь не сесть, иначе всенепременно прилипнешь задом. Но сейчас зима, и Соня, уронив сумку, садится.
Холода будто нет. В пугающем оцепенении она добывает из кармана сигареты, выуживает одну и чиркает спички: первую ломает, огонёк второй мечется в дрожащей, как у алкоголика, руке и гаснет. От третьей, спрятанной в ладони и закрытой собой от ветра, ей удаётся, наконец, прикурить.
Глория осторожно проявляется рядом:
– Ты это… в шоке, что ли? Это теперь так и будет с тобой? Может, поплачешь, а? – и, тревожно: – Со-о-онь!
Та молчит. В голове зияет пустота. Слёз нет. Вообще никаких эмоций нет, кроме недоумения: как же так? Почему?
– Я, если что, рядом, – в ладонь проникает мягкая, щекотная кошкодевичья лапа. – Я с тобой. Всё хорошо. Вот увидишь, мы прорвёмся, – и она замечает, хихикнув: – А лихо ты его ящик! Жри, говорит, тварь! А-ха-ха!
Соня тихонько сжимает лапу ледяными пальцами и отпускает её.
Он ещё не знает, что они с Ириской подруги. И, что стоит ей рассказать о прошедшем лете, как он потеряет свою изумительную рабыню. Испугается ведь до жути. Потому что Ириска увидит, какой он…
– Мудак, – озвучивает Глория окончание этой мысли.
И подруга ей поверит – на то она и подруга.
– Или поверит ему, – суфлирует Глор.
В нём заложен и этот ужас – что он неизбежно потеряет всё и останется одинок, потому что не может никого осчастливить.
А Ириска… Предостеречь бы её от мужчины, в которого она несомненно влюбляется, как все девчонки это наивно практикуют, а сабы – в особенности.
– Он же убьёт её, Глор… Расплющит о свою железобетонность. Ей нужно помочь. Рассказать.
Сигарета заканчивается, и Соня тут же берёт другую. Прикуривает от первой, жадно затягивается. Огонёк распаляется, ветер размазывает дым над кустами засохшей пижмы.
Как помочь? Рассказать – что? Это её выбор, её урок и её неизбежный трэш. Какое право она имеет вторгаться в чужую жизнь? И почему сейчас её заботит Ириска, а не дыра, зияющая пустотой внутри?
– Да может у них всё идеально сложится – кто знает? – вступает Глория, провоцируя её на разговор.
– Умеешь поддержать, – Соня выпускает изо рта густое облако в прозрачный воздух, серебрящийся крупинками снега.
– Зато ты теперь знаешь правду, – философски размышляет Глор, вытаптывая тяжёлыми лапами в сугробе форму сердца, которая на поверку оказывается жопой.
Соня кивает, – из глаз вытекают жалкие, остаточные слёзы осознания, что наконец-то она знает её, правду.
– Глор, я же люблю его, понимаешь? Люблю!
Глория подносит лапу к губам и весело теребонькает:
– Люб-люб-люб-люб-лю, люб-люб-люб-люб-лю…
Блестящая пыльца, падающая с неба, сменяется колкой крупой, которую ветер сметает в ложбинки и ямки, оставшиеся от следов. Всё вокруг становится белым.
«На железке сильно мело. Глор скакала кругами, а мне было не холодно и не больно – просто сильно переживалочно. Я слилась и с метелью, и с ночью, и когда совсем уже перестала чувствовать пальцы, внезапно получила его – Освобождение. Меня будто накрыло теплом, и стало спокойно, как никогда. Это было избавление от самого ужасного – неопределённости. Дыра, звенящая пустотой внутри, вдруг заполнилась чистейшей субстанцией – сильной и нежной. Мне захотелось жить – восторженно вдыхать этот морозный воздух, эту фантастическую стихию – брать её в себя через лёгкие и пропускать до самого дна, до насыщения!
И было ещё удивление от того, что родной человек в один миг стал лютым моим врагом. И тоскливо, что из двух людей выбрали не меня».
Четвёртую сигарету Соня втыкает в снег, – огонёк, пшикнув, испуганно гаснет.
– Как я не увидела, что снова вляпываюсь? – хмыкает она. – И эта моя открытость… И как тяжело становиться бывшей, Глор… И быть проигравшей – тоже!
– Малыш! – Глория забирается к ней на колени, тыкается носом в живот, и Соня отмечает, что та изрядно вымахала в размерах. – То, что ты была откровенна с ним – это не слабость. Наоборот, в этом сила твоя и мощь.
Глор забирается в пуховик, – голова выныривает поплавком между полурасстёгнутой молнией и воротом свитера.
Вдали раздаётся гул электрички.
– Пойдём, – Соня встаёт, закидывает сумку на плечо и подхватывает выпадающую снизу Глор – такую увесистую, что её приходится придержать, точно беременный живот. – Когда ты успела так вырасти?
Отходит от дороги подальше.
Поезд, гремя вагонами, проносится мимо, – потревоженный снег взмывает клубами, закручивается спиралями и оседает, поблёскивая в свете ночных фонарей.
Глава 35
«Бог с тобою, золотая рыбка! Твоего мне откупа не надо…»
(Александр Пушкин, «Сказка о рыбаке и рыбке»).
До общаги Соня добирается глубоко заполночь. Тихонько, на цыпочках идёт по коридору, проникает в комнату.
Тусклый свет лампы разжижает сгущённый сумрак, и размытые тени, точно полчища уродливых чудищ с шорохом расползаются по углам, чтоб теперь наблюдать оттуда.
Если не двигаться, то можно заметить, как они шевелятся, и чем больше уговариваешь себя не прислушиваться, тем отчётливее становится их пугающий шёпот. Главное – не подавать вида, иначе эти монстры, затаившиеся в ночи, почуют страх и набросятся скопом.
– Ты мертва-а-а, мертва-а-а, – шуршит свалявшаяся за плинтусами пыль.
– Со-о-оня… – колышется паутина под потолком.
– Умри-и-и, – протяжно воет коврик, и узор на его поверхности размывается, закручивается воронкой, увлекая в чернильный омут.
– Вас нет, идите к чёрту! – взвизгивает Соня, кидаясь к коврику и запинывая его бесформенной кучей к стене так яростно, что тараканы бросаются врассыпную.
Она подбегает к окну, прижимается горячечным лбом к стеклу и мимоходом натыкается взглядом на стоящую на краю подоконника герберу. Сдавшись перед искушением очередного морального суицида, она берёт из вазы цветок и в упор разглядывает его.
– Получается, я была у него временной. Пока Ириска в отъезде.
Онемевшие от мороза пальцы отогреваются, и подушечки колет, словно от ударов кинжалом.
Воспоминания разворачиваются подробными сценами, обрастают деталями, процарапывают всё её мясокостное, чуткое существо, обрушиваясь невыносимой по своей огромности лавиной боли.
То, как виртуозно он её обесценил, как всё это время держал в неведении и использовал, будучи допущенным в самые тайные уголки души, – всё это вынуждает сейчас изнывать от обиды и созерцания иллюзий, рухнувших одномоментно. Теперь, в пустоте, посреди руин и бетонной пыли, осевшей поверх разломанных в хламину плит, она стоит абсолютно одна, вцепившись в цветок, точно в арматурину, торчащую из обломков, чтобы только продолжать быть причастной к миру с его абсолютным земным притяжением.
«Если мой Бог оказался иллюзией, то… Что, если гравитация – это тоже иллюзия? Что, если, лишившись её, я потеряю точку опоры, как потеряла свой единственный шанс на счастье, который если и был, то самый, что ни на есть последний?»
Боль накатывает, пульсирует в диафрагме, душит спазмами, распухает, с лёгкостью давая понять, кто здесь воистину главный.
– Со-о-оня… Со-о-оня… – шумит отдалённо в ушах.
Паника ширится.
Ещё чуть-чуть, и её хрупкое существо с герберой, зажатой в руке, погребёт под плитой осознания – от того, как наивно она поступилась главным, предала свою суть, упустила время и страдала там, где не стоило даже быть. Мысли режут осколками голые нервы.
– Детка, просто дыши, – Глор появляется рядом, упруго трётся щекой о костяшки её кулака, от чего цветок трясётся в каркасе из проволоки, осыпаясь сушёными лепестками. – Сдайся боли.
Другого выхода нет. Если раньше она могла сдерживаться и терпеть, то сейчас навалившаяся громадина так велика, что ещё чуть-чуть, и её раздавит в лепёшку.
«Я сама. Сама прибежала к тому, кто вынул наружу мой ад. Сама отправилась в опыт, где боль стала слишком и чересчур».
Она делает вдох, заставляет себя расслабиться и… позволяет боли случиться, – иссякшая, измождённая перед силой её проявления.
Ураганная волна накрывает её с головой, швыряет безвольной тряпкой в оглушающий шторм, будто она, разбежавшись с крутого обрыва, нырнула в прорубь с высоты и под грохот огромного водопада, и это оказывается неожиданно классным, настоящим и в чём-то даже невероятно весёлым переживанием, – в разы круче, чем привычное пугливое сдерживание, чем попытки задавить и обесценить боль! Вместо убивающего о поверхность удара, она окунается в неведомую доселе стихию, и вместо воды в её лёгкие струится кристально чистый, переполненный жизнью и свежей прохладой свет. Море выплёвывает Соню на берег и обрушивается на голову тонной солёной воды. Искрящийся, бурный поток промывает тело насквозь, извлекая из глубины скопления непрожитой древней боли.
– О-о-о! – закатив глаза, Соня валится на кровать, и сухой цветок с шорохом падает из руки, стукается об пол.
Ультрамариновым куполом над ней нависает небо, – на берегу наступает затишье и мёртвый штиль. Набегающие волны взбивают недолговечную пенку. С места на место перебегают, семеня палочками-лапками, белые чайки. Умиротворяюще картавя, катается галька под бирюзовой водой: хр-р-р… хр-р-р…
Соня лежит на животе, у кромки. Мелкие медузы едва ощутимо щиплют её за лодыжки, водоросли щекочут, ощупывая бока.
– Мо-о-оре, – поёт она еле слышно, и дыхание пахнет чурчхелой, а воздух – нагретой солью и чуточку йодом.
Море причудливыми полукружиями гуляет по прибойной линии, вылизывая берег и обнажая шершавые бока пустых рапановых раковин. Соня зарывается пальцами в придонный ил.
– Я – это мо-о-оре.
У неё счастливый, немного припухший вид: волосы на голове, просоленные ветром, закручены в дредастые косички; кожа отливает золотистой бронзой. Деловые крабики то колупают слизистые водоросли на поверхности камней, то испуганно ныряют в тёмные расщелины между ними.
Со стороны слышатся неторопливые шаги, – ровно похрустывает гравий. Соня лениво поворачивает голову и видит бабушку, подарившую ей когда-то свой балахон и волшебный ключ. На ней длинное платье, глиняные бусины и платок, всё так же завязанный вокруг головы – с хвостиками и узелком сверху. Она идёт так грациозно, будто танцует, и улыбается с такой нежностью, что хочется уткнуться в её тёплые ладони лицом. Чёрно-белая собачка, перебирая короткими лапками и вывалив язык, радостно бежит впереди, и бабушка добродушно произносит, обращаясь как будто к ней:
– Море… оно исцеляет.
И они удаляются по тропинке, бегущей между камнями в гору.
Соня открывает глаза и вновь попадает в комнату. На кровати, натаптывая из одеяла гнездо, сосредоточенно топчется Глор.
– Нашла же ты время – нассала в ботинки, – Соня посмеивается. – Не стыдно?
– Нет, – отвечает Глор, пожимая плечиком. – Совесть меня не гложет. Но если бы гложила, или как там… Глодала… Обгладывала… Да тьфу ты! Где бы уже пожрать-то нормально?!
«Я больше не буду подстраиваться под того, чей взгляд подобен взгляду старьёвщика, который оценивает вещь: насколько она новая, как долго с ней можно играться, удобна ли и как будет смотреться в интерьере его квартиры и жизни».
– У них так принято – иметь несколько Нижних сразу, – ворчит Глория, традиционно читая её мысли даже сквозь чуткий сон. – Это называется полиамория57.
– Нет… Это какой-то запредельный, заполярный песец, – отвечает ей Соня шёпотом, отрываясь на мгновение от дневника.
«Да, ты поступил вот так – это твоё решение, и с этим ничего не поделать. Я чавкала, а ты морщился. Я шутила, а ты избивал. И ты никогда не пошёл бы со мной до конца и не принял бы меня такую, истинную, вместе с Видой и Глор. Я подстроилась, растворилась, взяла на себя чужое. Так боялась, что потеряла. Разменяла главное на сиюминутное. Целая куча уроков от жестокого учителя – себя самой».
– Нельзя ли думать потише? – ворчит Глория. – Я тут пытаюсь уснуть…
«Он был иллюзией, игрой разума, самозащитой. Иногда и самообман становится самозащитой и до последнего не сдаётся, чтоб не убить надежду. Так что его не было никогда, а была проекция на мой истощённый от одиночества ум. Вынос тяжёлым пинком на новый виток развития. Так что его больше нет. Он умер».
Соня подбирает с пола цветок, на вытянутой руке несёт его к мусорному ведру и бросает, – с глухим стуком тот падает в самый центр и с шуршанием облокачивается на край.
Она вытаскивает из стола заныканную початую бутылку вина, аккуратно откупоривает и делает большой глоток прямо из горлышка, – едкая жидкость обжигает язык и горло, – тут же вспомнив, что он-то совсем не пил. А она вот пьёт.
– Хр-р-р… хр-р-р… – словно морская галька на берегу, тихонько похрапывает Глория у изголовья кровати.
Смешная такая эта кошкодева.
Глава 36
Слово «боль» происходит от слова «больше».
Сумрачное зимнее утро приходит исподволь, оставляя мир в темноте. Соня шарит по стене рукой, включает настенную лампу. Глории нет, лишь одеяло в виде утоптанного гнезда всё ещё хранит тепло большого кошачьего тела. Рядом валяется пустая бутылка. В полудрёме Соня растирает захолодевшее плечо и медленно спускает с кровати худые ноги. Встаёт. Кофейку бы.
«Робуста или арабика, леди?» – звучит в голове до боли знакомый мужской голос.
Соня сжимается от нахлынувших воспоминаний, давит их, но те сбивают её потоком, перетекая в галлюцинации, решительно не отличимые от реальности. В коридоре раздаётся звон колокольчиков, который перебивается взвизгом включённой бензопилы. Дверь распахивается настежь. В комнату наглым табором врываются поющие и танцующие, в оборчатых юбках цыганки – человек восемь. Вслед за ними, топоча, вбегает с десяток крупных свиней и шумно влетают голуби, – во все стороны, словно листья в ураган, разлетаются перья.
Соня ошалело забирается с ногами в постель, созерцая эти мнимые и одновременно такие конкретные образы: свиньи, визжа и похрюкивая, жуют сбитый в кучу коврик, гадят на пол – и от них пахнет! Окружённые стенами хаотично мечутся голуби, и один из них пикирует на Соню, – она инстинктивно закрывается руками, и крыло чиркает её по пальцам. Лопоча на непонятном, цыганки шарятся у стола, перещупывают предметы – неслыханная наглость! – и цветастым балаганом направляются к выходу. Последняя, проходя мимо кровати, задевает коленки Сони оборками, и та отпрянывает, жмётся лопатками к стенке, моргает с усилием. Юбка издаёт отвратительное шуршание, пахнет едким потом и прелыми полотенцами.
Голуби дружно врезаются в занавеску, – та дёргается, трепещет, – делают пару кругов под потолком, и вместе с толпой исчезают в проёме открытой двери, которая захлопывается так оглушительно, что Соня подскакивает на месте. Осторожно, на цыпочках она подбегает к ней, дёргает за ручку. Закрыто. Проворачивает ключ, выглядывает в коридор – никого. Нервно смеётся:
– Неплохо, неплохо. Что дальше?
А дальше в голове происходит всеобщее экстренное собрание, сопровождаемое странными до жути диалогами.
– Так, ребятки, перед нами стоит задача – выход из разрушительных отношений, – лидирующий и озабоченный голос интонацией поразительно смахивает на Глорию. По внутренней стенке черепа раздаётся стук тупой стороной карандаша, призывающий к тишине и вниманию: – Будет много назойливых мыслей о нём и о прошлом. Нам нужно пережить болезненные воспоминания.
Пискляво, со страдальческими нотками кто-то перебивает её:
– Шо-о-о? Опя-я-ять?
– Таёпана врот и нуево нах! – возмущается другой.
– У-у-у! – подхватывает их гул голосов.
– Кто за? – вопрошает деловитая Глор – это таки она.
Множество рук взлетает в воздух, и она, поспешно пересчитав их, огрызком карандаша, который с лёгкостью удерживает в лапе, пишет на листке бумаги корявую цифирьку.
С первых кресел вскакивает Фанатка и, аплодируя, восторженно верещит:
– Бра-вО! Бра-вО!
Глория закатывает глаза и кладёт ей лапу на плечо, усаживая на место. Серьёзный голос, меланхолично жующий жвачку, раздаётся сбоку:
– Да! Промотайте уже всё это без эмоций! Сколько можно? Сплошные спойлеры58!
– Кто против? – Глория старательно муслит во рту графитовый карандаш, от чего её и без того тёмные губы становятся баклажановыми.
Страдальческая мысль тянет вверх перебинтованную ладошку и тоскливо озирается по сторонам:
– Мне теперь вообще, что ли, страдать нельзя?
– Тебе в отпуск давно пора, – ворчит Глория. – Сгоняй на море. Поправь самооценку, – обводит взглядом остальных: – Воздержавшиеся? Никого?.. Принимается большинством…
– Там ещё сравнение себя с подругой, – звучит Ревность.
Ослепительно сверкнув белкàми, Глория возводит глаза к небу:
– Да радуйтесь, что отвела!
Голову поднимает Женская Солидарность. Она поправляет на носу толстые, сползающие на переносицу очки и, отрываясь от тёмно-зелёного свитера, которому она укорачивает чрезмерно длинные рукава, гундит:
– Девочки… А может, Ириску предупредить?
– Отставить советы! – Глория злобно щерится. – Выключить сочувствие! Выбор чужой, и не нам это решать.
– Ладно, ладно, – Солидарность подслеповато ощупывает рукой стулья, вспоминает, что очки на носу, поправляет их и утыкается в спицы и петли. – Чужой выбор – это святое…
На лице Сони отображается полнейшее недоумение.
Внутри тоскливо и еле слышно звучит Маленькая мысль:
– Я всё ещё его люблю… – это оказывается девочка в голубом фланелевом платье с дельфинчиками.
– Да не вопрос, люби, – по-отечески произносит Глория. – Кто ж тебе запретит-то, – она гладит девочку по голове, поправляет бантик на тощей косичке. – Иди поспи. Иди.
Маленькая уходит в сторону, берёт со стула пижамку с медвежатами, переодевается и ложится в уютную детскую постель, где, свернувшись калачиком, сладко засыпает.
Глория сурово произносит, поворачиваясь к остальным:
– Для круглосуточной охраны приставить к ней Дракона.
– От кого? – Страх Перед Неизвестностью вытягивает шею.
– От него. Приблизится – уничтожить.
Благодарность:
– Но он же так много для нас сделал! Как это: уничтожить? Это противозаконно!
Смерть выпрямляется на стуле, ёрзает и демонстративно шмыгает носом. Глория делается совсем серьёзной, хоть вроде бы дальше и некуда:
– Отставить споры! У нас тут один закон: под мою ответственность можно всё.
Самосохранение, обречённо:
– Посадют же к чёртовой матери… А там кормят плохо!
Желудок привстаёт с места, ищет взглядом поддержку:
– Может не надо, а, ребят? Гастрит там… Язва…
Страх Перед Обществом неудачно шутит:
– Расслабь очко. Сначала в дурку упекут.
Вменяемость:
– Там тоже кормят не ахти.
Желудок:
– Ну всё, мне песец!
Шум нарастает. Ненависть оборачивается к остальным:
– Тихо! Ребёнок спит!
Наступает мгновенная тишина, на фоне которой слышится уверенный голос Глории:
– Дракона. И это не обсуждается.
Смерть облегчённо елозит на стуле и делает острым когтём пометку в мятом, запачканном бурой кровью блокноте.
– Бра-вО, – шепчет, вскочив, Фанатка. Её снова насильно усаживают на место.
В воздухе бесшумно появляется алый Дракон, который пыхает коротким пламенем и плавно, словно на невидимой верёвке, опускается вниз, под конец звучно клацнув когтями о костяной ламинат. Мягко, почти неслышно он подходит к колыбели с ребёнком и, трогательно прижав передние лапы к сердцу, смотрит на него, – на морде отображается умиление, а из левого глаза выкатывается на пол слезина. Порывисто вздохнув, Дракон обвивает кольцом своего тела кроватку, кладёт голову на хвост и закрывает глаза, оставив для наблюдения узкие щёлки. В завершение он ощеривается, и в уголке рта становятся видны сияющие белой эмалью зубы, придающие улыбке хищный оскал.
– Что-то ещё? – с залихватским видом Глория расхаживает между рядами, помахивая хвостом, точно дирижёрской палочкой.
– Да, – слышится Дотошная мысль. – Избавление от его привычек и вещей, – она демонстрирует разлинованную тетрадку, щедро исписанную ровными строчками и пронумерованную по пунктам: – У меня всё записано! Красное платье, «самые удобные в мире» кроссовки…
– Возьмёшь это на себя, – обрывает её Глория, морщась от избитой фразы.
С задних рядов неуверенно тянется вверх рука.
– Можно вопрос? – и, не дожидаясь разрешения: – А что насчёт фразы: «Слушай сердцем»?
– Её придумали придурки, склонные навязывать тему неизбежного выбора, – Глория дёргает усами и негодует: – Прежде чем принимать решение, предлагаю согласовывать его со всеми, не ставя Сердечную Мышцу в приоритеты.
Сердце:
– Ох, спасибо! У меня эта ответственность уже в печёнках!
Печень, выталкивая алкогольные токсины пинками за дверь, желчно ворчит:
– Надеюсь, вам весело…
Токсины зычно икают, разя перегаром и веселясь:
– Ребят! Ик! А мы ещё вернё-ё-ёмся! ИК!
– Итак… Решения принимаем сообща, – резюмирует Глория. – Мы – команда. Никакого самоуправства! Эго?
Эго, развалившись на широком кресле, стоящем поодаль:
– Да пòняль Я, пòняль…
– Матка, ты как? – Глор поворачивается к мускулистой массе, занявшей гламурный диванчик.
Та, сжимаясь и разжимаясь, кровенаполняется сосудами и переливается оттенками красного. Подоткнувшись бархатными подушками, томно гнусавит:
– Я на связи… Половое возбуждение трансформировать в созидание и развитие, верно?
– Умничка, матка! – ухмыляется Глория.
– О-о-о! Насяльника похвалила меня! – матка закатывает глаза, смачно сокращаясь и выдавая оргазмический вопль: – О-о-о, ДА-А-А! ДА-А-А, ДЕТКА!
– Ну, понесла-а-ась… – снисходительно хмыкает Глор.
Соня стискивает пальцами пододеяльник, – тот трещит по швам – и, отбросив мысли о сексе, окидывает комнату взором.
– Что ж… Приступим!
До блеска она надраивает комнату, перестирывает руками кучу белья, перестилает затёртое постельное, ворочает мебель, проникая влажной тряпкой в самые недоступные уголки, и удивлённые вторжением пауки разбегаются в разные стороны, а тараканы мечутся по периметру, штурмуя плинтуса. Она распахивает окно и, хапнув морозного воздуха, трясёт и трясёт покрывала. Снаружи – высота девятого этажа. Соня нехотя пятится.
Возле тумбочки она плюхается на пол и, совершенно не церемонясь, выгребает наружу её содержимое. Первой вываливается картонная коробка с кроссовками, – они рыхло набиты газетками, отмыты от дорожной пыли с душистым мылом и мягкой губкой, дырочки аккуратно заштопаны… Пальцы сами собой развязывают шнурки.
– Они ещё послужат… Их можно оставить, они… – Соня вскакивает с колен и звонко кричит: – Да что со мной?
Она подтаскивает мусорку и яростно пихает туда зашнурованные кроссовки, подмяв ими герберу. Беспомощно всхлипывает:
– «Доедать не обязательно»? Чёрт! Я вылизывала тарелку!
Затем хватает «Коробку воспоминаний», лихорадочно открывает и переворачивает её.
Открытки, рапановая ракушка из балахона, кокосовая конфета, стянутая резинкой стопочка чеков за пиццу ранч, бирки с ценниками от кроссовок, автобусные билетики с несчастливыми номерами, два билета в театр на джазовый концерт, сдувшийся розовый шарик, запасной лоскуток от кроваво-красного платья, – всё это выпадает к её ногам, как тогда, когда сыпались вещи со стеллажа в прихожей его квартиры. Соня суетливо возвращает в коробку открытки и ракушку, плотно, до щелчка закупоривает, надавив на крышку, и от движения ракушка одиноко прокатывается внутри.
– Платье…
Безжалостно из сумки добываются красные лоскуты и остатки чулок. Соня нанизывает всё это на пятерню и какое-то время созерцает глобальность дыр. Очень медленно она придвигает к себе ведро и, поочерёдно пихая туда ошмётки, приговаривает:
– Пошёл ты-ы-ы… Во-о-он из моей головы, из моей жизни – этой, всех предыдущих и всех последующих… На всех языках… Во всех временах… – голос её крепчает: – На самых глубинных уровнях! С самого первого раза, когда это возникло! Во всех воплощениях! Дер-р-ржись от меня подальше!
Исступлённо она завязывает мусорный пакет, герметично упаковывая среди вещей свои самые нежные воспоминания, плотно утрамбовывая иллюзии и выпуская наружу воздух.
Где-то там, на другом краю города он тоже дышит, и Соню словно молнией пронзает страшная мысль, что выдыхаемые им молекулы воздуха могли долететь сюда, проникнув сквозь щели старых, распухших рам и попасть в её лёгкие. Она бросается к распахнутому окну, мечется вдоль подоконника, где стоит осиротевшая ваза, и мычит, точно глухонемая.
– Ы-ы-ы… Мы-ы-ы-ы… – мучительно откашлявшись, наконец выдаёт: – М-м-мой…
– Воздух! – звонко рявкает Глория изнутри головы.
Соня делает жадный вдох и выкрикивает так громко «Мой!», что вороны на окрестных берёзах дружной стаей срываются в небо. И дальше она орёт – так громко, чтоб быть услышанной им через километры, через железку и натоптанный на дорогах снег, через стены панельной многоэтажки, где он сидит сейчас в обнимку с тёплой, золотоволосой своей Ириской:
– Это мой воздух! Ясно? И город мой! Ясно? Мо-о-ой! – пропитанные горечью слова гремят, отражаясь в колодце маленького двора.
Снизу высовывается всклокоченная голова соседа:
– Сонька, ты заткнёшься там, нет?
Соня склоняется к нему так резко, что чуть не выпадает наружу, и исступлённо клацает зубами.
– Дура ебанутая… – сосед отпрянывает, хлопает форточкой.
Боль раскалённой лавой течёт под рёбрами, чиркает сердце острыми коготками. Соня с хрипом кидается на стену и лупит её ладонями, оседая вниз, словно быстро тающее мороженое.
– Ненавижу… Ненавижу…
«Я готова убить его, заключив в объятия и скинувшись в пропасть, – убить даже ценой своей собственной жизни».
– Как он м-м-мог? – сипит она, скрючившись полураздавленным червяком на полу и выплёвывая болезненные слова. – П-п-почему они там счастливы, а я – нет? Зачем он с ней? Почему во-о-обще – она? Чем я ху-у-уже? Почему я должна м-м-молчать? Не хочу б-б-быть хорошей! Я хочу, чтобы они расстались!
Ей видится спальня, где он нежно гладит Ириску по волосам и целует в желобок на изящной шее. Из коридора доносится музыка, всё громче и громче, и Соня безошибочно узнаёт её – это звенящие колокольчики, шелест трещоток… в конце ещё будет скрипка, и клавишные, и рокочущий гонг!
– Боже! Выключите хотя бы это! – она затыкает уши ладонями и охает, как от удара под дых.
Боль врывается в тело нестерпимым потоком, и она, ощутив мучительное проникновение, сжимается, словно озлобленный незапланированным зачатием и отторжением зародыш. Скрежещет зубами.
– Расслабь челяк, – слышится голос Глор. – На стоматолога денег нет!
Глор. Вот кто разрешает ей быть и проявляться любой.
– Ты права… Как обычно, права.
«Вдо-о-ох! Расслабить плечи и отпустить себя в боль! Научиться принимать её – да и любую эмоцию – сразу, расслабленно».
Боль проходит насквозь за секунды, и пелена ярости постепенно спадает, добавляя ясности и спокойствия.
– Я была счастлива. А теперь? – устало жалуется Соня.
– А теперь перестань следить за чужими жизнями, – отвечает Глор. – У тебя ещё есть своя собственная. Намерение – самая мощная сила во Вселенной, и…
– Я умру в одиночестве… Какой ужас, – Соня смотрит прямо перед собой. – Я проблемна. Муха в супе, камень в ботинке, шило в мешке…
– Шило в жопе ты, вот ты кто. Ну хватит, – Глория останавливает её, приложив к губам лапу, едко пахнущую мочой. – Я люблю тебя. Вот именно такую люблю. Всякую. Шизанутую вообще обожаю – это весело! Я горжусь тобой, детка!
– Ты что, лапы после туалета не моешь? – морщится Соня, брезгливо отплёвываясь.
Глория, пафосно помахивая кисточкой на хвосте, продолжает, – даже дыхание не сбилось:
– Солнышко… Сейчас кажется, что весь мир ополчился против тебя, но это не так. Данный чувак – всего лишь один из тех, кто учит других через боль. Вселенная дала его ровно по твоему запросу. Видишь: Она слышит. Научись говорить яснее – именно это Она и даст. Да-а-аст, даст! Ты – любимый Её ребёнок. Ну… – Глория прихорашивается, приглаживая тыльной стороной лапы усы и меняя интонацию на контральто: – После меня, разумеется…
Дверь распахивается, и в комнату под грохот трещоток вламываются грязные свиньи. Следом, двигая бёдрами, заплывают цыганки, и за ними с оглушительным шорохом влетает голубиная стая. Шумная толпа в этот раз идёт по прямой, растворяясь в воздухе у открытого настежь окна, – не проходит и трёх секунд. Лишь одна цыганка, идущая в конце – старая, сгорбленная, – уходить не спешит, а поворачивается к полке на стене, встаёт на цыпочки и высматривает, что бы такого свистнуть. Соня бросается к подоконнику, хватает вазу и швыряет её в цыганку, – та шустро тает, а ваза врезается в стену и разлетается вдребезги.
Внизу отменно матерится сосед.
Глава 37
Прости. Мне придётся убить тебя (Группа «Мы», «Возможно»).
Утро. Тонкие лучики света пропитывают занавеску, – они Соню и будят. Жмурясь, она доползает до стола и сыпет в стакан с мутной водой дешёвый кофе, – тот плавает островком, нехотя растворяется, тонет. Крупинки, попавшие с пенкой, горчат на языке, а сам напиток пахнет хлоркой и сигаретными бычками. Память терзают обрывки воспоминаний.
– Робуста или арабика, леди? – мужчина держит в руках две одинаковые пачки с непонятными иероглифами на упаковке.
– Это кофе? – растерянно спрашивает Соня.
– Да. Элитный китайский кофе. Выбирайте. Есть ещё эфиопский Ненсебо и колумбийский Уила59, – он бросает взгляд в шкаф, пропахший насыщенным ароматом до последнего винтика. – Что Вам? Какой из них?
Соня неуверенно молчит.
– Отвечайте же! – раздражённо вскрикивает он.
Она вздрагивает:
– А какое лучше?
– «Какое»…
Он швыряет одну из пачек в шкаф и открывает края другой, – зёрна сыплются на глухую чугунную сковороду, точно град. Долго и молча обжаривает. Они становятся маслянистыми, угольно-чёрными, трескаются, и по кухне разливается запах дыма и карамели. Затем в ход идёт антикварная кофемолка с несуразно длинной, точно у патефона рукояткой, и под трескучий хруст перетираемые зёрна начинают источать оглушительный дух шоколада и свежего табака. В глиняной турке – «джезве» – свершается чудо: пышная шапка пены медленно пухнет, а затем бурлит и шевелится, будто живая, даже после снятия с огня. Наконец, кофе бездонного карего цвета переливается струйкой в отполированные пиалки, – и раз, и два.
«Ровно так же темнели его глаза, когда он брал меня возле зеркала. Тогда казалось, что и кожа, и выдыхаемый им воздух источают терпкий аромат Робусты. И кофе, и зеркало, – всё напоминает о нём. Куда ни ткнись – кругом он».
– Это была Арабика, детка, – замечает Глор.
Соня всхлипывает:
– Интересно, они с Ириской тоже? У зеркала? Тоже заказывают пиццу на дом? – и, особенно выделяя: – Пиццу… ранч?
Под сочное «ранч» в комнату со звоном колокольчиков, свиньями и голубями врывается куча цыган. Соня ставит стакан на стол, – так резко, что кофе выплёскивается, – двигает шторы, распахивает настежь окно, и процессия растворяется в потоке хлынувшего снаружи воздуха. В наступившей тишине под потолком поскрипывает лампочка, потревоженная суетливыми птицами – болтается на пожелтевшем от времени проводе. Ветер дует холодом на занавески, раздувая их парусами.
Соня истово захлопывает окна, ныряет в старый шкаф и вытаскивает оттуда тяжеленный топор с рассохшейся рукоятью. Тепло одевшись, с пакетом, набитым памятными вещами она выходит из комнаты как раз тогда, когда пьяная Зойка заносит кулак, чтобы постучаться:
– Сонь! – и она рыгает запахом перегара с лавровым листом. – Дай до получки, а?
Соня закрывает дверь на ключ, поворачивается к ней и с каменным лицом поднимает топор на уровень глаз, на что Зойка машет руками, вприсядку ползёт по стенке и утыкается плечом в косяк.
Когда Соня уходит, она похабно ругается и харкает на её дверь, – вязкая слюна повисает зелёной соплёй.
Прилично подкопанный, заброшенный глиняный карьер находится на берегу зимующей реки, в часе ходьбы от общаги. Прямо над ним, среди продуваемых ветром голых деревьев Соня и находит пустое, подходящее для захоронения место.
Она кидает пакет, опускается на колени и сгребает в сторону снег. Неуклюже тюкает топором о землю. Та отвечает каменным звоном – промёрзла насквозь. Ещё пара попыток – с должным усердием, – но на поверхности образуются лишь незначительные короткие ранки.
Соня стаскивает и заторможено пихает в карман варежки, попадая не с первого раза. Поухватистее берёт топор. И затем неистово колотит им об землю, сопровождая удары криками:
– С хера ли я должна быть доброй? Пошёл вон, сука! Вместе с конём своим злоебучим! Не приближайся! Чмо ты, вот ты кто! Жалкая, трусливая тряпка! Трахай, кого хочешь! Ненавижу! – и, глухо рыча из самых недр: – Уходи… не то я сожру тебя заживо! – и тоскливым шёпотом: – Сука… – и в полный голос: – Су-у-ука-а-а!
Пространство тревожно дрожит, и с веток, искрясь, осыпается иней. Яма углубляется: вот уже угадывается овал, летят во все стороны куски окаменевшей глины. Соня, словно неистовый дровосек, лупит дальше, выхрипывая и ломая слова на вдохе.
– Никакая она не бывшая! Боже… Это я между ними встряла.
Она откидывает с потного лба прилипшую прядь волос и руками выгребает к себе земляные комки:
– Цветок ещё этот сраный, – и, снова дичая: – Я столько отдала тебе! Времени! Оно моё! Отдай моё время, тварь! – она хватает топор, но тут же безвольно роняет его и утыкается лицом в грязную от земли ладонь: – Я думала, ты Бог, а это мне показалось…
Топор снова идёт в дело. От сурового тюка по дну ямы пробегает глубокая трещина. Комки становятся податливыми, мелко крошатся. Привлечённый человеком, прилетает и садится неподалёку пузатый голубь. Соня швыряет в него песком:
– Пшёл вон!
Ошарашенный голубь вспархивает, улетает.
Она колотит по яме дальше, сидя на пятках: отколупывает куски побольше, достаёт их со дна рукой, складывает с краю. Плачет:
– Он достоин мучений. И уроков. И ударов – таких, чтобы голову от земли оторвать не мог! – в глубине рождается глухое ворчание – это в пещере проснулась Вида – тянет заднюю лапу, щурится ото сна. Соня говорит ей жалобно и как-то даже по-матерински: – Да спи же ты, спи.
Ещё какое-то время она потрошит яму, долбя её вдоль и поперёк, затем откладывает топор и снова вытаскивает куски – один за другим, выковыривая их пальцами. Вымученный монолог продолжается:
– Мне нужно… Жизненно необходимо знать, что я никогда – никогда его не прощу. Чтобы ни-че-го, ни крошки памяти о нём не осталось! Чтоб он сгинул, как скучное, никчёмное воспоминание. Чтобы переиначился, перезначился, исчез, будто и не бывало! Ни в каком виде, ни в какой роли, ни даже рядом не стояло, ни словом не задело, ни письмом этим, ни колокольчиками! – Соня давит в себе громкий стон. – Чтоб он боль свою пил по ноткам, по каплям дегустировал, по ниточке распускал и каялся, что мудак такой. Чтобы жил – да, жил! – но так, чтобы хуже смерти было, – и она завершает длинную речь заклинанием: – Пусть я не узнаю тебя ни в толпе, ни на фотографиях, ни имени твоего не вспомню, ни лица. Исчезни из моей жизни. Отменяю тебя навечно. Прощай.
Она кладёт пакет в яму – тот помещается идеально. Сгребает комья в центр. Похлопывает, утрамбовывает – получается могилка, поверх которой встаёт холмиком перемешанная со снегом земля. Долго, ссутулившись, Соня стоит перед ней на коленях, тихо покачиваясь и сжимая топор ледяными пальцами, пока из леса не появляется Глор. Шерсть на её подбородке, груди и лапах блестит от свернувшейся крови, источает железистый аромат.
Соня выпускает топор, встаёт и, не оборачиваясь, идёт к реке, покрытой толстым слоем льда.
– Эй, погоди! – Глория сытой трусцой бежит за ней, оставляя на чистом, как лист, снегу ровную цепочку следов.
Та притормаживает, давая возможность себя догнать.
– Ты куда? – Глор забегает вперёд. – Пойдём домой, а?
Соня ложится на спину, раскидав по сторонам руки и ноги.
– Господи, – шепчет она, глядя в белесое небо. – Забери всё.
И затем катается, воет раненым зверем, желая освободиться от всего этого противоречия, вырвать его из сердца, из головы и из жизни, – избавиться от привязанности и получить долгожданное освобождение. Снег липнет на одежду, красит чёрное белым.
Глория со скучающим видом наблюдает за театральным катанием тела, время от времени дыша на мякиши передних лап. Наконец Соня подползает к ней и говорит:
– Мне придётся убить его.
Глория, поперхнувшись, закашливается, и у неё кратковременно дёргается глаз. Нарочито медленно она трёт испачканный кровью подбородок, размазывая её по щекам.
– Прости… Перо в горле застряло. Ты всегда можешь на меня положиться, – и она хищно облизывается.
– Голубя схомячила? – Соня, лёжа на боку, косится на её лапы. – Я теперь голубей ненавижу, – и она снова утыкается взглядом в бесконечность холодного неба. – Как и он.
– Это означает лишь то, что голуби существуют, а не то, что они имеют к нему отношение, – глаголит заумно Глория, что никак не вяжется с её окровавленным лицом. – Это он относится к ним. Голуби первичны, они сами по себе, а он уже позже стал к ним относиться именно так. Они были и раньше, до вашего знакомства, а не созданы им конкретно…
Соня запускает заледеневшие руки глубоко в карманы и в правом натыкается на острый угол визитки. Добывает её наружу, читает: «Клуб Анаконда». Нарисованная чёрная змея так смахивает на Ирискину татуировку, что на голову опрокидывается новый ушат боли.
Закусив губу, Соня суёт визитку обратно. Цедит сквозь зубы:
– Я разберу тебя на запчасти – всё, что ты дал мне. Вытесню другими людьми… – и горько добавляет: – Дурак… Какой же ты дурак, что решил убиться моими руками.
…И через день на вечеринке, посвящённой шибари, она знакомится с Даймоном, а затем приходит на поркопати.
Глава 38
Каждый из них до такой степени боится своей истинной природы, что готов весь день бороться с тем, на что дрочит по ночам
(Алекс Гой, «Всем спасибо»).
Соня приходит в клуб задолго до начала вечеринки, и не подозревая, какой сюрприз ожидает её в конце.
Бармен с дежурным лицом гостеприимно впускает её в интимный полумрак.
– Я от Ангелики, – говорит она.
Тот согласно кивает и показывает на гардероб:
– Проходите, – и, словно нейтральный Бог, тут же интересуется: – Как дела?
Соне хочется вывалить ему про своё отчаяние, страх, голубей и цыган, чтобы услышать самый жизненный совет на свете, – как на исповеди у священника, который спустя минуту уже забудет про её существование.
– Да нормально, спасибо, – она вешает куртку и, громко процокав каблуками мимо свисающих с потолка цепей и верёвок, проходит к низкому диванчику, стоящему в дальнем углу зала.
Что за идиотское слово это – «нормально»…
Бармен берётся натирать полотенчиком стаканы, – ткань попискивает о стекло, – попутно рассказывая напарнику про вчерашний экшн60 с подвешиванием на крюках, и как один увесистый парень захотел повиснуть «только за коленки».
– …И оторвался, короч. Так на пол и загремел! – эмоционально рассказывает он. – Прики-и-инь!
– Же-е-есть! И что, много крови было? – спрашивает напарник.
– Да не, – спокойно отвечает тот, разглядывая стакан на просвет. – Не много.
Соня передёргивает плечами, встаёт и уединяется в туалете.
Дверь там изрисована карикатурами, а крючок наполовину выдран и болтается на хлипком винтике. Она переодевается в чёрное облегающее платье, тонкие красные трусики и чулки, а поверх всего натягивает безразмерный зелёный свитер. Странно, конечно, переодеваться тут, в туалете, ведь экшн будет проходить всё равно в полуголом виде.
Вернувшись на диван, она разувается, подбирает под себя ноги и, обнявшись с флоггером, погружается в блаженную дрёму.
По залу блуждают красные пятна. Стены отливают багрянцем, и на одной из них проступают контуры нарисованной змеи с вычурными, будто в корчах агонии изгибами тела и круглым кислотно-жёлтым глазом на сплющенной голове. Чёрная Анаконда. Под ровное мерцание бликов начинает казаться, что она ползёт – всё быстрее, быстрее – и вдруг моргает, так что Соня вскидывается, чуть не кувыркнувшись с дивана на пол. Сон снимает, как рукой.
Начинают приходить люди – дверь открывается, впуская в темноту зала уличный свет, на фоне которого силуэты кажутся тонкими и безликими. Двое парней – усаживаются неподалёку, в кресла. До Сони долетают отдельные фразы, сказанные буднично и лениво:
– Её из реанимации сразу в дурку увезли. Ты же знаешь Алёну? – спрашивает один.
– Алёнку-то? Знаю. Жила она у меня, – говорит другой и тут же спохватывается: – Ну как «жила»… Дружили мы с ней.
– Ты её драл, – подхватывает первый, с ходу конкретизируя.
– Ну да, – поддакивает этот. – А потом выставил, надоела. Так она липнуть ко мне начала. Ныть, как без меня страдает.
– А ты?
– Что – я? Противно было, и всё. Обещал написать, да забыл. Вернее, как? Откладывал до последнего, как обязанность неприятную. Типа уборки хаты.
– А она?
– На следующий день полились сопли, что вот я гад-то какой. А я возьми да и ответь честно, что о ней думаю. Одного не пойму – зачем же вены-то? Детский сад – штаны на лямках.
Соня затыкает пальцами уши.
«Дружили они».
Ещё несколько силуэтов, среди которых она интуитивно узнаёт Даймона, затаскивают в помещение кучу металлических палок и кожаных подушек. Мужики достают инструменты, и начинается сборка устрашающих конструкций.
Зябко кутаясь в свитер и прижав к животу пакет с флоггером, Соня пересекает зал и подходит к Даймону. Тот чуть заметно улыбается – краешком рта. Замечает её:
– О, привет.
Крепко обнимая себя руками, она ныряет подбородком в шерстяной ворот в попытке поймать ускользающее тепло:
– Здрасьте.
Он закручивает гайку шестигранным ключом.
– Что, страшно?
Она кивает – часто и коротко.
Дверь снова открывается и впускает с улицы девушку – хрупкую сияющую блондинку в ослепительно-белом пальто. Ангелика. Она приветственно машет рукой – узнала.
Палки превращаются в громоздкие конструкции, похожие на букву «Х» с ромбовидной подушкой посередине, и Даймон переключается на скамейки. Люди всё прибывают – раздеваются, проходят мимо смущённой Сони, кидают на неё изучающие взгляды, – та в ответ только ёжится. Некоторые приветственно склоняют голову, подразумевая в дальнейшем более близкое знакомство с упоминанием имён, и Соня молчаливо кивает им, вымучивая улыбку. Содрогаясь от лязга металла, нервно шепчет сама себе:
– Господи, что я здесь делаю?
Нечто похожее на орудия пыток средневековья выстраивается вдоль стены, а одна из широких скамеек оказывается на чёрной сцене, по которой блуждают красные пятна.
Приглушённо играет музыка.
Соня добывает было из пакета флоггер, – кожаные хвосты, помявшиеся от долгого лежания в скрученной позе, с шелестом выползают наружу, – и тут же прячет его обратно.
– Голодная61? – Даймон успевает заметить красивый девайс.
– Что-что?
– Э-э-э… Хочешь попробовать? – переформулирует он.
– Да, – выдавливает она. – М-м-мне нужно… Поможете?
– Конечно, – быстро соглашается он и тут же оговаривается: – Но на постоянку меня рассматривать не стоит.
Соня согласно кивает.
– Мне… больше семидесяти ударов нельзя, – свежая память о сабдропе у Монаха вызывает невольную дрожь.
Даймон удивляет своим ответом:
– Я не считаю удары. Оцениваю состояние, обсуждаем воздействие, общаемся в процессе.
– Вы смотрите за состоянием человека? – переспрашивает Соня, хлопая глазами.
– Конечно, – кивает он. – Первый раз – пробный.
– То есть Вы не считаете удары, а смотрите за реакцией, да? – удивлённо уточняет она.
– Да.
Даймон убирает инструменты с лишними болтами и гайками в коробки, а коробки – в большую сумку. Показывает на собранные с любовью конструкции:
– Ну? Что выбираешь?
Соня испуганно озирается: никогда ещё ей не приходилось делать столь странный выбор. Её бьёт крупная дрожь, а тело цепенеет, как в детстве, когда из трёх вариантов: убежать, ударить или прикинуться мёртвой она выбирала последний.
– Это? – она показывает на цепь, висящую через потолочную балку посреди зала.
– Да можно, – соглашается Даймон, – но цепь лучше для кнута. Иначе мне придётся наклоняться, а это неудобно.
Зрителей становится всё больше. Слышится радостный визг:
– О! Лошадь! – рыженькая девушка в кожанке, едва зайдя, влёт бросает сумку и плюхается животом на собранное сооружение, похожее на гимнастический снаряд: по бокам есть четыре подставки, куда умещаются и руки, и ноги.
Спрыгивает она так же быстро, как взгромоздилась. Её лицо озаряет улыбка, в которой читается память об удовольствии, – улыбка, которая завораживает своей неразгаданностью.
Соня тычет в «лошадь» и растерянно спрашивает Даймона:
– Это?
– Можно и это, – так же легко соглашается он. – В такой позе мышцы напряжены, и удары получаются более «вкусными».
– «Вкусными»?
– Сейчас я покурю, помою руки и начнём. Так что решай. И давай уже на «ты».
Он идёт курить, и девушка в кожанке семенит за ним, волоча сумку по грязному полу. О чём-то умоляюще просит.
– Зачем я здесь? – шепчет Соня. – Ах да. Хочу выбить тебя из сердца. Так, ладно… Что у нас тут… – она закусывает губу и по очереди разглядывает зловещие снаряды, мерцающие во тьме.
Позади, заставив её дёрнуться, раздаётся голос Глор:
– Не можешь быть храброй – притворись! Разницу всё равно никто не заметит, – видимая только Соне, она сидит на краю сцены, свесив свой длинный хвост.
– Ты меня напугала, – цедит сквозь зубы та, крепко обнимая себя руками в попытке унять сумасшедшую дрожь.
Глория по обыкновению начинает заумно и пространственно объясняться:
– Страх – это оболочка, окружающая Зону Комфорта. Страх лишь говорит, что ты покидаешь её. Тут два пути: или шаг назад, или шаг вперёд – в любом случае после этого страх исчезает.
– На лавке-то лучше, – невольно перебивает её пожилой старик, внезапно оказавшийся рядом. Он выразительно двигает белыми, кустистыми бровями, как бы поддакивая сам себе.
– На лавке? – переспрашивает Соня.
Лавки две. Одна стоит в зале, прямо перед креслами. Другая – на сцене, рядом с барной стойкой.
– Там крутиться можно, – кивает её седовласый советчик.
Даймон возвращается с улицы и идёт мыть руки.
Подходит к Соне:
– Что ты решила?
Та отчаянно кивает:
– Лавка.
– Та-а-ак… – и Даймон доканывает её словами: – Какая из?
Ну да, их же две! Шаг вперёд!
– Та, на сцене! – выдаёт она и объясняет свой выбор уже тише: – Подальше от зрителей…
– Тебе жалко, что ли? – хмыкает Даймон. – Ну, готова?
Соня вздрагивает, захлёбывается ужасом и с усилием просит:
– Можно… обсудить?
– Да? – он склоняет голову – весь внимание.
– Д-д-две детали, – давится буквами она. – П-п-просто… Если я скажу: «Больно» или н-н-начну плакать – это значит, что мне, действительно, б-б-б… Больно.
– Так это хорошо или плохо?
– Это значит, лучше убавить… – поясняет она. – Вы понимаете?
– Договорились же на «ты», – морщится он. – Просто некоторые наоборот хотят до боли и слёз.
– Нет-нет, это не про меня.
– Ладно, я уже понял, что ты чувствительная, – разочарованно вздыхает он. – Если что, говори «Красный». «Стоп» – значит всё.
– Хорошо, – кивает Соня. – Красный… Стоп…
Он снимает свою кожаную куртку, кладёт в карман очки.
– Пойдём.
Спасибо хоть не «Го».
Даймон ведёт её в узкий коридор, который заканчивается ступеньками и сценой.
Сцена маленькая, и от того, что в зале темно, зрители почти неразличимы, – Соня старательно избегает туда смотреть. Неловко она стаскивает, комкает и бесформенной грудой кладёт свитер на стул. На очереди – платье.
– Здесь же никто не фоткает, да? – нервно спрашивает Соня, втягивая воздух, как паровоз.
– Фото- и видеосъёмка запрещены, – подтверждает Даймон. – Давай же, не бойся. Здесь все свои.
«Страх прилюдного обнажения?» – вспоминается до боли знакомый голос, и сейчас он звучит с издёвкой.
«Да пош-ш-шёл ты!»
Соня хватает руками подол платья и тянет его вверх, демонстрируя свои кружевные чёрные чулки, надетые впопыхах ассиметрично, и красные полустринги. Каштановые волосы волнами рассыпаются по плечам. Она освобождается от одежды так просто, словно находится дома, а не перед кучей незнакомых людей, тем самым барменом и пацанами, один из которых «просто с Алёнкой жил». Даймон смотрит в упор, излучая редкостное спокойствие. В его тёплом взгляде читается подтекст, словно сейчас им принесут некое экзотическое блюдо, которое предстоит отпробовать впервые, и Соня с оттенком лёгкого флирта улыбается ему, – глаза блестят.
Шаг за заборчик, охраняющий зону комфорта, сделан, и страх испаряется – он исчезает совсем, совершенно. Соня – та, что всегда стыдилась обнажаться, – стоит на сцене, да ещё и спрашивает в запале, оттягивая резинку трусиков и глядя на Даймона исподлобья:
– Снять?
– Мне не мешают, – бодро парирует он на той же волне.
Между ними уже искрится наэлектризованный воздух.
– Ладно, – соглашается она, изящно выворачивая платье.
– На него можно лечь, – советует Даймон.
Так она и делает: играючи расстилает платье на лавке, медленно опирается на него руками, плавно встаёт на колени и опускается на живот. Спадающие волосы прячут её глаза.
Даймон достаёт из пакета флоггер – кожаные хвосты змеёнышами выползают наружу, – взвешивает его в руке, берётся удобнее.
Глава 39
Чужая Нижняя – это даже не Нижняя.
Бармен включает рок, и красные пятна заходятся в хаотичном кружении. Даймон звонко шлёпает Соню по ягодицам – хоп! Хоп!
– Ай! – взвизгивает она со смехом.
По телу щекотливо пробегают хвосты флоггера – снизу-вверх и обратно. Похлопывания становятся ощутимыми, точно от веника опытного банщика, который пока разминается.
– Отторжения нет? – склоняется Даймон, всё больше удивляя наличием обратной связи.
– Не-е-ет, – улыбается Соня.
Он приступает. Хвосты флоггера хлёстко чиркают спину, падают на лопатки, агрессивно кусают кожу, – и в теле запускается нечто, бурлящее биохимией. Боль нарастает, становится невыносимой, и Соня сдавленно выкрикивает «Стоп!», – ремешки плети мгновенно теряют силу и приземляются мягко, и даже нежно.
– Стоп? – Даймон оказывается рядом и, нежно откопав из-под волос её лицо, заглядывает в глаза.
– Нет, то есть… Красный… Просто… Можно интервалы чуточку больше? – умоляюще говорит Соня, демонстрируя на пальцах величину малюсенького «чуточки». – Пожалуйста.
– Я понял, – кивает он.
По спине вновь пробегают кожаные змейки. Удары слабеют. Интервалы растут. Тело взрывается звенящим ознобом – трясёт и через минуту полностью вырубает.
Соня обнаруживает себя лежащей поперёк верблюда, – огромное животное шагает иноходью, сильно раскачиваясь, – а сверху неумолимо печёт солнце.
Она в длинном, до пят, платье, и тело крепко связано – от плеч до щиколоток. Повсюду, куда ни поверни голову, виднеются перетекающие друг в друга, ослепляющие белизной песчаные дюны. От размашистого качания мутит, солёный пот выедает глаза, жёсткая шерсть верблюда щекочет щёку, и ещё он пахнет. И ещё он очень высокий, этот верблюд.
Тут движение прекращается, и сквозь размытую пелену к Соне приближается поводырь: сам в белом, лоб и нижнюю часть лица закрывает куфия – мужской головной платок.
Карие, выразительные глаза смотрят серьёзно, изучающе. Он обходит верблюда с обратной стороны и стаскивает Соню за ноги, – тело скатывается ему на плечо и валится на плотный, точно спрессованный мел, песок.
Верёвки ослабевают, и она трёт затёкшие конечности, разгоняя ноющую боль. Уголком одежды стирает пот со лба и тут же стыдливо прячет лицо, оставляя на обозрение одни глаза – синие, миндалевидные, с угольно-чёрными густыми ресницами. Мужчина протягивает ей кожаную, с глянцевыми боками, побуревшую от времени флягу, и Соня, подсунув её под материю, закрывающую лицо, жадно припадает губами к горлышку, – пьёт, боясь проронить хоть каплю вожделенной, нагревшейся за день влаги.
Это арабский шейх. Он купил её и везёт в свой просторный каменный дом с высоченными колоннами на крыльце, – сказочное здание мерцает за дальней дюной подобно навязчивому миражу. А развязал потому, что она уже не сбежит, если только не дура, – солнце скоро сядет, и иссушающее дневное пекло сменится холодом ночи, пробирающим до костей, до смертельного окоченения. С особой чёткостью Соня понимает, что этот мужчина и есть Даймон – только в одной из её прошлых жизней.
– Ты как? – его далёкий голос резонирует в пространстве полутёмного клуба с блуждающими по сцене алыми пятнами.
Соня молчит: из приоткрытого рта на скамейку течёт слюна, широко открытые глаза смотрят слепо. Там верблюды, белый песок, и на донышке фляги плещется вода, подогретая жарким солнцем.
– Поня-ятно… – улыбается Даймон.
В следующую секунду раскалённая пустыня и зной плавно сменяются чернотой остывающего космоса.
– А-а-а… – удивлённо тянет Соня, слепо уставившись прямо перед собой. – Мы в космосе… Лети-и-им… И Земля-я-я такая… ма-а-а-а-аленькая…
Даймон смотрит в зал и пожимает плечами, как бы извиняясь за слишком короткое шоу: «Что-то быстро подействовало. Я ещё толком ничего не сделал».
– …А космос… тако-о-ой… черню-ю-ющий… – продолжает певуче Соня, желая забрать всех, кто тут есть, с собой и показать, как это восхитительно – раствориться в пространстве, где времени не существует. Бездонный вакуум заглатывает в себя, мерцающие звёздочки проплывают справа и слева.
– Продолжаем? – спрашивает Даймон.
– Да-а-а… – шепчет она. И громче, протяжнее: – Да! Да-а-а!
Хвосты флоггера рассекают воздух, хлещут тело, – интенсивно и равномерно, вызывая жжение и рождая сладкие эндорфины.
«Никакого протеста, как с Монахом, не было и в помине. Через серию ударов, то справа, то слева, боль стала едва выносимой, но я позволяла ей быть. На одной чаше весов оказался Он – всё ещё родной и любимый. На другой – эта боль от флоггера. Даймон, не слыша стоп-слов, продолжал пороть, а я педантично смотрела на обе чаши, и полыхающе-жгучая боль перевесила».
На выдохе Соня кричит:
– Красный! – и это слово уже правильное, соответствующее.
Даймон убавляет – гладит её, гладит плёткой, – и действие переходит в нечто глубинное. Он становится музыкантом, который виртуозно играет на идеально настроенной скрипке, встроенной в тело маленькой женщины. Созидаемая им беззвучная музыка, сопровождаемая свистом танцующего флоггера, ощущается мурашками на коже, резонирует с сердцебиением, сливается с дрожью, и Соня доверчиво проваливается в это спиной, не в силах ни контролировать что-либо, ни сопротивляться. В глубине живота бурно и сладко тянет, и она, захлёбываясь жадными всхрипами, в томительном экстазе скрючивается на скамье, погружаясь в упоительные переживания, в ураган из смешанных чувств, – и от этого полностью глохнет. Тело становится неподвластным – его то колотит, то сжимает в спазмах, словно безвольную марионетку. Она воет и скулит, едва ли понимая, где находится, и кто тут рядом. Рвёт на себе волосы. Рыдает рокочущим басом.
– Расслабься, – говорит Даймон, – будет не так больно.
Но это не боль, а оргазмы, – они следуют один за другим, почти поспевая за ударами флоггера.
– Обратка62, – слышится восхищённый голос того самого седого советчика, сидящего сейчас на барном стуле у самой сцены. Слово прокатывается в воздухе раскатистой буквой «р».
Всё ещё есть удары или их уже нет становится неважно, словно реакция запущена и кульминация неизбежна, что бы там ни происходило. Очередная титаническая судорога – и Соня, обмякнув, валится на скамью. Рука свешивается к полу, и грубозернистый песок колет подушечки пальцев.
Даймон, пританцовывая, обходит скамью, встаёт у головы и бьёт, – удар приходится на спину. И ещё. И снова – серией.
Медленно, словно кобра, Соня приподнимается, и её взгляду предстают джинсы Даймона – затёртые до проплешин – и край иссиня-чёрной рубашки, выпущенной поверх.
Заметив движение, он склоняется к ней и слышит заворожённое:
– Я… ничего… не чувствую.
– Значит тебе хватит, – голос у Даймона такой адекватный – обзавидуешься. Он кладёт ей на висок тёплую ладонь и проникает пальцами в прядки волос.
– Да-а-а! – подсказывает Соня желаемое. – Да… – поворачивая голову так, что его рука скользит в самую их гущу на затылке.
Он понимает: растопыренной пятернёй забирает пучок побольше и дёргает, – это взрывает её изнутри фейерверком сияющих звёзд.
– За-бе-ри-и-и! – умоляет она басом, который никак не вяжется с её хрупкостью, и слово, вибрируя, разносится по залу, предвосхищая грядущий апофеоз.
Флоггер взлетает в танце, и на каждый звенящий удар Соня кричит. Удар! Крик! Удар! Крик! – будто локомотив несётся под гору без тормозов. Пять! Шесть! Искрящийся поток прошивает обнажённое тело насквозь, извергаясь серебристо-бронзовой лавой, разлетаясь ослепительными искрами и опустошая его до дна. Боль возвращается, проявляясь, словно изображение на фотографии, и, накрытая этим, Соня сдаётся:
– Стоп! – слово выпадает изо рта округлым булыжником.
Занесённая над телом плётка меняет траекторию и со свистом рассекает воздух, – кожу обдаёт порывом ветра.
«Он нехотя разжал пальцы, сел на скамью и, осторожно придерживая, положил меня к себе головой на колени. Я свернулась калачиком, спиной в зал и обняла его. Он гладил меня по щеке шершавой ладонью, и я с почтением поцеловала её – руку, которая только что била меня. Хотелось служить ему – безо всякого внутреннего отторжения, – и это казалось таким естественным, таким гармоничным.
Тело стало пустым. У воздуха пропала температура, у музыки – звуки. Не было больше людей.
Я была словно кошка, и мне хотелось быть его кошкой, чтобы приходить и вот так лежать на его коленях».
Глава 40
Лучший тренинг – это отношения (Анна Девавани).
Блаженство длится недолго. Даймон, улыбаясь, говорит:
– Эй! Ты только прямо здесь не усни.
– Да, да, – пьяно отвечает Соня, с сожалением понимая, что сессия закончена, а она никакая не кошка.
Она спускает со скамейки ноги, садится. Рваными траекториями в голове беснуется ветер – там пустота.
– Давай мы тебя оденем, – предлагает Даймон очевидное.
– Я самостоятельная! – громко и уверенно заявляет Соня заплетающимся языком, нарочито выпрямив спину и какой-то частью ума прекрасно осознавая свою беспомощность.
Глаза неумолимо слипаются, всё плывёт. Даймон протягивает какую-то чёрную тряпку, и Соня удивлённо разглядывает её.
– Что это?
– Платье, – отвечает он. И через паузу, смеясь, добавляет: – Самостоятельная она… Давай…
Кое-как, продев голову и руки, Соня с помощью Даймона натягивает платье на себя – только наполовину – и так остаётся сидеть, вздыхая и ритмично напрягая живот от приходящих внутренних спазмов.
– Идём, – говорит Даймон, подхватывая её под руку, и Соня поднимается, неуклюже одёргивая платье. – Сапоги не забудь.
– Там каблуки-и-и, – хнычет она по-детски, но затем послушно пытается вставить в один из них ногу.
Попасть не получается, – сапог падает. Даймон возвращает его в прежнее положение, не наклоняясь – тоже ногой. С третьей попытки Соня умудряется-таки обуться. Он подбирает её скомканный свитер:
– Это же ты надевать не будешь?
– Буду, – отвечает она тихо. – Я просто очень мёрзну…
– Это понятно. Ты же худенькая, – говорит он, заботливо выворачивая свитер и помогая отыскать рукава.
Они спускаются со сцены и оказываются в зале. Даймон походя берёт со стойки бара бутылку воды и, с лёгкостью отвинтив крышечку, протягивает Соне:
– Будешь?
Та кивает и, упиваясь каждым глотком, пьёт, – часть воды проливается мимо, течёт по шее. Перед глазами всплывают белые дюны.
Потом Даймон доводит Соню до дивана, садится рядом:
– Ты как?
– Мне нужно сказать… – на короткую паузу она замолкает. – Это было… Было… – нужные слова никак не приходят, – было…
Он по-доброму смеётся.
– Я… просто… – продолжает формулировать она, беспомощно махая руками, точно голый птенец крылышками-культяпками. На грани слёз тихонько шепчет: – Я думала, что дело во мне… А дело в другом человеке…
– Это всегда парный танец, – отвечает Даймон, приобнимая её. И добавляет: – Ну, я пойду. А ты давай отлежись.
И он уходит.
В животе всё горит. Соня скрючивается на диване, подложив под голову руки, сложенные лодочкой, и впадает в оцепенение. Бармен привычным движением смешивает коктейли, ловко вставляет в них гнутые трубочки. Соня тщетно пытается поймать его взгляд, но тот смотрит на свои руки, точно приклеенный. Зато со стены на неё глазеет огромная анаконда.
Возле сцены раздаётся свист плётки и жалобно айкает девочка. Методичные удары сопровождаются криками, – Соня съёживается, затыкает пальцами уши. Шумными всплесками в висках пульсирует море, сквозь которое прорывается встревоженный голос Глор:
– Детка, нам пора уходить отсюда! Валим!
Что? Она едва способна держать голову прямо!
– Давай, давай, дорогуша, – нервно сипит кошкодева. – Булки в руки – и вперёд!
Соня садится и разлепляет глаза. Целую вечность втискивает ноги в колготки – одну, другую. Бросает взгляд на идущий экшн.
У креста стоит девочка, которую обихаживает белоснежная Ангелика. Отбросив семихвостую плётку-кошку, она демонстративно вытаскивает из брюк широкий ремень и, сложив его пополам, походя отвешивает девочке хлёсткий шлепок, – та, взвизгнув, дёргается, кидается грудью на крест, и тот вместе с карабинами наручей, фиксирующих её за запястья, громыхает зловеще в такт.
Соня застывает, не в силах отвести взгляд от тонкой, словно ветка, исполосованной фигурки и насилуя себя зрелищем чужой боли. Шепчет тихонько:
– Да стоп же… Стоп…
– Ещё десять, – объявляет Ангелика и, интимно прижавшись к девочке, говорит ей: – И ты будешь считать.
Та смиренно кивает. Ангелика мягко отстраняется, примеряется, взмахивает ремнём. Бьёт.
– Раз! – вскрикивает девочка. – Два!.. Три! – она захлёбывается, глотает буквы: – Чтыре! – и растягивает их: – Пя-а-ать!
Световые пятна от локаторов ласково гладят её по лопаткам.
Ангелика делает паузу, обходит и продолжает с другой стороны. Счёт звучит в обратном порядке:
– А-а! Ой, больно-больно! Пять! Четы-ы-ыре!..
Соня добирается до барной стойки. Ноги подкашиваются. Бармен раздаёт коктейли, не замечая её, – глаза полуприкрыты. Она сползает спиной по гладкой стенке, безвольным мешком осев на пол, где вереницами вьются натоптанные следы от ботинок.
– Сонь! – Глория трётся боками об её коленки, заглядывает в лицо. – Поднимайся уже! Вставай!
Та отодвигает её в сторонку:
– Да погоди ты. Не мельтеши.
На сцене происходит новый «совместный танец». На лавке лежит та самая, рыженькая, и сбоку от неё, выставив ногу, стоит Даймон, который кнутом размеренно чертит круги по воздуху. Время от времени хвостик кнута касается кожи девушки, и от каждого такого прикосновения она вздрагивает всем телом. Лежит молча.
Даймон бросает на Соню короткий взгляд. Продолжает.
В это время Ангелика берёт воду, подходит к своей жертве, плотно прижимается к ней сзади и поднимает бутылку над головой. Та широко открывает рот. Тонкая струйка извивается в воздухе, – бóльшая часть льётся мимо, брызгаясь по сторонам. Опустошив бутылку, Ангелика отбрасывает её и освобождает девочку из наручей.
Заботливо спрашивает:
– Сидеть сможешь?
Та кивает, напряжённо садится на стул. Хрупкое тело сотрясает крупная дрожь.
– Софи! – взрывается пожарной сиреной Глор.
– Да иду, иду…
Усилием воли Соня поднимается на ноги, в гардеробе откапывает в груде одежды свой пуховик, застёгивает через одну пуговицы и впрягается в рюкзак.
– Ухо-о-одим, детка, – нетерпеливо подгоняет её кошкодева.
– Не называй меня… – начинает Соня, двигаясь на выход, как вдруг дверь отворяется и, в окружении морозной свежести внутрь заходят двое.
Захлебнувшись воздухом, Соня вцепляется пальцами в ворот свитера и застывает на месте, как вкопанная.
Впереди идёт Он.
И следом – Ириска, в распахнутом настежь белом полушубке.
Он узнаёт – впивается глазами так, что Соню насквозь прошибает током. Ириска преданно смотрит ему в лицо и мило привстаёт на цыпочки. Что-то там спрашивает.
Загоревшая, сияющая, с безупречным вечерним макияжем, делающим её милую внешность даже журнальной… Она так беззащитна перед правдой, которую, очевидно, ещё не знает. И, видимо, не узнает. Глаза с наведёнными тенями, дающими дымчатое размытие на веках, блестят, а пухлые губки накрашены ярко-красной помадой. Она шикарна, неотразима от кончиков свисающих ниточек-серёжек до туфель цвета… как там его… «пыльной розы», которые держит сейчас изящными пальчиками за тонкие ремешки, тон в тон к вечернему платью, облегающему стройное тело, – платью, полупрозрачному настолько, что на него и смотреть-то стыдно.
Соня болезненно сглатывает. Думать не получается – в голове скрежещут, крошась, шестерёнки, будто мясорубка перемалывает лежалые чёрствые сухари. Там ещё цветок… Цветок… который она якобы отвезла…
Заметив её, Ириска впадает в форменный визглявый восторг, так практикуемый между подругами, которые долго не виделись:
– Ой, кого я вижу! Что ты здесь делаешь? – верещит она и вешается окаменевшей Соне на шею – аж поджимает ноги. Звучно чмокает – на щеке остаётся чёткий отпечаток губ.
Болезненно сокращаясь, гулко работает сердце.
«Скажи, – голос Глории появляется очень кстати: – Привет».
– Привет, – вылетает на автомате спасительное слово.
Мужчина поочерёдно смотрит на девушек.
Возникает неловкая пауза.
В голове у Сони прокручивается один из сценариев, который мог разыграться в их доме, когда Ириска вернулась с морей и увидала цветок. Что она сказала? «О, вижу, Соня заезжала?» Что он ответил? И почему ей, Соне, опять приходится врать?
– Спасибо за цветок, – нарушает молчание Ириска. – Мы поставили его на кухне. По фэншую, – она смеётся и мягко трогает мужчину за рукав. – Только он зачем-то поливал его! – и тут же, оправдательно: – Вот же, молодцы, как стали делать, да? Искусственный, а так похож на настоящий!
Изменённым сознанием Соня отмечает местоимение «мы» и утыкается в слово «искусственный». На подоконнике он и стоял. А поливать не стоило. Дура.
До неё доносится многогранный запах, так любимый когда-то ею – ферромоны и как там ещё… Медовый алиссум и китайская абелия? – накрывает горячей волной, обволакивает, затекает в лёгкие, – узнавание щемящее, стопроцентное. В голове рождается шум. Тысяча колких песчинок разом тыкаются в лицо, окуная её в настоящую пустынную бурю, заметая смутное видение идущих по дюнам верблюдов и Даймона, одетого в белое. В горле начинает першить, глаза слезятся.
Ириска смотрит на него так влюблённо, так кротко! Тот самый «Мужчина», про которого она говорила, загадочно улыбаясь и отдавая ей ключи от квартиры, – квартиры, адрес которой был коряво написан на утерянном клочке бумаги.
Соня шарит в карманах, вытаскивает связку:
– Прости… я забыла отдать. Вот… – говорить сложно – язык липнет к пересохшему нёбу, на зубах будто скрипит песок.
Ириска, забрав ключи, начинает игриво и беззастенчиво покачивать ими, от чего брелок с поросятами мотыляется взад-вперёд. Шикарные пшеничные волосы обрамляют её милое личико, и изящно, пальчиком она поправляет непослушную прядку, заводя её за ухо, – это обнажает шею и венку на ней, пульсирующую под чёрной полоской чокера. Соня цепляется за это взглядом, совсем некстати вспомнив про волос, зажатый зубчиками молнии в ширинке мужских брюк и ещё один – возле матраса, где они трахались, будто кролики. И как гора резинок росла на полу.
И сейчас у них там тоже секс.
На тех же простынях – может, даже, нестиранных.
Поросята качаются в такт сердцебиению: чух-чух, чух-чух.
И что теперь? Если Ириска узнает правду, то получится, будто это она, Соня, хотела отбить у неё мужчину?
– Вы же знакомы? – спрашивает между тем Ириска. – Сонечка, я рассказывала тебе, это тот самый…
– Знакомы, да, – перебивает она, с наслаждением отмечая, как мужчина нервно втягивает воздух – и это их общий, наминутчку, воздух! Правда висит на кончике языка, готовая сорваться и покрушить всё к чёртовой матери, даже в ущерб себе. В обнимку. В пропасть. С особым садизмом выдержав паузу, она завершает фразу, тщательно подбирая слова: – Когда цветок отвозила… Через порог… поздоровались…
«Цветок отдала, а ключи, выходит, забыла», – язвит Глор.
– А, ну да, да, – Ириска, счастливая в своём неведении, тыльной стороной руки берётся оттирать помаду на Сониной щеке, размазывая её до румянца. Радостно жалуется: – А я звоню тебе, звоню… Телефон не отвечает.
От её волос пахнет чайной розой, а ещё жасмином – в точности, как из шкафа с платьями. И на фоне этого аромата проплывает запах иной, мужской, обволакивая их обеих. Соня морщится, задыхается, – он впивается в альвеолы, разъедая их слащавым до омерзения падевым ядом.
Долбаный цветок, который она любовно поливала, оказался пластиковой имитацией. Бездушный, пыльный пучок осоки!
– Ну, как у тебя на личном? – тормошит её Ириска, отрывая от трудного построения логических цепочек. – Ты говорила, что живёшь не одна. Давай, колись, кто он? – и она хватает её за пуговицу, бесхитростно улыбаясь.
Соня дёргается, – от чего пуговица с хрустом отрывается, – и заходится в приступе кашля, пытаясь сдержать его и этим только усугубляя. Отдышавшись, она поднимает тяжёлый взгляд – на мужчину.
– Он умер.
– О, господи! – ахает Ириска, выронив пуговицу и зажав рукой свой красивый рот, но так, чтобы не размазать помаду. – Как?
Даже если бы кто-то действительно умер, бестактнее вопроса сложно себе и представить.
– Мяу! – тревожно орёт Глор, толкая Соню лапами. – Уходим!
– Извините, мне пора, – мгновенно реагирует та.
– Погоди, Сонь! – Ириска бросает взгляд на мужчину. – Слушай, давай позовём её в гости!
Задержав дыхание, Соня устремляется на выход, ринувшись ровно между ними. До спасительной двери пять шагов. Нужно всего-то преодолеть магнетическое притяжение справа – этого мужчины, этой огромной планеты, источающей тонны воспоминаний; этого дома, этого огромного мира, невозможно болезненного для восприятия. Пять. Шагов.
И Соня случайно задевает его рукавом.
– Леди, постойте.
Каблук предательски подворачивается, – она резко оседает, и мужчина успевает поймать её, в падении, под руку. Резко дёрнувшись, Соня неуклюже вскакивает, с омерзением вырывается и бросает такой резкий взгляд, что кровь цепенеет в жилах: вместо обычных на него смотрят пламенеющие глаза разъярённого Дракона. Бешено трепещут и раздуваются ноздри, – и хорошо, что здесь, у гардероба, такая темень! Заскрежетав зубами, задержав дыхание, Соня заворожённо тянется к шее мужчины скрюченными пальцами, на которых стремительно растут, заостряясь, когти. Глор взвизгивает:
– Не надо, дет…
– Р-р-р! – изрыгается из спальни, где огромный чешуйчатый сторож охраняет мирно спящего ребёнка, одетого в пижамку.
– …Детка! – шипит Глория, плюясь и издавая ртом отрывистые пуки. – Чёрт-тя-побери! Нет!
Титаническим усилием воли преодолев себя, Соня суёт руки в карманы, попутно распоров до основания подкладку в правом, и хриплым, будто прокуренным голосом произносит:
– Приятного вечера.
Толкнув плечом дверь, она вываливается наружу, взбегает по ступенькам и попадает в объятия глубокой ночи. На улице тихо, безлюдно, только несколько тематиков стоят полукругом в сторонке, курят. Криков и музыки совсем не слышно.
«Вот ведь, – думает Соня, прибавляя ходу и через шаг спотыкаясь, – чуть и правда его не убила».
Сердце обливается кипятком, и через пуховик она нащупывает драконий ключ, висящий на шее, что хоть как-то отвлекает от внезапности этой встречи. Ключ интенсивно вибрирует, и Соня держится за него, точно утопающий за соломинку.
– Дыши, девочка моя, дыши, – запыхавшийся голос Глории с трогательной заботой звучит в голове.
Механистично двигая ногами, она идёт по тропинке навстречу пронизывающему ветру, секущему лицо тонкими лезвиями, и спустя пару часов попадает на берег реки. В вечереющих сумерках её заснеженная поверхность мерцает особым, мистическим светом; полная луна продирается сквозь мутную тучу, несущую снегопад, – сверху уже сыпется искристая алмазная пыль. Возле самого берега звенит, потрескивая, кромка льда. Холода будто нет.
– Ты видела, Глор? – жалуется Соня. – У неё такой же чокер. Чёрный, с колечком, – ревность громоздким шкафом застревает в проёме горла.
– Мы щас замёрзнем тут нахер, – отвечает Глория, утопая в рыхлом снегу и от этого передвигаясь лошадиным аллюром – высоко задирая лапы.
Соня продолжает идти – долго, вдоль берега, аж до глиняного карьера, где и сворачивает на реку. Ветер усиливается, гонит стылую позёмку, укрывает всё белым саваном. Под ногами чвакает снежура – подтаявшая, у самого льда. Глаза слипаются.
– На кольце теперь… его отпечатки, – бессвязно бубнит Соня и с воем опускается на колени.
Глор матерится в усы, шерсть на хребте стоит дыбом:
– Пойдём домой, а? Холодно… шо песец!
– Я там шляпу свою забыла. В прихожей. Шляпу свою.
– Он её выкинул, даже не сумлевайся, – Глория отчаянно выгрызает налипший между мякишами катышек изо льда. Тормошит её за рукав, трёт себе щёку. – Вставай. Слышишь?
С серого неба летят снежинки, словно кто-то там свыше сосредоточенно потрошит перину, набитую пухом, – точно так же в их спальне – а, вернее, в их с Ириской спальне – всё вокруг покрывалось перьями вперемешку с гречневой лузгой, когда он брал её на своём матрасе – а, вернее, на их с Ириской матрасе, – и под пальцами рвались штопанные-перештопанные наволочки.
Метель начинается разом. Ветер усиливается, свищет и подвывает голодным волком. Соня валится на бок и зарывается пальцами в мокрый снег. Там, подо льдом есть вода – живая, настоящая, – и течения, и каменистое дно, и сонные рыбины проплывают мимо, уволакивая за собой бесконечную череду её мыслей.
Соня закрывает глаза. Намокший пуховик костенеет.
– Я думала у нас любовь, – бубнит она, бесчувственными пальцами сминая сочный снежок, – а он так не думал. Он думал: «Сонька жила у меня, и я её драл. Дружили мы с ней».
– Соня! Проснись! Сонь!
Буран накрывает реку бушующим хаосом: воздушные потоки сталкиваются, рождая свистящие смерчи, и пространство становится непроглядным.
Вопли паникующей Глор рвутся кусками и вскоре исчезают совсем. Соня больше не слышит, – в её пустой голове плывут огромные рыбы; степенно течёт река. Тотальная анестезия с изменённым сознанием играют дурную шутку, – убаюканная колыбелью вьюги, быстро и блаженно Соня погружается в сон, – и снег, кидаемый щедро, охапками, исступлённо забивается в складки одежды, хороня её заживо.
Глава 41
Тебе будет грустно долгое время, а потом тебе будет все равно, и это лучшее чувство в мире (Вуди Аллен).
По реке в сторону глиняного карьера размеренно шагают два рыбака – в тулупах, валенках и калошах, с коробами и ледорубами. Несмотря на январские праздники, они сбежали из дома, чтобы спокойно порыбачить вдали ото всех и заодно обсудить дела. У одного вокруг заплывшего глаза на поллица сияет лиловый синяк.
Уже малость выпито, – правда у водки был странный вкус, уж не палёная ли.
Утреннее солнце, затёртое облачной дымкой, озаряет молочным светом ровную, как лист, поверхность реки, – метель, бушевавшая ночью, разгладила её, обнажив выступающий проплешинами шероховатый лёд.
Обсудив кусачие ценники в автосервисах, а затем своих и чужих баб, мужики умолкают. Круглые сугробы на берегу сияют райской белизной, и в воцарившейся тишине слышно, как время от времени с разлапистых ёлок и тонких веток берёз падают на землю тяжёлые комья снега.
Выдержав паузу, один рыбак спрашивает другого:
– Фингал-то откель, Палыч?
– А-а-а… – тот в сердцах матерится. – Петюня, секстрасекс наш юродивый, заехал.
– Это слепой-то который?
– Ну как слепой… Засветил прицельно! Сначала хлещет суррогат, а потом несёт всякую чушь.
– Суррогат, гришь? Дык, а ты сейчас что наливал?
– Да иди ты! Что продали, то и наливал, – бурчит Палыч. – Так ты, Василич, слухай, раз пристал. Эт смешно даже!.. – он сдёргивает заскорузлую рукавицу и вытирает мазутной рукой слезящийся, подбитый глаз. – Сидим мы, значится, намедни, выпиваем. Ничего не предвещает. Он и завёл свою шарманку про геенну огненную. И что признаки апокалипсиса терь повсюду.
Василич забористо ржёт:
– Ох, Петька! Проповедник тоже нашёлся.
– Ну так да! Я ему и говорю: не бреши, мол, ерунды. А он: покайся, грешник! И давай заливать, как недавеча средь бела дня тётка в ящера начала мутировать…
– Что вот прям так, в ящера?
– Ага. И силища в ней, грит, нечеловеческая проснулась! Глаза красные! Когти с полметра! Сама чешуёй покрылась! И остановку разгромила, грит, к ебеням.
– Привидится же! Белку что ли словил?
– Да видимо… Прям голыми руками её вырвала, грит! Остановку! Прикинь! И прям об землю её – хлобысь! Еле, мол, отбежать успел! И поручень, грит, отломала, да как давай им стёкла крушить! – похахатывает Палыч. Воинствующе выставив перед собой ледоруб, он рисует зигзаг в воздухе: – Хоба!
– Звездун этот Петька, – ухмыляется Василич.
– И я ему: чё-то ты, Петюнь, сочиняшь много, уж не брешешь ли. Покажи мне эту остановку. Он грит: вот те крест, остановка конечная, у общаги.
– Да видел я её. Стоит. Бухать надо меньше!
– Божится, что в тот день – ни капли, ни маковой росинки, ни-ни! Я и брякнул сдуру: как ты мог увидеть такое, если сам слепой? Он и того… Обиделся, – Палыч снова трогает глаз и шмыгает носом.
В этот момент они натыкаются на длинные, хорошо различимые цепочки следов, идущие поперёк реки – тормозят синхронно, будто перед преградой, и Палыч роняет короб, качнувшийся по инерции, вперёд. На поверхности реки мокрый когда-то снег, расчищенный пургой, замёрз, и следы, впечатанные в него, проявились особенно чётко.
– Ого, – вглядываясь, говорит Палыч. – Как будто рысь?
– Да откуда здесь рысь-то? – Василич нервно смеётся.
– Кошачьи следы-то. А дальше – смотри! – он тычет рукой на череду дырочек, чернеющих в насте: – Баба как будто прошла.
– Аха, – хмыкает напарник. – На каблуках и с рысью? Петька на тебя не накашлял, часом?
Палыч оставляет короб с ледорубом и через десяток шагов находит следы совершенно иные – будто гигантского динозавра. Трёхпалые, когтистые и глубоко вдавленные рептилоидные отпечатки идут от берега и заканчиваются у полыньи, как если бы лёд не выдержал веса массивного тела. В самой полынье плавает льдина, на которой, судя по всему, лежал человек, – углубление полуовальной формы слегка присыпано снегом.
– Дети… небось… развлекались, – выдаёт Палыч самое несуразное из возможного, но увиденное считывается чутким подсознанием однозначно: волосы под шапкой шевелятся, а по хребтине пробегает мятный холодок. – Мистика… Под лёд ушли, что ли?
Он оборачивается. Приятель стоит столбом, уставившись на отпечаток когтя. Планы порыбачить перерастают в желание бежать отсель без оглядки, – желание, необъяснимое разумом, но настойчиво передаваемое подсознанием по всем внутренним каналам связи.
– Слышь, Василич, – Палыч возвращается по своим же следам и, с опаской оглядевшись, вприсядку подбирает разбросанные рыбацкие причиндалы. – Пойдём-ка отсюдова.
Тот, стиснув окаменевшими пальцами ледоруб, молчит.
– Давай, давай, пошли, – Палыч навешивает на него короб, перекидывая ремень через шею. – В ментовку надо бы заявить… Да засмеют же. Спишут ещё на водку…
Он близоруко щурится и обнаруживает то, на что так заворожённо пялится его товарищ: запорошённую трещину, идущую от полыньи. Кто бы там ни был, но все они будто пришли ногами, а затем неведомым образом испарились в воздухе или же утонули. И один из них был так тяжёл, что под ним проломился лёд.
Пятясь, рыбаки покидают место, – уходят быстро и молча.
– Со-оня-я, – настойчивый голос Глории отражается гулким эхом. И, ворчливо: – Да что ж такое-то. Чуть уши не отморозила.
– О-о-о, – ноет Соня, ворочаясь с боку на бок.
Отогреваясь, заледеневшее тело отзывается уколами, разрывающими плоть изнутри: тысяча микроскопических точек сливаются воедино, отзываясь жжением в капиллярах.
Щёки щиплет. Перед глазами возникает размытое пятно, которое через усилие набирает резкость, – это кошкодева, на самодовольном личике которой расползается ликующая улыбка:
– Доброутро, дорогуша.
Они в пещере.
– У-у-уйди, – морщится Соня. – От тебя воняет мышами.
Физиономия, гыкнув, отодвигается, и за ней обнаруживается нечто, переливающееся алым. Невольно жмурясь, Соня с трудом фокусирует взгляд. Гигантское драконье тело заполоняет пространство, – его плотные, кожистые чешуи поднимаются и опускаются в такт размеренному дыханию. Рот разинут в дружелюбной ухмылке, из ноздрей вырывается горячий воздух, и от этого здесь жарко, как в сауне. Тело огромно, скручено в рогалик и обнимает так нежно, будто это гнездо, а они с Глорией – нерадивые птенчики.
– Бли-и-ин, – восторженно шепчет Соня, таращась и приоткрыв от изумления рот. – Вида! – трёт глаза кулаками.
– Да уж, пришлось её просить, а то ты там как тушка уснула, – ворчит Глор, растирая подушечками лапы баклажановую щёку. – Зацени, как окрепла! Даже взлетела, когда лёд проломился!
Смутные обрывки всплывают в памяти: треск и вибрация, льющийся за шиворот ледяной поток, падающие с драконьего брюха капли, истерический свист в ушах от полёта на высоте и крепкий мат Глор, вцепившейся в ногу всеми своими лапами. В намокшем пуховике зияют рваные дыры от когтей, и Соня стягивает с себя его, а следом и остальную одежду, – раздевается полностью, донага. Вида излучает тепло, словно хорошо протопленная печь, и туловище её пылает, как томящиеся в недрах горнила63 угли. Соня проползает между крепкими перепончатыми крыльями, плюхается животом на массивную шею и расслабленно обмякает. Руки и ноги отогреваются, и становится так уютно, как тогда, на кухонном диване в обнимку с кирпичом, заботливо нагретым и завёрнутым в одеяло.
Здесь нет кирпича. Зато есть тихое спокойное счастье и уверенность в том, что с этого момента всё постепенно наладится. Здесь так хорошо, как у бабушки в детстве, и будто бы завтра Новый год, и на ёлке горят огоньки, а под нею лежат подарки, и пахнет мандаринами, глянцевыми открытками и почему-то ещё сгущёнкой. И нет ни разочарований, ни слёз, ни проблем, – ничего этого нет. А есть только нахождение здесь и теперь; проживание по глоточку момента и покой, словно она поймала тишину и поместила её внутрь себя, как рапановую ракушку в герметичную, пластиковую коробку. Будто к ней вернулся весь её воздух.
– А пойдём завтра на танцы? – Глория спрыгивает на землю, встаёт на задние лапы, залихватски хватает себя за хвост и, изображая страстное танго с партнёром, делает замысловатое па.
Ещё и подпевает себе, безбожно фальшивя.
Вида косится на неё и уморительно фыркает.
– Я танцевать не умею, – прыскает в кулак Соня. – Да и ты тоже, – и, не в силах сдержаться, она заходится хохотом.
– Знаю одно местечко, где уметь и не надо. У Анаконды объява висела. Пойдём? – зазывает Глор, отклоняясь назад и неловко заваливаясь на спину. И тут же делая вид, что так и задумывалось.
– А пойдём, – весело соглашается Соня. – Отчего ж не пойти?
Часть 3
Глава 42
Есть короткие пути к счастью, и танец – один из них
(Вики Баум).
– Глор, – шипит Соня сквозь зубы. – Мне надо в туалет!
Они идут на танцы.
– Мы почти дошли, – голос Глории звучит не слишком убедительно – сама она бежит рядом, видимая только Соне. – Придержи свои сфинктеры, детка.
А вот за «детку» не мешало бы уже наподдать хвостатой!
Под аркой, куда они сворачивают, обнаруживается двор-колодец, в дальнем углу которого находится дверь. Глория пробегает её насквозь, а Соня берётся за ручку и дёргает – заперто.
– Да блин! Забыла… – ругается Глор изнутри и появляется из металлического полотна, словно из воздуха, обратно.
– О-о-о! – воет Соня. – Я сейчас станцую прямо здесь!
К счастью, из подъезда выходят люди, и теперь уже ей удаётся беспрепятственно проникнуть внутрь. Нужная дверь – деревянная, покрашенная в красно-коричневый цвет – на первом этаже, и она приоткрыта. Вывеска гласит: «Танцы здесь!» Соня шагает было к ней, но… заворожённо застывает на месте.
– Ты слышишь, Глор?
Откуда-то сверху доносятся мелодичные звуки, и она в изумлении, словно крыса, влекомая дудочкой, шагает к лестнице.
– Куда? – ошеломлённая Глория бросается следом.
Соня настойчиво идёт наверх. Это колокольчики – стеклянные, тонкие… Их звон сливается в боль – такую знакомую, вырезанную ножом на сердце, выдолбленную в закоулках памяти долотом и кувалдой, – это та самая музыка, та самая… Она узнаёт её переливы.
Перед глазами живо встают картинки из такого недавнего прошлого, где в полумраке спальни самозабвенно темачат двое – любимый мужчина и её единственная подруга.
– Бòли, – хрипит, изгибаясь, Ириска. – Пожалуйста…
– Я чувствую. Будет, маленькая…
Соня цепляется непослушными пальцами за облупленные старинные перила, уставившись остекленевшими глазами на картинку из полумрака спальни. В колокольчики врывается терпкая скрипка.
Мужчина командует:
– На колени.
Ириска оседает и обнимает его за ноги, содрогаясь всем телом.
Ухватившись за чугунные ограждения, Соня тоже сползает вниз, на холодный камень щербатых ступеней, все в колючей песчаной крошке. Пол лестничной клетки вымощен древней кирпичной плиткой, и на глазах у Сони её поверхность покрывается паутиной винтажных трещин, которая всплывает голографической сеткой и неподвижно зависает в воздухе, накладываясь на видение порки.
В истерику скрипки, перебивая, врывается фортепиано.
Флоггер взлетает в танце. Удар! Крик! Кольцо стукается о стену, натянутая верёвка вибрирует мелкой дрожью. Удар!
– Детка! – это Глория. – Ты вроде писить хотела, не?
Паутина плиточных трещин рассыпается в прах.
Соня пьяно встаёт и зажимает рукой рот.
«Во имя всего святого. Хватит уже. Хватит!»
Колокольчики навязчиво теребонькают в голове, скрипка воет, зло напирают клавишные, и всё это происходит не где-то там наверху, совсем нет. Соня стискивает ладонями уши, но музыка не прекращается. Растоптать бы все эти колокольчики в пыль! Разбить эту скрипку о стену! Сбросить рояль с обрыва.
Она бежит вниз и, рванув на себя дверь, ныряет туда.
Внутри её встречает полураздетый мужчина с длинными седыми волосами, – широкая грудь покрыта шрамами и татуировками, набедренная повязка украшена меховыми белыми лоскутками, монетками, косточками и пластинками, – этакий полуголый шаман. Глаза раскосые, бурятское лицо, знакомые черты. И живот такой круглый, мягкий – так и хочется в него провалиться.
– На танцы? – миролюбиво спрашивает Шаман, широко улыбаясь. Зубы чёрные, одного переднего нет.
– Угу, – угрюмо кивает Соня, всматриваясь в него и усиленно моргая. Не узнаёт.
– Проходи! Первая будешь.
Соня скидывает куртку с сапогами, – куртку Шаман успевает словить на лету, – и юрко ныряет в туалет. Выходит оттуда совершенно блаженной. Садится по центру зала на пол, застеленный ковролином.
– Я тебя здесь раньше не видел, – говорит Шаман.
– Соня, – она протягивает руку.
Шаман пожимает её и держит, не отпуская. От его ладони идёт и разливается по телу тепло, в подушечках пальцев колются мурашки-иголочки.
– Соня… – задумчиво произносит он, будто сканируя её через прикосновение, проникающее до самых костей. – Ты что ли не узнаёшь меня, Кошка?
Соня в упор разглядывает Шамана:
– «Кошка, дай списать»? Ты?
– Я, Кошка, я… – он расплывается в тёплой улыбке.
– Шама-а-ан! – она охает и заливается забористым смехом: – Вот так да! Я тебя не узнала! Как ты изменился! – она разглядывает его с головы до ног, потом сдавленно пищит: – Ой-й… – и, выдернув ладонь, бежит к вешалкам. – Я ведь как чувствовала, я…
Она ныряет в дырявые карманы пуховика – шарит там, шарит, проникает пальцами в глубокие, точно норы, дыры, заполненные синтепоном. Наконец, извлекает на свет маленькое рубиновое сердечко. С торжественным видом вручает:
– Велено тебе передать. Привет от Марата. Вот, потерялось в машине, когда он тебя подвозил.
– Марат! Дальнобой-то? – ахает Шаман, принимая находку. – Ох, ты ж. Как он, Кошка?
– Крутит баранку, – улыбается Соня. – На пути из Китая уснул, говорит, чуть не погиб. Теперь при тахографе.
Шаман какое-то время крутит камень в руке, шмыгает носом.
– Спасибо. Я искал его. Я правда его искал. И тебя.
Соня толкает Шамана в плечо, татуированное чёрной кошкой:
– А помнишь, как у тебя на контрольной ручка закончилась, и ты хотел себе в пастик чернила из моей перекачать?
Набрал полный рот чернил, – и язык, и зубы стали фиолетовыми, – училка выгнала обоих с урока за дикий хохот.
– Такое забудешь, как же, – улыбается он, снова беря её за ладонь. – Маму к директору вызывали потом.
– Татуха твоя, – кивает Соня, – на мою Глор похожа.
– Глор – это кошка?
– В какой-то степени да, – отвечает она загадочно.
– Ты, – смущённо отвечает Шаман, нехотя отпуская её, – располагайся. Потом ещё поболтаем. И потанцуем ещё.
Соня заваливается на ковролин спиной, раскидав руки и ноги по сторонам. Шаман тихонько включает музыку, в которой на фоне вибрации диджериду гулко бумкают барабаны. Сам куда-то уходит, продолжая крутить в руке рубиновый камень.
Соня закрывает глаза. Это другая музыка. Другая. Музыка. Никаких колокольчиков.
– Мр-р-р, – выводит руланды Глор, примастыриваясь рядом, у шеи, и подбирая лапы. – Мир-р-ровая татуир-р-ровка…
Вскоре подтягиваются остальные: хлопает дверь, слышатся голоса. Покой нарушает оглушительный визг и надрывный вопль:
– Приве-е-ет!
Ириска! Будто от удара в живот Соня сгибается пополам.
– Ой, ё! – Глория, растопорщив шерсть, исчезает.
– Привет, солнце.
Что ж за день такой… Сплошные встречи.
– Вот это да! Куда ты пропала? Го переодеваться! Ты мне сейчас всё-всё расскажешь! – кричит Ириска и дёргает, тянет Соню за руку. – Сто лет в обед! Ну и ну!
Та нехотя поднимается, плетётся следом. Чокер на Ирискиной шее – кожаная полоска с металлическим колечком спереди, – мощным магнитом притягивает взгляд.
Раздевалкой служит тесное пространство, занавешенное тюлью. Там уже толкутся девчонки, и все они топлес – так и выпархивают, по одной, наружу.
– Ну рассказывай, что, где? Ты здесь была хоть раз? Шамана видела? Ты к нему присмотрись, кстати. Он одинок и свободен! И квартирка своя имеется! – тараторит Ириска, освобождаясь от одежды – платье и колготки летят в угол, а сверху падают розовые стринги из «шкуры молодого дермантина», как она пошутила однажды.
– Мы с ним в школе сидели за одной партой, – делится Соня.
– Да ты что! – вскрикивает Ириска. – Ничосе!
– Списывал у меня домашку. Защищал, – улыбается Соня воспоминаниям. – Он большой мой друг.
Ириска, хитро прищуривается:
– Друг, ага. Друг… Рассказывай давай, как ты?
На её белоснежной коже ниже талии красуются багровые пятна кровоизлияний и пара иссиня-чёрных синяков.
– Я? Да нормально я. А ты что… Так и пойдёшь? – оторопело спрашивает Соня.
– Здесь всегда очень жарко, – пожимает плечиками Ириска и к вящему облегчению подруги вытаскивает из необъятной сумки две красные тряпки – одну оборачивает вокруг бёдер, пряча синяки, а из второй пытается соорудить лифчик, но, промучившись секунд пять, бросает эту затею. Тряпка летит в кучу поверх трусов.
– А я и не взяла ничего такого, – теребит Соня рукав своего примитивного платья «а-ля мешочек».
– Ой! – Ириска хохочет и выуживает из бездонной сумки тонкое голубое парео. – Я всё таскаю тебе подарок. Держи! Распродажное! Я его в море, правда, намочила… А, вот ещё! – и следом она достаёт настоящее сокровище – согнутую до излома открытку, на которой изображены три плывущие на мелководье касатки с чёрными, будто лакированными спинами. – Извини, подписать не успела. Две последние у барыги урвала. «Один евро! Один евро!» Я помню, ты…
– Спасибо, – выдавливает Соня, до крови закусив губу.
Они обнимаются. Ирискины волосы благоухают свежими розами и лепестками жасмина. На парео пенятся волны, белеют силуэты летящих чаек и стаей плывут дельфины, – краски отчасти выцвели, но, кажется, оно даже пахнет водорослями и солью. И деревянными дощечками пирса, нагретого солнцем. И гладкими окатышами, щедро насыпанными по краю прибоя. И почему-то ещё кокосовой стружкой и шоколадом.
– Спасибо, они чудесны, – говорит Соня, прижимая подарки к сердцу. – И ты тоже. Чудесна.
– Да брось, – Ириска взмахивает рукой и принимается придирчиво разглядывать себя в маленьком зеркале, прислонённом к стене: втягивает живот, встаёт на цыпочки, цокает язычком, а затем восторженно верещит: – Ах да, Сонча! Зацени татуху! Как тебе? Как? А? Правда, клёво? – и она поворачивается другим боком.
Жирная анаконда тугими кольцами обвивает её бедро, – тщательно прорисована чешуя и маленькие, злобные глазки.
«Да я видела», – едва не проговаривается Соня.
– Красивая…
Открытка дрожит в руке, как флажок на ураганном ветру, и она кладёт её поверх чьих-то сумок, наваленных на скамейку.
Ириска крутится юлой, желая оценить набитую змею с другого ракурса – беспечна и легка… Счастлива…
– А… – пересиливает себя Соня, – Твой мужчина…
– Дома остался. Он в такие места не ходит, – предвосхищая вопрос, отвечает подруга, и таинственная улыбка расползается по её лицу. Горделиво спрашивает: – Он классный, да?
– У тебя других не бывает, – дрогнувшим голосом уклончиво отвечает Соня, часто-часто моргая и хватаясь негнущимися пальцами за бегунок заедающей на платье молнии.
– Ручку с секретом дал, – Ириска ныряет в свой вещмешок и долго там копошится. Вытаскивает. – Сейчас покажу!
Она берёт открытку и размашисто пишет на ней, рисует сердечко – корявым почерком.
– Секрет-то в чём? – пожимает плечами Соня.
– Смотри! – Ириска выуживает из сумки зажигалку – опять провозившись вечность – чиркает ею и подогревает открытку над огоньком. Буквы исчезают, как не бывало. – Видела?
– Н-да… Странный он… Твой мужчина, – продолжает терзать молнию Соня.
– Купил мне букет этих… Как их… Большие такие ромашки… – Ириска кладёт открытку на место, а ручку и зажигалку кидает обратно в сумку. Щёлкает пальцами.
– Герберы, – глухо отзывается Соня.
– Точно! Я их не понимаю. Розы – другое дело! А ещё конфеты стал подкладывать. В первый раз я их в почтовом ящике нашла – с полкило, не меньше! Мне в школе пацаны постоянно ириски подсовывали! А тут кокосовые! В шоколаде! Как он узнал? Говорю: вот ты романтик! С тех пор и началось… Они теперь везде… Везде! – она снова ныряет в сумку, добывает оттуда горсть конфет – часть зажата в кулаке, остальные свисают между пальцами: – Вот! Бери!
– Нет, спасибо, я… такие не ем.
Знакомые до боли синие фантики. И она даже помнит их цену, – цену, но не вкус.
Ириска, сунув конфеты обратно, вдруг делится сокровенным, сбавив громкость до интимного шёпота:
– Он мне пеньюар подарил! Вернее, спрятал, как сюрприз, между пакетами. Знал же, что найду! Краси-и-ивый такой, красный! На спине – дракон, прикинь! – и она свободно картавит по-французски: – Peignoir par Charmel64!
– Прям по фэн-шую, – поддакивает Соня, припоминая, как вытряхивала сумку в поисках ключей, а потом рассеянно запихивала всё обратно. Они тогда болтали по телефону. Вывалился, видать. Среди пакетов дело и было, ага.
– Да! Точно! «Поиск дракона там, где его труднее всего найти»! – подруга радостно взвизгивает. – Теперь всё понятно!
«О, Гспди… Чего тебе понятно-то? Что ты сама себе подарила чужую шмотку? И даже не усомнилась? Представляю его лицо!»
– Что ты лыбишься? – хохочет Ириска, ткнув её пальцем в рёбра. – Ну да, он малость странный! И что такого? – и, внезапно перейдя на совсем уже тайный шёпот: – Знаешь, у него в постели никогда не получалось, но тут чудо произошло. Я как с морей вернулась – сразу на работу, отчёты закрыть. Возвращаюсь, короче, вечером… А он такой загадочный, в прихожей меня раздел, глаза завязал и – в спальню. И там такую сессию устроил, прям с этим самым! Высший пилотаж! Прики-и-инь! Никогда такого не было! Ни-ког-да! А на следующий день – как отрезало!
Палец у Сони соскакивает, и об металлические зубчики молнии она сильно ранит его. Суёт в рот, – кожа болтается лоскутиком, солоноватая кровь тошнотворно отдаёт мельхиором.
– Угу.
– Говорю тебе! – эмоционально шепчет Ириска. – Так круто было, что он и сам испугался. Я повязку с глаз снимаю, а он… – удивлённо она всматривается в подругу: – Сонь, ты чего? На тебе лица нет… – и тут же спохватывается: – Ой… прости… я забыла, что у тебя… Что твой-то… Да всё образуется, честно… Мне так жаль… Чёрт. Прости… Ладно, я… – и с сочувствующей гримасой она, мелькнув торчащими сосками упругих грудей, торопливо уходит в зал.
«Выдыхай», – звучит в голове.
Соня валится на скамейку. Она вытаскивает изо рта палец: ссадины нет, кожа на месте, – регенерация всего за минуту, ого! – берёт открытку и так долго разглядывает её, что начинает мерещиться плеск воды.
Девчонки сменяют одна другую: появляются, обнажаются и, хохоча, выпархивают из раздевалки. Из зеркала появляется Глор – с ходу ластится, обтираясь о Сонину ногу:
– Ты как?
– Да так, – отвечает Соня. – Главное, что здесь нету его. Шаман зато есть. Да, Глор? Это – главное.
Девчонки переглядываются, смотрят исподтишка: ну да, это как минимум странно – говорить с пустотой. Соня нежно разглаживает открытку и прячет её в карман рюкзака. Затем домучивает молнию, стаскивает платье и тянет колготины с ног – одну, вторую, – точно линяющая змея, которая сбрасывает старую кожу.
В раздевалку вихрем врывается маленький мужичок.
– А-а-а! – вскрикивает Соня. – Стучаться же надо!
Девчонки хихикают.
– Что, комплексы? – весело парирует тот, скидывая с себя куртку, штаны и футболку, и оставшись только в семейных трусах – красных в белый горошек.
Соня взвизгивает и запоздало зажмуривается, прижимаясь к колготкам грудью. Затем настороженно приоткрывает глаз, и мужичок, точно подгадав, выпрыгивает из мухоморных труселей.
– О-о-о! – отворачивается Соня, заливаясь хохотом.
– Ладно, ладно! – «товарищ без комплексов» подбирает из наваленной кучи Ирискину красную тряпку, оборачивает ею бёдра и, топоча пятками, убегает.
– Смотри-ка! Ради тебя даже оделся! – заливисто смеются девчонки. – Обычно сразу голышом пляшет!
– А я так пойду! – одна из девчонок – кареглазая, с красивой грудью – стаскивает с себя чёрные трусики и напяливает их себе на голову.
Остальные хохочут. Соня криво усмехается.
– Ты не стесняйся! – говорит ей девчонка, натянув трусы на лицо наподобие маски грабителя. – Под конец все будут голые.
– Жарко очень, угу, – кивает Соня. – Я уже поняла.
И они смеются на пару. Девчонка стаскивает свою «панамку» – кидает в угол, в общую кучу:
– Комплексы мы оставляем здесь!
– Ладно.
Соня облачается в парео, соорудив из него пляжное платье, и, неуверенно подобравшись под него, снимает свои… «комплексы». Мнёт их в руках, точно снежок. Пихает-таки в рюкзак. Тонкая ткань парео щекочет тело, струится мягкими складками. Дельфины плывут по бокам.
В зале продолжает звучать музыка, всюду сидят и лежат полуголые люди. Соня подходит к Ириске и усаживается рядом.
– Ой, как оно идёт тебе! – оценивает та Сонино «платье».
Весёлый мужичок достаёт из футляра барабан – джембе – и проходится по нему ладонями, – гулкая вибрация отражается эхом от стен, отзываясь внутри первобытным, сакральным.
– Итак! – радостно командует мужичок. – Главное правило: здесь можно всё, кроме причинения вреда себе и другим людям! Оставьте свои страхи. Пойте. Войте. Танцуйте. Сойдите уже с ума, – и, сделав глубокий вдох, даёт отмашку: – Поехали!
В музыку врывается глубинный рокот его барабана. Ириска, сверкнув глазами, хватает Соню за руки и увлекает в кружение.
Хохоча, пьянея, откинув головы, они летят, закручиваясь вихрем, переступая ногами, – так беспечно чудят только в далёком, далёком детстве. К ним присоединяется кареглазая, – так и пошла ведь, полностью голышом! – и они кружатся втроём, в обратную сторону, всё так же бестолково, восторженно гикая и смеясь. Свет гаснет, лица становятся неразличимы, лишь на стенах танцуют длинные тени. Музыка же, наоборот, крепчает.
Все пускаются в пляс: машут руками, дрыгают ногами, кричат, точно безумные. Шаман заносит в зал обтянутый кожей, украшенный пёстрыми перьями бубен и принимается монотонно стучать по нему колотушкой, – трансовое звучание проникает до самых костей. Он камлает и при этом зычно поёт – так чудно, горлом, будто бы за двоих. БАМ-бам-БАМ-бам! – гулко рокочет, вибрируя, воздух. В приоткрытую дверь парни затаскивают ещё барабаны и, устроившись в уголке, вливаются, добавляют ритма.
– Я, пожалуй, пока пойду, – говорит Глория, ловко уворачиваясь от топочущих пяток.
– Да-да, иди! – звонко кричит ей Соня.
Отовсюду слышится визг, вой, рычание, пение.
– С ума посходили! Все голые и орут, как шлю-юхи! – скрипит по-стариковски Глор и, как горячий нож в масло, уходит в стену.
Соня вторгается в самую гущу людей.
И в то же время у глиняного карьера из глубокой расщелины выныривает огненно-красный Дракон. Бесшумно взлетев, он делает разминочный круг над замёрзшей рекой, и от бесшумного взмаха крыльев с поверхности льда вздымается снежная пыль.
– Р-р-р! – оглушительно звучит среди ночи.
Соня вторит ему – орёт в полные лёгкие, до рыка и визга, до рези в ушах, словно у подножья гигантского, искрящегося брызгами водопада, украшенного яркой полоской радуги.
Раскинув руки, она начинает кружиться, то опускаясь, то вскидываясь, то неуклюже прокатываясь по ковру. Хаотичные движения перерождаются в болезненный танец, замешанный на стыде, на искажённом отражении того, как она одинока и как хочет, чтобы её увидели и поддержали. Она танцует о своих «унизительных» потребностях в заботе и понимании, в простом человеческом участии и тёплых объятиях. Она танцует прошлое – и плач, и бунт, и привкус солёной крови, и суицид, – танцует, невзирая на горе покинутости, на грани растерянного: «А как же я?»
Потом происходит страшное.
«…Я разбудила её, эту сущность. Чёрная, желеобразная она зашевелилась в животе, стала переставлять присоски с места на место – чпок! чпок! – жирной пиявкой полезла к горлу, распухла и там застряла. Я начала задыхаться. Мерзкий подселенец был похож на огромную карциному, из-за которой я сама превращалась в бесформенную, неоперабельную опухоль, воплощающую обиду и злость, убивающую изнутри».
Под бой барабанов она продолжает свой уродливый танец, – её крючит, гнёт пополам, катает по полу, – но мерзкая тварь лишь пухнет, расширяясь всё больше и больше. Соня ползает на коленях и воет, отпуская желание смерти, свой стыд и страх, – и в итоге, задрав голову кверху, захлёбываясь, рыдает.
«Я сдалась. Я просила: «Господи… пожалуйста… Убери… Это слишком! Мне это не вынести!» И тогда из толпы танцующих отделился мужской силуэт и подошёл ко мне. Я узнала Шамана. Он положил мне на голову ладонь – жаркую, притягательную, – подержал её, и гадкая тварь чернявой жижей приникла к ней, просочилась и, грязно окрасив воздух, улетучилась вверх. После этого, как ни в чём не бывало, Шаман ушёл, и я услышала, как он снова камлает в бубен.
Слёзы высохли, и мне стало изумительно хорошо».
Джембе и бубен гремят, неистово сотрясая воздух. Люди вокруг танцуют, – прыгают, машут руками. Неподалёку Ириска, закатив глаза, гладит себя по бёдрам.
Соня приближается к ней, трогает, чувственно обнимает за плечи, и их пышные волосы, рассыпавшись по плечам, накрывают обеих единым облаком. Они сплетаются пальцами и качаются, и кружатся вместе, ведя спонтанный и немой диалог, соприкасаясь руками и животами, отвечая поддержкой и синхронно сползая на пол. Так Соня делится своей ревностью и болью покинутой женщины, избавляясь от тяжести вынужденного молчания и вранья, – танцуя своё одиночество, излучая нежность и воплощаясь в итоге в нежность.
И потом, распластавшись опять на ковре, она звонко поёт, – чистая песня, словно звук от тибетской чаши льётся горным ручьём, – и сама не может ни поверить в то, что это поёт она, ни остановить это чудо.
…На реке из-под сумрачной пелены, затянувшей небо, вырывается предзакатное солнце, и ослепительный луч пронзает пространство так, что все окрестности на минуту окунаются в алый. Дракон громогласно рычит, и из его раззявленной пасти извергается пламя.
Глава 43
Женщина без мужчины может быть хорошим человеком, но, увы, не женщиной.
Девчонки стекаются в центр зала, и Ириска тянет Соню за руку:
– Идём! Сейчас будет здорово!
Они попадают в круг, где горит «костёр»: оранжевые лоскутки подсвечены изнутри и трепыхаются от встроенного мини-вентилятора, но им видится живой, настоящий огонь.
Под грохот бубна и барабанов мужчины окружают девчонок, синхронно топают, громко дышат, кричат: «Хар!» Нервы под кожей обнажаются и звенят, словно струны. Пространство пульсирует – вдох, выдох, – и тело покрывается щекоткой, купаясь в этой воинствующей заботе. Всё внутри оживает. Вибрация от кончиков пальцев передаётся в самое сердце, и оно открывается на отпускание, излучая солнечный свет. Девчонки качаются, кружатся, кто-то поёт, и все сливаются в единое целое, как небо и море, как это бывает, когда солнце идёт к закату, и всё вокруг наполняется серебристо-сиреневой дымкой, а линия горизонта растворяется во тьме наступающей ночи.
Соня утекает телом в изгибы, рисует спирали, крутит восьмёрки, и в этом ритуальном движении, увлекающем за собой, исчезает подавленность, а внутри огромным бутоном пробивается мощь, готовая распуститься в изумительный белый цветок.
Таинственное движение бёдрами. Её куда-то ведёт. Руки тянутся вверх, словно притянутые верёвкой. Воздух густеет, пропитывается жаждой и изнеможением, желанием слиться, дать и вобрать, и снова дать и вобрать, и продолжать, – продолжать делиться с кем-нибудь, словно два сообщающихся сосуда. Отдаться. Раствориться. Стать чистейшим проводником.
Её лицо укрыто кольцами вьющихся волос, тело маленькой лодочкой плывёт мимо рук и тел, уходя от случайных прикосновений. Барабаны воют, расширяясь звучанием вширь и вглубь, ускоряя темп и разжигая жгучую страсть: под ногами извиваются, сливаясь попарно, люди – двигаются синхронно, оргазмически стонут.
Мужичок лупасит по джембе, закатив глаза так, что сверкают белки, и уже непонятно кто управляет кем. Кажется, сам барабан заставляет его стучать, – руки отскакивают, безостановочно танцуют поверх. Соня подставляет ладонь под отверстие снизу – туда, где гулко пульсирует, бьётся толчками спрессованный воздух.
«Воздух. Он невидим, но двигает звуки. Звуки невидимы, но это и есть музыка. Мысли невидимы, но они сотворяют реальность. Слова невидимы, но они могут сделать больно. Энергия…»
Энергия рвётся из груди, грозится взорвать, разметать, распустить на нитки, куски и ошмётки.
Люди обнажаются, один за другим стаскивая с себя штаны и тряпки, кидая их к стенам. У костра гологрудыми нимфами скачут девчонки, – одна, закатив глаза, гладит себе соски. Соня бежит туда, но кто-то крепко хватает её за плечо и разворачивает к себе. Полностью голый парень, с эрекцией ого-го!
– Красный! – взвизгивает Соня и, опомнившись: – Больно!
Стиснув ещё сильнее, парень прижимается к ней, и Соня, с трудом отбрыкавшись, бросается к стенке, прочь. Барабаны рубят пространство ритмом. Хаос растёт, толпа беснуется. Люди отовсюду кричат, жмутся друг к другу, лежат под ногами, елозят, стонут.
– Ладно, – решительно отдувается Соня. – А ну ещё!
Вот мужская спина блестит в темноте. Соня приближается ближе… Ближе… Вот он почувствовал – замер, как вкопанный. Она вытягивает руки и шагает, просунув их по бокам.
Дальше случается мерзкое: он хватает её за запястья и дёргает так, что она влепляется в его ледяную и скользкую спину.
– Пусти!
Ничуть не бывало! Она дёргается, но он зажимает её пальцы между своими и суёт их себе в трусы.
– Сто-о-оп! – Соня трепыхается, как в капкане.
Парень лапает её между ног. Соня, издав отчаянный вопль, отпрыгивает и убегает. Запирается в туалете. Долго, скривившись, мылит руки до самых плеч и смывает пену горячей водой, которую еле терпит. Потом лицо – тщательно, много раз. Выходит наружу.
Музыка стихает, включается свет, и все опускаются на пол – кто где. Соня продолжает ходить. Мокрые волосы закрывают лицо, и она копошится в них пальцами. Идёт на цыпочках, по чуть-чуть, словно в замедленной съёмке.
Кто-то трогает её за ногу. Глор?
Нет, рука. Мягко гладит – раз, два, – и медленно поднимается до колена. Этот некто так нежен и ненавязчив, что Соня застывает на месте. Секунда. Две. Ну?
Таинственный некто вскакивает, обнимает сзади, – пальцы бодро скользят под парео, ложатся на грудь. Соня резко отпрянывает. Он перехватывает за талию. Просто держит.
«Этот слышит. Уже хорошо».
Они стоят посреди зала, яркого света и кучи лежащих людей, и этот, сзади, дышит так чутко, как будто крадёт алмазы. Сквозь тонкую ткань ощущается его твёрдое желание обладать, и ещё там внизу набедренная повязка, украшенная монетками, мягкими шкурками и чем-то ещё. Шаман? Соня запрокидывает руку и трогает его мягкую, точно шёлк, шевелюру густых волос. Его пальцы скользят по её губам – едва-едва, ускользая, – и она целует их в этом движении. Напряжение поднимается вулканической лавой, стучится в макушку, пульсируя острой болью, и голову распирает, как перезрелый арбуз.
– Забери-и-и, – тоненько тянет Соня.
Шаман дышит ей в шею, нежно придерживая за талию, – руки его подрагивают, окружают крепким кольцом. Соня танцует на цыпочках, стонет и проваливается в мягкость его живота спиной.
«Большой, устойчивый на ногах, он меня подхватил, развернул и тихонько прижал к себе. Я была как лодочка, потрёпанная штормом и заплывшая в тихую гавань. Он показал, что мужчина – это прежде всего защита. Он превратился в крепкую скорлупу, окружающую хрупкую меня от агрессии мира. Мне захотелось быть слабой и мыть ему ноги. Я вспомнила…»
– Прихо-о-одим в себя-я-я… Возвраща-а-аемся, – говорит тот весёлый, что все танцы стучал на джембе.
Соня жадно вцепляется в руку Шамана пальцами.
«…вспомнила нежность, – ту самую, от которой тепло, и лишь лёгкая грусть тоскливо сжимает горло, толпится слезами, перерастая в волнение, в радость, в желание целовать, едва прикасаясь губами к коже. Это жутко, нечеловечески больно. Я отстранялась, каждым нервом чувствуя, как теряю, и давая на это своё согласие. Секунды пропитывались терпким соком потери, но было не страшно, хоть и по-прежнему адски, кошмарно больно».
Выдох! Соня отстраняется, садится на пол и, сжавшись, роняет голову на колени, – так и сидит, пока снаружи галдят, обсуждая танцы. Ириска подсаживается сбоку. Толкает её в плечо.
– Он смотрит, – говорит она заговорщически.
– Пусть.
Они шепчутся о своём.
…Мир погружается в синюю ночь. Светящийся алым дракон, сделав прощальный круг над блестящей от лунного света рекой, приземляется на берегу, складывает крылья и, ловко протиснувшись в чёрный проём, исчезает в пещере.
Глава 44
Глухой всегда считает, что те, кто танцует, сумасшедшие
(Хорхе Букай).
Соня всё пишет в дневник, который уже этим летом достанется Грете, – до их знакомства остаётся немного.
«Каждой женщине доступна огромная сила. Разрешить себе. Жить в состоянии силы – только в этом и можно доверить себя мужчине. Доверять могут только сильные.
Вчера на танцах я увидела это. Сквозь меня шёл поток, полыхающий алым – он бил из земли, словно из кратера, где драконьим цветом светилось само ядро. Мои руки вынесло вверх, я была в эпицентре, и это было нечто большое и нежное. Словно морская вода. Свежий воздух. Мягкие руки. Запах черешни. Мамино молоко. Я превратилась в дерево, соединяющее землю и воздух: корни проникли вглубь, а ветви раскинулись буйной кроной. Под кожей бежали соки – по волокнам, меж клеток, – вверх, вверх. В ладонях вспыхнуло солнце, и я понесла его людям. Воздух вибрировал от жары и желания, и было чудовищно, первобытно.
В сторонке топтался парень – в трусах и носках, смешной, – и я подошла к нему. Солнце расплавилось, жидким золотом заполнило моё сердце, и оттуда хлынула светлая мощь, которая вошла ему в грудь потоком, стекла и вернулась ко мне. Я толкнула её, подгоняя, опять через сердце, и между нами, искрясь, завращалось кольцо. Парень никак не включался. Определённо он чувствовал это, но испугался, и я пошла себе дальше.
Я была всемогущей, бесстрашной и управляла этим.
Какой-то чувак дурачился в стороне – хватал другого за задницу и орал. Я подбежала, схватила так же его и с хохотом отскочила. И он подошёл ко мне – большой, мускулистый. Р-р-ры-ы-ы… Иди… Разрешаю. Глаза в глаза. Мы затанцевали. Он захотел обнять – отстранила. Понял. Отлично, отлично. Колечко опять закрутилось, само. Хрипло дышим. Сейчас… в унисон бы… Оба не попадаем… Так… Теперь попадаем, ну… Кручу, кручу… оно всё ярче, растёт – золотое кольцо, свистящее, нарезающее круги. Я поднимаю руки вверх, парень тоже – свои, и мы зеркалим друг друга, едва прикасаясь ладонями. Он так осторожен, чýток и терпелив, что я вручаю ему себя.
Дальше провал. Я орала. (Было больно в костяшках пальцев). Я превратилась в музыку. Мы оба стали одной грандиозной музыкой. Он тоже орал и держал меня за руки, пока я извивалась, болтаясь снизу.
Рухнула носом ему в плечо: привет, запах пота и хвойного дезодоранта. Он подхватил, закружил и принялся целовать – в уши, в щёки, едва увернулась от губ… тихо, тихо! «СТОП! – кричу ему в ухо. И уже тише: – Стоп…» Засмеялся счастливо. Отняла его руки, приложилась к ладоням лбом: «Благодарю». Энергии только прибыло. Из сердца попёр свет. Я уплыла к стене и сделалась Солнцем. Ядерным взрывом. Апокалипсисом. Тело трясло, как от судорог. В туалете сунула голову под кипяток, – и будто нырнула в прорубь.
Пила. Много воды. Танцевала одна. Потом меня кто-то схватил на руки и начал кружить. Я орала – с ним тоже был свет. Потом с другим. Я отпускала себя. Лезла под воду. Волосы висели мокрыми дредами.
Прямоугольник света – дверь. А-а-а! Уйти вот так оказалось непросто! У барабанов, как папуасы, скакали мужчины. Бросилась к ним, заметалась по кругу, и один дёрнул меня к себе, словно танцуя танго. И это был Шаман! От него пахло цитрусом, чем-то древесным и – свежими мятными листьями у виска.
Я изнывала от огромности силы, шкворчащей внутри. Бурлящий вулкан распирал кишки, сердце частило, пульс грохотал барабанами, и словно в ухнувшем лифте, подо мной провалился пол.
Исчезла музыка, исчез потолок, и бесконечный космос обнажил безграничную тишь. Прямо за нами пылало, плюясь языками огня, раскалённое Солнце. Агонально рыча, я вцепилась Шаману в плечо и, увлекая его, спиной полетела в пекло, где жидкая лава с хрустом ломала чёрную корку, а в радиоактивном жерле плескалось, бушуя, пламя. Падала я лопатками: покадрово, под тиканье гигантского метронома. Шаман громко орал. Боль? О, да. Это была она – в полной, всесокрушающей мере. Сзади жахнула вспышка, и посыпался сокрушительный град, сметающий всё на своём пути. Это была завораживающая в своём проявлении боль, которая подчинялась лишь одному – неотвратимости. Будучи в теле, в привычном сопротивлении пережить это было бы невозможно. На счастье организм это понял и стал проницаем, обмяк. В ту же секунду вулкан, жонглирующий валунами, взорвал меня изнутри, – камни летели сквозь клетки, дробя их в молекулы и не причиняя вреда. Взрыв неведомой силы просиял и погас, и вслед за этим тяжёлым набатом в голове загремели джембе. Шаман – тёплый и терпкий – нежно прижал моё тело к себе и взволнованно зашептал:
– Массаж? Сделать тебе массаж?
Отказалась – замотала сосульками мокрых волос. Ткнулась лбом в его шероховатые пальцы, поцеловала их и пошла себе, и пошла. Это было больше, чем пьяная, – так бывает, когда жадно глотаешь воздух, как у эшафота, где скоро закончится всё, и будто бы сходишь с ума. Так и надо дышать – как в первый раз; как в последний раз.
Всё двоилось, троилось… Свет… Душ…
А потом я вышла из душа и попала в его объятия. У него очень сильные руки».
– Кошка… – Шаман держит её, облепленную парео, так крепко и бережно, будто хрустальную вазу. – Уже уходишь?
– Я… Да… – мямлит Соня. С волос тренькают бусинки-капли.
– Может, вместе пойдём? Подождёшь?
– Пусти, – шепчет она чуть слышно.
Он тотчас отпускает её – так быстро, что даже внезапно.
Криво, косо Соня влезает в колготки и платье. Она молчит.
– Можно я провожу тебя? – Шаман смотрит так страждуще, словно от её решения зависит целая жизнь. И даже две жизни.
– Хорошо, – кивает она. – Хорошо.
Глава 45
Радость означает, что я на верном пути.
– Ты где живёшь? – спрашивает Шаман у Сони, когда они выходят на улицу. Там сыпет снежок – колкая крупка серебрится волшебными искрами.
– В общаге, – отвечает она.
– Эта рухлядь ещё жива? – вскидывает брови Шаман.
– Ага, – понуро кивает Соня.
Он достаёт из-за пазухи фляжку – потёртую, гравированную переплетением линий, образующих вензеля, – и, открутив тугую крышку, протягивает Соне:
– Держи, а то ветер стылый. Простынешь ещё. Пропотели.
Соня нюхает горлышко фляжки, и в нос ударяет крепкий дух алкоголя. Она делает маленький глоток, и по венам разливается жар. Отдаёт обратно. Шаман отхлёбывает, потом прикладывается ещё дважды, и через десяток минут так пьянеет, что становится разговорчивым.
– А знаешь, что? – азартно говорит он. – Я хочу тебя накормить. Пошли ко мне! Я умею готовить, честно! Я тебе за домашку должен!
– Да ничего ты не должен, – отмахивается Соня. – Я сама трояки получала. Забыл?
– Не наговаривай. И четвёрки были! – Шаман громко икает. – А пещеры ты любишь? Такого спелеолога, как я, тебе на всём Юго-Западе днём с огнём не найти! Соглашайся, Кошка! У нас есть борщ и плов. Ты такое ешь?
Соня вспыхивает улыбкой, вздрогнув от слова «нас». Молча кивает – интенсивно, закусив до боли губу.
– Ура, – сам себе восклицает Шаман, будто одержав победу в тяжёлой битве. – Только я на минутку к матушке заскочу. Она рядом живёт. Слава богу, ходить начала.
– Ходить?
Он недолго молчит, а затем задумчиво повествует, с трудом ворочая языком.
– Врач сказала, что тромб оторвался. Инсульт. Слава Богу, неглубокий, сознание лишь задел, но левая сторона вся… И органы… – он тяжело вздыхает. – У неё нет никого. Только я, понимаешь?
– Да, понимаю. Да.
– Мне пить нельзя, – морщится Шаман. – Меры не знаю. Это я для храбрости. Прости. Я ведь… Сонь… Я же тебя…
Он притормаживает, топчется и хочет было продолжить, но Соня перебивает его:
– Так что про маму?
Шаман закрывает рот, опускает взгляд.
– Я тебе дома дорасскажу, хорошо? – он поправляет на плече ремень от бубна, вытаскивает фляжку, но, побулькав, суёт её обратно за пазуху.
Остаток пути шагает молча.
Вереницы высоток сменяются пятиэтажками, улицы становятся шире. На самой окраине Шаман указывает рукой на стоящее в отдалении кирпичное здание:
– Ну вот и пришли.
Они заходят в крайний подъезд, Шаман запускает Соню в квартиру, ставит бубен и, вымолвив «Располагайся, я скоро», исчезает за дверью.
В доме уютно и чисто; пахнет мятно-орехово, с нотками цитруса65. На стене мигает голубыми огоньками гирлянда, обрамляющая несколько фотографий в рамках. Соня подходит ближе. Это изображения разных пещер.
Первая же картинка – расщелина, рядом с которой на камнях растут колокольчики редкой заржицы – словно зовёт в подземное путешествие, и Соня окунается туда с головой, попадая в зал с глинистым полом. Вот подземное озеро. Причудливые фигуры, похожие на подземных чудищ. Отвесные стены, сходящиеся в купол, задрапированные карстовыми натёками и ковром из слепившихся белых шариков. Обвалившиеся громады глыб. Своды, испещрённые тектоническими трещинами, с жерлами карстовых колодцев, сквозь которые внутрь проникает свет. Висящие куколками летучие мыши. Волны застывшей горной породы покрыты молочным налётом. Сталактитовые водопады. Лепестки гигантских каменных роз. Сталагмитовый лес – исполинский, с многоярусными конструкциями. А следующие несколько фотографий – наскальные изображения! Реалистичные бизоны, лошади, кабаны, – все объёмные, динамично бегут куда-то!
Соня продвигается дальше и оказывается у морского грота, будто выскобленного великаном в скалистом известняке, тщательно скрытом за частоколом торчащих клыками камней и подводных рифов, атакуемых бурунами. Фотография размыта, сделана издалека, будто с моторной лодки. И если все предыдущие работы подписаны, то эта – нет.
Вход в пещеру едва различим, размыто чернеет широкой трещиной, но Соня проникается таким благоговением, что чудесным образом начинает различать, как оно там, внутри.
Водичка на глубине бирюзово-прозрачна, и солнечные лучи, пронизывающие её, преломляются, окрашивая причудливые кораллы в серебристый цвет. На песчаном дне отсвечивает спиной и клешнями омар. Насыщенным многоцветием украшают каменистое дно губки – овальные, крупные, как поролоновые. Всё переливается бирюзовыми и синими пятнами, будто в сундуке, наполненном драгоценными камнями, и фосфоресцирующая вода отражает эти оттенки.
Сквозь плеск воды Соня слышит, как Шаман возвращается. Он идёт мыть руки, зычно кричит из ванны:
– Так что ты решила? Плов или борщ?
Соня отдёргивается от фотографии, отвечает невпопад:
– А можно я здесь останусь?
– Что-что? – он высовывается в проём двери, вытирая полотенчиком руки. – Не расслышал.
– Можно мне… у тебя остаться… переночевать?
– А… Конечно. Располагайся. Вон кровать. Я на диване посплю, а постельное чистое там, в шкафу. Будь, как дома. Так что?
– Плов, – Соня так сглатывает слюну, что закашливается.
– Отлично! – заявляет Шаман, уходя на кухню. Через секунду слышится стук ложки, и он пьяно бурчит там себе под нос: – Тем более, что борщ всё равно прокис.
Пока гремят тарелки и крышки, в голове у Сони случается внеочередное закрытое совещание.
– Так… Все собрались? – расхаживает между рядами Глор.
– О, волосатая грудь! – игриво разминается на бордовом диванчике матка. – Мускулистые руки! Дайте мне это! Хочу – и всё!
– Только не секс, – вскакивает со стула Целомудрие – худая, как жердь, бабулька с туго затянутой кипенно-белой косынкой на голове. – На первом свидании только не секс! Это неприлично! И недостойно леди!
– Леди, леди, ага. Ты это и в прошлый раз бубнила, и не помогло ни черта, – вздыхает Глор. – На эмоциях наша «леди» и хоть ты плачь!
– Я! Вот критерий правильности в принятии решений! – вопит Радость.
– Ты, ты, – Привязанность, обмотанная канатами, флегматично пилит один из них тупым, как валенок ножиком. – А мне потом мучайся. Окситоцином накроет опять, и держите меня семеро!
– Кстати, про гормоны! А давайте ей месячные прямо сейчас устроим, – подпрыгивает на месте Глор.
– Мы здесь! – вопят Гормоны, выскакивая чёртиками с задних рядов.
На полу, возле матки, в обнимку с большим чемоданом сладко дрыхнут девчонки-двойняшки. Глор подбегает к ним:
– Девочки! Подъём, девчонки! Ваш выход!
Одна из них, разлепляя глаза, добывает откуда-то календарь, водит там пальцем. Ворчит, зевая:
– По графику у нас ещё двое суток. Поимейте совесть!
– Воу-воу! Не надо меня иметь! – Совесть пятится, роняет стул. Поднимает стул.
– Лишь бы меня не трогали в этот раз, – ворчит недовольно Мозг. – Мне и так каждый раз головняк достаётся. А с тебя не убудет точно!
– Объясните кто-нибудь, чего происходит? – спрашивает Близняшка, сильно потягиваясь.
– Экстренное чего! – вопят Гормоны наперебой. – У нас уже невры! Невры ни к чёрту от голодания! Срыв! Подъём, мать вашу! На выход!
– Дблин, – близняшка будит сестру. – Вставай. Тут какой-то срыв.
– Чего? – бубнит та сквозь сон. – От нервов в прошлый раз мы спали на три дня дольше!
– Вот-вот! Пора отрабатывать! Ахтунг, девчонки, подъём! – тормошат их обеих Гормоны.
– А словами она ему что, отказать не может? – риторически спрашивает первая Близняшка и зевает так широко, что вот-вот – и вывихнет челюсть. – Почему сразу мы?
– Пьяная она! Некогда объяснять! Танцуем!
– Ладно, чоуж, идём. Дайте только одеться, – непослушными пальцами она открывает замочки у чемодана и достаёт оттуда два красных карменских платья, в складках и рюшах. Бросает на матку взгляд: – Ну что, мадам? К представлению готовы?
Та отвечает томно:
– Вы бесподобно танцуете, зайки. Я расчувствуюсь и буду опять рыдать. И пусть в этом доме найдутся прокладки!
Пока Соня стоит у стены, разглядывая подводную лагуну, с кухни струится запах зиры и подгоревшей баранины.
– Сонь, всё готово, – зовёт Шаман и тут же приходит сам.
– Это что за пещера? – спрашивает Соня.
– Это? Про неё ничего неизвестно, и доступ туда закрыт. Заповедная зона. Это дядина фотка. Помнишь, я тебе про китов рассказывал? Та самая лагуна и есть. Тридцать лет прошло, а горбачи там всё так же чешут бока о камни, и иногда заплывают косатки. Я как из армии ушёл, собирался исследовать эту пещеру, уже раздобыл билеты и разрешение, а тут с мамой как раз случилось… Но я всё равно туда доберусь. Мама только окрепнет, и сразу рвану, – он обнимает её за плечи, тепло прижимает к себе: – Хочешь, поедем вместе.
Соня только кивает – интенсивно и молча, растеряв все слова.
– Пойдём, – Шаман, пьяно покачиваясь, уводит её на кухню.
На столе – тарелки и плов, вилки, нарезанный крупно хлеб и овощи: помидоры и огурцы.
– Смотри, – часто моргая, говорит Шаман, приподнимая с блюдечка полотенце, – запеканка. Матушка передала. Сама испекла сегодня, представляешь? Такую, как в детстве! Я её со сгущёнкой ем. Это разве не счастье?
Румяная творожная запеканка – маленький кекс, на одну порцию – источает тонкий аромат ванили. Шаман накрывает её обратно, глаза становятся влажными.
– Что-то голова разболелась, – Соня недоумённо потирает висок.
– Про больную головушку шутки уместны? – улыбается Шаман.
– Шуток не существует, – констатирует Соня.
– Ты прикалываешься? – непринуждённо смеётся он. – Вся наша жизнь – сплошная комедия! Шутка на шутке! Это всё так смешно!
– И мама?
– Мама сейчас дала мне, шутя, подзатыльник за то, что напился, – он так заразительно гогочет, что Соня невольно лыбится тоже.
Она выковыривает из тарелки горелый лук и морковь, складывает всё на краю тарелки. Пробует плов, кривится:
– А соль у тебя есть, шутник?
– Конечно, вот, – он протягивает ей солонку. – Но, если что, доедать не обязательно!
Соня так дёргается, что вилка со звоном летит на стол, тарелка опрокидывается на пол, и плов рассыпается веером на полкухни.
– Чёрт! – восклицает она.
Соня и не подозревает, что в ходе грядущих событий Шаман бесследно исчезнет из всех уголков её памяти, оставшись лишь на страницах пухлой тетрадки, вскоре отданной горничной Грете.
И, впрочем, не он один.
Глава 46
Все в нашем мире является звуком (Вардхамана).
Весна выдалась бурной.
В городе зазеленели обочины, вдоль поребриков зажурчали ручьи, и по прозрачному от синевы небу полетели, перекликаясь, птицы: «Гак! Гак!», клиньями возвращаясь с морей домой.
На реке захолодело, лёд вспучился, затрещал зычно и поплыл, двинулся неудержимым потоком.
Соня вышла по улицу и, подняв глаза, увидала, что всё вокруг изумрудно зазеленело. Зелень была повсюду – на деревьях, кустах, земле. Вокруг витал пьянящий дух ароматной черёмухи, мелкие лепестки которой усеивали асфальт. Когда всё успело проснуться?
Только что посреди метели она сидела на серой коробке, куря одну за одной, а тут эта зелень, теплынь и запах нагретой травы. Словно давно уже зелень, и всегда была только она одна, а всё остальное – со спальней, пожирающей болью, чудовищным расставанием и протяжной зимой – страшным, но только сном.
Птицы голосили на все лады, тополиные почки пухли, выпрастывали клейкие листики, и всё вокруг говорило за то, что мир перезимовал и ожил.
Недолго думая, Соня переселилась в пещеру.
Днём она бродила по лесным тропинкам, усыпанным колкими еловыми иглами вперемешку с перепрелыми листьями, – так долго, что в пятки въедалась чернющая грязь. Ночью спала в пещере. Глория к лету весьма подросла и во время прогулок бодро трусѝла рядом. Иногда Соня по-дружески трепала её за холку или ловила хвост в сложенные колечком пальцы, наблюдая, как белая кисточка на конце весело покачивается в такт шагам.
На холмах росла дикая земляника, в пролеске – смородина, а неподалёку от леса черешня и абрикосовые деревья, – целый заброшенный сад. Соня наедалась там досыта. Рядом располагался луг, где было невероятно: материнская нежность земли и мятная прохлада травы проникали в неё мурашками и – с первых шагов – потрясением, от которого било дрожью. Соня ухала спиной в травостой из душистого клевера и солнечных лютиков, пёстрого ракитника и ажурных манжетковых листьев, в мир порхающих бабочек и жужжащих шмелей.
– У-у-у… – в нетерпеливом ожидании грустно трубила Вида из глубины пещеры, призывая к себе.
– У-у-у! – отзывалась Соня, приглашая её на луг, и звук резонансом разбегался по сторонам.
– У-у-у! – выла та, и вибрация по земле отдавалась в лопатки.
Соня спрашивала у Глор:
– Почему она не идёт?
– Она не выходит наружу днём, – отвечала та. – Боится.
– Чего ей бояться снаружи?
– По-твоему можно бояться только снаружи? – Глор удивлённо вскидывает бровь.
– Драконы вообще не должны бояться.
– Драконы никому ничего не должны.
Небо разливалось до краёв, расчищая пространство от мыслей. Соня лежала. Смотрела ввысь. Где-то справа пел жаворонок. Слева торчали стебельки тимофеевки. И времени становилось так много, словно кто-то нажал на паузу и растянул его до бесконечности. И Глор валялась пузом кверху в тени дикорастущего мятлика на пружинной подушке из переплетённых усов мышиного горошка.
К вечеру Соня и Глор возвращались в пещеру. Вида, встречая их, ворковала и лупила хвостом, как добродушный пёс. Соня роняла сандалики, обнимала её за шею, и та клокотала и булькала, точно смородиновое варенье в латунном тазу. Потоптавшись по кругу, Вида сворачивалась в калач, поджав когтистые лапы и обернувшись хвостом. От неё пахло нугой, – так пахнут молочные слепые щенки. Глор вытягивалась колбасой по центру «гнезда», Соня устраивалась рядом, и они обе впадали в блаженную дрёму.
«Рядом с Видой я делаюсь сильной, земной, – и это собирает меня по кусочкам в единое целое. У меня теперь есть друзья. Нас трое, и это такое счастье…»
Раны на шее Виды, оставшиеся от ошейника, затянулись нежно-розовой кожицей и покрылись молодыми чешуйками.
Судя по нечётким следам, время от времени она выходила-таки из пещеры, – видимо, ночью, – надо же было ей как-то охотиться! И однажды, где-то через неделю догадки подтвердились: сразу после заката солнца, будто следуя инстинкту, Вида аккуратно зашевелилась – от чего Соня, просыпаясь, соскользнула на землю, – неслышно встала и расправила крылья. Её тело, точно потревоженная в костре головёшка, засветилось алым, и летучие мыши испуганной тучей затрепыхались под потолком.
Вида неторопливо направилась к выходу, и Соня с Глорией последовали за ней. Снаружи в чернильном сумраке виднелись очертания камней, тихо плескалась река. Бесшумно двигаясь, Вида устремилась к воде и с тихим бульком нырнула: огненное пятно мелькнуло, исчезло на глубине.
– Иди спать, – ёжась от ночного сырости, сказала Глория. – А я тоже пойду поохочусь. Принесу тебе голубиные яйца и пару ужей пожарим. Лягух наловлю, – и, не дождавшись ответа, дёрнула ушами, двинулась, растаяла в темноте.
…Но однажды случилось так, что Вида вышла наружу днём.
В тот день погода была пасмурная, и облака сгустились в плотную тучу уже к обеду. Соня и Глор решили переждать непогоду в пещере, но едва успели добежать до карьера, как с неба раскатисто жахнуло и хлынул дождь.
Карьер был заброшен. Подкопанный у основания склон нависал над рекой, и из глинистой почвы, намешанной с рыжим песком, торчали извилистые корни деревьев. Ливень размочил этот участок враз, так что Соня там не просто упала, а с визгом проехалась на боку, – только брызги полетели по сторонам. Она захохотала, перекатилась на живот и ткнулась в самую грязь лицом.
– Софи, детка, – Глор, мокрая от ушей и до хвоста, только хихикнула. – Тебе мало воды, так надо ещё и грязи?
Та перевернулась на спину, втиснулась пальцами в жижу, с чваканьем набрав в кулаки столько, сколько взялось, и стала втирать это в шею, в лицо.
– Ох, не дали тебе в детстве в грязи-то повозиться… – проворчала Глор, выбирая местечко посуше. – Теперь, смотрю, дорвалась.
Соня стащила через голову платье и с фанатизмом принялась наляпывать на себя всё новые порции холодной жидкой глины.
Отсюда до пещеры было подать рукой и, можно сказать, даже лапой, так что Глория закатила глаза, вздохнула и спряталась под нависающий пласт земли, насквозь проросший пырейными корешками, похожими на макаронины.
Ливень обрушился стеной.
И тогда Соня, грязная с головы до ног, ринулась танцевать.
«Этот танец – страстный, губительный, бесконечный в своём умирании и возрождении – безоценочно вобрал в себя самое отвратительное, отрицаемое и мерзкое, как кусок сырого мяса на белоснежной подушке в спальне; как гниль, и опарыши, и мерзкий въедливый запах; как раззявленный рот. Моё сердце расширилось и вместило в себя шелест набегающих волн, ураганный ветер, смерч, уродства, серединку желтка в варёном яйце, пульсацию сердечка зародыша, которого любят и очень ждут, – всё, всё слилось в единой картине мира.
Жизнь. Полноценная. Сочная. Как удушье. Как грубость асфальта. Как каток, который катится на тебя. Как скользкий бетонный край, на котором висишь, зацепившись онемевшими до одури пальцами.
И в этом смешении телесного и духовного, плоти и красочности передо мной разыгрались яркие сцены, – вскрытые, активированные, выпущенные на волю, – и всё это обрушилось одновременно изнутри и снаружи мурашками, слезами и сожалением, что этой тайной невозможно ни с кем поделиться.
Оказалось, что смерти нет, как нет ничего конечного, а есть трансформация – она же перерождение в нечто иное. И что я не просто затерянная пылинка в пространстве безграничного космоса, а важный фрагмент во всеобщей мозаике мира».
Из носа потоком хлынула кровь – пылающе алая, она закапала поверх бурого жижеля, размазанного по телу, – и в совокупности двух цветов возникла смесь из низменного и сакрального, испражнений и похоти, месячных и морщин, родов и ошалелой крестцовой боли, – и всё это бесконечно, безостановочно двигалось, точно в стакане гарсона, который, прикрыв глаза, замешивал странный коктейль, поочерёдно добавляя туда то томатного сока, то тёплого шоколада.
Соня тихо запела. В её песне покрытая коркой земля жадно впитала воду, и из размокших трещин побежали ростки. Волосатые стебельки затанцевали изгибами, набухли, и плавно раскрылись навстречу солнцу бутоны, пламенея бессовестно алым, словно живая стихия огня вдруг вырвалась за рамки ограниченного взором пространства. Где-то там, в параллельной реальности маки, едва расправив помятые лепестки, отцвели и осыпались, даруя понимание глубокой тайны, несущей экспрессию смерти, – смерти, перетекающей в рождение семян, чтобы из них опять воплотиться в жизнь, расцвет и неизбежную гибель.
На эту песню Вида и прилетела – приземлилась бесшумно, едва шевеля парусами крыльев, об которые бились капли дождя.
– Ну ты глянь! Вида! – Глория захлопала в ладоши, прямо из-под навеса прыгнула к ней на спину и призывно махнула хвостом. – Софи, детка! Айда греться!
Соня забралась за нею следом, припав щекой и обняв заледеневшими руками Виду за шею.
– Поехали! – гикнула Глор, вцепившись в рогулину на чешуе.
– Ох, как же я вас люблю, девчонки, – прошептала Соня, и на её лице заиграла хорошая, живая улыбка.
И пока они летели, дождь смывал с её тела и грязь, и кровь.
– Травинка… Такое чудо! – шепчет Соня.
Здесь густой разнотравный луг. Солнце светит, порхают бабочки. Голубеет купол бескрайнего неба. Глория рядом, в позе «копилки» – сидит, подёргивая усами и мявкая: полосатая муха у неё перед носом дерзко щупает лапками сиреневый губастый цветок.
– На море хочу, – мечтательно произносит Соня. – Как думаешь: могу я взять Виду с собой?
– Детка, – говорит Глория, неотрывно глядя на псевдопчелу. – Вида всегда с тобой. Вида – это и есть ты.
– А ты?
– И я, детка, и я.
– У меня денег нет.
Муха прыгает, расправляет крылья и, сделав наглый пируэт, улетает в сторону горизонта. Глор с досадой морщится:
– Ты как рыба в океане, которая спрашивает у всех: «Где дом? Где дом?» У тебя нет денег или ты хочешь на море?
…И на следующий день Соня, прислонив к себе громоздкий рюкзак и вытянув руку, стоит на краю дороги.
Пара легковых проезжает мимо, но фура с ярко-красной мордой, фыркнув, притормаживает и ныряет к обочине.
Соня подтаскивает рюкзак, открывает дверцу:
– Подкинете?
Водитель из глубины кабины весело кричит ей:
– Запрыгивай!
Он принимает рюкзак, подтягивая за лямку, и Соня забирается следом:
– Здрасти.
– О! Ты? – дальнобой подскакивает на месте и громогласно ржёт.
– Что? – глядит на него Соня.
Он какое-то время то хмыкает, то похахатывает. Выруливает на трассу. В итоге говорит, перекрикивая шум мотора:
– Да помнишь, чуть не сбил тебя – шагнула прям под колёса.
– О-о-о! – восклицает Соня, становясь пунцовой и закрывая лицо руками. – Марат! Ты?
Тот протягивает пачку сигарет:
– Будешь?
– Нет, спасибо, я же не курю, – смеётся она.
– Ну смотри. А я закурю, раз такое дело! – Марат так радуется, будто они знакомы сто лет, а не десять минут их жизни. – Куда едем?
– На море.
– Ну наконец! – отвечает тот. – Не боись! Довезу в целости и сохранности! И гостиницу подскажу: у меня жонка только вчера оттуда вернулась. «Тихая обитель», мини-отель. Немного берут, и довольно цивильно у них там всё.
– Спасибо… Спасибо… – веселеет Соня. Радостно делится: – А знаешь, я ведь тот камень, что ты дал, Шаману передала! Да!
– Да ты что! – цокает Марат. – Вот так совпадения у нас! Встретились, смотри-ка ты! Как твой Шаман, живой?
– Он не мой… – супится Соня, покраснев до корней волос.
И на третьи сутки она оказывается у моря.
Волны набегают, журча галькой и взбивая недолговечную пенку. Рядом покрикивают чайки и умиротворяюще картавят камешки, перебираемые бирюзовой водой: хр-р-р… Хр-р-р… И тёплый бриз восхитительно пахнет йодом и солью.
– Я наверное сплю… Сплю, – оставив рюкзак, Соня сначала мочит ладони, а потом долго блуждает по щиколотку в воде.
В гостинице ей достаётся семнадцатый номер, самый дальний по коридору, и через пару дней она знакомится с Гретой – горничной с изуродованными губами, когда-то разбитыми в фарш.
«Дул боковой ветер, и море почернело, стало мутным. Волны, обрушиваясь на береговые камни, взрывались миллиардами серебристых светящихся брызг».
Спустя несколько недель после того, как Соня съехала, а Грете достался её дневник, номер отремонтировали: дверь пришлось менять вместе с перекорёженным косяком, а на место выбитого окна поставили стеклопакет, сияющий белым пластиком. Тётушка велела Грете пойти туда и подготовить всё к приёму постояльцев, а сама отлучилась до продуктового магазина.
Грета, прихватив с собой стопку пахнущего морозом постельного, покатила тележку к номеру. Там она убрала мусор, оставшийся после рабочих, – кое-как разметав его веником по сторонам и подняв тучу пыли, – и застелила постель.
С чувством исполненного долга она подошла к тележке, выудила из мешка с полотенцами Сонин дневник и торжественно уселась на заправленную кровать. Отыскав загнутый уголок, она открыла тетрадь и погрузилась в перечитывание, водя пальцем по строчкам и шевеля губами.
«У меня началось раньше срока, аккурат после ужина, когда Шаман заговорил про массаж. Мол, умеет и тайский, и всякий разный.
– А при месячных какой делать можно? – спрашиваю его.
Он тут и заржал, как конь.
– Чего ты ржёшь, – говорю и сама хохочу впокатку. – Прокладки есть? Мне срочно!
И ведь побежал в магазин, купил.
Мы легли спать, и я забралась к нему на диван, под мышку.
Он курил и рассказывал мне про маму».
Шаман потрошит на прикроватном столике сигарету, высыпая крошки табака на поверхность, и открывает крышки коробочек – с чем-то сухим травянистым и пергаментной бумагой, нарезанной длинными прямоугольниками. Говорит Соне:
– Мне с тобой легко, ты как родственная душа. Как увидел, обрадовался прям… Столько лет, а я всё тебя вспоминал. Этих кошек твоих, нарисованных на тетрадях, – он ловко сворачивает самокрутку: лижет краешек бумаги, аккуратно слепляет.
– Будешь? – спрашивает Соню.
– Н-н-нет, – мотает головой она. – Ты это серьёзно?
– Мне радости не хватает. Мама тоже просит, чтобы бросал.
Он закуривает, сильно затягивается. Сладковато-удушливый запах жжёной травы струится, рассеивается туманом, улетучивается в сторону открытой настежь балконной двери. Глаза Шамана заволакивает пеленой.
– Ты хотел про неё дорассказать, – напоминает Соня.
– А, да, – он снова затягивается, уже спокойнее, и, задумчиво помолчав, хриплым голосом повествует: – Про инсульт… Знаешь, никогда бы не думал, что клизму смогу поставить, и переворачивать, и лечить от пролежней, и другое ещё, что раньше было стыдно себе и представить. Но знаешь, похвастаюсь… Мама потом сказала: «Ты как будто всю жизнь это делал». Я и сам не знал, что способен на это – так дорожил комфортом, что прижился в нём, был уверен, что без него никак, – он умолкает, а затем говорит: – Я по жизни молчун, да ты знаешь. Болтаю тут, а тебе, может, и неинтересно.
– Ты говори, говори. Интересно. Рассказывай.
– Да что рассказывать? Маму выписали с пневмонией, и она по-серьёзному начала помирать. Не ела совсем. Отказалась даже пить и ходить в туалет. Просила ночевать с ней, чтоб я был рядом в тот самый момент. Я проводил с ней по двадцать часов в сутки, пытаясь отвлечь, накормить вкусняшкой, отсрочить неминуемое хоть на денёк. И Бог услышал меня. Однажды утром мамочка, удивившись тому, что снова жива, попросила водички, согласилась поесть бульон. Вот так, мало-помалу, и начала она шевелиться и даже ходить, а вскоре – о, чудо! – разогревать для себя еду! К декабрю залечили мы пневмонию. Паралич ушёл.
Соня хлюпает носом.
– Я был начеку, поправлял подушки… Полное погружение, словом, какие там нюни! И однажды меня осенило, – Шаман затягивается так, что самокрутка истлевает до пальцев. Тушит бычок в переполненной пепельнице в виде черепа человека и только тогда выпускает наружу дым, через нос. – Я поехал в город за таблетками и вдруг, невыспавшийся, в набитом битком автобусе поймал себя на том, что сочувствую людям, на которых смотрю сейчас, как если бы был, к примеру, миллионером средь нищих или знал бы какую-то тайну, что не знали они или, стесняюсь сказать, как будто счастливый затесался в одну бочку с несчастными, едущими по своим злободневным делам. Это не было спесью, поверь! Я обнял бы любого из них, как родного. И вспомнилось как-то особенно ярко то же самое состояние в детстве, когда мы с мамой шли в гости к тёте Уржан, и в предвкушении этого я с нескрываемым сочувствием стал смотреть на прохожих: ну чему им радоваться в жизни, если в гости идут не они, если моя мама держит за руку не их, и тётя Уржан предложит вкусняшки не им, и детишки её накинутся не на них, чтоб разорвать в лоскуты от счастья! Я шел с мамой по улице и жалел людей за то, что они – не я, приколись, – Шаман улыбается. – И тут – опять это чувство – прям не точно такое, а именно то! Я ощутил себя героем романа, вынужденным, из скромности, разумеется, утаивать свою кипучую, наполненную победами жизнь от несчастного человечества, обделённого, обреченного до могилы идти за своими несбыточными мечтами.
Он умолкает.
Соня заглядывает ему в глаза – тёмные, словно прорубь, – и, заправив ему прядку волос за ухо, спрашивает, как утверждая:
– Она любила тебя в детстве?
– Избивала крепко, – Шаман пожимает плечами. – Ремнём. Руками. Швырнула вот, помню: прилетел на угол стола, – он пропускает язык в дырку от зуба. – Так расчёской драла, что клочья по сторонам. Никогда не гладила, а я это так люблю! Мы не общались потом: я после школы сразу в армию, потом на войну. Потом автостопом поехал – вулканы, пещеры, камни… Одичал я, Сонь. А потом как-то понял вдруг, что мама многим пожертвовала ради меня. Привезла в этот город. Даже замуж не вышла. Я вернулся, сказал, что люблю её, я искренне это понял. И она мне тоже потом сказала. И теперь говорим обо всём, подолгу…
«Мы просто лежали, и он держал на моём животе горячую, словно заслонка от печки, ладонь, а я трогала его колкий подбородок и мягкие волосы на груди, и шрамы, и распутывала пальцами длинные пряди по голове. И полночи потом обнимала его такую огромную руку, баюкая её, точно ребёнка, боясь уснуть и проспать все эти минутки – все до единой, – и чувствуя себя в защитной скорлупке, которая ограждает от этого страшного мира. Руки, которые убивали… теперь эти руки несут только любовь.
А утром мы пили чай.
Он сел впритык и пододвинул мне блюдце с порезанной запеканкой, которая была обильно полита сгущёнкой. Долго смотрел в тарелку, ткнул зубочистку в кусок и это вот канапе поднёс мне ко рту. И стал кормить. Было так вкусно, что я хватала его за руку, словно голодная белка, а он продолжал, глядя самым внимательным образом и скормил мне всё до последней крошки. Сам не взял себе ничего».
За окном раздаётся шум – кто-то бьётся в калитку, трясёт забор. С плюща осыпается пыль.
«А потом он поднял на меня глаза – чёрный космос – и сказал:
– Я же люблю тебя, Кошка…
Что? ЧТО???
Я отчётливо услышала, как в подъезде захрюкали свиньи, и шелест от крыльев птиц, и как забористо заголосили цыганки. Так быстро, кажется, я никогда ещё не сбегала.
Унеслась босиком, чуть не вынесла дверь.
А-а-а!!!
Этого быть не может! Нет! Невозможно! Зачем?.. Чувство, что меня хотят присвоить, затолкать в тесный фанерчатый ящик и кинуть в трюм корабля, чтобы наверняка никуда не делась.
Господи, зачем он это сказал? Я должна была что ответить? Паника чудовищная, а ведь должна быть радость вроде. Радости нет и в помине. Больно очень. Там, на заднем дворе рыдает уязвимая часть души, девочка в голубом фланелевом платье с дельфинчиками. Хочет верить, что её можно любить, несмотря ни на что (длинный-предлинный список чудовищных качеств). Надеется, что этот вот человек может оказаться тем самым, который пойдёт до конца. Глупенькая. Всё неймётся ей. Пусть проплачется, ладно.
Не верю во всю эту херотень. Сломана, уничтожена, покрошились шестерёнки. Сарказм остался.
Пусть он сделает что-то с собой, чтоб его отпустило. Ничего не сделать тут? А если список ему продиктовать, отпустит?
Во попал мужик.
Да прекрати ты рыдать, дура! Это гормоны всё, какая нахер любовь ещё безусловная? Мало тебе досталось? Иди, умойся!!! Развезла тут соплей.
Деликатно как-то бы отказать. Скажи мужику – «Ты мне друг, и это круто!», а он обидится смертельно, потому как уязвим в этот момент, как чёрт знает что. В этой игре проигравший тот, кто признался первым. Хороший мужик. Мало таких сейчас. Обижать не хочется очень.
Пожалеет ведь. Возненавидит.
Я этот сценарий уже наизусть знаю».
За окном с хрустом вырванной щеколды хлопает об забор калитка. Заходятся истерическим лаем местные псы.
«А вдруг и правда? Что меня любить можно. Несмотря на. Любую. Не требовать, не ожидать, не подгонять под свои рамки, а просто любить? Да не, это глупость телячья. Тебе сколько лет? А всё в сказки веришь. Иди вон свой воющий кусочище успокой – икает уже от истерики, опухла вся. Оторви её от забора и корвалола накапай. Да больше лей, больше. Фу, гадость какая. Бе.
Хорош рыдать, говорю! Достала…
А вдруг всё-таки можно, а?
АХА, ЩАЗ.
(всё перечёркано, страницы многократно прорезаны ручкой)».
В коридоре раздаётся грохот и пьяный ор:
– Гр-р-рета! Где ты…
– Дежавю, чтоб тебя черти взяли, – глухо твердит Грета, отложив тетрадь и педантично расправив уголок на наволочке взбитой подушки.
В коридоре слышно сипение и топот грузных шагов. Она поднимается. Её муж, выписанный из больнички после сочетанных переломов и, как очевидно, отметивший это баклажкой крепкой бормотухи, пнув тележку, с порога шагает внутрь.
Грета глядит исподлобья, не двигаясь с места.
– Вот ты где… – раздувая ноздри, мужик вперяется в неё взглядом, громко икает и пытается схватить крепкой клешнёй руки за шею, но промахивается.
С лёгкостью отстранившись, Грета моргает, и её глаза одномоментно окрашиваются в ультрамарин, а овальные зрачки сужаются до иголок. Из полуоткрытого рта вырывается раскатистое:
– Р-р-р…
Сверкают острые зубы. Глядя мутно, качаясь, мужик хватается за неподвижную фигуру, обретает устойчивость и с трудом фокусируется на Грете, но напротив него стоит уже далеко не Грета…
В это время, ничтоже сумняшеся, волоча тяжёлый пакет с продуктами, из магазина возвращается тётушка. Озабоченно изучив щеколду, оторванную на калитке, она шагает во дворик, и тут её накрывает гулом – оглушительным, точно взрыв. Тётка дёргается, бухается на карачки, – от рывка у пакета отрывается ручка, так что из груды выпавшего содержимого к петуниям бодро выкатывается краснощёкое яблоко. Здание гостиницы вздрагивает, сайдинг скрежещет, и с крыши летят черепичные плитки.
Вслед за этим из окна злополучного номера, выкрошив стёкла, торпедой вылетает грузное тело, с хрустом плюхается оземь и, пробороздив песок, останавливается посреди двора.
Из раскуроченной рамы высовывается синяя драконья морда, которая звонко клацает зубами, рычит и прячется за занавески.
Тётушка, вскрикнув, закатывает глаза и оседает в белесую пыль.
Глава 47
Депрессия – побочный эффект умирания (Джон Грин).
Город, окутанный удушающим августом, Соню встречает плохо. Ехать пришлось на перекладных, и остаток пути от трассы до общаги она шла пешком. Спина разболелась. Сильно натёрло ноги.
Переступив порог своей комнатки, Соня роняет неподъёмный рюкзак и опускается на пол. Со всех сторон давят узкие стены. Она ныряет в карман балахона и натыкается на ракушки, набранные у моря, – те хрустят, перекатываясь под пальцами. По центру коврика деловито бежит таракан, и Соня, увидев его, ноет, запрокидывает голову, закрывает глаза.
– Зачем мы тут? Пошли к Виде! – говорит ей Глор, возникая из пустоты.
– Да-да, – отвечает Соня. – Я только под душ. И сразу…
Она снимает с шеи ключик – бездумно и зря, – уходит в душ, и по возвращении, съев таблетку, падает на кровать, забывается долгим сном.
…А на завтра ноги несут её на другой конец города, где новостройки и тот самый дом у супермаркета.
– С ума сошла? Зачем тебе? – Глория чуть не плачет, всячески путается в ногах. – Сонь, ну пожалуйста, не ходи! Послушайся в кои-то веки! Не ходи!
– Мне надо. Пусти. Мне надо, – упрямо твердит Соня, перешагивая через неё.
Они переходят железную дорогу.
– Чего тебе там надо? Тебе туда нельзя. Не ходи!
– Мне надо проверить… – конец фразы повисает в воздухе.
Несмотря на жаркий день Соню изрядно знобит.
– Прошу тебя, Сонечка. Прошу. Ну послушайся хотя бы однажды. Зачем же их сёрфить? Ты не готова, – слёзы текут ручьями по шоколадному лицу кошкодевы. – Да пойми же! Тебе нельзя туда! Нельзя!
Соня берёт её, тяжёлую, на руки, прижимает к себе, гладит по треугольным ушам:
– Всё будет хорошо. Вот увидишь. Со мной всё нормально.
Глор только всхлипывает:
– Ничего с тобой не нормально. Пойдём в пещеру. Пойдём?
– Конечно, пойдём. Я только одним глазком – и сразу.
– Не ходи, Сонь. Постой. Со-о-оня-я-я! – воет Глория.
Но вот и новостройки. Из-за угла появляется знакомый дом, покрытый белыми плитками. Соня опускается на ближайшую скамью и смотрит то на подъезд, то на дверь магазина.
Глория тыльной стороной лапы утирает слёзы, жидко высмаркивается в траву, передёргивает плечами и исчезает из виду.
В этот раз ждать не приходится. Из супермаркета выходит группка людей, над головами которых витает воздушный шарик, – он-то и привлекает внимание Сони. Розовое пятно на фоне её тревожности выглядит натуральным кощунством.
Шарик беспокойно рвётся ввысь, от хвостика тянется ленточка. Соня переводит взгляд ниже, на руку, которая держит его, и будто получает под дых: это он, мужчина, он самый, – торопливой походкой идёт к подъезду, и шарик крутится по оси, демонстрируя забавную рожицу котёнка и надпись: «Hello, Kitty». Недолго задержавшись у дверей, мужчина заходит внутрь, увлекая его за собой.
Соня с усилием отворачивается, встаёт и увечно шагает прочь. Сердце лупит толчками, отдавая в плечо. Между рёбрами будто вкручивают кривой саморез.
– Вот дерьмо, – звучит расстроенный голос Глор.
Соня заходится коротким истерическим смехом.
Пыльные улицы, пропитанные выхлопными газами машин, проглатывают её, топят в оглушающей, тошнотворной жаре, давят толпой людей – галдящей, потной. Память услужливо наслаивает, нанизывает на её реальность прошлое лето, и оно плавится, погружая в кипящую боль с головой.
– Hello, Kitty… – слёзы разъедают глаза, катятся, словно ртуть.
Соня продолжает смеяться – всплесками, по-дурацки.
Море кажется далёким, словно оно причудилось ей во сне, и уверение, что за хорошее надо платить, с удвоенной остротой и цинизмом окунает её в липкие объятия ледяного отчаяния.
Не помня как, она добирается до общаги. Педантично пересчитав ступеньки, поднимается на последний этаж и запирается в комнатке, которая из-за нагревающейся, как сковородка, крыши кипит жарой. Слёзы не останавливаются. Платье натирает воспалённую кожу грубой наждачкой, и Соня стаскивает его, кидает, – мятой тряпкой оно накрывает пузатый рюкзак.
Сама же валится на кровать.
– Они украли мой город.
Очертания комнаты делаются то резкими, то сливаются в мутную массу. В голове бензопилой завывает ветер – громко, протяжно. На пике тревожного визга дверь хлопает в стену, и в комнату вламывается табор цыган – без голубей, со свиньями. Чернявые лица мельтешат перед глазами; хрюканье и вонь заполоняют пространство.
Болезненно вскрикнув, Соня вскакивает и бросается на них, но те становятся только упрямее – балаганят, теснят её к стенке. Какое-то время, словно птица в силках, она бьётся, всплёскивая руками, но затем обмякает и, проскользив спиной по обоям, смиренно сползает на пол.
– Да чёрт с вами совсем. Делайте, что хотите.
И плачет, и смеётся, и устало ждёт.
Предсказуемо загадив коврик, процессия исчезает. Соня расчёсывает руки, сдирая кожу до ран. Те затягиваются на глазах, и она с особым рвением раздирает их снова и снова, бубня:
– Мне что-то не п-по себе. Мне нужно с кем-то п-поговорить.
В предчувствии надвигающейся беды она бросается к столу, хватает коробку с таблетками, выковыривает одну и кидает в рот. Таблетка размякает в кашицу такого знакомого, до омерзения вкуса, – этот вкус всегда сопровождал её в депресняках, и вот опять – тошнотворный, он.
Наступает тупое безразличие, – быстро подействовало, что и говорить, быстро.
Однотонность происходящего закручивает реальность воронкой, потолок надвигается сверху. Лампочка надувается шаром, давит на грудь стеклянной стенкой.
– Больно, – хнычет Соня, безуспешно отпихиваясь от очередной и такой реальной галлюцинации.
Комнату заполняет трупный запах, дышать становится нечем, и в голове рождается боль, отдающая в волосы невыносимой щекоткой. Каждая волосинка становится звенящей антенной, и любое движение головы превращается в пытку.
Соня нервно роется в стакане, набитом ручками. Находит одну, пишущую, двигает к себе пустую тетрадку, открывает её с начала. Читает написанное:
«Всё было так хорошо. Всё стало так плохо. Услышать от Ириски ещё и про шарик – это будет совсем перебор».
Она захлопывает тетрадь. Жадно дышит. Открывает опять. Выдирает лист, комкает, торопливо пишет на чистом, с первой строки:
«Мне нужно поговорить… с кем-нибудь… с кем угодно, чтобы он просто сказал: „Суицид – это отстой“. Хотя нет, я не стану ни с кем разговаривать – человеку незачем погружаться в эту пучину ада. У меня нет слов, чтобы описать всю степень и ужастность своего состояния. Я на дне, и никто не обязан тонуть за мной следом. Здесь, на глубине тихо, как и всегда. Темно. Ни лучика света. Покой и холод. Всё это кажется таким знакомым и таким повседневным. Я вижу, что умираю, и это не страшно, это обыденно».
На этом слове ручка перестаёт писать. Соня кидает её в стакан к остальным, выхватывает оттуда большие ножницы с острыми, как кинжал, лезвиями и бросается к зеркалу, взвизгнув от боли, вызванной резким движением головы.
– Детка! – вскрикивает Глория. – Суицид – это отстой!
Та пристально вглядывается в своё отражение: измученное лицо с заплаканными глазами, спутанные в косички лохматые дреды, плёнки сходящей кожи на лбу, облупленный нос. Её волосы на голове полыхают алым, источая светящийся кровью цвет. Она хватает их в пучок и, морщась, отстригает под самый корень. Бросает. И снова. И ещё. Волосы падают хлопьями на голые плечи, и она продолжает ожесточённо кромсать и отстригать остальное. Ножницы еле справляются.
У ног вырастает целый ворох. Соня запускает пальцы в свою новую, клочковатую причёску, давит на виски и качается, как заведённая, взад-вперёд.
– Я… чудовище… Чудовище…
В дверь осторожно стучат.
– Соня, – настороженно говорит Глория, – выйди на улицу.
– Чтобы встретить там их? – взвизгивает она. – Я не могу. Не могу, – давит меж рёбер дрожащими от напряжения пальцами, стискивая ножницы в руке.
– Выйди на улицу! Мы же хотели пойти в пещеру, Сонь! – кричит Глор, толкая её лапами и покусывая за лодыжки.
– Не ори на меня… Кошка…
– Выйди! На! Улицу! – не унимается та – шипит, выходит дыбом, и её хвост раздувается, словно ёршик.
– Не ори на меня! – Соня вскакивает так резво, что потолок улетучивается вверх, а лампочка сужается до нормальных размеров. – Оставьте меня в покое!
Потеряв равновесие, она оступается, валится на скомканную постель и пялится на бликующие лезвия ножниц. Там сидит её отражение, которое хищно щерится, зло усмехаясь:
– С меня хватит. Я достаточно наигралась. Жить или нет – теперь это мой выбор.
Прожилки вен беззащитно синеют под бугрящейся красной кожей, и Соня заносит ножницы для удара.
Глория бросается ей в лицо. Растопыренные перепончатые лапы с остриями когтей врезаются в щёку, и ножницы, просвистевшие в миллиметре от живота, чуть не вспарывают его.
– А-а-а! – Соня откидывает их прочь. Исполосованная рука горит огнём. – С ума сошла?
– Это ты сходишь! М-м-марш на улицу! – злобно шипит та, отпрыгнув и плотно прижав к затылку уши.
Прыжок! Взвизгнув, Соня ловит её в полёте, порывисто заваливает на кровать и исступлённо душит:
– Кошки не говорят, ясно тебе? Ясно?
Та хрипит, раздирает ей руки:
– Пу-ти! Пу-ти!
В дверь снова стучат. Соня швыряет Глорию в угол:
– Чокнутая… Ты чокнутая!
Та забивается в угол, злобно откашливается и группируется в комок, собираясь решительно атаковать – снова и снова. Чёртова, упрямая кошка!
– Оденься, – шипит она, – и дуй на улицу… Размутировалась тут, етишкина жисть…
Из-за двери доносится громкое:
– Соня? Ты дома? Открой! – голос Зойкин.
Соня суетливо впрыгивает в платье, не сразу попадая в него окровавленными руками и путаясь в складках. Кричит:
– Чокнутая на всю кошачью голову!
Она выскакивает в коридор, где врезается в тощее тело соседки, – та отлетает в противоположную стену, – и суетливо запирает за собой дверь. Вытянув шею, Зойка пялится на горящие алым волосы, исполосованные руки и что-то удивлённо спрашивает, но её голос заглушается невесть откуда взявшимся рёвом реактивного самолёта, блеющим стадом овец, пугающим вороньим граем, какой бывает на кладбищах, – и всё это тонет в гудении тучи навозных мух.
Соня бросается прочь. Перепрыгивая через ступеньки, она транзитом пролетает по лестнице и вываливается на шумную улицу. Мир закручивается воронкой. Где-то там дальше, за переездом находится район с новостройками. Запретная зона. В какой стороне? Где?
Машины едут, суетливо толкаются люди.
– Может, уйдёшь с дороги, а? – раздражённо ворчит мужик, прущий по тротуару.
За изгородью находится маленькая церковь с изумрудными куполами. В проёме пристройки-звонницы мелькает фигурка дьякона, – он дёргает за верёвки, рождая незатейливый перезвон. Какая-то бабка проезжает по Сониным ногам колёсиками тележки, на бегу суетливо перекрестившись на звук колоколов:
– Господи, помилуй. Господи, помилуй.
Соня стоит истуканом.
– Тебе нужна Вида, детка, – говорит Глор. – Это в другой стороне. По-вер-нись, – нестройный трезвон колоколов заглушает её.
Соня протискивается сквозь калитку и попадает в уютный церковный дворик. У тропинки бесформенной тушей восседает смуглая женщина с обесцвеченными волосами, и толпятся разновозрастные чумазые цыганята, которые во мгновение ока окружают Соню, тыкают ей в живот пластиковыми стаканчиками и навязчиво дёргают за подол:
– Дай, дай, дай, дай!
– И тут вы!
Она решительно бросается к храму, несколько шагов протащив на себе орущих детей и проигнорировав двух, сидящих на земле мужиков-попрошаек с раздутыми от пьянства носами.
Позади грязно ругается женщина, мужики беззлобно плюются.
Внутри собора тихо, потрескивают свечи, трепетно горят огоньки, густо пахнет ладаном, и Соня с облегчением опускается на скамью. Поднимает глаза. Перед ней на стене висит скульптура: крест с приколоченным к нему человеком. Бурыми ручейками струится нарисованная кровь. Соня всматривается в измождённое лицо распятого и думает, что это, наверное, очень больно, когда руки пробивают гвоздями.
Прихожане медленно обходят собор, прикладываются к иконам, отдельные низко кланяются, кончиками пальцев доставая до пола.
– Платок одень, – слышится ворчливое сбоку. – Совсем правил не знают, а всё туда же! – суровая бабка пялится на алые волосы Сони и яростно сотрясает палкой.
– Я ещё и без трусов, – зло парирует Соня и отворачивается.
Бабка, истово крестясь и бубня «Господипрости, Господипрости», пятится задом к выходу, скрывается за массивными дверьми.
Соня задирает голову кверху, чтобы непрошенные слёзы всосались обратно, внутрь. Успокоения не приходит. К ней подсаживается старушка – с пергаментной кожей, сгорбленная и седая, как лунь; прядки волос выбиваются из-под белого платочка, отороченного тонким кружевцем.
– Бог терпел и нам велел! – бормочет она, с благоговением указывая на распятие. – Спасение наше – через мучения, через боль.
Соня вскакивает:
– Я не хочу больше страдать, ясно Вам? – её голос разносится многоголосым эхом. – Хватит с меня! Хватит!
Старушка хватает её за запястье, пытаясь усадить обратно на лавку, но Соня стряхивает с себя цепкие руки.
– Не трогайте меня! – верещит уже истерически.
– Нельзя тут кричать, – увещевает старушка испуганно. – Тут Храм Божий.
– Идите вы к чёрту, ясно? – кричит Соня, потрясая кулаками. – К чёрту идите все!
– Бесы… Бесы… – шепчутся вокруг. Кто-то шипит: – Ведьма!
Люди толпятся, давят взглядами, заматывают круговоротом лиц. Свечи трещат, точно петарды. Запах горелой серы и палёных волос распространяется в воздухе. Незаметно, странным образом Соня оказывается на улице, и большие двери захлопываются за её спиной.
Мир закручивается удушающим смерчем, и Соня полностью теряет ориентацию в пространстве – в какой стороне что? Где общежитие? Где новостройки? Где, наконец, пещера?
Почти бегом она пересекает дворик и оказывается возле дороги. Светофор даёт зелёный, и она порывается шагнуть, но чёрный асфальт за поребриком покрывается сеткой трещин и, крошась, проваливается в глубокую пропасть сквозь туманную хмарь, за которой не видно дна. В ужасе Соня отшатывается от края. Клубящиеся облака окутывают её лодыжки. В мерцающем пространстве рядом с ней появляется грустный ангел с ореолом над головой и руками, сложенными в молитвенном жесте.
Ещё шаг – и она разобьётся насмерть.
В голове раздаётся жужжание и скрежетание по стеклу. Хаотический гул смешивается с треском, как от настройки приёмника, включенного на полную громкость. Издалека доносится цоканье лошадей, бегущих по мокрому асфальту размеренной рысью, которая переходит в галоп и крепчает, гремит над головой.
Соня кидается вниз по улице и с разбегу втыкается всем телом – с головы до коленок – в человека, вышедшего из лавки. Тот ловко подхватывает её и, покачнувшись, устойчиво ставит на ноги. Очухавшись, Соня узнаёт в нём Даймона:
– Ой! Здрасьте.
Шумят машины, где-то неподалёку лает собака, чирикает воробей, – обычные городские звуки наполняют пространство. Вместо пропасти на дороге вновь чернеет асфальт, и женщина с маленькой девочкой переходят её по зебре.
– Привет, э-э-э… – Даймон морщит лоб и щёлкает пальцами.
– Соня, – напоминает та.
– А, да. Соня, – он окидывает её весёлым взором. – Дневная пробежка?
Она пожимает плечом, – слова застревают в горле.
– Подстриглась, гляжу, – оценивает Даймон её новую стрижку. Вспомнил, значит.
Запустив пятерню в ёжик, Соня коротко кивает и, делаясь застенчиво-возбуждённой, отвечает:
– Да. Сегодня.
«Я упала с самосвала, тормозила, чем попало», – ехидно суфлирует Глор в её голове.
– А я на озеро еду. Поехали тоже, – предлагает Даймон, освобождая пачку сигарет от плёнки. – Я на машине. Тут за углом стоит.
– Н-н-на озеро? – переспрашивает Соня, запнувшись.
– Ага. Ежегодный тематический тусич, – поясняет он, добывая сигарету. Закуривает. – Палатка есть?
Это звучит настоящим спасением. Слова сминаются в невнятную кашу. Она согласна. Конечно, согласна! Так едут на заправку на остатках топлива. Заскакивают в последний вагон поезда, когда двери уже закрываются. Всплывают из глубины на последних запасах воздуха. Или, желая сказать про любовь, после долгих лет рабского ожидания на разряженном донельзя телефоне отправляют сообщение, состоящее из одного только смайлика, изображающего улыбку – двоеточие, скобочка.
– Да! – исступлённо кивает Соня. – Да! Я поеду! Да!
…В общаге, схватив так и не разобранный с моря рюкзак, она вываливается в подъезд, но, сойдя на пролёт, неуверенно возвращается на этаж и ныряет на обрубленную лестницу, ведущую к чердачной, запертой двери, где в расселине между дряхлыми кирпичами зачем-то прячет ключи от комнаты.
Затем торопливо спускается к Даймону, и не подозревая, что именно там, у озера её ожидает другая встреча – та самая, которой она так страшится. Бывают же… совпадения.
Ехать оказалось неблизко, и они припозднились: множество людей, знакомых друг другу и совершенно чужих Соне к этому времени уже собрались у костра. С Даймоном они поздоровались все и душевно, а Соню встретили с подозрением и прохладцей.
В трёх шагах, распятая верёвками меж деревьев стояла рыженькая девочка, которую, тщательно примеряясь, бил бамбуковыми розгами – гибкими и тонкими, собранным в пучок – приземистый китаец, одетый в хаки. От каждого удара девочка молча вздрагивала.
Длинный стол, сооружённый на краю поляны, был уставлен бутылками сока, кастрюлями сырого мяса и завален всякими фруктами, а в воздухе витал ароматный дух шашлыков, которыми основательно занимался Гриша – жилистый, молчаливый, с сухими чертами лица. У костра рядом с ним лежали напиленные и сложенные дрова, а из пня словно топор палача торчал засаженный в древесную мякоть мясницкий тесак. Гриша то и дело поглядывал на бритоголовую, миловидную девушку, сидящую на голой земле у массивной сосны, растущей рядом.
Девушка улыбалась так сильно, что уголки губ, загнутые кверху, были будто приклеенные. Обе её руки были приколочены над головой гвоздями к дереву – за складку кожи, – и из отверстий скудно сочилась алая, как лакированная кровь. На бедре, чуть выше колена чернела татуировка змеи, обнимающая бедро, и точно такую, в различных интерпретациях Соня заметила у остальных. Змея была чёрной и располагалась на разных частях тела. Похоже, клеймение себя образом Анаконды, – судя по названию клуба, – служило неким идентификатором, позволяющим распознать «своих», причастных. У Ангелики и Даймона они тоже были. У всех были. Кроме Сони.
Ей тут же вспомнилась змея, набитая на плече мужчины, увиденная в первый день, в прихожей, когда он приставил её к зеркалу. Соня неловко обняла себя руками и тревожно огляделась по сторонам.
– Глор… Скажи, что их тут нет. Ни его, ни Ириски.
– Нашла себе прислугу, – отозвалась Глор обиженным голоском. – Сама выясняй. Что за манера такая: чуть что – сразу душить? Жизней не хватит, не будь мне прапрадедом кошьим Кат Ши!
– Да не дуйся ты.
– Опять об тебя коготь сломала, дурында… ом-ном-ном-ном.
Ребята с девчонками у костра болтали так задушевно, что Соня побоялась к ним подходить – села неподалёку, на коврик. «Ваниль, что ли?» – донеслось до неё брезгливое.
Не гонят – и ладно. У неё есть пропуск – она приехала с Даймоном, и все это видели. Ненормальные звуки в голове стихли, и уже это было облегчением.
Разговор между тем запестрел терминами и названиями мест, где проходили встречи.
– Да они супер там выступили! – вызывающе хохочет покрытая цветными татуировками девушка с пирсингом в носу, ушах и бровях. На голове красуются синие дреды – свисают колбасками ниже пояса. – Все первые ряды поучаствовали. Фонтаны крови! Вампир-шоу!
– А ты как режешь66? – молодой человек с тощей бородкой и усиками, подкожно улыбаясь, подсаживается к ней ближе.
– Я лайтовенько. Кровь, как цель, мне неинтересна.
– А что интересно?
Голенастые ноги и длинные руки парня напоминают паучьи лапы. Глаза томные, похож на дешёвку, – типичный хлыщ. Странное желание – держаться от него подальше – не покидает Соню. Про себя она даёт ему кличку – Паук.
– Мне больше интересно, какие эмоции я вызываю, – делится дредастая, строя глазки. – Мне говорят: «Ой, я думал, ты покромсала меня до мяса», а на деле ничего, только полосочки еле-еле.
– Я тут была у врачихи, – вклинивается в разговор белокурая девушка в маечке и облегающих шортиках. Её ноги и руки, включая открытые плечи, покрыты чёрными синяками и старыми шрамами. – Так она реально меня задолбала, пытаясь от мужа-тирана спасти. Еле убедила, что со мной всё в порядке. Косметолог тоже! Пристала с расспросами… Пришлось врать, что это массаж антицеллюлитный.
Худая девочка с каре, сильно шепелявя, говорит:
– Меня на работе со следами палили, пришлось на ходу сочинять. Спрашивали потом: «Как твоя аллергия? Как же ты так поцарапалась?» – и она заливисто смеётся, обнажая миру неровный частокол зубов, скреплённых брекетами. – Ты смотри, аккуратнее с врачами, а то настучат ещё куда.
Паук оценивающе смотрит и на неё, будто ему важно овладеть как можно бòльшим количеством девушек, а не какой-то из них конкретно.
Китаец меж тем убирает розги, отвязывает рыженькую и приземляет её на коврик. Помогает надеть толстовку с глубоким капюшоном, в который она прячется, уползая улиткой. Накрывает пледом. Сам неуклюже подходит к компании и, зыркнув на Соню, по-дружески спрашивает:
– Салфетки есть у кого?
Она невольно начинает улыбаться – этакая реакция, продиктованная выживанием в чужой стае.
– Там на столе, – говорит Гриша. – Резать будешь?
– Ага, – он так привычно кивает, будто резать человека ножом – это что-то обыденное. – Иголки ещё.
Соня вздрагивает, бросает взгляд на шрамы, белеющие на её запястье, и отводит глаза. Улыбка застывает гримасой.
Китаец находит на столе упаковку с бактерицидными салфетками, извлекает четыре – одну за другой – и возвращается к девушке.
– А я ножи не обрабатываю, – делится дредастая. – Тряпочкой протру – и готово, – она достаёт из кармашка нож, расчехляет его и, высунув кончик языка, заворожённо водит туда-сюда по лезвию пальцем.
– Мы стерилизуем, – пухленькая девушка, сидящая в походном кресле, переглядывается с той, что шепелявит. – Вирусняк, то, сё.
Дредастая косится на Соню, хмыкает и авторитетно заявляет:
– Расслабь булки. Тут не ванильные ясельки и не детский утренник. Кому суждено быть повешенным – тот не утонет67.
Она поддёргивает рукав, обнажая шрамированный рисунок змеи на предплечье68, – и аккуратным надрезом «дорисовывает» язык, который через несколько секунд начинает сочиться кровью.
Остальные молчат. Не «ясельки» же, сказано. Дредастая зажмуривается, присасывается к разрезу и, причмокивая, слизывает выступившие капельки, этой дегустацией будто подчёркивая свою репутацию тематика.
Со стороны озера к компании подходит Ангелика, позади которой следует худощавая девочка, которую та лупила на поркопати. Обе с мокрыми волосами, видно – купались. На тощем теле девочки проступают обширные синяки, алеют полосками кровоподтёки.
– Ого вы потемачили! – с видимым восхищением комментирует это дредастая.
– Да, – с нежностью отвечает та. – Ангелика меня понимает.
Дредастая водит носом и интересуется у Ангелики:
– Ух ты! Что за духи?
– Нравится? – отвечает та, через полотенце вороша волосы на голове. – Стойкий мужской аромат. Абелия и там что-то ещё то ли корейское, то ли китайское. С ферромонами. Представь – третий раз купаюсь, а они не смываются!
До Сони доносится знакомый до нестерпимости запах. Как можно более незаметно она поднимается с земли и ускользает к озеру, – длинная тропа, усыпанная сосновыми иглами и шишками, виляет между зарослями черничных кустов.
Овальное озеро со всех сторон окружено смешанным лесом. Сквозь прозрачную воду видно песчаное дно, где шустрыми стайками резвятся серебристые рыбки. Осока растёт островками и тут, и там, местами образуя целые заросли. И она не пластиковая. Она настоящая.
Слева берёза – сильно клонится к воде, почти касаясь её макушкой и создавая густой листвой некий занавес, – а справа и вдалеке лежит почерневший от времени ствол упавшего тополя, к которому привязана пузатая резиновая лодка. Соня прячется за берёзу, садится.
Спустя какое-то время на берег выходят двое: Паук и молодой пацан в черепахотортиловых очках. Соню, спрятанную за берёзой, они не замечают, и ей невольно приходится подслушивать «чисто конкретно мужские разговоры».
– Короче, тёлка тебя всегда будет тестить, ясно? – с заумным видом говорит Паук. – И твоя задача засунуть её в свои рамки, чтобы она не рыпалась.
– Тестить? – переспрашивает парень, то и дело поправляя сползающие с переносицы очки.
– Да, будет пытаться тебя задоминячить: принеси, купи, сделай… Будет проверять, что с тобой можно, а что – нет. Так вот, не прощай ей ошибок. Опоздала на минуту – шлёшь на хер. И не вздумай платить за неё. Тёлка всегда понимает, когда косячит, вот и наказывай, чтоб неповадно было.
– Слушай, – мнётся очкастый. – А зачем тебе столько девушек? Почему не выбрать одну? – прямо романтик какой-то.
– Ты прикалываешься? Что может быть лучше, чем две тёлки разной комплекции и внешки, которые сливаются ради тебя в единстве и страсти?
– Две сразу? – офигевает Романтик от картинки, воссозданной в воображении. Глаза за стёклами очков становятся круглыми.
– Синенькая тут реально жопастенькая, прям вот как надо, – Паук причмокивает языком, – топчик, вышак, десяточка69. И не морозится70, что немаловажно. Я подстроечку71 сделал и к вечеру её уломаю. Фаст без прожима72, короч. Главное презик не забыть, как с прошлой. Это был полный трэшак, реально! Так что запомни, – он отечески кладёт ладонь на тощее плечо Романтика. – Гондон всегда должен быть при тебе! Хоть под кожу его зашей!
– Да у меня есть, – тот ныряет пальцем в карман потёртых джинсов и, ничего не найдя, начинает судорожно себя обшаривать.
– Да сейчас-то не надо, – гогочет Паук.
– А ты, – прекратив суетиться, говорит Романтик, – знаешь женщину, которую Даймон привёз? Я её уже видел однажды.
– Это ваниль-то?
– Ты её знаешь?
– Слышь, – осаждает его Паук, делаясь вмиг суровым. – Ты на его самок рот не разевай. Себе дороже. Или дождись, пока он…
– Я понял, – тушуется Романтик. – Понял.
К счастью для Сони, которая так и остаётся незамеченной, они удаляются восвояси. Для неё становится очевидным, почему Паук так её раздражает – он пикапер.
Тем же вечером с ним и синедредой девушкой случается нечто, совершенно не похожее на «фаст без прожима». А Романтик ещё не знает, что ему предстоит не только встретиться с Соней – правда, при совершенно иных обстоятельствах, – но и поучаствовать в спасении Глор.
Огромный шар остывающего солнца опускался за верхушки елей, окрашивая небо в кровавый цвет. В лагере пороли сразу двух девушек, – их заунывные крики разносились по окрестностям, вызывая ропот соседей, стоящих лагерем неподалёку.
– Извращенцы! Дегенераты! – то и дело доносилось оттуда.
Ещё днём преисполненный морали мужик с той стоянки в полуспущенных из-за пивного пуза труселях долго тряс кулаком, выпуская пары: «Отстреливать надо! Ни стыда ни совести!» Парни смеялись и шли голышом купаться, а один с показным удовольствием загнал свою Нижнюю в озеро и за волосы начал её топить, подолгу удерживая под водой.
К вечеру тематики собрались в лагере, расположившись вокруг пылающего жаром костра: пили вино, пели под гитару, болтали.
Пригвождённую девушку освободили, – на «отлежаться», – а затем примотали скотчем к сосне – плотными витками, вместе с лицом, руками и ногами, так, что под конец она не могла пошевелить даже пальцем.
Соня ушла в палатку.
В надвигающихся сумерках двое – Паук и дредастая – вышли на пустынный берег к одиноко причаленной лодке. Пахло остывающим песком, и ничто не предвещало беды, тем более, что озеро не было глубоким даже на середине.
– Залезай, – Паук отвязывает лодку и подаёт девушке руку.
Пока та, покачнувшись, шагает, он успевает легонько шлёпнуть её по круглому заду.
– Э-эй, – жеманно отзывается она, плюхаясь на скамеечку.
Тот, пронзительно зыркнув, запрыгивает сам и берётся за вёсла.
– Ты дерзкая. Я полдня за тобой наблюдаю, – и он начинает неумело грести.
– А ты у Гриши-то лодку спросил? – спрашивает она.
– Да он всем разрешает, спокуха, – отвечает парень.
Дредастая, застенчиво улыбнувшись, достаёт из кармашка коробочку и выковыривает оттуда таблетку. Многозначительно кладёт её на язык, забирает в рот.
– Чёйта? – спрашивает парень.
– Колёсики, – поясняет девушка и добывает ещё одну. – Буишь? – протягивает ему, прилепив её слюной на кончик указательного пальца.
Тот лыбится.
– Где берёшь?
– У Вадьки-Капюшона. У него дурь отменная, высшей марки, и торкает быстро. А это из новой партии, на пробу дал, – девушка смотрит так вызывающе, что парень облизывает холодные губы и принимает дозу.
Закат догорает, окрашивая облака кровавыми красками.
Спустя минуту лодка зарывается носом в заросли прибрежной осоки. Становится тихо.
У самого дна проплывает чья-то длинная тень. По днищу ощутимо чиркает, а по поверхности воды проходит рябь.
– Ты это видела? – встревоженно спрашивает, привставая, заметивший это парень.
Девушка, с романтичным видом созерцающая закатные краски, кидает на него томный взгляд:
– Видела – что?
Тот склоняется к воде и пристально пялится в непроглядную черноту, пытаясь разглядеть там источник своего беспокойства, но то, что таится на глубине, остаётся скрытым: лишь на поверхности зеркально отражается багровая дорожка от уходящего за лес остывающего солнца, – и только.
Парень, шумно дыша и озираясь, тревожно подбирает под себя голенастые ноги и добывает из кармана зажигалку с помятой пачкой сигарет, на которой написано: «Курение убивает» и ещё «Зависимость». Он достаёт сигарету, подносит дрожащую зажигалку к лицу, – от чего оно на мгновение озаряется слабым светом, – и прикуривает. Сильно затягивается.
– Показалось, наверное.
И снова огромная тень скользит рядом, на исходе уйдя в околодонную черноту.
– А-а-а! – парень отшатывается, но потом с зажатой между пальцами сигаретой склоняется к воде, пытаясь подсветить себе её огоньком. – Там прохерачило что-то! Ты видела? – на лице написан неподдельный ужас.
– Да нет там ничего, – хмыкает девушка, глядя надменно. – Вижу, торкнуло. Говорю же – Капюшон говном не торгует!
Паук боязливо бросает пустую пачку за борт:
– Короче, поплыли к берегу!
В ответ на это у борта жирным полукольцом выныривает и тут же бесшумно погружается под воду иссиня-чёрное змеиное тело, покрытое крупной чешуёй, блестящей в свете заката. Парень роняет сигарету, а девушка всхлипывает. Не показалось?
Гигантская змея появляется вновь – треугольная голова на длинной шее – и вопросительным знаком зависает над лодкой. Одного глаза – левого – нет. Злобный, ярко-жёлтый другой живо двигается, будто выбирая, кого из этих двоих сожрать вначале.
Она обдаёт парочку гнилостным дыханием и оскаливается, обнажив ряд острых зубов, растущих из бордовых, покрытых язвами и разростами дёсен. Из недр глотки вырывается долгая отрыжка, и змея плавно уходит под днище.
Девушка разевает рот в беззвучном крике. Парень суетливо хватается за весло и, пританцовывая, дёргает его из уключины – безуспешно.
Лодку подбрасывает небрежным пинком, – перекосившись, она шлёпается на воду ребром, и Паук, потеряв равновесие, летит за борт, где, булькнув, камнем уходит в непроглядную глубину. Лишь чудом девушке удаётся удержаться в гарцующей лодке.
– А-а-а! – её душераздирающий крик отражается от стены леса, растущего по периметру озера.
На берегу раздаются похожие вопли, – это у костра показательно порют девчонок.
Вместо гребли девушка машет вёслами в воздухе, только раз или два случайно черпанув ими чёрную, точно нефть, воду. Лодка, сильно раскачиваясь, неторопливо вращается на месте, и не думая плыть. Парня больше нет – исчез, как не бывало, – бесследно, сгинул. И не успевает девушка осознать сей факт, как снизу приходится новый удар, – на этот раз чудовище ловко опрокидывает лодку днищем кверху, и девушка, захлебнувшись криком, вылетает за борт. Над водой вьётся полукольцами и тонет в омуте чёрное чешуйчатое тело, увлекая её за собой.
Водная рябь постепенно сходит на нет, тихо шуршит потревоженная осока, и всё погружается в темноту. Узкая багровая полоска, как граница между вечером и ночью, горит на горизонте, но вскоре и её пожирают тяжёлые черничные облака.
…Промучившись от бессонницы, Соня выбирается из палатки и, повинуясь внутреннему зову, выходит на берег озера. Там царит гробовая тишина и покой.
«Странно, – думается ей, – кто-то взял Гришину лодку и оставил её в осоке. Вот он ругаться-то будет».
Грозовые тучи толпятся за лесом, и некое сладкое, но болезненное предчувствие заполоняет всё её существо. Что-то должно произойти в ближайшее время. Неизвестно что, но оно произойдёт.
Ночные мотыльки садятся ей на лицо, щекочут; что-то всплёскивает посередине озера, и Соня думает: «Какая большая рыба».
Глава 48
Чем ругаться на темень, лучше зажечь свечу
(Элеонор Рузвельт).
Лодку Гриша находит наутро всё там же, в осоке. Какое-то время грозно вышагивает по лагерю:
– Кто, а? – и он бросает взгляд на походное кресло, где чёрной змеёй лежит свёрнутый в кольца хлыст. – Ещё и перевернули!
Никто не сознаётся.
– Гриш, – миролюбиво зовёт его девушка, которая была прибита к сосне. – Соседи, наверно, нагадили. Забей. Кофе будешь? – и она с нежностью смотрит на плеть.
Ароматный напиток окончательно успокаивает Гришу.
Очкастый романтик было спрашивает про пикапера, и Ангелика говорит, что да, он вроде вечером уходил с дредастой.
– Темачат где или уехали. Ну не утонули же. Тут воды по колено, – пожимает плечами она.
Озеро встречает ровной гладью. Берег с утра чист и безлюден, в безоблачном небе сияет солнце. Соня освобождается от парео и небрежно набрасывает его на поникшую берёзу. Лёгкий ветерок ласково касается кожи, чуть гладит по макушке и тут же стихает.
– Привет, привет, – здоровается с ним Соня.
Подходит к воде, – та тихо плещется о прибрежный песок; на дне виднеются камушки. Шагает. Холод и ликование взрывают тело, водоросли щекочут скользкими листьями, рыбёшки прыскают по сторонам, пугаясь белых ног. Вокруг по-прежнему тихо, лишь в отдалении что-то всплёскивает. Ребята говорили, что на другом берегу стоит завод по выращиванию форели, и однажды из-за поломки оборудования в озеро ушла добрая партия сеголеток73. Теперь многие приезжают сюда рыбачить.
Вода обнимает бёдра, доходит до талии, и Соня ложится, плывёт между островками густо растущей осоки. Холод исчезает, оставляя восторженное послевкусие, и она переворачивается на спину: над поверхностью остаётся лишь пятачок лица – глаза, нос и рот. И лежит, то потягиваясь, то выгибаясь дугой, то просто распластавшись звездой и позволяя незаметным течениям себя нести. Время замедляется и останавливается совсем. Лучи солнца щекочут щёки, и её тело то поднимается, то опускается, чутко реагируя на выдох и вдох.
– Ещё… ещё… – произносит она чуть слышно.
Неподалёку, у самого дна, чёрной стремительной тенью проплывает змееобразное существо – скользит, изгибаясь волнами. Соня этого не замечает.
Спустя пару секунд на фоне шума, поглотившего уши, в её голове раздаётся кошачий голос:
– Вылезай, а то замёрзнешь!
Она жмурится от слепящего солнца и обнаруживает себя в зарослях осоки. Справа, на жёлтом надувном матрасе с брезгливой гримасой на лице на волнах качается Глор. Соня поднимает голову, – от чего тело тут же уходит вниз, – нащупывает ногами дно и неловко обнимает себя за плечи. В этом месте воды – ровно по грудь.
– Привет, – здоровается она и виновато добавляет: – Прости меня, Глор. Я такое чудовище. Чуть тебя не задушила…
– Дладн, бывает, – по-свойски отвечает та и бросает азартный взгляд в воду, где шныряют стайками рыбки.
Поддавшись искушению, со скоростью пули она запускает туда лапу, – мальки бросаются врассыпную, мелькая серебристыми боками, – и, потеряв равновесие, бултыхается следом, подняв тучу брызг. Соня испуганно ахает, подхватывает барахтающуюся тушку и заливисто хохочет.
– Давай, короче, вылазь на берег, – бурчит Глор и исчезает, будто растворившись в воде.
Соня оглядывается, высматривая её по сторонам.
– Ладно, ладно, выхожу. Вот ведь чудесатая кошка.
Она ложится и плывёт, пока хватает глубины.
На берегу с блуждающей улыбкой на лице сидит Даймон, – бёдра обмотаны широким оранжевым полотенцем.
– Доброе утро, – здоровается он. – Рыбу пугаешь?
– Доброе, – Соня смущённо тянет с берёзы парео и заматывается в него. Тонкая ткань липнет на мокрое тело.
– Как водичка?
– Шикарная, – она ворошит волосы на голове, от чего во все стороны разлетаются летят мелкие брызги.
– Пойду и я, – говорит Даймон, ловко вскакивая и освобождаясь от полотенца.
Соня отворачивается, лишь краем уха слушая, как он заходит в воду, но любопытство одерживает верх. Загорелый Даймон – широкая спина с гигантской татуировкой змеи, бритый затылок, мускулистые руки, крепкие ягодицы и сильные ноги – предстаёт перед ней во всей красе, невольно вынуждая собой любоваться. Солнце, отражаясь от поверхности озера, подсвечивает бликами его мужское, гармонично сложенное тело.
Наконец, он заходит достаточно далеко, ложится и бесшумно плывёт, – только тогда Соня вздрагивает, понимая, что уже несколько минут бессовестно пялится на голого человека.
– А подглядывать нехорошо, – звучит в голове ехидный кошачий голос. Шёлковый хвост касается ноги.
– Да ладно тебе… Он же сам…
Закат, знаменующий окончание дня, окрашивает грузные тучи в алый цвет, и тоскливое одиночество усиливается одновременно со сгущением сумерек. Соня осторожно подходит к полыхающему костру, вокруг которого сидят ребята. Даймон – в раскладном походном кресле – задумчиво смотрит на огонь, от чего в его глазах пляшут яркие всполохи. Один разрешающий жест, – и она у его ног.
– Хочешь попробовать свечи?
Соня согласно кивает, послушно садится к нему спиной и стаскивает парео, полностью обнажаясь.
Он зажигает толстые свечи – чёрную и красную, – обхватывает Соню крепкой ладонью за горло и начинает с высоты капать воском на её грудь, живот и сгибы локтей. Каждая прилетающая капля обжигающе горяча, – словно бы в тело методично и глубоко втыкают длинные иглы.
«…я превратилась в полую трубу. Земная, вязкая вибрация потекла в меня широким потоком, расходясь внутри маленьким, локальным землетрясением. Контроль ушёл, выключая разум».
Она жадно дышит открытым ртом, с каждым выдохом восторженно повторяя:
– А-а-а… А-а-а!
Глаза широко открыты, зрачки огромны, дыхание становится хриплым. Даймон неторопливо наклоняет свечу, и от новой череды капель кожа дёргается, дрожит.
«Нельзя жадно удерживать то, что следует отпустить немедленно, едва ощутив, – это и есть правильно, и Даймон учил меня именно этому – не задерживать в себе радость. Так же, как и боль; так же, как и страх. Через тело он объяснял, что законсервировать в себе эмоции невозможно.
Мне открылось, что привязка к человеку подразумевает зависимость, а это ограничение. Кого удерживаешь – того и теряешь. Люди теряют друг друга с первых секунд знакомства – уже потому, что до конечной они доживут не вместе».
Даймон достаёт из портупеи нож и, держа под наклоном, соскребает им кругляшки застывшего воска с её груди и живота, с рук. Нож – острый, опасный – с лёгким нажимом плывёт по тонкой коже у сгибов локтей, и Соня хнычет, тычется венами ему навстречу. Даймон отпускает её руку, – та падает безвольной плетью. Жаркий воск льётся на лопатки, наслаиваясь и застывая, и Соня всхлипывает, дёргаясь от пульсирующих сокращений в глубине живота. Со спины Даймон снимает воск иначе – сминает руками, отрывает полосками, – и затем, забрав кожу в складку, жёстко скручивает её.
– Да-а-а! – кричит Соня, окунаясь в животное наслаждение, состоящее из плоти и боли. И тут же жалобно ноёт, откинув голову: – Кра-а-асный!
Даймон гладит её по волосам, неторопливо перебирая их пальцами, и эта нежность так трогательна, так интимна, словно воспоминание из чужого счастливого детства про спетую колыбельную, про убаюкивание, про щемящую близость родных людей. Её грудь касается его бедра, щека – руки, и волоски на коже такие щекотные, что Соня восторженно вздрагивает и выключается, оставаясь лежать с расслабленно-открытым ртом, глубоко и спокойно дыша.
– Что это? – раздаётся женский голос неподалёку.
– Свечи, – поясняет Даймон, придерживая Соню рукой, и мерцающие блики костра отражаются от изгибов её нагого тела.
«Если воздух удерживать в лёгких, долго не проживёшь. Всё подчинено только этому – текучесть, пропускание, наслаждение. Никто никому не принадлежит, а значит невозможно никого потерять».
Глава 49
Прошлое – это лишь вероятность.
Соня несмело подходит к костру, где орудует Гриша.
– Можно? – тычет она бумажным стаканчиком в сторону кастрюльки с восхитительно пахнущим кофе.
– Нельзя только тем, кто спрашивает, – хмыкает Гриша. – Подставляй, – и он наливает ей горячий напиток.
На горизонте у леса ходят свинцовые тучи. Старой собакой ворчит, просыпаясь, гром. Солнце, точно софит, то ярко освещает поляну, то исчезает за краешком персиковых облаков, в глубине которых потрескивают молнии. Дождя всё нет, лишь несколько капель орошает иссохший песок, – и только.
Выдержав напряжённую паузу, с неба жахает так раскатисто, что по земле пробегает упругая дрожь.
Выпив кофе, Соня уходит в палатку. Тихонько зовёт там:
– Глор?
Та отзывается коротким мявком.
– Скажи, – шепчет Соня, – как не привыкать к человеку?
– Как-как, – передразнивает её кошачий голос, – никак.
– Вот отстой.
– Отстой – это когда насилуют любовью. Просто не присваивай себе ни вещей, ни людей, ни воспоминаний. Жизнь – это как дорогой магазин с игрушками, где можно смотреть и даже трогать, но ничего нельзя забирать с собой. Наслаждайся, – тут она хлюпает носом, и голос становится грустным. – Нет никаких гарантий, что всё всегда будет хорошо. Не будет. Сырки тоже приедаются. Иногда хочется и мышку, и птичку. И мумифицированный хвостик змеи… – Глория громко чавкает, как если бы её рот наполнился слюнями. – Смысл в чередовании.
– Ничего себе правила… – тоскливо отвечает Соня, подавив в себе тошноту, вызванную перечислением смачных деликатесов.
– Твоя точка опоры происходит из травмы, и иное тебе неведомо. О, страдания так привычны! – продолжает Глор.
– Иное?
– Дойдёшь сама.
Соня пялится в потолок палатки:
– Прошлое меня убивает.
Глория, выдержав длинную паузу, переходит на шёпот.
– Открою тебе семейную тайну. Прошлое не предопределено. Каждый выбирает себе воспоминания сам.
– В смысле? – вскрикивает Соня. – Ты хочешь сказать, что прошлое можно изменить?
– Кто во что верит, детка, но я не про это.
От ненавистного обращения Соня невольно морщится.
– Почему ты раньше-то не сказала? Да я бы давно уже…
Глор перебивает её:
– …Всё, что происходит – это только иллюзии. Весь ад – у тебя в голове. Всё не так, как кажется. Люди абсолютно не такие, как ты их себе представляешь, снабжая удобными для восприятия качествами. Их самих, по сути, нет и не было никогда, а были твои представления о них. Пойми это, и ничего не придётся менять!
– Ближе к делу, Глорочка, дорогая!
Снова слышится хлюпанье носом. Глор гнусавит:
– Я расскажу тебе, ладно. Дело в том, что события в прошлом не происходили именно так, как ты их помнишь. Они происходили разными, всеми возможными способами74. Ты выбрала чувака, назвала его Богом, а теперь ненавидишь за то, что он, неподконтрольный подлец, не оправдал твоих ожиданий.
– Ещё как ненавижу!
– А это защита от случайной встречи с тем, кто способен одним своим голосом вызвать новое проживание ада. Но выход в том, чтобы так отработать опыт, который несёт в себе этот конкретный, заказанный тобой, наминутчку, у Мироздания человек, чтобы он стал пустышкой. Чтобы при упоминании и не дрогнуло ничего, а было только одно: отсутствие интереса. Вот это – выход. А не эта твоя, ненависть.
– Я хочу, – цедит Соня сквозь зубы, – чтоб он мучился.
– А ненависть разрушительна, – замечает Глор между делом.
– Я не могу больше. Я хочу его вычеркнуть, переписать прошлое на иное. Так можно?
– «Нельзя только тем, кто спрашивает». Но, детка, никто не знает, как оно отразится на настоящем. Это большой риск. Может выйти гораздо хуже.
– Да мне пофиг! – вспыльчиво бросает Соня. – Куда уж хуже-то?
– Ладно, не ори, – глухо произносит Глор. – Так я и знала.
Соня облегчённо хмыкает, укладывается поудобнее на бок, подпирает голову рукой и меняет тему:
– Скажи мне лучше: у тебя с детства такое… лицо?
Воздух концентрируется и являет ей крупное тело Глор, которая стоит задом, открыто демонстрируя свою кошачью жопку шоколадного цвета.
– Что ж, – замечает Соня. – Пердимонокль у тебя что надо.
– Во мне прекрасно всё, а не только лицо, – Глория, с наигранной весёлостью покрутившись на месте, садится и грациозно оборачивает себя хвостом, на конце которого живёт своей жизнью белая кисточка – дергается, пляшет. – Как сказать-то? Я – тоже твоя иллюзия. С таким же успехом я могла бы быть просто кошкой или сгустком иной материи. Но с прогрессированием твоей шизофрении…
– Моей… чего? – Соня заходится хохотом. – Я нормальная! Ты и Вида – вы мои друзья, и вы настоящие!
– Аха… Поняла она про иллюзии… – Глория меряет её саркастическим взглядом и через паузу выдаёт: – Кстати, напоследок хочу предостеречь тебя, детка. Берегись Чёрной Анаконды. Это коллективный эгрегор, голодный и сильный. Я тебя люблю. Ты у себя одна, так что будь осторожна.
Она порывисто обнимает Соню, отстраняется и исчезает. Та не замечает её заплаканных глаз.
– Я нормальная, нормальная! – бормочет Соня, и не догадываясь, что через пару часов потеряет и прошлое, и Глор, и Виду.
Где-то за горизонтом грохочет гром, отражаясь от зеркальной воды и растущих вокруг деревьев, и ему вторят жалобные женские вскрики, – посреди поляны между сосен распята девушка, и Даймон, тщательно примеряясь, чиркает её жгучим хвостиком длинного хлыста по ягодицам и спине. Остальные наблюдают за процессом с земли и походных кресел, а в сторонке, не особо скрываясь, стоит мужик с пивным животом, пришедший с другой стоянки, – блестя глазами и закусив губу, он снимает происходящее на телефон.
Обмотавшись парео и потупив взор, Соня огибает зрителей и устремляется к озеру. Она выходит на узкий песчаный берег, где её снова настигает тревожное предчувствие.
Из-за верхушек елей ползёт иссиня-чёрная туча, извергаясь косым дождём, а над лагерем продолжает ярко пылать солнце, и от такого контраста беспокойство Сони только усиливается.
Она забирается под сень упавшей берёзы, демонстрирующей пример отчаянного выживания в безжалостном мире, и ложится на песок. Свисающие ветки листиками щекочут лицо.
Вдали, негодуя, рокочет так, будто в ущелье скатываются булыжники, стукаясь друг о друга боками. Она смотрит на воду: до громового раската та накатывает на берег мягко, а после идёт волнами.
…Даймон подходит тихо, почти незаметно. Огибает дерево, садится рядом. Они смотрят на воду вместе.
– А я с собой флоггер взяла, – говорит Соня.
Даймон молчит, а затем произносит:
– Ну, пойдём. Ты готова?
– Да, – она кивает, стряхивает с парео налипший песок.
Даймон неторопливо встаёт, помогает подняться.
Прихватив в лагере плётку, коврик и моток верёвки, они устремляются по узкой тропинке в лес, – Даймон идёт впереди.
– Я чувствительная очень, – лепечет Соня ему в спину.
– Да, я помню… Ты говорила, – отзывается он, и по голосу слышно – врёт.
Отходят они недалеко. Даймон раскатывает коврик посреди густого черничника.
– Здесь.
Туча на том берегу сотрясает воздух раскатом грома, и проливной дождь уже танцует по поверхности озера, – звонко булькают тяжёлые капли, пузырится вода.
– Что мы хотим сегодня? – спрашивает Даймон с видом делового бармена.
– Мне нужно кое-кого забыть, – говорит Соня, стаскивая парео. – Выбить его из памяти. Навсегда.
– Угум, угум… – Даймон, дёрнув за узел, легко распускает верёвку. Он не улыбается.
Соня ложится на живот и протягивает руки. Даймон обматывает её запястья, чуть ослабляет, подобравшись пальцем под мотки, фиксирует петлёй и привязывает конец к берёзе, растущей рядом.
В ход идёт флоггер. Мягкие похлопывания… Чуть сильнее, и серия ударов, от которых Соня начинает громко дышать, – дышать в боль. Кожа горит крапивным огнём. Он продолжает, усиливаясь, ускоряясь, и Соня, не выдержав, жалобно стонет:
– Красный-красный-красный-красный!
Словно почуяв неосторожную жертву, из воды появляется иссиня-чёрная змеиная голова с жёлтым, немигающим глазом. Из пасти вымелькивает раздвоенный язык – быстрыми движениями щупает воздух. Бесшумно погрузившись обратно, она выныривает снова уже у лодки и жадно нюхает её, широко раздувая ноздри, – та раскачивается, дёргает шнур, за который привязана.
Анаконда деловито выползает на берег и, раздвигая кустики черники подвижным телом, направляется туда, где в глубине леса хлёстко звучат удары.
Даймон проходится флоггером послабее, затем снова лупит, и Соня молчит, но зато отвечает тело, – отвечает пьянящими эндорфинами, становясь проницаемым, потеряв структуру и плотность, словно растопленное на солнцепёке масло. Ремешки плётки пролетают до самого коврика, насквозь. Никакой боли. Ноль.
«Ничего не болит, когда тебя нет».
Затем чувствительность возвращается. Соня поднимается на колени и изгибается по-кошачьи. Даймон раздаёт ей удары по бёдрам и между ног, распаляясь всё больше и больше. Её тело пылает жаром – желания, боли – сладкой, щемящей, наполняющей существо от корней волос и до кончиков пальцев. Натянув верёвку, она с рычанием валится набок.
– Ты как? – Даймон оказывается рядом.
– Ещё-о-о… – стонет Соня, хныкая от голода, остро требующего разрешения.
Даймон рывком хватает её за волосы, добавляет по бёдрам и выше, и та, рыдая, вгрызается пальцами в чернозём; тянет толстые жилы корней так, что те лопаются, звонко ломаясь.
Сони здесь уже нет, а есть Даймон, управляющий этой стихией и громкостью звуков, рвущихся из неё, – и каким-то посторонним умом она понимает, что орёт непривычно громко и ничего не может поделать с этим штормом, разрывающим её изнутри.
Змея подползает ближе.
«Эта его остервенелость и уверенность отпустили меня в полёт на следующий, ещё более оглушающий уровень».
Грозовая туча разрывается молниями, наползая на озеро. Дождь поливает сплошным потоком, и лес насыщается влажностью. Опьяняюще пахнет озоном.
Анаконда приподнимает голову. Отсюда ей видно и Соню, и Даймона. Она смотрит только на Соню.
В глубине пещеры у глиняного карьера резко вскакивает на лапы Дракон. Он шагает к выходу и там принюхивается, широко раздувая ноздри и вытянув шею.
– Стоп? – спрашивает Даймон, приблизив к Соне лицо.
– Нет. Ещё, – жадно просит она.
Они продолжают. Анаконда подползает ближе и, свернув голову набок, целится для броска.
Гриша подкидывает в костёр полешек и, прихватив закопчённый котелок, ничтоже сумняшеся направляется к озеру. Там он закатывает штанины и по колено заходит в воду. Заглядывается на чернявую тучу.
– Ишь, как льёт!
Там, над верхушками ёлок, на горизонте появляется точка, которая приближается и вырастает в фантастического, но невидимого Дракона, – Вида проносится сквозь толщу дождя, делает круг и, мягко спланировав, устремляется к берегу – так низко, что чиркает перепончатым крылом по верхам осоки. Танцующий вихрь, поднятый ею, закручивает водяную воронку, от вида которой Гриша присвистывает и чуть не упускает котелок. Торнадо со свистом проносится к берегу мимо него и, засасывая веточки и песок, долетает до лагеря, где порывисто бьёт в костёр, – тот тревожно дёргается, уходит в глубину тлеющих головёшек и гаснет.
Садится Вида у кромки, отчего вдоль берега пробегает потревоженная волна, которая качает лодку и накатывает на Гришу так, что замачивает ему штанины. Сложив крылья, Дракон трясёт головой, потягивается и изрыгает утробный рёв, перерастающий в раскатистый многоголосый гром. Гриша, смачно ругнувшись, идёт из воды и поспешно ковыляет в лагерь, то и дело оглядываясь, – поверхность озера беспокойно рябит.
Мощная молния с треском ударяет в осоку, взрывая воду так, что во все стороны кольцами разбегаются мини-цунами.
Проматерившись, Гриша прибавляет ходу и так спотыкается о лежащий поперёк тропы змеиный хвост, – тоже ему невидимый, – что наполовину расплёскивает воду.
– Коряги, етит твою! – сердито плюётся он.
Вида пыхает жаром и зыркает по сторонам. Горящие багрянцем чешуйки поднимаются дыбом. С места в карьер она устремляется в лес и успевает: подрезает Анаконду в прыжке, и они, треща ветками и подламывая осинки, скатываются по склону в сторону озера, где сплетаются в комок, рыча от злобы и негодования.
Соню меж тем пробирает на истерический хохот, но её смех – неровный, нервный, из тех, что мужчины в женщине особенно не переваривают, – вскоре сменяется всхлипыванием.
Даймон прекращает пороть.
На стволе берёзы, точно картина в рамке, для Сони появляется распахнутое окно. Там, в лесополосе акварельно розовеет метёлками иван-чай и гуляют двое, держась за руки, словно дети. Соня видит мужчину и рядом себя – наивную, с восторженными, аквамариновыми глазами, будто промытыми дождём. Деловито жужжат шмели. Земляника источает аромат горячего лета, и Соня забирает её губами с шероховатой мужской ладони, целует линию жизни.
Изображение начинает меняться.
Вместо лица мужчины возникают пустые точки, мигающие битыми пикселями, словно программа, отвечающая за сохранение данных, дала сбой, полетела или была отформатирована. Целостным остаётся фон, а лица больше нет, – только пляшущие, стёртые дырки, – и его смутные очертания расползаются мутью, не желая более собираться в единый образ.
Возле озера стонет и трещит сухостой, завывает порывистый ветер. Даймон склоняется к Соне:
– Стоп?
«Намерение – самая мощная сила во Вселенной».
– Нет, – звенящим голосом упрямо твердит она. – Ещё.
Он хмыкает, берётся за флоггер удобнее и продолжает.
Удар! Ещё и ещё! И с каждым ударом события из её прошлого обнуляются, замещаясь иной реальностью.
Глава 50
Потерять человека, с которым тебя связывают воспоминания, всё равно что потерять память (Джон Грин).
Удар!
Ох, Ириска! Только ради тебя можно притащиться в такую даль! Цветочный ларёк у новостроек! Кто назначает тут встречи?
Гибкий кошачий хвост касается ног, и Соня смотрит вниз, но никого там не видит. Видимо, просто ветер. Она нашаривает в кармане кошелёк, заходит в ларёк и здоровается с угрюмой продавщицей. Смотрит по сторонам. Возле вазы с сочно-оранжевыми герберами приседает и заглядывает под лепестки.
– Дайте одну, пожалуйста, – обращается она к девушке.
Торопливо вымолвив «конечно», та выходит из-за прилавка и направляется к вазе.
Удар!
Квартирка у этого Жоры – просто бомба! Просторная двушка с кухней, и даже летом дают горячую воду! Прям вау! Грязища только невероятная!
Соня бодро шагает в ванную, набирает ведро, берёт тряпку и моет пол: старательно огибает ножки мебели, сумки и чемоданы, попутно находит Ирискин капроновый следок, закатившуюся за коробку губную помаду и чёрное платье, скомканное и запихнутое в раззявленный настежь пакет. Кверху задом она продвигается мимо приоткрытого шкафа и мельком заглядывает туда. От разноцветных платьев веет тонким ароматом цветочных духов… Роза и жасмин… О, да. Соня замирает, но через силу возвращается к тряпке, подавив в себе желание перемерить весь-весь гардероб подружки, особенно вон то пылающе-алое платье. Здесь даже зеркало есть в полный рост, в прихожей.
«Делу время и потехе час», – так любила говаривать бабушка.
Сосредоточенно пыхтя, Соня огибает тряпкой большого плюшевого медведя и приближается к распахнутой настежь двери, которую закрывает, чтоб протереть в углу. И ахает, – там, за дверью, на стене висят всякие плётки, в углу стоят длинные палки, и завершают дивный натюрморт две прищепки, сиротливо лежащие на полу.
– Ох, чёрт! – Соня бухается на пол сначала одним коленом, а затем и другим.
«У нас там множество странных вещей», – вспоминается ей голос Ириски и её загадочная улыбка.
Удар!
– Алё! – далёкий Ирискин голос отражается в трубке двойным эхом. – Привет-как-дела?
– Привет, дорогая!
– Соньчик, ты добралась до хаты?
На заднем плане плещется, накатывая волнами, море.
– Да! Квартирка у вас – просто супер! Цветок поставила на кухню, на подоконник – с ним всё хорошо! – кричит Соня.
– Что с ним будет-то? Он же пластмассовый!
– Да знаю! Я же не дура, – хохочет Соня. – Ну? Что? Как ваш медовый месяц?
– У нас всё отлично, – Ириска тоже кричит – аж захлёбывается от восторга. – Приеду – расскажу! Нашла тебе открытку с косатками! Я знаю – ты их любишь!
– Спасибо, – смеётся Соня. – Слушай, а я тут нашла у вас… ну…
– Что? Плётки за дверью? А-ха-ха, – хихикает Ириска.
– И визитку…
Чёрно-красная визитка с надписью: «Шибари-клуб Анаконда» лежит на бежевом стеллаже, и Соня за разговором доходит туда, берёт её, крутит в руке, разглядывая вычурные изгибы нарисованной змеи.
– Да это наш клуб, тематический, – тараторит Ириска. – Сходи, развейся, если интересно. Даймон, Ангелика… там все свои. Скажешь, что от меня. Это закрытый клуб… Только плётки наши не трогай, ладно? Девайсы – это святое. Если что, в магазе как раз секс-шоп неплохой есть, ну не супер-класс, конечно, Даймон вон лучше делает. И к нему просись, он нежный мачо, не смотри, что похож на чудовище. А по средам в «Анаконде» верёвочки…
– Да, я, пожалуй, схожу.
– Ладно, солнце, давай, у меня тут роуминг! Чао бамбино! – и она вешает трубку.
Соня оставляет визитку. Задумчиво идёт на балкон.
«По средам у них верёвочки. Нежный мачо».
…Двенадцатый этаж. Внизу ползут машинки и движутся человечки. И земля так магнетически притягательна, что Соня наклоняется, ложась рёбрами на перила. Мимо пролетает голубь и, чуть не врезавшись ей в лицо, шарахается вбок. От испуга Соня выпускает телефон, и тот, дважды перекувырнувшись в воздухе, с треском брякается на полоску асфальта, проложенную по периметру здания, – пластиковые куски разлетаются по сторонам.
– Чёрт!
Соня щурится, разглядывает осколки – похоже, спасать там нечего. Холодный металл леденит плечи, и глухие удары, пульсирующие в голове, перерастают в неровный стук колёс, который крепчает, заливает уши, и вместо улицы перед глазами проявляются маслянистые, пропитанные креозотом шпалы. Она поворачивает голову и видит поезд, в то время как тело ползёт вниз, за край.
Локомотив.
Он истошно гудит и с оглушительной скоростью несётся прямо на неё. Колёса скрежещут, выбивая из рельсов тяжёлую пыль. Ближе. Ближе! Вагоны трясутся, качаясь и сотрясая землю.
«Вот и поезд», – успевает пронестись в голове, прежде чем ногу пронзает яркая боль, – это жуткая чёрная кошка мёртвой хваткой вцепилась в тело! Соня с криком отпрянывает от перил и пытается отодрать от себя жуткого зверя, но не тут-то было! Боль ослепляющая. Чудовище жрёт её, смачно протыкая мышцы на всю глубину клыков, и озвучивая это демоническим подвыванием.
– Пусти! – взвизгнув, Соня грохается на пол, ударяется головой о бетонную стену и проваливается в черноту. Дикая кошка отпрыгивает прочь, словно упругий, хорошо накачанный мяч.
Сознание возвращается медленно. Звенящую тишину сменяют будничные звуки городской, кишащей машинами жизни. Оглушённо гудит затылок. По соседскому карнизу ходят голуби, – слышно, как стучат коготки по оцинкованному листу.
– Эй… – звучит обеспокоенный, но вместе с тем и язвительный голосок. – Ты там как?
Соня не отзывается. Медленно нарастая, в ноге проявляется боль – сильная, настоящая, полыхающая огнём.
– Эй… – повторяется снова, и на плечо опускается кошачья лапа. – Ты чуть не й-й-й… чуть не грохнулась, детка!
Соня поворачивает голову на голос и встречается лицом к лицу с… кошкой, у которой вместо морды сияет начищенной новогодней игрушкой ехидная негритянская рожа, ухмыляющаяся от уха до уха. Кожа блестит на солнце, словно шоколадная глазурь. Рот в кровище.
– А-а-а! – оглушительно взвизгивает Соня. – Лицо! А-а-а! – она пятится, упирается спиной в стену и, заикаясь, спрашивает: – Т-т-ты что такое?
– Меня зовут Глория, – обиженно поджав окровавленные губки, отвечает та и представляется более полно: – Кошкодева Глория. Можно просто – Глор.
И протягивает для лапопожатия лапу. Соня, сухо сглотнув, осторожно пожимает её, пачкая пальцы в красном и липком.
Удар!
«Серость – бесформенная, невнятная, с мутными жилами – вот что такое ожидание жизни вместо её проживания. Я готова на всё, что угодно, лишь бы не этот липкий туман, эта стылая перина, в которую проваливаешься спиной».
– Я себя теряю, теряю, – Соня плачет, качается взад-вперёд.
Вокруг неё тишина спящего дома и воздух, густой, как кисель. Уснуть не выходит. Два часа ночи. Три. Половина четвёртого.
Соня идёт на кухню – по кафелю босиком, – ныряет головой в холодильник. Кроме груши и сырка там стоят бутылочки с китайскими специями – и только. Закрывает холодильник. Включает свет. Жёлтая лампа нервно выхватывает пространство из сумрака.
Соня наливает себе воды, – та отдаёт хлоркой и тухлыми трубами. Зубы стучат о стекло, и Соня вздрагивает от хрустального звона. Бах! Лампочка под потолком чпокает, разлетается на осколки, и на плечи колючим покрывалом наваливается душный мрак. Соня ставит стакан на столешницу, промахивается, и тот в тишине сладко спящего дома разбивается вдребезги.
– Чёрт.
В окно сквозь тонкую тюль виднеется долька луны, и ровный свет от неё рисует на полу молочную дорожку. Темнота становится ощутимой. Осколки усеивают пол и самый крупный, полумесяцем, поблёскивает вблизи, у ног. Соня приседает и берёт его, – опасное стекло бликует, дрожит в руке. Острый край – такой красивый, завораживающий своей сутью, зовущий соприкоснуться, чтобы почувствовать себя настоящей… Живой.
Соня сжимает осколок пальцами.
– Мяу!
Настойчивые вопли гремят в голове, отдаваясь эхом:
– Мяу-мяу-мяу-мяу!
Соня вздрагивает. В руке блестит стекло, а в полумраке, на кафеле чернеет кровавая лужа. Исполосованное поперёк запястье истошно орёт о пощаде.
– Да что ж я за дура такая, – Соня отбрасывает осколок и зажимает порезы пальцами – кровь просачивается между, бумкает каплями на пол. – Вот дура!
– Да хуже, детка! Ты – самокритичная дура, – гогочет Глор.
Переступая через осколки, Соня бросается в комнату, включает свет и открывает первый попавшийся ящик – удачно. Там лежит арсенал хирурга: бинты, лезвия, нитки, салфетки и множество крючков и зажимов, назначение которых страшно себе и представить. В угол задвинуты флакончики с духами, – Соня замечает их краем глаза. Что там в других ящиках – лучше не думать. Она заматывает раны бинтами, и они тяжелеют, пропитываясь насквозь. Разматывает обратно, – всё в алых пятнах, и с руки продолжает капать, капать!
– Шить надо, – морщится Глор, задней лапой пододвигая банку со спиртом и с ловкостью фокусника добывая из коробки пачку ниток, а затем и нужный зажим.
Битый час неумело Соня шьёт, протыкая кожу кривой иглой и хныкая, а Глор, натужно пыхтя, пережимает ей вены чуть ниже порезов, – подушечки лап потеют.
Удар!
Возле дома находится супермаркет. Там, у крыльца, к покрытому облупленной краской поручню за тонкий поводок привязана лохматая чёрно-белая собачка с блестящими глазками – стоит в напряжении, перебирает лапками. Поводок натянут струной.
Соня заходит внутрь, берёт сырки. В кармане побрякивает мелочь – высыпалась из рваного кошелька. На кассе в очереди стоят двое: женщина с тележкой товара и за ней – сгорбленная старушка. Соня становится третьей. Старушка сухонькая, в балахоне бордового цвета; на голову накинут капюшон. От неё пахнет по-деревенски – сеном и парным молоком. Загорелые руки с узловатыми пальцами держат пакет с зеленоватыми персиками. Вот она расплачивается, сетуя: «Что за персики… Есть нельзя – ни запаха, ни вкуса, как пластмассовые», и медленно направляется к выходу. Кассирша пробивает Соне сырки, и когда она выходит из магазина, старушка как раз отвязывает собачку, – та оголтело подлаивает, бешено вращает хвостом.
– На море надо ехать, на море… – старушка справляется с поводком и обращается будто бы в воздух: – Да, Соня?
Что? Соня поднимает на неё глаза и сталкивается с удивительно мудрым взглядом. Из-под платка выбиваются косички, в которые вплетены чёрные глиняные бусины. И только Соня успевает заметить над бровями выцветшие татуировки из линий и вензелей, как старушка неторопливо отворачивается и, наматывая на руку поводок, медленно удаляется прочь. Собачка, радостно пританцовывая, бежит следом.
Соня замечает повешенный на поручень балахон, вскрикивает:
– Ой, Вы забыли!
Но ни бабушки, ни собачки нет, – как в воду канули.
Соня несколько минут стоит в задумчивости с балахоном в руках.
Она уносит его домой, ощупывает внутри и снаружи: ни записки, ни визитки – ничего, лишь в правом кармане находится ключик.
– Глор, что это? – спрашивает Соня, держа его на ладони.
– О, прапрадед коший Кат Ши! – восклицает та. – Вот так подарок! Что ж, видно, пришло время познакомить тебя с Видой.
– С кем? – таращит глаза Соня.
– Нет времени объяснять! Напяливай балахон!
Удар!
…В магазине Соня берёт сырки, груши и, вооружившись пустым пакетом, останавливается у прилавка с овощами. Там лежат и сверкают зелёными глянцевыми боками заморские авокадо – примерно с десяток. Поддавшись необъяснимому импульсу, она берёт один, щупает – он слегка мягкий – и в странном оцепенении кладёт в пакет. Берёт второй – кладёт в пакет. Третий… К ней подходит женщина и тянется было тоже, но встречается с немигающим взглядом Сони и отдёргивает руку. Каменное, похожее на маску лицо с пустыми глазами выглядит так пугающе, что женщина пятится, утыкается спиной в полку, от чего с неё падает на пол печенье, и торопливо уходит прочь. Соня не останавливается.
– Ну и куда тебе столько? – звучит в голове. – Солить?
…В магазине Соня берёт сырки, груши и, вооружившись пустым пакетом, останавливается у прилавка с овощами. Там лежат и сверкают зелёными глянцевыми боками заморские авокадо – примерно с десяток. Поддавшись необъяснимому импульсу, она берёт один, щупает – он слегка мягкий – и в странном оцепенении кладёт в пакет. Берёт второй – кладёт в пакет. Третий… К ней подходит женщина и тянется было тоже, но встречается с немигающим взглядом Сони и отдёргивает руку. Каменное, похожее на маску лицо с пустыми глазами выглядит так пугающе, что женщина пятится, утыкается спиной в полку, от чего с неё падает на пол печенье, и торопливо уходит прочь. Соня не останавливается.
– Ну и куда тебе столько? – звучит в голове. – Солить?
Соня бегло оглядывается по сторонам. Окаменевшая рука сжимает авокадо – последний. Пакет набит под завязку. Никогда не пробовала такое и даже не знает, как их чистить, и что там за вкус – и вот на тебе! Вот наваждение… Она смотрит на цену, ахает и, воровато озираясь, торопливо выкладывает всё обратно. Идёт на кассу.
Там топорщатся букетом надутые гелием воздушные шарики. Самый забавный из них – розовый, с рожицей котёнка. «Hello, Kitty!» – написано на боку. Соня, стиснув в дырявом кармане пошарпанный кошелёк, только отводит взгляд.
Непривлекательная внешне кассирша – худая, с осунувшимся лицом и глазами, напрочь лишёнными жизненной силы – берёт пакет с сырками, пробивает по одному, кладёт в корзину. Взвешивает кулёк с грушами. Устало вздохнув, находит по листку нужный номер, пробивает, снимает с весов, и тут Соня внезапно для себя произносит:
– Смена же скоро закончится, верно?
Пакет зависает в воздухе, рвётся. Груши раскатываются, и одну девушка едва успевает поймать на самом краю. Поднимает глаза на Соню.
– Ой, как живые! – смеётся та, желая разрядить обстановку.
Кассирша собирает груши в новый пакет, попадая в него не с первого раза. Кладёт в корзину.
– Да, – кивает она, оставаясь мучительно истощённой. – Пакеты такие… Рвутся… – и сосредоточенно добавляет: – Товары по акции?
– Мне вон тот ещё розовый шарик, с котёнком, – говорит Соня, показывая на связку шаров.
– Конечно, – отвечает девушка. – Да, конечно.
Расплатившись, Соня выходит на улицу. Неподалёку стоит скамейка, и она за ленточку ведёт шарик туда. Садится. Ветер качает его вправо-влево, и он рвётся ввысь, упрямо дёргается, скачет.
– Всех нас тут что-то, да держит. Да, Китти?
Она подтягивает его к себе и разглядывает рожицу смешного котёнка. По лицу струятся горячие слёзы. Затем вытягивает руку и, шмыгнув носом, отпускает его. Шарик летит ввысь и вбок, уносимый ветром, и какая-то девочка сзади звонко кричит:
– Мама! Мама! Смотри! Шарик полетел!
Удар!
Соня, скрестив ноги, сидит на матрасе в центре солнечного квадрата. К закату он уползёт на пустую стену, станет золотистым и под конец окрасится в медный цвет. Затем в сумерках начнут зажигаться окна в высотке напротив. Штор в спальне нет, и то, что творится здесь, оттуда видно в мельчайших деталях.
Ириску это совсем не смущает. Ей не стыдно раздеваться вот так – и трахаться на этом матрасе тоже не стыдно. При свете дня. Почему она, Соня, не может быть как Ириска – счастливой, бесстыжей?
Страх опутывает паутиной, бьётся в висках, запрещает дышать.
– Какая же я трусиха. Я даже бояться боюсь!
Соня решительно вскакивает, бросается к шкафу, дёргает створки и пальчиками торопливо пробегает по плечикам вешалок, будто пересчитывая их. Останавливается на одной – с кроваво-красным платьем – и вытягивает его наружу. Это платье – само воплощение смелости и огня.
Мир, методично толкающий её в бездну, уже давно погряз в липком, густом тумане. Что ей терять, будучи свободной, – свободной, впрочем, как бездомная псина? Там, за гранью живёт и разноцветие, и многообразие. И тридцать пять – это ещё не конец.
«Всё самое лучшее Бог оставил за гранью».
– Чем я хуже? – лихорадочно шепчет Соня. – Я тоже достойна! И ничего не боюсь! Да! Я смогу. Прямо, чёрт побери, сейчас.
Она стаскивает с себя серое платье, – с хрустом ломая молнию, – и сдёргивает с плечиков пылающе-алое. Надевает его, пряча хрупкое тело за бархатистой тканью, и солнце внезапно прячется тоже, точно задёрнутое плотной гардиной. Район погружается в полумрак.
Зеркало вот, в прихожей.
«Попробуй выдержать хотя бы свой собственный взгляд».
Ужас скручивает живот, погружает в себя, топит, тянет клейкими пальцами к самому дну. Соня напяливает поверх балахон, с горячностью кидается к обувной полке, выдёргивает сандалики, надевает их, и уже у дверей натыкается на Глор, – та сидит неподвижно, в позе копилки.
– Не ходи, Сонь. Не надо. Пожалуйста, не ходи.
Та спотыкается об неё взглядом, долю секунды медлит, кричит:
– Не мешай! Я ничего не боюсь, ясно?
– Ничего не бояться – ненормально…
– Значит, я ненормальная! – Соня устремляется на выход, решительно отодвигая дверью Глорию, и та едет, оставаясь в той же позе.
– Загребут же… – обречённо ноет она. – Не ходи, детка!
– Я тебе не детка, ясно? – взвизгивает Соня. – А тебя и вовсе не существует!
Она хлопает дверью, бежит к лифту и безостановочно тыкает там по кнопке вызова.
– Ты забыла ключи! Не ходи! Ну, пожалуйста! Не ходи! – слышатся сдавленные вопли Глории.
«Я им всем докажу, что ничего не боюсь. Всем им. И Глории тоже. Страх – так же, как и боль – проживать надо сразу, позволяя ему случаться».
Лифт. Этажи плывут нарочито медленно, и подкожный ужас растягивается по времени плотной резиной. Вот и первый этаж. Почтовые ящики. Выход. Соня вываливается наружу, попадая на улицы города, где духоту сменяет предгрозовая прохлада. Шальной ветер дёргает платье, примеряясь, как бы задрать подол повыше. Облачная пелена поглощает мутное солнце, и начинается мелкий дождь.
Соня останавливается возле подъезда. Слева, по тротуару топает парочка, справа – сутулый мужик в капюшоне, а навстречу, по тропе шагает тётка с маленькой девочкой за руку. Через пару минут все они будут здесь.
Люди. Соня утыкается взглядом в грязную лужу, задерживает дыхание и жмурится, – лицо обезображивает гримаса. Неловко скидывает сандалии – ногами, одну об другую. Стаскивает балахон – опускает его на землю. Судорожно вздохнув, перекрещенными руками хватается за подол платья и тащит его наверх, последовательно обнажая бёдра, живот и острые грудки, – мягкая ткань струится по коже так ощутимо, словно по голым нервам.
Она застревает головой в горловине, путается в складках, но затем, справившись, стаскивает платье уже целиком. Волосы освобождаются последними, выпадая волнистой копной.
И никто в этот раз не останавливает её.
В тот же миг набрякшая туча, накрывшая город, разрешается ливнем. Свежий, бодрящий ветер вызывает озноб, переходящий в жар.
Соня комкает платье, бросает его, – оно планирует в лужу с мутной водой, – и, утробно подвывая, пинает его так, что брызги разлетаются по сторонам.
– Вот вам! – рычит она, кидаясь на воздух, точно цепная собака.
Капли с неба падают пулями, обжигают холодом кожу.
Огибая Соню, громко гогочет парочка, – оба почти бегут.
– А ничо так, фигурка, – замечает парень. – Возьмём её себе?
– Дур-р-рак, – девушка отмеряет ему леща. Тот хохочет.
Потом – голос женщины, ускоряющей шаг:
– Пойдём, пойдём… Какая-то ненормальная.
На ходу она достаёт из сумочки телефон, коротко набирает и говорит туда, боязливо оглядываясь и уволакивая девочку за руку, – та вертится, крутит головой. Пелена дождя проглатывает, размывает их силуэты.
Проходит несколько долгих секунд. Сердце отдаётся в ушах, но страха больше нет, только мелко дрожат колени. Всплески дождевых капель взбаламучивают в луже грязь, рождают жирные пузыри.
К Соне вразвалку подходит мужик, прячась в капюшон и покуривая самокрутку, зажатую огоньком вовнутрь ладони. От него удушливо пахнет травкой.
– Ух ты, баба шизанутая. И сиськи маленькие.
– Сам членосос! – парирует Соня, выставив ногу, как заправский боец. Мокрые волосы облепляют её лицо и плечи волнистыми змеями. Схватив себя обеими руками за грудь, она добавляет: – Мои сиськи – лучшие в мире, ясно?
Набросившись, она толкает мужика, – тот оступается, и капюшон спадает, обнажая бритую голову с кривым, искорёженным ухом – левым. Едва удержав равновесие, он затягивается так, что самокрутка истлевает до конца, и, недобро сощурившись, выпускает изо рта струю дыма.
– Что уставился? Иди, куда шёл! – порывается Соня, махая кулачками и пританцовывая на зеркальном от воды асфальте. Её зрачки расширяются, заполоняя собой радужку. Взгляд становится демоническим, исподлобья.
Мужик сплёвывает сквозь зубы, двумя пальцами метко пуляет бычок ей под ноги и цедит:
– А я тя вспомнил. Ты та самая ебанутая Сонька.
Он было шагает к ней, но, увидев что-то позади, осекается, торопливо набрасывает на голову капюшон и, попятившись, сутулясь, заворачивает к подворотне.
Это его и спасает.
Глава 51
Дурка – это не для слабонервных.
Удар!
Ливень усиливается, разгоняя людей по домам.
Потоки мутной воды бегут по дорогам, и на одну из них деловито выруливает белый полицейский уазик. Рейд подходит к концу, и один из сержантов – тот, что помоложе и за рулём – предлагает, почёсывая бритый затылок:
– Давай, может, шавухи купим? Жрать охота. Вон магазин!
– Потерпи, час остался, – устало отвечает старшой – более опытный и битый жизнью, но такой же хмурый и голодный, как первый.
Он не спал уже более суток, и это сказывается, – глаза неумолимо слипаются. Лобовое заливает, как из брандспойта, дворники непрерывно работают, – короче, ни чёрта лысого не видать.
Рация оживает, и слышится простуженный голос дежурного:
– Внимание! Супермаркет у новостроек. Женщина на перекрёстке, ведёт себя странно. Разберитесь.
А супермаркет и правда – вот он. Старший приникает к стеклу и замечает Соню: голая, стоит спиной и машет кулаком мужику в капюшоне, – тот как раз ныряет в подворотню, исчезая из виду.
– От ты глянь! Баба голая! – хохочет сержант. – Тормози.
Они останавливаются у поребрика.
– Пьяная или накрыло? – высказывает версии молодой.
– Сходи, узнай.
– Да дождь такой…
Рация опять просыпается:
– Внимание всем постам!
– Да блин, – сморщившись, старший хватает пластиковую папку с бланками и, накрывшись ею, выпрыгивает в ливень.
Он бежит вприпрыжку через лужи, чвакая по мокрой траве газона. Женщина, неловко падая на колени, простуженно хрипит:
– А-А-А-А-А! А-А-А-А-А!
Сержант, приблизившись вплотную, дружелюбно окликает её:
– Эй, чудо вопящее! Ты что творишь?
Женщина оборачивается, демонстрируя изумительные по красоте и изяществу формы. На шнурке болтается ключ, плечи облепляют мокрые волосы. Сержант вздрагивает, – вместо человеческих на него смотрят рептилоидные глаза: тонкие зрачки на янтарно-жёлтой радужке. Напокупают всяких трэшовых линз…
И не успевает он так подумать, как она бьёт по папке, – та подпрыгивает и подбитой птицей плюхается в лужу, распластавшись страницами с белыми бланками, старательно упакованными в файлики. Сама же с места в карьер несётся к подъезду, – оттуда как раз, неторопливо открывая зонты, выходят люди. Секунда – и сержант бросается следом:
– Стоять!
В три прыжка он настигает её и делает крутую подсечку. Женщина, взвизгнув, грохается на колени и прокатывается кубарем по земле, пузырящейся от дождя.
Когда Соня, всхрипнув, пытается приподняться, он подминает её, ухнув коленями на лопатки, и ловко защёлкивает наручники.
– Вот чертовка!
Промокший, испачканный, он вскакивает на ноги, суетливыми рывками дёргает Соню, – та вскрикивает, выпрямляясь, – и под стеной проливного дождя волоком тащит её к машине. Там происходит мелкая потасовка. Извернувшись и клацнув зубами, Соня кидается укусить сержанта в лицо, – тот только и успевает выставить руку, – и, вцепившись в рукав, отрывает его по шву. Сержант хватает её за волосы и в бешенстве выкручивает так, что Соня оседает на землю. Её обманчивая худосочность никак не вяжется с этой порывистой силой, с этим пугающим взглядом янтарных глаз!
Напарник открывает заднюю дверцу с решёткой на узком окне, но хрупкая женщина, вывернувшись в плечах, лягает его в голень.
– Твою ж! – сдавленно охает он, согнувшись от боли.
– Пакуем! – подначивает его старший. – Баба не в себе!
Вдвоём, навалившись, они запихивают изрыгающее проклятия, извивающееся голое тело внутрь. Захлопывают дверь.
– Сучка, а! – старший вытирает с лица пот с дождевой водой. – Папку утопила, зараза! – он осматривает устряпанные брюки, горько плюётся: – И рукав ещё вот! Тьфу ты, блин!
Пока он бегает за безнадёжно испорченными бланками, – прихватив заодно с земли намокший балахон, – полицейский бобик шатает и трясёт от ударов, которые обрушиваются изнутри. Слышится неистовый рокот, похожий на перемалывание камней в гигантской мясорубке.
– Давай в отдел. Пусть там разбираются, – старший кидает грязную папку на приборную доску: – Погнали.
Чем яростнее Соня вырывается из наручников, тем сильнее они впиваются в руки. Она бьётся плечами об узкие стенки, бушует, и тело начинает меняться. Лицо вытягивается, обращаясь в длинную морду ящера, изо рта которого выплёвывается и забирается обратно влажный, раздвоенный на конце лиловый язык. Тело бугрится, покрывается плотными пластинками, которые при движении скрежещут, соприкасаясь краями. Глаза горят янтарём, зрачки то расширяются, то сужаются до иголок.
На месте угловатых лопаток сквозь чешую пробиваются перепончатые крылья с крючьями на концах, но закованные руки сдерживают их рост. Изумительное перерождение перетекает на заднюю часть тела: копчик вытягивается в гребенчатый, крайне подвижный хвост, а тонкие ноги мутируют в когтистые лапы, – тело полностью занимает пространство.
Запястья распухают, но наручники врезаются в плоть, втискиваясь до костей, вспарывая вены, из которых льются, пульсируя, струйки бордовой крови – и в такой же цвет, точно у хамелеона, перекрашивается тело и волосы.
Машина бодро несётся по лужам. В её задней части слышится скрип и возня, будто там происходит драка. Перегородка вибрирует от ударов: бам! Бам! Истошный визг перерастает в утробный рёв.
– Чтоб тебя! – восторженно гикнув, кричит старшой.
– Во ящерица! – поддакивает младший, вцепившись в руль прыгающего по ухабам бобика.
Таких персональных концертов за смену у них случается штук по пять, так что патрульные лишь веселятся.
Наконец машина подъезжает к отделу.
– Стоп, стоп! – командует старший, и под это слово Дракон с шелестом, от которого мучительно режет уши, схлопывается, вновь обратившись в хрупкую Соню.
Когда дверь открывают, она лежит на полу – испачканная и мокрая, с наручниками на кровоточащих руках.
– Потащили, – говорит сержант, взяв её под локоть и подтаскивая к выходу. – Чо сюсюкаться с козой…
– Чего скажем-то? – второй помогает ему, подхватив выпадающее тело с другой стороны.
– Пускай у дежурного голова и болит, – отвечает ему тот, ехидно хмыкнув.
Пока они под белы рученьки волокут Соню к дежурке, дождь успевает повторно окатить всех троих отрезвляющим душем.
– Слышь, сержант, – пыхтя, спрашивает старшего напарник, плечом придерживая дверь, пока они протискиваются в проём, – а волосы-то… Разве красные были?
– Тащи давай, – обрывает его тот. – Скорую надо…
…В комнате разбирательств, привалившись спиной к стене, на корточках уже сидят мужички, забранные от церкви. Один тощий и злой; второй – типичный старый бомжик, красноносый, с бельмами на глазах. Дежурный материт по рации опера.
Соня семенит, спотыкается, и кровь, стекающая с рук по ягодицам и ногам, чертит кривые дорожки, размазываясь бёдрами в жуткое месиво. Сержант приземляет её на ближайший стул. За спиной из прорезанных ран продолжает течь, и лужа на сиденье сворачивается в глянцевый сгусток.
– Как зовут? – спрашивает дежурный, с интересом глядя на голое видение.
– Глория, почему ты плачешь? – удивлённо спрашивает Соня у пространства, глядя прямо перед собой невидящим взором.
– Глория? – переспрашивает дежурный, услышав странное имя, и тут же орёт в рацию: – Машину вот только угнали! Спускайся, говорю! На выезд! – и патрульно-постовым: – Чо за особа?
– Чо-чо, – передразнивает старший. – Вызывай карету, чо…
– Глория… – Соня будто не здесь, слёзы жемчужинами катятся по грязным щекам.
…Проводив скорую, сержант созерцает стул, на сидушке которого блестит лаковым красным кровь, и посередине него вдруг появляется крупный отпечаток кошачьей лапы, и ещё один, а далее слышится глухой звук, и следы продолжаются цепочкой в сторону выхода. Сержант жмурится, открывает глаза – ничего. Только сгусток на стуле.
– Надо пойти поспать, – бубнит он, нахмурившись.
Удар!
На загаженной общаговской кухне сразу на трёх конфорках, источая вонючий жар, булькает бак с серыми простынями. Влажный воздух пропитан запахом невысыхающих полотенец, гнилого лука, стирального порошка и сигаретным дымом, – возле открытой форточки курит Грымза, стряхивая пепел в банку из-под шпрот, набитую доверху окурками.
За окном вторые сутки подряд льёт, как из ведра.
Шаркая шлёпками по загаженному линолеуму, в проёме двери появляется Зойка – раздражённая и больная.
– Кирусь, угостишь сигареткой? – заискивающе просит она. – Расскажу чо.
Грымза меряет её любопытствующим взглядом, отмечает ехидную хитрецу, отражающую интересную и пока ещё не раскрытую тайну, и неторопливо вытаскивает из початой пачки сигарету. Протягивает, даёт прикурить.
Зойка затягивается и так долго держит в себе дым, смакуя его лёгкими, что выдыхает прозрачный воздух.
– Слыхала? – наконец делится она, сощурив глаза. – Сонька-то наша… Того! Съехала с катушек! Вчера к нам тёпленькую из приёмного и привезли.
– Ты гонишь! – Грымза недоверчиво морщится.
– Вот те крест! – Зойка суетливо крестится, невпопад тыкая рукой с зажатой в ней сигаретой в воздухе, а другой почёсывая лобок. – Сначала вены себе покромсала на обеих руках, ага. Прям до мяса, вкруговую. Скоряки сказали, что шрамы зажили сами, безо всяких швов, пока её в машине из ментовки везли! Мутная, короче, история. А ещё бегала, говорят, голая у новостроек и бригаду ментов избила. Совсем кукуха того! Наширяли её, да к нам, – и она глубоко затягивается, блаженно жмурясь.
– То-то я смотрю, её давно не было не видно.
Грымза с усмешкой выпускает в банку длинную сосульку слюны и суёт туда чинарик, – тот коротко пшикает.
– Да она как отошла, чуть двери башкой не вышибла! Откуда только силища взялась? По коридору как ломонётся! Я на неё! Как зверь психованный! Глаза бешеные! Как швыранёт меня в стену! – Зойка часто-часто кивает, поддакивая себе же и потирая плечо. – Всем составом заламывали, на вязки положили, наширяли. Так она чуть кровать не погнула. На уколах теперь. Всё бредит про пещеру и драконов каких-то.
Грымза так вздрагивает, что опрокидывает банку с окурками, – с грохотом всё летит на пол, катится, рассыпается на полкухни.
Удар!
Через полгода терапии Соня окончательно перестала слышать Глор, и лишь обрывочные мысли напоминали ей про Виду.
Что такое закрытое отделение?
Это капельницы, жестокие медсёстры, уколы. Никого не впускают и не выпускают. Окна с решётками, ограждающими нормальный мир от ненормальных людей.
Там, снаружи, виднеется тень от здания и щербатый асфальт, не просыхающий от дождя. К осени листья клёна украсили его жёлтыми пятнами, а ещё через месяц всё засыпало ровным белым.
Отойдя от окна, Соня ложится в постель. Светлые стены, белые халаты, белое постельное и теперь ещё белый снег, – этот мир оскорбительной белизны лишь усугубляет депрессию. Белый цвет превращается в цвет ослепительной боли.
По коридору ходить нельзя.
В палате десять человек, – тоскливо воют, бормочут, кричат. На соседней кровати худющая девочка, накрыв одеялом голову, качается и заунывно поёт, – с её поджатых ног сползают гольфы – тонкие, с дырками, бледного цвета. Она уже дней пять ничего не ест. Все руки истыканы, в синяках от капельниц, и вен уже не найти.
Слёзы и просьбы о помощи не котируются никак – это признак сумасшествия, но и только. Плачь, сколько хочешь. Холодно. Мёрзнут пальцы – и рук, и ног.
Открытый, без дверей и перегородок клозет. Прямо из коридора можно видеть, занято там или нет. Унитаза три – все в засохшем говне и грязи.
Буйных кладут в одиночку, привязывая ремнями к кровати, – кровать привинчена к полу. Горластым или упрямым делается укол, уносящий в иную реальность, где всё двоится, троится, плывёт, – и жизнь превращается в существование: поспал, поел, сходил в туалет. Поспал, поел, сходил…
Соня оказывается и горластой, и упрямой, и буйной. Точно дикая кошка, она клацает зубами, кидается и шипит. Сопротивление задавливают в первый же день – быстро, профессионально.
«Вяжи!»
Её тащат волоком, растрёпанную и вспотевшую, одетую в белую рубашонку, которая задирается, обнажая следы от глубоких расчёсов. Наступают на волосы. Переволакивают через порог так, что она стукается головой.
Они привязывают её ремнями к кровати в пустой палате, продуваемой сквозняком. Ни одеяла, ни хоть какого-то захудалого пледика, – вокруг только леденящее, оглушающее пространство. Ремни, как верёвки в шибари-клубе, выключают разум, опустошают голову и этим дают покой, но временный, пока холод не продерёт до костей. Холодно, холодно… Как же холодно, мамочки…
Зойкина рожа, – глаза блестят, закусила губу, – появляется из тумана. Как всегда, ей поручили снять украшения и подстричь новенькой ногти, чтобы Соня, когда придёт в себя, не нанесла себе ещё больших увечий. Зойка трогает ключ на шее, тянется снять, но на эти прикосновения Соня пучит глаза и стучит зубами, упираясь затылком в тощий матрас. Она хочет кричать, но голоса нет, – только сипение, будто голосовые связки вырезали под корень.
Укол, и Зойка почти справляется – тупыми ножницами откусывает твёрдые, словно камень, ногти, ломает их, матерится. Потом забирает свободно ключик.
…Пить не дают. Вода – в туалете есть, из-под крана.
Алюминиевая ложка в тарелке с сопливой овсяной кашей, – и такой же кисель сейчас должно быть течёт по венам – серый, склизкий, разбавленный нейролептиками.
Разбитая чашка. Соня режет себя осколком, желая увидеть живую кровь, – торопливо, боясь не успеть; боясь, что опять отберут.
Отбирают…
– Открывай! – Зойка хватает её за подбородок, чтобы проверить: проглотила таблетку? Нет?
Пальцы воняют рыбой. Соня отпихивает её, получается вяло.
«Вяжи!»
Под лопатками жёсткий пол. Тяжесть тел, навалившихся сверху. Её душат подушкой, и она вцепляется в наволочку зубами, рвёт её, ветхую, и оттуда сыплются затхлые перья, забивая и рот, и нос. Всё вокруг покрывается белым, подушковым снегом.
Укол. Тело больше не слушается. Наступает бессилие и сонливость. Они сохраняют её живой. Они топчутся по колено в чужом безумии, точно в грязи, и абстрагируются от боли.
Снова вязки и холод.
Дайте уже умереть. Дайте. Уже. Умереть.
Укол. Ремни уползают с тела, точно живые змеи. Соня забирается под кровать. Изо рта текут слюни, взгляд становится безучастным. Отсюда видно, как в коридоре дурочки моют пол.
Потом она доберётся до туалета, будет справлять дела, вытирать себе зад, а они встанут напротив и скурят заслуженную сигаретку – одну на двоих, – не сводя с неё отрешённых глаз. Большего унижения сложно себе и представить.
«Тебе рисуют границы реальности, в рамках которой только и можно существовать. Тебя возвращают в привычный для всех режим».
Так и проходит год.
Глава 52
Не помню – значит не было.
Удар!
Соня лежит на кровати, поверх одеяла. Спит ли, нет, – глаза закрыты. К ней подходит женщина-врач, трогает за плечо:
– Идём со мной.
Смотрит с сочувствием. У неё белоснежный, выглаженный халат с двойным голубым воротничком. Соня поднимается и идёт. Двигаться тяжело, будто больница по пояс затоплена киселём.
Вот и дверь в кабинет.
– Входи.
Внутри сидят люди, тоже в халатах, – психиатрическая комиссия. Уже с порога смотрят оценивающе, в шесть внимательных глаз. Соня переключается на глиняные фигурки, которые стоят тут повсюду. Бесформенные монстры с дырками вместо глаз… Примитивные поделки… Целый ряд одинаковых слоников, будто наштампованных на машинке. Она цепляется взглядом за дракона и кошку с человечьим лицом, слепленных ею около года назад. Шагает, теребя край растянутой, выцветшей – когда-то сиреневой – кофты. Садится на краешек стула.
Таблетки изменили её. И без того бесцветный взгляд погас, движения стали заторможенными, походка отяжелела. Лицо опухло и превратилось в маску, потеряв выразительность. Когда-то обритые волосы отросли до короткого ёжика, похожего на мальчишеский. Большую часть времени она безучастно спала.
…Соню опрашивают. Голоса у них вкрадчивые, осторожные. Она отвечает спокойно. Да, ни кошкодев, ни Драконов нет, – это была фантазия, и она больна. А сейчас всё хорошо. Да, она вела себя безобразно и демонстративно. Нет, голоса она больше не слышит. Да, она знает, что надо принимать таблетки по часам – все эти три препарата – и навещать психолога. Нет, она больше не порежет себя.
– Да, я почувствовала эффект, – устало говорит им Соня. – У меня больше нет друзей. Спасибо.
И её, недолго посовещавшись, выпускают.
– Вот, твоё, – добрая врач протягивает ей балахон, на котором болтается картонная бирка. Там написано имя-фамилия Сони и дата, когда её загребли. Женщина помогает его надеть.
Балахон пахнет смородиной, свежим сеном, парным молоком и коровой, – так пахнет, должно быть, счастье.
На дворе давно уже лето, – очередное серое лето. Никакого истошно зелёного цвета нет и в помине, да и было ли это? Ириска, вероятно, сто раз уж вернулась домой со своих морей.
В поношенной одежде, доставшейся в больнице – что нашли, то и дали, – Соня похожа на пугало: из-под бордового балахона колоколом торчит белая юбка, тапочки стоптаны, а розовые гольфы, доставшиеся ей от той девушки, что пела под одеялом, поочерёдно сползают. Однажды днём обнаружилось, что та лежит и молчит. Оказалось, что умерла. После смерти она улыбалась.
Люди шарахаются от Сони, хихикают, отдельные пялятся. В их глазах есть страх перед её безумием, вынуждающий чувствовать себя неизлечимо больным изгоем. Торопливым шагом она идёт прямиком к реке и там отыскивает пещеру, вход в которую густо зарос бурьяном. Внутри – темнота, запустение и прохлада. И никого. Соня щупает стены, ныряет руками в сырой песок. Ни зги не видно. Нет ни цепи, ни ошейника, снятого ею когда-то. Она долго сидит в тишине, нарушаемой стуком сердца, редкими бульками капель да писком летучих мышей, висящих под потолком.
– Получается, я всё придумала. И Виду, и Глор… Как же так?
Глор пропала с первых же дней, и Виды вот тоже нет, – одно бессилие и всепоглощающее желание спать.
Соня идёт к общаге, к подъезду подходит затемно. Она опускается на ступеньки крыльца и утыкается в колени лицом.
По разорванным облачным клочьям зловеще плывёт луна, то окунаясь в чернявую глубь, то выныривая обратно. Холодный туман обволакивает, обнимает. Слышится говор и шорканье ног. Пиликает домофон. Громыхает железная дверь.
Люди идут домой. Люди включают свет и прячут его ото всех за плотные шторы. Они будут готовить свой ужин, шутить и рассказывать, как прошёл день. Будут делать с детьми уроки и гладить кота. Лягут спать, он обнимет её со спины.
А эти тапки натёрли ей ноги, и юбка пахнет лежалым бельём.
Соня заходит в подъезд и отыскивает у чердачной двери спрятанные ключи. В унылой комнате – слава богу, нетронутой, разве что ворох квитанций скопился под дверью! – она запирается, без воды проглатывает таблетки и плашмя, не раздеваясь, валится на кровать.
Врач говорила, что пропускать приёма нельзя.
Лекарства вырывают из жизни недели, заменяя их сном. Ночью Соня зовёт Глор, просыпается на мокрой от слёз подушке, целыми днями таращится в стену. И однажды утром случается странное, – проснувшись, она открывает глаза и обнаруживает перед носом дохлую мышь. Её переднюю часть.
– Глор? Глор!
Соня вскакивает, озирается по сторонам. Вокруг никого.
Она кидается к окну, распахивает его, и тёплый воздух врывается в комнату, – пахнет спиленными деревьями и мокрой землёй. Скривившись, двумя пальцами Соня берёт мышиный трупик, – шёрстка мягкая, точно бархат, – и вышвыривает в окно. Снизу звучат ругательства. Соня сконфуженно ойкает. Гольфы съезжают гармошками, и она стаскивает их, а затем полностью переодевается. Выбрасывает в мусорку всё больничное.
Во дворе царит душный август, вышагивают по газонам голуби, сердитый дворник метёт асфальт, поглядывая на дом.
Соня идёт к железке: мимо церкви, бухих бомжей и цыганок с кучей черномазых детей, мимо серой травы на обочинах и людских разговоров по сторонам, мимо светофоров и магазинов. Женщина ведёт за руку девочку, и Соня огибает их, обгоняя. В тени лежит лопоухий пёс с огрызком верёвки на шее и, вывалив язык, провожает её долгим взглядом.
Точно у границы миров, Соня тормозит у поребрика.
– Глор! – кричит она по сторонам. – Глория! Где ты?
По дороге несутся машины.
Воздух раскаляется добела, в голове раздаётся звон, издалека слышен топот цокающих копыт. Асфальт на дороге покрывается сеткой трещин и разом проваливается вниз, образуя пропасть. Оттуда идёт туман: клубится, тяжёлой дымкой выползает наружу, окутывает лодыжки.
– Глор! – надрывно зовёт Соня и делает шаг в пропасть.
Дальше всё случается разом: собака с утробным воем кидается за невесть откуда взявшейся кошкой, которая выскакивает из-под Сониных ног прямо под колёса летящей машины.
Слышится визг тормозов.
Женщина вскрикивает.
Машина несильно сбивает Соню, – она плашмя заваливается на капот и скатывается на дорогу. Кошка же, проскакав на другую сторону улицы, ныряет в подвальное окно, – наглухо заколоченное, на минутчку! – и собака, не догнав её, тыкается туда мордой, скребёт когтями фанеру и доски, разочарованно воет.
– Да ёпамать, а! – из-за руля выскакивает лысый мужик. – Жить надоело?
– Глор! – озирается Соня с земли, морщась и потирая локоть.
Водитель, отдуваясь, присаживается рядом:
– Если бы не собака… Фух… Вы куда под колёса-то, дамочка? Где болит? Локоть?
Он весь в чёрном, в пирсинге и с портупеей на широкой груди, – да это же Даймон!
– Здрасти, – говорит ему Соня.
К ним воинствующе подбегает женщина, тянет семенящую девочку за собой.
– Я свидетель! – восклицает она. – Он превысил!
– Э-э-э… Да, – сознаётся Даймон, виновато понурив голову.
– Всё нормально, всё в порядке со мной, – отвечает ей Соня. – Вы видели кошку? Чёрную кошку!
– Собака выскочила, – говорит Даймон, показывая рукой на пса. – Вон она.
– Кошку? – женщина пристально всматривается в Соню. – Да у Вас шок сейчас! Сотрясение мозга! Вам в больницу надо!
Та поднимается:
– Ничего мне не надо. Спасибо.
– Ну как знаете!
Провозгласив назидательное: «Нужно смотреть под ноги и по сторонам!», женщина уволакивает девочку за собой, – уходит быстро, почти бегом. Пёс находит тень, плюхается на землю, роняет на лапы массивную бошку. Возмущённо скулит.
На дороге образуется пробка.
Даймон вглядывается в Соню получше, щёлкает пальцами:
– Погодь. Ты же…
– Соня.
– Точно! Ну и встреча, поди ж ты.
Она сутулится, ныряет пятернёй в короткий ёжик волос. Узнал, узнал. Спустя столько времени, надо же.
Сзади нетерпеливо сигналят. Даймон машет на них рукой – мол, да погодите вы! – и говорит:
– А я на озеро еду. Поехали тоже? Или, может, в больничку сначала?
– Н-н-на озеро? – переспрашивает Соня, запнувшись.
«Ты что, эхо?» – звучит в голове лихое, и она, дёрнувшись, зыркает на подвальное окно, заколоченное фанерой.
– Ага. Ежегодный тематический тусич, – между тем поясняет Даймон, – уж коль ты на голову… рухнула…
– Да, я поеду! Конечно, поеду! – соглашается Соня. – А то я и правда… на голову… что-то совсем…
Сзади сигналят совсем уж нетерпеливо, и Даймон помогает Соне забраться в машину.
Удар!
С озера надвигается дождь, шуршит по воде. У кромки берега, утробно рыча и продавливая борозды в береговом песке, катается красно-чёрный клубок из чешуйчатых тел. Поваленные деревья и раскуроченный пляжик, окончательно сломанная берёза и – Гриша позже окончательно разъярится – унесённая лодка становятся немыми свидетелями чудовищной битвы.
С неба раскатисто жахает, и клубок распадается надвое: окровавленную Анаконду отбрасывает на черничник, а Вида, исполосованная глубокими ранами, исчезает вовсе, будто и не бывало. Змея поднимает голову, трогает языком воздух и, шурша чешуёй, тяжело ползёт в лес, к своей вожделенной добыче, что подвывает там под ударами Даймона.
Удар!
Изображение на экране дёргается и гаснет. В появившейся черноте окончательно тонет всё, что делало Соню счастливой и одновременно такой несчастной.
Даймон склоняется к ней:
– Всё, Сонь. Тебе точно хватит.
– Всё? – звенящим голосом переспрашивает она.
– Да, – говорит он и решительно добавляет: – Стоп.
Стоп? Чёрная Анаконда, готовая для прыжка, будто тыкается мордой в стеклянную стену. Раздувает в негодовании ноздри.
– Стоп… – повторяет обмякшая Соня.
Лизнув воздух, змея разворачивается и неторопливо ползёт к озеру, оставляя кровавый след. Что ж, хорошо. Не сегодня, не в этот раз. Она терпеливая, она своего дождётся.
Даймон откладывает в сторону плеть и развязывает Соню, – на запястьях остаются бордовые борозды от верёвки.
– Проводить тебя до палатки?
– Я полежу, можно? – едва ворочая языком, отвечает Соня.
– Конечно. Лежи.
И он тихо уходит.
Деловитые муравьи тащат свои былинки, торопясь успеть до дождя. Между травинок выплел узорную паутину крошечный паучок. И жизнь так прекрасна и мимолётна. И есть только она и Бог – тот, что внутри неё, – а всё остальное неважно.
За горизонтом одна за другой вспыхивают зарницы, ярко сверкают молнии, через паузу слышится отдалённое «Бу-у-у…» и затем становится очень тихо. Гроза достигает леса, и деревья шумят, аплодируя ливню листьями. Первые, тяжёлые капли падают на голову и разгорячённое тело Сони.
…У палатки она отряхивает ноги, счищает сухими носками песчинки и сосновые иглы. Порыв ветра ныряет под тент, треплет его, и только Соня успевает спрятаться и вжикнуть молнией, как ураган обрушивается на лагерь стеной. Закутавшись в балахон, Соня запускает в карманы руки и находит таблетки. Выковыривает одну. На сухую глотает. Давит на точку посередине грудины, – здесь когда-то висел её ключик. Или нет? Она очнулась, привязанная полотенцами и ремнями уже без него. Рядом шустро крутилась Зойка.
Проливной дождь исступлённо лупит по тенту, и она впадает в оцепенение, – так и лежит, остекленело уставившись в потолок.
Глава 53
Дыши. Это важно.
К вечеру дождь проходит.
Соня выбирается наружу и несмело идёт к костру, где сидят ребята. Сосредоточенный Гриша стругает секирой прутики – очищает от веточек и заусенцев. Женоподобный парень в нежно-розовом свитере до колен потягивает через трубочку коктейль, изящно отставив в сторону наманикюренный палец. Девушки – рыженькая и белокурая, похожие на воробушков – зябко кутаются в плисовое одеялко, прижимаясь друг к другу. Даймон разливает горячий, пахнущий цитрусом и вином глинтвейн – наклоняет кастрюльку, и тонкая струйка, танцуя, льётся в стаканчики, рядком стоящие на столе. Соня опускается поодаль на низкий пенёк.
Ребята говорят о своём. До неё доносятся отдельные фразы, среди которых забавное: «Не БДРно это – просыпаться без кофе» сменяется заинтересованным: «Через месяц уже рожать?», а на вопрос «Как вы вчера?» звучит обыденно: «Шили». Синедредой девушки и пикапера нет, – должно быть, всё же уехали.
Зато из зелёной палатки, поставленной неподалёку, выбирается не кто иной, как… Ириска! – ослепительная, сияющая, – и вслед за ней вылезает высокий, широкоплечий мачо в жёлтой футболке и тёртых джинсах – видать, очередной её «Жора».
Соня вяло взмахивает рукой, но тщетно, – Ириска неотрывно глядит на мужчину. Тот берёт её за кольцо на чокере и притягивает к себе так, что та встаёт на цыпочки. Её подсвеченные солнцем волосы горят червонным золотом, курчавятся от влажности, и сама она так неуловимо привлекательна, что невольно вынуждает собой любоваться. Всё её существо излучает щенячий восторг, глаза блестят, и незнакомец так нежно целует её в уголок улыбки, что Соня смущённо отводит взгляд.
Подойдя ближе и заметив подругу, Ириска неистово верещит:
– О-о-о! Приве-е-ет! Ошалеть, причесон! Отвал башки! А-а-а! – она решительно поднимает неподвижную Соню с пенька, разглядывая, точно редкий музейный экспонат. – Сто лет в обед!
Мужчина выглядит обескураженным.
– А мы вот только приехали, в дождь… Припозднились. Ой, а что сейчас покажу! – и Ириска, сверкая пятками, улетает к себе в палатку.
– Привет, – глухо говорит мужчина, шагая к Соне.
Она поднимает глаза, всматривается в лицо незнакомца и здоровается в ответ, чуть было не ляпнув: «Жора». Подбирает с земли сосновую шишку, с интересом крутит её, разглядывает.
– Леди, Вы что, не узнаёте меня? – его низкий голос многогранен и бархатист.
Мужчину с таким голосом она бы точно запомнила, но память не даёт ей ни малейшей зацепки, ни единой. Ещё и выражается так витиевато: «леди».
– Нет, – кривится сконфуженно Соня. – Вы обознались.
Мужчина наклоняется так, что на радужке кофейных глаз становятся различимы крапинки:
– Соня, давайте поговорим.
«Хм-м-м… Знает моё имя, – она морщит мучительно лоб. – Такой запах знакомый… как будто мёд или что-то ещё… Пахнет, как Ангелика».
Сосновая шишка настоятельно требует изучения.
– Нет, мы определённо не встречались с Вами, разве что в прошлой жизни, – неловко шутит Соня и отворачивается, чтобы сесть на пенёк.
– Погодите! – он вцепляется ей в плечо.
Она освобождается от крепкой хватки и отвечает резко:
– Я Вас не знаю. Стоп!
– Сонь? – Даймон, неторопливо приблизившись, протягивает ей два стаканчика – стеклянный и бумажный. – Глинтвейн? Выбирай, – и он, аккуратно смерив взглядом странного «Жору», оттесняет его плечом.
Тот, часто моргая, пятится. Уже молча уходит к костру.
– Спасибо, – благодарит Соня то ли за кофе, то ли за избавление от навязчивого незнакомца и, потирая плечо, торопливо берёт стаканчик, бумажный.
– Всё в порядке? – интересуется Даймон.
– Да, да, – говорит она и добавляет: – Флоггер свой забери.
– Сонь, ты что, это же твой, – Даймон приобнимает её.
– Мой?
– Я думал, что один такой забывчивый. Давай, твоё здоровье! – и он чокается с ней.
Гриша стругает очередную палочку, в пару движений укорачивая её на треть. Говорит:
– А видали, какой ураган прошёл? Берег весь – в мясо! Смерч целый! Лодку опять унесло… – и с присвистом: – Молния в воду – хер-р-рак! Чуть не убила!
За лодкой ему пришлось плавать. Матерился на всю округу.
Наконец, из палатки с улыбкой на поллица прилетает Ириска.
– Сонь, смотри! – она отыскивает на телефоне видео, где в открытом море резвятся дельфины. – Ты знала, что они дышат осознанно? – и, захлёбываясь от радости: – Правда, круто?
Они плывут впереди бегущей яхты, – плавники и серые спины ярко блестят на солнце. На фоне качки, свистящего ветра и скрипа канатов слышится итальянская речь: «Sei! Sette! Otto!75» – видимо, считают сколько их там.
Соня утыкается в бордовую глубь глинтвейна, реагирует вяло:
– Да… Круто…
– Слушай, я тебя совсем потеряла, – Ириска приседает на корточки коленками в мох, и тараторит, тараторит: – И тебя ещё очень Шаман искал. Он едет весной в экспедицию, изучать какую-то заповедную пещеру, типа морского грота. Вот, хотел тебя позвать, там же разрешения нужны, и он…
– Кто?
– Ну, Шаман! Помнишь, на танцах? Вы ещё в школе…
– Нет, не помню такого, – Соня пожимает плечом, крутит шишку в руке. – Шаман?
– Но как же… Подожди… Он просил передать тебе… – Ириска достаёт из кармана кошелёк, открывает потайную молнию и, нетерпеливо морщась, елозит там пальцем. – Я таскаю, таскаю… Нашли себе курьера… А, вот! – она выуживает на свет рубиновое сердечко. – Держи.
– Это мне?
– Ну не мне же. Да, от Шамана, сколько раз повторять? Сказал – увидишь её, отдай, она всё поймёт, – и Ириска с усилием вкладывает красивый гранёный камешек Соне в ладонь.
– Чего пойму-то? – Соня разглядывает его с крайним недоумением на лице. – Это кто такой-то, Шаман этот?
– Сонь, ты как вообще? – Ириска оторопело моргает, уставившись на подругу. – У тебя всё хорошо?
– Да, нормально, – та наполовину опустошает стакан и, стиснув шишку с камнем в кулаке, зыркает на странного «Жору». Тот отвечает таким плотным, чугунным взглядом, что становится не по себе: – Тебя там заждались, похоже.
Ириска хлопает глазами с нарощенными ресницами.
– Вот ведь… – и осекается.
Она уходит к своему ухажёру и садится в его ногах, на землю.
Глинтвейн разливается по крови пылающим жаром. Стреляет искрами пламя, – разгораются сырые поленья.
На лагерь опускаются лиловые сумерки, и озеро полыхает закатным огнём. Освещая занавес из облаков, потихоньку уходит за кромку леса солнце – ровный апельсиновый диск.
От парео пахнет орехово-мятно, с нотками цитруса, будто каким-то экзотическим маслом.
И где-то на середине озера снова плещется крупная рыба…
«Сосновая шишка вмещает в себя Вселенную. Она содержит формулу мира и генетический материал, способный родить сосну. Но не точно такую, с которой она упала. Чуть другую. Потому что изменчивость – это и есть движение, без которого жизнь невозможна. У этой шишки надломился отросток, – так она стукнулась при падении, – и на ней полно нарисованных глазок! Значит глаза и рисунок на шишке были созданы по одинаковым чертежам!
Синие подкожные жилки, вены. Там есть перемычка между двумя сосудами. И на правой и левой руках вены идут ассиметрично!
…Не могу вспомнить, откуда у меня эта красно-чёрная плётка? И парео. Откуда они? Разве я их покупала?
…Вот я тупая! Этот чудной Жора – видимо тот чувак, в квартире которого я жила! Неудобно как получилось. Пустили пожить, называется. Надо бы извиниться.
…Что за Шаман и танцы? И этот красивый гранёный камень, от которого сердце щемит.
Эти провалы в памяти меня убивают».
Она захлопывает дневник – обложка у новой тетради кроваво-красного цвета.
Ночью ветер, точно глупый щенок, треплет тент; сверху падают ветки, – палатка скрипит, дёргает колышки, но продолжает стоять. Соня просыпается от канонады грома. Со всех сторон полыхают вспышки, шумят деревья, – снова идёт дождь. Она раздевается донага и выбегает наружу.
«Там всё было просто: молния коротко стреляла за лесом, вместо ливня на голову падали одиночные капли. Я подставилась им, ощущая себя живой, – живой в той же мере, как от пореза кожи. Упоительно пахло вереском, мокрыми камнями, сырой землёй. Я танцевала до заледенения. И счастье сразу же стало конкретным, уместившись в шерстяные носки, спальник и тёплый, сухой балахон».
…Солнце встаёт дважды: из-за горизонта в пять, а затем из-за кучерявых туч – для тех, кто любит поспать подольше. Соня пропускает оба восхода, окончательно проснувшись к обеду и то лишь от звука сирен, – несколько машин проносятся по шоссе, идущему неподалёку.
Весь берег озера, – как Гриша и говорил, – раскурочен, деревья поломаны. Глубокие борозды, размытые водой, исчерчивают морщинами пляж. Несколько часов провалявшись у озера, Соня возвращается в лагерь и подходит к костру, где сидят остальные ребята и орудует кухней Гриша.
– О, спящая красавица, – произносит по-доброму он.
– Здрасти, – здоровается со всеми Соня, отмечая, как Ирискин Жора неотрывно пялится на неё.
Она наливает себе из котелка остатки ароматного кофе, и Гриша одобрительно хмыкает, придвигает ей сахар. Соня делает маленький глоток, закатывает глаза:
– М-м-м, ну и букет! Бергамот, шоколадный ликёр, абрикос и жасмин… Эфиопский Ненсебо, да?
– Смотрю, разбираешься, – отвечает Гриша, удовлетворённо хмыкнув.
– Grazie76, – приседает она в неловком реверансе.
– Ребят, а что за сирены были, никто не в курсе? – спрашивает Ириска. – Гляньте в новостях! У кого телефон под рукой?
– Ну, давайте глянем, – Гриша ныряет в задний карман потёртых джинсов, испачканных грязно-бордовым неизвестно чем и, с матерком потыкав в телефон, присвистывает: – Что за жизнь пошла… Не смерч, так пожар!
– Что-что? – переспрашивает Соня.
– Да вон в новостях пришло: общага горела.
Соня так дёргается, что кофе выплёскивается на землю.
– Как… горела…
– Вот, зацените, – охотно делится Гриша уже для всех.
На видео, снятом нетвёрдой рукой, на верхнем этаже общаги – из Зойкиного окна! – плюётся, лютует пламя. Выгорают остатки рамы, сыплются искры, молочный дым валит клубами, сочится тонкими струйками из соседних квартир. Слышатся крики «Пожа-а-ар! Помогите!», и из подъезда, истеря, бегут и бегут люди, – тут же падают, и другие их давят, застревают в проёме двери.
Из распахнутых настежь окон вылетают подушки, одеяла и мебель. Внизу толпятся зеваки – кто-то снимает на телефон. Женщины причитают – кто во что одет, на босу ногу, одна – с полотенцем на голове, другая – прижимая к себе кота с круглыми, как блюдца, глазами. Нервно курят в стороне мужики. Зрителей прибывает. Приближается вой сирен.
– Сообщение о происшествии поступило спасателям в тринадцать ноль пять, – нарочито серьёзно вещает диктор. – Силами шести пожарных расчётов к четырём часам дня пожар был ликвидирован. Мы опросили одного очевидца…
В кадре появляется бомжик – красноносый, источающий радость первооткрывателя. Выпучив невидящие, в бельмах глаза, он орёт:
– Я на остановке сидел, слышу: баба, значт, криком кричит. Смарю – а там пламя из форточки ка-а-ак да-а-аст! Потом – бах! – стёкла повылетали, и из окна Драко-о-он! И в небо! – он машет руками и, подбирая слова, делится главным: – Но взрыва не было! Не было взрыва! Это всё знаки, воистину говорю вам! Покайтесь, грешники! – он скребёт пятернёй щетинистую шею: – Дай полтос, а, друг! Выручи… В долг дай…
Диктор продолжает:
– В результате пожара полностью выгорела комната, расположенная на девятом этаже бывшего общежития педагогического института. На месте обнаружено тело женщины.
– О господи! – ноет Ириска, сочувственно глядя на Соню. – Это же твоя общага, да? Ужас какой.
Перед камерой вновь возникает бомжик, который, судя по губам и тоскливому выражению лица, продолжает клянчить деньги, – звук на этот раз выключен.
– По предварительным данным, очаг возгорания находился рядом с кроватью, – невозмутимо гундит диктор. – Предположительно пожар мог начаться из-за непотушенной сигареты или неисправной проводки… А теперь – о погоде.
И он вещает об аномальных смерчах, землетрясениях, грозах.
На следующий день два рыбака – Палыч и Василич – вышли на озеро порыбачить. Они приехали сюда ночью, в ливень. Палыч клялся-божился, обещая отменный клёв и пугая Василича тем, что на скорости бросал руль и разводил руками, демонстрируя величину пойманной здесь в прошлом году форели.
– Что-то нам не везёт никак, – бурчал недоверчиво тот.
– Здесь рыба сама в руки идёт! Вот увидишь – что-нибудь да поймаем!
Они забурились в лес неподалёку от рыбной фермы, где и разбили лагерь. Раздавили, как водится, поллитру – прямо в машине, где и уснули. Напрочь проспали зорьку и только к обеду прочухались, расходились.
Сырые дрова чадили и чахли, так что завтрак ограничился холодной тушёнкой вприкуску с буханкой хлеба. Дождь перестал.
На другом берегу с утра творилось что-то чудное: то купались голые люди, то слышались крики, будто кого избивают.
После обеда, когда лодка, наконец, была спущена на воду, тот лагерь снялся, и все разъехались. Наступила блаженная тишина. Василич закинул снасти, но рыба, как назло, не клевала.
– Да где ж твой отменный клёв? – и он так склонился за борт, что их тихо дрейфующая лодка сильно накренилась.
– Спининг брать надо было, – только и хмыкнул Палыч, зажав удочку между ног и вытаскивая из банки с червями самого жирного. – Счас порыбачим, не ссы.
Из-под днища лодки показались синие, веревочные, будто придонные водоросли, колыхающиеся кончиками в толще воды.
– Палыч, глянь-кось. Эт чо такое?
Это были дреды.
Палыч присмотрелся, рассудительно хмыкнул, бросил червя обратно в банку, отложил удочку и поддел копну веслом, – та двинулась, плавно затрепыхалась, подобно щупальцам, и потянула вслед женское тело с белым лицом и выпученными от ужаса глазами.
– Порыбачили, блядь, – только и вымолвил Палыч.
Глава 54
Ключ, которым пользуются, всегда блестит
(Бенджамин Франклин).
Зойка в тот день была раздражительна и угрюма, – её ломало. Раньше просто хотелось выпить – до одури, до исступления, – но с появлением в жизни наркотиков уже ничто другое не могло её успокоить. В первые разы она ловила упоительный кайф, паря в вершинах блаженства, но затем ощущения поугасли, а жажда дозы – вожделенной и с некоторых пор довольно завышенной – осталась.
Она пошарила по грязной комнатке взглядом в надежде отыскать хоть что-нибудь, что можно втюхать случайному прохожему или всучить продавцам на блошином рынке, но нет: стены были пусты, в тугих ящиках старого лакированного стола, испещрённого тараканьими следами, кроме двух алюминиевых вилок лежала лишь кипа неоплаченных счетов, и даже телевизор был давно уже продан.
Вадька-Капюшон не давал в долг даже ганджи77. Никому. Да и какого сочувствия можно ждать от этого подонка? Мать родную продаст, лишь бы с выгодой. В последнее время он исчез и трубку не брал, – поговаривали, что траванул кого-то партией новой дури. С детства был изрядной скотиной.
Отбросив подушку, Зойка схватила схороненный там полиэтиленовый пакетик, припорошённый изнутри остатками белого порошка. Сунулась в него носом, всосала крошки, прослезилась, шумно зашмыгала. Стёрла слюнявым пальцем со стенки пакетика горькую пыль, потёрла по дёснам и, вывернув его, обсосала.
Второй день, как она ничего не ела, – не было аппетита, – и почти не спала: беспрестанно вскакивала с постели, тёрла ноги, зевала до сведения скул и ходила из угла в угол, не находя себе места. Под утро заболело всё сразу: мышцы, будто перемолотые в мясорубке, превратились в сплошное месиво; завыламывало кости. Резиновые секунды растянулись в бесконечный, повторяющийся цикл нестерпимого неудовлетворения, будто в бункере наглухо перекрыли воздух, и теперь с каждым выдохом он становился всё более смертоносным. Вены, в которых вчера было чуть щекотно, обозначились таким агрессивным зудом, что Зойка разодрала себя до крови.
Внутривенный голод разгорался, в желудке свербило, изо рта разило кошачиной.
Зойка вскочила, ненароком пнув пустую бутылку, лежащую у кровати; ринулась к окну, дёрнула форточку, едва не вывернув с корнем задвижку, и подставила под поток свежего воздуха страдальческое лицо. Облегчения не наступало – напротив, в голове помутнело и так скрутило живот, что её вырвало жёлтой пеной.
Хотелось заглушить эту беспрестанную боль хотя бы водкой, но и на это не было денег, – их не было вообще. Раньше наркотики добывались легко, – даром что ли она работала в месте, где такого добра хватало, – но доза росла, а меры ужесточались.
Многие, конечно, догадывались, что в последнее время с ней творится что-то не то, но спросить напрямую никто не решался. А потом всё закончилось, в одночасье: в туалете для персонала она под кайфом съехала с унитаза на закапанный кровью пол, выпростав из кабинки ноги. Так её и нашли – выключенную, со жгутом, зажатым в подмышке, – и в тот же день попёрли с работы без права на выходное пособие.
Ломка была такая, что она стащила перекупщикам всё, что было, и этого оказалось мало. К концу первой недели, перебиваясь с одного на другое, она уже готова была ограбить, обмануть и убить, словно речь действительно шла о жизненно-важном воздухе, а не о монстре, пожирающем её изнутри.
С грохотом она захлопнула ящики стола – один, второй, – злобно уселась на продавленную кровать, накрытую засаленным одеялом, и уставилась в пол, лихорадочно пытаясь найти выход. Выход, определённо, был – он находился всегда, даже в самой казалось бы безнадёге, – и она суетливо принялась обшаривать себя, выворачивая карманы растянутых трикотажных штанов. Зажигалка, мятая пачка сигарет, табачные крошки. Зойка ринулась к куртке.
Сопливая салфетка, фантик от леденца, мятый чек на покупку водки… Она выудила рубль, с остервенением швырнула его, и тот, стукнувшись в стену, плашмя брякнулся на пол.
На грани отчаяния Зойка прощупала рукава куртки и уже подумала было отнести на продажу её, но вспомнила про соседку напротив. Когда та вернулась откуда-то с рюкзаком и свалила в душ, Зойка проникла в её комнату и спёрла первое, что попалось тогда на глаза – ключик-подвеску с красным драконьим глазом – антиквариат, стопудово! А может быть это ключ от входной двери?
– Так где же ты, сучий потрох, где?
Она прощупала каждый сантиметр куртки и наткнулась на него сквозь ткань в районе внутреннего кармана, – да, именно сюда она переложила свою добычу, благополучно про это забыв. Едва не разорвав подкладку, Зойка запустила туда дрожащую руку и вытащила свою будущую вожделенную дозу наружу, – тускло блеснув, красный глаз на шнурке закачался, затикал маятником.
Осторожно выйдя в коридор, осмотревшись, Зойка вплотную подошла к двери напротив и приложилась к ней ухом. Тишина. Она наклонилась, зыркнула в замочную скважину и ткнула туда ключом, – увы, витиеватые выемки и выпуклости не подошли к отверстию совершенно. Раздражённо вскрикнув, Зойка ушла к себе, хлопнув дверью так, что по коридору разнёсся гул.
В который раз пробежав на трясущихся ногах от стены к стене, она рухнула на кровать, схватила пачку с сигаретами, выудила оттуда последнюю, прикурила и затянулась так крепко, что тут же закашлялась в тошнотворном приступе, – только пепел посыпался. Отдышавшись, она торопливо всосала сизый дым ещё раз и, раззявив пустую пачку пошире, ткнула туда бычок. Бездумно сунула его под подушку.
Итак, ключ.
Продать? И так, и эдак она принялась крутить его, отыскивая оттиск, говорящий о том, из чего сделан этот реалистичный глаз, разглядывающий в упор, – иными словами, пытаясь угадать, сколько можно запросить за эту вещицу денег. В конце концов, нарисовав в уме сумму с несколькими нулями, она уже было захотела бежать на улицу, чтобы успеть до закрытия ломбарда, но, опасаясь, что опять затеряет ценную находку, решила напялить её на шею.
Ремешок оказался мал.
Недолго думая, Зойка подошла к окну и разрезала его маленькими ножницами, лежавшими на подоконнике. Затем надела ключик на шею, связала кончики в узел, проверила, дёрнув пальцем, – получилось отлично, просто прекрасно.
В этот самый момент глаз на подвеске моргнул – и раз… И два… Зойка шарахнулась вбок, точно ошпаренная, и по телу пробежала волна первобытного страха.
И три…
Она зажмурилась – на секунду, – и ткнулась носом во что-то жёсткое. Потрясённой Зойке предстало видение возникшего из ниоткуда Дракона. Красный, огромный, он шумно втянул в себя запах перегара и кислого пота, которым разило Зойкино испитое тело, и пространство затрепетало от раскатистого тихого рыка, напоминающего мурлыканье крупной кошки. Янтарные глаза сощурились, налились кровью, и со следующим вдохом в его ноздри хлынул дух источаемого адреналина. Из пасти просочилась струйка слюны и скользкой сосулькой капнула Зойке на ноги.
Она попятилась, упёрлась задом в подоконник и на миг оцепенела. Затем вцепилась бешено трясущимися пальцами в крепко затянутый узел, но не тут-то было.
– Забери, забери!
Кожаный шнурок начал ужиматься, подтягивая ключ под горло. Бархатно-грозный рычащий гул разорвал пространство повторно:
– Р-р-р!
Мелко задрожала лампочка под потолком.
– Не-е-ет… – прохрипела Зойка, подпихивая пальцы под удавку, которая врезалась в кожу.
Дракон изогнул шею, приблизил морду ближе, и его чешуя заиграла оттенками алого, словно из-под земли на поверхность попёрла вулканическая лава.
Ремешок сдавил шею так, что Зойкино лицо налилось пунцовым, глаза полезли из орбит, и, уже теряя сознание, она нащупала ножницы. Схватив их, она кое-как подтиснулась кончиком под тугую удавку и в несколько движений пережевала её. Истошно кашляя и сжимая ключ в кулаке, Зойка в изнеможении повалилась на подоконник, затем обернулась и уставилась на драконью морду.
– Это? – она вытянула вбок дрожащую руку с ключом. – Тебе нужно это?
Дракон уставился на её кулак. Пару раз поводив им и заметив, что чудовище, будто привязанное, следит именно за ключом, Зойка зыркнула на открытую форточку, злобно крикнула:
– Держи, тварь! – и с размаху выкинула его в окно.
Дракон хрюкнул, раззявил пасть, и оттуда пыхнуло пламя.
По другую сторону двери от замочной скважины с криком отпала Грымза, – сломя голову, теряя тапки, ломонулась по коридору и вниз по лестнице, сшибая всех на своём пути и отчаянно голося:
– Драко-о-он! Драко-о-он!
Как и почему в общежитии начался пожар – для обывателей осталось загадкой. Из-за выбитых стёкол и сквозняка огонь разгорелся молниеносно, и всех в срочном порядке эвакуировали: люди в панике – кто в чём – быстро заполонили тесный дворик.
Спустя пять минут, вереща сиреной, одна за другой подъехали машины, окружили дом и пожарные раскатали, подтаскивая к подъезду, шланги. Автоподъёмник выпростал коленчатые аутригеры, и прямо к окну угловой комнаты, откуда плевалось, бушуя, пламя, оперативно выросла телескопическая подъёмная стрела с люлькой, после чего комната была тщательно залита ледяной водой из брандспойта. Остальные пожарные поднялись с рукавами по лестнице и взломали дверь.
Обгоревший труп Зойки, лежащий у окна, обнаружили сразу, – врачи скорой констатировали смерть.
Сама комната представляла собой трагическое и беспощадное зрелище: потолок в саже, стены покрыты клочьями полуобгоревших, отставших обоев; покрашенный краской пол вспучен пузырями, залит водой и покрыт хрустящей под ногами крошкой; кровать – с обугленной подушкой и постельным тряпьём.
Да, причиной возгорания могла быть и непотушенная сигарета, и неисправная проводка, проложенная абы как, – древнее, рассыпающееся здание давно просилось под снос. Но когда бомж, которого Соня видела в ментовке, сказал про Дракона, вылетевшего из окна, внутри у неё всё захолодело.
До общаги она добралась ближе к ночи – спасибо двум легковушкам, пойманным на дороге и ещё рюкзаку, благодаря которому её приняли за автостопщицу и даже не заикнулись про деньги.
Во дворе стояли с мигалками машины скорой, в доме хлопали рамы, открываемые для проветривания, плакали дети; мужики тащили набрякший водой, скрученный рулоном ковёр.
Люди сновали, курили, разговаривали друг с другом, и тут Соня заметила Грымзу, выплывающую необъятной баржой из-за угла. Хмельная, в полурасстёгнутом рваном халате, с бутылкой водки в руке, она остановилась и завопила:
– Я видела его! Говорю же – там был Дракон! Почему мне никто не верит? – она хорошо глотнула из горлышка и, безобразно икнув, загоготала.
Затем швырнула полупустую бутылку в машину скорой – не попала – и пошла обходить общагу кругом, кажется, не в первый раз. Из машины вышел большой санитар, – хлопнул дверью, засучил рукава, двинулся вслед за ней. Соня мышкой юркнула в подъезд. Там витал остаточный сизый дым и въедливый запах гари, который добавил в облупленную штукатурку желчи – в каждую выбоину и щель. Заплёванные ступеньки были запачканы жирной землёй, – видимо, наследили и жильцы, в панике выбегающие наружу, и пожарные, которые в полной экипировке поднимались наверх. На ступеньках валялись мятые газеты, тряпки, одиночные шлёпанцы, растоптанные игрушки. Хлопали двери, впуская и выпуская людей, шныряющих челноками. Многие с сумками и детьми уходили, чтобы переночевать где-то ещё.
Когда Соня с трудом, останавливаясь на каждом пролёте, поднялась на свой этаж, глаза уже слезились от дыма. В конце коридора, по которому взад-вперёд сновали женщины, её ждала закопчённая, раскуроченная соседская дверь напротив. Внутри орудовали люди в форме, увидев которых, Соня быстро просочилась к себе, поставила на пол рюкзак и сползла по стенке, – шрамы, оставшиеся от наручников заныли, кожу стянуло.
Пожар… Не то, чтобы ей было жаль Зойку, с которой вдобавок пришлось пообщаться в дурке, – совсем не жаль. Но те воспоминания – о грязных унитазах, без перегородок и дверей; жёсткий распорядок дня; уколы, доводящие до состояния овоща и, собственно, пропажа дорогого ключа, – всё нахлынуло разом, словно полноводные сели, несущие брёвна, камни и жидкую грязь. Она приложила ладонь к сердцу и ощутила его толчки. Затем нащупала в кармане таблетки, которые пора было принимать, вытащила… И сунула их обратно.
Из комнаты напротив вышли; раздался хриплый мужицкий говор, – его обладатель потопал по коридору, беседуя по телефону. Соня тихонько приникла ухом к двери.
– Нет, у кровати розетки нет… Работаем…
Шаги стихли.
Глава 55
Начни не с первой ноты – с тишины,
Которая предшествовала ноте…
(Лариса Миллер).
Спустя минуту Соня, зажав под мышкой спальник, уже бежала к пещере. Полуночный город и окрестности окутала чёрная мгла, так что у реки и карьера двигаться оставалось только на ощупь. Соня долго брела вдоль берега, угадывая знакомые силуэты, – вот торчащий из земли валун, вот заросли растущего ивняка, – и в какой-то миг с удивлением обнаружила, что прекрасно ориентируется во тьме. Её глаза стали различать предметы и даже отслеживать периферийным зрением мышей, шмыгающих между камнями.
Из расселины, ведущей в пещеру, всё так же ровно дул ветер. Соня вошла внутрь. Никаких следов вокруг, ни намёка. Отдаваясь звонким эхом, с потолка падали редкие капли конденсата. Она осмотрела и прощупала каждый сантиметр пещеры – каменистые стены, рыхлый песок на полу, – тщетно. Ни цепи, ни выбоины в стене, ни чешуйки. Ничего.
– У-у-у-у-у! – пропела Соня басом и прислушалась.
Над головой зашевелились летучие мыши – запищали, зашоркали крыльями.
– У-у-у-у-у! – запела Соня опять, углубляясь в нижние ноты. Никто не отозвался.
Она принялась копать. Песок поддавался, но был тяжёлым и мокрым. Крупным. То и дело попадались острые камни. Она копала, не чувствуя, как ранит пальцы, обдирая кожу, – не останавливаясь, выравнивая стенку и края будущей ямы до ровного прямоугольника.
Потом залезла в неё с ногами и разулась, – влажный песок захолодил босые ноги.
«Я очнулась только под утро. Песок лежал кучами по краям, справа и слева. Это была могила».
Тёплый июльский день. На маленькой Соне намотан шарф и нахлобучена шапка, крепко завязанная на подбородке. Мама говорит, что иначе сквозняк надует уши. Маму надо слушаться. Мама хорошая. Она знает, что говорит. А птички какие весёлые на кустах сирени! Загляденье! И Соня походя вступает в грязную лужу, испачкав свои ботинки.
– Под ноги смотри! – мама больно дёргает её за руку. Говорит расстроенно, с разочарованием: – Ну что за дрянь, а! Совсем не ценишь свои вещи! Свинья, а не ребёнок. Всё отцу расскажу, как ты к вещам относишься!
Темнота расступилась, стала прозрачной. Проявились очертания пещеры – крупный камень внизу, полчище мышей наверху. Пожамкав спальник, Соня постелила его на дно ямы, и с накопанных куч тотчас посыпались, зашуршали маленькие камнепады. Она сошла вниз, обрушив ещё песку. Легла.
«Я ничего не чувствовала, не могла сконцентрироваться, будто бы нахожусь в чужом или мёртвом теле. На самом деле я давно его выключила. Мне было не ясно, где находятся кончики пальцев или как ощутить пупок… И пока я лежала, песок, насыпанный по краям, подсыхал и осыпался вниз, – звук был такой, словно на крышку гроба кидают горстями землю».
– У-у-у-у-у! – завыла она утробно. – У-У-У-У-У!
Тяжёлая вибрация пробежала по дну, гулом отдалась вдалеке.
«Детка, в пещерах кричать опасно», – промурчалось рядом.
Соня в напряжении прислушалась, привстала на локте.
– Глор! Это ты, Глор?
Тишина. В отдалении звонко капнуло.
– Глорочка! Вида! Вы нужны мне! Слышите? Глор!
Шорох – это снова песок.
Откусив заусенец с грязного пальца, Соня набрала полные лёгкие воздуха, легла и отчаянно, басом взвыла:
– У-У-У-У-У! – и снова: – У-У-У-У-У!
Земля двинулась, ходуном заходили стены. С потолка дружно сорвались и взбалмошно заметались по периметру мыши.
«Шутки кончились,» – прогремело суровое в голове.
Сильный толчок всколыхнул могилу. Песок с краёв плотной грудой обрушился вниз.
«Тело. Меня завалило, мокрый песок насыпался и на лицо, – я зажмурилась, дёрнулась, – он остался лежать в углублениях глаз, словно в детских формочках для песочницы; заскрипел на зубах. Толчки продолжались, – песок словно кто-то кидал и кидал лопатой. Он был холодным! Он прижал мои руки, ноги, живот так, что стало не шевельнуться. Грудная клетка была спрессована под грудой песка, и он утрамбовывался с каждым вдохом, который давался с неимоверным трудом. Тело закаменело, не понимая, как ему быть, и жадно ждало приказа от мозга, но тот только паниковал. Каждая мысль – что делать? – казалась ошибочной. Каждый вдох пришлось отвоёвывать, с усилием втискивая в себя воздух, которого было достаточно для спокойного состояния, но недостаточно для паникующего.
Когда толчки прекратились, я не смогла двинуть и пальцем.
Воздух. Как квинтэссенция жизни. Вдох-выдох, связь через пуповину. Это была зависимость. Связь, которая могла при любом раскладе прерваться, и потому я лежала, пытаясь дышать медленно и спокойно. Организм терпеливо ждал, но когда он понял, что я не могу изменить ничего из составляющих уравнения, наступила паника. Он НЕ МОГ быть в таком положении долго.
Боль. Древняя боль обострилась и ринулась по нарастающей. Одна рука, прижатая неудачно, дичайше заболела в локте. Проснулся грудной позвонок, выкрутило под лопаткой. Я пробовала продышать её – безуспешно. Тогда я стала ворочать рукой, но нет – её было не сдвинуть, совсем. Локоть выл. Эндорфины вплёскивались в кровь волнами, так что и боль поплыла синусоидально. Боль остановила время, и это был тотальный, всепоглощающий ад – от того, что я увидела, насколько сейчас ЗАВИСИМА от неё. Я злилась на то, что живу и чувствую это, и не могу управлять ею. Спина онемела. Я пробовала то чуть расслабиться, – и гора песка тут же спрессовывалась, давила так, что хрустел хребет, – то опять напрягалась, выталкивая её, отвоёвывая себе пространство. Я была упакована с болью в одну могилу. Я задыхалась, даже когда дышала максимально глубоко из возможного. От холодного воздуха пересохли и заболели зубы. Я увидела боль. Я стала огромной, огромной болью. Я увидела, зачем так бережно охраняю её – потому что не чувствую тело, если в нём ничего не болит. Я отключила его, т.к. за меня всё всегда решали другие – замёрзла я или проголодалась».
– Лезь уже! – с досадой твердит мама, заталкивая маленькую Соню в ванну.
– Горячо-о-о! – хнычет та, трогая воду ногой.
– В холодной никто не моется! – кричит раздражённо мама.
Маму лучше не злить. Она лучше знает, как надо. И Соня, тихонько плача, подчиняется, – ноги жжёт, мурашки бегут по телу. Громко плакать нельзя – накажет.
– Садись! – мама не хочет ждать. Она отпускает руку.
«Я ощутила тело – его контуры, плотно облепленные песком, стали ясны. Я нырнула в него, ощутив каждую мышцу изнутри.
Локоть ужасающе выл, и я хныкала, а затем, рыча, попыталась выпрямить руку. Это усилие стоило мне удушья. Один сантиметр. Отлично. Рука встала поперёк, а локтю оказалось мало. Спина истерила. Мне жизненно нужно было пошевелиться. Я завозилась, словно червяк, напрягая пресс и пытаясь подняться – никак, нет. Ещё. И ещё. Казалось, что на меня обрушился небоскрёб.
На вдохе в рот залетела мошка, прилипла тельцем на языке. Я выплюнула её. Теперь мы лежали в могиле вдвоём, и эта мысль показалась мне даже забавной. Сырой воздух пах склепом и плесенью. Я поняла, что сейчас потеряю сознание. Это было свидание с собственной смертью».
– Папа, папа! – Соня тянет руки к отцу. – На ручки!
– Возьми умную книжку и почитай, – говорит тот, отстраняясь. – Бестолковых никто не любит. Иди!
«Паника. Я запаниковала. Эта груда песка! Мне никогда отсюда не выбраться. Я начала задыхаться. Звуки пропали. И затем всё замедлилось, будто я провалилась в мешок, – даже боль притупилась. Холод также исчез. Стало терпимо. Я увидела мир без меня, – тот, что остался снаружи, тогда как я умерла. Мир грустил. Ему было жаль, ведь я составляла картину мира – маленьким пазлом, крохотной клеткой, едва различимой пылинкой, – но всё же, всё же он ощущал потерю.
Голос. Я стала петь. Это было утробное: «У-у-у». Потом брала ноту выше. Потом была песня, рождённая из этих нот – Canzonetta Andante. Мир грустил, и я плакала вместе с ним.
Моей точкой опоры всегда была травма. Сейчас же, заваленная песком, я пропевала ноты, соединяла их между собой и видела, что это и является той, иной точкой опоры, про которую тогда говорила Глор. Это был голос, и звук, и пение!
Я захотела есть. Голод был просто зверским. Затем опять стало больно. Затылок так онемел, словно туда вбуравили гвоздь. Я напрягла плечи и ощутила прилив сил. Какая-то часть меня, не желающая умирать, упорно полезла вверх, отвоёвывая право на жизнь. Мне удалось согнуть колени – немного. Затем чуть-чуть повернуться.
– У-у-у! – запела я что есть мочи.
– У-у-у! – послышалось протяжное из-под земли.
Мне почудилась Вида, которая стала толкать меня своей крепкой спиной и выпихивать лапами».
Соня с усилием села. Стряхнула с лица песок, жадно хапнула воздуха и долго ещё дышала – не могла надышаться.
Глава 56
Любовь – это сильная нежность.
«Нашла чек на флоггер, от 30 декабря. Но… тогда я была в больнице! Не понимаю… Я должна вернуть Айрис платье. Она говорила, что возле их дома есть супермаркет, где шмоток просто навалом».
Соня решительно схлопывает дневник, придвигает к себе банку-копилку и выуживает оттуда купюры, – рука застревает в горлышке, и мелочь на дне жалобно брякает.
Снаружи царствует бабье лето. Солнце мягко греет в затылок, блестит береста на берёзах, накатывает запах прелой листвы и опавших листьев.
…В магазине играет джаз, поодиночке блуждают женщины.
Платье находится сходу, так что Соня аж вздрагивает – да, точно такое, истошно-алое надето на безликий худой манекен.
«Оно! – щёлкает в голове».
– Вам помочь? – продавщица выскакивает из-за кассы, как чёртик из табакерки.
– Д-д-да! Мне нужно вот это платье, – показывает Соня.
– Это прошлогодний сезон, девушка! – та поворачивается к вешалкам и щебечет: – Вы посмотрите сюда! Новое поступление: трендовые фасоны, последняя мода! А цветовая гамма: салат, бирюза и, обратите внимание! Джи-ы-ынс. А декольте! Комсомольская ночь обеспечена! А это… – она закатывает глаза в сторону манекена, – случайно нашлось на складе, только повесила.
– Это очень даже прекрасно – всё, что Вы говорите. Мне нужно как раз его, – отвечает Соня. – Я подруге его задолжала.
Продавщица пялится на манекен:
– Ну дела… Видно Вас оно и ждало. Что ж, раздеваем, раз так.
Манекен обнажает своё анемичное тело, и Соня, притиснув платье к груди, убегает в примерочную. Там она переодевается и крутится перед зеркалом, – складки юбки раскрываются, как лепестки цветущего мака.
На ходу доставая мятые деньги, и роняя их, и подбирая, она доходит до кассы:
– Я беру. Запакуйте, пожалуйста.
Взбалмошно выскочив из магазина, она врезается в блондинку, которая сосредоточенно причпокивает присоской – огромной, точно вантуз – чёрный силиконовый член себе на ладонь.
– Ой! Простите!
Да это же Ангелика!
– Привет! – вспыхивает улыбкой та и, ничуть не смутившись, поясняет: – Вот, купила, а не проверила…
И здоровенный девайс болванчиком колыхается в воздухе.
– Привет, – отвечает Соня, сдержанно отдуваясь.
От Ангелики пахнет волшебно: запах свежей земли и медовое разнотравье, сладкость берёзового сока и привкус родниковой воды, нотки душистого табака и кардамоновой стружки смешиваются в единое облако.
– Какой божественный запах. Что это? – восклицает Соня.
– Нравится? – со второй попытки член присобачивается намертво, и Ангелика, отчпокнув, удовлетворённо суёт его в сумочку. – Духи с ферромонами. Плюс абелия там медовая и что-то ещё китайское. Здесь же, кстати, купила, – она показывает на розовые занавески, закрывающие вход в интимный магазин. – Мы с тобой там как раз познакомились. Помнишь?
– Я… – Соня выглядит обескураженной. – В секс-шопе?
– Ну да. Новогодняя распродажа… Ты ещё флоггер себе взяла. Но знаешь? Даймон делает круче! Если тебе кошку78 или гениталку там… ты обращайся. Завтра в клубе порочка, кстати. Он обещался быть, если опять не забудет, конечно.
– Я приду, – отвечает Соня.
– Увидимся, – Ангелика взмахивает на прощанье рукой.
Соня, прижимая к себе пакет, выходит на улицу.
Вот нужный дом. Она проскальзывает в подъезд.
На первом этаже находятся почтовые ящики, – на одном написан знакомый номер квартиры. Соня, было, пихает пакет в щель, но тут обнаруживается, что крышка и так открыта.
– Ладно, – Соня решительно топает к лифту. – Не хотела я вас беспокоить, ребята, да видно придётся.
Лифт быстро плывёт наверх. Вот и этаж – двенадцатый. Знакомая шероховатая дверь из металла. Соня уверенно жмёт на звонок.
Ей открывают сразу. На пороге – тот самый Жора, который тогда приставал у озера. У него удивлённый вид, аж вытянулось лицо.
– Здравствуйте, – говорит Соня. – А Айрис дома?
– Н-н-нет, – отвечает, запнувшись, он.
– Жаль, – она протягивает пакет. – Вот, возвращаю. Спасибо, что разрешили пожить в квартире. Айрис – большой от меня привет!
Всучив платье, Соня пожимает плечами, разворачивается, бодро уходит к лифту и давит на кнопку, – лифт приветливо впускает её. Соня заходит, жмёт на цифру «1», и, пока закрываются двери, успевает заметить, что мужчина вышел вслед, и стоит теперь на площадке, и неотрывно глядит на неё.
В клубе хаотично блуждают пятна, и одно из них, пробегая по кроваво-красной стене, выхватывает из полумрака нарисованную змею. Её жёлтый глаз загорается, будто от встроенной лампочки, и Соня вздрагивает.
В голове мурчаще звучит: «Берегись Анаконды, детка».
– Глор? – она озирается по сторонам. – Глор!
Бармен за стойкой, скрипя полотенчиком, натирает стаканы. Бросает короткий взгляд. Негромко бумкает рок, хлопает входная дверь. Два крепких парня, сидя на карачках и громыхая ключами, собирают последнюю конструкцию из набора.
Соня суётся в карман и нащупывает дыру, – таблетки остались дома. Все три пачки.
– Чёрт.
Люди приходят, занимают кожаные диванчики и свободные барные стулья. В гардеробе Соня встречает Даймона:
– Привет.
– О, кого я вижу! – расплываясь в улыбке, он стаскивает мотоциклетные очки, суёт их в карман своей кожанки и вешает её на крючок, с краю. Морщит гармошкой лоб: – Э-э-э…
– Соня.
– Да-да, Соня. Я помню.
– Можно попасть к Вам… к тебе… сегодня… – Соня смущённо опускает глаза, заливается краской.
Две секунды на раздумья, и он соглашается. Выдох.
В туалете она переодевается в чулки и возвращается на диван. Чулки постоянно сползают, и она нервно дёргает их, прилепляет к ноге резинкой – один, другой.
Даймон присаживается рядом, участливо спрашивает:
– Ну? Чего мы хотим сегодня?
– Мне нужно кое-что вспомнить, – говорит Соня, стискивая рукоятку флоггера сквозь пакет.
– Угум, угум…
Она хватается за упаковку с салфетками и мусолит её в руках.
– Пафосной эротики ещё добавь…
– Как это? – едва не смеётся он.
Кусая губы, она с усилием говорит:
– Чулки эти, словно гольфы. Порви их. Они отвратительны.
– Я понял, – кивает Даймон – его глазищи черны, как графит.
Он берёт Соню за руку, – отчего та впадает в оцепенение, – и ведёт к кресту. Протирает его салфетками.
– Готова?
В паре метров стоит толпа незнакомых людей.
В пяти – дверь на улицу.
Соня стягивает через голову платье, наслаждаясь публичной обнажёнкой – сладкое, томительное чувство, когда множество взглядов приковано к границе ткани, с шелестом уползающей с тела. Шаг за границу зоны комфорта, – и страх исчезает.
Здесь это можно – раздеваться прилюдно.
– Я истеричка и буду орать, – она крепко зажмуривается.
– Да-да, – кивает Даймон, доставая флоггер. – Красный… Стоп…
Рок врубают на всю катушку.
Пальцы касаются холодного, местами ржавого металла, и дыхание отрывисто рвётся, частит. Уверенная рука Даймона ложится между лопаток, течёт вниз, забирает и скручивает в складку кожу, и от этого внутри живота что-то тянется, ноет.
На спину прилетает первый жгучий удар. Боль! Соня вцепляется в крест. Ещё! Даймон бьёт ровно, и паузы наполняются столь значимым содержимым, будто в этом и есть вся суть.
Прижавшись сзади, он приобнимает её, и портупея врезается в голую спину, а кулак с рукояткой флоггера втискивается в живот. Хвосты плётки щекочут бёдра. Даймон резко отстраняется и отвешивает шлепки ладонью: хоп, хоп, ХОП!
– А-а-а! – вскрикивает Соня.
Флоггер мягко гладит, гладит. Гладит опять.
Она корчится, умоляя телом: дай, дай же ещё, добавь! – будто речь идёт о стакане воды посреди зыбучих песков. Её крупно колотит. Шаткая конструкция брякает грудой металлолома. Гремящий аккордами рок пропадает, и в глухой тишине отчаянно бумкает сердце.
Даймон склоняется к Соне, жарко дышит ей в ухо, а затем разевает рот и так сухо хрипит, что её окунает в животный ужас: ресницы трепещут, как мотыльки, попавшие в паутину.
Позади, сползая со стены, с мерзким шелестом глянцевой чешуи медленно материализуется змея: тонкий зрачок на кислотно-жёлтой радужке уцелевшего глаза, завораживающие движения гибкого тела, ускользание и вторжение за неприкосновенные, чужие границы.
Из приоткрытой пасти вымелькивает раздвоенный язык и в скользящем движении лижет остолбеневшую Соню в шею. Слюна разъедает кожу. Змея наползает кольцами, постепенно сужая их и обнимая худое тело.
Даймон выуживает из портупеи нож. Нажимает на кнопку, – лезвие выпрыгивает со щелчком, и Соня испуганно вздрагивает.
Секунда… Две… Три…
Под коленом на левой ноге упруго тянется тонкий чулок, и Даймон, словно брюхо у дичи, с лёгкостью вспарывает его, – капрон расползается, обнажая беззащитную кожу. Широкая стрелка, распускаясь, бежит до пятки, и для Сони это становится толчком к проживанию её личного ада.
«Ночью подморозило, и в бочке замёрзла вода. Он схватил меня за волосы, стащил по ступенькам крыльца и начал макать в неё, окуная за разом раз, кроша лицом ледяную корку, тяжело налегая сверху».
Сознание разрывается надвое: одну её часть выдёргивают на роль зрителя, а другая погружается в память той измученной женщины.
Это чужое тело, и жизнь тоже – чужая. Есть та, которую истязают. И есть маньяк, который убьёт, – убьёт, несмотря ни на что, – и Соня рыдает по-бабьи, чувствуя это кожей, влипая руками в крест.
Картинка складывается воедино, – когда-то давно её уничтожили физически и морально. С кристальной ясностью ей открывается алгоритм теперешней жизни – впускать только тех, кто убьёт, напоминая о том, не законченном опыте, который она предпочла забыть или ничего не успела даже, потому что была убита.
Даймон – чуткий поводырь в мир кошмарных воспоминаний – приобнимает её со спины, а ей чудится, как упругие кольца змеи давят на грудь и живот, не давая дышать, сжимаясь всё туже.
На кресте, точно картина в раме, появляется распахнутое окно, – всё демонстрируется, как при просмотре старого диафильма: к ней возвращаются все, кто был начисто стёрт из памяти; возрождаются кадры древнейших пыток, насильно замятые в уголках искалеченной психики. Исступлённо мелькают белые, выбешенные глаза и улыбки, похожие на оскал.
«Хирург сказал, что мне ещё повезло: нож попал в позвонок».
«Он был пьян, стал пинать меня – между ног, в живот, по рукам – пинал долго, пока не устал. Я потеряла ребёнка».
Она возвращается в переживание смерти, погружаясь за грань, опускаясь туда, где придонный слизистый ил обволакивает пальцы ног, инфузории шевелят ресничками, и мутная вода с резью врывается в лёгкие. Горло стискивает спазмом, дышать не выходит. Перед глазами танцуют искры, настойчиво колется в подрёберье.
В окне возникает спальня, где она и мужчина, – тот самый, что встретился ей у озера, – слились воедино, любя друг друга, и как он потом швырнул её на матрас и придушил, укротив кратковременной смертью.
«Асистолия, – знакомый кошачий голос проносится в голове. – Летальный исход».
В подробнейших мелочах перед ней предстаёт кусок интерьера: свет от напольной лампы, голые окна и смятые простыни, сияющие оскорбительной белизной. Картинка мерцает, приобретает голографическую глубину, засасывает, как в бездну.
«Не может быть! Ириска и этот Жора, – они же уехали на моря! Это какой-то дурацкий сон!»
«Леди, Вы что, не узнаёте меня?»
«Соня, давайте поговорим».
Мужской голос – бархатистый, с хрипотцой – накладывается на видение слоников, стоящих на полочке в кабинете психушки. Оба сценария жизни бегут параллельно, словно стальные рельсы. Что из этого было правдой?
«Красный! КРАСНЫЙ!» – орётся панически в голове.
– Ещё! – просит Соня, и Даймон добавляет ещё ударов.
В откровенных деталях перед глазами всплывает сцена, где её любимый мужчина и единственная подруга, – вместе. Хвосты флоггера прилетают на спину, – Ирискину спину, сияющую мягким медовым светом в интимном полумраке их общей спальни.
Синхронно этому бьёт и Даймон.
«Сто-о-оп!» – опять в голове.
Она выпотрошена морально, – раскурочена, вскрыта. Сгущённый воздух булькает жижей в раздавленных лёгких, отказываясь впускать туда новый. Вспомнить весь этот ад и оставить как есть? Она царапает горло, мыча и откашливаясь. Лицо кривится от пережитой смерти, и это какое-то насилие в квадрате – физическое из прошлых жизней, и психическое – из этой.
Ноги подкашиваются, гравитация тащит вниз.
– Помоги, – и Соня ползёт с креста.
Даймон подхватывает её бьющееся тело, укладывает на пол и приземляется рядом. Она хнычет, изнемогая от ненависти к тому, что её тело будто сломалось, и ему никак не дышится, не живётся. Кусает урывками воздух – нет, никак, – он будто закончился, весь. Бессилие и ограниченность обрушиваются разом, и из этого рождается дичайшая злость на то, что эта херня так сильна и так ей неподконтрольна.
– Ещё!
– Окей, – соглашается Даймон и ловким движением возвращает её на крест.
Теперь вместо воздуха она выхрипывает ненависть, которой дышит, – дышит зычно, гортанно. Она не чувствует, как флоггер прилетает на тело, – уже совсем ничего не чувствует.
«Помоги мне, – пульсирует в голове. – Ненависть, помоги мне! – вдох, выдох. – Отчаяние, помоги! – вдох, выдох. – Боль, помоги!»
Вой рождается из кромешной тьмы и с самого дна, пронизывает насквозь, и тело, как полая труба, вибрирует от резонанса с подземным гулом. Махровый коврик щекочет подошвы ног, и плётка танцует в воздухе – прилетает на лопатки, на бёдра и поясницу.
«Я будто запрограммирована на это насильственное дерьмо и путь по глухому тоннелю, ведущему к смерти. И нету иных путей».
Точка посередине грудины, где раньше висел её ключик, пульсирует и, словно капля крови, упавшая в воду, клубящимся взрывом окрашивает пространство в алый.
– Мамочки, – беспомощно плачет Соня, глубоко натыкаясь ладонью на остриё креста и не чувствуя этого.
«Боль! Вытащить боль наружу, распаковать. Чтобы чувствовать эту жизнь; доказать, что тело полностью мне подвластно. Но – кому доказать? Кому?»
Змея разевает пасть, выворачивая челюстные суставы, и хапает её за плечо, за лопатку. Жуёт, примеряясь, как заглотить и голову. Женскими голосами поётся рядом заупокойная; алчно перекаркиваются кладбищенские вороны. Всё заволакивает кровавым туманом, и крест куда-то плывёт. Соня трясёт его, заваливает на себя:
– Ви-ида-а! Помоги-и-и мне… Ви-и-ида-а-а!
И тогда Даймон бросает флоггер и обнимает её:
– Всё, девочка, хватит. Стоп!
Анаконда пятится, оторопело выплёвывает резко обмякшее тело и схлопывается в оседающую блёстками пыль.
Крест, громыхая, встаёт на место.
Змеи больше нет. Есть Даймон – тёплый, тактильный, – и Соня вжимается в него вся, слегка наступая на пальцы ног. Мир замирает в устойчивой точке. Кровавое облако растаскивается по углам, являя помещение клуба, выдержанное в красном и чёрном. Световые пятна размеренно рисуют круги. Возвращается музыка.
Отступив на шаг, Даймон чуть прикасается к Соне пальцами – точка на пояснице, ещё на грудине, – и этим рождает танец: она изгибается, будто мягкая глина в руках уверенного гончара. Его сильные, пылающие жаром руки, которые только что били, несут в себе мягкую нежность.
«… это так фантастически – не думать, а доверять. Просто. Следовать. За. Ощущениями. Безминутно. Оторвано ото всех. Я таяла, как кусок рафинада, с бульком кинутого в кипяток. Свет струился потоком снизу, пронизывал, окружал, и я ощутила себя бестелесной оболочкой медузы, плывущей в толще морской воды».
Соня открывает на секунду глаза и замечает, как Даймон улыбается её безмятежной радости. Она кладёт ему руки на плечи, заворачивая энергию, летящую из земли и только успевает замкнуть её в золотое кольцо, как он произносит:
– Пойдём, отведу тебя на диван.
Но диван далеко – где-то там, за Северным Полюсом. Ей никогда, никогда не дойти туда на своих пустотелых ногах.
– Пойдём, – Даймон берёт её за руку, за запястье.
– Да-а-а, – тянется изо рта тонким, звенящим голосом.
Она идёт мелко, на цыпочках, ощущая песок и неровности пола ступнями, и один драный чулок ещё держится, а другой – отлепившийся – болтается, точно колокол.
На диване её отпускает, возвращая в тяжёлое тело, и оно отвечает ровным, глубоким дыханием. Сладкий воздух свободно струится в лёгкие.
«Когда мир швыряет тебя на колени, чтобы остаться в живых нужно лишь чуточку человеческого тепла. Немного близости – только и всего, детка. Только и всего».
Глава 57
Всё кончается, слышишь, жизнь моя?
(Вера Полозкова, «Да, вот так»).
Холодная капля шлёпнулась Соне на лоб, разметавшись брызгами по сторонам. Она сползла с кровати, оттащила её, – та железно заскрежетала ножками, – и подставила под капель тазик. К обеду вода, просачиваясь в щель на замызганном потолке, закапала методично, как метроном. Тяжёлый снег, ежегодно прессующий рубероид на плоской крыше, сделал своё мокрое дело, – она протекла, – это и стало началом конца.
Общага после пожара в отсеке пропиталась стойким запахом гари, который не выветрился даже за год и теперь примешивался к сигаретному дыму, идущему с кухни, – а запахи Соня стала чуять острее, – и вдобавок из-за двери понесло лютым холодом. Окно Зойкиной комнаты затянули худым целлофаном, завалили ватным матрасом, приколотив его гвоздями к раме, и законопатили щели чем попало, – лишь бы не дуло. Но дуло всё равно. Матрас отсырел, покрылся плесенью и вкупе с почерневшими стенами смотрелся как деформированный глаз дремлющего голема.
Неоплаченных квитанций скопилась целая стопка, и на трёх последних красовалось зловещее: «Выселение за неуплату!»
Цифры удручали.
Работу переводчика Соня потеряла вместе с телефоном, и деньги закончились. Совсем.
Она закуталась плотнее в балахон, из которого не вылезала, и высыпала в банку со стылой водой остатки растворимого кофе. Помешала, побрякала ложкой.
Неторопливо свернула в трубочку стопку квитанций, сунула их в опустевшую жестянку и, недолго думая, запихала туда же таблетки – все три пачки, утопив их поглубже пальцем. Запулила в мусорное ведро: пи-и-иу! Точно в цель.
– Бинго!
Кофе был мерзок, отдавал табаком; крупинки горчили на языке. Слегка пригубив его, она опустила банку на стол и уставилась на руки. Плотная кожа отливала глянцем, и это можно бы было списать на побочку таблеток, но сухость, мучившая её во время курса, сейчас исчезла, уступив место неимоверной гладкости.
Повинуясь странному зову, Соня приблизила к зеркалу лицо и пристально уставилась на своё отражение. Волосы… Волосы, стриженные неровным ёжиком, отливали кроваво-красным. Но это ещё что! Глаза, которые всегда были неопределённого серого цвета, сейчас полыхали, точно огненные рубины.
Она отпрянула.
«Дракон – это и есть ты», – вспомнилась фраза Глор.
Соня достала из ведра напичканную таблетками банку, посмотрела в её глубину, а затем аккуратно, словно живую, положила обратно. В голове отчётливо прозвучало: «Выйди на улицу, детка!»
О, этот знакомый голосок – мурчащие, гнусавые нотки! Она никогда не слушалась Глор, делала наоборот…
– Ладно-ладно. Иду, – для пущей уверенности Соня произнесла это вслух, направляясь к выходу.
Снаружи пахло умирающей осенью. Туманная влажность, чвакающая под ногами грязь, запах прелых листьев вперемешку с отживающей травой, среди которой торчали голые стебли с опустевшими венчиками и скрученными, пожухлыми листьями, – всё говорило о приближении долгой, холодной зимы. Накинув на голову капюшон и утопив ладони в карманах, Соня медленно побрела по городу.
Даймон, конечно, вынул из неё изрядно. Особенно эпизод с этим Жорой, который встретился ей у озера…
«Соня, давайте поговорим».
«Леди, Вы что, не узнаёте меня?»
Она дотрагивается до шеи, сухо откашливается. В мысли врывается резвый мальчишеский гомон:
– Держи! Держи его!
Три пацана – один из которых толстопузый бугай – гоняют маленького чёрного котёнка. Тот мечется зигзагами, припадает к земле и, сорвавшись, скачет в сторону ближайшего дома. Улюлюкая, малолетние паршивцы несутся вслед.
Котёнок тыкается в решётку на подвальном окне и ныряет вниз по лестнице, ведущей к заколоченной двери, где оказывается в абсолютной западне – пробегает по периметру, забивается в угол.
Мальчишки окружают яму. Толстяк, подобрав кусок кирпича, целится и уже примеряется кинуть его, но Сонин визг, сотрясающий микрорайон децибелами, оглушает всю троицу разом.
– Стоя-я-ять!
Два пацана кидаются прочь, а тот, что с кирпичом, мешкает – он-то ей и достаётся. Не успевает пузан сделать и шагу, как та уже держит его за грудки, – только ноги болтаются в воздухе.
Его отбежавшие друганы оглядываются, и один, поскользнувшись, плюхается ничком.
– Зырь! – тычет он на хрупкую женщину, которая, изрыгая проклятья, трясёт их напарника. Кирпич выпадает из безвольной руки, и сам парень, похоже, скоро отдаст концы: лицо белое, волосы на голове топорщатся дыбом.
– Офигеть!
Хватая друг друга за локти и припадая к земле, они подкрадываются к Соне, которая гневно читает нотацию, сдабривая её крепкими матами. Наконец, плотоядно рыгнув, она отбрасывает его, не сильно и размахнувшись, – тот катится кубарем: два оборота… Три.
Соня оборачивается так резко, что капюшон падает, обнажая морду ящера с глазами, полыхающими огнём. Сквозь стиснутые саблевидные зубы просачивается свист, леденящий душу.
С громким визгом пацаны бросаются врассыпную.
Соня садится на корточки, набрасывает на голову капюшон и ощупывает лицо, трансформируясь обратно в себя.
Заглядывает в яму – котёнок по-прежнему там.
– Шёл бы ты отсюда, дружок, – хрипло говорит ему Соня, поскрёбывая кожу на руках. – Вернутся же…
Котёнок пискляво мявкает. Глаза слезятся, и сам какой-то грязный, жалкий.
– Ещё и больной в придачу, – констатирует Соня. – Зима на носу. В общагу с тобой нельзя, да и выселяют меня. И денег нет.
Она спускается по ступенькам, садится на нижнюю. Котёнок безобразен и тощ: голова огромна, пузо и хвост щедро измазаны грязью, – весь такой из себя несуразный, несоразмерный.
– Ну иди сюда, – Соня протягивает руку. Котёнок даже не думает убегать, а наоборот подходит ближе, таращит селадоновые глаза. – Вдвоём и зимовать веселее, верно?
Она подхватывает его под круглый живот, суёт за пазуху, и котёнок, покопошившись, устраивается, высовывает наружу голову.
– Девушка! У Вас всё в порядке? – щуплый парень в пальтишке, близоруко щурясь, смотрит на Соню сверху.
– Что? – переспрашивает она так радостно, словно, сидя в яме, наконец докричалась до помощи.
– Простите. Я услышал крики. Из окна смотрю – пацаны кого-то гоняют. Пока спускался – а тут Вы.
– Это котёнок. Возьмите себе котёнка, – Соня указывает на торчащую сопливую моську.
– Я бы рад. Но у мамы аллергия на кошек.
– Понятно. Его надо ветеринару показать, – Соня поднимается по ступенькам. – А у меня денег нет.
– Д-д-деньги есть у меня! – парень шарит в карманах, достаёт и суёт обратно очки с толстыми линзами, извлекает на свет сигареты и, наконец, суматошно вытаскивает несколько мятых купюр. Протягивает их Соне. – Держите. Вот.
– Спасибо, – отвечает та, приседая в неловком реверансе, и протягивает руку, от чего рукав балахона задирается, обнажая запястье, покрытое глянцевой чешуёй.
Парень, сунув деньги, щурится, добывает опять очки, нахлобучивает их на нос и вздрагивает.
– Ой, – бормочет он, отступая и прижав ладонь к груди. – Я Вас узнал. Зимой, помните? Новый год… Вы сигареты спросили…
Соня смешливо морщится:
– Вы обознались.
– Да нет, пачку забрали. Вот такую же, – парень вытягивает дрожащую руку с мятой пачкой сигарет.
– Я не курю, – пожимает плечами Соня, всматриваясь в лицо. – Но мне тоже кажется, я Вас где-то встречала…
– Удачи… – поперхнувшись, коротко прощается парень, семеня ногами и пятясь. Уходит, беспрестанно оглядываясь. У поворота кричит: – У Вас там кровь! На лице!
– Стойте! – кричит Соня. – Я вспомнила! Вы были у озера!
Но тот уже скрывается за углом, и от арки отражается звучным эхом топот бегущих ног.
Соня же, прижимая к себе котёнка, подходит к припаркованной рядом машине, смотрится в боковое зеркало и вытирает нос рукавом, стараясь не запачкать купюры, зажатые в кулаке.
– Странный какой-то, – бубнит она.
Через полчаса Соня уже сидит в ветеринарке. Вот мужчина с догом прошёл на стрижку когтей, вот кошку забрали на операцию, – больше в очереди никого.
– Нельзя ни к кому привязываться, – шепчет Соня сама себе. – Всё же потом теряешь… Ну вот зачем я…
– Аля, зови следующих! – слышится женский голос.
Администратор – миловидная девушка с чёрной косой, перекинутой через плечо – распахивает дверь, приглашает:
– Проходите.
Соня подхватывает котёнка, заходит.
– Что случилось? – спрашивает её докторша в мятом, покрытом пятнами халате, молния которого расползается снизу. На шею надет ортопедический воротник.
– Да вот, – Соня ставит котёнка на стол и, спохватившись, прячет в рукавах руки.
– Мальчик? Девочка? – та поворачивается всем корпусом – видимо, шея болит.
– Я не знаю.
– Давайте посмотрим, – врач принимается разглядывать взъерошенный, лопоухий комок со слезящимися глазами, с которого на стол спрыгивает блоха – шевелит лапками, вращается на боку. – Ест, пьёт? Рвота, понос?
Блоха, оттолкнувшись, с завидной траекторией улетает в открытый космос.
– Не знаю я, – пожимает плечами Соня. – Только нашла.
– Мяу, – воинствующе вопит котёнок.
Докторша меряет ему температуру, щупает живот, изучает глаза и рот. Затем заглядывает под хвост и, словно заправский акушер, принявший очередные роды, выносит вердикт:
– Девка. А окрас-то! – она смеётся, показывая на белую кисточку на хвосте, скрытую под слоем грязи: – Пролечить – и вырастет в красавицу-кошку.
С исписанным листком назначений в руке и котёнком за пазухой Соня выходит на крыльцо. Риторически спрашивает:
– Ну и как тебя называть, кошка? Как насчёт Глории?
Новоиспечённая Глория согласно чихает из глубины балахона.
– Будь здорова, – говорит Соня, изучая список лекарств и нашаривая мелочь на дне кармана. Шагает со ступеньки.
– Спасибо, детка, – слышится гнусавое из-за пазухи.
Соня будто врезается в стеклянную стену.
– Что? Что-о-о? – хлопает глазами она.
Маленькая Глория меж тем плюётся и исходит негодованием:
– Не, ну градусник в жопу! Это наглость и моветон! Я буду жаловаться, – и она шмыгает сопливым носом.
Соня хохочет: корявый смех перерождается в истерический, так что под конец она валится с ног, сгибаясь напополам.
– Коновалы! Натуральные коновалы! – гневно ругается Глор. – И не вижу тут ничего смешного! Ни капли смешного тут нет!
Аля стоит в ординаторской у монитора видеонаблюдения, где видно, как женщина сидит на ступеньках ветклиники и то ли смеётся, то ли плачет, – и не поймёшь.
– Ты заметила? – говорит она докторше полушёпотом. – Такая странная. Лицо в крови. И как не в себе, что ли. А зрачки такие… тонкие, как иголки!
– После суток и не такое привидится, – отвечает та, деревянно осев на диванчик и стаскивая шейный воротник. – Каждый из нас чуток не в себе, Алечка. Покажи мне кого нормального, – она переводит взгляд на тот монитор, где показан пустой холл. – Давай быренько чаёк-кофеёк и поскакали кошку делать, пока никого нет.
Глава 58
На небе только и разговоров, что о море
(фильм «Достучаться до небес»).
За месяц маленькая Глор подросла, окрепла и вытянулась в длину. Она беспрестанно болтала об устройстве бытия, энтропии Вселенной и неуловимости птиц, мелькающих за окном, – кроме тех моментов, когда спала или ела.
– Говори тише, – просила Соня шёпотом, прикладывая палец к её котячьим губам. – Здесь с кошками жить нельзя.
– Ну с говорящими-то можно? – и Глория тыкалась в её руки усатыми щеками, мокрыми от простокваши.
В комнате было холодно, как на улице: из щелей перекошенных иссохших рам и из-под двери сквозило так, что вода в банке замёрзла в лёд, и все тараканы сдохли.
Зима наступала. Уже на рассвете на жухлой траве серебрился иней, окрестности тонули в густом тумане, лужи покрылись хрустким ледком, и всё как будто замерло в ожидании первого снега. Под лопаткой у Сони заныла мышца, и стало неумолимо клонить в сон. В завершение перегорели все лампочки, – проводка в этом доме и правда была ни к чёрту.
На очередной подсунутой под дверь квитанции поверх кругленькой суммы было начертано: «Освободить комнату до конца недели!» А конец недели – вот он, уже сегодня.
Соня положила квитанцию в стол, к остальным. Села, придвинула к себе дневник, расписала ручку и задумчиво открыла его.
Вывела на чистом листе: «МОРЕ».
Затем взяла блюдечко и налила в него простокваши, долго выцеживая из упаковки последние капли. Пододвинула Глор. Тихо подошла к двери, провернула ключ. Проверила – открывается. Закутавшись в балахон, забралась под одеяло, да так и застыла, будто окуклилась.
Старая, со сморщенным и закопчённым лицом цыганка явилась из ниоткуда. Присела на край.
– Ждали, ждали, да и ждать перестали79, – только и констатировала Глор, оторвавшись от блюдца.
На спинке кровати нарисовалась чёрная, как гудрон, ворона – вытянула шею, истошно закаркала, заприседала. Глор плотоядно зыркнула на неё, – та мигом исчезла, смерчем из мух растворившись в воздухе, – и вновь залакала простоквашу, разбрызгивая капельки по сторонам.
Цыганка тронула Соню за плечо, дёрнулась, как от ожога, подскочила и выбежала вон – прямо сквозь дверь.
Глория умыла морду, запрыгнула на кровать и, потыкавшись Соне в ладонь щекотными усами, улеглась под бок. Обняла руку горячими, слюнявыми лапами. Умиротворяюще замурчала: «Пур, Пур…»
Лазурно-голубые волны плещутся, журкают, лижут босые ноги, щекоча их пузырящейся пенкой. Хрустко картавят галечные камешки – разноцветные, как лакированные; ветер приносит запах нагретой коры можжевельника. Соня приседает на корточки и подбирает обкатанную раковину рапана с прошкрябанной в стенке дыркой. Припадает к ней губами, и солёный вкус моря отвечает ей взаимностью, почти поцелуем. Ракушка, как и сосновая шишка, завёрнутая спиралью, вмещает в себя самую суть математической формулы мира. Вот кварц, призывно светящийся гранями; окатыши, похожие на глобус с голубыми и зелёными жилками; кусочек коралла, испещрённый морщинками, – она отбирает их так тщательно, как драгоценности или магические артефакты. Горсть галечника, хранящего в себе память о неисчислимости песчинок под ногами.
Громкий щелест слышится над головой, – это чайки кружатся в небе: заворачиваются монотонной спиралью в живой смерч, опускаясь всё ниже и ниже, и Соня оказывается внутри него, в эпицентре, среди хлопанья множества крыльев. Одна из чаек, резко вскрикнув, пикирует – бьёт острым клювом ей прямо в темя.
– Ай! – взвизгивает Соня, припав на колено.
Остальные набрасываются следом, и она отмахивается, падает, закрывает лицо руками. Гвалт и крик перерастают в гул голосов. Грохочет, распахнувшись, дверь, и в комнату врываются люди, – это их истерические вопли так похожи на крики чаек. Море тает, сменяясь чёрными силуэтами. Соня прячется в капюшон и уползает под одеяло. Кто-то щёлкает выключателем – света нет, – остальные что-то бубнят, шуршат бумагами.
Глория плюётся и топорщится – жалкое, пугающее зрелище.
– Кошка! Бешеная кошка! – тычет пальцем какая-то баба и отпинывает её под кровать. Глор продолжает шипеть оттуда.
Приходится сесть. Выселяют, ну что ж. Бумаги, бумаги, и их шелест так оглушающе мерзок, на грани садизма. Рядом двое в синих врачебных робах, стягивают одеяло, обнажая её перед холодом. Ахают, причитают. Голоса воют визгливой бензопилой.
– Замолчите…
Соня подныривает под кровать, тащит к себе всклокоченную Глор и, как есть босиком, уходит из комнаты, – уходит, чтобы больше никогда сюда не вернуться.
Снаружи смертельно холодно. Соня почти бежит, но у местного магазинчика, крыльцо которого освещается тусклой лампочкой, притормаживает.
– Ты не ходи за мной, Глош.
Она приоткрывает дверь и подкидывает туда котёнка.
…Глория догоняет её через час.
– Офонареть, ну! – возмущается она, семеня лапами. – Детка, ты видно совсем ку-ку! Вот щас обидно было!
– Не ходи за мной. Пропадёшь, – глухо твердит Соня.
– Я пропаду? Да я на подножном корме где угодно выживу! На дохлых тараканах и простокваше, правда, особо не разжиреешь, – впадает она в пространственные размышления, – но зато на мышах… А если и голубей! И ящериц! М-м-м… А лягухи какие нажористые бывают! И все такие сонные, медлительные зимой…
– Мне нужна Вида… Вида, – бормочет Соня, всё ускоряя шаг.
– Мы обе тебе нужны. Уж поверь, – вздёргивает бровку Глор.
Пещера встречает их доброжелательно, будто давно ждала. Здесь теплей, чем снаружи; темно и тихо, только ближе к выходу слышится плеск текущей неподалёку реки. В кромешной тьме Соня ловко ползёт на карачках к дальней стене, находит там яму, заваленную песком, и зарывается в него пальцами. Посидев так недолго, она тащит добрую горсть на себя. Затем ещё и ещё, и снова, пока опять не выкапывает могилу – на этот раз неглубокую.
Она укладывается в неё и, закутавшись в балахон, истово гребёт на себя песок, насколько хватает рук.
– Погоди, я к тебе! – восклицает Глор. Она забирается к ней за пазуху, топчется там, высовывает влажный нос. – Ты только не вой, пожалуйста. А то я очень обвалов боюсь. Вида и так придёт. Не надо выть.
– Ладно, – соглашается Соня. – Не буду.
Где-то в отдалении булькает вода – редко, раз в несколько минут, – и сквозь сон кажется, будто это всё та же комната на крайнем этаже общаги, и капает с потолка, разве что ниоткуда больше не дует. Глор тихонько мурлычет узнаваемую Canzonetta Andante, Соня дышит всё медленнее, и они вместе впадают в дрёму и глубокий анабиоз80. В закоулках пещерного потолка за компанию с ними спят летучие мыши – обнявшие себя крыльями, похожие на чёрных дракончиков.
Они не почувствовали, как ветер сменился на северный, упала температура, и пришла стылая изморозь.
Они не видели, как хаотично, тополиным пухом парили снежные хлопья. И как затем небеса прорвало, – снег посыпался равномерно и валил, не переставая. Он падал в парящую воду и рыхлой кашей плыл по течению, а потом река загустела, и тонкие льдинки, цепляясь за берега, дали начало ледоставу – сначала хрупкому, а затем всё крепчающему. Лёд схватывался в стекло, ломался и вставал на отмели колом, врезаясь краями в забереги, смерзаясь кусками и замирая воинствующими торосами.
Соня, тело которой во сне увеличивалось, покрываясь сначала нежной, а затем костенеющей на воздухе чешуёй, и растущая Глория, чья кошачья морда перерождалась в человеческое лицо, – обе они пропустили, как плывущие льдины замедлили ход и срослись в крепкий панцирь, и как отражался медовый свет скудного солнца от ровной белой поверхности, и как кружила вихрями новогодняя вьюга, и как на лёд выходили рыбачить мужики, – выходили, сверлили свои лунки, пили палёную водку.
Смеркалось быстро, – зимнее солнце, едва вынырнув из-за горизонта, пряталось обратно, и в наступающей тьме проявлялась мутным пятном луна.
Зима была щедрой на снегопады, и вход в пещеру завалило почти на треть. К февральским морозам спящая парочка претерпела полную метаморфозу: вместо хрупкой, закутанной в балахон женщины на полпещеры лежал скрученный в баранку Дракон – с мускулистым телом, полностью сформированными крыльями, когтистыми лапами и массивной мордой, покрытой шипами и крючьями. Вместо котёнка в его объятиях дрыхла, мирно посапывая, дёргая усами и щерясь во сне, чёрная пантера с человеческим, шоколадного цвета, лицом. Песок, покрывающий их изначально, весь осыпался, балахон истлел до ниток.
Весна настала внезапно. Заорали наперебой наглые воробьи. Остро, будто от выстрелов затрещала река, – вспучилась, зачвакала, – а затем с ворчанием вскрылась, разломалась на льдины, и те неторопливо поплыли, увлекаемые течением и собираясь в заторы, откалывая от заберегов куски, с грохотом и треском знаменуя начало великого ледохода.
Исчезла, рассосалась с неба серая пелена, выпуская из плена яркое солнце, и набрякшие влагой сугробы ринулись в реку, рождая щедрое половодье.
Воздух посвежел, проник в пещеру и разбудил её обитателей от долгой спячки. Заскрипели под потолком летучие мыши, и от этого звука первой проснулась Глор. Она разлепила глаза, деловито потянулась, пригладила усы и забралась на Дракона, откуда внимательно его осмотрела. Затем, крайне довольная увиденным, вихляя задом, прошла на выход.
Снаружи снег почти стаял, грохотали плывущие льдины, и Глория, разминаясь, отклячив хвост, поочерёдно задёргала лапами. В желудке тоскливо заныло, и она, зачерпнув снегу, сунула его в рот, выцеживая талую воду. Орущие птицы разбудоражили истощённое тело, – жмурясь от яркого света и грациозно двигая лопатками, Глор отправилась к лесу, сливаясь с чёрными от влаги камнями.
Когда Соня проснулась, Глории рядом не было. Мысленно позвала: «Глор?»
«Не мешай. Охочусь», – отозвалось сосредоточенное в ответ.
Соня огляделась по сторонам.
Множество летучих мышей, свисающих куколками с потолка. Крупный булыжник со впадиной посередине. Булькает капля воды. Идеальное ночное зрение! Та-а-ак… что ещё?
Несколько смутных воспоминаний пронеслось в голове: общежитие, выселение, холод.
Затем, выборочно: мужчина, пахнущий мёдом. Удушение. Смятые простыни. Ириска и татуировка. Анаконда. Сон, не сон?
Как долго она спала?
В теле чувствовалась небывалая лёгкость и сила, но с ним было что-то не так, и она начала внимательно осматривать себя, приходя во всё большее удивление и восторг.
Огромное туловище, покрытое чешуёй. Под ней, точно пылающие головёшки, переливались алые пятна, а контуры светились оранжевым, как металл, раскалённый в горне. Так, дальше…
Гигантские лапы – разок-другой она впилась когтями в песок. Обвёрнутый вокруг тела хвост, покрытый шипами и крючьями – поболтала им в воздухе.
Она медленно встала, распрямляясь и хрустя уставшими от бездействия позвонками. Взмахнула крыльями, – потревоженные летучие мыши сорвались с мест, угловато заметались по периметру потолка. Глаза загорелись рубиновым красным, сильно потянуло в желудке, – захотелось сразу и пить, и есть. С грацией плотоядного ящера, синхронно переставляя лапы, она устремилась на выход, к реке.
Глава 59
Нет кнута – отпизди пряниками.
Глория возвращается быстро. Её темнокожее личико сияет, а окровавленные губы, на тёмном фоне которых налипший пух особенно очевиден, растянуты в сытой улыбке.
С особым тщанием она выбирает прогретый сухой булыжник, усаживается на него и с умилением – под стать молодой мамочке – наблюдает, как Дракон, растопырив лапы, неуклюже скачет по льдинам. Те расходятся в стороны, переворачиваются, встают на дыбы, и ему приходится поддать крыльями, чтобы не оказаться снизу, – таким манером он добирается до места, где вместо массивных глыб движется снежная каша, – там с ходу плашмя и ныряет, подняв тучу брызг.
С полминуты его не видно. Затем на поверхность гигантским перепончатым парусом выплёскивается одно крыло и зычно чавкает краешком другое.
Из воды ровно вверх вылетает форель, высовывается блаженная драконья морда с раззявленной пастью, и рыбина булькает в глотку, точно мяч в баскетбольное кольцо. По-пеликаньи проглотив добычу, Дракон играючи лупит хвостом, распластывает крылья и, довольный, ныряет снова.
«Ну, как водичка-то?» – спрашивает Глория мысленно.
«Парное молоко, – транслирует Соня. – Но надо лететь на море. На море, Глор!»
«Наедайся и полетели, – соглашается та и через паузу выдаёт: – Ой, а смотри, кто к нам пожаловал на обед!»
Издалека к ним приближается парочка – девушка и мужчина.
Растолкав плывущие льдины, из воды на длинной шее выныривает драконья голова, щурит глаза и перископом вращается по сторонам. Натыкается взглядом на парочку, чвакает слюной, – на глаза наползают плёнки.
– Смотри, как красиво! – Ириска говорит озабоченно, словно сама себя уговаривает в том, что вокруг и правда красиво. – Жаль, что ты со мной на море тогда не поехал. Там тоже было… красиво.
Мужчина зябко кутается в зимнюю куртку. Зачем только они пошли сюда, на другой конец города, да ещё и к реке! Пронизывающий ветер, хрустящие льдины, обманчиво тёплое солнце, – это на грани жертвоприношения!
– До Сони так и не дозвонилась, – сетует Ириска обеспокоенно, добывая телефон из кармана. – Как без вести пропала. Шаман её ищет, а она про него и не помнит. Странно, конечно. Соня! Ты её не знал совсем, но…
Мужчина рывком хватает её за плечо, притягивает к себе и грубо целует в губы, пахнущие клубникой, – будто приглашая заткнуться. И, как ни в чём не бывало, шагает дальше.
Ириска прячет телефон. Следует позади уже молча.
Под треск плывущих льдин незримый Дракон, непринуждённо взмахнув крыльями, перелетает на берег. Хрустя гравием, он приближается к парочке и какое-то время с интересом разглядывает обоих, шумно нюхая воздух. Узнаёт.
Мужчина оборачивается, будто почуяв неладное, – никого. Он шагает дальше, но ощущение становится таким острым, что снова вынуждает его, нервно выдохнув, оглянуться. Никого!
Он осматривает ярко освещённый берег, камни, между которыми лежит подтаявший снег, и реку со стаей льдин, от которых веет могильным холодом. Бормочет:
– Ерунда какая-то.
Хочет уже успокоиться, но бросает взгляд под ноги и… замечает следы от кошачьих лап – огромные по размеру. Сбоку шевелится, падает на бок крупный камень, будто сдвинутый кем-то массивным, – мужчина невольно вздрагивает.
Ириска ненароком обгоняет его и оборачивается:
– Ты чего?
На нём лица нет. Он цедит сквозь зубы:
– А ты не видишь? – интонация настораживает.
Через призму густеющего воздуха, миражом вибрирует каменистый берег. С особой, замедленной жестокостью перед глазами мужчины проявляется изображение Дракона, выныривающего из пространства, словно из околоплодной оболочки иной реальности. Мокрая чешуя, будто подогреваемая изнутри, дымится от испарений.
– Не вижу что? – беспечно спрашивает Ириска, зыркнув по сторонам. Она передёргивает плечами и едва не наступает Дракону на хвост.
– Домой. Быстро, – командует мужчина, продолжая слепо смотреть прямо перед собой.
– Но…
– Домой! – схватив ладонью за шею, он швыряет её на землю.
Ириска валится коленками на острые камни, охает. Суетливо поднявшись, опускает голову и молча шагает прочь, – туда, откуда они пришли. Пару раз оборачивается на ходу. Наконец, тропинка уходит в сторону, окончательно скрывая её из виду.
– Вот тут тебе и пипец, мой мальчик, – ехидный голосок раздаётся сзади. – Смотри не обделайся.
Мужчина, прикованный взглядом к Дракону, из приоткрытой пасти которого свисает сосулькой слюна, замечает сбоку пантеру, – но не обычную, а с человечьим лицом, – и она улыбается! Теперь перед ним их двое: мерзкая кошачья бестия и Дракон, ощеривший массивную морду в голодной ухмылке!
– Голодная она, верно, – будто считывает мысли странное существо, подойдя и принюхиваясь. – Вкусно пахнешь… Ну-ка, ну-ка!… М-м-м… Медовый алиссум, абелия и… – она неумело щёлкает пальчиками, подбирая слова: – Махровый адреналин! – обходит его кругом, оглядывая с ног до головы с видом знатока кулинарного искусства. – Мясистый какой… И рульки такие нажористые! Надеюсь, ты не жрал антибиотики последние две недели?
Резкий выпад Дракона заставляет Глорию отскочить, – зубы смачно клацают рядом.
– Приятного аппетита, Сонечка! – кричит она весело.
Сонечка?
Мужчина пятится к реке, – под ногами чвакает снежная каша. Ещё шаг, и он, споткнувшись о торосы, падает, проламывает лёд и уходит по пояс в оглушающе-холодную воду, – отмели здесь нет, сразу начинается омут.
Сонечка… Он пытался забыть её и почти убедил себя в том, что Дракон был галлюцинацией. И что не было ни паркета, раскуроченного её тонкими пальчиками, ни раздавленной всмятку лампы. Галлюцинация? Она отнюдь не выглядит таковой! И эта кошачина стрёмная тоже!
Раздирая ладони, он вползает на льдину. Дракон шумно втягивает воздух, – железистый запах крови будоражит нюх, – и делает выпад, целясь уже в плечо, но жертва дёргается, так что ему достаётся лишь оторванный с корнем рукав. От рывка от льдины с треском откалывается кусок и плавно кренится набок, – ноги мужчины окунаются в воду. Это точно не галлюцинация!
Дракон чуть взмахивает хвостом, и камни с грохотом канонады разлетаются по сторонам. Он вспоминает. Те самые крапинки на радужке глаз. Тот самый урод, что душил её, Соню, навалившись и стиснув стальные пальцы на тонкой шее.
Бах! Бах! Камнепаду вторит ледоход: массивные льдины толпятся, лопаются, проталкиваясь боком и вставая на дыбы, и этот звук сейчас такой чистый, ясный! Мужчина ползёт к берегу, – рыхлый снег под ладонями красится бурой кровью.
– Соня, Вы же меня любили! – кричит он.
Дракон поворачивает морду к Глории: «Я? Его?»
Та сидит на камне и с интересом наблюдает за шоу, – не хватает только ведра с попкорном. Залихватски закрутив когтем усы, так же мысленно отвечает: «В его реальности – да». Затем жеманно пожимает лоснящимся плечиком и кричит, сложив рупором лапы:
– Она помнит только про удушение, – и сочувственно: – Память стала ни к чёрту!
Мужчина неловко балансирует на льдине. Набрякшие мокрые брюки и ботинки, полные воды, неумолимо тянут ко дну. Дракон клацает зубами рядом с его лицом, – тот скатывается, опять утонув по пояс, но успевает зацепиться израненными пальцами, выпрастывает наружу локти. Холод оглушает. Льдина встаёт колом, кренится, и мужчина сползает с неё, утонув на исходе по самые плечи.
– Куда ж ты? – пафосно восклицает Глор, воздев к нему лапы.
Дракон хватает его, как щенка, за ворот куртки и подбрасывает, – тот тяжело грохается на лёд и скатывается вниз, – так плотоядные косатки играют с лёгкой добычей.
– Леди… – из глаз мужчины катятся крупные слёзы.
Что? Дракон замирает, – зрелище плачущего человека действует на него странно. Сощурившись, он всматривается в жалкое лицо, приблизившись вплотную и обжигая его горячим дыханием. Мужчина тянется, – рука без рукава кажется тонкой, как палка, – и неловко приобнимает Дракона за морду:
– Простите…
Точно нервная лошадь, Дракон дёргается, от чего мужчина подлетает, падает уже спиной и, крепко стукнувшись затылком, теряет сознание. Льдина нехотя наклоняется, и тяжёлое тело, скатившись с неё, камнем уходит под воду.
Чернота. Окружает со всех сторон, обволакивает, пугает. Сверху слышится свистящее стрекотание – кажется, это летучие мыши.
Мужчина приходит в себя, громко стуча зубами, – на нём мокрая одежда, под ним твёрдые камни и рыхлый песок. Очень болит затылок, гудит в голове, колет иглами пальцы и саднят разодранные ладони. Лютый, адовый холод.
Звонко капает неподалёку. Кап! И через целую вечность – кап!
Подобрав под себя ноги, мужчина тревожно всматривается в темноту, – ничего не видно. В память яркой вспышкой врывается красный Дракон – лаковые чешуйки, белоснежные зубы… Соня! Потом – льдина. И последнее – это удар затылком.
Нужно выбираться отсюда. Возможно она вернётся, чтобы уже не быть такой милосердной.
Он переваливается на корточки и в тотальной тьме замечает просвет – чуть заметный, блёклый. Ползёт туда.
Вечер окутывает реку, по которой бесконечной вереницей движутся неповоротливые льдины, изредка постукивая друг друга в бока и стопорясь у берегов. Уставшее солнце опускается к горизонту. Исступлённо чирикают на кустах воробьи.
По длинному, извилистому берегу бежит девушка – это Ириска. Она спотыкается, смотрит по сторонам, огибает торчащие камни. Его нигде нет. И телефон молчит. Скоро уже закат, и что тогда? Что тогда?
Кусая губы, она всматривается в обманчивые светотени, – всё не то, не то. Непослушными пальцами Ириска тыкает кнопки на телефоне, – абонент недоступен. Не мог же он исчезнуть, раствориться бесследно?
– Лишь бы не утону-у-ул…
До дома она не дошла – повернула на полпути, ослушавшись, испугавшись твёрдого предчувствия надвигающейся беды: уж больно откровенным был ужас на сером лице Господина, когда он прогнал её. Развернулась и побежала обратно. Пусть лучше накажет.
И вот – нигде нет. Нигде. Она вгрызается в пальцы, исступлённо откусывая заусенцы и уже не сдерживая рыданий.
Снова звонит. Недоступен. Ириска опускается на плоский камень и сквозь пелену из слёз замечает кошачьи следы: отпечатки свежие, крупные, вдавлены в рыхлый снег.
Она поднимается и, как под гипнозом, следует за ними. Рысь? Рысь опасна, но эта странность – наличие здесь следов – почему-то толкает к мысли, что они приведут куда надо.
И они ведут – сначала вдоль берега, затем мимо глиняного карьера, а потом сворачивают туда, где булыжники сменяются частоколом камней, наваленных непроходимой грудой. Уже сгущается сумрак, и даже слабые звуки пугают: хрустит щебёнка… панически вспархивает сойка… грохочут льдины.
Ириска вплотную подходит к горе, и там, у расщелины следы теряются. Она дотрагивается до влажной стены и вглядывается в темноту, ощущая лёгкое дуновение, будто ожившая пещера делает усталый и долгий выдох. Обострённый слух вылавливает из мрака слабый писк и трепыхание, и затем изнутри доносится замогильный стон:
– О-о-о-о-о…
Шарахнувшись, Ириска роняет телефон, и тот проваливается глубоко между камней. Заорав и тут же стиснув обеими руками рот, она всматривается в черноту, пятится и утыкается поясницей в усеянный ступенчатым частоколом скалистый выступ. Из пещеры на неё ползёт нечто тёмное, – ползёт и стонет. И не успевает больное воображение отреагировать, как она узнаёт в нём его, мужчину.
Рядом с кромкой воды по безлюдному берегу бредут двое: обнажённая женщина с ярко-красными, вьющимися волосами, всё тело которой покрыто узорными татуировками, и чёрная пантера с белой кисточкой на длинном хвосте, победно задранном кверху. При ближайшем рассмотрении, однако, стало бы сразу ясно, что это и не пантера вовсе, а удивительное существо с человечьим лицом и нечеловеческим интеллектом; да и женщина не вполне обычная.
Бирюзовое море, ожившее после зимы, пульсирует волнами, раз за разом окатывая прибрежную гальку – цветную, как лакированную. Тёплое солнце делит море серебристой дорожкой напополам, и под кристально-прозрачной водой отчётливо видно пёстрое дно, вымощенное камешками.
На пути одиноко лежит широкополая соломенная шляпа – видимо, принесённая ветром.
– Ой, смотри! – Соня подхватывает её, отряхивает и, хохоча, нахлобучивает себе на голову. – Как я тебе?
– Без трусов, но в шляпе, – иронично замечает Глор.
– На себя посмотри, – смеётся та, заправляя прядки волос за уши и открывая миру причудливые иероглифы, украшающие лицо.
Журкают, мурлычут ласковые волны, набегающие на берег, – море будто заигрывает, щекочет ей ноги пузырящейся пенкой. Она приседает на корточки, подбирает обкатанную раковину рапана с дыркой, прошкрябанной в каменной стенке. Припадает к ней губами, и солёный вкус моря отвечает ей взаимностью, почти поцелуем.
– Есть тут неподалёку неплохая пещерка. Вход прямо с морской лагуны. Красоты невъебенной. Никем не изведанная пока, даром что заповедная зона, – говорит Глор. – Пойдём, глянем?
– Конечно!
Соня, походя, подбирает кварц, таинственно блистающий гранями, и гладкий окатыш с голубыми и зелёными жилками, похожий на глобус; затем – кусочек коралла, испещрённый трещинами. Так постепенно в её руках скапливается целая коллекция минералов, среди которых алеет рубиновыми гранями маленькое сердечко, найденное на месте истлевшего балахона.
– Ответь мне, – говорит Глория, – на один вопрос.
– Да? – Соня, отвлекаясь от галечных самоцветов, всем корпусом поворачивается к ней и беспечно склоняет голову набок. На губах сквозит улыбка, в глазах горят озорные огоньки, и солнце, просвечивая сквозь дырочки в соломенной шляпе рисует на груди причудливые кружева.
Глория плюхается на зад и без прелюдий скептически спрашивает:
– Какого чёрта ты его не съела?
О, хороший вопрос! Ну и лицо у неё было, когда Соня в обличье Виды вытащила бездыханное тело и уволокла его за шкирку в пещеру.
– Аллергия у меня. На эту китайскую, мать, абелию, – закинув руку за спину и подобравшись под водопад волос, Соня скребёт у себя под лопаткой. Многозначительно дёргает бровями: – Сразу чесаться начинаю, чешуёй покрываюсь… – улыбка переходит в сдержанное фырканье, сквозь которое она, давясь, принимается хохотать: – А на медовый, сука, алиссум прорезаются крылья.
– И вырастает хво-о-ост, – подхватывает Глор.
По побережью разносится их дружный смех.
Соня перебирает пальцами рубиновый камень, выудив его среди ракушек и гальки, и задумчиво добавляет:
– Мне там внезапно пришло, что… Доедать не обязательно!
Они было продолжают свой путь, но тут Глория вглядывается в море и замечает:
– М-м-м, детка… Кого я вижу!
– Не называй меня деткой, – наигранно морщится Соня, щурясь и пытаясь понять, кого там заметила её подруга в солнечных бликах, бегущих по волнам. Там мелькают чёрные плавники! Захлебнувшись вздохом, она взвизгивает: – КОСАТКИ!
– Косатки, – поддакивает Глор. – Давай шляпу, покараулю.
Но шляпа уже летит в сторону, а Соня с разбегу, подняв тучу брызг, кидается в море. Она поочерёдно выбрасывает руки вперёди себя, и вскоре вливается в общество чёрно-пёстрого семейства, лениво плывущего по мелководью. Две взрослые косатки и детёныш окружают её, с любопытством разглядывая телячьими глазами, видимыми в бирюзовой воде. Они тыкаются тугими, будто резиновыми носами, подныривают и поднимаются на поверхность, зычно стрекочут.
– Глор! – кричит Соня голосом, звенящим от счастья. – Наконец-то я дома, Глор!
Та машет ей лапой и нахлобучивает шляпу.
– Да, детка, да. Наконец-то ты дома, – шепчет устало.
Эпилог
Старая общага крошилась кирпичами, чернела глазницами окон и сыпалась штукатуркой, но продолжала упорно стоять.
Ранним утром, окутанным сизым туманом, размеренной походкой по тротуару, покрытому вспученным асфальтом, мимо неё проходила старушка с чёрно-белой собачкой на поводке.
Она ничуть не изменилась: те же бусы и повязанный платок, из-под которого свисали косички с глиняными бусинами, то же платье с узорами на юбке, нижний край которой выступал внизу бахромой, тот же накинутый на голову капюшон. Но на этот раз балахон на ней был тёмно-синий.
Собачка, высоко задирая лапки, бодро бежала рядом. Под злополучным окном, из которого сквозь мутную плёнку целлофана на мир уныло смотрел матрас, она вдруг резко остановилась и настойчиво потянула за поводок, утробно ворча на подтаявший снег. Старушка, поёживаясь от сырости, добродушно проговорила:
– Пошли, хватит дёргать.
На что собачка, продолжая тянуть, подняла уши домиком и вытянулась в струнку наподобие легавой, да так и застыла. Бабушка озадаченно остановилась, подошла к ней, – поводок при этом провис, – и ласково спросила:
– Ну, чего?
Та огляделась по сторонам, пару раз для порядка гавкнула, шумно втянула воздух и, снова уставившись в одну точку, на чисто человеческом заговорила:
– А ты не видишь?
Ничуть не удивившись этому факту, бабушка присмотрелась внимательнее и заметила огонёк, тускло мерцающий из-под набрякшего снега. Они подошли поближе.
Ключ с драконьим глазом у основания – это светился он.
– М-м-м… – понимающе протянула бабушка, доставая его на свет божий вместе с разорванным ремешком. Она задрала голову, посмотрела на окно с матрасом, приколоченным по периметру чёрной от копоти рамы, затем на ключ и проговорила:
– Добро пожаловать домой.
Ключ словно отозвался: глаз вспыхнул, заиграл зрачком – больше, меньше, – погас, и веки его сомкнулись. Улыбаясь краешком рта, бабушка положила его в глубокий карман своего балахона и сказала, обращаясь к собачке:
– Пойдём. Грета нас, поди, уже заждалась.
Из-под капюшона её глаза засветились янтарным жёлтым, и зрачки на мгновение сузились, но быстро вернулись в норму.
Собачка подпрыгнула и лизнула старушку в нос.
Они продолжили путь и через несколько метров растаяли в воздухе, словно утренний туман под лучами восходящего солнца.
Примечания
1
Сделано в Италии (англ.) (здесь и далее – прим. автора).
(обратно)2
Шибари (от япон.) – искусство связывания.
(обратно)3
Сабспейс (от англ. supspace – подпространство) – эйфория, особое трансовое состояние Нижнего.
(обратно)4
Predicament (англ.) – затруднительное положение.
(обратно)5
Добро пожаловать в Рим (итал.)
(обратно)6
Экзекуция (от лат. exsecutio – выполнение) – телесное наказание.
(обратно)7
Свинья! Свинья! (итал.)
(обратно)8
Фэншуй (от кит.) – даосская практика символического освоения пространства, с помощью которой якобы можно выбрать «наилучшее» место для захоронения или строительства дома.
(обратно)9
Чёрт побери! Бардак! (итал.)
(обратно)10
Дьявол! (фр.)
(обратно)11
До свидания (фр.)
(обратно)12
Кракен – мифическое морское чудовище, головоногий моллюск.
(обратно)13
Здесь: топдроп (от англ. top – верхний, drop – падение) – психологический дискомфорт, возникающий у Верхнего после проведения сессии.
(обратно)14
Цитата из фильма «Весна, лето, осень, зима… и снова весна».
(обратно)15
Ничего не случилось (испан.)
(обратно)16
Инфернальный – демонический, дьявольский, адский.
(обратно)17
Стоп-лосс (транслитерация англ. stop-loss – остановить потери) – ордер, фиксирующий убытки. Используется для ограничения потерь трейдера.
(обратно)18
Хай (транслитерация англ. high – высокий) – самая высокая цена инвестиционного актива на участке торгового графика.
(обратно)19
Флоггер (от англ. flogger) – многохвостая плётка.
(обратно)20
Транквилизаторы – психотропные лекарственные средства.
(обратно)21
Симбиоз (от греч. συμ- – совместно и βίος – жизнь) – форма тесных взаимоотношений между разными видами.
(обратно)22
Привет, котёнок! (англ.)
(обратно)23
Дежавю (от фр. déjà vu) – ощущение, что это когда-то уже было.
(обратно)24
Концерт для скрипки с оркестром ре мажор, соч.35 П.И.Чайковского.
(обратно)25
Реприза (от фр. reprise – повторение, возобновление) – повторение музыкального материала после его развития или изложения нового.
(обратно)26
Франкенштейн – врач, который сшил монстра из разных частей тела и оживил его (из романа Мэри Шелли «Франкенштейн или Современный Прометей»).
(обратно)27
Го (от англ. – go) – пойдём.
(обратно)28
Frisson (фр.) – дрожать. Эмоциональный трепет, эстетический «холодок», который проявляется мурашками.
(обратно)29
В такую погоду? Это бесполезно! (итал.)
(обратно)30
Тихо, пожалуйста! (итал.)
(обратно)31
Девушка, смотрите, дельфины! (итал.)
(обратно)32
Кат Ши (от гэльск. Cat Sith или ирл. Cat Sidhe) – персонаж кельтской мифологии, дух потустороннего мира в образе чёрного кота или же ведьма, способная обращаться в животное и обратно девять раз.
(обратно)33
Дом (здесь: сокр. от Доминант) – подчиняющий себе.
(обратно)34
Тахограф – прибор, контролирующий режим труда и отдыха.
(обратно)35
Избегайте обделённых любовью (Джим Керри) (англ.)
(обратно)36
Речь о эпизиотомии (от греч. episio- – вульва; τομή – разрез) – косое рассечение промежности для облегчения прохождения плода.
(обратно)37
Асфиксия (от др.-греч. ἀ- – без и σφύξη – пульс) – резкое расстройство дыхания из-за недостатка кислорода и избытка углекислого газа.
(обратно)38
Делирий (от лат. delirium – безумие, бред) – психическое расстройство, протекающее с помрачением сознания, нарушением внимания, восприятия и мышления.
(обратно)39
Глория (от лат. gloria – украшение, ореол) – оптическое явление в облаках. В Китае глорию называют «светом Будды».
(обратно)40
Хардкор (от англ. hard – жёсткий, core – стержень) – суровый.
(обратно)41
Апноэ (от греч. apnoia) – остановка дыхания.
(обратно)42
Каждый возвращается домой (англ.)
(обратно)43
Гипоксия (от греч. ὑπό- – под, οξογόνο – кислород) – пониженное содержание кислорода в организме или отдельных органах.
(обратно)44
Аритмия (от др.-греч. ἀρρυθμία – несогласованность) – нарушение сердечного ритма.
(обратно)45
Асистолия (от др.-греч. ἀ- – нет, ἡ συστολή сокращение) – остановка сердца, сопровождаемая отсутствием электропроводимости миокарда.
(обратно)46
Ледостав – образование ледяного покрова на реке.
(обратно)47
Тальятелле – классическая итальянская лапша.
(обратно)48
Канапе – мини-бутеброды.
(обратно)49
Саперави – грузинское красное вино.
(обратно)50
За наш счёт, синьора. Бесплатно (итал.)
(обратно)51
Сабдроп (сокр. от англ. submissive – подчинённый, drop – падение) – преходящее состояние глубокого психического дискомфорта у Нижнего, возникающее после сессии.
(обратно)52
Бандерша – сутенёрша, хозяйка борделя.
(обратно)53
Анальная пробка (англ.)
(обратно)54
Накорми своих демонов (англ.)
(обратно)55
Моя любовь (фр.)
(обратно)56
Саба (сокр. от Submissive, англ.) – покорная, смиренная, послушная.
(обратно)57
Полиамория (от др.-греч. πολύς – много, лат. amor – любовь) – открытые любовные отношения с несколькими партнёрами одновременно с их согласия и одобрения.
(обратно)58
Спойлер (от англ. spoil – портить) – преждевременно раскрытая сюжетная информация, разрушающая интригу, задуманную автором.
(обратно)59
Ethiopia Nensebo, Colombia Huila – сорта кофе, выращенного в Эфиопии и Колумбии.
(обратно)60
Экшн (от англ. action) – действие.
(обратно)61
Речь о тематическом голоде – состоянии дискомфорта, которое испытывает Нижняя при долгом отсутствии тематических воздействий.
(обратно)62
Обратка – проявившаяся внешне психоэмоциональная реакция на воздействие со стороны партнера.
(обратно)63
Горнило – печь для обжига глиняных изделий. В переносном смысле – средоточие трудностей, переживаний, испытаний.
(обратно)64
Пеньюар от Шармель! (фр.)
(обратно)65
Запах масла пало санто, которое производится из одноимённого «священного дерева». Используется в медицине и ритуальных церемониях.
(обратно)66
Речь про knifeplay (от англ. knife – нож, play – игра) – практику, связанную с нанесением на тело ран и порезов.
(обратно)67
Курдская пословица.
(обратно)68
Узор, созданный шрамированием – намеренно сделанными глубокими порезами кожи с последующим её заживлением.
(обратно)69
Топчик, вышак, десяточка – высшие оценки девушке.
(обратно)70
Морозиться – игнорировать.
(обратно)71
Подстройка – повторение элементов поведения другого человека.
(обратно)72
Фаст без прожима – быстрое соблазнение без напора.
(обратно)73
Сеголетки – молодняк текущего года.
(обратно)74
Глория цитирует Стивена Хокинга: «Независимо от того, какие воспоминания вы храните о прошлом в настоящее время, прошлое, как и будущее, неопределённо и существует в виде спектра возможностей».
(обратно)75
Шесть! Семь! Восемь! (итал.)
(обратно)76
Спасибо (итал.)
(обратно)77
Ганджа (от англ. ganja – марихуана) – листья конопли.
(обратно)78
Плётка с хвостами-косичками, заострёнными на концах.
(обратно)79
Русская народная пословица.
(обратно)80
Анабиоз (от др.-греч. ἀνᾰ- – повтор, βίωσις – жизнь) – приостановка жизнедеятельности с её восстановлением при благоприятных условиях.
(обратно)