Схватка (повести о чекистах) (fb2)

файл не оценен - Схватка (повести о чекистах) 2725K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Юзеф Янушевич Принцев - Юрий Григорьевич Слепухин - Анатолий Иванович Белинский - Станислав Васильевич Родионов - Павел Григорьевич Кренев

Схватка
Повести о чекистах



Юзеф Принцев
СВАДЬБА ОТМЕНЯЕТСЯ


Григорий Матвеевич Спицын гражданской одежды не признавал. В запас он был уволен в связи с сокращением Вооруженных Сил, смириться с этим не мог и в знак протеста, а скорее, по давней привычке — за плечами училище и годы службы — с летной формой не расставался.

Распахнув кожанку — день был на удивление теплым, — Спицын медленно шел по шумному, заполненному прохожими проспекту. Его обгоняли спешащие куда-то люди, другие двигались навстречу, он мешал этому торопливому людскому потоку, его толкали плечами, продуктовыми сумками, не извинившись, шли дальше. Но Спицын все так же медленно шагал среди толпы, иногда хмурил брови и морщил лоб, будто какая-то неотвязная мысль не давала ему покоя.

У входа в метро он нащупал в кармане пятак, шагнул к дверям, но чуть слышный в уличном шуме звук пролетающего самолета заставил его остановиться и поднять голову.

Лицо его обмякло, подобрело, глаза увлажнились, он стал похож на человека, который вернулся в деревню после долгих лет, проведенных в городе, и, сойдя с поезда, увидел вдруг лошадь с жеребенком.

«На запасной потянул! — прикинул направление самолета Спицын и так явственно представил себя на месте пилота, что ощутил дрожь в пальцах, словно и впрямь сжимал ручку управления. — Ближний привод... Посадочная... Пунктир осевой на полосе... Колеса чиркают по бетонке тик в тик напротив «Т»! Все четко! Посадочка — высший класс!»

Да, летал он классно! И чем дальше уходили в прошлое дни службы, тем несправедливее казалось Спицыну увольнение его из армии.

Он старался не вспоминать, что был старше всех в полку, и все труднее давались ему перегрузки, и каждый раз перед медкомиссией подскакивало давление, именно в этот самый день, а не накануне или днем позже. Он обзавелся тонометром, сам себе измерял давление и перед вылетом, идя на осмотр, глотал таблетки с мудреными названиями, которые покупала в аптеке жена.

Спицын стал нервным, раздражался по пустякам, особенно нетерпимым становился во время разборов полетов, когда ему указывали на какие-то его просчеты. Если замечания делал командир полка, Спицын с трудом, но заставлял себя смолчать. Когда же «вылезал» замполит, то тут Спицын сдерживаться уже не мог. В авиации всего ничего, а туда же! И кому указывает, как летать? Спицыну! Да он еще в училище считался прирожденным летчиком! Небо для него — родной дом!

Командир полка стычки эти спускал на тормозах, да и замполит на дисциплинарных мерах не настаивал, пока не случился тот злополучный вылет на спарке.

То ли командир решил, что небо их помирит, или замполит хотел доказать, что он не лыком шит, но Спицыну было приказано взять его в этот полет. «Особо не усердствуй! — предупредил Спицына командир полка. — Чтобы комиссару небо с овчинку не показалось!» Как в воду глядел!..

Вылетев в зону, Спицын решил «помотать» замполита, показать, как летают асы! Набрав высоту и сделав пару виражей, переворотов, «бочку», он на боевом развороте так круто заложил глубокий крен, что машину сорвало в «штопор». После трех-четырех витков Спицыну удалось выровнять самолет, но по приказу с земли он прервал полет и пошел на посадку.

Замполит тяжело выбрался из кабины и, пряча от всех лицо, пошатываясь, пошел к домикам аэродромной службы. «В медпункт!» — не без злорадства подумал Спицын и услышал, как резко затормозил «козел» командира полка.

Командир спрыгнул с подножки и встал перед Спицыным. Скулы у него обтянуло, глаза сузились.

— Шутки шутишь? — выдохнул он. — Десять суток гауптвахты!

Потом был разбор. Тяжелый, унизительный для Спицына. Командир полка обвинял его в лихачестве, воздушном хулиганстве, а Спицын упрямо отмалчивался. Признаться в том, что не справился с управлением, и тем самым дать повод сомневаться в его летной выучке? Не будет этого! Спицын злился на себя, на командира полка, но больше всего на замполита. Не сидел бы он в спарке, командир никогда бы не влепил Спицыну десять суток «губы» и не отстранил бы его от полетов.

Спицын тяжело переживал случившееся, считал, что наказали его несправедливо и сверх меры, при встречах с замполитом не скрывал своей враждебности. Вскоре все как будто забылось, вошло в норму, и вдруг приказ по полку, и его фамилия среди увольняемых в запас.

Тогда Спицын впервые в жизни жестоко напился в вокзальном ресторане, его забрал патруль, ночь он провел в комендатуре, наутро, убежденный, что его увольнение — дело рук замполита, ворвался к нему в квартиру, и кто знает, чем бы закончился этот скандал, если бы прибежавшая за Спицыным жена не увела его домой.

Из северного этого гарнизона они уехали в Среднюю Азию, в шумный, жаркий, пестрый город с голубыми куполами мечетей. Спицын стал летать на местной линии гражданской авиации. Полеты эти он полетами не считал, летчиков называл «утюгами», в отряде его невзлюбили. Спицын уволился и переехал с семьей сюда, в город, где родился и вырос.

В здешнем авиаотряде пилотов на пассажирских линиях хватало с избытком; переучиваться на новую технику, чтобы летать на транспортных, Спицын категорически отказался: «Тоже мне техника! Держись за рога, чтобы молоко не расплескалось. Это после сверхзвуковых!» — а предложение поработать в наземной службе посчитал для себя оскорбительным. Когда же узнал, что его бывший замполит занимает теперь какой-то высокий пост в Управлении ГВФ, заявил в кадрах, что знает, почему его не хотят брать на работу, ему, мол, известно, откуда тянется эта ниточка, и он разобьется в лепешку, но найдет правду!

Спицын посылал письма с жалобами на свое увольнение из армии в самые высокие инстанции, получал короткие ответы со ссылкой на соответствующую графу приказа, пока наконец не понял, что приказ есть приказ и никто для него, Спицына, исключения не сделает. Тогда он принялся забрасывать письмами Министерство гражданской авиации, требуя разобраться в том, почему ему отказывают в летной работе. Письма эти пересылались по назначению, но Спицын был убежден, что они оказывались на столе его бывшего замполита. Спицын писал снова и снова, ожесточился окончательно и, озлобленный своими неудачами, винил в них уже не какого-то отдельного чиновника или ведомство, а Советскую власть вообще!

Тогда-то и встретил Спицын человека, который не только разделял его убеждения, но и знал, как следует поступать. И Спицын решился на то, о чем раньше не мог бы и подумать! Он был искренне убежден, что мысль об этом опаснейшем предприятии пришла в голову именно ему, Спицыну, забыв, как исподволь, крадучись, готовил его к принятию этого решения новый знакомый. Он не уставал повторять, что, осуществив задуманное, Спицын приобретет громкую славу, реклама же в «свободном мире» делает чудеса, и не Спицын будет искать возможности летать, а все известные авиакомпании будут предлагать ему полеты на любых международных линиях на выбор.

«Класс показывают в небе! — говорил он Спицыну. — Не пускают? Взлетай сам! Да так, чтобы все ахнули!»

Им нужны были единомышленники, люди, готовые пойти на риск. Таких находилось немного, да и те, поначалу соглашаясь, вскоре передумывали и отказывались от участия в деле. Угрожая расправой, с них брали слово молчать, искали новых участников, продумывали детали, перебирали варианты, невыполнимое казалось возможным, все больше верилось в удачу, и был назначен точный срок выполнения акции.

Спицын был готов к этому дню! В Средней Азии он слышал курдскую поговорку: «Кто сказал и сделал — человек, кто не сказал, но сделал — лев, кто сказал и не сделал — осел».

Ослом он не будет!


Заканчивался досмотр багажа пассажиров, вылетающих рейсом на Копенгаген, когда Линда Сандберг поставила перед Шубиным свой чемодан и дорожную сумку.

Таможенники давно знают эту нехитрую уловку: предъявить багаж в последнюю минуту в надежде, что досматривать его будут не так тщательно.

Василий Егорович Шубин, добрый десяток лет проработавший в таможне, с первого взгляда отличал действительно запоздавших пассажиров — бывают и такие — от сделавших это умышленно и услужливо подсовывающих один из своих чемоданов, именно тот, где ничего недозволенного к провозу нет.

Поэтому и прищурил он в неприметной усмешке глаза, глядя на стоящего рядом с женой Макса Сандберга, тот сокрушенно разводил руками, показывая на часы.

Шубин попросил Линду показать содержимое ее дорожной сумки. Проверял лишь для порядка, зная уже, чувствуя, что ничего запрещенного в сумке не обнаружит.

Ошибался он редко! Была ли это интуиция или подсказывала память, которая, как хорошо отлаженная ЭВМ, хранила все случаи обнаруженной контрабанды, Шубин объяснить не мог. Чаще всего помогали сами досматриваемые — их лица, глаза, руки... Вазомоторы... Нервные реакции... Органолептика, в общем! Учили, как-никак!

Линда была спокойна, а вот супруг ее явно нервничал. С чего бы?

Шубин кивнул Линде: «Благодарю, все в порядке!» — и указал Максу Сандбергу на один из его чемоданов. Тот с готовностью раскрыл чемодан и принялся вынимать аккуратно уложенные вещи, но Шубин остановил его, отступил на шаг, внимательно оглядел чемодан, потом подошел ближе, сунул обе руки под стопку белья, лежащего на дне, боковым зрением следя за реакцией Сандберга. Тот, видя, что Шубин занялся чемоданом, поспешно вынул из кармана пиджака конверт и передал его жене.

— Минуточку! — поднял голову Шубин и протянул руку за конвертом. — Разрешите?

— Это есть приватное послание! — растерялся Сандберг.

— Разрешите? — настойчивей повторил Шубин.

Осмотрел конверт и спросил:

— Письмо принадлежит вам?

— Не совсем... Меня просили передать... — волнуется Сандберг. — Разве это запрещено?

— Нет адреса, отсутствуют гербовые марки... — пожал плечами Шубин, испытующе поглядывая на Сандберга.

— Я не знал, что это есть нарушение! — кусает губы Сандберг.

— Адресат вам известен? — внимательно смотрит на него Шубин.

— Нет, нет! — испугался чего-то Сандберг. — За ним должны прийти. Это частное послание... Очень... как вам сказать... личное!

— Личное, говорите? — Шубин сделал вид, что раздумывает. — Посторонних вложений нет?

— Никаких вложений! — обрадовался Сандберг. — Абсолютно! Такое маленькое письмо... Записка!

— Проверим, — кивнул Шубин. — Придется вам несколько минут подождать. — И, увидев, что Сандберг посмотрел на часы, добавил: — На самолет вы успеете.

Шубин скрылся за дверью соседней комнаты. Сандберг переглянулся с женой, та успокаивающе покивала ему головой.

Василий Егорович вернулся довольно быстро, передал конверт Сандбергу, улыбаясь сказал:

— Посторонних вложений нет. Делаю для вас исключение.

— О! — расплылся в ответной улыбке Сандберг. — Я вам так признателен!

Обернулся к жене, что-то тихо сказал ей, та раскрыла свою дорожную сумку, протянула Шубину блок сигарет.

— Маленький презент!

Шубин покачал головой.

— Благодарю вас. Я не курю.

Отдал паспорта с вложенными в них листочками деклараций и кивнул на дверь, ведущую к выходу из таможенного зала:

— Посадка началась.

Сандберги подхватили свои чемоданы и заторопились к дверям.

Уже на летном поле Макс Сандберг обернулся и поднял руку, словно приветствовал кого-то.

Из толпы провожающих выбрался молодой темноволосый человек с ухоженными усами на розовом, тщательно выбритом лице.

Вертя на указательном пальце автомобильные ключи, спустился на первый этаж, остановился у телефонов-автоматов, но что-то ему в них не понравилось, может быть низкие перегородки из пластика, отделяющие кабины друг от друга; он прошел к выходу, сел в стоящие неподалеку «Жигули» и остановил машину у телефонной будки.

Плотно прикрыл за собой дверь, набрал номер, когда ему ответили, негромко сказал:

— Алик? Это я. Все о’кей!

И повесил трубку.


Любая неожиданность, приятна она или нет, нарушает планы, заставляет передумывать порядок очередных дел, одни переносить, другие откладывать, а этого подполковник Курнашов не терпел ни дома, ни тем более на службе. И вот, пожалуйста!

Курнашов в который раз уже перечитал письмо.

«Передайте дяде: свадьба через две недели, подарки получили, машина заказана, надеемся на счастливую встречу».

Подписи нет. Почерк явно изменен. Кому адресовано — неизвестно. Поди разберись, кто кому дядя.

Курнашов отложил папку с письмом, оглядел собравшихся в кабинете сотрудников и обратился к русоволосому моложавому человеку в темном костюме, сидевшему у торца стола.

— Что у вас по Сандбергу, Николай Иванович?

Майор Савельев раскрыл папку и поднялся.

— Сидите, сидите... — махнул рукой Курнашов. — Генералу будете стоя докладывать.

Савельев откашлялся и доложил:

— Макс Сандберг с супругой. Житель города Оденсе, Дания. Туристский круиз Москва — Ленинград — Киев — Одесса. Два года назад также посетил Советский Союз в качестве туриста. Был изобличен в распространении антисоветской литературы, приглашен для беседы, после чего прервал тур и отбыл в родные пенаты. Причем по собственной инициативе, Сергей Павлович!

— Так испугался? — прищурился Курнашов.

— С нервами слабовато, — кивнул Савельев. — И в этот раз нервишки подвели. Очевидно, опасался личного досмотра и решил передать письмо жене, благо та прошла таможенный контроль.

— На чем и прокололся! — не удержался самый молодой из сотрудников.

Курнашов поморщился, ничего не сказал, только так посмотрел на старшего лейтенанта Лаврикова, что у того налились краской уши и щеки.

— Виноват, товарищ подполковник, — пробормотал Лавриков.

— Меня интересует последний его приезд, — отвернулся от него Курнашов. — Связи? Характер знакомств? С кем встречался? Где?

— Разрешите мне доложить?

Курнашов обернулся к смугловатому, с худым лицом и короткой стрижкой «ежиком» капитану Кострову.

— Слушаю вас, Михаил Степанович.

— В гостинице, где останавливались супруги Сандберги, был опознан некто Белкин. Встречался с ними в баре, — доложил Костров. — Бармен опознал Белкина именно в связи с Сандбергом.

— Перепутать не мог?

— Я лично ему фотографию Макса Сандберга предъявил, товарищ подполковник. Опознал того и другого.

— Категорически опознал?

— Мало того! Утверждает, что видел, как Белкин передавал Сандбергу письмо.

— Так... — задумался Курнашов. — Кто этот деятель, установили?

— Леонид Белкин, двадцать шесть лет, зубной техник. Привлекался по делу о скупке золота, замечен в мелких валютных операциях.

— Ну что ж... Спасибо, Михаил Степанович. — Курнашов прошелся по кабинету, вернулся к столу, раскрыл папку с письмом. — Остается начать и кончить, как говорится! Что думаете по поводу письма?

— Туфта, товарищ подполковник! — Лавриков увидел ставшие вдруг ледяными глаза Курнашова и сник. — Виноват... Я хотел сказать, белый текст... Условный, одним словом!

— Попрошу в следующий раз одним словом и обходиться, — смерил его взглядом Курнашов и обратился к сидящим у стола Савельеву и Кострову: — Какие соображения, товарищи?

— Для частного письма очень уж безликое... Деловое очень. Думаю, что текст условный. Согласен с Лавриковым, — подумав, сказал Савельев.

— Анализ он провел глубокий! — пряча усмешку, покивал головой Курнашов. — И коли уж вы с ним согласны, прошу рассуждать далее: кому адресовано, кто автор, что это за подарки, откуда и свадьба ли это, как таковая?

— Так, сразу? — почесал лоб ногтем большого пальца Савельев. — Задачки задаете, товарищ подполковник!

— Не в первом классе, — суховато ответил Курнашов. — Ну-с... Прошу.

— Разрешите не по порядку заданных вопросов? — спросил Савельев.

— Если это облегчит вам задачу, пожалуйста, — разрешил Курнашов.

— Тогда начну с главного... — Савельев говорил медленно, с паузами, обдумывал каждое слово, зато фразы выстраивал с чеканной точностью, чуть заметно щеголяя этим. — Если исходить из того, что текст условный, «свадьба» может быть кодовым обозначением какой-либо акции. И коль скоро о ней известно за кордоном, акция эта запланирована и готовится.

— Согласен, — кивнул Курнашов. — Далее?

— Что касается адресата... — задумался Савельев. — «Дядя» — человек, координирующий предстоящую операцию. Скорее всего, кадровый сотрудник одной из разведок. Мне, во всяком случае, так представляется. Что касается «подарков», то полагаю, что это денежная и прочая помощь, поступающая от этой разведки. По каким каналам и под каким, так сказать, «соусом», пока неясно.

Курнашов отметил что-то в своем блокноте.

— А машина? Не забыли, надеюсь?

— Может быть, транспортное средство. А может быть, и любой механизм!

— Ну, ну... — усмехнулся Курнашов. — Не пугай. Выводы?

— Цепочка выстраивается такая... — подытожил Савельев. — Сандберг — курьер, Белкин — почтовый ящик. Автор письма и адресат неизвестны.

— Как неизвестен и смысл самой акции, — закончил за него Курнашов. — Что мы и должны выяснить. Характер операции, участников, место, время.

— И на все про все две недели? — не выдержал Костров.

— Не мы назначаем сроки, — недовольно покосился на него Курнашов. — Нас ставят перед фактом.

Полистал блокнот, положил перед собой чистый лист бумаги, ручку, оглядел притихших сотрудников.

— Давайте думать, с чем пойдем к руководству.


Еще совсем недавно Белкина не мог разбудить даже звеневший над самым ухом будильник. Засыпал он сразу же, как только голова касалась подушки, и спал крепко, без сновидений. Теперь все изменилось! Он стал бояться наступления ночи, а ложась, долго ворочался в постели, с трудом засыпал и спал урывками, то будто проваливался в бездонную черную яму, то опять выныривал в серый предутренний сумрак и слышал, как в кухне громко, по-ночному, всхлипывает вода в кране, вздрагивает и урчит холодильник и снова наступает вязкая тишина.

Зная, что уже не заснет, Белкин лежал с открытыми глазами, ждал, когда со двора донесется шарканье метлы об асфальт и загремят мусорные баки. Тогда он вставал, шлепал босыми ногами по паркету и, отбросив штору на окне, высматривал, на месте ли его «Жигули». «Шестерка» стояла, слава богу, у стены трансформаторной будки, куда он ставил ее с вечера, чтобы увозящий мусорные баки грузовик не мог задеть его вишневую красавицу.

До чего же быстро вырабатываются привычки у человека! Всего каких-нибудь полмесяца назад он продал гараж и все эти две недели, сначала несколько раз в ночь, а потом с рассветом, вскакивал с постели и бежал к окну проверить, не угнали ли машину.

Он знал, что вслед за гаражом наступит время продажи «Жигулей», сделать это нужно было как можно быстрее и не бегать по ночам к окнам, но Белкин всеми правдами и неправдами оттягивал этот день. Он — и вдруг без колес! Не объяснять же каждому, что этого потребовали обстоятельства чрезвычайные! То, что его ожидало, должно напрочь изменить всю его жизнь, и в случае удачи — а иного он представить себе не мог: все продумано, выверено, рассчитано — он станет владельцем не каких-то там «Жигулей», а сядет за руль «шевроле», «мерседеса» или «кадиллака»! Для этого ему и нужны деньги, но не советские рубли, а инвалюта, а еще лучше десяток-другой камушков и кое-что из антиквариата, не иконы, а что-нибудь поменьше размером и подороже ценой. Таможенные формальности его не волнуют. Их попросту не будет!

Придется пошуровать среди старых дружков, причем не из мелкашей, что толкутся у скупки, а у деловых людей с крупными связями. Есть еще такие! И делать это надо с великой осторожностью, чтобы, не дай бог, не засветиться. Это ему сейчас ни к чему!

Белкин оглядел пустынный колодец двора, отошел от окна и, присев на тахту, потянулся за сигаретами. Обычно он не курил натощак, но в последнее время стал забывать прежние свои привычки, — видимо, то, что ему предстояло совершить, основательно выбило его из колеи. И немудрено! Решиться на такое способен не каждый, а вот он, Леонид Белкин, решился, пойдет до конца и начнет новую жизнь, если все — тьфу, тьфу! — обойдется благополучно.

Белкин погасил сигарету, откинулся на подушки и, глядя на высокий лепной потолок, задумался.

Жил он в двух комнатах, доставшихся ему после смерти родителей, а в третьей, в конце коридора, доживала свой век старушка Полина Алексеевна Голубева. Квартира считалась коммунальной, но Белкина это ничуть не смущало. Тетя Полина, как он с детства привык называть соседку, ничем ему не мешала, наоборот, была одновременно домработницей и бессменным сторожем. Из дома почти не выходила, питалась одними кашами, крупами запаслась до самой смерти, а хлеб и молоко ей привозил Белкин. В отделанную им «по фирме» ванную старушка не допускалась, по утрам мылась в кухне над раковиной, а когда наступала пора, отправлялась в баню, благо та находилась через улицу.

Белкин мог бы, конечно, обойдя все существующие нормы и правила, вступить в кооператив, но решил этого не делать. Поменять две комнаты восемнадцать и двадцать два метра, потолки три с половиной, в центре города на панельный загончик где-нибудь у черта на куличках! Кому это надо? К тому же жить одному было небезопасно. В стоматологической поликлинике Белкин появлялся не часто, работал в основном на дому, по прямой своей профессии имел дело с золотом, в подпольном бизнесе — тоже, так что лучше от греха подальше, а то кто-нибудь из дружков наведет на квартиру опытного домушника, получит свою долю да еще будет сочувствовать и ахать по поводу его, Белкина, убытков.

Но с квартирой надо как-то решать. Оставлять государству две прекрасные комнаты он не намерен. В крайнем случае можно обменять с хорошей приплатой на какую-нибудь комнатушку, бросать которую будет не жалко. И делать это надо срочно. Времени у него в обрез!

Белкин не заметил, как задремал, а когда проснулся, на кухне уже гремела кастрюлями Полина Алексеевна, по комнате плясали солнечные зайчики, наливалось синевой небо за отдернутой оконной шторой.

Белкин надел висевший на спинке стула халат, прикинул, что бы такое приготовить себе на завтрак, овсянку и яйца, как обычно, или что-нибудь позанятней, увидел чистое, без единого облачка небо, зеленые, клейкие еще листочки тополя, разросшегося под самым окном, и решил завтрака не готовить, поехать в бар гостиницы, словить кайф за рюмкой коньяка, черным кофе, бутербродами с кетовой икоркой, а заодно провернуть кое-какие свои дела.

Сегодня там «сходняк», и все, кто ему нужен, будут на обычном месте.

К самой гостинице Белкин никогда не подъезжал, а оставлял машину за углом, на боковой улице. Сворачивая на нее, он еще издали увидел ряд разномастных «Жигулей», приткнувшихся к панели.

«Вся капелла в сборе!» — усмехнулся Белкин.

Машины были разных моделей, но удивительно похожи одна на другую наклеенными на стекла иностранными ярлыками, гнутыми японскими антеннами, заказными колпаками на колесах.

Владельцы их, под стать своим машинам, щеголяли друг перед другом фирменными куртками, немыслимыми кроссовками, спортивными сумками.

Сидя по трое или четверо в одних из «Жигулей», они дымили сигаретами, лениво перебрасывались картами, договариваясь за игрой об очередной сделке.

Если бы Белкину сказали, что он похож на кого-нибудь из них, он бы жестоко обиделся. Себя он считал на голову выше этой «фарцлы», никогда не опускался до купли-продажи шмоток или радиоаппаратуры. Золото и валюта — вот его бизнес! Он и одевался иначе, чем его «коллеги». Никаких джинсов, цветных курток, кроссовок! Легкие туфли, тонкие шерстяные брюки, твидовый или фланелевый пиджак, белая рубаха и обязательно галстук, одноцветный или в полоску. Белкин гордился тем, что мальчишки, выклянчивающие у входа в гостиницу жвачку и сигареты, принимали его за иностранца. Иногда он милостиво кивал головой и доставал из кармана пачечку жевательной резинки, которую держал специально для этих случаев. Когда же попадался особенно настырный пацан, Белкин на чистейшем русском языке посылал его подальше. Пацан растерянно хлопал глазами, обиженно шмыгал носом и удалялся. Если же к Белкину прилипал фарцовщик покрупней, но в районе гостиницы промышлявший недавно, то Белкин проделывал следующий номер: с таинственным лицом, чуть шевеля губами, он зловещим шепотом произносил: «Атас, на тебе глаз!» Незадачливый купец испуганно озирался и уносил ноги, а Белкин, очень довольный собой, шел дальше. Особенно нравилось ему, что швейцары гостиницы, узнавая в нем завсегдатая, не требовали у него обязательную для других визитку, а уважительно распахивали дверь и здоровались, прикладывая ладонь к козырьку форменной фуражки. Правда, Белкин никогда не скупился на чаевые, а швейцары и официанты народ понятливый. Клиента секут! Вот и сейчас швейцар цепко оглядел Белкина и отступил от дверей, приглашая войти. Белкин кивком головы поздоровался с ним и прошел в вестибюль.

После залитой солнцем улицы вестибюль казался мрачноватым. Гостиница была старой, строилась с купеческим размахом, поражала обилием зеркал, бронзы, мрамора, позолоченной лепкой стен и потолка. Массивные колонны закрывали окна, и даже днем в вестибюле не гасла хрустальная люстра.

Эта аляповатая роскошь завораживала Белкина. Здесь он чувствовал себя представителем иного мира. Проходя по заполненному иностранными туристами вестибюлю, Белкин жадно вслушивался в незнакомую речь, вдыхал тонкие ароматы английского табака и французских духов, убеждая себя, что и он — один из этих самоуверенных, одетых в неброские, дорогие одежды людей. У широкой мраморной лестницы он задержался, раздумывая, не подняться ли ему в ресторан, но решил, что не стоит, и направился к бару.

В баре было по-утреннему пусто, у зеркальных полок с бутылками томился в одиночестве бармен, за одним из столиков сидел белокурый бородатый здоровяк в рубахе с распахнутым воротом, а напротив него дымила сигаретой молодая девушка.

Белкин поздоровался с барменом, попросил рюмку коньяку, облокотясь о стойку, закурил, поглядывая в сторону сидящей за столиком пары.

Стол был уставлен банками из-под пива, а перед девушкой стояла начатая бутылка джина, лежала пачка сигарет с ментолом, золоченая зажигалка.

«Валютная девочка!» — решил Белкин, отметив атласный жакет, модной длины юбку, тонкую кожу туфель.

— Новенькая? — спросил он бармена, указывая глазами на девушку.

— Как сказать... — усмехнулся бармен. — С полгодика здесь пасется.

— Никогда не видел! — удивился Белкин.

— Не попадалась, — пожал плечами бармен. — Ничего кадр?

— Первый класс! — убежденно заявил Белкин.

В чем другом, а в этом он разбирался. Девочка была в большом порядке. Белкин, правда, предпочитал блондинок, но эта черноглазая была очень уж хороша!

— С кем она? — Белкин покосился на бородатого.

— Не интересовался, — небрежно ответил бармен.

— На финна похож, — глянул в сторону столика Белкин. — Или швед.

— Меня не колышет. — Бармен вышел из-за стойки, подошел к сидящим, убрал со стола пепельницу, полную окурков, поставил чистую и вернулся.

— По-английски лопочут.

— И она тоже? — удивился Белкин и с нескрываемым интересом взглянул на девушку.

Она заметила это, оценивающе оглядела Белкина и многообещающе улыбнулась ему. Бородатый все норовил обнять девушку за плечи, та, смеясь, сбрасывала его руку. Бородатый опять тянулся к ней и бормотал что-то, то показывая на бутылку джина, то тыча пальцем куда-то в потолок.

«В номер приглашает, — догадался Белкин. — Неужели пойдет?»

Бородатый становился настойчивей, видно, сильно опьянел, девушка уже с трудом освобождалась от его объятий, но по-прежнему громко смеялась, курила одну сигарету за другой, не забывая о стоящем перед ней высоком стакане с джином.

— Она доиграется! — недовольно пробурчал бармен, косясь на дверь. — Ну вот!.. Как в воду глядел!

В дверях бара показались два дружинника с красными повязками на рукавах. Один остался стоять в дверях, другой подошел к столику.

— Проживаете в гостинице? — обратился он к девушке.

— А то ты не знаешь! — рассмеялась та.

— Придется пройти, — сказал дружинник.

— Еще чего! — Девушка откинулась на спинку кресла, закинула ногу на ногу, подняла бокал с джином. — Будь здоров!

Бородатый пьяно таращился на них, что-то спросил по-английски у девушки, та ответила, бородатый радостно закричал:

— О!.. Полиция! — И полез к дружиннику с бутылкой и стаканом: — Чин-чин!

Дружинник отрицательно покачал головой и сказал:

— Раз не проживаете, находиться здесь не положено.

— А может, я проживаю? — разозлилась девушка и ткнула пальцем в бородатого. — Вот с ним!

Бородатый, очень довольный происходящим, закивал головой и опять потянулся к дружиннику с бутылкой. Тот решительно отвел его руку.

— В последний раз говорю! — повысил он голос. — Следуйте за мной!

— Во козел! — озлилась девушка. — Делать тебе нечего?

Она допила свой джин, покидала в сумочки сигареты и зажигалку, поднялась с кресла:

— Пошли!


Белкин сидел в «Жигулях» и поглядывал на подъезд дома, у дверей которого висела табличка с надписью: «ДНД». Из гостиницы он вышел вслед за дружинниками и видел, что повели они девушку именно сюда, в ближайший опорный пункт. Подогнал «жигуленка», докуривал уже третью сигарету, а девушка все не выходила.

Белкин решил уезжать — есть дела поважней! — повернул ключ зажигания, разогревая мотор, и увидел девушку, выходящую из подъезда.

Белкин коротко посигналил и распахнул дверцу.

— Прошу!

Девушка удивленно вскинула брови, но, узнав Белкина, плюхнулась на сиденье рядом с ним.

— Чем закончились разборки? — Белкин захлопнул дверцу машины.

— А-а! — пренебрежительно махнула рукой девушка. — Десятка штрафа.

— Всего-то? — Белкин прислушался к шуму мотора. — Пора нам и познакомиться. Леонид.

— Дорис.

— Ого! Иностранная подданная?

— Такая же, как ты! — рассмеялась девушка. — Слушай, а как ты усек, что меня сюда повели?

— Ну, это нетрудно! — снисходительно посмотрел на нее Белкин. — Ближе ничего нет. Не спецтранспорт же им вызывать? Кстати, куда едем? К тебе, ко мне?

— Шустряк ты, я смотрю! — опять рассмеялась девушка. — Я лично хочу домой. Просто домой. Понятно?

— Ясненько! — кивнул Белкин.

— Принять ванну и на часок в постель. А спать я предпочитаю одна.

— Да понял я, понял! — Белкину даже понравилась ее неуступчивость. — Телефончик хоть дашь?

— Смотря по поведению. — Девушка вынула из сумочки сигареты. — Едем мы или нет?

— Куда прикажете? — сыграл в угодливость Белкин.

— Пока прямо!

Девушка щелкнула зажигалкой и откинулась на спинку сиденья.


В одном из новых районов Белкин остановил машину у семнадцатиэтажной башни, возвышающейся над крышами соседних домов.

— Мой личный небоскреб! — Дорис кивнула на подъезд башни и раскрыла сумочку. — На бензин подкинуть?

— Обижаешь! — покачал головой Белкин. — Гусары с женщин денег не берут!

— Должна же я чем-то соответствовать? — рассмеялась Дорис.

— Чашкой кофе в твоем кооперативном раю.

Дорис нахмурилась, и Белкин поспешно добавил:

— Имеет право извозчик подкрепить свои силы? Через весь город пилил!

— Ладно! — решилась Дорис. — Что с тобой делать! Но учти...

— Уже учел! — подхватил Белкин. — Выпиваю свой кофе и выметаюсь. Так?

— Только так! — Дорис вышла из машины и направилась к подъезду. Белкин проверил, хорошо ли закрыты дверцы, и пошел вслед за ней.

Уставленная старинной мебелью, с картинами по стенам, статуэтками на полках, комната была похожа на музей. И вся эта старина, вместо того чтобы разместиться в просторном двусветном зале с узорным паркетом, ютилась под низковатыми потолками кооперативной панельной башни.

Не соответствовала этому окружению и сама хранительница музея. Уж очень несовместимыми были французские маркизы в пудреных париках, стоящие под стеклом горки, с вульгарноватым жаргоном хозяйки дома, с небрежностью ее манер, дымящейся сигаретой во рту. «Бывает», — усмехнулся Белкин и, прихлебывая кофе, подошел к окну взглянуть на стоящие внизу «Жигули». Никто вокруг машины не вертелся, сидящие на скамье у подъезда старушки на любителей поживиться боковым зеркалом или запаской в багажнике похожи не были, и Белкин, успокоенный, отошел от окна.

— Горячего подлить? — с кофейником в руках вошла в комнату Дорис.

— Да нет... Спасибо! — отказался Белкин. — Крепкий очень.

— Сердце бережешь? — рассмеялась Дорис.

— Считаешь, напрасно? — не принял шутки Белкин.

— Береги, не береги — один черт! — махнула рукой Дорис. — Помирать, так под кайфом! Нет, скажешь?

— Помирать не собираюсь, — усмехнулся Белкин. — Другие планы...

Поставил пустую чашку на стол и подошел к висящей на стене картине в потемневшей от времени раме.

— Откуда она у тебя?

— Фигня эта? — переспросила Дорис. — Тетки моей. Моего тут магнитофон да проигрыватель, ну шмотки еще... А все это старье — теткино!

— А ты знаешь, сколько это старье теперь стоит? — Белкин огляделся. — Карельская береза... Фарфор... А если этот Коровин подлинный... Не знаешь, копия это?

— Понятия не имею! — пожала плечами Дорис. — Вот диски у меня подлинные! Фирма! И кассеты тоже.

— Да что твои диски! — отмахнулся Белкин. — Зола! Слушай, тетка твоя ничего продавать не собирается?

— Слетай во Львов и спроси! — Дорис явно наскучил этот деловой разговор.

— Почему во Львов? — удивился Белкин.

— Да потому, что она у моих родителей кантуется, — неохотно пояснила Дорис. — Климат там ей нравится. А пока обмен не подвернулся, мне свои апартаменты предоставила. Чтобы я лишних родительских денег не тратила, комнату не снимала. Не в университетской же общаге жить!

— В университете учишься? — не мог скрыть удивления Белкин.

— Не похоже? — усмехнулась Дорис. — Филфак. Английское отделение.

— Сильна! — с уважением оглядел ее Белкин.

— На том стоим! — тряхнула головой Дорис и откровенно зевнула. — Слушай, по-моему, ты засиделся!

— Исчезаю, — поднялся Белкин. — А телефончик?

— Стоит ли? — засомневалась Дорис.

— Как знаешь! — обиделся Белкин. — Не навязываюсь.

— Гляди-ка! Обижаться еще не разучился! — рассмеялась Дорис. — Пора отвыкать. Эмоции в наш век — штука накладная. В трубу вылетишь!

— Перебьюсь! — К Белкину вернулась его обычная самоуверенность. — Так как насчет телефончика?

— Держи! — Дорис черканула номер на клочке бумаги и протянула его Белкину. — И гуд бай! Я уже сплю!

Дорис закрыла за Белкиным дверь, подошла к окну, дождалась, когда он вышел из подъезда и сел в свои «Жигули». Потом плотно задернула шторы и прошла во вторую комнату, где на столике у дивана стоял телефон.


— То, что он заинтересовался картиной, еще ни о чем не говорит. — Курнашов остановился у полуоткрытого окна кабинета, прислушался к уличному шуму, прикрыл окно и вернулся к столу. — Решил прощупать возможность выгодной сделки, только и всего!

— Картинами и антиквариатом он никогда не занимался, Сергей Павлович, — возразил Костров. — Ни нужных связей, ни каналов сбыта. Проверено.

— Что предполагаете? — внимательно взглянул на него Курнашов.

— Подлинный Коровин — это немалые деньги в твердой валюте, — раздумывает вслух Костров. — На Западе особенно!

— На такую крупную сделку с иностранцем Белкин не пойдет, — вмешался в разговор Савельев. — Грешков за ним хватает! Да и не всякий иностранец рискнет на такую покупку, таможенников наших знают. А к дипломатам ходов у него никаких!

— А если решил обойтись без посредников? — спросил Костров. — И без таможни? Не будет никакой таможни, понимаешь?

— Нелегальный переход? — задумался Савельев. — Да нет... Мелковат он для этого!

— А представь, что он не один? — упорствует Костров. — Группа. А капитал себе готовит по собственной инициативе.

Савельев помолчал и вопросительно взглянул на Курнашова.

— Возможный вариант... Как считаете, Сергей Павлович?

— Я привык анализировать факты, Николай Иванович, — ответил Курнашов. — Поэтому к определенному выводу пока не готов. Хотя кое-какой материал для размышлений есть. — И обернулся к Лаврикову: — Докладывайте.

— По пути следования от Кленового бульвара Белкин дважды останавливал машину у телефонов-автоматов, — доложил Лавриков. — В первом абонент не отвечал, во втором разговор состоялся. Номер установлен. Телефон зарегистрирован на Гартмана Александра Ильича, проживающего по Конному переулку, 29, кв. 18. Год рождения 1952-й, образование высшее юридическое, в настоящее время оформлен ночным сторожем на платной автостоянке.

— С чего это они в ночные сторожа подаются? — хмыкнул Савельев. — Бессонница одолевает?!

Курнашов досадливо поморщился, но ничего не сказал и кивнул Лаврикову:

— Продолжайте.

— На следующий день в восемь часов утра Белкин подъехал к автостоянке на Красногвардейском проспекте, где в машину к нему сел неизвестный гражданин, предположительно Гартман, — продолжает докладывать Лавриков. — Затем машина проследовала к университету и остановилась на набережной, откуда хорошо просматривались подходы к главному зданию. Из машины Белкин и предположительно Гартман наблюдали за студентами, идущими на занятия. Вот фотографии. Кинопленка проявляется.

Курнашов одну за другой перебрал фотографии, передал их Савельеву и Кострову, обернулся к Лаврикову.

— Сегодня же раздобудьте фотографию Гартмана. Желательно не очень давнюю.

— Понял, — кивнул Лавриков.

— Если считать, что это Гартман, возникает вопрос, — прошелся по кабинету Курнашов. — Вернее, два вопроса. Почему именно ему Белкин предъявил свою новую знакомую? И зачем?

— И не где-нибудь, а у входа в университет! — подхватил Савельев.

— Вот, вот! — согласился Курнашов. — Уже три вопроса.

— Почему показал именно Гартману? — переспросил Костров. — Доверяет его вкусу, наверное. И опыту. Решил проверить свой выбор.

— Выбор чего? — прищурился Курнашов. — Подругу жизни выбирает? Случайное знакомство в баре... Виделся один раз... Подружек такого сорта у него, как говорят, навалом!

— Да... — задумался Костров. — Не сходится. Но в чем-то Белкин от него зависит.

— Скорее, подчиняется, — уточнил Курнашов. — И не Белкин просил его взглянуть на свою подружку, а Гартман настоял на этом. Но опять-таки зачем?

— Хотели убедиться в том, что она действительно студентка, — сказал Савельев. — Поэтому и смотрели ее у входа в университет. Перед началом лекций.

— Допустим, — кивнул Курнашов. — Но какой смысл? Так боятся, что проверяют каждую случайную знакомую? Тогда акция готовится, по-видимому, серьезная. И все-таки мне представляется, что это не просто проверка. Что-то им от нее нужно!

— А может быть, она им понадобилась именно в связи с предполагаемой акцией? — размышляет Костров.

— Миша!.. — развел руками Савельев. — Не такие же они лопухи! Первую встречную — в серьезное дело? Проверят не один раз!

— Они и проверяют! — возразил Костров. — И довольно профессионально!

Лавриков слушал их и думал о том, следует ли высказать одно свое соображение или не вмешиваться пока в спор старших товарищей и промолчать. Язычок у майора Савельева будь здоров! Врежет так, что по всем коридорам управления будут повторять! Но промолчать он не имеет права. Возможно, его сообщение не вызовет интереса, но все, что касается связей Белкина, должно быть известно. Правда, было это месяца два назад и вряд ли имеет отношение к тому, чем они сейчас занимаются. Но чем черт не шутит! Была у Белкина близкая знакомая, медсестра в регистратуре стоматологической поликлиники, где работал Белкин. Звали ее Лариса Ковальчук, было ей девятнадцать лет, приехала поступать в Медицинский институт, недобрала баллов и устроилась в поликлинику зарабатывать трудовой стаж. Дело обычное! В поликлинике и встретилась она с Белкиным. Отношения их стали такими, что Белкин во всеуслышание называл ее своей невестой и говорил всем о предстоящей свадьбе. Но что-то между ними произошло, а через несколько дней на Ларису напали двое неизвестных и чем-то так напугали, что девушку пришлось уложить в психоневрологическую клинику, где она довольно долго лечилась. Вот, собственно, и все! Но Лавриков, беседуя с подругами Ларисы, осторожно выяснил, что Белкин, оказывается, предлагал ей выехать с ним из страны, та отказалась, и вскоре произошло это нападение на улице. Случайное ли это совпадение?

Лавриков откашлялся и встал.

— Разрешите?

— Сиди... — отмахнулся Курнашов. — Что у тебя, Алексей?

Когда Лавриков закончил свое сообщение, Курнашов задумчиво сказал:

— Интересно... А что, если «Свадьба» не только кодовое название, но и прикрытие будущей операции? «Жених» — это Белкин, а «невесту» выбирают. С одной не получилось, припугнули, чтобы молчала, теперь ищут другую кандидатку.

— Смотрины, во всяком случае, состоялись! — подхватил его мысль Костров.

— А заодно и проверка! — вставил Савельев.

— И, судя по всему, она только начинается, — кивнул Курнашов. — Прошу это учесть.

— Похоже, что все-таки нелегальный переход, Сергей Павлович, — задумался Костров.

— Похоже, — согласился Курнашов. — Но где? Каким способом?

Прошелся по кабинету, остановился у стола и сказал:

— Будем считать, что два участника «Свадьбы» нам известны. Давайте условимся Белкина именовать... ну скажем... Техником. Гартмана — Юристом. Надо выявлять остальных. Продолжайте работать по связям, нащупывайте контакты... Прошу не упускать мелочей! — Помолчал и добавил: — Все свободны.

И, когда сотрудники вышли из кабинета, сел за стол и принялся тщательно протирать кусочком замши стекла очков.


Белкин позвонил своей новой знакомой в воскресенье утром. Трубку долго не снимали, потом послышался сонный голос Дорис:

— Хелло!

— Привет! — весело сказал Белкин. — Не узнаешь?

— Слушай... Иди ты со своими кроссвордами... — Дорис шумно зевнула в трубку. — Ночь на дворе!

— Десять утра! — рассмеялся Белкин.

— А я легла в пять! — огрызнулась Дорис. — Кто это говорит?

— Ты что и вправду не проснулась? Да это я! Леонид!

— Какой еще Леонид?! — рассердилась Дорис. — Не знаю я никакого Леонида!.. Погоди, погоди... Это ты меня у ДНД подхватил, когда я с дружинниками поцапалась?

— Ну!..

— Теперь узнала. — Голос у Дорис смягчился. — И чего тебе надо? Еще чашку кофе?

— Можно, конечно, и кофе, — согласился Белкин. — Но лучше чего-нибудь покрепче!

— Тебе нельзя, — поучающе сказала Дорис. — Ты за рулем.

— Я без машины, — возразил Белкин. — Могу расслабиться.

— Права отобрали? — поинтересовалась Дорис.

— Продаю, — сообщил Белкин.

— Так прижало? — посочувствовала Дорис.

— По телефону долго объяснять, — ушел от ответа Белкин. — Давай при встрече.

— Ладно, — снизошла Дорис. — Где?

— Там же, в баре? — предложил Белкин.

— И опять на дружинников нарваться? Нет уж! — отказалась Дорис. — В «Шанхае».

— А не шумновато? — засомневался Белкин.

— Не оглохнешь! — заявила Дорис. — Мне там прикупить кое-что надо.

— Договорились. Когда?

— В восемь.

— У входа?

— Прямо там. — Дорис повесила трубку.

Почему кафе, расположенное в самом центре города, называли «Шанхаем», никто из его постоянных посетителей объяснить не мог.

Когда-то, теперь уже, кажется, во времена доисторические, так назывались сколоченные на скорую руку домишки, которые лепились на окраинах городов. Нынешние завсегдатаи «Шанхая» те времена помнить не могли и называли так кафе, очевидно, потому, что в тесном зальчике висели под потолком светильники, напоминающие бумажные китайские фонарики. Возможно, была и другая причина, но знали о ней лишь немногие, те, кто мог в дымном, прокуренном туалете разжиться мастыркой — сигаретой с «дурью» — и, обалдев от двух-трех затяжек, бродить с бессмысленными, пустыми глазами от столика к столику, хватаясь за чужие бокалы с коктейлями.

Когда-то Белкин целыми вечерами просиживал в этом кафе, но, став «дельцом» рангом выше, старался избегать заведения со столь сомнительной репутацией. А Дорис выбрала именно «Шанхай». Почему? Собиралась там кое-что купить, как сообщила ему по телефону? В «Шанхае» можно приобрести все что угодно, но не за фирменными же колготками она туда направляется? Джин в баре она тянула лихо и дымила будь здоров! Не балуется ли она «травкой»? Впрочем, это делу не помешает. Скорее, наоборот! Девчонка крутая, на жизнь смотрит трезво, хоть и пьет, как мужик. В общем, годится по всем мастям!

Размышления Белкина прервал усиленный динамиком голос водителя автобуса:

— Улица Красина! Следующая — больница.

Пробираясь к выходу, Белкин подумал о том, что общественный транспорт имеет свои преимущества: можно спокойно посидеть и раскинуть мозгами, чего за рулем своей тачки не сделаешь. Успевай только следить, чтобы какой-нибудь нахалюга не впоролся в твою «шестерку».

Белкин вспомнил, как захмелевший Стас рассказывал однажды о своем участии в международных авторалли и о том, на какую подлянку идут иногда гонщики, чтобы выиграть считанные минуты на трассе.

Даже под сильным градусом Стас не обмолвился и словом о том, что и ему приходилось выигрывать гонку таким способом. Но по тому, как ходили желваки на его скулах и кривились в довольной усмешке губы, по тем подробностям, которые Стас смаковал и обсасывал, как рыбью косточку, можно было легко понять, что и он принимал участие в этой нечестной игре.

Никогда он не говорил и о том, почему его лишили звания мастера спорта и за что он получил свои первые пять лет. Ходили неясные слухи о каких-то его валютных махинациях, но за что Стас сел на самом деле, никто толком не знал. Одни говорили — за угон машины, другие — что машина действительно фигурировала и за рулем ее сидел Стас, но увозили на ней награбленное. Известно было только то, что, выйдя из заключения, Стас долго болтался без работы, перебивался случайными заработками, а подвыпив, говорил, что ждет дружка, который вот-вот освободится из лагеря, и тогда он заживет, как человек. Потом устроился на работу в котельную при больнице, сошелся с медсестрой, та прописала его в своей однокомнатной квартире. Так он и жил, затаясь и чего-то выжидая, пока случай не свел его с Гартманом, женатым на близкой подруге сожительницы Стаса. Гартман долго приглядывался к нему, потом осторожно намекнул о возможности «поменять среду обитания». Стас с радостью принял его предложение, хотя о мотивах своего желания бежать за кордон промолчал. Гартман этого и не очень добивался! Для предстоящей акции нужны были физически сильные люди, без предрассудков, а Стас был именно тем, кто ему нужен.

Белкин же считал себя человеком интеллигентным, в анкетах, в графе «Образование», писал: «Высшее медицинское». И скромно добавлял: «Незаконченное». Он не раз пытался убедить Гартмана, что связываться с такими людьми, как Стас, им не к лицу. Гартман возражал, говоря, что Белкин, он и другие — это идейное ядро группы и предстоящая акция обеспечит им необходимый политический капитал там, на Западе, но для выполнения ее нужны исполнители, люди, могущие переступить черту и пойти на все, чтобы задуманное прошло успешно. Белкин, как это всегда бывало, согласился с ним, но, встречаясь со Стасом, испытывал унизительное чувство зависимости и страха. А тут еще появился какой-то Черный, как называет его Стас. По всему видно, тоже из бывших уголовников. Вечно то ли пьяный, то ли накурился какой-то дряни, а может, и просто псих. Вот и имей с такими дело!

Белкин вздохнул, свернул за угол, прошел мимо проходной, где сидела строгая вахтерша, миновал больничные корпуса и через удобный лаз в заборе вышел прямо к приземистому зданию котельной. Толкнул тяжелую дверь и, пригнув голову, переступил через порог.

Под ровный гул газовых горелок похрапывал, закрывшись с головой серым больничным одеялом, лежащий на узкой койке человек. В глубине котельной, у стены, стоял стол, над ним низко нависла лампа под зеленым жестяным колпаком, к краю стола были укреплены тиски, и склонившийся над ними Стас — коренастый, с толстой шеей и покатыми плечами — работал напильником.

На звук открываемой двери он обернулся и, узнав Белкина, приветственно поднял руку.

— Наше вам! — Стас улыбнулся, показав золотой зуб. — С чем пожаловал?

— Как договорились, — ответил Белкин. — Сегодня в восемь.

— Где?

— В «Шанхае».

Белкин потянул носом воздух, поморщился и кивнул на лежащего на койке человека.

— Опять забалдел?

— К вечеру очухается, — успокоил его Стас.

— Напился или нанюхался?

— А это его заморочки! — Стас развинтил тиски, вынул кастет, примерил, сжав пальцы в кулак. — Халтура есть? А то приложу твоей крале, и побежит к тебе протезы заказывать. Хоть задний мост, хоть передний!

— Ты что?! — встревожился Белкин. — Совсем уже?..

— Шутка! — блеснул зубом Стас. — Постращаем, и всего делов!

— Одну уже постращали! — не мог успокоиться Белкин. — Месяц в психушке лежала.

— Фирма веников не вяжет! — Стас снял с пальцев кастет и сунул его в карман. — Тяжелый, зараза!.. Может, лучше перышком пощекотать?

— Кончай ты!.. — с досадой сказал Белкин.

— Ладно, не боись! Дело знаем! — усмехнулся Стас и, став сразу серьезным, спросил: — Когда в отрыв?

— Считай, — Белкин молча пошевелил губами. — Через десять дней.

— Ничего не изменилось?

— Пока нет. А что?

— Да так... Спросить нельзя? — Стас помолчал. — Вы там учтите. Мы больше тянуть резину не будем!

— Кто это вы? — насторожился Белкин.

— Шофер, я, Черный, — мрачно сказал Стас. — Сами дело сделаем!

— Алик все решает, — пожал плечами Белкин.

— Вот Алику и передай, — нахмурился Стас. — Тянуть больше нельзя!

— Ладно, передам, — задумался Белкин.

— И с невестой своей не волынь! — посоветовал Стас. — Да, да — нет, нет! А то Нинке моей подвенечное наденем — и в дамки! Ты как, не против?

Стас громко захохотал, человек на койке зашевелился, промычал что-то и опять затих.

— Шутки у тебя! — Белкин пошел к дверям, на пороге остановился и напомнил: — В «Шанхае». В восемь вечера.

— Слышал! — отмахнулся Стас. — Топай!..

Повертел в руках кастет, зажал его в тиски и взялся за напильник.


В «Шанхае» Белкина помнили. Пока он пробирался между тесно поставленными столиками, одни окликали его по имени, другие призывно махали руками, приглашая в свою компанию, две полупьяные девицы с криком «Лёнчик» повисли на нем, целуя в щеки. Белкин с трудом освободился, попытался вспомнить, кто они, но так и не вспомнил, увидел Стаса, сидящего на высоком табурете в баре, рядом длинную фигуру Черного и направился к ним.

В баре было пустовато, вечер только начинался, в дальнем конце стойки сидел, уронив голову на сложенные в локтях руки, какой-то уже поднабравшийся паренек. На нем были вельветовые джинсы с пришитой фирменной «лейблой» на заднем кармане, застиранная клетчатая рубаха с распахнутым воротом, на шее — цепочка с позолоченным крестиком.

«Модно, но бедно!» — определил Белкин и показал Стасу на паренька.

Стас пренебрежительно отмахнулся: мол, доходяга какой-то! — и спросил у Белкина:

— Твоя точно придет?

— Обещала, — оглядел зал Белкин.

— Ты вот что... — задумался Стас. — Кинь-ка ее адресок. Здесь несподручно.

— Центряга! — промычал Черный, выложил на стойку пластиковую соломинку и залпом допил коктейль.

— Что? — обернулся к нему Белкин.

— Народу на улицах много, — пояснил Стас.

— Менты! — подтвердил Черный.

— Кленовый бульвар, дом семнадцать «А», второй подъезд, — понизил голос Белкин. — Квартира...

— Квартиры не надо, — остановил его Стас.

— Не с руки! — кивнул Черный.

— Дело ваше, — пожал плечами Белкин.

— И сделай так, чтобы домой одна потопала, — приказал Стас.

— А если проводить попросит? — возразил Белкин.

— Твои заморочки, — отставил пустой бокал Стас. — Придумай что-нибудь...

Белкин заметил остановившуюся в дверях Дорис и, понизив голос, сказал:

— Вот она! Запомнил?

— Срисовано! — ухмыльнулся Стас. — Иди встречай.

Сидевший у стойки паренек заворочался, с трудом поднял голову, тупо поглядел вокруг, тяжело сполз с высокого табурета, подошел к Черному и Стасу, с тоскливой надеждой спросил:

— Курнуть нет?

Стас внимательно глянул ему в глаза, понимающе усмехнулся и покачал головой:

— Таких не держим.

— Дай хоть простую... — вздохнул паренек и пожаловался: — Ломает всего!

— Держи. — Стас протянул ему начатую пачку сигарет. — Спички есть?

— У меня зажигалка.

Паренек трясущимися руками вынул из пачки сигарету, несколько раз щелкнул зажигалкой, наконец закурил, благодарно мотнул головой и пошел к выходу. В дверях он столкнулся с входящей в зал молодой парой, что-то им сказал, должно быть, извинился, и вышел.

— Доходит парень, — сочувственно посмотрел ему вслед Черный.

— Не помрет! — Стас повертел в руках бокал. — Ну что? Еще по одному и двинули? Нечего тут отсвечивать!

— Давай, — согласился Черный. — А покрепче этого компота здесь ничего нет?

— Покрепче за углом! — рассмеялся Стас, блеснув золотым зубом. — В магазине!..


Когда Стас и Черный подошли к стоянке такси, там ожидали лишь несколько человек, и среди них молодая пара, что столкнулась с пареньком у входа в кафе. Что-то им, видно, не понравилось, и они решили попытать счастья в другом месте.

Из-за поворота, мигнув зеленым огоньком, показалось такси и притормозило у стоянки. Пожилой шофер приоткрыл дверцу и сказал:

— Домой еду перекусить. Если по пути, возьму.

Молодая пара оказалась у машины первой, за ней спешили Стас и Черный.

— Улица Бабушкина, — держа девушку за руку, сказал парень и показал глазами на подошедших Стаса и Черного.

— Не получится, — покачал головой шофер. — Мне в другую сторону.

— На Кленовый бульвар, шеф! — Стас, оттеснив плечом парня, склонился к дверце машины.

— На Кленовый? — шофер задумался. — Малость крюка придется дать... Ладно, садитесь!

И включил счетчик.


Усиленная динамиками, гремела на все кафе музыка. Гасли и зажигались под потолком разноцветные лампочки. Теснились на пятачке танцующие пары.

Дорис вышла, сказав, что минут через пять вернется, и Белкин сидел за столиком в одиночестве, цедил через соломинку унылую смесь дешевого портвейна с минеральной водой, снисходительно поглядывал на танцующих.

Когда-то и он прыгал козлом под эту, с позволения сказать, цветомузыку, изображая вместе с другими переростками то хиппи, то панков, в зависимости от запоздало доходящей до них моды. При этом они считали себя элитой, «центровыми» ребятами, которые, в отличие от других, ютящихся по подъездам, запросто вхожи не в какую-нибудь захудалую мороженицу, а в «Шанхай»!

«Шанхаем», как в детстве корью, переболели почти все «коллеги» Белкина по подпольному бизнесу. Куплю-продажу «обмывали» сначала здешним безобидным коктейлем, потом приохотились к коньячку с шампанским, дошло и до самокруток из табака, смешанного с зелеными крупинками анаши.

Белкин тоже разок-другой попробовал «дури», но никаких приятных ощущений, кроме тошноты и тяжелой головной боли, не испытал, решил с этим покончить, посвятив себя делам чисто коммерческим.

Шанхайская «капелла» взрослела, расслаивалась, одни потихоньку спивались, превращались в неизлечимых наркоманов, то один, то другой бесследно исчезали, и никто не знал, живы они или нет. Но были и такие, кто из мелких фарцовщиков выросли в «акул», товар закупали и продавали крупными партиями, каналы приобретения и сбыта становились все изощренней, в «дело» втягивались люди, от которых зависели и личная безопасность «акул», и их финансовое благополучие. Кайф они ловили теперь в закрытых для других саунах, в первоклассных ресторанах, на дачах, где под французский коньяк крутили порнуху на видео.

Но что-то в последнее время не заладилось у них. Начал давать сбой, казалось бы, безупречно отлаженный механизм взаимосвязей с «сильными мира сего». Надо было или сворачивать дела, или как-то исхитряться и находить выход из положения. Для Белкина этой проблемы не существовало! Там, где он надеялся оказаться, свободная инициатива только поощряется, а о средствах не задумывается никто! Необходим только оборотный капитал. Он не намерен пробавляться на какое-нибудь жалкое пособие, как другие лопухи! Кое-что для начала у него имеется, но этого ему мало. Вот если бы уговорить Дорис облапошить старую дуру, ее тетку и увезти картины и все, что есть у нее ценного из антиквариата. А у старушки наверняка есть чем поживиться, надо только пошарить в загашниках. Дорис — девчонка вполне современная, сечет все, как надо. Может, действительно, жениться? Не показушно, а всерьез? Она того стоит! На законном основании прихватить теткино приданое — и за кордон! А там уж он развернется!..

— О чем задумался? — подошла к столику Дорис.

— О деньгах, — честно признался Белкин.

— А что деньги? — тряхнула головой Дорис. — Или они есть, или их нет!

— Вот, вот! — рассмеялся Белкин.

— У меня лично уже нет. — Дорис повертела перед носом Белкина целлофановым пакетом с пестрой наклейкой. — «Недельку» отхватила! И еще кое-что по мелочи!

— Что, например? — заинтересовался Белкин.

— Спрос! — озорно блеснула глазами Дорис. — А кто спросит, тому в нос!

Белкин опять рассмеялся и поймал себя на мысли, что смотрит на Дорис придирчивым глазом хозяина, как на некую свою собственность, особого рода капитал. Ну что ж! Если все произойдет, как задумано, то так, пожалуй, оно и будет! Вот только глаза у нее подозрительно блестят. Не бегала ли приложиться к мастырке? Неужели она и вправду не прочь побаловаться «травкой»? А впрочем, пока это ее дело!

— Еще по коктейлю? — предложил Белкин.

— Меня от этого пойла воротит! — отодвинула недопитый бокал Дорис. — Пора линять!

— Пошли, — согласился Белкин. — Еще куда-нибудь нырнем?

— Мне с утра на лекцию. — Дорис встала из-за стола. — И так отчислить грозят. Мотаю много!

— В другой колледж махнешь! — полушутя-полусерьезно сказал Белкин.

— В какой это, интересно? — подняла брови Дорис.

— Ну... В Гарвардский... Или в Калифорнийский... — Белкин ждал реакции Дорис. — Какой предпочитаешь?

— Оксфорд! — засмеялась Дорис.

— Считай, что ты уже там! — торжественно объявил Белкин. — Кстати, насчет Оксфорда! Заработать хочешь?

— Не помешало бы! — выжидающе посмотрела на него Дорис. — Вопрос: как?

— У меня за бугром родственнички объявились, — понизил голос Белкин. — Посылки шлют. Толкнуть поможешь?

— А сам что же?.. Без рук? — усмехнулась Дорис.

— На работе могут узнать. Разговоры пойдут, — объяснил Белкин. — А ты своим студенткам растрясешь без шума.

— Какой навар? — деловито поинтересовалась Дорис.

— Десять процентов.

— Договорились! Идем мы или нет? — И направилась к выходу.

На стоянке такси томилась безнадежно длинная очередь.

— Дохлое дело! — оценил ситуацию Белкин. — До утра простоишь.

— Левака схвачу! — уверенно заявила Дорис.

Она медленно пошла вдоль проспекта, оглядываясь на проезжую часть. Увидев частные «Жигули», неторопливо движущиеся по правой, ближней к ней полосе, требовательно подняла руку. «Жигули» притормозили, сидящий за рулем молодой парень в модной полосатой куртке опустил боковое стекло и выжидающе посмотрел на Дорис.

— На Кленовый подбросишь? — улыбнулась ему Дорис.

— Пятера, — не выпуская изо рта сигарету, сказал парень.

— Ну, мастер, ты даешь! — покрутил головой Белкин. — Метро еще работает!

— Когда перестанет работать, червонец возьму, — невозмутимо ответил парень.

— Ладно! — взялась за ручку дверцы Дорис. — Пятера — не деньги! Поехали!

Села в машину и уже на ходу крикнула Белкину:

— Чао!..

Когда «Жигули» свернули на боковую улицу, водитель сбавил скорость и, не оборачиваясь к сидящей на заднем сиденье Дорис, сказал:

— Те двое поехали на Кленовый. Петрович довез их до Прорезного, там высадил. Мол, дальше не по пути! Так что жди их на подходе к дому или в подъезде.

— Понятно, — кивнула Дорис.

— В случае чего, ребята там. Прикроют.

— Обойдется. Меня тоже к самому дому не подвози, выкинь где-нибудь на углу.

— Думаешь, спугнем?

— Кто их знает!

— Сделаем.

Водитель, мигнув сигналом поворота, вывернул машину на проспект, прибавил скорость, и «Жигули» рванулись вперед.


В отличие от центра города, где окна выходили в каменные колодцы, в новых районах дворов не было. Сквозные арки вели от одного дома к другому, и, минуя молодые посадки, газоны с цветами, детские и спортивные площадки, можно было пройти весь квартал от улицы до улицы.

Дорис шла мимо темных окон и, удивляясь негородской тишине, слышала, как поет в разросшихся кустах сирени какая-то ночная птица и шуршат шинами по асфальту проезжающие мимо машины.

У дома она замедлила шаги, неприметно огляделась и вошла в свой подъезд. У лифта никого не было, у противоположной стены, где висели почтовые ящики, тоже. Дорис вызвала лифт и прислушалась. Ей показалось, что кто-то осторожно спускается по лестнице, но она не обернулась, дождалась, когда открылись двери лифта, и вошла в него.

— Нас не прихватите?

За спиной Дорис стояли двое. Один светлый, коренастый, с толстой шеей и покатыми плечами; другой черноволосый, худой, с бледным испитым лицом.

— Вам какой этаж? — спросила Дорис.

— Нам?.. — замешкался с ответом черноволосой.

— Пятый! — Коренастый усмехнулся, блеснув золотым зубом. — А вам?

— Мне выше. — Дорис нажала на кнопку пятого этажа.

Лифт начал подниматься, но, когда внизу остался четвертый этаж, коренастый прижал большим пальцем кнопку «Стоп», и лифт завис между этажами.

— Что дальше? — спокойно спросила Дорис.

— Давай сумку! — приказал коренастый. — Без шума! — И пригрозил лезвием бритвы, зажатым между пальцами.

— Вы что, офигели?! — возмутилась Дорис. — Бабки с собой не ношу!

Коренастый вырвал у нее из рук сумку и перекинул ее черноволосому.

— Шмонай!

Черноволосый порылся в сумочке, разочарованно сказал:

— Грошей нема! Ксивы только!

— Дай сюда.

Черноволосый передал ему документы.

— Так... — протянул коренастый. — Паспорт с собой носишь? Похвально!

Раскрыл паспорт и прочел вслух:

— Штерн Дора Борисовна.

Перелистал странички, ища штамп прописки.

— Постоянно прописана — город Львов... Так... Временно — Кленовый бульвар, семнадцать «А», квартира сто тридцать... Что тут еще? Студенческий билет?.. Университет... Филфак... Английское... Верри велл!

И, показав золотой зуб, пропел:

— «Студенточка, вечерняя заря!..»

— Тут шмотье какое-то, Стас! — Черноволосый вынул из сумочки целлофановый пакет. — Не по-русски написано!

— Трусики это дамские! — рассвирепела Дорис. — Могу подарить!

— Да задавись ты своим исподним! — обиделся черноволосый и швырнул пакет в лицо Дорис.

— Потише, Черный! — одернул его Стас.

— А чего она выступает?! — шмыгнул носом Черный, порылся в сумочке, вынул сигарету, понюхал ее и закричал: — Мастырка! Век свободы не видать! Вот это подарочек!.. — Сунул сигарету за ухо, схватил Дорис за руку, поднял рукав курточки выше локтя и опять закричал: — Она ширяется, Стас! Гляди!..

Стас перехватил руку Дорис, чуть вывернул ее и, взглянув на следы, оставленные шприцем, поинтересовался:

— Давно на игле?

— Твое какое дело?! — вырвала руку Дорис. — Ты кто? Тихарь? Хомутовка?

— Как она тебя?! А, Зуб?! — в восторге захохотал Черный. — Ай да студенточка!..

— Ладно, кончай! — нахмурился Стас, сунул в сумочку документы и протянул ее Дорис: — Бери. И считай, что тебе повезло!

Нажал на кнопку первого этажа и, когда лифт пошел вниз, сказал:

— Наверх одна поедешь.

— И не вздумай шухер поднимать! — жадно нюхнул сигарету Черный. — Милиция далеко, а мы близко!

— Мне твои менты, как рыбке зонтик! — презрительно прищурилась Дорис. — С тебя, длинный, червонец за мастырку. И учти: по дешевке отдаю!

— Круто! — ухмыльнулся Стас, подтолкнул оторопевшего Черного к открывшейся двери лифта и, выходя из кабины, помахал рукой Дорис. — Гуд бай, красуля!

— Пошел-ка ты... — огрызнулась Дорис, нажала на кнопку девятого этажа. Створки дверей закрылись, и лифт пошел вверх.

Войдя в квартиру, Дорис не захлопнула дверь, как делала это обычно, а лишь неплотно прикрыла ее, кинула на столик в прихожей сумочку, прошла в комнату и села у стола.

Через некоторое время послышался шум поднимающегося лифта, потом кто-то осторожно приоткрыл дверь, также мягко закрыл ее, чуть щелкнув при этом язычком замка, и в комнату вошел Лавриков.

— Привет!

— Здравствуй, Алеша, — кивнула ему Дорис.

— Давай по-быстрому. Что у тебя? — присел к столу Лавриков.

— Одного зовут Стас, — негромко заговорила Дорис. — Светлый, среднего роста, плечи как у борца, во рту слева золотая коронка. Тот, второй, однажды назвал его Зуб.

— Кличка?

— Думаю, да.

— Так... А другой?

— Худой, высокий, чуть заикается, — перечисляла приметы Дорис. — Стас называет его Черным. Тоже, очевидно, кличка. Судя по тому, как изучались документы, похоже, что была проверка.

— Так и предполагалось! — подтвердил Лавриков. — Наша идейка насчет наркотиков прошла?

— Вполне, — усмехнулась Дорис. — Кстати, этот Черный явно наркоман. И с психикой, по-моему, неладно. Учтите!

— Учтем. Что еще?

— Завтра Техник принесет вещи из посылок. Организуйте покупателей.

— Сделаем. Все у тебя?

— Пока все.

— Ладно. Я пошел, — поднялся Лавриков. — Спокойной ночи!

— Тебе того же!

— Шутки шутишь? — задержался в прихожей Лавриков. — Пока ребята твоих дружков до дому доведут, пока вернутся — глядишь, и утро. Дверь закрой!

— Думаешь, украдут? — улыбнулась Дорис.

— Не хотелось бы! — Лавриков рассмеялся и вышел.


Не было случая, чтобы подполковник Курнашов повысил голос на кого-либо из своих сотрудников, даже если тот допускал явный промах. Неизменно вежливый, чуть суховатый, он не терпел фамильярности, служебного жаргона, малейшей расхлябанности, и шоферы служебных машин гнали, как оглашенные, боясь опоздать хоть на минуту и увидеть у подъезда ожидающего их подполковника.

Если Курнашов досадовал или волновался, то заметить это могли лишь те, кто проработал с ним не один год и знал, что, если подполковник начнет протирать кусочком замши и без того безукоризненно чистые стекла очков, значит, что-то его не на шутку беспокоит. Так было и сегодня. Подполковник сосредоточенно протирал очки, а сидевшие в кабинете Савельев и Лавриков молча ждали, поглядывая то на дверь, то на подполковника.

Когда в кабинет вошел капитан Костров, подполковник надел очки и вопросительно взглянул на него. Костров положил на стол перед Курнашовым сколотые скрепками листы машинописного текста и отдельно конверт с фотографиями.

Сколько розыскных дел перекидала ЭВМ, никто из сотрудников Курнашова не знал. Но ответы на запросы пришли и лежат перед подполковником.

«Земцов Станислав Федорович, 1952 года рождения, дважды судим по статьям 144 и 146 УК РСФСР, рост 1 м 68 см, глаза голубые, волосы светлые, телосложение среднее. Особые приметы: золотая коронка на левом третьем резце. Клички и прозвища, под которыми совершал преступления: Зуб, Водило, Бык».

Курнашов подчеркнул красным карандашом кличку Зуб и перевернул страницу:

«Дорохов Юрий Петрович, осужденный, личный номер 1533, клички: Черный, Мастырщик, Псих, 1960 года рождения, рост 1 м 80 см, глаза карие, волосы черные, телосложение среднее. Особые приметы: татуировка на пальцах левой руки: «Юра».

Курнашов подчеркнул все три клички Дорохова, отложил листы, вынул из конверта фотографии, из ящика стола другие, положил их рядом.

— Прошу взглянуть.

— Эти в «Шанхае» сделаны? — спросил Костров, указав на фотографии, вынутые подполковником из ящика стола.

— Да, — ответил Курнашов.

— По-моему, идентичны, — сравнил фотографии Костров.

— По-моему, тоже, — поддержал его Савельев.

— Будем считать, что еще двое участников «Свадьбы» установлены? — спросил Курнашов, перебирая фотографии.

— Если они участники... — засомневался Савельев. — А если просто пособники?

— Могут быть и пособниками. — Курнашов снял очки и принялся протирать стекла кусочком замши. — Все может быть!

— К сожалению, мы еще не знаем точно, что собой представляет сама акция, — сказал Костров. — Предположительно нелегальный переход границы под видом свадьбы. Но только предположительно! Где? Каким образом? Не будут же они «тропить зеленую» на «Чайке» с голым пупсом на радиаторе?

— Вы правы, не будут. — Курнашов еще тщательней занялся очками. — Как видите, вопросов много. А времени мало! — И обернулся к Лаврикову: — Что у вас?

— С ответом на запрос совпадает, товарищ подполковник. — Лавриков кивнул на бумаги и конверт с фотографиями. — Земцов Станислав Федорович, прописан по улице Зенитчиков, дом шестнадцать, квартира тридцать семь, на площади Басовой Нинель Григорьевны, медсестры объединенной больницы имени Калинина. Там же, в котельной, работает Земцов.

— А второй деятель?

— Либо приезжий, либо живет без прописки, — ответил Лавриков. — Обитает в котельной при больнице.

— Данные вам теперь известны. Проверьте через Центральное адресное бюро, — приказал Курнашов. — У вас все?

— Техник снял с учета в автоинспекции свои «Жигули», — доложил Лавриков. — Оформляет продажу через комиссионный магазин.

— Даже покупателя выгодного не ищет? — удивился Савельев.

— Торопится, — задумался Курнашов. — Вещи из посылок пристроены?

— Сданы по описи. Деньги ему будут вручены завтра.

— Что за вещи?

— В основном носильные, товарищ подполковник. Импортного производства.

— Так... — Курнашов обернулся к Савельеву. — Выяснили, откуда и кому шли эти посылки, Николай Иванович?

— Так точно, Сергей Павлович, — раскрыл папку Савельев. — Посылки шли от фирмы «Аккерман» в адрес Белкина Леонида Яковлевича, Гартман Беллы Владимировны...

— Не на самого Гартмана? — спросил Костров.

— На жену, — ответил Савельев.

— Осторожный гражданин! — заметил Костров. — Извини, перебил.

— Продолжайте, Николай Иванович, — чуть нахмурился Курнашов.

— А также в адрес Басовой Нинель Григорьевны и Басова Бориса Григорьевича, — продолжил Савельев.

— Это еще кто? — насторожился Курнашов.

— Брат жены Земцова, — протянул ему справку Савельев.

— Брата нам только не хватало! — повертел в руках справку Курнашов. — Что еще?

— Нинель Григорьевна Басова приобрела за последний месяц четыре кольца и три кулона желтого металла с бриллиантами.

— На вырученные от продажи посылок деньги? — прищурился Курнашов.

— Сумма уж очень крупная, — покачал головой Савельев. — Не сходится!

— Разрешите одно соображение, товарищ подполковник? — вмешался в разговор Костров.

— Слушаю, — повернулся к нему Курнашов.

— В одном из ИТУ отбывает наказание Кузовков Николай Леонтьевич, проходит под кличками Туз, Батя, Коляныч. Подельщик Земцова и организатор совместных краж. В последнем деле с ограблением сберкассы в городе Дивногорске Туз взял все на себя, «отмазал», как у них говорят, Земцова. Существует предположение, что Земцов хранит долю Туза до его возвращения из лагеря.

— Ну-ну... — хмыкнул Курнашов. — Что дальше?

— Поступила информация от солагерников Туза о том, что он готовит побег и надеется на крупную сумму денег, которую бережет для него Земцов.

— А Земцов решил бежать с этими деньгами за кордон? — прищурился Курнашов.

— Думаю, да, — кивнул Костров. — Во всяком случае, драгоценности покупаются на эти деньги.

— Не лишено, — согласился Курнашов. — И сдается мне, что посылки — это и есть те самые «подарки», о которых шла речь в письме. Вам не кажется?

— Пожалуй, да! — оживился Савельев. — В самую точку, Сергей Павлович!

— Но что это нам дает? — задумался Курнашов. — Рассчитывать, что посылки от этой фирмы идут только участникам «Свадьбы», не приходится. Не такие они простачки! А выявить всех участников операции мы обязаны!

Курнашов помолчал и обернулся к Кострову.

— Этот самый Туз... Он как в уголовном мире? В авторитете, как они говорят?

— В большом авторитете, Сергей Павлович! — рассмеялся Костров; блатной жаргон явно не удавался подполковнику. — В «паханах» ходит. А что?

— Да так... Есть кое-какие мысли по этому поводу, — рассеянно ответил Курнашов.

— Поделились бы, если не жалко! — полюбопытствовал Савельев.

— Еще не созрел! — улыбнулся Курнашов, протер стекла очков и уже серьезно сказал: — Связи, связи!.. Медленно нащупываем... А времени в обрез! Прошу приложить максимум усилий. Всё на сегодня!

Когда за последним из сотрудников закрылась дверь, Курнашов отложил в сторону очки и подошел к окну.

Все последние дни его не покидала мысль о том, что хотя намеченные мероприятия выполняются неукоснительно и дают возможность накопить достаточно фактов для анализа и разработки дальнейшего оперативного плана, но, как говорят врачи, «болезнь протекает вяло», как неподнявшееся тесто не дает лепить тот пирог, который задуман.

Курнашов вернулся к столу и нажал кнопку селекторной связи:

— Товарищ генерал!.. Курнашов. Разрешите зайти для доклада.


Отгуляв положенные сутки, Стас рано утром пришел заступать в свою смену и увидел у дверей котельной худощавого, смуглого, с короткой стрижкой «ежиком» незнакомого человека.

Он сидел на корточках, привалившись спиной к стене, и попыхивал дешевой сигаретой. По тому, как он курил, пряча сигарету в ладонь, как привычно сидел на корточках, как быстро, искоса, взглянул на подходившего и тут же отвел глаза, по тяжелым, не по сезону, ботинкам и куртке с чужого плеча Стас сразу понял, что человек этот «оттуда», из зоны, и освободился совсем недавно.

Стас остановился перед ним и, помедлив, спросил:

— Не меня ждешь случаем?

— Если ты Стас, то тебя. — Человек послюнявил пальцы, погасил недокуренную сигарету, сунул ее за ухо и поднялся. — От Туза привет!

Стас вздрогнул, огляделся, понизив голос, сказал:

— Сменщик выйдет, зайдешь. Посиди пока там. — И кивнул за угол котельной.

Человек не спеша направился в указанное ему место, а Стас постоял, покусывая губы, потом рывком открыл тяжелую дверь и вошел в котельную. Через несколько минут оттуда вышел невысокий седой сменщик Стаса и, надевая на ходу кепку, пошел в сторону больничных корпусов, крыши которых виднелись за деревьями сада. На пороге котельной показался Стас, посмотрел в сторону ушедшего сменщика, негромко свистнул; когда из-за угла вышел ожидавший его человек, кивнул ему на открытую дверь и вслед за ним вошел в котельную.

— Тебя как величать? — спросил Стас, усаживаясь за стол напротив непрошеного гостя.

— Деловые кличут Цыганом, — ответил человек.

— Похож... — Стас поглядел на его смуглое лицо, еще раз отметив короткую стрижку. — А в протоколах как?

— Михаил... — Он полез в карман, вынул аккуратно сложенный лист бумаги, кинул на стол. — Ты что меня щупаешь? Ксивы тебе нужны? На, смотри!

— Ты очень-то хвост не поднимай! — угрожающе сказал Стас. — Ты ко мне залетел, не я к тебе!

Развернул справку об освобождении, посмотрел на фотографию, внимательно прочел и положил перед Цыганом.

— Как меня нашел?

— За двугривенный! — усмехнулся Цыган. — В справочной адрес дали. Жена твоя сказала, что здесь ты вкалываешь.

— Когда ко мне приходил?

— Вчера. — Цыган вынул из-за уха окурок сигареты и, не торопясь, раскурил. — А ты на вокзал подался. Кореша какого-то своего провожал.

Стас молча кивнул. Вчера он усаживал в поезд Черного, боясь, что тот напьется и прозевает отправление. Поручено ему было деликатнейшее дело, а сам Стас браться за него не хотел. Знал бы, что объявится кто-нибудь от Туза, поехал бы сам. Нет его в городе, и с концами! Но почему Нинка ничего ему не сказала про этого хмыря? Забыла?

— Как сюда прошел? — испытующе смотрел он на Цыгана. — Сказал, что ко мне?

— Зачем? — лениво ответил Цыган. — Там у вас доска объявлений висит, санитары требуются. В отдел кадров и пошел!

— Спирту выпьешь? — поднялся из-за стола Стас.

— Кто же от спирта отказывается? — усмехнулся Цыган. — Выпью.

Стас поставил на стол солонку, хлеб, разлил по граненым стаканам спирт, себе немного, Цыгану почти до краев.

— За твое возвращение! — поднял свой стакан Стас.

Цыган молча кивнул, задержав дыхание, выцедил спирт, шумно выдохнул, понюхал корочку и полез в карман за сигаретами.

— Как там Туз? — Стас отодвинул пустой стакан.

— Велел сказать, что скоро заявится, — равнодушно сообщил Цыган.

— Да ему еще тянуть и тянуть! — не поверил Стас.

— Сорвется! — Цыган отломил кусок хлеба, посолил и принялся жевать.

— Когда? — охрипшим вдруг голосом спросил Стас.

— Полегче чего-нибудь спроси! — насмешливо посмотрел на него Цыган. — За кого его держишь?

— Это да... — вытер пот со лба Стас. — Это я недодумал! Значит, скоро, говоришь?

Цыган кивнул, отломил еще хлеба, тусклым голосом сказал:

— Велел казну приготовить.

— Какую еще казну?! — не очень естественно удивился Стас.

— Мне до фени! — отмахнулся Цыган. — Ваши дела. Что сказано, то передаю. — И поднялся с места. — Все! Потопал. Мне у вас в городе не с руки разгуливать. До дома надо подаваться!

— Где дом-то? — спросил Стас.

— В Ярославской... Деревня Ручьевка... Слыхал про такую?

— Откуда? — пожал плечами Стас. — И чего там будешь делать?

— Молоко хлебать... — усмехнувшись, ответил Цыган. — А ты что, на дело какое меня сватаешь?

— Какие дела?! — попытался засмеяться Стас и кивнул на топку, где гудело синее пламя. — Видишь, шурую!

— Шуруй, шуруй! — пошел к дверям Цыган. — Согревай душу. А то небось в пятки ушла? С Тузом шутки плохи!

И вышел.

Стас рванулся за ним, у дверей остановился, вернулся к столу, плеснул в стакан спирта, но пить не стал, закурил и тяжело задумался.


«Гонщик — так теперь именовался Стас, — сдав дежурство в котельной и не заходя домой, направился на Витебский проспект, дом 19/2, откуда вскоре вышел с неизвестным гражданином. В парке между Гонщиком и неизвестным гражданином состоялся короткий разговор, после чего Гонщик проследовал в метро, через остановку вышел, сел в отходящий автобус, сошел с него, проехал на трамвае в противоположную сторону, соскочил на ходу и, остановив такси, вернулся домой. Неизвестный гражданин проходным двором вышел на соседнюю улицу, обогнул квартал, вошел в подъезд дома № 19/2 по Витебскому проспекту и поднялся на третий этаж в квартиру № 27. (Фотографии прилагаются)».

— Так... Зашевелились! — Курнашов отложил сводку и обернулся к сидящему у стола Кострову: — Подействовал ваш визит, Михаил Степанович!

— Стрижка сработала! — засмеялся Савельев.

— А ты говорил, старомодная! — провел ладонью по своему короткому «ежику» Костров.

— Ну-ну!.. Не будем отвлекаться! — Курнашов постучал карандашом по столу, снял очки и посмотрел на Лаврикова. — Слушаем вас, Алексей Алексеевич.

Лавриков не сразу понял, что подполковник обращается к нему, так непривычно было слышать свое имя и отчество вместо обычного: «старший лейтенант» или просто «Алексей»! Это означало, что Курнашов чем-то очень доволен, случалось это не часто, и Лавриков с готовностью доложил:

— По справке бухгалтерии жэка по Витебскому, 19/2, в квартире 27 проживают ответственный съемщик Спицын Григорий Матвеевич, инженер-электрик объединения «Птицепром», его жена — Галина Прокофьевна Спицына и дочь Виктория Спицына, тринадцати лет, школьница.

— Инженер-электрик? — переспросил Курнашов. — Напутать там ничего не могли?

— Не должны, Сергей Павлович, — подумав, ответил Лавриков. — Именно так он у них числится. Вот справка.

— Странно... — перечитал справку Курнашов и обернулся к Савельеву. — Пятой фотографии предъявляли, Николай Иванович?

— Конечно, Сергей Павлович! — кивнул Савельев. — В неизвестном гражданине, беседовавшем с Гонщиком, она безоговорочно опознала человека, которого встретила у Белкина, когда рассчитывалась с ним за реализованные посылки. Белкин сказал ей, что это, мол, главная фигура, шофер, и может отвезти ее в Оксфорд, Кембридж и куда она только захочет! Правда, все это звучало как шутка, но собеседник Белкина реагировал на нее очень нервно, оборвал Белкина и тут же ушел.

— Как реагировал Белкин? — спросил Курнашов.

— Со слов Пятой, смутился, сказал ей, что вот, дескать, какой человек, шуток не понимает! Но самому было явно не до шуток!

— Так... — задумался Курнашов. — Что скажете?

— Если он — главная фигура, то кто же тогда Юрист? — помолчав, сказал Костров. — Наверно, имеется в виду другое.

— Что же, по-вашему? — смотрит на него поверх очков Курнашов.

— Точно сказать не берусь... — морщит лоб Костров. — Но шофер, это не случайно!

— Международные перевозки? Трайлер? — насторожился Савельев. — Главная фигура в смысле обеспечения транспортом?

— Возможно, — кивнул Костров.

— В «Свадьбе» участвует не один и не два человека, — снял очки Курнашов. — Как вы себе это представляете?

— И трайлер может быть не один! — возражает Савельев.

— Колонна? — протирает очки Курнашов. — И во всех машинах тайники? И все водители знают о скрытом грузе и молчат? Да вы что, Николай Иванович?

— Да... — покрутил головой Савельев. — Нереально!

— Вот именно! — усмехнулся Курнашов. — Но назван Спицын шофером, конечно, не случайно. В этом я с Михаилом Степановичем согласен полностью. Есть над чем подумать!

Курнашов помолчал и спросил:

— Что по поводу Черного? Молчат грузинские товарищи?

— Сегодня поступило сообщение, Сергей Павлович, — раскрыл папку Савельев. — Черный встретился с неким Отари Гулиашвили, отбывавшим срок в одном с ним лагере. По неподтвержденным данным, полгода назад Гулиашвили пытался продать пистолет системы «Вальтер» с патронами. Тогда же были проведены соответствующие оперативные мероприятия, но оружие обнаружено не было. Возможно, Черный послан именно на предмет приобретения пистолета, товарищ подполковник!

— Гадаем на кофейной гуще! — недовольно сказал Курнашов. — В университете все подготовлено?

— Да, Сергей Павлович, — кивнул Савельев. — Приказ будет вывешен.

— Проследите за этим сами, — приказал Курнашов. — Могут проверять. Всё! — И поднялся из-за стола.


Александр Гартман стоял у газетного киоска и листал свежий номер журнала «Огонек», изредка поглядывая на вход в университет.

Не по годам полный, лысеющий, с начинающей седеть бородкой, он был похож на преподавателя или доцента одной из университетских кафедр, а туго набитый портфель у его ног лишь усиливал это сходство.

Если бы кто-нибудь сказал об этом Гартману, он бы нисколько не удивился, а принял бы это как должное. Его оставляли в аспирантуре, впереди маячила диссертация, ученая степень кандидата юридических наук, должность при кафедре, но Гартман предпочел адвокатскую практику. Специализировался он в гражданском праве, полагая, и не без основания, что дела эти выигрываются несравненно легче, чем уголовные. Вскоре за ним утвердилась прочная репутация удачливого адвоката, клиентов он теперь выбирал сам, сумму гонорара назначал тоже по своему усмотрению. Возможности своих доверителей он научился распознавать с первого взгляда и очень быстро понял, что споры из-за наследства — а именно эти дела он считал наиболее выгодными — ведут, как правило, люди вполне обеспеченные. Те же, кто, обладая средним достатком, жил на небольшую зарплату и редкие приработки, в суд по делам наследства никогда не обращались. Видимо, элементарная порядочность не разрешала им затевать тяжбу, чуть ли не на могиле матери или отца, из-за мебели, телевизора, обручальных колец и золотых часиков. Каждый брал на память то, что было ему дороже всего по воспоминаниям детства, и мирно, без споров расходились.

Если они обращались в суд, то только в случае, когда это было жизненно необходимо: не могли вселиться в предоставленную им по ордеру комнату, которую незаконно занял, расширив свою жилплощадь, кто-то из проживающих в этой квартире жильцов. Или просили суд восстановить их на работе, с которой были уволены самодуром-начальником.

Гартман за такую «мелочовку» не брался, да и люди эти в нем не нуждались, слепо веря в силу закона и справедливость.

Гартмановская же клиентура никаким родственным чувствам значения не придавала, действовала цепко и напористо, выторговывая все, что можно было ухватить, дележ этот никого не шокировал, и отношения оставались сугубо деловыми, без излишних эмоций и нервотрепки.

В кругу этих людей Гартман стал своим человеком, близко сошелся с некоторыми из них, а на одной своей бывшей клиентке, вдове крупного ученого, которой он помог отсудить дачу и машину, женился.

Ее покойный муж в домашние заботы не вникал, занимался своей наукой, делами по дому и даче ведала Белла Владимировна, хватка во всем у нее была мужская, даже машину она водила не по-женски уверенно и резко, соседи по дачному поселку уважали ее за умение договариваться с разного рода «шабашниками» всегда с выгодой для себя, а мальчишки да и некоторые взрослые откровенно побаивались.

Гартман поначалу попытался проявить самостоятельность, вмешаться в строго-настрого установленный домашний распорядок, но его быстро укротили, и полновластной хозяйкой в доме по-прежнему оставалась жена.

Возможно, это «домашнее бесправие» и явилось толчком к тому, что Гартманом овладела навязчивая идея хоть в чем-то стать хозяином положения, иметь право командовать людьми, распоряжаться их судьбами.

Мысль эта не давала ему покоя, а когда один из его ближайших друзей, женившийся на иностранке и сменивший гражданство, стал забрасывать его письмами, в которых описывал, как он процветает в фирме своего нынешнего тестя, Гартман вдруг понял, что ему необходимо для достижения своей цели. Собственное дело! Своя юридическая контора, где вся прибыль, до последней копейки, будет идти к нему в карман, а сколько он отдаст тем, кто на него работает, — это уже не их забота. Он — хозяин! Деньги — это власть. Но там, в «свободном мире». Здесь же эту власть не купишь ни за какие деньги. Значит, его место там! Когда это произойдет, как, Гартман не задумывался. Удачливый во всем, он и здесь полагался на счастливый случай. И удача не подвела его: подвернулся именно тот человек, который ему нужен, и теперь он, Александр Гартман, главный в крупной игре. Он расставляет фигуры, делает ходы, создает хитроумные комбинации, чтобы, загнав противника в угол, выйти победителем.

В письме к своему процветающему другу Гартман дал понять, что тоже надеется оказаться «по ту сторону», а способ «переезда» поднимет его акции так, что о нем заговорит вся пресса, радио и телевидение Запада.

Ответ на это свое послание он получил не по почте, а через иностранного туриста — им был Макс Сандберг, который вручил ему кроме письма довольно существенные подарки от некой «фирмы», которая и в дальнейшем, как сообщил Сандберг, будет их всячески поддерживать.

После этого визита, окончательно уверовавший в успех, Гартман уволился с работы и оформился ночным сторожем на платной автостоянке, чтобы ничто не мешало подготовке предстоящей акции.

Но, диктуя свою волю всем, кто оказался втянутым в задуманную им авантюру, Гартман не решался рассказать о ней жене. К посылкам, которые Гартман из соображений конспирации просил посылать на ее имя, Белла Владимировна отнеслась весьма благосклонно, думая, что посылаются они не кем-либо, а другом Гартмана. Сам он эту версию всячески поддерживал, не находя возможным назвать ей истинного их отправителя. Но одно дело посылки, а другое — отъезд! Причем отъезд нелегальный, сопряженный с риском, пусть по всем расчетам и минимальным. Давно пора было осторожно, под благовидными предлогами, расставаться с дачей и машиной, выгодно обменивать квартиру на меньшую, приобретать ценности. Но Гартман не осмеливался даже намекнуть на это, уверенный, что жена потребует немедленного, точного ответа, ради чего все затевается. Зная ее пристрастие к твердому, раз и навсегда установленному порядку, он не мог рисковать, предлагая кинуться очертя голову в опаснейшую авантюру. Реакция жены была непредсказуема, и этого Гартман опасался больше всего!

Он и сам уже не раз задумывался над тем, что ждет их в случае провала, и под любыми предлогами старался отдалить день, назначенный для совершения акции. Но больше тянуть он не мог! Макс Сандберг увез письмо, где было указано время проведения «Свадьбы». Почему-то очень занервничал Стас. Неуправляемым стал Шофер, требует немедленных действий, грозит совершить акцию в одиночку. Надо на что-то решаться. И прежде всего разобраться с этой студенточкой!

Гартман увидел выходящего из университета Белкина, отложил журнал и, подняв свой портфель, неторопливо пошел вдоль набережной. У чугунной садовой ограды оглянулся, проверяя, идет ли за ним Белкин, вошел в сад и сел на скамью на одной из боковых аллей. Подошел Белкин и сел чуть поодаль.

— Ну? — спросил Гартман.

— Приказ висит, — негромко ответил Белкин. — Отчислить за академическую неуспеваемость.

— Так... — Гартман помолчал. — Что думает делать?

— К родителям возвращаться не хочет, — сообщил Белкин. — Говорит, скандал ждет грандиозный! Будет устраиваться на работу.

— Что-нибудь ей предлагал?

— Намекнул, как договорились, что есть возможность начать новую жизнь. Но дело это рискованное, и пусть решает. Если согласна, сведу ее с нужными людьми.

— Согласна?

— Сказала, что подумает.

— Что не сразу согласилась, это хорошо, — размышляет Гартман. — Но для долгих раздумий времени нет. Вот что... У Шофера сложности с женой, просит, чтобы я с ней поговорил, успокоил как-нибудь... Собирается отметить ее день рождения, так что предлог вполне подходящий. Пригласи свою Дорис, пора мне с ней познакомиться поближе.

— Понял.

— Я захвачу кое-какие диапозитивы, пусть Галина увидит, как живут там люди, а твоя студенточка будет переводить с английского. Если в нем смыслит. Усек?

— Ясно, — кивнул Белкин.

— Все, — поднялся со скамьи Гартман. — Разбежались! — И направился к выходу из сада.

Белкин выждал некоторое время, пошел следом, огляделся, увидел спину Гартмана и двинулся в противоположную сторону.


Когда раздался звонок у двери, Галина Прокофьевна Спицына сидела на кухне и плакала. Сегодня ей особенно горько было сознавать, что все эти годы она ни одного дня не прожила для себя, подчиняя всю свою жизнь интересам мужа.

Началось это в тот далекий уже год, когда совсем девчонкой, по первому его зову, бросила она родительский дом и помчалась в дальний гарнизон, где проходил службу Григорий Спицын, только что закончивший училище молодой летчик.

Ее ошеломили дикая красота северного края, не заходящее месяцами солнце и такая же длинная полярная ночь, неприветливое серое море, лепящиеся у подножия сопок домишки, ночи без сна во время полетов мужа, неналаженный быт. Потом, когда все это стало привычным, — новое назначение, недолгие сборы, переезд в Среднюю Азию. И снова надо было привыкать к изнуряющей дневной жаре, к глинобитным мазанкам, кидать на ночь у порога войлочный коврик, чтобы, не дай бог, не заползла гадюка, и опять ночные полеты, гудение самолетных моторов — взлет, посадка, взлет, посадка — и, наконец-то, — утро и белый от пыли дребезжащий автобусик, который привозил летчиков с аэродрома.

Работы по специальности нигде в гарнизонах не находилось — и какая это специальность — год педучилища? — отсиживала часы в библиотеке при клубе, посетителей не было, запирала клуб на висячий замок и бежала домой сготовить хоть какую-нибудь еду. Когда родилась дочь, стало еще трудней, а Гриша по дому не помогал, весь был в своих полетах, ссорился с начальством, доказывал, что ему давно пора пересаживаться на новую машину. Своего добился, стал летать на сверхзвуковых, но опять сцепился с начальством, которое, по его словам, не торопилось повышать ему классность, а таких летчиков, как он, поискать!

Кончилось тем, что его уволили в запас, и опять они кочевали из города в город, из отряда в отряд, но теперь уже гражданской авиации, пока не оказались здесь.

Ну отлетал свое! С кем не бывает? Приобрел вторую специальность, стал электриком, квартиру дали, дочь растет, чего еще надо? Нет! Все не по нему!..

А тут еще появился этот Алик! Какой он — Алик? Лысый, живот растет, борода уже седая. Алик! Как вам это нравится? Чем он заворожил Григория, что ему нашептал? И началось!.. Уедем и уедем! Господи, да неужели не наездились за всю жизнь? Куда ехать? Зачем?.. Подал на развод, ушел из дома, комнату где-то снимал, потом объявился, худой, руки дрожат. «Не поедешь, мне одно остается — в петлю!» Как ехать? Куда? «Не твоя забота!» А чья это забота? Ну, я ладно! А дочь? Теперь вот день моего рождения отмечать затеял. А для меня — все равно что поминки!

Галина Прокофьевна вытерла слезы и пошла открывать дверь.


— Поздравляю! — Гартман протянул Галине Прокофьевне три гвоздички, обернутые в мягкую бумагу. — И знакомьтесь. Это — Дорис. Это — Леня. А этот человек вам, наверно, знаком!

И указал на стоящего за их спинами Григория Спицына. Тот невесело усмехнулся и, держа за горлышко бутылку шампанского, прошел в кухню, хлопнул там дверцей холодильника и вернулся обратно уже без бутылки.

— Проходите! — Галина Прокофьевна указала на дверь комнаты. — Рассаживаться у нас особо негде. Можно прямо за стол!

— Прекрасно! — потер руки Гартман и первым прошел в комнату.

— Что же ты шампанское унес, Гриша? — обернулась к мужу Галина Прокофьевна.

— Пусть охладится, — по-хозяйски распорядился Гартман. — Мы вам пока кино покажем!

— Кино? — удивилась Галина Прокофьевна. — Какое еще кино?

— Сейчас увидите! — весело сказал Гартман. — Леня, заряжай и прямо на стену, благо она белая!

Пока Белкин возился с проектором, Дорис оглядела комнату.

Обставлена она была без затей, с неизменной стенкой из полированного дерева. Над стареньким письменным столом висело несколько полок с книгами, и на одной из них стояли выточенные из дюраля модели самолетов. Определить точно, какие они, Дорис не могла, но, судя по всему, это были истребители. Сбоку, на стене, висел потертый шлемофон с ларингами, на столе лежали развернутые карты и линейка, похожая на логарифмическую.

— Все готово! — объявил Белкин.

— Свет! — скомандовал Гартман.

Спицын щелкнул выключателем, и комната погрузилась в темноту.

Белкин менял в проекторе цветные слайды, и на белой стене возникали дома с непривычно плоскими крышами, стоящие среди виноградников; пестрые зонты пляжей на берегу моря; апельсиновые рощи; шумные улицы городов, заполненные автомашинами всех марок; регулировщик в белом тропическом шлеме; магазины с улыбающимися манекенами за стеклами витрин.

Дорис переводила названия поселений, курортов, городов. Это был обычный туристский набор слайдов, рекламирующий маршруты дорогих круизов, но Гартман, не зная этого, а скорее всего умышленно, комментировал их по-своему:

— Смотрите, Галина Прокофьевна! Это жизнь!.. А магазины? Ноу про́блем! Что скажете?

Но Галина Прокофьевна молчала и безучастно смотрела, как, сменяя друг друга, мелькают на белой стене цветные картинки. Теперь они изображали жизнь семьи, недавно приехавшей в эту страну. Средних лет человек, очевидно глава семьи, его жена и дочь осматривают еще пустую квартиру. Проходят по комнатам, любуются кухней, спускаются в гараж. Потом они выбирают автомашину, и вот уже глава семьи сидит за рулем, а его улыбающихся домочадцев еле видно из-за горы пакетов, свертков и коробок.

— И заметьте, Галина Прокофьевна, все в кредит! — пояснял Гартман.

Галина Прокофьевна по-прежнему молчала и, только когда показали рынок, заваленный овощами и фруктами, а Гартман восторженно объявил, что апельсины там дешевле картошки, не выдержала и поднялась со стула:

— Спасибо, что напомнили. У меня картошка не чищена. — И вышла из комнаты.

В кухне она села у стола, вытерла слезы и громко сказала:

— Апельсинов я ихних не видела!


Спицын включил свет и хмуро посмотрел на Гартмана. Тот сокрушенно развел руками, показал глазами на дверь: «Иди, поговори», — и Спицын, тяжело вздохнув, направился в кухню.

— У всех свои сложности! — покачал головой Гартман и обернулся к Дорис: — У вас, я слышал, тоже?

— Еще какие!

— Разберемся! — успокоил ее Гартман и осторожно спросил: — Леня вам говорил о своих планах?

— Туманно, — пожала плечами Дорис.

— Не знал, как вы к этому отнесетесь, — пояснил Гартман.

— К чему именно? — недоумевающе посмотрела на него Дорис.

— К тому, чтобы выйти за него замуж, — усмехнулся Гартман.

— Замуж? — Дорис оглянулась на Белкина. — Это для меня новость! Что же ты молчал?

— Да, понимаешь... — замялся Белкин. — Я хотел сказать, но....

— Не решался, — договорил за него Гартман. — Он у нас мальчик стеснительный.

— Не замечала! — насмешливо заметила Дорис. — Мне казалось наоборот!

— Люди часто кажутся не теми, кто они есть на самом деле, — испытующе смотрит на нее Гартман. — Вот вы, например!

— Я?! — удивленно подняла брови Дорис.

— Вы. — Гартман не сводил с нее глаз. — В университете — одна, в некоем злачном месте — другая. А может быть, есть и третье?

— Имеете в виду злачное место? — рассмеялась Дорис. — Есть и третье. «Шанхай», например! И четвертое, и пятое! Назвать?

— Рестораны города я знаю достаточно хорошо, — сухо сказал Гартман. — Меня интересует другое: ваше отношение к правоохранительным органам.

— В каком смысле отношение? — не поняла Дорис. — Как я к ним отношусь, что ли?

— В каком вы там качестве? — поправил ее Гартман. — Это, надеюсь, понятно?

— Меня из университета поперли, думала — насчет работы поможете, а вы с какими-то идиотскими разговорами лезете! Трезвые вроде бы еще! До фени мне эти ваши органы! Ясно?..

— Предположим, — в упор разглядывал ее Гартман. — А если я предложу вам не какую-то работенку, а нечто более кардинальное, решающее все ваши затруднения. Как вы на это посмотрите?

— Замуж за него идти? — Дорис сердито обернулась к Белкину.

— Если хотите, фиктивно, — подтвердил Гартман. — А он увезет вас отсюда.

— В свой родной городишко? — отмахнулась Дорис. — К предкам? Чтоб я за ними горшки выносила? Да пошли они...

— Не надо грубить, — мягко остановил ее Гартман. — А если у него более широкие возможности?

— Какие это, интересно? — недоверчиво переспросила Дорис.

— Об этом в свое время, — ушел от ответа Гартман. — Сейчас меня интересует только одно: согласны вы или нет?

Дорис задумалась, покусала губы и сказала:

— Замуж неохота!

— Да вас никто не неволит! — рассмеялся Гартман. — Брак будет фиктивным.

— А если он мне потом развода не даст? — заколебалась Дорис.

— Даст! — заверил Гартман. — Куда он денется? Насильно мил не будешь!

— А на какие шиши ехать?

— Детали позже, — сказал Гартман. — Итак, да или нет?

— Можно, конечно, во Львов вернуться к родителям... Запрут ведь в четырех стенах или тоже засватают за какого-нибудь долдона!.. Ладно! Почти уговорили!

— Почему почти? — насторожился Гартман.

— Не конфетку с елки получаю, — наморщила лоб Дорис. — Дайте хоть недельку подумать!

— День-два — не больше, — жестко сказал Гартман. — Если да, Леонид скажет, как поступать дальше.

— А если нет? — вскинула голову Дорис.

— Расстанемся друзьями, — усмехнулся Гартман.

— И то хорошо! — беззаботно согласилась Дорис.

В комнату с бутылкой шампанского в руках вошел Спицын. Поставил бутылку на стол, молча полез в сервант, загремел посудой.

— Ну как? — спросил Гартман.

Спицын безнадежно махнул рукой.

Гартман переглянулся с Белкиным, кивнул на Дорис, потом на дверь.

— Не поможешь хозяйке, Дорис? — понял его Белкин.

— Почему же нет?

Дорис поднялась и вышла из комнаты.


На газовой плите булькала в кастрюле картошка, а Галина Прокофьевна, стоя у стола, разделывала селедку.

— Помочь? — остановилась на пороге Дорис.

— Управлюсь, — подняла на нее покрасневшие от слез глаза Галина Прокофьевна.

— Давайте лук нарежу, — предложила Дорис.

— Режь, — пожала плечами Галина Прокофьевна. — Ресницы не потекут?

— Почему? — не сразу догадалась Дорис.

— Плакать будешь, — хмуро пояснила Галина Прокофьевна. — Или вам, молодым, слезы лить не из-за чего? На все плюете?

Дорис ничего не ответила и взялась за нож.

— Что молчишь? — недобро глянула на нее Галина Прокофьевна.

— Молодые бывают разные, — не сразу ответила Дорис.

— А ты из каких же? — допытывалась Галина Прокофьевна.

Дорис молча пожала плечами.

— То-то и оно!.. — по-своему расценила ее молчание Галина Прокофьевна. — Лишь бы жить сладко! А не затошнит потом?

— Это вы о чем?

— Все о том же... — вздохнула Галина Прокофьевна. — Не угодили тебе здесь? В дальние края собралась?!

— Это куда же? — Дорис сделала вид, что не понимает ее.

— Не хуже меня знаешь... — усмехнулась Галина Прокофьевна. — И чего там потеряла?

— А сами вы? — осторожно спросила Дорис.

— Сравнила!.. Замужем ты?

— Пока нет.

— То-то и оно! Да вам теперь замуж сходить — все равно что в баню сбегать! Или как там она... В сауну! Не так, что ли?

— Бывает.

— Вот! А я с Гришей жизнь прожила! Разводиться? Было уже... Расходились мы из-за этой его блажи дурацкой. Я из больницы с сердцем своим не вылезала, он чуть в петлю не полез... Может, тебе и смешно это покажется, но жизни друг без дружки для нас нет. Вот и бейся головой об стену! — Галина Прокофьевна всхлипнула, вытерла слезы и вздохнула: — Он мужик. Ему и решать!

Дорис помолчала и спросила:

— Галина Прокофьевна, а почему у вас шлем кожаный на стене висит?

— Шлемофон, — строго поправила Галина Прокофьевна. — И ларинги. Гриша повесил. На память.

— О ком?!

— Да что ты?! — вскинулась Галина Прокофьевна. — Живой, слава богу! Его это шлемофон. Григория. Летчик он!

Дорис молча кивнула головой, боясь, что голос выдаст ее, как можно спокойней сказала:

— А я-то думаю, что это за самолетики на полке стоят!

— Да его это самолеты! Его!.. — чуть не в голос вскрикнула Галина Прокофьевна. — Летал он на них. Будь они прокляты!.. — И громко, взахлеб, не в силах больше сдерживаться, зарыдала.


Такого прокола за все годы службы у Лаврикова не было.

Довериться какой-то справке из жэка и не удосужиться съездить на место работы этого Спицына, поднять его личное дело, проверить все данные. Да узнай он тогда, что Спицын — бывший летчик, из военкомата бы не вылезал, изучил бы его послужной список от корки до корки, наизусть выучил бы номера частей и фамилии командиров, знал бы наперечет всех его дружков и недругов, все типы самолетов, на которых он летал! А теперь вот стоит перед столом Курнашова и боится поднять глаза.

Не он сообщил подполковнику эту новость, не ему было поручено перепроверить ее и подтвердить необходимыми документами, сделано это другими, а он явился по вызову, ждет приказаний, но подполковник, словно старшего лейтенанта нет здесь и в помине, углубился в лежащие перед ним справки. Выругал бы последними словами, все легче было бы! Но такого не дождешься! Никто еще не слышал, чтобы подполковник на кого-нибудь из подчиненных повысил голос. Майор Савельев тоже в упор его не видит! Сидит у стола рядом с Костровым и ждет, когда подполковник изучит документы. А мог бы посочувствовать. Как ни крути, а вы мой непосредственный начальник, товарищ майор! Должны были подсказать ученику, как в таких случаях поступают. Но если честно, то бочку ему катить не на кого! Сам кругом виноват! Учили, дурака, не один раз: проверь, перепроверь, подтверди независимыми друг от друга информациями, еще раз проверь и только тогда докладывай. Так нет! Получите справочку: инженер-электрик объединения «Птицепром». А он летчик! Бывший, не бывший — роли не играет. Летать не разучился!

— Не стойте столбом, старший лейтенант! — услышал он голос подполковника. — Свет застите. Сядьте!

Лавриков был рад и этому — все-таки его заметили — и сел с края стола.

Курнашов еще раз перелистал сколотые машинописные листы, снял очки и, словно бы ни к кому не обращаясь, а на самом деле приглашая порассуждать сообща, сказал:

— Последняя его должность в ВВС — старший штурман полка. Отсюда, очевидно, и карты на письменном столе и навигационная линейка. Так?

— По всему выходит, так, — согласился Савельев.

— Но после этого Спицын полтора года летал на линиях гражданской авиации. Пилотом. Полтора года! — Курнашов поднял палец, требуя внимания. — Потом переучивался, получил другую специальность, работал. Почему же теперь карты на его столе?

— Да... — задумался Савельев. — Шлемофон и ларинги — это понятно. Память! А вот карты...

— И навигационная линейка! — напомнил Костров.

Савельев кивнул, давая понять, что не забыл об этом, и продолжал рассуждать вслух:

— Полетные карты летчики обязаны сдавать после каждого вылета. Кроме того, карты эти со всеми нужными обозначениями, с проложенным курсом. Работать над ними с линейкой? Не вижу смысла!

— Следовательно? — выжидающе смотрит на него Курнашов.

— По прямой логике — карты свежие, недавно приобретенные, — решительно говорит Савельев. — И прокладывается на них новый, неизвестный нам курс.

— Зачем? — опять поднял голову Курнашов. — Своего рода ностальгия? Воспоминания о прошлом, воображаемые полеты, тоска летчика по небу? Возможно такое?

— В принципе возможно, — согласно кивнул головой Савельев. — Но в данном случае...

— Что замолчали? Продолжайте! — сощурился Курнашов.

— Было бы возможным, если не операция «Свадьба» и все, что нам о ней известно, — заключил Савельев.

— Предполагаете использование Спицына по бывшей его профессии? — спросил Курнашов.

— Да, — твердо ответил Савельев. — Поэтому его конспиративная кличка Шофер. Обратите внимание, даже в разговорах между собой они избегают называть его летчиком. Только Шофер! Оберегают от любых подозрений.

— А летчики, как известно, летают не на метле! — заметил молчавший до сих пор Костров.

— А если без метафор? — быстро обернулся к нему Курнашов.

— Захват самолета, — ответил Костров.

— Скорее, угон, — поправил его Курнашов. — Захват самолета производится обычно в воздухе с целью принудить пилотов изменить курс. Здесь, как мне кажется, предусмотрен иной вариант. Летчик задействован не случайно. Если вы помните, Техник назвал его «главной фигурой». И теперь понятно почему!

— Все это так... — подумав, сказал Савельев. — Но одному вести самолет? Да еще через границу?

— Смотря через какую границу. И какой самолет, — возразил Курнашов. — Граница может быть дальней, может быть близкой. От какого пункта считать? И самолет тоже — больше или меньше. А Спицын летал практически на всех типах самолетов. Включая Ан-2!

— На Ан-2 через границу? — продолжал сомневаться Савельев.

— Еще раз повторяю: нам неизвестно, на каком расстоянии от границы намечено проведение «Свадьбы», — терпеливо разъяснил Курнашов. — Нам многое пока неизвестно! Но то, что Спицын летчик, дает право предположить обсуждаемый вариант. Вы не согласны?

— Время поджимает, Сергей Павлович! — вздохнул Савельев.

— А я что же, по-вашему? Вне времени живу? — помрачнел Курнашов. — На меня два фактора жмут: время и руководство.

Курнашов поднялся из-за стола, прошелся по кабинету и остановился перед Савельевым.

— Всё на сегодня, — сказал он, дождался, когда сотрудники выйдут из кабинета, подошел к окну и тщательней, чем обычно, принялся протирать стекла очков.


Стас появился на вокзале за пять минут до прихода нужного ему поезда.

Вошел не через главный вход, а с той стороны, где расположены платформы пригородных электричек. Перед тем как пройти туда, он обошел все стоящие у вокзала автомашины, приглядываясь к номерам и антеннам, ничего подозрительного не заметил и вышел на перрон. Встречающих было немного, очень уж рано приходил поезд. Стояли несколько носильщиков с тележками, томился в ожидании какой-то паренек с букетом полуувядших цветов — купил, видно, накануне вечером, — прохаживались еще несколько мужчин и женщин, парами и в одиночку, но никто из них Стаса не насторожил — люди как люди. Когда подошел поезд, все они заторопились каждый к своему вагону, Стас успел заметить, что паренек с цветами встречал какую-то по-южному загоревшую девушку, потом увидел Черного, который не выходил, а вываливался из вагона, прижимая к груди бочонок с вином, и заспешил к нему.


— Первый, я — Четвертый! Я — Четвертый! — послышался взволнованный голос Лаврикова в динамике переговорного устройства.

— Первый слушает, — переключил связь на себя Курнашов. — Что у вас?

— Командированный в дым пьян! Еле на ногах держится! Боюсь, прихватит милиция!

— Не вмешиваться! — приказал Курнашов.

— А если он с игрушкой?

— Повторяю: не вмешиваться. Себя не обнаруживать. Объект из вида не терять.

— Вас понял. Конец связи.


— Ты что же делаешь, сука?! — Стас подхватил Черного под руку и потащил в дальний конец платформы. Черный с трудом передвигал ноги, но бочонок держал крепко, даже пытался произнести что-то. Стас доволок его до ступенек, придерживая свободной рукой за шиворот, спустил вниз и потащил под арку ворот, выходящих на боковую улицу. Прислонив Черного к стене дома, он выбежал чуть ли не на середину проезжей части и, увидев зеленый огонек такси, поднял руку. Пронзительно завизжали тормоза, шофер рывком распахнул дверцы, собираясь высказать Стасу все, что он о нем думает, но тот опередил его:

— Извини, шеф! Расходы беру на себя. Корешу плохо!

Втащил Черного в машину и крикнул охрипшим вдруг голосом:

— Гони, шеф! Пятера сверху!

И, когда такси рвануло с места, облегченно откинулся на спинку сиденья.


В это раннее утро улицы были еще пустынны, и таксист, смена которого кончалась, гнал машину с недозволенной скоростью. Стас сидел рядом с Черным, вытирал пот со лба, приходил в себя. Он не мог видеть, что за ними неотступно следует видавший виды «Запорожец», а за рулем сидит тот самый парень, которого Стас приметил на перроне вокзала.

«Запорожец» шел на таком расстоянии, что сидящего за рулем разглядеть было невозможно, и шофер такси, нет-нет да и посматривающий в боковое зеркальце, мог только удивляться тому, откуда берутся силы у такой маломощной на вид тачки.

— Что он делает?! Черт бы его побрал!.. — услышал Курнашов голос Лаврикова.

— Что случилось, Четвертый?

— Гаишник их остановил! Таксер скорость превысил! Если этот пьяный охламон сдуру побежит, задержат обоих!

— Спокойней, Четвертый! Где находитесь?

— Угол Красных Командиров и площади Труда.

— Связываюсь с ГАИ.

— Первый! Первый! Я — Четвертый!

— Первый слушает.

— Обошлось! Следуют по направлению к больнице. Сейчас я их достану!

— Запрещаю! Гонщик мог видеть вас на вокзале. Передавайте объект «восьмерке».

— Вас понял. Конец связи.


Когда Стас, сдав смену, увел с собой проспавшегося Черного, в больницу явились с проверкой представители «Котлонадзора». Одна из них, немолодая уже женщина в очках, пошла со сменщиком Стаса проверять трубы отопления, а двое мужчин занялись котельной. Проверка длилась недолго, час с небольшим, давление в котлах оказалось нормальным, трубы в порядке, проверяющие подписали акт, вручили копию сменщику Стаса и ушли.

Узнав об этом на следующее утро, Стас поначалу заволновался, внимательно перечитал акт, долго разглядывал печать и подписи, а когда сменщик ушел, кинулся в дальний угол котельной, раскидал груду ветоши у стены, вынул два кирпича из кладки и облегченно вздохнул: завернутый в промасленную суконку пистолет был на месте. Патроны тоже.


Сестра Галины Прокофьевны Спицыной жила в Ярославле. Переехала она туда со своим вторым мужем, первого похоронила, из писем ее Галина Прокофьевна знала, что живут они дружно, Сима работает на заводе «Луч», стоит у станка, муж трудится там же, в заводском КБ. Галина Прокофьевна никогда его не видела, знала лишь, что зовут его Владимир Николаевич, фамилия его Болдырев, не очень уже молод, но вполне еще крепкий мужчина, нрава доброго и веселого.

Сестры все собирались повидаться, давно пора было, но то Спицыных из-за неуживчивого характера главы семьи мотало из одного города в другой, то у Болдыревых не совпадали отпуска, а порознь они ехать не хотели, и встретиться за долгие эти годы им так и не удалось.

И вдруг телеграмма: «Володя едет командировку обязательно зайдет познакомиться целую крепко Серафима».

Родственник приезжал в самое неподходящее время! Галина Прокофьевна сестру в свои семейные неурядицы не посвящала, наоборот, писала, что живут они хорошо, муж работает по своей специальности, дочь учится. Да и как она могла написать ей про развод, уход мужа, его возвращение? Тогда надо было писать и о причине, о том, как мучается она, оттого что бессильна отговорить мужа, а друг без друга они не могут — целую жизнь вместе! Рассказывать ли новому родственнику обо всем или промолчать, Галина Прокофьевна еще не решила. И что рассказывать, если на все ее расспросы муж отвечает одно: «Твое дело быть готовой, остальное тебя не касается!» Не знала она и того, как Григорий встретит приехавшего. Сама на пределе, а про Гришу говорить нечего! Дергается весь, порошки какие-то глотает, сутками его дома нет, а попробуй спроси, где его носит?! Нагрубит гостю, стыда потом не оберешься! Но, волнуясь за исход этой встречи и боясь ее, Галина Прокофьевна ждала мужа сестры с нетерпением. Все-таки свой человек, самостоятельный, как писала сестра, не какой-нибудь Алик или этот Леня. Поговорить бы с ним по-родственному, открыть, что наболело, сразу полегчало бы! Но Гриша предупреждал, чтоб никому ни полслова. И Вику стращал, чтоб в школе не проговорилась. Значит, боится чего-то? Что же они такое надумали, господи?! Голова кругом идет! Скорей бы он, что ли, приезжал, этот новый родственник!

Владимир Николаевич Болдырев появился в доме у Спицыных на следующий день к вечеру. Вика ушла к подруге делать уроки, хозяин дома тоже отсутствовал. Утром за ним зашел незнакомый Галине Прокофьевне человек — коренастый, с толстой шеей и золотым зубом, а с ним второй — высокий, худой, черный, в глаза не смотрит, все по сторонам зыркает. Гриша быстро собрался, сказал, что к вечеру вернется, и вот гость уже в доме, а его до сих пор нет!

Галина Прокофьевна захлопотала вокруг родича, провела его в комнату, усадила за стол и побежала в кухню. Владимир Николаевич напрасно уговаривал ее не затевать с ужином, сказал, что не так давно ел, семинар, на который он приехал, поздно закончился, а раньше пообедать было недосуг. Но Галина Прокофьевна и слышать ничего не хотела, занялась чаем, извинившись, что оставляет гостя одного в комнате.

Потом они сидели за столом, чаевничали, Владимир Николаевич рассказывал ей о Ярославле, об их житье-бытье там, передал подарок — брошку из финифти. Галина Прокофьевна растрогалась, поплакала вволю и, сама того не замечая, поведала гостю о всех своих горестях.

Владимир Николаевич слушал ее с участием, молча, спросил только, когда они собираются отбывать. Галина Прокофьевна ответила, что ничегошеньки не знает и похожи они с Викой на слепых котят в корзинке, которых везут неведомо куда, Владимир тихонько посмеялся и сказал, что уж больно большая нужна корзина, под лавкой не провезешь. На это Галина Прокофьевна, тоже усмешливо, заявила, что лавки, мол, в поезде, а Гриша говорил про самолет, не иначе как в багаж сдаст!

Потом спохватилась и стала просить Володю — она его уже так называла, — чтобы он, не дай бог, не вздумал говорить с Григорием об их отъезде, а то получится, что она жаловалась на мужа и рассказала гостю то, о чем говорить ей строго-настрого запрещено.

Владимир Николаевич успокоил ее, дал ей телефон гостиницы, где остановился, просил звонить, если вдруг потребуется его помощь, пожалел, что не дождался Григория, и откланялся.


А Григорий Спицын, Стас и Черный сидели на вокзале и ждали электропоезда. Езды из Заозерска было часа три, и те счастливцы, которым удавалось приобрести билеты на Ан-2, производящем посадку в Заозерске, могли по достоинству оценить все преимущества самолета перед поездом — время пути сокращалось неизмеримо. На этом самолете Спицын, Стас и Черный вылетели сюда из города. Летчики сразу признали в Спицыне своего, и, стоя у открытых дверей пилотской кабины, он оживленно беседовал с ними, пока рассаживались остальные пассажиры.

В Заозерске все трое сошли, но в отличие от остальных туристов, из-за наплыва которых и была открыта эта авиационная линия, не пошли знакомиться с городскими достопримечательностями, даже не выходили в город, а, обогнув летное поле, присели в лесочке, осматривали аэродром, о чем-то долго говорили и только потом направились к железнодорожной станции.

У вокзала Черный прилепился к пивному ларьку, быстро столковался с каким-то подвыпившим рыболовом в высоких болотных сапогах и с удочками в чехлах, тот долго рылся в карманах, выуживая рублевки и мелочь, Черный сгонял в магазин за углом, вернулся с бутылкой и теперь мирно посапывал, привалившись к плечу Стаса. Своего недавнего дружка он увидел на перроне, когда подходил поезд. Рыбак спал на скамье под открытым небом, и казалось, никакие силы на свете не способны его разбудить.

— Кореш! — растолкал его Черный. — Электричку проспишь!

Рыбак непонимающе посмотрел на него, увидел остановившийся у платформы состав, собрал свои удочки и поплелся за Черным. В вагоне он рухнул на ближайшее от двери сиденье и тут же захрапел.

Стас потащил Черного подальше от него, в другой конец вагона, где у окна уселся Спицын. Поезд уже тронулся, когда в вагон вошли несколько парней с рюкзаками, у одного из них в руках был транзистор. Стас насторожился, но парни прошли мимо, перешли в соседний вагон и, наверное, пошли дальше, в голову состава, чтобы не тащиться с тяжелыми рюкзаками через весь перрон, когда поезд прибудет на конечную станцию.

Стас еще раз оглянулся на собутыльника Черного. Тот по-прежнему храпел, натянув на голову ворот штормовки. Только тогда Стас подсел к Спицыну, и они о чем-то негромко заговорили.


Линия проложенного на карте курса тянулась от Заозерска до границы, пересекала ее и заканчивалась в приграничном городе Швеции.

— Однако! — Курнашов отложил в сторону увеличенную фотографию. — Замахнулись!.. Других карт у Спицына нет?

— Только эта, Сергей Павлович, — ответил Савельев.

— И жена, говорите, не в курсе?

— Абсолютно! — подтвердил Савельев. — От нее и дочери все скрывается. Знают только, что сядут в самолет и полетят.

— Так... — задумался Курнашов. — От Заозерска до границы — шестьдесят пять километров. Всего ничего! Но дальше-то?.. Что говорят авиаторы, Михаил Степанович?

— Топлива достаточно. Даже с запасом, — доложил Костров. — Лететь, очевидно, предполагают на малой высоте, чтобы не засекли радары. Если их карта в чем-то и несовершенна, то в кабине останется полетная карта экипажа со всеми необходимыми данными. Вероятность того, что их собьют над нашей территорией, сведена до минимума. Рисковать жизнью экипажа и остальных пассажиров не будут. Соседи тоже на это не пойдут. На это и расчет! Могут дотянуть до Швеции, Сергей Павлович!

— Спасибо, обрадовал! — буркнул Курнашов, прошелся по кабинету, постоял у окна и обернулся к Кострову. — Значит, расчет на то, что жизнью экипажа и остальных пассажиров рисковать не будут?

— Такое предположение высказывалось, — ответил Костров, с интересом ожидая продолжения. Он знал, что подполковник так просто вопросов не задает.

— Раз самолет летит, ведет его, естественно, экипаж. Самолет пассажирский, следовательно, на борту его люди, — рассуждает вслух Курнашов. — Все логично! Если не знать того, что самолет должен вести Спицын, а что касается пассажиров... Сколько мест в Ан-2?

— Двенадцать! — оживился Костров.

— А участников «Свадьбы»? Нам известных и предполагаемых?

— Десять человек.

— Могут они себе позволить приобрести два лишних билета?

— Запросто, Сергей Павлович! — улыбнулся Костров.

— И рейс из-за двух свободных мест не отменят. Не так ли? Следовательно — полна коробочка, и все свои!

— Лихо! — покрутил головой Савельев. — А экипаж? Первый и второй пилот?

— Вот тут-то и загвоздка! — снял очки Курнашов. — Могут пойти на крайности.

— Для этого и пистолет, — согласился Савельев. — И наверняка еще кое-что!

— Предположим самое худшее, — хмуро кивнул Курнашов. — Но не будем забывать о главном. Взять управление самолетом на себя должен Спицын. В воздухе нападение на пилотов исключается. Где тогда?

— Думается, что интерес к Заозерску у них не случайный, — подумав, сказал Савельев.

— Мне тоже так кажется, — поддержал его Костров. — Спицын перед вылетом выяснял у пилотов, на какой высоте они обычно летают; увидеть, на какой цифре стоит указатель количества топлива на приборной доске, для него — пара пустых; приметил и то, где лежат полетные карты. Типичный разведывательный полет! Но почему они сошли в Заозерске? Самолет-то летел дальше, в Перевалово! Оттуда до границы рукой подать! Но туда они не полетели. Что-то в Заозерске им нужно было уточнить!

Курнашов, соглашаясь, кивнул и обернулся к Лаврикову.

— А ты что молчишь, Алексей? Есть какие-нибудь соображения?

— Не знаю, существенно ли это, Сергей Павлович, — неуверенно начал Лавриков. — В Заозерске летное поле травяное, размечено полосатыми буями. Самолет приземляется у самого его края, почти вплотную к лесу.

— Ну-ну? — заинтересовался Курнашов.

— Аэродромные службы далеко, экипаж из самолета не выходит, второй пилот открывает дверцу, спускает трапик, и через десять-пятнадцать минут — взлет!

— Так, так... — подбадривает его Курнашов. — Дальше?

— Гонщик и Шофер не только запоминали, где приземляется самолет. Они и место в лесу выбирали, чтобы поближе к летному полю, но укрытое.

— Из чего ты это заключил? — насторожился Курнашов.

— Шофер сказал Гонщику: «У третьего буя подходящая поляночка». Гонщик ответил: «Эта? То, что нужно! Здесь и полежат».

— Интересно, — задумчиво сказал Курнашов. — Больше ничего не удалось услышать?

— Нет, товарищ подполковник, — покачал головой Лавриков. — Обстановка не позволяла.

— «Здесь и полежат», — повторил Курнашов. — Что можно положить в лесу? Вещи? Ценности?

— А почему с собой не взять? В самолет? — возразил Савельев.

— Расстояние небольшое, полет короткий, пассажиры в основном туристы. Солидный чемодан выглядел бы странновато, — ответил ему Курнашов.

— Приехать накануне поездом, уложить груз в лесу, вернуться в город и утренним рейсом вылететь налегке, без вещей. А на промежуточной стоянке самолета выйти и взять их. Не лишено смысла! — размышляет Костров.

— Для того чтобы подобрать нужное место, могли бы послать кого-нибудь помельче из компании. Того же Техника, скажем, — морщит лоб Курнашов. — А тут сам Шофер с телохранителем!

— Совместили разведывательный полет с выбором места, — не соглашается Костров. — Не может такого быть?

— Все может быть, Михаил Степанович. — Курнашов снял очки и повертел их в руках. — Может быть все, но хорошо бы знать то, чего быть не должно. Тогда этого и не допустим! — Помолчал и спросил у Лаврикова: — Что там у Техника?

— Настаивает на подаче заявления в загс, велел невесте шить белое платье, заказал пригласительные билеты на свадебный ужин, — доложил Лавриков.

— И где же это торжество должно состояться?

— В Заозерске, товарищ подполковник.

— Опять Заозерск! — заметил Костров.

— Дымовая завеса! — усмехнулся Савельев.

— Пускай подымят... — думает о своем Курнашов. — Что Юрист?

— Сидит на даче. В городе за эти дни не появлялся, — сообщил Лавриков. — Не спугнули мы его?

— Появится, — успокоил его Курнашов. Опять надолго задумался и, ни к кому не обращаясь, спросил: — Что же они все-таки собираются прятать в лесу? — Помолчал и сказал: — Надо как-то это выяснять. А вот как?..


Гартман был напуган. Напугали его компаньоны по «Свадьбе». Когда он узнал, что Черный приобрел пистолет с патронами, Стас изготовил кастет и настаивает на том, что необходимо еще оружие, Гартману стало страшно!

Еще свежи были в памяти газетные сообщения о вооруженных бандитах, захвативших самолет, о погибшей в перестрелке стюардессе, тяжело раненном летчике. Все это может повториться, и он окажется среди тех, кто покушался на жизнь экипажа. Но, может быть, он преувеличивает? Линия местная, пилоты безоружны, вся операция должна занять считанные минуты и произойдет на земле. Так задумано! А кто знает, как это все обернется? Без борьбы летчиков не обезвредить, а характер своих новоявленных дружков Гартман изучил достаточно хорошо. Черный — псих, наркоман, пьяница. Стас — зверь. Им только дай волю! Но в случае провала не их, а его будут судить как главаря банды, организатора и вдохновителя этого разбойного нападения. Чем это ему грозит, Гартман знал! Не пора ли выходить из игры?

Гартмана одолевали сомнения. Если он решится отказаться от участия в «Свадьбе», рушится не только его мечта о собственной юридической конторе, но и сама возможность оказаться в «свободном мире». Теряет он и то, к чему уже привык за месяцы подготовки к задуманной им акции, — превосходство над рядовыми ее участниками, ни с чем не сравнимое ощущение власти и вседозволенности, когда любое твое желание или приказ выполняется беспрекословно. Гартман упивался своей властью! Настаивал на соблюдении строгой конспирации, способы которой разрабатывал сам — назначал встречи в самых неожиданных местах и появлялся, когда все были уже в сборе; требовал, чтобы в детали операции были посвящены только непосредственные ее исполнители, а остальные участники «Свадьбы» должны были быть в неведении о способе их переправки за рубеж; запретил телефонные разговоры между членами группы и встречи без особого на то разрешения.

Гартман не признался бы даже самому себе, что именно это привлекает его больше, чем сама намеченная операция, которой он втайне страшился и откладывал из месяца в месяц.

Не хотел он замечать и того, что некоторые из участников «Свадьбы», наиболее, по его мнению, надежные, перестали считаться с его требованиями, выдвигали свои, с каждым разом ультимативней и жестче. Догадывались ли они о том, что с ним происходит, или иные причины побуждали их к этому, но сопротивление их возрастало, и Гартман, отчетливо понимая, что помешать им выполнить задуманную акцию не в силах, лихорадочно искал выхода.

Сослаться на людей из «фирмы», еще не готовых встретить их на той стороне? Но о его отношениях с ними никто из участников «Свадьбы» не должен знать. Это его, Гартмана, «оборотный капитал», единственная возможность безбедно начать новую жизнь. Заявить им, что нуждаются в литературной правке некоторые документы, которые должны быть опубликованы на Западе? Но это тоже капитал. Политический. И тоже должен принести свои дивиденды, а делиться ими Гартман ни с кем не намерен. Остается одно: на очередной конспиративной встрече потребовать от участников «Свадьбы» гарантий в том, что операция будет бескровной.

Гартман решил, что выход из трудного положения найден и пошатнувшийся его авторитет будет восстановлен. Но это ему только казалось!


Все эти дни Белкин не оставлял Дорис ни на минуту.

После того как она согласилась наконец на отъезд и фиктивный брак, он развил такую бурную деятельность, что Дорис порой становилось не по себе. В магазине для новобрачных заставил примерить несколько пар белых туфель, ни одни из них ему не понравились, повел в комиссионку, пошептался с продавцом, и тот выложил на прилавок наимоднейшие итальянские, ни разу не надеванные, в яркой целлофановой упаковке.

В универмаге придирчиво, со знанием дела выбирал материал на платье, потом повез Дорис в ателье, где у него была знакомая закройщица, коротко поговорил с ней в примерочной и, выйдя оттуда, объявил, что платье будет готово через два дня.

В каком-то дворе, куда выходили забранные решетками окна кирпичного дома и слышался ровный гул машин, он усадил Дорис на скамейку у бочки с водой и табличкой: «Место для курения», сам куда-то скрылся, вернулся с пачкой новеньких, пахнущих типографской краской пригласительных билетов на свадебный ужин, имеющий быть в ресторане «Заозерский». «Почему в Заозерске?» — удивилась Дорис, на что Белкин многозначительно ответил: «Так надо, крошка!» За «крошку» чуть не схлопотал по физиономии, забыл, что Дорис не терпит всех этих «крошек», «солнышек», «лапушек» и прочих кошачьих прозвищ, выпросил прощения и потащил ее в магазин «Все для туриста» покупать спальные мешки. Там их не оказалось, и, объехав еще несколько магазинов, Белкин решил попытать счастья в ателье проката, где спальных мешков оказалось навалом. Не очень, правда, новых, но, как заявил Белкин, сойдут и такие! Поискал паспорт, сказал, что забыл дома, и попросил Дорис оформить прокат на свой.

Когда, нагруженные свертками, они шли к такси, Дорис сердито спросила, за каким чертом ему понадобились спальные мешки, и сообщила, что если он рассчитывает на брачную ночь в лесу, то жестоко ошибается! Белкин посмеялся, потом сделал таинственное лицо и объяснил, что спальные мешки велел приобрести Алик, для какой цели, Белкин не знает, а спрашивать о чем-либо у Алика запрещено.

Только сегодня он оставил ее на вечер одну, сказав, что его вызывают на какую-то очень важную встречу, просил Дорис из дома никуда не отлучаться и, озабоченный, ушел.

Часа через два в дверь позвонили. Дорис, уверенная, что это вернулся Белкин, не спрашивая, открыла. На пороге стоял Черный. Не сводя с него глаз, Дорис отступила от дверей, готовясь предупредить любое его движение.

— Не боись! — ухмыльнулся Черный. — Своих не трогаем!

— Что нужно? — настороженно взглянула на него Дорис.

— Хмырь твой велел передать, что на сходняке задержится, — сообщил Черный. — Сегодня не придет.

И опять ухмыльнулся:

— Я за него. Устраивает?

— Нет, — шагнула к нему Дорис. — Вали отсюда!

— Да погоди ты! — Черный отодвинул ее плечом, прошел в комнату, сел в кресло и возбужденно сказал: — Придушил бы я его, если б не Стас!

— Кого? — встала в дверях комнаты Дорис. — Ленчика?

— На кой мне сдался твой Ленчик? — Черный хрипло рассмеялся. — Боссу я бы прикурить дал! Алику!..

— За что же? — подсела к столу Дорис.

— Гнида! — сжал кулаки Черный. — Слушай, невмоготу! Кости ломит!

— За этим пришел, что ли? — Дорис только сейчас заметила расширенные зрачки Черного, увидела, как мелко дрожат его пальцы и подергиваются уголки губ. — Нет у меня.

— Курнуть хоть дай! — Черный зябко обхватил плечи руками. — Мастырка-то есть в заначке!

— Говорю, нет! — Дорис открыла дверцы серванта, вынула початую бутылку коньяку, рюмку. — Вот, выпей!

— Что ты мне наперсток этот суешь! — Черный повертел в пальцах рюмку. — Стакан давай!

— На! — поставила перед ним стакан Дорис. — Залейся!

Черный налил полстакана коньяку, выпил, вытер ладонью рот, вынул из лежащей на столе пачки сигарету, закурил и блаженно прикрыл глаза.

— Так за что ты Алика? — напомнила Дорис.

— Поганку крутит! — с пол-оборота завелся Черный. — Дело надо делать, а он финтит! «Мальчики, обещайте обойтись без крови!» Детский сад развел! А если они рыпаться начнут? Шухер поднимут?.. Тут — пан или пропал! Вот, видала?..

Черный выхватил из кармана пистолет и потряс его над головой. Он весь дрожал от возбуждения, на губах выступили пузырьки пены, веки болезненно дергались.

— Убери, — спокойно сказала Дорис. — В меня еще пальнешь.

— В тебя не буду, — заверил ее Черный. — А в этого гада шмольнул бы! И ничего мне не будет, у меня справка!

— Откуда справка-то? — усмехнулась Дорис.

— Из главной психушки! — хвастливо заявил Черный. — Из института Сербского!

Он вылил остатки коньяка в стакан, выпил залпом, мусоля окурок сигареты, глубоко затянулся и, успокаиваясь, почти мирно сказал:

— На такое дело идти и чтоб без крови? Мозгляк он, этот ваш Алик!

Увидел спальные мешки в углу комнаты, рассмеялся, задохнулся дымом, с трудом откашлялся и, вытирая слезы, указал Дорис на мешки:

— Он их в эту тару запаковать хочет. Как баранов! Так живого барана в мешок не затолкаешь. Тушу баранью — другое дело!

— Что ты мелешь? — не поняла Дорис. — Набрался?

— Кто набрался? — возмутился Черный. — Я ни в одном глазу! Летчиков в мешки и на стоянке из самолета! Кляп в рот и в лесочек! Пока хватятся — мы уже в чужом небе! Теоретик!.. Сами они в мешки эти полезут? Тут мокрухой пахнет, поняла?

Дорис молча кивнула, а Черный поерзал в кресле, устраиваясь поудобней, и пробормотал:

— Чего-то меня сморило... Я покемарю часок...

— Еще чего! — рассердилась Дорис. — Гостиница тебе тут?

Но Черный уже спал. Дорис попыталась растолкать его, поняла, что это бесполезно, взглянула на часы, проверила в сумочке ключи и вышла из квартиры.

У подъезда она неприметно огляделась, свернула за угол, прошла через арку ворот и вышла к будке телефона-автомата на соседней улице. Убедившись, что вокруг никого нет, вошла в будку и плотно прикрыла за собой дверь.


Поздно вечером в квартире Курнашова раздался телефонный звонок.

— Слушаю, — снял трубку Курнашов.

— Не разбудил, Сергей Павлович? — послышался в трубке голос Савельева.

— Еще не ложился, — ответил Курнашов. — Что-нибудь срочное?

— Пятая вышла на внеочередную связь, — сообщил Савельев. — Есть новости.

— Сейчас выезжаю.

— До утра терпит, Сергей Павлович.

— Высылайте машину.

— Слушаюсь.

Курнашов недавно бросил курить. Сотрудники его, те, кто еще баловался сигаретами, курили в специально отведенном для этого месте, на лестничной площадке, но подполковнику казалось, что из кабинета не выветривался застоявшийся запах табачного дыма, и, каждый вечер уходя с работы, он просил секретаря, Светлану Сергеевну, оставлять на ночь окна открытыми. По утрам в кабинете было прохладно, воздух был чистым, вода в графине на столике в углу холодной, в коридоре тихо, и работалось с особым удовольствием. Курнашов прикрывал окно, усаживался в кресло у стола и обдумывал предстоящие на день дела.

Операция близилась к завершению. Складывалась довольно четкая картина того, как собираются действовать участники «Свадьбы». Надо им отдать должное! План ими был разработан со знанием дела, продуман во всех деталях, вплоть до появления новобрачных на аэродроме. Кто заподозрит в чем-то дурном молодую счастливую пару? Невеста с цветами, в белом платье с фатой, жених в черном костюме, вокруг друзья и родные с подарками, бутылками шампанского, тортами в коробках. Кому придет в голову, что бутылки эти пустые и могут служить холодным оружием; что в коробках из-под тортов спрятаны веревки, которыми предполагается связать пилотов; что индийское покрывало скрывает упакованные в него спальные мешки, а у одного из ближайших друзей жениха в кармане пистолет, у второго кастет, и стоит только самолету приземлиться на промежуточной стоянке в Заозерске, как оружие будет пущено в ход.

Курнашову и его сотрудникам все это было уже известно. Неясно было одно: день проведения «Свадьбы». В письме, перехваченном таможней, был указан приблизительный срок выполнения акции — через две недели. Срок этот истекал через три дня. Подтверждением того, что акция состоится, явилось и сообщение о том, что в разных кассах Аэрофлота на подставные фамилии участниками «Свадьбы» были приобретены билеты на рейс самолета Ан-2 именно на это число.

Сотрудники Курнашова и люди из других служб и подразделений, подключенные им в помощь, были готовы принять необходимые меры. Но, сегодня утром поступило новое сообщение, потребовавшее поправок в плане оперативных мероприятий. Установлено, что участниками «Свадьбы» куплены еще двенадцать билетов на тот же самолет Ан-2, но не до Заозерска, как раньше, а до Перевалова, и рейс этот должен состояться не 15-го, как первый, а через пять дней — 20-го! Значило ли это, что на пять дней переносится срок проведения «Свадьбы» и нападение на пилотов произойдет не в Заозерске, а в Перевалове? Или организаторы «Свадьбы» почувствовали опасность и путают карты? Поверят им, и главные силы будут брошены 20-го в Перевалово, а «Свадьба» произойдет 15-го в Заозерске. Но Курнашов не исключал возможность того, что «Свадьба» действительно может быть перенесена и акция совершится в конечном пункте рейса. Тому есть немаловажная причина: близость границы, а следовательно, минимум риска. Пока это только предположения. Подтверждающих фактов нет. Пятая молчит. А времени — считанные дни!


Дорис содержалась под домашним арестом. Правда, Белкин называл это казарменным положением, но суть дела от этого не менялась. Из дома она выйти не могла!

Потребовал этого Гартман, решивший, что лучший способ обезопасить участников «Свадьбы» от любых случайностей, это лишить их возможности свободно передвигаться по городу. Необходимость этого он объяснял еще и тем, что сигнал о начале акции может последовать в самые неожиданные часы и все участники должны быть на месте круглые сутки.

Дорис жила на отшибе, и решено было переселить ее на эти дни к Белкину. Туда же определили и Черного. Невзлюбившая его сожительница Стаса заявила, что «терпеть в доме эту пьянь не намерена», и Гартман решил приставить Черного сторожем к Дорис. Девчонка своенравная и может выкинуть любой номер! Если бы не Черный, то Дорис смогла бы на час-другой отлучиться из дома. Белкин разрешил бы ей все! После того как Дорис согласилась отдать ему коровинский пейзаж и кое-какие теткины безделушки, он смотрел на нее преданными глазами и каждое ее слово было для него приказом. С Черным было по-иному. Мрачный с похмелья и еще более ожесточившийся оттого, что в доме у Белкина не нашлось ни капли спиртного, он отыгрывался на Дорис, изображая из себя тюремщика. Ей беспрепятственно разрешалось ходить по квартире, готовить еду на кухне, но дальше порога входной двери ее не пускали. За продуктами посылалась престарелая соседка Белкина, Полина Алексеевна, и как ни пыталась Дорис уговорить Черного отпустить ее в магазин вместе со старушкой, Черный стоял на своем. Тюремные порядки были ему хорошо знакомы, и роль надзирателя доставляла какое-то садистское удовлетворение. Днем он не разрешал Дорис ложиться на диван, вечером кричал: «Отбой!» — и гасил свет. Тупые эти шутки выводили Дорис из себя, но она сдерживалась и уходила в комнату Полины Алексеевны. Та поила ее чаем и показывала пожелтевшие от времени фотографии, хранящиеся в семейном альбоме.

Так прошло два дня. На третий день, вечером, зазвонил телефон. Белкин снял трубку, выслушал сказанную ему короткую фразу, изменился в лице и, обернувшись к Дорис и Черному, сказал:

— «Свадьба» — завтра!

Все эти дни они ждали этого условного звонка, и все-таки он застал их врасплох. Может быть, именно в этот вечер поняли они до конца, на что решились, и вместе с волнением пришли вдруг растерянность и страх от близости этого решающего часа.

Белкин в который уже раз перекладывал свои тщательно упакованные свертки. Сначала он уложил их в чемодан, потом в рюкзак; решив, что рюкзак не очень-то подходит к парадному жениховскому костюму, остановил свой выбор на фирменной дорожной сумке. На дно положил свернутый в трубку коровинский пейзаж и обернутые ватой фарфоровые статуэтки, сверху кинул несколько ненадеванных рубашек в магазинной упаковке, спортивную куртку. Потом ходил из комнаты в комнату, выходил в коридор, шел на кухню, возвращался обратно и, усевшись в углу, молча посматривал то на Дорис, то на Черного.

Тот, судя по всему, никаких эмоций не испытывал. Разжился на кухне подсолнечным маслом из запасов Полины Алексеевны и, расстелив на столе газету, смазывал пистолет.

У Дорис раскалывалась голова. То ли она очень волновалась или от нехватки свежего воздуха, но боль была нестерпимой. Она распахнула окно и полной грудью вдохнула сыроватый после недавнего дождя воздух.

— Не высовываться! — гаркнул от стола Черный.

— Голова болит! — пожаловалась Дорис. — Я выйду на полчасика!..

— Прогулки запрещены! — резвился Черный. — Не нарушай режима. В штрафной изолятор посажу!

— Где он у тебя? — огрызнулась Дорис.

— В стенном шкафу! — захохотал Черный.

— Шуточки у тебя! — вяло запротестовал Белкин и обернулся к Дорис. — У меня пирамидон где-то был... Посмотри...

— Смотрела! — отмахнулась Дорис. — Нет у тебя ничего!

— У Полины спроси, — посоветовал Белкин и опять тупо уставился в одну точку.

Дорис вышла в коридор, постучалась в дверь Полины Алексеевны и, услышав ответное: «Входите, кто там?» — вошла в комнату.

— Тетя Поля, у вас от головной боли есть что-нибудь? — спросила Дорис.

— Отродясь лекарств никаких дома не держала! — оторвалась от вязанья Полина Алексеевна. — У тебя, что ли, болит?

— Шагу ступить не могу! — пожаловалась Дорис.

— Может, в аптеку сходить? — с готовностью предложила Полина Алексеевна.

— Тетя Поля, милая! — обрадовалась Дорис. — Если можно!

— Ты только на бумажке напиши, какое лекарство, — поднялась со стула Полина Алексеевна. — Не разбираюсь я в них!

— Напишу, тетя Поля... На чем только? — оглядела стол Дорис.

— А вот! — Полина Алексеевна оторвала клочок от газетного листа. — Хватит места?

— Хватит. — Дорис взяла карандаш, написала что-то на полях газеты и оглянулась на плотно прикрытую дверь. — Тут номер телефона. Когда вам ответят, скажете: «Маруся заболела ангиной, пойдет к врачу завтра». Запомнили?

— Чего ж не запомнить? — Полина Алексеевна даже обиделась. — А лекарство-то какое?

— Любое. Пирамидон, цитрамон... Неважно!

— Про Марусю, значит, важнее? — с хитрецой взглянула на нее Полина Алексеевна.

Дорис молча кивнула, сунула ей в руку записку и вышла из комнаты.


Главные воздушные ворота города находились в южной, противоположной стороне, а небольшой аэропорт Смолячково связывал с городом северные, приграничные районы, расстояния были короткими, рейсы предназначались в основном для местных туристов, и по сравнению с главным аэропортом, с его международными линиями, компьютерной техникой, количеством аэродромных служб, смолячковский казался неказистым, маленьким и очень напоминал аэродромы тридцатых годов, когда гражданская авиация у нас только набирала силу.

В эти ранние часы аэродром был еще пуст, и в утренней тишине особенно громкими казались звуки моторов подъезжающих автомашин.

— Группа на месте! — послышался в динамике голос майора Савельева.

— Ждите сообщений.

Курнашов переключил связь и взглянул на часы. Неужели ложная тревога? Но Пятая не стала бы передавать неуточненные сведения. Да еще с таким риском! Чем-то выдала себя, и ее решили проверить: сообщили неверную дату и надеются, что мы каким-то образом обнаружим свои намерения? Может быть и такое! Если акция намечена на сегодня, пора им появляться на свет божий!

— Первый! — раздался голос в динамике. — Я — Шестой.

— Первый слушает.

— Шофер с женой и дочерью вышли из дома. Направляются к стоянке такси.

— Продолжайте наблюдение.

— Понял.

Кажется, зашевелились! Неужели так и не сказал жене, чем она с дочерью рискуют? Мог и не сказать, характера у него на это хватит! А может, и хорошо, что не сказал? Следствие учтет, что ни жена, ни дочь о намеченной акции не знали. Надо предупредить, чтоб с девочкой были поосторожней. Не напугать бы!

Где же Юрист? Опять его штучки? На эффект бьет? Объявится в последнюю минуту. Артист! А если это не спектакль, а репетиция? Учебный сбор? Проверка готовности? Решающая акция произойдет все-таки двадцатого, сегодня же последняя разведка? А мы себя выдадим с головой?!

Курнашов переключил связь на себя:

— Третий! Я — Первый. Как слышите?

— Слышу вас хорошо.

— Что с Юристом? Почему молчите?

— Юрист не появлялся. На телефонные звонки не отвечает.

Неужели все-таки еще один разведывательный полет? Вполне может быть! Распределят места в самолете, еще раз проверят, где приземляется самолет в Заозерске, когда выходит из кабины второй пилот. Могут обойтись без Юриста!

Какие еще могут быть варианты? Юрист в последнюю минуту отказался от участия в «Свадьбе»? По каким соображениям? Почувствовал опасность провала? Почему тогда не предупредил остальных? Объяснился наконец с женой, и та запретила ему играть в эти игры, пригрозив сообщить куда следует? Пока ясно только одно: если они блефуют, выдавать себя мы не имеем права!


Туристы, сидевшие в зале ожидания аэропорта, сначала услышали голос Магомаева, потом увидели свадебную процессию. Впереди шли невеста и жених, чуть сзади два свидетеля, за ними родственники и приглашенные на свадьбу друзья. У одной из женщин — наверное, у матери невесты — глаза были заплаканы. Рядом с ней шла девочка в нарядном платье. В руках у нее был портативный магнитофон, и небольшой зал заполнил голос певца:

Ах, эта свадьба, свадьба, свадьба
Пела и плясала,
И крылья эту свадьбу вдаль несли.
И свадьбе этой было места мало,
И неба было мало, и земли!

Туристы оживились, окружили жениха и невесту. Дорис отвечала на шутки и поздравления, ослепительно улыбаясь. Белкин тоже пытался улыбаться, но это у него не получалось, он то и дело посматривал на входную дверь, будто ожидал кого-то, и косился при этом на своего коренастого дружка, который тоже смотрел в ту сторону. Стоящий рядом с ними второй приятель жениха — высокий, худой, с бледным лицом — почему-то нервничал, губы у него дергались, вытягивая шею, он озирался по сторонам, держа правую руку в брючном кармане.

К Дорис подошла молоденькая девушка в штормовке и тренировочных брюках.

— Поздравляю! — сказала она застенчиво.

— Спасибо! — улыбнулась ей Дорис.

— И вас тоже. — Девушка обернулась к Белкину.

Тот изобразил на лице улыбку и молча кивнул.

— В Заозерск летите? — спросила девушка.

— Да, — ответила Дорис. — А вы?

— Мы в Шугозеро. У нас там турбаза, — все так же застенчиво сказала девушка.

— А то давайте с нами! — предложила Дорис. — На свадьбе погуляем! Ленчик, дай девушке пригласительный билет! Вдруг надумает приехать!..

Белкин взглянул на коренастого, тот чуть заметно кивнул головой.

— Пожалуйста! — Белкин вынул из нагрудного кармана пиджака белый картонный прямоугольничек и вручил его девушке.

— Напишите что-нибудь! — попросила девушка. — На память!

Дорис взяла протянутую Белкиным авторучку и написала на обратной стороне пригласительного билета: «Сегодня у меня самый счастливый день!» — и поставила число: «15 июня». «Сегодня» было написано крупными буквами, остальное — помельче. Дорис прочла вслух написанное и протянула пригласительный билет девушке.

— Желаю и вам того же!

— Спасибо большое! — засмущалась девушка и пошла к своим.

— Товарищи пассажиры! — послышался усиленный динамиком женский голос. — Начинается посадка на самолет, следующий рейсом до Шугозера!

Туристы похватали свои рюкзаки, удочки, кто-то гитару, и направились к выходу на летное поле, где их уже ждала дежурная по сопровождению.

Через несколько минут радио заговорило опять:

— Пассажиров, следующих рейсом на Заозерск — Перевалово, просят пройти к турникету!

— Всё! — побледнев сказал Белкин. — Пошли!

Подхватил Дорис под руку и направился к выходу на летное поле.

Коренастый оглянулся на двери зала ожидания, зло выругался, подтолкнул в спину своего высокого, черноволосого приятеля, и они двинулись за Белкиным и Дорис. За ними потянулись остальные. Женщина с заплаканными глазами вела за руку девочку, а та все оглядывалась на шедшего позади всех мужчину в распахнутой летной кожанке.

У турникета образовались две очереди, и дежурная предупредила, что проведет пассажиров она одна, а самолеты разные, поэтому очереди просит не путать. Так они и вышли на летное поле, держась рядом, но не смешиваясь.

Курнашову, стоявшему на вышке командно-диспетчерского пункта, это было хорошо видно.

— Первый! — услышал он голос Савельева. — Я — Второй. Подтверждение получено.

— По моему сигналу приступайте, — распорядился Курнашов. — Конец связи!


Что произошло — Белкин так и не понял! Они были в каких-нибудь двух метрах от трапа самолета, когда Дорис куда-то исчезла, а его подхватили под руки и повели к подъехавшей машине. Он успел только заметить, что девушек-туристок уже нет, рюкзаки и удочки парней брошены на землю, из ближнего лесочка, глухо урча моторами, подъезжают автомашины, и парни усаживают в них Спицына, Стаса, девочку и женщин. Видел он, как Черный выхватил пистолет, парень в клетчатой рубахе перехватил его руку и поднял вверх. Черный успел нажать на курок, но вместо выстрела раздался только сухой щелчок. Парень усмехнулся, сказал Черному почти ласково: «Эх ты, дурачок!» — и, легко разжав кулак Черного, отобрал пистолет.

Больше Белкину разглядеть ничего не удалось, да и увидел бы он только, как одна за другой покидают летное поле машины с задержанными.

Когда скрылась из вида последняя, подполковник Курнашов взглянул на часы. Операция по задержанию длилась ровно полторы минуты.


Белкин еще не пришел в себя и с трудом сознавал, где он и что с ним происходит. На все вопросы следователя, помня наставления Гартмана, тупо повторял одно и то же — летели на свадьбу.

— На свадьбу так на свадьбу! — согласился следователь, нажал кнопку звонка и сказал вошедшему прапорщику: — Пригласите лейтенанта Шейко.

Когда открылась дверь, Белкин поднял голову и увидел стоящую на пороге Дорис.

— Знакомьтесь! — чуть заметно усмехнулся следователь. — Мария Игнатьевна Шейко. Она же — Дорис Штерн!

Странное дело, но Белкин даже не удивился. Он обрадовался! Рассказать обо всем он готов был сразу же, как только оказался перед этим столом. Удерживало его лишь сознание того, что его показания прочтут остальные и будет понятно, что он не продержался и часа, выложив все, что знал. Теперь же у него есть оправдание — им все известно без него! И Белкин заговорил. Быстро, захлебываясь, боясь, что его перебьют, не дадут рассказать всего и сделают это за него другие.


В камере следственного изолятора стояла тишина. Она давила на уши, как перегрузки при наборе высоты. А за решеткой окна синело небо. То самое небо, из-за которого Спицын потерял семью и свободу. Скоро его вызовут на первый допрос. Что он скажет следователю? Как мальчишка поддался уговорам Гартмана? Соблазнился славой, которую тот ему посулил? Хотел доказать всему миру, какой он летчик? Скорпион, попадая в круг из горящих углей, убивает себя. Гартман отравил ему душу и уполз, улизнул от расплаты. А он здесь!


Солнце пробивалось сквозь начинающие зеленеть ветви, огня на свету видно не было, и только по тому, как сначала чернели, а потом рассыпались и становились серыми бумажные листы, можно было догадаться, что костер горит.

Гартман сжигал свой «капитал». То, что хранил втайне от всех, боясь передать друзьям из «фирмы» даже через верные руки. Теперь все это стало ненужным. Трусость и предательство не прощают.

Последние бумаги догорели. Гартман поворошил пепел и посмотрел на часы.

Сейчас самолет должен взлететь! Он поднял голову, словно надеялся разглядеть его в небе, и увидел, что по тропинке к нему идут два незнакомых человека. Гартман поднялся, отряхнул с ладоней комочки земли и медленно пошел им навстречу.

Он все понял: самолет не взлетит. «Свадьба» отменяется.



Юрий Слепухин
ЧАСТНЫЙ СЛУЧАЙ

Глава 1

Работа ему нравилась, она понравилась ему сразу, как только его привезли сюда и разъяснили будущие обязанности; пока не оформили окончательно, он даже просыпался по ночам — боялся, как бы не передумали. Нет, не передумали, оформили. Это было удачей, большой и едва ли не единственной за последние годы его жизни, когда все как-то шло вкривь и вкось.

Самым приятным в новой работе было то, что ее, в сущности, нельзя даже было назвать работой. Чистить после снегопада дорожки, топить печи — дрова еще с лета напилены, наколоты и сложены в громадные, запасом не на один сезон, поленницы — какая же это работа? Люди дачами обзаводятся нарочно для того, чтобы приехать на выходные, заняться этим же самым; а ему за удовольствие платят еще и зарплату. Не ахти какую, правда; за вычетом тридцатки, которую он ежемесячно отправляет драконидам, остается только-только. Но много ли ему надо? Он всегда был неприхотлив в еде и одежде, неприхотлив до нелепости (сам это признавал); даже когда жил еще у тестя и дракониды безуспешно пытались сделать из него человека (были даже куплены финские джинсы за полтораста целковых и замшевый пиджак со златотканым лейблом на подкладке), все их усилия пропадали втуне, он предпочитал штаны сиротского цвета, приобретенные в «Рабочей одежде», а любимым его лакомством оставался холодец по 90 копеек. Был еще по 56, но там попадалась щетина. Холодец он позволял себе и теперь — если не выходил из бюджета.

В пятницу вечером на базу начинали съезжаться лыжники, и утром в субботу он, выдав инвентарь, накачав воды в верхний бак и растопив «титан», уезжал электричкой в Питер.

После недели, проведенной в лесной тишине и безлюдье, коммуналка в старом доходном доме на Малом проспекте Васильевского острова казалась еще гаже обычного, а его персональная жилплощадь — пенал в 8 квадратных метров, с дверью и окном в противоположных торцевых стенах — более, чем когда-либо, напоминала тюремную камеру. Окно, правда, было довольно большое, но выходило оно в угол двора-колодца, и начиная с октября приходилось даже днем работать при настольной лампе. Слева от двери стояло обшарпанное пианино, за ним вдоль длинной стены — самодельные книжные полки почти до потолка; справа, соответственно, узкая солдатская койка и письменный стол, на котором громоздился «Ундервудъ» — старый, черный, с облупившимися золотыми виньетками, чем-то (возможно, степенью обветшания) схожий с пианино.

Конец недели, или, как теперь говорят в хорошем обществе, уик-энд, он проводил в пенале, почти никуда не выходя. Приехав, обзванивал знакомых, кого удавалось застать дома, и садился перепечатывать написанное за неделю. Можно было бы перевезти на базу и машинку, но там от станции добрых сорок минут пешком — страшно подумать, тащить этакую дуру. Мало что весом в полпуда, так еще неудобная, неухватистая, рычажки да колесики торчат во все стороны — такую только и можно в одеяло какое-нибудь узлом да на спину. Нет, не донести. Если бы что-нибудь напечатали, он купил бы новую, портативную — югославскую «Де люкс» или на худой конец «Любаву». Дал себе зарок: из первого же гонорара. Дело не в том, что не было денег; на экстренную покупку всегда можно заработать, там в поселке летом часто спрашивают — не знает ли кого, чтобы пришел поработать на участке, обкопать яблони, забор починить, траншею выкопать под трубы. Десятка в день обеспечена, так что при желании за месяц спокойно можно заработать даже на «Эрику». Останавливало суеверие: купишь, а печатать все равно не будут — совсем глупо получится.

Когда должна была родиться Аленка, старшая драконида настрого воспретила приобретать что-либо для младенца заранее. Плохая, говорят, примета.

Впрочем, нет худа без добра: то, что писать приходится от руки, пожалуй, даже к лучшему, — при перепечатке текст воспринимается как-то свежее, по-новому. И огрехи сразу вылезают, недосмотренные в первом, рукописном варианте. Это, положим, истина известная: сколько ни правь, всегда найдется что-то недоправленное.

В воскресенье после обеда он набивал рюкзак нужными на неделю книгами и возвращался на Финляндский, уже заранее предвкушая тишину, запах снега, ровный шум сосен на ветру. Надо было успеть к отъезду лыжников, чтобы принять инвентарь; когда база пустела, начиналась настоящая жизнь. Если бы не лыжники с их магнитофонами и хоровым пением, можно было бы сидеть здесь безвылазно — до самой весны.

Работа была сезонная, с октября по май. Летом базу занимал детский сад, и сторож оказывался ненужным; это время он обычно использовал для путешествий, в прошлом году устроился матросом на самоходку (вернее, не сам устроился, это тоже не так просто, а устроил его Димка Климов, абстракционист, плававший на барже уже третью навигацию) и сходил до Астрахани, а оттуда вернулся попутными машинами, загорев до черноты и повидав много любопытного. Даже привез несколько неплохих сюжетцев.

Все было бы хорошо, если бы, вдобавок ко всему, его еще и печатали. Но с этим было глухо. Его не печатали, Димку не выставляли, пьесу Левы Шуйского отфутболивал театр за театром — из зависти к гению, как утверждал автор. В таком же положении были и многие другие, так что, если быть справедливым, жаловаться ему не приходилось. На людях и смерть красна. Но все-таки он не понимал, почему не печатают. В конце концов, абстрактные нумерованные композиции Климова выглядели и в самом деле жутковато, надо ли удивляться, что зубрам из отборочной комиссии делалось нехорошо при одном взгляде, а гениальность Левкиной пьесы выражалась прежде всего в полном отсутствии сценического действия — персонажи даже почти не разговаривали, они пребывали в состоянии прострации, порознь или в объятиях друг друга, а внутренние монологи шли одновременно с двух или трех фонограмм. Почему концепция «театра мысли» не вызвала восторга у режиссеров, тоже можно понять.

Но он-то даже не был новатором, вот что интересно. Формальные поиски действительно никогда не занимали его сами по себе, он вообще считал себя скорее традиционалистом. Идеалом был Бунин, и особенно он ценил даже не «проблемные» его вещи — «Братья», скажем, или «Господин из Сан-Франциско», а маленькие, на страничку-другую, рассказы «ни о чем». Просто кусочки жизни, увиденные и показанные так, что сердце замирает. И так же старался писать сам. Не подражая, а следуя. Это ведь совсем разные вещи.

Именно это — пристальное внимание к мелочам — и не устраивало ту редактрису, что так ему запомнилась. «Не понимаю, — говорила она снисходительно, перекладывая страницы, — вы проехали по трем республикам, причем не поездом проехали — из окна вагона много не увидишь, — а на попутках, побывали, значит, в самой что ни на есть круговерти, ощутили, прикоснулись к трудовым будням, а о чем рассказ? О том, как шофера обедают в чайной, как пиво пьют, как жмурятся, когда первую кружку в себя опрокидывают, и как у них пена остается на небритой щеке. Что это — сюжет? Я уж не говорю о том, что нет на них ГАИ, на этих ваших любителей выпить за рулем...» Он слушал, смущенно улыбался (он всегда испытывал чувство какой-то идиотской неловкости, когда приходил в редакцию, как будто явился взаймы просить, заведомо зная, что откажут) и никак не мог понять, при чем тут сюжет, при чем ГАИ. Ему казалось, что он так хорошо сумел описать эту чайную, раскаленную от кухонного чада и солнца за широкими пыльными окнами, с облепленной мухами спиралью липучки над прилавком буфета, с запахами еды, пива и солярки от шоферской одежды, и то, как они сами широко и прочно сидят за слишком хлипкими для них стандартными общепитовскими столиками, расставив на голубом пластике столешниц локти своих могучих рук, зачугуневших за баранками многотонных «Колхид» и «МАЗов»....

Ему ободряюще говорили, что у него есть «глаз», есть «чувство детали», и что вообще по языку — никаких замечаний. «Но вы понимаете — специфика журналов, нам нужна актуальность, сегодняшние проблемы, а у вас все это как-то вне времени. Словом, вы приноси́те, когда будет что-нибудь новенькое, мы всегда рады...» Чему рады — обычно не договаривали, можно понимать по-разному. Рады познакомиться, рады почитать, рады объяснить, почему не могут принять. Единственное, чему они никогда, по-видимому, не рады, это взять и напечатать. Хоть раз, ну на пробу, неужто это так сложно? Хотя, думал он, спускаясь по редакционной лестнице, верно и то, что много нас таких ходит, на всех ни бумаги не напасешься, ни краски... Ладно, старик, думал он, еще не вечер. Двадцать восемь лет — конечно, у других к этому возрасту мало ли что было написано и опубликовано! У Леонова — «Вор», у Шолохова — первая книга «Тихого Дона», но тогда время было иное, вулканическое, их выплеснуло, как лаву, сейчас все иначе; словом, спешить некуда.

Он и не спешил. В редакции одного из журналов однажды увидел автора, пришедшего за корректурой, — тот с небрежным видом (видно, не впервой) засовывал в портфель толстую, растрепанную пачку гранок, вещь была солидная по объему — повесть, а то и роман. Он позавидовал счастливцу, но позавидовал по-хорошему, без самоедства; может быть, и ему доведется когда-нибудь тоже приходить и небрежно забирать гранки, жалуясь при этом, что нет времени вычитать. Нет времени! Да ради того, чтобы вычитать свою корректуру, он забыл бы про еду и сон — какое там время!

В сущности, он уже и сейчас жил, как профессиональный литератор: мог встать, когда захочет, с утра сесть за стол и работать, сколько душе угодно. Приходилось время от времени отрываться от писания ради более прозаических занятий — размести снег, принести дров, — так это и Пастернаку, надо полагать, тоже приходилось делать, когда он жил зимой на своей переделкинской даче. И не такая уж большая разница в смысле доходов. Он как-то подсчитал: для того чтобы получить в гонорарах ту же сумму, что он сейчас получает как зарплату сторожа, ему надо было бы за этот же срок — с октября по май — опубликовать три печатных листа. Кто из начинающих может похвастать такой частотой публикаций? И это ведь надо регулярно печататься, из года в год.

Лыжники многие, наверное, смотрели на него как на придурка: молодой мужик, с университетским дипломом, а кантуется в сторожах, отбивает хлеб у какого-нибудь пенсионера. Про диплом, конечно, они могли и не знать (он только однажды проговорился, собеседник мог не обратить внимания), но тогда это выглядит еще дурее — не учится, не способствует подъему статистического уровня образованности в стране.

Этого же, главным образом, не могли простить ему и дракониды: патологической тяги к черным работам и упорного нежелания «становиться человеком». Особенно страдала старшая; младшая тоже пыталась было выражать «фэ», особенно когда он ушел из трампарка, где чистил смотровые канавы, и устроился банщиком — выдавать веники; но младшая драконида чутко держала нос по ветру, и скоро она усекла, что в среде ее знакомых некоторые аномалии начинают входить в моду и приобретают даже характер некой особого рода престижности — с обратным, так сказать, зна́ком. Во всяком случае, на кочегаров и дворников с высшим гуманитарным образованием — а их встречалось все больше — теперь не смотрели, как на неудачников, в их своеобразной карьере видели уже позицию, принцип. Поэтому Изабелла Прохоровна — в просторечии Белка, пока не стала драконидой — в новой компании не упускала случая ввернуть, что муж-филолог работает банщиком; это сопровождалось обменом понимающими взглядами, пожиманием плеч и прикрыванием глаз: а что другое остается? То ли еще будет...

Но это все-таки было для понта, а в глубине души она оставалась слишком уж верной копией своей ненаглядной мамули, чтобы смириться с участью банщиковой жены. Сама она успешно двигала науку в своем НИИ, и — естественно — столь противоестественный симбиоз должен был рано или поздно полететь к черту. Хорошо, что это случилось, пока Алена еще ни фига не понимала.

В эту субботу, приехав в город, он сразу позвонил теще. Когда она сняла трубку, конспирации ради сказал басом:

— Изабеллу Прохоровну можно попросить?

— А кто ее спрашивает? — осведомилась, по своему обыкновению, старшая драконида.

— С работы, — соврал он, солидно кашлянув. — Из месткома!

Через полминуты трубку взяла младшая.

— Изабеллочка, лапа, — проверещал он тонким голосом, — ну нельзя же так, что же ты с нами делаешь, ведь договорились еще неделю назад!

— Что, что? — обалдело забормотала Изабеллочка. — Кто это, что вам надо?.. Это ты, Вадька? — догадалась она наконец. — Ну придурок. Чего тебе?

— Да ничего, так просто, дай, думаю, позвоню. Одну Алевтину Кронидовну услышать — уже именины сердца. Как Алена?

— Нормально.

— Может, встретились бы где-нибудь на нейтралке? Я ее уже год не видел.

— Перебьешься. Об этом раньше надо было думать, когда из дому уходил.

— Строго говоря, я не сам ведь ушел; вернее, уход был вынужденным, так как...

— Ладно, кончай! Алена здорова, видеться с ней тебе ни к чему, свидания вредно на нее действуют. Это все, что ты хотел знать?

— Более-менее.

— Тогда — чао.

— Чао, белла миа. Нижайший поклон Алевтине Драконидовне, она у тебя, вижу, все такая же бдительная...

Последнее слово он договорил уже в умолкшую трубку. Интересно, какой у них теперь аппарат — кнопочный небось, а то и электронный, с запоминающим устройством. Живы не будут, если не обзаведутся чем-то самым-самым. Радоваться надо, что вовремя смылся из семейки, только вот за Аленку обидно — вырастят ведь себе подобную, будет еще одна драконида. Одна из другой, как матрешки. Жуть!

Кого жалко по-настоящему, так это тестя, Прохора Восемнадцатого. Хороший, в сущности, мужик, воевать кончил в Берлине, потом еще в СВАГе[1] несколько лет работал — помогал немцам строить демократию; если бы не сокращение Вооруженных Сил в шестьдесят втором, вышел бы в отставку с алыми лампасами. Старшая драконида до сих пор этого ему простить не может — что так и не довелось стать генеральшей. Непонятно получается: боевой офицер, на фронте наверняка не трусил, а тут позволил бабью́ себя зажрать. Уже после развода был случай — встретились на Невском, зашли, посидели, а на прощанье экс-полковник и говорит: «Только ты, знаешь, если будешь нашим звонить, не проговорись, что мы с тобой общались, а то ведь они, стервы, житья мне не дадут...»

Повесив трубку, Вадим постоял еще, разглядывая замызганные, исчирканные номерами и инициалами обои вокруг старого настенного аппарата, потом снова нерешительно потянулся к трубке. Маргошка ответила сразу, хотя, судя по голосу, еще не совсем проснулась.

— Охренел ты, что ли, в такую рань звонить, — сказала она. — Ты бы уж среди ночи!

— Какая рань, окстись, первый час уже.

— Ну-у? — удивилась Маргошка. — Я думала — часов девять.

— Гудела небось вчера.

— Нет, что ты! Настоящего гудежа давно уже не было. Так, зашли ребята, посидели, музыку послушали. Алик несколько хороших кассет привез из-за бугра, зашел бы как-нибудь. Не оброс еще шерстью в своем лесу?

— Кое-где уже появляется. А кто был?

— Да те же — Гена, Алик, Лева со своей игуаной...

— Как у него с пьесой?

— К Товстоногову хочет нести. Приду, говорит, к нему домой и заставлю прочитать при мне, раз через завлита не прорваться.

— Так он и станет читать.

— Не станет, ясное дело! Я Левке так и сказала — дебил ты, говорю, Гога тебя с лестницы спустит. Но ты знаешь, что самое интересное? Я ведь, по совести ежели сказать, не уверена, что он не добьется своего.

— Чтобы поставили?

— Нет, ну это отпадает, я говорю — чтобы припереться. Ты понимаешь, вот если есть на свете законченное воплощение нахальства, так это наш Лева Шуйский.

— Это он могёт. Маргошка, почитать ничего нет?

— Потрясный есть роман — «Что делать?», Чернышевского Эн Ге.

— Кончай, я серьезно.

— А если серьезно, то пока ничего. Глухо с этим делом. Если что будет, я придержу на недельку. Ты ведь каждую субботу и воскресенье дома? Я позвоню, если что.

— О’кей. Слушай, а вообще надо бы собраться, погудеть, а то я и в самом деле скоро забурею. Этак ведь отловят ненароком, и к Филатову[2].

— Запросто, Вадик, и это еще не худший вариант. А насчет погудеть, зависнуть — тут мы, как пионерская организация, всегда готовы. Конкретно, через месяц у Ленки день рождения, там и соберемся. Фазер энд мазер наверняка ей из Африки энное количество бонов подкинут, в «Альбатрос» дорогу она знает, так что насчет пая можешь не ломать голову — Ленку эти мелочи жизни не волнуют.

— Вроде неловко как-то...

— Знаешь, Вадик, неловко колготки через голову надевать. В общем, я тебя буду держать в курсе!

— Ладно, чао...

Глава 2

Он стоял у огромного, во всю стену, окна и смотрел вниз, на площадь, где громадной каруселью вращался против часовой стрелки поток автомобилей, кажущихся игрушечными с высоты двадцать шестого этажа. Цвета внутри потока калейдоскопически менялись — одни машины втягивало в это кругообразное движение, другие отрывались от него, как бы выброшенные его центробежной силой в воронки звездообразно сходящихся улиц. В центре площади, вокруг памятника, нетронуто белел выпавший ночью снежок, но на проезжей части его не было и в помине, там глянцево лоснился накатанный шинами асфальт. «Тоже мне зима, — подумал он, — вот у нас там... — И тут же споткнулся: — Почему «у нас»? Все-таки «у них», наверное, это будет точнее, а впрочем, черт его знает, поди разберись».

Вспомнив о том, что через неделю он будет там, Векслер ощутил, как на миг тревожно сжалось сердце. Генетическая память, подумал он, усмехнувшись. Сейчас-то уж никакого риска, а все равно — нет-нет, да и ёкнет. В ту, первую, поездку, когда проходил таможенный досмотр в Шереметьево-2, тогда он действительно струхнул. Казалось бы, причин для боязни не было — ездили же другие! — но внешнее спокойствие далось непросто. Нет, он не спасовал, даже позволил себе заговорить по-русски с таможенником, обратившимся к нему на своем школьном немецком; но ощущение осталось какое-то... унизительное.

Пожалуй, не только потому, что поддался — хотя и мимолетно — чувству страха. Страх, в конце концов, чувство естественное, его не знают только кретины. Любой солдат, любой разведчик в определенные моменты испытывает страх, только одним удается его преодолеть, а другим — нет; в этом и заключается сущность героизма. Нет, тогда не страх был, другое. Или — не только. Будь это любая другая страна... Пришлось бы, скажем, везти наркоту откуда-нибудь из Гонконга — вот там действительно опасно, тамошней полиции лучше в руки не попадаться, но там страх наверняка был бы другой — азартный, что ли, взбадривающий, без этой примеси чего-то унижающего. А в Москве было вот это нехорошее чувство — как будто нашкодил, напакостил. Мимолетное, но было. Шкодит и при этом боится, чтобы за руку не схватили. А кому шкодит, если разобраться? Не соотечественникам же, простым, рядовым людям, тем самым, что там в Шереметьеве грузили багаж, ведь ради них же и стараешься. А если говорить о КГБ, то там уж, пардон, игра на равных: кто кого. Не совсем, положим, на равных, если один бросаешь вызов такому солидному аппарату. Какой аппарат при этом стоит за твоей собственной спиной, там уже роли не играет, эти, посылая тебя туда, все-таки остаются здесь, ничем не рискуя...

За его спиной в мертвом безмолвии этой звукоизолированной комнаты мелодично пропел тихий сигнал на столе у секретарши. Векслер оглянулся, кукольно-ухоженная блондинка улыбкой подтвердила его догадку и, встав из-за стола, пригласила следовать за собой.

Кабинет заведующего отделом выглядел так же, как и приемная: такое же окно со сплошным зеркальным стеклом от пола до потолка, такой же мохнатый синтетический ковер от стены до стены, только не зеленый, а серый. Серого стального цвета был и металлический шкаф-картотека за спиной у заведующего.

— Извините, что заставил ждать, — сказал заведующий, пожав Векслеру руку и указав на кресло. — Был неприятный разговор с центром...

— Что-нибудь не так?

— В нашем деле всегда что-нибудь не так. Этот идиот Роман наделал глупостей в Киеве, а спрашивают теперь с нас.

— Что, есть уже последствия?

— Бог миловал покамест, но... — Заведующий пожал плечами, раздраженно переложил на столе бумаги, уравнял их в стопку. — Что у вас?

— У меня порядок, визу уже открыли.

— Это мне известно. Послушайте, Алекс, вы уверены, что не наследили там прошлый раз?

— Думаю, что нет.

— Не обижайтесь, вы хороший работник, у вас трезвый аналитический ум, но... как это говорят русские: «И на старуху есть проруха»? — Пословицу заведующий произнес по-русски, почти без акцента. — Я не ошибся?

— Нет, если не считать того, что вместо «есть» обычно говорят «бывает».

— Совершенно верно! И на старуху бывает проруха. Так вот, Алекс, я бы очень не хотел, чтобы с вами случилась проруха подобно той, которую мы имеем в Киеве.

— Я всегда был против использования Романа в оперативной работе. На анализе прессы от него куда больше проку, он по натуре кабинетный работник.

— Я помню, да, и ваше мнение, к счастью, зафиксировано, это лишнее очко в вашу пользу. Простите, я неудачно выразился: разумеется, ничего подобного тому, что сделал Роман, вы не сделаете. Но ведь можно допустить ошибку какого-нибудь иного рода?

Векслер пожал плечами.

— Не ошибается тот, кто ничего не делает. Это старая истина.

— Она слишком стара, Алекс, в наш век допустимость ошибок сведена к минимуму. Я когда-то летал на старых истребителях — мне было меньше лет, чем вам сейчас, — это были неповоротливые поршневые машины с ничтожной скоростью, около пятисот километров в час. Вы понимаете, тогда у нас было время ошибиться в бою — не так рассчитать радиус разворота, секундой позже или раньше нажать гашетку пулеметов; ошибиться, я хочу сказать, и тут же эту ошибку исправить. Вы просто расходились с противником на встречных курсах и снова заходили для атаки. А теперь представьте себе современный воздушный бой на скоростях порядка эм-три[3] — тут уже все решают миллисекунды, человеческий мозг просто не успевает среагировать на какую-нибудь ошибку, она становится фатальной...

— Я всегда думал, что для таких случаев и существуют бортовые компьютеры.

— Совершенно верно. Но... — заведующий поднял палец, — у вас-то компьютера с собой не будет, кроме вот этого. — Он постучал себя по лбу. — Тоже, кстати, неплохая машина, если уметь ею пользоваться.

— Вы считаете, я не умею?

— Все-таки вы, я вижу, обижаетесь. Будьте терпимее, Алекс, старикам кое-что надо прощать, занудливость, скажем... уже хотя бы за то, что у них есть и чему поучиться. Разве не так? Я вам задам один вопрос, только не спешите с ответом. Как вам кажется, кремлевские лидеры прочно сидят в седле?

— Могу сразу ответить: боюсь, что да.

— Увы, мне тоже так кажется. Но тогда встает второй вопрос, вполне логичный, — не лишено ли смысла то, чем мы занимаемся?

— Думаю, что нет.

— Тогда поясните, будьте добры, в чем же этот смысл.

— Ну, — Векслер пожал плечами, — хотя бы противодействие. Будь Советы пассивной системой, их можно было бы предоставить самим себе... блокировав, естественно, как блокируют любой очаг инфекции. Но они активны — посмотрите на карту Азии, Африки, Латинской Америки... Сегодня весь юг континента был бы уже если не в их руках, то во всяком случае охвачен гражданской войной. Вон как в Сальвадоре.

— Вашему мышлению, Алекс, свойственна глобальность, — заметил заведующий то ли одобрительно, то ли иронически. — Нарисованная вами картина в общем верна, но какое она имеет отношение к нашей работе? Мы ведь с вами служим не в «силах быстрого реагирования»...

— Я бы назвал нашу службу «медленным реагированием», — усмехнулся Векслер.

— Браво, это хорошо сказано. Медленным, но постоянным — вы это имели в виду?

— Да, постоянный нажим в одном направлении. Или точнее — постоянное противодействие нажиму с той стороны.

— Верно, — снова согласился заведующий. — И все же вы не ответили на мой вопрос: какой конкретно смысл в нашем противодействии? Наивно думать, что нашей службе при самом благоприятном стечении обстоятельств удалось бы действительно остановить или хотя бы затормозить сколько-либо заметно гигантский механизм советской экспансии. Это нереально, вы согласны?

— Остановить — нет, но палок в колеса мы насовать можем.

— Трость против парового катка? Нет-нет, это вздор. Суть дела в другом, Алекс, совсем в другом. Давайте исходить из мысли, что ни на внешнюю политику, ни на внутреннюю ситуацию Советской России нам не повлиять. Кстати, если вас интересует, что натворил Роман, могу вас проинформировать: он начал затевать с людьми провокационные разговоры и в конечном счете нарвался на скандал, после чего был немедленно выдворен. Поистине услужливый дурак опаснее врага. Жаль, конечно; при его знаниях, безупречном владении языком...

— Знания у него, в общем-то, теоретические.

— Естественно, и это неизбежно сказалось на той... прорухе, которую он допустил. Он не учел одной удивительной особенности советского образа мыслей, которая делает людей оттуда столь непохожими на людей западного мира. Не догадываетесь, что я имею в виду?

— Что именно, не догадываюсь. Очень многое делает их непохожими на нас.

— Нет, но что самое любопытное? Советский человек никогда не переносит на правительство свое возмущение отрицательными сторонами действительности. И никогда не винит правительство в своих трудностях. В его глазах виновны все: спекулянты, некомпетентные руководители на местах, распущенная молодежь и эти, как их... тунеяды, — произнес он по-русски, торжествующе глянув на собеседника.

— Тунеядцы, — поправил Векслер.

— Можно и так; Даль приводит обе формы. Мне больше нравится архаичный вариант — в нем чувствуется мощь, сила. Слышите: ту-не-яд! Но оставим лингвистику. Для нас здесь излюбленный козел отпущения — что бы ни случилось — это всегда правительство. Где-то в эмиратах подняли цены на нефть, заправка машины обходится нам дороже на несколько пфеннигов, и мы тут же начинаем требовать отставки правящей коалиции. Советский же человек начинает ругать спекулянтов и тунеядов. Правительство для него примерно то же, что Бог для верующих: с одной стороны, вроде бы все в Его воле, но не станешь же хулить Его за то, что жена наставляет тебе рога. Поэтому — и это очень важно, Алекс, — любые попытки дестабилизировать советскую систему изнутри путем разоблачительной пропаганды обречены на провал. Вот это действительно сизифов труд... чего не понимают наши умники на радио. Единственно перспективной, я убежден, остается ставка на диссидентов; и опять-таки не потому, что они смогут что-то изменить там, а потому, что они нам нужны здесь. В смысле — не они сами, персонально, а сам факт их существования. Это может прозвучать цинично, но диссидент в Советском Союзе для нас ценнее, чем диссидент в редакции «Материка». Даже если у него действительно есть что сказать... А это, говоря откровенно, случается не так уж часто.

— Да, в этом они себя порой переоценивают.

— Почти всегда! Каждый из них, попадая на Запад, считает себя пророком, провозвестником какого-то нового откровения, но здесь это никому не интересно. Был такой советский фильм, «Вид на жительство», нам его показали — не помните? Там молодой русский невропатолог едет на международный конгресс и прихватывает с собой рукопись своего труда по сексологии, который в Советском Союзе не захотели напечатать. После конгресса этот дурак остается на Западе — причем сразу заявляет, что его решение вызвано не политическими мотивами, у него-де нет никаких претензий к Советской власти, кроме единственной: что не оценили его сексологические изыскания; поэтому он решил переселиться на Запад, где больше свободы научного творчества. И что же выясняется? Привезенная им работа оказывается детским лепетом, все его «открытия» известны здесь со времен Фрейда... за его рукопись никто не дает ни цента, и парень кончает простым санитаром. Печальная, но поучительная история, и в ней, кстати, нет ничего надуманного. Так я закончу свою мысль, с вашего позволения: в чем для нас ценность каждого нового диссидента, объявившегося в Советском Союзе? Вовсе не в тех «разоблачениях» строя, которые они якобы могут сделать. Как правило, нам здесь давно известно все, что эти люди могут нам рассказать. Дело — запомните это, Алекс, — исключительно в том влиянии, которое сам факт наличия интеллектуальной оппозиции режиму оказывает на престиж Советский России — где, вы думаете? Здесь? Чепуха! Я имею в виду престиж в странах третьего мира. Понимаете? Вот что самое главное! Здесь у нас позиции определены — Европа уже всем этим переболела, вдумайтесь хотя бы в такое явление, как «еврокоммунизм». А вот Азия, Африка, наиболее отсталые страны Латинской Америки — там сложнее. Там это еще выглядит заманчиво, еще притягивает. Еще имеет шанс на успех! И каждый новый диссидент, каждая их выходка, умело поданная нашими средствами информации, заставит задуматься лишнюю сотню голов во всех этих... развивающихся странах. Это не такая малость, мой друг, мы обязаны мыслить перспективно. В вашем НТС сидят либо безнадежные мечтатели, либо прожженные циники, сами не верящие в свои собственные лозунги. Проповедовать советским людям какую-то «национальную революцию» — большей глупости нельзя и вообразить. Пока Советы по той или иной причине устраивают русский народ, нам их не пошатнуть. Но мы можем осуществить ту самую санитарную блокаду, о которой вы упомянули. Мысль, кстати, не новая, о «санитарном кордоне» начали думать сразу после окончания гражданской войны, только тогда это было неосуществимо, тогда красная идея шествовала триумфальным маршем. Помните, как они пели: «Мы раздуем пожар мировой, тюрьмы и церкви сравняем с землей»? Вы, впрочем, помнить этого не можете.

— Я об этом читал.

— Читали! Мой друг, это надо было видеть своими глазами, как видел когда-то я; правда, мне довелось наблюдать уже спад революционной волны, но и этого, поверьте, было достаточно... чтобы сделать меня тем, кто я есть. Словом, вы понимаете, чего я жду от ваших поездок туда?

— Мы это обсуждали уже давно, не так ли?

— Летчик может совершить десятки боевых вылетов, и все равно на каждом предполетном инструктаже ему приходится выслушивать некоторые рутинные вещи, хотя он и знает их наизусть. Кроме того, может ведь случиться и так, что перед вами вдруг откроется какая-то новая, не предусмотренная инструкциями возможность, и тогда вам самому придется решать — воспользоваться ею или не воспользоваться. Именно на такой случай я хочу, чтобы вы абсолютно точно представляли себе главную цель и не путали ее с запасными. Давайте еще раз обговорим детали вашего пребывания в Ленинграде...

Векслер вышел из кабинета, чувствуя, что старик заговорил его до полусмерти. Вот не думал раньше, что такой опытный работник может быть таким болтуном; люди их профессии обычно представлялись ему молчаливыми, да так оно, в общем, и оказалось, при более близком знакомстве. Болтливость старика, впрочем, тоже своего рода маска, во всем этом словоизвержении не проскользнет ничего лишнего, ничего случайно вырвавшегося; самоконтроль, конечно, потрясающий...

В зеленой приемной он, глянув на часы, выкурил сигарету, болтая с хорошенькой секретаршей, потом попрощался с ней и пошел к лифту. Кабинка обрушилась вниз так, что дыхание захватило; не успел опомниться, как пол мягко надавил на подошвы, двери раздвинулись, и он вышел в холод и белый слепящий свет подвального этажа, наполненный гулом вентиляторов, отсасывающих выхлопные газы. Служитель в кепи с оранжевой эмблемой «Бритиш петролеум» взял у него ключ и через минуту подогнал откуда-то из недр гаража низкий серебристо-стальной «сааб». Вылетев вверх по выгнутому дугой пандусу, Векслер объехал площадь по кругу и свернул под указатель «К развязке автострад А7-С4».

Через двадцать минут «сааб» вкатился на стояночную площадку маленького загородного ресторанчика — почти пустую, час был ранний. Войдя в зал, Векслер, не оглядываясь, прошел к дальнему столику, где сидел человек, заслоненный развернутой на палке газетой. Не спросив разрешения, он сел и щелкнул по газете, та опустилась.

— Сашка, пятак твою распротак, — сказал читавший газету. — Мы на какой час договаривались? А уже вон сколько!

— Не мог. — Векслер обернулся, подозвал кельнера и заказал кофе. — Хозяйка попросила побыть дома, пока не вернется. К ней дочь должна приехать, а ключ потеряла. А чего это тебя вообще потянуло на общение? Я ведь мог и не согласиться, мне, сам понимаешь, рекламировать контакты с твоей конторой тоже ни к чему.

— Да брось ты Джеймса Бонда из себя строить, все мы одним миром мазаны. Дело, Сашок, вот какое: слыхал я, ты вроде туда собираешься?

— Собираюсь. — Он отпил кофе и улыбнулся собеседнику. — Может, вместе съездим?

— Рад бы в рай, да грехи не пускают. Посылочку не возьмешься доставить?

— Какую еще посылочку?

— Да ерунда, мелочь. А заплатят хорошо.

— Я спрашиваю: что конкретно надо доставить?

— Ну литературу. Не все ли тебе равно?

— Ну уж нет, уволь. Я инженер, на фиг мне ваша самодеятельность.

— Да не наша это! Иеговисты просили.

— Вы что, уже на брокераж перешли?

— Просто взаимные услуги — то мы им поможем, то они нам. Да что тут такого? Духовная литература, даже если найдут...

— Если найдут, я лишусь визы, а она мне еще пригодится.

— Ты как турист едешь сейчас или от фирмы?

— От фирмы, по рекламации. Что-то там наша линия у них барахлит.

— Чудак человек, к фирмачам они на таможне вообще не придираются! Да и не найдут ничего, ты же не брошюры повезешь, а микропленку. Упакуют ее тебе так, что в руках будешь держать, а нипочем не догадаешься...

— Знаю я эти упаковки, видал. Ты думаешь, у них там, в Пулкове или в Шереметьеве, лопухи сидят?

— Лопухи не лопухи, а сколько проскакивает?

— На этот счет я тебе могу предоставить статистику, с крестиками и ноликами. Не такая уж светлая картина выходит, Вася, как вы там себе воображаете.

— Жаль, а я уж думал...

— Комиссионные небось урвать мечтал?

— Ну, Саша, — укоризненно сказал «Вася», — ну зачем ты так? Нам ведь лучше жить в мире, подумай сам.

— А мы и не ссоримся. Но я не намерен из-за этих кликуш иеговистов ссориться и с Советской властью, ясно?

Глава 3

— А что, собственно, вас смущает в этом господине?

— В том-то и дело, Сергей Иванович, что на первый взгляд нет ничего такого: приезжает не впервые, обычные деловые поездки, ведет себя здесь вполне корректно, там — по возвращении — тоже никогда ни с какими заявлениями не выступал. Общителен, охотно вступает в контакты с нашими людьми, но разговоры обычно ведет самые нейтральные — не замечено, чтобы особо расхваливал западную жизнь, скорее, интересуется нашей...

— Какими аспектами?

— Самыми разными, но вполне безобидными.

— Что ж, общительность легко объяснима. Он ведь по происхождению русский?

— Ну, в общем — да. Мать русская, была девчонкой вывезена в сорок втором году в Германию, там познакомилась с каким-то полурусским-полуголландцем, после войны вышла замуж, осталась там. Что настораживает? Тут, Сергей Иванович, два момента. Во-первых, некоторая... избыточная, я бы сказал, пестрота биографии. Учился в Голландии, во Франции, в Западной Германии. Некоторое время жил в Англии. Про Бельгию я уж не говорю — там он как дома, да оно и понятно: граница открытая, а расстояния у них такие, что из столицы в столицу трамваем можно проехать. Свободно владеет четырьмя европейскими языками, не считая русского...

— А как говорит по-русски?

— Как мы с вами. Это, кстати, странная деталь, обычно дети эмигрантов и «перемещенных» говорят с некоторым акцентом. А тут чистота такая, что невольно наводит на мысль о спецподготовке. Будь он, скажем, филологом, славистом, это было бы объяснимо; но зачем бы инженеру так шлифовать язык?

— Резонно, — подумав, согласился полковник. — А что известно о фирме, которую он представляет?

— Вот фирма-то больше всего и настораживает. С одной стороны — солидная контора с широкими внешнеторговыми связями... и с хорошей деловой репутацией, естественно, иначе и связей бы таких не было. Но известны по крайней мере три случая, когда служащие этой фирмы оказывались замешанными в неблаговидной деятельности — главным образом промышленный шпионаж и действия по подрыву национальной экономики в развивающихся странах...

— Африка?

— Да, и Ближний Восток. Я говорю — три случая известны, вообще-то, могло быть больше. Теперь возникает вопрос: действовали ли те трое с ведома руководства фирмы или занимались, так сказать, самодеятельностью? А что, это вполне правдоподобно — приезжает инженер на работу в какую-то страну, там его подлавливает местная резидентура той или иной разведки третьей страны и предлагает совместительство. Ну и начинает наш мистер подрабатывать «налево», тем более что интересы его фирмы, как ему представляется, от этого не страдают, так что он остается вполне лояльным служащим...

— Ну, это понятно. Но вы допускаете и первый вариант? Давайте подумаем, насколько он вероятен. Есть ли смысл фирме рисковать своей репутацией, ввязываясь в такие мелкие делишки?

— Насчет «мелких». Мне представляется, что мелкими они выглядят взятые по отдельности, а все вместе — в совокупности — эти действия могут быть элементами очень большой игры. Подрыв экономики третьего мира осуществляется с дальним прицелом, так же как идеологическая дестабилизация общества в странах соцлагеря. Если фирма втянута в такую игру, то уж тут деловая ее репутация вполне может быть принесена в жертву.

— Ох, не знаю... Чтобы капиталист пожертвовал деловой репутацией ради политики? Сомнительно, весьма сомнительно. Обычно у них и политика-то подчинена бизнесу, а вы предполагаете обратное.

— Добровольно он, может, и не пожертвует. А если его заставят? Тут любопытная выяснилась деталька: фирма, о которой мы говорим, в финансовом отношении зависима от консорциума Блом — Хестер, который также контролирует несколько газет крайней правой ориентации... причем довольно, я бы сказал, напористых. Они часто дают враждебный нам материал по Афганистану и Центральной Америке, имеют своих спецкоров во всех горячих точках. Значит, теоретически возможна ситуация, когда руководство фирмы бывает вынуждено мириться с тем, что некоторые ее служащие выполняют задания определенного рода... используя для этого, естественно, свое служебное положение.

— Они, говорите, продают оборудование для легкой промышленности... А география поставок — у нас в стране?

— Москва, Киев, Ленинград, Тбилиси. И вот что интересно — это уже будет во-вторых — обращает на себя внимание, с какой тщательностью выбираются представители для каждого из этих мест.

— Что вы имеете в виду?

— В Тбилиси от них приезжал некто Захава — отпрыск грузинско-армянской семьи, в свое время бежавшей из Турции. В Киеве был господин Нечипорук. А Векслер обслуживает нас и Москву.

— Любопытно. — Полковник усмехнулся, задумчиво почесал залысину на лбу. — И те тоже хорошо владели местными языками?

— Да, так же, как и этот наш «друг».

— В принципе, конечно, это может быть и проявлением особой деловой тактичности. Ну как бы реклама фирмы, понимаете, — вот, дескать, оцените — мы даже представителей присылаем со знанием языка, чтобы вам не тратиться на переводчиков...

— Я об этом думал, Сергей Иванович. Но тут не просто «знание языка», тут уже владение доскональное, отточенное. Непонятно — зачем это инженерам, ведь достаточно было бы куда меньшего словарного запаса...

— М-да... Вдруг в машиностроительной фирме сразу столько полиглотов... Случайность ли это?

— Ситуация во всяком случае необычная. Я специально интересовался у товарищей из Машиноимпорта — редко кто из приезжающих в совершенстве владеет русским языком.

— Выходит, эта фирма подбирает сотрудников по определенному параметру — в данном случае, определяющим является совершенное знание местного языка. Но для обычных деловых контактов это качество нельзя считать необходимым; следовательно, можно предположить контакты другого рода... А что, эти названные вами лица — они по одному разу сюда приезжали или визиты повторялись?

— В том-то и дело, что повторялись, тут даже определенная схема прослеживается: первый визит связан с монтажом оборудования, затем два-три приезда по рекламациям.

— Две-три рекламации в каждом случае? — Полковник поднял брови.

— По-разному, Сергей Иванович. В Тбилиси было три, в Киеве — две. В Москву Векслер приезжал уже дважды.

— А что говорят специалисты: обычное это дело, чтобы по импортным поставкам оборудования этого профиля было столько рекламаций?

— Я выясню, Сергей Иванович.

— И постарайтесь заодно выяснить вот еще что: чем в каждом случае были вызваны неполадки оборудования, давшие повод вызывать представителя фирмы. Что это было — дефекты конструкции, некачественный монтаж или, возможно, несоблюдение условий эксплуатации? А то ведь бывает и так, что у нас решают увеличить производительность за счет повышения эксплуатационных параметров — гонят на износ, отсюда и поломки.

— В таких случаях поставщик обычно опротестовывает рекламацию.

— А здесь?

— Ни разу.

— Любопытно, — повторил полковник. — Любопытно... Словом, поинтересуйтесь в Москве, Киеве и Тбилиси. А вообще деловая репутация этой фирмы, вы сказали, на высоте?

— Да, тут без подделки, фирма довольно известная.

— Логично предположить, что она поставляет свою продукцию и в капстраны. Интересно, как они работают там. И вот еще что: эти двое других, как их — Нечипорук, Захава? Запросите Тбилиси и Киев, не обратили ли они там на себя внимания — может, вели себя как-нибудь... неподобающе? В Киеве был недавно случай с одним туристом из Нидерландов... Большим оказался любителем «общаться» с советскими людьми. И тоже, кстати, украинского происхождения. Ну а с этим господином Векслером, что ж, придется, видно, присмотреть за ним, раз такое дело. Присмотреться, проследить контакты на всякий случай, я внеслужебные имею в виду...

Отпустив сотрудника, Сергей Иванович походил по кабинету, постоял у окна, глядя на заснеженные крыши под сумрачным низким небом. Чем больше он думал про этого инженера-лингвиста, тем меньше нравилась ему вся эта история. Что-то тут не так, причем даже, можно сказать, довольно явно «не так», а уцепиться не за что. А пока не за что уцепиться, пока ничего не доказано, нельзя и действовать.

Да-а, задачка! Ну для чего бы это обыкновенной машиностроительной фирме подбирать себе инженеров с таким знанием языков? И ведь не поехал же Захава в Москву, а Векслер в Тбилиси; все четко, каждый действует в своей языковой стихии, значит, главный смысл их поездок вовсе не в том, чтобы устранять неполадки поставленного оборудования. Главный смысл, выходит, все-таки в контактах, в разговорах с людьми. Вот тут — особенно, если разговор ведется деликатный, если надо уметь понимать подразумевающееся, недосказанное открытым текстом, — тут язык уже надо знать в совершенстве, иначе ничего не получится...

Полковник вернулся к столу, сел, придвинул к себе блокнот, «Москва + Л-д», — написал он и обвел овалом. Потом — «Киев», ниже «Тбил.». И два крупных вопросительных знака. С Москвой и Ленинградом более или менее ясно. Но вот два других пункта? Он протянул руку к телефонам, снял трубку и попросил майора Ермолаева.

— Борис Васильевич, это опять я, — сказал он, когда тот ответил. — Захава когда последний раз был в Тбилиси?

— В восемьдесят втором, Сергей Иванович.

— Ага... Тогда вот что — когда будете делать запрос грузинским товарищам, выясните, с кем общался Захава. Мне вообще нужны как можно более подробные данные на обоих — Захаву и того, в Киеве. И по поводу Векслера тоже уточните. Ну я имею в виду его постоянные разъезды. Всегда ли это было связано с делами фирмы? Соберете все — и мне на стол.

Похоже, придется докладывать генералу, но к нему надо идти с рабочей гипотезой, а не с какими-то... интуитивными догадками. Да, раньше бы хватиться, Векслер прилетает в Ленинград послезавтра. Главное, что никаких оснований. Не пойман — не вор.

Ничего не ввозит незаконным образом, ничего не пытается вывезти, разговоры ведет обыкновенные, не вызывающие подозрений. Жизнью интересуется — но в каком аспекте? Вроде бы в обычном. Не замечен в попытках познакомиться с «засекреченными», круг знакомств, хотя и обширен, подозрений не вызывает. И все-таки что-то за всем этим кроется, это не просто случайное общение, здесь угадывается цель, замысел, план. Но какой?

Глава 4

Зима перевалила за половину, оттрещали последние февральские морозы, территорию базы каждую ночь заваливало снегом так, что все утро уходило на расчистку дорожек. Вадим попробовал было вообще не чистить целую неделю, оставил все на пятницу, чтобы убрать только к самому приезду лыжников, и сам был не рад, — так намучился с тяжелым, липнувшим к лопате, уплотнившимся за неделю снегом. Убирать по утрам свежевыпавший было куда приятнее.

Он написал еще один рассказ, положил дозревать, а из той же папки вынул два дозревших, перечитал, кое-что подправил и отнес в редакцию. Там его встретили без восторга, вокруг Вадима Кротова клубилась темная аура «непубликабельности», а таких авторов в редакциях опасаются; но рукопись взяли и обещали прочитать как можно скорее. При этом ему, правда, было сказано, что редакционный портфель забит на два года вперед, так что даже в самом лучшем случае...

— Да-да, я понимаю, — поспешно согласился он, боясь показаться назойливым. — В конце концов, дело не в том — когда; меня интересует в принципе, понимаете...

— Хорошо, мы вам сообщим, — сказала завредакцией, зарегистрировав рукопись. — Координаты ваши тут указаны? А то, знаете, есть авторы, которых потом приходится разыскивать через адресный стол.

Он понимал, что спросила она просто так, чтобы что-то сказать, но услышать это было приятно. Во всяком случае, высказанная вслух заинтересованность его координатами давала некое формальное основание побыть оптимистом: действительно, почему она о них спросила? Могла ведь просто ограничиться словами: «Мы вам сообщим». Может быть, в редакции говорили о нем в благожелательных тонах — перспективный, мол, автор, надо будет его все-таки напечатать, в следующий раз пусть непременно координаты оставит...

Преисполнившись оптимизма, Вадим пошлялся по букинистам, прикидывая, на что истратить будущий гонорар. Цены были — не подступись; а ведь он еще помнил времена, когда можно было за трояк приобрести такую, скажем, книжицу, как «Жизнь Мирабо», изданную в Москве в типографии Зеленникова в 1793 году. Потом он еще зашел в комиссионку рядом с «Конструктором», поинтересовался машинками. Машинки были, стояла даже почти новая «Эрика», он попросил разрешения опробовать ее и на вложенном в каретку листе, где кто-то уже успел настучать абракадабру из цифр, знаков препинания и слов вроде «ывлбдж», медленно, двумя пальцами, наслаждаясь легкостью рычагов и четкостью выстраивающихся на бумаге буковок, напечатал: «И цветы, и шмели, и трава, и колосья, и лазурь, и полуденный зной...»

А в электричке, возможно потому, что устал и проголодался, на него навалилась жуткая хандра. Он понял вдруг, что поход в редакцию был бессмысленным, что никто не напечатает его и на этот раз, поскольку принесенные им сегодня рассказы ничем — в главном, в основном — не отличаются от тех, что он уже носил. Сделаны-то они лучше и тоньше, в этом он был уверен, но настроение оставалось то же, и сверхзадача была та же; он сам затруднился бы четко сформулировать эту сверхзадачу, но он ее чувствовал, ощущал как некий категорический императив всего своего творчества и поэтому не мог писать иначе. А она, эта его сверхзадача, не совпадала с той, которой, по мнению редакторов, должен руководствоваться всякий начинающий автор. В общем-то, приспособиться к их требованиям можно, он — если бы захотел — в одну неделю мог бы состряпать рассказ, в котором присутствовали бы все требуемые компоненты «современности». Но зачем? Разве это было бы творчеством?

Он даже полез в карман и пересчитал деньги. На бутылку плодоягодного хватило бы, но, к счастью, электричка порядком опоздала, и когда он вышел на своей платформе, единственный в поселке продмаг был уже закрыт. Судьба хранила его, сегодня он, пожалуй, не удержался бы, хотя вообще стоял последнее время твердо, как гвардия под Ватерлоо. А ему ничего другого и не оставалось, он знал, что стоит только сорваться. Пример отца был перед глазами — тот погиб сам, загубил жизнь матери, фактически искалечил детство ему. Правда, он же и в какой-то степени охранял его теперь — как постоянное «помни»... Вадим вообще мог выпить в компании, под хорошее настроение, это было неопасно; опасным, и смертельно опасным, — он сам это сознавал — было подступившее искушение «утешиться» в минуту слабости, упадка духа. Вот как сегодня.

Поэтому вид запертого магазина вызвал в нем сложное чувство, смесь досады и облегчения. «Нет так нет», — сказал он вслух и зашагал по неосвещенной улице-просеке. Фонари не горели, но было довольно светло от снега и звезд — небо к ночи очистилось, слегка подмораживало. Хорошо, подумал он, снега не будет, завтра можно отдохнуть. А в субботу это мероприятие у Ленки. Идти, не идти? Не очень-то и тянет, но на базе все равно житья не будет из-за лыжников, а сидеть там у себя в пенале — тоже не фонтан. Пойду, решил он, черт с ним, надо же хоть изредка окунаться в светскую жизнь.

В субботу он все-таки засомневался: приглашала-то Маргошка, может, она это так, в порядке бреда, а на самом деле никто его там не ожидает? Он позвонил самой Ленке, поздравил, сказал всякие подобающие случаю слова.

— Твоими бы устами, да мед, — сказала Ленка. — Так ты будешь?

— Ну если приглашаешь.

— Что за вопрос! Приходи, Жанка какого-то иностранца обещала притянуть, может, чего интересного узнаем.

— Опять демократа?

— В том-то и дело, что этот не демократ, а оттуда.

— Охота тебе с ними якшаться. Ладно, Ленка, приду я.

— Стабильно?

— Стабильно, о чем разговор...

У этой Ленки, надо сказать, он бывал охотнее, чем в других местах. Компания у нее обычно собиралась живая, но без особой склонности к разгулу, и «по-черному» там не зависали; мог, конечно, найтись какой-нибудь шиз, который начинал блажить после нескольких рюмок, но для Ленкиной шараги это было нетипично, и такого обычно тут же напаивали до полного забалдения и оттаскивали в чулан, где тот и отсыпался. Что еще было хорошо у Ленки — кормила она на уровне мировых стандартов. Вообще Вадим был крайне нетребователен в еде, но только не при выпивке: тут ему требовалось качество. А блат в этом смысле у Ленки был фантастический, унаследованный от убывших в Мозамбик предков.

В качестве презента он прихватил то самое жизнеописание Мирабо, о котором вспоминал недавно, после посещения букинистов. Полное название книги гласило: «Публичная и приватная жизнь Гонория-Гавриила Рикетти, графа Мирабо, Депутата Мещанства и Крестьянства Ведомства Сенешала, что в Э, Члена Парижского Департамента и Начальника народного войска Капуцинского Дистрикта». Ему самому это вряд ли понадобится, французской революцией он специально не занимался, а как подарок — годится, поскольку раритет: шутка ли сказать, издано в том самом году, когда Робеспьеру оттяпали голову! Ленка такие вещи обожает (даром, что ни фига в них не рубит), поскольку мода теперь пошла на всяческое старье.

И, надо сказать, попал со своим подарком в самую точку, затмил всех остальных, хотя по части подарков Ленку удивить было трудно. Сегодня ей тоже натащили всякого: старый медный шандал, кофейную мельницу с выдвижным ящичком для готового продукта — но книжечка екатерининских времен превзошла все.

— Что значит писатель, — с пьяным энтузиазмом объявила Ленка, уже успевшая «поддать». — Другой припер бы вульгарные гвоздики или торт, а до такого интеллектуального подарка кто додумается? Иди сюда, Вадик, я тебя поцелую!

— Ладно, успеем, — отмахнулся Вадим, протискиваясь на отведенное ему место между Маргошкой и Жанной.

Сосед Жанны, худощавый парень в очках в тонкой стальной оправе, откинулся со стулом назад и за ее спиной протянул руку.

— Рад познакомиться, — сказал он. — Александр! А вы — Вадим? Очень рад.

— Взаимно...

— В каком жанре работаете, если не секрет, — стихи, проза?

— Проза, — нехотя ответил Вадим. — Только это не жанр. А жанр у меня — рассказы.

— Ну в этом мы, технари, разбираемся слабо, — Александр засмеялся, — вы уж не взыщите...

— А, это вечно все путают, — пробормотал Вадим.

Кто-то предложил традиционный тост за новорожденную, он выпил вместе со всеми и стал рассеянно загружать тарелку Ленкиными деликатесами, потеряв интерес к происходящему за столом: он почувствовал, как проклевывается замысел. Вернее, нет, не проклевывается, а только едва-едва шевельнулся, только-только дал о себе знать. Интересно, подумал он, вдруг словно представив себя со стороны, с этим странным, ни с чем не сравнимым ощущением чего-то едва зарождающегося. Сравнить-то можно — наверное, у женщины так бывает, когда младенец впервые шевельнется... А впрочем, и там по-другому, там она знает заранее, ждет, предвидит. А тут внезапность. Еще минуту назад не думаешь, не подозреваешь, сидишь за обычным столом, ешь-пьешь, как все прочие. И вдруг это — как едва ощутимое землетрясение... как неслышный удар грома. И из ничего рождается вселенная. Неважно ведь, что это будет — короткий рассказ или повесть на пять листов (ну на пять-то листов тебя еще ни разу не хватило, сказал он себе, но тут же отмахнулся — а, да разве в этом дело!), важно, что это целая новая вселенная. Если, конечно, она возникла — потому что случается и ложная тревога, тоже вот так что-то там дрогнет, возвещая начало акта творения, но потом затихает, уходит без следа, без последствий. Будто пролетело что-то, едва коснувшись — не крылом даже, нет, а только отдаленным ветром от его взмаха, — и удалилось, исчезло. Но если акт состоялся — чем измерить само творение? Количеством страниц? Тогда сегодняшние многотомные романы по шесть-семь книг в каждом должны были бы весить больше, чем девять страничек «Грамматики любви»; однако же не перевешивают...

Потом это прошло. Это всегда потом проходило, иногда даже совсем забывалось на какое-то время, чтобы позже вернуться — уже определеннее, настойчивее, ощутимее. Зародыш идеи, мысли (разве дело в таких определениях!) начинал мало-помалу обретать форму, обрастать плотью сюжета. Вадим был спокоен — вернется, никуда не денется. А если денется, значит, тревога была ложной, тоже нечего жалеть. Но, скорее всего, в этот раз будет без осечки. Он исправно ел, питья было много, и все какое-то экзотическое, со звериным оскалом, так что, если не закусывать, можно заранее сказать — конец будет ужасен. Рисковать ночлегом в вытрезвителе ему ни к чему. Имеется, конечно, и такой запасной вариант, как опять подвалиться к Ленке, но, честно говоря, что-то не тянет. Ладно, решил он, в случае чего сделаю вид, что вырубился, и высплюсь на кухне.

За столом было уже шумно, справа кто-то травил анекдоты, слева, брякая на гитаре, рычал очередной бард из непризнанных. Приперлись, как всегда с опозданием, Лева Шуйский со своей неведомо которой по счету женой, которую все звали Игуаной, не зная толком, имя это или прозвище. Они притащили в подарок еще одну «ретруху» — довоенный пружинный проигрыватель, который надо было заводить ручкой, как «жигуль» с севшим аккумулятором, и чемоданчик старых пластинок. Сосед Жанны, воспользовавшись тем, что та пошла танцевать, пересел к Вадиму, налил ему и себе.

— За знакомство. — Он поднял рюмку, не чокаясь, и четким движением опрокинул в рот.

Если бы он не назвался технарем, подумал Вадим, голову дал бы на отсечение, что из актеров. Больно уж картинно выпивает, как перед камерой.

— Извините, мне вашу фамилию называли, — продолжал тот, — я плохо расслышал...

Вадим тоже выпил не спеша, что-то съел.

— Кротов моя фамилия. От слова «крот».

— Вадим Кротов, совершенно верно. Я сейчас проявлю бестактность, но мне простительно — мы ведь там не имеем таких возможностей следить за всем, что здесь выходит. Хотя я понимаю, что неприлично спрашивать у писателя, что он написал, но все-таки спрошу. Что-нибудь из вашего мне может быть известно?

— Едва ли, — ответил Вадим. — Разве что экстрасенсорным путем. Опубликованного у меня ничего нет, даже в «самиздате».

— Ах, вот что...

— Так что на вопрос, что я написал, позвольте не отвечать. Это несущественно, у писателя надо спрашивать, что он опубликовал.

Только теперь до него дошла фраза, сказанная собеседником: «Мы там не имеем возможностей следить...»

— Вы сказали «там»; в Москве, что ли?

Александр засмеялся.

— О, нет, нет. Гораздо дальше! Я, видите ли, в вашей стране гость.

— Вот оно что... То-то мне говорили, что Жанна придет с каким-то иностранцем. Но по-русски вы говорите так, что никогда бы не подумал...

— Так я ведь, собственно, и сам русский по крови — родители попали туда во время войны. Так что здесь я чувствую себя как дома.

— Ясно, — кивнул Вадим, хотя ничего ясного тут не было, и вообще он совершенно не представлял себе, о чем можно разговаривать с иностранцем — хотя бы и «русским по крови». При чем тут кровь!

Беспокоиться, впрочем, было излишне — Александр сразу взял инициативу разговора в свои руки и вел его уверенно, без нажима, как действует опытный ведущий в отработанной телепередаче. «Ну точно, как перед камерой», — снова подумал Вадим.

— ...А мир все же тесен. — Александр с улыбкой поглядывал вокруг. — Я вот сейчас смотрю — в сущности, все так же, как на любой русской вечеринке где-нибудь в... Париже, Нью-Йорке, не знаю, — да где угодно! Нюансы, конечно, есть, а так... Да и не только русской, если уж на то пошло. Национальные различия тоже ведь сейчас как-то стираются мало-помалу... в интеллигентном обществе, я хочу сказать. Даже такая вот штука, как это увлечение всяким ретро, — он кивнул на танцоров, столпившихся вокруг закапризничавшего патефона, — на Западе ведь абсолютно то же самое, в Париже на Маршэ-о-Пюс такие штуки отрывают с руками, их ведь мало осталось, в свое время повыбрасывали, торопились обзаводиться электроникой...

Он опять налил в обе рюмки, Вадим с удовлетворением отметил про себя, что не пьянеет, хотя выпил уже порядочно. Закусон хороший, под такой бочку можно выпить — не окосеешь.

— Кстати вот о ретро, — продолжал Александр, — на Западе мне эта мода понятна больше, там недаром говорят о «ностальгических тридцатых» — тридцатые годы действительно вспоминаются как идиллия...

— Хороша идиллия, — буркнул Вадим, — Гитлер уже страну за страной хапал.

— А, это же никого не волновало, о чем речь! У меня дома старые французские журналы — времен Мюнхена — так там знаете какие заголовки? «Мир для нашего поколения», «Франция не будет воевать за чехов» — ну и так далее, в таком же роде. Вроде как сейчас, знаете, «Работа вместо ракет», ха-ха-ха... Нет, но я даже не об этом; Гитлер, нацизм — сейчас там это все давно забытое прошлое, сегодняшний европеец — или американец — он о другом думает, в тридцатые годы не было ни проблемы молодежи, ни наркотиков, ни терроризма, ни атомной бомбы... Так что сравнение — ну так, на первый взгляд, для обывателя, если хотите! — сравнение не в пользу нашей эпохи, вот они и млеют над патефонами и абажурами «тиффани» — молодость вспоминают... А вот здесь, в России, менее понятно, вы не согласны? Здесь тридцатые годы должны вызывать ассоциации скорее... ну, как бы это сказать...

— Не ломайте себе голову, мистер Александр, давайте лучше выпьем водки.

— Ну, Вадик! — огорченно воскликнул сосед. — Вот тут, Вадик, вы меня обидели! Не думал я, что меня в России, хотя бы в шутку, будут называть «мистером». Вы что, действительно считаете меня таким уж чужаком?

Вадим пожал плечами, ему сделалось неловко. Черт, может, и в самом деле прозвучало бестактно...

— Нет, ну что вы... Я, знаете, как в том анекдоте — когда выпью, дурной делаюсь. Поехали...

— А почему бы не на «ты», раз уж мы так хорошо сидим?

— Можно и на «ты», пуркуа-па.

— Вы что, говорите?

— Запросто, а что? Знаю несколько фраз, швейцаров в кабаках пугать, если не пускают. Пуркуа-па, сэляви и еще это... сакрэ ном де шьен. Малый джентльменский набор. Ну что ж, брудершафт так брудершафт!

Они выпили на брудершафт, Саша уже казался ему вот таким парнем.

— Ты, Саша, здесь надолго? — поинтересовался он. — И вообще в качестве кого?

— По линии ЦРУ, — подмигнул тот.

— Нет, серьезно; я в смысле — туризм или по делам?

— По делам, Вадик, будь они неладны. — Саша вздохнул. — Понимаешь, поставили мы тут вам автоматическую линию на фабрике Розы Люксембург, а она чего-то не того. Рекламация за рекламацией, вот и приходится ездить.

— Несолидная у тебя фирма, Саша, сменить бы надо. И сколько же ты еще тут пробудешь?

— Да еще с полмесяца наверняка. А что?

— На лыжах ты... ходишь? — сосредоточенно спросил Вадим.

— Хожу, Вадик, хожу. И хожу, и бегаю, и вообще. Могу тебе такой телемарк[4] продемонстрировать!

— Ну, телемарк нам без надобности, а вот если равниной не брезгуешь, приезжай ко мне на базу как-нибудь в будни. Я лыжную базу сторожу. Тебе не говорили?

— Нет, но это здорово, старик! Для писателя лучшей работы и быть не может. И лыжники приезжают, как я понимаю, только на конец недели?

— Именно. Поэтому ты приезжай в будни — лыж и ботинок там навалом, подберем самые удобные, побродим по заснеженному лесу... Он еще заснеженный, но учти — это уже ненадолго!

— Старик, все понял! — Александр прижал руку к сердцу. — Телефон там у тебя есть?

— Телефона нет, но ты подваливай в любой удобный для тебя день. Кроме пятницы, это уже не очень — после обеда начинают съезжаться трудящиеся. А предупреждать не обязательно, я там всю неделю безвылазно. Договорились?

Глава 5

Василий Федорович, тот сотрудник редакции, от которого зависела теперь судьба двух принесенных Кротовым рассказов, был человек мягкий и доброжелательный, любил и неплохо знал литературу. Когда-то и сам пописывал, после фронта окончил сгоряча Литинститут, но вовремя понял, что писателем ему не быть. Он нисколько не жалел, что не овладел другой профессией; трезвое понимание ограниченности своих способностей (а они у него были) не обозлило его, не сделало завистником, как это иной раз случается. Литература была для него храмом; поняв, что жрецом не стать, Василий Федорович искренне, не жалуясь на судьбу, смирился с более скромной ролью. Жрецы жрецами, но ведь должен же быть кто-то еще, способный взять на себя заботу о том, чтобы исправно и надежно действовало огромное, сложное храмовое хозяйство. Ибо разладься оно — первыми, кто от этого пострадает, окажутся сами жрецы.

Но и на редакторском поприще не суждено было сбыться многим его мечтам. Открыть новое имя Василию Федоровичу не довелось, через его руки год за годом шел нескончаемый поток произведений среднего качества, ни одно из которых не стало событием литературной жизни, — их печатали, читали, иногда читатели откликались десятком-другим писем, адресованных автору или редакции, а потом все это тонуло в забвении. Год за годом.

Постепенно он как-то свыкся с мыслью, что настоящая большая литература — или ее, как было принято говорить, «столбовая дорога» — проходит где-то вдалеке. Что ж, не всем ведь носиться по магистральным автострадам, кому-то (большинству, кстати говоря) приходится шагать проселками, в этом тоже есть свои преимущества: тишина, чистый воздух, покой. Покой Василий Федорович начинал ценить все больше и больше — с тех пор, как окончательно распростился с надеждой участвовать хоть как-то опосредованно в общем ходе литературного процесса. То, чем он теперь занимался, участием не было, это была поденная работа, давно переставшая приносить душевное удовлетворение; смешно было вспомнить, что когда-то он искренне считал ее служением — хотя бы и самым смиренным, на низших ступенях.

В самом деле: примет он или не примет ту или иную повесть, будет ли ее редактировать Виктор Валентинович, который все же постарается сделать из нее нечто читабельное, или рукопись отдадут Валентине Викторовне, чья редактура сведется к выискиванию «блох» и скрупулезному приведению пунктуации в соответствие с грамматическими правилами, — ну что от этого изменится? Журнал все равно выйдет в положенный ему срок, в том же объеме, читатель все равно получит свою дюжину листов прозы, а чьи имена будут фигурировать в оглавлении — это несущественно. Нового Андрея Платонова среди них все равно не будет, это можно сказать со всей уверенностью.

Так стоит ли, вообще, портить себе нервы, стоит ли за кого-то драться, идти на конфликты? Теперь уже Василий Федорович знал: чем интереснее автор, тем больше неприятностей он доставляет. Вспомнить того же Платонова... Да что говорить! Платонов — фигура, величина, а ведь бывало черт знает из-за чего и кого такие разыгрывались бури в стакане воды... То есть это они теперь видятся в истинном своем масштабе, а тогда воспринимались как шторм, как девятый вал, последний день Помпеи. Всесильный Симонов и тот споткнулся на публикации «Не хлебом единым», а ведь что там такого было? Недавно издали книгой — никто и внимания не обратил, никого не потрясли, не ужаснули «разоблачения» тридцатилетней давности, тогда кое-кому показавшиеся чуть ли не посягательством на основы. Если бы Василия Федоровича сейчас спросили: «Выходит, что же, не стоило тогда ломать копья?» — он бы только пожал плечами со своей добродушной усмешкой. Конечно, не стоило.

Он не то чтобы становился равнодушным к литературе, он теперь относился к ней совсем по-другому, только как потребитель. «Делают» ее пусть другие, у кого хватает на это нервов и наивности. Дома у него была хорошая библиотека, собранная еще в те неправдоподобные времена, когда перевязанные бечевкой новенькие собрания сочинений пылились на полках — приходи забирай всего Бальзака, всего Томаса Манна, всего Чехова — по целковому за том, в девственном состоянии, нечитанные, нелистанные... Кое-что удавалось достать и теперь, хотя и противно прибегать к нечистоплотным услугам порожденных книжным бумом подпольных маклеров; к ним, правда, Василий Федорович обращался лишь в самых крайних случаях — когда узнавал о выходе чего-нибудь по-настоящему ценного. А случалось это редко, в основном издательские темпланы из года в год объявляли ту же усредненную, необязательную паралитературную продукцию, с какой ему приходилось иметь дело на работе. Испытывая к ней чувство, близкое уже к отвращению (только более спокойное), он теперь мечтал об одном: дожить до пенсии, получить где-нибудь не очень далеко садовый участок и на все лето уединяться туда с запасом хороших книг. Если он, как и булгаковский Мастер, не заслужил света, то уж покой-то себе заработал. Ни на что иное Василий Федорович больше не рассчитывал и ни к чему иному не стремился.

Соответственно этому строил он и свою, так сказать, стратегию руководства журналом. Фактически руководил им он, хотя был еще и Главный; тот много болел, еще больше времени проводил в творческих отпусках, поэтому руководство его было, в общем-то, чисто номинальным. Выработанную Василием Федоровичем редакционную политику Главный одобрил раз и навсегда, тоже найдя ее самой разумной, наименее чреватой осложнениями.

Выражалась же эта политика в простом правиле: придерживаться золотой середины. Журнал должен быть хорошо читаемым, популярным в самых широких кругах, иначе упадет подписка; но популярность эта, боже упаси, не должна иметь ничего общего с популярностью иных столичных изданий, ориентирующихся на любителей острого. Самое скверное — это когда возникают проблемы при подписании номера в печать и приходится в последнюю минуту, наспех, связываться с автором, что-то менять, утрясать, согласовывать. Тут и план летит к черту, и вообще... Политика золотой середины сводилась, таким образом, к тому, чтобы, как говорится, и волки были сыты, и овцы целы.

Теоретически, эта политика предполагала необходимость без колебаний пожертвовать хорошим, ярким произведением, если только оно поставит под угрозу тщательно оберегаемое равновесие, но на памяти Василия Федоровича такого, к счастью, не случалось. Возможно, редакторская судьба была к нему милостива, потому что вообще-то он отчаянно боялся именно этого: вдруг явится известный, маститый автор и положит на стол что-нибудь этакое — и напечатать будет боязно, и отвергнуть совестно. Он уже давно, прочитав какую-нибудь по-настоящему яркую новинку (они ведь все-таки появляются, хотя и не так часто), втайне спрашивал себя: а напечатал бы я такое? И всякий раз отвечал отрицательно. Так что хорошо, что они проходили стороной, — по крайней мере, не было конфликтов с совестью.

С творчеством Кротова он познакомился лет пять назад, первые рассказы не запомнились, видимо, они были совсем слабые. Потом этот автор чем-то его заинтересовал. Писал он явно подражательно, впрочем, начинающий и не может, как правило, писать иначе; но была в его рассказах (слишком камерных для публикации) какая-то подкупающая искренность — чувствовалось, что автору действительно нужно поделиться с людьми чем-то своим, глубоко личным и в то же время имеющим, вероятно, какое-то общечеловеческое значение. Все это было сыро, недостаточно продумано и, наверное, недостаточно выстрадано (возраст, возраст!), но в целом подкупало. Что еще сразу отметил Василий Федорович — автор этот был явно не из бойких и не пытался спекулировать на заведомо «проходных» темах, как это делали иные его сверстники, из молодых, да ранние.

Потом Кротов появлялся в редакции еще раз-другой. Нельзя было сказать, что он растет на глазах, однако прогресс был налицо — медленный, едва заметный, но очень какой-то надежный. В один из очередных приходов Василий Федорович говорил с ним сам — беседа оставила хорошее впечатление, парень действительно был скромен, без преувеличенного мнения о мере своего таланта. При этом чувствовалось, что он уже избрал для себя определенное направление и будет его придерживаться, несмотря ни на что. Василий Федорович был с ним предельно откровенен — объяснил, чем хороши его рассказы (хотя специфика журнала и исключает пока возможность их опубликования), чего в них не хватает, посоветовал «приблизиться к жизни». «А разве я не о жизни пишу?» — удивленно спросил Кротов. Он и в самом деле чего-то недопонимал — и, может быть, именно поэтому был симпатичен Василию Федоровичу, досыта наглядевшемуся на понимающих с полуслова.

Рассказы, принесенные Кротовым на сей раз, он — вопреки обыкновению — тут же забрал из отдела прозы и прочитал сам. Потом, не высказав своего мнения, вернул в отдел — чтобы рукопись шла своим чередом. Неделю спустя (все это время он вспоминал о прочитанных рассказах, радуясь тому, что автор не обманул ожиданий) Василий Федорович как бы невзначай спросил у заведующего прозой:

— Илья Евгеньевич, там была, помнится, небольшая рукопись одного из молодых... Два рассказика — «Подари мне собаку» и второй — как же его?

— А, помню. Вадима Кротова. Знаю, он и раньше нам приносил.

— Успели уже прочитать? Как вам показалось?

— А что, неплохо. Парень не без способностей, уже свой голос прорезывается, — сказал завотделом. — Все это, правда, довольно камерно, но, в общем...

— Ну это не беда, что камерно, не всем же громыхать медью. Вы знаете что, вы дайте-ка это какому-нибудь благожелательному рецензенту, а потом я доложу Главному. По-моему, пора парня печатать. Это, кстати, и уверенности ему придаст, а то ведь камерность — она порой от некоторой неуверенности. Вообще, молодых надо смелее на старт, вот и постановление было по этому поводу...

Рецензент и впрямь оказался благожелательный — отметил своеобразие авторской манеры, хороший (хотя и без особых находок) язык, даже за камерность похвалил, назвав ее «задушевным лиризмом».

— Ну что, будем ставить в номер? — спросил Илья Евгеньевич, огласив рецензию на летучке.

— Что ж, если в отделе нет других мнений...

— Рассказы хорошие, — поддержал Виктор Валентинович, — надо печатать.

— Добро, — согласился Василий Федорович. — В двенадцатый номер, я думаю, как раз подойдет. Пригласите тогда автора, надо его порадовать. И кстати, пусть еще подумает — может, захочет там что подработать, время пока есть.

— Анна Сергеевна, вы тогда бросьте Кротову открыточку, — обратился Илья Евгеньевич к заведующей редакцией, — пусть зайдет. Или позвоните, если телефон оставил.

— Нет, погодите пока, — сказал вдруг Василий Федорович. — Послезавтра Главный приезжает, дадим-ка ему взглянуть начальственным оком, чтобы уж потом никаких осечек. Днем раньше, днем позже...

— Да не станет он их читать. Был бы там роман, ну повесть хотя бы, а то — пара рассказиков. — Виктор Валентинович махнул рукой. — Все равно скажет: «Некогда мне, сами, сами решайте». — Он так похоже передразнил скороговорку Главного, что все рассмеялись.

— Вот тогда сами и решим, — заупрямился обычно покладистый Василий Федорович. — А то знаете, как бывает, — поспешишь, людей насмешишь...

На том и порешили. Главный приехал из Москвы через два дня, сильно не в духе: на совещании журнал покритиковали за мелкотемье, с опубликованной в первом номере повестью известного поэта они и в самом деле дали промашку — повесть была как повесть, но явно не годилась для того, чтобы открыть ею год. «Так вот всегда с этими маститыми, — сокрушенно подумал Василий Федорович, — а попробуй заверни рукопись, криков и обид не оберешься. И что его на прозу тянет, писал бы и дальше свои вирши...»

— Ну повесть — ладно, — сказал он, — это мы недоглядели. Но ведь вроде остальной материал за минувший год не вызывал критики? Не ругали ведь...

— Но и не хвалили! Безликим, говорят, у вас журнал становится, аморфным каким-то, а это ведь все-таки периодика — побольше надо боевитости, актуальности, в жизнь, говорят, надо смелее вторгаться... а не всякие там, понимаете, ахи и охи расписывать. Надо, говорят, решительнее бороться с мелкотемьем. Современность, сегодняшний день, задачи сегодняшнего дня — вот главное! Словом, в таком плане.

— И что вы сказали?

— А что я мог сказать? Учтем критику, сказал, сделаем выводы, работу будем перестраивать.

— Ясно, — вздохнул Василий Федорович.

Выходя от Главного, он вспомнил, что так и не сказал про кротовские рассказы; вспомнил и сам озлился. Еще Кротова тут не хватает с его «задушевным лиризмом»! У себя в кабинете он посидел за столом, барабаня пальцами и глядя в ростепельную муть за окном, потом достал записную книжку и стал листать. Перебрав несколько страничек, вздохнул и придвинул телефон.

— Иван Алексеич, — сказал он, когда в трубке ответили, — тут, понимаешь, какое дело. Ты сейчас не перегружен? Под завязку, говоришь? Ну ничего, раздвинешь там что не самое срочное. Тут, понимаешь, два рассказа надо отрецензировать — рассказы неплохие, но мы их сейчас взять не можем, надо как-то обосновать. Но только тактично, понимаешь, чтобы автор не обиделся — автор хороший, перспективный, мы вообще на него рассчитываем... Что? Нет, ты не знаешь. Не думаю, говорю! Из новых он. Так вот, понимаешь, пишет неплохо, но пока больно камерно, а ведь что такое камерность? По сути, нехватка какой-то гражданственности, самоустранение... Да, да. Вот это и хорошо бы подчеркнуть. Знаешь, я очень буду признателен, а работы там всего ничего — прочесть, написать отзыв на пару страничек... Ну спасибо! Рассказы тебе занесут — попрошу девочек из корректорской, там одна по соседству с тобой живет... А то и сам заходи, покалякаем. И если есть что нового — приноси, почитаем, авось и тиснем...

Глава 6

Вадим и сам забыл, что по пьяному делу пригласил к себе заморского гостя, а когда вспомнил несколькими днями позже, огорчился. Черт его тянул за язык, всегда вот так получается — вроде бы и выпил немного, а такое отмочил. Он, впрочем, всегда знал это за собой — алкоголь действовал на него как-то расслабляюще, все вокруг начинали казаться добрыми, достойными доверия и откровенности. Самое странное, что как раз с этим-то собутыльником его в тот вечер ни на какую откровенность не тянуло, и доверия особого он тоже почему-то не вызывал — хотя почему, казалось бы? Что-то останавливало — возможно, конечно, ничего конкретного, а просто сам факт, что иностранец. А вот пригласить зачем-то пригласил. Зачем, на кой черт? Хорошо, если он забыл о приглашении или воспринял его как пьяный треп; а если и в самом деле припрется? От работы оторвет, говорить с ним не знаешь о чем, еще и кормить надо — тоже забота, себе-то картошки наварил, чаю похлебал — и ладно. А тут все-таки иностранец!

У него даже была мысль позвонить Ленке или Маргошке — чтобы передали через Жанну, что с запланированной лыжной прогулкой ничего не получится: занят, мол, выше головы, скоро конец сезона, инвентаризацию затеяли, что-нибудь в этом роде. Потом решил не звонить. Неудобно, сразу поймет, что задний ход, а так, может, и сам не вспомнит...

Но Александр вспомнил, не тут-то было. Увидев в окошко, как тот бодро топает по разметенной аллейке, Вадим совсем расстроился — только сел работать, и пошло у него неплохо, а тут гостя черти несут. Но гость, впрочем, оказался понятливым. Увидев разложенную на столе писанину, сказал, что не станет мешать творческому процессу, а сходит пока пройдется один.

— Ты, Вадик, выдай только мне пару лыж и скажи, в каком направлении лучше идти, а сам работай. К обеду вернусь. Кстати, насчет еды и прочего не беспокойся — я все захватил с собой. У вас ведь в таких поселках не всегда купишь на месте, верно?

Словом, как выяснилось, бояться было нечего. Тактичность гостя проявилась и в выборе привезенных с собой припасов: другой бы, может, не удержался от соблазна похвастать какой-нибудь заморской бутылкой из «Березки», Александр же принес обычную «Столичную», экспортную правда, с винтом, и харч тоже оказался на том же уровне хорошего тона, без купечества.

— Пельменей я вот еще взял две пачки, — сказал он, разгружая сумку, — ты как к ним относишься? Некоторые у вас, я слышал, считают отравой, а по мне так ничего лучше под водочку и не придумать — горяченькие, со сметаной... За границей эти идиоты вообще пьют водку, не закусывая, я так и не научился — все-таки, видно, что-то в генах остается...

На всякий случай Вадим поставил себе четкий предел в смысле питья. Гость тоже не настаивал, и за обедом они едва усидели полбутылки — так, в самый раз, только чтобы разговориться. Собеседником Александр оказался интересным, приятно удивляла его начитанность — для технаря необычная, тем более для технаря «тамошнего». Вадиму приходилось слышать от кого-то, что американские инженеры вообще не читают ничего, кроме специальной литературы, да и то только по своему профилю.

Александр же, как оказалось, хорошо знает не только русскую и советскую классику, но и за новинками следит, читал и Трифонова, и Айтматова, и Белова, и Катаева.

— У вас, конечно, подъем несомненный, — сказал он. — То, что сейчас выходит... еще несколько лет назад любого редактора кондратий бы хватил, что ты! Одни манкурты у Чингиза — это же потрясающий образ, я когда прочитал — у меня волосы зашевелились... А Валюн что выдает! «Уже написан Вертер». Как тебе, а? Нет, тут наши советологи здорово промахнулись, ничего не скажешь.

— В каком смысле?

— Ну, они ведь давно доказывают, что здесь настоящей литературы нет и быть не может. В силу, так сказать, особенностей системы.

— Чушь собачья, при чем тут система!

— Вот и я то же говорю. На Западе, кстати, такой системы нет, а что-то особенного цветения в литературе не наблюдается. Секс этот осточертевший, он уже даром никому не нужен, для одних импотентов пишется... А возьми французский «новый роман» — это же убожество, такая мура беспросветная, просто литературное рукоблудие какое-то.

— Саша, ну а эмигранты наши — у них как? Все-таки должны же сохраняться какие-то культурные традиции...

— Ты какую эмиграцию имеешь в виду? Сейчас ведь уже «третья волна» идет, как мы говорим.

— Да нет, я в общем.

— А «в общем» рассматривать трудно, общего тут как раз нет. Первая волна дала большую литературу, настоящую — ну Бунин хотя бы, Набоков, да из них многие писали. У тех получалось, это были мастера старой еще формации. Набоков, правда, из них самый был молодой, он не случайно потом на английский язык перешел. Те, что попали туда во время войны, ну вот как мои родители, — среди них, по-моему, ни одного не было писателя. А вот из нынешних пишут многие. Пытаются, во всяком случае. Но что-то, знаешь...

— Ну, там тоже есть имена, — сказал Вадим, не дождавшись продолжения.

— Имена-то есть. Но что-то я не пойму с этой «третьей волной», какая-то в ней червоточина.

— Червоточина?

— Я в литературном смысле говорю, в творческом. Пишут, вообще-то, много — и печатаются в «Материке», да мало ли... Альманахи всякие выходят, сборники, а читать в сущности нечего. То есть не буквально «нечего», бывают и интересные публикации, но в целом — как бы это определить, не знаю даже. Чувствуется, понимаешь, какая-то ущербность. Действительно, что ли, сказывается отрыв от корней?

— По идее, так и должно быть, — согласился Вадим. — Бунин вон сколько об этом писал, да у него и между строк чувствуется. Я, правда, не считаю, что он в эмиграции хуже писал, но отпечаток есть.

— Да, наверное. И знаешь что интересно? Вот возьмешь тот же «Материк» — сразу видно, какой материал написан там, а какой получен отсюда. Уровень другой, понимаешь?

— Что значит — отсюда получен?

— Ну там ведь кое-кто и из ваших литераторов сотрудничает — кого здесь не балуют. Естественно, под псевдонимом. Так вот, я говорю — сразу видно.

— Ты хочешь сказать — там пишут лучше?

— Наоборот, чудак человек! В том-то и дело, что там хуже получается. А в чем дело — убей, не пойму. Вроде бы и цензуры никакой, свобода полная, пиши что хочешь, как хочешь... А вот поди ты! Причем, я замечал, это с одним и тем же писателем происходит: когда был здесь, хорошо писал, а попал туда — и сразу что-то не то. И не поймешь ведь, что «не то», а все равно сразу чувствуется. Вот я и говорю — червоточина какая-то нападает, порча. И это не только я замечаю. Есть даже целая теория: литература, дескать, чтобы быть настоящей, должна создаваться в дискомфортных условиях, расти из-под гнета. Гнет, ты понимаешь, тут может быть разного вида... Скажем, писателям Возрождения приходилось пресмыкаться перед знатными покровителями, наша литература «золотого века» расцвела в николаевские времена — тоже, наверное, не мед был, если разобраться... Достоевский и Бальзак из долгов не вылезали. А теперь на Западе писатель, как правило, материально вполне обеспечен, вроде никто на него не давит, а пишет черт-те что.

— Все-таки что-то давит, наверное, — сказал Вадим. — Я, конечно, плохо себе представляю, но вот хотя бы вкусы толпы — к ним разве не приходится подлаживаться? А это ведь тоже давление.

— Нет, ну какое-то минимальное давление всегда есть, это бесспорно! В этом смысле и Шекспир, наверное, подлаживался, и Сервантес, а на позицию Льва Толстого общественное мнение, думаешь, не влияло?

— Скорее уж он на него влиял.

— Само собой; но тут обратная связь, ты пойми. Когда Толстой доказывал, что нам не столько учить надо крестьянских детей, сколько самим у них учиться, — это же явное влияние мужикопоклонства тогдашней российской интеллигенции... Постой, а о чем мы говорили?

— Ты сказал, что в эмиграции пишут хуже.

— Хуже, хуже, вне всякого сомнения. Вот так получается, смешно, верно? Вроде бы все условия. Знаешь, я вот что заметил: лучше всего, когда писатель живет здесь, а печатается там. У него и отрыва не происходит, корни сохраняются в целости, и в то же время полная свобода высказывания.

Вадим недоверчиво ухмыльнулся.

— Идеальный вариант, что и говорить. Если бы он еще при этом был реальным...

— Он абсолютно реален, это ты зря. Слушай, а не скучно тебе здесь? Все-таки одному все время...

— Почему все время, я же говорил — в пятницу вечером уезжаю к себе, там уж не соскучишься.

— А что?

— Я в коммуналке живу, народ там самый разный.

— Представляю.

— Не думаю, чтобы представлял. Вот туда, Саша, я тебя не приглашу, на это ты не рассчитывай.

— А то я ваших коммуналок не видел! В Москве их тоже немало еще есть, ох колоритнейший быт в некоторых... Для писателя, наверное, это находка — жить в такой квартире.

— Знаешь, я не отказался бы и от отдельной однокомнатной, пусть даже малогабаритной. Быт лучше в других местах наблюдать — в бане, скажем, или у пивного ларька. А дома писать надо, для этого тишина нужна.

— Да, тишины тут хватает... Нет, конечно, когда есть работа, книги, — что еще надо? Радио можно послушать... здесь ведь, наверное, никаких помех?

— А черт их знает, никогда не слушал. У меня и приемника-то нет.

— Вот это зря! Радио, Вадик, в наше время вещь необходимейшая. Из принципа, что ли, не интересуешься?

— Да нет, ну какой тут принцип... О том, что в мире происходит, из газеты можно узнать, а отсутствие музыки меня особенно не трогает, обхожусь без нее. Ну и потом, приличный приемник — так, чтобы и короткие брал, — это как-никак сотняга, а у меня лишние деньги не валяются...

Заметив, что гость после обеда осоловел и даже раз-другой уже подавлял зевок, Вадим предложил ему отдохнуть.

— Ты ведь устал, наверное, с непривычки? А то смотри, в комнате завхоза диван есть — там тепло, чисто, уборщица порядок наводит. Как это у вас там называется — сиеста?

— Сиеста — это не у нас, Вадик, это несколько южнее. Но, вообще, мысль хорошая, спать я не буду, не привык днем, а поваляться — поваляюсь часок. А то и впрямь разморило с вашего кислорода, да и на лыжи давно не становился. Слушай, нескромная просьба — только если не хочешь почему-нибудь, так и скажи, я не буду в претензии; твоего чего-нибудь не дашь почитать? Не с собой, нет, а вот сейчас, на время сиесты?

— Моего чего-нибудь... — Вадим нерешительно пожал плечами, он вообще мало кому давал читать свои рассказы, разве что самым близким приятелям. Но их мнение он уже знал, а вот что скажет новый человек? Тем более такой начитанный, которому есть с чем сравнить... — Ладно, — буркнул он, — есть тут кое-что, сейчас поищу...

Злясь на самого себя — зачем дает? — он все-таки отобрал четыре рассказа, дал Александру и устроил его в соседней комнатке, которая в летние месяцы служила кабинетом завхозу. Комнаты разделяла фанерная перегородка, слышно было каждое движение, и Вадим скоро поймал себя на том, что ревниво прислушивается — не раздастся ли за стенкой храп. Но, нет, храпа не было, а откладываемые по мере прочтения страницы шелестели регулярно — видно, и в самом деле заинтересовался. Один рассказ был с юмором, Вадим ждал — будет смеяться или не оценит; нет, оценил, смеялся минут десять. Там столько смеху и было, на шести страницах.

Через час Александр вошел в комнату, широко улыбаясь.

— Слушай, а здорово, ей-богу, — сказал он. — Честно говоря, не ожидал. Мне тогда Жанна сказала — давай, говорит, сходим к одной знакомой, там у нее писатель будет, а я всерьез как-то не принял: мало ли кто сейчас писателем себя считает, верно? Теперь вижу — действительно писатель, без дураков... Ты извини, что я так откровенно, но, честное слово, не ожидал. Отличные рассказы, слушай! И что, это нигде не напечатано?

— Не-а, — нарочито дурашливо откликнулся Вадим, изображая беззаботное к этому факту отношение. — Ну что ж, я рад, что тебе понравилось.

— Нет, слушай, по такому поводу необходимо выпить! Давай еще по рюмке, а то мне ехать скоро — путь от тебя неблизкий... Ну хорошо, а что они все-таки говорят? Чем-то ведь должны мотивировать, если отказывают автору? Ну вот этот хотя бы, про новобранцев, «Солдату́шки, бравы-ребяту́шки», — этот чем не понравился? Отличный юмор, я ржал на каждой строчке...

— Ну как же. Армия, говорят, не в тех тонах показана, у нас военно-патриотическое воспитание, а вам все хаханьки.

— Да помилуй, из-за чего хаханьки? Что молодых солдат койки учат застилать и полы мыть в казарме, так ни одна армия в мире без этого не обходится!

— Мне можешь не объяснять, я сам служил. Ты попробуй в журнале объясни. Да что там... когда не хотят печатать, предлог всегда найдется. Ладно, Саша, фиг с ними, переживем. Главное — написать, а там время покажет. Если это стоящее, то рано или поздно к читателю пробьется, а если нет — так, может, и не надо, а?

— Твое пробьется, — заверил Александр, — я чувствую. Необязательно ведь самому писать, чтобы уметь отличить настоящее от халтуры, верно? Вот я и говорю — у тебя настоящее. Может, еще не в полную силу, это естественно, для прозы еще и возраст нужен, жизненный опыт, впечатления. Но фундамент крепкий, это главное. Природа, она ведь умнее нас, это человек может заложить могучий фундамент и ничего на нем не построить... А у природы все целесообразно — «просто так» ничто не делается...

Они посидели еще, поговорили, незаметно допили бутылку. Собираясь, Александр сказал, что, возможно, еще увидятся — он здесь пробудет недели две, на этой чертовой линии действительно оказался дефектным довольно ответственный узел, теперь надо дождаться, пока пришлют новый, поставить на место, отладить — на все это уйдет время.

— А я и не жалею, — сказал он, — люблю все-таки у вас тут бывать. Живете вы трудновато, конечно, кто же спорит, но дышится здесь по-другому... Черт, не знаю даже, как определить. Давай в Питере как-нибудь встретимся, ты не против? Походим по набережным, покалякаем еще... Жаль, белые ночи не скоро.

— Можно и в Питере, — согласился Вадим. — Здесь, за городом, конечно, уже неинтересно становится, снега скоро не будет, такая начинается слякоть... Весной северная природа к себе не располагает. Ты звони мне либо в пятницу попозже, либо в субботу с утра. Что-нибудь придумаем. Может, рассказ новый дам почитать, — добавил он, — я тут сейчас как раз один заканчиваю. Вообще-то, я свежие никому не даю, но тут случай особый — уедешь ведь потом, а хочется знать твое мнение.

— Ну, спасибо. — Александр крепко пожал ему руку. — С удовольствием прочитаю! Вообще, ты прав, это ведь действительно «особый случай», а?

Глава 7

Майор Ермолаев пребывал последнее время в расстроенных чувствах, даже с женой поругался, хотя давно положил себе за правило не допускать, чтобы служебные неприятности сказывались на делах домашних.

Строго говоря, неприятностей никаких пока не было; но Борис Васильевич шестым чувством угадывал, что они скоро начнутся — как только его прямо спросят, что же там, в конце концов, с этим Векслером.

То, что полковник до сих пор не задал этого прямого вопроса, было, конечно, выражением доверия, и капитан это ценил. Его не хотели торопить, но — ждали.

А что он мог доложить по этому Векслеру? Борис Васильевич не сомневался, что имеет дело с врагом, но с врагом либо временно бездействующим (усыпление бдительности), либо действующим, но так тонко и хитро, что это, строго говоря, нельзя даже было назвать действием. Во всяком случае, противозаконным.

Он запросил Киев и Тбилиси, но не узнал ничего такого, что могло бы пролить свет на замыслы и тактику «лингвистов» (так обобщенно капитан называл про себя Векслера и тех его двух коллег). Нечипорук, похоже, вообще не общался практически ни с кем, если не считать чисто деловых контактов, Захава же в Тбилиси общался со многими, но опять-таки — о чем это говорит?

Решив наконец, что ум хорошо, а два лучше, Борис Васильевич решил все же посоветоваться с полковником; хотя и понимал, что к начальству лучше идти с продуманными до конца соображениями, хотя бы гипотезой, версией, а не обременять его еще и новой головоломкой, как будто у него, начальника, мало своих.

Сергей Иванович, если и был разочарован нерасторопностью майора Ермолаева, ничем этого не проявил и выслушал его внимательно и заинтересованно.

— Да, это действительно загадка, — согласился он. — То есть, с одной стороны, тут все более-менее ясно: мы имеем дело с разведчиками, можно не сомневаться. Но если так, то это уже по нашей с вами части. И может, этот ваш Векслер прибыл не для осуществления спецакции, а лишь знакомится — ездит, присматривается...

— Если бы он был один, — возразил Борис Васильевич. — Но их ведь трое, значит, это уже операция?

— Будь они журналистами, Векслер и его дружки, никто бы и внимания не обратил, — сказал майор. — А тут фирмы, выходит явное прикрытие. Нелогично же получается, Сергей Иванович: ну на кой черт им инженеры-лингвисты, если они действительно только ради инженерных своих дел сюда едут?

— Нелогично, — согласился полковник. — Да нет, я ведь не спорю, тут конечно же что-то не так. Но вот за что ухватиться? Здешние контакты Векслера вы проверили?

— Да ничего такого. — Майор подумал, недоуменно пожал плечами. — Девицу себе подцепил... или она его подцепила, поди узнай, так, ничего особенного, особа непутевая, но ничего серьезного за ней тоже не числится. Студентка, филолог. Иногда заводила знакомства с ребятами из соцстран. Ну он бывал с ней пару раз на разных вечеринках...

— Что за среда — тоже инженеры? Может, кто-то из работающих на режимных предприятиях?

— Нет, нет, сплошь гуманитары. Он там с одним писателем познакомился, ездил к нему за город...

— Кто-нибудь из известных?

— Да нет, собственно, это он себя считает писателем, ну или приятели его так называют. Парень молодой, пишет, но пока не печатается. Кончил филфак, работает сторожем — какую-то лыжную базу сторожит.

— Самая модная теперь профессия, — сказал полковник. — У нас в доме дворничиха старофранцузский знает, девчонка лет двадцати пяти. Жена вышла с внуком посидеть, а та сидит, читает «Песнь о Роланде», Жена удивилась, спросила, нравится ли, — сейчас ведь молодежь современностью интересуется, для них Великая Отечественная — уже древняя история... Так эта дворничиха ей отвечает — перевод, говорит, плохой, я это вот место сама пробовала перевести, у меня лучше получилось...

Они посмеялись, потом полковник сказал:

— Филолог, работающий сторожем, это уже кое-что... Понимаете, с этими чернорабочими интеллигентами тоже не так все просто. Есть которые просто ради жилплощади идут — ну вот как наша дворничиха. Вышла замуж, жить негде, вот и взялась за метлу. А есть ведь и другая категория, где это уже определенная позиция, причем с оттенком протеста. Я с одним таким говорил... По образованию — философ, мужик действительно головастый, а работает грузчиком в порту. Так он прямо говорит: не хочу преподавать эту философию, поэтому я и пошел в грузчики, поскольку другой профессии не имею... Вот что я думаю, Борис Васильевич!

— Да?

— А что, если вам поговорить с этим писателем-сторожем? Понимаете, если это человек... ну, приближающийся по образу мыслей к такому вот философу, о котором я сейчас вспомнил, вы это сразу уловите. Эти люди обычно и не скрывают своего инакомыслия. Скорее, бравируют, особенно кто помоложе... Этому вашему — сколько?

— Да что-то под тридцать, около того.

— Познакомьтесь с ним, в самом деле. Придите прямо так, без всякой маскировки, скажите, что интересуетесь Векслером — тут, мне кажется, в жмурки играть нечего, он ведь тоже парень взрослый, должен сам кое в чем разбираться. Спросите, не затевал ли тот провокационных разговоров, ну и просто посоветуйте быть с этим господином осторожнее. Скажите, что прямых претензий к нему по нашей линии нет, но есть основания для некоторого... недоверия... Уточнять не стоит, здесь надо учитывать и такую возможность, хотя и маловероятную, что он расскажет Векслеру о вашем визите.

— Если такая возможность есть, то, может, лучше пока не рисковать? А то ведь получится, что мы свои карты раскрываем, а он играет дальше.

— Ну и что? Если Векслер действительно ведет игру, то не может же он не понимать, что мы безучастными зрителями не останемся... Наивные простачки, знаете ли, в разведке не работают. И кстати, то, что он работает так чисто, ничем себя не компрометируя, скорее всего говорит о немалом опыте.

— Да уж наверное... Ладно, попробую поговорить с этим нашим молодым дарованием, авось что и прояснится.

Встреча с Вадимом Кротовым, однако, ничего не прояснила. Кротов встретил капитана Ермолаева спокойно; если визит сотрудника госбезопасности его и встревожил, то он, во всяком случае, ничем этого не проявил, скорее удивился: почему это вдруг к нему? Реакция была естественная, Кротов, видно, и впрямь не догадывался, чем мог привлечь внимание учреждения, столь далекого от круга его интересов. Когда же Борис Васильевич упомянул Векслера, Вадим сказал: «Ах, во-о-он что!» — но тоже естественно, уже с оттенком пробудившегося любопытства. В самых общих чертах, не вдаваясь в подробности, капитан посвятил Вадима в загадку «инженеров-лингвистов», и тот согласился, что да, действительно, выглядит это все немного странно, но сам он в поведении Векслера не замечал, пожалуй, ничего такого, что могло бы дать повод к подозрениям.

— Да я, честно говоря, не особенно-то и присматривался в этом плане, — добавил он. — Мне раз пришлось тоже вот так с одним иностранцем пообщаться, в одном доме... Ну, тот настоящий был иностранец, здесь проходил стажировку. По-русски говорил неплохо, но акцент жуткий. Так вот к нему и приглядываться нечего было, сразу видно, что за тип. Он если не про Афган, так про Польшу, если не про «Солидарность», так что-нибудь насчет «пражской весны» пройдется...

— Иногда такие-то бывают менее опасны, — заметил майор Ермолаев. — Когда, как говорится, «весь пар уходит в гудок», беспокоиться уже нечего. Хотя, конечно, может быть и маскировочный прием — этак шиворот-навыворот, смотрите, мол, вот весь я тут.

— Да нет, тот, конечно, никакой был не разведчик, просто трепач, ну и почему бы впечатление не произвести — это же действует, мы, в общем, к полной раскованности в разговорах на такие темы как-то не приучены...

— Какая это «раскованность», — возразил капитан, — обычная безответственность — рассуждать о вещах, в которых не разбираешься. А подковырнуть они любят, это точно. Так Векслер, говорите, ни о чем подобном при вас не высказывался?

— Насколько помнится... — Кротов подумал и пожал плечами. — Нет, не припоминаю. Он, наоборот, как-то раз в том смысле высказался, что ему нравится сюда приезжать и чувствует он себя здесь хорошо. У вас тут, говорит, дышится как-то по-другому... При этом, правда, сказал: «Хотя живете вы трудно». Это, пожалуй, единственный раз, когда я от него критическое замечание услышал.

— Все бы нас так «критиковали». Мы же первые и говорим о своих трудностях. Кто их теперь скрывает? А вот интересно, Вадим Николаевич, насчет русской литературы за рубежом Векслер ничего не рассказал? Ну, скажем, как там наши уехавшие живут-поживают?

— Рассказывал, был у нас такой разговор. Плохо, говорит, они там поживают, что-то у них не получается... Хотя странно — вроде бы пиши что хочешь.

— Ну не совсем уж, наверное, «что хочешь».

— Да нет, я понимаю! Но ведь именно те, кто уехал, здесь жаловались на зажим; там вроде этого зажима нет; есть другого рода ограничения, согласен, но как раз то, чего у них не принимали здесь, там — по идее — должно идти со страшной силой. Значит, казалось бы, сиди и пиши, чего еще? А что-то, говорит, не выходит у них. То есть загадки тут никакой нет, он тоже так считает, — писатель должен работать у себя дома. Не знаю, как там насчет живописцев, режиссеров, может, им все равно — где. Зритель, он вроде более всеядный, что ли... А писателю тяжело. Ему все-таки надо, чтобы его свои читали. Пусть хотя бы и на машинке.

— Да, Бунин вот тоже... Хотя и Нобелевскую премию получил. Так Векслер вас, значит, за кордон сманить не пытался? — вроде бы шутливым тоном сказал майор.

— Нет, что вы! Он сам же и сказал — убогая там литературная жизнь. Хотя вроде и печататься есть где.

— Читателя там настоящего нет, вот что, наверное, главное. Ну хорошо, Вадим Николаевич, мне не хотелось бы, чтобы вы этот наш разговор поняли как выражение какого-то к вам... ну, недоверия, что ли. Тут скорее желание предостеречь, скажем так. Поскольку у нас этот иностранец вызывает некоторое сомнение, было бы просто нехорошо вас не предупредить.

— Так что, мне с ним больше не встречаться?

— Это ваше дело. Вам решать. Присмотритесь только к нему повнимательней, будьте, как говорится, начеку, а если что — не стесняйтесь посоветоваться с нами. Мало ли, вдруг что-нибудь такое заметите... настораживающее. Это я не к тому, чтобы вы после каждого разговора с ним мучительно вспоминали, что он сказал по тому или другому поводу. Это никому не надо. Но вот так, в общем плане...

— Я понимаю.

— Нисколько не сомневаюсь, Вадим Николаевич. Вы человек культурный, с высшим образованием, к тому же сами пишете — намерены, так сказать, быть «инженером человеческих душ». У писателей, я слыхал, особая наблюдательность, внимание к мелочам — самым, казалось бы, незначительным, потому что «незначительность» мелочей это незначительность кажущаяся, обманчивая, как раз она-то обычно и дает больше всего «информации к размышлению». Верно?

— Ну... в общем-то, конечно. Картина ведь вся из мелких деталей строится.

— Вот-вот! Я о картине и говорю, к тому, чтобы вы помогли нам в ней разобраться. А то больно уж она какая-то... расплывчатая. Мы, кстати, к господину Векслеру никаких конкретных претензий не имеем и ни в чем предосудительном обвинить его не можем, поэтому лучше, наверное, его об этом нашем разговоре не информировать, как вам кажется?

Кротов заверил, что, естественно, и не подумает откровенничать с Векслером, номер телефона записал и заверил, что непременно известит, если и в самом деле заподозрит своего заморского знакомца в чем-либо предосудительном. На том и расстались.

Возвращаясь полупустой электричкой, капитан Ермолаев вынужден был признать, что толку от встречи пока никакого не получилось. Парень, похоже, говорит правду и ничего не скрывает; если «лингвист» до сих пор вел себя так осторожно, то не исключено, что проосторожничает и до конца. Но в чем тогда смысл этих поездок — его и его дружков — и смысл нынешнего приезда в Ленинград, этого знакомства с начинающим писателем? Или и в самом деле нет тут никакого умысла, а просто приезжает человек на бывшую родину, на родину своих родителей, чтобы с людьми здешними пообщаться? Может, и родившиеся там подвержены этой самой ностальгии? И все-таки — нет; все-таки чутье подсказывало капитану Ермолаеву, что тут что-то не так. Но хоть бы ниточка какая-то была, за которую ухватиться!

Полковник, когда он ему доложил утром результаты — а точнее, их отсутствие, — воспринял это спокойно.

— Ничего, Борис Васильевич, не будем торопить события. Чутье ваше до сих пор не подводило, авось и на сей раз сработает. Тут многое от самого Кротова зависит — что он за человек. Я тоже склонен думать, что Векслер неспроста им заинтересовался...

Глава 8

Вадим лишний раз убеждался, что жизнь и впрямь штука полосатая — то одна полоса идет, то другая. Хотя он никогда не испытывал нужды в «информационном допинге» для своего творчества и не понимал, в частности, писателей, разъезжающих по стране в поисках сюжетов (смешно, в самом деле, да этих сюжетов вокруг полным-полно, умей только видеть!), иногда все же собственная жизнь начинала казаться ему слишком уж монотонной, бедной впечатлениями. Особенно обидно было, что маловато вокруг интересных людей. Строго говоря, конечно, каждый человек по-своему интересен, поскольку заключает в себе целую вселенную; это общеизвестно, но это все же теория, а на практике окружающие его личности почему-то не вызывали особенного желания исследовать сокрытые в них глубины.

А теперь, похоже, эта скучная полоса кончилась, пошла другая — чуть ли не детективная. Визит сотрудника «органов», по правде сказать, сперва даже немного его встревожил — в маргошкиной кодле постоянно ходила по рукам разная самиздатовщина, ничего серьезного, понятно, но на неприятности можно было рано или поздно нарваться. Узнав же, что дело в Александре Векслере, Вадим успокоился и почувствовал любопытство: новый-то знакомец, оказывается, не так прост! На первых порах он ведь никакого особого интереса к себе не вызвал, и на базу пригласил его Вадим просто сдуру, по пьяному делу, на трезвую-то голову и мысли такой бы не появилось. Позже он показался интереснее — неглуп, многое повидал, может о литературе даже поговорить. Но то, что он вдобавок ко всему еще и чуть ли не Джеймс Бонд, это уж, вообще, как выражается Марго, — «полный отпад». С таким пообщаешься, черт возьми, и глядишь, такое из-под пера выйдет, что Юлиан Семенов посинеет от зависти.

Неужели, действительно, Сашка этот прикидывается наивным технарем?.. Но тогда — с какой целью? Западным образом жизни и в самом деле соблазнить не пытался, наоборот даже, рассказывает вполне объективно, ничего не приукрашивая. Скорее всего, ерунда все это, пустые подозрения.

Что из того, что какая-то фирма присылает к нам своих представителей, слишком хорошо говорящих по-русски? Ничего удивительного. В Новую Гвинею, надо думать, послали бы говорящих по-папуасски. Может, у них так принято! При тамошней-то конкуренции небось каждая фирма из кожи лезет — чем бы еще угодить клиенту, завоевать его расположение. Конкуренция плюс безработица, этим и объясняется. А что, запросто — дали объявление: требуются, мол, инженеры со знанием таких-то языков — вот их и набежало, только выбирай...

А в общем, решил Вадим, стоит ли ломать голову над такой ерундой. Даже если предположить, что товарищи с Литейного правы и у Векслера действительно есть некие враждебные нам намерения, то со случайным знакомым он своими черными замыслами делиться, естественно, не станет. Едва ли он предложит ему, Вадиму, свергать Советскую власть; ну а если начнет высказываться в очень уж враждебном духе (чего, кстати, до сих пор не было), то всегда ведь есть возможность сказать: знаешь, мол, приятель, катись ты с этими разговорами куда подальше, мы тут и сами разберемся, что у нас хорошо, а что плохо...

Но любопытство было возбуждено, и вообще Вадим каким-то шестым чувством предугадывал важную перемену в своей жизни. Было смутное и необъяснимое беспокойство, но нельзя сказать, чтобы тревожное или гнетущее; скорее, предчувствие чего-то хорошего. С Векслером это не связывалось ни в коей мере, да и смешно было бы связывать: в самом деле, что ему это случайное знакомство? Ну встретятся еще раз-другой, окончит Сашка этот свой монтаж или что там у него — и чао. Нет, тут что-то другое ожидалось. Но что? Влюбиться ему не светило — после Изабеллочки железный выработался иммунитет, да и вообще в этом плане такая вокруг пустыня Калахари — кричи, не докричишься. По идее, должны быть хорошие девчонки, но их на его пути не попадалось. Попадались разные дракониды или интеллектуальные шлюхи типа Ленкиных подружек с их кошачьей блудливостью и разговорами о семантике и структуральном анализе — жуть, конец света.

Нет, с этой стороны ему ничего не грозило, но в то же время предчувствие перемены в судьбе оставалось; логично рассуждая, надо было ждать благоприятного ответа из журнала. Это, конечно, изменило бы многое. А события, как правило, тоже ведь идут косяком — то ждешь-ждешь, и ничего не случается, а то вдруг начинают сыпаться одно за другим, словно по сигналу. Хорошо бы таким сигналом оказалось его нежданное-негаданное приобщение к миру разведки!

Прикидывая различные варианты, Вадим все больше склонялся к мысли, что предчувствие (а оно становилось все более явственным) касается судьбы отнесенных в редакцию рассказов. Он с самого начала чувствовал, что на этот раз все будет хорошо. И разговаривали с ним приветливее, чем обычно, и про координаты напомнили, чтобы оставил. Наверное, если автор интереса не представляет, у него не будут спрашивать адрес! Да, любопытно все-таки, что чувствуешь, впервые увидев в типографском наборе что-то свое... Свое, кровное, те самые слова, что когда-то обдумывал, перебирал в голове, переставляя и так, и этак, записывал на разорванных пачках «Беломора», выстукивал на машинке, перепечатывал... Как бы спокойно к этому ни относиться (а Вадим относился — или думал, что относится, — вполне спокойно), все же, конечно, это событие: напечататься в первый раз. Тут главное — признание, факт признания, потому что твое мнение о собственной работе не имеет никакого объективного значения — любой графоман наверняка убежден, что пишет ничуть не хуже других, признанных. И то, что говорят о твоей работе приятели, тоже надо воспринимать с большой осторожностью; проще ведь похвалить, чем высказать какие-то дельные критические замечания; сказал что-нибудь вроде: «Старик, не нахожу слов, ты прямо в классики прешь!» — и порядок, дружеский долг исполнен. А читал-то, может, по диагонали.

Борис Васильевич посетил его во вторник, и до конца рабочей недели Вадим успел твердо поверить, что письмо из редакции уже пришло. Поэтому воспринял как должное, когда в пятницу вечером, вернувшись домой и глянув на полочку возле своей двери, куда соседи складывали его почту, увидел большой голубой конверт с крупно напечатанным названием журнала.

Он даже не стал сразу его вскрывать, только подумал удовлетворенно: «Ну наконец-то» — и пошел мыться с дороги, благо, ванная была свободна. Помывшись и поставив на газ чайник, он уединился в своем «пенале» и, насвистывая, вскрыл голубой конверт. Внутри было короткое письмо — шесть строчек на редакционном бланке — и прикрепленная к нему канцелярской скрепкой рецензия в три страницы.

Прочитав то и другое, Вадим зачем-то включил свет и долго стоял у окна, глядя на мальчишек, пытающихся еще гонять шайбу на залитом талой водой дворовом катке. Стукнула в дверь соседка, крикнула, что выключила газ — чайник совсем уж выкипел. «Спасибо, иду», — отозвался он и только сейчас почувствовал боль от стиснувшей гортань спазмы. Он даже удивился, почему так воспринял очередной редакционный отказ. В самом деле — что тут нового, в первый раз, что ли! Не в первый и, надо полагать, не в последний. А ты что думал? Настроился, как дурак, а тут мордой об стол. Нет, дело, конечно, не в отказе, это фиг с ними, а вот рецензия... В ней-то вся соль, весь, так сказать, комизм ситуации. Два года назад Вадим читал один из отвергнутых сейчас рассказов в Клубе молодого литератора (ходил туда недолго, потом бросил); на заседании том присутствовал человек, написавший сейчас эту рецензию, и тогда рассказ ему понравился безоговорочно — в своем выступлении он отмечал и «тонкий лиризм», и хороший язык, и наблюдательность, «делающую честь молодому автору»...

— Да, вот это называется «поворот все вдруг», — пробормотал Вадим и снова вытащил рецензию из конверта, снова посмотрел на подпись — словно мог ошибиться.

Да нет, все верно. Но что он теперь несет? «...Не навязывая, естественно, автору то или иное ви́дение мира, нельзя в то же время не выразить сожаления по поводу очевидной замкнутости Кротова на чрезвычайно узком круге тем, придающей его творчеству оттенок уже даже не столько камерности, сколько почти демонстративного эскапизма. Позиция, скажем прямо, не самая похвальная и явно свидетельствующая о непонимании молодым автором главного требования, которое жизнь предъявляет ныне нашей советской литературе, — смелее, не барахтаясь на мелкотемье, вторгаться в действительность, перепахивать глубинные ее пласты...»

— Ну сукин сын, — пробормотал Вадим с изумлением, мало-помалу возвращаясь к способности воспринять случившееся в менее драматическом ключе. — Ну деятель...

Он принес из кухни уже полуостывший чайник, без аппетита поужинал. За едой он, по обыкновению, читал, прислонив том блоковских дневников к монументальному каркасу «ундервуда», но сейчас прочитанное как-то не воспринималось, если бы книгу вдруг подменили другой, он бы этого и не заметил. Хотя, конечно, огорчаться было глупо. Или, скажем, так огорчаться. Это он понимал; но понимал и то, что радоваться тоже нечему. Дурная слава, как известно, бежит — теперь, когда ему уже пришита «позиция», в любой редакции его будут читать с заведомым предубеждением. Можно, конечно, и вообще на них плюнуть; но до каких же пор можно работать для себя, в стол, не имея надежды на выход к читателю? Не деньги же ему, в самом деле, нужны, не гонорары, черт с ними, с гонорарами; но ведь пишешь не для себя, а для людей, для того, чтобы тебя читали; без этого какой вообще смысл в творчестве? Это все равно как если бы рабочий точил и точил детали заведомо никому не нужные, детали, которым никогда не сложиться в действующий механизм, не прийти в движение, не произвести никакой полезной работы...

Это, конечно, аналогия довольно условная. Рабочий, создавая машину, все-таки знает, что эта машина будет работать. Хуже или лучше других, но будет. В литературе не так все просто, бывает ведь, что произведение в конечном счете «не срабатывает», не находит отклика, забывается тут же после прочтения. Но вынести приговор может только тот, для кого это произведение предназначалось, то есть сам читатель. Только он — и никто больше!

А тут получается, что судьбу произведения порой решает чиновник, решает, так сказать, еще при рождении, произвольно определяя, дозволено ли ему вылупиться из рукописи, обрести жизнь на печатной странице. И добро бы еще был какой-то ценитель высшего класса, обладающий безупречным вкусом и надежно застрахованный от ошибок! Мать честная — годами не печатали Платонова, Булгакова, как только не поносили Ахматову, Пастернака... Ну ладно, этих посмертно «простили», издают теперь, гонят тираж за тиражом — пускай хоть в могиле порадуются. Но изжита ли практика перестраховки, когда пуганый дурак, облеченный должностью, имеет право решать, что можно, а что нельзя пропустить к читателю, что советским людям читать разрешено, а чего не дозволено, — с этим разве покончено? Ладно, в конце концов, не в его, кротовских, рассказиках дело, он на свой счет не заблуждается; строго говоря, будут они напечатаны или не будут — от этого ничего не изменится, он и в самом деле никогда не претендовал на то, чтобы писать серьезные, проблемные вещи, ставить вопросы большой общественной значимости. Но представим себе, что вот сейчас у кого-то — пусть даже из маститых — лежит на столе рукопись, способная действительно потрясти читателя, сразу изменить всю картину сегодняшней нашей литературы; много ли у такой рукописи шансов стать книгой? Черта с два. Чем вещь острее, проблемнее, тем труднее приходится ей в редакции, — это уже закон, общее правило, все об этом знают — и принимают как должное. Естественно: мол, редакторов тоже можно понять, не от них зависит и тому подобное. Да до каких же пор?

Вадим утешительно подумал, что на наш век, во всяком случае, хватит; тут в дверь стукнули, и голос соседки крикнул, что его к телефону.

— Привет, Вадик, — послышался в трубке голос Векслера. — Хорошо, что ты уже дома, я не был уверен — позвонил наугад. Слушай, на будущей неделе мне, наверное, придется отчаливать. Как насчет того, чтобы провести вечер вместе?

— Сегодня?

— Ну или завтра, как тебе удобнее. Насчет воскресенья я пока не уверен. А сегодня у тебя творческое настроение?

— Да уж, творческое — дальше некуда... Нет, та́к сижу.

— Ну так подваливай! Давай прямо в гостиницу, а то ведь у вас на нейтральной почве и пообщаться негде — насчет увеличения сети кафе в газетах лет двадцать уже, помнится, пишут, да что-то пока результаты мало заметны. Неподъемная, видать, задача для народного хозяйства. Ну так как?

— Да я не знаю... Туда-то, наверное, и не пустят — в интуристовские гостиницы вход, я слыхал, по каким-то карточкам...

— Да, — Векслер хохотнул, — портье у вас тут бдительные, это точно, но тебя пропустят. Ты только скажи, к которому часу, и я буду ждать у входа.

— Не надо, — отказался Вадим, ощутив вдруг всю унизительную нелепость ситуации: чтобы его, ленинградца, какой-то иностранец проводил в ленинградскую гостиницу. — Зачем нам непременно под крышу куда-то лезть? Погода сегодня нормальная, походим лучше по улицам. Я, например, люблю такие вот весенние вечера, что-то в них есть...

— А что, это идея, — согласился Векслер. — Просто я думал поужинать вместе тут в ресторане, но если ты предпочитаешь прогуляться, давай погуляем.

Договорились встретиться на Стрелке, у южной ростральной. Векслер оказался точен — уже ждал, когда подошел Вадим.

— Это ты и в самом деле хорошо придумал, — сказал он, когда они перешли на Университетскую набережную и постояли у парапета, глядя на неповторимую панораму левого берега. — Вечер действительно замечательный, такие весной бывают в Стокгольме — небо чистое, чуть зеленоватое и светится как-то по-особому, словно уже к белым ночам примеривается...

— Красивый город?

— Стокгольм? — Векслер пожал плечами. — Ничего. Комфортный, богатый до сумасшествия — даже по западным стандартам. Таких витрин, как у шведов, я вообще нигде не видал. А что касается красоты, то — хочешь верь, хочешь не верь — большей, чем вот это, — он мотнул головой, указывая через реку, — нету нигде в мире. Нет, я не про весь Питер, тут у вас тоже такие есть трущобки — будь здоров... А новые дистрикты, районы по-вашему, ну что про них скажешь? Обычное стандартное убожество, массовая дешевка. Но вот это... — Он помолчал, покачивая головой. — Это выше понимания, в голове не укладывается, как можно было создать такое — причем смотри, все вроде бы просто, но как гениально уравновешено — Сенат, Адмиралтейство, монферрановский купол — и Всадник посреди всего этого, уму непостижимо... Какой там к черту Стокгольм! Слушай, а что ты сегодня смурной какой-то?

— Да так, — не сразу ответил Вадим. — Настроение хреновое, не знаю даже... А впрочем, чего там. Я тебе говорил, помнишь, еще по зиме отнес в журнал два рассказа — так вот, письмо сегодня получил из редакции. Отфутболили снова мои опусы, вот такое дело. Понимаю, что глупо расстраиваться, а все равно муторно как-то. Главное, рецензент один из этих рассказов однажды уже читал и всячески расхваливал. А теперь он же и задробил.

Векслер тоже помолчал.

— Жаль, — сказал он наконец. — Сочувствую, Вадик, но что делать? Вероятно, это издержки профессии, а? Я не помню сейчас, про кого из знаменитых читал: кто-то из западных, может, даже Хемингуэй, тоже вот так рассылал рассказы по всем журналам, никто не брал, у него уже даже на почтовые марки денег не было. А потом вдруг как прорвало — редакции стали драться за его рукописи...

— Ну, я на этот счет спокоен, за мои драться не станут.

— Да, у вас, конечно, положение более сложное.

— А черт их знает... — отозвался Вадим. — Я, понятно, судить могу только понаслышке... Но тоже не думаю, чтобы они у вас там такие были добрячки и опекали начинающих авторов.

Векслер рассмеялся.

— Добрячки? Вадик, наши издатели — это тиранозавры. Знаешь, были такие ящеры — высмотрел добычу, подкрался — и хряп пополам какого-нибудь зазевавшегося птеродактиля, тот крякнуть не успеет. И опекают они не авторов, а собственный счет в банке, но именно этим фактором все и объясняется. Такой тип в упор не видит автора, он для него вообще не персона, но если референт доложит ему, что данный автор перспективен в смысле коммерческого успеха, зеленая улица рукописи обеспечена, через месяц книга уже на прилавках. И тиражи, кстати, такие, что вам тут и не снились, хотя у вас любят козырнуть большими тиражами. Помилуй, тридцать тысяч на такую страну, разве это тираж? А полтораста, двести — так это у вас только мэтры такое имеют, лауреаты разных там премий. А Франсуаза Саган, когда принесла в издательство свой первый роман, — кто ее знал, никому не известная соплюха, верно? — так вот, в одной Франции эту ее «Здравствуй, грусть» за первый только год намолотили четыреста тысяч экземпляров... Я уж не говорю о переводах на все европейские языки, причем мгновенно, и не говорю о бесконечных переизданиях. Да что там... Не помню, кто ее первым открыл — Галлимар, что ли, — но они сразу учуяли: ага, тут можно сделать бизнес. И сделали! Кстати, и ее не забыли — она уже через год была миллионершей. Нет, ты пойми правильно, я не пропагандирую нашей издательской системы, ставка на коммерческий успех приводит и к тому, что порнуху гонят не меньшими тиражами...

— Вот именно, — сказал Вадим. — Маркиз де Сад в общедоступном пересказе, с иллюстрациями. Тоже, знаешь, хрен редьки не слаще.

— А я что говорю? Просто там больше выбора, издателей много, и вкусы у них разные: одним подавай ангажированную литературу, другим — секс, третьим — что-нибудь авангардистское под Мишеля Бютора, так что, понимаешь, выбор за тобой. Каждый несет рукопись к тому издателю, кто ему ближе по взглядам. Я, кстати, готов признать, что теоретически ваша система совершеннее: у вас издатель не идет на поводу у публики, а сам формирует ее вкусы, подтягивает до определенного уровня. Но это теоретически, как в старой песне поется: «Гладко было на бумаге...» А на практике получается, вот как с тобой. Кому-то ты пришелся не по душе, может, с кем-то поругался когда-то, я не знаю, в жизни ведь разное бывает, верно? И представь себе, что у этого твоего недоброжелателя связи в литературном мире, да ему достаточно звякнуть одному-другому — и тебя уже в любой редакции встретят как зачумленного... Тем более что редакций-то этих раз-два и обчелся. Поэтому я и говорю: у вас труднее, слишком все централизованно — включая и возможность перекрыть кислород... Жаль, конечно, потому что способности у тебя, на мой взгляд, несомненные. Насчет таланта не скажу, это пока судить трудно, да и не с моей квалификацией, но просто вот как читатель я тебе могу сказать точно: писать ты можешь. Если бы еще мог печататься...

— Да ладно, успею, — отозвался Вадим.

— Успеть-то успеешь... Только, я думаю, для автора годами сидеть в ожидании выхода к первому читателю это примерно то же самое, как у нас бывает: окончит парень технический колледж, а потом со своим инженерским дипломом ишачит где-нибудь мелким клерком. Дисквалификация происходит, понимаешь, тут и забываться кое-что начинает, а главное — психику подтачивает. А это ведь тоже фактор... особенно в творчестве.

— Еще какой...

— Вот об этом и речь. Слышь, Вадик... А почему бы тебе не попробовать напечататься там?

— Где это «там»?

— Ну за бугром, как у вас говорят.

— Ни фига себе идейка.

— А что такого?

— Ты что, может, и впрямь задание выполняешь?

Векслер — они стояли совсем рядом, облокотившись на гранит парапета, касаясь плечами, — повернул голову и глянул на него, прищурясь.

— Ха-ха, — хохотнул он и спросил с ощутимым нажимом в голосе: — А почему ты сказал «и впрямь»?

— Да просто подумалось — надо же, уговаривает печататься за бугром, сейчас начнет шуршать долларами...

— Погоди, Вадик, погоди. Уговаривать тебя никто не уговаривает, я просто назвал один из возможных вариантов. Но меня сейчас другое интересует: ты же писатель, должен чувствовать оттенки выражений; если ты сказал: «Может, и впрямь», это значит, что или эта мысль уже приходила тебе в голову, или кто-то ее высказывал в твоем присутствии. Логично?

Вадим про себя признал, что логично, и пожалел о собственной неосторожности. Рассказывать о разговоре с Борисом Васильевичем не хотелось, тем более что тот специально просил — ничего Векслеру не говорить. Ясно, о таких делах не болтают, это и ежу понятно. Но проколоться он прокололся, и так глупо!

— Логично, — повторил он вслух, кончив раскуривать не сразу затлевшую папиросу. — Ты ведь мне, Саша, сам эту мысль высказал — забыл уже?

— Когда это?

— А как только познакомились, у Ленки на именинах. Я тебя спросил, в качестве кого ты сюда прибыл, ну в смысле — по делам или как турист, а ты говоришь: «По линии ЦРУ». Забыл, что ли?

Векслер облегченно захохотал.

— А ведь и верно! Ну, пятак твою распростак, и память же у тебя, что значит — литератор... А то я уж думаю — неужто на меня тут так косо смотрят, с подозрением; я ведь, Вадик, просто откровенен с тобой, вот и выбалтываю, что на языке. И насчет печатания на Западе, мне эта мысль вот только что в голову пришла, но, ей-богу, почему так уж сразу от нее открещиваться? Ты, кстати, не думай, что я какую-нибудь антисоветчину имею в виду, — добавил он, посерьезнев, — там в этом товаре давно уже никто не нуждается по одной простой причине: предложение превышает спрос. У нас этой антисоветчины столько уже опубликовано, что до конца века не хватит перечитать. Да и кому это нужно? Иностранцам неинтересно, они своими делами заняты, а русский тамошний читатель все это уже наизусть знает: и про репрессии, и про коммуналки, все это уже вот так обрыдло... А вот такое, как пишешь ты, — это может заинтересовать, такое всегда интересует, понимаешь, потому что это жизнь, обычная российская жизнь, не процеженная, не профильтрованная, а такая, как есть. Конечно, тамошний читатель — это не здешний, я не сравниваю масштабы, там все мелковато, — ну эмиграция, сам понимаешь. Но, как говорится, на безрыбье — верно? Да и потом учти другое — напечатаешься где-нибудь, это значит, что тебя почти наверняка и в эфир дадут, у нас литературные передачи идут регулярно, а это уже слушатель здешний, массовый, это уже миллионы...

— Во-во, — покивал Вадим. — А потом меня за шиворот — и пожалте бриться.

— Не всех же за шиворот берут. Могу с ходу назвать два-три имени — и там опубликованы, и здесь вполне благоденствуют...

— Ну мне рассчитывать на подобное благоденствие не приходится, не той я породы. Я скорее из тех макаров, на которых шишки валятся, даже если ни одной сосны поблизости нет.

— Смотри, конечно, Вадик, дело твое... Я как-то всегда считал, что искусство — вообще занятие не для робких. Может, и ошибаюсь, я ведь что? — профан, со стороны наблюдаю... Но писатель, мне кажется, должен уметь плыть против течения. И поступать так, как считает правильным... без оглядки на обывателей. Ну что, может, все-таки зайдем ко мне, посидим? И бутылка найдется, выпить на дорогу... Как это говорится — посошок?

— Нет, Саша, спасибо, как раз пить мне сегодня противопоказано. Я себя в этом смысле немного знаю — когда настроение муторное, нельзя мне. А то не остановлюсь, у меня наследственность поганая. Так что давай уж воздержимся.

— Воздержимся, — согласился Векслер. — Я, кстати, тоже вполне свободно без этого обхожусь, за компанию могу выпить порядочно, но иногда так даже лучше по-трезвому. А насчет этого разговора не бери себе в голову, я тебя уговаривать не собирался, просто внес деловое предложение. Кстати, оно вполне реально. Поразмысли на досуге, а летом тут должен появиться один мой знакомый — может, он тебя разыщет через Жанну. Если к тому времени начнешь печататься здесь — что ж, тем лучше, тогда вопрос сам собой отпадает... Кстати, у меня для тебя маленький прощальный презент — на, держи, будешь там у себя в лесу слушать.

Векслер достал из кармана пальто и вложил ему в руку маленький — не больше двух пачек сигарет — и такой же плоский прямоугольный предмет в кожаном футлярчике.

— Что это? — удивленно спросил Вадим.

— Приемник, что же еще. Ты, помнится, говорил, что у тебя нет? И не смотри на габариты, это машинка еще та — с шестнадцати метров берет как зверь...

— Да ты что, Саша, чего ради! — запротестовал Вадим, действительно почувствовав себя по-дурацки. Что они с ним — близкие друзья, что ли, чтобы принять такой подарок...

— Вадик, я тебя вроде бы ничем не обидел, а? Давай и ты на прощанье меня не обижай, я ведь от чистого сердца. Ну просто на память! А надоест — снесешь в Апраксин, в комиссионке у тебя с руками оторвут — это последняя модель «Филипса», они такие штуки не хуже японцев делают. Питание универсальное — там аккумуляторчик размером с вашу «крону», а можно и прямо от сети. Аккумулятор при этом подзаряжается в автоматическом режиме, так что всегда готов к работе. Ну, всё! Клади в карман и ни слова больше об этом. А теперь давай перейдем на ту сторону и прошвырнемся на прощание по Невскому — когда-то мне еще доведется побывать в Питере! Вроде и грех подрывать престиж своей фирмы, но, ей-богу, так хочется, чтобы эта наша линия опять забарахлила...

Глава 9

30 марта майор Ермолаев позвонил в Пулково. Его проинформировали, что накануне, 29 марта, при таможенном контроле у иностранного гражданина Александра Векслера ничего запрещенного к провозу не обнаружено, и он отбыл рейсом LH343 Ленинград — Дюссельдорф в 21 час 45 минут. Посидев и подумав, майор пошел к полковнику.

— Ну что ж, — сказал тот, выслушав новость. — Как у меня на родине говорят, баба с возу — кобыле легче. Ничего не ввез, ничего не вывез, ну и скатертью дорожка. Может, он и в самом деле ничем таким тут не занимался, а?

— Будем надеяться, — неопределенно отозвался майор.

— А что, у вас все-таки подозрения?

— У меня ощущение, Сергей Иванович, что мы тут что-то проглядели.

— Ну не знаю, — сказал полковник с явным недовольством в голосе.

Борис Васильевич подумал, что никогда, видно, не научится разговаривать с начальством; одно дело, когда подчиненный говорит после удачно проведенного им дела, что похоже, дескать, мы на этот раз неплохо сработали, и совсем другое — когда он намекает непосредственному начальнику на его долю вины за неудачу.

— В общем-то, конечно, это вина моя, — поправился он. — Я им занимался, и наверное...

— Да бросьте вы, в самом деле, — прервал полковник подобревшим тоном. — Самокритичность, Борис Васильевич, не должна переходить в самоедство. Работник вы опытный, инициативный, к делу всегда подходите творчески, так что винить вам себя не за что.

— Пока не за что, — без энтузиазма согласился капитан. — Боюсь, потом бы не пришлось...

— Хотите еще раз поговорить с этим... Кротовым?

— Да нет, это, пожалуй, ничего не даст.

— Сам Кротов у вас подозрений не вызывает?

— По-моему, парень как парень. Да и в чем его можно подозревать? Вообще непонятно, чем он мог заинтересовать Векслера — если допустить, что Векслер все-таки приезжал сюда с заданием. Другое дело, если бы он работал на режимном предприятии, так нет ведь — сидит лыжи пересчитывает, рассказики свои пишет...

— Рассказики, — повторил полковник. — Рассказики, говорите? — Он встал и прошелся по кабинету. — Литература, Борис Васильевич, это идеология... и мне ли вам объяснять, что наши недруги едва ли не всю свою стратегию строят сейчас на идеологической конфронтации.

— Это понятно, Сергей Иванович. То, что задание Векслера — если он приезжал с заданием — должно быть непременно связано с идеологией, в этом я не сомневаюсь. Какой конкретно характер могло оно носить? Ну, первое, что напрашивается, это поиск подходящего человеческого материала. Просто пока поиск, предварительная, так сказать, фаза работы: знакомиться с людьми, выяснять настроения. Откровенно говоря, я думаю, что так оно и есть. И сложность тут в том...

— ...что при таком характере задания мы его за руку схватить не можем, — закончил фразу полковник.

— Вот в этом-то и дело, — подхватил майор. — Инкриминировать нечего: ну знакомится, ну выясняет; что дальше?

— А представьте себе — ничего. Может, ничего другого ему и не поручали. Вам такая возможность в голову не приходила?

— То есть, вы думаете, он только для этого и приезжал — прощупать настроения?.. Вообще-то, как правило, этим здесь занимаются их корреспонденты. Живут они у нас подолгу, языком многие из них тоже владеют; может, не так совершенно, как Векслер, но вполне достаточно для общения с нашими людьми. Я имею в виду общение неофициальное, застольное. Знакомства они обычно тоже заводят довольно широкие, так что лучших условий для зондажа настроений просто не придумать. Зачем же тогда посылать специального человека, да еще на короткий срок? Скорее, это все-таки какое-то налаживание контактов... Но с кем? И для чего? Кротов ведь не из фрондирующих, это я бы заметил, те даже в разговоре очень как-то быстро раскрываются, не считают нужным скрывать свои взгляды. Кротов на них не похож. Да и проверял я — у него и в прошлом ничего такого.

— А что это за компания, в которой он крутится?

— Ерунда, ничего серьезного, обычные молодые лоботрясы. Характерно, что Векслер с ними практически не общался — один раз только пришел, словно нарочно для того, чтобы познакомиться с Кротовым. Может, конечно, случайно так получилось.

— Да нет, едва ли это случайность... Скорее, именно он и был ему нужен. — Полковник помолчал. — Только вот для чего? Сманить на Запад? Кротов, говорите, заверил вас, что таких попыток не было; и вы считаете, ему в данном вопросе можно верить?

— Убежден, что да. Кротов не того типа человек, чтобы помышлять об экспатриации. Это с первого взгляда видно, я его себе на Западе не представляю совершенно.

— Что, под славянофила работает?

— Даже и не это, а просто есть в нем какая-то... ну бесхитростность, что ли.

— Вы уж, Борис Васильевич, своего Кротова скоро вообще в святые произведете.

— Блаженный он — это точнее. Где-то не от мира сего, я бы сказал. На Запад совсем другого типа публика рвется, а таким, как Кротов, там делать нечего.

— Ну хорошо. Будем, однако, исходить из факта, что Векслер — предположительно агент некой западной секретной службы — вступил в контакт и завязал довольно тесное знакомство именно с этим самым писателем, который не от мира его. Выходит, чем-то именно он его заинтересовал, какие-то душевные параметры сделали Кротова наиболее подходящим кандидатом на роль, которую Векслер — опять-таки предположительно! — для него задумал. Обычно что ценится в подобных случаях? Чаще всего какие-то слабости, на которых можно сыграть. Ну там честолюбие, алчность, излишняя склонность ко всякого рода амурным делишкам и тому подобное. Но те кротовские качества, которые увидели вы, — это не слабость, это скорее сила. Блаженному много не надо, поэтому и соблазнить его не так-то просто. Чем? Деньги, успех, женщины — все это для него пустое, такими штуками его не взять. Что же остается?

Майор Ермолаев помолчал, глядя в окно.

— Успех, — повторил он негромко, задумчиво. — Литературный успех... Нет, вот к этому, пожалуй, Кротов не безразличен. Он мне не жаловался, но мне где-то в разговоре показалось, что это для него вопрос больной — то, что он до сих пор ничего не опубликовал.

— «До сих пор»! Сколько ему — тридцати еще нет? Шишков, я где-то читал, в сорок лет начал писать, а до этого железные дороги строил, мосты. У вашего Кротова впереди вся жизнь. — А вы считаете, что это и есть та слабинка, на которой мог сыграть Векслер?

— Ну, — Борис Васильевич пожал плечами, — если на чем-то мог, то думаю, что на этом. Хотя... опять-таки — для чего?

— Да-а, для чего-то он им нужен. А что, рассказы эти... они у него вообще получаются? Или, может, так — графоманство чистой воды?

— Я этим вопросом, Сергей Иванович, интересовался. Он тут посещал недолго одно литобъединение — говорят, хвалили его, парень не без способностей.

— Однако в печать все-таки не пробился? Не тянет, значит, на настоящего писателя.

— Вы знаете, это дело хитрое — пробился, не пробился... Иногда, черт его знает, такую дребедень в журнале каком-нибудь прочитаешь, только диву даешься — зачем, для чего? Тут, возможно, еще и вопрос везения. Мне в связи с этим, Сергей Иванович, вот какая мысль в голову пришла... Что там замыслил Векслер, мы пока не знаем; но мы вроде бы уже вычислили, на какой крючок он может поймать Кротова. На всякий случай — может, стоит нам попытаться этот крючочек заранее обезвредить?

— Ну-ну, излагайте вашу мысль.

— Да она простая совсем. Я подумал, почему бы нам не посодействовать как-то, чтобы... Ну чтобы заметили парня, обратили на него внимание. Бывает ведь, наверное, и так, что человека просто не замечают, если он не из пробивных, саморекламой не занимается...

— Ну допустим! А как, интересно, вы себе это представляете — «посодействовать»? Я звоню в редакцию, представляюсь и говорю: нельзя ли поскорее напечатать произведения гражданина такого-то, так как у нас есть основания опасаться, что в противном случае этот гражданин попадет в лапы западных спецслужб. Так, что ли? Несерьезно, Борис Васильевич, не наше это дело. Мы все-таки не родовспомогательное заведение для молодых талантов, задачи у нас другие, четко определенные...

Да, думал майор Ермолаев, возвращаясь к себе по длинному безлюдному коридору, мимо высоких темных дверей с латунными цифрами номеров. Задача у нас другая — обеспечивать безопасность государства, а значит, и каждого его гражданина. Это в особых разъяснениях не нуждается. Вопрос лишь — как лучше это делать, тут, наверное, возможны варианты. К сожалению, иногда мы начинаем действовать, когда что-то уже произошло; и тогда приходится лечить болезнь, а не предупреждать ее. А ведь можно, наверное, и предупредить, если перефокусировать внимание с факта на обусловившие его обстоятельства, со следствия на причину. Иными словами — борьбу с явлением начинать раньше, чем оно состоялось. С самых корней начинать — вот тогда безопасность действительно будет обеспечена полностью и надежно...

Глава 10

На лето лыжная база превращалась в пионерлагерь, и убраться оттуда пришлось сразу после Дня Победы — понаехали работяги, которые должны были все подкрасить и подновить к началу школьных каникул. Вадим прожил в поселке еще несколько дней, устроившись подручным к одному шабашнику, крупному специалисту по чистке колодцев; работа была простая — вытаскивать наверх ведра с мокрым песком, покуда специалист колдовал там внизу, но физически тяжелая и потому хорошо оплачивалась. За неделю он огреб двести с лишним рублей и уехал в Питер, чувствуя себя крезом. На лето, во всяком случае, ему должно было хватить, поскольку делиться этим левым и негласным заработком с драконидами он, естественно, не собирался. Чего ради? Другое дело, если бы Алена в чем-то нуждалась, а то ведь обеспечены выше головы: полковничья пенсия Прохора Восемнадцатого плюс тот немаловажный в наше время факт, что старая драконида все еще функционирует у себя в управлении торговли и уходить на пенсию отнюдь не собирается.

Конец мая выдался погожим, теплым, начинались белые ночи, и по ночам хорошо писалось даже в «пенале». Первую половину дня Вадим отсыпался, после обеда уходил побродить по улицам — так, чтобы быть подальше от родного очага в те часы «пик», когда население коммуналки возвращается после трудового дня. Когда приходил, в квартире было уже относительно тихо, он ужинал и садился писать у открытого окна. Хорошо, двор был широкий, не обычный питерский «колодец», и поэтому не заслонял неба.

И как-то сразу, на одном дыхании, получился большой рассказ — очень для него большой, почти на целый лист, — про художницу, которую всячески затирают, находя «несозвучной». Писал в сущности про себя, изменил лишь пол и профессию, чтобы не выглядело слишком уж автобиографично. Подмена, впрочем, была шита белыми нитками — какая разница, живопись или литература, речь шла о творчестве, о праве творить так, как считаешь правильным. Он не утверждал, что прав объективно, и даже нарочито сделал своей героиней особу слегка, что называется, прибабахнутую, со сдвигом по фазе, ее оппоненты выглядели куда респектабельнее, и доводы их были исполнены логики и здравого смысла; он лишь хотел сказать, что творчество — дело настолько субъективное, настолько свое, что грубое вмешательство ему прямо противопоказано. Даже если вмешивающийся и пытающийся судить ближе к объективной правоте, нежели тот, кого судят, — все равно, диктовать автору нельзя, недопустимо. Иначе это уже будет совсем другое, творчества, как такового, не останется, потому что какое же творчество под диктовку?

Вещь получилась вроде бы даже программная — во всяком случае он постарался вложить в нее как можно больше своих мыслей о том, как складываются отношения между творческой личностью и ее, так сказать, средой обитания. Отложив рассказ на несколько дней и перечитав потом на свежую голову, Вадим остался доволен. Воображаю, подумал он, отнести это в журнал! Хотя что такого? Сами же призывают писать о серьезном, а это ли не серьезная тема! Что у него своя, не такая, как у них, точка зрения, так тем лучше: чем этих точек больше и чем они разнообразнее, тем скорее можно рассчитывать на какое-то согласие. Говорят же — ум хорошо, а два лучше; почему же не придерживаться этого последовательно?

Потом он вдруг почему-то вспомнил о Сашке Векслере. Последнее время действительно и думать о нем забыл, поскольку подарком почти не пользовался — днем слушать было нечего, а по ночам он работал. Попробовал, правда, послушать раз-другой, но из-за бугра перла такая бодяга — страшное дело: то рассказывали о какой-то английской поп-группе, то об американских супермаркетах. На фиг ему, живущему на Васильевском острове, слушать про то, как обслуживают покупателей в Денвере, штат Колорадо? Он и впрямь подумал было, не снести ли «Филипс» в Апраксин — машинка-то сама хороша, ничего не скажешь, сотни три наверняка дали бы с ходу, — но устыдился — все-таки подарок.

А теперь вдруг вспомнил самого дарителя. Интересно, что Сашка сказал бы, прочитавши «Чокнутую», все-таки вкус у него неплохой, из прочитанных Вадимовых рассказов он выделил как раз те, которые и сам автор считал самыми удачными.

Французы утверждают, что стоит заговорить о волке, как увидишь его хвост. Именно это с Вадимом и случилось: достаточно было о волке вспомнить, и хвост тут как тут. Однажды в пятницу — шел уже июнь, в городе становилось жарко, и он стал подумывать, не податься ли куда из Питера на месяц-другой, — ему вдруг позвонила Жанна.

— Слушай, тебе тут привет передают от нашего общего знакомого, — объявила она. — Ну помнишь, я вас зимой на Ленкиных именинах познакомила?

— А-а, — сказал он. — Помню, как же... А он что — снова здесь или?..

— Да нет, приехала тут одна его приятельница, говорит, хорошо бы встретиться. Если, конечно, ты не против.

— Есть хоть на что посмотреть? — Он попытался отшутиться, охваченный странным чувством неуверенности; ему и интересно, пожалуй, было встретиться с приятельницей Векслера, но в то же время вроде бы что-то внутри предостерегало.

— Так себе, — ответила Жанна, — не экстра. Одежда, правда, соответственная, ну и макияж — это они умеют, ничего не скажешь. А умой, раздень — будет баба как баба. Ты попробуй, проведи сам эксперимент, чего спрашивать-то?

— Упаси бог, тут от отечественных не знаешь куда деваться, а ты мне импортную подсовываешь.

— Не паникуй, никто на твою невинность не покушается. Так что, мне договариваться о встрече или нет?

— Можно, вообще-то. Как там Сашка, что она про него рассказывает?

— А ничего не рассказывает, сам все расспросишь. Давай тогда приходи в районе семи к Казанскому, мы где-нибудь возле Барклая будем...

Жанна была явно несправедлива к заморской гостье — та оказалась интересной женщиной, во всяком случае на первый взгляд; внешность ее была, правда, довольно стандартной, Ка́рен (как она отрекомендовалась) трудно было бы выделить среди молодых иностранных туристок, которых летом так много в Ленинграде.

Вся она была какая-то усредненная, типизированная, и еще была в ней некая неопределенность. Вадиму она показалась его сверстницей, хотя могла быть и старше, и моложе, и он никак не мог определить ее национальности — то ли немка, то ли англичанка, то ли откуда-то из Скандинавии. По-русски говорила неплохо, хотя и с акцентом (опять-таки неопределимым), наверное, славистка, решил Вадим.

Жанна, представив их друг другу, тут же слиняла, сказав, что опаздывает. Такого варианта Вадим не предвидел, он рассчитывал, что они пообщаются втроем, и был обескуражен, чуть было не взмолился, чтобы его не оставляли наедине с этой красоткой, но было уже поздно — красный свет перекрыл движение, Жанна сделала ручкой и побежала по переходу к Дому книги. «Вот черт, — подумал он в унынии, — вдруг она в коктейль-бар намылится, а я и денег с собой не взял...»

— Немношечко погуляем, — сказала Карен, словно прочитав его мысли, — здесь так много люди, мошет, пойдем туда? — Она указала вдоль набережной канала, близоруко прищурилась. — Там золотые крылья — это что, Пегасус?

— Нет, не Пегасы, просто львы, — объяснил он обрадованно, — это мостик такой... красоты неописуемой, идемте посмотрим вблизи, отсюда не разглядеть.

— О да, в Ленинграде много уголков неописуемой красоты, Алекс мне говорил, — подтвердила Карен.

— Ну как он там?

— О, спасибо, очень хорошо. Много работает! Алекс есть отличный работник, очень — как это говорится... — Карен покрутила кистью руки, — перспективный, да?

— Да, он... толковый парень, мне тоже показалось. Как там эта линия, крутится?

— Линия? — чуть настороженно, видимо не поняв чего-то, переспросила Карен.

— Ну эта, на Розе Люксембург, из-за которой рекламации шли.

— О, это! — Она рассмеялась. — Это крутится, да, насколько я знаю.

— Вы с ним коллеги? Тоже инженер, да?

— Немношечко коллеги, но я не инженёр, нет! Я занимаюсь славистикой, господин Кротов.

— Я так и подумал. Только не называйте меня «господином», у нас это не принято. Вадим — и все, я ведь не намного старше вас, — добавил он, отваживаясь запустить комплимент.

— О, не станем выяснять, кто есть старше, я боюсь сделать вам разочарование... К тому же, Вадим, возраст дамы — это такой секрет, о-о-о!

— Ну вам-то еще... Вы здесь в аспирантуре?

— Нет-нет, я туристка. Совсем недолго, увы, одна неделя — и адье! Я еще хочу видеть Москву, Киев...

— Да, программа плотная, — согласился Вадим.

Зря, пожалуй, он запаниковал, с этой Карен не так уж трудно общаться. Имя тоже какое-то неопределимое, корень вроде германский...

— Ну вот, отсюда лучше видно, смотрите, — сказал он, когда подошли ближе к Банковскому мостику.

Карен согласилась, что вид и в самом деле хорош, достала из сумочки крошечную камеру и принялась щелкать спуском.

— Мошет быть, я это еще продам, — сообщила она деловито. — Если хорошо получилось! Есть ревю, которые хорошо платят за интересные фото. Подойдем близко, хорошо? Но вы еще долшны рассказать мне о ваша работа, Алекс специально рекомендовал знакомство с вами.

— В каком смысле?

— Я занимаюсь современной русской литературой, причем изучаю один сектор — иначе невозмошно, да? — слишком огромный материал. Мой сектор — это писатели-нонконформисты, советская «новая волна».

— Да я не считаю себя нонконформистом. — Вадим недоуменно пожал плечами.

— О, дело не в дефинициях, тем более — в авторских, здесь возмошны ошибки. Если вас не печатают, значит, ваша работа не есть то, что надо государству; литература конформизма имеет всегда — как это у вас говорят? — зеленая улица, не так ли.

— При чем тут государство, я не с государством имею дело, а с мелким чинушей, который боится собственной тени!

— Да-а, конешно, но этот чинуша поставлен государством — не правда ли? — у вас ведь нет «частная лавочка». Не будем спорить, я тоше могу где-то ошибаться, — примирительно сказала Карен. — Алекс мне так хвалил ваши маленькие новеллы, я бы ошень хотела, если возмошно, что-нибудь читать ваше. О, не долго, одна только ночь, день. Я быстро читаю по-русски, хотя говорю плохо и медленно.

— Да нет, что вы, вы очень хорошо знаете язык... — Он вдруг подумал, не дать ли ей прочитать «Чокнутую». А что? Интересно, как покажется. Язык она, конечно, знает слабовато, это уж он ей польстил. А впрочем, для иностранки... — Насчет того, чтобы почитать... ну, можно, конечно, только я не думаю, что вам будет интересно. Да это и никакие не новеллы, я пишу самые обычные рассказы.

— Да-да, Алекс мне говорил. Мне будет интересно, — заверила Карен, глядя ему в глаза. — Мне хочется понимать, почему не публикуют некоторых ауторов; это ведь получается немношко вроде «беруфсфербот» — запрет на профессия, да? Мошет быть, мы теперь поедем к вам прямо, и вы мне дадите два-три рассказа, а завтра я их верну?

Вадим содрогнулся, представив себе эту холеную дамочку в коридоре их коммуналки или — того хуже — в своем «пенале».

— Вы знаете, я бы с удовольствием, — забормотал он, — но к себе я вас пригласить не могу, там... не убрано совершенно и вообще — ремонт, у нас летом всегда ремонт...

— О нет-нет, зачем? — Карен рассмеялась. — Я не думала заходить ваша квартира, я просто погуляю немношко по улице там рядом, а вы принесете манускрипт, хорошо?

— Можно, — согласился он покорно. — Тогда пошли обратно, в метро придется нырнуть...

На станции «Василеостровская» Карен с любопытством оглядела вестибюль и сказала, что лучше подождет здесь — много людей, это хорошо, она любит наблюдать толпу. Вадим, слегка удивившись (у Казанского она, напротив, поспешила уйти на довольно безлюдную набережную канала Грибоедова, пожаловавшись на то, что у собора «так много люди»), пошел за рукописью. Надо было еще решить, что ей дать. Ну «Чокнутую» — само собой, потом, наверное... «Подари мне собаку» и еще можно «Солдату́шек». Чтобы представить, так сказать, все грани таланта — юмор, лирику, ну и нечто проблемное.

Он и сам не знал, почему, отобрав три рассказа, не вложил их, как обычно, в тонкую полиэтиленовую папочку с эмблемой Олимпиады-80, а скрутил рулончиком и завернул в старый номер «литературки», только на обратном пути к станции метро сообразил, что сделать так его побудило неосознанное нежелание, чтобы его кто-нибудь увидел передающим рукопись этой интуристке. Сообразил — и сам удивился: а что тут, собственно, такого? Какие-то мы все стали зацикленные, шагу не можем ступить без опасения — как бы чего не вышло...

Новая его знакомая, странное дело, восприняла эту конспиративность как нечто само собой разумеющееся. Едва он вошел в вестибюль, Карен уже оказалась рядом и, подойдя вплотную, как-то очень ловко взяла у него из руки свернутую газету и опустила ее в свою уже раскрытую сумку.

— Благодарю вас, Вадим, теперь я поеду к себе в отель и буду очень внимательно читать, — сказала она, улыбаясь как на рекламе. — Увидимся завтра на том же месте — катедраль, около монумента, да?

— Ну давайте, если успеете...

— О, конечно, я успею! — заверила Карен. — Пять после полудня вас устроит? Тогда до завтра...

Оставшись один, Вадим засомневался: может, не стоило связываться с этой слависткой, она-то уж точно личность двусмысленная? Один интерес к «нонконформистской» литературе чего стоит, да и разговор о государстве тоже получился какой-то странный, прощупывающий, недаром сама вдруг его оборвала, видно, почувствовала, что далеко заходит. А с другой стороны... Это же их, тамошняя точка зрения, они свое собственное государство, «истэблишмент» этот свой, на нюх не переносят; поэтому, может, вообще не представляют себе, что может быть иначе... Действительно, с ними сам черт ногу сломит, подальше бы от них всех. Но интересно, что она скажет о «Чокнутой»; именно потому интересно, что это будет мнение человека со стороны; здесь с рассказом все ясно: в любой редакции его бы за такой опус спустили с лестницы. Но вот свежим глазом... Ладно, что теперь рассуждать, дело сделано. И какая беда, если она прочитает? Выскажет свое мнение, он заберет обратно рукопись — и чао.

На другой день он с трудом дождался пяти — волновался, как мальчишка, сам даже не подозревал в себе такой бездны честолюбия. Встретившись же с Карен, принял равнодушный вид, небрежно спросил:

— Ну как, не успели небось одолеть мою словесность?

— Почему не успела, — горячо возразила она, — я все прочитала и получила столько удовольствия! Вы превосходный писатель, Вадим, и не примите это за комплимент, дамы не очень любят делать комплиментов — даже мужчинам. Самая сильная вещь это, конечно, «Чокнутая».

— Я рад, что вам понравилось... именно это, — пробормотал он.

— Мне понравилось все, но — по-разному. «Чокнутая» — это очень сильно! Но я боюсь, Вадим, у вас будут трудности с публикацией.

— А, да это и не для публикации вовсе.

Карен подняла брови.

— Но тогда зачем писать?

— Ну как зачем? — он пожал плечами. — Пишешь-то прежде всего для себя...

— О, это такая растрата... как сказать? — столько сил и... таланта — впустую, да? Нет, нет, Вадим, это глупо... Кстати, чтобы потом не забыть, манускрипт я принесла и возвращаю с благодарностью. — Она отдала ему тот же рулончик в старой «литературке». Вы вообще давали кому-нибудь читать «Чокнутую?» Я имею в виду — в редакции?

— Нет, я ведь только что закончил. Да ее и давать нечего, это ежу понятно — кто же такое возьмет? У меня «Собаку» и про солдат и то не взяли, хотя там чего уж такого...

— Ах вот как, значит, их вы давали? — спросила очень внимательно слушающая Карен. — Но не «Чокнутую»? Два маленьких рассказа мне тоже понравились, но они, конечно... — Она щелкнула пальцами, подбирая слово. — Это не то! А скажите, вы не хотели бы опубликовать «Чокнутую» там, у нас? Алекс, если не ошибаюсь, говорил с вами на эту тему.

— Говорил, но я ему ничего не обещал!

— Я знаю. Может быть, теперь есть смысл подумать? Это будет иметь большой успех, Вадим, мы напечатаем это в каком-нибудь серьезном журнале, но это потом, журнал готовится долго, вы же знаете; а пока это пошло бы в эфир — немедленно.

— Не знаю... По-моему, это не совсем законно, — сказал Вадим, ошеломленный таким предложением.

— О, что значит «законно»! И вообще, при чем тут закон? В Хельсинки ваше правительство подписало документ о свободе обмена информацией и культурными ценностями; почему же незаконно, если какой-то рассказ будет опубликован не в этой стране, а в другой? Если бы я просила вас написать, где расположены ваши ракеты, — о, да, тогда это было бы незаконно! — Она рассмеялась. — Но этого у вас не просят, не так ли? Я только посоветовала — если написана хорошая, умная вещь, зачем ей лежать в пыли? Натурально, это надо дать под — как это? — псеудоним. Как видите, все очень просто! Если вы согласны, через месяц это будет в нашей литературной программе — я запишу дни, время, длину волны. А потом журнальная публикация.

— Не знаю, — повторил Вадим. Ссылка на Хельсинки показалась ему не лишенной логики. — Но... практически — как это можно осуществить? Вам ведь пришлось бы везти это, — он хлопнул по свертку в газете, — с собой, а в аэропорту спросят: что за бумаги вы везете?

— О, — она снова рассмеялась, — это мне везти не пришлось бы! Это вы можете спокойно унести к себе домой и прятать подальше... по крайней мере месяца на два. После всегда можно сказать, что это перепечатано с магнитофонной записи. Все можно ошень легко устроить... если вы согласны.

— Подумать надо, — сказал Вадим, уже внутренне поколебавшись.

Страшновато было, что греха таить, используют-то они это явно в своих целях, но... ему-то, собственно, какое дело? С тех пор как существует литература, авторов всегда использовали как хотели — и каждый в своих целях. Толстого как только не интерпретировали, чего только не доказывали, опираясь на его высказывания. Если этого бояться, тогда вообще нельзя писать — если каждую фразу, каждую мысль формулировать так, чтобы заведомо не допускала иных, неавторских толкований. Да и невозможно это, как ни исхитряйся...

— О, да, подумайте, — поощрительно сказала Карен. — Я не настаиваю! Но я завтра вечером улетаю в Москву, поэтому вот мой телефон — это я в отеле, и вы мне, пожалуйста, позвоните, если надумаете согласиться. Мне кашется, это было бы в ваших интересах...

Глава 11

— А я что вам говорил, — сказал полковник. — Это вы все доказывали, что, мол, ни сном ни духом... А он, выходит, вон какими делами занимается!

— Извините, Сергей Иванович, — возразил Борис Васильевич. — Ничем таким, мне кажется, он не занимается. То, что эта дамочка с ним встречалась, еще ни о чем не говорит. Тем более что он позвонил и сообщил нам о приезде приятельницы Векслера и о предстоящей встрече с ней.

— Бумаги какие-то он ей передавал?

— Допустим. Хотя — точности ради — нельзя утверждать, что это были бумаги...

— А что же это было? — ехидно спросил полковник. — Палка копченой колбасы?

— Хорошо, пусть бумаги. На следующий день она их ему вернула — по виду, во всяком случае, сверток был тот же. Скорее всего, он давал ей почитать что-то свое. Она могла попросить — все-таки славистка, занимается советской литературой... Вот он ей свои рассказы и дал.

— А с какой целью? Это приятелям дают читать, ну или там критику какому-нибудь знакомому... чтобы оценил, посоветовал. А тут что? Да он ее первый раз в жизни увидел и сразу — такое доверие.

— Ну раз она связана с Векслером, то наверняка представилась его близкой знакомой — тут психологически расчет правильный.

— После того как его специально предупреждали насчет Векслера? Психологически, как вы говорите, визит этой дамы должен был Кротова сразу насторожить; он же, напротив, встречает ее как близкого человека. Не знаю, Борис Васильевич, не нравится мне вся эта история. Чем больше думаю, тем больше не нравится...

— Хорошего в ней мало, — согласился Ермолаев. — Но я бы все же встретился и поговорил еще раз с Кротовым. Что-то здесь не то...

— Поговорите. — Полковник пожал плечами. — Если вы думаете, что есть смысл, поговорите. Он не был с вами откровенен в тот раз, теперь я совершенно в этом убежден. Попытайтесь снова... пока еще есть время.

Если оно еще есть, подумал Борис Васильевич. Ему тоже очень не нравилась «вся эта история», и не нравилась потому, что он не мог отделаться от ощущения допущенной где-то ошибки. Впрочем, нет, тут другое. Не ошибка, нет, ошибка — это нечто выявившееся, осознанное, понятное... а тут какой-то неуловимый промах, недогляд, что ли. Но в чем?

Этот звонок не был неожиданностью для Вадима. Товарищ из комитета — тот самый, что весной приезжал на базу и которому он сообщал о приезде Карен, разговаривал с ним вполне дружелюбно, поинтересовался делами, работой, литературными новостями. А потом сказал, что хотелось бы встретиться и поговорить, может быть, он смог бы заехать на Литейный, пропуск будет заказан. Если, конечно, это не нарушает его творческих планов, добавил он; Вадим жизнерадостно заверил, что нет-нет, не нарушает нисколько.

Но все же он был несколько встревожен.

Дался им этот Векслер! Подумать только, не успела здесь промелькнуть его знакомая, как тут же насторожились. Наверняка вызов связан с Карен. А ему как теперь держаться? О ней-то они знают, а вот все остальное? Да, надо сказать так: она попросила прочитать рассказы, он дал и на другой день получил их обратно. Святая правда, ни к чему не подкопаешься. А уж насчет остального — молчок, это и впрямь его личное и никого не касающееся дело; во всяком случае, никакого отношения к вопросам государственной безопасности. Насчет ракетных баз разговора не было, а если ему предложили опубликовать там повесть, которая здесь никому не нужна, так что́ — какой родине от этого ущерб?

Настроившись таким образом, Вадим пришел к капитану Ермолаеву, сел, оглядывая кабинет со сдержанным любопытством, воспользовался приглашением курить. Любопытство овладело им с того момента, когда он переступил порог этого загадочного здания, ему здесь все казалось загадочным, необычным — широкие лестничные марши, тишина в высоких коридорах, устланных скрадывающей шаги дорожкой.

— Вадим Николаевич, — дружелюбно сказал Ермолаев, — вы, наверное, догадываетесь, по какому вопросу я вас пригласил. Речь опять пойдет о нашем общем знакомом. Вам, кстати, задним числом... не припомнилось ничего такого, что могло бы, так сказать, пролить свет? Вы ведь, вероятно, думали об этом после нашего разговора. Да и встречались с ним, кажется? Помнится, вы тогда сказали, что он выражал намерение пообщаться.

— Да, мы с Векслером виделись незадолго до его отъезда. Он вечером позвонил мне, сказал, что уезжает, и пригласил с ним поужинать... там, в гостинице. Ну туда я не захотел... Поэтому просто прошвырнулись по улицам, он сказал, что хочет на прощание Невский посмотреть.

— Вадим Николаевич, а почему, собственно, вы отказались от его приглашения?

— Да ну... — Вадим сделал неопределенный жест. — Туда ведь так просто не зайдешь, он-то сказал, что встретит — вместе с ним, мол, пропустят, а это как-то... противно. Все равно что мясо с черного хода покупать, через подсобку.

— Какое мясо? — не понял капитан.

— Ну обычное — по знакомству. Жена, помню, меня все гоняла к какому-то знакомому мяснику... Что, мол, такого, все умные люди так делают. Делают, конечно, кто же спорит. А к Векслеру я тогда не только поэтому не пошел. Мне в тот день пить не хотелось — вернее, нельзя было. Настроение было такое хандрозное, что непременно напился бы, а этого я боюсь. У меня отец из-за этого пропал, так я уж стараюсь...

— Да, я понимаю, — сказал майор сочувственно. — А что у вас в тот день неприятности какие-нибудь были?

— Да нет, ерунда, в сущности. Вернули из редакции два моих рассказа, а я заранее решил почему-то, что их возьмут. Бывает так, сдуру вобьешь себе что-нибудь в голову, и сам поверишь. Потом, конечно, расстраиваешься. Но это ерунда, — повторил он. — Чего там... Обычное дело.

— А что, с тех пор Векслер не давал о себе знать?

— Да нет, мы не договаривались насчет переписки, так что я и не ждал... Карен привет мне от него передала.

— И что же она о нем говорила?

— Да о нем самом, собственно, ничего. Она славистка, занимается современной советской литературой, вот он ей и порекомендовал со мной повидаться. Ну, мы встретились, поговорили, она попросила кое-что почитать... из моего.

— И вы дали?

— Да... пару рассказиков.

— Так-так... Вадим Николаевич, вы не припомните — в тот вечер, когда Векслер вас хотел к себе пригласить, вы не говорили ему насчет того, что рассказы ваши не взяли? Вы ведь узнали об этом именно в тот день, да?

— Да, я с базы приехал... как раз пятница была... и нашел письмо из журнала. А потом он позвонил. Насчет того, говорил ли... — Вадим помолчал, делая вид, что припоминает, и быстро прикинул, как лучше ответить; пожалуй, все-таки лучше держаться поближе к правде, а то заврешься так, что и сам не заметишь. — Наверное, сказал. Да, точно — он меня еще, помню, спросил, что это у меня такое настроение, и я сказал, что опять осечка с публикацией.

— А он что же? Просто удовольствовался ответом или подхватил тему, стал как-то ее развивать?

— Нет, ну... я уж точно не помню сейчас, но какой-то разговор был. Насчет Хемингуэя он рассказал...

— Хемингуэя?

— Да, или кого-то другого из западных писателей, современных, — он сам точно не знал — ну, что в молодости тоже всё отказы получал из редакций, а потом признали, стали печатать.

— В каком же смысле он вам это рассказал, как вы думаете: чтобы вы не очень огорчались — все, мол, начинают трудно, или в том смысле, что все-таки там пробиться легче?

— Скорее в первом, я думаю. Он сказал потом, правда, что с западными издателями легче иметь дело, потому что они все разные — можно выбрать, кому что нравится. А здесь у нас, мол, от автора всюду требуется одно и то же, поэтому: или — или.

— В смысле — или приспосабливайся к требованиям, или не печатайся?

— Примерно так, да.

— Вам самому, Вадим Николаевич, такая картина представляется верной или искаженной?

Вадим подумал, пожал плечами.

— Я ведь о положении там могу только с чужих слов судить...

— Ну а здесь?

— Здесь? — Вадим опять помолчал. — Я думаю, приблизительно так дело и обстоит. Именно приблизительно, потому что есть, конечно, нюансы, которых со стороны, может, и не видно. Ну, скажем, такая штука, как знакомства. Или известность, знаменитое имя. К тем, конечно, требования другие... Даже не сами требования, а — как бы это выразиться? — варианты их понимания, что ли. Или толкования. Возьмите, например, Катаева с этим его «мовизмом»; ну кому, кроме Катаева, дали бы такое напечатать? Положим, это штука старая, еще римляне говорили: Юпитеру можно, а быку нельзя. На это-то обижаться глупо...

— А на что — не глупо?

— Вы правы, наверное, чувство обиды всегда возникает от наивности какой-то, что ли.

— Я, Вадим Николаевич, этого не утверждаю, — возразил майор. — Никогда не смотрел на веши так мрачно, даже в вашем возрасте. Векслер, значит, сказал, что на Западе печататься легче...

— Да, он вообще сказал, в принципе.

— Я понимаю. Скажите, а... при разговоре с ним или вот теперь — с этой его знакомой, что привет привезла, у вас не сложилось впечатления, что вам могут предложить сотрудничество в каких-нибудь тамошних изданиях?

— В смысле — эмигрантских?

— Ну естественно.

— Пожалуй, н-нет, не думаю... Может, я просто не обратил внимания. Сейчас, когда вы спросили — черт его знает, может, он и подводил разговор к этому?.. Ну вот когда говорил насчет издателей, что с ними, мол, там легче иметь дело.

— Возможно, — согласился капитан. — Но никаких конкретных предложений — так вот, прямо, — вам не делали?

— Прямо, конкретных — нет, Борис Васильевич. Я вот о чем спросить вас хотел. По поводу сотрудничества в зарубежных изданиях — это, действительно, кажется вам преступлением? Всегда и в любом случае? Дело, понимаете, в чем: я вот как-то сам думал — ну хорошо, здесь не печатают, считают, что нашему читателю это не нужно. Хорошо, допустим. И приходит к автору какой-нибудь издатель оттуда, предлагает публикацию; там, говорит, это заинтересует читателей. Если автор соглашается — это что, преступление?

— Ну если это вещь антисоветской, антисоциалистической направленности...

— Нет-нет, вы меня не поняли! Антисоветское что-нибудь — тут все ясно. Но произведение обычное, без всякой политики — вот как с этим? Вы считаете, что напечатать такую вещь на Западе действительно значит нанести ущерб интересам нашей страны?

— Как-то вы, Вадим Николаевич, странно ставите вопрос, — сказал майор. — Любое произведение может через ВААП быть предложено любому западному издательству и напечатано где угодно...

— Да я о неопубликованном говорю!

— Я понял. Любое, в том числе неопубликованное. Насколько я знаю, причины отказа в публикации могут быть две: это либо художественная несостоятельность, либо ошибочность политическая. Как в том, так и в другом случаях публикация такого произведения на Западе не делает чести нашей литературе. Следовательно, она нежелательна. Ладно, Вадим Николаевич, не буду отнимать у вас время. Давайте я вам пропуск отмечу. И вот еще что — это уж, считайте, частная просьба: нельзя ли почитать что-нибудь ваше? Хотя бы те рассказы, что в последний раз вернули из журнала. Ну или другие какие, это уж на ваше усмотрение.

— Да пожалуйста, почему же нет... Я бы и с собой мог захватить, если бы вы по телефону сказали.

— Просто мне это сейчас только самому в голову пришло.

— Могу занести завтра, только опять пропуск придется...

— Зачем вам беспокоиться? Один наш товарищ живет неподалеку от вас — попрошу его забежать. Я не задержу долго, сразу вам позвоню, как прочитаю.

— Пожалуйста, — повторил Вадим.

Вот так штука, думал он по дороге домой, какой вдруг интерес к моему творчеству, надо же. Рвут, можно сказать, со всех сторон. И оттуда, и отсюда...

Дома, перекладывая пыльные папки, он вдруг увидел так и оставшийся неразвернутым рулон, полученный тогда от Карен. А чего тут выбирать, решил он, вот эти и дам. «Чокнутую» спрячу, а те два пусть читают. Кстати, потом спрошу: усмотрел ли он там клевету на Советскую Армию? Чушь, конечно, это тому дураку могло такое померещиться... Вот и спросим тогда уважаемого Бориса Васильевича, объективна ли такая оценка...

Так он и сделал: «Чокнутую» спрятал в стол, а два других рассказа — «Подари мне собаку» и «Солдату́шки, бравы ребяту́шки» — вложил в крупноформатный конверт, заклеил и надписал фломастером: «Тов. Ермолаеву Б. В.»

Глава 12

— Что ж, это интересно, — одобрительно сказал заведующий сектором, закончив чтение. — Не шедевр, но... неплохо, совсем неплохо. Это должно произвести впечатление. Причем, я думаю, не столько даже на русскоязычного читателя, поэтому надо будет сразу перевести. Иллюстрация к вопросу свободы творчества? Точнее — неизбежная нивелировка, прокрустово ложе социалистического искусства: руби все, что выступает за рамки официально дозволенного. Насколько это отличается от исходного материала?

— Совсем немного, — сказал Векслер. — Пришлось лишь слегка подредактировать, усиляя отдельные моменты.

— Браво, молодец этот ваш... Егор Телегин. Псевдоним он сам предложил?

— Нет, наши подобрали. По-моему, удачно — хорошо запоминается, отдает этаким кондово-русским и к тому же имеет литературное звучание.

Шеф поднял брови, глянул вопросительно.

— Это имя героя одного из самых известных романов Алексея Толстого, — поспешил объяснить Векслер. — Вещь очень популярна в России, широко издается, неоднократно была экранизирована. Итак, у вас нет возражений, чтобы включить это в программу наших «Литературных чтений»?

— Помилуйте, Алекс, какие могут быть возражения. Прекрасная вещь, ее надо в эфир, и безотлагательно. Пусть господин Телегин убедится, что мы слов на ветер не бросаем, и приготовится к долгому сотрудничеству... Долгому и плодотворному. Я только одного боюсь...

— Да?

— Судя по вашей докладной, это человек довольно замкнутый, избегающий общества, и вообще несколько... затворнического, что ли, типа. Я правильно понял его характеристику?

— В основном, да.

— Прекрасно. Впрочем, именно прекрасного-то здесь ничего и нет. Он молод, большим жизненным опытом не обладает, следовательно, и запас наблюдений у него невелик; ну что там — армия, учеба, недолгий брак, вот, собственно, и всё. Работы, вы говорите, он себе выбирает такие, где многого не увидишь. Короче говоря, не так уж хорошо должен он знать жизнь, вы согласны?

— Не знаю, этого я утверждать не стал бы. Можно очень неплохо знать жизнь, будучи по натуре совершеннейшим затворником...

— Да, если тебя зовут Оноре де Бальзак. Я не убежден, что Егор Телегин наделен таким же талантом, поэтому будем исходить из того, что скоро перед ним может стать проблема нехватки материала. Он, разумеется, может начать его собирать — так сказать, целенаправленно, имея в виду прежде всего интересы... заказчика, грубо говоря. Но тогда, Алекс, ему придется определить свою позицию, которая сейчас — опять-таки судя по вашей докладной — довольно расплывчата. Именно в силу этой расплывчатости он совершенно нетенденциозен. Он еще не ангажирован — понимаете, Алекс? Вы понимаете, что меня тревожит?

— Повода для тревоги я, честно говоря, здесь не вижу. Он аполитичен пока, вы совершенно правы, но ведь это от нас зависит — заангажировать его, заставить сделать выбор. Я думаю, он его сделает. Точнее, его заставят это сделать обстоятельства. У меня даже возник один план, я думал изложить его позже, но поскольку зашла речь...

— Прекрасно, давайте обсудим ваш план.

— Карен, как вы знаете, привезла от Кротова две пленки — вот это, — он кивнул на листы фотокопий, аккуратной стопочкой сложенные перед шефом, — и еще два рассказа из числа побывавших в редакциях.

— Да, я знаю. Те я читать не стал, мы все равно не можем их использовать.

— Вы уверены, что не сможем?

— Но вы же говорите, они засвечены!

— Да, и именно на этом строится мой план. Запустим «Чокнутую», можно с двумя-тремя повторениями, потом дадим заметку нашего литературного обозревателя, сообщим о предстоящей публикации в журнале — словом, сделаем автору рекламу. Как можно громче, понимаете? А потом...

Векслер встал и, держа руки в карманах, прошелся по серому ковру, постоял перед громадным — от пола до потолка — окном, стукнул перстнем по толстому, как броневая плита, зеркальному стеклу. Заведующий сектором с интересом наблюдал за ним, вспоминая, как робко держался он в этом самом кабинете всего год назад. Многообещающий молодой человек, ничего не скажешь...

— А потом, — продолжал Векслер, — когда словосочетание «Егор Телегин» станет для наших слушателей привычным, мы дадим в эфир новый его рассказ — еще один. Из тех, что привезла Карен.

— Но ведь, — шеф поднял брови, — вы сказали, что они там известны.

— Да, известны.

— Вы что же, хотите сами засветить своего протеже?

— Совершенно верно. Сейчас я вам все объясню! Там есть юмористический рассказ из армейской жизни — о новобранцах, как их начинают муштровать, тема, в общем-то, довольно избитая. Я прикинул — если эту вещь отретушировать, получится потрясающая сатира. Там, например, есть такой старшина — ну типичный служака-сверхсрочник, простой, грубоватый, а в роте у него этакие современные мальчики, некоторые из интеллигентных семей, — отсюда всякие смешные ситуации. Всему этому можно придать совсем другой оттенок, и тогда...

— Я понял вас, Алекс. Как юмор переделывается в сатиру, можете не объяснять. Объясните другое — зачем вам понадобилось подставлять под удар самого автора? Вы же понимаете, что публикация такого рассказа ему даром не пройдет.

— Вот именно! — Векслер вернулся к столу, сел и положил ладони на полированную поверхность. — Как только выяснится, кто такой «Егор Телегин», моего Кротова начнут тягать. Что ему в этом случае грозит — точно не представляю, надо будет выяснить у юристов; но неприятности у него будут. Вот это и заставит его рано или поздно сделать выбор.

— Так. — Заведующий помолчал, побарабанил пальцами по столу. — Резон в этом есть, согласен. Но почему вы уверены, что выбор окажется в нашу пользу? Вы ведь предаете человека, который вам доверился; как мы будем после этого выглядеть — в его глазах?

— Это меня совершенно не интересует! Пусть считает нас подонками из подонков, это неважно; важно единственное — после того, что с ним произойдет, он станет противником режима. Чего сейчас, поймите, о нем сказать нельзя! Кстати, этого нельзя сказать и о большинстве так называемых «диссидентов»; идейных противников социализма среди них не так много, большинство конфликтует с властью из-за каких-то мелких обид. Надо, чтобы этих обид было как можно больше. Для нас самое нежелательное — это если в России состоится наконец диалог между правительством и критически настроенной интеллигенцией, и поэтому мы должны вбивать клинья, где только можем. Хотите, я с вами поделюсь одним своим наблюдением, может быть, самым ценным из тех, что я собрал в Советском Союзе?

— Алекс, — ласково сказал заведующий, — вы не работали бы в моем секторе, если бы не делились со мной всеми своими наблюдениями. А степень ценности я уж как-нибудь определю сам.

— Так вот! Мы здесь все время кричим: коммунистический режим давит на искусство, не дает ему свободно развиваться. Но есть странная закономерность: советские периферийные издания всегда осторожнее столичных, а в Москве свободно идут пьесы, недоступные зрителям в провинции. Почему у них там происходит постоянный отток культурных сил в столицу? Да просто потому, что в Москве легче дышать. Да-да, как ни странно!

— Странного тут ничего нет, — возразил шеф, — провинция всегда более консервативна, это можно наблюдать не только в России. У нас тоже настоятель захолустного прихода нередко старается быть святее самого папы, так и у них на местах с утроенным рвением блюдут принципы культурной политики, провозглашенные центром.

— Да, но они же фактически подрывают ее, доводя эти принципы до абсурда! Позволю себе пример из прошлого: после фестиваля в пятьдесят седьмом году, когда в Москву впервые проникла западная молодежная мода, одна из центральных газет осудила повальное увлечение этой модой. И что же вы думаете? В провинции немедленно началась свирепая кампания против узких брюк, солнцезащитных очков и прочих «атрибутов капитализма»...

— Кому вы это рассказываете! — Шеф оживился, на его пергаментном лице возникло подобие улыбки. — Отлично помню, я тогда работал там и видел все это своими глазами. Также были под запретом длинные волосы у молодых людей, идейному комсомольцу полагалось стричься коротко. Но брюки — о, брюки вызывали особую ярость! По Москве ходила тогда великолепная история об одном крупном физике из Дубны — молодом, они ведь рано становятся крупными, — который имел неосторожность отправиться в Сочи в узких брюках; там его немедленно изловил комсомольский патруль, ему сделали внушение, а брюки распороли по шву, это был обычный метод воздействия на идейно заблуждающихся. Этот парень тут же, не переодевшись, вернулся в аэропорт, улетел обратно в Москву и как был — в этих своих распоротых брюках — явился в Центральный Комитет комсомола, где устроил страшный скандал. Будучи доктором наук и прочее, он мог себе это позволить, вы же понимаете. После этого случая, говорят, охота на «стиляг» была запрещена, но они долго еще оставались как бы гражданами второго сорта. Впрочем, простите, я вас прервал.

— Нет-нет, ваши воспоминания как раз иллюстрируют мою мысль о местных «перегибах» — в Москве посоветовали не увлекаться, а в Сочи тут же кинулись рвать на людях штаны. Но это ладно, это из области юмора, а ведь в других случаях дело обстоит серьезно. Для Кремля это уже большая опасность.

— Полгода назад, помнится, вы были убеждены в прочности положения кремлевских лидеров...

— В другом плане! Я говорил, что они прочно сидят в седле, поскольку народ — основная масса народа — их поддерживает, несмотря ни на что. В этом смысле я действительно убежден, советской системе ничто не грозит. Снаружи она неуязвима. Мы можем — и должны! — играть только на внутренних ее слабостях.

— Вы далеко пойдете, Алекс, — задумчиво сказал шеф. — У вас есть одно весьма ценное качество... Точнее, два, но сейчас я хочу сказать об одном: вы умеете мыслить широко и перспективно.

— Благодарю, но моей заслуги тут нет, этому я учился у вас.

— Ну-ну, не надо скромничать, мало ли кто у меня учился... Как говорят русские, «дурака учить — что ржавое железо точить». Значит, считаете, что в области культурной политики...

— В области культурной политики перегибы особенно опасны — для Советов. И особенно полезны — для нас, потому что от монолита отслаивается значительный пласт — пласт творческой интеллигенции.

— Не увлекайтесь, Алекс! Вас послушать, так нам больше и делать нечего — все совершается без нашего участия, уже и интеллигенция откололась от режима...

— Простите, «откололась» я не сказал, — возразил Векслер. — Она отслоена, но придется еще порядочно поработать клиньями, чтобы трещина превратилась в разлом. Я только говорю, что это рано или поздно произойдет... А наше участие может сводиться лишь к некоторой коррекции естественного хода вещей. Нам даже клинья забивать не надо, с этим делом вполне справляются тамошние чиновники от культуры — ведь это они представляют режим в глазах каждого отдельного писателя или художника, а более убийственного эффекта никаким нашим пропагандистам не добиться.

— Ну что ж... как говорят русские, «вашими бы устами да мед пить». Рад был побеседовать, Алекс, и хочу пожелать вам успехов на новом месте.

— Благодарю вас.

— Это, знаете, большое достижение — получить такой пост в вашем возрасте. Рады?

— Не знаю... Естественно, я ценю доверие, надеюсь его оправдать и все такое. Но мне будет недоставать оперативной работы.

— А ваша работа и останется оперативной — только на другом уровне и в других масштабах. Поверьте, тот, кто планирует операцию, вкладывает в нее не меньше, чем исполнитель.

— Я это понимаю, но... Все равно жаль.

— Что делать, мой дорогой. В Россию вам теперь путь заказан, так что придется посидеть за письменным столом. Мне первое время тоже было непривычно. Хотя мы работали в более трудных условиях.

— Вы так думаете? А почему, интересно? Вы считаете, советская служба безопасности теперь менее эффективна?

— Нет, этого я не думаю. Напротив, они все время оттачивают свою методику, но ведь и мы, согласитесь, не стоим на месте. Мы тоже чему-то учимся, а? Техника, приемы — все это теперь стало более совершенным. Вы вот, скажем, съездили в Ленинград, практически ничем не рискуя; съездили, успешно выполнили задание — и ушли без помех. Хотя я убежден, что за вами следили.

— Пожалуй, — задумчиво согласился Векслер. — Карен, кстати, тоже уверяет, что за ней наблюдали. Разрешите задать вопрос?

— Задавайте. Если смогу, отвечу.

— Вы сказали, что у меня есть два ценных качества, но назвали только одно. Могу я узнать второе?

— Безжалостность, Алекс.

Векслер подумал, пожал плечами:

— Не знаю... никогда не анализировал себя в этом плане. Для нас, мне думается, термин «жалость» лишен смысла.

— Вероятно. Итак, желаю успехов...

Выходя из кабинета, Векслер усмехнулся — старик, видно, и в самом деле отработал свое. Надо же, заговорил о жалости!

Получасом позже его серебристый «сааб», вжимаясь в бетон и утробно подвывая турбокомпрессором, мчался по забитой машинами автостраде в сторону побережья. Кондиционер был неисправен, пришлось опустить стекло, горячий угарный ветер хлестал в салон, не принося свежести. Над дорогой, точно по линейке прорезавшей плоскую, изнывающую под июльским зноем равнину, висел смог, сгущаясь впереди в плотную сизую дымку, от гула сотен моторов ломило голову. Векслер пальцем оттянул узел галстука, расстегнул верхнюю пуговку сорочки и подвигал шеей, высвобождаясь из воротничка. Ему вдруг вспомнился дачный поселок под Ленинградом — тишина, запах снега, равномерное шорханье лыж по чуть подтаявшей и снова прихваченной морозцем лыжне.

Кротов, да. А чего, собственно, его «жалеть»? Слово само по себе дурацкое, особенно в данном контексте; но дело даже не в этом. Что такого уж страшного с ним случилось? Должен был бы благодарить, что вырвался из рутины... Тоже мне, жизнь — сидеть в норе. Так, может, хоть новыми сюжетцами обогатится.

Он думал теперь о нем совершенно равнодушно, как о незнакомце, случайно оказавшемся рядом в городском транспорте. Да, собственно, так ведь оно и было — случай их свел, случай сделал Кротова подходящей кандидатурой, а мог на его месте оказаться и совсем другой — совсем другая пешка. Это ведь как в шахматах: двигаешь по доске эту или другую — дело не в самой пешке, а в ее координатах. Замысел игрока плюс случай, подсунувший ему именно эту фигурку. При чем тут жалость? Векслер не глядя протянул руку, нажал клавишу магнитофона на приборной доске — лишь бы заглушить гул моторов, от которого лопается голова, и включил сигнал левого поворота, готовясь сманеврировать в крайний ряд.

Глава 13

Лето в этом году выдалось не по-ленинградски жарким; даже по ночам в «пенале» было душно, не работалось, и в середине июля Вадим уложил рюкзак и отправился путешествовать привычным способом — на попутках. Подбрасывали его обычно на короткие расстояния, от одного райцентра до другого, но он и не спешил, торопиться было некуда. Если удастся, доедет до Одессы или Николаева и обратно. Хорошо бы, конечно, покейфовать недельку на берегах Понта, но берега эти с каждым годом все менее и менее гостеприимны — спать где-нибудь на пляже строжайше воспрещено, заметут в два счета, а что остается: платить трояк в сутки за койку в курятнике? Спасибо, это уж пусть подпольные миллионеры так отдыхают.

Никуда не торопясь и не строя никаких далеко идущих планов, он добрался до Черниговщины, и вдруг так пленили его тамошние «широкошумные дубравы», что он решил дальше не ездить. Ему и раньше нравились эти места, он не раз проезжал ими в своих странствиях, но нравились без особого восторга, без желания задержаться, пожить. А сейчас такое желание появилось.

С очередной попутки он сошел на шоссе Гомель — Чернигов, возле знака, указывающего проселочную дорогу: толстая вертикальная линия в треугольнике пересекалась тонкой горизонтальной. Пошел направо — просто потому, что было утро, солнце просверкивало сквозь кроны слева от шоссе, и пойди он в ту сторону — слепило бы глаза, а Вадим этого не любил, глаза у него и без того часто болели и воспалялись. А так оно грело в спину, осыпая шевелящимися пятнами света узкую лесную дорогу впереди и просвечивая чащу дымными косыми лучами, — ночью прошел дождь, и сейчас земля просыхала, курясь легким туманом. Пели птицы, и идти было легко.

Вадим подумал вдруг, что вот странно — считает себя писателем, а природы не знает совершенно, не умеет определить ни птицу по голосу, ни дерево — по форме листьев или фактуре коры. Ну кроме самых уж известных — березу там, дуб, клен. Конечно, он горожанин, писать о деревне не покушается, но все же... Хорошо бы пожить здесь подольше, подумал Вадим, до самой осени, если удастся найти пристанище. Пристроиться бы к какой-нибудь одинокой бабусе, чтобы кормила, а он бы ей всю мужицкую работу делал — вскопать что надо, починить, дров на зиму напилить да наколоть. А городская жизнь успеет еще в Питере осточертеть.

Уже после полудня, отшагав не менее трех часов, Вадим добрался до деревеньки, где искомая бабуся нашлась в первой же хате, куда он постучался попросить воды. Маленькая, ему по плечо, с ласковыми глазами на сморщенном личике, бабуся угостила его ледяным молоком из погреба, рассказала о своих сынах, вышедших «в люди» (один в Москве, другой в Витебске), и, узнав о планах гостя, сразу предложила и кров и стол. Сыны-то у нее добрые, объяснила она, грех жаловаться, и деньгами нет-нет да и помогут, и к себе жить звали — внуков нянчить; но сюда давно уж не наведывались, да и когда им — оба ходят в начальниках. Так что по хозяйству всегда есть чем заняться, и не только у нее, тут, почитай, по всей деревне одни жинки остались — старики вымирают, а хлопцев после армии маковой коврижкой не заманишь...

У бабуси Вадим прожил неделю. Починил крышу колодца, привел в порядок сколоченные из жердин ворота, выкорчевал и распилил на дрова две старые, переставшие уже плодоносить яблони; работал много, и все равно ходил отяжелевший от непривычно сытной домашней еды — борщей, вареников, каких-то особенно вкусных картофельных оладушек. По вечерам Катерина Гнатовна рассказывала ему разные бывальщины полувековой или сорокалетней давности — иные настолько интересные, что Вадим потом даже записывал кое-что для памяти. Места эти в войну были партизанскими, так что жители навидались всякого; впрочем, записи — или конспекты — он делал просто для очистки совести, чтобы потом не пожалеть: вот, мол, такой был материал... Материал и впрямь был богатейший, главное — что из первых рук, но использовать его Вадим все равно не собирался: война и предвоенное десятилетие были для него запретными темами, которые он дал себе зарок обходить. Сам до конца не понимая почему.

Разделяемое многими непишущими мнение, что писать позволительно только о лично увиденном, он всегда считал вздорным: наполовину обеднела бы мировая литература, придерживайся писатели этого нелепого правила. Пушкин, что ли, видел Белогорскую крепость в день ее взятия Пугачевым? Вздор, конечно. «Видеть» можно не только глазами.

Другое дело, что этим даром «внутреннего зрения» обладают немногие. И если его нет, тогда, конечно, пиши только об окружающей тебя реальности — так будет вернее. Вадим не знал, осчастливлен ли этим даром. Иногда казалось — да, осчастливлен, может видеть и видит. В заветной папочке в самом дальнем ящике стола лежал у него написанный года три назад рассказец, коего действие происходило в 1716 году, а героем был не кто иной, как царевич Алексей — фигура, как ему казалось, едва ли не самая противоречивая и загадочная в обильной загадками и противоречиями российской истории. Рассказ этот он не показывал никому, даже абстракционисту Димке Климову, который вообще-то был тонким ценителем; а показать иногда хотелось, — ему самому сей исторический опус казался удачным, но всегда ли можно доверять авторской самооценке? Дать почитать следовало бы именно для проверки наличия «внутреннего зрения», и именно поэтому было боязно это сделать. Тот же Димка мог сказать: извини, мол, за прямоту, старик, но эпоху ты не видишь, не чувствуешь, а может, не умеешь дать почувствовать читателю, поэтому кончай это дело и пиши лучше о зримом и осязаемом... Скажи Димка так, он бы ему поверил, согласился без спора, но разочаровываться в себе ох как не хотелось...

И вот странно — забраться в такую даль, в начало XVIII века, он не поколебался; а история самая новейшая, недавняя, вторая четверть века XX, отпугивала. Не только его, впрочем; молодые вообще о войне не пишут — за редчайшим исключением. Но причины, наверное, у всех свои, разные. От иных Вадиму приходилось слышать и откровенное «неинтересно», эти считали, что о войне давно уже написано все, что можно было написать, до каких же пор можно эксплуатировать тему...

Сам он вовсе не считал, что о Великой Отечественной войне «написано все»; напротив, ему все время думалось, что главное-то как раз все еще не сказано, все еще ждет, чтобы кто-то наконец сказал. А многие романы о войне действительно уже начинали повторять друг друга, уже не открывалось читателю ничего нового: и мальчики-лейтенанты, командиры огневых взводов, через месяц после училища уже стреляющие по «тиграм» прямой наводкой, и непременные девочки-санинструкторши, и горькая фронтовая любовь, и подвиги, и смерть — все это была святая правда, но ведь обо всем этом уже писалось и раньше, писалось не просто очевидцами — участниками, и писалось многажды. Конечно, чтобы сказать наконец главное, еще не сказанное, для этого надо обладать или личным опытом участника и очевидца, или каким-то совершенно уж — до гениальности — безошибочным «внутренним зрением», способным разглядеть не увиденное другими. Иногда, позволив себе размечтаться, Вадим думал, что — чем черт не шутит? — вдруг и ему удастся когда-нибудь дорасти до того уровня постижения жизни, когда и военная тема перестанет быть запретной...

Может быть, поэтому и конспектировал он сейчас рассказы приютившей его бабуси. Понимать ее было не просто, Катерина Гнатовна говорила на причудливом русско-украинском диалекте с обилием белорусских слов, но это ему в общем не мешало; некоторые особенно красочные обороты Вадим даже выписывал отдельно.

Иногда заходили соседки, дополняли хозяйкины воспоминания своими. Вадим исчиркал половину толстой общей тетради, подумывал уже о том, чтобы задержаться здесь, собрать побольше материала для рассказа — не о войне, конечно, а о таких вот пощаженных ею старых женщинах, доживающих век в тихом лесном краю, каждая наедине со своей горькой памятью.

Но пожить здесь не удалось. Перед сном Вадим обычно слушал радио — укладываясь в Ленинграде перед отъездом, вспомнил вдруг о подарке Векслера и сунул приемник в один из карманов рюкзака вместе с механической бритвой. Теперь «Филипс» пригодился: все-таки хоть какая-то связь с миром. Он обычно прослушивал последние известия, хотя и без особого интереса, потом находил какую-нибудь музыку. Аппаратик, даром что малогабаритный, принимал и в самом деле «как зверь» (здесь, правда, и помех никаких не было). Иногда натыкался на тот или другой «голос оттуда», но тоже ничего интересного услышать не доводилось до поры до времени.

А потом довелось. В этот вечер он послушал какую-то классику, а потом — концерт закончился, и он собрался уже спать — вместо того, чтобы выключить приемничек, машинально крутнул колесики настройки и услышал слова: «Солдату́шки, бравы ребяту́шки», произнесенные по-русски с едва уловимым акцентом.

Позже он и сам не мог понять, почему испугался так, сразу. Мало ли в какой связи могли быть упомянуты слова старой русской солдатской песни? Но он почему-то сразу понял, что речь идет о его рассказе, о нем самом, — и так испугался, что вскочил на своем сеннике и приглушил приемник, как будто кто-то еще мог это услышать. Но услышать не мог никто, потому что, спасаясь от комарья, спал он на «горище» — попросту говоря, на чердаке, а приемник, экономя питание, включал на малую громкость.

Мгновенно сообразив все это (и устыдившись своего испуга), Вадим поднес аппарат к уху, чуть усилил звук и снова отчетливо услышал женский голос с акцентом:

— ...хорошо известно нашим слушателям по повести «Чокнутая», которую мы также передавали в программе наших литературных чтений. Трагедия талантливой художницы, задыхающейся в тисках советского идеологизированного искусства, раскрыта Егором Телегиным с огромной убедительностью, свидетельствующей о большом таланте и превосходном знании материала. Мы рады сообщить, что повесть «Чокнутая» будет опубликована в одном из ближайших номеров журнала «Материк».

Сейчас мы хотели бы продолжить разговор о новом рассказе Егора Телегина, с которым вы только что познакомились. В нашей студии находится член редакционной коллегии журнала критик Марк Градский. Марк Борисович! Что вы можете сказать о рассказе и вообще об авторе?

Женский голос сменился мужским, говорившим совершенно без акцента, неторопливо, уверенно, с барским этаким эканьем и растягиваньем слов.

— Ну-у, э-э-э, вероятно, следует начать все же с автора. Я думаю, что Телегина можно смело назвать э-э-э... одним из интереснейших советских писателей нового поколения. Это было видно уже по первой его повести, принятой нашим журналом. Да-да, вот этой, что вы назвали, — о художнице. Понимаете, Телегин не просто выделяет явление; он вскрывает его корни, анализирует, так сказать, его генезис. То, что художник, как творческая личность, не может не быть в постоянной конфронтации с обществом, это э-э-э... аксиома, не правда ли?.. С любым обществом! Телегин убедительно показывает, что в обществе социалистическом, в условиях тотальной идеологизации искусства, этот изначальный конфликт неизбежно усугубляется, вырастая до трагических размеров... Теперь о втором рассказе, который мы только что прослушали. Он, конечно, проще, менее э-э-э... масштабен, что ли. Но не будем торопиться с суждениями! О чем этот рассказ? Да вроде бы ни о чем: казарма, отупляющий армейский быт, муштра — все, казалось бы, уже много раз читанное. И у Куприна, и у Нормана Мэйлера, и у многих других. Но! Армия, так живо описанная Телегиным в рассказе «Солдату́шки, бравы ребяту́шки», не старая царская армия, не американская морская пехота времен второй мировой войны; это сегодняшняя Советская Армия, армия начала восьмидесятых, и вот в этом плане появление такого рассказа у молодого советского писателя представляется мне явлением глубоко симптоматичным, явлением, которое э-э-э... трудно переоценить. Возьмите хотя бы образ того же старшины Загоруйко — тупого нерассуждающего служаки...

Вадим слушал все это, не веря своим ушам; ему действительно захотелось вдруг ущипнуть себя, убедиться, что не спит.

— Ну паразиты! — произнес он негромко, с таким угрожающим выражением, словно собирался закончить фразу чем-нибудь вроде: «Ну, доберусь я до вас, ох и доберусь!»

Хотя до кого он мог «добраться» — до Марка Градского? До Карен? До Сашки Векслера? Они были теперь неуязвимы, а вот он... «Егор Телегин», идиоты! Он же сказал этой дуре, что «Солдату́шки» побывали в редакциях! Мало того — тут он застонал и взялся за голову — этот рассказ до сих пор лежит на Литейном у Бориса Васильевича! С одной стороны, это и хорошо: прослушав такую передачу, они просто перечитают рукопись и убедятся, что там все совсем не так... Да, но как доказать теперь, что не имелось двух вариантов? И что он вообще не давал этой стерве разрешения везти это туда!

...А может, она-то поняла так, что он разрешил? Постой, постой... Чем же, собственно, кончился тогда их разговор? Она уговаривала — ну не уговаривала, советовала — напечатать за бугром, чего, дескать, хорошей вещи лежать без толку. Если тут все равно не опубликуют... Ему бы в ответ сразу послать ее подальше, и чао; он же стал, помнится, что-то мямлить: не знаю, мол, вроде это не принято, у нас так не делается — словом, развел бодягу, не мычал, как говорится, не телился. А почему? Да в том-то и дело, что и страшновато было, и хотелось, — все-таки польстила мыслишка о европейской известности, что уж греха таить. И когда она, прощаясь, дала телефон — «позвоните, если надумаете», — он ведь не сказал прямо и четко, что, нет, думать не будет и звонить не станет, а опять-таки пробормотал нечто невразумительное — даже и не вспомнить теперь что именно. Наверное, что-нибудь вроде: «Ладно, подумаю...»

Вот эту-то его нерешительность Карен и истолковала как внутреннее согласие, которое он только не отважился высказать вслух. Она ведь наверняка не дура, — дуры такими делами не занимаются, вот и расшифровала его сразу и до конца. Разобралась в нем лучше чем разбирался он сам.

...Ну хорошо, это — ладно, с «Чокнутой» все более менее ясно, сам дурак напросился; но «Солдату́шки»-то бравы ребяту́шки, они как тут оказались? Ведь говорил же, и ей говорил, и Векслеру этому, сукину сыну, что рассказ ходил по редакциям! Что они совсем там ополоумели? На черта тогда эта комедия с «Егором Телегиным», прямо бы так и дали, открытым текстом, Кротов, мол, написал, Вадим Николаевич, проживающий по такому-то адресу... Ах, паразиты безмозглые!

А теперь, что ж, теперь надо ехать с повинной. Пожил, называется, на лоне природы... Вот так всегда — только настроишься на что-то, обязательно влезет какое-нибудь сволочное непредвиденное обстоятельство. Да, но уж настолько сволочного еще не было!

Или нешто плюнуть, сделать вид, будто ничего не знает, ничего не слыхал? А что, мог же он не слушать сегодня радио — не включил бы, так и не знал бы ничего. В самом деле, зачем пороть горячку, срываться? К осени приедет в Питер, тогда пусть Борис Васильевич сам и вызывает, если захочет. Он-то что? Его совесть чиста, это все они, провокаторы паразитские, вот уж истинно: отравители эфира, микрофонные гангстеры...

Но все это, конечно, Вадим так просто себе говорил, для понту. На самом деле он понимал, что возвращаться домой надо сейчас же, немедля. Чем бы там вся эта история для него не обернулась.

Глава 14

Передачу «Литературной страницы» с выступлением критика Марка Градского слушал и майор Ермолаев. Слушал он ее со смешанным чувством досады и облегчения: загадочный визит Векслера в конечном счете обернулся довольно примитивной провокацией, шитой белыми нитками; но что Кротов перед этой провокацией все-таки не устоял, было досадно. Борис Васильевич винил в первую очередь самого себя — наверное, не так как-то разговаривал, не сумел внушить доверие. Но, с другой стороны, что значит: «не так разговаривал», «не сумел внушить»? Это подростки бывают трудновоспитуемые, к которым не знаешь на какой еще козе подъехать, чтобы к тебе прислушались, поняли, поверили. А тут ведь взрослый, черт побери, умственно полноценный «сапиенс», да и предупреждали же его открытым текстом, без намеков и недомолвок, стоило лишь открыть глаза...

Так ведь не захотел, поддался, клюнул-таки на их приманку! С «Солдату́шками»-то он влип помимо своей воли, это понятно; неужто дал бы мне читать этот рассказ, собираясь опубликовать его на Западе; но в передаче шла речь и о какой-то другой его повести, о ней Кротов вообще не упоминал — потому, наверное, что уже отдал туда. Не ждал, видно, что так заложат его с этим рассказом.

Интересно, что он теперь скажет по поводу своих культурных связей с заграницей. Ермолаеву очень хотелось позвонить как ни в чем не бывало, поинтересоваться творческими планами, а заодно и спросить: намерен ли теперь автор пользоваться таким благозвучным псевдонимом и в наших редакциях? Но звонить не стал, будучи уверен, что «Егор Телегин» в скором времени объявится сам.

И тот действительно объявился. Позвонил однажды утром, стал бормотать насчет того, что вот был в отъезде, перед отъездом звонил и не застал — хотел свои рассказы забрать, а теперь возникло в связи с этим одно нелепейшее обстоятельство, наверное, надо бы поговорить...

— Ну приходите, поговорим, — сказал Ермолаев суровым голосом. — Послезавтра вас устроит?

— Устроит, конечно! А... раньше нельзя?

— Раньше не получится. Послезавтра в четырнадцать, пропуск я закажу, паспорт только взять не забудьте...

Он мог принять Кротова и сегодня, но нарочно решил выдержать его лишние двое суток — пусть поразмыслит на досуге, ему не повредит...

Через два дня, ровно в четырнадцать ноль-ноль, Кротов вошел в кабинет с таким унылым видом, что майор невольно глянул на его потрепанный ученический портфельчик искусственной кожи — уж не сухари ли со сменой белья принес с собой?

— А-а, Вадим Николаевич, — приветствовал он его радушным тоном, — рад вас видеть, присаживайтесь. Как отдохнули?

— Спасибо. — Кротов бросил портфельчик на диван, сел. — А отдохнуть мне не удалось. Какой там отдых... У меня неприятности колоссальные, Борис Васильевич, вы даже представить себе не можете...

— Ну попытаюсь, если расскажете.

— Так я для этого и пришел... Понимаете, я тут недавно включаю радио — в деревне это было, маленькая такая деревенька где-то под Черниговом, я там пожить хотел, — так вот, включаю и вдруг попадается мне какая-то станция из этих... ну типа «Свободы» или «Немецкой волны» — я так и не понял, потому что на середине передачи включился. А передача обо мне, понимаете, то есть не вся, может, передача, но когда я включился, то разговор шел обо мне — вернее, о моих вещах, об этом вот рассказе, что я вам тогда передал, ну «Солдату́шки», вы помните, и еще об одной повести, они ее, оказывается, уже раньше по радио читали...

— Так-так, — заинтересованно сказал Ермолаев.

— Ну вот, а автором называют некоего Егора Телегина. Ну псевдоним, понимаете...

— Телегин? Вроде бы слыхал. Восходящая, говорят, звезда на литературном небосклоне — там, у них. Позвольте, позвольте... вы сейчас сказали — «Солдату́шки», это разве не ваш рассказ?

— В том-то и дело, что мой...

— Так выходит, вы и есть — Егор Телегин?

Кротов с убитым видом подтвердил и это, добавив, что сам впервые услышал о своем псевдониме.

— Что же это они, — посочувствовал капитан, — выходит, с вами даже не посоветовались? Да, вы про повесть что-то начали...

— Повесть мою они тоже передавали, о художнице. Я, правда, не слышал, но понял из передачи, что ее тоже читали по радио.

— Вы говорите «повесть тоже». А что еще?

— Да вот «Солдату́шки» эти самые! Но в каком виде? Они же с рассказом черт-те что сделали — то есть сам я не слышал чтения, оно уже кончилось, но после выступал один тип из «Материка»... Кстати, они у себя «Чокнутую» — ну повесть вот эту, героиня там художница, авангардистка, из непризнанных, — так они ее напечатать собираются...

— Да-а? Ну что ж, поздравляю, в одно прекрасное утро вы проснетесь знаменитым. Еще и гонорары станете получать, в свободно конвертируемой валюте.

— Вам смешно! — с упреком сказал Кротов.

— Да нет, Вадим Николаевич, — возразил Ермолаев, — не смешно мне, совсем не смешно. Вам не кажется, что вся эта история плохо выглядит? И смеяться тут причин нету... Мало того, что вы, заверяя меня в обратном, все-таки договорились с этими господами о публикации ваших работ там, за кордоном...

— Не договаривался я, это все совершенно непонятно как получилось!

— ...более того, — продолжал майор, — я ведь к вам тогда как к серьезному, думающему человеку приходил, с очень доверительным разговором. И если хотите, с предупреждением! Я вас открытым текстом предупредил: учтите, Вадим Николаевич, Векслер этот, возможно, наш враг, неизвестно, какие у него задумки, поэтому будьте с ним осторожны. Так ведь не захотели вы прислушаться, восприняли небось как вмешательство в вашу личную жизнь — стоило, дескать, познакомиться с иностранцем, как уж тебя начинают выспрашивать, интересоваться, предупреждать...

— Да что вы, Борис Васильевич, и в мыслях не было!

— Но выводов, однако, из нашего разговора вы для себя не сделали?

— Почему... Я к Векслеру после этого стал особо внимательно присматриваться, мне и самому интересно стало — шпион или не шпион. Смотрел, смотрел — нет вроде ничего такого... Это уж потом, когда вдруг Карен эта объявилась и снова начала насчет публикации за рубежом...

— Снова? — переспросил Ермолаев. — Вы, помнится, говорили, что Векслер с вами эту тему не затрагивал. Или все-таки был такой разговор?

— Был, да, в последнюю нашу встречу — перед его отъездом. Но он так как-то, между прочим об этом упомянул... Ну что есть, мол, такая возможность, если я захочу. Но настойчивости он не проявлял. Я тоже не проявил заинтересованности...

— Не проявили или не почувствовали?

— Да в общем и не почувствовал, наверное, по-настоящему... Ну а когда Карен об этом же заговорила, вот тут уже стало выглядеть настойчивостью такой, понимаете, цель какая-то проглянула. Тут я и подумал, что вы, пожалуй, правы были, подозревая Векслера.

— Понятно. Эта дама — она ведь представилась как знакомая Векслера?

— Ну да. Это мне еще Мар... ну приятельница одна, она нас с ним и познакомила, — она мне сразу сказала, что приехала, мол, тут одна от Векслера и хотела бы меня видеть... Это меня уже сразу как-то... насторожило, что ли. А когда она опять начала говорить насчет того, не соглашусь ли я на опубликование там, я и подумал, что, наверное, вы были правы.

— Вот как. Тогда совсем странно получается, Вадим Николаевич, нелогично выходит: приезд Карен, говорите, вас сразу насторожил, потом, встретившись уже с ней, вы окончательно убеждаетесь, что Векслер через нее действует в каких-то враждебных нам целях, так? И тут же передаете ей свои рукописи. Зачем?

— Ну... она просто прочитать попросила, сказала, что интересуется. Да, и потом вот ведь что! Насчет публикации-то она потом уже заговорила, прочитавши, а в первую нашу встречу она не говорила еще об этом. — Это уж после, когда снова она сказала, что почему бы вам, дескать, не опубликовать это на Западе, я почувствовал, что за этой их настойчивостью действительно что-то кроется. Я поэтому ей и не позвонил.

— А что, договаривались звонить?

— Да нет, просто я ей тогда сказал — ну насчет публикации, — что не знаю, мол, не думал об этом никогда... Ну она и сказала, чтобы я ей позвонил, если надумаю согласиться. Но я звонить не стал!

— Но и отказаться прямо не отказались?

— Да нет вроде...

— Понятно. Не сказали ни да, ни нет. А вот как вы думаете — могла она эту вашу нерешительность, колебания ваши внутренние — ведь были же колебания, вы согласны? — могла она их истолковать как несформулированное, невысказанное согласие?

Кротов подумал, пожал плечами.

— Могла, пожалуй.

— Вот и я так думаю. Говоря иными словами, на публикацию повести вы почти согласились. Хотя и понимали, что на Западе история вашей непризнанной художницы будет обыграна в совершенно определенном смысле, как еще один пример отсутствия у нас «свободы творчества»...

— Да не думал я об этом! А получилось, конечно, нехорошо, что и говорить. Не знаю уж, в каком виде они передавали по радио «Чокнутую», но «Солдату́шек» они же просто наизнанку вывернули, сделали сплошную антисоветчину! Я не слыхал, правда, но вот этот — Градский или как его там? — он такую нес ахинею! Да что я псих, в самом-то деле, — послать рукопись на Запад, а копию принести вам сюда! Главное, смысл какой, не понимаю... Если им нужно было мое сотрудничество — это я могу понять, уже вот и псевдоним придумали, — то зачем же сразу меня и топить этими «Солдату́шками»?

— Эх, Вадим Николаевич, — усмехнулся Ермолаев, — наивный вы человек. Сотрудничество ваше им нужно, как, я извиняюсь, прошлогодний снег. Вы что же думаете, мало у них там своей пишущей братии? Рассказ ваш видите как ловко обработали — сразу-то и не заметишь, что чужая рука прошлась. Они там, только мигни, такой антисоветчины насочиняют, что волосы дыбом, в этом плане вы их не переплюнете, как ни старайтесь. Мне думается, вы им не как лишний автор «Материка» нужны были, а как лишняя жертва «нарушений прав человека в Советском Союзе». Потому что расчет тут простой: публикуют от вашего имени злобный пасквиль, клевету на наши Вооруженные Силы, у вас из-за этого начинаются разные неприятности, вот и готов повод для очередной кампании: опять, мол, Советы преследуют инакомыслящих...

— Что ж, только ради этого? — В голосе Кротова прозвучало недоверие.

— А это, Вадим Николаевич, не так мало. Это ведь только частный случай, но он-то в общую картину вписывается, а картина обширная, всю целиком ее не сразу и увидишь. Мне сейчас последний наш разговор вспомнился — здесь же, в этом кабинете, когда вы мне вопрос задали: что, мол, такого, если автор опубликует за границей что-то, что «не идет» здесь. Помните? Так вот, к тому, что я вам тогда ответил, сейчас хочу добавить: а кому может быть польза от такой публикации? И какой в ней вообще смысл? Вы же для соотечественников пишете, для тех советских людей, которые живут здесь, в своей стране, живут ее жизнью! Думаю, что и для вас прежде всего важно их мнение о вашей работе, их оценка ваших взглядов. А что вам, строго-то говоря, до мнения и оценок зарубежных читателей? Да и все ли они в ваших рассказах поймут? Они — сами по себе, им наши проблемы чужды, там своих болячек хватает...

— Да кто же спорит, — закричал Кротов, — ясно, лучше бы здесь читали, свои! Но если все равно не печатают!

— Что не печатают — жаль, конечно. Я, честно говоря, не очень понимаю — почему; то, что вы давали почитать, мне понравилось... Кстати, вы можете их забрать, они у меня здесь. — Он достал папочку из ящика стола, протянул Кротову. — Конечно, в редакциях подход, наверное. другой, профессиональный...

— Вот-вот. — Кротов покивал, заталкивая рукопись в портфель. — Уже и вы готовы их оправдать, им, мол, виднее, они знают что-то недоступное простым смертным! Да с их «профессиональным подходом» — дай им волю — мы бы до сих пор Булгакова не знали, «Мастер» тридцать лет провалялся под спудом...

— Не горячитесь, Вадим Николаевич, я никого не оправдываю. Но и не осуждаю безоговорочно, для этого надо глубже разбираться в этом вопросе. Литература, мне думается, дело куда более сложное, чем может показаться на первый взгляд. Вы вот «Мастера и Маргариту» вспомнили, что, мол, прятали роман от народа, держали под спудом. Ну а представьте себе — тогда, в тридцатые, сороковые годы, — как бы читатели восприняли такую вещь, появись она в то время? Не задумывались? А вы попробуйте, попытайтесь представить. Мне все-таки кажется — хотя я сужу как дилетант, могу и ошибаться, — мне кажется, каждое произведение появляется в свой срок, вот как плод созревает на дереве... не раньше и не позже. Раньше появится — останется непонятым, никому из современников не нужным.

— Многие авторы опережали свое время, — сказал Кротов. — Нет, я не про себя, не подумайте. Так вот им как же тогда — вообще, значит, не издаваться?

— Нет, ну почему же. Но таким авторам, конечно, труднее. Не зря ведь говорят, что искусство требует жертв... Я так это понимаю, что от человека вообще большое требуется мужество им заниматься. Тут уж — ничего не поделаешь — надо быть готовым ко всему. И что не поймут тебя так, как ты бы хотел, и не признают тогда, когда признание нужнее всего... Но зато, как говорится, свободный выбор! Вы же не пошли работать в школу, не стали преподавателем, предпочли такое вот существование... этакого толстовца, что ли.

— Ну какой из меня толстовец.

— Да нет, я ведь приблизительно. Вспомнил просто, как те «опрощались», проповедовали возврат к физическому труду — столярничали, огородами занимались артельно. Вы, я вижу, тоже человек к жизненным благам нетребовательный, и терпения у вас хватает с избытком... Это уж господин Векслер тут явился, сбил вас с панталыку, а то вы и дальше пребывали бы в этакой буддийской, что ли, невозмутимости. Не печатают, и ладно. Оно, с одной стороны, вроде бы и хорошо, достойно, не лезете никуда, не суетитесь. Но это все-таки... как бы поточнее тут выразиться... ну, отчасти это поза, понимаете. А в нарочитой позе долго не высидишь, сами смогли убедиться. Я вам знаете что скажу? Писателю, наверное, мало быть терпеливым, ему еще и некоторая драчливость не помешает, в смысле — умение отстаивать свою точку зрения...

— Подсказали бы, как это делается, — сказал Кротов не без вызова.

— Э-э, нет, тут подсказки не помогут, Вадим Николаевич, мы не в средней школе. А вообще, жизненная позиция у вас пассивная, это даже и в тех рассказах чувствуется, что я прочитал. Неуловимо как-то, а чувствуется.

— По двум рассказикам судите? Это уж у вас просто накладывается на прочитанное ваше представление обо мне. Если бы вы меня лично не знали, то ничего «пассивного», я думаю, в них бы не обнаружили.

— Возможно, — согласился Ермолаев. — Зная человека, конечно, воспринимаешь написанное им совсем по-другому, тут вы правы. Но вот как бы вам объяснить... Рассказы ваши мне понравились, я уже говорил. И все же, вот тот второй...

Ермолаев замялся; не дождавшись продолжения, Кротов спросил:

— Подражательный, вы считаете? Немного есть, признаю.

— Не в том дело. Вы говорили, вас в камерности обвиняют... И я вот сейчас вспоминаю этот рассказ и думаю: ну хорошо, а что он даст читателю? Вы извините, что я так прямиком, может быть, в лоб.

— Ничего, мы привычные.

— Да не ершитесь вы, тут действительно хотелось бы разобраться. Может, я чего-то недопонимаю. Хорошо написано, тонко, убедительно, а все же — о чем? Ну, что-то у вашей героини в жизни не заладилось, чего-то ей не хватает...

— Тепла ей не хватает, — буркнул Кротов, — ясно, чего.

— Да, тепла, понимания... Но знаете, это все-таки еще не то, что можно назвать серьезной жизненной драмой. Есть только оттенок драмы, да, именно оттенок, у вас там все на оттенках, на нюансах едва уловимых... И я, в общем, могу понять, почему кое у кого это вызывает протест.

— Ну, еще бы. Вот если бы я на Саяно-Шушенскую ГЭС съездил, на БАМ куда-нибудь да написал бы что-нибудь о людях хороших...

— Зачем же обязательно на БАМ или на Саяно-Шушенскую. Хотя, убежден, такая поездка оказалась бы для вас интересной и полезной, люди там есть всякие, и наверняка интересных среди них немало. Но сейчас вам туда ехать не стоит: зачем же насиловать-то себя, коли не тянет? Вы вокруг оглядитесь, мало ли сюжетов, проблем...

— А для меня, представьте, человеческое одиночество и нехватка душевного тепла — это тоже проблема, и еще какая!

— Согласен, согласен, но тогда и показывать ее надо как-то иначе — драматичнее, что ли, резче, без этой дымки нюансов. Впрочем, не мне вам советовать! И потом, это одна лишь проблема, а мало ли других? Вы же такую заняли позицию, будто вас ничто не касается и не интересует — живите, мол, как хотите...

— Меня к такой позиции уже сколько лет приучают! Я как-то рассказ про алкаша написал — жутковатая получилась вещица, парень там окончательно спивается, мать чуть не убил, — так мне знаете что сказали? Странно, дескать, что вы в нашей советской жизни ничего другого не увидели. Вот так-то!

— Ну и что? Мало ли что дурак может сказать. А вы сразу и лапки кверху? Вот это и есть та пассивность, о которой я говорю. У вас ведь есть дети?

— Есть, да. Дочка. Ну она... с матерью живет.

— Я почему спросил: когда у человека дети, мне кажется, он должен особенно остро ощущать ответственность.

— Перед кем?

— Я не об «ответственности перед», а об «ответственности за». Об ответственности за все, что делается.

— «Я отвечаю за все» — так, кажется? Красивая формулировка, но ведь это чистой воды риторика. Ответственность свою только тогда можно чувствовать, если от тебя что-то зависит.

— Да нет, вы слишком утилитарно это понимаете, — возразил Ермолаев. — Выходит, что же, если прямо вот сейчас нет у вас возможности что-то изменить, то и беспокоиться нечего? Я вашего творчества, конечно, не знаю — по двум рассказам судить нельзя, это вы верно сказали, — но думаю, что беспокойства в нем не ощущается. А это, по-моему, опасный признак.

Кротов долго молчал, потом пожал плечами, проговорил словно нехотя:

— Ну в «Чокнутой» оно как раз есть... Я, во всяком случае, хотел, чтобы беспокойство там ощущалось.

— Значит, вы к какому-то перелому приблизились. Не надо только было этим своим беспокойством делиться с Западом, там они все это слишком уж по-своему понимают...


Выйдя на Литейный, он долго стоял на углу, рассеянно пытаясь решить, куда идти. Домой, к письменному столу, не тянуло, общаться с кем-нибудь из кодлы не хотелось; на паразитку Жанку, так удружившую ему с Карен, он был сердит, у Маргошки появилась последнее время скверная привычка читать свои порнопоэзы с подвыванием, Левка опять станет, брызгая слюной, поносить очередного завистника-режиссера. Ну их всех на фиг. С Димкой Климовым неплохо бы посидеть, но Димка был в рейсе — плавал на своей самоходке.

День был жаркий, но справа, из-за Невы, тянуло вдоль Литейного свежим ветерком. Вадиму вспомнилось, что кто-то из Андреевых — то ли сын, его тезка, то ли сам Леонид — писал, что не любит северного ветра, мертвящего, убивающего запахи. А ему северный ветер нравился, летом, конечно (зимой кому он нужен); приносит солнечную, но не жаркую погоду, в воздухе появляется какая-то особенная бодрящая прохлада, а небо, продутое и очищенное от дымов, приобретает яркую глубокую синеву прозрачной эмали.

Ему вдруг захотелось за город. Пересчитав в кармане мелочь, не спеша побрел к мосту, постоял там на середине разводной части, глядя, как плавно и стремительно льется в пролет сумрачно-синяя от отраженного неба вода, потом вышел к Финляндскому вокзалу. Неплохо бы побывать в Соснове, но денег не хватило, пришлось ограничиться родимой 5-й зоной. Наглотавшись монеток, автомат зажег на счетчике 0.70, Вадим нажал кнопку и поймал пальцами высунувшийся из щели краешек билета. Андреев, да. Вот уж у кого беспокойства было хоть отбавляй. А читать все-таки тянет не его, а бесстрастного Бунина...

Поезд уже стоял у перрона, он вошел в полупустой вагон, сел на свою излюбленную двухместную скамейку у самых дверей, удобную тем, что никто не торчит визави. Да и место рядом занимают разве что в часы «пик», обычно едешь с комфортом, можно даже писать, не возбуждая любопытства. Иногда ему неплохо работалось в электричке, но сейчас писать не хотелось — не было о чем, попросту говоря. Да и — как? Товарищ Ермолаев Б. В., в общем-то, кое-что действительно углядел, некоторая сермяга в его словах есть, тут как ни крути...

Электричка тронулась, одновременно с ней выползла рядом другая, минут пять они бежали ноздря в ноздрю, потом та стала опережать и отвалила вправо, на Ладогу, торжествующе показав хвост. Бунин, конечно, в этом плане не пример. Он и должен был быть бесстрастным, ничего другого ему не оставалось: какую еще позицию мог он занять в обществе, уже расколотом надвигающейся революцией? Одни ждали ее и готовили, другие пытались предотвратить; академику Бунину — скорее консерватору, чем реакционеру — было не по пути ни с теми, ни с другими, он мог лишь оплакивать уходящую усадебную Россию...

Выйдя на пустынную платформу, Вадим машинально побрел песчаной тропкой и, лишь увидев впереди знакомую сосну — могучую, с лирообразно раздвоенным на середине высоты стволом, сообразил вдруг, что идет к лыжной базе. Сообразил и сам удивился, чего это его вдруг сюда принесло, хотел ведь просто в лесу побыть. Ладно, решил он, какая разница, дойду до ворот, и назад. Забор, зимой поломанный «пи́тухами»[5], был починен и окрашен, свежей краской голубели и оба дома на территории, пестрящей грибками и качелями. Оказывается, здесь не пионерлагерь разместился, а детский сад.

Это порадовало Вадима, дети школьного возраста особо теплых чувств в нем не вызывали (отчасти поэтому и не рискнул стать учителем), но малышей он любил — лет этак до пяти. Облокотившись на забор, он долго смотрел на их возню, пока строгая тетя в белом халате не окликнула его, спросив, к кому он пришел, и напомнив, что день нынче неродительский. «Да нет, я так, — отозвался он, продолжая улыбаться, — просто мимо шел...»

Ответственность, подумал он. В общем-то, конечно, — когда на таких вот смотришь, действительно, не чувствовать нельзя. Да хотя бы и перед ними! Верно и то, что чувство ответственности нелепо ставить в прямую зависимость от того, можешь ты что-то сделать в данный момент или не можешь. Этим-то козявам жить еще долго, а в случае чего с кого они спросят? С нас. Куда же это вы смотрели, скажут, чем думали...

В этом смысле, конечно, та же «Чокнутая» — вещь куда более нужная, чем его тщательно отделанные подражания Бунину. Ну не совсем подражания, тут сложнее. Приличнее сказать: в духе бунинской школы. Но все равно, все равно, как ни назови...

Сейчас, ясное дело, никто такого не напечатает. Но об этом думать нельзя, это уж последнее дело — творить с расчетом на проходимость. Б. В. прав и в том, что каждому овощу свое время. Ладно, ему ждать не привыкать — терпением Русь стояла...

Сюжетов-то вокруг хватает — кто же спорит? Разве та же история с Векслером, со «слависткой» этой — не тема? Вадим, уже отойдя от базы, задумался, постоял даже под лировидной сосной, наблюдая за муравьями. В самом деле, а почему бы и нет?

Обратная электричка оказалась скорой, она мчалась без остановок, с грохотом пролетая мимо платформ пригородных станций. Вадим остался в тамбуре, стоял у двери, где не хватало одного стекла, и, подставляя лицо ветру, щурился на бегущие навстречу сосны, уже пламенеющие от заката. Почему бы и нет? Необязательно описывать все, как было с ним (он вообще не представлял, как можно писать о себе), но просто взять аналогичную историю, сходную в главном... Собственно, такое могут даже и напечатать, но дело не в этом. Проблема это или не проблема? Да, и еще какая, — мало ли еще Векслеров, которые ищут таких, как он. Тут уж не Бунин, не «нюансы»... Он понимал, что напишется все это еще не скоро, что надо еще долго обдумывать и передумывать, но его уже лихорадило, уже тянуло к рабочему столу. Впервые за последние месяцы — жадно, требовательно...



Анатолий Белинский
ОВАЛЬНЫЙ ПОРТРЕТ

Глава первая
В ДАЛЕКОМ ГОРОДЕ

Всякий раз, бывая в командировке в другой стране — а таких поездок у Николая Андреевича Садовникова набралось уже много, — он испытывал желание вырваться из официального зала или учебной аудитории, где обычно проходили разного рода симпозиумы. Вырваться не потому, что ему было неинтересно на таких собраниях: прожив шестьдесят с лишним лет, Садовников давно уже понял, что даже если подобные собрания, конференции не дают ничего конкретного в разрешении той темы, которой он посвятил остаток дней своих (так говаривал он в кругу друзей и семьи, лукаво намереваясь прожить еще немалый кус жизни), то общение с людьми, разрабатывающими в различных концах земли сходные научные идеи, было для него ничем не заменимо. Оно, это общение, оберегало от движения по ложному пути, заставляло соизмерять собственные успехи с успехами людей, о существовании которых он знал только по статьям в научных изданиях или встречал разок-другой именно на таких симпозиумах, как в этот раз, здесь, в чистом, красивом и чужом городе, раскинувшем свои коттеджи и университетские корпуса на склонах суровых скалистых сопок вокруг серо-стального фьорда. Николай Андреевич испытывал почти мальчишеское желание пройтись по каменистой земле, дотронуться до шершавого ствола такой же, как где-нибудь на Карельском перешейке, высокой сосны или просто слоняться по незнакомому городу. Идти не торопясь, то и дело останавливаясь возле больших витрин магазинов, украшенных нарядными тканями, или изящными дамскими туфлями на легкомысленно тонких каблучках, или добротной кухонной мебелью — стол, два табурета, длинная лавка — все это из сосновых досок, гладко остроганных и покрытых лаком так, что янтарно-желтый цвет вызывал желание погладить их рукою, ощутить тепло дерева. Все товары, выставленные в витринах универсальных магазинов и маленьких лавчонок, предлагали себя покупателю, о чем свидетельствовали цены, написанные на бумажных ярлыках люминесцентными красками. Как правило, было две цены: одна старая, перечеркнутая крест-накрест, а вторая — новая, меньше той, что была перечеркнута. Глядя на эти ярлыки с ценами, Николай Андреевич подумал: хозяева магазинов всячески подчеркивают снижение цен, зато когда повышают их на свои товары, то предпочитают о старой цене не напоминать.

Впрочем, Садовников мысленно одернул себя: что за дурная привычка — выискивать в чужой стране нечто негативное лишь потому, что страна для тебя — неродная!.. Но, подумав так, тут же поправил себя: не плохое отыскиваю, а сопоставляю, сравниваю, ищу, чем эта зарубежная жизнь отличается от нашей.

Именно желание пройтись по улицам города самому, без гида, этого «объясняющего господина», составляло для Николая Андреевича Садовникова главную прелесть пребывания на чужой земле. Впрочем, только в первые дни, потому что уже через неделю жизнь в стерильно-чистых отелях с их холодно-опрятным синтетическим уютом надоедала, и с каждым днем ему все больше хотелось сесть в самолет или поезд и проснуться уже в Ленинграде, чтобы можно было, отдернув утром штору, увидеть за окном напротив дом с эркером, услышать знакомый шум Большого проспекта, увидеть, как дуга троллейбуса срывает с толстых проводов нестерпимо яркую искру.

Николай Андреевич был не таким уж домоседом. Вырастив двоих сыновей, он вместе с женой любил проводить свой отпуск в Крыму, в Прибалтике, а то и на Домбае. Но в свою квартиру на Васильевском острове, неподалеку от Академии художеств, Николай Андреевич возвращался всегда с удовольствием. Здесь его ожидали стеллажи с книгами, а на стенах висели любимые картины — живопись, графика. Садовников гордился, что у него была, как он сам говорил, неплохая коллекция «мирискусников», несколько полотен других русских художников.

По правде говоря, в молодые годы, когда Николаю Андреевичу пришлось, как теперь выражаются, «пахать в науке» аспирантом, чтобы можно было потом сказать себе, что есть и моя частичка в науке о фторсодержащих соединениях, — в те времена его мало заботили те три картины, которые достались ему по наследству от деда, профессора Петербургского университета. И только спустя много лет, когда Николай Андреевич стал кандидатом, а затем и доктором наук, когда фамилия Садовникова стала известной в кругу ученых-неоргаников, а дети выросли, когда — чего греха таить! — появился определенный достаток, Николай Андреевич позволил себе увлечься: время от времени он стал покупать акварели, рисунки, а то и картины. Дело это, впрочем, оказалось дорогостоящим, но тут уж Николай Андреевич почувствовал своеобразный азарт к коллекционированию. Появились знакомства с людьми, которые, подобно ему, собирали живопись, рисунки художников.

Он не стал ни выдающимся знатоком, ни владельцем большой коллекции, но у него выработался вкус к хорошим полотнам, рисункам, и то, что нравилось ему с первого взгляда, как правило, было работой хороших мастеров.

Николай Андреевич любил бывать на выставках художников, а в последние годы вообще не пропускал ни одной. Если выезжал из Ленинграда в другой город, то считал своим долгом зайти в местный музей. Бывая в заграничных поездках, он и там старался посетить музеи и картинные галереи, хотя современная живопись, которой там были напичканы экспозиции, вызывала в нем досаду: не мог он принять за живопись эти перекошенные аляповатые одноглазые или одноухие фигуры, полотна, сделанные под примитивистов.

В этот раз в городе, где проходил симпозиум, не было никаких картинных галерей и музеев, но от коллег по семинару Николай Андреевич узнал, что на центральной улице этого чистенького городка есть несколько лавчонок, где наряду с канцелярскими принадлежностями и книгами владельцы торговали картинами. Поэтому, сбежав после обеда с необязательного приема у одного из промышленников, финансировавших деятельность университета, Садовников предался любимому занятию: прогуливался по улице, где находились лавки с картинами, и глазел на витрины.

Как и следовало ожидать, о двух из этих лавок можно было только с большой натяжкой сказать, что они торгуют картинами: в них висело лишь несколько небольших полотен да десяток акварелей. Любопытным было то обстоятельство, что и полотна, и акварели были отнюдь не модернистские, а настоящие, добротно выполненные натюрморты, букеты цветов и пейзажи с излюбленными мотивами: сосны на скале, берег моря, рыбаки с сетями.

Только в третьем, сравнительно большом магазине, куда войти можно было лишь распахнув высокие двери с зеркальными стеклами, над которыми висел медный колокольчик с молотком, откликавшийся мелодичным звоном, когда дверь открывалась, Николай Андреевич увидел на стенах десятка два полотен и акварелей, а на прилавке лежали стопой рисунки. Тут же продавались краски, кисти, лаки. Покупателей не было. Продавец, высокий светловолосый парень в клетчатом джемпере-безрукавке, сидя за прилавком, протирал какую-то склянку. Руки у него были большие. Садовников подумал, что такими руками сети бы из воды тащить, а не кистями торговать... Парень окинул Садовникова равнодушным взглядом и продолжал свое занятие: протирал стекло, глядел сквозь склянку на свет и снова тер ее.

Николай Андреевич, переходя от одного полотна к другому, рассеянно скользил по ним взглядом. Некоторые из них нравились ему, но цены, обозначенные в кронах и марках, были столь внушительны, что о покупке конечно же не могло быть и речи. Правда, Николай Андреевич подумал, что, пожалуй, в этом был бы некий шик — приехать из заграничной командировки и привезти домой полотно скандинавского художника. Ну не полотно, а хотя бы вот эту акварельку: серые гранитные валуны, тонкая березка на скале и опускающееся в море оранжево-красное солнце.

Садовников подошел ближе к акварели, потом отошел от нее, вновь вернулся. И вдруг почувствовал, что продавец перестал тереть склянку, внимательно наблюдает за ним. Потом парень поднялся, вышел из-за прилавка и спросил о чем-то Николая Андреевича по-шведски. Садовников сконфуженно покачал головой. Тогда продавец спросил его по-фински, и снова Садовников пожал плечами. Парень обратился к нему на ломаном английском языке:

— Хотите приобрести?

— Пока только смотрю, — на таком же ломаном английском, только ломаном по-своему, ответил ему Садовников.

— Нравится? — спросил парень, кивая на акварель.

— Хорошая работа, — ответил Николай Андреевич.

— Да, хорошая, — подтвердил продавец и вдруг заговорил долго и не очень понятно, пытаясь что-то предложить Садовникову, но что именно — Николай Андреевич не мог уяснить.

Он испытывал чувство неловкости и даже некоторого беспокойства: неловкости оттого, что в конце концов не собирался он здесь ничего покупать, да и денег на покупку у него не хватило бы, даже если он решится потратить всю свою наличность. А беспокоился потому, что боялся влипнуть в какую-нибудь неприличную историю. Но лицо у парня было открытое, не подобострастное и не нахальное, говорил он рассудительно, спокойно.

Парень тем временем, приняв его молчание за согласие, покинул Садовникова, зашел за прилавок и скрылся за дверью, что вела в другое помещение. Николай Андреевич остался в зале один и уже подумывал, не уйти ли ему отсюда, пока парень не вернулся. Но уйти сейчас, когда в магазине никого не было, — это могло показаться подозрительным бегством, и Николай Андреевич, досадуя, что остается на месте, оставался на месте.

Через несколько минут продавец вернулся в зал, в руках у него была небольшая картина без рамки, прикрытая синтетической пленкой. Продавец протянул ему картину и, коверкая слова, сказал:

— Вы понимаете много. Это очень хороший художник. Русский.

Николай Андреевич недоверчиво взял картину, откинул пленку и вздрогнул: это был портрет молодой женщины, и художник, без сомнения, был русский. Более того, Садовников готов был поклясться, что он уже видел этот портрет раньше, даже знал автора.

— Федотов?! — удивился он.

Продавец кивнул в знак согласия.

Два года назад Садовников видел этот портрет в доме на улице Декабристов. Хозяйка квартиры говорила, что портрет достался ей по наследству, на нем изображена ее бабушка по материнской линии. Портрет экспонировался на выставке в Русском музее. И сейчас, стоя в магазине, Садовников машинально перевернул портрет: сзади на холсте был прикреплен бумажный ярлык с надписью: «Экспонат выставки в Русском музее 1938 года».

Без сомнения, это был тот же портрет, который он видел два года тому назад в Ленинграде.

— И это... этот портрет продается? — спросил он.

— Да, — подтвердил парень.

— Сколько стоит? — машинально спросил Садовников, хотя спрашивать было наивно.

Продавец назвал сумму в несколько тысяч крон, как того и следовало ожидать. Садовников отрицательно покачал головой, медля с возвратом портрета. Множество вопросов промелькнуло за эти считанные мгновения в его голове. Как здесь оказался портрет кисти Федотова? Неужели ленинградская владелица продала его за границу?

У Николая Андреевича были смутные познания в том, какие произведения искусства можно, а какие нельзя продавать за границу. Однако он догадывался, что картины Федотова в числе тех, которые являются национальным достоянием и вывозу за рубеж не подлежат.

— Откуда у вас эта картина... этот портрет? — спросил Садовников, чувствуя, что у него пересохло во рту.

Парню в клетчатом джемпере что-то не понравилось в вопросе Садовникова, он настойчиво потянул портрет к себе, почти выдернул его из рук Николая Андреевича, заговорил сердито и многословно, но из его речи Садовников понял разве лишь то, что его стыдили и говорили о его бедности. Продавец с портретом в руках ушел за стойку, сунул картину куда-то вниз, одновременно бросив недовольный взгляд на Садовникова. Потом ему и это укрытие показалось ненадежным; с портретом в руках он скрылся в двери, которая вела во внутреннее помещение. Николаю Андреевичу не осталось ничего другого, как уйти из лавки, пока хозяин отсутствует, чтобы не вступать в ненужный с ним разговор. Садовников заторопился к выходу — дверной колокольчик отозвался мелодичным звоном на его поспешное бегство.

На улице Николай Андреевич понял, что ему никуда больше не хочется идти, и вообще он испытывал чувство человека, которому испачкали новый костюм: и досада, и злость, и стыд одновременно. Нарядные уютные улочки города показались ему не просто чужими, а враждебными, и он, не останавливаясь больше возле витрин, направился в гостиницу.

Но теперь у него оказалась уйма свободного времени, и прежде чем идти ужинать, он решил посмотреть фильм, который крутили тут же, в гостинице, в небольшом зале. Фильм был американский, про вурдалака: нескончаемая тягомотина, в которой накидывали петли на шеи, убивали топором, душили, втыкали нож в грудь, так что текли потоки черно-красной крови. Смотреть такую картину Николаю Андреевичу казалось стыдным, и он ушел с половины сеанса. От всего этого вечера осталась досада, и Садовникову захотелось вернуться в Ленинград.

Ночью, проснувшись в номере, он лежал с открытыми глазами, созерцая на стене смутный прямоугольник литографии, на которой было изображено (он этого не различал сейчас, в темноте, но помнил до деталей) нечто амебообразное, с зелеными, красными и черными пузырьками. Мысль о портрете кисти Федотова, который он видел в лавке, не давала ему спать — он и проснулся от тяжелого беспокойства, которое подспудно нарастало в душе. Садовников вспомнил тот вечер, когда впервые, еще в Ленинграде, увидел портрет молодой женщины.

Вдвоем они пришли на квартиру к хозяйке отнюдь не из-за самого портрета. Спутник Николая Андреевича, восьмидесятилетний профессор Василий Васильевич Марков, высокий тощий старик с гривой седых волос, в потертом стареньком пальто — никто посторонний не сказал бы, что это известнейший математик, увенчанный всевозможными академическими и лауреатскими наградами, — был страстным собирателем русских медалей. Его коллекцию знали в нашей стране и за рубежом, но даже и в этой коллекции имелись лакуны, пустоты. Одной из таких лакун была медаль работы Федора Толстого по случаю какого-то исторического события — Николай Андреевич не запомнил, какого именно. С профессором Марковым его связывало недавнее знакомство, перешедшее в подобие дружбы на почве любви к русскому искусству, хотя и к различным периодам его: Маркова занимал девятнадцатый век, Садовникова — начало двадцатого.

Хозяйка квартиры, Тамара Яковлевна, жила одна. Была она дочерью известного русского архитектора, блокаду прожила в Ленинграде, и, хотя во время блокады многое из доставшегося ей в наследство исчезло безвозвратно, в ее квартире были и картины, и образцы медальерного искусства, представлявшие интерес и для Маркова, и для Садовникова.

Квартира поразила Садовникова опрятной бедностью. Лишь телевизор был новой марки, а на всем остальном лежала печать былого: старенький продавленный диван, два огромных мягких кресла, пыльно-серых, тоже продавленных, круглый стол посреди комнаты, покрытый тяжелой серо-коричневой скатертью с кистями, на которой были видны застарелые пятна. В комнате с высокими потолками не было особых украшений, если не считать нескольких картин и фотографий в темных рамочках, как это было принято развешивать в чеховские времена. Среди рамок с фотографиями Садовников сразу заметил небольшой овальный портрет молодой женщины, и пока Василий Васильевич вел неспешную беседу с Тамарой Яковлевной о каких-то общих знакомых, которых они знавали полвека тому назад, Николай Андреевич то и дело посматривал на портрет. Заметив его интерес, Тамара Яковлевна оторвалась от беседы с Марковым и сказала с гордостью:

— Вы правы, портрет сто́ит, чтобы им любоваться: его написал Павел Федотов. Федотовских работ вообще мало, а тем более — написанных маслом. До войны этот портрет был на выставке в Русском музее.

Она подошла к портрету, сняла его с гвоздя и, передавая Садовникову, указала:

— Видите, на обороте даже ярлык есть.

— Вы, Тамара Яковлевна, — вмешался Марков, — непременно должны показать портрет в музее: все-таки нехорошо пренебрегать такой возможностью! Музей с удовольствием приобретет подобную вещицу.

— Вам хорошо говорить, Василий Васильевич! Небось со своими медалями вы не хотите легко расстаться!

— Никак нет, дорогая Тамара Яковлевна: свою коллекцию я давно завещал государству. Я считаю, что в нашем возрасте подобный шаг наиболее разумный: нужно быть скромным в своих желаниях.

— Уж куда скромней? — улыбнулась Тамара Яковлевна, тщательно расправляя невидимые складки на подоле своего темного платья с глухим воротом. — Желания мои и так скромны, а портрет для меня — на черный день. Если понадобятся деньги, тогда продам.

В этом месте их разговор был прерван звонком в прихожей. Тамара Яковлевна, извинившись, вышла из комнаты. Марков, насупив седые брови, сердито пожевал губами, но не сказал ничего и углубился в созерцание массивной бронзовой медали, ради которой он и пришел сюда. Николай Андреевич также молча любовался нежными, почти пастельными красками женского портрета в овальной рамке.

Правда, любоваться ему мешал невнятный разговор, доносившийся из прихожей. Судя по голосу, там пришел какой-то мужчина. Николаю Андреевичу была видна часть прихожей с тяжелой темной портьерой, скрывавшей входную дверь. В какой-то момент пришедший отогнул портьеру, и Садовников увидел, что это был высокий нестарый еще мужчина с холеным упитанным лицом, в добротной белой дубленке. Взгляд его темных глаз встретился со взглядом Садовникова, на миг задержался на нем, а затем гость снова отступил вглубь, за портьеру. Что-то не понравилось Николаю Андреевичу в облике этого человека: то ли его излишняя упитанность, то ли добротная дубленка, то ли оценивающий взгляд темных глаз, а может, все это, вместе взятое.

Садовников слышал, как Тамара Яковлевна сказала напоследок:

— Может быть, лучше на той неделе? Или через неделю, я думаю, так будет удобней. До свидания!

Хлопнула входная дверь, затем Тамара Яковлевна возвратилась в комнату. Глаза ее странно блестели. Она обратилась к Маркову:

— Вы, Василий Васильевич, не верите в телепатию — так вот вам прямое доказательство: это приходил один молодой человек, который очень интересуется портретом, что сейчас в руках у Николая Андреевича. Вот вам!

— Как так? — удивился Марков, да и Садовников был удивлен.

— А вот так! — лукаво улыбнулась Тамара Яковлевна, и на миг ее сморщенное личико озарила чудная улыбка, которая поразила Садовникова так, что он подумал: а ведь в молодости Тамара Яковлевна, верно, была необычайно хороша!.. — Вот так! — повторила она, почти торжествуя. — Он довольно часто наносит мне визиты, это — художник. Превосходно разбирается в искусстве, говорит, что и сам пишет маслом, выставляется в Манеже. Я, правда, не видела — может, и обманывает меня, выжившую из ума старуху?.. Он очень упрашивает меня продать ему портрет, сулит золотые горы!

Марков, нахохлившись, склонил голову над столом, так что седые волосы упали ему на лоб.

— А при чем здесь телепатия? — спросил он подозрительно.

— При том! — снова улыбнулась она. — Стоило Николаю Андреевичу взять портрет, как этот молодой человек сразу почувствовал чужое поле, потому он и появился здесь. Да, да, не улыбайтесь! Он ведь не просто художник, он еще и ученый-психолог, университет закончил, стажировался в Бехтеревском институте. Он меня лечил от бессонницы, — добавила она, чуточку стесняясь, — и, вы знаете, помогло!..

— Чего же он хочет, этот лекарь-психолог? — с подозрением спросил Марков. — Портрет Федотова приобрести по дешевке?

Хозяйка слегка смутилась.

— Он мне предлагал кучу денег за портрет, но я, знаете, боюсь чего-то, сама не знаю чего. Вы не поверите, но меня смущают его... перстни!

Садовников опешил от такого признания, а Василий Васильевич только пожевал губами. Тамара Яковлевна продолжала:

— Я не люблю, когда мужчина носит золотые кольца. Это у меня с давних времен: у нас в семье никто не носил. А у Павла Юльевича не один, а три золотых перстня на руках! Причем один — с дивным изумрудом! Очень красивая вещь... А тут еще такое совпадение: недавно я увидела по телевизору выступление модного поэта. Я не люблю этого человека: когда он с пафосом читает свои стихи, так и видно, что это горит бенгальский огонь. И надо же такое совпадение — у него тоже три золотых перстня на пальцах! После этого я решила, что не продам портрет Павлу Юльевичу. Не продам! Но каково у него чутье: сразу ощутил угрожающее поле вокруг предмета, который его интересует!..

Василий Васильевич сердито заговорил:

— Какое поле, Тамара Яковлевна, какое поле?! Знаю я этих жучков, повидал за свою жизнь! Признайтесь, он к вам по два раза на неделе приходит, ведь так?

Женщина поджала губы жеманно.

— Ну уж, по два раза!.. Но, в общем, он звонит мне часто.

— То-то и оно! — торжествующе произнес Марков. — Эти люди потому и живут вольготно, что существуют такие доверчивые женщины, как вы!

Тамара Яковлевна пыталась возразить, но делала это весьма неуверенно.

Возвращаясь после визита к Тамаре Яковлевне домой, Марков ворчливо говорил Садовникову:

— Верите, я перестал ходить в общество коллекционеров, хотя там многое для меня привлекательно. А перестал ходить из-за таких дельцов, как этот, о котором она говорила. Прямо какие-то нувориши с толстыми бумажниками и золотом на руках. От них за версту тянет нечистоплотными делишками! Для меня собирательство, коллекционирование — дело неспешное, дело всей жизни. Да вы сами знаете, хорошая коллекция требует немалых средств, и мы с вами — отнюдь не Ротшильды, не Ханенки и не Третьяковы. А этим — молодым, да ранним — подавай все немедленно, все сразу, все за один день, всю коллекцию. И представьте себе, купят! Любые деньги найдут и купят! Вот я и думаю: откуда у них такие деньги? Я, профессор, дважды лауреат, одинокий человек, я не могу истратить десятой доли того, что позволяют себе эти люди. Вы как полагаете, отчего это?

Садовников не ответил тогда Василию Васильевичу. Он бы не мог ответить на этот вопрос и сейчас, спустя два года после того разговора. Но, ворочаясь в постели от бессонницы ночью, в заграничном отеле, он дал себе слово, что, как только вернется в Ленинград, разыщет Тамару Яковлевну и узнает о судьбе портрета.

Впрочем, слово свое он не сдержал, потому что, когда возвратился в Ленинград, забыл о своем намерении, закружившись в суете институтских дел. К тому же он и дома оказался предоставленным самому себе: жена уехала к сыну, где некому было сидеть с внуком, ибо невестка готовилась к защите диссертации. И только спустя месяц или два по возвращении Николай Андреевич позвонил Маркову и поинтересовался, не знает ли Василий Васильевич, продала или нет Тамара Яковлевна тот женский портрет.

— Голубчик, — сказал ему Марков, — а ведь Тамара Яковлевна померла полгода тому назад! И я оказался прав: федотовский портрет исчез, она его кому-то продала. Да, продала! Во всяком случае, внучатые племянники — ее родственники, — когда явились делить наследство, никакого портрета не нашли. Так всегда бывает, когда человек не желает слушать трезвых советов. Тамара Яковлевна была женщиной — этим все сказано...

Марков еще долго говорил, но Садовников плохо слушал его, потому что понял: тогда, в магазине, он держал в руках портрет, которым некогда владела Тамара Яковлевна. Теперь было уже совершенно ясно, что портрет попал туда не случайно. И даже наверняка незаконным путем. Но если это так, то что должен в таком случае делать он, доктор химических наук Садовников?

Вопрос этот оказался не прост. Два дня Садовников не находил себе места, пытаясь решить его. То есть он понимал, что совершено незаконное деяние, которое принесло ущерб стране. И выходило так, что он, Садовников, как честный человек и гражданин, должен заявить об этом «куда следует».

Но, во-первых, как всякий честный человек, он инстинктивно сторонился дел, связанных с людьми нечистоплотными, а то и жуликами. А во-вторых, идти в милицию с заявлением, что какой-то парень с тремя перстнями на пальцах присвоил себе, а затем продал за границу картину кисти крупного русского мастера — для этого, считал Николай Андреевич, нужны более веские доказательства, чем те скудные обрывки фактов и домыслов, которыми он располагал. Поразмыслив, Садовников сообразил, что делами о контрабанде занимается вовсе не милиция, а работники Комитета государственной безопасности — это, как ему казалось, и без того осложняло дело.

Николай Андреевич знал, что органы КГБ охраняют государственные секреты, борются со шпионажем, с политическими диверсиями. Знал он и то, что случись с ним что-либо, связанное с этой щекотливой областью жизни, то помочь ему могли и должны были прежде всего работники КГБ. Потому что они, считал не без основания Садовников, обладают необходимым кругом знаний и прав. Потому что они еще со времен Дзержинского стоят на страже интересов государства, а значит — каждого человека в отдельности.

Но одно дело понимать, и совсем другое — решиться на какой-то шаг. Возможно, Николай Андреевич так и не решился бы ни на что, но при очередной встрече с Марковым не удержался и рассказал старому профессору о случае, приключившемся с ним в заграничном магазине, и о своих намерениях. Василий Васильевич неожиданно горячо принял это к сердцу.

— Голубчик, о чем речь? Вы обязательно должны сообщить в милицию, в КГБ, в прокуратуру. Кстати, у меня есть хорошая знакомая: прокурор и в то же время очаровательная женщина, прекрасный знаток искусства и вообще интересный человек. Я с ней встречался три или четыре раза — меня приглашали в прокуратуру как эксперта по одному громкому делу о спекуляции орденами и медалями. Так что отбросьте сомнения: дeлo-то первостепенной важности! Не так много у нас осталось работ Федотова, чтобы их разбазаривать.

— Да ведь знаете, — колебался Садовников, — как-то не принято поступать так: а вдруг кого-то зря обидишь?

Марков рассердился.

— Вас прежде всего беспокоит ваша личная белоснежная манишка: останется ли она белой, если вы сообщите в прокуратуру, что видели портрет Федотова за рубежом?.. А то, что наше искусство обкрадывают, — это вас не касается? На аукционе Сотби продают Куинджи, Саврасова! Я собственными руками держал эти полотна, а потом узнаю́: пошли с молотка в Лондоне, уплыли за океан. Да сколько наших художников: Репин, Кузнецов, ваши любимые «мирискусники» — и все из нашей страны, из частных коллекций! До каких же пор будем разбазаривать?.. Портрет Федотова, который вы видели у Тамары Яковлевны, оказался за рубежом, так?

— Так.

— Законным путем он мог туда попасть?

— Этого я не знаю. А вдруг мог?..

— Вот и предоставьте компетентным людям разобраться, как он туда попал! И чем быстрее они это сделают, тем больше гарантии, что к портрету Федотова не присоединится за рубежом еще какое-нибудь полотно Левитана или Репина. Это и будет высшая степень порядочности, о которой так заботится ваша чуткая интеллигентская душа!

— Вы, Василий Васильевич, говорите со мной так, будто сами вы — потомственный пролетарий, а не интеллигент в четвертом поколении!

Марков сердито сдвинул седые лохматые брови к переносице.

— Бросьте вы, к аллаху, эти сословные предрассудки: пролетарии, интеллигенты, третье поколение, пятое!.. Какой-то глупый гусарский шик — кичиться происхождением. Меньше надо заботиться о собственном «я», больше о людях думать, о стране, о земле, на которой живешь. Надеюсь, убедил я вас?


«Начальнику Управления

КГБ СССР

по Ленинградской области

4 марта 1980 г.

Оперативное сообщение

Обращаем ваше внимание на то, что в последнее время на аукционах и в антикварных магазинах западноевропейских стран участились случаи продажи предметов русского изобразительного и декоративно-прикладного искусства (картины, иконы, изделия из золота и серебра, выполненные русскими мастерами прошлых веков). Предположительные пути незаконного перемещения этих ценностей за рубеж идут через границу с Финляндией. Предлагаю принять меры по вскрытию каналов утечки этих предметов за рубеж и пресечению деятельности лиц, занимающихся перемещением национальных ценностей за рубеж. Результаты доложите.

Подпись».

«В Комитет

госбезопасности СССР

Заявление

Я, гражданка Власова Людмила Владимировна, 1928 года рождения, проживаю в Ленинграде с 1946 года, хочу сделать сообщение насчет морального облика работницы-посудомойки столовой треста «Совавтотранс» Зинаиды Бубновой, которая вовлекает в преступление честных мужчин, а именно шоферов, которые на международных перевозках. Она им контрабанду дает, чтобы за границу везли, иконы всякие. А сама она одевается, как принцесса: в дубленке, в кримплене — это при ее-то зарплате!.. Она моего сына неженатого, Михаила Платоновича Власова, тоже завлекла, предлагала провезти контрабанду, но он отверг ее гнусное предложение, о чем мне сознался лично. А я боюсь, что Зинаида снова будет приставать к нему, потому что он у меня слабый характером, нестойкий. Прошу проверить правильность моего письма, потому как я работаю в той же столовой и лично видела, как Бубнова совала какую-то икону Довгалеву Косте в его портфель. А Костя Довгалев не сегодня-завтра уйдет в рейс за границу. Прошу принять меры.

К сему остаюсь Власова Л. В.
22 марта 1980 года».

Глава вторая
СОЛОМИНКА В ЧУЖОМ ГЛАЗУ

В кабинете с высоким потолком и высокими окнами, выходившими во двор здания, сидели трое: хозяин этого кабинета, начальник одного из отделов УКГБ, Виктор Борисович Яковлев — невысокого роста, лобастый мужчина лет сорока пяти; оперативный работник, жизнерадостный румяный здоровяк Владимир Берестов и следователь Петр Герасимов — младший по возрасту да и по служебному положению тридцатилетний худенький мужчина в коричневом костюме. Виктор Борисович сидел за своим столом. У противоположной стены, возле сейфа, расположился Берестов, Герасимов пристроился возле книжной полки — это было его излюбленное место в кабинете у начальника.

Герасимов понимал, что после совещания у заместителя начальника управления, где был поднят вопрос о контрабанде произведений искусства, они собрались здесь втроем не случайно: распутывать этот клубок придется им.

— Какие у вас будут идеи? — спросил Виктор Борисович и тут же добавил, обращаясь к Герасимову: — Поставь рыцаря на место!

На книжной полке у Яковлева стояла чугунная фигурка Дон Кихота, в глубокой задумчивости опиравшегося на копье. Какой случай забросил в кабинет Виктора Борисовича это изделие чугунолитейной промышленности, никому не было известно, тем более что владелец кабинета никогда не изъявлял особой любви к произведению Сервантеса. Петра Герасимова фигурка Рыцаря Печального Образа не то чтобы интриговала, но постоянно притягивала его внимание. Так что и сейчас он, как только опустился на стул, машинально потянулся рукой к ней.

— Поставь рыцаря на место! — строго повторил Виктор Борисович и тут же сказал: — Подведем итоги!

Подводить итоги было рано, дело только начиналось, но такое уж было у Яковлева постоянное присловье, от которого он безуспешно пытался избавиться.

— Руководство нас предупредило о незаконном перемещении предметов искусства за рубеж. Кроме того, неделю тому назад к нам поступило письмо от доктора химических наук Садовникова, который был в командировке за границей и видел там в какой-то лавке портрет кисти Федотова. И наконец, имеется заявление Власовой о противозаконных действиях Зинаиды Бубновой, работницы столовой треста «Совавтотранс». С чего начнем, какие будут идеи?

Владимир Берестов скрипнул стулом, на котором сидел, деловито заявил:

— Идея самая простая: проверить письмо Власовой насчет этой Зинаиды Бубновой.

Яковлев кивнул лобастой головой.

— Идея очевидная. Ты так думаешь, Петр Васильевич?

Герасимов двумя указательными пальцами потер переносицу, помолчал какое-то время и сказал:

— Я тоже полагаю, что надо провести предварительную проверку письма Власовой. Дело в том, что имя Бубновой мне знакомо: два года назад в суде рассматривалось дело о группе спекулянтов, которую возглавлял некий Рогачев. Зинаида Бубнова проходила по этому делу как соучастница. Правда, суд счел возможным не наказывать ее, учел ее раскаяние и то, что у нее малолетний ребенок. А сейчас в заявлении Власовой называется конкретный факт — думаю, следует все это проверить.

— Согласен, — сказал Яковлев. — Если подтвердится заявление Власовой, возбудим против Бубновой уголовное дело. Но меня заботит другое: не упираемся ли мы в одну только версию? Давайте рассуждать, какие прежде всего могут быть каналы?

— Скорей всего, через таможню, — сказал Герасимов. — В аэропорту или на границе.

Яковлев недоверчиво покачал головой.

— Ну-ну, выходит, таможенники галок ловят, а преступники живописные холсты в чемоданах перевозят?

Берестов, почувствовав ехидцу в словах Яковлева, возразил:

— Большие картины они в вагоне могут спрятать или еще где!..

— Автомашины каждый день идут через КПП, — подтвердил Герасимов.

— И теплоходы в Финляндию ходят из Ленинграда, — снова вмешался Берестов. — А из Таллина челночные рейсы в Хельсинки через день. На теплоходе не то что картину — египетскую пирамиду можно увезти, если таможенники хлопают ушами!

— Значит, таможенники, — не то спрашивая, не то утверждая произнес Виктор Борисович. — И какие же будут наши действия?

— Я займусь проверкой заявления Власовой, — сказал Берестов.

— Давай! — согласился Яковлев. — Два дня тебе сроку.

— Виктор Борисович, — сказал Герасимов, — если ценности уходят через таможню, то есть смысл вступить в контакт с таможенниками, посмотреть порядок досмотра автомашин. Я готов хоть сейчас поехать. Надежд особых не питаю, потому что люди там работают опытные, но все ж посмотреть бы надо. И в порту побывать, связаться с Таллином. Может, поговорить с командами теплоходов, которые регулярно ходят в Хельсинки.

— О чем говорить? — удивился Берестов. — Дескать, не возите ли вы, дорогие граждане, контрабанду?!

Герасимов поморщился.

— Побеседовать, предупредить о бдительности, рассказать различные случаи... Глядишь, подтянутся люди, строже будут смотреть — всякое отклонение станет больше заметно.

Виктор Борисович согласился с предложением Герасимова:

— В предложении Петра Васильевича есть рациональное зерно, беседа с командой не повредит. А насчет таможни, тебе и карты в руки: езжай, я позвоню начальнику Выборгской таможни. У меня есть соображение, что тебе, скорей всего, надо в Торфяновку поехать. Присмотрись к работе, может, на свежий взгляд и увидишь что-нибудь любопытное!..


Конец марта на Карельском перешейке — это еще снег по сторонам шоссе, лед на Финском заливе, заколоченные, полинявшие за зиму павильоны на серых песчаных пляжах. Но шоссе уже чистое от снега и льда, и, хотя солнце скрывается где-то за тучами, в воздухе все равно ощущается приближение весны.

На пограничном пункте Торфяновка возле одноэтажного здания таможни стояло десятка полтора контейнеровозов и больших фургонов. Герасимова встретил старший смены — снисходительно-весело настороженный мужчина лет сорока, с виду — отменного здоровья, словоохотливый, с чудно́й фамилией Чичигейко.

— Рад вас приветствовать и готов оказать помощь, — сказал он, — только не знаю, в чем конкретно она может выражаться. Скорей, вы нам будете помогать, ибо, как говорил в армии мой командир отделения сержант Зубрилин, контроль — это уже помощь!

— Ну какой тут контроль! — постарался смягчить ситуацию Герасимов. — Я хотел бы здесь, на месте, ознакомиться с порядком досмотра грузов.

— Порядок простой, — бодро отвечал Чичигейко, — груз приходит к нам под пломбой. Мы пломбы вскрываем, проверяем наличие груза по документам и передаем финским таможенникам. Они тоже проверяют, пломбируют, и после этого за груз отвечает другая сторона.

— А шофер?

— И шофер, естественно. Его дело проверить, чтобы пломбы были целы.

— А досмотр шофера как происходит? — повторил Герасимов.

— Ах, шофер! — понял наконец Чичигейко. — Это кабину, да? Ну, мы это делаем по всем правилам. Хотите, пройдем на площадку, посмотрите сами.

Они вышли из помещения, направились к стоянке машин с большими прицепами, на бортах которых белыми на синем или синими на белом буквами было начертано «Совтрансавто». Работа шла так, как это излагал две минуты назад Чичигейко. Очередная машина выехала на площадку, здесь полуприцеп с грузом стали осматривать таможенники. Водитель машины вышел из кабины, предъявил документы на груз, расчетную книжку, валюту, которую он получил на руки. Один из таможенников осмотрел кабину, затем двигатель.

В общем, все шло так, как должно было идти. Герасимов терпеливо прогуливался по площадке, пока шел досмотр одной машины, потом второй, третьей. Кудрявый Чичигейко несколько раз отлучался куда-то по делам, но всякий раз возвращался, при этом шутил, всем своим видом показывая, что присутствие Герасимова ему ничуть не мешает. Когда он появился на площадке в очередной раз, Петр спросил:

— А что, эти водители часто здесь ездят?

— Да мы их, считай, всех в лицо знаем, по имени-отчеству различаем: народ знакомый. Если кто новый появится — сразу отличим.

В голове у Герасимова мелькнула какая-то неясная мысль, которая не то чтобы встревожила его, но почему-то обеспокоила: водители все знакомые, всех их, по существу, работники таможни знают...

Нет, провоз контрабандных грузов в полуприцепах, вероятно, невозможен, либо надо предположить, что все — и водитель, и наши таможенники, и финские — составили организацию, которая задалась целью переправить контрабандный груз через границу. Поверить в это означало бы расписаться в собственной глупости. А вот тайник в машине где-нибудь мог быть. Впрочем, насчет таких тайных мест у таможенников глаз наметан. Оставались шоферы, но кабины их досматривались, личные вещи — также. Карманы им не выворачивали, естественно. Однако портфели, чемоданчики или «дипломаты» проверяли — это Герасимов видел собственными глазами. И все же что-то беспокоило его, в особенности слова Чичигейко, что всех шоферов они знают в лицо. Но это же хорошо, что знают в лицо... Это же очень хорошо, что знают...

Герасимов подошел к машине в то время, когда пожилой таможенник осматривал кабину. Рядом стоял водитель, высокий блондин в джинсах и куртке, улыбаясь, он говорил второму таможеннику, примерно его одногодку, который листал документы водителя:

— Лишней валюты не держим! На лишние деньги покупают только лишние вещи.

Таможенник, осматривавший кабину, поднял матрац на спальном месте, даже пошарил там рукой, приподнял сиденье и опустил его. Внутри кабины, на капоте двигателя, на промасленной фанерке стоял пузатый черный портфель. Пожилой таможенник снял портфель, стал перебирать содержимое его — там были бутылки кефира, сверток с едой. Осмотрев, таможенник закрыл портфель и поставил его на прежнее место, на фанерку. Затем открыл инструментальный ящик справа от щитка управления, покопался в нем и вышел из кабины.

Герасимов трижды наблюдал этот процесс и не усмотрел в нем каких-либо отклонений от правил. Да что говорить — правила таможенники знали лучше него, они, как говорится, сквозь железо видят, а что он — дилетант!.. Тем не менее, собираясь возвратиться в Ленинград, он сказал еще раз старшему смены:

— Я вас прошу, будьте особенно внимательны при досмотре машин. И товарищам своим скажите.

— Будет сделано! — охотно откликнулся Чичигейко, при этом рот у него растянулся до ушей.

Еще бы! Никаких прорех в их работе не заметил этот непрошеный инспектор, можно было радоваться...

А вот Герасимов всю дорогу до Ленинграда размышлял о поездке на таможню. И чем больше он думал, тем больше настроение его портилось: поездка вышла вроде бы бесцельной. И снова, и снова сверлила какая-то мысль, неясная и оттого еще более тревожная: упустил он, что ли, какую-то мелочь?.. И не мелочь, вроде... Но что?..

Где-то на середине пути, уже когда подъезжал к Зеленогорску, понял наконец, что его беспокоило: знакомые шоферы! Вот именно, все эти водители международных перевозок были хорошо знакомы таможенникам, они знали их в лицо, знали по фамилиям. Это, с одной стороны, здорово, что знают их. А с другой, это же и притупляет бдительность. Раз проверил человека — все у него в порядке, два проверил — в порядке... Десять раз проехал — полный порядок! А вот тут-то и может начаться непорядок: при досмотре дают некую слабину, не так тщательно осматривают кабину... Впрочем, с чего он взял, что досмотр ведется менее внимательно?

Герасимов мысленно прокрутил все, что видел там, при досмотре. Вот таможенник открывает дверцу ящика, поднимает сиденье, матрац, роется в портфеле...

И вдруг Петр испытал нечто вроде легкого потрясения, даже сбросил скорость своего «Москвича». Лоб покрылся испариной, вспотели ладони, сжимавшие руль. Вот оно! Таможенник опытный, с седыми висками, все делал не спеша, правильно. Но, проверив портфель, он поставил его на место — на капот двигателя, верней, на фанерку, что лежала на капоте. А ведь фанерку-то он не приподнимал! А может, там, под фанеркой, и лежала какая-нибудь картина? Ну не картина, а холст без рамы?..

Герасимову захотелось развернуться и снова поехать в Торфяновку, но он тут же сообразил, что это было бы глупостью: те машины, которые он видел, давно уже катят по дорогам соседней страны, и что теперь махать кулаками после драки?!

Расстроенный, вернулся он в управление на Литейном проспекте, поднялся сразу к Яковлеву. Тот сидел за столом, склонив лобастую голову над бумагами. Увидев Петра, сощурился:

— Как успехи?

Герасимов доложил обо всем, что произошло в Торфяновке, а также поделился своими сомнениями.

Виктор Борисович склонил голову набок, посмотрел на него внимательно и констатировал:

— То, что ты расстроился, — это хорошо! А то, понимаешь, на днях начальник упрекнул меня. «Что это, — говорит, — твои сотрудники ходят на работу какие-то благополучные? Лица, — говорит, — у них благополучные — что у них, забот никаких нет?..» Теперь я могу доложить начальству: есть, есть у моих подчиненных заботы! Вот только как ты думаешь с этими заботами справиться?

Герасимов машинально потянулся за фигуркой Дон Кихота, но под взглядом начальника отдернул руку, двумя пальцами потер по привычке переносицу.

— У меня такое предложение: надо посмотреть, кто из водителей «Совтрансавто» чаще других ездил через Торфяновку последние несколько месяцев, скажем с ноября-декабря прошлого года. Насколько я понял из ориентировки, именно с этого времени стали появляться на зарубежном рынке предметы русского искусства? Надо уточнить, кто из этих водителей в ближайшие дни пойдет в международный рейс, и тогда снова поехать в Торфяновку, побыть при досмотре.

Виктор Борисович вышел из-за стола, прошелся из угла в угол кабинета, остановился возле Герасимова.

— Могу тебя обрадовать: Владимир Иванович поднял дело Рогачева, изучил его и обнаружил любопытные для нас сведения. Оказывается, Зинаида Бубнова в то время, уже будучи замужем и имея ребенка двух лет, встречалась, как теперь любят выражаться, еще с двумя шоферами, Довгалевым и Скурко. Короче, была одновременно их любовницей. Заметим, что оба эти водителя и сейчас работают на международных перевозках, следовательно, утверждение Власовой, что Бубнова передавала Довгалеву какую-то икону, могло иметь место. Что ты на это скажешь?

— Меня одно возмущает, Виктор Борисович, — отозвался горячо Петр, — как они там кадры подбирают на такое ответственное дело? Человек возит через государственную границу большие ценности, а его моральный облик как будто никого не интересует!

— Как же, не интересует! — улыбнулся Яковлев. — Власова в своем заявлении про моральный облик как раз и написала!..

— Нет, ну правда, на что это похоже: вдвоем живут с замужней бабой, у которой есть муж и ребенок! Какой-то... какая-то...

Он не нашел подходящего слова и машинально потянулся за фигуркой Дон Кихота.

— Положь вещь на место! — веско остановил его Виктор Борисович и тут же добавил миролюбиво: — Я, Петр Васильевич, согласен с тобой полностью насчет подбора кадров. А вот насчет этих самых интимных отношений хочу сказать: это, знаешь, самая непростая область человеческой жизни. Представь себе: отличный специалист, дисциплинирован, не пьет, не курит, матерно не ругается. Ежедневно читает все газеты и слушает радио, может, даже и до книг охоч — одним словом, полный порядок. Но при этом, скажем так, бабник. Как прикажешь оценивать его? Чересчур любит женщин? Так, видимо, и они его любят — это ведь процесс двусторонний! И выходит, что все наши с тобой сетования — вроде бы не что иное, как «неосязаемый чувствами звук»!

— В том-то и дело, что не так! — возразил Герасимов. — Если человек развратник, то не может он быть порядочным и в других отношениях!..

— Суров, но справедлив!.. — одобрительно кивнул ему Яковлев. — Но давай ближе к делу: как видишь, сведения Владимира Ивановича неплохо стыкуются с твоими. А главное, завтра в рейс на Скандинавию и в ФРГ через Торфяновку поедет водитель Довгалев.

— Так это же здорово! — обрадовался Петр. — Я завтра же снова поеду туда!

— Нет, завтра туда поедет Берестов — нечего тебе мозолить там глаза! Ты проинструктируй Владимира Ивановича, скажи о своих наблюдениях, чтобы он знал что к чему.

— А где сейчас Берестов? — поинтересовался Герасимов.

— Он сейчас в порту, но там пока нет никаких впечатляющих результатов. Так что придется и тебе потрудиться...


На другой день Берестов появился в Торфяновке. Его, как прежде Герасимова, встретил тот же Чичигейко.

— Что-то вы к нам зачастили, дорогие товарищи! — сказал он, добродушно улыбаясь. — Впрочем, погода хорошая, почему бы и не выехать на природу?

Не особо прислушиваясь к его словам, Владимир Иванович занялся делом: сидя за столом у окна, он листал списки машин, которые должны будут пройти сегодня через таможенный досмотр. На бетонной площадке перед зданием уже стояли некоторые из них: груженные бревнами финские лесовозы, трейлеры с контейнерами, высокие «шаланды» с двумя изогнутыми в разные стороны стрелами, нарисованными на кабинах и бортах, — машины для международной перевозки грузов.

— Я хотел бы присутствовать при досмотре машин, — сказал Берестов.

— Будет исполнено, товарищ начальник! — охотно согласился Чичигейко, и его полные щеки, казалось, раздались от едва сдерживаемого смеха.

Довгалев не заставил себя ждать — его машина пришла около десяти часов утра. Чичигейко лично принялся за осмотр кабины, в то время как другие таможенники занялись полуприцепом с грузом. Берестов стоял неподалеку, наблюдая за Довгалевым. Это был высокий сутулый мужчина лет сорока, с большими ушами и коротким курносым носом, что, однако, не портило его лица: оно было симпатичным и чем-то напоминало физиономию Чебурашки. Вел себя Довгалев спокойно, без напряжения, охотно отвечал на вопросы таможенников, неторопливо складывал уже просмотренные документы в бумажник.

Чичигейко перерыл всю кабину, придирчиво осмотрел содержимое чемодана шофера, который валялся поверх матраца на спальном месте. Ничего подозрительного не было обнаружено, и Берестов, хотя и не льстил себя с самого начала большими надеждами, испытывал чувство разочарования.

Он уже собирался уйти в помещение, когда таможенники приступили к досмотру второй машины из треста «Совавтотранс». Это также был МАЗ-205 с полуприцепом. Водитель этой машины, коренастый жилистый парень в куртке на меху, вышел из кабины, извлек записную книжку и документы и с безучастным выражением лица стоял возле открытой дверцы кабины. Берестову бросилось в глаза, что внутри кабины на капоте стоит коричневый портфель, точь-в-точь такой, о каком рассказывал ему Герасимов. Только вчера портфель, по словам Петра, был черный. Стараясь не выказывать особого интереса, Владимир Иванович подошел ближе, так, чтобы и видеть одновременно то, что происходит в кабине, и следить за лицом шофера.

— Симаков Николай Васильевич, — раскрыл документы шофера Чичигейко и добродушно предложил: — Ну давайте разбираться с вами, Николай Васильевич!

Берестов видел, как второй таможенник, досматривавший кабину, снял с капота портфель и принялся изучать его содержимое. На капоте остался лежать лист газеты, сложенный вчетверо, который водитель подложил под портфель, чтобы не испачкать его машинным маслом, — так следовало понимать наличие газеты на капоте. Пока таможенник досматривал портфель, Симаков стоял вполоборота к кабине и мог видеть, что происходило внутри. Лицо его было напряжено. Впрочем, это могло быть естественной реакцией человека на досмотр. Одно только показалось необычным Берестову: когда таможенник, закрыв портфель, снова поставил его на капот, в лице у Симакова будто что-то обмякло, исчезло напряжение.

Таможенник, закончив досмотр кабины, вышел из нее, и тут Владимир Иванович приблизился к Чичигейко.

— Есть вопросы? — повернулся тот к Берестову.

— Попросите снять портфель с капота, — сказал Берестов, и тут же увидел, как снова напряглось лицо у Симакова.

— Дайте сюда портфель! — приказал Чичигейко таможеннику, досматривавшему кабину.

Тот не спеша снял портфель, протянул его старшему смены.

— Поднимите газету, — предложил Берестов.

Держа в одной руке портфель, бритоголовый таможенник взялся за край газеты, сдвинул ее с капота. Из сложенной вчетверо газеты на сиденье выскользнул прямоугольник белой плотной бумаги, за ним другой. Берестов перевел взгляд на шофера — лицо Симакова было серым, глаза потухли. Он отвернулся, стал смотреть вверх, на крышу таможни.

Чичигейко шагнул к кабине, подхватил листы, выпавшие из газеты.

— Это что? — спросил он, ни к кому конкретно не обращаясь. — Чертежи какие-то, что ли? Нет, рисунки, акварель!

Владимир Иванович подошел ближе: действительно, это были акварели, верней, раскрашенные чертежи какого-то интерьера. В углу акварели он увидел четкую подпись: «А. Родченко».

Чичигейко тем временем повернулся к водителю:

— Откуда у вас эти акварели?

Тот мельком взглянул на бумагу, отвернулся и сказал:

— Какие акварели? Это, что ли? Какие это акварели — так, намалевано что-то!..

— Откуда они у вас?

— Ниоткуда. Нашел, не помню где. Акварели какие-то!..

Рыжебровое лицо Чичигейко окаменело, только глаза метали холодные искры.

— Пройдите в помещение, будем составлять акт! — предложил он Симакову строго.

Водитель, ни слова не говоря, сунул руки в карманы куртки и, волоча ноги по бетонной дорожке, пошел вслед за Чичигейко к помещению таможни. Довгалев, который собирался уже отъезжать, вышел из своей кабины, спросил:

— Коля, у тебя чего? Что случилось?

Симаков оглянулся, махнул рукой и пошел дальше.

— Не разговаривать! — приказал Чичигейко.

— Что с ним? — с тревогой спросил Довгалев, не зная, к кому обратиться, потому что рядом стояли только бритоголовый таможенник да Берестов.

И тут Владимир Иванович рискнул, сказал Довгалеву:

— Ничего не случилось: какие-то картинки нашли у него в кабине.

Казалось, у Довгалева даже уши зашевелились от возмущения, он даже сплюнул от досады.

— Вот сука! И этого дурака купила ни за понюх табаку!..

— Это кто купил? — поинтересовался Берестов, но Довгалев, не отвечая, сел в кабину, захлопнул дверцу.

Владимир Иванович вскочил на подножку:

— Минуточку, товарищ Довгалев! Вы не ответили на мой вопрос.

— А почему я должен отвечать на ваш вопрос? — сердито сказал шофер, пытаясь включить рукоятку передач. — Я ничего такого не говорил.

— Ответить придется, товарищ Довгалев, — сказал Берестов, предъявляя свое удостоверение. — Так кто это купил Симакова ни за понюх табаку?

Довгалев выключил двигатель и сказал неохотно:

— Есть у нас девка одна, в столовой работает...

Потом, словно решившись на что-то, заговорил горячо:

— Да и не девка, а баба замужняя, но такая прости господи, что с каждым вторым мужиком у нас уже переспала. Красивая, однако. Она и Симакова этим купила. Зинаида Бубнова — вот кто она такая!


Снова они втроем сошлись в кабинете Яковлева.

— Ну докладывай, что у тебя получилось с розысками в области изящных искусств! — предложил Виктор Борисович Герасимову.

Петр успел уже собрать необходимые сведения, заговорил уверенно, с чувством хорошо подготовленного к ответу ученика:

— Александр Родченко — друг Маяковского, художник-оформитель, иллюстрировал книжки Маяковского. В последние годы увлекался фотографией. Известен своими фотомонтажами и фотоплакатами в двадцатые и тридцатые годы. Как художник, оформлял некоторые выставки в стране и за рубежом, по его проектам делали мебель, интерьеры. Поскольку на Западе увлекаются различными «измами», то возник также интерес к работам конструктивистов. Акварели Родченко — подлинные, нам удалось разыскать его наследников, те подтвердили подлинность.

— Значит, у Симакова они оказались не случайно, — сказал Виктор Борисович. — А у тебя, Владимир Иванович, — обратился он к Берестову, — что нового? Как объясняет все это работница столовой Зинаида Бубнова?

— Ну, эта Зинуля, скажу я вам!.. — начал было с улыбкой Берестов, но, видя, что Виктор Борисович не склонен к шуткам, переменил тон на сугубо деловой: — Она сперва пыталась отказаться: ничего, мол, не знаю!.. Но потом созналась: акварели эти дала ей соседка по дому, Тарновская Татьяна Сергеевна. Просила, чтобы Симаков передал их в Хельсинки ее мужу, некоему Саше, по фамилии Баламбес. Александр Исаакович Баламбес, бывший гражданин города Таллина, выехал на постоянное местожительство в Финляндию, но — заметим! — оставил за собою гражданство СССР. Довольно часто бывает в Ленинграде и Таллине, где у него родители. Что касается Бубновой, то Зинуля утверждает, что такой грех случился с нею впервые, но, по-моему, она говорит неправду.

— А что известно о Тарновской? — поинтересовался Виктор Борисович.

— Тарновская Татьяна Сергеевна, адвокат, юрист по образованию, но уже два года не работает. Там вообще какая-то странная семья: живет она со своим бывшим мужем, с которым развелась, но вроде уже зарегистрировала брак с Баламбесом!

Виктор Борисович удовлетворенно кивнул:

— Ага! Я так понимаю, что наша главная задача сейчас — заняться Татьяной Сергеевной Тарновской. Тут, кстати, появился еще один любопытный документ, можно сказать — подарок судьбы. А если серьезно, то документ этот лишний раз подтверждает, что нам в нашей работе опираться надо на людей. Прошу вас, ознакомьтесь.

Он протянул Владимиру Ивановичу и Герасимову три листа машинописного текста. Те одновременно склонились над документом.


«Протокол принятия устного заявления от Проматоровой Людмилы Николаевны, 1946 года рождения.

В течение последних семи лет я работала на судах загранплавания фирмы «Балтийское морское пароходство» в должности кастелянши. С марта 1979 года я работала на теплоходе «Антонина Нежданова».

Перед моим последним рейсом, т. е. 3 апреля 1980 года, ко мне домой приблизительно в 11 часов утра приехала моя знакомая Тарновская Татьяна, ее отчества я не знаю, в возрасте приблизительно 35 лет, юрист по образованию, проживает где-то на проспекте Славы. В разговоре со мною она попросила передать в Хельсинки маленькую посылку финскому гражданину Матти Рантаннену — где он живет в Хельсинки, я не знаю, но Таня дала мне его телефон, предупредив, что по этому телефону я могу связаться с Рантанненом с 7 часов утра до 18 вечера.

Тарновская передала мне посылку, упакованную в картонную коробку и заклеенную липкой лентой. Она сказала, что в посылке находятся две пары золотых часов старинной работы на сумму семь тысяч рублей и на такую же сумму — изделий из серебра. Я ей сказала, что посылку передам, однако на самом деле передавать не собиралась, потому что уже знала о пристрастии Тарновской к золоту и догадывалась, что в посылке могут быть такие ценности, которые вывозить за границу нельзя. При этом я опасалась, что Тарновская может эти ценности передать по каким-либо другим каналам, которых у нее, я считаю, довольно много.

Ночью с 3 на 4 апреля мы с Таней выехали в Таллин, где находился мой теплоход. Утром, позавтракав в кафе «Выру», мы пошли на почтамт, где Таня в моем присутствии позвонила в Хельсинки своему мужу. Потом мы ходили по магазинам и на такси подъехали к порту. Все время посылка была у меня, а Таня ее охраняла.

На судне, в своей каюте, я вскрыла посылку и увидела, что там находятся очень ценные вещи — я тогда же решила, что передавать посылку не буду, а сдам в пользу государства. Еще до выхода в рейс я сошла с судна, взяла такси и поехала на железнодорожный вокзал, где оставила посылку в автоматической камере хранения.

В Хельсинки я на берег не сошла, сказала, что больная. А когда вернулась в Таллин, я взяла в камере хранения посылку и самолетом сегодня прилетела в Ленинград. В аэропорту я обратилась к сотруднику милиции и попросила, чтобы он сказал о моей просьбе сотрудникам КГБ, которым я и передала посылку. В посылке находятся пять золотых часов и пять изделий из серебра с эмалью. Какая настоящая цена всего этого, я сказать затрудняюсь.

С Татьяной Тарновской меня познакомил в январе этого года Боря Хиберов, он работает в аэропорту «Пулково» сантехником. Хиберов сказал мне, что Тарновская — бывший юрист, у нее большие связи в бюро обмена квартир и она может помочь получить кооперативную квартиру для моих родителей. Когда мы познакомились с Тарновской, она узнала, что я работаю на судах загранплавания, но с просьбой передать посылку она обратилась ко мне впервые 3 апреля. Раньше на эту тему она заводила только общие разговоры, что бывают такие случаи, но я такие разговоры не поддерживала, занимала нейтральную позицию. А когда поняла, что дело идет о контрабанде, то не захотела быть замешанной в это.

Взаимоотношения у меня с Тарновской ровные, ссор, скандалов и личных счетов не было.

О ее знакомствах мне ничего не известно. Откуда у нее появились переданные мною ценности, я не знаю. Передавая мне посылку, Таня сказала, что после доставки посылки она мне даст за это пятьсот рублей.

Протокол записан с моих слов правильно, дополнений и поправок не имею.

Проматорова».

Когда Герасимов и Берестов дочитали протокол, Виктор Борисович спросил:

— Направление работы ясно?

— Ясно, — отозвался Берестов.

— Давай, Петр Васильевич, пиши постановление о возбуждении уголовного дела и принимай в свое производство.


«Начальнику оперативного отдела УКГБ.

В следственный отдел УКГБ поступило 8 апреля 1980 года заявление от гражданки Проматоровой Людмилы Николаевны, из которого видно, что жительница Ленинграда Тарновская Татьяна в возрасте примерно 33 лет, проживающая по проспекту Славы, юрист по образованию, совершила противоправные действия по незаконному перемещению через Государственную границу СССР ценностей в крупных размерах.

В соответствии с требованиями ст. 127 УПК РСФСР прошу вас срочно дать указание проверить и сообщить нам, каковы полные анкетные данные на Тарновскую, ее место жительства; располагаете ли вы данными о ее контрабандной деятельности и ее преступных связях.

Начальник следственного отдела.

Подпись.
9 апреля 1980 г.»

«14 апреля 1980 г.

На ваш запрос от 9.04.80 г. сообщаем, что жительница Ленинграда Тарновская Татьяна Сергеевна, 1948 года рождения, разведенная, ныне замужем за гражданином СССР Баламбесом Александром Исааковичем, выехавшим на постоянное жительство в Финляндию, проживает со своим бывшим мужем, Тарновским Георгием Петровичем.

Тарновская Т. С. активно занимается скупкой предметов антиквариата и драгоценностей, обладает картинами известных русских художников, представляющими художественную ценность, и изыскивает канал для нелегального вывоза их за границу.

Из числа связей Тарновской нам известны следующие лица, осведомленные о ее преступных замыслах и хранящие отдельные принадлежащие ей ценности:

Крамова (Фоксхолл) Елена Сергеевна — сестра Тарновской, замужем за подданным Великобритании,

Прицкер Наталья Александровна,

Костров Юрий Александрович,

Бубнова Зинаида Ивановна.

Начальник оперативного отдела.

Подпись».

Из протокола личного обыска гражданки Тарновской Т. С.:

«14 апреля 1980 г.

...Ввиду заявления Тарновской о том, что у нее не имеется предметов и документов, могущих иметь значение для дела, был произведен ее личный обыск в присутствии понятых.

...В бюстгальтере обнаружено:

1) листок белой бумаги из ученической тетради в клетку с записью, исполненной скорописью темным красителем, начинающейся словом «Valintatalo» и заканчивающейся словами «отдел внизу»;

2) лист белой бумаги с записью, начинающейся словами «Клевер (лес) — 2 тысячи рублей» и заканчивающейся словами «...два фарфоровых бюста — 20 000 рублей»;

3) разорванная визитная карточка с текстом на иностранном языке на имя Матти Рантаннена с рукописной записью: «7.00—18.00. 5273656».

...В ручной дамской сумке обнаружено:

1) два железнодорожных билета на поезд маршрутом Ленинград — Таллин от 3 апреля 1980 г.;

2) лист белой бумаги с записью: «462099 — Андрес»;

3) лист белой бумаги с записью: «Мария — 383991»;

4) книга «Краткий русско-финский разговорник»;

5) книга «Нидерландская живопись XV—XVI вв. в Эрмитаже», автор Н. Никулин;

6) нательный крест с цепочкой из желтого металла;

7) паспорт на имя Тарновской Татьяны Сергеевны.

Подписи».

Из протокола допроса водителя треста «Совавтотранс» Симакова Николая Васильевича, 1936 года рождения:

«Работаю на машине марки «МАЗ-205» один, без сменщика. В последние два года ездил с грузом в Польшу, ФРГ, ГДР, Швецию, Финляндию и один раз в Англию. Ничего контрабандного никогда не возил. С Тарновской знаком — это подруга работницы нашей столовой Зинаиды Бубновой. Отношения у меня с Тарновской нормальные, хорошие, да я и знаю-то ее не очень хорошо. По просьбе Зины Бубновой я несколько раз оказывал Татьяне Тарновской услуги: возил в Хельсинки для передачи ее жениху разные подарки. Первый раз — это была икона, такая небольшая, Николай, что ли, Чудотворец. Я положил ее в карман куртки и провез. Когда приехал в Хельсинки, то позвонил по телефону какому-то Саше. Он приехал ко мне и забрал икону, прямо в кабине у меня. Саша этот — рыжий толстый мужик, еще молодой, но уже лысый совсем. Денег от него я не получал никаких. Он угостил меня сигаретами, дал два пакета жвачки для моих ребят.

Картину, на которой был нарисован портрет женщины, я провез так: положил ее вниз на двигатель в кабине, сверху накрыл газетой, а на газету поставил портфель. Она была без рамы, и потому ее не заметили. На КПП таможенники осмотрели кабину, но картину не видели — так и провез и отдал этому Саше. Я провозил так еще две картины, и ни разу меня никто не остановил. Вот только этот раз так получилось с картинками, что нашли. Я не думаю, что это можно назвать контрабандой».


Глава третья
«АМИКУС КОГНОСЦИТУР АМОРЕ, МОРЕ, ОРЕ, РЕ...»

«Всё! Я так и знала: всё, всё, всё! Но как, в чем прокол? Я чувствовала, я знала, что следили!.. Но я же была осторожной! И Витюня — он все на себя взял, а его так просто не обведешь вокруг пальца!.. Значит, кто-то посторонний. Кто? И что они знают? Нет, я буду отказываться от всего! Ничего не знаю, ничего не признаю! Да как они могут, я — замужем, мой муж в Финляндии! Как они посмеют?! Посмеют... И не муж он еще по-настоящему, и гражданство у меня советское. Дура! Дура! Надо было торопиться, уезжать скорей... Скорей нельзя было — не от меня зависело. И от меня тоже... Но что они знают, что? Кто предал? Саша не мог... Людка Проматорова? От этой отверчусь: знать не знаю, ведать не ведаю!..

Господи, только бы все прошло, только бы прошло, а там я буду по-другому, все по-другому буду делать! Два молебна закажу в Никольском соборе, лишь бы кончилось все благополучно... Но что они знают? Саша — вряд ли, и в Таллине люди надежные — знали, на что идут, эти не выдадут. Может, кто завалился с цепочками и указал на меня? Триста цепочек... Я отдала картин на двадцать пять тысяч и еще этот чемодан — тоже двадцать пять. С Матюшей мы в расчете... Вообще, с цепочек ничего я не имела, одна морока: тысяч пять, не больше. А этот подонок, Юра, заартачился — хорошо, Витюня осадил его... Ой, боже, о чем я думаю, при чем здесь Юра? Но кто же, кто продал?..

Дома они, конечно, уже все перерыли: там картины, часы с бриллиантами. Ну это пустяки, это — не факт! Надо срочно передать через Ленку, чтобы собрала шмотки у Наташки и спрятала. Впрочем, Витюня уже, наверное, распорядился, он — умница!.. А вдруг он и не знает, ведь меня же на улице взяли?! Скорее, что не знает! Господи, что же делать, что делать? Все пропало, все! Зинка, падла такая, продала: небось за своего Кольку мстит, что я переспала с ним... Да подавись ты своим дебилом, очень он мне нужен! Я же ей сразу золотой кулон за это отдала, тогда же, на другой день!

Нет, Зинка не продаст, она у меня крепко повязана: и у нее кожаное пальто, и у мужа ее любезного, и ребеночек весь в фирменном... Нет, не Зинка. Тогда кто же? А может, ничего они не знают, ничего конкретного, только подозревают? Так, одни предположения...

Плохо, что обыскали, что в лифчике все нашли, и сумку переворошили — там и опись, и телефоны. Думала, в лифчик не полезут... А куда ж мне было — в трусы, что ли? Так они все равно нашли бы, ищут квалифицированно. Эта мымра, что осматривала, знает, где искать. Она и не мымра, и фигурка у нее что надо... Ой, господи, да о чем же это я?! Я же погибла, я пропала, все прахом пошло, все, что так готовила!.. Какую работу провернула — это и мужику не каждому под силу, а я смогла — и все погибло!

Нет, мне надо успокоиться. Надо быть умной: сперва выяснить, что они думают, в чем подозревают. И ни в чем не признаваться. Ни в чем! Ни в чем!..»


Женщина сидела перед столом прямо, внешне спокойно, лишь чаще, чем это было необходимо, поправляла большие, в розовой оправе очки, сквозь стекла которых на Герасимова напряженно глядели серые выразительные глаза. Эти глаза показались Герасимову скорее умными, чем хитрыми, хотя во взгляде ее просвечивалось что-то непростое.

Одета она была в синюю джинсовую юбку и серую шерстяную кофту с глубоким вырезом. Волосы коротко стрижены, черты лица не лишены были приятности, и Петр подумал, что она могла пользоваться успехом у мужчин. Впрочем, мысль эта показалась ему сейчас излишней, и он приступил к допросу:

— Ваша фамилия, имя и отчество?

— Тарновская Татьяна Сергеевна.

— Год рождения?

— Одна тысяча девятьсот сорок восьмой. Национальность — русская, родилась в городе Симферополе, образование высшее, юридическое.

Пальцы рук у нее были изящной формы, с перламутрово-розовыми ухоженными ногтями.

— Где работаете?

— Временно не работаю.

— С какого времени?

— С мая семьдесят восьмого года.

— Семейное положение?

— Десять лет была замужем за Тарновским Георгием Петровичем, в прошлом году развелась с ним. В марте этого года зарегистрировала свой брак с Баламбесом Александром Исааковичем — он в настоящее время живет в Финляндии. Я тоже собираюсь выехать к нему, сегодня собиралась подать документы в ОВИР, когда произошел этот дикий, беспрецедентный случай с моим арестом. Это нарушение человеческих прав, я требую немедленного моего освобождения!

Герасимов сделал очередную запись в протоколе и сказал:

— Гражданка Тарновская, при задержании вам было разъяснено, что вы подозреваетесь в покушении на незаконное перемещение через Государственную границу СССР ценностей в крупных размерах. Что вы можете показать по этому поводу?

Женщина вскинула голову, привычно поправила очки и четко произнесла:

— Я повторяю, что не совершала никаких преступлений. Для меня это немыслимо и невозможно! Я — русский человек и никогда в жизни ценности через границу переправлять не собиралась и не буду. Об этом не может быть и речи!

Герасимов все так же неторопливо записал ее слова и спросил:

— При личном обыске у вас были обнаружены спрятанные под одеждой несколько записок различного содержания, а также визитная карточка на имя Матти Рантаннена. Знаете ли вы этого человека и при каких обстоятельствах у вас оказалась его визитная карточка?

— Я отказываюсь отвечать на этот вопрос.

— Почему отказываетесь?

— Потому что он не имеет никакого отношения к контрабандной деятельности.

— Знакомы ли вы с Проматоровой Людмилой Николаевной?

Тарновская секунду промедлила, потом твердо ответила:

— Знакома. Это очень состоятельный человек, она работает на судах загранплавания. Но у нас с нею отношения прямо-таки враждебные, и я о ней ничего говорить не буду.

— Ездила ли с вами Проматорова когда-нибудь в Таллин?

— Я не буду отвечать на этот вопрос!

— Знакомы ли вы с Зинаидой Бубновой?

— Да. Это моя соседка по дому — живем на одной площадке.

— У вас отношения с нею нормальные?

— Да.

— Что означает список, который был спрятан у вас под одеждой и найден у вас при личном обыске? Вот этот, который начинается словами «Клевер...» и кончается словами «...два фарфоровых бюста — 20 000 рублей»?

— Я на этот вопрос отвечать не буду. Я, вообще, не буду отвечать ни на один вопрос, потому что я ни в чем не виновата. Кроме того, я человек верующий и прошу дать мне Библию, чтобы я могла молиться богу!

— Ваша просьба будет учтена, — вежливо ответил Герасимов и прекратил допрос.


«Ужас! Ужас, я погибла! Но главное — главное, я должна быть четкой... Мне надо хорошо все обдумать, все продумать, все выяснить... Утром паук спустился на паутине прямо на стол — я еще сказала тогда: какая-то новость... Вот она — новость! Если им известно про Зинку и про Людку, значит, мое дело очень плохо. Очень, очень плохо... Вопрос: что они знают? О Люде — все буду отрицать: там я ничего не знаю, ни к чему не прикасалась. Да! Ну а с Зиной? Бубниха топить меня не будет — вся в долгу, как в шелку. Себе во вред не скажет...

А что, неужели вышли уже на Симакова? Нет, не должно быть. Вот что у меня плохо, нет у меня информации нужной!.. Неужели Витюля не поможет? Нет, не поможет, потому что ему, наверно, ничего обо мне не известно. Надо добиться, чтобы мне дали немедленно свидание с Ленкой — сестре не откажут, должны дать. А через Ленку сообщить Витюле, чтобы пустил все свои связи в ход. Главное, не дать разгореться! Поэтому главное сейчас — от всего отказываться, ни в чем не сознаваться — до его решения. Он даст знать...

Может, маму вызвать? Мама — ветеран, папа — профессор, это на них действует. Мама приедет, начнет охать, ныть, слезу пускать — противно это... Но — надо! В моем положении нельзя быть разборчивой невестой... Про Андреса не спросили ничего, а ведь там телефон его есть. Значит, спросят. Неужели догадаются? Номер телефона есть — по номеру найдут. Но откуда они знают, что это Таллин? Ой, дура я, знают, конечно: он же спросил про Таллин! Дура, дура, зачем таскала с собой эти телефоны, записки? Нет чтобы спрятать, закопать, сжечь!..

Как же, сжечь! С моей кодлой без учета нельзя, враз выпотрошат. Нет, учет нужен. Социализм — это учет — так учили в университете... Господи, при чем здесь университет? И когда это было: гражданское право, уголовное право... Латынь какая-то в голове вертелась: «Авэ, Цезар, моритури тэ салютант...» Господи, чушь какая! Что это я про мертвых вспоминаю? Намек? Примета? Нет, «вышка» мне не грозит... А контрабанда в крупных размерах — могут подвести... Только не это! Только не это!..

Буду думать про что-нибудь другое, а то можно свихнуться! О чем, бишь, я? Да, латынь учила... «Амикус когносцитур аморе, море, оре, ре...» — друга узнаю по любви, нраву, внешности, поступкам... Где они, друзья, нравы, поступки?.. Какие там нравы: кто с кем переспал, кто кого нагрел — купил подешевле, продал подороже...

Нет, маму надо вызывать. Пусть срочно едет, пишет во все инстанции, пусть трясет своими орденскими книжками, справками. Мама — это таран, — упорства хватит, добьется! А мне, главное, надо молчать, молчать! Пусть они передо мной раскрываются, пусть говорят, а я буду делать выводы — не они, а я буду делать выводы!..»


«...В связи с выявлением новых данных по контрабандной деятельности гражданки Тарновской Т. С. и связанных с нею лиц, а также необходимостью многочисленных следственных действий с целью выяснения роли каждого из участников преступной группы, прошу срок расследования по делу Тарновской Т. С. продлить на один месяц, до 17 мая 1980 года.

Следователь Герасимов.
12 апреля 1980 г.»

— Ну и какие у нас будут выводы? — спросил Виктор Борисович.

За последние два дня лицо его приняло землистый цвет от бессонницы. Кроме того, Герасимов знал, что начальник мучится язвенной болезнью, которую деликатно называл гастритом. Но в этой суматохе, которая возникла после ареста Тарновской, до гастрита ли было? Он и обедать-то забывал...

— Вывод такой, Виктор Борисович, — сказал Берестов, — что самим нам с этим делом теперь не управиться: столько людей по делу проходит!..

— Это не вывод, — холодно заметил Виктор Борисович, — это жалоба на собственную лень! Я спрашиваю, какие мы можем подвести первые итоги? Что ты скажешь, Петр Васильевич?

— У меня, Виктор Борисович, один эпизод из головы не выходит: насчет случайного задержания на квартире Тарновской некоего Клобукова. Очень неясная фигура. По всем остальным эпизодам более-менее ясно. Зинаида Бубнова — личность однозначная, она и запираться не стала: все рассказала, как подыскивала для Тарновской канал через границу с помощью Симакова. Шофера она купила с потрохами: он, говорит, мне симпатизировал и ни в чем не мог отказать... По словам Симакова — а они совпадают с показаниями Бубновой, — он перевез за кордон две иконы и три картины, в том числе и портрет кисти Федотова. Я думаю, Симаков не очень-то понимал, какую ценность он увез за границу. Да он и уверяет, что за перевоз контрабанды не получил ни гроша, даром все делал!

— Допустим, — вставил Берестов, — Бубнова рассчиталась с ним натурою...

Виктор Борисович остановил его:

— Давайте обойдемся без намеков! — И снова обратился к Герасимову: — А что тебя беспокоит по Клобукову?

— Да ведь что беспокоит: в момент обыска на квартире у Тарновской появляется этот Клобуков, кандидат наук, доцент научно-исследовательского института, автор сорока научных трудов, и говорит: зашел случайно к своему знакомому, бывшему мужу Тарновской, с которым дружу...

— Бывает, — обронил Виктор Борисович.

— А кто такой Тарновский Георгий Петрович? Бывший офицер, бывший комендант общежития, два года уже не работает, находится фактически на содержании у своей жены, тоже бывшей. Увлекается алкоголем. Что общего, спрашиваю я себя, между Георгием Тарновским и доцентом Клобуковым?

— Маловато общего, — вставил Берестов.

Яковлев, склонившись над столом, внимательно слушал и одновременно чертил шариковой ручкой на бумаге какие-то сложные орнаменты. Герасимов поднялся со стула, заходил по кабинету.

— А связь, между прочим, есть, — сказал он. — В своих показаниях Клобуков заявил, что с Георгием Тарновским его связывают дружеские отношения на почве любви к искусству: вместе бывают на выставках, обсуждают произведения искусства. И это похоже на правду: во время личного обыска у Клобукова были найдены любопытные книжки: «Картины итальянских мастеров из собрания музеев США», «Каталог западноевропейской живописи Эрмитажа» и даже книгу под названием «Ост».

— А это что? — удивился Берестов.

— Я тоже сперва подумал: немецкое что-то. Оказалось, книжка про художников: была в нашей стране в двадцатых годах такая группа художников «Общество станковистов», сокращенно «Ост». Так что любовь доцента к живописи можно считать доказанной, а вот к кому он приходил — еще надо доказать. Думаю, надо просить прокурора санкционировать обыск у Клобукова на квартире и в рабочем кабинете.

— Оснований достаточно? — сухо спросил Виктор Борисович.

— Более чем достаточно, — подтвердил Герасимов. — При обыске на квартире у Тарновской обнаружено шесть картин русских мастеров, среди них полотна Айвазовского и Лагорио. Кроме того, у нее изъято семь икон, четыре кожаных пальто югославского производства и семнадцать золотых цепочек с кулонами и крестиками, тоже иностранного производства. На квартире у Прицкер, которая сдавала эту квартиру Бубновой для свиданий, при обыске обнаружено еще двенадцать картин, три иконы, восемнадцать акварелей, шесть джинсовых костюмов — все это, по словам Бубновой, принадлежало Тарновской. Есть основания полагать, что так оно и было. Как видим, речь идет о крупной «фирме», возглавляемой Тарновской. Поскольку Клобуков, по его же словам, был частым гостем в доме Тарновской, я полагаю, что оснований для обыска у него более чем достаточно.

Теперь уже поднялся Виктор Борисович, заговорил медленно, как бы сомневаясь в собственных словах:

— Меня, дорогие товарищи, что беспокоит? Вот мы вышли на эту компанию — хорошо. Знаем даже некоторые пути перемещения ценностей за границу: шофер Симаков и Людмила Проматорова — тоже хорошо. Симаков, как ты, Петр Васильевич, утверждаешь, переправил пять предметов через границу, Проматорова отказалась от попытки контрабандного перемещения. А за рубежом, как мы знаем из оперативного сообщения, предметы русского искусства появились в значительном количестве. Через какой канал? И связано это с Тарновской или еще с кем-то? Кожаные пальто, джинсовые костюмы, золотые цепочки, обнаруженные у Тарновской, попали к нам из-за рубежа. По какому каналу? С чем я приду к руководству, как вы думаете? Да, нашли иконы и картины, золотишко еще нашли, вещи разные, задержали двух-трех человек. Но где гарантия, что мы перекрыли путь преступникам?

— Виктор Борисович, да ведь неделю только работаем! — обиделся Берестов.

— Копаемся неделю, — поправил его Виктор Борисович.

— Ну, пусть копаемся, — согласился Владимир Иванович. — Я уверен, еще немного — и Тарновская заговорит! И потом, список этот, что нашли у нее, извиняюсь, в лифчике — там же все есть: телефон Андреса — это и есть ее связь. Эстонские товарищи уже определили его, так что есть перспектива!

— Тут есть перспектива сесть в лужу, уважаемый коллега! — съязвил Виктор Борисович. — От списка она откажется: знать не знаю, ведать не ведаю!.. И Андрес твой, думаешь, ждет тебя с хлебом-солью? Тоже небось все перепрятал, бери его голенького — ничего не докажешь! И с чем мы тогда останемся? С грудой картин, найденных у Тарновской, и с тремя задержанными, которые от всего отказываются? Нет, дорогие, нам пахать еще да пахать, прежде чем подойдем к какому-то определенному выводу. Ты, Петр Васильевич, форсируй допросы Тарновской. Ты ее сейчас не о картинах спрашивай, ты постарайся понять, что она за человек. Не о связях с коллекционерами и спекулянтами — это мы без тебя выясним, а постарайся понять, что она о себе думает. Потом мы сопоставим все это. Попутно и про Клобукова выясни — я тоже считаю, что основания для этого у нас есть. Так что — действуйте!


После разговора у Виктора Борисовича Герасимов вернулся в свой кабинет не то чтобы расстроенный, но все же не в духе. Первоначально, когда удалось выполнить задание в Торфяновке, когда была задержана Тарновская, ему, как и Берестову, показалось, что главное дело уже сделано, осталось подчистить хвосты, и будет полный порядок. Слова Виктора Борисовича охладили его пыл. Вырисовывалось серьезное дело, в котором был замешан не один человек. Все сходится вроде бы на Тарновской, но это еще предстояло доказать.

И тут Герасимов вдруг сообразил, что они с Тарновской по существу ровесники. И если она, тридцати двух лет от роду, смогла провернуть такое серьезное дело, как организация контрабандного канала, то как же будет выглядеть он, Петр Герасимов, если не разоблачит эту преступницу?

Подумав так, он, однако, тут же укорил себя: при чем здесь этот глупый азарт игрока?! Дело надо делать — и весь тут сказ!

Все же, когда конвойный привел на очередной допрос Тарновскую, он поглядел на нее совсем по-другому, как будто получил в этом поединке какое-то дополнительное оружие. Мелькнула благодарная мысль о Викторе Борисовиче, который заставил его иными глазами взглянуть на Тарновскую.

Тарновская села у стола, села спокойно, даже свободно. Петр отметил, что, даже находясь в камере, она следит за своей внешностью: причесана, одежда опрятная, лишь глаза как-то странно поблескивают, будто она была не совсем здоровой.

— Татьяна Сергеевна, — начал допрос Герасимов, — я все же хотел бы вернуться к вопросу о Проматоровой. Конечно, вы можете повторить, что не будете отвечать, но подумайте, на пользу ли вам такое запирательство?

Женщина шевельнулась, вскинула подбородок, поправила очки и сказала:

— Я вам отвечу, я понимаю, что не стоит запираться: виновата в этой истории Проматорова. Полностью, только она. Дело в том, что Проматорова узнала о моем замужестве, то что я собираюсь выйти замуж за Александра Баламбеса, который живет в Финляндии. И она мне предложила заняться контрабандой. Проматорова хотела нажить капитал, а потом, в одном из заграничных рейсов, сбежать с теплохода, не вернуться в Советы. Она мне сама говорила, что откроет там бар. Вот как все было на самом деле!

— И вы согласились на это?

— Нет-нет! Ни в коем случае! Я к этому не имею никакого отношения.

— А когда вы познакомились с Проматоровой?

— Познакомилась? Недавно, месяца два тому назад. Она знала, что я по профессии юрист, и пришла ко мне проконсультироваться по жилищному вопросу. Дело в том, что ее родители хотели вступить в жилкооператив.

— А вы могли каким-то образом помочь ей?

Тарновская замешкалась, но тут же ответила:

— Ну как я могла помочь? Я ведь не работаю сейчас юристом. Возможно, она рассчитывала на мои старые связи.

— А почему вы сейчас не работаете адвокатом?

И снова короткий взгляд из-под очков, секундное колебание, а затем последовал деловитый, даже с оттенком доверия, ответ:

— Вы же прекрасно знаете, Петр Васильевич!.. Небось все мое досье переворошили!

Герасимов улыбнулся:

— Я не думаю, что вы верите, будто у нас на каждого человека заведено досье! Это лишь «Голос Америки» может позволить себе вещать такую благоглупость!

Тарновская поспешно заявила:

— Я неточно выразилась. Вообще, я могу рассказать, если вы этим интересуетесь. После окончания юрфака я четыре года работала адвокатом. В декабре семьдесят седьмого года президиум Ленинградской коллегии адвокатов отстранил меня от работы за нарушение профессионального долга.

— В чем выразилось это нарушение?

— Мне не хотелось бы рассказывать об этом. Короче, я неправильно вела защиту по делу об изнасиловании. А если быть точной, то я добилась, что с моего подзащитного сняли обвинение в изнасиловании.

— Надо полагать, не совсем правильным способом?

— Да. Так определила коллегия.

— Значит, с семьдесят седьмого года вы нигде не работали?

— Нет, почему же? Я два года была почасовиком, читала лекции в заочном Политехническом — меня рекомендовал туда один... один крупный юрист. Больше года тому назад я развелась с бывшим мужем, Георгием Тарновским. А еще до этого я познакомилась в Таллине с Александром Баламбесом, который живет сейчас в Финляндии, и мы решили с ним пожениться. В феврале этого года я зарегистрировала с ним свой брак во Дворце бракосочетаний. Четвертого апреля Саша привез мне вызов на постоянное жительство в Финляндию. Я собиралась заверить копии документов, чтобы подать их в ОВИР, но в это время меня задержали. Я считаю, что никакой моей вины нет, я не занималась контрабандой — это все выдумала Проматорова. Выдумка и клевета!

Герасимов слушал ее внимательно, не перебивал и, только когда она умолкла, попросил:

— Расскажите о своих родителях, где они живут, работают.

Тарновская охотно принялась перечислять:

— Отец и мать живут в Симферополе. Отец — бывший военный, подполковник в отставке, работает преподавателем. Мать — ветеран, уже на пенсии, но еще работает, комендант ведомственного дома отдыха. Есть еще сестра, Лена, работает в Бюро путешествий и экскурсий. Верней, работала, потому что четвертого марта вышла замуж за англичанина, подданного Великобритании Джеральда Фоксхолла. Уже оформила документы на выезд в Англию.

Герасимов записал показания, затем положил ручку, Тарновская выжидающе смотрела на него.

— Как же так получается, Татьяна Сергеевна, — сказал он, — на первом допросе вы сказали: я человек русский... И отец у вас уважаемый человек, и мать, а дочери — смотрите-ка! — одна замужем за англичанином, вторая собирается в Финляндию уехать. Как-то не очень по-русски получается!

На лице Тарновской появилась и исчезла беглая улыбка:

— А что, надо быть квасной патриоткой? Нет уж, кого полюбила, за того и выхожу! Национальный вопрос в нашей стране, вы знаете, не играет никакой роли!

— Не национальный вопрос, Татьяна Сергеевна, — поправил ее Герасимов. — Вы хотите сказать, что в нашей стране не играет существенной роли национальность вступающих в брак. Тут вы правы. Обидно только, что среди сотни ваших знакомых советских людей не нашлось близкого вашему сердцу человека.

— Сердцу не прикажешь, Петр Васильевич! — с чувством произнесла женщина.

— Это верно, — согласился Герасимов. — А скажите, Татьяна Сергеевна, как давно вы коллекционируете произведения живописи?

— Коллекционирую? — насторожилась Тарновская.

— Ну да, — подтвердил Герасимов. — Ведь у вас же есть картины, можно сказать, целая коллекция.

— Это моя давняя страсть, — поспешно подтвердила она. — Я стараюсь не пропускать ни одной приличной выставки.

— Какому искусству отдаете предпочтение? — спросил Герасимов и, видя, что Тарновская вновь насторожилась, пришел ей на помощь: — Ну там русская, итальянская живопись, графика или декоративно-прикладное искусство?

— Я всем интересуюсь, — живо отозвалась она. — У меня интересы широкого профиля. Я и древнерусское искусство люблю, у меня иконы — замечательные, пятнадцатого века, я думаю. Не Рублев, конечно, и не Феофан Грек, но иконы ценные.

— Ну вряд ли пятнадцатый век! — выразил сомнение Герасимов. — Наши эксперты считают, что иконы эти куда более позднего времени.

Тарновская казалась несколько смущенной.

— Не думаю, — произнесла она неуверенно. — Но, может, и обманули: среди коллекционеров знаете какой народ есть? Ужас что за люди! Но я много всякой литературы читаю по искусству. И потом, меня консультирует... меня консультируют крупные специалисты. Да-да, и в Академии художеств, и в Русском музее.

Герасимов про себя отметил эту оговорку о «специалисте», но не стал допытываться, кто этот человек, лишь сказал:

— Мы сейчас сделаем перерыв на обед, а потом окончим наш разговор. Но я прошу вас подумать за это время и сказать мне, что это за список, который нашли у вас при личном обыске? Ну этот, где перечисляются картины «Лес» Клевера и другие. Постарайтесь припомнить, как он к вам попал. И кто такие Матти Рантаннен и Андрес. Прошу вас, подумайте, а после обеда мы с вами поговорим об этом.

— Я подумаю, — неожиданно согласилась она и, когда в комнату вошел конвойный, поднялась со стула.


Сидя за столом вместе с Берестовым, Петр слушал товарища, который, как всегда, торопился выложить новости:

— Зайдем после обеда ко мне, я тебе покажу документик — закачаешься: Виктор Борисович и тот слезу пролил, когда увидел. Во-первых, Зинаида Бубнова полностью подтвердила, что Тарновская была инициатором контрабандной пересылки с помощью Симакова. Во-вторых, сестра твоей подопечной, Елена Крамова, сиречь Елена Фоксхолл, обронила интересную фразочку, которую тебе нелишне знать. Она сказала, что известный тебе Клобуков — возлюбленный Татьяны Тарновской.

— Что-то много у нее возлюбленных завелось!

— Это уж как есть! Но не это главное, главное, что Клобуков, по словам Елены Фоксхолл, не кто иной, как полковник КГБ, то есть наш с тобою соратник, безвестный герой, о котором мы ничего не знаем... Я, честно говоря, как услышал это — сразу к Виктору Борисовичу: проверить, мол, надо, может, и в самом деле правду говорит. Он меня, естественно, на смех поднял... А Елена Фоксхолл — так и хочется назвать ее Фоксхоллочкой! — сообщила еще, что Клобуков — крупный специалист по искусству.

— Специалист, говоришь? — переспросил Петр. — Не о нем ли обмолвилась Тарновская во время допроса у меня?

— Может, и о нем, — подтвердил Владимир Иванович и тут же сообщил: — А вот и Виктор Борисович к нам жалует! Сейчас скажет, что мы много едим и мало работаем. Хочешь пари, что скажет?

Подошел Яковлев, неся перед собой поднос, уставленный тарелками. Снимая с подноса тарелки на стол, Виктор Борисович спросил:

— Что, Владимир Иванович, как всегда, косточки мои перемывает? Ладно, ладно, не оправдывайся: мои кости только крепче станут! Как твои дела с Тарновской? — обратился он к Петру. — Буксуешь или двигаешься вперед?

— Пока мирно беседуем, говорим о жизни. После обеда поговорим о деле, думаю, разговор пойдет не так спокойно. Она — импульсивная особа, может закусить удила, а может, и передумает, скажет правду. В одном я уже почти уверен: не она в этой игре главная!

— Ну-ну, не торопись с выводами! — добродушно посмеялся Виктор Борисович.

— Я лишь слегка позондировал и вижу: не специалист она, не разбирается в искусстве. То есть купить и продать она наверняка мастер, но — не знаток, не специалист. Голову на отсечение даю — не специалист! Вот Владимир Иванович говорит, что Клобуков — фигура перспективная в этом отношении. Может, за него взяться?

— Ишь какой прыткий! — с осуждением произнес Виктор Борисович, доедая свой молочный суп. — Что можно по закону, мы сделали: уточнили факт его знакомства с Тарновской, провели обыск у него дома и на работе, взяли подписку о невыезде. Кстати, он действительно коллекционер, и картины у него, как утверждают эксперты, подобраны хорошие. Но ведь коллекционеров в Ленинграде сотни, если не тысячи — что ж, каждого подозревать?

— А на квартире у Тарновской он как оказался? — вмешался Берестов. — Разве это не улика?

Виктор Борисович принялся за второе — морковные котлеты со сметаной, на которые Берестов смотрел с осуждением.

— Никакая это не улика, дорогой товарищ, — сказал Виктор Борисович. — Помнишь, на квартиру Прицкер, когда там шел обыск, тоже заглянул некий Хомяков? Он никакого отношения не имеет ко всем этим делам — что ж, и его подозревать? А Клобуков — это тебе не забулдыга какой-то, не фарцовщик: серьезный ученый, доцент. Так что ты со своими выводами не торопись. А вообще, торопиться надо. Меня руководство уже спрашивает: «Ты что, всех чекистов на борьбу с контрабандой кинул, что ли? Другими делами кто будет заниматься?.. Вы что там, говорит, искусство Ренессанса изучаете, чем отличаются картины Джованни Беллини от Джентиле Беллини?» Вот так говорит мне начальство, а я и думаю: в самом деле, а чем они отличаются друг от друга, эти Беллини? Ты-то хоть знаешь, Петр Васильевич?

— Не знаю, — честно признался Герасимов, — но если буду вести это дело еще с недельку, то наверняка узнаю.

— А кто ж его будет вести, если не ты? — удивился Яковлев. — Ладно, иди узнавай. Но ты помни, что главное тебе — не это надо знать, главное — выяснить и перекрыть все каналы контрабанды. Вот тогда ты будешь молодец!..


И снова они сидят друг против друга, разделенные столом, на котором стоят два телефона да лежит посередине стопка бумаги. Справа, на небольшом приставном столике, — включенный магнитофон. Тарновская, как только вошла, еще с порога улыбнулась Герасимову, но улыбнулась как-то лихорадочно, как будто это у нее получилось непроизвольно. «Чего доброго, еще истерику закатит», — подумал Герасимов.

— Петр Васильевич, — начала Тарновская несколько торжественно, — я должна сделать заявление. Я сознаюсь, что дала втянуть себя в неблаговидную историю — я говорю про эту посылку. Но я в этом деле играла абсолютно незначительную роль, абсолютно! Проматорова сама навязала мне свои услуги, взялась перевезти через границу ценности.

— А кому они принадлежат? — поинтересовался Герасимов.

— Только не мне! Я сама отговаривала Проматорову от контрабанды. И я прошу вас освободить меня из-под стражи, я дам подписку о невыезде. А за это, ну в смысле, если вы меня освободите, я приложу все силы, чтобы вернуть из-за рубежа картины.

— Те картины, которые перечислены в списке, найденном у вас? — уточнил Герасимов.

— Да. И я постараюсь все вернуть!

— А что это за картины? Чьи они?

— Мне не хотелось бы говорить об этом! — поспешно произнесла она и тут же объяснила: — Я к ним не имею никакого отношения, и список оказался у меня тоже случайно. Но я даю гарантию, что если меня отпустят, то я не только верну картины из-за границы — я перекрою канал, по которому они туда отправляются. Это я вам клянусь торжественно! А больше по этому поводу мне не хотелось бы говорить, — несколько неожиданно закончила она свое заявление.

Герасимов невольно покачал головой — она уловила это движение, и в глазах ее мелькнул не то чтобы страх, но явное разочарование.

— Татьяна Сергеевна, — сказал он, — вы меня ставите, как следователя, в нелепое положение: просите освободить вас из-под стражи под какое-то мифическое, что ли, обещание! Вы собираетесь вернуть государству картины, но ничего про эти картины сказать не хотите. Больше того, если картины уже за рубежом, то как вам удастся вернуть их назад? Ведь это всё вопросы, без ответа на которые ваше заявление ровным счетом ничего не значит.

Тарновская подобралась на стуле, лицо ее стало холодным, губы поджались. Какое-то время она молчала, потом сказала:

— Если вы не примете мое предложение, то предупреждаю: показания буду давать только под тяжестью улик, только о том, что вы сможете доказать. Так и знайте!

Герасимов кивнул в знак согласия. Эта реакция следователя удивила Тарновскую, видно, она ожидала чего-то другого.

— Ну, хорошо, Татьяна Сергеевна, будете отвечать, как говорите вы, под тяжестью улик. Но сначала скажите: вы отправляли ценности контрабандным путем помимо Проматоровой?

— Я не буду отвечать на ваш вопрос!

— Как вы относитесь к Бубновой? Были у вас с ней конфликты?

— А что? — подозрительно переспросила Тарновская.

— Татьяна Сергеевна, вопросы задаю я, — сказал Герасимов.

— С Зиной нас связывает общая жизнь — мы с ней соседи по дому — и общая вера.

— Какая вера? — не понял Герасимов. — Вера во что?

— Как во что? — возмутилась она. — В бога, естественно!.. Я ей — крестная мать: крестила в церкви Кулича и Пасхи.

Ко всему был готов Герасимов, но и его поразил наивный пафос, с которым она говорила ему о своей вере: полноте, какая там вера в бога у этой женщины с университетским образованием?

— И давно крестили? — полюбопытствовал он.

— В прошлом году.

— А как вы отнесетесь к такому факту, Татьяна Сергеевна, что следствие располагает показаниями Зинаиды Бубновой и Николая Симакова, в которых они признают себя виновными в том, что по вашему предложению занимались контрабандной деятельностью? Бубнова уговорила Симакова, а Симаков переправил тайно через границу переданные вами две иконы и три картины русских художников. Признаете вы себя виновной в этих противоправных действиях?

Тарновская колебалась — это было видно по тому, как непроизвольно задвигались пальцы ее рук, она словно перетирала что-то в щепотке, словно пробовала на ощупь. Потом сказала:

— Да, признаю. Это были малозначительные иконы и две картины второстепенных художников — я даже не знаю имен авторов этих картин!

— Вы же обещали, что будете отвечать под тяжестью улик, Татьяна Сергеевна! — упрекнул он ее. — Что ж вы говорите неправду? Иконы и картины были ценными произведениями искусства. Иначе какой был смысл переправлять их через границу Александру Баламбесу, с которым у вас зарегистрирован брак, правда на незаконных основаниях, с нарушением установленных сроков, но это иной вопрос. Так вот, вы переправили с помощью Бубновой и Симакова иконы и картины Баламбесу, а он вам вернул их стоимость в виде вещей — в свой очередной приезд в нашу страну. Так было дело?

Было видно, как наморщился у нее лоб — Тарновская лихорадочно соображала, что ответить. Герасимов не дал ей времени на обдумывание, продолжил:

— И картины вы отправили очень ценные, небольшие по размеру, но очень ценные, например женский портрет кисти Павла Федотова. Итак, задаю вопрос: осуществляли ли вы отправку этих картин и икон контрабандным путем?

— Да, — сказала она и тут же торопливо добавила: — Да, я виновата, но хочу добровольно выдать ценности, которые должны были уйти за границу. Я хочу загладить свою вину, возместить ущерб.

— Что представляют собой эти ценности, которые вы хотите добровольно выдать?

— Это все, что у меня в списке было указано: картины Клевера, Галактионова, фарфоровые бюсты... Это не мои вещи, принадлежат не мне, но назвать, кому они принадлежат, я не могу по морально-этическим соображениям!

Многое уже знал об этой женщине Герасимов, но снова и снова удивлялся той смеси лицемерия, лжи и наивной веры в чистоту собственных побуждений, которая прорывалась в ее голосе.

— Какие тут морально-этические соображения, Татьяна Сергеевна? Вы оцените ситуацию: под вашим руководством совершена контрабанда ценных произведений искусства. При обыске у вас на квартире обнаружены большие ценности — картины, иконы, дорогие вещи. Приобрести все это законным путем, нигде не работая и не получая ниоткуда наследства, вы не могли. Следовательно, эти большие ценности приобретены вами незаконно. А ценности — очень большие, как бывший юрист вы прекрасно знаете, что отвечать за это придется именно вам. Если не укажете сообщников, то главная тяжесть ляжет на вас. Вы взвесьте, что ждет вас и что — тех лиц, которых вы укрываете.

— Напугать хотите? — недобро усмехнулась женщина.

— Зачем же? Вы не сомневайтесь, мы проверяем все источники поступления к вам ценностей, и картина вырисовывается крайне удручающая для вас, Татьяна Сергеевна. И зря вы думаете, что хочу оказать на вас психологическое давление, нагнетаю обстановку. Вовсе нет. Объективно получается такая картина: контрабанда произведений изобразительного искусства в крупных размерах. А это расценивается по Уголовному кодексу как государственное преступление. И ссылка на неизвестных благодетелей не поможет — наказание может быть суровым. Тут вам никакие крупные специалисты в области изобразительного искусства не помогут!..

Последнюю фразу Герасимов сказал так, на всякий случай, хотя имел в виду Клобукова: а вдруг Тарновская на самом деле рассчитывает на чью-то помощь извне? Но именно эта фраза произвела на женщину необычное действие: лицо ее побледнело, зрачки расширились, она словно не видела Герасимова, смотрела сквозь него. Но потом взяла себя в руки и произнесла твердо:

— Я хочу подумать, перед тем как дать ответ! Прошу прекратить допрос.

— Пожалуйста, — согласился Герасимов.


«Так, теперь мне уже ясно: все предали, все валят на меня, я одна отвечаю!.. Ну Зинка — о ней что говорить, что спрашивать, Зинка — продажная тварь. На эту рассчитывать не приходилось... Людка Проматорова — тут мое дело плохо, она меня заложит с потрохами: как ни крути, а двадцать пять тысяч они на меня навесят, это точно. И насчет Витюни следователь тонко намекнул: не поможет, мол. И не поможет, точно! Пыль в глаза пустить он может: «разрешите», «простите», «благодарю вас», ручку поцеловать... А сам — бульдог и хамло!.. Ему говоришь «больно», а он знай ломит тебя всю... Ой, ну какое это имеет отношение — все они такие!.. Или это моя доля — только такие попадались... Что уж там хитрить — «попадались»!.. Сама выбирала, не они меня — я их. И всегда цену себе знала, своим умом жила...

Вот и дожила: в тридцать два года сесть на казенные харчи... Ужас, ужас!.. «Вышку» не дадут, нет — за это не дают! А десять лет могут дать очень просто. Конечно, если вести себя хорошо: добропорядочное поведение, честный труд на благо — за это скостят немного. Но все равно, когда выйду — пятый десяток пойдет — кому я буду нужна такая? Жизнь — коту под хвост!.. А другие — легким испугом отделаются... Витя найдет себе молоденькую, начнет просвещать по искусству и развращать искусно — это он умеет, на это он мастер! «Благодарю тебя, родная!..» Ух, ненавижу!

Вру, вру, все вру, все вру, вру!.. Витя — моя главная опора, мое спасение! Витя не отступится, только ему надо дать знать о себе! Но как? Господи, что делать, что делать? Хоть лбом об стенку — нет выхода, нет выхода!

Ну, нет, я в такую игру не буду играть: ищите дурочек среди других! Одна я тащить всю телегу не буду!

Так, решено: чистосердечное признание — вот мое спасение!.. Не все, не до конца, не до донышка — на донышке оставим кое-что из того, что они доказать не смогут. А обо всем остальном — начистоту. Да они уже почти докопались... Значит, так: первое — про Андреса и чемодан...»


Показания лиц, привлеченных в качестве свидетелей по делу Тарновской Т. С.

1. Меринов Василий Дмитриевич, 1937 года рождения, временно не работает, по специальности кларнетист-саксофонист.

«Благодаря стечению обстоятельств я стал обладателем коллекции живописи и графики, которая досталась мне от матери. Когда у меня с деньгами туго, приходится продавать кое-что. Продаю в основном знакомым, в их числе — Татьяне Тарновской. Она купила у меня «Барки на Волге» художника Вебера, а также картину Зарубина. По-моему, это неинтересная живопись: скучные крестьянские сюжеты с домашними животными.

Обычно Татьяна брала картину на консультацию и минут через десять-пятнадцать возвращалась обратно, из чего я заключил, что консультант ее находился где-то близко, может в машине сидел.

Картину Айвазовского «Южный пейзаж с горами и морем» она взяла сразу. Я сомневался, что это подлинник, но она сказала, что да. Заплатила тысячу или тысячу пятьсот рублей — я сейчас не помню».


2. Тужур Евгений Львович, 1932 года рождения, временно не работает.

«Я хотел выехать на постоянное место жительства в Израиль, и мне сказали, что Татьяна Тарновская обладает необходимыми связями, чтобы убыстрить мой выезд. И в самом деле, дважды мы с ней приезжали к дому на Мытнинской, где помещалось РУВД. Я купил у Тарновской три золотые цепочки, причем две из них я продал кому-то из сотрудников Бюро путешествий и экскурсий. Татьяна предлагала мне также купить кожаное пальто, но заломила немыслимую цену — две тысячи рублей, и я отказался».


3. Тункель Владимир Натанович, 1952 года рождения, осужденный, рабочий кирпичного завода г. Свердловска, освобожден условно-досрочно.

«Я знаком с Тарновской Татьяной Сергеевной с 1976 года, узнал, что она адвокат, очень высокого мнения о себе. Знаю, что она потом развелась с мужем, но жили они вместе, и еще сестра ее, Лена, с ними жила. По своему складу характера Татьяна — авантюристка, в чувствах сумбурна, в знакомствах неразборчива. Одно время она мне предлагала пожениться, но я не захотел связывать с ней свою жизнь навсегда.

Когда меня арестовали за хищение икон из церквей, она приехала в Свердловск, где меня судили. Тарновская убедила меня дать правдивые показания, но все равно у меня остался на душе осадок: Татьяна не пришла на судебное заседание. Во время очной ставки с нею, когда следователь вышел из комнаты, она просила, чтобы я дал ей адреса людей с антиквариатом, но я наотрез отказался, до моего возвращения в Ленинград.

Я вспоминаю, что еще осенью 1978 года, когда мы ехали с Татьяной и ее сестрой из Таллина, я познакомил ее с Клобуковым Виктором Николаевичем. Клобукова я знал раньше, меня с ним познакомил Борис Майман, тоже коллекционер, — его потом убили какие-то хулиганы. Когда Таня приезжала ко мне в Свердловск, я дал ей тогда адрес Клобукова.

У меня с Тарновской была интимная связь, но что ее могло связывать с Клобуковым? Я думаю, только антиквариат...»


4. Шелапутин Валентин Леонидович, 1929 года рождения, заместитель директора производственно-технического объединения.

«С Тарновской Т. С. я познакомился через знакомую моей жены, Аллу Пурвиайнен, выехавшую впоследствии на жительство в Финляндию. Татьяна бывала у нас дома — у меня сложилось впечатление, что у нее не все в порядке с психикой: все время говорила, что надо быть осторожной, что за нею могут следить.

Она купила у меня икону «Иисус в терновом венке». За икону я хотел тысячу рублей, она взяла ее у меня, а через месяц позвонила и сказала, что ее квартиру обокрали, в том числе украли «Иисуса».

Кроме того, за полторы тысячи рублей она купила у меня икону Николая Чудотворца, а за две с половиной тысячи рублей «Богоматерь с младенцем».


5. Сопаткин Петр Андреевич, 1940 года рождения, начальник смены пассажирской службы аэропорта «Пулково».

«Тарновскую привел ко мне Борис Хибаров, попросил достать ей два билета на авиарейс до Таллина. Я достал, отправил ее. Потом она приходила ко мне за билетами сама. Я у нее купил золотую цепочку с кулоном за сто рублей».


6. Хибаров Борис Борисович, 1949 года рождения, мастер по ремонту сантехнического оборудования аэропорта «Пулково».

«В конце концов мы с Татьяной Тарновской — разные люди: если бы не необходимость иметь знакомого, способного добывать билеты на самолет, то наше знакомство давно бы прекратилось.

Когда Татьяна продавала золотые цепочки, то буфетчице она продала за 160 рублей и кассирше тоже за 160, а Петру Сопаткину — за 100. Я сам сказал ей, что Петру надо скостить до ста рублей, он может быть полезен и впредь, в смысле билетов.

В начале этого года я познакомил Тарновскую с Людмилой Проматоровой, которая хотела стать на очередь в кооператив».


7. Бартошевич Вениамин Александрович, 1938 года рождения, заместитель директора завода по ремонту вычислительной техники.

«Я знаком с Т. С. Тарновской семь лет, наши отношения с ней развивались по восходящей линии. Татьяна предложила мне жениться на ней, но я знал, что ее часто видели с посторонними мужчинами, и уклонился от такой чести.

Я купил у нее десять золотых цепочек, не преследуя никакой цели: просто вложил деньги. За эти цепочки я отдал ей четыре изумруда, доставшиеся мне от матери. Когда меня пригласили на допрос, я испугался и утопил эти цепочки в Фонтанке».


8. Дьяконов Дмитрий Дмитриевич, 1952 года рождения, старший преподаватель филиала Института усовершенствования и переподготовки инженеров.

«С Тарновской я познакомился случайно, видел ее всего несколько раз. Познакомил меня с ней Клобуков Виктор Николаевич — я доверял ему ключ от своей квартиры, ибо знал, что он — добропорядочный семьянин и никогда не участвовал ни в каких выпивках. Впрочем, я не исключаю предположения, что квартира нужна была ему и для свидания с женщиной. Мужчина во цвете лет — что ж тут такого?»


9. Коротышкина Светлана Николаевна, 1952 года рождения, заведующая столовой в театре.

«Однажды буфетчица Таня привела ко мне Тарновскую как свою знакомую и попросила отпустить Тарновской красной икры. Тарновская произвела на меня впечатление очень интеллигентной женщины, и я разрешила отпустить ей через столовую один килограмм кетовой икры. Потом она еще брала у меня бананы, конфеты, икру, но за все полностью расплачивалась».


10. Путник Анатолий Яковлевич, 1960 года рождения, администратор спортивной школы.

«Меня познакомил с Тарновской Юрий Костров, которого я знаю с детских лет. Я хотел купить у Кострова его дачу в районе станции Сосново, но он запросил дорого, сто двадцать тысяч рублей. По городу пошел такой слух, что я купил его дачу, меня даже об этом спрашивали. Но это абсолютная выдумка, и я сказал Юре прекратить распускать слух. Ста двадцати тысяч у меня нет ни в коем случае».


11. Камбулатов Николай Иванович, 1945 года рождения, токарь, временно не работает.

«В октябре 1979 года меня обокрали — украли довольно много предметов из бронзы, коллекционированием которой я увлекаюсь. А также взяли несколько картин: два полотна В. Верещагина, женский портрет Тимофеева, два пейзажа. О краже я никому не заявил, так как считал, что это дело рук моей жены, с которой я развелся. Все свои картины и предметы я мог бы опознать».


12. Погребинский Олег Юрьевич, 1930 года рождения, дежурный пожарный Дома радио.

«Я увлекаюсь коллекционированием картин художников-новаторов конца XIX — начала XX века. С Тарновской познакомился случайно в ресторане гостиницы «Европейская», где я проводил вечер со своими знакомыми — зоотехником зверосовхоза Светланой и распространителем путевок в однодневный дом отдыха Женей. В тот же вечер я познакомил Тарновскую со своим другом, Сашей Белявским, который также увлекается коллекционированием картин. В его квартире на площади Искусств были полотна, которые интересовали Тарновскую. Она поехала к Белявскому вместе с Юрием Костровым.

На поставленный мне следователем вопрос, знаю ли я что-либо о женском портрете кисти Павла Федотова, могу сказать, что какой-то портрет Федотова Юрий Костров купил у Павла Батрака, известного в Ленинграде коллекционера. Но так ли это, достоверно утверждать не могу».


Встретясь с Яковлевым, Герасимов доложил ему:

— Виктор Борисович, честно говоря, я зашел в тупик...

— Так, так! — одобрительно кивнул Яковлев. — Самокритично говоришь — это уже хорошо!.. Как он выглядит, твой тупик?

Расстроенный Петр заговорил горячо:

— Понимаете, из показаний свидетелей известно, что женский портрет кисти Федотова приобрел для Тарновской Юрий Костров, купил его у Батрака. Вы об этом Батраке знаете: он сейчас находится под следствием по делу о незаконных операциях с иностранной валютой. Я допросил Батрака, но он свою причастность к продаже федотовского портрета начисто отрицает. И вообще говорит, что с Тарновской не знаком, хотя и слышал о ней.

— Так в чем же твое затруднение?

— В том, что Батрак отрицает все, а Юрия Кострова в городе нет: по поступившим сведениям, он ударился в бега. Придется объявлять всесоюзный розыск, а время-то идет!..

Яковлев какое-то время молчал, потом предложил:

— Свяжись-ка ты по телефону с доктором химических наук Садовниковым! Он, когда рассказывал нам, как первый раз увидел этот портрет, упоминал, что к хозяйке приходил какой-то молодой человек в дубленке. А вдруг это он и был? Ты поговори с Садовниковым, я думаю, он тебе поможет выйти из тупика.

— Каким это образом? — недоверчиво спросил Герасимов.

— Если Николай Андреевич Садовников опознает его, значит, Батрака можно уличить во лжи. Так что звони Садовникову, скажи, что очень просим помочь.

Герасимову повезло: с первого же звонка он застал Садовникова дома. Назвавшись, он договорился с Николаем Андреевичем о встрече на завтра. По голосу Садовникова Герасимов понял, что тот удивлен и как будто сконфужен этой просьбой. Но назавтра, в условленные четырнадцать часов, Садовников приехал на Литейный проспект.

В кабинете у Петра Васильевича Садовников первое время чувствовал себя неловко, но, узнав причину своего приглашения сюда, успокоился.

Герасимов спросил его:

— Николай Андреевич, могли бы вы сейчас опознать того человека, который приходил к хозяйке портрета, Тамаре Яковлевне, когда вы были у нее? Помните, вы рассказывали об этом случае?

Садовников удивился:

— Это какого человека? Павла Юльевича, что ли?

Тут уж Герасимов был, можно сказать, сражен в самое сердце: он никак не ожидал, что Садовников знает имя и отчество Батрака.

— Откуда вам известно его имя и отчество? — еще не веря удаче, спросил он Садовникова.

— Я же рассказывал, его так назвала Тамара Яковлевна!.. Впрочем, нет, я тогда не рассказывал вам об этом. Я не думал, что это столь важно. А что, вы его задержали... то есть арестовали?

— Да, он находится под следствием, — подтвердил Герасимов и, все еще сомневаясь, спросил: — Вы не ошибаетесь, Николай Андреевич? Ведь с той поры много воды утекло, вы могли перепутать имя и отчество.

Садовников отрицательно покачал головой.

— Нет, Петр Васильевич, у меня память на имена и отчества профессиональная: со студентами работаю. А тут еще и отчество необычное — Юльевич. Если бы Юрьевич, может, и позабыл бы, Юльевича — нет, не мог перепутать. Что же касается того, чтобы узнать его в лицо, тут я не совсем уверен. Видел его мельком, да еще и зимой дело было: он тогда в дубленке щеголял, а сейчас небось в маечке ходит!..

— Ну в дубленку его одеть не проблема, — успокоил Герасимов. — Мы вас очень просим помочь нам в опознании.

Садовников развел руками:

— Одно обещаю: если узнаю — скажу, а не узнаю — не обессудьте, врать не стану!

— Только так, Николай Андреевич! — обрадовался Герасимов. — Нам по-иному и не надо! Вы посидите немного, пока все приготовят к опознанию.

Ждать Садовникову пришлось довольно долго: вопреки заявлению Герасимова, найти среди лета дубленки оказалось далеко не просто. Пока искали одежду, потом понятых, прошло не меньше часа. Наконец Герасимов пригласил Садовникова в комнату, где проводилось опознание: в присутствии понятых Садовникову предстояло сказать, узнаёт ли он кого-нибудь из трех стоящих перед ним человек.

Три одетых в одинаковые белые полушубки человека стояли перед ним, все трое приблизительно одинаковой комплекции. И как только Садовников вошел, он сразу узнал в том, кто стоял справа, Павла Юльевича: узнал по цепкому взгляду черных глаз. И самое главное, было видно, что, несмотря на мимолетность их тогдашней встречи, Батрак тоже узнал Садовникова.

Николай Андреевич сказал:

— Этот человек приходил к Тамаре Яковлевне полтора года тому назад, зимой. Тамара Яковлевна называла его имя: Павел Юльевич. Она также сказала, что этот человек намеревается купить у нее портрет работы Павла Федотова. Женский портрет в овальной раме.

— Прошу зафиксировать показания свидетеля! — бесстрастно произнес Герасимов, а затем повернулся к Садовникову: — Спасибо, Николай Андреевич!

Когда протокол опознания был подписан, Герасимов проводил Садовникова до выхода. Спускаясь по лестнице, Николай Андреевич спросил:

— А что портрет? Найдете?

— Ищем, — только и ответил ему Герасимов.


«В связи с расследованием дела Тарновской Т. С. к уголовной ответственности должны быть привлечены проходившие ранее по этому же делу в качестве свидетелей граждане Костров Юрий Александрович и Белявский Александр Александрович, в настоящее время скрывающиеся от правоохранительных органов. Прошу принять меры к розыску указанных лиц.

16 мая 1980 г.

Следователь Герасимов».

Из постановления:

«...Прошу продлить срок расследования по делу Тарновской Т. С. на один месяц, до 17 июня 1980 г.

17 мая 1980 г.

Следователь Герасимов».

«Срок предварительного следствия и содержания под стражей Тарновской Т. С. продлить. Прокурор г. Ленинграда.

17 мая 1980 г.

Подпись».

Глава четвертая
ПОВОРОТ ВСЕ ВДРУГ

— Прошлый раз я сказала, что хочу дать чистосердечные показания. Я хочу вернуть хотя бы часть ценностей, которые еще не ушли за границу.

— Перечислите эти ценности, — попросил Герасимов.

Тарновская сосредоточенно стала перечислять, при этом каждый раз, называя картину, загибала пальцы своей маленькой, потерявшей былую ухоженность руки:

— Значит, так: Клевер «Осенний лес», затем его же «Зима», потом Алисов «Море», Галактионов «Пейзаж с дворцом», Жубер «Море и лодки»... Еще Адамс «Кораблекрушение». И еще два фарфоровых бюста: Афина и мужской бюст.

— Где все это находится?

— Это все находится в городе Таллине у Андреса Суура. Ценности упакованы в чемодан темно-серого цвета, довольно большого размера. Все эти ценности стоят двадцать пять тысяч рублей — это я знаю со слов владельца, которому я обещала отправить их в Финляндию Матти Рантаннену.

— Кто такой Рантаннен?

— Один финский делец — его нашел для меня Андрес.

— Каким образом вы собирались переправить эти предметы за рубеж?

— Ценности должны быть отправлены длинной цепочкой. Шестого апреля я привезла их в Таллин, где передала чемодан Андресу. Андрес сказал, что у него есть знакомый таможенник, который обещал за три тысячи рублей переправить чемодан, минуя досмотр. Деньги я должна была вручить через Андреса, после того как доставят чемодан Рантаннену. За эти картины Рантаннен обещал обеспечить меня квартирой, работой, устроить на курсы финского языка и обучения специальности. На моего мужа, Баламбеса, я не могу рассчитывать: он в Хельсинки сам работает мойщиком машин, ему содержать меня будет трудно. Я должна работать.

— Знакомы ли вы с таможенником, который обещал переправить чемодан, минуя таможенный досмотр?

— Нет, я его не знаю, знает Андрес.

— При каких обстоятельствах вы познакомились с Андресом Сууром?

— Я его увидела впервые в доме родителей Баламбеса, Исаака Ароновича и Евгении Александровны. Андрес — эстонец, лет тридцати, окончил университет, но работает на мясокомбинате. У него жена — Ине, есть дочь трех лет. У меня с Андресом сложились хорошие отношения. Ни разу не ссорились, наоборот, испытывали друг к другу симпатию. Однажды Андрес мне сказал, что у него в Финляндии есть знакомый, который просит посылать ему водку, да только надо ли посылать — еще сопьется, чего доброго!..

Из этого разговора я поняла, что можно посылать не только водку, но и многое другое. И когда один ленинградский знакомый попросил меня, не могу ли я сбыть за рубежом некоторые картины, я договорилась об этом с Андресом. Когда я привезла ему чемодан, то предупредила: «Андрес, это не мой чемодан. В нем картины и фарфор — на двадцать пять тысяч. Я отвечаю перед владельцем за двадцать пять тысяч, а если сейчас что-нибудь с ним случится — отвечать будешь ты!». Андрес сказал, что все будет в порядке. Так что сейчас чемодан у него, но вам он не отдаст его. Он отдаст, если только я лично встречусь с ним. Потому и прошу, чтобы меня отпустили под честное слово!

— Мы этот вопрос обсудим позже, — сказал Герасимов. — Скажите, Татьяна Сергеевна, знакомы ли вы с Александром Белявским? Коллекционер есть такой, слыхали?

— Да. Его все знакомые называют «Три толстяка» — толстый такой мужик, еще молодой, а живот распустил. У него квартира на площади Искусств, я была там несколько раз. А познакомил нас мой старый друг, Олег Погребинский. Саше Белявскому нужна была юридическая консультация, он собирался разводиться. На квартире у Белявского я видела несколько картин, одна очень большого размера, с Наполеоном в горящей Москве. Не как у Верещагина, а по-другому. Мне она не понравилась: у Наполеона чересчур большой нос.

— Вы приобретали у Белявского какое-либо произведение искусства?

— Маленькое полотно Маковского.

— Которого? — поинтересовался Герасимов.

— Что — которого? — не поняла Тарновская.

— Которого Маковского? Было два брата-художника.

Тарновская пожала плечами.

— Я не помню. Там какая-то жанровая сценка. С самоваром.

— А с Костровым вы знакомы? — неожиданно спросил Герасимов.

— С Костровым? — переспросила Тарновская.

— Да, с Юрием Александровичем Костровым.

— Ах, с Юрой!.. Да, Саша Белявский познакомил нас. Юра Костров тоже коллекционер. Дело в том, что один из отъезжавших в Израиль попросил меня продать принадлежавшую ему картину, пейзаж, за тысячу рублей. Вот Костров и приезжал ко мне, чтобы посмотреть картину. Но она ему не понравилась, и я картину вернула владельцу. Потом я еще несколько раз встречалась с Костровым. Дело в том, что у него большая семья. То есть не у него, а у его матери, которая живет в Соснове. В их семье есть глухонемой брат Юры. Второй брат уехал в Австрию, а еще одного, Валеру, привлекали тогда за воровство, и он с Юрой консультировался у меня.

Герасимов понимал, что Тарновская сказала уже очень много, но он чувствовал подсознательно, что дальнейшая детализация вокруг одного какого-нибудь знакомого имени пока что принесет мало пользы. Он решил переменить тему разговора и спросил:

— Татьяна Сергеевна, мы с вами не первый раз встречаемся, о многом поговорили, и я все поражаюсь: почему вокруг вас все время вились люди, которые в той или иной степени не ладят с законами нашего государства? Чем это объяснить, что именно эти люди вас привлекали? Или скажем наоборот: почему именно к вам обращались люди такого сорта?

Тарновская сощурилась, губы ее растянулись в ироничной улыбочке. Но тут же подтянулась, улыбка исчезла, и она деловито ответила:

— По профессии я — юрист, Петр Васильевич! Эти люди — мои клиенты, как говорится. У вас ведь тоже есть свои клиенты, не так ли? — И снова улыбка тронула ее губы.

Герасимов согласился:

— Это я понимаю, конечно. Но все же думаю, что ваши собственные поступки мало чем отличаются от поведения этих людей. Почему так произошло?

Тарновская ответила не сразу. Она словно перебирала в памяти, что-то подсчитывала. Взгляд ее устремился мимо Герасимова, и он, выждав какое-то время, почувствовал беспокойство: все ли у нее в порядке с психикой?.. Молчание затянулось настолько, что он счел нужным сказать:

— Вы можете не отвечать на этот вопрос, Татьяна Сергеевна, если он вас почему-либо затрудняет.

Она вскинула голову, взглянула на него:

— Нет, именно на этот вопрос я вам отвечу. Я отвечу, почему вступила на преступный путь, ведь я же прекрасно сознаю, что мой путь — преступный. Можете зафиксировать это в протоколе как мое признание!

Сделала небольшую паузу и продолжала:

— После окончания юрфака я была направлена на работу в адвокатуру, где проработала пять лет. Вы по роду своей работы, должно быть, знаете, что одной из норм поведения адвоката является правило о нерасхождении позиции адвоката с позицией подзащитного.

— Нет такого правила, Татьяна Сергеевна! — перебил ее Герасимов, но она лишь поморщилась.

— А-а, слова все это!.. Вы прекрасно понимаете, что на практике сколь гнусно ни вел бы себя подзащитный, адвокат вслед за ним должен лгать, изворачиваться, убеждать суд в правдивости своего клиента, убеждать против своей совести и всякой нравственности!

— Я думаю, — вновь перебил ее Герасимов, — вы неверно интерпретируете нормы поведения адвоката. В подобных случаях адвокат имеет право расторгнуть договор с подзащитным...

Тарновская только махнула рукой.

— А-а, какое значение имеют всякие тонкости?! Важно то, что я так думала тогда и так думаю сейчас. И только потому, используя свои юридические познания, я начала обманывать суд, лишь бы только выиграть дело своего подзащитного. Чаще всего мне удавалось добиться по отношению к виновным лицам следующего: дело отправляли на доследование, а затем прекращали. Так было с моим первым подзащитным, дело которого я вела в Колпинском народном суде в семьдесят четвертом году, он был шофер. Когда дело прекратили, этот шофер принес мне в качестве благодарности триста рублей, и я их взяла! Взяла со спокойной совестью.

— Так уж со спокойной? — не поверил Герасимов.

— Абсолютно! — энергично кивнула она. — Я к этому времени уже знала, что в адвокатуре существует как негласная норма поведения прием от граждан денег помимо кассы консультации. На языке адвокатов это называется «микст» — максимальное использование клиентов сверх таксы. И я знала уже, что самым уважаемым адвокатом считается тот, кто располагает большими средствами. Я решила тогда: я стану таким человеком! Во мне, если хотите, зародился азарт — как можно больше «насолить» законникам, властям, прокурорам! Должна сказать, кое-чего я успела добиться. Но потом все сорвалось, меня исключили из коллегии адвокатов. Но я к тому времени уже твердо решила: будут деньги — заставлю себя уважать!

— Насколько я понимаю, — сказал Герасимов, когда женщина замолчала, — деньги после такого решения у вас были, а вот заставили ли вы людей уважать себя?

Женщина вскинула на него свои серые глаза, поправила очки и отвернулась. Герасимов уже начал привыкать к ее манере отключаться, уходить в себя и не стал торопить ее с ответом. Но Тарновская и не ответила на его вопрос: встретившись взглядом с его глазами, она сказала:

— Давайте так договоримся, Петр Васильевич: я поняла, что проиграла. Проиграла вчистую. Но я дурой никогда не была — не хочу быть ею и сейчас: брать все на себя, в то время как эти негодяи, которых я ненавижу всеми фибрами моей души, будут здравствовать на воле, я не хочу. Я расскажу все и обо всех. Теперь уже не так: кое-что — и в тряпочку, нет! Расскажу все и обо всех!

— Об Андресе Сууре, Кострове, Белявском? — уточнил Герасимов. — И о Клобукове?

Наступила небольшая пауза, затем последовало настороженное:

— А что о Клобукове? Я ничего плохого не могу о нем сказать! И вообще, мы мало с ним знакомы. Воспитанный, интеллигентный человек. Нет, о нем я ничего не знаю!

— Хорошо, — согласился Герасимов, — расскажете о тех, кого знаете.


— Какие будут соображения по поводу дальнейших действий? — спросил Виктор Борисович.

Герасимов сообщил, что Тарновская согласилась на запись ее телефонного разговора с Сууром: разговор состоится завтра.

— А она не выкинет какое-нибудь коленце? — высказал сомнение Яковлев. — Даст условный знак, и твой Андрес упрячет картины подальше, понадежнее.

— Если они еще есть у него... — вставил Берестов.

— Или сам навострит лыжи — ищи-свищи потом ветра в поле!..

— Не думаю, Виктор Борисович, — возразил Герасимов. — У меня есть уверенность, что она решилась на откровенные показания. Кроме того, Владимир Иванович предупредил таллинских товарищей.

Берестов подтвердил:

— Да, эстонские чекисты поработали по этому Сууру, есть результаты. К сожалению, там тоже замешаны работники таможни. Но если случай в Торфяновке — результат небрежности в работе, то в Таллине дело сложней: там в соучастии с преступниками подозреваются инспектор таможни и носильщик.

Снова продолжил свой рассказ Герасимов:

— Судя по показаниям Тарновской, Андресу Сууру удалось переправить за рубеж десятка три, если не больше, картин. В это дело замешаны финский гражданин Матти Рантаннен (кстати, он дважды приезжал в нашу страну в этом году, и оба раза был в Таллине и Ленинграде). И еще возникла некая Марта Хилкаранта, бывшая советская гражданка, ныне без подданства, проживает в Хельсинки, работает вместе с этим Рантанненом. Так что визитная карточка Рантаннена не случайно оказалась в бюстгальтере у Тарновской.

— Я уточнил бы, — сказал Берестов, — карточка в бюстгальтере оказалась случайно, а вот у Тарновской — не случайно!..

— Ну ты всегда был любителем деталей! — заметил Виктор Борисович.

— У меня вот какое соображение, — продолжал Герасимов. — Картин Тарновская приобрела много, отправила за кордон, к сожалению, тоже немало. Но, чтобы все это приобретать, нужны большие деньги, наличность. Видимо, эти средства также шли из-за рубежа.

Берестов поддержал его:

— Судя по золотым цепочкам да по джинсовому барахлу и кожаным пальто, так оно и было. Весь вопрос в том, по каким каналам это шло в нашу страну? По тем же, по которым отправлялись картины, или существуют другие?

Виктор Борисович согласно кивнул головой:

— Ты прав. Одним словом, Петр Васильевич, ты этот вопрос задай Тарновской, но только после ее разговора с Андресом. А мы с Владимиром Ивановичем еще раз пройдемся по другим свидетельским показаниям, может, найдем что-либо полезное по этой части. Короче, субботнего отдыха, как вы это понимаете, у нас не будет.

— Покой нам только снится... — вставил Берестов.


— Андрес?

— Я.

— Здравствуй, дорогой! Как я рада тебя слышать!

— Я тоже рад. Здравствуй!

— Андрес, золотце, ты только не падай в обморок: я сейчас нахожусь в тюрьме!

— Где, где?

— В тюрьме, в Ленинграде: меня арестовали.

— Там, да?

— Да-да. Слушай, солнышко, такое дело: лапонька моя, я тебя умоляю, выручи меня. Ты помнишь, я тебе одну ерунду забросила?

— Ну?

— Где все это сейчас находится?

— У меня нету.

— Как нету?

— Э-э, у друга. У твоего друга.

— У моего? А когда он приезжал?

— Сразу же приехал.

— Андрес, ты понимаешь: не ты меня искал, я тебя искала.

— Ага.

— И потому, пожалуйста, помоги мне, потому что этот чемодан — мое спасение, моя свобода! Понимаешь?

— Ага.

— Когда он был у тебя, какого числа?

— Сразу после этого, на следующий день... Он так говорил, что это с тобой случилось вчера, а утром он приехал и забрал.

— Андрес, солнышко, я тебя умоляю: пойди к ленинградскому следователю, он у вас сейчас там, в Таллине, в прокуратуре! Пойди к нему и скажи все!

— Сейчас не могу.

— Андрес, это не только мое спасение, это твое тоже. Пойдешь сейчас?

— Ну.

— Прямо сейчас пойдешь?

— Ну.


Письменное заявление Т. С. Тарновской следователю:

«8 июля 1979 года на квартире у Суура я получила переправленные из Финляндии Рантанненом триста штук золотых цепочек с кулонами в виде сердечка и с золотыми крестиками на сумму двадцать пять тысяч рублей. Эти цепочки я лично, а также через своих знакомых продала в Ленинграде в общей сложности по 100-150 рублей за каждую. На вырученные деньги я смогла покупать предметы изобразительного искусства и антиквариат, чтобы впоследствии переправить все это Рантаннену, что мною и было выполнено. Что касается Баламбеса, то я его в эти свои операции не посвящала. Сам он боялся возить контрабанду, вез только то, что можно было везти законным путем, — это уже немало, потому что он приезжал к родителям три-четыре раза в год.

Пути перевоза контрабанды мне пришлось искать самой, и я их нашла. Через Зинаиду Бубнову я познакомилась с Симаковым и Скурко, шоферами из «Совтрансавто». С их помощью мне удалось переправить Баламбесу три иконы, картины художников П. Федотова, И. Шишкина, Н. Рериха, И. Левитана, Е. Столицы, В. Боброва и других. Но скоро я поняла, что Баламбес не правдив со мной, обманывает меня. Приезжая в СССР, он говорил при встречах, что большинство картин, присланных мною, трудно продать, покупатели сомневаются в их подлинности, и потому он, Баламбес, терпит убытки. Баламбес потребовал, чтобы я каждую картину, прежде чем пересылать ему, отдавала на экспертизу в Русский музей, в Эрмитаж или Академию художеств. Причем Баламбес дошел до такой наглости, что стал требовать от меня справки экспертов по каждой картине.

Я поняла, что мне надо найти за границей других людей, которые вели бы со мной дело честно, не так, как Баламбес. Мне повезло, с помощью Андреса Суура я вскоре вышла на Матти Рантаннена, через которого впоследствии шла основная деятельность по контрабанде. Могу сказать, что мне удалось наладить дело хорошо. Рантаннен через Андреса передал мне сорок семь тысяч рублей, которые привезла на туристском теплоходе одна бывшая советская гражданка, проживающая в Хельсинки, по имени Марта. Я думаю, что Марта является главной связью между Андресом Сууром и Рантанненом.

Всего Рантаннену я отправила через Таллин с помощью финских туристов больше тридцати картин, прежде всего русских, а также иностранных художников. Небольшие холсты в свернутом виде проносились в сумке, которая не подвергалась таможенному досмотру. Более крупные полотна сперва прятали под обивку мебели, купленной некоторыми туристами. Таким образом, под обивкой Рантаннену были отправлены пять полотен Айвазовского, «Портрет курсистки» В. Сурикова, морские пейзажи Л. Лагорио, «Портрет женщины» В. Тимофеева, «Озеро с пасущимися коровами на фоне Альп» Делиуса, а также большое полотно какого-то голландца «Охота на кабана», которое я купила у Юрия Кострова. Все эти картины я смогла приобрести благодаря деньгам, полученным от Рантаннена, который переправил их в сумке через Таллинскую таможню при содействии сотрудника таможни Корсакова.

Что касается Юрия Кострова, то я считаю его участие в преступной деятельности лишь косвенным: он помогал мне приобретать картины, при этом, конечно, соблюдал свой интерес, зарабатывал комиссионные. Но главная страсть у Кострова — украшение собственной дачи в Соснове. Он очень тщеславный, любит пускать пыль в глаза, собирает у себя на даче «общество»: артистов, художников, людей кино, всяких признанных и непризнанных гениев. В моих делах и связях Юрий Костров помогал мне, как я уже сказала, советами, иногда я пользовалась его машиной, если нужно было куда поехать. На квартире Кострова в Ленинграде у меня состоялась встреча с Матти Рантанненом, Костров присутствовал при этом. Мы договорились, что я покажу Рантаннену Людмилу Проматорову, которая должна была привезти в Хельсинки посылку. Верней, не просто покажу ему Проматорову, а познакомлю их, что впоследствии было нами осуществлено.

Относительно Виктора Николаевича Клобукова могу сказать, что это умный, культурный, интеллигентный человек с высокими моральными качествами. Он является прекрасным знатоком искусства, и я конечно же консультировалась с ним, когда хотела купить ту или иную картину. Он рассказывал мне, что по его служебному положению и опыту его часто привлекали к всевозможным проверкам, проводимым органами БХСС в строительных организациях. Зная это, я для поднятия собственного престижа рекомендовала близким знакомым Клобукова как «полковника КГБ». Должна сказать, что сам Клобуков никогда не поддерживал такую версию, это я так придумала.

Мы испытывали взаимную симпатию друг к другу, и потому Виктор Николаевич оказывал мне различную помощь. Когда Рантаннен встречался со мной и Проматоровой возле концертного зала «Октябрьский», Клобуков в это время находился поодаль и наблюдал, не следят ли за нами. Когда Рантаннен прислал мне сорок семь тысяч рублей, я перевозила эти деньги из Таллина в сопровождении Клобукова, потому что везти такую сумму денег мне, женщине, было страшно.

Чаще всего, если я хотела купить картину, мы ехали на машине Юрия Кострова к владельцу полотна. Клобуков оставался в машине, а мы с Юрой или я одна приходили к владельцу, договаривались, затем я брала холст с собой и шла к Клобукову. Тут же, в машине, мы решали, подлинник или копия предложенный нам товар, стоит или не стоит покупать. В более сложных случаях Клобуков брал картину дня на два-три к себе домой. Каким образом он проводил экспертизу, я не знаю и не интересовалась этим, так как не раз могла убедиться в правильности его оценки. С некоторых картин, которые нравились Клобукову, он заказывал себе копии — у него обширный круг знакомых среди художников-реставраторов.

Хочу подчеркнуть, что Клобуков вел себя как настоящий джентльмен, он никогда не требовал за свою помощь никаких денег. Он ничего не знал о масштабах моей преступной деятельности, а просто, как влюбленный в меня человек, выполнял мои просьбы — это ведь естественно в таких отношениях.

Т. С. Тарновская».

Из показаний свидетеля Камынина Генриха Генриховича, 1911 года рождения, пенсионера:

«Клобукова знаю примерно с 1973 года, познакомил меня с ним Боря Майман, собиратель картин. Я симпатизировал Майману, а тот сказал, что Клобуков — порядочный человек, заслуживающий доверия. Клобуков произвел на меня благоприятное впечатление: импозантная внешность, обаятельная улыбка, вежлив в обращении. С первого взгляда видно, что это — интеллигентный человек с большой эрудицией. Я это уяснил сразу: у него глубокие познания в живописи, в истории искусств — я об этом могу судить компетентно.

Я знал, что Боря Майман и его друг Саша Белявский были под большим влиянием Клобукова, Саша даже ревновал Маймана к Клобукову. Припоминаю еще одну странную деталь: когда Борю убили в Купчине какие-то хулиганы, Саша сказал, что Бориса убили преднамеренно. На что Клобуков заметил, что это стоит много денег. Что он хотел этим сказать, я не знаю».


Глава пятая
МОНОЛОГ, КОТОРЫЙ НЕ БЫЛ ПРОИЗНЕСЕН

...Теперь перейдем к самому интересному вопросу: почему я стал таким, каким я стал. Родители мои, можно сказать, были образцовыми, своими в доску для Советской власти. Отец — из рабочих-пролетариев, боролся за социализм, партийный стаж у него с двадцатых годов (с какого года в точности — не знаю, потому что никогда всерьез этим не интересовался). Мать — от сохи, из племени крестьян, грамоте училась в ликбезе, на большее не потянула: папаша мой едва ли не каждый год заделывал ей ребенка. Так было пять раз, начиная с 1940 года, когда появился первенец, мой брат Борис, ныне благополучно обретающийся в Австрии.

После пятого ребенка мать взбунтовалась и рожать решительно отказалась. Пока отец строил фундамент социализма, воевал, потом управлял каким-то сложным хозяйством, мать сперва заведовала женсоветом, вела общественную работу, а потом плюнула и начала вести личную жизнь: переживала вторую молодость. Папаша же, который к тому времени переживал уже пятую молодость, смог обеспечить ей и персональную машину, и путевку в Карловы Вары, и билет на модный спектакль.

Вот и я, родившись, оказался в роли привилегированного ребенка. Поправляюсь: я оказался в роли ребенка привилегированных родителей. Что это значит? А это значит, что у нас в семье не было проблем с яслями, детским садом и со школой, в которой ряд предметов преподается на французском языке, — все это разрешалось телефонным звонком моего папаши. А может, наоборот, мамаши. Одним словом, это все решалось по телефону и многое другое — тоже.

Как, например, меня зачислили в кружок юных дарований при Эрмитаже?.. Вы и не представляли, что есть такой? Есть, есть такой, там с младенческих ногтей детей приучают к искусству, учат рисовать. Вот и я был таким «особо одаренным» среди нескольких десятков детей, родители которых почему-то либо в Эрмитаже работали, либо в Союзе художников, либо, как мой папочка, «имели возможность»...

Нет-нет, я не хочу прослыть очернителем: кое-кто из этих ребят оказался действительно талантливым, но большинство из нас — увы! — в лучшем случае стало теми удивительными студентами Института живописи, у которых композиция и рисунок хромают на все пять ног (гипербола: рисунок и композиция ног не имеют!), но мнение их о себе от этого прискорбного факта не страдает ничуть.

Я выбрал более честный путь, я не попал в Институт имени Репина, я закончил только среднюю художественную школу, да и произошло это потому, что надо же было что-то кончать... К этому времени мой папахен успел не оправдать доверия, вылетел с работы на полный «пенцион» и быстренько скончался от инфаркта. Чему, заметим в скобках, немало способствовал пробудившийся у моей муттер интерес к желтому металлу, а у него — к спиртному. После смерти папашки мамочка успела наложить свою тяжелую руку на все имущество, так что в результате у нас, кроме квартиры в городе, оказалась еще и дача в Соснове. Тут самое место упомянуть, что семейные наши связи, пресловутый семейный очаг наш, стал к тому времени интенсивно разваливаться, ибо персональные машины, хрустальные люстры, престижные штаны и красная икра губительно влияют не столько на закаленных судьбой бойцов с седою головой, сколько на их отпрысков. Так и у нас: старшенький наш, Боря, пофарцевав несколько лет, женился на какой-то бестии не то из Занзибара, не то из Монтевидео и, как я уже упоминал, оказался вскоре в Австрии, откуда стал снабжать нас глянцевитыми открытками с видами австрийских Альп и трогательными надписями: «Скоро, скоро я стану владельцем вот такой виллы, как на этой открытке!» Я думаю, врет он отчаянно, как только может врать западная пропаганда, потому что вилла ему, насколько я понимаю, еще и сейчас не светит, хотя он вроде преуспевает на почве бизнеса, торгуя белым порошком и ампулами.

Старшая сестра наша вышла замуж и уехала от нас куда-то в район Геленджика, плюнув напоследок в самую сердцевину семейного очага, который оказался ей не по нутру из-за скаредности матери, не пожелавшей дать дочери в приданое золотое с бриллиантами колье. Валера, еще один брат, сел в тюрьму за спекуляцию, я считаю — по глупости. Остался кроме меня еще один отпрыск, наш младшенький, о котором по причине скудости ума его (зачат был в состоянии алкогольного опьянения, так я смекаю) скажу коротко: живет вместе с матерью в Соснове. Там, собственно, обретаюсь и я, хотя имею квартиру в Ленинграде. Таким образом, очертив семейный круг, я возвращаюсь к главному: к собственной персоне, к любимому моему «я».

Как уже можно заметить по предыдущим строкам, я был наделен умом живым, впечатлительным, несколько ироничным, но — что очень важно! — самокритичным. Еще учась в средней художественной школе, я понял, что стать приличным живописцем или графиком мне не светит. Маловато таланту-с! Это меня не очень огорчило, потому что к тому времени я уже научился разбираться в людях и понял, что могу добиться большего, чем талантливые «пахари». Не хвастаясь скажу, вокруг меня всегда были интересные ребята, я умел дружить со всеми, даже с занудами, даже с гениальными (был у нас один гениальный мальчишка — из него, правда, ничего путного не вышло, потому что гений — это труд, как сказал кто-то из гениев же, а наш гений трудиться не любил).

В моем рассказе, замечаю я, наблюдается какая-то излишняя болтливость, что, вообще говоря, не очень свойственно мне. Видимо, это происходит оттого, что сейчас для меня все уже позади: я твердо решил идти «сдаваться», идти с повинной в качестве «сообщника» Татьяны Тарновской и ее уголовников. Надеюсь, что я отделаюсь относительно легко — опять-таки рассчитываю не на удачу, шанс, случай, рассчитываю только на себя, на собственный ум, смекалку — скажу я скромно. Полное признание, добровольная выдача ценностей (естественно, кроме тех, что уже уплыли с моей нареченной невестой на Запад).

Возвращаюсь к первоначальному предмету рассказа — к себе, любимому, как говорил поэт. Итак, еще в школе я научился разбираться в людях (повторяюсь! но такое-то и повторить приятно, верно ведь?!). Сперва, пока еще папашка работал, я поражал других тем, что приезжал в школу на его машине; потом пошли сигареты «Честерфилд», японские транзисторы, немецкие зажигалки. Девчонок покупал (натурально) французскими духами и чулками-«паутинкой», С умными говорил наравне о Кафке и Джойсе. С теми, кто попроще, был рубахой-парнем, с которым можно и пивка попить, и в футбол сгонять, и в женское общежитие соседней фабрики через окно забраться. В общем, не строил из себя ничего особенного, но всегда помнил: я — не такой, я умней, хитрей. И значит, добьюсь своего. А чего же хотел я добиться? Вот тут мы и подходим к моему главному, как теперь любят выражаться, «глобальному» просчету (если в качестве «глоба» брать мою голову). Я промахнулся в главном, в чем не промахнулся мой братец, присылавший открытки из Австрии.

Сперва я не верил, что промахнусь. Ну подумаешь — вилла в Альпах! Да я в Соснове такую виллу отгрохаю, что твои Альпы скиснут от зависти. И отгрохал! Надеюсь, органы правосудия, лицезревшие нашу дачу в Соснове, не имели никакого сомнения, что моя муттер, с ее пенсией в шестьдесят рублей в месяц, не способна была возвести подобное сооружение. И правильно делали, потому что в этот неоконченный шедевр вложены прежде всего мои кровные пиастры.

Многие ведь как полагают: есть у тебя пиастры — тебе все подвластно, «всё могем»! И я был в такой уверенности. Представляете: первоначальный скромный садовый участок, скромная сборно-щитовая избушка на курьих ножках площадью двадцать два квадратных метра, с удобствами в углу участка и водоразборной колонкой в четырехстах метрах от нашей калитки. На эту избушку накидывается флер, некая черная шаль, взмах магической палочки — айн, цвай, драй! — и разрешение на перестройку домика, расширение его до шестидесяти законных метров, в моих руках! Еще один раз накидываем черную шаль, расцвеченную с изнанки золотыми купюрами, — брекс, крекс, пекс! — и на участке возводится симпатичный особняк, в котором жилой площади уже сто пятьдесят квадратных метров. И котлован роют экскаваторы, и бетонные блоки с ближней стройки укладывают в фундамент добрые молодцы в брезентовых робах и касках с надписью: «Не трогай, убьет!»

Вилла моя построена по индивидуальному проекту известного ленинградского архитектора, которому было уплачено мной лично, из собственных сбережений, десять тысяч рублей. Это очень талантливый архитектор, но талант его равен скромности, и потому он очень не хотел, чтобы имя его стало известным согражданам по подписи на проекте, хранящемся, как это и положено проектам, в райжилуправлении. И потому пришлось его проекту навсегда исчезнуть из архива, что и случилось в один из дней (пиастры! пиастры!).

Проект исчез, поди разберись теперь, что там было намалевано, а вилла — вот она, в натуре! Краткое описание: в полуподвальном помещении расположены котельная, гараж, кладовая и отдельно от всего этого — бильярдная; первый этаж: четыре комнаты для членов фамилии, кухня с водопроводом, ванная, канализация (пардон!); второй этаж: две комнаты и сауна. Сауна, к сожалению, осталась недостроенной, как остался недостроенным и мезонин.

Лично я считал центром моей виллы, а в некотором роде и центром своей жизни бильярдную. Площадь этого симпатичного зала составляла почти сорок квадратных метров. Натурально, что в центре зала на великолепном наборном паркете стоял фирменный бильярд, созданный еще в дореволюционное время (только сукно современное). В бильярдной размещались книжные шкафы со скромной библиотекой на четыре тысячи томов. Причем в подборе книг я дал волю своей слабости: половина книг в моей библиотеке связана с искусством. Ну и еще одна маленькая слабость: стены украшены живописными полотнами. В зависимости от состояния моих дел, количество полотен то увеличивается, то уменьшается, но наиболее любимые всегда ласкали взоры посетителей бильярдной. Особенно нравилось мне одно полотно, метра полтора на два, — его называли «Охота на кабана». Вроде подписное, автор какой-то Валатиф, голландец, что ли, — так, по крайней мере, Клобук определил. На нем изображен огромный дикий кабан, настоящий вепрь, а вокруг него свора собак: которая вцепилась в загривок, которая ухватила за ногу. Кабан их расшвыривает по сторонам, клыки обнажил — впечатляющая картинка, мне нравилась! Потом, правда, отдал я ее Татьяне за хорошую цену... Скажу без ложной скромности, картина эта всем нравилась, а уж в моей бильярдной много всякого народу побывало — и художники, и писательницы, и артисты. Да, бывали времена, а теперь моменты...

Должен сказать, однако, что это очень непростое дело — возвести такую виллу в нашей стране. Тут даже не в деньгах дело (хотя и в них конечно же). Тут еще и времени надо убить массу, уйму личного времени: за всем глаз нужен, а недосмотришь — разворуют враз! Но я смотрел, в оба глаза смотрел. Естественно, в свободное от производства денег время.

А деньги я зарабатывал так: был руководителем кружка наглядной агитации при Доме культуры, потом числился рабочим кирпичного комбината, а работал оформителем. Когда ввели паспорт нового образца, мне и такое прикрытие стало излишним: числюсь во временно не работающих. Но из ничего бывает только ничего, чтобы иметь деньги в нашем обществе, надо работать. Моя работа состояла в коллекционировании предметов искусства, прежде всего живописи. Однажды, много лет тому назад, я увидел в комиссионке на Невском старушку одну: ей, видишь, отказали, не взяли на комиссию пейзаж такой миленький, дореволюционный, что-то такое с санями и вербами. А старушка и денег-то просила за него очень немного, а ей, видишь ты, отказали!.. И тут я встал на ее пути, и сердце у меня оказалось не камень, нет: я немедленно уплатил старушке требуемую сумму и даже до троллейбуса довел ее, усадил на свободное место. Даже адресок ее на всякий случай взял, чтобы ее здоровьем интересоваться, не дала ли она случаем дуба. Потому что у этой старушки еще и другие пейзажики были, и портретики были. А главное, у нее были ее знакомые, старики и старушки, у которых тоже хранилось кое-что интересующее меня. Короче, у меня возникли связи, и эти связи стали моим основным капиталом. О связи, связи! Недаром говорят, что связь — это нерв.

Откровенно говоря, почему Татьяна Тарновская вцепилась в меня как клещ? Все из-за этих же связей. Потому что она даже со своим Витюлей ничего не могла бы сделать... Впрочем, вру: Татьяна могла бы! Не всё, конечно, но многое могла бы: в этой авантюристке заложен божий дар комбинировать, выгадывать. Вот он ее и довел, этот божий дар, до тюрьмы. Как, впрочем, и меня...

А ведь как все наладилось, как жизнь потекла прелестно! Иконы у меня есть — не скажу уникальные, но честь Русскому музею могут сделать. Даже наверняка сделают, потому что я их выдам правосудию — это решено. Картины — не Рембрандт, нет, но Айвазовский есть, и Левитан был, Шишкин, Васнецов, Клодт, Гончарова — да мало ли их у меня было! У меня серебряное блюдо Яна Собеского было. Я по дурости даже пепельницу с фашистской свастикой держал на столе для гостей — сноб паршивый. Что обо мне могли подумать работники Советской власти во время обыска на даче?! Нет, идиот я, все же!..

Не скажу, что среди подобной себе братии я был выдающийся: что нет, то нет. Я не Батрак, который с валютой фокусничал, и с международным сионизмом заигрывал, а для охраны своей персоны нанимал бывших боксеров. Нет, этого у меня не было. А вот деньги — были, умел я их делать, да не умел остановиться вовремя. Недаром в мудрой песне поется: жадность фраера сгубила!.. Деньги любят так: ты их делаешь — и все больше делать хочется. Одним словом, Гобсек, Скупой рыцарь, старуха-процентщица — кто там еще из классических примеров?..

Развал, гибель начались с Татьяны. Умеет она завораживать. Меня с ней ничего такого и не связывало: ну переспали разок-другой, ну подкинул ее на своих «Жигулях» от магазина до аэропорта, ну посидели разок в «Прибалтийской». А вот, поди ж ты, закрутила, заставила работать на себя. Впрочем, вру, а врать мне в этой исповеди нет никакого резона: не для милиции веду рассказ, не для истории — исключительно для собственного удовольствия...

Татьяна ведь как? «Юрочка, Юрочка, позарез нужна хорошая живопись! Найди, золотце, что-нибудь приличное!» Нашел раз, нашел два: у Батрака купил ей «Зимний лес» Клевера, кое-что свое предложил. Дал женский портрет Тимофеева, а она через день возвращает: не подходит, мол, подделка! Тут уж я разозлился, дал ей книжку с автографами русских художников. «На, говорю, покажи своему специалисту паршивому, пусть убедится в подлинности!»

Это я, конечно, сгоряча, потому что Витюля — специалист классный, практически не ошибался, только с Тимофеевым накладка произошла. Я тоже стреляный воробей, художественная школа многое дала в этом смысле: если надо, я и полотно могу отреставрировать, и библиотеке моей может позавидовать институт средней руки, такая в ней справочная литература накоплена. Но Клобуков мне сто очков даст вперед. И откуда у него это: строитель, экономист по образованию, а ценность полотна определял практически безошибочно. И еще Татьяна наплела: он, мол, работает в милиции, весь ОБХСС под его дудку пляшет, дескать, он полковник по званию, в случае чего — всегда прикроет...

Как же, прикрыл! Когда Татьяну заграбастали, я к нему: что делать? А он, боров поганый, не нашел ничего лучшего, как посоветовать: давайте вы с Сашей Белявским в бега отправляйтесь! Наследили вы много, ваших картин через Татьянины руки прошло несчетное количество — лучше вам умотнуть подобру-поздорову, затихнуть на полгодика где-нибудь на юге!..

Ему, гаду, легко сказать: на полгодика. А полгода — это ведь жить надо на какие-то шиши! А у меня, как назло, свободной валюты не было. Я к Батраку: выручай. А Батрак говорит: «Я тебе двух Айвазовских дал, они восемь тысяч стоят — ты за них сперва расплатись со мной!» И верно, давал он мне два полотна Айвазовского, я их Татьяне переправил: на Западе, видишь, унюхали этого художника, мода на него пошла, все Айвазовского требуют — я и постарался. А теперь моя же доброта против меня повернулась: Татьяну посадили, а мне откуда деньги брать?..

Пришлось срочно привезти Батраку свой цветной телевизор, магнитофон «Блаупункт», проигрыватель «Дуал-701», радиоприемник «Филипс». А он говорит: мало. Дал ему еще магнитофон «Тексникс»: на, заткнись! «Теперь, — говорит, — как раз, но под свободную валюту нужно еще обеспечение». Пришлось отдать тридцать видеокассет вместе с двумя порнофильмами — только тогда отвалил нам на жизнь с Сашей две тысячи рублей. Так мы с Белявским и отправились к морю.

Месяц живем у одного частника в хате, второй живем: жрем, читаем детективы, бороды отпустили. А просвета, между прочим, в нашей жизни не видать. Правда, приехала в начале июня Ленка Крамова, сиречь Ленка Фоксхолл, новости привезла кислые: Татьяна-то раскололась, стала давать показания напропалую и, конечно, на нас с Сашей тоже телегу накатала. В качестве компенсации за предательство сестры́ Ленка две ночи ублажала нас с Сашей по очереди, а потом сказала «ариведерчи». Ей о себе думать приходилось: она свидетельницей проходила по делу, а ее муж-англичанин сгорал от нетерпения воссоединиться с женой на Западе.

Одним словом, стал я прикидывать так и эдак. Бегай не бегай, а все равно выследят: ребята в милиции сидят шустрые, никуда ты от них не денешься. Тем более что я знал уже: дачу описали, картины, иконы и книги изъяли — что там осталось терять? Я и предложил Белявскому: давай сдаваться добровольно. Он заартачился, потому что у него рыльце было в пушку, связи у него какие-то нехорошие через его бывшую жену, которая опять-таки вышла замуж за англичанина... И что этих баб на англичан тянет — ума не приложу? Впрочем, Татьяна за Баламбеса собралась идти замуж. Но я думаю, Баламбес ей только для начала: если бы Татьяне удалось дать деру за рубеж, она там сразу какого-нибудь миллионера охмурила бы — такая пройда!..

Потолковали мы с Сашей Белявским крупно и решили разбежаться в разные стороны — он на Кавказ подался, а я возвратился в Ленинград. Иду с повинной головой, которую, надеюсь, меч не отрубит.

И вот теперь я и подхожу к самой главной ошибке в моей жизни, к тому самому «глобальному» просчету, о котором я упоминал выше. Не потому я иду с повинной, что в компетентных органах сидят шустрые ребята, нет. И не потому, что решил перековаться и встать в ряды честных тружеников, которые прокладывают БАМ и бурят нефть в Сургуте. Мой ларчик открывается просто: я понял, что при этом строе, который называется советским, не светит мне стать хозяином жизни. Я так понимаю: хозяин жизни тот, кто заставляет других работать на себя, а сам наслаждается жизнью — вот мое понятие, что такое «хозяин жизни». А что здесь, в Советах, могу иметь я? Деньги? Коллекцию картин? Виллу? Могу. Могу, но только день и ночь должен изворачиваться, дрожать, опасаться (да, дрожать и опасаться, я честно признаюсь, что все время опасался не только милиции, а всех: соседей по даче, чтобы не видели лишнего, приятелей, чтобы не облапошили; ту же Татьяну с ее авантюризмом, того же Батрака, который по комбинациям всем нам сто очков вперед даст). Да ведь и Батрак дрожит! Виду не подает, а знаю я — дрожит...

А пусть и не дрожит — что из того? Здесь, в Советах, можно иметь большие деньги, разбогатеть как Крез (есть, есть и такие в социалистическом государстве рабочих и крестьян), но у этого Креза — унизительная судьба, такая, как сейчас у меня, скромного комбинатора в области коллекционирования картин: некуда податься! Допустим, я приобрету еще сто картин. У социалистического общества возникнет законный вопрос: откуда сие? На какие средства? А не лучше ли, если эти сто картин украсят стены государственного музея?.. Или начнешь вкладывать бумажные купюры в золотые изделия, в кольца с бриллиантами — а дальше что? Нацепишь эти цацки на себя и на свою любовницу и пойдешь в пиццерию или в гриль-бар, чтобы на тебя там полюбовались? Гриль-бар — это тебе не «Уолдорф-Астория»! Некому, некогда и негде показывать свои бриллианты, так что складывай их в кубышку, в эмалированные бидоны, закапывай глубоко в тайники и жди лучших времен. А чего ждать? Ждать, что Советской власти не будет? Боюсь, скоро состаришься и загнешься, а Советская власть безболезненно переживет такую потерю.

Короче, сколько бы у тебя ни было денег, в нашем любезном отечестве они капиталом не станут: кое-что из Маркса я все же усвоил. Даже имей миллион, завод на него не приобретешь, чтобы на этом заводишке человек сто работало ради твоей прибыли. Причем чтобы работали не подпольно, тайно, а чтобы по закону: я — владелец, они — наемные рабы. То есть чтобы как там, на Западе.

Оценив трезво все это, я и решил, что проиграл по всем статьям. Надо идти каяться, приносить в жертву накопления, чтобы иметь потом возможность уехать к любимой невесте Маргарит, сперва в Скандинавию, а потом в Австрию, к Бобу, а то и за океан. Тем более что я, как уже упоминалось, кое-что отправил с этой крошкой заблаговременно.

Что же касается виллы в Соснове, то гори она синим пламенем, после того как она перестала быть моей. Судьба ее меня сейчас не интересует, как не интересует судьба Татьяны, Саши, Батрака или Клобукова. Меня интересует лишь моя собственная судьба, и за нее я буду драться. Итак, пора собираться и ехать в здание, расположенное по такому труднопроизносимому для меня адресу: Литейный, 4.

Через тернии — к звездам!..


Глава шестая
КОНСУЛЬТАНТ

— Подведем итоги, — сказал Виктор Борисович. — Что у нас еще остается слабым местом?

— Нет у нас больше слабых мест! — запротестовал Берестов. — Всё сейчас сделали как надо.

— Что мне нравится в тебе, Владимир Иванович, — сказал Яковлев, — так это твой оптимизм. И чего я в тебе не люблю, так это твою самоуверенность. Дел еще непочатый край! Во-первых, надо написать постановление о продлении срока расследования до сентября...

— Братцы, что делается, — тяжело вздохнул Берестов, — июль на дворе, а мы ни травы, ни деревьев не видим!.. Преступники — кто в бегах, кто где, а нам солнце светит только через окно собственного кабинета. Где справедливость?!

— А во-вторых, — игнорируя слова Владимира Ивановича, продолжал Виктор Борисович, — я так думаю, что пора брать Клобукова под стражу. У вас какие мысли насчет этого?

— Я это еще в апреле предлагал! — не сдержался Берестов. — На третий день, как Тарновскую задержали.

— Твое мнение, Петр Васильевич? — обратился к Герасимову Виктор Борисович.

— Я согласен, — ответил Герасимов, помедлив. — Давно пора, тем более что сейчас, после признания Тарновской, у нас уже сомнений нет. Боюсь только, что он за это время успел спрятать концы в воду.

Виктор Борисович озабоченно поглядел на него, подбородком повел так, словно пытался проверить, на месте ли ворот его рубахи, хотя ворот был расстегнут: в кабинете у Виктора Борисовича, несмотря на открытую форточку, было душно, полуденное солнце, заглядывая в высокий двор-колодец, падало прямо на пол посередине кабинета.

— Показания Тарновской — это для нас не главное. Главное, что Андрес Суур опознал его на снимке и дал показания, что именно этому человеку он отдал чемодан с картинами, приготовленными для контрабанды. Кроме того, Клобукова опознал водитель такси, который в Таллине вез Клобукова с чемоданом от дома Суура. Но и это не самое главное. Главное, что час назад звонили эстонские товарищи и сообщили, что Суур добровольно помог следствию. Он созвонился с Клобуковым, сказал, что есть срочная возможность переправить чемодан за границу, Рантаннен настаивает на этом. И Клобуков согласился, сказал, что чемодан с картинами хранится у родителей Баламбеса. В настоящее время чемодан изъят. Вот так работают наши эстонские коллеги, не в пример нам!..

Тут уж Берестов и Герасимов вместе подали голос против попрания собственных заслуг.

— Так ведь мы им Андреса этого на блюдечке преподнесли!.. — возмутился Берестов.

— Ладно, ладно! — махнул рукой Виктор Борисович. — Сочтемся славою... Зато они на таможне в Таллине клубок размотали — не меньше нашего. Да и нам помогли.

Лицо его стало озабоченным.

— Вернемся, однако, к Клобукову: надо признать, что этого человека мы недооценили. Это, видать, умный и осторожный человек, недюжинный — теперь это ясно. Он, безусловно, нервничает в последнее время, это ясно, однако уверен в своей неуязвимости, и для нас главная задача — понять, почему он так уверен. Ты, Петр Васильевич, пригласи его на допрос как свидетеля, обычной повесткой. Если не возражаешь, допрос проведу я, а после допроса предъявим санкцию прокурора и арестуем его. Коллекцию его картин необходимо изъять из квартиры. Думаю, тоже наша промашка, что не сделали этого сразу.

— Но опись картин у нас есть, — успокоил его Герасимов. — И есть фотография картин: еще при первом обыске мы зафиксировали их положение на стене. Если чего-то не окажется — ему же будет хуже!..

— Ему уже не будет хуже, — озабоченно произнес Виктор Борисович, — а нам с вами — будет. Ну да ладно, чего там сокрушаться прежде времени. Давайте за работу, а я доложу руководству наши наметки, предложения. Как только получим «добро», сразу приступим к выполнению этого плана.


Он шел размеренным, тяжелым шагом, слегка наклонив вперед свою большую голову. Казалось, он не глядел по сторонам, ничего не видел: идет человек, задумался... На самом деле это было не так. Пройдя метров пятьдесят-сто, он резко останавливался, оглядывался, впиваясь взглядом в каждого, кто шел за ним, будь это мужчина или женщина, и пока не пропускал их вперед, до тех пор не спускал своего тяжелого, полного ненависти взгляда. Чаще всего люди, споткнувшись о такой взгляд, торопились пройти мимо. Его взгляд фиксировал все, что замечал: торчащих у киоска мужчин, женщину с авоськой, автомашину, стоявшую у обочины...

Давно уже он ощущал себя зверем, которого окружили охотники: волком, на которого устроена облава с флажками в зимнем лесу, или медведем, обложенным в своей берлоге. Ему казалось, что за каждым его шагом следят. И потому, проводя совещание на кафедре в институте, он настороженно вглядывался в лица мужчин и женщин, с которыми работал уже не первый год, и мысленно спрашивал себя: кто?

Однажды, когда он возвращался домой после работы, на Среднем проспекте оглянулся и увидел, как в небольшом отдалении медленно катится за ним ярко-красный «Москвич». Он не выдержал: развернулся и шагнул с панели на проезжую часть, направился к «Москвичу». За рулем машины сидел губастый, дурашливого вида парень в футболке с желто-зеленым парусником на груди. Парень, увидев идущего навстречу человека, тормознул. И тогда Клобуков, рванув на себя ручку кабины, распахнул дверцу и рявкнул:

— Прекратите эту глупую слежку за мной: я все вижу!..

Глаза у парня широко распахнулись, он даже рот раскрыл от удивления. Потом, сглотнув застрявший в горле ком, спросил:

— Ты что, батя, опупел? Тебе чего надо? Выпил лишку?

— Проезжай вперед! — процедил Клобуков сквозь зубы и с силой захлопнул дверцу машины.

Парень покрутил пальцем у виска и дал газу, а Клобуков с ненавистью проводил его взглядом.

И в этот раз, подходя к своему дому, он увидел неподалеку от парадной молодую женщину с коляской, которую она качала одной рукой, а в другой держала раскрытую книгу. Женщина была одета в легкое светлое платье — блондинистая, на лице большие темные очки. Никогда прежде Клобуков не видел ее возле своего дома, да и во всем прилегающем квартале не встречал. Его цепкий ум, привыкший к систематизации, давно уже фиксировал, казалось бы, совершенно ненужные ему лица, предметы, эпизоды, и потому Клобуков сразу насторожился. А когда женщина, оторвавшись от книги, взглянула на него сквозь очки, что-то дрогнуло в его груди. Вместо того чтобы направиться к двери, он повернул к женщине, решительно шагнул к коляске, резко рванул вверх марлевую занавесочку, чтобы убедиться, есть ли в коляске ребенок. Ребенок в коляске был.

Женщина в очках ошеломленно ахнула, книга шлепнулась на панель.

— Вы что?! — высоким, срывающимся голосом крикнула она, рванувшись к нему. — Что вам надо?

Клобуков тяжело смерил ее взглядом с ног до головы, повернулся и пошел прочь от дома. Хотя он не был уверен, что ошибся, но заходить в подъезд побоялся: если ошибся, эта дура, чего доброго, весь дом переполошит, милицию поднимет на ноги, а иметь дело лишний раз с милицией Клобуков не хотел...

Ночью ему не спалось. Слушая, как тяжело дышит в соседней комнате жена (она страдала водянкой, давно уже они спали в разных комнатах). Клобуков ворочался на постели без сна. Потом встал, на цыпочках подошел к окну, из-за складок тюлевой занавески стал всматриваться в пустынную улицу. Стояла белая ночь, ее белесый рассеянный свет бередил душу неясной тревогой. Ни одного прохожего не было в этот час на пустынной улице, но ему казалось, что откуда-то, из подъезда напротив или из окна противоположного дома, за ним кто-то внимательно наблюдает. «Чушь все это! — успокаивал он себя. — Что у них, только и заботы, что следить за мной днем и ночью?»

Но спокойствие не приходило. И все чаще в глубине сознания возникало то, что он хотел бы забыть навсегда, вычеркнуть из памяти и что не в силах был вычеркнуть: мартовский крупнозернистый, уже подтаявший от солнца и весеннего ветра сугроб, а в нем нога в солдатском сапоге, край шинели и черная, навеки скрюченная рука... Он гнал от себя это видение, но оно вновь и вновь возникало оттуда, из далекого одна тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года, когда по его вине — уж он-то не обманывал себя никогда! — погиб человек. А другой человек, старше, опытнее и, главное, как казалось тогда, добрый, спас его от тюрьмы...

Спас? Спас ли? Да разве это было спасение, когда десять долгих лет они были повязаны одной веревочкой, и тот, старший и страшный, циничный, безжалостный, держал его на короткой узде, заставлял делать то, что Клобуков делать не хотел и все же делал... И вскоре понял, что иного способа жизни у него нет. И когда тот, старший, погиб, Клобуков уже не был прежним Витей, честолюбивым, но, в сущности, маменькиным сынком, которому так хотелось сделать командирскую карьеру, стать, может быть, генералом. Собственно, тот, старший, предопределил его жизнь, сказал, что надо учиться в институте. А еще дал ему жену и сказал: «С нею ты будешь жить удобно!» И он покорно взял в жены эту, ныне тяжело дышащую в соседней комнате женщину, даже не показав ее родителям. Мать больше не увидела сына, хотя в первое время в Тулу, где жили отец с матерью, Клобуков посылал раз в году коротенькие открытки, но вот уже пятнадцатый год, как не делает этого. Однажды отец приехал к нему, был тяжелый, унизительный разговор, и больше они не встречались. Теперь, когда за плечами уже сорок пять, Клобуков понял неотвратимый смысл фразы из пушкинской трагедии: «Но если в ней единое пятно, единое, случайно завелося, тогда — беда!..»

Он стал нелюдим, сдержанным в выражении чувств. Вежливый в обращении со всеми — старшими и младшими, начальниками и подчиненными, он не сближался ни с кем; не любил компаний. Собеседников выбирал осторожно.

Впервые он заинтересовался искусством тогда, когда работал начальником производства на домостроительном комбинате под Ленинградом. Работал хорошо (даже был награжден медалью), появились свободные деньги, но именно тогда заработки утратили для него необходимый смысл. Деньги были, но они не были для Клобукова чем-то таким, что следовало бы копить. Покупать золото, чтобы украшать нелюбимую жену, — стоило ли на это тратить жизненную силу?

Однажды, будучи в Ленинграде, он зашел в магазин-салон Художественного фонда на Невском проспекте. Так, без всякой цели зашел, хотя и раньше любил, отрываясь от своей железобетонно-строительной действительности, заглянуть на выставку живописи — только для того, чтобы не уподобляться многотысячной массе строителей, для которых кубы и квадратные метры составляли предмет разговоров не только на работе, но и дома, в праздничном застолье, в специализированном санатории и даже на рыбалке.

Переходя от одной акварели к другой, от одного живописного полотна к другому, он случайно зацепился взглядом за небольшой пейзаж в темной рамочке: деревенская изба, изгородь из березовых жердей. Пейзаж чем-то понравился ему, и Клобуков вдруг понял, что ему хотелось бы видеть этот этюд у себя дома, на стене, справа от письменного стола. Он даже как бы воочию увидел этот холст там, на стене, и неожиданно решил: куплю!

Но также неожиданно для него цена на картину оказалась очень высокой — сто семьдесят рублей. Он удивился такой цене, но колебался недолго: раз приняв решение, он не любил менять его. И даже успокоил себя необычным предположением: а что, если лет через двадцать окажется, что я приобрел почти за бесценок шедевр?..

Эта покупка изменила весь ход его жизни. Он понял, во-первых, что совсем не разбирается в живописи, его оценка художественного полотна находилась на уровне «нравится — не нравится», не более. И как человек, умеющий действовать системно, он занялся историей изобразительного и декоративного искусства, архитектуры, причем изучал не так, как в институте, а для себя, глубоко.

А во-вторых, именно тогда он понял: чтобы заниматься всем этим глубоко, по-настоящему, для этого времени у него, строителя, нет и не будет.

Поняв это однажды, он со свойственной ему целеустремленностью решил изменить образ жизни. Для этого поступил на курсы по повышению экономического образования, с небывалой основательностью изучил цикл предметов и вскоре уже работал в институте доцентом кафедры переподготовки и повышения квалификации инженеров-строителей. Попутно он продолжал заниматься искусствоведением, завел обширный круг знакомств среди коллекционеров, причем на различных уровнях: среди подлинных знатоков и собирателей живописи и среди «жучков», отирающихся с толстыми портфелями возле комиссионных и букинистических магазинов.

И все это время он помнил о главной цели, которую сформулировал для себя еще тогда, когда покупал этюд с забором из березовых жердей: у него будет уникальная коллекция картин. Пусть не самая обширная, но уникальная. С самого начала он отдавал себе отчет, что достичь этого будет непросто, но давно уже Клобуков усвоил истину: если идти долго и упорно к цели, избрав верный путь, то цель будет достигнута. И он пошел к ней.

Пятнадцать лет путь казался правильным и цель оправдывала его поступки. И вот теперь нелепый случай с Тарновской рушит все планы. Рушит? Ну, нет, дорогие шерлок-холмсы, мы еще поборемся...


Герасимов, войдя в кабинет Яковлева, плотно прикрыл за собой дверь и сказал:

— Он в проходной, через две минуты будет здесь.

Виктор Борисович кивнул, продолжая листать бумаги в папке с тесемками. Нашел фотографию Клобукова, еще раз всмотрелся: могучего сложения, грузный мужчина, крупное лицо с широким, чуть расплывшимся носом, широкие темные брови. Взгляд тяжелый из-под бровей — нет, такой не откроет свои карты, будет держаться до конца.

В дверь постучали.

— Войдите! — предложил Виктор Борисович, указав предварительно Герасимову, чтобы тот сел в сторонке, за маленьким столиком.

Дверь открылась, и вошел Клобуков. Виктор Борисович не смог сдержать удивления, и было отчего: вошедший Клобуков был совсем не похож на того, с фотографии.

— Здравствуйте, — сказал вошедший тихим вежливым голосом, — я не ошибся: мне сказали, что меня вызывает товарищ Яковлев. Это вы?

— Да, это я, — сказал Виктор Борисович, поднимаясь. — Проходите, садитесь, пожалуйста!

В его словах прозвучала какая-то нежелательная интонация, и это раздосадовало Виктора Борисовича.

Дело было не в том, что он увидел не того Клобукова, которого ожидал увидеть. На фотографии Клобуков был в строгом темном костюме, а в кабинет вошел он одетый более чем небрежно: скороходовские стоптанные босоножки, плохо отутюженные светлые брюки с пузырями на коленях, ворот рубахи расстегнут. Костюм Клобукова довершала бесформенная, орехового цвета шерстяная кофта поверх рубахи — это в такую-то жару!.. Но не в одежде было дело. Лицо Клобукова было такое же, как на фотографии, круглое, брови так же широки, прическа та же, а вот взгляд — совсем другой: в этом взгляде не было ничего тяжелого, подозрительного. Это был взгляд доверчивого, готового к услуге человека, который не то что беспокоить не будет никого, но сам готов претерпеть любые лишения, только бы угодить своему ближнему. Так и казалось: не хватает ему только полотенца, перекинутого через руку, да традиционной косоворотки — и перед тобою вылитый половой из какого-нибудь дореволюционного трактира.

От взгляда Герасимова не укрылось мгновенное замешательство его начальника. Петр Васильевич сперва не понял, в чем дело, потому что кто-кто, а уж Виктор Борисович умел разговаривать со всяким людом. Но Виктор Борисович уже справился с собой, указал снова Клобукову на стул:

— Садитесь, пожалуйста!

— Спасибо, — вежливо ответил Клобуков и тут же спросил: — Можно мне снять кофту? Жарко, знаете... Или это неудобно — в официальной обстановке, так сказать...

— Ну почему же! — только и сказал Виктор Борисович.

Клобуков неспешно снял кофту, сложил аккуратно и перекинул через спинку стула, и только после этого сел, одновременно взглянув на Герасимова. Виктор Борисович успел перехватить этот взгляд и сказал:

— Во время беседы будет присутствовать наш сотрудник, Петр Васильевич Герасимов.

— Мы с товарищем Герасимовым уже знакомы, — слегка поклонился в сторону Петра Клобуков. — Мне будет очень приятно! Почему же, конечно...

Он, совсем освоившись и умостившись на стуле, огляделся по сторонам, увидел на книжной полке чугунного Дон Кихота, поинтересовался:

— Каслинское литье?

— Вроде бы нет, — ответил Виктор Борисович и тут же поправился: — А может, и каслинское.

— Виктор Борисович, — спросил вдруг Клобуков, — у нас с вами будет беседа или допрос?

— У нас будет допрос, — сказал Яковлев. — Вы подозреваетесь в соучастии в преступлении, которое выразилось в незаконном перемещении через Государственную границу СССР предметов изобразительного искусства.

Клобуков только повел плечами, вздохнул.

— Какая нелепость! — сказал он. — Надеюсь, я смогу полностью отвести это нелепое предположение, порочащее мою репутацию. Спрашивайте, я весь к вашим услугам!

— Знакомы ли вы с Татьяной Сергеевной Тарновской, а если знакомы, то с какого времени?

Клобуков начал неспешно:

— Я уже говорил следователю, который допрашивал меня в апреле — ну тогда, когда меня случайно задержали в квартире Тарновской, — что знаком с ней очень поверхностно. Я больше знал ее бывшего мужа, Георгия Тарновского, с которым познакомился в январе прошлого года. С ним мы по крайней мере несколько раз встречались на выставках в Манеже. А с Татьяной Тарновской, повторяю, нас мало что связывало.

— Вы не оказывали ей помощи при покупке или продаже картин?

— Я? Что вы, конечно, нет! Между мною и ее, как я теперь понимаю, довольно темными делами нет ничего общего! Помощь при покупке? Нет, конечно, если не считать, что я мог ответить на какой-нибудь вопрос о том или ином художнике. Я, видите ли, охотно делюсь своими скромными познаниями с теми, кто искренне интересуется искусством.

— А Тарновская интересовалась искусством? — задал вопрос Виктор Борисович.

Клобуков вскинул на него взгляд темных, как маслины, глаз, но тут же опустил их к столу и, медленно подбирая слова, ответил:

— В известном смысле — интересовалась. Правда, мне и раньше казалось, что ее больше интересовала коммерческая сторона, чем истинная красота произведения искусства. — Он красноречиво развел руками: что, мол, с нее возьмешь?..

— Значит, — повторил вопрос Виктор Борисович, — впрямую вы ее не консультировали при покупке или продаже картин? Или консультировали?

— Нет, не консультировал.

— Тогда еще один вопрос к вам: во время обыска десятого апреля у вас в рабочем кабинете были обнаружены в ящике стола две золотые цепочки с кулоном в виде сердечка. Вы сказали, что случайно купили их в магазине. Так?

— Да, так.

— Ознакомьтесь, пожалуйста, с заключением экспертизы. — Виктор Борисович пододвинул к нему лист бумаги. — Здесь зафиксировано, что эти цепочки — иностранного производства, следовательно, купить их в магазине вы не могли.

Клобуков медленно, так медленно, что Герасимову хотелось помочь ему, извлек из кармана пластмассовый очечник, раскрыл его, надел большие, в темной оправе очки, стал читать бумагу. Прочитал, положил ее на стол, потом снова взял в руки, еще раз прочитал, снова отложил в сторону, снял очки, сложил аккуратно и уложил их в очечник.

— Да, — сказал он наконец, — я теперь припоминаю, что, действительно, покупал цепочки не в магазине, а с рук. Дернула меня нелегкая — дешевизной прельстился — и купил у какой-то цыганки. Ходят, знаете, такие, в платках!.. Я, конечно, понимаю, что в моем положении заниматься этим не совсем прилично, но, как говорится, бывает и на старуху проруха... Простите великодушно!

Виктор Борисович взял заключение экспертизы и протянул Клобукову новые документы:

— Ознакомьтесь с показаниями Тарновской, где она говорит, как незаконным путем были перемещены через Государственную границу СССР и вручены ей триста золотых цепочек, аналогичных тем, которые найдены в ящике вашего стола. А вот это — еще одно заключение экспертизы, в котором подтверждается идентичность химического состава золотых цепочек, изъятых у вас и у Тарновской.

И снова Клобуков неторопливо водрузил очки на глаза, снова вдумчиво читал показания и заключение экспертов. Потом сказал:

— Я сомневаюсь, что можно с такой точностью идентифицировать химический состав.

— Можно, — подтвердил Виктор Борисович, — с помощью радиоактивных изотопов. В заключении об этом сказано.

Наступило молчание, которое прервал Яковлев:

— Ну так что вы скажете?

Клобуков пожал плечами. Сидел он как-то низко согнувшись, почти припадая грудью к столу, а тут еще и голову наклонил, и было неясно, то ли он глубоко раскаивается, то ли пытается выгадать время. Наконец он произнес:

— Виноват. Каюсь и глубоко сожалею. Не хотел говорить: есть, знаете, такая область отношений между мужчиной и женщиной, в которой очень трудно разобраться. В ней всякое намешано: высокое и низменное, подлинное чувство и животная страсть. И не всегда человек волен делать то, что надо бы делать. Иногда его чувства, как необузданные кони, вырываются из-под управления.

«Уж у тебя-то вырвутся страсти, как же, жди!..» — подумал про себя Герасимов. А Виктор Борисович слушал Клобукова, казалось, с видимым удовольствием. Лобастая, с небольшими залысинами голова Яковлева даже подалась вперед, ближе к рассуждающему Клобукову. Быть может, это движение как-то насторожило допрашиваемого, потому что Клобуков вдруг прервал свои размышления, принужденно улыбнулся.

— Короче, во время одного нашего интимного свидания Татьяна сама навязала мне эти цепочки. Сказала, что купила их, чтобы подарить мне. И я не мог отказать женщине, хотя, как вы понимаете, духовного родства между нами не могло быть. Я взял цепочки, но, заметьте, домой я их не понес, оставил на работе в столе. Мне было стыдно, я не хотел нести домой золото, приобретенное таким путем! Впрочем, вы могли убедиться во время обыска, у меня дома нет никаких ценностей, кроме коллекции картин.

— Допустим, — согласился с ним Виктор Борисович, и Клобуков только руками развел: дескать, вы сами видите!.. — Но если у вас были интимные отношения, то уж, наверное, вы не могли отказать Тарновской, если она просила у вас совета, покупать ту или иную картину?

— Исключительно нет! — живо отозвался Клобуков. — Абсолютно нет! Это совершенно разные... разные области, так сказать, духовного и материального, что ли, существования.

— Андреса Суура знаете? Знакомы с ним? — спросил Виктор Борисович.

— Простите, кого?

— Андреса Суура, жителя города Таллина.

— Первый раз слышу о таком!

— Ознакомьтесь, пожалуйста, с показаниями Суура о том, что вы его знаете и бывали у него на квартире в Таллине.

Клобуков повел плечами, будто хотел сбросить невидимый груз. Однако не спеша принялся читать, а, прочитав, объявил спокойно:

— Оговор! Я не знаю, кому это выгодно, но это чистейшей воды оговор. Показания какого-то Суура я не подтверждаю, поскольку не знаком с ним и никогда не посещал его квартиру.

— А вот еще... — начал было Яковлев, но Клобуков перебил его:

— В связи с вышесказанным мною нет никакого смысла знакомить меня с другими показаниями этого и подобных ему лиц!

— Да нет, — терпеливо выслушав его, сказал Виктор Борисович, — я хотел предъявить вам не другие показания Суура, а запись его телефонного разговора с вами. Суур сам предложил следственным органам сделать такую запись, когда вы указали ему, где находится чемодан с предметами искусства, приготовленными для передачи финскому гражданину Рантаннену.

Клобуков потер рукой лоб, произнес медленно:

— Прошу вас... Я плохо себя чувствую, видно, поднялось давление... У меня гипертония. Я прошу прекратить допрос.

— Пожалуйста, — согласился Виктор Борисович. — Вам сейчас окажут медицинскую помощь. Но я должен предупредить вас, что мы вынуждены, в интересах расследования, содержать вас в дальнейшем под стражей. Вот санкция прокурора!


Из показаний Клобуковой Агнии Константиновны, 1935 года рождения, пенсионерки, жены В. Н. Клобукова:

«Мой муж по характеру — человек выдержанный, замкнутый, дорожит своим авторитетом на службе и в быту. Под его влиянием мы у себя дома гостей не принимаем, и сами не любим ходить к кому-либо, тем более что у меня болят ноги — я страдаю водянкой. Однако моя болезнь не влияет на его хорошее отношение ко мне, я ему благодарна. Получилось само собой, что у Виктора Николаевича свой круг знакомых, а у меня свой. Нас обоих это устраивает.

Сколько помню его, он всегда интересовался искусством, покупал и изучал литературу по искусству, посещал выставки, коллекционировал картины. Но он не настоящий коллекционер, потому что коллекционер тот, у кого сотни картин. А Виктор Николаевич покупал картины только изредка, последний раз он зимою купил в Москве два холста Зарубина. В Москву и Таллин он часто ездил в командировки по служебным делам. Кроме того, у мужа под Москвой живут родители, отец и мать».


Из письменного заявления Александра Баламбеса, жителя Хельсинки, в ответ на приглашение приехать в Ленинград для дачи показаний по делу Тарновской:

«В связи с тем что я не считаю себя виноватым и не желаю ожидать решения суда в камере тюрьмы, но, учитывая, что мои показания необходимы следствию, считаю себя обязанным сказать:

1. Ни разу, ни одного разу я не перевозил ни одного предмета через границу в обход таможни.

2. Я не принимал никакого участия в спекулятивных махинациях Татьяны Тарновской и даже не знал о них. Доказательством тому, что я считал ее честным человеком, является мое желание вступить с нею в брак, о чем было подано заявление в загс города Ленинграда. Но теперь я подумаю, поступать ли так, если на меня нагло клевещут.

3. Если надо, чтобы я ответил на какие-то вопросы, я готов ответить по телефону.

Подпись».

— Саша, здравствуй, дорогой! Это Таня! Как ты живешь, дорогой, что делаешь? Ты счастлив?

— Очень мало. Почти нет.

— Почему, дорогой?

— Потому, что ты там!

— Но пойми, дорогой, как хорошо, что мы можем сейчас говорить с тобой! Я благодарна этим людям, которые дали нам такую возможность.

— Ты что, смеешься надо мной? Разве ты можешь звонить мне когда угодно, совершенно нормально?

— Когда угодно — нет, но я попросила следователя, чтобы нам предоставили такой разговор, и вот — звоню тебе. Ты еще не разлюбил меня?

— Слушай, Таня, какие глупости ты говоришь! Разлюбил — не разлюбил!.. Ты же в тюрьме сидишь, и меня туда хочешь посадить!

— Не сердись, дорогой! Я не хочу посадить тебя в тюрьму, но ты должен мне помочь. Я тебя прошу, я умоляю — позвони Сеппьо, мужу Марты, пусть он скажет Рантаннену, чтобы тот возвратил картины, которые недавно получил: две картины Айвазовского, «Охоту на кабана» и еще две. Они сейчас должны находиться в таможне, в Хельсинки. Пусть он отправит их назад, в Ленинград. В Ленинградскую прокуратуру. Ты сделаешь это, золотце мое?

— Я сделаю, я позвоню. Только зачем ты впутываешь меня в свои темные дела — я этого ничего не знаю! И еще моих родителей впутала в эту историю!

— Я не впутывала.

— Не знаю, чем они провинились перед тобой? Зачем обливаешь их грязью?

— Я с твоими родителями давно не общаюсь. Я нахожусь, между прочим, в тюрьме, ты это знаешь прекрасно!

— Знаю.

— Если знаешь, то зачем обвинять меня? Не ты арестован, а я! Мне тоже хочется жить, и я прошу тебя, помоги, позвони Рантаннену!..

— Я позвоню, только ты меня в свои дела не впутывай! Я тут живу только на свою зарплату, надеюсь только на свои руки. Если ты думаешь, что мыть машины — это работа для миллионеров, то ошибаешься!

— Я знаю, дорогой, что тебе трудно, но и мне нелегко. Прошу тебя, помоги мне, помоги следствию!

— Я готов помочь следствию, но у меня уже есть судимость за плечами, я хорошо знаю цену каждому слову. Я понимаю, что из-за тебя я теперь отрубил себе дорогу в Союз лет на десять. А у меня там родители, ребенок! Родители намучились из-за меня еще в первую судимость, а их снова впутывают в грязную историю. Я запрещаю тебе впутывать их имена! Мало того, что вы с Юрой Костровым наговариваете на меня, что я тут живу не по средствам, с женщинами гуляю, марками швыряюсь... Меня это возмущает!

— Саша, дорогой, я ничего про тебя не наговариваю, это тебя неправильно кто-то проинформировал. Когда я приеду к тебе, я все тебе объясню!

— Когда ты приедешь? Что ты глупости говоришь — тебя же судить будут!..

— Саша, я прошу тебя, я умоляю: позвони Рантаннену, чтобы он возвратил картины! В этом мое спасение. Ты позвонишь?

— Постараюсь. А как Рантаннен — захочет или нет? — этого я не знаю.

— Спасибо, дорогой. До свиданья!


Глава седьмая
СТАРЫЕ ДЕЛА — НОВЫЕ ОБСТОЯТЕЛЬСТВА

К вечеру, уже к концу рабочего дня, Герасимов, с большим черным пакетом от фотобумаги в руках, снова зашел к Виктору Борисовичу. В дверях он столкнулся с выходившим из кабинета Яковлева Клобуковым, которого сопровождал конвойный: только что закончился очередной допрос.

— Ну как дела у гипертоника? — спросил, войдя в кабинет, Петр Васильевич.

Виктор Борисович, озабоченно складывая бумаги в различные стопки, переспросил:

— У гипертоника? А, у Клобукова? Он действительно гипертоник, но мне кажется, что нас с тобой он переживет, даже если ему дадут приличный срок за соучастие в контрабанде.

— Дал показания? — удивился Герасимов.

— Начал говорить, но ухитряется почти ничего не сказать!

Виктор Борисович снял трубку и по внутреннему телефону пригласил:

— Владимир Иванович, зайди ко мне. Поговорим втроем — мне сейчас надо будет идти к начальству, докладывать.

Когда Берестов вошел, Яковлев продолжил рассказ:

— Помните, в «Без вины виноватые» Шмага говорит: комик в жизни, злодей на сцене? Про Клобукова можно сказать наоборот: он по виду лакей, а в жизни у него хватка бульдожья! Он теперь понял, что запираться глупо, и потому признает за собой один только грех: да, консультировал Тарновскую, помогал оценить ту или иную картину. Но, во-первых, это случалось крайне редко, а во-вторых, у Тарновской таких консультантов, как Клобуков, много: и Батрак, и Белявский, и еще кто-то. Кстати, никаких фамилий он не называл — это я спрашивал о них, а он немедленно зачислял этих людей в штат консультантов. Я его спрашивал: какая вам была надобность консультировать человека, с которым вы не имеете, как вы утверждаете, никаких общих интересов?

— Да ведь были у него с ней интересы! — подсказал Берестов.

— То, на что ты намекаешь, было для Клобукова случайным явлением, он же сам говорил: бунт инстинкта! А интерес у него — в другом, и я готов с этим согласиться: консультируя, он имел возможность пересмотреть большое количество художественных ценностей и кое-что отобрать для своей коллекции. Вот так обстоят дела на сегодняшний день с Клобуковым, — закончил свой рассказ Виктор Борисович.

— И что мы с ним валандаемся? — с досадой произнес Берестов. — Что он причастен к группе Тарновской — у нас уже вагон и маленькая тележка доказательств! Вот еще одно пришло сообщение из Таллина: Андрес Суур дал показания, что при помощи работника таможни Корсакова он получил из-за рубежа сумку с сорока семью тысячами рублей. И эти деньги он передал Тарновской в присутствии Клобукова. Потом проводил их на вокзал, посадил в поезд, только в разные вагоны. Тарновская сказала Суру: «Что Виктор думает дальше делать? У меня такие деньги на руках — я боюсь!» Суур передал ее слова Клобукову, который в это время прогуливался по перрону. После этого Клобуков зашел в купе к Тарновской, взял сумку с деньгами и ушел в свой вагон. Какие нам еще нужны доказательства?

— А Клобуков скажет: оговор! — ответил ему Яковлев. — Нет, наши доказательства должны быть железными, иначе Клобуков по заслугам не получит. А для нас сейчас главная задача — определить при помощи неопровержимых доказательств долю участия каждого из них. Так-то, дорогой. Кстати, как себя ведет Тарновская сейчас?

— Спокойно, — ответил Герасимов. — Я бы сказал даже — умиротворенно, читает в камере Библию и говорит мне: «Я человек верующий, и в своей вере вижу спасение от безнравственности, в которой пребываю».

— Ну пусть почитает! Тем более что она действительно погрязла, это она верно говорит!..

— А знаете, — сказал Герасимов, — она мне вдохновенно исповедовалась, что Клобуков обещал на ней жениться, если ему удастся выехать за рубеж. Тарновская уговорила Клобукова, что они обязательно будут венчаться в православной церкви. Он обещал, что на ней будет белое платье и фата...

— Да, это шик — фата!.. — фыркнул Берестов.

— А что фата? — не принял его иронии Виктор Борисович. — Для женщин такие детали значат много... Ладно, вернемся к Клобукову!

Герасимов стал докладывать:

— Возникло новое осложнение, Виктор Борисович: вот заключение экспертизы, проведенной искусствоведами. В этом списке картины, предъявленные к осмотру, и те, что уже ушли за рубеж. Эксперты оценили их, исходя из цен на международном рынке, охарактеризовали каждое полотно. Ущерб очень большой: по предварительным данным, за рубеж ушло ценностей тысяч на восемьдесят. Но вот что меня настораживает: о некоторых полотнах эксперты пишут: «подделка» или «грубая подделка». Так они назвали полотна, приписываемые Ван Гогу, Сезанну, Кандинскому, Архипову, Константину Коровину. При тех познаниях, которыми обладают участники этой преступной компании, а тем более Клобуков, совершенно непонятно, как это могло произойти. Или они не так компетентны, как это им кажется, а вместе с ними и нам, или...

— Да ну! — махнул рукой Берестов. — Типичное явление: вор у вора дубину украл, вот и весь секрет! Хотели подсунуть дешевый товар за дорогую цену!

— Не скажи, Владимир Иванович, не скажи! — озабоченно переводя взгляд то на Берестова, то на Герасимова, произнес Виктор Борисович. — Они же хорошо знают, что за рубежом подделка далеко не уйдет, не продашь ее, и жульничество откроется быстро!.. Твое какое мнение, Петр Васильевич?

— Мое мнение, что дело тут не очень чистое — я же не закончил еще про экспертизу. Осмотрели эксперты и картины Клобукова, которые мы сейчас конфисковали у него: их еще в апреле описали, сфотографировали. Так вот, среди этих картин оказались поддельными полотна Архипова «Северная деревня» и «В бане», две картины Делла Вос-Кордовской и картина Шишкина «Лесные цветы».

— Для такого аса, как Клобуков, многовато проколов!.. — согласился Виктор Борисович.

— Но и это не все, — продолжал Герасимов и, вынув из черного пакета несколько снимков, положил их на столе перед Яковлевым. — Вот фотография картины Шишкина «Лесные цветы», сделанная десятого апреля. А вот фотография этой же картины, снятая сейчас, когда ее доставили в криминалистическую лабораторию. А вот это — увеличенные детали этих двух фотографий. Видите?

— Не совпадают! — удивился Берестов, который тоже наклонился над снимками.

— Да, судя по этим деталям, — подтвердил Яковлев, — снимки сделаны с различных картин!

— Про нынешнюю картину эксперты сказали: грубая подделка! — уточнил Герасимов.

— Значит, пока мы ему давали возможность наслаждаться свободой, он мастерил копии? — удрученно спросил Владимир Иванович.

Герасимов кивнул.

— И не одну. Я даже думаю, что большинство подделок носит тот же характер: Клобуков снимал с некоторых картин копии, подлинники оставлял себе, а копии продавал. Помните, Тарновская говорила, что Клобуков брал некоторые картины на экспертизу домой, держал их по нескольку дней. Вполне возможно, что за это время он заказывал какому-то художнику копию, которую потом отдавал, а подлинник оставлял себе.

— А где у него подлинники? — спросил Берестов. — Где-то прячет?

Герасимов пожал плечами.

— Может, и так. Ты — оперативник, тебе лучше знать.

Виктор Борисович еще раз глянул на фотографии, поднялся, вышел из-за стола.

— То, что ты говоришь, Петр Васильевич, очень похоже на правду. Вот только доказать это сейчас весьма трудно: большинство полотен ушло за рубеж. Кроме того, сообщу еще одну новость: с санкции прокурора на почте была произведена выемка корреспонденции, адресованной Кострову, в том числе письмо от Клобукова — его почерк идентифицировали эксперты. Видимо, перед тем как идти к нам на допрос, Клобуков послал Кострову записку, еще не зная, что Костров явился к нам с повинной. Записка Клобукова такого содержания: «Саше-таллинцу уехать из Финляндии — его затребуют. Я здоров телом и духом, чего не надо — говорить не буду. Пусть все наши будут абсолютно спокойны. Для всех — наблюдение до января. Будьте осторожны. Лена пусть немедленно уезжает в неизвестном направлении до марта-апреля. Ее привлекать не будут, но свидетели не нужны! Главное и ко... — переместите. Ходят вокруг. Остальное — как договорились. Всё».

— Ну дает! — удивился Берестов. — Мы его действительно недооценили!

— То-то и оно! — кивнул озабоченно Виктор Борисович. — Надо нам проанализировать заново все, что известно о Клобукове, чтобы не упустить больше ничего. В частности, помнится, в показаниях Тункеля проскользнула фраза: когда убили какого-то коллекционера, Клобуков сказал, что убийство дорого стоит!..

— Это не Тункель, — уточнил Герасимов. — Тункель лишь вскользь упомянул о знакомстве Клобукова с Майманом. Это свидетель Камынин напомнил про слова Клобукова.

— Тебе лучше знать, — согласился с ним Яковлев. — Думаю, надо более детально познакомиться с делом об убийстве Маймана, допросить кое-кого из тех, кто проходил по этому делу. Теперь, когда мы знаем характер Клобукова, можно предположить, что такую фразу он обронил не случайно.

Берестов возразил:

— Если бы Клобуков был причастен к убийству, вряд ли он стал бы говорить так неосторожно!

— Почему вряд ли? — не согласился теперь уж Яковлев. — Идет разговор между своими людьми, нет тайн друг от друга. Тут самое подходящее кинуть такую фразу, которая вроде бы подставляет Клобукова под подозрение, а на самом деле выводит из-под него. Потому что каждый думает: ну если он впрямую говорит так, то уж он-то не имеет никакого отношения к этому делу!..

Герасимов уточнил:

— Убийство Маймана совершено в мае семьдесят девятого года Федором Завертяевым, которого осудили по сто второй статье на семь лет. По этому делу проходили кроме него его брат Сергей и как свидетели — Владимир Тункель и Александр Белявский. Думаю, что нужно еще раз допросить и установить, причастен ли Клобуков.

— Ладно, хоть Белявского взяли в Гаграх, — сказал Берестов, — везут к нам! А к Тункелю, видно, придется снова ехать в Свердловск.

— Может, попросим местных товарищей, чтобы допросили его? — предложил Герасимов.

Яковлев согласился:

— Работайте в этом направлении, а я с Клобуковым буду беседовать пока только о картинах.


Уже который раз входя в кабинет Яковлева, Клобуков знал твердо, что нужно вести себя так, как и в первый раз: с готовностью пространно отвечать на все вопросы и ничего не признавать. Он по-прежнему считал, что это единственно верная тактика, но в то же время понял уже, что этот невысокий лобастый следователь не так прост, как показался ему сначала. Не прост, не прост... Ему голую чернуху лепить — не пройдет. Да и фактиков они уже поднабрали, не сидели сложа руки... Но помогать следствию собирать факты против самого себя — это уж извините!..

— Расскажите, пожалуйста, — сказал Яковлев, — о вашем знакомстве с Тарновской, как и когда оно произошло.

Клобуков вздохнул, с огорчением произнес:

— Виктор Борисович, я уже столько раз отвечал на этот вопрос, что устал отвечать. Вы всё ждете моих оплошностей, оговорок, хотите поймать на противоречиях? А противоречий в моих показаниях нет, потому что я говорю все так, как было.

— Ну все же повторите обстоятельства вашего знакомства, — попросил Яковлев. — Чтобы освежить в памяти.

«Ну да, так я тебе и помогу освежить!..» — подумал Клобуков, а сам сказал:

— Я уже говорил, что был знаком с ее мужем, Георгием Тарновским. С Татьяной же я познакомился в октябре или в ноябре прошлого года. Они, знаете ли, весьма слабо разбирались в искусстве, и когда мы вместе бывали на выставках, в музеях, я рассказывал им о стилях, направлениях в искусстве, особенностях письма того или иного художника. Я люблю делиться своими знаниями и не нахожу в этом ничего преступного.

«Да, был консультантом по человеческой доброте — за это ты, лобастенький, посадить меня не сможешь...»

— Но вы не только делились знаниями, — возразил следователь. — Вы помогали Тарновской определить, какую картину надо, а какую не следует отправлять контрабандным путем за границу!

Клобуков протестующе поднял руки:

— Не так, совершенно не так!.. Конечно, общение привело к тому, что Тарновская стала доверять мне свои, если можно так выразиться, личные тайны. Однажды она даже сказала мне, что у нее есть знакомый таможенник, которого она хочет «прощупать», нельзя ли через него переправить за границу кое-какие ценности. Я знал, что у Татьяны в Финляндии есть жених, знал, что она тоже собиралась выехать туда на жительство. Я догадывался, что она хотела бы накопить кое-какие средства для жизни. Но я сразу — подчеркиваю, сразу! — указал ей, что дело это опасное и противозаконное. И представьте, она согласилась со мной, даже заявила, что никогда не скажет мне, что это за человек и где он работает.

— Но если так, то почему же вы продолжали консультировать Тарновскую в ее попытках переправить за рубеж ценные произведения искусства?

— Я отвечу, Виктор Борисович, я отвечу вам! Конечно, это слабость, даже недостаток, но эта слабость свойственна людям, которые коллекционируют: желание лично подержать в руках произведение великого мастера. Ну или не самого великого, но просто — хорошую живопись. А Тарновская — тут я должен признаться со всей откровенностью — умела находить такие произведения искусства. На это у нее особый талант. Как охотники говорят — нюх, чутье!..

— Расскажите, при каких обстоятельствах вы познакомились с Александром Баламбесом, — предложил Яковлев, записав показания Клобукова.

— События развивались таким образом, — охотно начал Клобуков. — Приблизительно в феврале восьмидесятого года Тарновская сказала, что, хотя Баламбес является ее женихом, она не доверяет ему. Баламбес все время упрекал ее, что она не умеет покупать хорошие вещи, из-за нее он, дескать, терпит убытки. И потому Тарновская хотела, чтобы я, когда Саша в очередной раз приедет в СССР, представился ему как Татьянин консультант. Верней, как консультант-компаньон.

— Это как понимать?

— Видите ли, самой Татьяне, как невесте, неудобно было предъявлять Баламбесу претензии. А со мной она могла получать не половину, а две трети гипотетической прибыли.

— Прибыль, как показывают материалы дела, далеко не гипотетическая, а самая реальная, — заметил Яковлев. — И вы согласились войти к ним в качестве сообщника?

«Ну да, тебе обязательно надо сделать меня участником банды. А еще лучше — главарем. То-то эффектно будет выглядеть на суде: кандидат наук — главарь банды! Только ничего из этого не получится! Моя главная мысль — что общего между мной и этими подонками?.. Взгляните, товарищи судьи... виноват, граждане судьи, и скажите сами: ничего! Ну а картины — слабость коллекционера. Коллекция — дело благородное, даже для государства полезное... Только так!»

— В качестве сообщника? Ни в коем случае! Почему я согласился с предложением Тарновской? Потому что — кто такой этот Баламбес? В сущности, для меня он никто! Татьяна искала во мне защиту, и я помог ей. Но подчеркиваю: я всегда полагал, что не имею никакого права на их так называемую прибыль от этих дел. Денег в приобретение картин я не вкладывал, продажей не занимался, так что материально я совершенно не был заинтересован ни в чем. Консультировал? Да, иногда консультировал, но не специально. Это получалось, как бы точней выразиться, само собой, походя. Я никогда не придавал этому значения!

«Так-то, миленький!.. Ты думаешь взять меня голыми руками? Не выйдет!..»

— Тем не менее, — возразил Яковлев, — в качестве консультанта или, как вы называете, консультанта-компаньона вы являетесь соучастником группы контрабандистов.

— Ну, нет, это совсем не так! — в свою очередь живо возразил Клобуков. — Да, консультировал, но ведь я был далеко не единственным консультантом у Тарновской. Таких у нее было не единицы — десятки весьма уважаемых людей, искусствоведов. Что ж, все они — соучастники, как вы говорите, банды контрабандистов? Ни в коем случае! А что касается меня, то мое участие в этом деле было минимальным — этот тезис я могу доказать с карандашом в руках: я экономист по образованию.

— Как вы собираетесь это доказать? — заинтересовался следователь.

— Весьма просто: я хорошо знаю, что у Тарновской в руках ежемесячно было в обороте ценностей приблизительно на двадцать-тридцать тысяч рублей. А это требует больших наличных средств. Вы назвали мне картины, которые были переправлены за границу. Дайте мне два-три дня времени, предоставьте возможность, и я составлю вам график движения картин Тарновской, о которых я что-либо знаю. Я укажу всё: когда та или иная картина была приобретена, у кого, приблизительную ее стоимость, как попала за рубеж, была реализована или нет — естественно, что все это в пределах доступной мне информации. Вы увидите, что к большинству контрабандных произведений я не имею никакого касательства. Потому что у Тарновской был постоянный дефицит платежного баланса, а откуда у нее появлялись источники покрытия дефицита, я не знаю, и это главное свидетельство в мою пользу!

Яковлев, помедлив, произнес:

— Что ж, такая возможность вам будет предоставлена...

— Только я попросил бы, если можно, дать мне для этой цели миллиметровку — я привык работать с миллиметровкой.

— Можно и миллиметровку, — снова согласился Яковлев.

— Спасибо за согласие, — вежливо поблагодарил Клобуков. — Вы убедитесь, что я — человек слова!


Из показаний на повторном допросе Владимира Тункеля:

«Мне известно, что Борис Майман был в дружеских отношениях с Клобуковым — впрочем, у Бориса было много знакомых. Мне также известно, что Клобуков взял у Маймана для реставрации картину «Иоанн Предтеча». Картину эту он не возвратил Майману. После убийства Бориса Клобуков отдал его матери за эту картину какую-то сумму денег, но очень небольшую. Об этом мне говорил Александр Белявский, который дружил с Борей».


Из показаний Белявского Александра Александровича, 1942 года рождения, инженера-электрика, временно не работающего:

«Мы были дружны с Борисом Майманом лет десять-двенадцать, нас связывала общая любовь к искусству. В последнее время Борис попал под влияние Клобукова. Мне этот человек не нравился, хотя я признаю, что он был знатоком искусства.

К сожалению, Борис Майман дал себя вовлечь в различные махинации, этому способствовал, я считаю, Клобуков, который познакомил Маймана с осужденным ныне за спекуляцию Сутышкиным Яковом Георгиевичем. Мне говорили, что на следствии Сутышкин дал показания, компрометирующие Маймана. Могло ли это стать причиной убийства Бориса и по чьему наущению это сделано, я затрудняюсь сказать.

Относительно картины «Иоанн Предтеча» могу сказать, что после смерти Бориса Маймана она досталась Клобукову. Так мне сказала Борина мама, которая очень плакала и говорила, что Клобуков обидел ее: не возвратил картину, а лишь заплатил ей всего шестьсот рублей».

На следующем допросе Клобуков передал Виктору Борисовичу Яковлеву свернутую в рулон миллиметровку.

— Предъявляю следствию, — сказал он почти торжественно, — составленную мной ведомость движения картин и других предметов искусства. Из ведомости наглядно видно, что я причастен в качестве консультанта лишь к незначительному количеству из них — всего, я полагаю, на сумму восемь тысяч рублей, не больше.

Развернув рулон и бегло просмотрев его, Виктор Борисович заметил:

— А что же вы не включили в вашу ведомость холсты Ван Гога, Сезанна и Кандинского, которые были найдены во время обыска в вашей квартире в духовке газовой плиты? Ведь эти картины, как вы утверждали тогда, также принадлежали Татьяне Тарновской.

Клобуков охотно ответил:

— Их не было смысла включать: это настолько грубая подделка, что принимать их всерьез — значило бы только показать собственное невежество.

Яковлев одобрительно кивнул, но тут же спросил:

— А зачем вы хранили явную подделку у себя дома? Да еще где хранили — в духовке!..

Клобуков добродушно улыбнулся:

— Таким холстам духовка — самое подходящее место!.. Надо было где-то хранить — сунул куда попало! Тем более что жена у меня пироги не печет.

Яковлев снова одобрительно кивнул на эти слова и неожиданно спросил:

— А что вы можете сказать о картине, на которой изображена голова Иоанна Предтечи?

— Голова Иоанна Предтечи? — переспросил Клобуков медленно. — Как будто попадалась она мне где-то, но сейчас не упомню...

— Да, вы забыли упомянуть о ней в своей ведомости, — подтвердил вежливо Яковлев. — А ведь «Иоанн Предтеча» также был переправлен Тарновской Баламбесу.

Клобуков поспешно согласился:

— Да-да, вы совершенно правы! Эту картину вместе с тремя другими Баламбес привозил в Ленинград в последний свой приезд. Да, голова Иоанна Предтечи на серебряном блюде! Работа, по-моему, очень хорошего итальянского мастера, но определить автора я затрудняюсь. Так что это моя оплошность, что не включил ее в ведомость...

— Вы эту картину видели когда-нибудь раньше?

Клобуков лишь плечами пожал:

— Ну откуда же?..

— Значит, не видели? — повторил Виктор Борисович.

— Нет.

— Так и занесем в протокол! — заявил Яковлев.

Что-то в его тоне не понравилось Клобукову, он поднял на следователя глаза, губы его дрогнули, но он промолчал.


Тем временем, пока Яковлев допрашивал Клобукова, Герасимов беседовал в своем кабинете с Тарновской. Тарновская вела себя свободно, непринужденно, охотно отвечала на все вопросы: видимо, раз и навсегда решившись спасать себя, она не считала нужным выгораживать других соучастников.

— Татьяна Сергеевна, — попросил Герасимов, — расскажите о вашей последней встрече с Александром Баламбесом.

— С Сашей? Ну он прилетел вечером шестого апреля из Таллина, привез с собой четыре картины. Среди них были «Пейзаж с хижиной» Ван Гога, «Пейзаж с камнями» Сезанна и абстрактная композиция Кандинского. Четвертый холст — «Иоанн Предтеча», без подписи: на темном фоне полупрофиль лица с выразительными глазами. Глаза прямо как живые, и удивительно хорошо написанные длинные волосы. Я эту картину знала хорошо, она раньше принадлежала Клобукову, он ее продал Баламбесу.

— Вы уверены, что эта картина принадлежала Клобукову?

— А как же! Ведь я лично купила ее у него, а затем переправила Саше Баламбесу!

— Так зачем же Баламбес снова привез ее в нашу страну? — поинтересовался Герасимов.

— А он хотел получить на эти картины справку о подлинности — от какого-нибудь нашего музея: Эрмитажа, Русского музея... За границей такая экспертиза стоит очень дорого, да и специалистов там мало.

— И кто должен был ему такую справку добыть?

Тарновская несколько замешкалась, затем, чуть кокетничая, улыбнулась и сказала:

— Видимо, он на меня рассчитывал. Видите ли, это можно сделать так: если есть какой-нибудь знакомый, который выезжает за границу, то у такого человека есть официальный повод предъявить картины в музее, с тем чтобы выяснить, можно ли их вывезти за рубеж.

— И как же вы поступили в этот раз?

— Я показала картины Клобукову. Он рассердился на Баламбеса, который купил у него «Предтечу», а теперь требует справку. Относительно «Иоанна Предтечи» Клобуков заявил, что это — подлинник работы итальянского мастера шестнадцатого века, очень хорошее полотно, и показывать его в Эрмитаже нет смысла. Баламбес согласился с ним и увез «Предтечу» снова в Таллин, а остальные холсты остались у меня.

— А дальше как развивались события?

— Седьмого апреля я не попала в Эрмитаж, он был закрыт. Восьмого апреля была занята домашними делами, и потому Клобуков у меня на квартире стал заполнять описанием картин Сезанна, Ван Гога и Кандинского бланки Русского музея, которые случайно оказались у меня дома.

— Как это «случайно оказались»? — спросил Герасимов. — Это же официальный бланк!

— Я не помню, Петр Васильевич!..

— Вспомнить придется, Татьяна Сергеевна! — твердо произнес Герасимов.

Тарновская опустила глаза.

— Хорошо, мы еще вернемся к этому вопросу, — сказал Герасимов, — а сейчас рассказывайте, что было дальше.

— Дальше ничего уже не было, — печально произнесла женщина. — Клобуков в тот день не дописал справки для Баламбеса, он ушел домой вместе с бланками и картинами. А утром меня арестовали...

— Кто обещал Баламбесу предоставить акты экспертизы на эти картины — вы или Клобуков?

— И я, и Клобуков. Предварительный разговор вел с ним Клобуков по телефону, он заверил, что справки достанет. А о картинах они говорили как о трех финских мальчиках, которых надо поселить в гостинице.

— Что вам известно о коллекционере Борисе Маймане?

Тарновская лишь пожала плечами:

— Мне эта фамилия ни о чем не говорит.


Длившееся несколько месяцев расследование подошло наконец к завершению. Яковлев вызвал в последний раз Клобукова. Он не ждал от него раскаяния и чистосердечного признания: за прошедшее время Яковлев уже убедился, что Клобуков ни в чем не признается и ни в чем не раскается. Слишком долго этот, без сомнения, умный человек жил в обстановке, которая выработала в нем убеждение: есть одна мораль, одни законы — для людей обычных, заурядных, и есть другая мораль, другие законы — для людей неординарных, исключительных, для тех, кто «умеет жить». Клобуков «умел жить», хотя для этого ему пришлось много лет жить двойной жизнью, и эта двойная жизнь также стала его сущностью, его привычкой, больше того — его характером.

Как и в первый день допроса, Клобуков вошел в кабинет Виктора Борисовича неторопливым осторожным шагом. Лицо его за время пребывания в следственном изоляторе почти не изменилось, лишь мешки под глазами стали заметнее да одежда выглядела более мятой. Он был брит, но отпечаток неухоженности, характерный для осужденных, уже сроднился с ним. Держался Клобуков так же почтительно-вежливо, как тогда, когда Яковлев впервые увидел его.

— Здравствуйте, Виктор Борисович, — сказал Клобуков войдя, а когда опустился на стул, спросил: — Пока еще не начался допрос, позвольте спросить: вы ознакомились уже с ведомостью, составленной мною?

— Да, познакомился.

— Позвольте полюбопытствовать, какое ваше мнение о моих выкладках?

— Очень интересная памятная записка, — искренне произнес Виктор Борисович, и эта искренность в его голосе не то чтобы обрадовала, а насторожила Клобукова.

Он недоверчиво посмотрел на Яковлева, а тот подумал про себя: «Не ожидал такой реакции? Ну-ну, посмотрим, что ты дальше будешь говорить...»

— Позвольте тогда узнать, — тихим голосом спросил Клобуков, — что вам показалось в ней любопытным? Я по мере сил старался наглядно доказать, что мое участие в делах Тарновской и ее соучастников крайне незначительное. Надеюсь, мне удалось это сделать.

— Нет, гражданин Клобуков, — сказал Виктор Борисович, слегка наклонив голову вправо и глядя несколько исподлобья на него, — ваша записка говорит о другом. Она полностью подтверждает обвинение, которое выдвинуто против вас и с которым хочу вас ознакомить.

— Любопытно, — медленно произнес Клобуков, и взгляд его, сосредоточенный на лице Яковлева, казалось, не видел его. Казалось, он лихорадочно пытался понять, в чем просчитался. — Любопытно, — повторил он, — как же будет выглядеть это обвинение?

— Выглядит оно так, — будничным голосом известил Яковлев. — Клобуков Виктор Николаевич вступил в сговор с рядом лиц для занятия совместной контрабандной деятельностью, при этом выполнял возложенные на него обязательства: используя свои знания в области искусствоведения, подбирал и приобретал произведения искусства для отправки их за рубеж; устанавливал подлинность, стоимость таких произведений, целесообразность отправки их за рубеж; обеспечивал безопасность деятельности членов контрабандной группы.

— Ну позвольте, — возразил Клобуков, — это последнее обвинение на чем основывается? Это — домысел!

— Почему же домысел? — вздохнул Виктор Борисович. — Даже ваша собственная записка подтверждает обвинение, выдвинутое против вас. Вы хотели показать свою непричастность, а перечислили практически все картины и все предметы искусства, о которых дали показания все обвиняемые, вместе взятые. Вы единственный из всей группы дали правильную оценку каждому произведению искусства. Вы единственный определили практически правильно цену каждой картины, настолько правильно, что ваша оценка почти не расходится с мнением экспертов. Опять-таки только вы знали все, и только вы могли обезопасить группу от провала.

— Выходит, все обвинение против меня построено на моей собственной памятной записке?

— Нет, почему же? Обвинение подтверждается всеми другими материалами следствия.

— Показаниями Тарновской? — усмехнулся Клобуков. — Или Суура?

«А его нервам позавидуешь...» — подумал Яковлев.

— Если вы имеете в виду их показания, — продолжал Клобуков, — то я прямо скажу: на суде я от всего откажусь! Это не показания, а оговор. Подлый, гнусный, быть может даже организованный следствием, оговор. Вам нужно скорей закончить расследование, вам нужно найти виновных, чтобы отчитаться перед своим начальством, какие вы молодцы. Не выйдет! Я откажусь от всего!

— Даже от собственной записки, адресованной Кострову? — спросил Яковлев и, раскрыв папку, достал из нее и показал Клобукову фотоснимок его записки: «Саше-таллинцу уехать из Финляндии — его затребуют...»

Клобуков тяжелым, неподвижным взглядом остановился на снимке, долго смотрел и молчал — так долго, что Яковлев устал держать руку на весу.

— Что значит начальная фраза вашей записки? — спросил он Клобукова.

— Я отказываюсь отвечать на этот вопрос.

— Что означает эта фраза: «Для всех — наблюдение до января. Будьте осторожны»?

— Отвечать не буду.

— Что означает: «Главное и ко... — переместите. Ходят вокруг»?

— Я не намерен отвечать на эти вопросы.

— Почему вы отказываетесь дать показания по существу лично вами исполненной записки?

— Она не предназначалась для органов следствия.

— Но этот факт сам по себе не лишает ее доказательной силы, — заметил Виктор Борисович.

Клобуков какое-то время молчал. Потом вдруг заговорил, медленно, веско, убежденно:

— Поймите, что вы совершаете трагическую ошибку! Увязываете меня, мою биографию, биографию научного работника, человека, преданного искусству, в один узел с темными махинациями банды подонков, спекулянтов, фарцовщиков и самой обыкновенной авантюристки — я сказал бы сильней: проститутки, которая торгует своим телом, лишь бы удовлетворить свою алчность! Ведь это дикость, глупость, несовместимые с моими понятиями о чести!

— Зачем же вы так, гражданин Клобуков? — упрекнул его Яковлев как раз в самом патетическом месте. — Если бы вы знали, как Тарновская отводит от вас все подозрения, как она до сих пор еще верит вашему обещанию, что вы женитесь на ней, что будете венчаться в церкви и она будет вся в белом, в подвенечной фате!..

На какое-то мгновение глаза Клобукова остекленели, а руки судорожно зашевелились: он то сжимал ладони, то клал их себе на колени. Потом, опустив голову, произнес:

— Прошу отвести меня в камеру. Ни на один вопрос я больше отвечать не буду.

— Следствие по делу о контрабанде произведениями искусства закончено и будет передано в суд, — сказал Яковлев. — Однако, ввиду того что вскрылись новые обстоятельства убийства гражданина Маймана, ваше дело будет выделено в самостоятельное производство. Считаю необходимым предупредить вас об этом.

Клобуков остановил на нем свой долгий взгляд, но не сказал ничего. Яковлев нажал кнопку звонка, вошел конвойный. Клобуков поднялся, направился к двери. Ноги его неуклюже шаркали подошвами по паркету.

Спустя три дня Герасимову, как только он пришел на работу, позвонил с утра Виктор Борисович:

— Петр Васильевич, зайди ко мне!

Когда Герасимов вошел в кабинет Яковлева, ему бросился в глаза озабоченный вид начальника отдела. Поздоровавшись, Яковлев сказал:

— Посиди, сейчас придет Владимир Иванович.

А сам продолжал листать какие-то бумаги, потом стал чиркать в своем рабочем блокноте. Лицо его было не то чтобы хмурым, но лоб морщили глубокие складки.

Вошел улыбающийся Берестов, поздоровался, с ходу спросил Герасимова:

— Ну что, передаешь дело Тарновской в суд?

Герасимов неопределенно пожал плечами, что можно было истолковать как утверждение.

— А с Клобуковым как? — поинтересовался Владимир Иванович.

— Выделили дело в самостоятельное производство, направляем прокурору города.

— Пора, пора уже! — согласился Берестов. — Надоели эти картины, коллекционеры, спекулянты! Пора уже написать их групповой портрет в интерьере с решетками...

— На днях, — сказал Герасимов, — позвонил Николай Андреевич Садовников, спрашивал, не удалось ли вернуть портрет Федотова в нашу страну.

— А ты ему что? — не отрывая головы от блокнота, спросил Виктор Борисович.

— А что я? — отозвался Герасимов, снова пожимая плечами. Потянулся за фигуркой Дон Кихота, взял ее, а сам продолжил: — Я сказал, как есть: портрет вернуть не удалось, но многое возвратилось. И что скоро все это можно будет увидеть в Русском музее.

— Ну правильно, — одобрительно кивнул Виктор Борисович и, отложив ручку, поднялся за столом. — Ладно, хватит о Тарновской. Должен сообщить, что руководство поручило нам разобраться в одном сложном деле...

Он вдруг остановился, сказал строго:

— Петр Васильевич, поставь рыцаря на место!

И Дон Кихот занял свое место на книжной полке, там, где он находился всегда.



Станислав Родионов
МАГНИТОФОННАЯ ЗАПИСЬ

1

— Здравствуйте. Я буду вести следствие по вашему делу. Вы уведомляетесь, что ваши показания записываются на кассету МК60 с применением магнитофона «Электроника»...

— Вы следователь прокуратуры?

— Я, старший следователь Комитета государственной безопасности майор Травушкин, в следственном изоляторе 20 августа 1986 года допрашиваю в качестве обвиняемого гражданина Снегурского. Допрос начат в 9 часов 30 минут.

— Ничего не понимаю... Мое дело вел капитан милиции, предъявил мне обвинение в хулиганстве. Но потом оказалось, что я сорвал погон у сержанта. Следователь сказал, что передаст дело в прокуратуру...

— Дело буду вести я.

— Разве сопротивление милиционеру расследует КГБ?

— Нет. Но выяснилось, что у потерпевшего, гражданина Франции, вы пытались купить валюту.

— Это недоразумение, я уже объяснял...

— Давайте по порядку. Ваши фамилия, имя, отчество?

— В протоколах все есть.

— Я хочу познакомиться с вами лично.

— Снегурский Валерий Семенович.

— Какого года рождения?

— Тридцать шесть лет.

— Образование?

— Высшее, биологический факультет университета.

— Место работы и должность?

— Научно-исследовательский институт биологии, заведующий лабораторией.

— Имеете ли ученую степень?

— Кандидат биологических наук.

— Где живете?

— Песочная улица, дом 96, квартира 4.

— Семейное положение?

— Разведен.

— Судимы?

— Нет.

— Какая у вас зарплата?

— Двести восемьдесят.

— Каковы ваши жилищные условия?

— Живу один в двухкомнатной кооперативной квартире.

— Есть ли у вас сбережения?

— Пять тысяч на книжке.

— Есть ли дача?

— Нет. У меня автомобиль «Москвич». Зачем спрашивать? Вы же, наверняка, все узнали... Ах да, для магнитофона.

— Пожалуйста, расскажите еще раз, как все произошло.

— Весьма элементарно. После работы я зашел в бар гостиницы выпить рюмку финского ликера. Его не оказалось. Пришлось пить коньяк. Опьянел... Зашел в вестибюль. Идет какой-то иностранец. Я попросил у него сигарету. Он мне что-то буркнул... Показалось обидным, я ударил его. Меня схватили... Вот и все.

— Вы ударили его не один раз...

— Возможно.

— Порвали на нем одежду...

— Вероятно.

— Разбили витринное стекло...

— Вину я признал полностью.

— Выражались нецензурно...

— Все может быть.

— Оказали сопротивление представителям власти...

— Я не сразу сообразил, что это милиция.

— Но один работник был в форме...

— Да, на две статьи заработал.

— Злостное хулиганство и сопротивление работникам милиции. Теперь о валюте... Потерпевший утверждает, что вы не сигарету просили, а валюту предлагали.

— Абсурд! Скажите, пожалуйста, как вас звать?

— Сергей Иванович.

— Сергей Иванович, французик путает. Меня же обыскали. После бара осталась десятка. Какая валюта?

— Выходит, что потерпевший сочинил? Тогда с какой целью?

— Он меня не понял, Я кричал, что, дескать, приезжают сюда всякие с валютой и ходят по нашим «Березкам». Слово «валюта» было сказано, верно. Сделайте нам очную ставку.

— Придется уточнять.

— Сергей Иванович, валюта отпадет — я не сомневаюсь. Скажите, а сколько я получу за хулиганство?

— Подождите, у меня еще много вопросов...

— Пожалуйста, я отвечу.

— Как же вы, приличный человек, ни с того ни с сего бьете незнакомого гражданина?

— Вы забываете, что я был пьян.

— Сколько выпили?

— Не помню.

— Примерно сколько рюмок?

— Не считал.

— Бармен считал. Вы выпили ровно одну пятидесятиграммовую рюмку коньку.

— Я забыл сказать, что в бар я пришел уже нетрезвый.

— Валерий Семенович, экспертиза установила, что в вашей крови алкоголя было ничтожное количество. Его даже не хватит на состояние легкого опьянения.

— Дело в том, что до этого я выпил две кружки пива, а потом эту злополучную рюмку. Пиво с коньяком, знаете ли, реакция...

— И так сильно опьянели?

— Сергей Иванович, вы не учитываете, что, во-первых, пил коньяк с пивом. Во-вторых, натощак. В-третьих, я человек, в сущности, непьющий. И в-четвертых, каждый организм индивидуален.

— Допустим, опьянели. Но вы же не запели, не затанцевали... А бросились на гражданина. Кандидат наук, заведующий лабораторией... Просит сигарету и бьет человека кулаком в лицо, как последняя шпана. Это же не укладывается в голове.

— Многие жизненные явления не укладываются в голове.

— Но мне нужно понять причину этого преступления, Валерий Семенович.

— Не знаю.

— Не знаете, почему совершили преступление?

— Представьте себе.

— Не могу представить.

— Неужели подобных случаев не было в вашей практике?

— Если преступник невменяем.

— Нет-нет, я в своем уме и готов понести наказание, но объяснить свой поступок не могу! Все перебрал. Может быть... я с детства люблю детективы. Не могли они повлиять на мою психологию?

— Возможно.

— Не мог ли я совершить криминал, начитавшись? После детективных фильмов некоторые люди, особенно подростки, совершают увиденное в кино преступление.

— Я не знаю ни одного случая, чтобы нормальный человек, посмотрев детектив, пошел бы и совершил хулиганский поступок.

— Позвольте... Посмотрев фильм, три подростка выдавили в магазине стекла точно таким способом, как было показано в фильме. Наклеили какую-то ленту.

— Кино научило их не преступлению, а способу. Без кино они выбили бы стекла кирпичом.

— Возможно, вы и правы. Да, еще вспомнилось... Мальчишкой я видел, как пьяный ограбил женщину — вырвал у нее из рук сумочку и побежал. Не могло ли это каким-либо образом засесть в моем подсознании и теперь проявиться?

— Это вопрос для психиатра.

— А не проявилась ли наследственность?

— Что за наследственность?

— Дед по материнской линии имел судимость за карманную кражу.

— Раньше ведь эта наследственность не проявлялась?

— Нет. Впрочем... Года два назад зажился я на даче. Осень, никого нет. Я работал над статьей. Сидел до двух часов ночи. Перед сном гулял с маленьким песиком. И каждую ночь проходил мимо магазина. Тусклая лампочка, ветер, сосны. Ни души кругом. И мне пришла нелепая мысль. Как легко его обокрасть! Разумеется, эту мысль я отогнал. Но она все глубже внедрялась в мою фантазию. Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы я не покинул дачу...

— Магазин торговал ценными вещами?

— Сельский лабаз. Мыло, крупа, спички...

— Вы хотите сказать, что у вас болезненное влечение к преступлениям?

— Ничего подобного! Просто я позволю себе заметить, что вы совершаете психологическую ошибку.

— Какую же?

— Сергей Иванович, вы обращаетесь к моему разуму, а это малопродуктивно. Вы как бы ломитесь в открытую дверь. Известно, что ни один преступник разумом не одобряет своей деятельности. Спросите его, зачем он бьет людей и ворует, он вам не ответит. Не знает!

— Если не к разуму, то к чему же тогда обращаться?

— Вы следователь, вы психолог...

— Если знаете, то подскажите.

— Вы забыли о бессознательном.

— Хотите сказать, что ударили бессознательно?

— Иного объяснения нет.

— В это бессознательное я не очень верю.

— Извините, вы отстали. Психологи уже знают, что есть бессознательные поступки. А разве юристы не пришли к выводу, что есть и бессознательные преступления? Впрочем, писатели это знали значительно раньше юристов.

— Какие писатели?

— Например, Достоевский. Помните, в «Братьях Карамазовых» Алеша говорит: «Есть минуты, когда люди любят преступления...»

— За всю мою практику бессознательные и безмотивные преступления мне не попадались.

— Странно...

— По-моему, бессознательное — это патология. Но я допускаю подсознательное.

— Бессознательное, подсознательное... Есть ли разница?

— Да. В человеке могут копиться импульсы, как бы минуя его интеллект. Допустим, разум чего-то не принимает. В конце концов накопленное прорывается в поступке. И человек не может объяснить мотивы. Вот вроде бы и бессознательное действие. Но это подсознательное, то есть просто неосознанное.

— Да вы, Сергей Иванович, фрейдист?

— У Фрейда есть и полезное...

— Кажется, наши психологи тоже в нем кое-что нашли.

— Еще работая в прокуратуре, расследовал я однажды преступление семнадцатилетнего парня. Избивал людей с отменной жестокостью, но не грабил. Почему, зачем? Нет мотива. Ничего не понимаю... Парень все эпизоды признает, соглашается с потерпевшими... На очных ставках сидит ягненком. А за что бил — искренне не знает. Неделю с ним говорил так и этак... Как вы думаете, в чем причина?

— Псих.

— Нет, была психиатрическая экспертиза.

— Ну дурак.

— Была экспертиза и психологическая.

— Остается одно — бессознательное преступление.

— Я вдруг заметил, что двое потерпевших похожи друг на друга. Тогда я собрал всех потерпевших вместе, всех пятерых. Похожи, как родственники. Ростом, цветом волос, типом лица, чертами... Как вы это объясните?

— Что-то в духе Шерлока Холмса. Разные там пляшущие человечки...

— Моя задача — выяснить, на кого они похожи.

— На какого-нибудь артиста?

— На его отца.

— На отца?

— Который был пьяницей, дебоширом, истязал сына, издевался над матерью... Когда этот несовершеннолетний бил потерпевших, то представлял отцовское лицо.

— Вы хотите сказать, что моя история тоже как-то обусловлена?

— Совершенно верно.

— Тогда только одним: когда я бил иностранца, то представлял, что бью мировой империализм.

— Тот парнишка, Валерий Семенович, все-таки имел пониженный интеллект и своих мотивов не понял. Но мне трудно допустить, что кандидат наук не может разобраться в собственных помыслах.

— Я могу лишь повторить, что затеял драку по какому-то наитию. Однако вину свою признаю полностью и готов нести наказание.

— Валерий Семенович, к вам есть вопрос, который меня интересует больше всего...

— Пожалуйста.

— Почему вы не переживаете и не волнуетесь?

— Как так не переживаю?

— Кандидат наук — хулиган! Следствие, суд, приговор... Такой стыд! А вы размышляете, рассуждаете, спорите... Будто на симпозиуме.

— Откуда вы знаете, что творится в моей душе?

— Вижу.

— Вы привыкли к людям примитивным, у которых, как говорится, душа нараспашку.

— У всех душа открыта.

— Не понял.

— Душа, как родной язык, — непременно прорвется.

— Потом вы забываете, что я ученый. Попав в необычную ситуацию, я ищу рациональный выход.

— Выход у вас один — говорить правду.

— Разве вы в этом сомневаетесь?

— К сожалению, да.

— Я — научный работник, порядочный человек, несудимый... Какое у вас основание мне не верить?

— Анализ поступка.

— Что за анализ?

— До хулиганства в баре вы вели себя нормально. После хулиганства в дежурной комнате вы были даже вежливы.

— Естественно, хулиганство — это безумная вспышка.

— Вы спокойно вышли на середину вестибюля, осмотрелись и только потом начали бить человека и стекла.

— Не понимаю, что вы хотите сказать?

— Делали все с броской театральностью, то есть было очевидно, что вас тут же поймают...

— Надеялся убежать.

— Вы же настаиваете на внезапности и бессознательности... Оказывается, загодя думали о бегстве?

— Вернее, подумал уже потом.

— Задержавший вас гражданин утверждает, что вы не бежали, а семенили...

— От страха. Я же не рецидивист.

— Все, вместе взятое, наводит на мысль, что вам хотелось быть пойманным.

— Сергей Иванович, вы рассказали про несовершеннолетнего... Вы говорили про подсознательное... Может, и во мне накопилось такое, что мне самому никогда не понять, а вам никогда не расследовать?

— Давайте поищем.

— Где?

— В вашей жизни.

— Ну если вам нечего делать...

— Закон обязывает найти мотивы преступления.

— Все доказано, я признался...

— Вы меня торопите со следствием?

— Ради бога! Копайтесь, ищите, изучайте — я буду только рад.

— Допрос прерывается на обеденный перерыв. Прочтите протокол и, если все записано правильно, подпишите. Звукозапись окончена, сейчас я воспроизведу фонограмму...

2

— Допрос гражданина Снегурского Валерия Семеновича продолжен. Показания записываются на магнитофонную ленту... Не хотите ли объяснить мотив совершенного вами преступления, Валерий Семенович?

— Опять этот проклятый мотив...

— У вас было время подумать, могло появиться желание сказать правду.

— Дореволюционные ученые делили вашего брата на следователя-художника, следователя-инквизитора, следователя-сыщика, следователя-формалиста и следователя-судью. И вот я решал, к какому типу отнести вас.

— И к какому же?

— Вы следователь-художник, поскольку у вас развита фантазия. Я имею в виду ваши слова о том, что якобы мне хотелось быть пойманным. О правде, которую якобы я не говорю...

— Вы не ответили на мой вопрос... Можете ли объяснить мотивы своего преступления?

— Сергей Иванович, по закону бремя доказательств вины лежит не на обвиняемом, то есть не на мне, а на следователе, то есть на вас. Мотив, если не ошибаюсь, входит в понятие вины.

— Откуда такие познания в уголовном процессе?

— Я уже говорил, что люблю детективы.

— Не только. В вашей личной библиотеке очень много специальных книг по криминалистике, уголовному праву, судебной психологии...

— Покупал.

— Весь последний год вы брали в библиотеке книги только правового характера. Зачем?

— И это проверили... Я всегда интересовался уголовщиной. В свое время даже хотел идти на юридический факультет.

— Это было давно.

— Странные задаете вопросы, Сергей Иванович. Кто теперь не интересуется криминальными сюжетами? В библиотеках за детективами очереди, кинотеатры полны, телевизионные сериалы смотрят не отрываясь... А какая на улице сбежится толпа, стоит увидеть кровь?

— Я был в вашей квартире, Валерий Семенович... У вас такие есть книги по криминалистике, которые и мне, специалисту, неизвестны.

— Если я делаю, то я делаю.

— Словно вы готовились совершить преступление века.

— Ну да, много лет готовился набить морду интуристу.

— Но вот другая литература подобрана странно...

— Что вы имеете в виду?

— У вас почти нет классики.

— Классику я в школе изучил.

— Я долго не мог понять, по какому принципу вы собирали библиотеку. Вроде бы разные книги — о путешественниках, о животных, романы о людях науки, об артистах... Но что-то их объединяло. В конце концов догадался... Библиотека подобрана по героям — все они непременно добились успеха. Даже звери и те победители.

— Да, я люблю сильных людей.

— А несильных?

— Сергей Иванович, у меня такое впечатление, что вам неведомы ни социальные законы, ни биологические.

— А биологические законы — что?

— Знаете, в чем высочайшая мудрость природы? Слабое, больное, хилое, немощное, убогое непременно погибает. Все сильное уничтожает все слабое.

— Что ж тут мудрого?

— Борьба за выживание отдельных индивидуумов сохраняет жизнь всей популяции. Иначе бы сообщество растений, животных или людей засорилось бы больными и слабыми и погибло бы. Это азы.

— А почему природа не настолько мудра, чтобы дать жизнь всем — и сильным, и слабым?

— Невозможно по целому ряду законов.

— Экая мудрость — драться за жизнь!

— Если вы не понимаете биологических законов, то не поймете и социальных.

— А в социальной жизни как? Так же, как и в биологии?

— Сергей Иванович, я же вижу, что вы шутите.

— Мне хочется понять ваши взгляды...

— Мои взгляды общеприняты. Я просто вам объясняю, почему люблю сильных людей. Потому что в обществе идет борьба посвирепее, чем у животных. И я не хочу быть съеденным.

— Какую борьбу вы имеете в виду?

— Разную, всякую. Кроме политической, идеологической, классовой, национальной и еще там какой есть борьба психологическая. Сильные натуры едят слабых. Бедные люди — кто? Это прежде всего слабые натуры. Корни, кстати, уходят в природу, в биологию и физиологию, Что такое слабая натура? Это человек со слабым типом нервной системы.

— Вы расхваливали мудрость природы за гибель слабых... А в человеческом обществе как же? Поедать слабых тоже мудро?

— Если не мудро, то зачем вы это делаете?

— Что делаю?

— Поедаете меня?

— Уж если я вас, как вы говорите, «поедаю», то не потому, что я сильный, а вы слабый. Я вас «поедаю», потому что вы хотели «съесть» человека. Иначе говоря, посягнули на общество. Выходит, что я защищаюсь.

— Сергей Иванович, о сильных людях написаны психологические монографии, сочинены романы, поставлены пьесы... Как можно меня упрекать?

— В вашей квартире над столом висят изречения. Например, «Человечество — раковое образование планеты». Чье оно?

— Мое.

— Как его понимать?

— Человечество бешено размножается и все пожирает.

— Там еще такое есть... «Слабый человек старается жить не хуже других, сильный старается жить лучше других, а личность живет так, как считает нужным». Тоже ваше?

— Разумеется.

— Ну про слабых-сильных вы объяснили. Но тут еще про личность, которая, как я понимаю, выше сильного.

— Видите ли, сильных людей много. Но сила еще не все. К ней нужен интеллект.

— Значит, личность — это умный и сильный человек?

— Обладающий неким витамином самостоятельности.

— Что за витамин?

— Девяносто девять процентов людей, даже сильных и умных, подчиняются обстоятельствам.

— Есть обстоятельства неизбежные.

— Люди, которые без этого витамина, добровольно опутали себя ненужными отношениями. Постылой женой, нелюбимой работой, пустой дружбой... Не так ли?

— Разумеется, если постылая, нелюбимая и пустая.

— А разве не должен человек жить так, как считает нужным? Надеюсь, вы меня понимаете... Я имею в виду не пошлое «жить, как хочется», а построить свою жизнь сообразно разумной идее.

— Валерий Семенович, а вы — личность?

— Надеюсь.

— Значит, у вас нет постылой жены, нелюбимой работы и пустой дружбы?

— Были, но я вовремя освободился.

— Мне бы очень хотелось узнать — как?

— Что как?

— Как вы освободились от постылой жены, нелюбимой работы и пустой дружбы?

— Сергей Иванович, может быть, вы не следователь, а социолог?

— Следователь всегда немножко и социолог.

— Вы не допрашиваете меня, а изучаете.

— Допрос и есть в сущности изучение человека и его поступков...

— У писателей работа чище — они изучают высоту человеческого духа.

— По-моему, они изучают и высоту человеческого духа, и глубину его падения, потому что человек — разный.

— Все-таки какое имеет отношение к драке моя бывшая жена или бывший друг?

— Я уже говорил, что, возможно, мотив отыщется в прошлом...

— Ах да, вы намереваетесь копаться в моей жизни.

— Завтра мы начнем со студенчества. Допрос окончен, звукозапись прекращена...

3

— Здравствуйте. Продолжается допрос гражданина Снегурского. Показания записываются на магнитофонную ленту...

— Здравствуйте, Сергей Иванович.

— Начнем. Попрошу рассказать о студенческих годах...

— Почему не детских?

— Валерий Семенович, не надо обсуждать мои вопросы.

— Я всего лишь иронизирую. Что вас интересует в моих студенческих годах?

— Кажется, тогда вы были влюблены в однокурсницу Тамару Калентьеву?

— Боже, к чему вам это? Ну был влюблен. Да мало ли в кого я был влюблен?

— Вы с ней дружили четыре года?

— Мы учились в одной группе.

— А разве вы не хотели на ней жениться?

— Нет, не хотел.

— Разве не с этой целью приехали в наш город ваши родители?

— Они приехали не с этой целью.

— Разве не был заказан в ресторане «Полянка» свадебный ужин?

— Не помню, много было ресторанных ужинов.

— А разве не было подано заявление в загс? Разве не были куплены билеты на теплоход для свадебного путешествия? Разве родители невесты не освободили для молодых комнату?

— Допустим, было. И что? Может человек передумать?

— За неделю до свадьбы?

— Бывали случаи, что за свадебными столами передумывали.

— Почему же передумали вы?

— Разлюбил.

— Так внезапно?

— Да, так.

— В это трудно поверить.

— А в любовь с первого взгляда верите?

— Допускаю.

— Допускаете... Она ведь тоже внезапна. Почему же в нелюбовь внезапную не верите?

— Потому что через два дня после несостоявшейся свадьбы произошел любопытный эпизод.

— Что за эпизод?

— А разве сами не помните?

— Сергей Иванович, в молодости полно эпизодов.

— Ну этот вряд ли мог забыться...

— Вам проще напомнить.

— Напомню. Летним днем вы шли парком. Вдруг два пьяных хулигана напали на девушку и потащили ее в кусты. Одного вы сбили с ног, второй с испугу убежал.

— Ах, это...

— Героизм! А вы его забыли.

— Как же, помню...

— Еще бы не помнить, если на этой спасенной, на Людмиле Миноваловой, вы женились.

— Да, женился.

— А почему?

— Странный вопрос... Почему люди женятся?

— По любви.

— И я, естественно, полюбил.

— Когда?

— Не понимаю...

— Когда полюбили: до спасения или после?

— До случая в парке я Людмилу не знал.

— Вы с ней не были знакомы, но уже знали.

— Загадками говорите.

— Хулиганов-то не было!

— Вы же сами сказали, что были...

— Почему же не поправили? Вы же лучше меня знаете, как все произошло на самом деле.

— Я не желаю копаться в прошлом.

— Так были хулиганы или не были, Валерий Семенович?

— Не помню.

— Ваша тактика понятна — подтверждать только то, что известно следствию. И ни слова больше, чтобы не сказать лишнего. Придется напоминать. Итак, хулиганов не было, а были ваши дружки, которые по вашей просьбе инсценировали нападение. Не так ли?

— Боже, студенческие хохмы, повод для знакомства. Ничего предосудительного в этом не вижу.

— Допустим. Но почему для инсценировки была выбрана именно Людмила Миновалова?

— Как-то я встретил ее на улице. Она мне так приглянулась, что я выследил ее до дому. А потом подбил знакомых ребят на эту, как вы называете, инсценировку.

— Итак, вы увидели на улице Людмилу Миновалову, влюбились, бросили невесту, отменили свадьбу, познакомились с Людмилой и женились на ней?

— Совершенно верно.

— Валерий Семенович, в том месяце, когда ваши приятели, как вы говорите, похохмили с Людмилой Миноваловой, в городе случилось еще два аналогичных нападения на девушек. К одной пристали на пляже, к другой в кинотеатре...

— Что ж, город большой.

— Город большой, но я говорю о приставаниях, которые совершили опять-таки ваши приятели.

— Разве?

— И что интересно: этих двух девушек тоже спасли вы.

— Студенческие шутки.

— Странные шутки. И зачем они?

— Зачем бывают шутки? Ни за чем.

— Но за каждой якобы спасенной девушкой вы начинали ухаживать и признавались ей в любви. Тоже шутки?

— Сергей Иванович, вы, наверное, кончали специальное учебное заведение и студентом не были...

— Я закончил юридический факультет университета.

— Тогда вы должны помнить, что проделывают студенты. Я не был исключением.

— Валерий Семенович, складывается загадочная картина... Дружки пристают к одной девушке, вы ее якобы спасаете, объясняетесь в любви, делаете предложение, но она вас отвергает. Затем все повторяется со второй девушкой. Потом с третьей. Третья соглашается выйти замуж. И вы утверждаете, что ее полюбили?

— Все это было слишком давно, я не помню.

— Не помните, любили свою жену или нет?

— В конце концов, это моя личная жизнь...

— Вы стыдитесь своей личной жизни?

— Нисколько, но я многое запамятовал. Вы же сами отметили сумбурность и глупость всего происходившего со мной в студенчестве...

— В этой сумбурности была железная логика.

— Какая же?

— Родители всех «спасенных» девушек работали в НИИБе, Научно-исследовательском институте биологии.

— Ну, это совпадение.

— Отец первой девушки был заместителем директора по общим вопросам, мать другой — ученым секретарем, а отец Людмилы Миноваловой — заведующим лабораторией.

— Сергей Иванович, посудите сами... Мы разыгрывали комедию с приставанием лишь по одному принципу — симпатичная девушка или нет. Полагаю, вы моих бывших друзей допросили?

— Да.

— Тогда они должны подтвердить, как мы в шутку делили всех девиц на три сорта — на донн, примадонн, мадонн.

— Они рассказали и про «Список судьбы». Кстати, составленный по другому принципу; без донн, примадонн и мадонн.

— «Список судьбы»?

— Неужели тоже запамятовали?

— Что-то смутное...

— Валерий Семенович, вы составили подробный список незамужних дочерей руководящих сотрудников Института биологии. И при помощи приятелей начали с ними знакомиться. Скоро и надежно. Какая из девушек не влюбится в героя? Одна, Миновалова, влюбилась.

— Ну и что?

— В результате отец Миноваловой похлопотал, институт сделал на вас заявку, вас туда распределили и оставили в нашем городе. Иначе бы вы поехали в провинцию учителем биологии.

— Я уловил ваш метод. Вскрыть мою гнилую сущность? А я не хотел быть учителем биологии! Меня привлекала экспериментальная работа. Это аморально?

— Аморален ваш путь к ней. И вы меня уверяли, что на Миноваловой женились по любви.

— А что такое любовь? В вашем представлении это, наверное, история в духе Ромео и Джульетты...

— Уж во всяком случае не в духе выгодного распределения.

— Любовь — это всего лишь общение на сексуально-подсознательном уровне.

— Почему же не на сознательном?

— Потому что любовь — чувство примитивное. Это же первый и естественный кирпичик любого организма. Жрать да любить.

— Вы говорите не о любви, а о размножении.

— Я и забыл про вашу пуританскую мораль...

— Почему «пуританскую»?

— Следователь, законник. Вы слова «секс» боитесь, как огня.

— Отчего же... В моем понимании любви слово «секс» тоже есть.

— Если не секрет, что вы зовете любовью?

— По-моему, любовь — это одухотворенный секс.

— Ах, одухотворенный. Я бы вам порассказал, сколько пакостей от этой одухотворенной любви. Вот пример массовый. Девушка живет с родителями. Влюбилась и уехала с мужем. Бросила стариков одних, зачастую немощных, или одинокую мать, да еще где-нибудь в деревне. Ради любви. И эту любовь вы зовете одухотворенной?

— Я не эту любовь зову одухотворенной.

— Короче, от моей женитьбы никому хуже не стало. Ни Людмиле, ни мне, ни обществу.

— Вот об этом мы поговорим после обеденного перерыва. Прочтите и подпишите протокол... Звукозапись окончена...

4

— Продолжается допрос гражданина Снегурского Валерия Семеновича. Показания записываются на магнитофонную ленту...

— Сергей Иванович, прежде чем начнется разговор, я хочу знать, правомочны ли вы расспрашивать про эпизоды моей жизни, не имеющие отношения к преступлению?

— Я вас не спрашиваю о том, что не имеет отношения к преступлению.

— Как не спрашиваете? Про женитьбу, про любовь?..

— Я ищу мотив преступления.

— Вы хотите сказать, что все эти свободные беседы есть поиски мотива?

— Безусловно.

— Я представлял допрос более конкретным разговором.

— По-моему, мы говорим о весьма конкретных вещах.

— Ну да, о любви...

— Вот к ней и вернемся. Вы сказали, что любовь к жене все-таки была?

— Да, сказал.

— А Капитолина Андреевна Бояркина?

— Перетрясли мою жизнь, как постельное белье...

— Почти четыре года вы были с ней в близких отношениях?

— Был.

— Я бы даже назвал ее дом второй вашей семьей. Жили у Бояркиной неделями, хранили личные вещи, вместе ездили в отпуск...

— Тогда и добавьте, почему я от Бояркиной ушел.

— Почему же?

— Она сошлась со своим прежним мужем.

— А после чего?

— Как это после чего? В ней заговорила старая любовь.

— После того, как Капитолину Андреевну Бояркину разбил паралич. Вы забрали свой чемодан и ушли. Она же попросила помощи у бывшего мужа.

— И сделала умно.

— Почему же вы не помогли?

— Он все-таки муж, хоть и бывший. Кстати, состоятельный человек, а я в то время был молодым специалистом.

— И поэтому написали ему оригинальное письмо?

— Какое письмо?

— Я бы назвал его исковым.

— Что-то не припомню...

— В нем вы требуете от бывшего мужа Бояркиной возместить ваши материальные затраты... За две поездки с Бояркиной на Кавказ, стоимость ремонта ее квартиры, стоимость подаренных ей босоножек фирмы «Саламандра», стоимость янтарного паука с золотыми лапками, японского зонтика...

— Извините, что перебиваю, но необходимо уточнить. В стоимость поездок на Кавказ себя я, разумеется, не включал. И в перечень затрат вошло далеко не все. Выписывал ей «Работницу», подарил «голубой тюльпан»...

— Я даже не знал, что они бывают голубыми.

— Бывают, но попробуйте достать.

— Привозные, из Голландии?

— Почему из Голландии... Один строитель продал.

— Сам вырастил?

— Кого?

— Этот голубой тюльпан...

— Сергей Иванович, вы что — иронизируете?

— Почему иронизирую?

— Неужели не знаете, что такое «голубой тюльпан»?

— Как же не знаю... Тюльпан голубого цвета.

— Голубой унитаз в форме тюльпана.

— Ах, вот как...

— Сергей Иванович, этой историей с Капой вы хотите сказать, что я бросил человека в беде? Или доказываете, что я не любил жену?

— Ну, для доказательства последнего есть улики весомее. В вашей квартире изъят блокнот, рукописно озаглавленный «Сексуальный дневник».

— Так и знал, что начнете смаковать...

— Ваш дневник?

— Мой.

— Я прочту несколько записей.

— Зачем? Вы, наверняка, дневник изучили, я его знаю, а больше никого в кабинете нет — нас двое.

— Нас трое.

— Как?

— Вы забыли про магнитофон.

— Ну если только для него...

— Итак, зачитывается выдержка из дневника. «Марина Б. Девица-штамповка. Не потребовалось ни усилий, ни уговоров. Она и кофе так пила — залпом».

Следующая запись... «Адель Ц. Ее биополе обволакивает мужчину, как высоковольтная паутина. Тут не стоит вопрос, сколько мне понадобилось психической энергии, чтобы овладеть ею; вопрос стоял, сколько потребуется энергии, чтобы освободиться от этой Адели».

Еще выдержка... «Валентина В. Эта дура не в счет. Предложила дружить, познакомиться с ее родителями и встречаться у памятника. Я, разумеется, должен приходить с цветами. Она любит розы, которые по пятерке штучка».

Вот такая запись... «Зина (до фамилии не дошло). Выпила два бокала сухого «Алиготэ», скушала порцию шашлыка по-карски, выкурила сигарету «Мальборо» — и готово! Я заметил, что несопротивляющаяся женщина мне неинтересна».

Выдержка наугад, через десять страниц... «Анастасия А. Вернее, Анастасия Иннокентьевна. Гранд-дама. Красива, пышна, неприступна. Хотя у нее куча поклонников, она всегда одинока. Месяца два за ней ходил. На нее потрачено не столько сил психических, сколько денег».

Еще через десять страниц... «Рита М. Пишу только правду, потому что дневник есть красная книга моей души. Короче, Рита М. расцарапала мне всю морду. Несопротивляющаяся женщина неинтересна, а сопротивляющаяся раздражает». И так далее.

— Этот дневник будет фигурировать в суде?

— Да, я приобщил его к уголовному делу.

— Какое отношение он имеет к хулиганству?

— Дневник вас характеризует.

— По-моему, он больше характеризует женщин.

— Судить будут вас, а не женщин.

— Мой адвокат непременно заявит ходатайство об изъятии дневника из дела.

— Это ваше право. Я же хочу понять, почему человек, у которого есть жена и постоянная любовница, безудержно вступает в связи с женщинами.

— Запишите, что я сексуальный маньяк.

— Нет, вы не маньяк. Тут сложнее.

— Сергей Иванович, вы забываете, что дневник писался молодым человеком сразу после окончания университета.

— Зато он писался на протяжении четырех лет. Только вы неверно его озаглавили, Валерий Семенович.

— Ну, если бы готовил для печати, то назвал бы пооригинальнее. Что-нибудь наподобие «Похождения благородного кавалера, кандидата наук де Снегурского по бабам». Извините, что шучу, но вы прилипли к дневнику так, будто я банк ограбил. Чем же не понравилось название?

— А вы не замечали, что и секс, и любовь в какой-то степени социальны?

— Секс, извините, от формы государственного устройства не зависит.

— Замечали, что, влюбляясь, человек как бы соразмеряет свои возможности? Подбирает себе подобную по красоте, по возрасту, по образованию, даже по росту... Смотрит, по Сеньке ли шапка. А уж потом дает простор своей любви. Скажем, заводской парнишка не влюбится в кинозвезду. В таких случаях говорят — не пара. Это же социальность? А вы, как я понимаю, считаете себя «сильной личностью».

— Какая связь сильной личности с женщинами?

— Как же, Валерий Семенович: «сильная личность» должна утверждаться. Но как? Вы в то время были начинающим научным работником, неизвестным и неопытным, — нечем было утвердиться. И вашей душе потребовалась компенсация. Победы над женщинами как компенсация за убогость карьеры. Вместо успеха в науке — успех у женщин.

— Опять ваши фантазии, Сергей Иванович.

— Вести дневник и, следовательно, охотиться за женщинами вы перестали тогда, когда защитили диссертацию. Вы добились успеха в науке, и тогда победы над женщинами стали не нужны.

— Вероятно, это совпадение... Этот дневник вы трактуете предвзято. Как документ аморальности. А читая о Дон-Жуане, наверно, восхищаетесь!..

— Произведением, а не героем.

— Между прочим, женщин я выбирал красивых.

— Что это меняет?

— Я не развратничал, я наслаждался женской красотой. А понимание красоты и аморальность несовместимы.

— По-моему, между красотой и моралью связи нет.

— Сергей Иванович, вы не согласны с общеизвестной истиной?

— Видите ли, когда человек наслаждается красотой, он как бы потребляет ее, она как бы только для него; а когда человек делает добро, то это для других. Поэтому можно любить прекрасное и быть негодяем.

— Сергей Иванович, вы противоречите великим писателям. Эстет Оскар Уайльд жизнь положил за красоту...

— По-моему, в «Портрете Дориана Грея» он как раз доказал, что чувство прекрасного и аморальность вполне уживаются. Помните, убийца читает стихи, наслаждается книгой о камеях и эмалях, вспоминает прекрасную Венецию, а в его доме, рядом с ним, лежит труп убитого им человека.

— Странный, какой-то криминальный взгляд на искусство.

— А я и есть криминалист.

— Тогда как же вы трактуете знаменитую мысль Достоевского, что красота спасет мир?

— Красота никогда не спасала мир. Знаете, фашисты очень любили классическую музыку...

— Я не верю, что вам не нравится Дон-Жуан. И не верю, что вы не согласны ни с Уайльдом, ни с Достоевским! Вы хотите во что бы то ни стало доказать мое ничтожество...

— Я хочу отыскать истину, Валерий Семенович.

— Да-да, слыхали. Истина — мое ремесло.

— Так, рабочий день истек. Допрос закончен. Прочтите протокол... Звукозапись прекращена...

5

— Продолжается допрос гражданина Снегурского. Показания записываются на магнитофонную ленту... Здравствуйте.

— Здравствуйте, Сергей Иванович.

— Хочу задать вопросы о вашей работе. Вы сказали, что любите науку и чуть ли не ради нее женились на дочке заведующего лабораторией...

— Ради науки я бы и на белой медведице женился.

— Даже так?

— Свою жизнь я целиком отдавал и отдаю науке.

— Почему-то на заводах, на стройках, в колхозах просто работают... А науке непременно отдают жизнь.

— Потому что наука берет ее всю, без остатка.

— Ну да, а колхоз или завод берет лишь кусочек.

— Сергей Иванович, разве вы не слышали такого выражения — научный подвиг?

— Он подходит, скорее всего, к прошлым временам, когда служить науке было невыгодно, да и опасно. А теперь, говорят, в день по стране защищается до семидесяти диссертаций. Так что отдавать жизнь науке стало выгодно.

— Без таланта диссертацию не защитишь.

— Какой же талант, коли существуют планы подготовки кандидатов и докторов наук? Разве талантливость можно планировать? Вы представляете себе план подготовки на пятилетку, скажем, композиторов или писателей?

— Сергей Иванович, вы слишком далеки от науки, чтобы судить о ней.

— У меня дед был ученый-металлург. Всюду выступал и писал, что неверно плавят руды: извлекают лишь одно железо, а все остальное выбрасывают. О своем железе ночь мог проговорить.

— Вы еще вспомните ученых восемнадцатого века...

— Тогда пример свежий. Женщина, кандидат наук, вышла на пенсию. От скуки устроилась в регистратуру поликлиники. Поработала и ужаснулась: «Боже, оказывается, я всю жизнь ничего не делала».

— Вы хотите сказать, что все ученые — бездельники?

— Я хочу сказать, что есть ученые, а есть научные работники.

— Сергей Иванович, вашу манеру допроса я изучил. К чему все эти разговоры о науке?

— Отец жены, Петр Петрович Миновалов, взял вас в свою лабораторию... Как пошла научная работа?

— Отлично.

— Говорят, вы стали чемпионом института по шахматам?

— Директора обыгрывал.

— И до сих пор все помнят, как вы организовали ремонт институтского здания...

— Нас же тогда хотели выселить.

— Доставали оборудование...

— Только дефицитное.

— Выступали на собраниях...

— Когда просила администрация.

— Возглавили комиссию по борьбе с опозданиями...

— Меня массы выдвинули.

— Даже распространяли лотерейные билеты.

— Я люблю общественную работу и не скрываю этого.

— А как же наука, Валерий Семенович?

— И ею занимался.

— За два первых года работы у вас ни статейки не появилось, ни отчета...

— Не забывайте, что я собирал материал для диссертации.

— Сколько лет ее писали?

— Три года — нормальный срок.

— Вашей диссертационной темой была биохимия кормовых дрожжей?

— Да, примерно.

— Этой темой вы занимались два года, собирали материал, писали... А потом вдруг переменили тему и стали заниматься, если я правильно выражаюсь, биотехнологией древесины, ее переработкой в корма?

— Да, это больше отвечало профилю лаборатории.

— Но вам же оставался год до защиты?

— Я написал диссертацию по новой теме.

— За год?

— Срок значения не имеет. Другой и за десять не сумеет.

— Как отнесся к этому Петр Петрович?

— Положительно.

— Скажите, а почему Петр Петрович отказался от защиты докторской? Ведь она была почти готова...

— Ну, защитить докторскую непросто, это не кандидатская. Думаю, Петр Петрович отказался от защиты из-за нездоровья.

— Он на что-нибудь жаловался?

— Намекал на больное сердце.

— Если не ошибаюсь, темой его докторской диссертации был поиск эффективного метода биохимической переработки древесины в корма?

— Да.

— Как и вашей кандидатской.

— Что значит — как и моей кандидатской? Этой темой занималась вся лаборатория.

— Петр Петрович Миновалов опубликовал ряд статей, которые стали основой его будущей диссертации. Как понимать, что почти все главное из них вошло в вашу кандидатскую?

— Сергей Иванович, вы незнакомы с методами современной науки. Время одиночек и эрудитов, интуиций и озарений прошло. Наука стала коллективной. Поэтому и добытые плоды общие.

— Бездарностям стало легче...

— Что вы сказали?

— Одним социологом установлено, что науку в сущности делают всего лишь три процента от всего числа научных работников. Что же делают остальные девяносто семь процентов?

— Работают на эти три процента. В чем и суть коллективизма.

— Так почему они тоже считаются учеными?

— Сергей Иванович, вы тщитесь доказать, что я не ученый?

— Ваша бывшая жена Людмила Петровна показала мне листки рукописи докторской отца. Тексты почти совпадают с текстами вашей диссертации.

— А, дошло до проверки...

— Как это объяснить?

— Уж не думаете ли вы, что я украл диссертацию тестя?

— Нет, не думаю.

— Петр Петрович сам предложил мне воспользоваться некоторыми фрагментами.

— Только ли фрагментами?

— Если бы он был жив, то подтвердил бы.

— Дочь, сотрудники лаборатории, текстуальные сличения говорят не о фрагментах. Миновалов ради дочери пожертвовал своей диссертацией — все отдал вам.

— Не думайте, что я взял готовенькое и выдал за свое. Пришлось освежить экспериментальную часть, сделать новые выводы...

— Валерий Семенович, как же так? Вы только что клялись в любви к науке. Белая медведица и так далее. А даже не смогли написать диссертацию?

— По-вашему, мне нужно было отказаться? И ждать, и терять время?

— Ну а скромность и...

— Простите, что перебил. Знаете, как сказал Менделеев? «Скромность — мать всех пороков». Дословно.

— Вероятно, он имел в виду скромность в познании законов природы.

— Сергей Иванович, вы романтизируете науку. Поэтому вы и считаете, что она должна состоять из одних ученых. Я уже говорил, что в ней нет интуитивных озарений и скромных одиночек.

— Насчет интуитивных озарений... Ибн Сина, он же Авиценна, интуитивно предсказал, что человек заболевает от микробов, которые передаются не только через воду, но и по воздуху. Через восемь веков Пастер это подтвердил экспериментально. Теперь насчет скромных одиночек... По-вашему, науку делают только нахалы?

— Скромные наверняка ее не делают.

— А Петр Петрович Миновалов был скромным?

— Точнее, мягким.

— Как вы к нему относились?

— Положительно. Тесть взял в лабораторию, помог с диссертацией...

— За все за это вы были ему благодарны?

— Разумеется.

— В чем это выразилось?

— Ну в чем... В хорошем отношении...

— Так, вам пора обедать. А после обеда выясним, как вы отблагодарили. Допрос прерван. Прочтите протокол... Звукозапись окончена...

6

— Продолжается допрос гражданина Снегурского. Показания записываются на магнитофонную ленту...

— Сергей Иванович, отпуская на обед, вы как-то угрожающе пообещали расспросить про мою благодарность Миновалову...

— Кандидатской вы добились. Как дальше пошла ваша работа?

— Так говорите о степени, будто она манна небесная.

— Вы же о ней мечтали?

— Сергей Иванович, человек, как правило, оценивает себя прошлым. Кем был и кем стал. Но, чтобы видеть перспективу, стоит научиться смотреть на себя не из прошлого, а из будущего. Стал кандидатом наук. А кем станешь? Линия, проведенная от «кем стал» до «кем стану», и есть перспектива. И для ракурса нужно подальше отступить в будущее, куда-нибудь лет до шестидесяти. Как говорят, большое видится на расстоянии.

— Малое тоже.

— Что?

— Стали ученым со степенью, интересная лаборатория, появились новые возможности...

— Какие возможности? Добавили полсотни — и лады.

— А наука-то, ваша любимая наука?

— Сергей Иванович, личность — понятие динамическое.

— В каком смысле?

— Статика, то есть стояние на месте, ей противопоказана.

— Имеете в виду карьеру?

— Талант, неординарный работник, уж не говоря про выдающегося человека, обязательно начнет делать, как вы называете, карьеру.

— Ну, талант или выдающийся человек делает не карьеру, а что-то иное, тоже выдающееся. Карьеру делают люди стандартные.

— Чувствую в вашем тоне неприязнь к карьеризму...

— Почему же только в тоне? Я и словами выражаю к нему отвращение.

— Напрасно. Так называемый карьеризм полезен для государства.

— Не думаю, чтобы человек, для которого движение по служебной лестнице дороже всех иных ценностей, был бы полезен государству.

— Карьерист работает! Он, если хотите, двигатель прогресса.

— Карьерист равнодушен к людям, а это сказывается на деле. Какой же прогресс без людей?

— Сергей Иванович, взгляды на карьеризм давно изменились.

— Значит, я обхожусь старыми. Но вернемся к вашей карьере.

— Какая там карьера... После защиты я три года был на подхвате.

— Вот именно, на подхвате. Вы сказали, что в шахматы никому не уступали... Но одному человеку все-таки проигрывали.

— Могли быть случайные партии.

— Этому человеку вы проигрывали непременно — директору.

— Тешил его самолюбие.

— Вы в электронике разбираетесь?

— Нет, не волоку.

— Однажды директор обронил, что испортился его японский транзистор. Вы вызвались починить. Сказали, что японская электроника — ваше хобби.

— Откуда вы знаете, что я сказал?

— От директора. На второй день он принес транзистор и отдал вам. Через неделю вы вернули ему исправный приемник. Выходит, знаете электронику?

— Я носил приемник в мастерскую.

— Вот как... Скажите, а кто такая Маргарита Кушаньева?

— Лаборантка. Вероятно, вы хотите спросить про наши отношения? О них все знали. У нас был тягучий роман.

— Говорят, красавица?

— Лицо, пожалуй, на четверку, но фигура и манеры по первому классу.

— С фигурой понятно, а что значит манеры по первому классу?

— Когда Маргоша шла по улице, мужики из пиджаков вылезали. Такая женщина могла себе позволить шик.

— В чем он заключается-то, этот шик?

— Если театр, то первый ряд; если, извините, трико, то воздушное; если духи, то французские; если вино, то шампанское... Мне неудобно спросить о вашем любимом блюде...

— Картошка.

— А у Марго — фаршированные осьминоги в шоколаде. Блюдо испанской кухни. И верите ли, мужчины делали для нее это блюдо.

— Где же брали осьминогов?

— Просили у моряков. Или заменяли кальмарами.

— Вы ее любили?

— Маргошу-то? Ее не надо любить, ею надо наслаждаться.

— Путешествовали вместе?

— Бывало.

— В местечко Синяя Грива ездили?

— Да, на рыбалку. Там у лесника есть избушка.

— Скажите, когда умерла ваша мать?

— Никак не могу привыкнуть к перепаду ваших вопросов... Мама умерла давно, сразу после окончания мною университета.

— Когда тянулся роман с Марго, матери уже не было?

— Конечно.

— В почтовых архивах области нами обнаружен бланк телеграммы, отправленной со станции Зайцево неким Ивановым на ваше имя в Синюю Гриву. В телеграмме сообщалось, что ваша мать тяжело заболела.

— Странно...

— Самое странное, что телеграмма написана вашим почерком, то есть отправлена самому себе.

— Не помню этой хохмы.

— Я помогу вспомнить. В лесниковой избушке вы тогда были вместе с Маргаритой Кушаньевой.

— Что-то брезжит... Видимо, жена пронюхала или был деловой вызов, а Маргоша не отпускала.

— Напомню еще. Вместе с вами и Маргаритой рыбачил и директор института.

— Да, однажды он с нами ездил.

— Как же вы оставили свою женщину, красавицу, с мужчиной в одинокой избушке?

— Директор — порядочный человек.

— Но ваша Марго пробыла с директором больше месяца...

— Любовь. Натуре не прикажешь.

— Никто вас, Валерий Семенович, никуда не вызывал. Все это вы подстроили, чтобы оставить Маргариту Кушаньеву с директором. А говоря проще, одолжили ее директору на месяц.

— Кто это вам сказал? Фантазии.

— Сказал директор, теперь уже бывший. Кстати, договор заключался на три месяца, до осени. Но ваша Маргоша извела его причудами. В том числе этим осьминогом в шоколаде.

— Трепач он. Истинные мужчины о своих отношениях с женщинами не рассказывают.

— Истинные мужчины и женщин не покупают.

— Какая торговля? Что я за Маргошу получил?

— Давайте прикинем. В шахматы директору проигрывали, транзистор починили, красавицу одолжили... И директор ничегошеньки для вас не сделал?

— Даю честное слово, что он только пообещал отдать мне место заведующего лабораторией.

— Место Миновалова, вашего тестя?

— Да.

— Но оно же занято, Миновалову тогда было еще четыре года до пенсии. Да ведь и после шестидесяти мог бы работать...

— У Петра Петровича сердце пошаливало.

— Выходит, надеялись на его смерть?

— А что остается, если старье держится за свои места волчьей хваткой?

— Не любите стариков?

— Это проблема! Их прибывает с каждым годом. И стоят на пути стеной.

— Куда ж им деваться?

— В лучшем случае не мешать ходу молодых.

— А в худшем?

— Сергей Иванович, еще Вейсман пришел к мысли, что биологический тип выживает только в том случае, если будут смертны его отдельные индивиды. Поэтому эволюция придумала и закрепила смерть. Смерть единицы ради коллектива! Кстати, у многих животных это происходит рациональнее. Некоторые бабочки умирают после определенного отрезка времени, лососевые рыбы — после размножения, и осьминоги тоже... А вот человеку эволюция придумала старость. Так что наша нелюбовь к старикам биологически оправдана.

— А социально?

— Тем более.

— Ваша биология обосновывает смерть тела. А дух? Он же хочет жить, невзирая на дряхлое тело.

— Биология не занимается духом.

— Чего только вы не обосновываете биологией... И борьбу со слабыми, и сильную личность, и животную любовь, и сживание со света стариков...

— Объективные законы. Кстати, тот директор, о котором мы говорим, делал так: кому за шестьдесят — увольнял, кому за пятьдесят — понижал в должности.

— Стариков надо жалеть, потому что они наказаны временем.

— Жалеть можно, но если подходить научно, то смерть стариков полезна обществу.

— Чем же?

— Сохраняются пенсионные деньги, освобождаются должности, квартиры...

— Тогда расскажите, как вы сотворили полезное для общества дело.

— Какое?

— Свели в могилу одного старика, Петра Петровича Миновалова, чтобы занять его место.

— Вероятно, вы шутите?

— Он и до шестидесяти не дожил.

— Не дожил из-за больного сердца.

— Этим вы и воспользовались.

— Как прикажете вас понимать?

— Валерий Семенович, вам запомнился первый сердечный приступ у Миновалова?

— Да, летом, от жары.

— Нет, не от жары. К Миновалову пришла незнакомая женщина и попросила устроить в институт ее дочь за тысячу рублей. Петр Петрович опешил. Женщина заявила, что якобы таким образом он пол-института устроил на работу.

— Я тут при чем?

— Миновалов отвел женщину в дирекцию. Она призналась, что ее научил пойти с взяткой к Миновалову случайный попутчик в поезде. С ней поговорили, и на этом инцидент был исчерпан.

— Повторяю, при чем тут я?

— Между прочим, за неделю до этого случая вы ездили в командировку.

— В командировку я ездил раз шесть в году.

— Женщина описала этого попутчика... Среднего роста, упитан, черноволос, полные губы, тонкие усики, глаза темные, самоуверен...

— Глаза у меня карие, и я не самоуверен.

— Миновалов не спал две ночи...

— Карие глаза у меня, карие!

— Случай второй. Миновалов много лет собирал мейсенский фарфор. Коллекция была небольшой, но он дорожил ею чрезвычайно. Кто-то проник в квартиру и перебил все вазы, блюда и статуэтки.

— Что значит — кто-то проник? Проник вор.

— Но этот вор ничего не взял.

— Извините, мне сам Петр Петрович перечислил украденное.

— Золотые часики, стеклянные бусы, ботинки и пятнадцать рублей денег из шкатулки? Странный подбор, не правда ли? А разбитая коллекция стоит тысячи.

— Тогда кто же был в квартире, если не вор?

— Вы.

— У вас есть доказательства?

— Есть. В коллекции был столовый сервиз на шесть персон. Более тридцати предметов. И все цело! Вор колошматил направо-налево, а сервиз берег.

— Ну и что?

— Этот сервиз Петр Петрович обещал подарить к пятилетию вашей свадьбы. Зачем же вам бить практически свою вещь?

— Людмила натрепала...

— Петр Петрович неделю пролежал в постели. Был и еще один случай, добивший Миновалова. Но об этом завтра.

— Нет, почему же? Давайте все до кучи. Прошу допрос продолжить.

— Рабочий день кончился, уже вечер. Без острой необходимости допрашивать в поздние часы запрещено законом. Прочтите протокол... Звукозапись окончена...

7

— Продолжается допрос гражданина Снегурского. Показания записываются на магнитофонную ленту... Здравствуйте.

— Здравствуйте, Сергей Иванович.

— На первых допросах вы сказали, что человек должен освободиться от нелюбимой работы, постылой жены и пустой дружбы. Ну, с работой ясно: защитившись и заняв место умершего Миновалова, от нелюбимой работы вы освободились. Расскажите, как освободились от жены.

— Элементарно — развелся. Но вы хотели убить меня еще каким-то фактом...

— К нему и пойдем. Если не секрет, почему развелись?

— Почему каждая третья семья разводится?

— Ну, причины разные...

— Причина одна. На чем держались в истории семьи? В каком-нибудь матриархате или в рабовладении — на страхе. При феодализме — на зависимости, от мужа не уйти. При капитализме — на деньгах. А у нас?

— На любви, на сочетаемости, на единых интересах...

— А это, извините, химеры, идеализм. Ими людей в семейной упряжке долго не удержишь. Да и вы сами доказывали социальность любви.

— Но не материальность. То, что вы зовете химерами, есть основа, если хотите, по-настоящему свободной любви.

— Вы забыли Маркса. Семья — ячейка экономическая.

— Почему же забыл... Я даже считаю семью ячейкой коммунистической.

— Должность вас обязывает быть семьянином.

— А вы, значит, против семьи принципиально?

— Отчего же? В доме должна быть или кошка, или собака, или жена.

— Все-таки почему разошлись с Миноваловой?

— Есть пауки такие — аргиопа дольчатая. Во время свадьбы самец погибает от шока, и самка съедает его труп. А самец тропического черного крестовика сразу после любви прыгает на спину своей крупной супруги, чем и спасается, — там она его не может ухватить.

— Пожалуйста, на человеческих примерах...

— Если бы меня попросили дать определение жены, то я бы так сказал: жена — это человек, который меня не понимает.

— А когда ради карьеры женились, то надеялись на понимание?

— Представьте себе, надеялся.

— Странно...

— Видите ли, семью подпирают три столба: любовь, секс и семьянинство. Но почти никогда не подпирают одновременно — какой-нибудь один. Поэтому жены делятся на три сорта. Первые ценят ваши химеры, любовь и уважение; и секс им нужен, и чувство семьи у мужа, но любовь на первом месте. Без нее они жить не согласны. Таких женщин мало. Вторые женщины самые популярные — им нужно, чтобы мужик был хорошим семьянином и не слабаком в сексе. На вашу любовь им начхать. Между прочим, у этих женщин самые крепкие семьи. А третий сорт женщин — сексуально озабоченные. Им любой мужик подойдет, был бы самец приличный. Они и чужих мужей подбирают, и алкашей. Так вот Людмила Петровна Миновалова была женщиной этого, третьего, сорта. А я, как вы знаете по дневнику, мужчина не последний. Она за меня держалась.

— Тогда почему же разошлись?

— Я говорил про паучих, которые после любви сжирают самцов.

— Люди утверждают, что гулящей она не была, о вас заботилась...

— Она заботилась обо мне с ненавистью.

— Видимо, из-за ваших любовных похождений?

— Сергей Иванович, знаете какие самые страшные ссоры? Не из-за любовных похождений, не из-за отношения друг к другу, не из-за вещей и денег... Ссоры не из-за чего! Все в супруге хорошо, и от всего тошнит.

— Вы скандалили?

— Я расскажу про эволюцию наших отношений... Сперва она говорила мне, что натура я сложная. Потом стала говорить, что я нервный. Затем, что капризный, как женщина. Потом начала звать капризным, как беременная женщина. А уж в последние совместные дни бросала коротко: «Сходи к гинекологу!»

— Что стало поводом для развода?

— Сергей Иванович, вы, перекопав мою жизнь, прекрасно его знаете.

— Все-таки хотелось бы услышать в вашем изложении...

— Я застукал Людмилу с мужчиной.

— Подробнее, пожалуйста.

— Отдыхали с ней на даче. Вечером я уехал, мне утром на работу. Но на даче забыл бумаги и решил смотаться за ними утречком, по холодку. Приезжаю, а она в кровати с типом.

— Что вы сделали?

— Нет, скандала не было. Я лишь уведомил ее отца, Петра Петровича, и подал на развод.

— В лаборатории рассказали?

— Подобные пикантные штучки в тайне не сохранишь.

— Петр Петрович опять попал в больницу, из которой уже не вышел...

— Да, старик удара не перенес.

— Скажите, а как у вас прошел вечер накануне отъезда?

— Нормально. Ужинали с Людмилой, пили чай...

— А вино?

— Бутылку сухого.

— Жена тоже пила?

— Один бокал, граммов сто пятьдесят.

— А тот мужчина был ее постоянным любовником?

— По-моему, случайным.

— Кто он?

— Я не вникал.

— Людмила Петровна рассказала, что этот человек лежал под одеялом в пиджаке, брюках и носках...

— Подробности его туалета меня не интересовали.

— Конечно, ведь вы его хорошо знали.

— Не знал и не знаю.

— Валерий Семенович, это же поселковый пьяница и тунеядец Матвей Хрушка, по кличке Хрюша. Его дом через два от вашего.

— Возможно, на улице встречались.

— Матвей Матвеевич Хрушка показал, что в тот вечер вы угощали его на вокзале водкой с пивом.

— С такими, как ваша Хрюшка, я не общаюсь.

— Разумеется. Но в тот вечер он был вам нужен.

— И он сказал, для чего?

— К сожалению, вы его так угостили, что кроме факта выпивки он ничего не помнит. Очнулся в кровати с вашей женой. Впрочем, много ли надо выпить хроническому алкоголику...

— Прелестно: хронический алкоголик, но словам его верят.

— Говорят, вы долго не могли разбудить жену?

— Тоже из показаний алкоголика?

— Из показаний Людмилы Петровны Миноваловой.

— Что мне хотите еще пришить?

— Я уверен, что вы подсыпали жене в вино снотворное, напоили алкоголика, привели его на дачу и уложили спать рядом с женой. Зная, что они рано не проснутся, нагрянули утром.

— Зачем мне такие приключения?

— Разом убили двух зайцев: избавились от жены и нанесли еще один удар сердцу Миновалова.

— Развестись я мог законным путем, а на место шефа других претендентов от лаборатории не было.

— Коллектив знал, сколько сделал для вас Миновалов, поэтому беспричинно бросить теперь ненужную вам жену вы все-таки бы постеснялись. Вам же ими руководить. Ну а место шефа... Ждать, когда он уйдет на пенсию?

— Сергей Иванович, битье фарфора, подосланная взяточница, подложенный жене любовник... Как говорится, все это было давно и неправда. Область гипотез. Вам этого никогда не доказать.

— Тут вы правы, за давностью не доказать. Да я пока и не уверен, есть ли тут состав преступления. Убийство Миновалова чем? Подлостями и пакостями?

— Вот именно, убийство чем?

— Допрос прерывается на обеденный перерыв... Магнитофонная запись прекращена...

8

— Продолжается допрос гражданина Снегурского. Показания записываются на магнитофонную ленту... Вот теперь и верно задам вопрос, скорее всего, к делу не относящийся... Истратили столько сил, виртуозно женились, виртуозно освободились от жены, виртуозно защитили кандидатскую диссертацию, на костях стали заведующим лабораторией, которой руководите уже много лет... Достигли. Теперь своею жизнью довольны?

— Сергей Иванович, человеку не надо мало, человеку не надо много — человеку надо ровно столько, сколько он хочет.

— Сколько же хотите вы?

— Человек никогда не знает, сколько он хочет.

— Но вы же целеустремленная и сильная личность! Вся ваша жизнь говорит о стремлении к власти, к деньгам, к славе...

— И тут вы, Сергей Иванович, ошибаетесь. Я не хочу ни власти, ни денег, ни славы. Власть, говорите? Как вы думаете, испытывает пастух удовольствие от своей власти над баранами? Вряд ли. У меня в подчинении крупная лаборатория. Подхалимы, лодыри и завистники. Какая радость от власти над ними? Деньги, говорите? Вы же знаете, в нашем обществе деньги серьезной роли не играют. Квартира и машина у меня есть, дача мне не нужна. На одежду, еду и развлечения зарплаты хватает. Так к чему деньги? Слава, говорите? Я вам расскажу курьез... Луи Пастер, основатель микробиологии, жизнь отдал изучению микробов. Ему поставлен памятник. Так эти самые микробы успешно изъедают мрамор и памятник разрушают. Вот и вся слава.

— Так что же вы хотите?

— Я хочу жить красиво.

— Непонятно...

— А что такое хорошее вино — понятно? Букет! Разложи букет на составные, и вина не будет.

— Значит, красивая жизнь — это букет? Из каких же цветов?

— Из цветов наслаждения. Человек живет ради наслаждений, не так ли?

— Смотря чем наслаждаться.

— Всем, Сергей Иванович! Наукой, женщиной, вином, автомобилем, бифштексом...

— Что же, наслаждение наукой и наслаждение вином с бифштексом ставите в один ряд?

— А почему бы нет?

— Вы же говорили, что наука для вас дороже всего...

— Но я не говорил, что вино с бифштексами мне недороги.

— Вы только что высмеяли власть, славу и деньги, а теперь восхваляете вино с закуской...

— Я отвергаю высокие полеты мысли ради простых наслаждений.

— Разве занятие наукой — простое наслаждение? Раньше вы говорили обратное.

— Высочайшее! Сродни поэзии! Когда я вхожу в лабораторию, вижу приборы, графики, ждущую чистую бумагу...

— Зачем вы носите терку?

— Не понял.

— Терку, говорю, зачем носите в портфеле?

— Какую терку?

— При обыске в кожаном портфеле, с которым вы ходите на работу, обнаружили стопку чистой бумаги финской; детектив на английском языке под названием в переводе, «Ее соблазнительный труп»; две пачки сигарет «Мальборо»; пять лимонов и терка металлическая хозяйственная. Мне понятно назначение всех предметов, кроме терки.

— Нес ее домой.

— Купили? Но она не новая, ржавая...

— Нес терку с работы домой, она у меня постоянно в портфеле.

— Зачем?

— На что вам далась эта терка?

— Терка что — секрет?

— Никакого секрета. Лимоны на ней тру, лимоны.

— А зачем тереть лимоны?

— Заливаем спиртом и получаем что-то вроде лимонного ликера.

— Разумеется, спирт лабораторный?

— Да, бывает экономия.

— Пьете один?

— Зачем же? С сотрудниками, по случаю различных знаменательных дат.

— Может, я и правда не понимаю, как вы говорили, облика современного ученого, но мне не представить, скажем, Менделеева или Эйнштейна с теркой в портфеле.

— А вы можете представить Менделеева или Эйнштейна на картошке? Нас же гоняют на поля каждое лето.

— Чем попивать государственный спирт в лаборатории, лучше копать картошку на поле.

— Не так уж часто мы и пили. А терка всего лишь причуда. У тех же Менделеева и Эйнштейна этих причуд было навалом. Ученые, особенно физики, любят шутить. Даже выходила несколькими изданиями книжка «Физики шутят».

— Их самой остроумной шуткой было изобретение атомной бомбы.

— Что вы сказали?

— Это я так, между прочим. У вас, говорят, человек сгорел на работе? В прямом или в переносном смысле?

— Э, пустяк.

— Вам же выговор объявили...

— Отметили защиту промежуточного отчета. Ну кто-то подкинул идею сварить пунш...

— С помощью той самой терки?

— Нет, она для ликера. А тут натуральный пунш со всеми компонентами. Подожгли его в чаше. Ну и плеснуло на эмэнэса, на младшего научного сотрудника, на грудь. Рубашка синтетическая, загорелась каким-то синим огнем. Разумеется, мы этот факт переживали.

— Как узнала администрация?

— Когда рубашка вспыхнула, эмэнэс испугался, выскочил из кабинета и припустил в туалет. Мы, естественно, за ним.

— Все это в рабочее время?

— В конце дня.

— Представляю картинку. Объятый пламенем ученый бежит по институту, а за ним сотрудники лаборатории... И чем кончилось?

— Мы его залили водой, как головешку.

— Не обгорел?

— Только одно ухо порозовело и как-то завяло. Сергей Иванович, этот случай вы муссируете опять к мысли, что я никудышный руководитель?

— Сперва ответьте мне, что за человек Кир Михайлович Бабурин?

— Большой стаж, светлая голова, хороший работник.

— Какие у вас с ним отношения?

— Нормальные, даже товарищеские.

— Почему он не кандидат наук? Стаж, светлая голова...

— Видите ли, Кир Михайлович идею сгенерировать может, но у него не хватает упорства довести ее до товарного вида.

— Какой у вас с ним был разговор в начале года?

— Помилуйте, у меня с ним разговоры через день.

— Напомню: вы его вызвали к себе в кабинет после общеинститутского собрания.

— Возможно.

— Помните, о чем его спрашивали?

— Разумеется, нет.

— Любит ли он поесть.

— Вряд ли я мог об этом спросить, потому что Бабурин худ и прозрачен, как стеклянная пробирка.

— Потом спросили, любит ли он коньяк.

— Тоже не мог спросить, потому что знаю его как трезвенника.

— Затем спросили, любит ли он женщин.

— Чепуха! Бабурин хром и стар.

— Выяснив, что он не пьет, не ест и не гуляет, вы поинтересовались, на кой черт он живет. На этот вопрос Бабурин ответить не смог. Тогда вы предложили наполнить его жизнь содержанием.

— Это сам Кир Михайлович сказал?

— Конечно.

— Да, предложил наполнить жизнь содержанием, но я каждому подчиненному предлагаю наполнить ее содержанием.

— Что же вы предложили Бабурину?

— Теперь припоминаю... Совместно поработать над статьей.

— Вы предложили освободить его от всякой лабораторной работы, с тем чтобы он сел писать для вас докторскую диссертацию.

— Я требую, чтобы Кир Михайлович сказал мне это в глаза.

— Надеетесь на его испуг?

— Это же шутка была — про баб и про вино.

— А ведь Бабурин пишет диссертацию...

— Статью он пишет, статью!

— Выходит, Валерий Семенович, для вашей красивой жизни нужна была докторская степень? Если бы было время для разговоров, то думаю, что ваша красивая жизнь обернулась бы заурядным престижненьким барахтаньем на материально-должностном уровне.

— Есть люди, которые о красивой жизни не подозревают; есть люди, которые о красивой жизни знают, но жить ею не умеют; а есть люди, которые красивую жизнь знают и жить умеют, но им не дают.

— Последние — это вы, конечно?

— Я ли, другой ли... Неважно.

— Так, рабочий день истек...

— Опять истек? Сергей Иванович, хорошо, что вы блюдете законность, не допрашиваете меня по вечерам, прерываетесь на обед, но сколько же можно толочь воду в ступе?

— Знаете, инспектор Люка из романов Сименона сказал, что допрос никому не во вред.

— Какая тут польза, когда идут общие разговоры?

— Видимо, воспитательная.

— Меня уже поздно воспитывать. И я сомневаюсь, имеете ли право копаться в моей жизни только потому, что я ударил интуриста?

— Слышали английскую классическую притчу? Два джентльмена гуляли по крутому берегу и увидели тонущего мальчика. Первый джентльмен спас его. Но в воду упал второй мальчик — опять вытащил. Третий в воде... Другой джентльмен вдруг побежал. Первый кричит ему: «Куда ты, надо их спасать!» А бегущий отвечает: «Надо посмотреть, кто их бросает в воду». Вот и я, Валерий Семенович, хочу посмотреть, кто их бросает в воду, то есть хочу проследить весь путь.

— Какой путь?

— По которому вы катились к преступлению.

— Ваше дело разбираться в моем поступке, а не в моих путях.

— Закон обязывает установить причину преступления.

— Но закон предписывает определенную тактику допроса.

— Вы ошибаетесь. Тактические приемы закон не регламентирует.

— Как хочу, так и допрашиваю?

— Нет, закон запрещает домогаться показаний насилием, угрозами и другими аморальными способами. А тактику, стиль, манеру допроса избирает сам следователь. Впрочем, жизнь вашу в общих чертах я изучил и зафиксировал. Завтра начнем более конкретный разговор.

— Слава богу.

— Допрос окончен... Магнитофонная запись прервана...

9

— Допрашивается гражданин Снегурский. Показания записываются на магнитофонную ленту... Здравствуйте.

— Здравствуйте, Сергей Иванович. Последний допрос?

— Почему последний?

— Вы же вчера сказали, что будем говорить о деле...

— Будем. Только сперва ответьте на один вопрос. Почему у вас нет друзей?

— Хотите, Сергей Иванович, затеять праздный, то бишь нравственный, разговор с выходом на сентенцию: «Не имей сто рублей, а имей сто друзей»?

— Допустите, что у меня праздное любопытство.

— Друзей, разумеется, надобно иметь, чтобы быть порядочным гражданином?

— Чтобы быть счастливым.

— А знакомые, сослуживцы, соседи?..

— Я спрашиваю о друзьях. Без них я считаю человека неудачником. Он как бы живет в обществе, в котором нет людей.

— Сергей Иванович, вы знаете, что биополе человека доказано и успешно изучается. Что такое дружба? Это насыщение моего биополя энергией адекватного биополя другого человека.

— Не совсем понял, а вернее, совсем не понял.

— Сергей Иванович, разве в городе может быть одиночество? На работе, в транспорте, на улице, во дворе, на лестничной площадке, на телефонной линии, у телевизора... Сплошные люди и сплошные биополя! Я подключаюсь к любому и насыщаю свое. К чему же ваша старомодная дружба?

— Теперь понимаю, отчего в вашей жизни я не нашел ни одного друга.

— Плохо искали. У меня был отменный друг — Константин Тепляков.

— Который погиб в мае?

— Несчастный случай. Упал с обрыва на камни.

— Да, случай дикий.

— Вы и этим заинтересовались?

— Полистал прекращенное уголовное дело.

— Такого друга у меня больше не будет.

— Хороший человек?

— Исключительный. Институт кончил с красным дипломом. Последнее время руководил крупным отделом НИИ. Как? Раз в году устраивал опрос, и каждый сотрудник анонимно писал в ответах все, что думал. Костя считал, что это необходимо для успешного руководства отделом. Работал по-воловьи. Спиртное не употреблял. На последнем своем дне рождения ему пришлось выпить восемь стаканов чая, вместо рюмок и бокалов. С Мариной, с женой, ссорился знаете из-за чего? У них был садоводческий участок; как поспеют ягоды да яблоки, Костя распахивает калитку и запускает в сад всех окрестных ребят... Как не поверить в мысль, что смерть выбирает лучших?

— Я только не понял, как он попал к тому обрыву?

— Весна, теплый воскресный день... Потянуло на лоно.

— Жену не предупредил, один, с пустыми руками, пляжа там нет...

— Версию ограбления следователь отмел.

— Куртка порвана...

— Сергей Иванович, почему вы об этом спрашиваете меня?

— Вы же были его другом.

— Разумеется, я много о нем знал. Это естественно. Но всего знать и друг не может.

— А что предполагаете?

— Марина говорила, что сперва Косте позвонили. После звонка он сказал ей буквально: «Скоро вернусь». Думаю, звонил уезжающий за город отдыхать и просил Костю подъехать на вокзал. Видимо, неотложное дело. Скорее всего, этот знакомый уговорил Константина прокатиться в электричке до Солнечных Камней. Воскресенье, ехать менее часа. Ну а расставшись с знакомым, Костя, видимо, решил прогуляться. Сумерки, он был слегка близорук... И упал.

— В его крови алкоголя не обнаружили.

— Разве нельзя оступиться с обрыва трезвым?

— Там и высота всего четыре метра...

— С первого этажа разбиваются. А он упал на камни, на валуны. Между прочим, это точка зрения следователя прокуратуры.

— Что с первого этажа разбиваются?

— Нет, как Костя попал за город.

— Накануне Тепляков планами не делился?

— Нет. В пятницу мы договорились, что созвонимся в понедельник. Но он не позвонил. А вечером в понедельник прибегает Марина и кричит, что Костя не ночевал. Сперва она думала, что по какой-то причине он переночевал в садоводстве. Но и на работе он не появился. Тут мы с ней забе́гали.

— Значит, о смерти Теплякова вы узнали только в понедельник вечером?

— Не о смерти, а об исчезновении. Марина прибежала в семь вечера, когда я пришел с работы. О смерти мы узнали во вторник утром. Марину вызвали на опознание трупа. И я с ней поехал.

— Значит, работая в понедельник, о смерти Теплякова вы не знали?

— Разумеется.

— Других неприятностей в понедельник или накануне не случалось?

— И этой хватит.

— В субботу и воскресенье ничего с вами не произошло?

— Выходные провел отменно. Почему вы спрашиваете?

— Валерий Семенович, в тот понедельник вы очень сильно потели.

— Потел... В каком смысле?

— В прямом. То и дело отирали лицо платком.

— Я вас не понимаю...

— Спрашиваю, почему в тот понедельник вы сильно потели? Вероятно, вот так же, как вспотели сейчас.

— Видимо, простудился. Мало ли почему человек потеет? Вот вы сегодня трижды чихнули...

— Тоже, наверное, простудился.

— Глупость какая-то... Вы еще подсчитайте, сколько раз я выходил в туалет.

— Подсчитали, очень часто.

— По-моему, я схожу с ума...

— В понедельник, Валерий Семенович, вы были очень задумчивы.

— У меня работа такая — думать.

— А почему-то вздыхали...

— Я не слежу за своей физиологией.

— Были рассеянны. Положили в чашку растворимого кофе и вместо кипятка налили пепси-колы...

— Сергей Иванович, ваши вопросы напомнили мне доморощенных социологов нашего института. Однажды они анкетировали сотрудников... Вот каким вопросом определяли культурный уровень: «Как вы поступите в гостях, если всем подали суп с мясом, а вам без мяса: делаете вид, что его уже съели; заводите разговор о вреде мяса; вылавливаете из тарелки соседа?»

— Вы уронили платок.

— Что вы от меня хотите?

— Все работники лаборатории подтвердили, что в понедельник вы были неузнаваемы, расстроены, не могли работать, хотя о смерти Теплякова еще не знали. Чем это объясните?

— Вы хотите сказать, что я...

— Да-да!

— Нет! Не позволю! Я требую прокурора! Есть предел подозрениям! Костя был и останется моим незабвенным другом... Не пачкайте его память, не кощунствуйте!

— Валерий Семенович, перестаньте играть. О чем идет речь, вы догадались сразу, стоило мне упомянуть ваших друзей.

— Я терпел инсинуации, когда они касались моей нравственности и не намекали на криминал. Но до каких же пор!

— Валерий Семенович, а почему бы вам не развеять мои подозрения?

— Какие подозрения?

— Почему вы нервничали в понедельник, если не знали о смерти Теплякова? Или уже знали?

— Да мало ли почему нервничают люди! Может, изжога была. А может, я сон жуткий видел. В конце концов, почему вы не допускаете, что меня томило предчувствие? Хотите дам адрес женщины? Ее сын поплыл туристом по Волге и пропал. Так и не нашли. Видимо, упал за борт. А мать говорит следователю: «Как же упал, когда у него руки связаны? У меня он стоит перед глазами». Над ней только посмеялись. А через неделю труп сына прибило к берегу. Между прочим, со связанными руками.

— Тогда почему же вы открещиваетесь от своего предчувствия? Так бы и сказали.

— А вы пришьете убийство?

— Какое убийство? Вы же сказали, что Тепляков погиб в результате несчастного случая?

— Оставьте свои психологические приемчики!

— Валерий Семенович, а ведь вы правы — Тепляков был убит.

— Я верю следователю прокуратуры, а не вам.

— Следователь прокуратуры ошибся.

— Я вместе с Мариной знакомился с материалами дела. Костя погиб от множественных ушибов о камни.

— Множественные ушибы о камни не были смертельными.

— Но я сам читал акт вскрытия!

— Проведена новая комиссионная судебно-медицинская экспертиза.

— Как же так? Ведь дело закрыто.

— Следствие по факту смерти гражданина Теплякова производством возобновлено.

— Почему?

— Потому что ушибы о камни не были смертельными.

— Тогда отчего же он умер?

— Перелом костей свода черепа и перелом остистых отростков верхних грудных позвонков.

— Почему же вы говорите, что они не смертельны?

— Смертельны, но они не могли быть причинены круглыми и гладкими камнями.

— Тогда я ничего не понимаю.

— Повреждения причинены крупным прямоугольным предметом с большой силой.

— Мы были с Мариной у этого обрыва. Там нет никакого прямоугольного предмета.

— Вот именно. И большой силы там неоткуда взяться.

— Чудненько. Тончайший психоанализ не хуже фрейдовского и его последователей. В понедельник Снегурский нервничал и мешал кофе авторучкой. Значит, в воскресенье он со страшной силой ухлопал своего лучшего друга прямоугольным предметом. Фантастика!

— Отдохните, Валерий Семенович, пообедайте. Допрос прерывается... Магнитофонная запись прекращена...

10

— Продолжен допрос гражданина Снегурского. Показания записываются на магнитофонную ленту...

— Сергей Иванович, вы читали повесть Петера Аддамса «Убийство в замке»? Там инспектор говорит, что при расследовании настоящий криминалист даже самого себя не исключает как преступника. Сергей Иванович, вы случаем себя не подозреваете?

— Вас еще хватает на шутки...

— Потому что моя совесть спокойна.

— А может быть, вы спокойны, потому что ее нет?

— Кого?

— Совести. Рецидивисты на допросах тоже спокойны.

— А вот оскорблять подследственного не имеете права.

— Извините, сорвалось.

— Да, следственная работа не для йога — нейронопожирающая.

— Но я вижу, ваши нервы тоже в смятении...

— Отнюдь.

— Что вас так беспокоит на моем столе?

— Нет-нет, ничего.

— Вас смущает это битое стекло от фары?

— Глянул... Просто так...

— Вы тогда разбили фару?

— Когда тогда?!

— Зачем же кричать? Тогда, когда своей машиной вы сбили Константина Николаевича Теплякова.

— Слишком дешево! И бездарно! Хотите сказать, что это стекло от моей фары?

— Нет, не от вашей.

— Зачем же положили на стол?

— А почему эти стекляшки вас так разволновали?

— Потому что недозволенный прием! Психологическая ловушка.

— Так ведь безвинный в нее не попадется.

— Ловушка законом запрещена.

— Знаете самую первую народную психологическую ловушку? «На воре шапка горит».

— Прошу этот ваш приемчик отразить в протоколе допроса.

— Хорошо. А ваше волнение отразит магнитофонная запись. Но это не прием. Специалист принес мне показать образец стекла от подобной фары.

— Какой подобной фары?

— Под трупом, на валуне нашли почти микроскопические осколки. Несколько таких же осколков прилипло и к куртке, которую выдала жена Теплякова.

— Мало ли каких осколков, да еще микроскопических, налипает на одежду.

— Мы провели эмиссионный спектральный анализ. На спектрограмме обнаружена линия сурьмы. Значит, стекло от фары автомобиля. Кроме того, судебно-медицинская экспертиза установила, что прямоугольным предметом мог быть бампер автомашины.

— Но Костю нашли под обрывом в трех километрах от шоссе...

— Сбили на шоссе, а потом привезли и сбросили на камни.

— Ага, а у меня есть машина. Значит, я. Как в букваре!

— Специалист установил, что стекла фар вы сменили.

— Сменил! И бампер сменил, и ветровое стекло. И колеса, и машину перекрасил. Перед каждым техосмотром делаю серьезный ремонт. И что?

— Внутреннюю обивку тоже сменили?

— Нет.

— На обивке обнаружены следы крови. Откуда она?

— Господи, да я в каждый ремонт сбиваю руки до крови.

— Значит, кровь ваша?

— Разумеется.

— Но там обнаружены две крови, двух групп — второй и четвертой.

— У меня вторая группа.

— А чья другая кровь?

— Каких-нибудь знакомых, может быть, женщины...

— Четвертая группа крови у Теплякова. Обивка испачкалась, когда перевозился труп к обрыву. Так... Что же вы молчите?

— Костя ездил в моей машине тысячу раз, помогал в ремонте и не раз кровянил руки.

— И вытирал об обивку?

— Вполне мог задеть.

— Когда сбивали машиной Теплякова, вы повредили себе лицо. Не так ли?

— Подобные глупости я даже не комментирую.

— Откуда у вас шрамик на лбу?

— Напоролся в гараже на болтик.

— Эксперты ваш рубец изучали... Рана получена острым режущим предметом. Скорее всего, стеклом.

— Болтик был тонкий.

— Когда это было?

— Давно, более года назад.

— Неправда. Старые рубцы при люминесцентном освещении светятся слабо — беловатым цветом. Ваш же светится беловато-синим с темным ободком. Значит, ему три-четыре-пять месяцев. Чуть больше, чуть меньше, но никак не год.

— Я сомневаюсь в точности подобного анализа.

— Вы часто ездили на своей машине в Солнечные Камни?

— Хотите спросить, был ли я там в те выходные дни? Нет, не был.

— Ну а в мае там бывали?

— Я вообще в район Солнечных Камней никогда не ездил. Это не мои места отдыха.

— Валерий Семенович, вы, конечно, слышали об известном русском виноторговце Смирнове? Смирновская водка.

— Водку не употребляю.

— Во Владимирской области, в селе Несвежино, вывели отменную рябину с девятью процентами сахара. Смирнов начал производить из нее крепкую коньячную настойку. А чтобы запутать конкурентов, назвал настойку «Нежинской рябиной». Якобы с Украины, из-под города Нежина. Впрочем, мог назвать из-за благозвучия — лучше нежинская, чем несвежинская. Звучит, как несвежая или невежа.

— Весьма полезные сведения, но я предпочитаю не коньячную настойку, а сам коньяк.

— В рессоре вашей машины нашли сухую веточку.

— И что?

— Ботаники дали заключение, что это веточка несвежинской рябины.

— Хотите сказать, что я ездил во Владимирскую область?

— А вы туда не ездили?

— Нет, не ездил.

— Значит, веточка попала из другого места. В нашей области есть единственная роща несвежинской рябины, посаженной любителями. И знаете где?

— Нет, не знаю.

— Возле Солнечных Камней. А?

— Рощами не интересуюсь.

— Ботаниками дано заключение, что ветка несвежинской рябины отделена от дерева в начале сокодвижения и распускания почек. В этом году из-за поздней весны это пало на пятнадцатое-двадцатое мая. Тепляков был убит восемнадцатого мая. Что же вы молчите?

— Вы не спрашиваете, вы утверждаете.

— Да, утверждаю, что в мае месяце вы были в Солнечных Камнях.

— Сергей Иванович, все собранное вами зовется косвенными уликами. Их можно набрать в отношении любого. Помните, как говорил Достоевский? Как из сотни кроликов нельзя получить одну лошадь, так из сотни косвенных улик не собрать одну полноценную. За дословность не ручаюсь.

— Достоевский не прав. Дело не в количестве или весе улик, а в их взаимосцеплении.

— Считаете себя умнее Достоевского?

— Я юрист.

— А Достоевский-то прав, Сергей Иванович... Оба выходных дня, семнадцатого и восемнадцатого мая, моя машина простояла в моем гараже. Оба выходных дня, семнадцатого и восемнадцатого мая, я провел в ста километрах от города и совсем в противоположном конце от Солнечных Камней. Я был в пансионате «Чародейка». Между прочим, с очаровательной солнцеликой блондинкой, которую никогда не назову, поскольку она приличная замужняя женщина. Короче, у меня есть алиби.

— Кто же его подтвердит, если солнцеликую блондинку не назовете?

— В «Чародейке» меня знают многие в лицо. Я там частенько отдыхаю.

— Кто многие?

— Снимал на два дня комнату, обедал в ресторане, сидел в баре, загорал на пляже, ходил в кино, гулял в парке... Мало?

— Хорошо, мы проверим.

— Выходит, вы тоже ошибаетесь? Вы даже не спросили, где я провел те выходные дни. И я знаю почему.

— Почему же?

— Потому что слишком уверены в своих уликах. Много, веские... Они взгляд и заслонили.

— Допрос окончен... Магнитофонная запись прекращена...

11

— Допрашивается гражданин Снегурский. Показания записываются на магнитофонную ленту... Здравствуйте.

— Здравствуйте, Сергей Иванович. Так быстро проверили мое алиби?

— Да.

— Надеюсь, меня видел не один человек?

— Да, не один.

— И подтвердили, что оба дня я был без машины? На автобусе приехал, на автобусе уехал.

— Подтвердили.

— Вот почему, Сергей Иванович, я был спокоен, когда вы шили мне убийство моего друга. Дело не в совести, а в истине.

— Валерий Семенович, у меня есть кое-какие вопросы...

— Пожалуйста.

— Комнату вы заказали накануне?

— Да, с ними дефицит. У меня в пансионате знакомая администраторша. Сами понимаете, за десятку всегда получишь комнату. Но в мае она уходила в отпуск, Я приехал за неделю, договорился и оплатил.

— Мы нашли двоих-троих ваших знакомых...

— Ну, шапочные, встречались раз в году.

— Они жаловались, что вы их избегали и ни разу не подошли.

— Я был с дамой, которая, как я уже говорил, опасалась встретить знакомых.

— На пляже уходили далеко, за камни, где уже песок кончался...

— Я был с дамой.

— В парке ходили по нехоженым чащобам...

— Из-за дамы.

— Ресторан посещали в самые тихие часы, садились в сторонке и просили никого к вам не подсаживать. А раньше, бывало, вваливались с большой компанией...

— Раньше я приезжал один.

— Да нет, бывали и с девушками.

— С девушками, но не с замужней и пугливой женщиной.

— Вы о ее репутации беспокоились?

— Я боялся ее мужа. Каратист, мизинцем живот протыкает.

— Похоже, что вы боялись не только мужа. Однажды вас окликнул знакомый. Когда-то вместе играли в волейбол, плавали, заглядывали в бары... Так вы от него припустили бегом. А ведь шли один, без женщины.

— Боялся расспросов, не хотел поддерживать контакты.

— Этот знакомый ничего не понял и позвонил из своей комнаты вам по телефону. Разговор удивил еще больше, чем ваше бегство.

— Да не хотел я с ним говорить!

— В предыдущие встречи вы жаловались ему на своего директора. По телефону он и спросил, как поживает начальство. Вы ответили, что начальство забеременело. Хотя ваш директор вроде бы мужчина? Тогда знакомый перевел разговор на спорт, зная, что вы азартный болельщик. Но разговор не получился. Вы бормотали нечто бессвязное. Шпажистов называли сапожистами, прыгуний — попрыгуньями, шахматы — пешками, пенальти — пенделем...

— Шутил я, чтобы отвязаться.

— Раньше вы любили сидеть в баре за стойкой. А в эти два дня уединялись за столик.

— Раньше там продавали коньяк, а теперь соки.

— Однако за столиком вы пили принесенное с собой спиртное. Кстати, что вы пили?

— Не помню.

— Водку, Валерий Семенович. Вы же ее не пьете?

— Теперь приходится пить все, что добудешь.

— Но меня поразила ваша пугливая и солнцеликая блондинка — она пила с вами рюмка в рюмку.

— Бывает кайфовое настроение.

— А что у вас вышло с соседом?

— С каким соседом?

— Который жил рядом в комнате...

— Ах, с этим... Так, пустяки.

— Все-таки?

— Толком не помню. Кажется, толкнул его в коридоре... Или моя дама нагрубила...

— Не помните инцидента, из-за которого даже пришел администратор?

— Сергей Иванович, за много лет научной работы я приучил свою память выбрасывать ненужную информацию.

— Напомню эту ненужную информацию... Сосед привез с собой бутылочку со спиртовым настоем женьшеня. Лечился им. Вот этот спирт вы и выпили.

— А-а, вспомнил. Я еще пошутил, что зря не съел и корень.

— Ну так выпили?

— Глупости! Сосед ревматик и склеротик.

— Почему же уплатили ему за спирт пятьдесят рублей?

— Только ради дамы. Любой шум привлекает.

— Разве? Как же вы, позабыв про осторожную даму, хвалились перед обслуживающим персоналом пансионата своей кровью?

— Как хвалился?..

— Тоже не помните?

— Наверное, бросил на лету шутку.

— Вы утверждали, что в вашей крови, пьете вы или не пьете, постоянно содержится алкоголь.

— Видимо, я шел из бара.

— Вы ссылались на лабораторные анализы, которые установили, что ваша кровь состоит из красных телец, из белых телец и алкоголя. Вас спросили, сколько же в ней градусов. Вы растолковали, что поменьше, чем в водке, но побольше, чем в сухоньком... Вспомнили?

— Шутки.

— Однообразные шутки, если учесть, что вы непьющий.

— В праздничные дни и я выпиваю.

— Говорите, избегали шума и знакомств... Однако администратор около двух ночи стучал к вам в дверь, поскольку вы вместе с пугливой дамой распевали частушки.

— Какие частушки?

— Одну даже записали... «Сидит бабка на заборе в алюминиевых штанах. Ну кому какое дело, может, бабка космонавт». Что скажете?

— Вы хорошо подметили насчет водки. Не пью, а тут выпил. И ослабли тормоза.

— А в кино ходили?

— Смотрели «Послесловие». Меня там должны были видеть.

— Да, видели. Содержание фильма, разумеется, знаете. Кстати, его и по телевидению показывали. А вот скажите, что случилось во время киносеанса?

— В какой момент?

— Когда в фильме показывали грозу...

— Сейчас вспомню... Пьяный в зале забуянил.

— Не угадали.

— Я не угадываю, я не запоминаю пустяков.

— Во время показа грозы оборвалась лента и включили свет.

— Сергей Иванович, чего вы хотите добиться этими вопросами-придирками?

— Я всего лишь удивляюсь перемене. Такое впечатление, что в «Чародейке» отдыхал не интеллигентный человек, кандидат наук и заведующий лабораторией, а какой-то алкоголик с четырьмя классами образования.

— Вы знаете, что, вырвавшись на свободу, мужчина опрощается.

— Тогда у меня такой неожиданный вопрос... Вы часто ездили в командировку в Зеленодольск, где экспериментальная база вашего института. И однажды вернулись оттуда пораженный.

— Чем пораженный?

— Вот и я хочу узнать чем.

— Людмила наплела?

— А разве секрет?

— Я не понимаю, о чем вы говорите.

— Что вас поразило в Зеленодольске?

— Новые микрорайоны со свежим названием «Зеленодольские Черемушки»; действующая церковь семнадцатого века, к которой поп подкатывает на мотоцикле с коляской; гражданин Демидкин, который видел летающую тарелку; очередь в магазине за двухжелтковыми яйцами... Мало?

— Валерий Семенович, почему вы занервничали?

— Вы мое алиби проверяете, или опять пошел психоанализ?

— Если не хотите сказать, что вас поразило в Зеленодольске, то, может быть, все-таки назовете солнцеликую женщину? Для верного алиби.

— Для алиби вы нашли людей достаточно.

— Тогда я назову... Катерина Утищева!

— Не знаю такой...

— Как? Вы же провели с ней два дня и две ночи!

— То есть, конечно, знаю...

— Жительница Зеленодольска, незамужняя, женщина без определенных занятий. Кстати, теперь она не солнцеликая блондинка, а кофейная шатенка... Так, молчите?

— Я постеснялся признаться, что был с подобной женщиной.

— Валерий Семенович, вы же неглупый человек... Неужели надеетесь, что Утищева скрыла правду? Кстати, про вас она слыхом не слыхивала.

— Что же тогда она сказала?

— С кем была.

— Тунеядка — не свидетельница.

— Валерий Семенович, вы, как утопающий, хватаетесь за соломинку. Может быть, и гражданина Яндюка не знаете?

— Какая дикая фамилия...

— Тогда я вернусь к тому, что вас так поразило в Зеленодольске... Не церковь семнадцатого века и не летающая тарелка. В тамошней гостинице вы встретили их сантехника, который удивительно походил на вас. Чертами лица, ростом, волосами, походкой... Двойник! Случается не так уж редко. Это и был гражданин Яндюк. Каждый приезд вы с ним встречались и пропускали по рюмочке. Он, кстати, любитель. А вас занимало, что на свете живет человек, подобный вам, как хорошая копия. Жене говорили, что у вас ощущение, будто появился брат-близнец. И когда потребовалось алиби, про «брата» вы вспомнили. Вручили ему пятьсот рублей и попросили гульнуть пару дней в «Чародейке» под вашим именем, помельтешить, помелькать, но ни с кем не сходиться, чтобы не заметили разницы. Объяснили эту затею тем, что якобы захотели вызвать ревность жены, которой всё передадут. Впрочем, Яндюк в мотивы не вникал. Пятьсот рублей его убедили. Учебников криминалистики вы начитались, но тут вышла ошибка... Полагали, что алиби мы проверим по-киношному — покажем работникам пансионата лишь вашу фотографию.

— Пьяница мог и придумать...

— Ну, Валерий Семенович... Неужели вы опуститесь до опознания, когда я вас вместе с Яндюком посажу в один ряд с другими мужчинами, а знакомые по совместному отдыху, уборщицы, коридорные, официанты, бармены — их человек двадцать — будут опознавать, где вы, а где Яндюк? Неужели вы опуститесь до очной ставки с Яндюком, с Утищевой, с обслуживающим персоналом «Чародейки»?..

— Не хотелось бы...

— Тогда расскажите правду. Вы полностью изобличаетесь собранными уликами. Я их перечислю... Тепляков сбит легковой автомашиной, у вас есть легковая автомашина. На второй день после убийства вы нервничали. У вас есть шрам, относящийся по времени ко дню убийства. В вашей машине обнаружена кровь вашей группы от полученной раны. В вашей машине обнаружена кровь Теплякова. В рессоре нашли ветку, подтвердившую пребывание машины на месте преступления. И наконец, подстроенное алиби — доказательство бесспорное.

— Да, многовато...

— Еще одно доказательство — отрицание очевидных фактов, чего безвинный делать не станет. Валерий Семенович, улик столько, что, извините, лишь недалекий человек станет отрицать свою причастность.

— Разрешите мне подумать?

— Хорошо. Допрос прерван по просьбе гражданина Снегурского... Магнитофонная запись прекращена...

12

— Допрашивается гражданин Снегурский. Допрос записывается на магнитофонную ленту... Здравствуйте.

— Примерно за неделю до драки шел я мимо рынка. Мысли, заботы, лицо мрачное. Подходит цыганка: «Погадать, красавец?» Думаю, загляну-ка ради смеха в свое будущее. А цыганка уже речет про врагов, кои заедают мою жизнь. Протянула она свою шоколадную руку, положил я три рубля рублями. И вдруг эти деньги из шоколадной ладони пропали, как в воздухе растворились, хотя я с них глаз не спускал. А цыганка говорит: «Пусть твои враги, красавец, сгинут, как эти деньги». И все гаданье. Шутка, дурачество, так сказать, доморощенная футурология. Но вот что удивило... Три моих многолетних врага действительно исчезли. Один перешел в другую лабораторию, второй попал в больницу, а третий пришел с повинной и перестал быть врагом. Парадокс! При помощи цыганки освободился от врагов, по рублю за штуку.

— Занятная история.

— И вот думаю... А если бы дал четыре рубля, то избавился бы и от вас, Сергей Иванович.

— Был бы на моем месте другой следователь.

— Я хочу спросить: если так много улик, то к чему вам мое признание? Зачем вы его добиваетесь?

— Хотя разговор о нравственных категориях у вас вызывает усмешку, но все же убить человека, убить своего, как вы говорите, друга! Неужели ничего не дрогнет? Неужели не шевельнется совесть?

— Я материалист и биолог.

— А биологи морали не признают?

— Биолог знает, что мораль — это проявление в наиболее тонкой форме природного закона сохранения вида. Если хотите, это интеллектуальное преломление звериных законов сохранения жизни.

— Но ведь интеллектуальное. Человек же наделен разумом!

— Сергей Иванович, не преувеличиваете ли? Разум? У нас-то? Да у нас на теле еще растет шерсть, на руках и на ногах когти. Мы еще деремся друг с другом до крови и синяков со звериной силой. Мы еще режем друг друга ножами. Мы еще бьем друг другу морды или швыряем на пол и зовем это состязанием. Мы еще вцепляемся на работе друг другу в глотку. Мы, самцы, то есть отцы, бросаем своих детенышей на произвол судьбы, или мамаши подбрасывают их на манер кукушек в детские дома и всякие интернаты... Хвала интеллекту!

— А совесть-то, совесть?

— Вы, конечно, думаете, что ваша тончайшая совесть идет от интеллекта? А мораль имеет биологические основы. Так вот совесть — от страха. Угрызение совести — воспоминание о страхе. Отменный дурак может быть отменно совестлив. Да совесть есть и у животных.

— Это установлено наукой?

— И наукой, и мною. Совесть способствует выживанию вида. Детский пример: кошек без совести, то есть воровок и нахалок, люди бы выгнали из домов. И кошки бы погибли. И собаки, и все домашние животные... Ни звери, ни люди детей не бросают. Первым запрещает инстинкт, вторым — совесть. Но инстинкт и совесть есть одно и то же — они сохраняют вид. Вы, наверное, знаете, что животные и птицы живут на своих участках... Так вот в драках побеждает не сильный, а хозяин участка. Совесть мешает пришельцу драться на чужой земле, обессиливает его. Зачем, почему? Чтобы выжил его противник, потому что чужак-то может вернуться к себе, а «хозяину участка» деваться некуда. Другой пример: старшие птенцы сов в голодные годы поедают младших — тут совесть не нужна, тут вид в опасности. Выходит, что совесть задумана для борьбы за выживание?

— Интересно вы приспособили совесть...

— Не я, а природа.

— Вы не поверите, Валерий Семенович, но следствие в конечном счете держится на совести. Преступник говорит правду, потому что ему стыдно врать.

— Чепуха! Если и говорят правду, то под давлением улик.

— И в этом случае ему стыдно не признаться, коли есть улики. Вы даже не можете вообразить, какой неожиданной силой выступает совесть! Я бы мог порассказать о преступлениях, которые раскрывала, образно говоря, совесть — мучила человека до того, что он или проговаривался, или запивал, или шел с повинной.

— Да, эту неожиданную силу мне не вообразить.

— Тогда я расскажу про мальчика Петю. Возможно, вы знаете об этом психологическом опыте... Перед детсадовскими ребятишками две пирамидки — черная и белая. Психолог говорит ребятам, что сейчас войдет Петя, и пусть они при нем обе пирамидки назовут черными. Приходит Петя. Ребята по очереди говорят, что обе пирамидки черные. Доходит очередь до Пети. И он тоже подтверждает, что пирамидки черные.

— Стадность.

— Но потом вдруг заплакал. Почему? Совесть! Психологическая ошибка. Он же знает, что одна пирамидка белая; он же знает, что сказал неправду. Совесть заплакала.

— Испугался.

— Несколько преступников грабят человека. И бьют. Зачем?

— Чтобы отдал деньги.

— Бьют из-за того, что нужна ссора, нужна злость. Им легче, когда жертва сопротивляется, потому что грабить при «хороших отношениях» неудобно, стыдно. А пресловутое: «Закурить есть?» Казалось бы, нападай и бей. Нет! Нужен повод, без него стыдно. Жертва ответит, к ответу легко придраться, можно нападать — теперь есть повод, теперь не стыдно. Два молодых и здоровых парня идут грабить старушку — и выпивают по стакану водки. Зачем? Для храбрости? Но старушка в квартире одна, опасности никакой... Пьют, чтобы совесть не мешала, чтобы не стыдиться этой старушки. А нашумевшие «детекторы лжи»... Определить, говорит проверяемый правду или нет, прибор может в сущности только у совестливого человека. Потому что совестливый волнуется, а детектор определяет это по дыханию, кровяному давлению, пульсу и так далее. У рецидивистов правды не узнать, они не волнуются, совесть давно потеряна...

— Извините, что перебиваю. Совесть, стыд — все это хорошо и нарядно. Но вы забыли, на что меня уговариваете. Ни много, ни мало — как признаться в убийстве.

— Я уговариваю сказать правду.

— За эту правду расстрел грозит!

— Но без этой правды он будет грозить тем более.

— Без признания доказать вину труднее.

— Вы же знаете, что улики собраны полновесные, их много, и вина будет доказана и без вашего признания.

— Тогда зачем вам оно? Тем более что признание не является доказательством....

— Ошибаетесь. Признанию нельзя отдавать предпочтение перед другими доказательствами, нельзя человека осудить на основании одного признания... Но это доказательство, как и все прочие.

— Все-таки зачем вам оно, если у вас их много?

— Во-первых, я хочу отделить в ваших ответах правду от лжи. Во-вторых, уточнить детали преступления. В-третьих, добыть новые факты. Например, я не знаю, где и как вы задавили Теплякова, — этого никто не знает, кроме вас... Дальше... Видимо, вас это позабавит, как и разговор о совести, но признание преступника, рассказанная им правда есть начало его перевоспитания.

— А вы уверены, что я жажду исправиться?

— Не уверен, поэтому вас и надо исправлять.

— Исправлять надо тех, кто хочет исправиться.

— Нет, исправлять надо тех, кто не хочет исправляться. А кто хочет, того исправлять не надо — тот уже исправился.

— Вы хотите сказать, что у меня есть надежда?

— Надежда на что?

— На... будущее.

— Следователь, как и врач, никогда не теряет надежды.

— Признаться в убийстве... Ради призрачной надежды...

— Валерий Семенович, по опыту я знаю, что в зависимости от поведения на допросе преступников можно разделить на три группы. Первые начинают переживать и признаваться, когда следователь обращается к их совести. Вторые — сникают и признаются, когда убеждаешь их уликами, логикой. Третьи ни совести не признают, ни улик — это, как правило, дураки или рецидивисты. В какую группу вписали бы вы себя?

— Вам виднее.

— К совести вы относитесь скептически, значит, не к первой. Вы не дурак и не рецидивист, третья отпадает. Остается вторая.

— Скорее всего.

— Тогда будьте логичными до конца. Улики вам известны. Скажу больше: признаться в преступлении вам выгодно самому.

— Впервые слышу о подобной коммерции...

— Валерий Семенович, вы уходили, просили дать вам время подумать. Вы читали учебники по уголовному праву и криминалистике... Должны знать, что убийство убийству рознь. Все определяет мотив — ради чего убил? Убийство ради денег — одна статья, убийство жены в ссоре — другая. И скажу откровенно, что определить мотивы непросто. Тут и ошибка возможна, потому что никто лучше преступника мотива не знает. Вот в чем выгода! И если станете выжидать, когда я сам разузнаю, за что вы...

— Не стану. Я убил Теплякова.

— Так... Где, когда, каким способом, за что?

— Сейчас, успокоюсь... Мою жизнь вы изучали... Вероятно, встретили в ней Маргариту Львовну Филоновскую. Женщина красивая, элегантная, современная, без комплексов. Работает гидом в «Интуристе». У нас с ней серьезная и давнишняя связь. Если хотите, любовь. Неоднократно делал ей предложение. Рита не то чтобы отвергала их, но просила подождать. Чего? Мне казалось, что мечтала найти интересного и состоятельного иностранца. Французика с Лазурного берега или англичанина из родового замка. Я ждал. Лучшей женщины мне не попадалось. Да и я был, как говорится, ее парень. Но весной заметил, что она нравится Косте. С ним был крутой разговор. Костя меня успокоил, но как-то вяло и неуверенно. В мае я собрался в «Чародейку», заказал комнату на два дня с приездом в пятницу. Рита поехать со мной не могла, возила по городу западных немцев. Когда я сообщил об этом...

— Подробнее, пожалуйста, с деталями.

— Мы втроем — я, Костя и Рита — зашли в мороженицу на углу Цветочной улицы и Прямой линии...

— Какого числа?

— В субботу, десятого мая. Взяли по мороженому и по бокалу шампанского. Я объявил, что еду в «Чародейку». И вдруг вижу, как Рита и Костя странно переглянулись. Меня пронзило подозрение, перешедшее в уверенность. Они ждали моего отъезда! Сгоряча решил не ездить. Но, поразмыслив, догадался, что подвалил идеальный случай проверить чувства Риты и дружбу Кости. Я знал, что сперва они проверят — в «Чародейке» я или нет. Звонком или Костя скатает. Как быть? И тогда я вспомнил про Яндюка. Съездил в Зеленодольск, договорился с Яндюком, передал ему свою одежду, проинструктировал, вручил деньги. Этот пьяница поставил условие — поедет только с женщиной. Так у меня появилась возможность наблюдать, что Рита с Костей предпримут. Возможно, вы посчитаете это глупой ревностью. Но чувство классическое, так сказать, воспетое... Семнадцатого мая, в субботу, утром делаю проверочный звонок Рите — тишина. Делаю такой же звонок Косте — тишина, никто не подходит. Немедленно мчусь на ее квартиру — никого. Тут же лечу к Косте — никого. Мозг работает, как компьютер. Задачка для начинающего программиста. Смылись вдвоем! То есть уединились. Субботу я промаялся до одури, ночь не спал — названивал Рите. Молчок. Косте не звонил, не хотел тревожить Марину. А утром меня трахнуло биопотенциалами... Они закрылись у Риты и к телефону не подходят! В воскресенье в восемь утра я уже был в ее квартире. Открыла. Почему-то встала в такую рань. Смущена, испугана, в глаза мне не смотрит... На столе две кофейные чашки, два бокала, пустая бутылка из-под молдавского сухого вина. Кровать не убрана, две подушки рядом. Очевидно, что она минуту назад кого-то проводила. И вдруг вижу на ковре у ножки кровати зажигалку. Костина! Ну Рита в слезы. Призналась. Женщина! У них в крови измены. Но друг! Я схватил зажигалку, телефонным звонком вызвал Костю, посадил его в свою машину — началось объяснение. На ходу, конечно. Но в городе ездить трудно, да я нервничал, руки тряслись. Поехали за город. Все равно где катать. Костя неожиданно тоже рассвирепел. Оба мы оскалились, как волки. В районе Солнечных Камней на проселочной дороге — покажу ее — я швырнул в него зажигалкой. Он поймал, зажал в кулаке и ударил меня ею острым углом. Вот откуда шрам. Машина остановилась. Костя выскочил и пошел пешком. Верите ли, от измены женщины, от предательства, от удара я обезумел. Озверел! Дал газ и ударил Костю сзади бампером...

— Судебно-медицинская экспертиза установила, что Теплякова машина переехала дважды...

— Ударил сзади бампером. Он упал, а потом встал на колени. Тогда я развернул машину и сбил его во второй раз. Затем положил в машину, отвез к обрыву и сбросил. Прошу вас, не спрашивайте подробностей: был ли он еще жив, как выглядел, что сказал?.. Я ничего не помню. Сплошной кровавый туман. Убивать Костю не хотел. Думал, что все обойдется мужским разговором. Глупо, глупо...

— Валерий Семенович Снегурский, вы признаетесь, что убили Теплякова?

— Да, признаюсь, что убил Теплякова на почве ревности.

— Допрос окончен... Магнитофонная запись прекращена...

13

— Допрашивается гражданин Снегурский. Показания записываются на магнитофонную ленту... Здравствуйте.

— Сергей Иванович, я впервые спал хорошо. Вы правы, признание облегчает душу.

— Тогда я попрошу повторить ваш вчерашний рассказ.

— Зачем?

— Для облегчения души.

— А если серьезно?

— Убийство — преступление тяжкое. Вам еще не раз придется о нем рассказывать. Мне, прокурору, адвокату, суду...

— Пожалуйста. Я дружил с Маргаритой Львовной Филоновской. И заметил, что мой друг Константин Тепляков начал за ней ухаживать. Собираясь на два дня в пансионат «Чародейка», обратил внимание...

— Подробнее, как рассказывали в первый раз.

— Десятого мая мы втроем пришли в мороженицу на углу Цветочной улицы и Прямой линии. Взяли по бокалу шампанского и по чашке кофе. Костя и Рита так переглянулись, что я догадался об их отношениях. Вернее, догадался, что они ждут моего отъезда. Рита поехать со мной не могла из-за экскурсии с немцами. Я сделал вид, якобы уезжаю. Но опасался, что они проверят «Чародейку». Вспомнил про двойника. Слетал в Зеленодольск и за пятьсот рублей уговорил Яндюка прожить пару дней в пансионате. В субботу, семнадцатого мая, звонил и ездил и к Рите, и к Косте. Догадался, что они притаились у нее в квартире. В воскресенье утром нагрянул к ней. Увидел ложе на двоих, две кофейные чашки, пустую бутылку из-под сухого грузинского вина. И главное, на полу на ковре у ножки дивана лежала Костина зажигалка. Рита во всем призналась. Я тут же позвонил Косте и вызвал его из дому...

— Достаточно. Валерий Семенович, вы штудировали криминалистику... Неужели забыли азбучную истину? Большую выдумку почти невозможно повторить в точности.

— Зеркальное отражение вообще теоретически невозможно. Если, конечно, не выучить наизусть.

— В ваших рассказах не совпадают существенные моменты. Вы сказали, что пили шампанское в мороженице десятого мая. Но в мае мороженица алкогольными напитками уже не торговала, и пить шампанское вы не могли. Вчера сказали, что угощались шампанским и мороженым, а сегодня — шампанским и кофе. Вчера было, что в Зеленодольск вы ездили — сегодня вы летали. Всю субботу звонили Рите... Зачем? Вы же сами сказали, что все выходные она работала с экскурсией. Вчера вы сказали, что бутылка была из-под сухого молдавского — сегодня стала из-под сухого грузинского. Вчера зажигалка лежала на ковре рядом с кроватью — сегодня она лежит рядом с диваном. Вы утверждаете, что сразу, то есть после восьми утра, вызвали Теплякова по телефону, но его вызвали во второй половине дня... Ну и так далее.

— Вы хотите сказать, что я все выдумал и не убивал?

— Нет, убили. Но не из-за ревности.

— Тогда из-за чего же?

— Вот в этом мы и должны с вами разобраться...

— Не проще ли спросить у Маргариты Львовны Филоновской?

— Что она подтвердит?

— Как что? Наши отношения, отношения с Тепляковым, проведенную с ним ночь, мой приезд, мой телефонный звонок ему... Кстати, я звонил из ее квартиры.

— Валерий Семенович, кого бы человек ни обманывал, в конечном счете он всегда обманывает себя.

— Не понял вашего афоризма.

— Личность я всегда раскладывал на качества. Злой, трусливый, веселый, добрый, мягкий, подлый... И все было понятно — борись с плохими качествами, поощряй хорошие. Но с годами пришел к мысли, что все человеческие качества держатся на каком-то одном основании... Как древесные грибы на стволе. И зовется это основание натурой. Свои плохие качества человек осознает, зачастую не приемлет, может с ними бороться, в конце концов совладать... А натура? Возможно ли изменить ее?

— Вы про мою натуру?

— Скажите, Валерий Семенович, а может быть, вы просто боитесь?

— Чего?

— Вам есть чего бояться.

— К чему вы клоните?

— Хочу понять беспрерывную и бессмысленную цепь лжи.

— Все это имеет отношение к Маргарите Филоновской?

— Ссылаетесь на нее, зная, что Филоновская вышла замуж за иностранца и выехала из СССР.

— Разве?

— Итак, Тепляков убит, Филоновской нет. Проверить мотив ревности невозможно, что вам и требовалось.

— Тогда почему же вы обвинили меня во лжи?

— Потому что вы просчитались, Валерий Семенович.

— В чем просчитался?

— Маргарита Львовна Филоновская здесь, в России.

— Ее... вызвали?

— Нет. Она, как вы знаете, вышла замуж за туриста и уехала с ним. Затем Филоновская бросила его и вернулась. Неделю назад.

— Если это правда...

— Вот протокол ее допроса. С вами она знакома, но в близких отношениях не была, Теплякова вообще не знает и ни о какой ревности речи быть не может.

— Она... стесняется. Нет, она испугалась.

— Может быть, проведем очную ставку?

— Зачем?

— Скажете ей в глаза, как у нее ночевал Тепляков...

— Нет-нет, ни к чему.

— Вот, Валерий Семенович, и у вас проклюнулась совесть, которую вы отрицаете...

— Хватит морали! Задавайте вопросы по существу!

— Хорошо. У вас есть зонтик?

— Какой еще зонтик?

— Обычный, от дождя.

— Есть.

— Вы им пользуетесь?

— Очень редко. А что?

— Вы его теряли?

— Я не могу отвечать на вопросы, которых не понимаю.

— Двадцать шестого июня вы пришли в бюро находок и сказали, что в троллейбусе забыли свой зонтик. Описали его. Зонтик вам вернули. Так?

— Вы... про что?

— Я про зонтик.

— Почему... про зонтик?

— Повторяю вопрос: двадцать шестого июня вы взяли в бюро находок свой зонтик?

— Прошу...

— Что с вами?

— Отправьте меня в камеру. Я плохо себя чувствую.

— Допрос окончен... Магнитофонная запись остановлена...

14

— Допрашивается гражданин Снегурский. Показания фиксируются на магнитофонную ленту. Как самочувствие?

— Нормально.

— Что с вами было вчера?

— Так, пустяки.

— По-моему, вас испугал мой вопрос о зонтике?

— Меня пугает ваш обман.

— В чем же он заключается?

— Вас интересует не хулиганство, а совсем-совсем другое.

— Меня интересуют все совершенные вами преступления.

— Я отказываюсь давать показания.

— Именно мне?

— Ни вам, ни другому.

— Валерий Семенович, вы ищете повод не объяснять мотивы убийства Теплякова.

— Показания давать никому не буду.

— Этим вы ухудшите свое положение.

— Почему ухудшу? У меня есть права. Имею право не отвечать на вопросы.

— Имеете. Но, во-первых, этим вы показываете, что боитесь говорить правду; во-вторых, могу ошибиться я при оценке доказательств или квалификации преступления; в-третьих, суд...

— Все понятно. Отвечать буду, но только на конкретные вопросы.

— Хорошо. У вас обнаружена западногерманская авторучка. Откуда она?

— Подарил какой-то турист.

— Ручка с платиновым пером, с календарем, с подсветкой, с музыкой...

— Турист представлял фирму авторучек, и она ему ничего не стоила.

— Откуда у вас часы американской фирмы?

— К нам в институт приезжало много делегаций. На банкете с одним из американцев, кажется из Калифорнийского университета, в знак дружбы между народами мы обменялись часами.

— А вы ему какие подарили?

— Старенькие, кажется, «Ракета». А что — нельзя?

— Дело в том, что его часы в золотом корпусе.

— Разве?

— Неужели не знали?

— Впервые слышу. Кто бы мог подумать!

— В вашей квартире найдены комплекты иностранных журналов, в том числе порнографические. Откуда они?

— Дарили туристы. Ну и набралось.

— У вас найдены видеокассеты западных фильмов. «Грязный Гарри», «Джек-Потрошитель» и другие. Откуда они?

— Купил у каких-то ребят возле магазина «Электроника». Но антисоветских у меня нет.

— А фильм о похождениях американского суперагента? Который попадает в лапы КГБ. Которого допрашивает полковник в кубанке. И пытает стаканом водки. И все это происходит в Грановитой палате Кремля...

— Это же несерьезно, юмор...

— Откуда у вас столько дорогих импортных вещей, которые в наших магазинах не продавались: радиоэлектроника, одежда, обувь?..

— Покупал в комиссионках, у моряков, а кое-что в «Березке».

— Откуда же у вас валюта?

— Подходил к «Березке» и у каких-то личностей менял на наши деньги. Разумеется, переплачивал.

— У вас на книжной полке стоял английский детектив под названием «В одной ванне с покойником». Между тридцатой и тридцать первой страницами обнаружено пятьсот долларов. Откуда они?

— О, это благородная история. В нашем институте работали два брата, Соломон Борисович и Арон Борисович Шехтели. Соломон Борисович год назад выехал в Израиль, а оттуда в США. Еще раньше, до отъезда, он одолжил у меня пятьсот рублей. И не отдал, уехал. Но однажды ко мне пришел человек, западногерманский турист, назвался Куртом Фидлером, передал привет от Соломона Борисовича и пятьсот долларов. Вернул долг.

— И все?

— Все. Сказал, что Соломон Борисович завел какое-то дело.

— Итак, вы дали объяснение, откуда у вас уникальная авторучка, золотые американские часы, импортные вещи, иностранные журналы, видеокассеты и валюта. Добавить или уточнить ничего не хотите?

— Нет, не хочу.

— Тогда перейдем к другим вопросам... У вас на квартире обнаружен список тридцати восьми человек. Кто они?

— Мои знакомые.

— У вас столько знакомых?

— То вы удивлялись, что у меня нет друзей, теперь удивляетесь, что много знакомых.

— Впервые вижу, чтобы на знакомых заводились списки.

— Я отвечаю только на конкретные вопросы.

— Есть ли какое-нибудь обстоятельство, которое объединяет всех этих людей?

— Есть — знакомство со мной.

— Валерий Семенович, я отыскал еще одно... Все тридцать восемь человек — или неудачники, или замешаны в аморальных поступках. Зенин — алкоголик, Мальков судим за злостную неуплату алиментов, Юнусов нигде не работает, Мовчанюк дважды заваливал диссертацию. И таков весь список. Обычно в приятели и знакомые выбирают хороших людей. А вы — наоборот?

— У каждого человека есть недостатки.

— Похоже, вы подбирали только по недостаткам.

— Я имею право выбирать людей по своему вкусу.

— Кстати, мы нашли второй экземпляр машинописного списка. А где первый?

— Где-нибудь в бумагах или книгах.

— У вас на квартире найден интересный документ, озаглавленный «Who is who?», то есть «Кто есть кто?». Напечатан на вашей машинке. Вы печатали?

— Да.

— В документе характеризуются двадцать шесть ответственных работников различных предприятий. О некоторых я прочту: «Начальник планового отдела. Имеет диплом балетной школы. Среднего роста, волосы седые, лицо хищное, голос высокий. Постоянно матерится. Не курит и не пьет, но любит деньги. Был случай, когда ходил вместе с работягами на «шабашку» за пятьдесят рублей...» Следующая запись: «Директор завода, из «прежних». Интеллектуалов не любит. С утра бегает по заводу и пожимает всем руки, то есть хочет быть ближе к массам. Ни в управлении, ни в технике не разбирается, но за планом следит с волчьей хваткой. Не допускает, чтобы без него расставляли в кабинетах мебель. Ему десять минут ходьбы до работы, но он околеет от холода, а пешком не пойдет...» Еще запись: «Конструктор, руководитель проекта. Ходит быстро и мелкими шажками. Лицо обиженного юноши. Обожает выпить. В столе всегда коньяк. Выпив, впадает в буйную философию. Как-то, выпив после работы, уснул в кабинете и поджег стол...» Ну вот эта запись: «Начальник отдела. Высок, строен, изыскан. Особенно с дамами. Правда, любит чесать правой рукой левое ухо. Кличка «Барин». Чувствуется, что переживает противоречие между высоким уровнем интеллекта и низким уровнем материального положения...» Ну и последнюю: «Главный инженер. Уважает силу, болельщик. В юности был хулиганом. Любит телевизор, ленив. Бабник до маниакального состояния. Соблазнил всех директорских секретарш. За женщину не пожалеет родного завода...» Ваше творчество?

— Мое.

— Где первый экземпляр документа?

— Видимо, затерялся.

— С какой целью все это написано?

— Я намеревался заняться журналистикой. Кстати, долго был редактором стенгазеты. Вообще, люблю писать.

— Коли журналистика, то материал фактический?

— Да, заготовлен для будущих очерков.

— А как вы собрали эти сведения?

— Люди делились.

— Странно они делились... Вот пишете про начальника планового отдела. Якобы любит деньги и не брезгует «шабашкой». А почему же не написали, что у него шесть человек детей? Про директора завода, который околеет, а пешком не пойдет... У него же протез! Начальник отдела, у которого, по-вашему, противоречие между материальным уровнем и уровнем интеллекта... Ведь неправда: лауреат Государственной премии, своя машина, дача. Главный инженер, соблазняющий всех директорских секретарш... Их было всего две, и на последней он, кстати, женился.

— Для очерков не детали нужны, а суть человека.

— У вас обнаружен документ, озаглавленный буквой «П». Что она значит?

— Происшествия.

— Опять-таки где первый экземпляр?

— Где-то в бумагах. Или приятели уволокли.

— Итак, каких происшествий?

— Там написано.

— Тогда выборочно прочту: «В институте биологии сгорел трансформатор. Электричества не было весь день. Институт не работал...» Еще запись: «На заводе арматуры при разгрузке вагонов рабочего засыпало углем из бункера. Ведется следствие». Вот довольно подробное описание: «Лопнула труба газовой магистрали, и по коммуникациям газ протек в подвалы НИИ пластмасс. Закуривший рабочий вызвал взрыв газа и пожар. Рвало люки, вылетали стекла, тушили весь день...» Так, что тут еще? Рабочие отравились рыбой, двести цветных телевизоров признаны негодными, в домостроительном комбинате упал башенный кран... И так далее. Зачем вы это собрали?

— Хотел писать проблемную статью о технике безопасности.

— У вас на квартире обнаружен еще документ, озаглавленный буквой «С». Ну, тут легко догадаться по тексту. Слухи. Выборочно прочту: «Говорят, что разбился самолет Владивосток — Москва. Все погибли...» Следующая страница: «По слухам, в ряде городов Нечерноземья введен полный «сухой закон». Народ весьма недоволен, в газеты идут косяки писем...» Ну вот эту запись: «Двое москвичей сказали, что в столице просело высотное здание. Опасаются, что упадет. Все выселены». Так, прочту вот на этой странице: «Идут упорные слухи, что в Астрахани холера, которая катится вверх по Волге. Астраханские помидоры и арбузы уже не завозят...» Ну и еще одну: «Все больше подтверждений тому, что женщины не хотят вступать в брак. Статистика разводов засекречена. Но детей иметь хотят, потому что матерью-одиночкой быть выгоднее, чем жить с мужем. Поэтому участилось похищение детей из садиков. Говорят, в Зеленодольске растащили детские ясли...» Эти сведения для чего?

— Материал для фельетона.

— Допрос прерывается на время обеденного перерыва... Магнитофонная запись окончена...

15

— Допрашивается гражданин Снегурский. Показания записываются на магнитофонную ленту...

— Кажется, меня хотят записывать на два магнитофона?

— В вашей квартире обнаружено много кассет с записями музыки. Но вот эти три были спрятаны за книжные полки. Почему?

— Завалились.

— Тогда мы частично прослушаем каждую кассету. Для этого второй магнитофон. Включаю. «Это кино я смотрел два раза. — Сходим третий... ...Привет, Вадим! — А, вышел на работу?.. ...Какая частота следования импульсов? — Скважность пять микросекунд... ...В столовку? — Пирожками обошелся... ...Запорол блок, пришлось демонтировать блокинг-генератор... ...Конечно, я осуждаю ее, как дочь от меня происшедшую... ...Слушай, я пропуск забыл. — Иди к начальнику охраны... ...Надо закончить монтаж блока усилителя частоты... ...В моей Маринке поменять бы местами злобу с умом... ...Зряплата неделю назад была, а ты все потный ходишь... ...Миш, а Миш... ...Провозились со сваркой корпуса. При испытаниях на гидравлику обнаружили свищи... ...Такие люди должны быть сняты с производства, это я тебе как мастер ОТК говорю... ...Я вас под свой зонтик не возьму... ...Прибор испытали при минус шестидесяти. — А давление? — При пятидесяти... ...Мы переехали, и проблема транспорта у нас не фигурирует... ...Врач пришел поздно, фиг с ним. Пришел злой, пусть. Руки не вымыл, плевать. Но в грязных ботинках прошлепал по ковру... ...Никак не увеличить длительность импульса. — Проверь величину линии задержки... ...Перекурим, тачки смажем. — Тачки смажем, перекурим... ...Рита, я в профком... ...Как испытания? — Не пошло по шумам. — Попробуй поставить бескорпусный транзистор...» Достаточно. Что означают эти записи?

— У меня два магнитофона. Один для музыки, а второй я купил специально для интервью и репортажей. Учился с ним работать, ходил по улицам и писал разговоры.

— И намотали три кассеты?

— Было и больше, стер запись.

— Но разговоры не уличные. Очевидно, что все это записано у проходной, в бюро пропусков или на транспортной остановке возле какого-нибудь предприятия.

— Записи сделаны на улице.

— А специалисты даже скажут, какого характера продукцию выпускает это или эти предприятия.

— На вопрос я ответил.

— Ответили. Но вы забываете, что нелогичность — тоже доказательство. Уже немолодой человек, ученый, заведующий лабораторией, надумал стать журналистом и с этой целью ходит по улицам и записывает разговоры прохожих. Наивно, неправдоподобно.

— Мне нечего добавить.

— Так. Вы пиво любите?

— Иногда.

— Последнее время вас неоднократно видели у пивных ларьков. Вы простаивали там часами, вели разговоры, угощали людей вином. На плече у вас висел магнитофон.

— Иногда выпивал кружку пива.

— Так. Вы охотник?

— Нет.

— Почему же вы попросили институтского сотрудника Пинегина взять вас на охоту?

— Я просил взять меня за грибами.

— У вас в институте более тридцати охотников, своя секция. Среди них есть даже ваши подчиненные. Но вы почему-то обратились к Пинегину, с которым были почти не знакомы...

— Шли слухи, что он классный лесовед.

— И поэтому пригласили его в ресторан?

— Пригласил, чтобы ближе познакомиться. В лес вместе идти...

— Ну и договорились насчет леса?

— Нет.

— Почему?

— Алканавт, как и все охотники. Перепил.

— Подумаешь, перепил... На второй день протрезвел бы.

— Прекрасно знаете, что он полез на меня со своими волосатыми кулачищами.

— А почему?

— Коньяку нажрался.

— Вы не упомянули одну деталь — Пинегин охотился в пограничной зоне. И полез с волосатыми кулачищами после того, как вы попросили выяснить, не знают ли тамошние егеря троп через границу и не согласятся ли за хорошие деньги кое-что переправить.

— Неправда.

— Мы еще сделаем очную ставку. Теперь скажите, знаете ли вы Юрия Зоткина?

— Нет, не знаю.

— Как не знаете, коли он удостоился попасть в «Кто есть кто?» Я прочту: «Водитель автобуса, возит туристов за границу. Походит на президента или швейцара. Любит рыбную ловлю и знаменитых людей. Хвастает, что знаком со многими артистами. Видимо, возил их. Но больше всего любит фирменные шмутки. Поэтому всегда нуждается в деньгах».

— Была случайная встреча. Записал, как колоритную фигуру.

— Вы просили купить вам в Югославии ручку?

— Да.

— Потом он привез вам жевательной резинки, потом просили оправу для очков, потом носки... Зачем вам были нужны такие мелочи, когда вы покупали тысячерублевые импортные вещи?

— Для сувениров.

— Сколько вы платили за эти сувениры?

— Пустяки.

— Всегда давали сто рублей. За авторучку сто, за жевательную резинку сто, за носки сто... Зоткин брал.

— Я не сумасшедший, чтобы давать такие деньги.

— Разумеется. Зоткин по глупости не мог сообразить, что вы платите ему за будущую услугу. Делаете его должником.

— За какую услугу?

— В его громадном автобусе вы предложили ему оборудовать тайник. Зоткин сперва опешил от такого предложения, а потом схватил вас за шиворот. Вы откуда-то выхватили авторучку, сунули ему под нос — и больше Зоткин ничего не помнит. Очнулся, когда вас и след простыл.

— Этот Зоткин насмотрелся импортных фильмов.

— У вас в квартире обнаружен заряд парализующего газа, который используют в приспособлении, имеющем форму авторучки...

— Ради интереса попросил у какого-то туриста.

— Так, и это объяснили. В июне вы два дня возили на своей машине иностранца... Кто он?

— К нам в институт приезжала делегация французских специалистов по мембранной технологии. Один из них, уроженец нашего города, наполовину русский, попросил повозить его по родным и памятным местам. Я согласился.

— И вы два дня отдали этому туристу?

— Гуманная миссия.

— Он заплатил?

— Пустяк, дал пару сувениров.

— Кстати, как его звать?

— Вроде Жюль, не помню.

— Зачем вы ездили на Меловые высоты?

— Он любовался местами, где гулял в детстве.

— Фотографировал?

— Да, пейзажи.

— Но там, прямо за пейзажами, виден крупный завод...

— Мы на него внимания не обратили.

— Но вы ездили и к озеру, которое лежит рядом с заводом...

— Да, ездили.

— Зачем?

— Он в нем купался маленьким.

— Зачем турист набрал из озера флягу воды?

— Там было виски, он его разводил.

— Вы это виски выпили?

— Я был за рулем, а один он не стал.

— Зачем вы останавливались у заводской автомагистрали?

— Вы уверены, что останавливались?

— Уверен. Ваш турист ковырялся в кювете.

— А, он взял с собой горсть земли.

— Зачем?

— Многие сентиментальные люди носят на шее землю Родины.

— Из кювета?

— Он сказал, что во времена его детства там бежала васильковая тропинка.

— Итак, турист Жюль сфотографировал завод и взял образцы воды и земли.

— Я этого не говорил.

— Да, это сказал я, и это сделал турист. Еще вопрос: Курт Фидлер, который привез вам пятьсот долларов, еще приезжал?

— Нет, больше его не видел.

— Странно. Неужели вы его не узнали?

— В ком?

— В Жюле.

— Абсолютно разные люди! Немец был без усиков и без очков.

— Не изображайте, не надо.

— Я официально заявляю, что эти два человека, немец и француз...

— Нет немца, нет француза, а есть полковник американской разведки Херб Овертон.

— Вы его... арестовали?

— За что?

— За шпионаж.

— Снегурский, вы плохо знаете окрестности нашего города. Скорее всего, Овертона интересовал завод, который лежит за Борковой грядой. А вы привезли его на Меловые высоты. Между прочим, к цементному заводу.

— Места его детства.

— Рабочий день истек. Допрос окончен... Магнитофонная запись прекращена...

16

— Допрашивается гражданин Снегурский. Показания записываются на магнитофонную ленту... Здравствуйте.

— Здравствуйте.

— Теперь мы вернемся к вопросу, которого вы так испугались — к зонтику.

— С зонтиком вы ошиблись.

— Да, ошибся. Вы зонтик не теряли, вы зонтик нашли и отдали в бюро находок. За ним явился западногерманский турист. Что было в зонтике?

— Никакого зонтика я не находил.

— Странная у вас позиция... Если мы знаем про зонтик, то, очевидно, содержимое его ручки за границу не выпустили. Выходит, нам известно, что лежало в зонтике.

— Тогда к чему спрашивать?

— Восьмого июля этого года ровно в четыре часа вы выехали из дома. Проезжая мимо новостроек, вышли из машины, подняли кусок старого бетона и увезли с собой...

— Какое вы имели право следить за мной?

— Вы полагаете, что за шпионом мы не должны следить?

— Сперва докажите, что я шпион!

— Что было в этом куске бетона?

— Ничего не было! Взял, чтобы стукнуть по винтику. А потом выбросил.

— На ходу, под мост?

— Не помню.

— Из этого куска торчал металлический прут, при повороте которого открывалась пустота. Так что там было?

— Не знаю, не поворачивал.

— Какие у вас отношения с Ароном Борисовичем Шехтелем?

— Нормальные, работаем в одном институте.

— А с братом его, который уехал в США, вы переписываетесь?

— Нет. А, вы имеете в виду мои приписки... Когда Арон Борисович ему пишет, я приписываю несколько строк. О жизни, о здоровье...

— Разве вы с ним были так близки?

— Прежде всего я благодарен, что он вернул долг, да еще в долларах.

— А почему эти приписки не делали на глазах Арона Борисовича? Зачем уносили письмо в свой кабинет?

— Неудобно писать на глазах...

— Разумеется, неудобно меж строк чужого письма невидимыми чернилами вписывать свой текст. Придумано неоригинально.

— Вскрывали письма?

— Зачем же! Арон Борисович заподозрил неладное и принес последнее письмо к нам. Кстати, вы читали и ответы брата, с которыми опять-таки уединялись в свой кабинет. Зачем?

— Арон Борисович сидел в шумном кабинете...

— Снегурский, неужели вы еще не поняли и наивность своего запирательства, и наивность вашей конспирации? Взять хотя бы последнее письмо... Если подпись подчеркнута, значит, меж строк есть невидимый текст. Вы клали письмо на горячий металл, и текст проявлялся.

— Ваши догадки.

— Снегурский, науке известно около двадцати тысяч шифров. Хотите скажу, какие были вам даны указания в последнем письме? Дословно: «Прекратите все знакомства и контакты с иностранцами». Не так ли?

— Я этих указаний не получал.

— Тогда ответьте, зачем вы каждый первый и последний понедельник месяца ровно в девятнадцать часов оказывались у Никольского собора, на перекрестке?

— Этим путем я хожу в бассейн.

— Но вы обычно стояли и чего-то ждали...

— Видимо, зеленого сигнала.

— Нет, машины с дипломатическим номером, в которой сидел сотрудник консульства Джон Снайсер. Если ее не было или она проезжала на скорости, то вы уходили; если машина притормаживала, значит, Снайсер будет ждать вас в баре; если он выставлял руку, то встреча в холле гостиницы; если мигнет фарами — в картинной галерее...

— Не знаю этой символики...

— И Джона Снайсера не знаете?

— Возможно, встречался где-нибудь случайно...

— Теперь вернемся к Теплякову. Вы утверждаете, что он был вашим лучшим другом?

— Вместе учились в школе.

— Но с тех пор не виделись, не так ли?

— Шли разными путями.

— Однако год назад вы его отыскали, и началась жаркая дружба. Почему? Узнали, что Тепляков руководит крупным отделом и занимается подводными лодками.

— Мы встретились на улице случайно, ни о каких подводных лодках я тогда не знал.

— Инициатором дружбы были вы?

— Оба.

— Вы приглашали его в гости, доставали путевки, организовывали турпоходы, заказывали билеты в театр...

— У меня больше свободного времени, чем у него.

— Скажите, он был в вашей лаборатории?

— Да.

— А вы в его отделе?

— Возможно.

— Неужели не помните?

— Да, был.

— Зачем?

— В нашем институте нет ЭВМ. Я получил рабочее время в их организации и проработал почти день.

— Но ведь их НИИ режимный... Как вам разрешили?

— Я принес письмо за подписью директора. А дальше Костя помог. Пустили, в порядке исключения.

— Когда это было?

— Не помню.

— Шестнадцатого мая, в пятницу, за день до убийства Теплякова. Сохранился разовый пропуск.

— Возможно.

— Итак, сперва вы посещаете режимный институт, а через день убиваете его сотрудника...

— Между этими фактами нет связи.

— Тогда зачем же вы на два выходных дня обеспечиваете себе алиби?

— Алиби для уголовного розыска. Посещение института здесь ни при чем.

— Через две недели после похорон Теплякова в его отделе обнаружили пропажу образца покрытия.

— А подводная лодка не пропала?

— Итак, вы посещаете отдел, крадете образец, а затем убиваете Теплякова.

— Да зачем мне его убивать?

— Видимо, он обнаружил пропажу.

— Неувязочка! После пятницы он на работе не был, по телефону со мной говорил спокойно. Это и Марина подтверждает.

— Вот и расскажите все по порядку.

— Зачем? Вы же все знаете! Вы же за мной следили! Всё видели — как убил, как украл!..

— Успокойтесь. В поле нашего зрения вы попали после возбуждения уголовного дела по факту пропажи образца покрытия.

— Значит, я давно под подозрением?

— Да.

— У меня очень болит голова... Ломит затылок... Я не могу говорить.

— Допрос окончен по просьбе подозреваемого... Магнитофонная запись приостановлена...

17

— Допрашивается гражданин Снегурский. Показания записываются на магнитофонную ленту... Как ваше самочувствие?

— Какое может быть самочувствие у камерника...

— Мне показалось, что оно все-таки лучше, чем было на свободе после убийства Теплякова. Вы нервничали, переживали, почти не работали, стали прикладываться к коньяку...

— Я понял, что за мной следят.

— И решили спрятаться в тюрьму? Вот когда, Валерий Семенович, мы с вами докопались до мотива хулиганства... Вы так рассудили: если у нас и есть какие-то подозрения, то после ареста за уголовное преступление мы их спишем. Не так ли?

— У меня нет ни желания, ни сил говорить.

— А силы нужны. Кончилась, если можно так сказать, общая часть допроса. Теперь мы начнем уточнять детали, проводить экспертизы, опознания и очные ставки.

— А потом?

— Ознакомитесь с материалами следствия, прокурор утвердит обвинительное заключение, и дело пойдет в суд.

— И все?

— А чего вы хотели?

— В книгах и фильмах показывают гуманных следователей. Где же они?

— Гуманизм вам следовало вспомнить, когда вы убивали Теплякова, а вы даже в убийстве сознались под давлением улик. В шпионаже до сих пор не признались. Как вас завербовали, что и как передавали агентам? Молчите?

— А-а, если не признался, то и жалости не достоин? Значит, жалость вроде платы за признание?

— Странно, вы заговорили о жалости... Человек, который никого и никогда не жалел.

— Выходит, я нахожусь за чертой жалости? Как бы вне закона?

— А я не за жалость, я за справедливость.

— Что вы играете словами? Жалость жалостью, справедливость справедливостью...

— Нет, жалость частенько живет за счет справедливости. Вы хотите, чтобы я стал вроде тех старушек, которые в судах жалеют преступников и забывают про жертвы? Да, мне жалко. Очень жалко человека, которого я никогда не видел, — Теплякова.

— Во всякие времена жалели преступников. Вся литература, Достоевский...

— Да раньше преступник-то был другой! Он был жертвой этих всяких времен. Старая жизнь доводила до преступления, судили несправедливо, посылали на каторгу... А теперь? Ни у одного человека нет роковой судьбы, нет неотвратимости обстоятельств, и у каждого есть выбор. За годы своей работы я не видел человека, совершившего преступление по уважительным, так сказать, причинам. Так почему жалеть?

— Но ведь известно: понять — значит простить...

— С чего вы взяли, что я должен вас понять? Образованный, неглупый, обеспеченный, преуспевающий кандидат наук предает Родину... С чего? С голоду, от безвыходного положения, от страшного горя, от отсутствия перспективы?

— А-а, так вот, образованный и неглупый человек! Даже вы согласны! Так вот, человечество делится не на бедных и богатых, не на черных и белых, не на европейцев и азиатов, не на близоруких и дальнозорких... Оно прежде всего делится на умных и глупых! Бога нет, но есть боги. Это умные люди. Их немного, как и должно быть богов. Они понимают то, чего не понимают массы, они предвидят то, чего не видят социологи; они могут выдать идею, на которую не способны другие... Но если он бог, то у него должно быть свое божественное право — право умного. А где оно?

— Что за право?

— Право жить иначе, чем живут муравьи. Заниматься теми проблемами, которыми хочу, а не перерабатывать опилки в пюре для коров. Может быть, я занялся бы выращиванием давно вымершего животного из единственно найденной ископаемой клетки. Работать там, где хочу. Может быть, я основал бы самостоятельный Центр, как это сделал открыватель ДНК Уотсон. Работать не «от» и «до», а когда хочу. Возможно, я бы проснулся в полдень, поиграл бы в теннис, поплавал бы в бассейне, пообедал бы в ресторане, а потом вызвал бы машину, приехал бы в Центр и засел бы за работу на ночь, на сутки, на неделю. И полученные результаты не надо было бы делить с соавторами и коллективом. Ха, коллектив! В теперешней моей лаборатории надо гнать каждого второго. Для моего научного Центра я бы подобрал с десяток головастых молодых ребят — генераторов идей. И с полсотни классных девиц. Не ухмыляйтесь, вы не знаете структуры науки. Эти девицы волокли бы всю неинтеллектуальную работу и подавали бы кофе. А я бы с коллегами шлепал идеи, как блинный автомат. И отдыхать! Почему бы нет? И вечерние клубы, и красивые женщины, и зеленая вода в бассейне, и французский коньяк, и автомобиль с телефоном и баром... Почему, ну почему нет?!

— Некогда оспаривать вашу философию, но я бы тоже с удовольствием поиграл в теннис, с красивыми женщинами пообедал бы в ресторане и покупался бы в этой зеленой водичке...

— Вы?

— Да, но не ценой предательства Родины.

— Потому что вы не доросли до истинной свободы!

— Даже если допустить, что каким-то невероятным способом все это вы получили и стали продавать нашлепанные блинным способом идеи... Снегурский, да неужели это свобода? Свобода — это не блага, не деньги, не рестораны и не бассейны. Если хотите, даже не состояние нашего тела. Свобода — это состояние духа, души. А ваша душа слепа и обманута. Какая уж там свобода.

— Кем обманута?

— Теми, кто вас завербовал. И хотите, я это докажу?

— Да, хочу, хочу!

— Только если я докажу, вы это честно подтвердите... А я докажу, потому что их вербовки стандартны. Итак, они платили вам долларами, дарили вещи и заверяли, что вы поставляете неоценимую информацию. Не так ли? Молчите... Но ваша информация была пустяковой. Слухи, происшествия, разговоры у проходной, характеристики людей... Деньги вам платили авансом, вперед, предвкушая что-нибудь вроде образца покрытия. Они говорили, что вы получите еще деньги, много? Молчите... Говорили, что после определенного срока переправят вас за границу на райскую жизнь с теннисом и зеленым бассейном? Молчите... Говорили, что на ваше имя открыт счет в банке? Молчите... Тогда гляньте сюда. У вас в квартире нашли вот эти тщательно упакованные фотографии красивых интерьеров... Смотрите, смотрите! Холл с камином. Кабинет мореного дуба, стол с мини-компьютером. Кухня в стиле семнадцатого века. Оранжерея с гамаками. Что это? Они сказали, что эта вилла станет вашей? Куплена на ваше имя в рассрочку, не так ли? Молчите... Снегурский, эта вилла стоит миллионы. Она может стать вашей только при одном условии — если вы женитесь на некой Монике Шварцвальд.

— Моника... Глупость какая-то...

— Потому что на этих фотографиях изображена вилла западногерманской миллионерши Моники Шварцвальд. Кстати, ей семьдесят три года.

— Ничего не понимаю...

— Но мы все говорили о вашей философии, Снегурский. За годы работы я понял, что одна философия к преступлению не приводит. Рядом с ней идет моральное падение, которое начинается как бы с капелек, с мелких порций... Но эти моральные пятна копятся, как деньги у скряги. Разве можно представить, чтобы человек жил-жил, да и предал Родину? Нет, сперва идут мелкие предательства. Вы предали любимую девушку, потом жену, потом парализованную Бояркину, потом Миновалова, потом Теплякова... Но ведь это и есть Родина — сослуживцы, друзья, родственники... А уж потом вы отдали секретный образец покрытия врагу, разведчику Хербу Овертону.

— Нет! Я отдал сотруднику консульства Джону Снайсеру!

— Эх, Снегурский... Западногерманский турист Курт Фидлер, французский турист Жюль, сотрудник консульства Джон Снайсер — это все Херб Овертон.

— А-а-а!

— Снегурский, что вы делаете? Сержант! Помогите мне... Отправьте его немедленно в медчасть! Успокойтесь, Снегурский, успокойтесь. Допрос окончен. Магнитофонная запись прекращена...

18

— Допрашивается гражданин Снегурский. Показания записываются на магнитофонную ленту... Здравствуйте. Как самочувствие?

— Извините за вчерашнюю вспышку.

— Я испугался за вашу голову — об стенку, да с разбегу... Так ведут себя лишь алкоголики да наркоманы.

— Знаете, кого я больше всех теперь не люблю?

— Херба Овертона?

— Себя.

— Ну, человек, который говорит, что не любит себя, очень себя любит.

— Попался, как последний дурак.

— Но вас же не во сне завербовали...

— Во сне! Именно во сне.

— Не понимаю...

— В прошлом году, в июне месяце, засиделся я в лаборатории. Вышел из нее часов в восемь вечера. Устал, голодный... А над городом белые ночи, людно, весело. Дома меня никто не ждет. Ну и зашел в бар гостиницы выпить рюмку коньяку. Выпил, правда, две. Рядом стала, как говорят подростки, клевая пара. Он спортивного вида, веселый. Она нервная, стройная, как скаковая лошадка. В баре — не в ресторане: знакомятся быстро. Через десять минут я уже знал, что он Дима, а она Мария. Из какой-то экспортно-импортной конторы. Ну насосались хотя и элегантно, но до упора. Платил Дима. Я не жадный, но все-таки приятно, когда платит другой. Вышли из бара — земля под ногами ходуном. Они предложили поехать к ним. Разумеется, согласился. Не поехали бы к ним, поехали бы ко мне. Как ехали и куда — не помню. Вроде бы частника поймали. Оказались в каком-то помещении, где много торшеров. Возникла вторая женщина, в тунике... Еще выпили... Я отключился. Утром открываю глаза и не пойму, где я. Будуар не будуар, кабинет не кабинет... Бронза, дерево, мягкая мебель, картины. Длинноногая блондинка приносит мне кофе в постель и говорит: «Гуд монинг, Валери». Потихоньку ее вспоминаю — та, вторая, в тунике, с которой веселился ночью. Потом пришел Дима с французским коньяком. Не успели мы выпить, как он мне и говорит: «Теперь, Валери, ты будешь работать на нас». Я, конечно, спрашиваю, кто он и где я нахожусь... Дима представился: «Джон Снайсер». А ночь я провел в его квартире, консульской. С их переводчицей. И он мне растолковал, что как только этот факт станет известен властям, меня сразу выпрут из завов. Я, конечно, заглох. Ищу выход из ситуации. А запах коньяка, как с виноградных холмов. И вазы кругом, вазы — с цветами и фруктами. Ананасы, бананы, лимоны, величиной с детскую голову. Блондинка мне улыбается, как бы ждет, когда я освобожусь. Ночь у иностранца, выпрут из завов... Этого я бы не испугался. Устоял бы. Но они сделали то, что сделали и вы, Сергей Иванович...

— Что я сделал?

— Предъявили целую кипу документов, напечатанных по-русски и по-английски. Все, что собрали вы, собрали и они!

— Что собрали?

— Как оставил невесту, как женился, как попал в Биологический институт, как уморил Миновалова, как бросил Бояркину, как дал взятку директору в виде красивой женщины, как освободился от жены... Все!

— Откуда же они узнали?

— От Соломона Борисовича, который жил уже в США, а раньше работал в нашем институте. По-моему, они давали и разовые поручения туристам — проверить кое-что в моей биографии. Короче, целая папка. Снайсер говорит: «Эту папку, мистер Снегурски, у меня с руками оторвет любая западная газета и любая радиостанция. Облик советского руководителя. Сенсация!» Я не сомневался. Тогда моей карьере конец. А в комнате пахнет фруктами, от рюмки пахнет французским коньяком, от блондинки французскими духами... Передо мной был выбор. А вернее, никакого выбора — красивая жизнь или никакой жизни. Тем более что задание Снайсер дал пустяковое...

— Задания все помните?

— Все. Дайте мне бумаги, и я их подробно перечислю.

— Хорошо, это мы сделаем попозже. Теперь расскажите про образец покрытия...

— Я работал на их ЭВМ. Потом зашел Костя и пригласил обедать. Мне, как вы понимаете, нужно было попасть в его кабинет. Я знал, что во время работы Костя варит и много пьет кофе. Ну и сказал, что очень хочется крепкого кофе. Он привел к себе. Пробыл я там минут пятнадцать, выпил две чашки кофе. Когда Тепляков выходил за водой, я схватил первый попавшийся кусок...

— Он мог быть случайным...

— Так примерно и оказалось. Но дело не в этом. Овертона интересовал не образец.

— А что же?

— Константин Тепляков. Овертон решил его завербовать. Но я сразу ему сказал, что Костя не из пугливых и деньги его не интересуют. Тогда Овертон придумал украсть какой-нибудь секретный документ или что-нибудь подобное.

— И Теплякова шантажировать?

— Да. Поставить его перед выбором: или работать на Овертона, или будет сообщено компетентным органам о том, что он передал образец в иностранное консульство. Я на всякий случай обеспечил себе алиби, взял фотографию образца и вызвал Костю по телефону. Дальше вы знаете.

— Как Тепляков отреагировал?

— Ударил меня и выскочил из машины.

— Как принял сообщение об убийстве Овертон?

— Запретил мне с ним встречаться.

— Откуда вы стали получать задания и кому передавать информацию?

— Из-за границы. Письма, зонтики, тайники... С иностранцами, как вы сами сказали, мне было приказано не встречаться. Я все опишу подробно, надо вспомнить.

— Что с вашими руками?

— Я боюсь.

— Держитесь, нам еще работать.

— Я хочу искупить свою вину. Разрешите?

— Как?

— Забросьте меня к ним с заданием! Я докажу, я смогу! Возьмите меня на работу в КГБ, а?

— Снегурский, не будьте наивным.

— Сергей Иванович, я обладаю телепатическими способностями. Мои биоволны влияют на квантовое излучение. Направьте меня в научно-исследовательский центр. Мою энергию можно использовать для искажения вражеских лазерных лучей...

— Не сочиняйте.

— Может, мы с вами договоримся, а? У меня в надежном месте спрятаны драгоценные камни, золотишко, иконки... Отпустите меня, и скажу про тайник. У вас же зарплата средняя. Все будет ваше, все. Бросите службу и уйдете в адвокаты...

— Снегурский, от страха вы теряете разум.

— Не хотите драгоценностей, я отдам вам свою идею, которую берег для научного Центра. Я ведь хотел бежать через границу и с охотником, и под автобусом. От Овертона, от вас! Возьмите мою идею! У меня почти готовы разработки биологических мембран для морской воды — все пропускают, а золото остается. С этой идеей вы станете на Западе миллионером! Чертежи и описания у меня в столе...

— Держите себя в руках, Снегурский!

— Дайте мне пистолет — я застрелюсь на ваших глазах...

— Снегурский, я научу вас побороть страх. Осознайте свою вину, поймите низость совершенного, и тогда появится злость против себя. Она и вытеснит страх.

— Но я боюсь!

— Вы говорили, что угрызение совести идет от страха... Может быть, в вас пробуждается совесть?

— У меня есть смягчающие обстоятельства?

— Пока только одно — признание вины.

— Значит, никакой надежды?

— Следователь, как и врач, всегда надеется на выздоровление.



Павел Кренев
ГОСТЬЯ ИЗ-ЗА ОКЕАНА

НЕСКОЛЬКО СОБЫТИЙ В КАЧЕСТВЕ ПРОЛОГА

Событие первое

Международный экспресс Москва—Берлин проследовал город Брест и загудел, забренчал тормозами перед пограничным контрольно-пропускным пунктом. Голос диктора объявил по внутрипоездному радио на русском, польском, немецком и английском языках, что пассажиры пересекают границу Советского Союза и Польши, и вежливо попросил оставаться всем на местах, а также приготовить документы.

По вагонам пошли люди в военной и служебно-форменной одежде. Начался обычный, повторяющийся по нескольку раз за смену таможенный контроль.

В шестнадцатый вагон вошли трое: пограничники — лейтенант Архипов, старший сержант Шлемин и инспектор Брестской таможни Кулешов. Первым делом они заглянули к проводнице — старой их знакомой Надежде Бедриной, и Кулешов, как всегда, поинтересовался, не успела ли она с прошлого раза выскочить замуж. Надежда, бойкая, как и все ярко-рыжие, ответила в тон, что выйдет только за него, за Кулешова.

— За меня нельзя, — сказал серьезно инспектор, — я скандалист и зануда, сама знаешь...

В купе номер пять первым вошел лейтенант.

В нем ехало четверо. Архипов начал проверку документов справа налево — в таком порядке он по привычке, само собой установившейся еще со времени срочной службы на этой же границе, всегда начинал проверку.

Справа ехала пара. Он — начинающий дипломат, она — его супруга. Он — слегка важничающий (Архипов знал, что по молодости это случается у дипломатов) и деланно-серьезный, но видно по лицу и манере держаться — парень толковый. Она — не скрывает любопытства, наверное впервые едет за границу, с открытым интересом ловит каждое движение, каждое слово пограничников.

С этими — порядок!

Слева внизу — ленинградский инженер Веселов, едущий в командировку на западногерманскую фирму «Телефункен». Документы и все остальное — ажур!

Та-ак, а что там за молчун на верхней полке? Из-под надвинутого почти на лоб одеяла проглядывает темная кожа и мелкие завитки шапки волос.

— Предъявите документы, — просит его Архипов и слегка похлопывает по ногам.

Иностранец протирает глаза, смотрит удивленно на пограничников и таможенника, будто не понимает, чего от него хотят. И Архипов сразу настораживается: «А глаза-то у него не сонные...»

Иностранец бормочет растерянно: «Плиз, плиз», вскакивает с полки, снимает с вешалки пиджак, достает из внутреннего кармана паспорт и таможенную декларацию. Лейтенант протягивает декларацию Кулешову и начинает «читать» паспорт.

«Чоудури Баср, сорок восьмого года, африканец. Та-ак, слушатель третьего курса Ветеринарной академии... третьего курса... Так что же, он русский не знает?.. Почему он «плиз» вместо «пожалуйста»? Который год в Москве... Мы же в России пока... Оттиски печатей в порядке... Исправлений и подчисток нет... Чоудури... Фамилия определенно проходила по какой-то из ориентировок... Виза в порядке...»

Иностранец вдруг запереминался с ноги на ногу, подался к выходу.

— Вот ду ю вонт? — спросил его удивленный Архипов.

Чоудури похлопал себя по животу, еще более выпятил и без того толстые губы, сморщился:

— Ай эм ил...

— Послушайте, — вежливо обронил лейтенант, — вы же в России живете и учитесь несколько лет. Вы что, не знаете, как по-русски попроситься в туалет?

— Вообще-то знаю, — согласился африканец.

— Очень сожалеем, но несколько минут придется потерпеть. Ничего не поделаешь, таможенный контроль...

Иностранец махнул рукой.

В разговор включился таможенный инспектор, который давно понял, что тут без досмотра не обойтись.

— Предъявите ваш багаж.

Чоудури вяло, с опущенными плечами, снял с полки толстую сумку и «дипломат», поставил их перед собой.

— Вот.

— Здесь только то, что включено в таможенную декларацию?

— Да-да! — расширил глаза Чоудури, мол, как в этом можно сомневаться.

— Забирайте вещи, вам придется на некоторое время пройти с нами.

Иностранец будто того и ждал. Подхватив пиджак, сумку и «дипломат», он двинулся к выходу.

— Постой, парень, — остановил его Веселов, — а чемодан-то свой ты нам даришь?

— Какой еще чемодан? — встрепенулся было Чоудури, но, глянув почему-то на молоденькую жену дипломата, сразу же сник, молча вытащил из-под сиденья небольшой коричневый чемодан, опустил голову.

В досмотровой комнате Брестской таможни Кулешов ему сказал:

— Ну что, начнем с чемодана?..

Поезд Москва — Берлин пересек границу СССР без одного из пассажиров, который был задержан таможенной службой за попытку провоза контрабандных товаров и провел в одном из помещений КПП «Брест» еще целые малоприятные для него сутки.

А от пограничников в Управление КГБ города Прибалтийска ушло письмо следующего содержания.

«За попытку провоза через границу контрабандным путем товаров, представляющих историческую ценность, нами задержан Чоудури Баср, 1948 года рождения, гражданин Берега Слоновой Кости, слушатель Ветеринарной академии (г. Москва), который, согласно ориентировке Центра, являлся близкой связью уругвайского дипломата Векстилла, выдворенного из СССР за контрабандную деятельность, и, по имеющимся данным, оказывал ему некоторую помощь в проведении этой деятельности.

В процессе таможенного досмотра у Чоудури обнаружены и изъяты вещи, перевозимые с сокрытием:

1. Икона «Спас Вседержитель» в серебряном окладе;

2. Металлический складень «Рождество Христово», отделанный цветной эмалью;

3. Серебряная фигурка тюленя с клеймом, идентичным одному из тех, которым пользовался ювелирный мастер Фаберже.

В письменном объяснении Чоудури заявил, что купил указанные вещи за 7 тысяч рублей у жителя Прибалтийска по имени Борис, с которым случайно познакомился в Москве в мае текущего года. Другие установочные данные Бориса Чоудури якобы неизвестны. Приметы Бориса: рост 170-172 сантиметра, возраст 40-45 лет, худощав, темноволос, был одет в коричневый вельветовый костюм и серый финский плащ. О дальнейшей связи Чоудури и Борис якобы не условливались.

По предварительной оценке нашего эксперта, общая стоимость изъятых у Чоудури предметов составляет менее 10 тысяч рублей, вследствие этого иностранец не привлечен к уголовной ответственности за контрабанду. С него взыскан штраф и будут применены соответствующие административные меры».

Событие второе

Оно имело место на окраине города Прибалтийска, на льду залива, в глубине которого и стоит город.

Стояла вторая половина марта. Тот, кто хоть когда-то ловил корюшку, хорошо знает: лучшего времени для ловли этой жадной по весне рыбешки не бывает. Удалась бы только погода. А тут она и впрямь удалась.

Морозец был только ночью. Он подышал, как мог, холодом на поверхность подтаявшего за вчерашний день ноздреватого снега, выковал толстенькую, но непрочную льдистую корку. Небо было чистым, и солнце показало на горизонте красный свой бок, как и положено по календарю, в 6.15 утра. В это время и начинается «самый жор».

На лед заезжать было уже опасно, — поизъеденный теплыми ветрами, кое-где потемневший, он был изрисован кривыми линиями трещин, голубел пятнами луж талой воды. Поэтому инженер одного из судостроительных заводов Малышев, приехавший на красных «Жигулях», оставил машину на обочине дороги, идущей вдоль залива.

Кругом стояла благодать просыпающейся после зимы природы: звенели голоса ошалевших весенних птиц, лилась откуда-то ручейная песнь токующих тетеревов, но Малышеву было не до природных красот. Человек азартный и нетерпеливый по натуре, он удовлетворялся только самим действием, всякие там антракты, суетные переходы от одного к другому его раздражали. Сейчас впереди ждала рыбалка, и инженер, быстренько выхватив из багажника ящик с уложенными в него рыбацкими принадлежностями и термосом, почти бегом заторопился на лед.

Была ранняя рань. Чтобы сесть за удочки на самой зорьке, Малышеву пришлось выезжать посреди ночи. Но рыбачье племя — это же кудесники какие-то или лунатики, черт их знает! У лунок уже сидело человек пятнадцать и уже вовсю дергали корюшку. И стоял уже в воздухе дразнящий аромат огурцов — корюшачий запах!

Малышев весь изнервничался и изругался про себя, пока готовил лунку, наживлял на мормышки мотылей: взгляд невольно улавливал резкие взмахи рук соседей, высвистывающих из воды серебристых продолговатых рыбок.

Ага! Вот и у него поклевка. Есть первая!

Половив с полчаса, Малышев с сожалением пришел к выводу, что клев на этой лунке все же хуже, чем у других. Два его соседа дергали рыбу, а у него всего-то с десяток хвостов. Еще немного подождав (вдруг подойдет стайка?), поколебавшись, он резко смотал удочку, подхватил ледоруб и ящик и перешел на новое место.

Лунку он высверлил в стороне от остальных рыбаков — метрах в пятидесяти, в глубь залива, не захотел никого «обрубать». И надо же! Поклевка дернула книзу «кивок» удочки, когда он еще глубину толком не промерил.

...Минут через десять к нему прибежал первый «перебежчик» из основной рыбацкой группы. Виновато улыбаясь, он воткнул свой ледоруб метрах в четырех от Малышева и пока дрожащими руками налаживал снасти, оторопело-восхищенно наблюдал, как инженер беспрестанно машет руками и выбрасывает на лед все новых и новых корюшек.

Такого клева корюшки Малышев не помнил, только слыхал о нем в рыбацких байках, да кто им верит... Мормышки до дна не успевали доходить, это было очевидно — леска ни разу не ослабла, — рыба хватала наживку, как говорится, «на ходу», кучка выброшенной на лед корюшки все росла. Но — что с этим поделаешь? — росло и количество «перебежчиков» вокруг него. В скором времени инженер был безжалостно «обрублен» искателями легкой рыбацкой удачи и сидел в их плотном кольце. Причем было очевидно, что лучше клюет у тех, кто ближе к нему, а у него — лучше всех. Вот кое-кто просверлил лунку в двух метрах, кое-кто в полутора... И у них тоже клев — лучше некуда. Такое впечатление, что рыба роится внизу на крохотном пятачке и Малышев в самом его центре.

На какое-то мгновение клев прекратился, будто рыба решила передохнуть, и Малышев решил отмерить наконец положенную глубину. Он быстро отмотал с удочки несколько витков лески, пока та не ослабла, потом на пару витков убавил глубину и с удовлетворением покашлял: теперь все было как полагается. Но, когда стал приманивать запропастившуюся куда-то корюшку, «играть» мормышками, вдруг будто кто-то ударил по крючкам. Малышев поддернул вверх удочку и почувствовал, что леска совсем ослабла. Обрыв? Так и есть! Из лунки он вытащил конец лески, мормышки остались внизу.

Что это? Зацеп или щука подошла и цапнула поблескивающие в воде мормышки? Такое бывает.

Малышев подвязал готовый кусок лески с привязанными заранее мормышками, насадил и опять отмерил глубину. Повторилась та же история. То ли зацеп, то ли щука. Мормышек как не бывало.

— Ну погоди, зараза, — прошептал в волнении инженер, достал из ящика «щучью» удочку с японской леской ноль пятого номера, привязал тяжелую отвесную блесну, крючок которой мог бы выдержать любого сома, и «булькнул» блесну в лунку. Рыбаки глядели на него с интересом.

Щука клюнула, как только блесна упала на дно, и Малышев стал ею «играть». К удочке прицепилось что-то тяжелое, он с трудом сладил с попавшейся рыбиной и медленно стал выбирать леску. Рыбаки все как один пораскрывали рты и уставились на Малышева. Те, кто сидел подальше, побросали свои удочки и прибежали к нему, чтобы поглядеть на редкое зрелище. А он, стоя над лункой, изо всех сил тянул леску.

— Не пролезет! — закричал кто-то. — Подрубай лунку!

Принесли пешню и быстро расширили дыру. Малышев опять стал тянуть. Вот-вот покажется рыбья голова.

Один из рыбаков приготовил багорик и стал перед лункой наизготовку.

Но, когда ледяная крошка раздвинулась, все в ужасе отпрянули, а Малышев дико вскрикнул и бросил удочку.

Это была человеческая рука со скрюченными пальцами.

Некоторое время все стояли молча и оторопело глядели на пустую лунку. Происшедшее казалось всем кошмарной нереальностью, глупым видением. Но кто-то сказал:

— Слушайте, а ведь утопленник это...

— Надо милицию вызвать, — поддержал другой.

А третий голос разочарованно и брезгливо произнес:

— Вон оно что... Вон почему она именно здесь хорошо клевала... Не-е, этой рыбы мне не надо!

Когда разошлись, около каждой лунки остались кучки нетронутой корюшки.

Малышев отошел подальше, но домой не уехал, а дождался милиции, за которой уехали двое.

Милицейский наряд прибыл часа через три. Рыбаки опять собрались, помогли милиционерам вырубить полынью и на «щучью» удочку Малышева, которая оставалась лежать нетронутой, вытащили утопленника на лед.

Им оказался молодой мужчина среднего роста, светловолосый, в сильно истлевших джинсах и кожаной куртке. К шее его был привязан кусок капроновой веревки, на ее конце болталась увесистая свинчатка.


Эти два события, происшедшие в разных местах и в различное время, тем не менее имели общую причинную связь: они были порождены одними и теми же людьми, совершившими ряд общественно опасных деяний, которые на юридическом языке называются преступлениями.

Глава 1

Что тут скажешь, Евгений Аббатский, художник из «непризнанных», действительно талантливый человек!

Звучит парадоксально: как же так — талант и не признан! Тем более что тебе уже под пятьдесят. Кажется, было уж время реализоваться...

Беда вся в том, что положение «непризнанного» Аббатского вполне устраивает. Быть членом Союза художников он не хочет сам. Евгений убежден в том, что любая организованная группа людей, в том числе и творческий союз, налагает ненужные для одаренной личности обязанности, а свободу вообще и возможность самовыражения в частности он почитал выше других жизненных благ.

Начинал Евгений Гаврилович — как и большинство способных художников: сначала академия и «подавание надежд», затем конкретные шаги на пути становления как художника, поездки по стране, сбор этюдного материала, участие в выставках, подготовка к вступлению в Союз художников, получение поддержки у некоторых мэтров...

Что сбило тогда с пути? Виной тому были два присущих Аббатскому качества: постоянная, ничем не одолимая тяга к обладанию максимальным количеством денежных знаков и авантюризм, родившийся вместе с ним и всю жизнь будораживший кровь. Евгений однажды осознал, что Союз художников будет мешать воплощению его жизненных установок, потому что они (по ряду позиций) в корне разнятся с установками этой творческой организации. Тем более что деньги рядового члена Союза — это, как говорят в Одессе, разве деньги?

Среди колхозов и совхозов есть хозяйства весьма богатые. Аббатский убедился в том, что их председатели никогда не скупятся на оформление дворцов культуры, на наглядную агитацию, на украшение своих городков и деревень. Он быстро научился договариваться с председателями и никогда их не подводил, работая споро и качественно. А те, дело известное, один перед другим, как петухи, не могут друг другу не похвастать: нашел, мол, художника, работает хорошо... Аббатский был нарасхват. И все больше и больше хозяйств средней полосы было украшено плакатами с трафаретно-бодрыми лицами тружеников полей.

Создав таким образом достаточную материальную базу для «разгона», Евгений Гаврилович решил, что пора заняться делом более степенным, солидным и денежным. Оно-то его и сгубило.

Аббатский никогда всерьез не относился к модернистам. Как можно, например, рисовать геометрические фигуры и считать это искусством? Но особенно его раздражала готовность некоторых коллекционеров отдать бешеные деньги за совершенно явную мазню известного представителя какого-нибудь «изма». На этой нелепости он и решил сыграть, и однажды коллекционер Запашников, помешанный на модернистах начала века, с душевным трепетом приобрел у Аббатского три картины известных кубистов Фернана Леже и Робера Делоне (подделать полотно более знаменитых представителей этого направления, например Пикассо, Евгений Гаврилович пока не отважился). Но коллекционеры — народ общительный, и однажды Запашников с ужасом узнал, что подлинники купленных им за большие деньги картин висят на других стенах. Искреннее возмущение Запашникова стоило тогда Аббатскому двух лет лишения свободы.

Но нет худа без добра или хотя бы малой его части. И в местах заключения нашел Евгений Гаврилович применение своему таланту. Там тоже требовались и наглядная агитация и картины... Но именно там открыл для себя Аббатский еще одну свою способность — мастерить довольно тонкие и изящные поделки. Началось с резьбы деревянных орлов с распростертыми крыльями, а потом удалось попробовать и резьбу, и чеканку, и басму на металлах, естественно, не благородных, но главное в тех условиях было не качество, а приобретенный опыт.

...С некоторых пор в людных местах Прибалтийска стал появляться бородатый, длинноволосый мужчина, который на ящиках, на коробках раскладывал изящно выполненных чертиков, показывающих кому-то фигу, лихих гусар с барабанами, ларцы, башмачки-копилки, смешные фигурки животных, табакерки, резные ложки, чекань... Товар шел ходко, потому что сделан был умелыми руками и к тому же удовлетворял обывательский спрос.

Однажды, когда бородатый мужчина около входа на станцию метро «Центральная» распродал очередную партию товара и, торопливо собрав складной переносной лоток, собрался нырнуть в толпу спешащих в метро людей, его взял за локоть темноволосый мужчина среднего роста, средних лет, с «дипломатом» в руке и страшно перепугал первой же фразой. Он сказал:

— Здравствуйте, Евгений Гаврилович.

Аббатский, естественно, был не в ладах с органами милиции, потому что всегда торговал не там, где разрешено, а там, где больше покупателей. Поэтому он подумал: «Ну все, застукали...» Положение такое, что хоть деру давай, да несолидно как-то — не молодой уж. Но темноволосый дальше повел себя совсем не как представитель власти.

— Встречаю вас то тут, то там и все удивляюсь вашему таланту. Вы настоящий мастер.

Аббатский приосанился и недоверчиво спросил:

— А откуда вам известно мое имя?

Незнакомец покашлял в кулак, вроде бы смутился, и уклончиво ответил:

— Талантливым человеком поневоле заинтересуешься...

Миролюбивый тон немного успокоил, но стреляный волк и куста шарахается, — смутная тревога не покидала Аббатского.

— Извините, но я, в общем-то, спешу...

— Да-да, конечно, — засуетился темноволосый, — позвольте представиться: Борис Никитич Салтыков, инженер.

— Очень приятно. — Евгений Гаврилович нервно кашлянул.

— У меня к вам вопрос, вернее, дело...

Салтыков держался скромно, ненавязчиво, а потом всегда интересно выяснить, чем твоя персона могла кого-то заинтересовать, — выгода частенько приходит с самой неожиданной стороны. Аббатский предложил:

— Давай отойдем, что ли, людно здесь.

Они присели на одинокую скамейку в скверике, что на задворках метро, и Салтыков щелкнул замками «дипломата».

— Посмотрите, пожалуйста, — попросил он деликатно и как бы даже робко.

Аббатский взял то, что принес «инженер», и положил на свою ладонь. Долго разглядывал. Это была изумительная работа. На ладони смеялась, изгибалась и смешно корчилась сделанная из халцедона маленькая обезьяна. В левой руке она держала выточенную из серебра банановую кисть, правая рука взметнулась в восторге вверх. Горели крохотные рубиновые глазки, обезьяна радовалась своей удаче.

«Такие статуэтки были очень модны на переходе от девятнадцатого к двадцатому веку, — подумал Евгений Гаврилович. — Господи, но какая работа! Кто же мастер? Скорее всего Овчинников, Фаберже, Рапоппорт или Калашников. В их мастерских работали подлинные таланты».

Аббатский перевернул обезьянку вверх ногами и разглядел на тыльной стороне серебряной подставки клеймо с двуглавым орлом, пониже было отчеканено: «Петербург, Москва, Лондон», посредине четко виднелось: «Фаберже».

— Что тут скажешь, — деликатно проконстатировал Евгений Гаврилович, — это ювелирный шедевр.

Встреча с прекрасным не приглушила, однако, благоприобретенную Аббатским осторожность, и он с внутренним беспокойством размышлял: а чего же от него хотят? Салтыков, конечно, понимал состояние собеседника, он бухнул фразу:

— Не могли бы вы сделать такую же обезьяну, ну... копию этой?

Чего угодно ожидал Аббатский услышать от случайного знакомого, только не это. Во-первых, сделать копию Фаберже — это, мягко выражаясь, не безделушку из чурки вырезать, а во-вторых, все куда как странно.

Глядя в раскрытый рот онемевшего Аббатского, «инженер» стал объяснять.

— Понимаете, моей престарелой бабушке понадобились деньги, и она решила кое-что продать. Но с вещами расставаться жаль, сами понимаете, фамильные ценности. Вот и придумала компромисс для самоуспокоения: саму вещь продаст, а копия останется. Ей-то, конечно, трудно заниматься этим, попросила вот меня.

Наконец-то все стало на свои места. Евгений Гаврилович облегченно осознал, что имеет дело с обычным жуликом, но, видно, из начинающих — так все усложняет. Легенда тоже самая дурацкая: бабушка, видите ли... Но что-то привлекательное проклевывается. Посмотрим...

— Почему же вам не обратиться официально в ювелирную мастерскую, например?

— Что вы, что вы! — замахал руками Салтыков. — Там ведь могут неправильно понять: Фаберже все-таки. Да и не верится что-то нынешним ювелирам — гвозди им делать... А вы талант!

Аббатский кашлянул. Та-ак, материал он безусловно мог бы достать, постараться тоже можно. Только чего ради?

— Может, ваша бабушка хочет, чтобы и клеймо Фаберже я на копии отчеканил?

— В том-то все и дело, что да, — просто ответил Салтыков и глянул на Евгения Гавриловича ясными глазами.

— А не много ли она хочет? Дело-то уголовное...

— Вот тебе и раз! — замахал руками инженер. — Какое же оно уголовное? Вы же делаете копию не для продажи или там, упаси бог, спекуляции какой, а просто для услаждения моей бабушки, из гуманных, так сказать, соображений. И потом бабушка платит вам две тысячи...

Аббатский проглотил слюну. Из этого парня вырастет матерый жулик... Все продумал и даже для него самого алиби подсказывает: попробуй закон прицепить, когда всё «из гуманных соображений»... Деньги стоящие, чего тут скажешь. Деловой парень, а с деловым и надо по-деловому.

— Сроки-то какие бабушка назначает?

— Месяца вам хватит?

— Двух недель достаточно, если кота за хвост не тянуть. И вот что... — посерьезнел Евгений Гаврилович, — одну «штуку» вперед, чтобы на всякий случай не зазря работать.

— Приятно иметь дело с понимающим партнером, — улыбнулся Салтыков и достал из «дипломата» неказистый пакет, завернутый в газетную бумагу. — Здесь ровно тысяча.

Он защелкнул на «дипломате» замки и, не снимая с лица улыбки, заметил:

— Видите, как я вам доверяю.

Аббатский промолчал, потому что пересчитывал в это время деньги. Закончив, он довольно причмокнул губами и поинтересовался:

— Где встретимся?

— Как говорится, не извольте беспокоиться, я вас разыщу сам.

— Вы что, мой адрес знаете? — искренне изумился Евгений Гаврилович.

— Ну я же не могу отдавать деньги малоизвестному человеку.

— И где мастерская моя, тоже знаете?

— Тоже знаю, — улыбнулся Салтыков.

«Да, недооценил я его вначале», — подумал Аббатский.


Ровно через две недели в мастерскую Аббатского, расположенную в подвальном помещении старого дома, что стоял в тихом, но жутковатом в вечернее время, полутемном Кирпичном переулке, постучал Салтыков. Он довольно дружелюбно поздоровался с Евгением Гавриловичем и прошел в помещение, в котором резко пахло лаками, чем-то горько-горелым и мышами. Стол, уголок и верстак мастерской были заставлены разной масти пузырьками, бутылками, ступками с пестиками, тут и там валялись разбросанные штихеля, молоточки, чеканы, конфарники, тигли, тиски, щипчики, краски и кисти... На маленьком столике, притуленном у окошка, накрытом далекой от свежести, но с различимыми цветами клеенкой, стояла обезьянка, которую Борис принес Аббатскому.

— Ну что, узнаёте игрушку? — деликатно спросил Евгений Гаврилович.

Салтыков поднял творение Фаберже на ладонь и поднес к свету: да, это была именно принесенная им фигурка. Тот же изгиб маленького тельца, рубиновые глазки, тронутое временем серебро... На обороте подставки то же клеймо.

И тут Салтыков забеспокоился:

— Ну а у вас-то что-нибудь получилось?

Аббатский тогда улыбнулся и, явно важничая, подошел к столу, выдвинул ящик:

— А как же!

Форменное чудо! В ящике стояла абсолютно такая же обезьянка. Салтыков долго разглядывал эту, другую, и то ли чтобы польстить мастеру, то ли всерьез, засомневался:

— А где же бабушкина?

Аббатский рассмеялся, довольный:

— Разве я помню!

Борис Никитич, ни слова не говоря, вытащил из внутреннего кармана пакет с принесенной второй тысячей, бросил на стол, потом, секунду подумав, достал кошелек, отсчитал еще две сотни, протянул Аббатскому:

— Это за талант и за скорость!

Уже собравшись вроде бы уходить, Салтыков вдруг спросил:

— Скажите, Евгений Гаврилович, этот самый Фаберже много таких безделушек сделал?

Аббатский приподнял подбородок, полузакатил глаза:

— Этого не знает никто...

— Ну хотя бы примерно: пятьдесят, сто, тысячу? — стал настаивать Салтыков.

— Понимаете, то, что мы называем Фаберже, — это ведь не один человек, это двести с лишним экстраклассных ювелиров и художников, работавших на Фаберже в Москве, Петербурге, Одессе, Киеве и даже в Лондоне. Даже по нынешним масштабам это был целый ювелирный трест. Так что спросите у самого Фаберже: сколько изделий выпустил его трест? Думаю, точного ответа и сам он не дал бы. Тем более что одинаковых изделий почти нет.

— Но, посудите сами, разные места, значит, и продукция не однородна. Почему же именно безделушки с клеймом Фаберже в такой цене?

— Нет, батенька мой, хоть ассортимент, так сказать, и разный, а продукция все же однородна... по качеству. История не знает ни одной поделки с клеймом Фаберже, выполненной халтурно. В этом и весь секрет популярности и бешеных цен у коллекционеров. Это, брат, не нынешний Знак качества.

Салтыков помолчал, склонив голову, видно о чем-то раздумывая, потом спросил напрямик:

— Но если изделия Фаберже разбросаны по всему миру и никто не знает, сколько же их, значит, может появиться еще какое-то количество? Ведь дело только в мастерстве...

К чему клонит Борис Никитич, Аббатский понял сразу, он и сам задумывался над этим раньше, но опасно все это, да и непроверенный он человек, Салтыков этот... Упал на голову, как снежный ком, хотя, кажется, не сквалыга, и не глуп, и тоже осторожен...

— Да, в мастерстве дело, — неопределенно подтвердил Евгений Гаврилович, — в чем же еще.

— Значит, моя богатая бабушка, влюбившаяся в Фаберже на старости лет, может приобрести еще кое-какие его творения... — Салтыков помолчал, — например, у вас?

— Но у меня их нет, — стал затягивать игру Аббатский.

— Но вы же мастер, — нервно улыбнулся Борис Никитич.

— Послушайте, на что вы меня толкаете! — вспылил Евгений Гаврилович. — Бросьте эти сказки про бабушку! Что я не соображаю, чем это может для меня кончиться?

Но Салтыков продемонстрировал железное самообладание. Он только весело сморщился, словно взрослый, которому несмышленое дитя пролепетало забавную чушь.

— Вы, уважаемый Евгений Гаврилович, будете только шлифовать ваш талант на ювелирной работе, на изготовлении, так сказать, произведений искусства для моей бабушки, из сострадания к ее преклонной старости. Ну и, естественно, получать компенсацию в презренных бумажках, разрисованных большими цифрами. Больше никакие заботы ранить вашу творческую душу не будут. Поэтому в крайнем случае вы всегда в стороне... Все другие неурядицы беру на свои плечи я, Борис Никитич Салтыков.

Аббатский наклонился, сграбастал обеими руками грязную табуретку, растопырил ноги и подсунул табуретку под себя, тяжело сел. Будто бы призадумался, хотя все решил уж... Потом махнул рукой:

— Валяй конкретику, начальник...


В магазине антикварных товаров суетился и нервничал человек, явно желающий что-то приобрести. По внешнему виду, по отрывистой манере говорить и по несвойственной для северян некоторой эмоциональной несдержанности в нем легко можно было определить представителя одной из южных республик. Лет пятидесяти — пятидесяти пяти, элегантный, с густой шевелюрой, украшенной серебряной проседью, в дорогой, великолепной выделки, дубленке, он просил продавца подать ему то один, то другой товар и все недовольничал:

— Послушай, я бы топором лучше вытесал! Это же не шкатулка, это ящик! Да еще за такие деньги!

— Это не ящик, а работа известного мастера Немирова-Колодкина, серебро с чернью. Автор был поставщиком царского двора, — протестовал продавец.

— Не знаю, как насчет царского двора, а жене на день рождения я этот ящик дарить не буду! Представляете, человеку тридцать исполнилось, юбилей, один раз в жизни, а у вас ничего нет. Вы бы стали дарить ящик своей жене?

— Мне нужно для такого подарка десять лет на хлебе и воде сидеть, — скромничал продавец.

— Так я и поверил! — шумел южный человек. — Покажите вон ту чарку!

Но чарка его тоже не удовлетворяла, и покупатель нервничал.

Его аккуратно тронул за рукав сухощавый, темноволосый гражданин среднего роста и средних лет, спокойно и галантно поздоровался и сказал:

— Мне кажется, я мог бы помочь вам в выборе подарка.

Южный человек, несомненно прошедший большую школу товарно-денежных отношений с людьми разного сорта, опасался вступать в крупные сделки с малоизвестными лицами. Но благообразный вид незнакомца, спокойный, доверительный тон обращения смутили. Они вышли на улицу, зашли во двор, уселись на скамейку, что стояла на пустующей детской площадке, и темноволосый открыл портфель. Он достал оттуда фигурку обезьянки чудесной работы, с рубиновыми глазками, на подставке из серебра.

Глаза южного человека загорелись рубиновым цветом, он долго вертел обезьянку в руках, не скрывая восхищения и прицокивая языком:

— Ай-ай-ай! Какая вещь!

— Еще бы, это же Фаберже! — уточнил хозяин обезьянки.

— Вижу, не слепой, — продолжал восхищаться гость с юга, давно разглядевший клеймо на подставке.

— Семь тысяч, — назначил цену продавец.

Покупатель вытаращил глаза, возмущенно тряхнул головой, молча протянул обезьянку в руки темноволосого и встал, явно собираясь уйти. Но сразу не ушел, лишь приподнял подбородок и почти торжественно произнес, как человек, которого только что сильно оскорбили:

— Вы сами столько не стоите, не то что эта обезьяна.

Темноволосый не стал вступать в словесную дуэль, он просто уточнил:

— Фаберже стоит дороже нас с вами...

— Четыре — и ни копейки больше!

Они сошлись на шести тысячах.

Когда уже расходились, бывший владелец обезьянки спросил:

— У вас там, на юге, нет еще желающих приобрести что-нибудь подобное?

Новый обладатель творения Аббатского, довольный удачной покупкой, ответил не без пафоса:

— Плох тот армянин, который не мечтал бы иметь в доме произведения искусства.

Они познакомились ближе.


Из обвинительного заключения, которое будет написано через два с половиной года:

«...Через жителя города Дилижана (Армянская ССР) Мкртчана Салтыков переправил в Армению и реализовал там 19 поделок, изготовленных Аббатским, на всех из которых имелись фальшивые клейма мастера Фаберже. Общая сумма полученных им от продажи данных поделок денег составляет около ста пятидесяти тысяч рублей...»

Глава 2

Бытие определяет сознание... С некоторых пор Борису Никитичу Салтыкову, как никогда еще в жизни, стали тесны рамки созданного им же житейского антуража. Так всегда честолюбив молодой провинциальный артист, сорвавший первые аплодисменты на своей небольшой сцене. После них к нему в беспокойных снах начинают врываться овации больших столичных театров, шумная слава кинематографа, и в глазах рябят уже разноцветные кадры будущих цветов, брошенных к ногам поклонниками его таланта.

То, что творилось теперь в душе Салтыкова, было этому сродни по своей сути с той лишь разницей, что ни реклама, ни слава его отнюдь не прельщали. Нетрудно представить, что это очень бы ему повредило. Борис Никитич почувствовал, нет, вернее, со всем азартом впитал в себя дурманящий вкус другого, более материального и верного для жизни предмета вожделений: денег!

Как странна, как необъяснима человеческая природа! Почему кто-либо, достигший выдающихся показателей или результатов в своем деле, стремится к еще большим? Почему человеку всегда мало достигнутого? Посмотрите на спортсменов: силач, превозмогая пытки каждодневных тренировок, рискуя порвать натруженные мышцы, радуется, как ребенок, если осилит штангу хотя бы на грамм тяжелее вчерашней, прыгун до изнурения работает, чтобы поднять планку на миллиметр. А граммы и миллиметры даются только при условии полного самоотречения, только тем, кто поборет свою лень, свою плоть, самого себя. Что движет людьми? Зависть к тем, кто достиг большего, тщеславие или сознательное стремление к идеалу, к гармонии, к совершенству?

Наверное, подобные «двигатели» у всех различны, как разны и сами люди.

Борисом Никитичем поначалу двигала самая заурядная зависть, и со временем липкие и душные ее объятия все плотнее обволакивали его.

Когда кончилась война, десятилетний Салтыков завидовал сверстникам, у которых отцы вернулись. Еще в сорок втором рядовой Никита Савельевич Салтыков пропал без вести в боях под Ржевом. Но в сорок девятом как снег на голову свалился и он, прошедший плен и отсидевший за какое-то воинское преступление. Батя пришел потухший, почти каждый вечер напивался, в пьяном бреду просил какого-то Кольку простить за то, что «сдал его немцам». Видно, совесть у отца была нечиста. Борис возненавидел его и стал завидовать теперь тем, у кого отцы не вернулись.

В школе он завидовал сытым, хорошо одетым мальчикам и девочкам, живущим в отдельных квартирах, завидовал тем, кто его сильнее, завидовал цветастым, шумным иностранцам, когда около гостиниц в стайке бойкой безотцовщины клянчил у них жвачку: «Месье, дай чивень, а! Ну дай чивень!»

Салтыков рано осознал, что жизнь безжалостна к тем, кто слаб, кто хнычет, что в люди его может вывести только труд.

Он хорошо учился в школе и всегда ходил в активистах. Учителям он нравился. Но друзей у него никогда не было, одноклассники его презирали и не принимали в компании, потому что Салтыков продавал любого, если возникала угроза его официальной репутации.

Когда он учился в старших классах, в моду вошло увлечение набирающей силу кибернетикой, в вуз, который стал готовить электронщиков, был ужасный конкурс, но Салтыков поступил в него, хотя это далось нелегко.

Но после института начались будни рядового инженера с их жесткой дисциплиной, необходимостью послушания тем, кто достиг большего, и, увы, с совсем не той зарплатой, с которой хотелось бы начинать жить. А рядом по городу ходили молодые люди, которым жилось веселее и вольготнее, которых не мучили финансовые проблемы. Салтыков начал завидовать им.

Он долго добивался места бармена. Прошел ради этого через унижения перед людьми, которых презирал всей душой, через большие затраты времени, сил и денег и стал наконец, кем захотел. Да не просто, а получил место в валютном баре, что обслуживал иностранных туристов.

Атмосфера вседозволенности сбила с толку, и Борис Никитич потерял осторожность. Через восемь месяцев он попался на сделке с валютным перекупщиком... Спасли хорошие характеристики: отсидел только два года и вышел из мест заключения с твердой уверенностью, что попался случайно, и зароком: выверять каждый шаг.

Как жить дальше, он тщательно продумал — благо было на это время — и решил в торговлю больше не соваться, чтобы не быть на виду. Устроился инженером в жилищный трест. Деньги, конечно, аховые, зато есть время осмотреться: «Ушел в седьмой микрорайон проверять теплосеть...» Иди проверяй хоть три дня. Попробуй найди его.

Аббатский и их микрофирма были находкой и детищем Бориса Никитича. Он гордился этой своей удачей и втайне жалел, что никому не может похвастаться своей изобретательностью и хваткой. Никому, даже Аббатскому, потому что тот вряд ли одобрил бы несоразмерность получаемой выгоды за свои же творения.

И все же надо было как можно быстрее переключиться на другой бизнес. Салтыков не опасался, что люди, приобретающие изделия Аббатского, когда-либо вдруг догадаются, что это подделка. Для большинства обывателей, как считал Борис Никитич, подлинность товара, который они приобрели, безусловно важна, но гораздо более важен для них сам факт обладания рюмкой или пепельницей, на которых стоит штамп знаменитого мастера. Но Салтыкова начало донимать ощущение, что «дело» пора закрывать: слишком много покупателей вовлечено в орбиту. Где гарантии, что власти не заинтересуются: что это за неиссякаемый источник исторических ценностей образовался в городе Прибалтийске? И тогда ему, Салтыкову, придется прервать ощущение свободы на более длительный срок, чем в первый раз.

Да и деньги сделаны немалые. О таких и не мечталось даже будучи в барменстве.

Нет, нужно новое дело, с его, Салтыкова, уровнем и хваткой. Дело широкое, разветвленное, с выходом на зарубежный рынок, на валюту, на качественно новый уровень.

Чтобы подняться на эту ступень, кроме денег нужны были толковые, смелые и знающие люди, способные пойти на большой риск. Найти таких людей стало главной для Салтыкова задачей.

Его величество Случай. Уму непостижимы его механизмы, пружины, запускающие его, приводящие в действие. Что это — феномен природы, рок или просто аномалия, нелепость, бестолковщина? Идет по городу кто-то преуспевающий, цветущий, радующийся весне, жизни, и вдруг падает откуда-то кирпич или сходит с рельсов трамвай... А то вдруг наоборот: завязнет человек в болоте, в трясине, в чем-то зловонно-безысходном, и ни жить, ни кричать нет больше сил и — нате! Случайно пройдет кто-то рядом, бросит спасательный круг, протянет руку... Всяко бывает. К восприятию случая как явления все относятся по-разному. Лично Борис Никитич считает, что Случай всегда закономерен, что случайности спускаются людям свыше. Кому барьеры, кому, наоборот, — трамплинчики. Идет человек своей судьбой и спотыкается или подпрыгивает, возносится на новую ступень.

Случай! Везде и всюду подстерегает Случай!

Борис Никитич любит захаживать в комиссионку радиотоваров. Нет-нет, конечно, у него дома с техникой все о’кей: и маги, и вертушки, и тюнеры в двух вариантах — переносном и стационарном. Кроме того цветной «ящик» с видеоприставкой. Все, естественно, произведено лучшими «тамошними» фирмами. Но что-то есть притягательное в этих гениально-строго выполненных «шарпах», «грюндиках», «сони», «панасониках», то исчезающих с полок, то вновь появляющихся. Откуда они здесь, из каких стран? Сколько они там стоили, как попали сюда, на эти полки? Кто этим занимается, очень ли это выгодно? Такие вопросы Салтыков ставил самому себе всегда, когда приходил в этот магазин. Впрочем, долгое время это носило чисто спортивный интерес — у Бориса Никитича хватало других забот.

Случай! Подвернулся Случай!

Этого парня Салтыков видел где-то давно и в какой-то явно пикантной ситуации. Но где, черт его знает? Борис Никитич при входе в магазин столкнулся с рыжим толстяком и теперь, стоя у прилавка, вспоминал. Плевать бы на него, но что-то было там в памяти интересное. Рыжий, одет как типичное фарцло: вельветовые джинсы с мелким потертым рубчиком, кожаная куртка спортивного покроя, кроссовки, темные очки в тонкой черной оправе с фирменной наклейкой. Парень кого-то высматривал. В руке держал сложенную вчетверо газету.

Газета! Салтыков вспомнил.

Он видел этого рыжего год-полтора назад около другого магазина радиотоваров и случайно был свидетелем хорошего фокуса, исполненного им. Все произошло, как на телеэкране, потому что Борис Никитич сидел на скамейке поодаль, ждал «клиента», с которым договорился встретиться около магазина, и разглядывал людей. Ему всегда это нравилось.

Из магазина вышел худощавый, невысокого роста парнишка, по виду — явно из провинции, остановился, закурил, огляделся. К нему-то и подошел этот самый рыжий с газетой в руках, что-то предложил. Парнишка заинтересовался и включился в разговор. Так они стояли и живо, но вполголоса обсуждали какую-то проблему. Потом парнишка полез в нагрудный карман, достал деньги, положил их в конверт, который дал ему рыжий, отдал конверт ему, и рыжий на конверте что-то стал писать и в этот момент уронил ручку. Парнишка поднял ручку, забрал конверт и пошел в магазин. Рыжего, как только дверь за парнишкой закрылась, как ветром сдуло. Он рванул куда-то во двор магазина. Парнишка вскоре из магазина выбежал и стал метаться, кого-то искать, надо понимать — рыжего. Салтыкову было его искренне жаль, но и рыжий — ничего не скажешь — молодец! Сработал ювелирно. Только как? Борис Никитич даже размышлял над этим какое-то время. Потом забыл.

Сейчас, кажется, представился случай разгадать фокус. Ну-ка, рыжий, попробуй надуть Салтыкова!

Какое-то время рыжий не клевал, видно присматривался. Борис Никитич стоял с видом человека, азартно желающего что-либо приобрести. Он прохаживался мелкими шажками у входа, чесал затылок, поглядывал на прохожих.

— Техника нужна? — наконец-то заглотил наживку рыжий и блеснул в упор поляроидными стеклами.

— Смотря какая, — осторожно сказал Салтыков и, как положено в такой ситуации, слегка втянул голову в плечи, напрягся.

— Ну допустим, японская. Устроит?

— Устроит, — кивнул Салтыков и пододвинулся поближе, как бы заинтересовавшись.

— Ну а конкретно?

— Переносной «шарп»-комби со съемными колонками. А то, понимаешь, дома стационар молотит, а на пляж-то его же не вытащишь...

— Понятно, — оборвал его рыжий, — но такого сейчас нет, есть «Панасоник». Схема не хуже, устроит?

Салтыков помялся, поморщился, махнул рукой:

— Наверно, дороже будет...

— Не дороже денег.

— Называй цену.

— Две. — Рыжий шмыгнул и повернул набок голову.

— Что я, цен не знаю, — сплюнул Борис Никитич. — За идиота держишь. Полторы тысячи — красная цена!

— А вы идите в магазин и купите за полторы! А я за вас порадуюсь! — Рыжий склонился к Салтыкову и прошептал: — Вы что, не понимаете, надо ведь кому-то на лапу дать, да и я не за спасибо работаю.

— Один и семь, — твердо сказал Борис Никитич. — Но больше ни копейки. Или — или!

Рыжий поморщился и сплюнул. Ладно, мол... Спросил:

— Деньги с собой?

Салтыков промолчал, болезненно скривился от неуместности вопроса.

Рыжий переметнулся с ноги на ногу и начал «мотать лажу».

— Я положу ваши деньги в этот конверт и подпишу его. — Он действительно достал из внутреннего кармана белый конверт, положил его на газету, которую держал в руке. — Это будет вроде пароля. Вы с конвертом пройдете в магазин, там во втором отделе продавец по имени Валера. Скажете, что надо, и отдадите конверт ему.

Борис Никитич сделал вид, что еще маленько поколебался, затем все-таки полез за портмоне, отсчитал тысячу семьсот рублей, сам взял конверт и засунул в него деньги. «Та-ак, теперь надо быть внимательным, впереди какой-то фокус...» Того, что парень просто даст сейчас деру, Салтыков не боялся. Он и сам умел неплохо бегать... Догоним...

Рыжий держался превосходно. Он уверенно взял конверт, положил опять на газету, свободной рукой поискал у себя ручку, не нашел (движения были плавными, обычными), вопросительно глянул на Салтыкова. Тот протянул свою и внутренне напрягся: сейчас будет какая-то уловка. Рыжий начал было подписывать конверт, да не получилось: шарик-то был внутри. Он улыбнулся, глянул на Салтыкова и качнул головой: вот, мол, растяпа. Нажал на головку и поставил подпись в самом верхнем уголке конверта. Подпись тоже была размашистая, уверенная. Но завиток в конце ее получился длинный. Ручка зацепилась за край газеты и выскользнула из руки, стукнула об асфальт. Борис Никитич инстинктивно дернулся было поднимать, да не стал: нельзя было проглядеть, что станет с конвертом. Рыжий смущенно хмыкнул и наклонился сам.

Когда распрямился, в руке все оставалось по-прежнему: газета, сверху — конверт с подписью в уголке.

— Извините, ради бога, — виновато сморщился рыжий. — Ручка вроде бы цела. Теперь забирайте конверт, идите к Валере и приобретайте ваш «Панасоник». Желаю удачи.

Черт возьми! Все было в порядке. Но ведь деньги должны были как-то переплыть этому рыжему... Ясно как божий день, что ни Валеры, ни «Панасоника» в магазине нет. Тем более за такую цену. Такая машина стоит куда дороже...

Салтыков взял конверт и впился в него глазами. Такой же белый, подпись... Фу! Ну молодец, парень! Подпись-то не черная, а синяя. А в его ручке черная паста!

— Сейчас я тебе покажу фокус, парень, — сказал спокойно Борис Никитич.

Он откинул клапан конверта и высыпал его содержимое. Из конверта высыпались газетные обрезки.

Рыжий вытаращил глаза и побледнел. Он резко дернулся, видимо хотел бежать, но Борис Никитич мертво уцепился в его руку. Теперь рыжий не сопротивлялся, стоял поникший, обмякший. Салтыков вывернул руку с газетой. На обратной ее стороне, как он и ожидал, был другой конверт — с его деньгами. Трюк рыжего был элементарен: когда ручка падала, внимание «покупателя» на мгновение переключалось на нее. Рыжему достаточно было лишь перевернуть газету...

Борис Никитич хладнокровно положил в карман конверт с деньгами, вытащил из нагрудного кармана маленькую книжку с красными корками, мельком показал рыжему. Тот потерянно опустил глаза. Для рыжего все было кончено.

— Ваши документы! — строго приказал Салтыков.

— У меня нет с собой, — тихо пролепетал рыжий.

— Тогда полное имя.

— Порохов Вениамин... Вениамин Владимирович Порохов.

— Проверим. А теперь пройдем.

И он повел Вениамина в кафе «Аленушка». На подходе к кафе Порохов изумленно спросил:

— Куда вы меня ведете?

— Сейчас узнаешь, иллюзионист.

В тот вечер они подружились.

Порохов долго не мог поверить, что Борис Никитич не милиционер.

— Вы же мне удостоверение показывали, — вспомнил он после третьей рюмки.

Салтыков ухмыльнулся и достал «удостоверение», раскрыл. В нем говорилось, что Борис Никитич «является работником ЖЭУ № 7».

Потом нервное напряжение у Порохова спало, и он долго хохотал.

Порохов оказался по-настоящему смышленым, способным мыслить широко и комбинационно. Борис Никитич осознал это сразу, как только испытал в деле, и теперь с удовлетворением говорил сам себе, что приобрел неплохого помощника.

Удобным оказалось то, что Пороков не был ограничен во времени. Он числился литературным секретарем какого-то малоизвестного писателя, естественно не являясь им на самом деле хотя бы потому, что писатель не смог бы с ним расплатиться в силу постоянных финансовых затруднений. Однако же никто не мог упрекнуть Вениамина в тунеядстве, и положение даже нисколько не оплачиваемого «секретаря» его более чем устраивало. Он был полностью предоставлен самому себе и мог отлучаться из города на любое время.

Сначала Салтыков обкатал Порохова на продаже кое-каких поделок Аббатского. Тот успешно справился с этим, удачно реализовал их прямо на месте — на Кавказе. Кроме того, вернулся в Прибалтийск с выгодными заказами, с адресами приобретенной новой клиентуры, с новыми идеями по расширению дела. Борис Никитич старание благоприобретенного помощника поощрил: расплатился с ним щедро, даже чересчур, как оказалось потом. Но об этом Салтыков жалеть не стал: толковый компаньон — как дополнительные руки, и потом — ум хорошо, полтора — лучше.

И все же решение качественно расширить дело и выйти на валютный, зарубежный рынок не давало Борису Никитичу покоя и совершенно окрепло, когда он узнал, что родная тетка Порохова проживает в городе Нью-Йорке.

— Как она там оказалась? — допытывался он у помощника.

— Элементарно, — отвечал Вениамин, — как все — по израильскому каналу. В страну предков, надо полагать, не поехала. Что она, дура? Из Вены прямым ходом в Штаты.

— А устроилась как?

— Работает в издательстве, «Артист-пресс» называется.

— Что за контора?

На этот вопрос напарник толком не отвечал, лишь многозначительно прицокивал языком, закатывая глаза, мямлил что-то: мол, не знает толком направленности издательства, мол, только и известно, что специализируется оно на публикациях о советском искусстве, литературе, да еще о чем-то в этом роде...

— Брось ты скрывать, — взывал к откровенности Салтыков, — небось все про тетку знаешь, да темнишь!

Но Вениамин помалкивал. Хотя Борис Никитич и сам понимал: чего тут трепаться, ясно ведь, что нью-йоркское издательство вряд ли всей своей продукцией пропагандирует советский образ жизни и его искусство.

— Ладно, — сказал как-то он Порохову, — плевать нам на политику, пускай твоя тетка благоденствует вместе со своим издательством. Я ведь заинтересовался-то не потому, чтобы взорвать их изнутри.

— Да уж догадываюсь, — ехидно ухмыльнулся Вениамин.

— Поухмыляйся мне... Может, она, это, поможет нам канал организовать?

— Какой канал? Беломор?

— Да не кривляйся ты! Будто не понимаешь!

Порохов посерьезнел:

— Я сам как-то думал над этим...

— Ну и что придумал?

— Во-первых, как об этом напишешь или передашь? А во-вторых, проще, наверно, самому найти иностранца, договориться...

— Договориться! — Салтыков изобразил какую мог иронию, покрутил пальцем у виска. — А потом твой иностранец придет к тебе с гражданином в кожанке. И наблюдай небо в клетку. Проверка нужна! Нужен готовый человек с наводкой оттуда. Тут бы твоя тетка и кстати...

— Да-а, заманчиво. Только как у нее спросить? И потом, она-то откуда знает иностранцев, которые здесь?

— От верблюда. Что ты как дите малое! Твоя тетя — находка просто! Ее издательству нужны материалы по советскому искусству, тем более современному?

— Нужны, конечно.

— А откуда оно получает их?

Вениамин задумался:

— Ну, наверно, из сообщений газет, всяких журналистов...

— Дурак! Извини, конечно. — Салтыков хохотнул. — Тогда издательство сразу прогорит. Для серьезного издательства нужен не газетный треп, а солидные исследования, сделанные на основе реальных фактов. Даже если издательство чисто враждебное, в чем я в данном случае и не сомневаюсь.

Порохов, жующий в этот момент жевачку, вдруг поперхнулся и закашлялся. Салтыков похлопал его между лопаток.

— Не смущайся, Веня. Тетушке твоей ничего не грозит. Так вот, — продолжил он, — эти реальные факты можно получить только от людей, которые выезжают по каким-то делам в СССР. Согласен?

— Согласен, — махнул рукой Пороков.

— В общем, у этого издательства наверняка есть люди, которые здесь собирают для него информацию, и есть люди, которые эту информацию переправляют. Так ведь?

— С тобой трудно спорить, шеф.

— Как ты думаешь, могут среди них оказаться такие, которые хотели бы дополнительно подработать на выполнении несложных просьб с нашей с тобой стороны?

— Думаю, что подзаработать — это самое естественное желание любого нормального человека, — улыбнулся Порохов.

— Веня, — сказал ему Борис Никитич и хлопнул по плечу так, будто забил гвоздь, — надо выходить на твою тетю!

— Но как? — опять засомневался тот. — Не будешь же звонить об этом по телефону.

— Не будешь, — согласился Салтыков и спросил: — У тебя, Веня, есть знакомые, умеющие держать язык за зубами, которые скоро выезжают? С ними бы и поговорил...

Порохов подумал и сказал:

— Есть!

Знакомый с выездом не протянул, и месяца через полтора Вениамину почта доставила продолговатый конверт, заляпанный штемпелями и марками. Письмо было от тетушки. Наряду с прочим она писала племяннику:

«Венечка, я горячо одобряю возникшее у тебя желание ближе познакомиться с историей возникновения и развития, а значит, и ведущими представителями русского и советского символизма и высшей его стадии — акмеизма. Эти литературные течения, как и все, что находится в развитии, конечно же несовершенны. Но они неотделимы от мирового искусства. Посуди сам, ведь приверженцами этих течений в разное время были Блок, Белый, Вяч. Иванов, Сологуб, Брюсов, Баратынский, Гумилев, Ахматова, Мандельштам... Что ни имя — жемчужина, нет, бриллиант в короне мировой поэзии. Получить необходимую литературу тебе поможет моя старая знакомая, большая почитательница литературы Ангелина Матвеевна Степанская. Она живет по адресу: Поварской переулок, дом 12, квартира 11. Займись, Венечка, дело это благородное...»

— Во зашифровала! — изумился Борис Никитич, прочитав письмо. — Что, их там учат этому, что ли?

Порохов же первое время сомневался и не знал, что делать.

— Ни слова об иностранцах, как с ними связаться... Может, тетка не так поняла... Придешь к этой Степанской и что ей скажешь? «Акмеизмом интересуюсь...» Умора... Вдруг она и в самом деле библиофилка? Станет лекции читать...

Салтыков хохотал:

— Авантюристка она и валютчица, а не библиофилка! Старая воровка, наводчица! Сидит небось паучком в своем переулке, пьет кровушку из тех же иностранцев!

В конце концов он успокоил Порохова:

— Ладно, пойду к ней сам. Тут действительно случай не простой. Молод ты еще... Как зовут твою тетю?

— Майя Борисовна.


По Поварскому переулку, как по трубе, просвистывал сырой, осенний ветер, что долетал сюда с залива. Переулок был стар. Дома стояли темные, кряжистые, молчаливые, наверное, как бывшие их хозяева — купцы, жившие здесь в прежние времена. На столбах поскрипывали качающиеся фонари.

Салтыков медленно прокатил на своем «Москвиче» мимо дома номер двенадцать и не нашел ни одной входной двери: значит, во дворе. Развернулся, въехав под арку, остановил машину. Здесь ветра не было. Порохов остался в салоне. Чтобы ему не было скучно, Салтыков, выходя, вдавил кнопку на панели магнитофона. Салон заполнила стереомелодия. Пела Глория Гейнор.

После второго, длинного нажатия кнопки за дверью спросили:

— Кто?

Голос старушечий, хрипло-прокуренный. Откуда он взялся? Вроде бы никто к двери не подходил. Борис Никитич специально прислушивался. После первого звонка он ждал у двери минуты полторы, и все время не покидало ощущение, что на него откуда-то смотрят.

— Я к Ангелине Матвеевне.

Снова молчание. И ни шороха.

— Кто вы?

— Я от Майи Борисовны.

За дверью какое-то время, видимо, размышляли. Потом стукнул засов, и дверь отворилась. На пороге стояла маленькая пожилая благообразная женщина с белой головой, крохотным, круглым личиком, перечеркнутым резкими морщинами. На ней мешком висел длинный, до пола, теплый пестрый халат; в руках женщина держала огромного кота, уставившегося на Бориса Никитича немигающими, зелеными глазами.

— Мне бы Ангелину Матвеевну... Здравствуйте...

— Проходите, чего стоять, — равнодушным басом ответила женщина, развернулась и, не оглядываясь, пошла в темный коридор, на ходу бросила:

— Захлопните дверь, вытрите ноги.

Салтыков пошаркал ботинками о полускомканную у двери сухую тряпку и, втянув голову в плечи, чтобы не стукнуться обо что-нибудь в темноте, потихоньку поплелся в направлении, в котором ушла женщина. Он пришел на кухню. Женщина сидела около стола, на коленях лежал кот. Она кивнула Салтыкову в направлении табуретки, что стояла у двери, и он сел, нахохлился, не зная, как себя вести.

Женщина молчала.

«Черт знает, достоевщина какая-то». Борис Никитич содрогнулся про себя от прихлынувшего мерзостного ощущения — грязная подворотня, безлюдье, старуха с котом...

— Что скажете? Чего ж молчите? — спросила вдруг она, не глядя на Салтыкова.

— Я к Ангелине Матвеевне.

— А разве я не представилась? Я это.

Маленькое личико стянулось морщинами от подобия улыбки.

— Я от Майи Борисовны...

— Да вы уже говорили. Только кто это, не припомню?

«Ну попритворяйся, попритворяйся, карга», — подумал Салтыков с неприязнью, как и подобает говорить со старухами, загнусавил с показным укором:

— Забыва-аете своих добрых знакомых-то, забываете! Него-оже так-то, Ангелина Матвеевна. А она-то помнит вас. Приве-етик вот передает из дальних стран.

— Ну ладно, за приветик спасибо. — Старуха вдруг резко повернулась и глянула на Бориса Никитича открыто и остро. — А ты-то кем ей будешь, милый?

— Как это кем? — Салтыков немного споткнулся. — Я племянником довожусь.

— Так, племянником. А по имени как?

— Порохов, Вениамин.

— Ну ладно, Веня. Некогда мне, не отвлекай. Передал привет, и до свидания. Майе тоже от меня. — Она упруго встала, сделала шаг к Салтыкову и чуть вытянула на руках своего кота, будто хотела бросить ему в лицо.

Борису Никитичу стало не по себе. Он резко скакнул с табуретки, отпрянул.

— Поговорить же надо, Майя Борисовна велела.

— А и поговорили, чего еще! — Старуха наступала, и Салтыкову пришлось вываливаться в коридор.

Уже у выходной двери он взмолился:

— Ну не Веня я, соврал! Но причина есть!

Старуха включила свет, остановилась. Тускло запоблескивали стены, обитые мореным дубом.

— Ври дальше, племянник!

— Дело-то серьезное, а он — пацан. Двадцать шесть всего. Вот я и пошел вместо него договориться...

— Где Веня?

— Во дворе, в машине сидит.

— Выйди на лестницу и подожди, я сейчас, — и она вытолкнула Салтыкова из квартиры.

Через пару минут старуха вышла с помойным ведром, не сказав Салтыкову ни слова — будто он и не стоял на площадке, — спустилась вниз. Вернулась, молча открыла дверь. Борис Никитич подумал: сейчас уйдет, и все! Но она все же сказала:

— Заходи, племяш.

На кухне Салтыков опять начал оправдываться, но Ангелина Матвеевна отрубила ненужный разговор:

— Понятно все! Только надо же было учесть, что уж приметы-то Венькины я прекрасно представляю. Маечка в свое время мне все уши о нем прожужжала. Любит она его... Да и сейчас написала, что должен он ко мне прийти. А тут заявляется... — Она покачала головой, и опять от улыбки расползлись по лицу морщины. — Давай письмо, конспиратор.

Письмо от Майи Борисовны старуха читала с видимым удовлетворением.

— Ну Маечка, ну выдумщица! — восклицала она и хихикала. — Надо же, акмеистами я интересуюсь! Нужны-то они!

Потом перешли к делу, и Борис Никитич коротко объяснил: нужен иностранец для провоза ценностей за границу.

— А много у тебя их, ценностей-то? — поинтересовалась Ангелина Матвеевна и опять басом захихикала. — Я это к тому, что мне-то какой навар?

Борис Никитич такой оборот дела предполагал. Он достал бумажник, вытащил пять сторублевок. Улыбнулся:

— Естественно, это вступительный, так сказать, взнос.

Салтыков мог потом поклясться, что мутные глаза старухи в этот момент полыхнули красным цветом и тут же погасли, сделались снова водянистыми, равнодушными. Она небрежно смяла деньги в кулаке и сунула в халат.

«Набивает цену», — подумал Борис Никитич.

— Не густо, конечно, — подтвердила его мысли Ангелина Матвеевна, — ну не последний раз видимся, ладно...

Внизу ждал Вениамин. Он перевернул уже кассету на другую сторону и сидел в полудреме, откинувшись на подзатыльник, слушая музыку.

— Удачно? — спросил он Бориса Никитича.

— Зараза, старая воровка! — скрипнул зубами тот, поворачивая ключ зажигания.

Двигатель, подостынув, завелся не сразу, почихал, поплевался, затем разом взревел и заурчал тихо и ровно. Прогревать мотор Борис Никитич не стал. Быстро развернулся и выехал со двора под арку. На улице стало светлее.

— Не получилось? Прогнала? — заволновался Порохов и оторвал голову от подзатыльника.

— Прогнать не прогнала, а уж покуражилась, как хотела, проверку устроила...

— Не понял, какую еще проверку?

— Не видал, что ли? Она же на тебя глядеть выходила, на племянничка, удостовериться чтобы. Меня-то враз раскусила.

— Да не видел я никого, ей-богу...

— Ну-ка, напряги память, а то до смешного... не помнит он. — Салтыков и впрямь рассердился. — Мы с тобой не шутки шутим, а, как бы сказал прокурор, совершаем действия, попадающие под статьи Уголовного кодекса. Каждый шаг может сроком кончиться, а он проверку не засек! Вспоминай!

Порохов насупился, потом решительно сказал:

— Только кухарка какая-то с ведром к мусорному баку проходила, и всё! Больше из женщин никого не было. Но на меня вроде и не взглянула...

— Кухарка! — язвительно хмыкнул Салтыков. — Сам ты... Это и была Степанская!

— Во дает ведьма! — с неприкрытым восторгом присвистнул Вениамин.


В Москву на встречу с Чоудури, слушателем Ветеринарной академии, Борис Никитич поехал один, без Порохова. Тот был занят серьезным делом: по заданию Салтыкова разъезжал по псковским глухим деревушкам, скупал у старух иконы и церковную утварь. На них у иностранцев особый спрос, и на нынешнем этапе эти вещи могли пригодиться.

Борис Никитич с неприязнью размышлял о предстоящей встрече с Чоудури. Первый раз человека видишь, и сразу приходится доверять ему. Пришлось положиться на заверение Степанской о его надежности. Хотя ей-то Салтыков сразу стал почему-то доверять. Столь надежно закопавшиеся пауки-кровососы очень хорошо пекутся о собственном здоровье и поэтому хорошо маскируются. Ну а во-вторых, смущало Бориса Никитича то, что ему ни разу до этого не приходилось общаться с негром. К черту бы эту экзотику!

С Чоудури они встретились около маленькой белой церквушки, что располагалась у подножия огромной интуристовской гостиницы, месте довольно удобном для подобного свидания: иностранцев здесь бывает много, встреча с одним из них вряд ли может привлечь чье-то внимание. Чоудури пришел точно в назначенное Ангелиной Матвеевной время. Негр был крупный, губастый и настороженный. Беседуя с ним, Борис Никитич первое время смущался. Они прошлись вокруг церквушки.

— Что вы можете предложить? — сразу же спросил иностранец на сносном русском языке.

— Говорят, на западных аукционах хорошо идут изделия знаменитого Фаберже... — Салтыков замялся.

Чоудури молчал.

— Был такой ювелир, работал в России в конце прошлого — начале этого века... — стал разъяснять Салтыков.

— Допустим, что дальше? — прервал его негр. — Это всем известно.

— У меня есть одна его работа...

— Одна? — надул разочарованно губы Чоудури.

— Ну, дальше посмотрим, — загадочно улыбнулся Салтыков.

— Так. Что еще?

— Кое-какие иконы, церковная утварь...

— Идет! — Чоудури остановился. — Это меня устраивает! Только на первый раз возьму немного. Теперь ваши условия.

— Если нет на руках прочной валюты, то для начала расплатитесь советскими. На перспективу интересует, как я уже сказал, валюта, японская аппаратура, супермодные тряпки.

— Очень-то не разбегайтесь, сначала посмотрим, чего вы можете. — Губы Чоудури бесформенно растеклись в улыбке. — Как мне вас найти в Прибалтийске? Я скоро буду там по делам.


Чоудури позвонил через пятнадцать дней. Они встретились на квартире Ангелины Матвеевны. Иностранец пришел в восторг от серебряной фигурки тюленя с клеймом Фаберже — творения умельца Аббатского. Этого тюленя, икону в серебряном окладе и бронзовый складень хорошей работы, отделанный эмалью, Салтыков продал ему за девять тысяч. Он не особенно-то и торговался, и Чоудури был рад сделке. Обратно иностранец обещал приехать через полтора месяца и привезти партию карманных японских магнитофонов со стереонаушниками. Они были в пике моды у подростков. Не торговался Борис Никитич потому, что понимал: все воздастся!


Лед тронулся... Борис Никитич и Вениамин, словно женихи, отнесшие вместе со своими избранницами заявления во Дворец бракосочетания и ждущие теперь счастливого мига свадьбы, жили ощущением того, что будущая жизнь с достигнутым ими выходом на международный бизнес обещает быть более размашистой и содержательной. Только две недели...

Через две недели Салтыкову позвонила и попросила срочно подъехать Ангелина Матвеевна. От ее сообщения Борис Никитич чуть не упал в обморок.

— Чуяло мое сердце — ненадежный африкашка! Вы кого нам подсунули? — стал он кричать на Степанскую.

— Кого можно было, того и подсунула, — огрызалась старуха, — другим не поручишь, они и так опасным делом заняты.

— Плевать мне на ваши дела! — горячился Салтыков. — Может, отдал он меня, этот черный...

— Если бы отдал, ты бы здесь уж не сидел, не выламывался передо мной... Да и чего ты так расстроился, он же расплатился, на моих глазах было.

Борис Никитич махнул рукой:

— Разве это деньги! Не в них дело... Вот что, — добавил он твердо, — в том, что иностранец, дерьмо это, попался, доля вины и ваша имеется. Поэтому ищите нам нового!

Старуха замотала маленьким личиком:

— Если что и сделаю, только с разрешения Маечки, она ими распоряжается.

«Что у них за кодла тут собралась? — подумал Салтыков о том, что его занимало уже давно, и поежился от ощущения холода вдоль позвоночника. — Американское издательство, старуха, иностранцы, связанные с ней... Передаточный пункт, что ли? Чего-то кому-то. Вляпаться можно, конечно, черт...»

Но желание было сильнее, оно перебарывало, сомнения исчезали, улетучивались.

— Ладно, хоть письмо-то можете переправить Майе Борисовне... от Вени?

— Это нетрудно, — сморщилась Степанская и хихикнула басом, — неси, не тяни только. Оказия скоро должна быть.

Пятьсот рублей Ангелина Матвеевна честным образом вернула. Салтыков, маленько поразмыслив, сотню оставил ей. Отказываться она не стала, но спросить спросила: за что, мол?

— Может, пригодитесь еще...

— Вот это верно, — одобрила старуха.


Письмо от американской тетушки на этот раз не заставило себя ждать. Будто ей не терпелось успокоить племянника.

«Венечка, — писала она, — я с искренним сожалением узнала о твоих неудачных попытках заняться исследованиями в области литературоведения вследствие отсутствия необходимых источников. Не огорчайся, это дело, как говорят у нас в России, наживное. Главное, иметь терпение и твердое стремление довести до конца начатое. Кое в чем я могу оказать тебе помощь.

В частности, через пару месяцев в Прибалтийск от нас приедет известный исследователь русской культуры, ее истории и литературы Рашель Гарси. Она бывала в Советском Союзе много раз и всегда удачно. Это влиятельный и умный человек, постарайся с ней подружиться. Что касается помощи в твоих вопросах, то у меня с ней достигнута полная договоренность. Как приедет, она найдет тебя сама или через Ангелину Матвеевну. Только поработай с ней сам. Она не любит посторонних, сам понимаешь: в чужой стране... А то у тебя какой-то коллега появился...»

Борис Никитич вспылил: это он-то посторонний! Но Вениамин его урезонил: все равно Салтыков все возглавит, на первых порах иностранка действительно будет всего опасаться, а там посмотрим...

Глава 3

Охотнику, истинному, азартному, дай только волю, выпусти на лесное раздолье, где скачут горячие зайцы да чертит наброды крючкохвостая тяжелая дичь! Дай ему сделать первые, пусть и неточные выстрелы, втянуть в ноздри сладковатую горечь пороха! Не удержишь его потом дома, настоящего охотника...

Борисом Никитичем овладела страсть большого бизнеса, своего, стоящего дела. Он уже вступил на дорогу, ведущую к нему, и теперь не смог бы сойти с нее, даже если бы и захотел. Борис Никитич был истинным охотником. Пускай пока что-то не получалось, но он уже держал в руках птицу своей удачи. На этот раз птица улетела, выскользнула, но руки хранят память о ее трепетном тельце, о шелке ее прикосновений.

Два месяца — срок большой. Время нельзя было терять даром. Салтыков решил полностью потратить его на поиски товара, который, говоря юридическим языком, мог бы составить предмет контрабанды, а по рассуждениям самого контрабандиста — пользовался бы спросом у западного покупателя. Приобрести такой товар было совсем непросто: он, как правило, оседал у коллекционеров, а те расстаются с предметами своего обожания ой как неохотно. Кроме того, попробуй-ка разыщи такого коллекционера! Как кроты, как земляные гномы сидят они по норам на своем богатстве, пряча его от людских глаз.

Однако настырно ищущий да обрящет. Использовав чуть ли не всех имеющихся знакомых, Борис Никитич вышел-таки однажды на старика, в прошлом сильно верующего, ныне крепко пьющего. Старик долгое время собирал где придется предметы культа, накопил их много, а теперь небогобоязненно распродавал для удовлетворения новой страсти. Торговался он плохо, вероятно, его сбивала с купеческого тона и поторапливала близкая возможность приобретения солидной денежной суммы. Салтыков по смехотворно малой цене приобрел у него деревянную икону восемнадцатого века «Успение Богоматери с двумя святыми на полях» и деревянный семистворчатый складень с резными библейскими сюжетами. Покупка ободрила, но главное было в другом: старикан дал адреса двух скупщиков икон, которые «хоть и скупы, а в картинах господних понима-ают».

Оба «знатока» оказались коллекционерами. Они торговались азартнее и злее, но приобрести кое-что удалось и у них. От торгов с ними Борис Никитич пришел в бешенство: форменный грабеж! Да ведь деньги — бумажная вода: утекла — притекла. Скупиться нельзя было, речь шла о большом.

За «знатоками» пошли новые коллекционеры, потянулась цепочка. На встречу с каждым ее звеном Салтыков шел, как на бой: коллекционеры были противниками серьезными, сражались тактически грамотно и беспощадно. Приходилось готовиться к этим схваткам тщательно, заранее обдумывать наступление и варианты ретирации, изучать сильные и слабые стороны «противника».

Терпение вознаградилось. Как-то раз Борис Никитич по щедро им оплаченной наводке вышел на прижимистого, но не очень осведомленного в стоимостях предметов старины наследника уникального состояния, которое досталось ему от недавно умершей матери, всю жизнь проработавшей в сфере торговли. Его Салтыкову было не жалко. Он надул наследника старым приемом спекулянтов: погулял по квартире-музею, повосхищался красивой, но умеренно все же ценной старинной посудой, развешанным по стенам древним оружием, пощелкал по лбам стоящих по углам рыцарей в средневековых доспехах, посетовал, что захватил мало денег, пообещал, что придет еще, и стал искать, что бы приобрести на этот-то раз.

Как бы между прочим подошел к висящей среди картин иконе, снял с разрешения хозяина, разглядел и, закатив к небу почти равнодушные глаза, будто высчитывая что-то, наконец оценил:

— Работа неплохая, тысяч семнадцать, думаю, потянет.

Наследника сумма явно удовлетворила, что Салтыков определил и не глядя на него. Он знал это заранее. Но не поспорить владелец не мог. Торг иначе был бы несолидным. Он заторопился:

— Мне точно известно, что мама купила ее за двадцать три.

Борис Никитич повесил икону обратно и не скрыл сожаления:

— Очень жаль, но вашу маму кто-то крепко обманул. Я-то хорошо знаю конъюнктуру. От силы восемнадцать, больше никто не даст.

Наследник продемонстрировал свою широту и назвал последнюю цену — двадцать. Салтыков поломался, но согласился.

Из этой квартиры он уехал окрыленным. Он стал обладателем произведения искусства мировой значимости. Икона «Воскресение Христа» в серебряном окладе, в деревянном ковчеге и раме с перламутровым декором принадлежала царской фамилии, этой иконой, по преданию, Екатерина II благословляла Потемкина, отправлявшегося завоевывать Крым.

Мать приобрела ее в блокадном Ленинграде у умирающего от голода старика-профессора, одного из отпрысков графа Воротынцева. Тот отдал икону за буханку хлеба, что его, однако, не спасло...

Наследнику спекулянтки не дано было узнать об иконе то, что стало известно о ней Борису Никитичу, и Салтыков с блеском использовал эту разницу в обладании информацией.

Ищущий да обрящет.

За это время хорошо себя зарекомендовал Вениамин. Он оказался надежным и смышленым помощником. Порохов прекрасно справлялся с коммивояжерскими обязанностями. Умел договариваться, покупать и продавать, быстро влезал людям в душу, во всех делах идеальным считал соотношение один к трем. То есть заработать на чем-то в три раза больше, чем на это же истратить. Вениамин умел делать деньги. Салтыков был доволен. Он только контролировал и направлял. Порохов ускорил движение к цели, мерцавшей вдали яркой и манящей звездой.

Как-то после очередной деловой поездки Вениамина они сидели в коктейль-баре аэропорта, и Порохов, отчитываясь о проделанном, вдруг вспомнил, что в Москве на вокзале случайно встретил школьного приятеля Володьку Веснина. Бориса Никитича этот факт не взволновал, но Вениамин уточнил:

— Он на поезде Москва — Берлин. Проводником.

— Так-так, — сказал Салтыков, с ходу, естественно, поняв дальнейшее развитие мыслей напарника. — Ну и что?

— Да он же за границу катает регулярно, туда-сюда челноком...

— Ну а нам-то какой навар?

Порохов прекрасно понимал, что Борис Никитич уже «зацепился» и в очередной раз «валяет Ваньку», он часто делал это, перед тем как принять решение. Но тут-то все было очевидно, и Вениамин взорвался:

— Если катает, значит, и отвезти может чего-нибудь, туда или обратно. Неужели не ясно?

Салтыков молчал. Долго обсасывал маслину. Потом спросил:

— Ты его хорошо знаешь?

— В общем, да, как и всех одноклассников, — замялся Порохов.

— Он очень активный был?

— В каком смысле?

— Ну на собраниях выступал, руководил чем-нибудь...

— Выступал, конечно, так и я выступал — чего тут такого! В школе ж, знаете, не будешь активным, такую характеристику дадут — в угольные копи потом не примут пустую породу лопатой отбрасывать.

— Та-ак, выступал. А младшим пинков мог надавать?

— Черт его знает, — задумался Вениамин.

— Значит, мог, если бы нет — ты бы сразу сказал, не думая, — давил Салтыков. — А нашкодить и свалить на другого мог?

— Вообще-то он хитроватый был. — Порохов, видно, вспомнил что-то, лежавшее на душе.

— Гнилой парень! — заключил Борис Никитич. — Я таких людей знал.

— Что мы, в комсомол его принимаем? — все же запротестовал Вениамин. — Может, не надо сразу отбрасывать. Идея-то стоит того.

Борис Никитич не ответил, перевел разговор на другую тему. Но поздно вечером все же позвонил Порохову и попросил:

— Организуй-ка встречу с этим однокашником.


Веснин оказался светловолосым крепышом, веселым, с быстрым, хватким взглядом. Он стоял около своего вагона и любезно прощался с пассажирами.

Вениамину обрадовался, но не так чтобы очень. Попросил подождать, пока не закончил главные дела, к себе не пригласил. Порохову и Борису Никитичу пришлось некоторое время постоять в сторонке.

Пассажиры разошлись, бригадир сделал обход — главные дела закончены. Веснин кивнул, как бы приглашая, чего, мол, встали, давай подходите, чего там.

«Выпендривается, — подумал Салтыков с внутренней злобой. — Прыщ! Ну посмотрим...»

— Я не один, — заулыбался Порохов, — с родственником. Вот, познакомься.

Борис Никитич сдержанно поздоровался, улыбаться не стал, мол, мы тоже не лаптем щи хлебаем.

Купе проводника оказалось точно таким же, как и в прочих пассажирских вагонах, только, может, побогаче оформленным. Висели два эстампа, крохотный коврик, неплохой, в общем, работы, на столе стояла вода. Но к оформлению купе Веснин, видно, крепко приложил свою руку и приукрасил в собственном вкусе: стены были заляпаны наклейками с изображениями ансамблей, рекламных девиц и ковбоев.

Порохов раскупорил принесенный коньяк; выпили по первой.

— Ну вы, проводники, хоть мир-то видите? — бодро спросил Вениамин Владимира, по-прежнему открыто радуясь встрече с ним.

— Да какой там мир, — сказал Веснин с видом человека, уставшего от всяких заграниц. — Польша, ГДР, ФРГ — все и страны-то.

Разлили по второй.

— Ну а с иностранцами вам можно встречаться там, за границей? — все расспрашивал Вениамин.

— А кто запретит? Пожалуйста!

— Ну а у тебя, допустим, есть там знакомые?

— А как же, — вальяжничал Владимир. — Вон почтальон ихний, как приезжает к составу, обязательно ко мне. Сувениры дарит. Возьмите, не жалко. — Он вытащил из стола тумбочки две разовые ручки, щедро бросил на столик. — Налетай!

«Дерьмо, — подумал с тоской Борис Никитич, — тоже мне, барские штучки — налетай! Было бы хоть на что...»

— Да и мне, говорит, привози тоже чего-нибудь, — рассказывал о заграничной жизни Веснин. — А чего я привезу? Подарить и то нечего им. У них вон ручки и то...

— Понравился ты мне, парень, — сказал ему на прощание Борис Никитич, — приглашаю тебя сегодня в «Арбат». Поговорим, то да се...

— Да я на мели сейчас, — заизвинялся Веснин, — поиздержался на «Жигули», в минусе сижу.

— Какая забота, я же приглашаю, с меня и на бочку.

— Кто от такого откажется! — улыбнулся Владимир. — На халяву и уксус сладкий.

Борис Никитич завербовал Веснина в тот же вечер. В конце разговора он признался, что и сам подумывал «об этом», да одному трудно... У него и тайничок припасен уж.

— Вроде и на виду, а никто не догадается, — хвастал Владимир, — я сам нашел.

— Молодец, — похвалил его Салтыков.

Через неделю Веснин привез первую валюту.

Глава 4

Телеграмма Центра в Управление КГБ города Прибалтийска.

«Сообщаем, что в Москве проездом в Прибалтийск находится Рашель Гарси, гражданка США, литератор. По имеющимся данным, иностранка враждебно настроена к СССР, активно сотрудничает с зарубежными антисоветскими центрами, в частности с нью-йоркским издательством «Артист-пресс», специализирующимся на выпуске литературы, в которой с клеветнических позиций преподносится история развития советской культуры. В свою очередь это издательство использует ЦРУ США в целях добывания социально-политической и другой информации об СССР, организации идеологических диверсий.

В первый же день пребывания в Москве Гарси встретилась с сотрудником отдела прессы и культуры американского посольства Гастонсоном, являющимся кадровым сотрудником ЦРУ, и провела с ним полуторачасовую беседу. С учетом этих факторов не исключается возможность того, что иностранка прибыла в СССР с эмиссарскими или разведывательными функциями.

Кроме того, по сообщению чешских друзей, Гарси склонна к спекулятивным и контрабандным сделкам. В 1984 году была задержана на чешско-австрийской границе и оштрафована за попытку незаконного провоза партии платины.

Как литератор специализируется на истории русской архитектуры, автор 4 книг».


Точка зрения на некоторые события старшего оперативного уполномоченного Управления КГБ города Прибалтийска капитана Александра Павловича Васильевского.

Сегодня в 11.15 был вызван к Сергееву. Он познакомил меня с телеграммой комитета в отношении Рашель Гарси, поставил задачу.

С моим начальником не заскучаешь. Не дает он скучать. «У тебя, — говорит, — Шура, дар перевоплощения, тебе и карты в руки. Надеюсь», — говорит и все такое прочее. В общем-то, приятно, конечно, когда в твой адрес такое.

На этот раз придется быть молодым литератором, вроде бы толковым, будто бы перспективным, но уже с неким надломом, потому как не хватает признания.

Итак, Рашель Гарси... Что из себя представляет эта мадам? Пятьдесят пять лет, вроде бы пенсионный уже возраст, но, судя по материалам, подвижна и энергична, как школьница. Из семьи состоятельного бобового фермера, хозяйство которого разместилось прямо на границе двух южных штатов: Нью-Мексико и Техаса, рядом с городком Одессой — тезкой нашего веселого черноморского города. Живет в Нью-Йорке. Замужняя. Муж — владелец небольшой, но преуспевающей мыловаренной фирмы, с недавних пор — миллионер. Стал преуспевать, когда изобрел какую-то активную прибавку к выпускаемому фирмой мылу, убивающую кожный грибок. Мыло сразу пошло в ход: грибок — распространенное заболевание в северных штатах.

В СССР бывала уже дважды: первый раз как турист, затем приезжала в Прибалтийск по частному приглашению писателя Елкина, с которым познакомилась в первой поездке, жила здесь больше месяца. В тот и другой раз усиленно посещала библиотеки, работала с литературой, в которой отражены проблемы русской архитектуры и культуры в целом. Для этого же ездила в Ленинград, Москву, Тулу, осматривала их пригороды. Перезнакомилась с массой людей, со многими из них и сейчас переписывается, просит у них нужные ей материалы. Похоже, что женщина действительно хваткая и очень общительная.

Каких-либо достоверных данных о том, что, находясь в Прибалтийске, Гарси занималась враждебной деятельностью, получено не было.

Есть, правда, одно любопытное письмо, поступившее от профессора Института лингвистики Маслова. Профессор сообщил в нем, что, находясь в командировочной поездке в Англии, натолкнулся на один из сборников, выпущенных американским издательством «Артист-пресс». В сборнике была опубликована статья некоего Стюарта Гесса открыто антисоветского содержания. Основана она была на частных письмах двух известных русских писателей, которые после Октябрьской революции какое-то время не принимали Советскую власть, хотя потом стали не менее известными советскими писателями и с честью разделили все трудности становления молодой Республики. Однако письма были написаны в первые послеоктябрьские дни и месяцы... Профессора Маслова смутил тот факт, что письма эти неизвестно как попали на Запад, так как являлись его собственностью. Он их никому не давал читать, разве только американской писательнице Рашель Гарси, другу его семьи, но уж она-то точно никак не могла их скопировать и передать за границу, считал профессор, она — искренний друг СССР...

Да-а, а Москва сообщает обратное: «враждебно настроена к СССР»... Уж не скрывается ли за Стюартом Гессом Рашель Гарси? Исключать нельзя.

Случай с этой американкой лично мне представляется особым. Утверждая так, я исхожу из того, что в этом случае не просматривается основа враждебного к нам отношения. Я сам бывал не один раз за границей, общался со многими людьми и на собственном опыте знаю, что простой западный гражданин относится к нам чаще всего дружелюбно, иногда, правда, с недоверием, но всегда заинтересованно, с любопытством, и недоверие исчезает, когда завязывается разговор. Конечно, я имею в виду коренных жителей. Такой коренной житель только от великой нужды пойдет работать в какой-нибудь антисоветский орган. Это удел эмигрантов, безработных, которым некуда приткнуться, или людей, до крайности озлобленных. Гарси не отнести ни к первым, ни ко вторым, ни к третьим. Богатая американка, стопроцентно коренная, с каким-никаким, но литературным именем. Что ее связывает с этим сбродом? Загадка. Лично я, на основании первичного, так сказать, заочного изучения этой особы, да еще с учетом данных Центра о ее контрабандной деятельности, считаю, что Гарси — просто авантюристка, умная пройдоха, для которой связь с антисоветским центром — лишь средство для реализации своих низменных наклонностей.

Пришлось прочитать две ее книжки. Для более основательного изучения будущего противника это было со всех сторон полезно. В обеих утверждается одно и то же: в русской архитектуре нет ничего самостоятельного. Архитектура всех дворцов, крепостей и всего остального основана на более ранних творениях западных мастеров. В общем, заведомая чушь, которая вполне устроила «Артист-пресс».

Был сегодня у Сергеева. Доложил ему свои соображения относительно Гарси и план своих дальнейших действий. Он одобрил с некоторыми поправками.

Сергеев мне тоже кое-что поведал. Оказывается, уже поступили довольно интересные сведения о Рашели Гарси. Во-первых, есть новые косвенные подтверждения того, что американка связана со спецслужбами. Оказывается, сегодня утром, когда она прибыла на поезде в Прибалтийск, на вокзале ее встречал не кто иной, как Денни Каплер, вице-консул дипломатического представительства США, расквартированного в нашем городе, кадровый сотрудник ЦРУ. Он отвез Гарси в консульство на своей машине и долго там с ней о чем-то беседовал. Почему и в Москве, и в Прибалтийске американка встречается именно с цереушниками? Что им от нее надо или ей от них? Сергеев считает, что это может означать подготовку американской разведкой какой-то акции с помощью Гарси. Я такого же мнения.

Иностранка опять поселилась у писателя Елкина. По его приглашению она и приехала в СССР. Конечно, он здорово бы мешал решению наших задач, поэтому пришлось крепко поломать голову и потрудиться, чтобы Гарси осталась в квартире одна. Неделю назад Елкина пригласили в отделение Союза писателей и вежливо поинтересовались, не желает ли он побывать в каком-либо Доме творчества, а то давно не бывал уж... Елкин, как и всякий средний писатель, не избалованный такими предложениями, поначалу оторопел от привалившей удачи: надо же — в разгар сезона!.. Но потом нагнал на себя солидность и на всякий случай сказал, что неплохо бы под Москву куда-нибудь, хоть в Переделкино, что ли. К его крайнему изумлению, путевка в Переделкино нашлась, ему даже было сказано: для кого, для кого, а для вас-то уж, пожалуйста! Из Дома писателей Елкин вышел совершенно утратившим дар речи. Эх, Елкин, Елкин! Знал бы он, каких трудов стоило мне добыть эту путевку, в самый-то сезон!

Он уезжает сегодня вечером, а я буду выходить на Рашель Гарси завтра. Медлить нельзя.

Хотя у нас нет серьезных зацепок, я почему-то не сомневаюсь, что американка на меня «клюнет». Она в чужой стране, и ей нужны контакты, тем более полезные.

Глава 5

Иностранка неплохо выспалась, хотя накануне вечером пришлось немного выпить русской водки с Елкиным и за ее приезд и за его отъезд. Он, в общем-то, кстати укатил на какую-то престижную то ли дачу, то ли курорт, в общем, она не поняла куда, но как раз в то место, куда давно хотел попасть, так как там собирается вся писательская знать. Закомплексованный он, Елкин, впрочем, как и все маленькие писатели, все они одинаковы, что здесь, что в США, что в Африке.

Рашель только что вышла из ванной и, сидя в халате перед зеркалом, приводила в порядок густые светлые волосы.

В этот момент кто-то позвонил в дверь. Она подошла к ней, щелкнула замком и, не спросив, кто же пришел, распахнула. В России она чувствовала себя уверенно и внутренне считала, что ничего с ней не может случиться в этой стране.

На пороге стоял худощавый молодой человек среднего роста, темноволосый, с короткими усами, в легкой светлой куртке и в джинсах. Взгляд у него был доброжелательный. Увидев перед собой женщину, парень немного растерялся, глянул мимо нее внутрь квартиры: туда ли попал? — потом улыбнулся и уже спокойно сказал:

— Мне бы Леонида Михайловича.

— Его нет, — улыбнулась в ответ Рашель Гарси. — Он уехал.

Услышав иностранное произношение, парень смутился и, видимо, не знал, как себя вести. Гарси это развеселило.

— Это для вас большая трагедия? — спросила она гостя.

— Не так чтобы. Просто вопрос чести.

— О-о, это интригующе... Вызов на дуэль?

Молодой человек наконец освоился и улыбнулся вновь:

— Да нет, без гусарских штучек, все намного банальнее, я книги ему принес, которые брал. Сегодня обещал, сегодня и принес. Леонид Михайлович любит точность.

— А мне нравятся молодые люди, умеющие быть точными. — Гарси шагнула в сторону и приказала: — Проходите!

Она некоторое время молча наблюдала за молодым человеком, пока тот шаркал в прихожей кроссовками, потом поинтересовалась:

— Ну а что за книги возвращаете?

Парень снял с плеча спортивную сумку, вытащил две книги, протянул иностранке.

— Они специфичные, не каждого заинтересуют...

Гарси взяла, внимательно уставилась на обложки, как бы прицениваясь.

— Вот как, в чем же эта специфика?

— Узкая область. Влияние европейского ренессанса и византийской культуры на развитие культуры русской. Ну и так далее, в этом роде. Для вас, скорее всего, будет скучно.

— Вы что, женоненавистник? Считаете, что женщина не может интересоваться подобными вещами? Не способна? — Гарси кокетливо вздернула подбородок.

— Упаси бог! — замахал руками гость. — Я лишь про то, что не всем интересно, тем более, м-м, вы, очевидно, иностранка, поэтому я и решил, что ни к чему...

— Ладно, не оправдывайтесь, все мужчины одинаковы. Рашель Гарси, — она протянула руку, — славист из Соединенных Штатов, специалист как раз по этим вопросам.

Молодой человек опять немного смутился, переступил с ноги на ногу, но виду не подал. Он тоже протянул руку.

— Павлов Александр. Вы уж извините, с советским-то славистом раз в год встречаешься, а тут —американский...

Молодой человек действительно стал импонировать. Деликатен, похоже, не глуп, скромен, интеллигентен.

— Кофе не желаете?

— Неудобно вроде, и так вломился.

— Как там в новой песне: «Если женщина просит...»

— Да, в таком случае ломаться действительно бестактно, — засмеялся Павлов.

За кофе она выспросила, кто он и что. Оказался он, как и предположила Гарси в первые минуты знакомства, начинающим литератором. Как и все представители этой категории, стремится к знакомствам, к поддержке маститых. Этому, похоже, не вполне везет, потому что цепляется даже за Елкина. А от Елкина какая польза? Один форс. Но парень этот забавен. Хотя бы потому, что интеллигентен, держится с достоинством, несмотря на то что не получается у него, видно по всему...

Потом иностранка заторопилась:

— Надо кучу дел сделать. Знаете, в России каждая минута дорога. — Подошла к телефону, стала рыться в справочниках. — Вы не знаете телефон такси?

Павлов деликатно предложил:

— Я на машине, могу помочь.

Гарси на мгновение задумалась. Вдруг спросила:

— Вы так богаты, что имеете свою машину?

Павлов одновременно улыбнулся и поморщился:

— Куда уж нам... Конечно, родительская. Езжу по доверенности.

— Что это такое, доверенность?

— Бумага такая. Дает право на пользование машиной.

— Ну валяйте, если есть такое право, — засмеялась американка.

Когда ехали на «Жигулях» по городу, она повернулась к Павлову и тоном человека, который знает цену своим словам, сказала:

— А ведь вы, Александр, испугались, когда я вам представилась.

— Ну, почему, просто необычно, вот и все.

— Испугались-испугались. Вы, русские, боитесь знакомиться с иностранцами.

Павлов промолчал, внимательнее уставился на дорогу. Гарси опять рассмеялась, но тему продолжать не стала.

Точка зрения Васильевского

Легенда, по-моему, сработала неплохо. По крайней мере, первый день прошел результативно, контакт, без всякого сомнения, произошел. Какой писатель устоит, когда ему смотрят в рот и говорят сплошные комплименты. Тем более женщина, даже если она авантюристка и сотрудничает с ЦРУ. Чертовски хитрая баба. Все время проверяет, уточняет, как бы без умысла, исподволь. Ладно, мы тоже не лыком шиты...

Главное, что есть перспектива длительного общения. Не оборвать бы. Но ей понравилось, что я на машине и у меня куча свободного времени. В конце просто просила не бросать ее, обязательно позвонить завтра. Не перестараться бы, надо обязательно дать понять, что я хоть и добрый малый, и мне льстит общение с миллионершей, но тоже не за здорово живешь ишачу, тоже интерес какой-то имею. Хотя и в этом нельзя перебарщивать.

Оперативно интересных встреч сегодня не было. Конечно, все надо еще проверять. Но не похоже: администрация музея, НИИ лингвистики, бывший особняк графа Шереметева — шедевр стиля барокко, член-корреспондент Щанников... Думаю, все интересные с нашей точки зрения встречи и проявления будут позже. Гарси надо осмотреться. Это понятно.

Начальнику отдела позвонил поздно вечером домой, когда освободился. Что можно, рассказал, остальное он понял по намекам. Действия мои одобрил. С Сергеевым в этом плане общаться легко.

Надо завтра же узнать у московских коллег, как там устроился Елкин. Не дай бог заявится. Вдруг ему не пришлось по вкусу общение со знаменитостями? Но это вряд ли.


Вот уж неделя, как я состою в качестве извозчика при миллионерше. Ничего себе роль для сотрудника КГБ! Как и всякий приличный извозчик, я покладист, деликатен, не сую нос не в свои дела и всегда «при барыне». Она мной довольна, потому что я действительно здорово помогаю в поиске и отборе материала, кроме того, я хорошо знаю город.

Каждое утро, в десять, я нажимаю кнопку звонка ее квартиры, мы пьем кофе и обсуждаем литературные, а также культурно-исторические проблемы. После поездок мы тоже иногда собираемся у нее, но только если она очень просит: не надо быть навязчивым, это может надоесть, и вообще, надо всегда приходить лишь туда, где тебя ждут, хотят с тобой общаться. Американка привыкла в своей стране расплачиваться за каждую оказанную ей услугу и просто надоела тем, что каждый день пыталась всучить мне то нашу десятку, то доллары. Всякий раз отказываться тоже нельзя. Сразу засомневается: чего тогда ему надо? Хотя и понятно чего: учусь писательскому делу, упражняюсь в английском, тешу тщеславие, общаясь со знатной зарубежной писательницей, но, с ее точки зрения, отказ от материального вознаграждения — это немыслимо, это нонсенс! Я долго облизывался вокруг портативного диктофона марки «Сони», пару раз намекнул: полезная вещь в нашем деле. Она в конце концов подарила и успокоилась. Теперь и денег не предлагает, наверняка думает: с него хватит и этого.

Отрабатываю ее связи. Думаю, интерес для нас представляет какая-то Ангелина Матвеевна. Гарси общалась с ней по телефону уже несколько раз. Разговоры неконкретные, полунамеками. Упоминают какую-то Майю Борисовну, насколько я понял, общую их знакомую, договариваются встретиться в ближайшее время. Вчера был очень кратковременный и довольно конспиративный контакт с высоким и полным рыжим парнем. Этот контакт я едва не проворонил.

Мы ехали с американкой по улице Шаумяна, хотя и центральной, но тихой, с акациевым узким бульварчиком посередине. Она вдруг попросила остановить, сказала, что увидела на той стороне киоск сувениров. Я, ничего не подозревая, остановил машину, Гарси выскочила с наплечной сумкой и пошла к киоску. Обычное дело. Меня насторожило только то, что она уже бывала в этом киоске дважды, теперь идет в третий и словно случайно на него натолкнулась.

Около киоска и стоял тот рыжий и полный. Он подошел к Гарси, которая внимательно разглядывала витрины, что-то ей сказал и отдал продолговатый белый пакет. Она сунула пакет в свою сумку и вернулась в машину.

— Бедный киоск, — сказала она мне, — неинтересные в нем сувениры.

Сегодня мне удалось аккуратно вскрыть пакет и узнать его содержимое. В белой плотной бумаге находился целлофановый мешочек. Внутри него лежала фигурка дворника с метлой, удивительно изящная, сделанная из белого металла, скорее всего серебра. На донышке подставки разглядел надпись из латинских букв «Фаберже». Вероятно, очень ценная вещь.

Лично я почти уверен: это попытка контрабанды.

Вчера вечером Гарси посетила какой-то адрес на Поварском переулке. Вела себя при этом нервозно и настолько пыталась действовать конспиративно, что пришлось за ней понаблюдать. Попросила остановиться на параллельной улице, прошла проходняком, при этом здорово «проверялась», зашла во двор дома № 12 на Поварском. Дальше идти было нельзя, просто послушал, как стукнула входная дверь, сегодня побывал во дворе и нашел эту дверь. Сообщил Сергееву.

Гарси вдруг засобиралась в Западный Берлин. Объяснила мне, что будет там дня два-три, потом вернется. Хочет там повстречаться с неким профессором Мольтке, который в Берлине якобы пробудет недолго, затем уедет в экспедицию. По ее словам, он может серьезно помочь в сборе материала для книги.


Совещание у начальника отдела подполковника Сергеева

— Ну, здравствуй, молодое дарование. — Сергеев поднялся с кресла и протянул вошедшему Васильевскому руку, посмотрел на него внимательно и с интересом, будто проверял, как справляется подшефный с новой ролью, достаточно ли вошел в образ. Пригласил сесть.

Напротив Сергеева за приставным столом уже сидел представитель отдела, занимающегося борьбой с контрабандными операциями, майор Иванов Борис Михайлович, стройный, худощавый, с неизменной со студенческих лет старомодной прической «ежик».

— Знакомить не надо? — спросил Сергеев.

— Кто же не знает вашего вундеркинда? — заулыбался Иванов.

— Как и грозу контрабандистов мира, — в тон ответил Александр и пожал Иванову руку.

— Ладно вам, кукушка хвалит петуха... — прервал их любезности Сергеев. — Ставлю тебя в известность, Александр Павлович, что с учетом серьезности полученных данных руководством управления принято решение о создании опергруппы. Возглавляю ее я, вы оба — ее члены.

Перед тем как перейти к делу, Сергеев, как обычно, задал на первый взгляд неконкретный вопрос:

— Каковы успехи у американских искусствоведов? Есть чему у них поучиться?

— Учиться всегда надо даже у политических оппонентов, — сострил в ответ Васильевский, — тем более что Рашель Гарси, как мне кажется, работать-то умеет.

Сергеев постучал в задумчивости костяшками пальцев по столу, согласился:

— Да уж, не откажешь.

Он поднялся, заложил руки за спину и заходил по кабинету.

— Надо признать, что, несмотря на проделанную нами работу и кое-какие успехи, иностранка по основным позициям нас обошла. Конспиратор она отличный, ничего не скажешь.

Начальник отдела подошел к столу, вытащил из пачки сигарету, щелкнул зажигалкой, глубоко вдохнул дым.

— Давайте подведем первые итоги. Только для начала хотел бы поинтересоваться результатами работы за прошедшие сутки. Начнем с тебя, Александр Павлович.

— Ничего принципиально нового, Михаил Александрович. Единственно, что удалось выяснить, — точное время выезда: послезавтра через Москву самолетом на Франкфурт-на-Майне.

— Видишь, а говоришь — ничего нового, скромник! Сразу несколько поводов для размышления. Зачем ехать в Берлин через Франкфурт? Это раз. Ну а во-вторых, нам известно, что именно во Франкфурте размещается один из крупнейших в Европе филиалов ЦРУ. Ладно, дальше?

— Всё.

— Ведет себя как?

— Спокойно.

— Как еще может вести себя настоящая авантюристка? Конечно, трезво, расчетливо, разумно в общем. — Сергеев обратился к Иванову: — Борис Михайлович, что в вашем отделе говорят о том подпольном умельце?

— Талантливый человек, говорят. Что тут еще скажешь! — Иванов виновато улыбнулся, тем самым высказывая и сожаление, что преступник до сих пор не взят, и некое к нему уважение. — Судя по тем подделкам Фаберже, которые поступили от коллег из Бреста и с юга, работает он похлеще мастеров из фирмы того знаменитого ювелира.

— Ну вот, запел дифирамбы. Так уж и похлеще...

— Трудно представить, но дело так, видно, и обстоит. — Иванов был явно уверен в своей правоте, заговорил с азартом. — Мы поначалу, то есть когда пришла фигурка тюленя из Бреста, и не сомневались в ее подлинности. Проконсультировались у специалистов, те подтвердили: да, эта фигурка известна, имела хождение у коллекционеров. Ну а полгода назад из Еревана поступила статуэтка русалки, расчесывающей на коряге волосы. Ну я вам показывал, Михаил Александрович.

— Мне-то показывал, но все равно расскажи. Васильевскому будет интересно.

— Так вот, эта русалка потрясла музейных экспертов филигранностью работы и тем, что сделана не Фаберже, хотя на ней и стоит его клеймо.

— А как пришли к выводу, что это не подлинник? — с любопытством спросил Александр.

— Первым догадался один дотошный дядька, живущий в солнечной Армении. К нему обратился другой дядька, которому совсем уже третий дядька продавал русалку по сумасшедшей цене. Вот второй и решил на всякий случай проверить подлинность. А тот дотошный оказался действительно знатоком. Сначала он выяснил, что среди известных изделий Фаберже такая русалка никогда не фигурировала. Потом, имея, видно, на руках аналоги оттисков клейм Фаберже, установил, что глубина оттиска на русалке в корне отличается от настоящей. Ну и заявил в милицию...

— Понятно, — кивнул головой Васильевский, — а как русалка попала к нам?

— Бывший ее владелец вынужден был рассказать милиции, что купил русалку у какого-то рыжего парня, который якобы приехал из нашего города. Вот ереванские чекисты и взаимодействуют, ведь мы держатели акций. Уголовное дело-то у нас.

— Опять рыжий. Уж не тот ли, что с Гарси встречался? — предположил Васильевский.

— У меня лично в этом сомнений нет, — сказал Иванов. — Посудите сами: подделка Фаберже, да еще столь тонкая, — дело само по себе редкое. В обоих случаях с ними имеет дело рыжий парень, приметы которого сходятся...

— А как же быть с Борисом, который вручил тюленя африканцу. Помните Брест? — включился в разговор Сергеев.

— Мы, то есть наш отдел, считаем, что тут действует преступная группа, которая уже неплохо поработала в Союзе и теперь ищет каналы торговли своими фальшивыми ювелирными изделиями и церковной утварью с Западом. Выходит для этого на иностранцев. Теперь хотят использовать Гарси.

— С вашим отделом спорить трудно, — улыбнулся Сергеев, — вы же специалисты в таких делах. — Потом посерьезнел. — Впрочем, тут и спорить нечего, и так ясно, что эта компания связывается с иностранцами не для того, чтобы разрядить международную напряженность. Тут непонятна только роль Степанской...

— Что еще за Степанская? — поднял голову Васильевский.

— Да, ты ведь еще не в курсе, хотя сам и нашел... Помнишь, ты сообщал, что Гарси частенько беседует с какой-то Ангелиной Матвеевной. Мы проверили всех жильцов в той парадной по Поварскому, двенадцать, куда наведывалась американка. В квартире одиннадцать проживает Степанская Ангелина Матвеевна, пенсионерка. Я просил тебя, Борис Михайлович, установить эту гражданку, — обратился он к Иванову. — Удалось что-нибудь выяснить?

— Кое-что есть, — отозвался тот, — но пока все неконкретно.

— Ну, что есть, то есть.

Иванов откинул корку толстой папки, лежащей на столе перед ним, показался лист бумаги, исчирканный скорописью, но читать его он не стал, даже не взглянул.

— Пенсионеркой эту Степанскую называть даже язык не поворачивается. Почти всю жизнь тунеядствовала. В молодости была на иждивении мужа, он умер, содержала что-то вроде притона. В шестьдесят девятом году за тунеядство и развращение несовершеннолетних получила пять лет. Срок отбыла полностью. В дальнейшем тоже почти не работала, когда вмешивалась милиция, устраивалась то лифтером, то киоскером, но почти сразу увольнялась, последние годы перед пенсией практически не работала: оформила инвалидность — якобы постоянно болела голова.

— Да, биография трудяги, ничего не скажешь. — Сергеев поморщился, покачал головой. — Родственники у нее есть?

— Нет, все до одного эмигрировали по израильскому каналу.

— Неужто все?

— Все, — подтвердил Иванов.

— Ну, это говорит о многом, — сказал в раздумье начальник отдела, — по крайней мере, наверно о том, что большой любви к России у нее нет. Тем более с ее-то биографией. Только что же она здесь задержалась? Что ее у нас держит?

Сергеев поднялся со стула, заходил по кабинету.

— Что нам известно о ее связях? Есть что-нибудь интересное?

Иванов все же глянул в свой листок.

— Я изучил материалы уголовного дела на Степанскую, — начал он медленно, будто сомневаясь в целесообразности разговора о том, что сам же сообщает, — связей там много, сами понимаете — притон. Восемь из них уже выехали из СССР. Среди этих восьми есть довольно интересная, с нашей точки зрения, гражданка.

— Так. Кто же? — поторопил Сергеев.

— Темкина Майя Борисовна, в прошлом крупная книжная спекулянтка. Сейчас, так сказать, выбилась в люди: проживает в Нью-Йорке, заведует отделом в издательстве «Артист-пресс», как нам хорошо известно, насквозь антисоветском.

— Ладно бы только антисоветском, — проворчал Сергеев, — там ЦРУ свило гнездышко: крыша удобная и связи с СССР тесные, информация сама в руки течет, только обрабатывай. Так, эта связь действительно интересна. Что еще?

— В прошлом году взят с поличным на контрабандной сделке западногерманский турист Шредер. Его контакта со Степанской не зафиксировано, но в записной книжке обнаружен ее телефон.

— Откуда немец?

— Из Франкфурта-на-Майне.

— Тоже оттуда? Не многовато ли нитей в одно место. У тебя всё, Борис Михайлович?

— Всё.

— Ну вот видишь, а скромничал: ничего не-ет! — Сергеев заметно повеселел, потер ладони, быстро уселся за свой стол. — Давайте, ребята, подведем первоначальные итоги об этой мадам из подворотни.

Он придвинул чистый лист бумаги, нарисовал в центре кружок, залиновал его крест-накрест, сказал: «Это Степанская». Затем отвел от кружка линию, нарисовал на конце прямоугольник, написал в нем: «В прошлом тунеядствовала», потом сделал еще несколько линейных отводов с прямоугольниками: «Была в заключении», «Все родственники за границей», «Связь с антисоветским центром», «ЦРУ», «Контрабандистка». Напротив последних трех прямоугольников поставил вопросительные знаки.

Получился паук. Сергеев сидел задумчивый.

— Конечно, наши предположения условны, — сказал он наконец. — Но даже и в этом случае напрашивается вывод, что с этой Степанской мы недосмотрели. Очень похоже, братцы, что сидит эта паучиха в своем темном переулке, дергает какие-то ниточки, а мы знать ничего не знаем. Теперь положение надо исправлять. Завтра же установим постоянное наблюдение.

Начальник отдела побарабанил пальцами по столу, помолчал, обратился к обоим оперативным работникам:

— Ну, а что мы будем делать с Гарси? Ведь она, по данным Александра Павловича, хочет вывезти за границу изделие Фаберже. Если это подлинник, то, значит, и народное достояние. Никто нам не позволит допустить его утраты. Если же мы иностранку задержим с контрабандой, то ее придется штрафовать и выдворять. А это значит, что найти и обезвредить рыжего и Бориса и Умельца будет в несколько раз сложнее. Не говоря уже о Степанской. А с фальшивкой пускай едет, не жалко...

— Этот «дворник» нигде не фиксировался — ни в музеях, ни в коллекциях, ни в антикварных магазинах, — твердо заявил Иванов. — Вряд ли подлинник.

— Надо попросить товарищей из Москвы пригласить на таможню толкового эксперта, сделать у Гарси негласный досмотр и дать эксперту возможность статуэтку оценить. В зависимости от результатов и решать, что делать с иностранкой, — выдвинул предложение Васильевский.

— Голова ты у меня, Александр Павлович, — сказал на это Сергеев, — что бы я без тебя...


Во время прохождения таможенного контроля инспектор выявил, что у гражданки США Рашель Гарси небрежно заполнена таможенная декларация. Багаж, ее большую дорожную сумку, он на глазах иностранки досмотрел, ничего запрещенного для провоза не обнаружил, отставил сумку в сторону, но придрался все же к декларации и заставил ее переписать.

...Под кожаной прокладкой на дне сумки находился завернутый в фольгу «дворник». Его осмотрел музейный эксперт Савин и твердо сказал стоящему рядом Сергееву, одетому в форму таможенника:

— Липа.

Гарси осталась довольна Московской таможней.

Глава 6

Вообще говоря, Салтыков был категорически против вовлечения в дело новых компаньонов. Но так уж получилось: за короткий срок оно расширилось настолько, что волей-неволей пришлось искать «шестерку».

Этот проводник Веснин оказался на редкость разворотливым и ухватистым парнем. После разговора с Салтыковым в ресторане он на другой же день напросился по телефону на встречу.

— Я еще раз подумал и решил, что вы стоящее дело задумали, — сказал Веснин, когда они повстречались в Приморском парке.

— О чем это вы, Владимир? — сделав недоуменное лицо, спросил его Борис Никитич.

— Как это о чем? О вашем вчерашнем предложении.

— Запамятовал я что-то, может, пьян был, чего не скажешь...

Ошарашенный Веснин едва не расплакался.

— Да вы же интересную идею выдвинули!

«Ай как хочется ему в нечистоты влезть... вот душонка! Ну-ну, давай пересиливай свой страх, окунайся в дерьмо, только сам, сам...»

— Так что же за идею-то я ляпнул?

— Ну чтобы я это... ваш товар перевозил... в обмен на ихний.

— А-а, да, припоминаю, было что-то. Так ты, Володя, предлагаешь, значит, контрабандой заняться, да?

— Я? Почему я? Вы же вчера... — никак не мог прийти в себя от такой встречи Веснин.

— При чем тут я, вот приехал... толкаешь меня...

Веснин наконец разозлился:

— Да что вы Ваньку-то ломаете! Вчера одно, сегодня другое. Я, может, ночь не спал, загорелся... А вы словами этими стали тут бросаться: контрабанда! Что, мы на суде или у прокурора? Сейчас возьму и уйду, и ничего не будет!

Салтыков рассмеялся, положил ему руку на плечо.

— Ладно уж, порох... Все понятно, будем работать.

Он сделал три неплохие «ездки». На первый раз Борис Никитич, чтобы особенно не рисковать, выделил Веснину для переправки за бугор одну лишь «Богоматерь Неопалимую Купину» — икону хотя и в серебряном окладе, но не особенно дорогую: середина прошлого века. Наставлял:

— Смотри не продешеви, она даже у нас на пять штук тянет, не меньше.

Владимира больше всего интересовало, чего везти оттуда.

— Лучше всего, конечно, валюту: западные марки или доллары, — ответил Салтыков, — но, думаю, у твоего почтальона кишка тонка, чтобы столько отвалить. Поэтому тащи сюда какой-нибудь дефицит, его у них навалом и недорого стоит, а у нас нет. — Борис Никитич улыбнулся, похлопал Веснина по плечу: — Наше с тобой счастье, Вова, в неторопливых темпах нашей легкой промышленности...

В первый же раз Веснин привез большую партию «бананов», разноцветных женских штанов, не входящих, а врывающихся в моду и пользующихся безграничным спросом «золотой» молодежи города Прибалтийска. Разворотливый почтальон, западноберлинский дружок Веснина, в обмен на икону купил всю партию у какого-то оптового частника по восемь марок за пару. В Прибалтийске такая пара пошла за пятьдесят-шестьдесят, а то и восемьдесят рублей, в зависимости от степени наивности покупателя. Общая выручка почти в пять раз превысила деньги, затраченные Борисом Никитичем на покупку «Неопалимой Купины», и он был почину очень рад. Веснин получил свои десять процентов. Конечно, эти проценты исходили из той общей суммы, которую ему назвал Салтыков... Но это неважно: «богу — богово», главное в том, что Владимир остался премного доволен.

Западногерманский почтальон тоже, видно, разохотился и расстарался. Во второй раз он в обмен на пару икон восемнадцатого века прислал с Весниным крупную партию мужских часов и кроссовок «Адидас», наиболее тогда популярных. Салтыков немного позлословил по поводу часов: штамповка, Гонконг, по марке штука небось, но только так поворчал, для проформы, — часы пошли по полсотне минимум, не говоря уж о кроссовках: те и подавно с руками рвали, только цену набрасывай...

Третья «ездка» Веснина одарила многих отпрысков богатых родителей карманными магнитофонами с выводными наушниками, легкими, изящными и, естественно, дорогими для местного рынка. Там — пятнадцать-двадцать марок за штуку, в Прибалтийске сопливые снобы хватали за сто пятьдесят — двести рублей. Разница! Она Бориса Никитича, Веню и Владимира весьма устраивала. Настолько, что вскоре Веснин со своими липовыми десятью процентами уже заговорил о двадцать четвертой модели «Волги».

— Пару «ездок» еще, — мечтал он вслух, — и должно хватить, если так пойдет.

Салтыков пытался отговорить:

— Дурак, заметут, дело загубишь!

А тот:

— Я на тещу оформлю, а там попробуй разматывай концы...

В общем, завелся.

Но Порохов, которому Борис Никитич поручил реализацию, вдруг взмолился, что устал крутиться с клиентурой, что тяжело ему, помощник нужен... Салтыков поначалу давил на него: мол, какой, к черту, помощник, лишний человек — это всегда опасно, дятел, мол, попадется, стук устроит на всю уголовку! Да и делиться надо с лишним ртом. Только потом, когда сам увидел, какой рой крутится вокруг Вениамина, какие рожи лезут за товаром, смекнул сам. Порохов — слишком активная фигура в его играх, да и знает много. Для реализации шмотья нужна «шестерка», шустрая, наглая, разворотистая, умеющая быстро и хорошо считать. Он дал Вениамину разрешение на поиск этой «шестерки», но с условием, что иметь с ней дело будет только Порохов, никаких других имен, задействованных в приобретении из-за границы товара, называться этой «шестерке» не должно. Пускай уткнется в свое корыто, и все, остальное ее не должно касаться.

И вот на фирму «Салтыков и Кº» стал работать, с Вениной легкой руки, двадцатисемилетний кудряш с почти юношеским задорным и улыбчивым лицом, веселый, беззаботный и непосредственный, со снисходительным и быстрым взглядом. Звали «мальчугана» Петя Кошелев. Пете не надо было входить в роль. Он родился «шестеркой»: легко и непринужденно входил в контакт с людьми, легко с ними расставался, азартно и творчески врал, вдохновенно надувал, делал это так, что человеку потом даже было приятно, он всегда был в центре некоего шевелящегося разноцветного круга, бестолкового и разношерстного. Есть люди, вокруг которых всегда что-то шевелится и шуршит. Петя был таким.

Порохову не пришлось ему долго разъяснять задачу. С первых же шагов он стал выполнять ее превосходно. Кроссовки и магнитофоны распространил он. Клиентуры было навалом. Верить ему было нельзя, но кому вообще можно верить?.. Главное, что Петя рассчитался с Пороховым в точности с договорной таксой. А уж что он взял себе? В конце концов это его дело.

Петя Кошелев и сообщил новость, которая расстроила все дело, привела к трагической развязке, внесла временную сумятицу. Когда рассчитывались за магнитофоны, он удосужился спросить у Порохова, нет ли у него или у кого-нибудь из деловых знакомых ходовой валюты.

— Что за ходовая? — спросил Вениамин.

— Ну спросом, значит, пользуется, доллары там, западные марки, франки, на худой конец...

Порохов честно признался, что нет, и не мог, естественно, не поинтересоваться, зачем она...

Кошелев вытаращил глаза и замахал на Веню руками: мол, нельзя же быть настолько серым, сказал, что, если имеешь валюту, значит, имеешь все.

— Вон я знаю, — рассказал он, — мужик марки толкает, один к пятнадцати идут. Шутка сказать...

— А откуда они у мужика-то?

— Еще бы не быть! Он проводником трудится, в ФРГ ездит...

— Слушай, а как того проводника зовут? — спросил Порохов Петю, когда они расставались. Спросил как бы между прочим, но Кошелев все же разглядел блеск в его глазах.

— Да кто его знает? — замялся Кошелев, заотворачивал глаза, давая Вениамину понять, что не дурак же он за здорово живешь выдавать информацию, которую можно продать, если уж интерес такой имеется.

«Зараза, — подумал Вениамин, — не нахапал будто на магах». Молча полез в боковой карман, вытащил два червонца, воткнул их Пете за брючный ремень. Петя, так же молча, двумя пальцами вытащил червонцы, демонстративно бережно разгладил их, положил в бумажник, ухмыльнулся.

— Володей его зовут, это точно, а вот фамилии не знаю. Среднего роста он, светлый. Сейчас в Москве живет, но в Прибалтийск наезжает. Баба у него тут...

Сообщение Вениамина о Веснине Салтыков воспринял как личное оскорбление, долго матюкался в его адрес:

— Тля навозная, скобарь, за дешевку нас держит. В зоне он не был, там бы его научили, как дружков уважать. Прилипала!

Наругавшись вдоволь, он сказал:

— Надо проучить гада!

В тот же вечер Салтыков позвонил Веснину в Москву и сообщил, что есть хороший товар, попросил приехать. Тот обрадовался, обещал подскочить в ближайшее время.

Он приехал в Прибалтийск через два дня. Борис Никитич встретил его на вокзале. Веснин шел по перрону цветущий, довольный и собой и самой жизнью, посолидневший в последнее время. Так бывает, когда человек вдруг начинает чувствовать уверенность в сегодняшнем дне. Салтыков вполне приветливо поздоровался с ним, усадил в свой «Москвич».

— Вы такой богатый человек, — допытывался Владимир в дороге, — а ездите на такой допотопной тачке. С вашим размахом «Мерседес» нужен, и то последней марки.

Борис Никитич его урезонивал:

— К роскошным машинам, как и к красивым женщинам, липнут всякие посторонние взгляды, в том числе и сотрудников ОБХСС. А это рождает разного рода юридические вопросы, на отдельные из которых я, возможно, не смогу ответить. Что это будет означать?

— Столкновение с законом, — сообразил Веснин.

— Разумный мальчик, — похвалил Борис Никитич, — наверно, догадываешься, что это такое? Это равнозначно удару челнока об айсберг. Испытал я как-то, не дай тебе бог, Вова... Так что буду ездить на драндулете, чтобы вопросов не задавали.

Веснин хохотал. Потом поинтересовался, куда они держат путь.

— В яхт-клуб, — разъяснил Салтыков. — Хочу похвастать обновой, а заодно и товар отдам. Там лежит.

— Неужели собственный корабль приобрел?

— Именно.

— И что, в самом деле с парусами?

— Спрашиваешь!

Пассажир не удержался, чтобы не подначить:

— А как же вышеизложенная концепция?

— В море не так тесно, — вывернулся Салтыков. — Парус одинокий белеет, и все, а чей он, сколько стоит — поди выясняй! В море проще...

Яхта и впрямь была красива. Стояла она на воде в дальнем конце причала, паруса были спущены, но даже и без них, с голыми мачтами, благородные ее очертания радовали глаз. Особенно сейчас, когда солнце только-только село и белые борта тускловато и ломано отсвечивали розовым цветом закатного неба. А на форштевне сидела и покачивалась вместе с яхтой маленькая чайка, розоватая от воды и неба. Веснин был в восторге.

Вместе с Салтыковым они прошли на борт яхты по слипу — узкой и довольно шаткой доске; в кубрике уже горел свет. Там их ждал Вениамин.

Встреча была теплой. Порохов наготовил шашлыки, достал из бара бутылку марочного «Арарата». В дружеской обстановке выпили по первой.

Но начинать все равно надо было. Не для праздничного застолья вызван Веснин из Москвы — для допроса. Порохов весь изнервничался, не знал, как себя вести: шеф слишком долго «валял Ваньку».

Наконец Салтыков отставил рюмку чуть-чуть в сторону, начал потихоньку:

— Ты не знаешь, Вова, где бы валютишкой обзавестись? Нужда появилась, надо бы маленько...

Но тот с ходу почуял тревогу. Так волки чуют охотников, когда те еще и не начали облаву. А Веснин уже заматерел, стал уже волком...

— Дело сложное, — вздохнул он, завращал глазами, — сами знаете, мало у кого бывает, прямо ведь не спросишь. У кого и есть, тот темнит...

— А у тебя не бывает, Вова? — Борис Никитич воткнул в Веснина немигающий взгляд, напрягся.

— Случается иногда, — не стал совсем отпираться Владимир, с явным трудом выдерживая салтыковский взгляд. — Да разве это валюта, так, мелкота.

— Ну и откуда у тебя эта мелкота? Интересно бы все же источники выяснить. — Тон Бориса Никитича перерос в угрожающий.

Разворот дел ничего хорошего Веснину не предвещал. Он понял, что надо активно защищаться, всеми возможными способами. Он тоже вспылил:

— На такие вопросы могу и не отвечать. Попросил бы не лезть в чужие дела!

Борис Никитич даже поперхнулся.

— Какие это дела ты называешь чужими? Ты думаешь, мы такие идиоты, что не узнали, как ты в прошлый раз на Фаберже несколько тысяч получил кроме тех дерьмовых магнитофонов! А я за него свои деньги ухлопал! Это же подлинник! Неизвестно, чего я еще выиграл!

Салтыков вошел в роль.

— Какие тыщи, какие тыщи? — орал Веснин. — Не было никаких тысяч.

— Не было? — Борис Никитич в гневе преобразился, стал страшен.

— Не было! Я бы поделился...

— Не-е, с ним невозможно по-джентльменски разговаривать, — сказал Салтыков опустошенно. — Жулик! Прилипала! Веня, начинай!

Порохов спокойно, как и подобает палачу, отрепетированными жестами выдернул ящик стола, вытащил из него сначала темные кожаные перчатки, натянул их, затем достал короткий, но, как видно, увесистый металлический прут, поднял, подошел и встал сзади Веснина. Тот, ошеломленный, глядел на эти приготовления глазами, полными ужаса, хотел было тоже приподняться, но Порохов положил ему на плечо руку.

— Ну, будешь говорить? — спросил сидевший напротив Салтыков.

— Да, было дело, — потерянно, тихо промямлил Веснин. — Только полторы и все, ей-богу.

— Чего полторы? Сотни, тысячи?

— Понятно, тысячи.

— Вот видишь, Веня, — с сарказмом хмыкнул Борис Никитич, — фирма вкалывает, рискует, несет затраты, а этот трутень один благами распоряжается. Есть тут справедливость?

— Знамо, нет, — поддакнул Порохов.

— Может, простится на первый раз? — всхлипнул вдруг Веснин. — Первый раз же, ей-богу...

Салтыков будто не заметил. Вновь обратился к Порохову:

— То, что он не полторы тысячи снял, это понятно. Сколько же мы-то с него запросим, Веня, чтобы нам с тобой не было обидно?

Порохов не успел ответить, Веснин вдруг резко подался назад. Вскакивая, он толкнул Вениамина, сбил с ног, распахнул дверь, выскочил из кубрика. Через мгновенье послышался короткий вскрик, глухой удар, всплеск о воду чего-то тяжелого.

Борис Никитич сидел несколько секунд оторопелый, недвижный, потом вскинулся, рванулся на палубу. Порохов за ним.

Веснин вяло барахтался в воде между причалом и бортом яхты. Когда Салтыков и Порохов, поймав за одежду, вытянули его на палубу, Владимир уже не шевелился, был словно мокрый, грузный куль. По слипшимся волосам слева над ухом проступала и струилась кровь. Борис Никитич потрогал пульс, приник к груди. Сердце не билось.

Он и Порохов, сидя на карачках, оторопело посмотрели друг на друга. Порохов вдруг часто и дробно застучал зубами.

— Во дела, — сказал Борис Никитич, — че это он? Мы и хотели-то пугнуть только...

— Н-н-наверно, с-споткнулся на доске, ударился о причал, — с трудом выговорил Вениамин.

Салтыков вдруг резко выпрямился, внимательно огляделся. На причале никого не было.

— Иди отдавай швартовы, — приказал он Порохову.

Тот будто не расслышал. Так и сидел на карачках, глядел на Веснина.

Борис Никитич приподнял его за шиворот, шарахнул кулаком по скуле. Вениамин откинулся, болезненно сморщился, словно очнулся.

— Быстро швартовы, — зашипел на него Салтыков и побежал вниз заводить дизель.

В открытом заливе было уже темно. Они срезали с валявшегося в носу яхты невода-бредня куски свинчатки и примотали их к шее Веснина, затем сбросили тело в воду. Оно ушло на глубину словно огромный камень: безмолвно и тяжело.

В тот вечер, в ту ночь они напились до скотского состояния. Салтыков все повторял фразу, которую сказал еще, когда был почти трезв:

— Так ему и надо... Бог наказал за жадность!

Глава 7

Точка зрения Васильевского

С этим писателем Елкиным просто умора. Московские коллеги сообщили, что он неожиданно вознамерился возвращаться в Прибалтийск: в переделкинском Доме творчества поссорился сразу с двумя знаменитостями, которые имели неосторожность покритиковать его последнюю книгу. Казалось бы, обычное дело, найти изъяны можно в любом произведении, при желании даже в «Войне и мире», но наш Елкин усмотрел в этой критике бог знает что и вспылил... Бедные знаменитости, он заклеймил их графоманами и бездарями, которые вылезли и держатся лишь за счет каких-то связей. Знаменитости, понятно, обиделись, сказали Елкину малоприятные слова, отчего ему пришлось срочно готовиться к отъезду. Его возвращение в Прибалтийск было нам совершенно некстати: он бы очень повредил дальнейшей работе в отношении Гарси. Москвичи нам здорово помогли: через администрацию уладили этот ненужный ни Елкину, ни упомянутым знаменитостям, ни тем более органам госбезопасности конфликт. Елкин продолжает отдыхать в милой его сердцу высокоэлитной атмосфере, мы продолжаем спокойно работать. Если, конечно, вообще нашу работу можно назвать спокойной.


Приехала Гарси. Вернее, наконец-то приехала! Как говорит Сергеев, когда противник перед глазами — тогда спокойнее. Тогда его действия можно контролировать. Прямо на вокзале ее, естественно, «встретила» группа наблюдения. По ее данным, Гарси у вагона опять ждал американский вице-консул Денни Каплер, кадровый цереушник, опять, как в прошлый раз, посадил в свою машину, отвез в консульство США, беседовал там с ней целый час.

Зачем она ездила во Франкфурт-на-Майне? Какие инструкции получила? Что готовит ЦРУ с использованием этой авантюристки? Дорого отдали бы мы, чтобы знать это заранее. Все равно узнаем, только заранее лучше. Большого вреда можно избежать.

Мне позвонила в тот же вечер. Беспокоился, честно говоря, думал: заподозрила чего-нибудь и не позвонит. Нет, позвонила, почти сразу. Сувениров навезла — пропасть. Пришлось принять, отказываться просто нельзя; я ведь непризнанный литератор с неудовлетворенным тщеславием и раненым самолюбием, мне западные тряпки и погремушки должны нравиться.

С восторгом рассказывала о профессоре Мольтке, с которым повстречалась в Западном Берлине и от которого узнала множество нужных для будущей книги вещей. И умница он, и талантище, и кладезь всевозможных знаний. Я внимал с интересом, потому что в самом деле интересно наблюдать за человеком, который умеет так классно врать. Мне-то известно, что профессора Мольтке вообще не существует и что в Западный Берлин Гарси не ездила. Сногсшибательная мадам! Мужу ее не позавидуешь...


Прямо с утра поехали на Поварской переулок. Опять попросила остановить машину за два дома до дома номер двенадцать. На этот раз мне не пришлось ходить за ней: там дежурят наши ребята.


Точно! Посетила квартиру номер одиннадцать. Там живет Степанская, значит, все сходится. Это уже крайне интересно: зашла к ней перед отъездом на Запад, не исключено — что-то увезла от Ангелины Матвеевны, пришла сразу после приезда, не исключено — что-то привезла. Скорее всего, какую-то устную информацию. По крайней мере ни свертков, ни больших конвертов на этот раз с ней не было. Это я могу гарантировать. Сидела у Степанской пятьдесят пять минут.


Ага, вот и рыжий. Гарси ничего не изменила в тактике встречи с ним: опять у киоска как бы случайная, мимолетная встреча. Она передала ему крупную пачку западногерманских марок. Эти деньги положила в конверт перед нашей поездкой. Я Сергеева предупредил вовремя. Теперь рыжий будет, несомненно, установлен, наши его не отпустят. Интересно, кто он, работает ли где, откуда вообще берутся эти рыжие? Жалко немного, что не взяли сейчас же с поличным. Конечно, можно было, только еще — рано. Многое еще неясно. А этот рыжий — куда он теперь денется?


Рыжий оказался неким Пороховым Вениамином Владимировичем, 1958 года рождения. В последнее время им активно занимается милиция: прошел как связь по ряду уголовных дел, в основном на фарцовщиков, «тряпичников», скупщиков-перекупщиков — в общем, тех, кто наживается на сделках по продаже модного барахла. Тип этот, видимо, далеко не прост, если уж умудрился до сих пор не получить давненько по нему плачущий срок. Вот и теперь придется попросить нашу младшую сестру, то есть милицию, не трогать пока этого прохвоста. Мы им займемся сами. Пускай погуляет пока на свободе, побольше откроется. А сидеть ему, скорее всего, придется долгонько. Тем более с учетом открывшихся обстоятельств.

Не перестаю удивляться, глядя на таких «деловых» мужичков: почему им не живется честно, не работается, как всем? Откуда эта неуемная алчность, ничем не остановимая жажда все новых и новых денег? Что сбивает их с нормального пути, что же движет ими, какие стимулы? Думаю, не очень-то ошибусь, если предположу, что не только одна эта пресловутая денежная страсть. Мне кажется, есть порода людей, у которых... Нет, не так! Порода это ведь нечто совершенное, сформированное природой в поколениях. Есть не порода людей, а генетические выродки, которые любой ценой стремятся поставить себя выше других. До Эйнштейна, Ломоносова и Леонардо да Винчи не подпрыгнуть: скудновато с серым веществом, не одарила мать-природа талантами, а хотелось бы, хотелось бы воспарить над толпой... Ничего, думают они, отыграемся на другом!

Глава 8

Борис Никитич вернулся домой в десять вечера, как говорится, усталый, но довольный. Ему сегодня удалось выторговать у одного старого ювелира полезную вещь — оптический прибор для определения чистоты и каратности бриллиантов. Теперь шиш кто надует, а то сколько уж раз обжигался, — ведь жулье кругом, жулье. Этот старый хрен, ювелир этот пузатенький, на стареньких ножках трясется, пора учиться руки на груди складывать, а тоже: «Эта вещь дорого стоит, я за нее в свое время...» Украл ведь, точно украл в свое время. Сквалыга, старый ворюга. Кругом жулье...

Только разложил прибор на своем любимом ореховом бюро, только вгляделся через маленький окулярчик в бриллиант, вынутый сейчас из клювика золотой колибри — тоже любимой безделушки, — нате вам — звонок. Вечно что-то мешает и без того редким праздникам жизни.

Звонила Ангелина Матвеевна.

— Здравствуй, племяш, — начала она вкрадчиво, — куда-эт запропастился?

С той первой встречи она называла Салтыкова или «племянником» или «племяшом». Поначалу это раздражало, потом привык. В конце концов хоть по телефону лишний раз имя не треплется. К самой Степанской, к ее странностям и главное — к жадности тоже давно уже привык. Настолько, что постоянно хранил в одной из комнаток ее огромной и пустой квартиры обменный товар: иконы, картины, старинные золотые монеты, подделки под Фаберже — в общем, все, что требовалось богатой клиентуре и для зарубежных сделок, которые то и дело случались и, как правило, получались. Несколько раз проверял, не устраивает ли шмоны Степанская, не копается ли в его вещах, — делал незаметные, волосяные закладочки, запоминал расположение вещей. Нет, не сует нос в чужие дела. Вообще, с людьми, по-настоящему жадными, как-то проще и даже спокойнее. Они за лишнюю копейку, полученную от тебя, на все что хошь готовы. Уж в милицию-то точно не побегут: там ничего, кроме хлопот и неприятностей, не получат. Степанская тем более не побежит — она от Салтыкова не копейки имеет, а кое-что покрупнее.

Этот телефонный разговор Бориса Никитича просто насторожил. Ангелина Матвеевна попросила вдруг явиться к ней прямо сейчас.

— Да ведь поздно, — упрямился Салтыков. Никуда идти ему не хотелось. Он подустал в торговой битве за оптический прибор, нанервничался.

— Ну а если женщина просит, — стала кокетливо настаивать Степанская.

«Карга, — зло подумал о старухе Борис Никитич. Он представил ее у телефона в грязном халате, в драных тапках, с желтым лицом в полумрачной, как всегда, квартире, дряблую, подпольную миллионершу. Бр-р, тоже туда же: «женщина просит!» Но понял, что идти надо, она не стала бы звать просто так.

Поварской переулок встретил сыростью и темнотой: половина фонарей, как обычно, не горела. Машину Борис Никитич оставил далеко — на параллельной улице, к дому Степанской подошел через проходняк — так надежнее.

Ангелина Матвеевна предложила чаю, но он отказался, сказал, что только-только напился пива, отшутился: на ночь много влаги вредно. На самом деле ему было противно. Всю посуду в этом доме он брал с омерзением, она была какой-то липкой.

— Ладно, — согласилась Ангелина Матвеевна, — нам же легче. Не надо будет чашки мыть.

Они уселись опять на кухне, где из толстого непонятного цвета плафона сочился блеклый свет. На коленях старухи сидел огромный кот. Борис Никитич нервничал. В воздухе висело что-то кислое.

— Хочешь заработать, племяш? — спросила вдруг Степанская. Будто выстрелила в полной тишине — так резанул слух ее вопрос.

Борис Никитич сделал попытку улыбнуться.

— Кто ж добру не рад, я не исключение.

— Не знала бы, не обращалась. — Старуха запереваливалась на стуле, закряхтела. — Уж ты-то, племяш, от добра не откажешься. Вон чемоданищи стоят, хапуга, — проворчала она дружелюбно и кивнула в сторону комнаты, где хранились вещи Бориса Никитича.

— Ну куда нам до вас, Ангелина Матвеевна, — сказал Салтыков смиренным тоном. — Доходы наши скромные, не чета вашим.

Разговор пока был неконкретным. Хотя назревало какое-то неплохое предложение — это Борис Никитич ощущал всеми порами.

Старуха будто изучала его. Старческие глаза ее, узкие, невидимые в полумраке, из глубоких, вдавленных временем глазниц испускали какие-то лучи. Салтыков от них ежился.

— Везет же дуракам, — перешла вроде к делу Степанская, — работы на копейку, а пять тыщ как с куста.

К горлу Бориса Никитича подкатила какая-то вязкая и твердая штука, которую он с трудом проглотил.

— Так уж и пять, — засомневался он осторожно.

— Смотря как сделаешь, может, и больше огребешь. Ты же везучий, — втягивала его куда-то Степанская.

«Нет, тут что-то не так. За здорово живешь эта зараза такие деньги не отвалит. Только если не она, а кто-то другой. Так-так, что же дальше?»

— Согласен или как, а, племяш? — взбодрилась Ангелина Матвеевна.

Салтыков засмеялся.

— Получить деньги? Конечно! Да, что за дело-то! Вдруг не справлюсь?

— Справишься, — махнула рукой старуха. — Тут и дурак справится. Ты же не дурак, верно?

Она вдруг шаркнула ногой и выдвинула из-под стола какой-то предмет. Салтыков посмотрел и разглядел небольшого размера вещевой мешок.

— Развяжи, — приказала Степанская.

Борис Никитич развязал. В мешке был спрятан обыкновенный березовый пенек, недавно спиленный.

— Та-ак, — сказал он. — Ну и что дальше?

— Этот пень надо поставить в лесу. Вот и вся работа.

Да-да, бабка кокнулась. Это очевидно. Старость — не радость.

— Можно я еще парочку таких же пней куда-нибудь в лесочек закину? Только с уговором: за каждый еще по пять штук. А могу и больше, работенка под силу, — начал язвить Салтыков.

— Ладно, умник, — проворчала Степанская, потом подняла край клеенки, что накрывала стол, вытащила из-под нее свернутый вчетверо лист бумаги, развернула его, положила на стол. — Глянь лучше сюда, вспомни, чему в школе учили.

На листке был начерчен план какого-то места. Чертеж был сделан умелой рукой — подробный, четкий. Приглядевшись, рассмотрев надписи, Борис Никитич не мог не узнать района, прилегающего к Кащееву озеру, с западной его стороны. Собственно, чего узнавать, на плане так и было написано: озеро Кащеево. Там он рыбачил как-то, лет пятнадцать назад. Были указаны дороги, ручьи, темнели какие-то квадратики.

— Тэк-тэк, — закивал головой Салтыков, — ну вспомнил географию, вспомнил, — и стал ждать, уже с нетерпением, что же будет дальше.

— Этот пень надо поставить сюда, — ткнула ногтем в крестик на плане старуха, — остальные можешь ставить куда угодно, только бесплатно.

Она с минуту молча рассматривала Салтыкова. Потом морщины дряблого лица стянулись к уголкам глазниц. Получилось подобие улыбки.

— Лады? — поинтересовалась она миролюбиво.

Борис Никитич тоже некоторое время молчал. Он смутно, с отдаленной тревогой начал о чем-то догадываться, всегда в нем работающий локатор самосохранения, хоть и не четко пока, но уже засигналил: «Черта! Черта! Не переступать ее, не переступать!»

Но в душе ожило и другое существо и защелкало пастью в предвкушении поживы — матерый волчище, который носил кличку Авантюр и который всегда мешал Салтыкову быть холодным в принятии решений. Авантюр высунул красный язык и оскалил зубы.

— Пятнадцать, — назвал цену Борис Никитич.

— Ты что, племяш, белены объелся? — замахала рукой Ангелина Матвеевна, брови ее превратились в угольники. — Пятнадцать тысяч за такую безделицу!

— Тогда ищите кого попроще, тетя, — спокойно сказал Салтыков и кашлянул в кулак, — а я шестьдесят четвертую за здорово живешь вешать на себя не собираюсь. Не мальчик.

Он демонстративно поднялся, охлопал ладонью штаны, направился к выходу.

— Да какая шестьдесят четвертая, — делов-то — пень в лесу кинуть. — Степанская заквохтала, заторопилась ему вслед, видно заволновалась.

Борис Никитич уже набрасывал на себя куртку, держался непреклонно:

— Тебе и карты в руки, тетя! Бери пень в охапку и дуй сама в этот лес. А там солдатики с пистолетиками: пук-пук — и нету мадам Степанской...

— Типун тебе! — еще больше занервничала Ангелина Матвеевна. — Черт с тобой, — сказала она с такой интонацией, будто решилась на большой подвиг, — кровосос несчастный, согласна я, вот кровосос. — Она кивнула, приглашая Салтыкова обратно на кухню. — Только как же я перед людьми-то отчитаюсь?

— Да ла-а, — равнодушно протянул Борис Никитич, — не в первый же раз. Там же наверняка известно, что вы человек честный, — добавил он с ухмылкой, — проверенный. Лишнего не возьмете. Надо было — значит, потратили.

Ангелина Матвеевна сходила куда-то, прогремела из дальних комнат какими-то склянками, принесла деньги. Долго пересчитывала их, сказала Салтыкову решительно: «Забирай!»

Тот сходил в прихожую, принес свою сумку, сбросил в нее со стола пачки денег, сказал:

— Вот это разговор! — И щелкнул застежками.

Он поднял вещмешок с пнем, потряс его в руке, спросил игриво: «А не шарахнет штуковина?» и засобирался, когда старуха вдруг скуксила лицо, подняла платок к глазам и попросила еще об одном.

— Боря, в тех местах мои родственники похоронены. Хотя и дальние, а неловко как-то, не бывала там давненько. Ты бы принес мне землицы, ну хоть с того места, где пенек этот положишь.

Салтыков сощурился.

— Ох, бабуся, ну и хитра же ты! Содрать с тебя, что ли, еще пару тыщонок за смертельный риск?

— Да побойся бога, племяш, говорю — родственники.

— Ладно, — сказал Салтыков примирительно, — доставлю. Посмотрю только, что там за обстановка. Если возникнут сложности — уж извините, голову на плаху класть не стану.

Точка зрения Васильевского

Мужчина, вышедший от Степанской, держал в одной руке портфель, в другой — вещевой мешок. Он, видно, здорово волновался.

Почти выбежал из подъезда и двора, на переулке же долго оглядывался. Перешел на другую сторону, вроде бы пошагал вдоль домов и вдруг нырнул во двор. Ребята, ведущие за ним наблюдение, знали, что этот — проходной, и подготовились заранее, не оплошали, молодцы.

Мужчина быстрым шагом прошел двор, свернул направо, неожиданно сделал поворот на девяносто градусов, подбежал к стоящему около тротуара красному «Москвичу», открыл дверь и быстро уехал. Засечь номер коллеги не смогли: машина стояла в темноте, кроме того, номер был наверно специально заляпан грязью.

Как нередко это случается, помогла служба ГАИ. Приметы машины через дежурного по городу были сообщены на все посты госавтоинспекции. Минут через семь один из них, дежуривший на Успенской площади, засек «Москвич», похожий на «наш». Останавливать или преследовать его, как и было приказано, милиционер не стал, но, обладая, как и все гаишники, хорошим зрением, в бинокль рассмотрел три номерных цифры из четырех. Тоже молодец, больше и не надо было. Служба ГАИ на поиск искомого номера «Москвича» красного цвета, а точнее говоря, четвертой его цифры затратила еще минут десять, не больше. Соответственно с четвертой цифрой вместе высветились и установочные данные владельца машины, его адрес. Им оказался некто Салтыков Борис Никитич, 1931 года рождения, инженер жилищного управления, ранее судимый за валютные операции. По месту его жительства, то есть около дома, машины не оказалось. Ребята поначалу всполошились: может, перепутали адрес. Потом нашли ее в соседнем дворе. Мужичок этот, Салтыков, видимо, очень непрост.


Вот уж действительно непрост. Особенно таким он выглядит в свете только что происшедших событий.

В десять утра Салтыков вышел из подъезда с рюкзаком, но только не со вчерашним, а более громоздким, и направился, как и ожидалось, в соседний двор, к машине. На ней он поехал, куда мои коллеги менее всего ожидали — в яхт-клуб. Оказалось, что в его распоряжении (а может, и не его) отличная яхта класса «Летучий голландец». На ее борту Салтыков пробыл двенадцать минут, сошел на причал с какими-то двумя коробками и разобранным на части бамбуковым удилищем. На яхте он переоделся: был теперь в легкой штормовке и коротких резиновых сапогах.

Вести далее наблюдение ребятам из оперативной группы было, наверно, ох как нелегко, потому что Салтыков поехал за город, а там простор: все на виду. Тем более что наблюдаемый последний отрезок ехал по пустынным лесным дорожкам.

Никто не знал, зачем и куда он движется, чего от него можно ожидать. Салтыков остановил машину недалеко от Кащеева озера, вышел из нее с удочками, вчерашним маленьким вещмешком и пошел в лес. По пути он ковырял в трухлявых пнях и в земле палкой, будто что-то искал. Если смотреть со стороны, то впечатление такое, что вот идет себе рыбачок и ищет червячков или, к примеру, личинок для рыбки. В одном месте Салтыков задержался подольше, присел, поковырялся в своем рюкзаке, вытащил из него продолговатый и, как видно, увесистый предмет, отставил его в сторону, затем достал из бокового кармана целлофановый мешок и всыпал в него две горсти земли, сунул мешок в рюкзак. Все эти манипуляции неплохо просматривались через «дальнобойный» объектив кинокамеры и, конечно, были засняты на пленку.

После всего этого Салтыков быстро вернулся к озеру и с полчаса «удил» рыбу. У него не клевало, потому что удил он без червей, а только и делал, что озирался по сторонам, изучал, видно, обстановку.

Когда он уехал в сторону города, опергруппа в том месте, где он останавливался и оставил какой-то предмет, некоторое время не могла ничего найти. Вдруг Сергей Павлов разглядел, что у одного березового пенька как-то странно отходят корешки, тронул пенек рукой, а он шатается. Пень по внешнему виду был настоящий, а ветки у него из какого-то упругого металла, но тоже схожесть с ними полная. К тому же пень был чересчур тяжелым. По рации срочно вызвали специалистов по технике. Те вскрыли «пень» — оказалось, он легко раскладывался на две половинки — и обнаружили в нем электронный прибор...

Первое, что сделал Салтыков, вернувшись в город, — заехал к Степанской. Скорее всего, отчитался о выполнении поручения и, наверно, отдал пробы грунта, взятые около Кащеева озера. Да-а, Ангелина Матвеевна, тихая старушка из тихого переулка, далеко же завело вас ваше неуемное стремление как можно больше оторвать материальных благ! На старости лет оно распахивает перед вами ворота в места, не столь уж отдаленные, но весьма беспокойные. Там вам будет очень неуютно и хлопотно, Ангелина Матвеевна...

А вечер преподнес еще один сюрприз: домой к Салтыкову явился Порохов и пробыл у него полтора часа. Оказывается, они знакомы.

Глава 9

Телеграмма в Центр.

«Нами вскрыта попытка иностранной разведки (по предварительным данным, американской) осуществить закладку электронного технического средства в непосредственной близости от расположения одной из воинских частей, к которой западные спецслужбы проявляют повышенный интерес. По первичной оценке наших специалистов, установленный прибор предназначен для перехвата переговоров, ведущихся воинской частью с другими объектами по различным средствам связи.

С учетом сложности обнаруженного электронного прибора, необходимости полного выявления его тактико-технических характеристик прошу срочно направить в Прибалтийск специалистов, знакомых с подобной аппаратурой.

Покрышев».

Оперативное совещание у начальника управления генерал-лейтенанта Покрышева.

В девять часов утра тридцать одну минуту все приглашенные в кабинет генерала сотрудники расселись вокруг длинного стола, стоящего в углу и предназначенного специально для заседаний. Хозяин кабинета сел, как обычно, за край стола.

— Ну-с, начнем, — сказал он и машинально глянул на часы, потом посмотрел на Сергеева. — Михаил Александрович, вы у нас держатель акций. Давайте-ка введите всех в курс дела.

Сергеев встал и кратко, но детально изложил обстановку. Рассказал о Салтыкове, Порохове, Степанской, американцах Гарси и Каплере, возможной роли каждого в контрабандных сделках и шпионской акции. Посыпались вопросы.

— Установлен ли подпольный ювелир, работающий под Фаберже?

— Пока нет, — признал Сергеев. — В этом деле вообще многие фигуры еще не ясны. Мы даже не знаем, кто инициатор закладки техники у воинской части — то ли это Рашель Гарси, то ли дипломат Денни Каплер. Хотя, как я уже сказал, сомнений в том, что Степанской передала прибор именно Гарси, у нас нет.

— Не совсем понятна личность Салтыкова, — задал вопрос подполковник Карелин, начальник одного из подразделений, которому в дальнейшем при необходимости предстояло руководить группами захвата. — Что его толкнуло переквалифицироваться из контрабандиста в шпионы? Может, его шантажировали? Почему иностранцы через Степанскую послали именно его, а не сами сделали закладку? Зачем им лишний риск?

— Да уж вряд ли, — усмехнулся Сергеев, — эта личность имеет большой жизненный опыт. Сам кого хочешь... — Он помолчал. — Американский шпион не может поехать в район Кащеева озера, потому что туда въезд иностранцам запрещен. А въезжать туда, куда нельзя, да еще для такой серьезной акции, — риск двойной. Ни один разведцентр не даст санкции на это. Что касается Салтыкова, то его, безусловно, выбрал не иностранный разведчик, а Степанская, которая, по всему видать, давний и проверенный посредник спецслужб. Наверно, ей известны какие-то качества Салтыкова, которые дают ей основание ему доверять. Какие это качества, не знаю, но можно предположить, например, такое: неразборчивость в средствах при добывании денег.

Сергеев помедлил и в свою очередь спросил Карелина:

— Помните, года два с половиной назад в подразделение поступила ориентировка о поиске некоего Бориса, который передал африканцу Чоудури контрабанду для провоза на Запад?

— Конечно, припоминаю, — утвердительно кивнул головой тот.

— Пока все сходится на том, что это и есть Салтыков.

— Да-а, авантюрист со стажем, — согласился Карелин.

— Что все-таки представляет из себя прибор, обнаруженный у Кащеева озера? — спросил майор Байков, руководитель групп контроля.

— В этом я малосведущ, — виновато улыбнулся Сергеев. — Может, лучше послушаем, что скажут на этот счет специалисты?

— Да-да, — поддержал Покрышев, — попросим выступить товарищей из Москвы.

Встал один из прибывших из Центра радиоэлектронщиков — Веденеев, лысоватый крепкий мужчина, доложил результаты проведенного исследования.

— Прибор представляет собой высокочувствительное устройство для перехвата как телефонных, так и радиопереговоров — в этом ваше управление не ошиблось. Главная его задача — сбор и накопление информации о расположенной рядом воинской части: ее назначении, количестве личного состава, характере проводимых на ней работ...

Доклад Веденеева был коротким.

Некоторое время все молчали. Первым тишину нарушил Карелин. На этот раз он ни к кому не обращался.

— Но ведь нельзя же допустить, чтобы такой прибор работал...

— Уважаю товарища Карелина за конкретность, — улыбнулся генерал Покрышев, — он всегда смотрит в корень. Только почему нельзя? Он же под нашим контролем. Заодно проверим, чего достиг противник в технической разведке...

Совещание продолжалось.


Точка зрения Васильевского

Становится все более и более очевидным, что Рашель Гарси на этот раз приехала в СССР совсем не для того, чтобы собирать материал для книги. Она целенаправленно послана американской разведкой (возможно, РУМО[6]) для оказания содействия дипломату-шпиону Денни Каплеру в изучении одного из наших объектов, имеющих стратегическое значение. Понятно, что сам Каплер сделать мало что мог: у него дипломатический статус, лимитированные возможности в контактах и передвижении, а свободная от всех этих ограничений иностранка-писательница, ищущая нужный материал, — она куда мобильнее!

Да, с мобильностью у нее в порядке. Позавчера, вчера и сегодня мотались по пригородам, по городским закоулкам. Гарси часто выходит из машины: то в магазин, то в музей, то в библиотеку. Все это, конечно, для отвода чьих бы то ни было глаз, в том числе и моих, от ее настоящего интереса. Но мы ее хорошо понимаем...

Вчера она побывала на Поварском переулке у Степанской, провела у нее двадцать семь минут. На этот раз немного. Постараюсь потом узнать, с какой целью.

Иностранка — авантюрист высшего класса! Опять повстречалась с тем рыжим — Пороховым, получила у него большой прямоугольный сверток (примерно сорок на шестьдесят сантиметров). Скорее всего — это контрабанда. Но как рассвирепеют сотрудники американской спецслужбы, пославшие Гарси в СССР, а значит, и субсидировавшие ее поездку, когда узнают, что она занималась еще и таким вот «приработком». Любые посторонние дела категорически запрещаются разведчикам, — ведь это может привлечь внимание. Да-а, не на ту лошадку они поставили, не на ту...


Обнаружил у Гарси целлофановый мешочек с землей, которую Салтыков, по всей видимости, доставил от озера Степанской. Это пробы грунта. За ними Гарси и ходила на Поварской переулок.

В пакете оказалась завернутой икона, которая даже мне, совсем не специалисту в этих делах, показалась удивительно изящной. Чудесно выписанные лица святых, серебряный оклад, резное дерево, перламутровая отделка, рассыпанный по всей поверхности жемчуг... Интересно, сколько может стоить этот шедевр? Скорее всего — баснословных денег. Ладно, рыжий, ладно, Гарси, подождите еще немного...


Сегодня американка посетила свое консульство. И не просто посетила, а отнесла туда икону. Вот так сюрприз. Это осложнит нам работу. Хотя это еще неизвестно, посмотрим, может, наоборот, облегчит. Будет же кто-то пытаться вывозить ту икону за границу. Она ведь не может лежать мертвым грузом: это крупные деньги, а деньги должны быть в обороте.

Значит, Гарси сама не решилась... Ну что же, это умно. Но пробы грунта остались у нее. Видимо, скоро засобирается на Запад.


Так и есть!! Выдумала причину: в Берлине проездом близкая родственница, хочет увидеться. Кажется, подходим к финишу.

Глава 10

Консул отдела прессы и культуры Генерального консульства США Денни Каплер не спешил. Как всегда перед поездкой, он принял душ, побрился, потом взялся за сбор вещей, необходимых в дороге. Он любил это занятие и никогда не доверял укладку чемодана или дорожной сумки жене. На этот раз вещей было немного, потому что дорога предстояла недолгой: туда — до Франкфурта-на-Майне — и почти сразу обратно. Почти — это дня три-четыре, больше вряд ли дадут: все же дел там не так уж много — удостовериться прямо в разведцентре, на месте, как функционирует заложенный у русского военного объекта, что около Кащеева озера, электронный буй-передатчик, получить новые инструкции по доразведке этого объекта. Каплеру, как и всегда, очень хотелось выехать хоть на недолгий срок из России: в ФРГ можно будет расслабиться... Но на этот раз к знакомому чувству примешивалось еще одно, более сильное — ехать ему не хотелось.

Виной тому был предмет, завернутый в фольгу, лежащий на журнальном столике. Этот предмет — так уж сложились обстоятельства — тоже надо было уложить в чемодан и взять с собой — перевезти за границу.

Каплер всегда был «чистым» разведчиком и никогда не занимался контрабандой, хотя судьба иногда и «подталкивала» на это: до прихода в ЦРУ он долго работал в военно-морской разведке, плавал на шпионских судах, закамуфлированных под рыболовные траулеры, заходил в порты многих стран... Многие из его коллег, баловавшиеся легкой возможностью заработать на провозе «белого порошка» или валюты, погорели на этом деле. А те, кто не сгорел, посмеивались над нерешительностью Каплера, он слыл среди них «чудаком» и «трусоватым малым». Но Денни не был ни тем ни другим, он просто знал себе цену и верил в то, что его час пробьет. И час этот настал, когда он, молодой радиоэлектронщик, сам смонтировал приспособление, которое усилило принимающую чувствительность антенн его судна, «тралящего рыбу» на границе территориальных вод ГДР, что позволило осуществить глубинную техническую разведку и получить хорошие результаты по перехвату переговоров, ведущихся между советскими воинскими частями. Меморандумы перехватов были направлены в ЦРУ, получили там высокую оценку. Были еще какие-то удачи, способным военным разведчиком-электронщиком заинтересовались в самом высоком шпионском ведомстве: наука решительно шагнула в искусство разведки и там нужны были талантливые, инициативные специалисты. Каплер перестал наконец-то бороздить моря и сменил офицерскую форму на элегантный костюм дипломата. Госдепартамент США и американские представительства в странах, граничащих с социалистическими, стали «крышей», которая укрывала его истинную профессию — древнюю, авантюрную, будоражащую кровь, но приносящую неплохие деньги, — профессию разведчика. Каплер неплохо поработал в тех странах, и шефы не могли быть им недовольны: кое-что из новых достижений в технической доразведке интересующих ЦРУ объектов с использованием спутников-шпионов принадлежало именно ему — Денни Каплеру.

Над ним пока что безоблачно. Все у него хорошо. Даже теперь, в России, где контрразведка сильна, — ничего тут не скажешь... Вот уже удалось установить электронный «буй» у советской воинской части, которая весьма-а интересует его шефов. Поэтому он знает, что его опять похвалят там, в Мюнхене. Если он приедет туда чистым...

Эта чертова авантюристка Гарси! Дерьмовая баба! «Что вам стоит?», «Пятнадцать процентов ваши!», «Вы же обещали...», «Вас проверять не будут, вы же дипломат...»

Да обещал, дал слабинку... Но он был готов на многое, когда узнал, что «буй» может поставить около объекта кто-то из надежных знакомых Гарси. Сам он не мог туда проникнуть: он дипломат, а там закрытая зона. А тут Гарси с услугой. Так скрестились их пути.

Когда сделка заключалась, он и не думал, что условия ее неравны. А ведь Гарси просит больше, потому что в случае неудачи теряет больше он — карьеру, судьбу, хорошие деньги, она же не теряет почти ничего.

Но, может быть, действительно пронесет, ведь раньше его вещи на таможне никогда не проверяли: его защищает дипломатический иммунитет.


Лицо таможенного инспектора, проверяющего его документы, было бесстрастным, и Каплер поначалу решил, что ослышался, но инспектор на вполне приличном английском языке повторил:

— Предъявите ваш багаж!

— Вот он, — удивился как мог более сильно Каплер и поднял с пола свою сумку.

— Одно место?

— Да одно, вы же видите.

— Придется пройти маленькую формальность — таможенный досмотр.

Каплер побледнел, но нашелся:

— Вы в своем уме, я же дипломат, кто же проверяет дипломатических работников?

— Ну это уж наше дело, — развел слегка руками таможенник.

— Нарываетесь на международный скандал, вас же выгонят с работы!

— От судьбы не уйдешь, — пожал плечами инспектор.

— Так вы настаиваете? — Голос Каплера позванивал надеждой: может, откажутся от досмотра, откажутся...

— Я на службе и играть требованиями не имею права.

— Тогда я с вами не желаю разговаривать, пригласите руководство.

Таможенный инспектор нажал на стойке кнопку, прошло с полминуты. Появился полный, но подвижный человек с седыми висками. На левой руке повыше локтя у него была повязка с крупной желтой надписью: «Начальник смены».

— Что за шум? — спросил начальник.

— Меня тут с работы снимают, Виктор Александрович, — сказал с удрученностью в голосе таможенный инспектор.

— А что, и снимем, если виноват...

У Каплера родилась надежда...

Виктор Александрович внимательно изучил его документы, пытливо глянул на дипломата и вполне приветливо спросил:

— В чем дело?

Переборов волнение, Каплер изобразил какое только мог негодование:

— Ваши работники пытаются меня обыскать! Меня, дипломатического работника!

— Это что, правда? — Начальник смены с недоумением глянул на инспектора.

Тот замялся. Каплер решил воспользоваться моментом, решив, что все обошлось. Он сунул документы в боковой карман и, подняв сумку, молча, но решительно двинулся к выходу, на посадку.

— Подождите. (Каплер будто стукнулся с разбегу о стенку.) Подождите, — повторил начальник смены. — Поставьте свою сумку вот на этот порожек.

Каплер понял, что попался. Решимость и уверенность покинули его окончательно, будто вышел воздух из красивого яркого шарика. Шарик сник и сморщился, стал похож на бесформенную тряпочку.

«Порожек» означал рентгеновский аппарат. Сейчас лучи просветят сумку, и таможенникам все станет ясно. Хотя икона и в фольге, которая не пропускает лучи, но это не спасение: контуры все равно будут видны.

— Откройте сумку, — твердо попросил начальник смены, когда она постояла на «порожке» каких-то несколько секунд, видно, его сразу что-то насторожило.

Каплер не мог попасть ключиком в крохотную скважину замка, крепившего молнию, — дрожали пальцы.

— Попробуйте сами, — попросил он начальника смены.

— Ну что ж, извольте, — с готовностью откликнулся тот.

Под лежащей сверху одеждой открылся пакет...

Таможенник не удивился, лишь деловито-буднично спросил:

— Что это?

Дипломат был в полуобморочном состоянии, едва внятно он прошептал:

— Икона, русская икона... Прошу, только не здесь...

— Ну вот, а вы говорите международный скандал, лучшего моего сотрудника увольнять собрались... Пойдемте.

В боковом помещении находилось трое каких-то мужчин. Один из них — сухощавый, спортивно сложенный, сидел за столом, двое других стояли поодаль, тихо о чем-то переговаривались. Все трое повернулись к вошедшим, внимательно оглядели Каплера.

«Приготовились уже, — мрачно подумал он, — заранее знали... — Мысли ворочались в голове тяжело, как неуклюжие, полууснувшие на берегу рыбины. — Только КГБ здесь не хватало. Попался...»

— Сами будете разворачивать или же помочь? — предложил начальник смены.

Дипломат махнул рукой:

— Делайте что хотите.

«Как расклеился! — подумал Сергеев, сидящий за столом. — А ведь по всему видать — толковый разведчик. Надо же уметь проигрывать...»

Под фольгой открылось произведение искусства... Даже находившийся в кабинете представитель Министерства культуры, доктор искусствоведения Палкин, известный эксперт, перевидавший на своем веку множество икон, взял эту в руки с нескрываемым трепетом. Он долго разглядывал ее и через сильную лупу и невооруженным глазом, вертел и так и сяк, скреб пальцем оклад, тер резную деревянную раму, хмыкал, потом положил икону на стол, задумался еще на минуту и сказал вполне твердо:

— У меня сомнений нет: это работа известного иконописца Симона Ушакова, семнадцатый век, новгородская школа. Выполнена специально для царской фамилии, о чем свидетельствуют клейма... Называется «Воскресение Христа». До революции находилась в коллекции графа Воротынцева.

— А как вы об этом узнали? — поинтересовался Сергеев.

— А вот. — Палкин с готовностью ткнул шариковой ручкой на маленький круглый оттиск какой-то печати, что виднелся на тыльной доске. — Это знак дома Воротынцевых, ставился на всех принадлежащих этой семье картинах, иконах, даже некоторой мебели, особо ценной.

— Какова же стоимость иконы?

Палкин, видно, уже все оценил, он был готов к ответу:

— Если учесть древность иконы, совершенное письмо, известность мастера, ну и, конечно, роскошное убранство — вы посмотрите, у нее оклад из чеканного серебра с филигранью, оформление драгоценными камнями, резная рама из ценных пород дерева, — то я думаю, это не менее сорока пяти тысяч рублей.

— Это, конечно, не аукционная стоимость? — спросил третий из находившихся в комнате мужчин — начальник таможни Быков.

— Естественно нет, с учетом исторической и художественной ценности цена подскочит на торгах раза в три.

— Теперь уже не подскочит, — возразил Сергеев и предложил Быкову, — оформите все как полагается.

— Да, конечно, конечно, — заторопился тот.

Когда составлялся акт об изъятии контрабанды. Каплер вдруг обратился к Сергееву:

— Я догадываюсь, из какой вы организации, и не сомневаюсь, что все здесь решаете вы, поэтому я прошу именно вас...

— Чем могу?.. — пожал плечами Сергеев.

— Нельзя ли не приглашать сюда представителей нашего консульства?

— Вообще это не положено, существует порядок, — будто бы заколебался Сергеев, — и потом, какой смысл? Мы все равно известим об этом случае МИД. В отношении вас наверняка будут вынесены соответствующие санкции...

— Понимаете, для меня будет лучше, если я сам объясню эту ситуацию своему руководству.

— Понимаю, — улыбнулся Сергеев, — но тогда и от нас последует просьба. Услуга за услугу.

— Работать на вас не буду, — Каплер тряхнул головой и отвернулся, — тогда уж лучше зовите сюда мое руководство.

— Да не нервничайте вы, никто вас не собирается вербовать, — махнул рукой Сергеев, — обойдемся. Но лично мне искренне жаль, что вы, опытный дипломат (Сергеев очень хотел сказать «разведчик», но это было бы чересчур), клюнули на чью-то удочку. Вас ведь подставили, правда?

Каплер опустил голову и молчал. Как он ненавидел ее сейчас, эту женщину...

Молчал и Сергеев. Через некоторое время он устало, с сожалением в голосе сказал:

— Вы можете не отвечать на мои вопросы, вообще можете не разговаривать с нами: вы ведь лицо неприкосновенное, но поверьте, у нас нет и малейшего желания общаться с вами, тем более идти навстречу.

Каплер приподнял голову и зло прошептал сквозь зубы имя, которое, видать по всему, вызывало у него отвращение:

— Рашель Гарси...


Американка уезжала через Москву в тот же день. Ей казалось, что это рассеет возможное внимание к ней и к Каплеру со стороны КГБ. Хотя никакого внимания она до сих пор не чувствовала. Но перестраховка в таких делах никогда не бывала лишней. Ее провожал милый парень из начинающих литераторов, верный ее помощник Павлов. Он всю дорогу таскал чемодан, был предупредителен и услужлив. Павлов нравился Гарси. Знакомство с ним — замечательная и неожиданная находка. Он еще будет полезен ей в России...

Она везла пробу грунта, который передала ей Степанская. Каплер взять его не мог: случись что-то, и поди объясняй потом властям — откуда земля, зачем? Так они и поверили американскому дипломату! Конечно, этого «что-то» не может случиться: дипломат — фигура неприкосновенная, на его досмотр наверняка требуются высочайшие санкции, а их вряд ли кто-то даст, потому что это дело пахнет международным скандалом, и тогда давшему санкцию в своем кресле не усидеть... Кроме того, русские не так разворотливы.

Рашель все продумала. У нее есть объяснение, простое и надежное. Риск минимален, если он вообще есть.

Но все получилось не так, как ей хотелось. Таможенник докопался-таки до маленького целлофанового мешочка, в котором лежали две горсти земли, почему-то мешочек этот его заинтересовал.

— Что это? — спросил он, поднося его к лицу, внимательно вглядываясь в него, как бы принюхиваясь.

— Понимаете, — дружелюбно начала объяснять Гарси, — это святая реликвия, земля с могилы.

— Интересно, а зачем это вам? — начал допытываться инспектор.

— У меня в России похоронены родственники по материнской линии. Она из эмигрантов...

Таможенник прищурился, видно, задумался о чем-то и вдруг спросил:

— А документы у вас на это имеются?

«Россия — страна бюрократов, — подумала Гарси, — но этот, кроме того, на что-то, похоже, напрашивается. Черт бы его побрал!»

Она улыбнулась и полезла в сумочку, достала из кармашка пятидесятидолларовую бумажку, протянула сотруднику таможни:

— Вот мои документы.

— Это мне? — спросил тот.

— Вам, конечно.

Тот вздохнул, как показалось американке, облегченно и спросил:

— Эта валюта внесена в таможенную декларацию?

— Разве можно туда внести все сувениры для друзей, — игриво возразила Гарси.

— Тогда придется составить акт о попытке незаконного провоза валюты. Пройдемте. — И таможенник приглашающе указал рукой на какую-то дверь.

Несколько мгновений иностранка стояла с протянутой рукой, затем разжала пальцы, банкнот упал на пол, глаза ее похолодели.

— Вы, вероятно, очень богаты, разбрасываете где попало деньги. — Таможенник наклонился, поднял банкнот, сунул его обратно в сумочку Гарси.

— При желании я могла бы купить вас вместе с вашей таможней.

Рашель Гарси в тот момент еще могла позволить себе хамство. Она просто не знала, что через минуту будет арестована по двум очень неприятным статьям Уголовного кодекса Российской Федерации — за контрабандные сделки и за шпионаж.


...В установлении истины Салтыков, Порохов, Степанская, художник Аббатский и другие очень помогли следствию. Конечно, они совсем не стремились способствовать ему. Просто, чтобы выгородить себя, каждый старался побольше рассказать о других...

Люди сами выстраивают свои судьбы.

ПРОДОЛЖЕНИЕ ТЕМЫ

В декабре 1987 года наша страна отмечает семидесятилетие со дня основания Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем. Созданная вскоре после победы Октябрьского вооруженного восстания, ВЧК (а затем ее преемники — ОГПУ и КГБ) стала тем органом пролетарской диктатуры, на который была возложена задача по пресечению и ликвидации всех контрреволюционных и саботажнических действий врагов Советской власти. Возглавил ВЧК выдающийся революционер, соратник Владимира Ильича Ленина Феликс Эдмундович Дзержинский. По предложению В. И. Ленина Центральный Комитет партии и Совет Народных Комиссаров направили на работу в органы ВЧК наиболее опытных, подготовленных и преданных революции коммунистов. Слово «чекист» стало синонимом человека с горячим сердцем, холодной головой и чистыми руками, который всю свою энергию, все силы отдает делу защиты революции.

Прошли десятилетия. Многое изменилось в мире и внутри нашей страны. Вырос и окреп могучий лагерь социалистических государств, успешно развивается мировая система социализма. В Советском Союзе нет больше антагонистических классов, окрепло морально-политическое единство нашего народа. Но силы международного империализма не прекращают враждебных происков и подрывной деятельности против Страны Советов.

В современной обстановке, когда главная угроза Советскому государству исходит извне, органы государственной безопасности, строго соблюдая советские законы, ведут большую и важную работу по разоблачению враждебных происков, пресечению разного рода подрывных действий, по охране священных рубежей нашей Родины. Эта работа, в соответствии с заветами В. И. Ленина и Ф. Э. Дзержинского, ведется под непосредственным руководством КПСС, при поддержке широких масс трудящихся, на основе строгого соблюдения конституционных норм, социалистической законности.

Сегодня, когда масштабы перестройки, очерченные XXVII съездом КПСС, предъявляют высокие требования к работникам всех отраслей народного хозяйства страны, когда революционный характер происходящих перемен приводит в движение все наше общество, активное участие в выполнении поставленных партией поистине грандиозных задач принимают и сотрудники органов государственной безопасности. Пути решения этих задач применительно к специфике чекистского труда определены на Всесоюзном (май 1986 г.) совещании руководящего состава органов и войск КГБ СССР.

Горячо одобряя и поддерживая революционные решения партии по перестройке и обновлению всех сфер жизни советского общества, чекисты добиваются неуклонного совершенствования форм и методов борьбы с подрывными действиями врагов нашей страны.

Работа чекистов находила и находит свое отражение на страницах различных по жанру книг. Советские писатели и журналисты, ветераны-чекисты создали немало произведений, в которых рассказывается о славных делах сотрудников органов государственной безопасности.

В 1985 году в Лениздате в серии «Библиотека молодого рабочего» был издан сборник художественных произведений «Ради безопасности страны». Он был посвящен современной деятельности органов КГБ, в основе его лежали подлинные факты, реальные события. Созданию сборника предшествовало изучение его авторами следственных материалов.

Предлагаемый читателю сборник повестей ленинградских писателей «Схватка» также отражает современную деятельность органов государственной безопасности. Все повести, опубликованные в этой книге, имеют документальную основу, хотя фамилии персонажей изменены. В основу каждой повести положены материалы уголовных дел, которые все (за исключением одного) были расследованы ленинградскими чекистами в 1980-х годах. Составители ставили своей целью представить в одном сборнике произведения, которые рассказали бы об основных направлениях деятельности КГБ в современной обстановке, о конкретных задачах, которые решают чекисты сегодня.

В подрывной деятельности спецслужб империалистических государств против СССР важное место отводится пропаганде экстремизма. Практика свидетельствует, что наиболее вредное влияние на формирование враждебных побуждений у отдельных негативно настроенных к советской действительности лиц оказывают передачи зарубежных антисоветских радиостанций. В этих передачах, в частности, рекламируется каждый случай измены Родине, превозносится личность изменника, предоставляемого ему на Западе «блага». Даже уголовные преступники Бразинскасы, угнавшие советский самолет в Турцию ценой убийства стюардессы и тяжелого ранения пилота и двух других членов экипажа, возведены в этих передачах в ранг «национальных героев». Именно такие передачи во многом способствуют тому, что имеются еще лица, которые для осуществления своих преступных целей избирают наиболее общественно опасный способ — захват и угон пассажирских воздушных судов.

Правовой основой борьбы с воздушным бандитизмом являются конвенции по борьбе с незаконным захватом воздушных судов, принятые в 1970 году в Гааге и в 1971 году в Монреале. Рассматривая захват и угон воздушного судна в качестве тяжкого преступления. Гаагская и Монреальская конвенции обязывают государства привлекать к уголовной ответственности лиц, совершивших такие преступления.

В повести Ю. Принцева «Свадьба отменяется» рассказывается, как ленинградские чекисты своевременно пресекли попытку группы лиц совершить угон советского самолета за границу. Автор повести не ограничивается чисто внешней, детективной, стороной событий, связанных с подготовкой захвата и угона самолета, а затем провалом этой попытки. Ю. Принцев стремится исследовать побудительные мотивы поведения людей, различных по характерам и судьбам, но ставших единомышленниками, соучастниками в преступном деле. Он пытается глубоко проанализировать причины и обстоятельства совершения столь тяжкого преступления. При этом автор не перекладывает на окружение и среду всю ответственность за попытку преступников совершить экстремистские действия, он видит главную причину падения этих людей в их крайнем индивидуализме, в их жизненной позиции, сознательно противопоставленной интересам общества и допускающей любые правонарушения ради достижения корыстных, преступных целей.

Агрессивные круги империалистических государств не отказываются от намерения добиться военного и экономического превосходства над нашей страной, и поэтому деятельность многочисленных шпионских служб этих государств направлена на то, чтобы любой ценой добыть государственные секреты об оборонном и экономическом потенциале Советского Союза. Нередко разведывательные службы империалистических государств ищут среди советских людей тех, кто слаб духом, тщеславен, честолюбив, втягивают их в неблаговидные поступки, а затем, применяя шантаж, морально-психологическое давление и прямые угрозы, вынуждают работать на иностранные разведки.

Образ одного из таких людей, ставшего на путь предательства, измены Родине, создает в своей повести «Магнитофонная запись» С. Родионов. Автор постепенно, со всевозрастающим эмоциональным и нравственным накалом показывает скатывание своего героя, кандидата биологических наук, заведующего лабораторией института биологии Снегурского, на путь государственного преступления. Этот путь становится видимым благодаря следователю, распутывающему паутину лжи, обмана, полуправды, к которым прибегает подследственный, чтобы скрыть свое преступление.

И здесь, как обратит внимание читатель, автор тоже задается вопросом: в чем причина падения Снегурского, человека, немало в жизни достигшего, самоутвердившегося? С. Родионов считает, что причина прежде всего в разрушении идейно-моральных устоев личности Снегурского, сознательном извращении им критериев поведения, элементарной непорядочности, что в конечном итоге сделало его объектом шантажа со стороны спецслужб противника.

В повестях С. Родионова, П. Кренева, А. Белинского убедительно показано, что не такой уж большой водораздел иногда проходит между общеуголовными преступлениями (занятие запрещенным промыслом, мошенничество и т. п.) и государственными (контрабанда, измена Родине в форме шпионажа). Практика работы органов государственной безопасности свидетельствует о том, что лица, совершающие такие уголовные преступления, как контрабанда, нарушение правил о валютных операциях, нередко оказываются вовлеченными спецслужбами противника и в шпионскую деятельность; что контрабанда зачастую сопряжена с такими преступлениями, как убийство, хищение социалистической собственности, спекуляция и т. п.

Огромный ущерб наносят нашей стране отдельные лица, вступившие на преступный путь вывоза за границу художественных ценностей, произведений искусства, составляющих славу и гордость нашей истории, часть нашей духовной культуры. В повести А. Белинского «Овальный портрет» рассказано о разоблачении ленинградскими чекистами преступной группы, занимавшейся контрабандой в крупных размерах.

Одной из основных форм подрывной деятельности против СССР в современных условиях является идеологическая диверсия. Спецслужбы империалистических государств направляют действия многочисленных так называемых зарубежных «центров», антисоветских эмигрантских и религиозных организаций. Не прекращается мутный поток антисоветизма, который изливается западными средствами массовой информации. Одна из ведущих ролей в осуществлении идеологических диверсий против нашей страны отведена радиокорпорации «Свобода» — «Свободная Европа», которая ежесуточно низвергает на головы слушателей ложь и дезинформацию о Советской стране. Излюбленная тема этих господ — поиск «инакомыслящих» в нашей стране, желание любую критику, направленную против конкретных недостатков в нашей жизни, выдать за борьбу против социалистического государства. Бывают еще случаи, когда отдельные лица поддаются влиянию заморских «сирен» и способны стать игрушкой в руках враждебных Советскому государству сил.

В этой связи на современном этапе в деятельности органов государственной безопасности все большее значение придается профилактической работе. Это одна из важнейших сторон деятельности органов КГБ, которая заключается в том, чтобы бороться за каждого оступившегося человека, чтобы помочь ему встать на правильный путь. Это очень важно — предупредить преступление, уберечь человека от уголовного наказания, не допустить ломки его судьбы. Быть может, работа эта не так эффектна, как разоблачение шпиона или пресечение деятельности контрабандистов, но значение ее трудно переоценить.

О том, как сотрудникам КГБ удалось удержать от ложного шага молодого талантливого писателя, рассказывает в своей повести «Частный случай» Ю. Слепухин.

Повесть эта, в отличие от других представленных в сборнике, не несет в себе явных атрибутов детективного жанра. Однако внутренне напряженный и динамичный сюжет, точность диалогов, глубина авторского проникновения в противоречия нашей действительности, показ гуманного характера деятельности органов КГБ — все это, на наш взгляд, делает повесть интересной для читателя.

В целом сборник повестей «Схватка» ставит перед собой задачу рассказать о некоторых сторонах деятельности органов государственной безопасности в современных условиях. Насколько это удалось — судить читателю.

Б. Варфоломеев, Б. Иванов

Примечания

1

СВАГ — Советская военная администрация в Германии. — Прим. Tiger’а.

(обратно)

2

Имеется в виду Валентин Филатов, один из представителей прославленной династии дрессировщиков Филатовых, работавший с медведями. В 60-70-х годах XX века в СССР пользовался огромной популярностью созданный им уникальный аттракцион «Медвежий цирк». — Прим. Tiger’а.

(обратно)

3

Т.е. на скорости полёта, равной трём Махам, скорости, в три раза превышающей скорость звука. — Прим. Tiger’а.

(обратно)

4

Телемарк — одна из дисциплин лыжного спорта, а также популярный вид активного отдыха, стиль катания на специальных лыжах. Стиль назван так в честь норвежского региона Телемарк, где зародилась эта дисциплина. — Прим. Tiger’а.

(обратно)

5

Так в советское время иногда называли пьяниц. — Прим. Tiger’а.

(обратно)

6

РУМО — разведывательное управление министерства обороны США.

(обратно)

Оглавление

  • Схватка Повести о чекистах
  •   Юзеф Принцев СВАДЬБА ОТМЕНЯЕТСЯ
  •   Юрий Слепухин ЧАСТНЫЙ СЛУЧАЙ
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •     Глава 11
  •     Глава 12
  •     Глава 13
  •     Глава 14
  •   Анатолий Белинский ОВАЛЬНЫЙ ПОРТРЕТ
  •     Глава первая В ДАЛЕКОМ ГОРОДЕ
  •     Глава вторая СОЛОМИНКА В ЧУЖОМ ГЛАЗУ
  •     Глава третья «АМИКУС КОГНОСЦИТУР АМОРЕ, МОРЕ, ОРЕ, РЕ...»
  •     Глава четвертая ПОВОРОТ ВСЕ ВДРУГ
  •     Глава пятая МОНОЛОГ, КОТОРЫЙ НЕ БЫЛ ПРОИЗНЕСЕН
  •     Глава шестая КОНСУЛЬТАНТ
  •     Глава седьмая СТАРЫЕ ДЕЛА — НОВЫЕ ОБСТОЯТЕЛЬСТВА
  •   Станислав Родионов МАГНИТОФОННАЯ ЗАПИСЬ
  •     1
  •     2
  •     3
  •     4
  •     5
  •     6
  •     7
  •     8
  •     9
  •     10
  •     11
  •     12
  •     13
  •     14
  •     15
  •     16
  •     17
  •     18
  •   Павел Кренев ГОСТЬЯ ИЗ-ЗА ОКЕАНА
  •     НЕСКОЛЬКО СОБЫТИЙ В КАЧЕСТВЕ ПРОЛОГА
  •     Глава 1
  •     Глава 2
  •     Глава 3
  •     Глава 4
  •     Глава 5
  •     Глава 6
  •     Глава 7
  •     Глава 8
  •     Глава 9
  •     Глава 10
  •   ПРОДОЛЖЕНИЕ ТЕМЫ