[Все] [А] [Б] [В] [Г] [Д] [Е] [Ж] [З] [И] [Й] [К] [Л] [М] [Н] [О] [П] [Р] [С] [Т] [У] [Ф] [Х] [Ц] [Ч] [Ш] [Щ] [Э] [Ю] [Я] [Прочее] | [Рекомендации сообщества] [Книжный торрент] |
Сны деревни Динчжуан (fb2)

Янь Лянькэ
Сны деревни Динчжуан
Yan Lianke
DING ZHUANG MENG
© Yan Lianke 2005
This edition is published by arrangement with The Susijn Agency Ltd.
Russian Edition Copyright © Sindbad Publishers Ltd., 2025
Правовую поддержку издательства обеспечивает юридическая фирма «Корпус Права»
© Издание на русском языке, перевод на русский язык, оформление. Издательство «Синдбад», 2025
Том 1

Сон виночерпия
Мне снилось: вот виноградная лоза предо мною; на лозе три ветви; она развилась, показался на ней цвет, выросли и созрели на ней ягоды; и чаша фараонова в руке у меня; я взял ягод, выжал их в чашу фараонову и подал чашу в руку фараону.
Сон хлебодара
Мне снилось: вот на голове у меня три корзины решетчатых; в верхней корзине всякая пища фараонова, изделие пекаря, и птицы клевали ее из корзины на голове моей.
Сон фараона
Фараону снилось: вот он стоит у реки; и вот вышли из реки семь коров, хороших видом и тучных плотью, и паслись в тростнике; но вот после них вышли из реки семь коров других, худых видом и тощих плотью, и стали подле тех коров, на берегу реки; и съели коровы худые видом и тощие плотью семь коров хороших видом и тучных. И проснулся фараон, и заснул опять, и снилось ему в другой раз: вот на одном стебле поднялось семь колосьев тучных и хороших; но вот после них выросло семь колосьев тощих и иссушенных восточным ветром; и пожрали тощие колосья семь колосьев тучных и полных.
(Быт. 40–41)
Том 2

Глава 1
1
Поздняя осень, и день клонится к сумеркам. Сумеречное солнце – кровяной шар, садится над Хэнаньской равниной, заливая небо багрянцем, заливая багрянцем землю. Солнце стелет по равнине багрянец, и приходят осенние сумерки. Осень клонится к концу, и сгущается холод. И от этого холода на деревенских улицах ни души.
И собаки разошлись по конурам. И куры спрятались в курятниках.
И коровы раньше обычного вернулись в хлева и улеглись греться.
Тишина в деревне Динчжуан, вязкая тишина, ни звука. Динчжуан живой, но от мертвого не отличишь. Тишина, осень, сумерки высасывают из деревни соки, высасывают соки из людей. Люди чахнут, и жизнь ссыхается, как труп в земле.
Жизнь стала как труп.
И травы на равнине пожухли.
И деревья на равнине засохли.
Пески и хлеба на равнине обагрились, а потом зачахли.
И люди в Динчжуане попрятались по домам, на улицу не выходят..
Когда мой дед Дин Шуйян вернулся из уездного центра, сумерки уже расстелились по равнине. Междугородный автобус высадил его у обочины, как осень бросает у обочины палый лист, и поехал в далекий Кайфэн. Бетонную дорогу к Динчжуану построили десять лет назад, когда люди целыми семьями ходили продавать кровь. И дед стоял у этой дороги, глядя на деревню. Подул ветер, и в голове у деда немного прояснилось. И путавшиеся всю дорогу мысли выстроились по порядку. И стало ясно – рано поутру он сел на автобус, поехал в город, целый день слушал, как уездное начальство городит какую-то невнятицу, но теперь, у дороги в Динчжуан, будто солнце вышло из-за туч – он все понял.
Понял, что облака – к дождю.
Что осень несет с собой холода.
Что все, кто десять лет назад продавал кровь, заболеют лихоманкой. А все больные лихоманкой умрут, сойдут под землю, как палая листва..
Лихоманка прячется в крови. А дед прячется во снах.
Лихоманка любит кровь, а дед любит сны.
Каждую ночь он видит сны. Три ночи подряд ему снился один и тот же сон: будто в уездном центре и в Кайфэне под землей проложена целая паутина труб, и по всем этим трубам льется кровь. Из неплотно пригнанных стыков и заломов кровь фонтаном хлещет наружу, прорывается к небу и опадает вниз бордовым дождем, и соленый рубиновый запах бьет в ноздри. И дед видел, что вода в реках и колодцах равнины посолонела и превратилась в алую кровь. Все врачи, и городские, и сельские, в голос рыдают из-за лихоманки, но один доктор каждый день приходит в Динчжуан и разражается смехом. Деревня затихла под золотистыми лучами, люди заперлись по домам, но этот доктор в белоснежном халате ставит аптечку на землю, а потом, потом он садится под старой софорой посередине деревни и разражается смехом. Садится на камень под софорой и разражается смехом. Заливистым смехом. Громким смехом. Смех его сверкает, звенит, переливается, и пожелтевшие листья опадают на землю, словно в деревне разбушевался осенний ветер.
Когда дед проснулся, начальство вызвало его в уездный центр. В Динчжуане нет старосты, и вместо старосты вызвали деда. А по возвращении из центра деду открылось сразу несколько истин.
Первое, что он понял: на самом деле лихоманка – никакая не лихоманка, по-научному ее называют СПИДом; второе: все, у кого спустя десять дней или пару недель после продажи крови поднималась температура, сейчас больны СПИДом; третье, что он понял: ранние симптомы СПИДа те же, что и десять лет назад: высокая температура, как будто от простуды, – ее можно сбить лекарством, и болезнь отступит, но через полгода, а у кого-то через три или через пять месяцев она снова дает о себе знать: в теле появляется слабость, кожу обсыпает язвами, язык гноится, а жизнь до того ссыхается, что ни капли не выжать. Одни мучаются три месяца, другие полгода, а кто-то и восемь месяцев, но едва ли больше. А потом, потом человек умирает.
Как опавший лист.
Как огонь в лампе – был и нет.
Четвертое, что понял мой дед: последние два года в Динчжуане что ни месяц гибли люди. Почти в каждом доме было по покойнику. Всего умерло больше сорока человек, могилы за околицей жались друг к другу как снопы в поле. Одни думали, что заразились гепатитом, другие – что у них затемнение в легких, у третьих и печень, и легкие были в порядке, зато кусок не лез в горло. И спустя пару недель они становились худыми как хворостина, а еще через два-три дня начинали блевать кровью – из кого сгусток выйдет, а из кого почти целый таз. А потом умирали. Как палая листва. Как огонь в лампе – был и нет. Вокруг говорили, что покойники болели желудком, или легкими, или печенью. А на самом деле все это лихоманка. Все СПИД. Пятое, что понял мой дед: раньше этой лихоманкой болели одни иностранцы, да городские, да распутники. А теперь и китайцы болеют, и деревенские, и порядочные. И заражаются целыми толпами, словно саранча пролетела по полю, пролетела и выкосила целую толпу. Шестое: если заразился этой хворью – умрешь, СПИД – новая смертельная болезнь, вылечить ее нельзя, ни за какие деньги. Седьмое: болезнь пока не разгулялась в полную силу, а разгуляется в следующем году, а то и через год. И тогда покойник в деревне будет все равно как дохлый воробей, как дохлый мотылек, как дохлый муравей. А пока покойник в деревне – все равно как издохшая собака. Собака ценится дороже мотылька или воробья. Восьмое: меня закопали у задней стены дедовой сторожки, я умер, пять лет отходив в школу, мне недавно исполнилось двенадцать. Съел помидор и умер. Подобрал помидор за околицей, съел и умер. Отравился. За полгода до этого кто-то отравил наших кур. А через месяц мамина свинья сожрала на улице редьку и упала замертво. Спустя еще несколько месяцев я подобрал за околицей помидор, съел его и умер. Этот помидор – отравленный помидор – оставили на камне у дороги, которой я ходил в школу. Я съел его, и кишки у меня в утробе словно порезали ножницами, я свалился на землю, а когда отец прибежал со мной домой и уложил на кровать, изо рта у меня пошла белая пена, и я умер.
Я умер, но не от лихоманки, не от СПИДа. Я умер оттого, что десять лет назад мой отец собирал в Динчжуане кровь. Покупал кровь и продавал кровь. Он был главным кровяным старостой в десяти деревнях и восьми селах: и в Динчжуане, и в Лючжуане, и в Хуаншуе, и в Лиэрчжуане. Он был кровяным царем. Когда я умер, отец не плакал, он сел подле меня, выкурил папиросу, а потом кликнул дядю и пошел на главный деревенский перекресток, взял с собой заточенную лопату, а дядя – блестящий тесак. Они встали на перекрестке и принялись во все горло кричать, во все горло браниться.
– Выходи, раз такой смелый! – кричал дядя. – Хорош прятаться да разбрасывать свою поганую отраву. Выходи, напополам тебя разрублю с одного удара, не будь я Дин Лян!
– Глаза режет, что я разбогател, да не заразился? – оперевшись на острую лопату, бранился отец. – Обзавидовались? Я всех ваших предков до восьмого колена на елду сажал! Отравили моих кур, отравили свинью, еще и мальцу моему отраву подбросили!
Так они кричали, так бранились, бранились с полудня и до самого вечера, но никто не вышел ответить моему отцу. Не вышел ответить моему дяде.
И в конце концов меня закопали.
Вот так и закопали.
Я умер двенадцатилетним, а по правилам детей нельзя хоронить на родовом кладбище, и дед отнес мое тело к задней стене школьной сторожки, там и закопал. Положил в мой некрашеный гробик учебники, тетрадки и ручку, чтобы писать уроки.
Дед учился грамоте, служил в школе, звонил в колокол. Знания придавали его фигуре достоинства, и все в деревне звали деда «учитель Дин». Потому и в гроб мой он положил книгу для чтения. Повести и рассказы. И несколько сборников мифов и легенд. И два словаря.
А потом, потом, отдыхая от дел, он вставал у моей могилы и размышлял: будут ли деревенские снова подбрасывать нашей семье отраву? Станут ли травить его внучку Инцзы, мою сестренку? Станут ли травить его последнего внука Сяоцзюня, дядиного сына? Думал заставить отца с дядей обойти все дома в Динчжуане и перед каждым отбить по земному поклону, чтобы деревенские пощадили нашу семью. Чтобы род Дин не остался без потомков. И пока он так размышлял, дядя тоже заболел лихоманкой, и дед понял, что дядина хворь – это расплата, расплата за то, что отец мой промышлял чужой кровью. И тогда дед больше не раздумывал о том, что мой дядя должен отбить перед каждым домом в Динчжуане по земному поклону, а раздумывал лишь о том, как заставить отбить земные поклоны моего отца.
И девятое. Девятое, что понял мой дед: через год, через два года лихоманка разгуляется по равнине. Накроет и Динчжуан, и Лючжуан, и Хуаншуй, и Лиэрчжуан, и все остальные деревни и села, словно паводок, словно воды Хуанхэ, что сметают плотину и катятся по деревням и селам, и тогда люди будут мереть как муравьи. Сходить под землю как палая листва. Как огонь в лампе – был и нет, как палая листва. И тогда Динчжуан вымрет. Динчжуан исчезнет. А жители Динчжуана, как листья старого дерева, иссохнут, пожелтеют и с шелестом лягут на землю, подует ветер – и нет больше листьев, нет Динчжуана.
Динчжуан сгинет, как палая листва.
И десятое. Десятое, что понял мой дед: начальство решило собрать всех больных лихоманкой и поселить вместе, чтобы не заразить тех, кто не продавал кровь. Сказали: «Учитель Дин, ваш старший был кровяным царем, вы уж потрудитесь, организуйте больных Динчжуана, чтобы они перебрались в школу». Услыхав эти слова, дед долго молчал, и до сих пор на сердце ему давила какая-то немота. И сейчас, вспомнив, что я умер, что отец мой был на равнине кровяным царем, дед подумал, что отец должен отбить перед каждым домом в Динчжуане по земному поклону, а после умереть – или в колодец прыгнуть, или отраву выпить, или повеситься.
Умереть немедленно.
Так умереть, чтоб вся деревня видела.
При мысли о том, что отец мой должен умереть, отбив перед каждым домом в Динчжуане по земному поклону, дед вздрогнул. Вздрогнул и зашагал к деревне.
Зашагал к нашему дому.
Так все и было – зашагал к нашему дому.
Сказать отцу, чтобы тот отбил перед деревней земные поклоны и поскорее умер.
2
В Динчжуан пришла беда: за без малого два года в деревеньке на двести дворов и восемь сотен жителей умерло больше сорока человек. Если посчитать, за это время в Динчжуане каждые десять дней кто-нибудь умирал, в месяц случалось по три покойника. И настоящий мор еще не наступил: на следующий год покойников будет как зерна по осени. А могил будет как снопов в летнем поле. Старшему из умерших едва перевалило за пятьдесят, младшему было не то три года, не то пять лет. Все до одного первые десять дней лежали в жару, потому эту хворь и прозвали лихоманкой. Лихоманка расползлась по равнине, сдавила Динчжуану горло, и с тех пор покойники в деревне не переводились, а плач не смолкал.
И плотники в Динчжуане сточили три пилы, затупили четыре топора, строгая гробы.
Смерть черным ночным пологом накрыла Динчжуан, накрыла окрестные деревни и села. И все новости с той поры стали черными: вот еще один слег в постель, а другой умер вчера среди ночи. Третьего похоронили, а вдова снова собралась замуж, уедет в глухие горы, подальше от этой проклятой равнины, подальше от лихоманки.
Жизнь сделалась хуже смерти. А смерть целыми днями маячила за дверью, летала по деревне комаром, носила с собой лихоманку, в чей дом залетит – там через три месяца жди покойника.
Смерть шла за смертью – родные поплачут день, поплачут полдня, а потом наскребут денег на черный гроб и закопают своего покойника. А в другом доме и вовсе не плачут, посидят над гробом, помолчат, вздохнут, да и закопают.
Все павловнии в деревне вырубили, пустили на гробы.
Из трех старых плотников двое сорвали спины, с утра до ночи строгая гробы.
Мастер Ван вязал венки из бумажных цветов, от ножа и ножниц ладони его покрылись волдырями, скоро волдыри лопнули, подсохли, и на их месте выросли грубые желтые мозоли.
Жизнь тонула в смертельной праздности. Смерть сторожила у порога, и люди забросили свои поля, не ездили на заработки, целыми днями сидели по домам, заперев ворота, затворив двери, боялись, как бы лихоманка не пришла в их дом. А на самом деле ждали, когда лихоманка придет в их дом. Целыми днями ждали, целыми днями сторожили у двери. Говорили, будто в деревню пришлют военный грузовик, всех заразных свезут в Ганьсу и похоронят заживо в тамошней пустыне, как в старые времена заживо хоронили чумных. Ясное дело – слухи, а люди все равно верили. Сидели по домам и ждали, запирали ворота, затворяли двери и ждали, сидели и ждали, а потом в дом приходила лихоманка, и люди умирали.
Умирали один за другим, а с ними умирала деревня.
Поля зарастали, и никто не полол сорняки.
Нивы засыхали, и никто не удобрял землю.
В иных домах схоронят покойника и живут дальше, едят, пьют, но посуду больше не моют. Готовят в немытом котле, едят из немытых чашек немытыми палочками.
Если кто пару недель не показывался на улице, можно и не спрашивать, куда он запропастился: умер, как пить дать.
Тоже умер, как пить дать.
Но потом приходишь к колодцу, а он тут как тут, набирает воду. Уставитесь друг на друга разинув рты. Скажешь ему: «Ну и ну, живой?» А он в ответ: «Пару дней голова болела, думал – лихоманка, но пронесло». Улыбнетесь, поздравляя друг друга с эдакой удачей, да так и разойдетесь, он понесет домой полные ведра, а ты зашагаешь к колодцу с пустыми..
Такой стала деревня Динчжуан.
Таковы были ее дни: маета ожидания и лихоманка.
Дед шагал вдоль обочины бетонной дороги, на входе в деревню он увидел больного лихоманкой Ма Сянлиня, который всю жизнь страстно любил сказы чжуйцзы[1]. Ма Сянлинь сидел в закатных лучах под стрехой своего дома и чинил облупленный чжуйху, долгие годы лежавший без дела. Трехкомнатный кирпичный дом с черепичной крышей Ма Сянлинь построил на деньги от продажи крови. И теперь сидел под стрехой своего дома, чинил чжуйху, напевая лубяным голосом:
Солнце встает из моря, встает из моря, а уходит за горы,
Уносит с собой еще один день, горький день, радостный день.
Крестьянин торгует зерном, торгует зерном, выручает монету.
Сколько ни продаст, завтра будет еще один день, еще один день…
Так поет, будто и не болен. Но дед видел приметы смерти на его лице: сизая тень тронула впалые щеки, а язвы с болячками загрубели и стали похожи на темно-красные сморщенные горошины, рассыпанные сушиться прямо на лице Ма Сянлиня. Завидев деда, Ма Сянлинь отложил чжуйху и расплылся в желтозубой улыбке, глаза его засияли, как у голодного при виде еды.
– Учитель Дин, – нараспев протянул Ма Сянлинь, – ездили встречаться с начальством?
Дед оглядел его:
– Сянлинь, как ты исхудал!
– Где же исхудал, за раз две лепешки съедаю… И что говорит начальство, лечится эта хворь?
Дед ответил, подумав:
– Лечится… Говорят, скоро привезут новое лекарство. Один укол – и все как рукой снимет.
Ма Сянлинь просиял:
– Когда же привезут это новое лекарство?
– Скоро и привезут.
– Скоро – это когда же?
– Скоро, со дня на день.
– Со дня на день – это когда же?
– На днях снова поеду в город, спрошу у начальства, – сказал дед.
Сказал и пошел дальше.
Дед шагал по деревенским переулкам, на воротах каждого встречного дома висели траурные свитки дуйлянь[2], одни совсем новые, другие постарше – их белизна резала глаз, дед шел мимо, и ему казалось, что переулок завален снегом. Так он и шел деревенскими переулками, на воротах дома нашей дальней родни, где сын, не дожив до тридцати, умер от лихоманки, дед прочел такую надпись: «Ты ушел, по опустевшему дому гуляет осенний ветер. Лампа погасла, закат опаляет наши последние годы». Дальше был дом семьи Ли, у них умерла молодая невестка – принесла лихоманку из своей деревни и заразила мужа, родила ребенка и заразила ребенка. И чтобы сын с внуком исцелились от лихоманки, старики вывесили свитки с надписью: «Луна закатилась, звезды погасли, мраком окутан дом. Пусть завтрашний день принесет с собой яркий солнечный свет». А на воротах следующего дома висели чистые свитки, без единого иероглифа. Дед не понял, зачем клеить на ворота чистую бумагу без надписи, подошел поближе, пощупал – оказалось, под чистой бумагой было два слоя бумаги исписанной. И он понял, что из этого дома лихоманка унесла по меньшей мере трех человек, и родные боялись вешать новые свитки, устали вешать новые свитки, и вместо этого приклеили на ворота чистую бумагу.
Дед так и застыл на месте и тут услышал позади себя голос Ма Сянлиня:
– Учитель Дин, раз скоро привезут новое лекарство, надо бы отпраздновать! Созовите людей в школу, я спою им сказы. Я красиво пою… А то все засели по домам, так недолго и от тоски помереть в четырех стенах.
Дед медленно обернулся.
Ма Сянлинь подошел поближе:
– В школе петь – самое то, вы только объявите, народ мигом соберется. Вы когда объявили, что надо кровь продавать, все пошли продавать. Пошли продавать кровь вашему старшему, Дин Хою. А он одной ваткой три руки перетирал, девять раз протрет, потом выбросит… Я старое ворошить не хочу, пусть он одной ваткой три руки перетирал, я все равно нес ему свою кровь. Всю свою кровь ему отнес. Отнес, а теперь встретимся на улице, а он даже не поздоровается… Я старое ворошить не хочу, что прошло, то прошло, вы только скажите людям, пусть соберутся в школе послушать мои сказы.
Говорит:
– Учитель Дин, я старое ворошить не хочу, просто спою два-три хэнаньских сказа. Буду петь и ждать, когда привезут новое лекарство, иначе от тоски можно и на стенку полезть, боюсь, без сказов так и помру, не дождусь нового лекарства.
Договорив, Ма Сянлинь замер в нескольких шагах от моего деда, лицо его сияло, как у голодного, что молит о пище, как у жаждущего, что просит напиться. Дед перевел взгляд за плечо Ма Сянлиня, там собралось еще трое больных лихоманкой: Ли Саньжэнь, Чжао Сюцинь и Чжао Дэцюань, и глаза их тоже светились вопросом.
Дед понял, что они хотят узнать о новом лекарстве, и зычно объявил:
– Новое лекарство вот-вот прибудет. Сянлинь! Когда хочешь петь свои сказы?
По щекам Ма Сянлиня разлился алый румянец.
– Нынче же вечером! А не успеем, так завтра вечером, а если народу понравится, буду петь хоть каждый день.
3
Пообещав Ма Сянлиню собрать людей в школе, дед направился к нашему дому.
Наш дом стоял на Новой улице, в южной части деревни.
Новая улица на то и новая, что построена недавно. Новую улицу проложили, когда Динчжуан разбогател. Появились у человека деньжата, решил он сменить старый дом на новый, вот и переезжает из середины деревни на Новую улицу, строит дом в два этажа, согласно указанию из управы. Участки у всех одинаковые: один му[3] земли, обнесенный кирпичной стеной, дом стоит в глубине участка, оба этажа облицованы белой плиткой, стена вокруг дома сложена из красного кирпича. Плитка круглый год пахнет белизной, кирпич круглый год пахнет алым. А вместе получается запах серы, бело-алый, с золотистым душком.
От новой плитки и нового кирпича вся улица пропахла серой.
От новой плитки и нового кирпича все дни пропахли серой.
От новой плитки и нового кирпича весь мир пропах серой.
И наш дом стоял посреди этого запаха серы. Запах серы днем и ночью бил в ноздри, лез в уши, резал глаза, но деревенских к нему манило. Многие наши соседи жили в самой гуще этого серного запаха. И многие мечтали пожить в самой гуще этого серного запаха, потому и продавали кровь.
Потому и заболели лихоманкой.
На Новой улице стояло два десятка домов, их хозяева когда-то были кровяными старостами. Кровяные старосты хорошо зарабатывали, вот и построили себе дома на Новой улице. И поселились на Новой улице. И так появилась Новая улица. Мой отец был первым кровяным старостой во всей округе, он был главным кровяным старостой, он был кровяным царем. Потому наш дом и стоял на середине Новой улицы, и в нем было не два этажа, а три. Управа разрешала строить дома не выше двух этажей, но в нашем доме было не два этажа, а три.
Случись кому другому построить себе дом в три этажа, люди из управы приехали бы и вмешались, но наш трехэтажный дом никто не трогал.
Наши три этажа появились не сразу. Пока все остальные жили в глинобитных хибарах с соломенными крышами, отец построил кирпичный дом с черепичной крышей. Потом все вокруг стали строить кирпичные дома с черепичными крышами, тогда отец снес наш старый кирпичный дом и на его месте построил двухэтажный особняк. Потом все вокруг стали строить двухэтажные особняки, тогда отец добавил к нашему дому еще один этаж, и получился трехэтажный особняк. Потом все вокруг решили добавить к своим особнякам по третьему этажу, тогда люди из управы приехали и сказали, что в образцовых деревнях не допускается строить дома выше двух этажей.
В нашем доме было три этажа. А это на целый этаж больше, чем два.
Под крышей нашего дома отец устроил голубятню, а во дворе поставил курятник со свинарником, которые плохо сочетались с роскошью трехэтажного особняка. Отец строил особняк по образу и подобию домов в Кайфэне: пол покрыл огромной красно-белой плиткой, а двор выложил квадратными бетонными плитами метр на метр. Наши предки тысячелетиями справляли нужду на корточках в уличном сортире, а отец устроил отхожее место прямо в доме, поставил там специальное сиденье. Но ни отец, ни мать не могли справить нужду на этом сиденье, как ни тужились, так что скоро за домом снова появилась отхожая яма.
В умывальной комнате стояла стиральная машина, но матери больше нравилось выходить во двор с тазиком и стирать руками.
Так наше отхожее сиденье превратилось в безделицу.
И стиральная машина превратилась в безделицу.
В доме был холодильник, но и он превратился в безделицу.
И обеденный стол вместе со всей столовой тоже превратились в безделицу.
Когда дед пришел к нам домой, родители с Инцзы сидели во дворе и ужинали, заперев ворота. Белые лепешки на пару, рисовый отвар, стеклянная лапша, тушенная с капустой и редькой. Колечки острого перца плавали в капустных листах, словно клочки новогодних лубков. Отец с матерью выставили на середину двора столик, сели ужинать, и тут дед постучал в ворота. Инцзы побежала открывать, мать вынесла деду табуретку, положила ему лапши, дед взял в руки палочки и холодно уставился на моего отца, будто перед ним незнакомец.
И отец холодно глядел на деда, будто перед ним незнакомец.
– Ешь, отец, – в конце концов проговорил мой отец.
– Старший, я тут подумал, есть к тебе разговор.
– Не надо никаких разговоров, ешь давай.
– Я иначе ни есть не смогу, ни спать, – ответил дед.
Отец поставил чашку на стол, отложил палочки и покосился на деда:
– Ну, говори.
– Я сегодня встречался с начальством.
– Узнал, что лихоманка – это СПИД? А СПИД – новая смертельная болезнь? Ешь, отец, я и без тебя давно знаю. И две трети людей в деревне знают. Только больные лихоманкой не знают. Или знают, но притворяются, будто не знают. – И отец снова покосился на деда, не скрывая холода и раздражения, словно школьник, которому задали давно решенную задачку. Потом наконец взял свою чашку, подхватил палочки и принялся за еду, давая понять, что разговор окончен.
Деда называли учителем, но на самом деле он всю жизнь прослужил школьным сторожем, всю жизнь звонил в колокол – в этом году ему исполнилось шестьдесят, а он по-прежнему звонил в колокол. Если кто из учителей болел или уезжал по делам, дед его замещал, следил за детьми, битый час объяснял им правила написания иероглифов, которые проходят на уроках словесности в первом классе: «Пишем слева направо, сверху вниз», и каждый иероглиф, который он вычерчивал мелом на школьной доске, был величиной с добрую плошку.
Когда-то дед учил и моего отца, но отец давно растерял ту почтительность, с которой следует взирать на учителя. И его непочтительность не могла укрыться от деда. И когда отец мой подхватил палочки и принялся за еду, давая понять, что разговор окончен, дед осторожно поставил свою чашку на стол.
И наконец сказал:
– Старший, я не прошу тебя умирать на глазах у всей деревни, но ты должен отбить людям по земному поклону.
– С чего это? – уставился на деда отец.
– Ты кровяной староста.
– На этой улице каждый первый – кровяной староста.
– Они брали пример с тебя. И ты заработал на крови больше всех.
Отец брякнул чашкой о стол, расплескав бульон. Отшвырнул палочки, они покатились и упали на пол.
– Отец, – сказал он, сверля деда глазами, – если я еще хоть раз услышу, что должен отбить перед деревней поклоны, ты мне больше не отец. И тогда не мечтай, что я буду кормить тебя в старости и провожать в последний путь.
Дед застыл на месте, и палочки замерли в его руке.
– Считай, что я тебя умоляю, – тихо сказал он. – Отец умоляет тебя встать на колени перед соседями и отбить им по земному поклону, неужели ты откажешь?
– Отец, уходи! – повысил голос отец. – Еще одно слово, и ты мне не отец.
– Хой, – сказал дед, – это всего лишь поклон. Поклонись, и все будет в прошлом.
– Уходи, – сказал отец. – Ты мне больше не отец. Ты мне не отец, но как помрешь – так и быть, провожу тебя в последний путь.
Некоторое время дед сидел в оцепенении, потом медленно опустил палочки на край чашки и встал.
– В деревне умерло больше сорока человек, – сказал дед. – Неужели тебе так трудно отбить по поклону перед их родней? Так трудно отбить четыре десятка поклонов? – Деду будто и самому стало трудно говорить, истратив все силы, он покосился на мою мать и перевел взгляд на Инцзы: – Инцзы, приходи завтра в школу, дедушка позанимается с тобой словесностью. Учителя в деревню не вернутся, остались у нас одни уроки словесности.
Сказал так и пошел.
Пошел к воротам, а отец даже не встал проводить. И мать не встала, и дед потихоньку ушел. Ушел сгорбившись, склонив голову, тихим шагом, как старый козел, целый день пробродивший по горам.
Глава 2
1
Расскажу немного о нашей деревне.
Динчжуан стоит к югу от шоссе между уездным центром и Кайфэном; в деревне всего три улицы. Одна проходит с запада на восток, две – с севера на юг, в том числе и Новая улица. Раньше динчжуанские улицы складывались в правильный крест, а с появлением Новой улицы их рисунок превратился в крест, стоящий на земле.
Дед ушел с Новой улицы, завернул домой к моему дяде, посидел там угрюмо и направился в школу. Школа наша построена в полутора ли[4] к югу от деревни, когда-то на ее месте была кумирня: во флигеле учили детей, а в главном зале поклонялись Гуань-ди[5]. Люди несли в кумирню мечты о богатстве и возжигали благовония Гуань-ди, десятилетиями возжигали благовония, но в конце концов богатство Динчжуану принесла кровь, и кумирню снесли. В Гуань-ди больше никто не верил, теперь все верили в кровь.
Уверовали в кровь и построили новую школу.
Построили новую школу, и в ней поселился мой дед.
Школа у нас такая: огороженный кирпичной стеной участок в десять му посреди пустынной равнины, на пригорке стоит двухэтажное здание, большие остекленные окна обращены на восток, на дверях таблички «Первый класс, первая группа», «Второй класс, первая группа», «Пятый класс, первая группа». Во дворе – баскетбольная стойка с кольцом, а на воротах – дощечка с иероглифами: «Начальная школа деревни Динчжуан». В школе, кроме деда, служили еще два учителя, один вел словесность, второй – математику. Оба – молодые, неместные, узнали, что в Динчжуане лихоманка, и в школе больше не появлялись.
Отказывались возвращаться.
Отказывались возвращаться, хоть убей.
И остался один мой дед, он следил, чтобы никто не вынес из школы двери, не украл оконные стекла, сторожил парты, стулья и классные доски, пережидал гулявшую по равнине лихоманку.
От нового кирпича и новой черепицы в школе до сих пор пахло серой. А осенними ночами серой пахло даже сильнее, чем на Новой улице. Дед вдыхал серный запах от школьных кирпичей и черепицы и чувствовал, как тревога на сердце стихает, и начинал вспоминать. Сумрак сменился тьмой, и тишина равнины, нескончаемая тишина, окружила школу, разлилась по ней густым туманом. Дед сидел во дворе под баскетбольным кольцом и глядел на небо, и осенний ночной воздух влажно скользил по его щекам. Деду хотелось есть, из-за встречи с начальством он с самого утра ничего не ел. Голод будил в дедовом сердце беспокойство. Беспокойство набрасывало на сердце петлю. Петля затягивалась, и дед то и дело передергивал плечами.
Вот он снова передернул плечами, и в памяти всплыли события той весны.
События той весны развернулись перед дедом, точно зеленые листья на ветке. Легли перед дедом, словно лунная дорожка на воде.
И дед увидел события той весны, увидел их как на ладони.
Подул ветер, и листья на деревьях заплясали, заплясали, касаясь друг друга плечами. Листья заплясали, и в деревню пришла весна. И приехал заведующий уездным отделом народного образования, а с ним двое кадровых работников – прибыли агитировать Динчжуан за продажу крови. Был самый разгар весны, деревня запаслась солнечной свежестью, выйдешь из дома, а навстречу летят весенние ароматы. В облаке этих самых ароматов заведующий отделом народного образования явился к деревенскому старосте Ли Саньжэню и сказал, что сверху пришла директива развернуть среди населения агитацию за массовую продажу крови.
Ли Саньжэнь разинул рот от удивления и говорит:
– Силы небесные, продавать кровь?
Разинул рот и говорит:
– Батюшки-светы, чтобы народ продавал кровь?
Ли Саньжэнь не стал проводить в Динчжуане агитационное собрание, и через три дня завотделом снова явился в деревню, снова велел старосте провести работу с населением, но на этот раз Ли Саньжэнь ничего не ответил, только молча опустился на корточки и закурил.
Спустя еще две недели завотделом народного образования в третий раз пожаловал в Динчжуан и вызвал к себе Ли Саньжэня, но больше не предлагал ему провести работу с населением. Не предлагал, зато снял Ли Саньжэня с поста старосты.
Снял Ли Саньжэня с поста старосты, который тот занимал сорок лет.
Устроил собрание и снял его с поста.
Лишившись поста, Ли Саньжэнь снова разинул рот и еще долго ни слова не мог сказать. И на том же собрании завотделом народного образования стал лично агитировать деревенских за продажу крови, много всего наговорил. Говорил про прошлое, говорил про будущее, говорил про развитие рынка плазмы, про обогащение народа и укрепление государства, а в конце уставился на деревенских и заорал: «Вы вообще меня слушали? Хоть слово ответьте! Считайте, что это просьба! Не могу же я один тут целый день распинаться! Вы что, уши дома на подушке оставили?»
Его крик напугал кур, и они с квохтаньем унеслись куда подальше. Напугал собаку, дремавшую подле хозяина, она подскочила и сердито залаяла. Собачий лай напугал и хозяина, он огрел собаку сапогом под ребра: «Полай мне еще! Полай! Ты на кого пасть разеваешь? На кого пасть разеваешь?»
И собака, поскуливая, убежала.
И заведующий отделом народного образования бросил свои бумаги и сердито плюхнулся на стул. Посидел немного и направился к школе, чтобы поговорить с моим дедом.
В школе мой дед уроков не вел. Но считался учителем. Старшим из учителей. В детстве дед читал «Троесловие», назубок знал «Сто фамилий», умел вычислять восемь знаков по «Десятитысячелетнему календарю»[6]. После Освобождения[7] сверху взялись проводить кампанию по искоренению неграмотности в деревнях и селах, и в кумирне Гуань-ди, что стояла к югу от Динчжуана, устроили начальную школу, а моего деда назначили учителем. Сперва он учил детей читать «Сто фамилий», потом – чертить палкой на земле иероглифы из «Троесловия», а после сверху прислали специально обученного учителя, и с той поры дети из Лючжуана, Хуаншуя и Лиэрчжуана собирались в динчжуанской кумирне на уроки, а новый учитель объяснял им, что иероглифы пишутся слева направо и сверху вниз, что наша страна называется Китайской Народной Республикой, а столица ее – Пекин, что осенью дикие гуси улетают на юг. Дед больше не вел уроков, но остался служить в школе, выполнял подсобную работу, звонил в колокол, смотрел, чтобы из кумирни ничего не украли.
Так и смотрел уже несколько десятков лет. Учителям причиталась зарплата, а деду причитались нечистоты из школьного туалета. Этими нечистотами дед удобрял свое поле, год за годом удобрял свое поле. Год проходил за годом, складываясь в десятилетия, и все в деревне называли деда учителем. Школьное начальство, распределяя зарплаты, не считало деда за учителя, но если кто из учителей отлучался, его приходилось подменять, и все в деревне считали деда учителем.
Дед уроков не вел. Но считался учителем. Когда завотделом образования пожаловал в школу, дед подметал двор – услыхал, что начальство хочет с ним поговорить, залился краской, бросил метлу и поспешил к воротам. Дед зарысил к воротам, а при виде заведующего отделом образования его лицо налилось восторгом, словно осенний пейзаж.
– Прошу, пожалуйте внутрь, присядем, – говорил дед.
– Времени нет на посиделки, – ответил начальник. – Учитель Дин, заведующие отделами и председатели комитетов со всего уезда колесят по деревням и селам, агитируют крестьянское население продавать кровь. Нашему отделу образования выделили пятьдесят деревень для агитработы, приехал я в Динчжуан, не успел толком развернуть агитацию, а уже получил от ворот поворот.
– Продавать кровь? – ахнул мой дед.
– Деревенские вас уважают, в Динчжуане теперь нет старосты, в такую минуту вы не можете оставаться в стороне.
– Силы небесные, продавать кровь?
– Отдел образования должен сагитировать пятьдесят деревень в уезде, на кого же нам положиться, как не на вас?
– Батюшки-светы, чтобы народ продавал кровь!
– Учитель Дин, вы человек образованный, как же не понимаете: кровь в теле – что вода в роднике, ее продаешь, а она только прибывает.
Дед застыл на месте, от потрясения его лицо сделалось жухлым, как зимняя равнина.
– Учитель Дин, вы ведь уроков в школе не ведете, только звоните в колокол да следите за порядком, но коллектив несколько раз представлял вас к званию «Образцовый педагог», и я всегда утверждал вашу кандидатуру. Звание – это и денежная премия, и почетная грамота, а вы мне в эдакой мелочи отказываете. Обидеть меня хотите?
Дед застыл у ворот и молчал. Молчал, вспоминая, как год за годом учителя математики и словесности бились за звание образцового педагога. Ни один не желал уступать в этой битве, и в конце концов к званию представляли моего деда. В городе утверждали дедову кандидатуру, приглашали явиться за грамотой и денежной премией. Премия была небольшая, хватало на два мешка удобрений, зато ярко-красные грамоты до сих пор висели в дедовой сторожке.
– Другие отделы и комитеты сагитировали уже по семьдесят деревень, у иных и восемьдесят наберется, а я даже сорок деревень не могу поднять на продажу крови. Не заведовать мне больше отделом образования.
Дед молчал. Дети выглядывали во двор, облепив школьные двери и окна, головы – будто наваленные горкой арбузы.
И те два учителя, не удостоенные звания образцовых педагогов, тоже выглядывали наружу, лица их светились ярче обычного: учителя хотели завести разговор с начальником отдела образования, но тот их даже не узнал.
Начальник знал только моего деда.
– Учитель Дин, – сказал завотделом, – я ни о чем вас больше не прошу, только выступить перед деревней, сказать, что в продаже крови нет ничего дурного. Ведь кровь у человека – все равно что вода в роднике, ее продаешь, а она только прибывает. Вот так им и скажите, это и скажите, неужели вы откажетесь посодействовать отделу образования?
– Ладно, попробую, – наконец промямлил дед.
– Вот и хорошо, всего-то пару слов сказать.
Снова позвонили в колокол, собрали людей на пятачке в центре деревни, завотделом попросил моего деда выступить с речью, сказать, что кровь в теле – как вода в роднике, ее продаешь, а она только прибывает. И дед мой встал под софорой, что росла посередине деревни, встал и долго стоял, вглядываясь в густую толпу, а потом наконец проговорил, не тихо и не громко:
– Идемте, – проговорил дед. – Идемте за мной.
И повел людей на восток, к пескам пересохшего русла. Была середина весны, дожди напитали землю, но Динчжуан с незапамятных времен стоял на песках старого русла Хуанхэ. Больше тысячи лет стоял на песках. Все деревни и села в округе стояли на песках старого русла Хуанхэ. Столетиями, тысячелетиями. Песок есть песок, но весенние дожди успели напитать землю. Дед взял в правую руку лопату и пошел впереди толпы. Завотделом образования и кадровые работники из уездного центра шагали за ним. И все деревенские шагали за ним, пока не пришли к пескам старого русла. Там дед порылся в гальке, помял в ладони песок и начал копать. И раскопал воду. Целое озерцо. А потом достал откуда-то старую чашку и принялся вычерпывать воду. Он вычерпывал воду чашка за чашкой, и, когда озерцо почти обмелело, дед распрямился, передохнул немного, и оно снова наполнилось водой.
Сколько он ни вычерпывал, вода только прибывала.
Дед бросил чашку в песок, отряхнул руки и покосился на деревенских.
– Видали? – проговорил он как можно громче. – Вот так и наша кровь, сколько ни черпай, она только прибывает.
Говорит:
– Кровь не пересохнет – сколько ни черпай, она только прибывает.
Договорив, дед перевел взгляд на завотделом образования:
– Мне пора в школу, звонить в колокол. Без звонка дети не поймут, что уроки закончились.
Заведующего не интересовали ни дети, ни их уроки, он посмотрел на моего деда, потом перевел взгляд на толпу и крикнул во все горло:
– Усекли? Воду черпаешь, а она не кончается, кровь продаешь, а она прибывает. Кровь в теле – все равно что вода в роднике. Это наука!
Потом поддел ногой брошенную на песке чашку и говорит:
– Вам самим решать, богатыми быть или бедными. Идти по золотой дороге прямиком к зажиточной жизни или по хлипкому мостику к полной нищете. Динчжуан – самая нищая деревня во всем уезде, нищая до безобразия. Ступайте домой и подумайте, богатыми хотите быть или бедными.
И говорит:
– Ступайте домой и подумайте.
– Подумайте, – говорит завотделом. – В других уездах люди наперегонки несутся кровь продавать. Там заходишь в деревню – все дома новые, а в Динчжуан зайдешь – одни хибары, хотя с Освобождения вон сколько лет прошло, и партия вами вон сколько лет руководит, и социализм мы вон сколько лет строим.
Завотделом сказал так и ушел.
И дед мой тоже ушел.
И деревенские разошлись. Разошлись по домам, чтобы решить – богатыми быть или бедными.
Сумерки укрыли старое русло пустынной прохладой, в закатных лучах пески отливали бурым, кровавым багрянцем. С дальних пашен, с пшеничных полей летел зеленый стебельный запах и парил над песками.
Парил над песками, оставляя невидимую рябь.
Отец не уходил. Не уходил со старого русла. Не уходил от ямы, которую выкопал мой дед. Все стоял у ямы и смотрел на воду. А потом наклонился к воде, напился из горсти, вымыл руки и засмеялся.
Отец зарылся в яму руками, и скоро на месте озерца забил родник. Вода с шумом лилась из родника, плескала через края ямы, утекая к сухим пескам.
Струйкой ровной и тонкой, как столовая палочка.
Длинной, как ивовая ветвь, дальше и дальше.
И тогда мой двадцатитрехлетний отец засмеялся.
2
Дед лег спать за полночь.
И уснул.
И видел сон. Во сне ночной ветер принес ему воспоминания о той весне, когда люди бросились продавать кровь, и дед увидел, с чего началась лихоманка. С чего начался кровяной промысел. С чего началось процветание. Все стало яснее ясного: посеешь тыкву – соберешь тыкву, а посеешь бобы – соберешь бобы.
Мой дед живет в сторожке у школьных ворот, стены у сторожки из кирпича, а крыша плоская, во внутренней комнате – кровать и стол, во внешней – печка, скамья и чашки с плошками. Дед знает, как важен порядок в комнатах, поэтому перед сном он всегда убирает скамейку к стене, чашки, плошки и палочки раскладывает на разделочной доске, а бадью с питьевой водой прячет под печку. Коробку с огрызками мела дед оставляет на правом верхнем углу стола, а стопку забытых старых тетрадей и учебников прячет в стол. Если все вещи лежат там, где следует, если в комнатах царит порядок, то порядок будет и во снах: проснешься утром, а сон не исчезает, стоит перед глазами; снилась тебе пшеница – увидишь пшеницу, снились бобы – увидишь бобы. Помнишь все до последнего слова, до последней мелочи.
Перед тем как лечь спать, дед всегда прибирает в своей сторожке.
И сны его четки, словно иероглифы в тетрадке отличника.
И сегодня ночью он отчетливо увидел, с чего начинался кровяной промысел.
Бах – и в Динчжуане появился кровпункт, первый во всем уезде. Зеленый навес светился под солнцем, будто редька лоба. Под навесом вбили белую табличку с большими алыми иероглифами: «Кровпункт при уездной больнице», но за целый день ни один человек в Динчжуане не пришел туда продавать кровь. И на следующий день никто не пришел продавать кровь. На третий день заведующий Гао из отдела народного образования снова прикатил на джипе к школьным воротам, чтобы поговорить с моим дедом.
Говорит: учитель Дин, уездное начальство хочет меня уволить. Скажите на милость, как нам быть?
Говорит: учитель Дин, я не буду докучать вам просьбами. Завтра пришлю в деревню два грузовика, пусть народ съездит на экскурсию в Цайсянь. Цайсянь – богатейший уезд во всей провинции, образцовый уезд. Организуйте группу, чтобы от каждой семьи поехало по одному человеку, больше мне ничего не надо.
Говорит: кто поедет, получит командировочные – десять юаней в день, а будем проезжать Чжэнчжоу – завернем на пагоду Эрци[8]. И к универмагу «Азия» тоже завернем.
Говорит: уж извините, учитель Дин, но если вы не соберете людей на экскурсию, то в школьный колокол вам больше не звонить. Да и школы в Динчжуане тогда не будет.
Договорив, завотделом сел в свой джип и покатил в следующую деревню. И рев его джипа звучал нежнее любого трактора на бескрайней равнине. Дед стоял у школьных ворот, глядя на окутавший дорогу дым, и к лицу его будто пристал слой белой краски. Он знал, что Цайсянь – нищий уезд в соседнем районе, но понятия не имел, как этот нищий уезд успел выбиться в образцовые, в богатейшие уезды провинции. Заведующий Гао умчался быстрее ветра, и деду пришлось обойти всю деревню, сказать людям, чтобы выбрали, кто поедет на экскурсию в Цайсянь, завтра с утра им надо собраться у околицы и ждать грузовики из уездного центра.
Спросят его: правда, что за экскурсию будут платить по десять юаней в день?
Начальник Гао сам сказал, отвечает дед. Как не заплатить?
Спросят его: а правда, что на обратном пути завернем в Чжэнчжоу?
Начальник Гао сам сказал, отвечает дед. Как не завернуть?
И вот люди тронулись в путь, и дело пошло – как по весне в землю закладывают удобрения, чтобы осенью собрать урожай, так и в Динчжуане готовилась почва для кровяного промысла. Увидев во сне, как деревенские отправились на экскурсию в Цайсянь, дед вздохнул, повернулся на другой бок, и на глазах его выступили слезы.
До Цайсяня было больше трехсот ли, деревенские рано утром расселись по грузовикам и тронулись в путь, но на место прибыли только к полудню. Их привезли в село Шанъянчжуан неизвестной волости уезда Цайсянь, и, когда грузовики пересекли границу уезда, динчжуанцам почудилось, что они попали в рай. По обе стороны дороги – особняки в европейском стиле. Двухэтажные кирпичные особняки, крытые красной черепицей. Стоят ровненько, на одинаковом расстоянии друг от друга, и улицы такие аккуратные, будто вычерчены на бумаге. На каждом крыльце – горшок с цветами. В каждом дворе – остролист. Все улицы забетонированы. У ворот каждого дома висит желтая табличка с красной каймой, а на табличке сияют звезды – где пять звезд, а где четыре. Тут и объяснять нечего: пять звезд украшают ворота дома, где живут доноры-ударники, четыре звезды – у доноров-отличников, а три звезды – у обычных доноров.
Начальник Гао повел динчжуанцев на экскурсию по Шанъянчжуану: ходят из дома в дом, смотрят. Оказывается, в Шанъянчжуане все устроено по-городскому: каждый переулочек носит какое-нибудь красивое название – Светлая улица, улица Гармонии, Солнечная улица, Счастливая улица. Все дома пронумерованы, на каждом по табличке. Глинобитные свинарники и курятники во дворах давно снесли, а кур и свиней со всей деревни поселили в новом сарае у околицы. Новый сарай сложен из кирпича, а вокруг – заборчик. В какой дом ни зайди, слева от входа будет холодильник, а напротив дивана – телевизор на красной тумбочке. Рядом с кухней – умывальная комната, а в ней – стиральная машинка. Двери и окна везде из алюминиевого сплава. Сундуки, шкафы и шифоньеры – красные, с желтыми цветочками. На кроватях – атласные одеяла, покрывала из овечьей шерсти, и воздух в комнатах благоухает.
Начальник Гао идет впереди всех.
Мой отец следует за ним по пятам.
А остальные динчжуанцы идут по пятам за моим отцом.
Навстречу им – две женщины из местных, болтают, смеются, несут продукты: пара цзиней[9] мяса, связка зелени. Спрашивают их: в магазин ходили? А женщины в ответ: какой магазин, нам всё в селькоме выдают. Говорят: как приходит время готовить, идем в сельком за продуктами, захотел шпинат – берешь с полки шпинат, захотел лук – берешь лук. Говорят: захотел свинину – берешь свинину, захотел рыбу – идешь к садку и вылавливаешь рыбу.
Динчжуанцы ушам своим не верят, глядят на женщин, как на диковинку, лица обросли сомнением толщиной с городскую стену. Отец мой спрашивает: не врете? И говорит: быть не может. А женщины окинули динчжуанцев холодным взглядом, окинули холодным взглядом моего отца, да и отправились домой готовить. Не стали ничего отвечать, будто такие вопросы выпачкали их в грязи. Отошли немного и обернулись, чтобы напоследок еще раз кольнуть моего отца презрением.
Отец застыл на месте, застыл посреди чистенькой улицы Шанъянчжуана, и тут навстречу показалась женщина лет тридцати, со свежей рыбой и зеленью в руках. Отец бросился ей наперерез и говорит: эй, правда, что и рыбу, и зелень вам выдают в селькоме?
Теперь женщина уставилась на моего отца, как на диковинку.
Отец спрашивает: откуда у селькома столько денег, чтобы выдавать вам продукты?
И женщина закатала рукав, а на сгибе ее руки – следы от иголки, словно россыпь красных кунжутных зернышек. Она взглянула на отца и говорит: как же вы приехали на экскурсию и не знаете, что Шанъянчжуан – образцовое село, главный донор уезда, главный донор провинции? Не знаете, что мы всем селом продаем кровь?
Отец долго молчал, рассматривая кунжутные зернышки на сгибе ее руки. И наконец опасливо спросил: а ранки как же, не болят?
Женщина улыбнулась: в непогоду чешутся, как от муравьиного укуса.
И что, голова не кружится каждый день кровь продавать? – спросил отец.
Женщина удивилась: кто же ее каждый день продает? Раз в десять дней, а то и раз в две недели, не чаще. А если долго не продавать, тело распирает от крови, как грудь от молока.
И отец больше ничего не спрашивал.
И женщина понесла рыбу и зелень дальше, в свой дом номер двадцать пять на Светлой улице.
А динчжуанцы разбрелись по Шанъянчжуану, одни изучают сельские переулки, другие осматривают новый сарай, третьи любуются кирпичными стенами и зеленой крышей детского сада, четвертые пришли в школу на другом конце села и гуляют по классам – нигде ни пылинки. Смотрите что хотите, что хотите спрашивайте, и пусть ни у кого не останется сомнений: Шанъянчжуан – село образцовое, главный донор в целом уезде, в целом районе, в целой провинции, а райская жизнь в Шанъянчжуане заработана кровяным промыслом. Вот два кровпункта, районный и уездный, стоят на перекрестке в самом центре Шанъянчжуана, над входом у них красные кресты, точь-в-точь как в больнице. Доктора снуют туда-сюда, целый день собирают кровь, делают анализы, сортируют кровь по группам, выделяют плазму и сливают ее в склянки по десять цзиней. Склянки дезинфицируют, запечатывают и увозят дальше.
Отец с приятелями осмотрели местные кровпункты и вышли на Главную улицу – самую широкую улицу Шанъянчжуана, – и она привела их к сельскому клубу. В клубе собирались и молодые парни, и мужчины постарше – все румяные, кровь с молоком, кто в карты режется, кто в шахматы, кто сидит с семечками перед телевизором, кто книжку читает, а кто и в настольный теннис играет, совсем как в городе. Мартовское солнце по-летнему нагрело равнину, и, хотя мужчины день-деньской прохлаждались в клубе, пот на их лицах так блестел, будто они с самого утра землю пахали. А иные до того раздухарились от карт да от шахмат, что даже рукава засучили, и на руках у них виднелись следы от иголок, точь-в-точь как у той тридцатилетней женщины. Словно на сгибах их локтей кто-то рассыпал сушиться черно-красные кунжутные зерна.
Отец с парнями поглазели на них и вышли из клуба, встали посреди широкой и ровной бетонной дороги, встали на пригреве, вдохнули ласковое тепло и спелое благоухание Шанъянчжуана, и закатали рукава рубашек, и оголили руки, и выставили их на солнце, и руки их были точно морковные корни, выложенные на уличном прилавке. Обнаженная плоть пахла не то мясником, не то рыбной сыростью, этот запах выплеснулся наружу и затопил Шанъянчжуан, словно мутная илистая речная вода, хлынувшая на чистую деревенскую улицу.
Парни оглядели свои глянцевые предплечья и сказали:
Твою мать, какие же мы ослы!
Хлопнули себя по чистым рукам без единого следа от иголки и сказали:
Твою налево, будем продавать. В гроб ляжем, а все равно будем продавать.
Сжали пальцами вены на руках, скрутили кожу до синих пятен, до лиловых полос, точно это не рука, а кусок грудинки, и сказали:
Так вас растак, думаете, только ваша кровь дороже золота?
3
И в Динчжуане открылся кровяной промысел.
Бах – и люди наперегонки понеслись продавать кровь.
За ночь в нашей невеликой деревеньке появилось больше десяти кровпунктов. Кровпункт при уездной больнице, кровпункт при волостной больнице, кровпункт при волостной управе, кровпункт при полицейском участке, кровпункт при орготделе, кровпункт при агитпропотделе, кровпункт при отделе образования, кровпункт при управлении торговли, гарнизонный кровпункт, кровпункт Общества Красного Креста, кровпункт при ветпункте и кровпункт при случном пункте, и такой кровпункт, и сякой кровпункт – прибил вывеску, написал на ней нужные иероглифы, посадил двух медсестер и счетовода, и кровпункт готов.
Кровпункты стояли и на краю деревни, и на перекрестках, под них приспосабливали пустующие дома, а один открылся прямо в бывшем коровнике: подмели там немного, принесли в коровник старую дверь, отмыли, бросили плашмя на ясли, разложили на ней спирт, шприцы, иглы, а склянки под кровь подвесили на перекладине – вот и все, пошла торговля.
Прозрачные трубки с переливающейся кровью виноградными лозами оплели деревню, в их зарослях прятались красные ягоды пакетов с плазмой. Вся земля была усеяна использованными иглами и ватными шариками. Вся земля была усеяна осколками разбитых шприцев и склянок. Вся земля была заставлена тарой с подписями: I группа, II группа, III группа, IV группа. Вся земля была залита кровью и плазмой, в воздухе с утра до вечера висел пламенно-алый запах крови. Деревья целыми днями дышали красным, вкушали красное, и распустившаяся по весне листва на тунах, вязах и павловниях отливала разведенной кровью. В прежние годы на софорах распускались нежные желтоватые листочки с зеленой смолью прожилок. А той весной софоры дали бледно-розовые листья с багровыми, почти пурпурными прожилками. Кровпункт при ветпункте разбили прямо под софорой, что росла в западной части деревни, и крови там сдавали порядочно, но кто бы мог подумать, что желтая крона той софоры сделается красной, как у хурмы по осени, да и листья будут куда крупнее и мясистей, чем в прежние годы.
Деревенские собаки, учуяв алый запах, неслись к кровпункту, получали там пинка, но успевали схватить зубами несколько испачканных в крови ватных шариков, отбежать подальше и сожрать свою добычу.
И врачи, и сестры были по горло завалены работой, лбы их блестели от пота, белые халаты носились по деревне в такой спешке, будто опаздывают на базар. От них только и слышно было: прижмите ватку и держите пять минут, прижмите и держите пять минут. Прижмите и держите пять минут – врачи и сестры затвердили эти слова, точно любимую присказку.
Врачи назначали донорам пить подслащенную воду, и с полок магазинов во всем уезде пропал сахар, пришлось срочно закупать его в соседнем городе, в соседней провинции.
Врачи назначали донорам несколько дней соблюдать постельный режим, и все солнечные пятачки в Динчжуане оказались заставлены кроватями – деревенские соблюдали постельный режим и во дворах, и прямо на улице, кто на бамбуковой кровати, кто на деревянной.
Врачи позвали в Динчжуан доноров из окрестных сел, и улицы Динчжуана наводнились людьми, и поток их не стихал. Скоро в деревне открылись две новые закусочные, а за ними – две лавочки с солью, сахаром и укрепляющими добавками.
Деревня расцвела.
Деревня повеселела.
В мгновение ока Динчжуан стал образцовой деревней, главным донором всего уезда. И начальник Гао из отдела народного образования продал свой джип и купил новенький лимузин. Приехал на нем в Динчжуан, прокатился по деревенским улицам, осмотрел кровпункты, расспросил, как идут дела, заглянул к нам домой и съел две чашки лапши с яйцом, приправленной котовником, а потом отправился в школу, потряс руку моему деду и крепко его напугал. Сказал: учитель Дин, вы спасли деревню!
Вы спасли деревню от нищеты!
4
Расцвет Динчжуана был недолгим – скоро лепестки облетели.
Веселье Динчжуана было недолгим – скоро улицы опустели.
Вот тогда-то на сцену и вышел мой отец.
Кровь в Динчжуане продавали не все подряд: врачи оценивали возраст донора, его группу крови, состояние здоровья и все такое прочее. К продаже крови не допускались люди старше пятидесяти и младше восемнадцати лет. Каждому донору выдавалась кровкарта – карточка из желтой пергаментной бумаги полтора на два цуня[10], на одной стороне писали фамилию и имя донора, его возраст, группу крови и хронические заболевания, на другой была табличка, в которой регистрировался объем проданной крови и дата последнего забора. Врачи сверялись с этой карточкой, некоторых доноров пускали продавать кровь только раз в три месяца, других – раз в два месяца. Благо почти все деревенские могли продавать кровь каждый месяц. А у молодежи кровь восполняется быстро, и донорам от восемнадцати до двадцати пяти лет разрешалось сдавать полный пакет хоть дважды в месяц.
Потому и кровпункты стали передвижными: сегодня стоят в Динчжуане, а через месяц перекочуют в Лючжуан, или в Хуаншуй, или в Лиэрчжуан.
Потому и динчжуанцам теперь было не так сподручно продавать кровь: раньше, бывало, одной рукой наворачиваешь рис, а другую держишь на весу, и кровь из нее капает прямиком в пакет у тебя на поясе – сразу и поел, и напился, и целую банку крови нацедил, денег заработал. Раньше идешь поутру в поле, думаешь: дай-ка заверну в кровпункт! Там сдашь кровь, взамен получишь сотку, проверишь ее на свет, увидишь лица великих вождей, и губы сами собой расползутся в улыбке, а румянец на щеках засверкает алым, как склянка крови в солнечных лучах.
И потому однажды мой отец поехал в город, а вернулся с полной сумкой шприцев, ватных шариков и пакетов для сбора крови. Дома он разложил это добро на кровати, выломал из свинарника доску и написал на ней четыре иероглифа: «Кровпункт семьи Дин». А потом вышел на середину деревни, подобрал булыжник, ударил им в колокол на старой софоре и крикнул на всю деревню:
– Кому надо продать кровь, обращайтесь к Дин Хою! Другие платят по восемьдесят юаней за пакет, а я дам восемьдесят пять!
Покричал так немного, и скоро деревенские высыпали на улицу, собрались вокруг нашего дома.
Все собрались вокруг нашего дома. Так появился на свет Кровпункт семьи Дин.
Спустя полгода в Динчжуане народилось еще с десяток частных кровпунктов, они покупали у деревенских кровь, но не знали, кому ее перепродать, и продавали моему отцу. А по ночам к околице приезжала мобильная служба крови, и отец сбывал ей всю деревенскую кровь по повышенной цене.
И в Динчжуане начался кровяной бум. На всей равнине начался кровяной бум. А спустя десять лет на равнину затяжным дождем пролилась лихоманка, и лихоманкой заразились все, кто хоть однажды продавал кровь. И покойник в деревне стал все равно как дохлая собака, все равно как дохлый воробей.
Люди сходили в землю, как палая листва, угасали, как огонь в лампе – был и нет.
Глава 3
1
Наступает утро, осеннее утро. Рассветное солнце – кровяной шар, встает над Хэнаньской равниной, заливая небо багрянцем, заливая багрянцем землю. Солнце стелет по равнине багрянец, и приходит осеннее утро. В утренний час мой дед бродит по деревне, созывает людей в школу послушать, как Ма Сянлинь поет сказы. Созывает людей послушать сказы, толкает ворота и кричит:
– Эй, приходите вечером в школу слушать сказы. Чего дома киснуть, появилось новое лекарство от лихоманки!
Его спросят:
– Правда появилось новое лекарство?
Дед улыбнется:
– Когда такое было, чтоб я врал? Я же учитель!
Толкает другие ворота:
– Эй! Чем целыми днями дома вздыхать, приходите вечером слушать сказы.
Его спросят:
– Сказы Ма Сянлиня?
– А кого ж еще! Ма Сянлиня лихоманка совсем доконала, пока не поздно, хочет собрать народ, спеть перед деревней сказы. Приходите послушать, если других дел нет. Как знать, вдруг сказы развеселят Ма Сянлиня, он и нового лекарства дождется.
Спросят деда:
– Правда появилось новое лекарство?
– Когда такое было, чтоб я врал? Я же учитель!
Так и ходит по деревне, стучит в ворота.
Дошел до Новой улицы, видит – отец с матерью и Инцзы шагают к дому по бетонной дороге. У матери в руках связка овощей – стало быть, в огород ходили. Увидели деда и замерли посреди улицы, застыли, словно встретили того, кого не хотели встречать. И дед тоже замер посреди улицы, оскалился в натужной улыбке, говорит внучке:
– Инцзы, приходи вечером в школу слушать сказы. Всё веселее, чем дома телевизор смотреть.
Не дожидаясь, пока Инцзы ответит, мать схватила ее за локоть и потащила домой. Потащила домой мимо деда, задела его плечом.
Потащила домой, и на улице остались только отец и дед. Застыли друг напротив друга, подставив макушки солнечным лучам, подставив лица резкому свету. На улице пахло осенним теплом цемента и кирпича. А с полей веяло мягкой прохладой, напитанной ароматом вскопанной земли. Вдохнув ее, дед поднял голову и увидел, как Ван Баошань, муж Чжао Сюцинь, распахивает свое поле за Новой улицей. Раньше Баошань говорил: жена заболела, какой теперь толк идти в поле? И земля его зарастала сорной травой. А тут услыхал про новое лекарство от лихоманки и вышел пахать, хотя время распашки давно миновало.
Говорит: распашка землю увлажняет.
Говорит: вдруг еще успею капусту посадить.
Говорит: а не успею, так все равно вспашу, иначе зарастет.
Вышел в поле и пашет. Пашет землю – дед даже засмотрелся, наконец отвел взгляд, улыбнулся моему отцу и говорит:
– Ты вечером тоже приходи послушать, как Ма Сянлинь поет сказы.
– Что я там забыл?
– Вся деревня соберется. Поднимешься на помост, поклонишься людям, извинишься за ошибку, и все будет позади. Отобьешь земной поклон, извинишься, и все будет позади.
Отец уставился на деда:
– Отец, ты что, больной? В Динчжуане ни один человек больше не лезет ко мне с этими поклонами.
Дед пристально вгляделся в его лицо и увидел на нем серо-пепельную ярость, как у свирепых мэнь-шэней[11], которых клеят на двери, чтобы отвадить злых духов.
– Хой, думаешь, я не знаю? – фыркнул дед. – Ты ведь когда собирал кровь, одной ваткой три руки перетирал, целую толпу одной иголкой колол.
– Отец, не будь ты моим отцом, – налился гневом мой отец, – я бы съездил тебе по роже, честное слово.
Сказал так и зашагал прочь следом за матерью. Задел деда плечом и зашагал прочь.
Дед крикнул ему вслед:
– Хой! Не прошу тебя вставать на колени и бить земные поклоны, просто выйди и извинись перед людьми!
Отец не оглянулся и ничего не ответил.
Дед шагнул за ним:
– Что, и извиняться не станешь?
Отец толкнул калитку, обернулся к деду и прокричал:
– Тебе недолго осталось беситься! До Нового года мы с семьей уедем из Динчжуана, и ты больше не увидишь своего сына Дин Хоя!
Сказав так, отец боком протиснулся во двор и с грохотом захлопнул калитку. Дед остался один, он стоял, будто столб, врытый посреди Новой улицы, и кричал:
– Хой! Ты так добром не кончишь! Слышишь?
2
День прошел, и с восходом луны начался концерт.
Концерт сказов чжуйцзы.
Из классов протянули провода, к баскетбольному кольцу подвесили две большие стоваттные лампочки, и школьный двор залило белым светом. Вместо сцены положили на землю несколько кирпичей, сверху бросили две дверные створки, поставили на них табурет для Ма Сянлиня, рядом – скамеечку с чайником, а в чайник налили кружку воды, вот и готово. Вот и поставили сцену. А у сцены расселась целая толпа деревенских, пришли и здоровые, и больные. Поужинали и тронулись в путь, и пришли на школьный двор, чтобы не упустить веселья.
Собралась целая толпа.
Народу видимо-невидимо.
Не то двести, не то триста человек. Почти триста человек, народу видимо и невидимо. Больные сидели ближе к сцене, здоровые – подальше. Видимо и невидимо народу. Осень кончалась. Осень кончалась, и по ночам холод накрывал провинции и уезды, накрывал Хэнаньскую равнину. И в Динчжуане, и в Лючжуане, и в Хуаншуе, и в Лиэрчжуане, и во всех окрестных деревнях и селах чувствовалось дыхание зимы. И многие деревенские пришли на концерт Ма Сянлиня, одетые в ватные куртки. А другие ватных курток не надевали, а только накинули их на плечи. Больше всего на свете больные лихоманкой боятся простуды. Простуда для них – верная смерть, и в Динчжуане такие смерти случались уже не единожды и не дважды, и покойников таких схоронили не одного и не двух. И потому люди сидели на школьной площадке в застегнутых ватных куртках, в ватных куртках, накинутых на плечи, словно сейчас не осень, а зима. Народу собралось видимо и невидимо, все расселись кучками, переговаривались о том и о сем. Рассказывали друг другу, что появилось новое лекарство от лихоманки. Что один укол – и все как рукой снимет. И от этих слов на лица людей ложилось счастье, к их лицам лепилось утешение, по лицам их цикадными крылышками порхали улыбки. Луна взошла и повисла на небе позади школы. Ма Сянлинь забрался на сцену и сел на приготовленный для него табурет, на его щеках по-прежнему лежала тень смерти, сизая тень, и все деревенские видели, что лихоманка его доконала, что жить ему осталось десять дней, самое большее – две недели, и, если за это время в деревню не доставят новое лекарство, Ма Сянлинь уйдет навсегда, сойдет под землю.
Ма Сянлинь умрет.
Но если он будет каждый вечер подниматься на сцену и в свое удовольствие петь сказы, может, тогда и протянет худо-бедно еще десять дней, еще две недели, еще месяц или даже два. Так что пусть он поет свои сказы, а люди пусть собираются на школьном дворе и слушают.
Дед с чайником горячей воды вышел из своей сторожки, взял пару чашек и крикнул толпе:
– Кому воды налить?
Подошел к старикам:
– Будете пить?
Старики отказались, тогда дед поставил чайник с чашками на краю помоста и зычно крикнул умирающему Ма Сянлиню:
– Начинаем, луна взошла!
И представление началось.
Вот так и началось.
Стоило деду крикнуть: «Начинаем!», и Ма Сянлинь словно преобразился. Он тронул струны своего чжуйху – струны были загодя настроены, но он все равно прошелся по ним еще раз. Пока Ма Сянлинь сидел на сцене и ждал начала, он выглядел так же, как и всегда. Седые волосы, сизые язвы, черные губы – каждому известно, что это приметы скорой смерти. Но стоило деду крикнуть: «Начинаем!», стоило Ма Сянлиню тронуть струны, и щеки его залились румянцем. Сперва бледно-розовым, а затем пунцовым. Ма Сянлинь коротко улыбнулся деревенским, коснулся смычком струн, и румянец заиграл на его щеках, как у жениха, и даже язвы на лице покраснели, засияли под светом лампы, словно искорки. Волосы его по-прежнему были седыми и жухлыми, но к черным губам прилила кровь, и даже седина теперь отсвечивала красным. Ма Сянлинь прикрыл глаза и покачивал головой, ни на кого не глядя, будто перед сценой нет ни души. Левой рукой он сжимал гриф чжуйху, перебирал пальцами струны, то медленно, то быстро; правая рука водила смычком по струнам – то туда, то сюда, то быстро, то медленно. И струны журчали, как ручеек по сухим пескам, и в струнной прохладе слышалась знойная хрипотца. А в песочной хрипотце – чистое течение воды. Ма Сянлинь тряхнул головой и объявил:
– Сперва спою зачин.
Прочистил горло и затянул «Прощальную», эту песню у нас в деревне знал каждый.
Он пел:
Допел «Прощальную» и затянул сказ про Му Гуйин, потом про Чэн Яоцзиня, потом про полководцев семьи Ян, потом про трех храбрых и пятерых справедливых, потом про восемь младших воинов[12]. Ма Сянлинь наконец-то поднялся на сцену и пел свои сказы, как настоящий артист, и только тут деревенские вспомнили, что он не знает наизусть ни одного сказа, вспомнили, что в годы своего ученичества Ма Сянлинь никогда не умел зубрить слова. Он любил петь сказы больше всего на свете, но не мог запомнить слова, все время перескакивал через строчку, а то и через целый стих, и учителю пришлось его прогнать. Потому-то Ма Сянлинь за всю жизнь ни разу толком не выступал перед публикой, всю жизнь пел сказы, заперевшись у себя дома. А этим вечером его слушали две, а то и три сотни человек, но Ма Сянлинь все равно не мог исполнить ни одного сказа от начала до конца. Не мог исполнить от начала до конца, поэтому выбирал любимый отрывок и пел его. Какой отрывок помнил, такой и пел, а помнил он только самые красивые отрывки.
Ма Сянлинь знал наизусть только самые красивые отрывки. Пел только самые красивые отрывки. И потому тем вечером со сцены лились лучшие из лучших хэнаньских сказов, и на вкус они были слаще старого вина. К тому же Ма Сянлинь впервые за всю жизнь по-настоящему выступал перед деревенской публикой. Он умирал от лихоманки, и мой дед собрал людей на концерт – само собой, Ма Сянлинь вкладывал все свои силы, всю душу. Он сидел прямо, вскинув голову, прикрыв глаза и не глядя на публику, левая его рука бегала по грифу, а правая держала смычок. Голос Ма Сянлиня звучал хрипловато, но такая хрипотца – что соль в мясной похлебке: если посолить от души, похлебка только вкуснее. Сказы пелись на местном говоре, и динчжуанцы понимали каждое слово. Кто постарше, знал всех героев, о которых пел Ма Сянлинь: и Му Гуйин, и Чэн Яоцзиня, и Ян Люлана[13] – их каждую зиму рисовали на новогодних лубках, украшавших деревню. Подвиги этих героев были известны людям так же хорошо, как события вчерашнего дня. А когда знаешь историю, послушать самый красивый ее отрывок – все равно что отведать лучшее блюдо со стола. Дети и молодежь не понимали, о чем поет Ма Сянлинь, зато любовались его упоенной игрой на чжуйху, с них и этого было довольно. И этого довольно. На лбу Ма Сянлиня выступила испарина, умирающее лицо сияло багрянцем, а когда он встряхивал головой, капли пота со лба и подбородка летели вниз, будто Ма Сянлинь мечет со сцены жемчужины. Так он перебирал струны, водил смычком, качал головой, а ногами отбивал ритм по дверной доске. Топал носком по ивовой доске: па-па-па, будто стучал в барабанчик-муюй[14]. А в самые напряженные моменты, например в сцене гибели Ян Люлана, Ма Сянлинь поднимал ногу – правую ногу – и с размаху бил по доске, как по огромному барабану.
Словно под ним барабан.
Школьный двор до отказа заполнился музыкой и пением. Остальные звуки смолкли, было тихо до одури. Луна и звезды лили с неба молочный свет. Лили молочный свет, и вся равнина будто купалась в молоке. Бледно-зеленая пшеничная зелень в полях подрастала с тем шелестом, с каким ложится на землю воробьиное перышко. И высохшая по осени трава на заброшенных полях, которые никто не возделывал, под лунным светом благоухала жухлой белизной. А пески старого русла Хуанхэ, что лежали невдалеке, пахли так, словно кто-то залил водой прокаленные на огне песчинки. Запахи смешались и расстелились по школьному двору, и двор преобразился, сделавшись тихим и манящим. Сказы Ма Сянлиня заселили двор новыми запахами.
А он все пел, потряхивая головой, пел так страстно, словно в последний раз, даже не замечая, что голос его совсем охрип. И жители Динчжуана упоенно и страстно слушали Ма Сянлиня. И не только слушали, они упоенно и страстно глядели на Ма Сянлиня. Глядели, как Ма Сянлинь страстно и упоенно дает свой последний концерт, и будто забыли, что сами тоже больны лихоманкой, что умрут не сегодня, так завтра, а не завтра, так послезавтра. Люди заразились его страстью. Обо всем позабыли. Все позабыли. Ничего не помнили. Не помнили ни о чем. Кроме голоса Ма Сянлиня, и мелодии его чжуйху, и стука подошвы о дверную доску, на школьном дворе не осталось ни единого звука.
Все звуки смолкли.
Повисла удивительная тишина, мертвая тишина. Но посреди этой самой тишины, посреди гробовой тишины, когда три сотни человек молчали как один, когда Ма Сянлинь пел: «Сюэ Жэньгуй[15] повел войска на запад, за три дня и три ночи одолел восемь сотен ли, люди утомились, кони охромели, в битве той много народу полегло», – в это самое время тишина на школьном дворе раскололась. Сначала послышался шепот, затем голоса. И вот люди завертели головами, оглядываясь назад. Почему-то все завертели головами, оглядываясь назад. И пока они шептались и переглядывались, Чжао Сюцинь и ее муж Ван Баошань вдруг вскочили со своих мест и громко крикнули:
– Учитель Дин! Учитель Дин!
Пение резко смолкло.
– Что такое? – выступив из толпы, спросил мой дед.
– Так в конце концов, есть оно, новое лекарство от лихоманки, или нет? – прокричала Чжао Сюцинь. – А то так выходит, что я всю деревню обманула!
– Когда такое было, чтоб я вам врал? – снова сказал мой дед. – Я же учитель!
– А вот ваш старший Дин Хой пришел и говорит, что отродясь не слышал ни о каком лекарстве, – крикнул деду Ван Баошань и снова оглянулся назад.
И все деревенские разом завертели головами, оглядываясь назад.
И увидели моего отца Дин Хоя, он стоял на краю двора, держа за руку Инцзы. Никто не думал, что он тоже придет послушать сказы чжуйцзы. Присоединится к общему веселью. Заскучает дома и придет послушать хэнаньские сказы. И вот, пока голос Ма Сянлиня лился со сцены, мой отец объявил людям, что никакого лекарства от лихоманки на самом деле нет.
И накликал беду.
Накликал большую беду.
Толпа разом обернулась и уставилась на моего отца, словно у него на лице, у него во рту прячется новое лекарство.
И Ма Сянлинь больше не пел. Он стоял на сцене и смотрел вниз. Тишина на школьном дворе, студеная тишина поздней осени, густая, густая тишина, тишина, похожая на тюк пороха, к которому подобрался огонь, тишина окружила деревенских, и они боялись вдохнуть, будто стоит кому-то вдохнуть, и тюк с порохом тут же рванет. И все смотрели на отца, смотрели на деда, смотрели на них, ждали, когда порох рванет – рванет, и все тайное станет явным.
И отец первым напал на деда. Он приходился деду сыном, но напал первым. Крикнул поверх голов:
– Отец, чего людей морочить почем зря? Ты ведь лекарства все равно не раздобудешь.
И взгляды деревенских снова обратились на моего деда.
Он молчал.
Дед будто вмерз в землю, он обвел глазами обращенные к нему лица и, огибая толпу, зашагал к моему отцу. Зашагал к своему сыну. Мерно и неторопливо зашагал к своему сыну. Протиснулся между взглядами, обогнул толпу и зашагал в конец школьного двора. И остановился перед моим отцом. Дедово лицо налилось сизым пурпуром, зубы впились в нижнюю губу, взгляд обжигал холодом, он уставился на моего отца, уставился на своего сына, и глаза его едва не выскочили из орбит. Лампы горели щедро и желто, а дедовы глаза – ярко и ало. Он молча разглядывал моего отца, и руки его невольно сжались в кулаки, а на ладонях выступил пот.
И отец молча косился на деда, будто хотел сказать: и что ты мне сделаешь? Так они и стояли, обдавая друг друга холодом, буравя друг друга колючими взглядами. Так они и смотрели друг на друга, а деревенские смотрели на них. Школьный двор заполнился взглядами, как лес деревьями, как равнина – вездесущим песком. И отец с дедом все стояли и смотрели друг на друга, не говоря ни слова. Испепеляли друг друга глазами. Так они смотрели и смотрели, кулаки деда взмокли от пота, складка в углу его рта задергалась, будто кто-то тянул за веревочку. Вот она снова дернулась, и вдруг – вдруг дед крикнул: «А!»
Крикнул: «А!», и бросился на моего отца, и схватил за горло.
Крикнул: «А!», повалил отца на землю и схватил за горло.
Никто и подумать не мог, что дед бросится на моего отца, вцепится в него мертвой хваткой и прорычит сквозь стиснутые зубы:
– А тебе откуда знать, что лекарства нету? Тебе откуда знать, что его нету?
И прорычит:
– Я тебе покажу, как чужой кровью торговать! Покажу, как чужой кровью торговать!
Пока дед так рычал, его пальцы постепенно вдавливались в отцово горло. Дед повалил отца на спину, головой на запад, оседлал его и уперся большими пальцами ему в кадык, и кадык тут же провалился куда-то в гортань, а глаза отца вылезли из орбит. Поначалу он изо всех сил дрыгал ногами, упирался подошвами в землю, но мало-помалу затих. И руки, толкавшие деда в грудь, ослабли.
Все случилось так быстро, словно гром среди ясного неба. И правда, так быстро – ясное небо вмиг заволокло тучами, грянул гром, и вот мой дед уже душит отца. И ничего не поделать. Но как ни крути, а дед все-таки отец моего отца, родной отец. И отец – сын моего деда, плоть от плоти, а где это видано, чтобы отец с сыном так сцепились, словно смертельные враги. Словно заклятые враги. Но они все равно сцепились – сцепились, как смертельные враги. А моя сестренка Инцзы стояла рядом и громко плакала, плакала и причитала:
– Папа, папа!
– Дедушка, дедушка!
И остальные деревенские тоже перепугались. Вроде бы перепугались, стояли, затаив дыхание, и смотрели. Стояли вокруг, не шевелясь, и смотрели – вроде бы перепугались. Молчали, словно смотрят на сцепившихся рогами быков. Стояли, не говоря ни слова, словно смотрят на петушиный бой или на бой быков, ждут, чем дело кончится.
Ждут, когда мой дед насмерть придушит отца.
Одна Инцзы плакала и кричала:
– Дедушка! Дедушка!
– Папа! Папа!
И от этого крика руки деда вдруг замерли на горле отца, и пальцы больше не давили на кадык. Будто кто подкрался сзади и огрел деда дубинкой, и хватка его ослабла.
И вот он разжал руки.
Тем все и кончилось, тем и кончилась буря.
Дед словно очнулся от сна, он поднялся на ноги и застыл как истукан, глядя на распростертого под лампой отца.
– Сказано тебе поклониться, пока все в сборе! – бормотал он себе под нос. – Сказано поклониться, пока все в сборе!
Отец лежал на земле. Полежал немного, отдышался и медленно сел, лицо – серое, опухшее, багровое. То серое, то багровое, словно он из последних сил карабкался по косогору, забрался наверх и сел отдышаться. Он ослабил воротник, чтобы проветрить шею, расстегнул молнию на серой осенней куртке, чтобы проветрить шею, чтобы выпустить наружу пылающие отпечатки дедовых ладоней, а на ресницах его повисли выдавленные дедом слезы. Отец молчал. Не мог говорить. В горле у него что-то булькало и хрипело, как у астматика: ху-ху, лу-лу.
Похрипело, и отец поднялся на ноги, обжег деда холодом, обжег деда злобой и вдруг залепил Инцзы оплеуху.
– Говорил тебе дома сидеть, а ты ни в какую! – орал отец. – Теперь будешь знать! Будешь знать!
И снова обжег деда холодом, обжег деда злобой, глянул на деревенских, которые стояли и смотрели, как дед его душит, даже не пытаясь помочь, схватил плачущую Инцзы за руку и потащил прочь.
Схватил свою дочь за руку и потащил прочь.
И пошел прочь.
Дед стоял под лампой и смотрел, как отец шаг за шагом уходит к школьным воротам. И лишь когда его силуэт растворился за воротами, дед обернул к толпе блестящее от пота лицо, шаг за шагом прошел на сцену и встал перед онемевшим Ма Сянлинем. Встал перед онемевшей толпой, посмотрел на толпу и вдруг упал на колени, бухнулся на колени и громко проговорил:
– Дин Шуйян преклоняет перед вами колени. Шестидесятилетний старик преклоняет перед вами колени, преклоняет колени за своего старшего сына, Дин Хоя. Старший заразил деревню лихоманкой, но знайте, что мой младший, Дин Лян, тоже болен, а внука моего отравили насмерть, едва ему сравнялось двенадцать лет. Поэтому Дин Шуйян умоляет вас простить нашу семью и забыть обиду.
Сказав так, дед отбил перед деревенскими земной поклон.
– Дин Шуйян кланяется вам в землю, – сказал дед. – И просит вас больше не держать зла на семью Дин.
И отбил еще один поклон:
– Дин Шуйян виноват перед деревней, это я рассказал вам, что кровь – как вода в роднике, ее продаешь, а она только прибывает.
И отбил третий поклон:
– И еще, это я устроил экскурсию в Цайсянь, после той экскурсии люди кинулись продавать кровь и вот до чего допродавались.
Когда дед отбивал первый поклон, деревенские пытались поднять его с колен, приговаривали: «Зачем, пустое, пустое», тянули за руки, но дед вырвался и отбил три земных поклона, сказал свои слова и только тогда встал, будто исполнил данный кому-то обет. Поднялся на ноги и оглядел толпу, как учитель оглядывает учеников в классе, окинул толпу глазами, кто-то в толпе стоял, кто-то сидел, но все как один смотрели на деда. И тогда он объявил, как учитель объявляет о начале урока:
– С завтрашнего дня… В Динчжуане последние годы нет ни старосты, ни другого начальства, так вы уж послушайте меня, Дин Шуйяна. Все больные могут перебираться в школу и жить здесь. И харчеваться в школе, и ночевать, а я поеду к начальству, раздобуду для вас матпомощь. Если что понадобится, говорите мне. И если Дин Шуйян чем-нибудь вас обидит, можете снова разбросать отраву в доме Дин Хоя и в доме Дин Ляна, отравить их свиней, отравить их кур, отравить их жен и детей.
Говорит:
– Давайте начистоту. Начальство не заикалось ни о каком новом лекарстве от лихоманки. Сказали, что лихоманка – это СПИД. Заразная болезнь навроде чумы. Даже наверху ничего не могут с ней сделать. Новая смертельная болезнь, если заразился, то дальше только смерть. Не боитесь заразить родню, тогда сидите по домам, а кто боится, приходите в школу, будете есть в школе, спать в школе, а здоровые пусть тихо-мирно сидят по домам.
Дед хотел еще что-то сказать, оглядел толпу перед сценой и только было открыл рот, как за его спиной что-то грохнуло, будто бревно упало на дверные доски. Дед обернулся и увидел, что Ма Сянлинь свалился со своей табуретки, шея его выгнулась, а лицо стало белым, как траурные свитки на воротах. Чжуйху со смычком лежал рядом, и струны его дрожали.
Ма Сянлинь услышал, что никакого лекарства на самом деле нет, и рухнул на пол. Из угла рта у него выкатилась капля крови. И еще две капли выкатились из носа.
И по всей школе запахло мертвой кровью.
3
Ушел из мира.
Так Ма Сянлинь и ушел из мира.
Ушел из мира прямо со сцены, на которой пел сказы. И когда настала пора его хоронить, дед взял на себя все хлопоты, пригласил со стороны художника, который не знал, что в Динчжуане гуляет лихоманка, и заказал у него портрет Ма Сянлиня. На портрете Ма Сянлинь сидел на сцене и с упоением исполнял сказы чжуйцзы, а у сцены собралась целая толпа зрителей. Тысячи, десятки тысяч человек собрались у сцены и смотрели, как он водит смычком по струнам и поет. Слушали, как он водит смычком по струнам и поет. На картине под сценой не осталось ни одного свободного пятачка, кто-то забрался на школьную стену, чтобы послушать Ма Сянлиня, а кто-то залез на дерево. Целое море людей. Тысячи, десятки тысяч. И в этой толпе, как на ярмарке, стояли торговцы печеным бататом, торговцы моченой грушей, торговцы леденцами и засахаренными фруктами.
Настоящее веселье.
Картину свернули в свиток и положили в гроб, положили подле тела Ма Сянлиня. А с другой стороны положили его любимый чжуйху.
И Ма Сянлиня закопали.
Вот так и закопали.
Том 3

Глава 1
1
Ма Сянлиня закопали, и больные лихоманкой стали один за другим перебираться в школу.
Наступила зима. Пришли холода, выпал снег, в небе гусиными перьями закружили снежные хлопья. Кружили всю ночь напролет, и к утру земля побелела. Весь мир побелел. Равнина стала похожа на лист бумаги – ломкой, мягкой бумаги. А люди – на нарисованных тушью кур, свиней, кошек, собак, уток. На лошадей и ослов.
Наступила зима.
Если кому из больных лихоманкой в холода было негде согреться, они приходили в школу. Собирались в школе. Когда-то здесь была кумирня Гуань-ди, потом – начальная школа Динчжуана. А теперь в начальной школе собирались больные лихоманкой. Запасы угля и дров, которыми зимой топили печку для учеников, пустили на обогрев больных. Затопили печку, и больные валом повалили в школу. Ли Саньжэня лихоманка почти доконала, он не выходил из дома – ел, спал, варил себе снадобья, жене было недосуг за ним ухаживать, и Ли Саньжэнь пришел в школу, пришел и расхотел уходить. Натянул улыбку на умирающее лицо, улыбнулся моему деду и сказал:
– Учитель Дин, так я переберусь к вам в школу?
И Ли Саньжэнь притащил в школу свое одеяло и тюфяк. В школе лучше, чем дома: в стены не дует, и дров полный запас. Иногда Ли Саньжэнь обедал вместе с моим дедом, а бывало, что готовил себе отдельно, кухню он устроил в одном из классов на втором этаже.
Наступила зима.
Зима наступила и принесла в деревню еще одну смерть – покойница ни разу не продавала кровь, а все равно заболела лихоманкой и умерла. Звали ее У Сянчжи, ей недавно исполнилось тридцать, а за Дин Юэцзиня она вышла в двадцать два. В те годы У Сянчжи была совсем как ребенок, боялась всего на свете: увидит кровь и падает без чувств прямо на улице, поэтому муж ее берег, сам продавал кровь за троих, но не пускал жену в кровпункт. Муж продавал кровь и до сих пор не умер, а она ни капли не продала, но заболела лихоманкой и умерла. И дочь У Сянчжи, которую она кормила своим молоком, ее дочь умерла от лихоманки еще вперед матери. С тех пор в деревне поверили, что лихоманка как только не передается. И больные ручейком потекли в школу.
И поселились в школе.
Мой дядя тоже перебрался в школу.
Жена проводила его до школьных ворот, они встали посреди снежного поля, и дядя сказал:
– Ступай, здесь все больные, не от меня заразишься, так от других.
Тетя стояла за воротами, на волосы ей опускались снежинки.
– Ступай, – повторил дядя. – Отец меня в обиду не даст.
И тетя ушла. Дядина жена ушла, и когда она была уже далеко, дядя крикнул в бескрайнее снежное поле:
– Эй! Только приходи каждый день, не забывай меня!
Дождался, когда она обернется и кивнет, но и после этого остался стоять у ворот и смотреть на тетю.
Словно умалишенный.
Словно умалишенный, словно больше им никогда не свидеться.
Дядя любил жену.
Любил этот мир.
Дядя болел лихоманкой уже не первый месяц, поначалу было совсем плохо, да и теперь он даже полведра воды не мог поднять, зато съедал целую лепешку, а с ней полчашки похлебки. Лихоманка напала на дядю зимой, поначалу он принял ее за обычную простуду, и на три месяца болезнь в самом деле притихла, а потом дядю одолел зуд. За ночь на лице, на спине, в паху у него вылез лишай. А зуд так донимал, что хоть на стенку лезь. И в горле завелась какая-то странная боль. Живот целыми днями крутило, дядя понимал, что голоден, но не мог заставить себя поесть. Съест кусок, а выблюет два. К тому времени он уже знал, что болеет лихоманкой, и перебрался во флигель, чтобы не заразить жену и сына, Сяоцзюня. Сказал тете:
– Я не сегодня завтра помру, выходи замуж, забирай с собой Сяоцзюня, уезжай отсюда подальше, как другие вдовы, уезжай из этой проклятой деревни.
А потом пришел к моему отцу и сказал:
– Брат, Сун Тинтин и Сяоцзюнь съездили в уездный центр, сдали анализы – лихоманки у них нет. Я скоро помру, ты уж придумай, как оставить их в Динчжуане. Нельзя, чтоб Тинтин снова замуж вышла, у меня на сердце будет неспокойно.
Дядя любил жену.
Любил этот мир.
Вспоминая, что с лихоманкой долго ему не протянуть, дядя начинал ронять слезы.
– Чего ревешь? – спросила однажды тетя.
– Я не смерти боюсь, – ответил дядя. – Мне тебя жалко одну оставлять. Как умру, выходи замуж, забирай с собой Сяоцзюня и уезжай.
А потом пришел к деду и сказал:
– Отец, Тинтин тебя послушается. Никто на свете не будет любить ее сильнее меня, никто не будет ее беречь, ты уж с ней потолкуй, уговори остаться вдовой, не ходить замуж во второй раз.
Дед не стал говорить с Тинтин.
Дед сказал:
– Второй, не спеши помирать, ей тогда и замуж ходить не придется.
Дед сказал:
– Всегда бывают исключения, вот говорят, рак тоже смертельная болезнь, а иные с раком и по восемь, и по десять лет живут.
И дядя жил, мечтая стать исключением, за ужином снова съедал по две тарелки овощей с мясом, запивал двумя стопками водки. Дяде не было еще и тридцати, тете недавно исполнилось двадцать восемь, и больше всего в такой жизни дядю огорчало, что по ночам жена не пускала его к себе. Даже за руку не разрешала подержать, и дяде казалось, что с такими порядками и исключением становиться незачем. Хотелось с кем-нибудь поделиться этой напастью, но он не знал, как завести разговор.
Дядя любил жену.
Любил этот мир.
Но пока тетя уходила к деревне, а дядя стоял у школьных ворот, провожая ее глазами, она ни разу не обернулась на прощанье. А дядя все стоял, и глядел ей вслед, и кусал губы, стараясь не плакать.
Закусил губы и двинул ногой по булыжнику у ворот, а потом еще раз..
Людей в школе разом прибавилось. Дети ушли, и их место заняли взрослые, несколько десятков человек. Мужчины и женщины, от тридцати до сорока пяти лет. Дед велел больным разделиться, мужчины поселились в классах на втором этаже, женщины – на первом. Одни притащили из дома кровати, другие раздобыли где-то доски и спали на них, третьи вместо кроватей приспособили составленные рядом парты. Из крана в конце коридора без умолку журчала вода. По двору разливались голоса. Комнаты по обе стороны от водопроводного крана раньше были кладовками, в которых хранились сломанные парты и хромые стулья, а теперь кладовки превратились в кухни. У входа появилась чья-то плитка, у окна – стол для раскатки лапши, и в кухнях сразу стало не протолкнуться.
И белый снег во дворе растоптали в грязь.
И пол под лестницей заставили кувшинами и мешками с зерном.
Дед хлопотал, бегал по школе, командовал: это поставьте сюда, а это несите туда. И все самое ценное школьное имущество – классные доски, мел, забытые учениками тетрадки и учебники – он собрал вместе, отнес в пустой класс и запер его на замок.
И новые парты со стульями тоже запер на замок.
Дети больше не ходили на уроки. Но школа все равно пригодилась. В ней появились люди. И дед снова хлопотал, на его старом лице выступил моложавый пот, и даже сгорбленная спина как будто распрямилась. Седина по-прежнему покрывала его волосы, но теперь их будто смочили маслом, и седина маслено блестела, а не висела мочалкой.
Из помещения, где раньше занимались второклашки, вынесли парты, на середине класса поставили скамейки, получился настоящий зал для собраний. И в этом самом зале собраний кто-то из больных, кому особенно плохо давалась готовка, предложил:
– Одной ногой в могиле, а все приходится у плиты торчать, давайте уж есть из общего котла, все лучше, чем так.
Посчитали, оказалось, если каждый готовит сам, и дров, и зерна уходит больше, а если все вложат поровну в общий котел, то и дрова можно будет сберечь, и зерно.
А самое главное: начальство пообещало выделить больным, поселившимся в школе, риса и муки. Раз так, свой рис и муку можно будет сберечь, да к тому же не придется каждый день торчать у плиты – как ни крути, а вместе харчеваться выгоднее.
И дед устроил в классе собрание. Во-первых, дед мой назывался в деревне учителем, и, хотя многие больные не умели ни писать, ни читать, остальные сиживали у деда на уроках, пока он подменял учителей математики и словесности, и потому считались его учениками. Во-вторых, по возрасту дед был старше всех. В-третьих, он уже много лет следил за порядком на школьном дворе. В-четвертых, больным лихоманкой жить оставалось недолго, и только дед был здоров, он не болел лихоманкой, но не боялся заразы, так что само собой получилось, что он сделался в школе главным.
Сделался начальником.
Люди расселись кучками в классе. Дин Юэцзинь, Чжао Сюцинь, Дин Чжуанцзы, Ли Саньжэнь, Чжао Дэцюань и другие деревенские, несколько десятков человек собрались в классе, одни сидели, другие стояли, и класс набился битком, набился теплом, и люди улыбались, радуясь оказаться в толпе. Все смотрели на моего деда и молчали, словно ученики в ожидании звонка на урок.
И дед взошел на помост, сложенный из трех слоев кирпичей, оглядел больных, как учитель оглядывает учеников в классе, и сказал:
– Садитесь, все садитесь.
Дождался, когда деревенские рассядутся по местам, и заговорил так, будто каждый день проводит собрания:
– Давайте условимся заранее. Я всю жизнь проработал в школе, я хоть наполовину, но учитель, и вы теперь живете в школе, а раз так, должны слушаться меня. Поднимите руки, кто не согласен.
И оглядел собравшуюся толпу.
Несколько человек в толпе захихикали. Захихикали, точно дети.
Дед сказал:
– Руки никто не поднял, а раз так, теперь вы должны меня слушаться. Так слушайте. Первое: пока нам не выдали матпомощь, нужно, чтобы каждый вложил свою долю в общий котел, Дин Юэцзинь будет счетоводом, он запишет, кто сколько принес зерна, муки и риса. Если кто принесет больше остальных, в следующем месяце пусть несет меньше. Если кто принесет меньше остальных, в следующем месяце пусть несет больше. Второе: еда и вода в школе бесплатные, а за свет приходится платить, так что по ночам нужно спать, а не жечь электричество почем зря. Берегите свет, как бережете у себя дома. Третье: у плиты стоять – женское дело, а дрова рубить и мешки таскать – мужское. Над поварихами начальницей будет Чжао Сюцинь, кому здоровье позволяет, пусть кашеварят, кому не позволяет, пусть отдыхают. Можете меняться каждый день, а можете раз в три дня. Четвертое: мне уже перевалило за шестьдесят, да и вам осталось недолго, будем говорить как есть: мы умрем, а людям жить дальше, детям ходить в школу на уроки. Вы теперь поселились в школе, так что не бегайте домой по каждому пустяку – тут потретесь, там кровью капнете, жену с ребятишками поцелуете и, чего доброго, заразите лихоманкой. Но раз уж поселились в школе, берегите здешние парты, стулья и окна. Не думайте, что раз оно все казенное, так можно бить, ломать и портить. Пятое: вы собрались в школе не за тем одним, чтобы уберечь здоровых от лихоманки, а за тем еще, чтобы жить и радоваться, сколько отпущено. Поэтому играйте в шахматы, смотрите телевизор, а если еще чего захочется, говорите мне. Развлекайтесь, как умеете, ешьте, что нравится. Одним словом, пусть даже и с лихоманкой, а последние дни нужно прожить счастливо.
На этих словах дед умолк и посмотрел на снегопад за окном. Снежинки летели крупные, словно грушевый цвет, белые, словно грушевый цвет, и грязное месиво во дворе тотчас укрыло белым. Безбрежно-белым. С улицы рвался свежий морозный воздух, тихо шелестя, он разбавлял висевший в классе мутный дух лихоманки, как чистая вода разбавляет грязную. К баскетбольному кольцу во дворе прибежала чья-то пятнистая собака. Прибежала за хозяином. Растерянно замерла у края площадки и уставилась на школьные окна, вся белая от снега, словно овца, потерявшая дорогу домой.
Дед отвел глаза от окна и оглядел толпу в классе, оглядел серые лица, покрытые черными тенями, и проговорил:
– Кто-нибудь хочет высказаться? Если нет, начинаем готовить, сегодня у нас первый общий ужин, вы уж постарайтесь. Котел возьмите со школьной кухни, кухня во дворе, к западу от баскетбольной площадки.
И собрание закончилось.
И люди, посмеиваясь, разошлись – одни сели греться у печки, другие вернулись в классы, устраивать себе кровати и стелить постель..
Дед вышел из школы, снег падал ему на лицо, словно брызги воды. Подул ветер, и снег теперь не просто падал, ветер швырял его деду в лицо, охаживал деда по щекам: пэн-пэн-пэн. Дедово лицо еще хранило тепло школьного класса, согревалось огоньком, с которым дед перечислял первое, второе, третье и четвертое. И снег таял, коснувшись его лица, и казалось, будто ветер швырнул деду в лицо пригоршню дождевых капель.
Все вокруг было белым.
Безбрежно-белым.
Белизна поскрипывала под ногами.
Во дворе деда нагнал мой дядя, окликнул его из-за спины:
– Отец!
Дед обернулся, и дядя спросил:
– Мне устраиваться со всеми, в классе?
– Ложись в моей сторожке, – сказал дед. – Она маленькая, там теплее.
– Отец, ты почему Юэцзиня назначил счетоводом? – спросил дядя.
– Он был счетоводом в деревне.
– Лучше бы меня назначил.
– Это еще зачем?
– Я все-таки твой сын, ко мне доверие есть.
– К нему тоже доверие есть.
– Ладно, пускай, – улыбнулся дядя. – Все мы одной ногой в могиле стоим, теперь-то зачем ловчить.
Они шагали к школьной сторожке, брели сквозь снег и за разговором сами не заметили, как смешались со снегом.
Смешались со снежным полем.
2
Прошло несколько дней, снег растаял, и жизнь у больных пошла такая, что и в раю бы позавидовали. На кухне сварят обед, дед объявит погромче, народ хватает чашки и бежит на кухню. Кладут себе сколько хотят, что хотят, кому погуще, кому пожиже, кому без мяса, кому с мясом, а как пообедают, сполоснут чашки в раковине и ставят сушиться кто куда, а иные попросту бросают чашку в мешок и вешают его на дерево или на баскетбольную стойку. Кто-то раздобыл рецепт снадобья от лихоманки, вот они наварят целый котел этого снадобья, потом каждый зачерпывает себе в чашку и пьет. Если кому из дома принесли пирожков баоцзы, их тоже делят поровну и едят все вместе. Пообедают, выпьют снадобье, а дальше, дальше дел никаких нет, хочешь – грейся на солнышке, хочешь – телевизор смотри, захотел в карты сыграть, в шашки-камешки – ищи себе компанию, садитесь на пригреве, чтобы ветер не задувал, и играйте сколько душе угодно.
А если ничего не хочется, прогуляйся по двору да ложись на свою койку, похрапи немного, никто тебе слова не скажет, никто ни о чем не спросит, каждый сам себе хозяин, как одуванчики на лугу.
По дому соскучился – сходи в деревню, навести родных.
По земле соскучился – сходи на поле, постой у межи.
А если еще чего захочется, передай весточку родным, они мигом принесут.
Жизнь у больных пошла такая, что и в раю бы позавидовали. Но спустя две недели райская жизнь закончилась. В школе завелись воры. Воры шуршали по двору, будто крысы. Сначала из кухни пропал почти целый мешок риса. Следом – мешок бобов, хранившийся под печкой. А потом Ли Саньжэнь объявил, что у него из-под подушки украли деньги, больше двадцати юаней. И еще поселилась в школе молодуха, которую недавно сосватали в Динчжуан из соседней деревни – она вышла за моего двоюродного дядю Дин Сяомина, который приходился дяде Ляну младшим двоюродным братом. У Дин Сяомина был один дед с моим отцом и дядей, а у его отца – один отец с моим дедом. Звали ту молодуху Ян Линлин, ей недавно исполнилось двадцать четыре года, она заболела лихоманкой сразу после свадьбы. Продавала кровь у себя в деревне и теперь заболела лихоманкой, но винить никого не винила, только молчала тоскливо и никогда не улыбалась. Узнав, что у жены лихоманка, Дин Сяомин крепко съездил ей по лицу:
– Я тебя первым делом спросил, продавала ты кровь или нет. Божилась, что ни разу не продавала! А теперь что скажешь?
От мужниных кулаков лицо у Линлин распухло.
Распухло и больше не улыбалось.
Мужнины кулаки вышибли из нее последнюю тягу жить.
И Линлин отправили школу, к остальным заразным.
И на седьмой день в школе Линлин сказала, что у нее пропала красная шелковая куртка на вате, которую она всегда вешала на кровать. Днем куртка была на месте, а вечером ее уже след простыл.
Воры шуршали по двору, будто крысы. И деду пришлось вмешаться. Пока не стемнело, он созвал людей на место собраний, велел всем садиться, но мало кто послушался, люди остались стоять на ногах, и тогда дед зычно проговорил:
– Одной ногой в могиле, а туда же, тащите деньги, тащите бобы, тащите чужие наряды. Помрете же скоро, на что вам деньги? На что вам бобы в могиле? На что вам чужая куртка, когда у нас печка топится? – говорил дед. – Теперь послушайте, что я скажу. Первое: сегодня в деревню никому не ходить, краденое домой не тащить. Второе: кто украл, я доискиваться не буду. Сегодня же ночью вернете что украли, на том и порешим. Рис и бобы отнесите на кухню, деньги отдайте Ли Саньжэню, а куртку положите Линлин на кровать.
Бледно-розовый закат полз по двору, заливая школу вечерним багрянцем. В окна с воем задувал зимний ветер, метал золу по углам. Услышав слова деда, все больные Динчжуана, и лежачие, и ходячие, стали переглядываться, будто хотели высмотреть вора, вывести вора на чистую воду, но сколько они ни старались, сколько ни переглядывались, все было без толку, и тогда мой дядя крикнул:
– Обыскать! Обыскать всех!
И остальные парни подхватили: обыскать!
– Какой прок обыскивать, – ответил с помоста дед. – Ночью украденное вернут хозяевам, и дело с концом. А если совестно возвращать, можно оставить во дворе.
И закончил собрание, велел всем расходиться. Люди потянулись из класса, мужчины бранились: что за недотыка этот вор, ети его в душу, одной ногой в могиле, а позарился на полмешка риса и на мешок бобов.
Дядя подошел к своей двоюродной невестке, говорит:
– Линлин, чего ж ты не припрятала свою куртку?
– А куда я ее припрячу? Только на кровать.
– У меня кофта есть запасная, надо?
– Оставь. Я две кофты надела, не холодно.
Стемнело, жизнь в школе шла своим чередом: одни коротали время за разговорами, другие телевизор смотрели. Третьи не верили в снадобье из большого котла и ушли на кухню варить травы по своим рецептам, а четвертые поставили горшки с горелками прямо в спальнях. В классах, в подсобках, в коридорах, и на втором этаже, и на первом – повсюду варились снадобья, повсюду лежали кучки черных выжимок, так что и в классах, и во дворе, и на всей равнине днем и ночью висел горький запах целебных трав, словно в начальной школе Динчжуана открылась лекарственная фабрика.
Больные выпили свои снадобья и разошлись спать. Один за другим разошлись спать. Во дворе стало так же тихо, как в поле. А в поле так же тихо, как на школьном дворе. Только зимний ветер гулял по двору и свистел в свой свисток.
Дядя устроился в сторожке, передвинул стол, в котором хранились забытые тетрадки, поставил под окном вторую кровать и поселился в дедовой комнатушке. Сун Тинтин уехала к родителям. После ее отъезда сердце у дяди было не на месте.
– Отец, – сказал дядя. – Ты поговорил с Тинтин?
– О чем?
– Чтоб она не ходила замуж, как я помру.
– Спи давай!
И они замолчали. Из-за сырости и холода темнота в сторожке сделалась вязкой, тяжелой, воздух растекался по комнате, будто клей. Давно стемнело, ночь была черной, как пересохший колодец. И посреди этой глубокой безмолвной ночи дяде послышалось, что по двору кто-то прошел, он навострил уши, повернулся на другой бок и спросил деда:
– Отец, как думаешь, кто из них вор?
Ждал, что скажет дед, но услышал только тишину, как на дне сухого колодца. А в тишине – шорох чьих-то шагов.
– Отец! Спишь? – насторожился дядя.
Дед по-прежнему молчал.
Не дождавшись ответа, дядя тихонько встал с кровати – решил выйти и посмотреть, кто понес возвращать краденое. Тихонько оделся и уже хотел было выйти за дверь, как вдруг дед заворочался в своей постели.
– Куда собрался?
– Ты что, не спишь?
– Куда собрался, тебя спрашиваю?
– Тинтин сегодня вернулась к родителям, не могу заснуть.
Дед сел в кровати:
– Второй, ты в кого такой бестолковый?
– Отец, – сказал дядя. – Я тебе скажу как есть: Тинтин до меня сватали другому жениху. Парню из ее деревни.
Дед ничего не ответил, только смотрел в темноте на дядю, словно перед ним закопченный дочерна столб. Посмотрел немного, а потом сказал:
– Ты снадобье сегодня пил?
– Не надо меня дурачить, я знаю, что эта болезнь не лечится.
– Не лечится, а все равно надо лечить.
– Да что толку, не лечится и пусть не лечится. Мне бы только наградить Тинтин этой заразой, чтобы ее замуж не взяли, тогда и умру со спокойной душой.
Дед обомлел, а когда опомнился, дядя уже накинул ватную куртку и вышел из сторожки. Вышел на улицу и встал посреди просторного школьного двора – в лунном свете казалось, что земля под ногами скована тонким льдом. Или застелена тонким стеклом. Дядя ступал осторожно, словно боялся разбить стекло под ногами, сделал два шага и остановился, глядя на здание школы в западной части двора. Двухэтажное здание. Раньше там были школьные классы, а теперь в каждом классе поселилось по пять, а то и по восемь мужчин или женщин, и школа превратилась в приют для больных лихоманкой. В приют, где завелся вор. Все спали. Несколько десятков человек спали, их храп гулко перекатывался, словно вода по руслу реки. То тише, то громче. И дядя направился к школе, он видел, что в тени у здания что-то чернеет – должно быть, вор оставил там мешок с рисом. И дядя направился к черному мешку.
Подошел поближе, а это не мешок.
Это Ян Линлин, жена его двоюродного брата, которую полгода назад выдали замуж в нашу деревню.
– Кто тут?!
– Я. А ты братец Дин Лян?
– Линлин! Ты чего тут делаешь так поздно?
– Хочу посмотреть, что за вор завелся у вас в Динчжуане, посмотреть, кто украл мою куртку.
– Мы с тобой об одном и том же подумали, – улыбнулся дядя. – Я тоже хотел посмотреть на вора, посмотреть, кто украл твою куртку. – Он шагнул к Линлин и уселся рядом на корточках. Линлин немного подвинулась, и они устроились рядом, похожие на два мешка с крупой. Луна светила так ярко, что было видно, как в дальнем конце двора кошка гоняет мышь, слышно, как их когти скребут по песку на баскетбольной площадке.
– Линлин, тебе страшно? – спросил дядя.
– Раньше я всего на свете боялась, соседи курицу забивают, а у меня коленки дрожат. Потом пошла продавать кровь и осмелела, а как узнала, что у меня эта болезнь, уже ничего не боюсь.
– Ты зачем пошла кровь продавать? – спросил дядя.
– Хотела шампунь купить. У одной девушки в нашей деревне волосы после шампуня стали гладкие, как вода. Я тоже хотела попробовать, а она сказала, надо продать кровь, чтобы на него заработать. И я тогда продала кровь и купила шампунь.
– Вот оно что, – глядя в синее, как вода, небо, ответил дядя.
– А ты как стал продавать?
– Брат был кровяным старостой, все ходили к нему продавать кровь, и я тоже пошел.
Линлин помолчала, глядя на дядю, а потом сказала:
– Говорят, у братца Дин Хоя черная душа. Платил людям за пакет крови, а набирал полтора.
Дядя улыбнулся. Улыбнулся Линлин и не стал ничего говорить про кровь, поддел ее локоть своим локтем и сказал с улыбкой:
– Раз у тебя куртку украли, ты теперь тоже чью-нибудь украдешь?
– Мне мое имя дорого, – ответила Линлин.
– Одной ногой в могиле, а все об имени заботишься, кому оно сдалось? – сказал дядя. – Сяомин как узнал про твою лихоманку, первым делом тебе затрещину влепил, и никакое доброе имя не помогло. Ты заболела, а он тебя не пожалел, еще и по лицу со всей дури съездил.
– А я бы на твоем месте не стал говорить мужу, что болею, – помолчав, сказал дядя. – Наградил бы его этой заразой.
Линлин вытаращилась на дядю, словно перед ней незнакомец, и незаметно отсела подальше, словно от вора.
– И ты заразил сестрицу?
– Рано или поздно заражу.
Дядя сидел на бетонной площадке у водостока, запрокинув голову к небу, спиной касаясь кирпичной стены. Холод от кирпича лез под куртку, пробирая до самого хребта, будто его окатили ледяной водой. Дядя молчал, подставив лицо небу, и вдруг по его щекам покатились слезы.
Линлин не видела дядиных слез, но слышала, как он всхлипнул на последних словах.
Она опустила голову и спросила, искоса глядя на дядю:
– Ты на сестрицу зло держишь?
– Раньше она меня любила, – вытер слезы дядя, – но стоило мне заболеть, любви и след простыл.
Он обернулся к сидевшей в тени Линлин.
– Можешь поднять меня на смех, – сказал дядя, – Линлин, можешь поднять на смех своего брата, но с тех пор, как я заболел, сестрица Тинтин не пускает меня к себе. А мне ведь и тридцати нет.
Линлин опустила голову еще ниже, словно хотела коснуться лбом земли. Она притихла и молчала, молчала целую вечность. Дядя не видел, что ее склоненное лицо залилось краской, залилось жаром, и только целую вечность спустя краска отступила, жар погас, Линлин подняла голову, взглянула на моего дядю и тихо проговорила:
– Со мной ведь та же история, братец Дин Лян. Можешь поднять меня на смех, но с тех пор, как я заболела, муж ко мне не прикасался. А мне двадцать четыре года, свадьбу сыграли всего полгода назад.
И наконец они посмотрели друг на друга.
Посмотрели друг на друга в упор.
Луна закатилась, но во дворе было по-прежнему светло. Влажно светло. Тихо светло, будто землю стянуло льдом. Будто ее застелили тонким стеклом. Так светло, что дядя и Линлин могли рассмотреть друг друга даже в тени. И дядя увидел, что лицо Линлин похоже на спелое яблоко. Переспелое яблоко с пятнами на боку. С лихоманочными язвами на щеках. Но порой переспелое яблоко с пятнами даже вкуснее и ароматней обычного. И дядя разглядывал Ян Линлин, словно перед ним спелое, покрытое пятнами яблоко, и вместе с запахом ее язв вдыхал неукротимый запах девушки, не знавшей мужа, запах родниковой воды, еще не оскверненной человеком, а с ним – запах молодой женщины, запах родниковой воды, которую вскипятили и сразу поставили остывать.
Дядя прочистил горло, набрался храбрости и сказал:
– Линлин, есть до тебя разговор.
– Что за разговор?
– Ети ж его… Нам бы с тобой сойтись, – выпалил дядя.
– Как это – сойтись? – обомлела Линлин.
– Ты уже не девушка, да и я женатый, обоим помирать скоро, можем делать что захотим.
Линлин снова удивленно оглядела дядю, будто перед ней незнакомец.
Ночь перевалила за середину, от холода дядино лицо отливало сизым, и лихоманочные язвы на его сизых щеках казались камушками, закопанными в мерзлую землю. Линлин глядела на дядю, дядя глядел на Линлин, в лунном свете их взгляды сталкивались, стучались друг о друга. И кончилось тем, кончилось тем, что она отвела взгляд. Дядины глаза, словно две черных дыры, тянули к себе Линлин, глотали ее живьем. И ей снова пришлось опустить голову.
– Братец Дин Лян, ты позабыл: Сяомин тебе двоюродным братом приходится.
– Если бы он тебя любил, у меня бы и мысли такой не возникло, – ответил дядя. – Но Сяомин тебя не любит. Да еще и бьет. Вон, Сун Тинтин меня как обидела, я и то ее пальцем не тронул.
– Вы все-таки братья, семья.
– Братья-шматья, мы с тобой одной ногой в могиле стоим.
– Если в деревне узнают, с нас заживо шкуру спустят.
– И пусть, все равно помирать скоро.
– Правда, они с нас заживо шкуру спустят.
– Все равно помирать скоро. Если узнают, мы с тобой вместе с жизнью покончим, и никто нам ничего не сделает.
Линлин подняла голову и посмотрела на дядю, будто хотела узнать, сдержит ли он свое слово, покончит ли с жизнью, как говорит. И увидела, что сизая тень, лежавшая на дядиных щеках днем, теперь пропала, лицо его будто заволокло черной пеленой. И пока дядя говорил, горячий воздух густым белым облаком рвался из его рта и летел в лицо Линлин, согревая ей щеки, словно пар из котла.
– Ты согласишься лечь со мной в одну могилу? – спросила Линлин.
– Я все отдам, чтобы лечь с тобой в одну могилу, – ответил дядя.
– Сяомин сказал, что после смерти ни за что не ляжет со мной в одну могилу.
– Я все отдам, чтобы лечь с тобой в одну могилу, – повторил дядя.
И пододвинулся ближе.
И потянулся обнять Линлин. Взял за руку, а потом прижал Линлин к своей груди. Так прижал, словно это ягненок, который долго не мог найти дорогу домой, так крепко, будто боялся, что она передумает и убежит. А она покорно легла в дядины объятия, прильнула к его груди. Ночь дошла до самой глубины. Дошла до глубины, после которой небо светлеет и начинается новый день. В накрывшей равнину тишине было слышно, как по земле растекается холод. И снег в тенистых уголках смерзается в мертвый лед. Как он позвякивает, смерзаясь, будто тысячи парящих в воздухе ледяных крупинок легонько бьются о стены, падают вниз и со звоном опускаются на плечи моего дяди, на плечи Линлин, на бетонный пол.
Дядя с Линлин посидели в обнимку, а потом, не сговариваясь, поднялись на ноги.
Не сговариваясь, пошли к кладовке.
Во дворе рядом с кухней стояла кладовка – там держали запасы крупы, муки, масла и всевозможный скарб. Не сговариваясь, дядя с Линлин пошли к кладовке.
В кладовке тепло. Они быстро согрелись.
Согрелись и вспомнили, что значит быть живыми.
3
Динчжуан пригрелся на солнце.
За ночь во всей округе с грохотом распустились цветы. На улицах, в переулках, во дворах, в полях за околицей и дальше – на песках старого русла Хуанхэ появились целые ковры из цветов: хризантемы, сливы, пионы, георгины и розы, дикий жасмин и орхидеи, щетинник и изумрудка, горный канатник и монгольский одуванчик, и еще множество безымянных цветов, красных, желтых, пурпурных, розовых, белых, пурпурно-алых, ало-зеленых, зелено-синих, сине-сизых, крупных, величиной с чашку, мелких, не больше пуговки, они распустились одним залпом, и даже стены, крыши и ясли в свинарниках, курятниках и коровниках покрылись разноцветной порослью. По улицам Динчжуана катился неукротимый аромат цветов, деревню затопило благоухающим половодьем. Мой дед не понимал, как за ночь в округе могло распуститься столько цветов, он растерянно брел по деревенской улице с востока на запад, навстречу ему попадались взрослые и дети, радостно улыбаясь, они спешили куда-то по затопленным цветами переулкам – одни несли на коромысле укрытые тряпками корзины, другие тащили на плечах завязанные мешки, и даже совсем малыши ковыляли куда-то с тяжелыми узлами в охапках. Дед спрашивал людей, куда они идут, что несут, но никто ему не отвечал, каждый спешил к своему дому, а потом спешил обратно, сбиваясь с шага на бег.
И дед пошел за ними по заросшей цветами улице к западному краю деревни и увидел, что все поля за околицей покрыты сплошным цветочным ковром, залиты морем цветов. Дед стоял у околицы и смотрел, как колышется на ветру бескрайнее цветочное море, как небо над пестрящим океаном отливает то красно-розовым, то бледно-желтым, а деревенские семьями расходятся по своим полям и хватаются за работу: мужчины с заступами и мотыгами роют землю, выкапывают цветы, как по осени выкапывают созревший батат. Как выкапывают земляной орех. Дед увидел молчаливого Ли Саньжэня, он тоже работал в поле, на лице его сияла улыбка, по лбу стекал пот. Оттопырив зад, Ли Саньжэнь ворочал землю на своем поле: выкопает цветок, наклонится за ним, отряхнет, бросит в сторону и тут же принимается за следующий. Выкопал десяток, два десятка цветов, и они всей семьей уселись на корточки собирать натрушенную с цветов землю и раскладывать по корзинам. Уложили, завязали корзины тряпками, повесили на коромысло, и Ли Саньжэнь потащил коромысло домой: ступает, пошатываясь, будто вот-вот упадет, но все-таки из последних сил держится на ногах, не дает себе упасть.
Ли Саньжэнь – бывший староста Динчжуана. Он на пару лет моложе моего деда, служил в армии, служба его проходила в городе Ханчжоу, прозванном за свою красоту южным раем. Там же, в военном городке за колючей проволокой, Ли Саньжэнь вступил в партию, но когда его за отличную службу решили отправить на повышение, в голову Ли Саньжэню что-то ударило, и он вдруг прозрел. Прокусил себе палец и написал прошение кровью. Написал, что должен вернуться на малую родину и привести родную деревню к такому же процветанию, что царит на правобережье Янцзы.
Демобилизовался.
И сделался деревенским старостой.
Несколько десятков лет Ли Саньжэнь служил в деревне старостой. Не зная покоя и отдыха, выводил людей заготавливать удобрения, распахивать землю, поливать посевы и собирать урожай. Если сверху спускали указание лущить землю, они выходили лущить, если говорили сажать хлопок, они шли сажать, топтали всходы пшеницы и сажали хлопок, но годы пролетали, складываясь в десятилетия, а Динчжуан оставался все тем же: народу в деревне прибавилось, а черепичных крыш как не было, так и нет. Техники как не было, так и нет. Электромельниц как не было, так и нет. И мотоблоков как не было, так и нет. Та же нищета, что и в Лючжуане, и в Хуаншуе, и в Лиэрчжуане. Та же нищета – убогие поля, тощие леса, и в конце концов кто-то из деревенских не выдержал, плюнул Ли Саньжэню в лицо и сказал:
– Ли Саньжэнь, да как у тебя стыда хватает быть старостой?
Сказал:
– Ли Саньжэнь, сколько лет ты староста и партсекретарь, столько лет у нас Новый год без пельменей.
Так и вышло, что с началом кровяного промысла Ли Саньжэня убрали с поста старосты.
Так и вышло, что он сделался молчуном – ни слова не вытянуть.
Так и вышло, что на лице Ли Саньжэня осела пыль, словно кто-то отходил его по щекам грязной подошвой.
Так и вышло, что наверху решили назначить старостой моего отца: увидели, что кровью торгует, соображает быстро, и велели ему оставить кровяной промысел и наладить в Динчжуане новые кровпункты, вырастить новых кровяных старост. Отец пораскинул мозгами и отказался: понял, что тогда наш кровпункт окажется в убытке. И деревня осталась без старосты. Так и жила без старосты. До сих пор жила без старосты. Деревню оставили без старосты и подняли продавать кровь, но Ли Саньжэнь отказывался идти в кровпункт. Отказывался, хоть режь. Говорит: я не для того полжизни старостой отслужил, чтобы народ кровью торговал. Но когда на деньги от кровяного промысла в Динчжуане стали строить кирпичные дома с черепичными крышами, жена Ли Саньжэня не выдержала – встала посреди улицы и пустилась при всех костерить мужа:
– Ли Саньжэнь, да что ты за мужик такой, если за кровь трясешься? Пока ты сидел старостой, деревня была в такой нищете, что девки с бабами даже бумаги не могли купить, в трусы засунуть, а все ты виноват! Все из-за тебя, кастрат несчастный, за склянку крови трясешься! За полсклянки трясешься. Даже за каплю крови трясешься. Что ты вообще за мужик такой, если боишься крови продать?
Ли Саньжэнь сидел у ворот и ужинал, слушая ругань жены. Сидел и ужинал, будто так и надо.
А когда она замолчала, поставил чашку с палочками у ворот и молча пошел по своим делам. Люди решили, что ему просто лень собачиться, но когда жена ушла на кухню мыть посуду и сливать помои свиньям, Ли Саньжэнь вернулся домой, сжимая в кулаке сотню. Встал посреди кухни, один рукав спущен, другой закатан выше локтя, смял в горсти кожу на сгибе голой руки, лицо его побелело и покрылось бледной, тревожной испариной. Ли Саньжэнь положил деньги на край плиты, взглянул на жену и сказал сквозь слезы:
– Эй… Мать, я теперь тоже кровь продаю.
Руки жены замерли над посудой, она заглянула в его бледное лицо и сказала с улыбкой:
– Вот и славно, хоть на мужика стал похож! Вот и славно, хоть на мужика похож!
И спросила:
– Хочешь водички с сахаром?
– Не хочу, – сквозь слезы ответил Ли Саньжэнь, – я полжизни за революцию отдал, а теперь туда же, кровь продаю.
И стал продавать кровь. Сначала продавал раз в месяц, потом раз в двадцать дней, потом раз в десять дней. И если долго не продавал, чувствовал, как жилы набухают, словно их вот-вот разорвет изнутри, словно крови в них так много, что, если не слить ее в пакет, она сама хлынет наружу..
В те годы свою кровь кто только не продавал, но и кровяных старост развелось как грязи, многие из них ходили от крыльца к крыльцу со шприцами и склянками, охотясь за кровью, как сборщики старья охотятся за скрапом и драными башмаками. Можешь сидеть дома и никуда не ходить – скоро услышишь, как за окном кричат: «Собираем кровь! Покупаем кровь!» – у кровяных старост даже своя закличка появилась, совсем как у бродячих торговцев, старьевщиков и сборщиков волос[16].
Вышел человек землю мотыжить, поле перекапывать, а кровяной староста подойдет к меже и крикнет:
– Эй! Продаешь кровь?
Хозяин поля крикнет ему:
– Ступай себе! Я недавно продавал…
А он все не уходит, кричит:
– Пшеница у вас до чего хороша, зелень в черноту отливает!
Хозяин обрадуется таким словам и спросит:
– А знаешь, сколько я удобрений засыпал?
Кровяной староста присядет на корточки у межи, пощупает росточек, восхищенно осмотрит его со всех сторон и скажет:
– Не знаю, сколько тут удобрений… Зато знаю, что деньги на удобрения кровью заработаны, это к гадалке не ходи.
Скажет:
– Одна склянка крови – два мешка удобрений. А одного мешка вам здесь за глаза хватит.
Скажет:
– На самом-то деле, земля – всему основа. Люди сейчас до того пристрастились кровь продавать, что даже поля забросили. Говорят, не нужны нам поля. Оно конечно, кровь у человека не кончится, сколько ни продавай, но мы ведь не по сто лет живем, а если кто и проживет сто лет, не будет же он до ста лет кровью промышлять. А земля прокормит тебя хоть сто лет, хоть тысячу. Кормись с нее хоть сто лет, хоть тысячу, она не оскудеет, а крови разве на тысячу лет хватит?
Так и разговорятся. Хозяин поля подойдет к меже потолковать с кровяным старостой из чужой деревни, слово за слово, и вот он уже закатывает рукав:
– Раз мы так поладили, продам тебе еще одну склянку!
И продаст ему еще одну склянку.
А тот купит у него еще одну склянку.
И попрощаются. Попрощаются, как друзья. Теперь кровяной староста – его друг, теперь он будет втыкать в его жилу свой шприц и откачивать кровь..
Ли Саньжэнь перекапывал землю на своем поле. Перекапывал землю по краям поля и в углах, куда не добраться с плугом. Он продавал кровь каждый месяц – два раза, три раза в месяц, и лицо его отливало желтизной, отсвечивало желтым, словно его воском натерли. Раньше, еще в пору службы старостой, Ли Саньжэнь махал мотыгой так прытко, точно в руках у него одна деревяшка, а теперь ворочал мотыгой с таким трудом, словно к ней каменный валец привязан. Пшеницу собрали, пришла пора озимого сева. Пришла пора сажать кукурузу. Озимый сев летнему не чета: посадишь семена всего на день раньше соседей, а урожай созреет быстрее на три, а то и на пять дней. Считай, украл эти дни у осени, собрал урожай, и непогода теперь не страшна. Ли Саньжэню надо было управиться с севом за два дня. Надо было перекопать землю по краям поля и в углах, куда не добраться с плугом. Наступила осень, но летний зной никак не спадал, он стелился по равнине куда хватало глаз, и казалось, что бескрайние поля со всех сторон полыхают огнем. Ли Саньжэнь ворочал землю, по лицу его дождевыми каплями катился пот. Он разулся, скинул рубаху. Спина так блестела, будто он только что вылез из воды. На голых руках виднелись кунжутные зернышки проколов: смоченные потом, они покраснели, набухли и зудели, как волдыри от комариных укусов. Ли Саньжэнь выбился из сил. В прошлом году он за пару часов перекопал всю землю по краям и в углах, а теперь работал уже второй день, но перекопал только половину. И поле осталось прежним, и он не изменился, разве что полгода назад пошел продавать кровь.
Пока он копал, солнце добралось до середины неба, и над Динчжуаном поплыли дымки, словно кто-то пустил по небу белые шелковые ленты. К тому времени моя бабка уже три месяца как лежала в могиле. Три месяца назад она запнулась о лохань с кровью у нас дома, опрокинула ее и с ног до головы облилась кровью первой группы. От вида разлитой крови бабка повалилась на землю и заболела сердечной болезнью. От этой хвори она и умерла, и сердце ее с тех пор уже не болело. После смерти бабки отец с дядей рыдали и божились, что завязывают с кровяным промыслом, божились, что больше ни капли крови не купят и ни капли не продадут. Но прошло три месяца, и они снова поехали покупать кровь.
И вот Ли Саньжэнь перекапывал землю, а мои отец с дядей возвращались мимо его поля в Динчжуан. Они ездили собирать кровь по глухим деревням и селам и теперь катили домой на велосипедах с кузовами, груженными алыми склянками и пакетами. Наступила страда. В страду люди трудятся в поле, им недосуг ходить в кровпункт и продавать кровь, а у отца был уговор с мобильной службой, что он каждый день будет сбывать ей много пакетов и склянок.
И ему приходилось собирать кровь прямо в поле.
Приходилось ездить по полям и зазывать людей.
По дороге домой отец с дядей увидели, как Ли Саньжэнь перекапывает землю на своем участке, дядя остановил велосипед и крикнул:
– Эй! Крови продашь?
Ли Саньжэнь молча глянул на дядю и снова взялся за мотыгу.
– Эй! Так продашь или нет? – проорал дядя.
А Ли Саньжэнь возьми да скажи:
– Вы, Дины, пока из деревни всю кровь не выпьете, не успокоитесь!
Моему дяде тогда едва исполнилось восемнадцать, услышав такие слова, он ругнулся себе под нос: «Ети ж твою прабабку, тебе деньги прямо в поле несут, а ты нос воротишь» и встал у межи дожидаться моего отца. Отец подъехал, постоял немного рядом с дядей, наблюдая за Ли Саньжэнем, а потом направился вглубь поля. Земля под его ногами была теплой и рыхлой, точно вата, и с каждым его шагом выпускала облачко сладкого песочного тепла. Поравнявшись с Ли Саньжэнем, отец не стал эйкать, а сказал:
– Почтенный староста. – И мотыга Ли Саньжэня застыла на полпути к земле, а сам он ошалело уставился на моего отца.
Почти два года никто не звал его старостой.
Отец сказал:
– Почтенный староста…
Ли Саньжэнь молча опустил мотыгу.
– Почтенный староста, на днях я ездил в уездный центр на совещание по обмену опытом в кровоторговле, – сказал отец. – Глава уезда и заведующий отделом образования недовольны Динчжуаном, говорят, мало крови продает наша деревня, говорят, в Динчжуане нет ни старосты, ни партсекретаря, некому выйти на передовую, и потому начальник уезда вместе с завотделом Гао решили назначить старостой меня.
Тут отец умолк и заглянул в лицо Ли Саньжэня.
А Ли Саньжэнь заглянул в лицо моего отца.
– Я, конечно же, отказался, – продолжал отец. – Сказал начальнику уезда и заведующему Гао, который спас Динчжуан от нищеты, сказал им так: кроме нашего почтенного старосты, никто другой занимать этот пост не может.
Ли Саньжэнь вытаращил глаза.
– Не смотрите, что мы Дины, а вы – Ли, – говорил отец. – Хоть мы и не родня, я лучше других знаю, что покуда вы живы, все ваши помыслы отданы Динчжуану.
– Покуда вы живы, – говорил отец, – никто не посмеет занять ваш пост.
– Покуда вы живы, – говорил отец, – разве кто согласится занять ваш пост?
Договорив, отец развернулся и зашагал обратно. В перекопанной супеси скакали лягушки и кузнечики, одна лягушка запрыгнула отцу на ногу, и от ноги по всему телу тотчас же разлилась прохлада. Отец стряхнул лягушку и зашагал дальше. Вышел к меже и услышал позади себя голос Ли Саньжэня:
– Хой! Иди сюда! Была не была, продам тебе еще крови!
– Дядюшка, – ответил отец, – у вас лицо пожелтело, давайте обождем пару дней?
– Я уже столько всего пережил, пролью немного крови, ничего мне не будет. Твою налево, – сказал Ли Саньжэнь, – если стране так надо, пролью немного крови, ничего мне не будет.
И Ли Саньжэнь лег под софорой на краю поля, подложил под голову рукоять мотыги, а пакет для плазмы отец пристроил на ветке. Дядя проткнул руку Ли Саньжэня иголкой, и его кровь потекла по пластиковой трубке толщиной со столовую палочку, потекла прямиком в пакет.
На пакете было написано, что его емкость – пятьсот кубиков, то есть один цзинь, но на самом деле в него входило шестьсот кубиков, то есть цзинь и два ляна[17]. А если пощелкивать по стенкам пакета, пока набираешь кровь, войдет и семьсот кубиков – цзинь и четыре ляна.
Отец набирал кровь и пощелкивал по пакету, объяснял, что иначе кровь может свернуться. Пощелкивал и переговаривался с Ли Саньжэнем.
Говорит ему:
– В деревне, кроме вас, просто некому быть старостой.
– Мне оно осточертело, – ответил Ли Саньжэнь. – И так всю жизнь отпахал.
Отец говорит:
– Вам еще и пятидесяти нет, возраст самый подходящий.
– Если я вернусь к делам, – ответил Ли Саньжэнь, – тебя, Дин Хой, назначу своим помощником.
Отец говорит:
– Я так и сказал начальнику уезда и заведующему Гао, сказал, что, если вас не вернут в старосты, бей меня смертным боем, а я никакого поста не приму.
– Сколько там набралось? – спросил Ли Саньжэнь.
– Не волнуйтесь, чуть-чуть осталось, – ответил дядя.
И они наполнили пакет до краев.
Пакет надулся, как залитая водой резиновая грелка, тронешь его пальцем – трясется. И по бескрайнему пыльному полю разлился густой сладковатый запах крови. Отец вытащил иглу, снял с ветки пакет и вручил Ли Саньжэню сто юаней.
– Сколько сдачи? – спросил Ли Саньжэнь, принимая деньги.
– Кровь подешевела, – ответил отец. – Теперь за один пакет даем восемьдесят юаней.
– Значит, двадцать, – сказал Ли Саньжэнь.
Отец схватил его за руку:
– Почтенный староста, дядюшка Саньжэнь, ваша сдача для меня все равно что пощечина, я бы даже пятьдесят юаней у вас не принял, не то что десять или двадцать.
И смущенно взял деньги. Они с дядей уже собрались идти, но Ли Саньжэнь вдруг весь побледнел, пот бежал по его лицу, будто капли дождя по воску. Он поднялся на ноги, сделал три шага, качнулся и сел на корточки, опираясь на мотыгу.
Кричит:
– Дин Хой! Голова страшно кружится, перед глазами все плывет!
– Я же говорил обождать, а вы ни в какую! Давайте за ноги вас подвесим, кровь к голове пустим?
– Вешай, – согласился Ли Саньжэнь.
Лег на краю поля, а отец с дядей взяли его за ноги и подняли вниз головой, пустили кровь от тела к мозгам. И чтобы как следует напитать голову Ли Саньжэня кровью, отец с дядей аккуратно потрясли его за ноги, как трясут постиранные штаны, сливая воду от штанин к поясу.
Потрясли, отпустили Ли Саньжэня, спрашивают:
– Лучше?
Тот кое-как поднялся на ноги, сделал два шага и улыбнулся отцу:
– Гораздо лучше! Я уже столько всего пережил, ничего мне не будет!
Отец с дядей уселись на велосипеды и покатили дальше.
А Ли Саньжэнь, опираясь на мотыгу, пошел перекапывать свое поле. Его так качало, что отец с дядей думали, он вот-вот свалится на землю, но он не свалился, вышел на середину поля, обернулся и прокричал:
– Дин Хой! Когда вернусь на пост старосты, тебя поставлю своим замом!
Отец с дядей поглядели на него, улыбнулись и покатили в Динчжуан. А в Динчжуане увидели, что на всех солнечных пятачках – и у околицы, и вдоль главной дороги, и в укрытых от ветра переулках – лежат деревенские, отдыхают после продажи крови, ноги задрали повыше, а голову опустили пониже, чтобы не кружилась. Кто-то устроился у себя во дворе: снял дверь с петель, один край положил на высокую табуретку, другой на скамеечку пониже и лег на дверь, как на кровать, головой вниз. А кто помоложе, выстроились вдоль стен и стоят вверх тормашками, будто луковицы, «мозги кровью поливают». Отец с дядей с первого взгляда поняли, что, пока они собирали кровь по дальним деревням, динчжуанскую кровь тоже кто-то собрал. Они встали как вкопанные посреди улицы, отец не сказал ни слова, а дядя выругался:
– Ети ж твою бабку!
– Ети ж твою прабабку!
Не знаю, кого он хотел обругать..
Ли Саньжэнь начал продавать кровь, когда ему было под пятьдесят. Начал продавать, да так и увяз. Увяз, ни конца ни края не видно.
И десять лет спустя заболел лихоманкой. Лихоманка скрутила его сильнее, чем всех остальных. Так скрутила, что у него не было сил даже слово сказать. Вот тебе и конец, и край. Вот тебе и конец – Ли Саньжэнь десять лет ждал, что его вернут на пост старосты, но все эти годы деревня обходилась без начальства, и из волостной управы никто так и не приехал, чтобы назначить нового старосту..
Ли Саньжэнь состарился.
Ему не было еще и шестидесяти, а посмотришь – дряхлый старик.
Пройдет месяц, другой, и настанет его черед умирать.
Лихоманка Ли Саньжэня почти доконала, когда он шагал по дороге, казалось, к каждой ноге его привязано по булыжнику. Жена сказала: «Ли Саньжэнь, заразные все в школу переселились на покой, а я тут целыми днями тебе прислуживаю». И Ли Саньжэнь перебрался в школу и стал жить вместе со всеми. Жил вместе со всеми, но целыми днями молчал, медленно бродил по школьным коридорам, медленно оглядывался по сторонам. Медленно забирался на свою койку в углу и засыпал, будто каждый день ждал прихода смерти. Но в этот день солнце светило так ярко, почти слепило. В Динчжуане повсюду распустились цветы, цветы расстилались докуда хватало глаз, и аромат их расплывался докуда хватало глаз. Люди ныряли в цветочное море, махали лопатами, ворочали землю, таскали коромысла, носили мешки, пыхтели от натуги и так спешили, что ни слова не могли сказать, лица у всех блестели от пота, сияли улыбками, люди сновали туда-сюда, то туда, то сюда. Дед стоял у околицы и смотрел, как больной лихоманкой Ли Саньжэнь тащит на плечах коромысло с двумя бамбуковыми корзинами: корзины укрыты тряпками, до того тяжелые, что коромысло гнется под их весом и с каждым шагом Ли Саньжэня надсадно скрипит. Ли Саньжэня лихоманка почти доконала, жить ему осталось недолго, но он взвалил на себя тяжеленное коромысло и с сияющим лицом зашагал к деревне. Дед дождался, когда он подойдет поближе, шагнул навстречу, спросил: Саньжэнь, ты что несешь? Но Ли Саньжэнь только улыбнулся и ничего не сказал. Поменял плечо под коромыслом и пошел дальше. Пошел к своему дому. С поля за ним увязался внук лет пяти – бежит, прижимая к груди завернутый в тряпье узелок, бежит и кричит: дедушка, дедушка! И тут, поравнявшись с моим дедом, внук Ли Саньжэня запнулся о выползший на дорогу стебель жасмина и упал. Узелок полетел на землю, в нем что-то брякнуло, лязгнуло и рассыпалось по земле. Дед взглянул под ноги и не поверил своим глазам. Вот так радость! Он и подумать не мог, что внук Ли Саньжэня несет в узелке золото: блестящие слитки, бруски и даже золотые горошины размером с земляной орех. Оказывается, над землей по всей равнине распустились цветы, а под землей созрело золото. Мальчонка разревелся, глядя на укатившиеся золотые горошины, дед хотел помочь ему подняться, протянул руку и проснулся.
Его разбудил Ли Саньжэнь.
4
Ли Саньжэнь разбудил моего деда.
Дед будто бы заснул, а будто бы и вовсе не засыпал, смутно видел, как Ли Саньжэнь, стараясь не шуметь, прошел в его сторожку, как замер у кровати, как тихонько позвал: «Братец Шуйян!»
Позвал, и дед проснулся. Проснулся и увидел, что рука, которую он протянул внуку Ли Саньжэня, так и лежит поверх одеяла, увидел безбрежное море цветов, раскинувшееся по равнине докуда хватало глаз, заполнившее и Динчжуан, и поля за околицей, и пески старого русла Хуанхэ – море это сияло всеми цветами и плодоносило золотом: золотыми кирпичами, золотой черепицей, золотыми слитками, золотыми брусками, золотыми горошинами и золотыми песчинками. Мой дед не сразу открыл глаза, он еще раз посмотрел, как над землей распускаются цветы, а под землей зреет золото. Осторожно повернулся на другой бок, чтобы удержать видение, но снова услышал тихий голос Ли Саньжэня: «Братец Шуйян!» Тогда дед расплылся в улыбке, хотел сказать: братец Саньжэнь, а я тебя только что во сне видел! Открыл было рот, но тут заметил, как помертвело лицо Ли Саньжэня – видно, случилась большая беда.
Дед резко сел в постели и спросил:
– Саньжэнь, что такое?
И Ли Саньжэнь негодующе прохрипел:
– Ети его мать! Совсем страх потеряли, эти воры совсем страх потеряли, если такое вытворяют!
– Опять что-то пропало? – перебил его дед.
– Мало того что украденного не вернули, – негодовал Ли Саньжэнь, – так сегодня ночью меня снова обокрали.
– Что еще пропало? – спросил дед.
– Они украли то самое, что красть ни в коем случае нельзя, – продолжал негодовать Ли Саньжэнь.
Дед вышел из себя:
– Да что пропало, в конце-то концов? – Он слез с кровати и начал одеваться. – Саньжэнь, ты когда старостой служил, за словом в карман не лез, ждать себя не заставлял, а сейчас на простой вопрос ответить не можешь!
Ли Саньжэнь взглянул на моего деда, помялся и наконец проговорил:
– Братец Шуйян, я тебе скажу как есть. Казенная печать динчжуанского селькома всегда была при мне. Динчжуан десять лет обходится без старосты и партсекретаря, но печать все это время была при мне, сегодня ночью я положил ее под подушку, там же спрятал немного денег, а наутро проснулся – ни печати, ни денег.
Говорит:
– Бог с ними, с деньгами, а печать надо вернуть.
Говорит:
– Как хочешь, а печать надо вернуть, я десять лет держал ее при себе, а сегодня проснулся – нет печати.
Небо яснело, свет пробивался сквозь окна и открытую дверь, дочиста умывая сторожку. Дядя так до сих пор и не вернулся. Дед скользнул глазами по пустой кровати, и на лбу его повисла мрачная дымка, он перевел взгляд на ссохшийся силуэт Ли Саньжэня, на его затравленное лицо и спросил:
– Сколько денег пропало?
– Бог с ними, с деньгами, а печать надо вернуть, – ответил Ли Саньжэнь.
– И все-таки, сколько пропало?
– Бог с ними, с деньгами, а вот печать надо вернуть, – не сдавался Ли Саньжэнь.
Дед вытаращился на Ли Саньжэня, будто видит его впервые. Будто перед ним незнакомец, которого он ни разу до этого не встречал. И наконец спросил:
– Саньжэнь, и как мы ее вернем?
– Обыщем школу, – твердо сказал Ли Саньжэнь. – Братец Шуйян, ты всю жизнь прослужил учителем, всю жизнь наставлял детей, что воровать дурно, а теперь больные послушались тебя и перебрались в школу, а вор у тебя же под носом хозяйничает.
Дед вышел из сторожки.
По восточному краю неба разливалось жидкое золото, словно море цветов, раскинувшееся куда хватало глаз, расстелившееся сплошным ковром по полям и лугам, сбилось в один большой гороподобный цветок. Свет этого цветка озарял школу, топил ее в своей чашечке. Больные в классах еще не вставали с постелей. На улице лютовал холод, в такой холод никому не хотелось вылезать из-под теплого одеяла. В ветвях павловнии на школьном дворе послышался веселый сорочий треск. Добрая примета, значит, на дворе будет праздник. Праздник у больных лихоманкой.
Дед подошел к павловнии, вытащил из развилины колотушку и зазвонил в колокол: «Дан-дан-дан! Дан-дан-дан!» Зазвонил срочный сбор.
К колоколу с колотушкой давно никто не притрагивался, они поросли багряной ржавчиной, и с первого же удара ржавчина посыпалась на землю. С тех пор как дети покинули школу, колокол превратился в безделицу. А еще на середине школьного двора стоял флагшток – крашеный железный шест, торчащий из залитой цементом площадки. По заведенному в школе порядку на утренней линейке дети подходили к флагштоку и поднимали знамя. А теперь знамя никто не поднимал, и флагшток на школьном дворе тоже превратился в безделицу.
В ненужную безделицу.
Но вот колокол снова зазвонил: «Дан-дан-дан! Дан-дан-дан!» – тревожно, словно ружейная пальба.
Кто-то из больных накинул куртку, высунулся из окна на втором этаже и крикнул:
– Что такое?
И Ли Саньжэнь трубно объявил, как объявлял в пору своей службы старостой:
– Общий сбор! Всем собраться во дворе!
– Нашли вора? – спросили со второго этажа.
– Спускайтесь, и все узнаете! – срывая голос, крикнул Ли Саньжэнь.
И больные Динчжуана, потирая глаза, застегивая куртки, потянулись из своих комнат, один за другим потянулись во двор, и скоро под павловнией на спортивной площадке собралась целая толпа. Были в этой толпе и дядя с Линлин. Никто не видел, откуда они вышли. Они стояли в толпе, и одежда их была аккуратно застегнута, а лица ярко сияли, совсем как у здоровых. Они стояли порознь, словно и не встречались сегодня ночью. К тому времени солнце поднялось над восточным краем неба. С грохотом поднялось над восточным краем неба, и наступил новый день. И в школе начали искать вора.
Дед сказал:
– Одной ногой в могиле стоите, не сегодня завтра помрете, а все туда же. А все туда же – ночью у Ли Саньжэня снова пропали деньги.
– Бог с ними, с деньгами, – громко вставил Ли Саньжэнь, – но вор украл печать динчжуанского селькома. Я эту печать десять лет держал при себе, а ночью ее украли.
– Придется обыскать школу. – Дед повысил голос: – Будем обыскивать по комнатам, кто с нами? – И не успел он обвести собравшихся взглядом, как мой дядя радостно крикнул, проталкиваясь вперед:
– Я с вами! Обижу соседей, но что ж теперь, разве я виноват, что вор украл шелковую куртку моей сестрицы?
Лицо у Линлин стало красным, как заря.
И дядя выступил из толпы. Выступил вперед, словно герой.
Взяли с собой еще двух добровольцев и начали обыскивать школу комната за комнатой, обыскали и первый этаж, и второй.
И нашли двух воров.
Первой воровкой оказалась Чжао Сюцинь. Чжао Сюцинь, которая кашеварила на кухне.
Чжао Сюцинь лихоманка тоже почти доконала, болячки теснились на ее лице, набухшие, словно разваренный горох. А на тыльной стороне ладоней и на запястьях язвы были уже другие, старые болячки там успели сойти, на их месте выросли новые, они сияли свежей краснотой, как солнце, что восходит над равниной, тесно жались друг к другу, страшно зудели, и Чжао Сюцинь постоянно их расчесывала, отчего язвы прели и гноились, и кожа на ее руках была покрыта белыми пузырьками, источавшими солоновато-кислую вонь, которой Чжао Сюцинь очень стеснялась.
Она болела лихоманкой уже полгода, язвы на ее теле сменились четыре раза, по всем приметам Чжао Сюцинь давно пришла пора умирать, а она жила.
Все остальные умирали после третьей смены болячек, но у Чжао Сюцинь они сменились четыре раза, а она все жила.
Вообще-то муж Чжао Сюцинь, Ван Баошань, был старше ее на десять лет и заработал на свадьбу, продавая кровь, а Чжао Сюцинь потратила свой выкуп на женитьбу младшего брата и пошла продавать кровь вместе с Ван Баошанем, чтобы вернуть ему выкупные деньги. Но спустя десять лет Ван Баошань не заболел лихоманкой, а она заболела. Полгода назад, когда у нее поднялась температура, Чжао Сюцинь что ни день выходила во двор, плюхалась на землю и принималась сучить ногами, плача и голося:
– За что мне такое! За что же мне такое!
Ван Баошань однажды попытался ее поднять, но она расцарапала ему все лицо, да еще и наорала:
– Это ты меня погубил! Сволочь! Ты меня погубил! Сволочь!
Так она сидела во дворе, плакала и бранилась, и пыль взметалась у нее из-под ног и кружила по двору. Но прошло несколько дней, и Чжао Сюцинь утерла слезы. И перестала браниться. Как прежде готовила еду, кормила кур, как прежде подавала Ван Баошаню чашку с вареным рисом. А потом перестала подавать мужу чашку с вареным рисом и начала готовить на всех больных Динчжуана.
Готовить на всех больных Динчжуана и воровать у всех больных Динчжуана.
Койка Чжао Сюцинь стояла в комнате на первом этаже, где раньше занимались первоклашки. В дальнем от дверей углу. Мой дед с Ли Саньжэнем и помощниками обыскивали первый этаж, заглядывали под кровати, перетряхивали постели, развязывали узлы, перебирали одежду, шарили по коробкам. Во время обыска Чжао Сюцинь не было в комнате, она еще до рассвета убежала на кухню готовить. Она целыми днями готовила, чистила котлы, мыла посуду, трудилась не покладая рук, от зари и до зари. И никто не слышал от нее ни единой жалобы, мало того, Чжао Сюцинь всегда умудрялась поставить на стол самые разные блюда, на любой вкус. Во время обыска Чжао Сюцинь не было в комнате, она убежала готовить завтрак, мой дед откинул с ее кровати одеяло, Ли Саньжэнь тронул подушку и удивился тому, какая она тяжелая. Такая тяжелая, будто в нее налили свинца. Вспороли подушку и увидели, что она доверху набита белым рисом.
Все больные Динчжуана увидели, что подушка доверху набита белым рисом.
Лица у людей сковала оторопь. Кто бы мог подумать, что та самая Чжао Сюцинь, которая готовит на всех еду, воровала зерно из мешка. Отправили за ней на кухню. И в это самое время мой дядя вытащил из постели второго вора. И кто бы мог подумать, что вторым вором окажется Чжао Дэцюань, который за всю жизнь даже голоса ни на кого не повысил. Чжао Дэцюань, которому уже перевалило за пятьдесят. Когда все пошли во двор на собрание, он никуда не пошел, сказал, что силы у него на исходе, что настала его пора помирать, что он даже шагу сделать не может, – сказал так и остался лежать в постели. И вот все комнаты на втором этаже обыскали, только кровать Чжао Дэцюаня не трогали. Чжао Дэцюань лежал в постели, а свет из окна сушил и багрил его лицо, словно это не Чжао Дэцюань, а иссушенная солнцем мумия. Было ясно, что его можно не обыскивать. Всю жизнь Чжао Дэцюань послушно обрабатывал землю, на рынке отродясь не смотрел на весы и не пересчитывал сдачу, а восемь или десять лет назад, когда деревенские обезумели, продавая кровь, Чжао Дэцюань ни разу не спросил у кровяного старосты, сколько денег ему причитается. Сколько хочешь ему заплатить, столько и плати, он слова не скажет, сколько хочешь крови взять, столько и бери.
– Сколько будем брать? – спросит его мой отец.
– Пока лицо не пожелтеет, – отвечает Чжао Дэцюань.
Отец доставал самый большой пакет для плазмы и наполнял его до краев, лицо у Чжао Дэцюаня желтело, и, когда на пожелтевшем лбу выступала испарина, отец вынимал иглу из руки. А рассчитываясь, всегда накидывал пару юаней сверху. И Чжао Дэцюань, принимая деньги, говорил:
– Дин Хой, из всех кровяных старост один ты ко мне по-доброму.
И продавал кровь только моему отцу.
Дядя и подумать не мог, что это он украл новую куртку Линлин. Никто не мог подумать, что он станет красть чужую женскую куртку. Солнце лилось в окно, прямо на лицо Чжао Дэцюаня, иссушая его, словно мумию. Глаза его подернулись белой пленкой, как у дохлой рыбы. Белой, цвета дохлой рыбы. Он смотрел, как дядя с помощниками ходят по комнате, меряют комнату легкими шагами, словно и не больны вовсе, и лицо его наливалось завистью. Завистью от того, что другим еще жить да жить. От зависти на глазах Чжао Дэцюаня выступили слезы, и он вздохнул, и вздох его растянулся на десять, на двадцать ли, а парни пытались его развеселить, шутили: «Раньше помрешь, раньше переродишься». Кто же мог подумать, что Чжао Дэцюань – вор, что это он украл у Линлин шелковую свадебную куртку!
Дядя уже прошел мимо его кровати. Приготовился обыскивать следующую комнату. Уже стоял у порога, но почему-то обернулся и посмотрел на Чжао Дэцюаня. И почему-то почуял неладное. И почему-то развернулся, прошагал к кровати Чжао Дэцюаня, одним махом откинул одеяло с его ног, вытащил узел с вещами, развязал и в самом деле увидел там красную шелковую куртку Линлин.
Красную, как новорожденное солнце. Точь-в-точь как новорожденное солнце.
И тогда Чжао Сюцинь вызвали из кухни.
А Чжао Дэцюаня спустили со второго этажа.
Оба вора носили фамилию Чжао. Опозорили род Чжао на весь белый свет.
К тому времени на школьном дворе уже запахло теплом. Солнечный свет стелился по земле, будто зарево пожара. И свежесть, и полевая свежесть стелилась по земле. А птичье пение сыпалось на макушки, будто капли дождя. Несколько десятков деревенских, несколько десятков больных собрались во дворе и кричали Чжао Сюцинь, чтобы выходила из кухни, будто давно догадались, что она воровка, и никто не чувствовал перед ней вины. Это она была виновата перед деревней. Жидкая толпа динчжуанцев собралась под павловнией, на которой висел колокол, и кто-то из толпы побежал на кухню за Чжао Сюцинь. Думали, она выйдет оттуда с повинной головой. Думали, она выйдет к людям с лицом исполненным стыда, но не тут-то было: Чжао Сюцинь подошла, вытирая руки о передник, вытирая с них налипшее тесто и воду, подошла как ни в чем не бывало и вскинула глаза на толпу, словно ее напрасно отвлекли от работы, и на лице ее не было ни капли стыда или страха – Чжао Сюцинь держалась как настоящая воительница перед лицом могучего врага.
Дед поглядел на подушку с рисом у себя под ногами, перевел взгляд на Чжао Сюцинь и сказал:
– Сюцинь, это ты взяла рис из кухни?
– Нет, а в чем дело? – отвечала Чжао Сюцинь.
– Я слышал, ты и раньше подворовывала с чужих полей и огородов, – сказал дед. – Но теперь-то одной ногой в могиле стоишь, а все равно крадешь у доходяг рис и муку. – Дед покосился на подушку с рисом. Тогда и Чжао Сюцинь увидела завернутый в наволочку рис, на секунду оторопела, а потом кинулась к своей подушке, схватила ее в охапку, словно ребенка, которого едва у нее не отняли, уселась на землю перед дедом и засучила ногами, причитая и голося:
– Вы рылись в моих вещах! Рылись в моих вещах! Сволочи неблагодарные, ни слова не сказали и пошли рыться в моих вещах!
Плачет, причитает:
– Вы ведь болеете, лихоманкой, СПИДом болеете, а все равно ни стыда ни совести, все равно тайком шарились у меня в кровати.
Говорит:
– Чего ради я должна вам прислуживать? Лучше уж вернуться домой, прислуживать Ван Баошаню, прислуживать мужу и детям! Каждый день я встаю ни свет ни заря, готовлю вам завтрак, а вы набьете животы, бросаете чашки, и след вас простыл, почему я должна мыть за вами котлы и кастрюли? Чего ради я должна ходить к колодцу и таскать ведра, чтобы приготовить на такую ораву, чтобы вскипятить такой ораве воды? А воду вы совсем не бережете, чтобы одну чашку вымыть, половину тазика выплескиваете.
Говорит:
– Вы болеете, так и я болею! Вам скоро помирать, так и мне до весны не дожить! Все мы одной ногой в могиле стоим, и чего ради я должна вам прислуживать? Взяла я горсточку риса за свои труды, дальше что? Если бы не болезнь, я поварихой на заработках кроме риса еще бы несколько сотен сверху получала. А здесь я хоть раз у вас попросила денег? Попросила у вас хоть один фэнь?
Кричит:
– Все вы уплетали за обе щеки и нахваливали мою стряпню, так скажите на милость, чего ради я должна вас ублажать? Чего ради должна вам прислуживать? Взяла за свою работу мешок с рисом, да разве же это много? – Она то сыпала словами, то срывалась на крик, то кричала, то сыпала словами, вроде и плакала, но без единой слезы, вроде и не плакала, но в голосе ее плескалась обида. Договорив, Чжао Сюцинь утерла сухое лицо, утерла сухие глаза и уставилась на деревенских так, будто от горя выплакала себе все слезы.
– У вас что, дома зерна нет? – спросил дед.
– У нас дома не то что зерна, у нас ни щепки нет, ни травинки! – вытаращилась на него Чжао Сюцинь.
– Раз так, взяла бы у меня! – прокричал дед.
– А на кой мне твое? – отвечала Чжао Сюцинь. – Этот рис я своим трудом заработала, а на кой мне твое?
Дед ничего не ответил. Не нашелся что ответить. И больные на школьном дворе разом онемели. По всему выходило, что деревня виновата перед Чжао Сюцинь, а Чжао Сюцинь ни в чем не виновата перед деревней. И в это самое время мой дядя с помощниками вывели из школы Чжао Дэцюаня.
В смелости и напоре Чжао Дэцюаню до Чжао Сюцинь было далеко. Хоть он и мужчина, а в смелости и напоре до женщины ему было далеко. К лицу его прилепилась бледная желтизна, лоб покрылся испариной, он спускался по школьной лестнице с таким видом, будто идет на казнь. На улице лютовал холод, а у Чжао Дэцюаня весь лоб покрылся испариной. Двигался он медленно, ступал мелкими шажками, сразу и не поймешь, то ли вперед идет, то ли пятится назад. Спустился, поднял глаза на толпу во дворе, обернулся к дяде, шепнул ему что-то, дядя сказал что-то в ответ, и, когда Чжао Дэцюань снова поднял глаза на толпу, лицо его пошло желто-серыми пятнами. По правде говоря, лихоманка его почти доконала, он доживал последние дни, стал худой как щепка, ватная куртка и штаны, которые раньше сидели на нем как влитые, теперь болтались и колотились друг о друга, словно кадушки. Кости его были хрупкими, как хворостины, кожа тонкой, словно листва, и даже шел он, едва ступая по земле. Будто не человек, а дух. Так он и вышел к деревенским. Вышел и низко склонил голову, точно нерадивый школьник, пойманный со шпаргалкой. На улице лютовал холод, а у него весь лоб покрылся мелкой испариной. И лицо пошло желто-серыми пятнами. Теперь глаза деревенских оторвались от Чжао Сюцинь и приклеились к Чжао Дэцюаню, и никто не смел поверить, что это он украл куртку Линлин.
И Линлин тоже не смела поверить, что это он украл ее куртку, она смотрела то на дядю, то на Чжао Дэцюаня.
Тогда дядя протянул ей свою находку:
– У него на кровати лежала, под одеялом.
И на глазах у Чжао Дэцюаня вернул Линлин ее куртку.
Чжао Дэцюань медленно опустился на корточки и склонил голову так низко, словно мой дядя не куртку вернул хозяйке, а содрал кожу с его лица. И лицо его пожелтело. Сделалось желтым, как воск. И его глаза дохлой рыбы уперлись в носки башмаков, и сам он весь сжался, словно побитая собака.
– Дэцюань, это ты взял куртку? – спросил мой дед.
Чжао Дэцюань весь ссохся и молчал.
– Ты или не ты? – спросил дед.
Чжао Дэцюань ссохся и молчал.
– Если не брал, так и скажи, – сказал дед.
Чжао Дэцюань коротко глянул на деда, но так ничего и не ответил, присох к земле и молчал, будто старый колодец.
– Чжао Дэцюань, – подал голос мой дядя, – это я нашел куртку у тебя на кровати, скажи людям, зря я на тебя наговариваю?
Чжао Дэцюань склонил голову еще ниже и не сказал ни слова. Дед смерил дядю холодным взглядом:
– Младший, придержи язык! – И дядя тоже затих, затих, как сухой колодец, черный и глубокий. Солнце оторвалось от края неба, похожее на чашку вязкого золотого отвара, поднатужилось, оторвалось от края неба на целый чжан[18] и насквозь просветило школу. Деревенские стояли под солнцем, молчали и смотрели на деда, смотрели на Чжао Дэцюаня, ждали, чем все закончится. И дед сказал:
– Чжао Дэцюань, твоему сыну скоро жениться, а ты у чужой молодухи куртку крадешь.
А дальше, дальше, как только дед замолчал, капли пота сорвались со лба Чжао Дэцюаня и упали на землю.
На улице лютовал холод, но капли пота сорвались со лба Чжао Дэцюаня и упали на землю.
И затихли. Деревенские затихли, и посреди этой тишины Чжао Сюцинь вдруг поднялась на ноги, прижала к груди подушку с рисом и зашагала к кухне.
– Куда? – спросил дед.
– У меня котел на плите, – обернулась к нему Чжао Сюцинь. – Рис пригорит, чем завтракать будете?
– Сюцинь, – крикнул ей в спину Ли Саньжэнь, – ты взяла печать динчжуанского селькома?
– Что она, золотая, ваша печать? – сердито ответила Чжао Сюцинь.
Ли Саньжэнь растерялся, немного подумав, присел на корточки рядом с Чжао Дэцюанем и вкрадчиво спросил:
– Братец Дэцюань, нам с тобой обоим уже за пятьдесят, если ты взял у меня из-под подушки печать – сделай милость, верни.
В ответ Чжао Дэцюань истово замотал головой.
– Правда не брал? – не отставал Ли Саньжэнь.
И Чжао Дэцюань кивнул.
Лишившись последней надежды, Ли Саньжэнь поднялся на ноги, на лбу его от волнения тоже выступила испарина, словно холодный пот Чжао Дэцюаня переполз на его лицо. Ли Саньжэнь с умоляющим видом обвел глазами толпу и громко проговорил:
– Без денег я обойдусь, но у кого печать динчжуанского селькома, верните ее, сделайте милость. Эту печать я несколько десятков лет при себе держал, дома в сундуке запирал, а если куда уходил, прятал ее за пазуху, а вчера вечером положил печать с деньгами под подушку, утром встал – и ни печати, ни денег.
Ли Саньжэнь прокричал:
– Без денег я обойдусь, только печать верните!.
Тем все и кончилось.
Кончилось, будто ничего и не было.
Прошло три-пять дней, то ли три, то ли пять дней, и люди в школе притихли, успокоились и притихли. И Линлин вышла из школы и направилась к школьному туалету. Мужской туалет стоял к востоку от школы, а женский – к западу. Линлин шагала к туалету в своей красной куртке, словно плывущий на запад огонек. Солнце забралось уже высоко и припекало с середины неба, и люди высыпали во двор погреться. Уселись в рядок и грелись на солнце. Морили свои хвори, морили свой век, морили судьбу. И тут Чжао Дэцюань увидел, как мимо в красной курточке проплывает Линлин, оглянулся по сторонам – люди похрапывали, разомлев на солнце, тогда Чжао Дэцюань поднялся с места и пошел за ней.
Остановился у двери в туалет и стал поджидать Линлин.
И вот Линлин вышла из туалета.
И увидела Чжао Дэцюаня. Смерила Чжао Дэцюаня презрительным взглядом и хотела было пойти прочь, но он шагнул ей навстречу и мягко заговорил:
– Линлин, послушай! Продай мне свою курточку, сделай милость.
Линлин посмотрела на него с еще большим презрением.
Чжао Дэцюань натянул на лицо улыбку, изможденную улыбку, бледную улыбку, тугую улыбку.
– Можешь поднять меня на смех, – улыбаясь, проговорил Чжао Дэцюань. – Мне все равно этой зимы не пережить. – И повторил, согнав улыбку с лица: – Можешь поднять меня на смех, но когда я женился на твоей тетушке, то обещал пошить ей красную шелковую курточку, а теперь вот сын у меня скоро женится, сам я скоро помру, а она до сих пор помнит, что я ей курточку задолжал.
Говорит:
– Я одной ногой в могиле стою, но перед смертью хочу подарить жене красную шелковую курточку.
Линлин глянула на него и молча прошла мимо.
Он крикнул вдогонку:
– Дам за нее пятьдесят юаней! По рукам?
Линлин шагала прочь.
– Восемьдесят юаней! По рукам?
Она уходила все дальше.
– Сто юаней! По рукам?
Линлин обернулась и крикнула издалека:
– Съезди в город да купи!
5
Тем все и кончилось, тихо и мирно. Тем и кончилось, будто не было.
Всего-то пропало немного зерна и денег, пропала печать и ватная куртка, да и воры быстро нашлись. Чжао Дэцюань хотел перед смертью подарить жене красную шелковую куртку, он обещал справить ей такую куртку еще до свадьбы, но теперь и сыну его пришла пора жениться и жить своим домом, а жена обещанной куртки так и не дождалась. Лихоманка Чжао Дэцюаня почти доконала, но долг есть долг. И чтобы вернуть долг, Чжао Дэцюань ступил на воровскую дорожку. А Чжао Сюцинь не хотела прислуживать людям бесплатно и стащила из мешка столько риса, сколько причиталось за ее работу. С того дня в школе завелись новые правила: Чжао Дэцюань вернул куртку Ян Линлин, а Чжао Сюцинь и две ее помощницы остались кашеварить на кухне, но больше не вносили в общий котел ни риса, ни муки, ни других продуктов – готовили бесплатно, ели тоже бесплатно. И еще было решено, что, если впредь кто-то из больных попадется на воровстве, его в тот же день прогонят из школы домой, чтобы умирал в своей постели.
Всем не сегодня завтра на тот свет отправляться, что толку расстраиваться по пустякам. Но Ли Саньжэнь так и не мог смириться с пропажей печати динчжуанского селькома. Твердит: «Чего ее искать, чего искать, в деревне и селькома-то нет», а сам пойдет у одного на кровати пошарит, у другого узел с вещами перетряхнет, все мышиные норы на втором этаже обыскал, а если бы мог, то и в каждый мышиный катышек заглянул бы.
Но печать так и не нашлась.
Не нашлась, и с той поры Ли Саньжэнь изводил себя тоской: бывало, сидит на месте и вдруг ни с того ни с сего вздохнет. Да так протяжно, будто груз у него на сердце шире неба и тяжелее земли. Но вот однажды за целый день Ли Саньжэнь ни разу не вышел посидеть на пригреве во дворе, не вышел посидеть на солнце у окна, вместо этого залез под свое одеяло и носа наружу не показывал. Как залез ночью под одеяло, так до самого утра под ним и лежал, и утром не вылез наружу, и днем, и даже когда пришла пора обедать, он остался лежать под одеялом. Дед велел моему дяде позвать Ли Саньжэня обедать, и дядя, постукивая палочками по эмалированной миске, зашел в комнату, где стояла койка Ли Саньжэня, и крикнул:
– Дядюшка Саньжэнь, обедать!
Ли Саньжэнь ничего не ответил, и дядя спросил:
– Почтенный староста, вы что, обедать отказываетесь?
Ли Саньжэнь снова ничего не ответил, тогда дядя шагнул к кровати и попробовал его растолкать, но Ли Саньжэнь оказался недвижимым, словно каменный столб. Дядя поспешно откинул одеяло и увидел, что лицо у старосты давно позеленело.
Сделалось черно-зеленым, как шпинат.
Ли Саньжэнь отошел.
Давно отошел. Может, еще до полуночи, а может, и после полуночи. На краю подушки виднелась лужица крови. Темно-бурой крови, похожей на темно-бурую грязь. Темно-бурую грязь, застывшую в лед. Чжао Дэцюань болел тяжелее, но до сих пор жил, а Ли Саньжэнь был еще не так плох, но отошел. Ли Саньжэня вырвало кровью, но лицо у него почти не перекосилось, значит, перед смертью он не сильно мучился, покашлял немного, сплюнул кровью и отошел. Но все-таки в чертах его читалась обида. Глаза Ли Саньжэня оставались распахнуты, и рот открыт, словно он собирался что-то сказать людям, но не успел, да так и ушел из мира.
Мой дядя стоял у его кровати как истукан, истукан с бело-синим лицом – он не боялся мертвых, но сердце невольно сжалось. Вспомнил, что и ему скоро умирать, и сердце сжалось. Эмалированная миска пристыла к дядиным рукам, палочки пристыли к его рукам, он постоял так еще немного, затем наклонился и несмело поднес ладонь к ноздрям Ли Саньжэня – пальцы обдало льдом, тогда дядя шагнул к окну, высунулся наружу и крикнул больным, собиравшимся у крыльца на обед:
– Эй! Ли Саньжэнь помер!
Те задрали головы:
– Чего говоришь?
– Ли Саньжэнь помер, уже и остыть успел!
Люди растерянно переглянулись и решили пока не ходить на кухню, а подняться в класс на втором этаже. Было их человек пять или шесть, они поглядели на Ли Саньжэня, проверили его дыхание и побледнели до синевы.
Дед мой тоже поднялся на второй этаж и тоже побледнел до синевы.
Дед поднес руку к ноздрям Ли Саньжэня, побледнел до синевы и обратился к больным:
– Надо сказать его родным, чтобы готовили гроб и погребальное платье.
– Давайте сперва пообедаем, а там уж пошлем гонца в деревню, не то еда остынет, – ответил деду кто-то из больных.
Дед подумал немного, укрыл Ли Саньжэня одеялом и повел людей обедать. За едой никто и словом не обмолвился, что Ли Саньжэнь мертвым лежит в своей постели. Знавшие правду ели почти как обычно, все остальные ели совсем как обычно. День стоял безветренный, солнце пригревало, перевалив за крышу кухни. На школьном дворе было тепло и тихо, кто-то уселся на землю, кто-то стоял на ногах, все дружно жевали свои лепешки, уплетали овощи, которых Чжао Сюцинь нажарила целый котел, хлебали сдобренную солью кукурузную похлебку, кто-то сидел на скамьях, спущенных во двор из классов, а кто-то на собственных башмаках. Смачно жуя, шумно прихлебывая, больные обсуждали деревенские новости, пересказывали друг другу анекдоты, и смешные, и несмешные.
Перебрасывались словами: ты мне, я тебе.
Словно ничего и не случилось.
Линлин и мой дядя сидели рядом на корточках.
– Староста, случаем, не помер? – спросила дядю Линлин.
– Какое помер, – покосился на нее дядя, – говорит, занемог, кусок в горло не лезет.
– Вернули бы ему печать, а то он ходит сам не свой.
– Главное, куртка нашлась, остальное – не наша забота.
Так они и сидели: опустят головы, покопаются в мисках, поднимут головы, перебросятся парой слов. А в конце обеда дед объявил Чжао Сюцинь и остальным больным:
– Ли Саньжэнь больше не хочет жить в школе, так что можно на него не готовить.
Все притихли – вроде и поняли, что сказал мой дед, а вроде и не поняли, глядели друг на друга, кто не понял, ничего не спрашивал, и на школьном дворе в одночасье стало так тихо, что из всех звуков осталось только дыхание. И даже дыхание стихло. Ветер сдул перышко с крыши, и оно полетело вниз, звонко рассекая воздух. И тут Большеротый Дин, сидевший у порога кухни, прочистил горло и сказал: а давайте я анекдот расскажу.
И начал рассказывать: в одном уездном ямыне был очень сметливый служка, даже самые сложные поручения он щелкал как орехи. И вот однажды начальник уезда решил его испытать: выехали они из города, видят – идет огородами девушка. Начальник велит: ступай к той девушке, если уговоришь ее на поцелуй, три дня будешь владеть моей большой печатью. А не справишься – получишь пятьдесят палок. Пораскинув мозгами, служка направился к огородам, заговорил с девушкой, слово за слово, и она сама подставила ему губы.
И служка на три дня сделался начальником уезда.
– Угадайте, что он ей сказал? – спросил у деревенских Большеротый Дин. Увидев, что за его анекдотом люди даже о еде позабыли, он коротко глянул на толпу и припал к миске с похлебкой, чтобы потомить публику. Сделал несколько глотков и наконец сказал: служка встал у девушки на пути и говорит: эй, шла бы своей дорогой, зачем полезла на наш огород лук воровать? Девушка говорит: никуда я не лезла, нужен мне твой лук! Служка ей: да я своими глазами видел, как ты сорвала перышко и сунула в рот, а теперь отпираешься! Тогда девушка разинула рот и говорит: раз так, где он? Поди да посмотри! Служка отвечает: ты его уже проглотила, разве так увидишь? Девушка ему: и что мне, живот распороть, чтоб ты поверил? Служка говорит: не надо распарывать, запах у лука крепкий, дай я только губы понюхаю, и все будет ясно.
И девушка подошла к служке и подставила ему свои губы.
Пришлось начальнику уезда на три дня отдать большую печать сметливому служке. Большеротый Дин сказал, что за эти три дня служка всех своих родичей и приятелей переселил из горной глухомани в город, рассадил их по разным отделениям уездной канцелярии, одних сделал чиновниками, других купцами, и зажили они с той поры богато и счастливо.
Большеротый Дин перебрался в школу несколько дней назад. Заболел лихоманкой, объявил семье, что пойдет наслаждаться райской жизнью, и, пока они провожали его до ворот, сыпал шутками да прибаутками. С того дня в школе не стихал смех, не кончались веселые байки. Когда дед сказал, что Ли Саньжэнь больше не хочет жить в школе, что он возвращается домой, все притихли. А услышав рассказ Большеротого Дина, сбросили с себя оторопь и громко расхохотались.
Растянули рты до ушей и расхохотались. Запрокинули головы к небу и расхохотались. А кто-то от смеха даже с лавки свалился, и миску на себя уронил, и похлебкой облился с головы до ног.
6
Через два дня после смерти Ли Саньжэня, когда пришла пора похорон, его жена не стала плакать, а явилась к моему деду и спросила, почему этот чертяка Ли Саньжэнь помер, а рот никак не захлопнет и веки не опустит, что за напасть держит его на этом свете. Дед пошел посмотреть, и правда: челюсть у Ли Саньжэня отвисла, а глаза распахнулись шире, чем при жизни, зрачков не видно – одни белки, словно у него две белые траурные ленты вместо глаз. Дед ничего не сказал, подумал немного и в одиночестве ушел из деревни. Через несколько часов вернулся и принес с собой новую печать динчжуанского селькома. Круглую печать. И футляр с красной штемпельной краской. Чтобы утолить обиду Ли Саньжэня, дед пришел и сам опустил печать с краской ему в гроб. Вложил печать покойнику в правую руку, а футляр с краской в левую. И сказал:
– Саньжэнь, я нашел твою печать в школе, никто ее не брал, она завалилась в щель между кроватью и изголовьем.
А потом положил ладонь на веки Ли Саньжэня, и глаза у него закрылись, а губы сомкнулись.
Глаза закрылись. И губы сомкнулись.
С опущенными веками и сомкнутым ртом покойник преобразился. На пожухшее лицо Ли Саньжэня сошла безмятежность. Как будто ему не о чем больше тревожиться, нечего жалеть.
Ли Саньжэнь обрел блаженную безмятежность.
Глава 2
1
Расскажу немного о нашей семье.
Расскажу немного об отце.
Расскажу сон, который приснился деду. Сон об отце и о нашей семье. Сон, растянувшийся на десять, на двадцать ли..
Отец твердо решил увезти семью из Динчжуана. Динчжуан обезлюдел. Одичал. Утратил человеческий запах. Больные переселились из деревни в школу. А кто не переселился, целыми днями сидели по домам. Деревенские улицы будто выстудило: люди исчезли, голоса стихли. Неизвестно, когда это началось, но на ворота дома, куда приходила смерть, больше не клеили белые траурные свитки. Помер и помер, обычное дело, родственники устали вывешивать свитки, устраивать пышные похороны. Друзья и родные больше не собирались проводить покойника в последний путь. Люди угасали, как огонь в лампе. Сходили под землю, как палая листва. Деревню сковало тоскливой тишиной. Тоскливой могильной тишиной. Несколько человек перебрались с Новой улицы в уездный центр, а одна семья переехала в Кайфэн.
Люди утекали из Динчжуана звонким ручейком.
Бросали деревню, бросали новые кирпичные дома с черепичными крышами.
Люди уехали, и дома опустели.
Динчжуан обезлюдел. Человеческие запахи поблекли.
После того как дед едва его не задушил, отец твердо решил уехать из Динчжуана. Посчитал, оказалось, чтобы поселиться в уездном центре или в Кайфэне, требовались немалые средства. Денег не хватало, и отец лишился сна. Той ночью он до самого утра ворочался в постели, а едва рассвело, вышел во двор, постоял там немного и шагнул за ворота. Побродил по деревне и встал у околицы посмотреть, как по равнине с востока расстилается сверток утра, а за ним летит горький запах целебных трав. Отец стоял на поляне у западной околицы, и горький запах подсказывал ему, что больные поднялись с утра пораньше заварить свои снадобья. Но вот отец перевел взгляд на дымки, растянувшиеся над школьным двором, и его сердце вздрогнуло.
Гулко вздрогнуло, будто за него кто-то дернул.
Разглядывая густые и бледные, золотые и серебряные дымки, тянувшиеся над школой, отец вдруг подумал: в Динчжуане столько народу перемерло от лихоманки, и столько народу еще умрет – наверху должны как-то на это откликнуться. Должны что-то предпринять.
Не бывает, чтобы наверху сидели сложа руки и ничего не предпринимали.
2
Отец был рожден для великих дел.
Отец пришел в этот мир для великих дел, потому и родился в Динчжуане, потому и стал сыном моего деда и моим отцом. Сначала отец вершил кровью и судьбами жителей Динчжуана и всех окрестных деревень и поселков. А теперь собирался вершить гробами и могилами. Отец сам не знал, что в его руках сосредоточится такая власть, он всего-навсего хотел попытать счастья. Съездить в уездную управу и попытать счастья – и не думал, что все так хорошо обернется, что стоит ему толкнуть мимоходом дверь, и дом наполнится солнечным светом.
Отец отправился в уездный центр.
В преобразившемся до неузнаваемости уездном центре он отыскал начальника Гао. Того самого начальника Гао, который в былые годы занимал пост заведующего отделом образования, а теперь дослужился до заместителя начальника уезда. И возглавил уездный комитет по лихоманке. Начальник Гао долго беседовал с моим отцом, они много чего успели обсудить.
Начальник Гао говорит:
– В Динчжуане умерло уже несколько десятков человек, почему же ты только сейчас ко мне обратился? Дин Хой, разве ты не знаешь, как привязан начальник Гао к вашей деревне? Разве отец твой, учитель Дин, не знает, как привязан начальник Гао к вашей деревне?
Отец вгляделся в лицо начальника Гао.
А начальник Гао говорит:
– Каждому больному лихоманкой после смерти полагается гроб от уездной управы, неужели вы в Динчжуане об этом не слыхали? И никто не довел до вас это постановление?
Начальник Гао долго сидел с моим отцом, они много чего успели обсудить.
Начальник Гао говорит:
– С теми, кто уже умер, ничего не поделаешь, но отныне при условии соблюдения всех формальностей каждому заявителю, умирающему от лихоманки, управа будет выделять по черному гробу.
Отец все глядел в лицо начальника Гао.
А начальник Гао говорит:
– Поезжай домой, соскучился я по вашему динчжуанскому котовнику, в следующий раз как поедешь, нарви мне пару пучков понежнее.
3
Дед понимал, что видит сон, что все вокруг ему снится, и поначалу не хотел идти дальше, но картина перед глазами была такой диковинной, что он не смог устоять и шагнул за ворота.
А за воротами была фабрика гробов.
Гробовой комбинат.
Дед не знал, где оказался. Знал только, что видит сон, но не знал, что за место ему снится. Он пересек равнинную пустошь и вышел к небольшой открытой котловине, уместившейся меж двух барханов на песках старого русла Хуанхэ. Котловина была хоть и небольшая, но глазом не охватить. И среди этой безграничной равнины, среди мерно вздымавшихся и опадавших барханов дед обнаружил фабрику гробов. Огороженная колючей проволокой складская площадка была сплошь заставлена черными гробами. Гробы отличались размерами и толщиной, и на каждом стояла отметка мелом: I, II или III. Был полдень, солнце нависло над равниной, и пучки его золотистых лучей падали на землю, будто бессчетное множество расплавленных золотых слитков, будто натянутый в воздухе забор из золотой проволоки. Сквозь окружившую фабрику ржавую ограду было видно, как пески на равнине заливает золотой волной, словно откуда-то издалека катятся воды вышедшей из берегов реки.
Дед стоял посреди огромной бетонной площадки, на которой могла бы уместиться целая деревня, и разглядывал аккуратные ряды черных гробов – сотни, тысячи гробов, блестящая черная тьма, озаренная полуденным солнцем; в изголовьях гробов был вырезан иероглиф «дар», в ногах – иероглиф «жертва», каждый величиной с таз, а черты толщиной со щетку, а то и с человеческую руку. Позолота на иероглифах сверкала так ярко, что почти слепила. Дед знал, что управа построила эту фабрику специально для больных лихоманкой. У фабричных ворот висел парный свиток с надписью: «Согреем сердечной заботой больных закатные дни. С любовью проводим усопших до самых райских ворот». Дед прочел надпись и поинтересовался у вахтера в будке: что это за фабрика? И вахтер ответил: гробовая фабрика. Кто же ее открыл? Уездная управа. А зайти можно? Всем желающим пройти на экскурсию вход открыт! И дед шагнул за ворота и увидел сотни, тысячи гробов, черную блестящую тьму, словно по бетонной площадке разлилось иссиня-черное озеро, а блестящие иероглифы «дар» и «жертва» дрожали в озерной воде, будто золотые рыбки, будто питоны, скользящие по маслянисто-черной глади.
Дед пошел дальше и услышал монотонный грохот станков, он надвигался, словно раскаты грома в сезон пробуждения насекомых[19]. Вытянув шею, дед шагал по бетонной дороге вдоль бархана и наконец увидел вдали два больших цеха, а в них целый рой плотников, резчиков и лакировщиков. Плотники снимали со станков доски и сколачивали из них гробы, резчики украшали торцы иероглифами. Лакировщики выносили готовые гробы с резьбой из цеха на улицу, ставили на опору и красили черным лаком, вооружившись кисточками и распылителями. Когда лак высыхал, специальный работник покрывал иероглифы на торцах позолотой. А другой работник проставлял на готовых гробах цифры I, II и II – в зависимости от категории.
В цеху гробовой фабрики работа была поставлена на поток, и плотники с лакировщиками не успевали пот со лба утереть, так что на деда никто внимания не обратил, коротко глянули на него и снова принялись за дело. Дед миновал первый цех и вышел ко второму, по дороге ему встретился тот самый работник, мужчина средних лет, который проставлял на гробах цифры, дед спросил его: неужели и гробы делятся на категории?
Так и мука ведь бывает погрубее, а бывает потоньше.
Сказал так и поспешил дальше. Дед застыл на месте, а опомнившись, направился во второй цех, сооруженный из обшитых досками стальных рам, и только тут увидел, что гробы во втором цеху отличаются от тех, что выстроились снаружи, как небо отличается от земли. Оглядев дюжину готовых гробов, дед понял, что в трех из них доски тунговые, толщиной в четыре цуня, а в двух – кедровые, толщиной в четыре с половиной цуня. Кедровому гробу под землей ни черви не страшны, ни сырость, лучше дерева на всей равнине не сыщешь. А иероглифы в изголовьях этих искусных гробов были отделаны ажурной резьбой с драконами и фениксами, и стенки гроба тоже украшала резьба: с одной стороны мастер изобразил сцену вознесения души на небеса, с другой – как небожители встречают душу в раю. Резьба была ярко расписана и щедро присыпана позолотой, так что гроб походил на цветник в императорском дворце. Следующий гроб был еще больше, он стоял на двух скамейках, и над ним трудились целых четыре резчика, по одному с каждой стороны, они вырезали сцены вознесения души на небеса, сцены встречи с богами и небожителями, вырезали небесные сады и райские кущи. А лакировщики расписывали сады и кущи золотом и серебром, чтобы во всем мире не было гроба богаче и роскошней. Еще один резчик прислонил крышку гроба к стене и вырезал на ней праздничное застолье, детей, внуков и правнуков усопшего, а рядом сцену славного возвращения в родные края. И старики, и женщины, и дети сидели за праздничным столом будто живые. А танцовщицы из свиты успошего были так прелестны, что словами не описать, точь-в-точь как наложницы, населявшие в старину танский дворец[20]. Резчики трудились так истово, так усердно, будто готовили гроб для выставки, а не для похорон. Обомлевший дед подошел поближе и увидел, что этот огромный гроб целиком сработан из кипариса, а каждая его стенка срублена из цельной доски, без единого сочленения. Дед застыл перед кипарисовым гробом и не дыша смотрел, как мастер вырезает небесные сады и райские кущи, золотых драконов и серебряных фениксов, шумные воды и высокие горы, села и деревни, поля и хребты. А на другой стенке, где была вырезана сцена пира в райском саду, дед заметил даже сигареты «Дачжунхуа», и водку «Маотай», и цыплят по-кайфэнски[21], и блюда с рыбой из Хуанхэ. А еще в том райском саду были костяшки мацзяна[22], игральные карты, прислужницы и служки, чтобы растирать пирующим спины и обмахивать их опахалами, точь-в-точь как в танском дворце. А самое удивительное, что в райском саду имелся телевизор, и холодильник, и стиральная машина, и разные другие приборы и механизмы, которых дед и в жизни не видывал. Мало того, рядом с приборами был вырезан старинный терем, крышу его украшала полукруглая черепица, а над воротами висела вывеска: «Народный банк Китая». Мастера трудились так самозабвенно, словно ваяют статую Будды, лица их покрывал мелкий пот, а глаза от ежедневной работы едва не выкатывались из глазниц. Резцы у всех отличались, у одного лезвие было плоское, у другого изогнутое, а у третьего скошенное, словно нож для мозолей. Белоснежно-золотистая стружка летела из-под резцов, толстым слоем укрывая землю, и казалось, будто пол в цеху застелен луговыми травами, засыпан рисом. Дурманящий запах кипарисового масла поднимался от стружки и досок, клубился в воздухе и уплывал в открытую дверь. Дед не понимал, для кого готовят такой богатый гроб, кому из больных лихоманкой выпало счастье быть погребенным с такими почестями, и попытался заговорить с одним из мастеров, пока тот отошел наточить резец, похвалил: до чего же хороший гроб!
Резчик оглянулся к деду и сказал: гроб-дракон, императорский.
Вот он какой, императорский гроб. Дед мотнул головой назад и спросил: а те кедровые, на которых вырезано вознесение души и встреча в раю, это что за гробы?
Это гробы-цилини[23], отвечал резчик.
А тунговые гробы с резьбой на торцах?
Это цари зверей.
Дед понимающе промычал и спросил: кому же вы готовите этот императорский гроб?
Резчику надоели расспросы и он молча уставился на деда, давая понять, что такие вопросы задавать не следует. И дед остался один. Когда он вышел из цеха, где мастерили императорский гроб, солнце уже спустилось с середины неба и спряталось за барханами. И в налитом теплом зимнем дне засквозил прохладный ветер. Гробы первой, второй и третьей категорий, расставленные на складской площадке, теперь напоминали уже не озеро, а боевой строй. И дед увидел, что среди этого строя расхаживает какой-то человек, машет руками – наверное, гробы выбирает.
А рядом с лакированным строем дед увидел большой грузовик с гробами, их там было столько, что издалека казалось, будто в кузове не гробы, а черная гора. У подножия той горы стоял такелажник и аккуратно укладывал отобранные гробы на вершину. Чтобы они не поцарапались и не побились, человек внизу, командовавший погрузкой, велел такелажнику проложить каждый гроб соломенными циновками. Этот командир был одет в синее пальто с рыжим меховым воротником, поднятым до самых щек, говорил он зычно и резко, то и дело взмахивая руками, и голос показался деду таким знакомым, будто вдали от дома он повстречал родного человека.
Дед пригляделся.
И в самом деле увидел родного человека.
Увидел, что погрузкой гробов командует мой отец. Дед застыл от удивления, а опомнившись, поспешил ему навстречу. Скорым шагом пересек гробовой строй и почти поравнялся с машиной, но к тому времени все гробы уже погрузили в кузов и обвязали сверху толстой веревкой. Грузовик затарахтел, выпустил облако густого дыма и покатил к воротам. А такелажники шустро запрыгнули в кабину вслед за моим отцом.
Дед остановился на том месте, где только что стоял грузовик, и закричал: Хой! Хой!
И проснулся от собственного крика.
Проснулся и в самом деле увидел моего отца – расплывшись в улыбке, он стоял перед дедовой кроватью и ласково звал: отец, отец! Отец рассказал, что ездил в город, встречался там с начальником Гао. С тем самым начальником Гао, что заведовал отделом образования, а теперь стал заместителем начальника уезда и главой комитета по лихоманке. Сказал, что начальник Гао велел ему передать деду привет, а еще пообещал выделить всем больным Динчжуана по пять цзиней масла и по связке хлопушек на каждую семью, чтобы деревенские как следует встретили Новый год.
Дед чурбаном сидел в своей постели, глядел на отца, вспоминал сон про фабрику гробов и никак не мог проснуться.
Глава 3
1
Справили Новый год, справили Юаньсяо[24].
А как справили Юаньсяо, в деревне случилась новая история.
На новогодние праздники люди сходили в соседние села, навестили родных, сходили и выяснили, что в других деревнях всех больных лихоманкой управа снабжает черными гробами. Выяснили, что неподалеку от уездного центра специально для больных лихоманкой построили гробовой комбинат. Болеют все одним и тем же, живут в одном уезде, почему же им даром достаются гробы за несколько сотен, а от динчжуанцев отделались маслом за десять юаней да дешевыми хлопушками?
Пошли к отцу выяснять.
Он привез подарки из уезда, к нему и пошли выяснять.
Проснулись на другой день после праздника Юаньсяо, позавтракали и всей толпой пошли к моему отцу, были в той толпе и Чжао Сюцинь, и Дин Юэцзинь, и все остальные. Отец в это время перекапывал землю в углу двора, где раньше стоял хлев для кур и свиней. Кур и свиней у нас отравили, так что хлев отец разобрал, а землю решил вскопать под котовник. Посреди двора высилась груда кирпичей от бывшего хлева, развороченная супесь под ногами грязно чернела. Как чернозем вперемешку с грязью. В том углу много лет жила свинья, много лет жили куры, и земля стала черной как смоль, лучше для котовника места не найти. От чернозема тянуло навозом, любимым запахом овощей и пшеницы. Скинув ватную куртку, отец нырнул в самую гущу черного запаха и ворочал землю, как вдруг у его ворот собрались больные лихоманкой, собрались и говорят: почему это в остальных деревнях всем заразным выделяют по черному гробу, а нам досталось по бутылке рапсового масла?
Отец вышел к воротам и говорит:
– Так если б я не ездил, не хлопотал, вам бы и рапсового масла не досталось.
Сказал, что в одной деревне из двухсот жителей за год умерло сто человек, вот и посчитайте, Динчжуану еще повезло, разве можно зариться на их гробы?
Сказал, что в другой деревне из пяти сотен жителей триста заболели лихоманкой, разве можем мы в Динчжуане зариться на их гробы?
На это деревенские ничего не ответили.
Не нашлись что ответить, и отец снова взялся ворочать землю.
Зиме осталось недолго, скоро придет весна. Придет весна, и можно будет сеять котовник, поливай его раз в два дня, через неделю проклюнутся первые ростки.
А спустя две недели вырастут уже настоящие стебли, и пьянящий аромат разольется по воздуху бледно-зелеными, бледно-голубыми волнами.
Когда настала пора сеять котовник, в деревню пришла еще одна смерть, покойнику не было и тридцати, о гробе он позаботиться не успел. Деревенские собрались на пятачке у входа в Динчжуан, потолковали немного, и родня покойника пошла требовать гроб у моего отца, говорят ему:
– Братец Хой, съезди к начальству, стребуй у них гроб для своего братишки.
– Сами посудите, – озабоченно сказал отец, – если б я мог стребовать, неужели сидел бы сложа руки? Я ведь и масла, и хлопушек для вас достал.
И они ушли восвояси.
Отцов котовник пророс ровными рядами и залил наш двор благоуханием.
Прилетели бабочки. Как прилетели, так и улетели.
Прилетели пчелы. Как прилетели, так и улетели.
Котовник пахнет горьким кунжутом, пахнет заячьим салатом, бабочки и пчелы к нему не летят. Но даже без бабочек, даже без пчел двор наш наполнился весенним светом.
Том 4

Глава 1
1
Прошел Новый год.
Прошел и Юаньсяо. И первый лунный месяц тоже потихоньку прошел. Жизнь текла по-старому: на солнце было тепло, на ветру холодно, больные варили снадобья, покойники сходили под землю.
Еще один покойник сошел под землю, и больные вспомнили, как хорошо жилось в школе. Когда кругом одни заразные, и поговорить есть с кем, и посмеяться, и дни бегут веселее. А тут все разбрелись по домам, и одиночество завалило комнаты, запрудило дворы. Кто болел легко, теперь почти доходили. А кто и так доходил, теперь легли помирать. И потому люди захотели перебраться обратно в школу и жить сообща. Захотели перебраться в школу, но к деду моему идти на поклон было не с руки: недавно они ходили требовать гробы у моего отца, повздорили с ним, поругались. А дед как-никак – отец моего отца, одна кровь.
Тем утром после завтрака солнце так припекало, будто Динчжуан поставили томиться на плите. Больные вышли на улицу погреться – были там и Чжао Дэцюань, и Дин Юэцзинь, и Цзя Гэньчжу, и Дин Чжуси, и Чжао Сюцинь. Были там и дядя с Линлин, встали чуть поодаль друг от друга и переглядывались через толпу.
Любили друг друга украдкой. Украдкой, как воры.
И пока они переглядывались, кто-то сказал:
– Надо бы отправить ходока к учителю Дину, чтобы он пустил нас обратно в школу.
– Давайте я схожу, – улыбнувшись, отозвался дядя.
Все тут же согласились: да, ты и сходи, ты и сходи! Дядя окинул взглядом толпу и крикнул:
– Кто со мной?
И пока из толпы не ответили, предложил:
– Линлин, пойдешь?
Линлин замялась, а Чжао Сюцинь крикнула во все горло:
– Линлин, сходи! У тебя ноги крепкие, болезнь до них не добралась.
И Линлин пошла, они вместе вышли за околицу и направились к школе.
Путь недалекий. Пшеница вдоль дороги зеленела на зимнем тепле, и в солнечных лучах витал водорослевый запах молодых ростков. В прозрачной дали раскинулись деревни Лючжуан, Хуаншуй и Лиэрчжуан, будто тени под пустым небом равнины. Дядя с Линлин недалеко ушли от Динчжуана, но дорогой им никто не встретился. Все деревенские собрались погреться на обеденном пятачке у главного перекрестка. Дядя оглянулся назад, заглянул вперед и взял Линлин за руку.
Линлин вздрогнула и вслед за дядей оглянулась назад, заглянула вперед.
– Никого, – сказал дядя.
– Скучал по мне? – улыбнулась Линлин.
– А ты разве нет?
– Нет.
– Не верю.
– Я целыми днями о болезни думаю. Скоро мой черед помирать.
Дядя заметил, что лицо Линлин увяло с их последней встречи, на нем притаилась предсмертная чернота, будто исчерна-красную ткань замочили в тухлой воде. До праздников на ее лице почти не было язв, а теперь лоб покрывала целая россыпь бурых глянцевых болячек с гнойными узелками. Дядя взял Линлин за руку, повернул ладонь тыльной стороной, осмотрел запястье, но все болячки там были старые, кожа на руках Линлин даже слегка сияла. Сияла светом молодой женщины, светом двадцати четырех лет.
– Ерунда, – сказал дядя. – Не бойся.
– Ты разве понимаешь?
– Я почти год болею, сам уже как врач, – улыбнулся дядя. – Дай гляну язвы на животе?
Линлин остановилась и посмотрела дяде в глаза.
– Линлин, я так по тебе соскучился, сил нет. – Дядя отвел взгляд от живота Линлин, взял ее за руку и потянул в травы. Потянул на чье-то брошенное поле, по колено заросшее сорной травой. К концу зимы трава совсем высохла, но стояла по-прежнему густо и высоко, напоминая о прошлогоднем изобилии. От сухих зарослей тянуло сладковатой гнилью, и зимним днем этот запах омывал легкие даже лучше аромата молодых ростков. Но Линлин упиралась и ни в какую не хотела идти.
– Ты правда по мне не скучала?
– Скучала.
И дядя с новой силой потянул ее в травы.
– Что толку, – сказала Линлин. – Все равно помрем.
– А ты живи, пока живется, вот тебе и толк, – увлекая ее в траву, отвечал дядя. Они шагали друг за другом сквозь сухие заросли, отошли подальше от дороги, сели на землю, и трава примялась. Легли на землю, и трава примялась. И на той самой траве они занялись тем, чем обычно занимаются мужчина и женщина.
И словно обезумели. Дядя обезумел. И Линлин обезумела. Обезумели друг от друга. Забыли про болезнь, будто нет никакой болезни. Свет падал из-за спины, и дядя видел, что болячки на теле Линлин налились кровью и блестят, словно красный агат. Весь живот, вся спина у нее были покрыты болячками, точно городские улицы – фонарями. А когда Линлин вошла в раж, лицо у нее засияло, и жухлая чернота превратилась в багряный свет, кожа заискрилась на солнце, будто стеклышко. И дядя увидел, что Линлин не просто молода, а еще и красива: большущие черные глаза, нос ровненький, словно граненая столовая палочка. Она лежала, укрытая от ветра жухлой травой, и поначалу сама казалась пожухшей, но вмиг налилась влагой. Сочной влагой. Язвы никуда не исчезли, но они только оттеняли нежность ее кожи. Тело Линлин было таким белым, словно белое облако спустилось с небес. И дядя обезумел. А она тянулась к обезумевшему дяде, как зеленые всходы на равнине тянутся к весеннему теплу.
Безумие отступило, оставив по себе только слезы и пот. Дядя с Линлин лежали плечом к плечу и щурились на солнце.
– Была бы ты моей женой, – вздохнул дядя.
– Да мне помирать скоро, – отозвалась Линлин.
– Хоть бы и так, я все равно на тебе женюсь, если согласишься.
– А как же сестрица Тинтин?
– О ней не думай.
Линлин села в траве и сказала, помолчав:
– Брось, все равно мы с тобой одной ногой в могиле стоим.
Дядя тоже сел, подумал и согласился, что дело того не стоит, и они встали, оглядели примятую траву и улыбнулись.
Вяло улыбнулись, сложили губы в улыбке и направились к школе.
Дед наводил порядок в большом классе, где до Нового года устраивали общие собрания, стирал с доски нарисованных мелом собаку, свинью и черепаху, стирал имена, написанные рядом с рисунками. Стирал с доски и тут увидел, что на пороге, улыбаясь, стоит мой дядя.
– Твоя работа? – спросил дед.
– Народ хочет перебраться обратно в школу, – сказал дядя.
– Пора уже и ребятишкам школу уступить, пусть уроки учат, – ответил дед.
– Если отцы с матерями перемрут, какой прок ребятишкам в школе?
– Они перемрут, а ребятишкам дальше жить.
– Если отцы с матерями перемрут, кто же будет кормить ребятишек? – Линлин заглянула деду в лицо, и оно вдруг показалось ей родным, будто перед ней стоит свекор, которого она никогда не встречала. Настоящий свекор Линлин давно сошел под землю. Она видела его только на фотографии, выставленной в главной комнате в день свадьбы: худое лицо свекра тосковало по миру живых. И сейчас Линлин говорила с моим дедом, будто со своим свекром, смотрела ему в глаза и говорила:
– Дядюшка! Подумайте, если отцы с матерями проживут хоть на день дольше, ребятишки на день позже останутся сиротами, на день меньше горя узнают.
Дед повесил тряпку на гвоздь у доски, отряхнул мел с ладоней и сказал:
– Ладно, пускай возвращаются.
И дядя с Линлин пошли в деревню, сказать людям, чтобы возвращались в школу. Шагнули за школьные ворота и снова взялись за руки. Дошли до поля, заросшего сухой травой, переглянулись, молча переглянулись и, не размыкая рук, свернули в заросли.
Сели.
Легли.
И солнце с середины неба осветило их нагие тела.
2
Чтобы перебраться в школу, перво-наперво надо скинуться в общий котел. Правила остались прежние: котел пополняется ежемесячно, больные приносят из дома муку, рис или кукурузу. На этот раз сбор устроили на главном деревенском перекрестке, каждый притащил из дома по мешку муки, мешку риса и мешку бобов вперемешку с фасолью. Юэцзинь был за счетовода, взвешивал мешки, проверял, нужно ли чего добавить или убавить, а после отправлял людей пересыпать муку с крупой в общие мешки. Чжао Сюцинь была старшей на кухне и свою долю в общий котел не вносила, а когда все мешки наполнились, подошла их завязать. Стала завязывать и увидела в мешке с мукой четыре кирпича. Один кирпич тянул на пять цзиней, значит, в четырех кирпичах было двадцать цзиней. В другом мешке кирпичей не нашлось, зато нашлись камни, каждый размером с добрую плошку. А в мешке с рисом не было ни кирпичей, ни камней, а были черепки по несколько цзиней каждый. Вытащили из мешков кирпичи, черепки и камни, свалили вместе на середине улицы, получилась белоснежная куча. Белоснежная груда. Камни – точно бритые мужские головы. Кирпичи с черепками – точно хлебцы с лепешками. Груда извалянных в муке кирпичей, черепков и камней тянула на сотню цзиней, а то и больше. Муки со всех собрали четыре с половиной мешка, риса – два мешка, бобов с фасолью – чуть больше одного мешка, и еще в общем котле было несколько мешков кукурузы. А камни, кирпичи и черепки весом тянули почти на полтора мешка крупы. Люди столпились вокруг кучи – бранятся крепкими словами, удивляются.
Говорят:
– Твою ж бабушку! Вот народ, уже и лихоманкой болеют, а все ловчат.
Говорят:
– Ёпт! Одной ногой в могиле, а все равно ни стыда ни совести!
Чжао Сюцинь подняла повыше вывалянный в муке кирпич и закричала во все горло:
– Кто такой умник, выходи! Все принесли по пятьдесят цзиней муки, а ты в свой мешок четыре кирпича напихал, тридцатью цзинями отделался.
Бранится:
– Подлый ты человек, черное твое сердце, обокрал людей на двадцать цзиней! Вот не хватит на всех еды, а люди снова скажут, что это Чжао Сюцинь украла!
Ходит от одного мешка к другому, трясет кирпичом, кричит во всю глотку:
– Эй, соседушки, поглядите сюда! Вы меня бранили: дескать, Чжао Сюцинь воровка! Я воровка, луковку взяла с чужого огорода, редьку дернула, понесла домой, накормить мужа с детками! Огурчик с чужой грядки сорвала – вместо воды напиться. Я воровка, а честные люди напихали в муку четыре кирпича. И полмешка с рисом камнями разбавили.
Чжао Сюцинь швырнула кирпич в груду и схватилась за вывалянный в муке камень, камень величиной с добрую плошку. В былые времена она могла разом поднять полдюжины таких камней, набить ими пару корзин и понести на коромысле, но сейчас Чжао Сюцинь болела лихоманкой, сил у нее не осталось, она схватилась за камень, но не сдвинула его с места, схватилась другой раз и кое-как оторвала камень от земли, взяла в охапку, будто голову ребенка, и пошла прохаживаться с ним вдоль толпы, выкрикивая:
– Глядите, какая тяжесть! Насилу подняла! Сучий сын, принес этот камень вместо крупы! Кто такой умник, выходи сюда, бери свой камень и дуй домой, сваришь его в котелке на обед. – Камень бухнулся на землю, Чжао Сюцинь поставила на него правую ногу, подбоченилась, словно мужик, и проорала: – Вы что, дома у себя вместо риса камни варите? Детки да жены ваши ветром обедают и пеной срут? А стариков своих вы камнями да черепками потчуете?
Чжао Сюцинь все бранилась, прохаживалась перед толпой и бранилась, наконец устала браниться и плюхнулась на мешок с рисом. Сбор устроили сразу после обеда, а сейчас солнце добралось уже до середины неба и застыло над Динчжуаном. Деревню будто накрыло теплым одеялом. Зима кончалась, наступала весна, но люди оделись в ватные куртки, набросили на плечи пальто. Старики кутались в овчинные тулупы. А на ветвях деревенской софоры уже показались нежно-зеленые почки, бледно-желтые почки, прозрачная желтоватая зелень повисла на ветвях, словно капли воды, дрожащие в солнечных лучах. Вся деревня от мала до велика высыпала на улицу. Сбор продуктов – настоящее представление. А когда в мешках нашли камни, кирпичи и черепки, представление пошло веселее некуда. За два года, пока в Динчжуане гуляла лихоманка, деревенские соскучились без представлений, и потому все дружно высыпали на улицу, толпились и глазели на мешки, расталкивали друг друга и глазели на мешки, бранили прохиндеев последними словами.
Вслед за Чжао Сюцинь бранили прохиндеев последними словами.
Цзя Гэньчжу болел недавно и хотел перебраться в школу сильнее всех. В школе мать не будет целыми днями глядеть на него, утирая украдкой слезы. И жена не будет тревожиться, что он наградит заразой ее и сына. Потому и рис он принес самый белый, и муку самую тонкую, а как увидел, что у остальных и рис хуже, и мука грубее, сразу понял, что его облапошили. А теперь понял, что его кругом облапошили. И сказал, не сводя глаз с груды камней:
– Ох ёпт! Ох ёпт! Верните мне мои рис и муку, обойдусь без школы!
А дядя говорит:
– Вернем, но десять цзиней придется вычесть.
– Это с чего бы? – вытаращился на него Гэньчжу.
– Если каждый заберет свою долю, кому камни достанутся?
– Твою налево, тогда я остаюсь, – подумав, сказал Гэньчжу.
Деревенские стояли перед кучей, щупали камни и черепки. Солнце клонилось к западу, и улица алела. Зимний ветер задувал с равнины совсем по-зимнему. Люди переминались с ноги на ногу, потирали руки, пытаясь согреться. И тут на улице появился мой дед. Он ждал больных в школе, не дождался и пришел в деревню. Узнал, в чем дело, оглядел сваленные в груду камни и черепки и сказал:
– Пока не выясните, кто камни подложил, в школу не пойдете?
– Пойдем, – ответили из толпы, – кому охота дома сидеть, смерти ждать?
– Тогда идем, – сказал дед.
Но никто не двинулся с места, люди стояли и разглядывали камни, кирпичи и черепки с таким видом, будто их жестоко обманули. И дело было даже не в обмане, просто сами они не додумались вовремя до такой хитрости.
И люди застыли как истуканы, одни стояли, другие сидели, но никто не двинулся с места.
– Не хотите в школу, тогда расходитесь по домам, – предложил дед.
Никто ему не ответил.
– А если решили идти, давайте сюда тачку, сложим мешки и повезем в школу.
Люди сидели, стояли, грели руки в рукавах, в карманах, переглядывались, молчали, но каждому было ясно, что так дела не делаются. Не делаются, потому люди и застыли на перекрестке посреди деревни, а заходящее солнце, поскрипывая в тишине, катилось на запад, из последних сил согревая землю, словно умирающий огненный шар. Люди молчали и не двигались с места, и в конце концов дед мой спросил Дин Юэцзиня:
– Сколько весят камни с кирпичами?
– Сейчас узнаем.
Цзя Гэньчжу и Чжао Дэцюань разложили вывалянные в муке кирпичи, черепки и камни по корзинам, и Дин Юэцзинь по очереди их взвесил. Посчитали, вышло девяносто шесть цзиней, дед спросил, сколько человек собираются в школу, сказал, что можно разделить убыток на всех, и каждый донесет немного муки и зерна, но не успел договорить, как Цзя Гэньчжу вырос перед ним и заявил:
– Учитель Дин, бейте меня смертным боем, а я добавлять ничего не буду, если не верите, спросите Юэцзиня: и рис, и мука у меня были самые отборные. Зернышки крупные, белые, как молочные зубки, а мука меленькая, что пенка на берегу.
Цзя Гэньчжу договорил, и следом подал голос Чжао Дэцюань, он уселся на корточки возле мешка с мукой, долго мялся и наконец пробормотал себе под нос:
– И я… Я тоже добавлять не буду.
И все остальные согласились, что добавлять ничего не будут.
Дед постоял немного, подумал и молча пошел на восток. Пошел к Новой улице, а деревенские остались стоять на перекрестке. Деревенские не знали, что задумал мой дед, стояли на перекрестке и ждали, когда он вернется, как ждут дождя посреди засухи. И скоро дед в самом деле вернулся. Вышел с Новой улицы, и в лучах заходящего солнца деревенские увидели, что с ним идет мой отец и катит на велосипеде пару мешков с мукой. Они шли друг за другом, отец впереди, а дед сзади, шагали по расстилавшейся в деревне тишине, навстречу изумленным взглядам односельчан. Шагали не торопясь, а цепь отцова велосипеда вызвякивала серебристую песню, и когда они подошли поближе, люди увидели, что отец везет им стандартную муку, помолотую на государственном мельзаводе. Дома у нас мать готовила только из стандартной городской муки. Отец шел впереди и катил велосипед с мукой, а дед шагал следом за ним. Сначала отцово лицо было полно раздраженной скуки, будто он ни во что не ставит своих земляков, но на подходе к перекрестку, где деревенские могли его разглядеть, отец расплылся в великодушной, ослепительно-красной улыбке. С этой улыбкой он подошел к толпе, глянул на Дин Юэцзиня, на Цзя Гэньчжу, на Чжао Сюцинь, на всех остальных, кто ходил к его дому требовать гробы, улыбнулся и сказал:
– Вы же друг другу не чужие, и болезнь на всех одна, к чему эти склоки?
Сказав так, он оглядел наваленные грудами камни и кирпичи, стащил с велосипеда муку, бросил ее к общим мешкам, отряхнул сиденье и проговорил:
– Здесь сто цзиней, мука высшего сорта, как у городских. Считайте, это мой вам подарок.
Сказал так, развернул велосипед и добавил, уже холоднее:
– Запомните крепко-накрепко: Дин Хой свою деревню, своих земляков и в мыслях не обидит. Вы виноваты перед Дин Хоем, а Дин Хой перед вами ни в чем не виноват.
Сказал так и пошел прочь.
Сказал и пошел.
Сделал несколько шагов, оседлал велосипед и скрылся из виду.
Так все и разрешилось. Деревенские понемногу образумились, поняли, что к чему, поняли, что виноваты перед моим отцом, виноваты перед семьей Дин, и отца моего еще долго ни в чем таком не подозревали.
К ночи школа зажила по-старому, все расселились по своим прежним местам. Дядя вернулся в дедову сторожку. Они с дедом легли, погасили свет и завели разговор перед сном.
Дядя говорит:
– Твою налево, облапошили нас.
– Чего это?
– Я всего одним камнем мешок с рисом разбавил, а брату пришлось два мешка муки выставить.
Дед сел в постели и без слов уставился на дядину койку.
А дядя говорит:
– Отец, как думаешь, кто в муку кирпичи подложил?
И сам же отвечает:
– По-моему, Юэцзинь. Он стоял на весах, другому бы смелости не хватило сунуть в мешок целых четыре кирпича, двадцать цзиней. Да к тому же перед Новым годом, когда у Юэцзиня жена померла, они кирпичи покупали, чтобы ей могилу сложить.
Пока дядя рассуждал, тишину за окном нарушил чей-то короткий кашель, а следом раздался звук удаляющихся шагов. Дядя прислушался, сказал деду, что выйдет по нужде, накинул куртку и пошел на звук.
3
Три недели спустя дядю с Линлин заперли в кладовке, где хранились мешки с мукой и рисом. Когда дед явился на место, все больные уже собрались вокруг закрытой двери.
Ночь была ясная и чистая, лунный свет разлился по школьному двору, будто вода. Люди столпились у кладовки, говорят: откройте дверь, откройте, пускай выходят, но никто не знал, где ключи от замка. Все оделись и высыпали на улицу, поглазеть на представление. Поглазеть на спектакль. Поглазеть на застуканных любовников – во всей Поднебесной не сыщешь зрелища интересней.
С улицы послышался дружный топот, нестройный топот, он приблизился к окну и стих, и тогда дядя крикнул из кладовки:
– Все мы одной ногой в могиле стоим, не сегодня завтра помрем, неужели у вас никакой жалости нет?
Чжао Сюцинь выступила из толпы и зажгла кухонную лампу, чтобы подсветить замок. Оказалось, замок на двери новый, черная краска на нем ярко поблескивала, и Чжао Сюцинь прокричала в кладовку:
– Братец Лян! Это не мой замок! Я давно заметила, что вы с Линлин сошлись, но никому не говорила. Рот у меня был на замке, как эта дверь. А замок новый, кто-то его из дома принес и повесил, чтобы вас застукать.
После короткого затишья дядя злобно проорал собравшейся снаружи толпе:
– Застукали нас, дальше что? Хоть застрелите меня совсем, я не боюсь! Все, кто со мной вместе болел, уже под землю сошли, я и так в долг живу, чего мне бояться?
За дверью повисла мертвая тишина, люди не знали, что на это ответить. Как будто запирать дядю с Линлин в кладовке было нехорошо. Очень нехорошо. И дядя с Линлин правильно делали, что блудили в кладовке. Все делали честь по чести. Дин Майцюань, Ван Гуйцзы, Цзя Гэньчжу, Дин Юэцзинь, Чжао Сюцинь и все остальные столпились у дверей и переглядывались, не зная, как поступить.
Чжао Дэцюань по возрасту был самым старшим, при свете кухонной лампы он оглядел толпу у кладовки и сказал умоляющим голосом:
– Давайте откроем…
– А ключи у тебя? – покосился на него Цзя Гэньчжу.
В ответ Чжао Дэцюань снова уселся на корточки и будто превратился в пень, сидел на корточках и молчал.
Дин Юэцзинь вышел из толпы, подергал замок, оглядел толпу и спрашивает:
– Чьих рук дело?
Говорит:
– Все мы одной ногой в могиле стоим, зачем это представление? Пусть порадуются лишний денек, кому они помешали?
Говорит:
– Откройте дверь, Дин Лян не такой козел, как его братец. Откройте.
Цзя Гэньчжу тоже выступил вперед, оглядел замок, обернулся к толпе и сказал:
– Откройте дверь, Дин Ляну с Линлин еще и тридцати нет, как они будут людям в глаза смотреть? И не вздумайте трезвонить об этом в деревне – дома у них узнают, как они будут людям в глаза смотреть?
Все по очереди подходили, проверяли замок, оглядывались на толпу и говорили, что пора бы открыть дверь, но никто не знал, откуда на двери взялся замок и где спрятан ключ. И Линлин заплакала в кладовке, села в углу на корточки и заплакала. Ее плач сквозняком сочился сквозь щели, и люди жалели Линлин: совсем молоденькой вышла замуж в Динчжуан, медовый месяц еще не кончился, как она заболела лихоманкой. Теперь уже не доищешься: то ли она узнала про болезнь и поскорее выскочила замуж в Динчжуан, то ли вышла замуж и тогда узнала про болезнь. Как бы там ни было, а Линлин принесла в дом беду. Как бы там ни было, а из-за нее спокойная жизнь в Сяоминовом доме закончилась, она словно разбила посреди дома кусок стекла. И жизнь стала как рассыпанные по полу осколки. Само собой, Линлин доставалось и от мужа, и от мужниной родни, всюду ее встречали одни холодные глаза да злые языки.
Линлин принесла в дом лихоманку, а следом завела шашни на стороне – если Дин Сяомин узнает, быть беде. И шашни Линлин завела не абы с кем, а с мужниным двоюродным братом Дин Ляном – а это совсем беда. И ничего уже не попишешь, остается только плакать, плакать во весь голос, и Линлин зарыдала во весь голос, а дядя дубасил в дверь, бился в окно, и тогда дед мой наконец услыхал шум и вышел из своей сторожки. И понял, что дядя уходил по ночам не затем, чтобы поболтать с приятелями или поиграть в шахматы, – он уходил, чтобы блудить с Линлин.
Дед в гневе шагал к кладовке, и толпа сама собой расступалась, давая ему пройти. И все затихли, глядя на деда, ждали, что он будет делать. И в тишине услышали из кладовки дядин голос:
– Отец…
Дед остановился у двери и сказал, задыхаясь от злости:
– Вы с братом отца своего однажды в гроб загоните!
– Открой дверь, а там поговорим, – сказал дядя.
Дед молчал.
– Открой дверь, а там поговорим, – повторил дядя.
Дед обернулся к толпе и попросил ключ. Повисла тишина, люди молча переглядывались – не знали, кто запер кладовку. Не знали, у кого ключ от замка. И Линлин больше не плакала, не рыдала, она встала за дверью рядом с дядей и ждала, когда откроют замок, чтобы скорее выйти наружу, выйти наружу хоть живой, хоть мертвой. Но никто не отдавал деду ключ, и никто не видел, как запирали дверь. Холодный воздух конца зимы поднимался с равнины, затапливая стены вокруг школьного двора, как вода затапливает плотину. Было слышно, как холод течет по равнине, был слышен его прерывистый шелест. Молчаливый шелест. И еще стрекот, изредка тишину зимней ночи нарушал чей-то стрекот: чжэр-чжэр-чжэр. То ли пески старого русла пели в ночи, то ли где-то на равнине проснулся сверчок, и в бездонной тишине было слышно каждую его трель.
Отчетливо слышно каждую его трель.
Дед говорит:
– Отдайте ключ. Хотите, я на колени встану вместо Дин Ляна и Линлин?
Говорит:
– Все мы тут из одной деревни, всем скоро умирать.
А дядя кричит из сторожки:
– Отец! Возьми да сбей замок!
И когда люди пошли искать подходящий камень, пошли на кухню за молотком, за тесаком, чтобы взломать замок, чтобы сбить его с двери, вдруг выяснилось, что замок не нужно ни сбивать, ни ломать.
Муж Линлин, Дин Сяомин, примчался из деревни.
Дядин двоюродный брат, мой двоюродный дядя Дин Сяомин примчался в школу.
Он не болел, он никогда не продавал кровь, потому и не болел лихоманкой. Отец его продавал кровь, но отец его помер много лет назад, слег с температурой и помер, долго не мучился. А Дин Сяомин был здоров и молод, размашистым шагом он ворвался на школьный двор и попер прямо на толпу.
И кто-то в толпе вдруг сказал:
– Глядите скорей! Глядите! Глядите, никак муж Линлин пожаловал!
И люди дружно обернулись к воротам.
И увидели, как на них несется Дин Сяомин. Несется, словно тигр или ягуар. И еще при свете кухонной лампы они увидели, каким бледным сделалось дедово лицо. Мертвенно-бледным, как побелка на школьных стенах. Вообще-то отец Дин Сяомина был на два года младше моего деда, они приходились друг другу родными братьями, но потом мой отец построил на кровяные деньги трехэтажный особняк, дядя построил дом с черепичной крышей, а родители Сяомина по-прежнему жили в глинобитной хибаре, и с тех пор их семья отдалилась от нашей. Потом отец Сяомина неожиданно умер, а мать Сяомина вышла на улицу, ткнула пальцем в сторону дядиного дома с черепичной крышей и говорит:
– Здесь не люди живут, нет! Здесь деревенской кровушки склад!
Ткнула пальцем в сторону нашего особняка и говорит:
– Это не плиткой стены облицованы, а косточками человечьими!
И когда ее слова передали отцу с дядей, семьи наши стали друг другу будто чужие, только на кладбище и встречались, а так обходили друг друга стороной.
Потом до Динчжуана добралась лихоманка, меня отравили, деревенские передавали друг другу эту новость, и когда она дошла до матери Сяомина, та сказала: это им расплата, расплата за грехи! Моя мать прибежала домой к Дин Сяомину, покричала там, поскандалила, и с тех пор наши семьи вовсе перестали друг с другом знаться.
С тех пор одна семья будто раскололась на две.
Но теперь мой дядя завел шашни с Линлин, а Дин Сяомин несся на толпу, будто тигр или ягуар. И люди поспешно расступились, давая ему дорогу. Расступились, не дожидаясь, когда он подойдет. В свете луны лица его было не разглядеть, зато все ощутили вихрь, с которым он мчался через школьный двор. Дин Сяомин вихрем пронесся по расчищенному толпой коридору. И в свете лампы было видно, как лица у людей побледнели, предсмертные лихоманочные тени разом стерлись со щек, а жухлая синева, пересыпанная болячками и язвами, сменилась белизной намокшей бумаги, которую разложили сушиться на солнце. Мертвенной, бескровной белизной.
Мой дед неподвижно застыл под дверью.
И все остальные неподвижно застыли под дверью.
И наступила тишина, небывалая тишина, исчез даже стрекот в глубине затихшей равнины. Люди во все глаза смотрели, как Дин Сяомин шагает к кладовке. Несется к кладовке. Вихрем проносится мимо моего деда. Проносится, словно вихрь мимо сухого дерева.
Никто не думал, никто не мог подумать, никто и подумать не мог, что белый ключ от кладовки окажется у моего двоюродного дяди. Что ключ окажется у него. Никто и подумать не мог, что ключ у него. Он встал у двери, достал ключ и открыл дверь. Открыл не сразу, сначала ключ зашел в скважину не той стороной, и замок не поддавался, но потом Сяомин перевернул ключ.
И дверь открылась.
Скрипнула и открылась.
Дверь открылась, и дальше на землю будто выпал град, будто среди знойного лета ударил крепкий мороз и выпал град, забарабанил, заплескал. Поплескал и прошел. Побарабанил и прошел, и все стало по-прежнему.
Дверь открылась, и мой двоюродный дядя схватил Линлин за руку, будто она все это время стояла за дверью и ждала, когда он ее схватит.
Он схватил Линлин и потащил наружу. Невысокий, крепко сбитый и злющий, он схватил Линлин за рукав и потащил наружу, как тигр тащит ягненка. Потащил, и лицо у Линлин пошло белыми, сизыми пятнами, волосы рассыпались по плечам, и одним казалось, что Линлин оторвалась от земли и перебирает ногами в воздухе, а другим – что ее волокут по земле и она едва успевает переставлять ноги. Дин Сяомин не сказал ни слова. Ни слова не сказав, с каменным лицом миновал застывшего у двери деда и молнией пронесся по расчищенному толпой коридору. И Линлин молнией пронеслась за ним, и ее белое лицо, мертвенно-белое лицо молнией сверкнуло во тьме. Когда Дин Сяомин поравнялся с дедом, тот ничего ему не сказал, только обернулся, провожая взглядом его разъяренную спину, а потом, когда Дин Сяомин уже прошел мимо, дед бросился вдогонку, но сделал всего один шаг, остановился и позвал:
– Сяомин…
Дин Сяомин обернулся.
– Ты уж пощади Линлин, она больна не на шутку.
Сяомин ответил не сразу, но и молчал не долго. Стоя под светом кухонной лампы, мой двоюродный дядя Сяомин покосился на деда и звонко плюнул ему под ноги, плюнул под ноги моему деду, потом шмыгнул носом и холодно процедил:
– За сыновьями своими последи!
И пошел прочь.
Развернулся и пошел прочь.
Развернулся и пошел прочь, волоча за собой Линлин.
И всем больным на школьном дворе, и Чжао Сюцинь, и Дин Юэцзиню, и Цзя Гэньчжу, и Чжао Дэцюаню, и тем, и другим, и третьим, и пятым, и десятым – всем было ясно, что так дела не делаются. Хорошее представление не должно кончаться как попало, и люди провожали глазами Дин Сяомина, смотрели, как он волочит Линлин через школьный двор, как они исчезают за воротами, застыли на месте и смотрели, будто не понимали, что сейчас произошло.
Так и стояли на месте.
Стояли оцепенев.
Стояли на месте без дела.
Луна клонилась к западу.
И тут все вспомнили про моего дядю. Вспомнили, что любовников было двое – одну увели, а второй-то остался. И разом обернулись. И увидели, что дядя давно вышел из кладовки, куртка на нем была аккуратно застегнута, даже верхняя пуговка плотно загнана в петлю. И увидели, что дядя, повесив голову, сидит на пороге кладовки, как сидит на пороге ребенок, который не может попасть домой, сидит, свесив руки с колен. Опустив ладони. Свесив руки и опустив ладони, сидит на пороге, как ребенок, который не может попасть домой, как проголодавшийся ребенок, устало свесивший голову.
Все разом обернулись и посмотрели на дядю, посмотрели на деда. Ждали, что будет дальше.
И дождались. Дед подошел, как следует замахнулся и без лишних слов наподдал моему дяде пинка:
– Чего расселся, живо в дом! Последний стыд потерял!
Дядя поднялся на ноги и побрел к сторожке. Но, проходя мимо толпы, улыбнулся. Растянул губы в вымученной улыбке, в бледной улыбке, глянул на деревенских и сказал:
– Посмеялись и хватит… Посмеялись и хватит… Прошу, только жене не говорите. Мне помирать скоро, а я вон чего натворил.
Почти у самой сторожки дядя обернулся и крикнул на всякий случай еще раз:
– Умоляю, только жене не говорите!
Глава 2
1
Дин Юэцзинь и Цзя Гэньчжу пошли к моему деду. Условились заранее и пошли к моему деду, чтобы кое-чем его удивить.
Солнце по обыкновению взошло, по обыкновению теплое, оторвалось на несколько жердей от горизонта и прогнало с равнины холодный зимний воздух, а вместо него расстелило, рассыпало по двору тепло. На тополях и павловниях вокруг школы завязалась зелень. Весна покрыла их ветви, будто роса поутру. С тополей свисали черно-красные пушистые сережки – накануне днем их еще не было, а ночью, пока дядя с Линлин блудили в кладовке, пришла весна и тополя обросли пушистыми сережками. С павловнии виноградными гроздьями, связками монет свисали бутоны. И свежий аромат струился из бутонов и тихо разливался по школьному двору, дрожал в воздухе. Стены вокруг школы были из кирпича, но в щели между кирпичами нанесло земли, и теперь из нее проклевывались нежно-зеленые травинки, они жались друг к другу, золотисто-желтое к нежно-желтому, прозрачно мерцали, и солнце сквозь такую травинку казалось золотисто-зеленым, словно золотая фольга на воде. Весна пришла, никого не спросив. В школьной кладовке завелись шашни, и потому весна первым делом пришла на школьный двор, пришла разбавить застоявшийся зимний воздух свежим дыханием. Люди спали – устали ночь напролет толкаться возле кладовки и заснули. Когда солнце разлилось по Динчжуану, и небо посветлело, и все здоровые в деревне поднялись с кроватей и пошли отпирать свинарники, открывать курятники, чтобы у кур и свиней начался новый день, больные Динчжуана только видели первый сон.
По комнатам только начал гулять храп.
Кто привык бормотать во сне, не успели и пары слов сказать, а Цзя Гэньчжу и Дин Юэцзинь уже проснулись. Они жили в одной комнате, на втором этаже. На втором этаже, у восточного торца. Кровать Цзя Гэньчжу стояла прямо под окном. Солнце жидким золотом лилось на его постель, лилось на его лицо. И разбудило Цзя Гэньчжу. Он открыл глаза, на мгновение замер, сел в постели и выглянул в окно. Выглянул в окно и поспешил к соседней койке, чтобы растолкать Юэцзиня. Но толкать не стал, а только потряс его за плечо, и Юэцзинь подскочил в постели как ошпаренный.
Юэцзинь вытаращился на Гэньчжу, наконец вспомнил, зачем его разбудили, и они вдвоем вышли из комнаты. Спустились на улицу и направились прямиком к сторожке у школьных ворот. Дошли до сторожки, заглянули в окно и направились прямиком к двери. И едва успели постучать, как сзади откликнулись. Дядя мой спал как убитый, он выбился из сил и спал, совсем как убитый, наверное, устал после такой передряги, пришел в сторожку, немного повздорил с дедом и сразу уснул. Шепотом повздорил с дедом и уснул. Дед ему говорит:
– Лян… Не ожидал я, что ты такой никудышный, такой бессовестный.
А дядя молчит.
Дед говорит:
– Такому никудышному, такому бессовестному человеку достойной смерти не видать, ты это понимаешь или нет?
А дядя ему:
– Не видать мне достойной смерти, дальше что? Все равно от лихоманки помру.
Дед говорит:
– Как ты будешь Тинтин в глаза смотреть?
– Тинтин замуж за меня выходила не девушкой и ни разу за это не извинилась.
– Как будешь сыну, Сяоцзюню, в глаза смотреть?
– Отец, спать охота, я ложусь.
– И ты после такого уснешь?
Дядя молчал, изо всех сил пытаясь заснуть.
– Если Тинтин с Сяоцзюнем узнают, что делать будешь?
Дядя повернулся на другой бок:
– Да откуда они узнают? – И, не успев договорить, тихонько захрапел и провалился в сон. Ночные шашни и передряги в кладовке вымотали дядю хуже длинной дороги, он выбился из сил и быстро уснул.
А дед не мог заснуть, злился на дядю, печалился о дяде. Не мог заснуть, сидел на своей кровати, слушал мутный прерывистый дядин храп и боролся с желанием вскочить с постели и насмерть его придушить. Дед хотел придушить дядю, но сил у него не осталось ни капли, и он сидел в постели, будто сухой пень. Сидел, закутавшись в одеяло, не снимая одежды. Пока сидел, много мыслей успел передумать, но так ничего и не придумал – сначала голова гудела и жужжала, а после ее до самого рассвета заполняла белая пустота. Безбрежно-белая пустота. Дед злился на дядю, но злость не брала над ним верх, жалел дядю, но и жалость его не побеждала. Небо за окном уже стало сизым, и дедовы веки набрякли, но сон все не шел, тогда он встал с кровати и направился к двери. Поравнявшись с дядиной койкой, хотел наклониться и одним махом его придушить. И наклонился, но душить не стал, вместо этого поправил съехавшее набок одеяло и укрыл голые дядины плечи. На плечах у дяди выскочило полдюжины свежих болячек, красных, набухших, как размоченные в воде горошины.
Дед постоял у кровати, разглядывая дядины болячки, и вышел за дверь.
Провел рукой по дядиным болячкам и вышел за дверь.
Вышел к полям за школой, побродил по меже, постоял там немного и вернулся.
И увидел, что Дин Юэцзинь с Цзя Гэньчжу стучат в дверь его сторожки. Дед подошел и умоляюще спросил:
– Юэцзинь, Гэньчжу, что случилось?
Тут и началось удивительное. Такое же удивительное, как если бы солнце встало на западе и село на востоке. Как если бы на плоской равнине с утра пораньше выросла огромная гора. Как если бы в старом русле Хуанхэ, пересохшем сотни лет назад, снова появилась вода. Или на полях ранней весной поспела бы пшеница, которая подходит только к шестому месяцу. Колотившая в дверь рука Юэцзиня застыла в воздухе, и они с Цзя Гэньчжу одновременно обернулись и увидели моего деда, он стоял в трех чи[25] от порога с лицом полным усталости, с глазами затканными паутиной красных жилок. Цзя Гэньчжу и Дин Юэцзинь переглянулись, без слов переглянулись и надолго замолчали.
Наконец на лице Юэцзиня проступила бледная улыбка, и он сказал:
– Дядюшка, вы что же, всю ночь глаз не сомкнули?
– Не спалось, – с горькой улыбкой ответил дед.
Цзя Гэньчжу посмотрел на Юэцзиня, переглянулся с Юэцзинем, затем обратился к деду и сказал:
– Учитель Дин, мы хотели с вами кое-что обсудить.
Дед говорит:
– Выкладывайте.
Гэньчжу оглянулся на ворота и говорит:
– Давайте отойдем немного.
А дед отвечает:
– Какая разница, говорите здесь.
Юэцзинь говорит:
– Как бы нам Дин Ляна не разбудить.
И они отошли в угол у ворот, встали под глухой стеной, посмотрели друг на друга, в конце концов Гэньчжу покосился на Юэцзиня и говорит:
– Давай ты.
А Юэцзинь покосился на Гэньчжу и говорит:
– Лучше ты.
Тогда Гэньчжу поднял глаза на моего деда, помолчал немного, вытянув губы в нитку, провел по ним языком и наконец заговорил:
– Учитель Дин, мы с Юэцзинем не сегодня завтра помрем, долго думали и вот решили, что должны открыть вам правду.
Дед вскинул на них глаза.
А Гэньчжу улыбнулся и говорит:
– Это мы заперли Дин Ляна с Линлин.
Дед переменился в лице. Не то побледнел, не то посинел, и взгляд его подернулся туманом. Туманом бескрайних полей. Туманом смятения, как если бы дед вдруг потерял опору под ногами и полетел в пропасть. В конце концов его взгляд опустился на Дин Юэцзиня – дед был уверен, что тот голову не может поднять от стыда, но нет, Юэцзинь держал голову прямо, а губы его растянулись в улыбке, такой же, как у Гэньчжу. В бесстыжей улыбке, какая часто гостила на лице моего дяди. Улыбаясь, они молча смотрели на деда, словно хотели прочесть что-то по его лицу.
И дед уставился на них, вытаращив глаза.
– Давайте начистоту, – заговорил Гэньчжу. – Это мы заперли кладовку и послали ключи мужу Линлин.
А Юэцзинь говорит:
– Гэньчжу хотел передать второй ключ жене Дин Ляна, но я его остановил.
Гэньчжу покосился на Юэцзиня и говорит:
– Только из уважения к учителю Дину, а не от добрых чувств к Дин Ляну.
Юэцзинь говорит:
– Дядюшка, мы хотели еще кое-что с вами обсудить.
Гэньчжу говорит:
– Учитель Дин, мы знаем, чего вы больше всего боитесь. Вы боитесь, что жена Дин Ляна узнает об их шашнях с Линлин.
Юэцзинь говорит:
– Поэтому мы и пришли кое-что с вами обсудить.
Гэньчжу говорит:
– Ничего такого особенного.
Юэцзинь говорит:
– Вам никакого вреда от этого не будет, нужно только ваше согласие.
Гэньчжу говорит:
– Согласитесь, и все будет тихо-мирно.
А дед мой говорит:
– Выкладывайте уже, что задумали.
Юэцзинь говорит:
– Гэньчжу, давай ты.
Гэньчжу говорит:
– Да какая разница.
А Юэцзинь говорит:
– Давай ты.
И Гэньчжу сказал:
– Ну так я скажу.
Повернулся к моему деду и говорит:
– Учитель Дин, вы только не обижайтесь. Мы вас обидеть не хотим, потому и пришли к вам все обсудить. Знаем, что вы человек образованный, потому и пришли к вам все обсудить. Если б это были не вы, а кто угодно другой, например, если б Ли Саньжэнь был еще жив, если б он был старостой и партсекретарем Динчжуана, партсекретарем и старостой, мы бы с Юэцзинем ни в жизнь не стали с ним ничего обсуждать, а пошли бы и сами все сделали.
Дед говорит:
– Вы… что там задумали?
А Гэньчжу говорит:
– Так мы про школу. Больше вам тут заправлять не надо. И больными командовать не надо. Теперь всеми делами заправлять будем мы с Юэцзинем.
Юэцзинь говорит:
– Дядюшка, я скажу как есть. Мы теперь будем школьным начальством, будем главными над больными, будем в деревне вместо старосты и партсекретаря. Теперь наше слово над вами закон. Если вы согласны, то и все остальные в школе тоже согласятся, никто и слова против не скажет.
Дед усмехнулся. Через силу усмехнулся и сказал:
– Это все?
– Это все. – Лицо у Гэньчжу окаменело. – Устроите общее собрание и там все скажете, объявите, что теперь всеми школьными делами заправляем мы с Юэцзинем. И всей матпомощью от управы заправляем мы. Говорят, у Дин Хоя хранится печать динчжуанского селькома, так вы должны у него эту печать забрать, теперь и печатью заправлять будем мы. Как будто мы с Юэцзинем староста и партсекретарь. А больше нам ничего не надо.
Дед смотрел на них и молчал.
А Юэцзинь говорит:
– Вы сделайте объявление, а больше нам ничего не надо.
Гэньчжу говорит:
– А если не сделаете, мы расскажем Сун Тинтин о шашнях Дин Ляна. И когда Тинтин узнает, вся жизнь у вас пойдет наперекосяк, и семье вашей настанет конец.
Юэцзинь говорит:
– Дядюшка, никакого вреда от нас школе с деревней не будет.
Гэньчжу говорит:
– У нас дело лучше пойдет, это я ручаюсь… Все знают, что старший ваш, Дин Хой, продал гробы, которые полагались нам как матпомощь от управы. Говорят, он еще денег подкопит и будет переезжать – в уездный центр или в Кайфэн. А младший ваш, Дин Лян, шашни на стороне завел, да не с кем-нибудь, а со своей же невесткой. Сами посудите, разве можно вам после такого заправлять делами в деревне, разве можно заправлять делами в школе?
Юэцзинь говорит:
– Дядюшка… Это для вашего же блага, для блага вашей семьи.
Гэньчжу говорит:
– А если не согласитесь, мы расскажем вашей снохе, как Дин Ляна с Линлин застукали в кладовке, и тогда вся жизнь у вас пойдет наперекосяк, и семье вашей раньше времени настанет конец.
Они говорили по очереди, один скажет, второй подхватит, словно артисты на сцене. Словно исполнители сказов чжуйцзы, которые так любил Ма Сянлинь. А дед стоял и смотрел, стоял и слушал. Солнце падало ему на лицо, и кожа светилась белизной. Мертвенной белизной, и дедово лицо покрылось мелкими бусинками пота, словно на него побрызгали водой. Дед как-то разом постарел, черные с проседью волосы стали почти седыми. Седыми и блестящими, как серебро, дед стоял под стеной, и его голова напоминала повисший в воздухе белый воздушный шарик, какие продаются в городе, – если бы не шея, голова покачалась бы немного на ветру да и влетела со всего маху в школьные ворота. Казалось, дед не узнает своего земляка Гэньчжу, не узнает своего троюродного племянника Юэцзиня, смотрит на них, как во время урока смотрел на пару непонятных картинок в учебнике, как смотрел на пару примеров, которые никак не получается решить, вот так он и смотрел на Юэцзиня с Гэньчжу, смотрел, приоткрыв рот, – с начала разговора и до самого конца рот у деда оставался разинут, за все время губы ни разу не дернулись и не сомкнулись, и глаза ни разу не моргнули.
В ветвях павловнии на школьном дворе брызгами зачирикали воробьи, словно ливень пронесся над притихшей школой. А дед и двое его гостей все стояли и молчали, молчали, как покойники, как немые покойники, только без конца глядели друг на друга. Цзя Гэньчжу первым потерял терпение, прокашлялся, будто у него засвербело в горле, прокашлялся и говорит:
– Учитель Дин, вы слышали, что мы сказали?
2
И дед сделал объявление, как велели Юэцзинь и Гэньчжу.
Сделал объявление за обедом. Много говорить не стал, сказал только, что постарел, что Дин Лян и Дин Хой – негодные сыновья, опозорили его хуже некуда, что теперь ему не с руки распоряжаться больными, не с руки заправлять делами в школе, а тем паче в деревне… Вот он и решил отойти от дел, а всеми делами будут заправлять Гэньчжу и Юэцзинь.
Сказал, что они молодые, бойкие, лихоманка их пока не доконала, вот пусть они всем и заправляют.
Люди сидели на обеденном пятачке перед кухней, грелись на солнце, вспоминали, как вчера ночью застукали дядю с Линлин, и думали, что деду в самом деле теперь не с руки быть главным. Со своими детьми не может управиться, куда уж ему другими командовать. И все закрутились, разыскивая глазами моего дядю, и увидели, что он сидит на корточках под восточной стеной, самой дальней от кладовки, и преспокойно жует. Люди на него смотрят, а он не прячет глаза, да еще и улыбается бесстыже, словно вчерашние приключения в кладовке для него пустяк. И что деду придется отойти от дел – тоже пустяк. И что школой теперь будут заправлять Цзя Гэньчжу и Дин Юэцзинь – тоже пустяк. Улыбка порхала по дядиному лицу, вроде бы и натужная, а вроде бы и настоящая, словно вчерашняя передряга в кладовке для него и в самом деле пустяк. Люди не могли взять в толк, чему он улыбается, и кто-то крикнул с дальнего конца обеденного пятачка:
– Эй, Дин Лян! Хорошо чужую женушку тискать?
– Все мы одной ногой в могиле стоим, блудить так блудить.
А Цзя Гэньчжу и Дин Юэцзинь не смотрели на дядю, они поставили миски с рисом на землю и слушали, слушали дедово объявление. А когда дослушали, взяли с окна какой-то рулон – не то плакат, не то что, сбегали на кухню за щеткой для чистки котлов, набрали на нее риса со дна мисок и приклеили свой красный плакат на тополь у кухни.
Не говоря ни слова, они торжественно клеили на тополь большой красный плакат, и вот наклеили, и люди пошли посмотреть, и увидели на плакате написанные от руки правила:
1. Все должны ежемесячно вносить продукты в общий котел, согласно стандарту. А кто станет плутовать и подкладывать камни, у того прабабка будет на елде сидеть, а вся семья заболеет лихоманкой и умрет.
2. Вся крупа, все масло, все лекарства, выделенные из управы, распределяются между заразными централизованно, лишнего хапать никому не дозволяется. Кто будет хапать лишнего, у того все предки до восьмого колена будут на елде сидеть, и все его предки до восьмого колена и потомки до шестнадцатого колена заболеют лихоманкой и умрут.
3. Как выбьем у начальства черные гробы, по одному на каждого заразного, распределять их будут Дин Юэцзинь и Цзя Гэньчжу, а если кто останется недоволен, во-первых, никакого гроба не получит, а во-вторых, мы всей деревней пойдем сажать на елду его предков до восьмого колена и потомков до шестнадцатого колена.
4. Никому не разрешается по личному почину присваивать себе школьное имущество, все желающие попользоваться имуществом прежде должны получить согласие Цзя Гэньчжу и Дин Юэцзиня; если кто будет втихаря присваивать себе школьное имущество, тому умирать злой смертью, а могиле его быть разграбленной.
5. Все, чьи действия так или иначе затрагивают общественные интересы, должны заручиться согласием Цзя Гэньчжу и Дин Юэцзиня, получить от них справку с казенной печатью. Без справки с печатью динчжуанского селькома ни одно решение не имеет силы. Кто ослушается, тот помрет раньше срока, и отец с матерью у того долго не проживут, а дети попадут в аварию.
6. В школе никому не позволяется разводить шашни и портить нравы, если еще кого поймаем за этим делом, погоним в деревню, наденем на него белый колпак, повесим на шею табличку и поведем по улицам. А всех его родных лихоманочной кровью обольем.
7. Если кто не согласен с изложенными выше правилами, тот пойдет через реку, а под ним (или ней) мосток сломается, заснет ночью и увидит смерть, заразит лихоманкой всю семью, всех родных, свойственников и друзей, а еще в таком случае он (или она) должен немедленно покинуть школу и вернуться домой, ждать смерти, ему (или ей) в школе больше нельзя оставаться ни часа. Если он (или она) останется в школе хоть на час, лихоманка его (или ее) тут же и прикончит.
Все собрались вокруг манифеста из семи правил, читают, кто про себя, кто вслух. Читают и улыбаются, будто смачно кого-то обругали, и кажется им, что правила эти здорово написаны, читать их одно удовольствие. И вот все закрутили головами, разыскивая Гэньчжу и Юэцзиня. А Гэньчжу и Юэцзинь сидят у стены, ковыряются в чашках, а лица у обоих затянуты строгой коркой, словно небо черными тучами. Вот так и приняли в школе новые порядки, новые правила.
И из-за этих самых правил в школе и во всей деревне произошло много такого, чего и представить было нельзя.
И Динчжуан стало не узнать.
3
Ничего особенного не случилось, просто дома у Цзя Гэньчжу намечался праздник. Большой праздник: младший брат Гэньчжу заболел лихоманкой, но соседи с односельчанами всем рассказывали, что парень он здоровый, съедает по три лепешки и две тарелки овощей в один присест, двумя чашками похлебки запивает. И в конце концов какая-то здоровая девушка из дальней деревни купилась на эти россказни и согласилась выйти за него замуж. Согласилась со дня на день сыграть с ним свадьбу. У брата Цзя Гэньчжу намечалась свадьба, большой праздник, чтобы гостям хватило места, следовало поставить во дворе десять столов. Но все большие столы, за которыми люди собирались по праздникам, теперь пошли на гробы, и к свадьбе Цзя Гэньбао столов для гостей было нигде не раздобыть, вот Цзя Гэньчжу и предложил ему взять вместо столов школьные парты.
С утра пораньше Гэньбао загрузил парты на тачку и уже собрался было везти их в деревню, но мой дед встал в воротах и загородил ему путь. Сказал, что парты трогать никому не дозволяется, только детям на уроках, а больше никому не дозволяется. И пусть его бьют смертным боем, но парты он эти никому не отдаст.
Шесть новеньких парт, покрытых красным лаком, лежали друг на друге в тачке. Дед хотел во что бы то ни стало подойти и выгрузить парты, а двадцатидвухлетний Гэньбао во что бы то ни стало хотел катить свою тачку дальше. Вот они и повздорили, и скоро вокруг собрались все больные со школьного двора.
И Гэньчжу с Юэцзинем.
Это случилось через три дня после того, как Гэньчжу с Юэцзинем сделались в школе хозяевами. За минувшие три дня ни Гэньчжу, ни Юэцзинь ни кусочка лишнего не хапнули из общего котла, ни глоточка лишнего не выпили из общего чана со снадобьем, мало того, они два раза смотались в волостную управу, вытребовали там на каждого больного по десять цзиней муки и пять цзиней бобов, а еще договорились освободить все семьи, где болеют лихоманкой, от трети земельного налога. Тут добавили, там скостили, и в результате людям даром досталось по двадцать цзиней муки и бобов, да еще с налогом вышло послабление. По крайней мере, Юэцзинь с Гэньчжу избавили больных от ежегодной перебранки с управой. И пока все радовались такой удаче, дед мой повздорил с Гэньбао.
Дед говорит:
– Школьные парты трогать никому не дам.
А Гэньбао ему:
– Учитель Дин, вы же знаете, что у меня лихоманка!
А дед говорит:
– У тебя лихоманка, а ты жениться надумал?
– Силы небесные, вы что, хотите, чтоб я так и помер холостым?
И все собрались вокруг и увидели, как дед мой стоит в воротах, не пропуская тачку с партами, и принялись его урезонивать.
Говорят:
– Пусть возьмет ненадолго парты, что тут такого? Он ведь вернет!
Говорят:
– Думаете, легко ему было невесту сосватать, когда вся деревня вымерла!
Говорят:
– Учитель Дин, вы на Гэньчжу обиделись, что он вам командовать не дает, решили ему отомстить?
Дед ничего на это не ответил, молча стоял в воротах. Полутеплое солнце лилось больным на макушки, и все дружно скинули ватные куртки. Одни остались в потертых свитерах, другие в новых фуфайках, а кто был в рубашках, набросили куртки на плечи. Такое уж время – в рубашке холодно, в ватнике жарко, а если накинуть куртку поверх рубашки, будет в самый раз, не замерзнешь и не упреешь. Дед был одет в желтую поношенную фуфайку. Оттененное фуфайкой, лицо его казалось вылепленным из воска. А поверх восковой желтизны проступила испарина, в солнечных лучах напоминавшая воду, просочившуюся из желтозема. И дед стоял ровно посередине ворот, вцепившись в створки, заслоняя проход, проделанный тачкой Гэньбао, уперев ноги в землю, словно это не ноги, а деревянные сваи. Он по очереди обвел взглядом всех больных лихоманкой и сказал:
– Если кто поклянется, что ребятишки его больше не будут ходить в школу, даже после его смерти, я разрешу Гэньбао увезти парты.
Люди молчали.
Дед крикнул:
– Кто поклянется?
Люди по-прежнему молчали, застыли на месте и молчали, и воздух будто стянуло льдом, а они стояли как истуканы, не зная, что отвечать, и в это самое время появился Гэньчжу. Он шел не торопясь, с синим, передавленным злостью лицом. Прошел по расчищенному толпой коридору, встал перед дедом и холодно проговорил, сдерживая голос:
– Учитель Дин, вы забыли, о чем мы договаривались три дня назад?
Дед покосился на Цзя Гэньчжу и ответил, не тихо и не громко:
– Пока я слежу за порядком в школе, парты трогать никому не дозволяется.
Гэньчжу говорит:
– Это хорошо, что вы следите за порядком. Но школа ведь находится в ведомстве деревни Динчжуан?
– Да, деревни Динчжуан. – Дед не мог этого отрицать, но стоило ему согласиться, что школа находится в ведомстве деревни Динчжуан, и все козыри оказались в руках Цзя Гэньчжу. Он достал из кармана бумагу, достал печать деревенского селькома, присел на корточки, разложил бумагу на коленях, подышал на печать, шлепнул на бумагу алый оттиск и протянул ее деду со словами:
– Что, теперь разрешаете?
Но дед, не шелохнувшись, стоял в воротах, тогда Цзя Гэньчжу снова уселся на корточки, расстелил бумагу на коленях, достал карандаш и написал: «В результате рассмотрения было согласовано, чтоб Цзя Гэньбао вывез из школы двенадцать школьных парт», а внизу поставил свою подпись. Величественно подписался прямо поверх красной печати и снова сунул бумагу деду под нос:
– Что теперь скажете?
Дед покосился на бумагу, на подпись и печать, затем, прищурившись, посмотрел на Цзя Гэньчжу, как будто перед ним стоит завравшийся ребенок и он смотрит на этого ребенка со смесью жалости и презрения. Но его презрение не ускользнуло от глаз Цзя Гэньчжу, не ускользнуло от глаз толпы, и теперь всем стало ясно, что дед не прав. Уже и печать на бумаге поставили, отпусти ты его, велика беда, взял парень несколько парт из школы. И на бумаге же написали: «В результате рассмотрения было согласовано», что тебе еще надо. У парня свадьба на носу, а ты ему палки в колеса, куда это годится.
И дядя мой протолкался из толпы, заступается за семью Цзя:
– Отец, парты все равно не наши, чего ты уперся?
– Закрой свой рот! Без тебя этого всего вообще бы не случилось.
И дядя умолк, нацепил на лицо улыбку, улыбнулся и отступил обратно в толпу, повторяя:
– Ладно, ладно. Я в твои дела не лезу. Не лезу, доволен?
Чжао Сюцинь протолкалась вперед и говорит:
– Учитель Дин, нельзя же так узко смотреть на вещи! Да и потом, парты эти не ваша собственность.
А дед говорит:
– Чжао Сюцинь, ты даже имени своего написать не сможешь, что ты вообще понимаешь?
И Чжао Сюцинь разинула рот и умолкла, стояла с разинутым ртом и не знала, что ответить.
Откуда-то сзади, расталкивая толпу, выступил Дин Юэцзинь:
– Дядюшка, это я разрешил Гэньбао взять парты, отойдите в сторону, дайте дорогу.
А дед отвечает:
– Ты разрешил, значит, можно школьные парты растаскивать? – И уставился на Дин Юэцзиня, словно вот-вот проглотит его глазами.
Юэцзинь моего деда не боялся, он уставился на деда так же сурово, как дед уставился на него, повысил голос и резко проговорил:
– Мы с Гэньчжу дали свое согласие. Всесторонне обсудили вопрос и дали согласие Гэньбао вывезти парты.
Дед вытянул шею, задрал голову к небу и не смотрел больше ни на Гэньчжу, ни на Юэцзиня, только глянул искоса на больных лихоманкой, а потом обратил взор к небу и сказал:
– Парты вы отсюда заберете только через мой труп.
Сказав так, дед с силой потянул за створки, щель между ними сузилась, а дедовы руки будто приварились к железу, и даже вздумай Гэньчжу или Юэцзинь оттащить его в сторону, толкнуть или ударить, он и тогда бы не оторвался от ворот.
Кругом все будто окаменело и помертвело, и воздух снова стянуло льдом. Все молчали. Все смотрели на Гэньчжу с Юэцзинем и на моего деда, ждали, как они будут выходить из положения. Постепенно люди поняли, что в истории с партами дело вовсе не в партах и не в том, что моего дядю заперли в кладовке с Линлин, а в том, кто будет заправлять делами в школе. Кто будет заправлять школой и всеми школьными партами.
И наступило молчание.
Молчание густой толпы. Молчание, от которого теплым весенним днем пробирал мороз по коже.
Бумага с печатью и подписью дрожала в руке Цзя Гэньчжу. Едва заметно дрожала. Лицо его посинело, как у покойника, губы вытянулись в нитку, он смотрел на деда, как смотрят на старого вола, который смеет кусать и бодать своего хозяина.
На старого вола, который никак не издохнет.
Дин Юэцзинь стоял рядом с Цзя Гэньчжу, в его лице не было синевы, зато в нем читалась неловкость и бессилие, будто на него кто-то плюнул. Мой дед приходился Юэцзиню дядей, а кровь все-таки не водица, да к тому же Юэцзинь сиживал у деда на уроках, звал его учителем, он против деда ничего не мог, только стоял и смотрел на Цзя Гэньчжу в надежде, что тот что-нибудь придумает, уговорит деда отпустить ворота и дать Гэньбао вывезти парты. Все-таки эти парты нужны не абы кому, а брату Цзя Гэньчжу, и раз дело приняло такой оборот, Цзя Гэньчжу сам должен как-то выкручиваться. Младшему брату Цзя Гэньчжу сравнялось двадцать два года, все знали, что он болеет лихоманкой. Кровь не продавал, но где-то заразился. И невесту он сосватал только потому, что все в Динчжуане молчали о его болезни, иначе та девушка нипочем бы не согласилась. Была она из дальней деревни, младше Гэньбао на два года, красивая, культурная, в институт поступала, да не поступила. Еще несколько баллов, и поступила бы. Поступила бы, и тогда бы ей не пришлось выходить за больного лихоманкой Гэньбао. Но она не поступила, и теперь ей придется выйти за Гэньбао из Динчжуана.
Девушка жаловалась матери:
– Мама, люди говорят, в Динчжуане вся деревня болеет лихоманкой.
А мать ей в ответ:
– В Динчжуане кого ни спроси, все твердят, что Гэньбао здоров, а раз он здоров, чего тебе бояться?
Мать ей в ответ:
– Я тебя десять лет учила, а ты даже в институт не смогла поступить, на кой черт я тебя рожала и кормила? Я тебя рожала, кормила, учила, а ты хочешь до старости у матери на шее сидеть?
И девушка расплакалась.
Расплакалась и согласилась выйти замуж в Динчжуан. И согласилась со дня на день сыграть свадьбу. Если Гэньбао со дня на день женится, станет мужчиной, оставит потомство, ему не так горько будет умирать от лихоманки. И он ждал свадьбы. Готовился к свадьбе. И все уже было готово, осталось только раздобыть столы, чтобы рассадить гостей, и вот уж не думал Гэньбао, что мой дед встанет у него на пути.
И дело-то было не в партах, а в том, что дед мой пытался помешать его свадьбе. Щуплый и невысокий Гэньбао болел совсем недавно, у него еще держался первый лихоманочный жар, отнимавший все силы, да к тому же дед мой был намного старше, и Гэньбао пойти против него не мог, а потому стоял и жалобно смотрел на брата. Брат говорил, что теперь будет начальником в школе и в деревне: пока лихоманка его не доконала, Гэньчжу собирался привести в порядок семейные дела, устроил младшему брату свадьбу, купил родителям гробы и места на кладбище, собирался построить еще пару-тройку домов с черепичными крышами, которые не успел построить на кровяные деньги. Но теперь мой дед ему даже парты из школы не разрешал вывезти, и Гэньбао жалобно смотрел на брата, надеялся, что брат сейчас скажет что-нибудь эдакое, и дед отойдет в сторону, и он увезет свадебные парты в деревню.
Гэньбао смотрел на брата умоляюще и одновременно смущенно, и Гэньчжу нарушил молчание. Гэньчжу вдруг нарушил молчание и спокойно проговорил:
– Гэньбао, вези парты туда, откуда взял.
Гэньбао непонимающе посмотрел на брата.
– Делай, как я говорю. Вези парты назад.
Гэньбао помялся на месте и повез тачку с партами к школе. Парты бились о тачку, их скрежет серой пылью оседал на воротах. И больные со смутной досадой смотрели, как тачка с партами скрывается в глубине школьного двора. Никто не знал, что взбрело в голову Гэньчжу, почему он скомкал концовку такого замечательного представления. Солнце висело ровно над школьным двором, и весенние запахи сгущались, с равнины веяло влагой свежей травы и раскрывшихся почек, а воздух стал мягким, совсем как на речном берегу.
Дед не ожидал такого исхода. Не ожидал, что Гэньчжу согласится с ним и даст заднюю. Он вдруг почувствовал себя виноватым перед Гэньчжу, виноватым перед женихом и невестой, поглядел, как щупленький Гэньбао везет парты на дальний конец школьного двора, как разгружает тачку, и сказал:
– Я раздобуду вам столы для свадьбы. Ни за что не поверю, что во всей деревне не наберется десятка обеденных столов.
– Обойдемся, – холодно улыбнулся Гэньчжу. Сухо улыбнулся Гэньчжу. Сухо улыбнулся моему деду и протиснулся мимо него за ворота. Вышел за ворота, задев деда плечом, и лицо его налилось прежней каменной синевой, а на шее вздулись жилы, словно зеленые ивовые ветви, продетые под кожей. Гэньчжу холодно задел деда плечом и направился к деревне, провожаемый взглядами толпы. Неторопливо направился к деревне, похожий на пень без веток, плывущий по равнине, плывущий по ранней весне.
Весна началась, и все растения дали побеги. И все события должны были прорасти побегами следствий.
4
Все события связаны, как звенья в цепочке.
За одним звеном всегда идет следующее.
Цзя Гэньчжу явился в Динчжуан, и вскоре после этого моя тетя Сун Тинтин сорвалась с места и вихрем покатилась по проселочной дороге. Ураганом понеслась к школе. Она шагала, и лицо ее отливало той же восковой желтизной, и уголок рта подергивался, и за собой она тащила Сяоцзюня, который не поспевал за материными шагами и всю дорогу бежал. И ноги его дробно топотали по дороге, будто по барабану.
Над зелеными пшеничными полями равнины зыбился голубой свет. И на пустошах, на брошенных полях из земли пробивалась бледная зелень, тянула голову, хотела посмотреть, что творится в мире. В соседних Лючжуане и Хуаншуе все здоровые вышли на свои поля, пололи озимую, поливали яровую. Издалека они напоминали траву, которую воткнули в землю пучками и оставили качаться на ветру. Тетя шагала по серой блестящей дороге, неслась по дороге, таща за собой Сяоцзюня, в точности так же, как той ночью Дин Сяомин волок за собой пойманную в кладовке Линлин.
Был полдень, время готовить, время обедать, но в Динчжуане сегодня не готовили, не обедали. Те из женщин, у кого горел огонь в печи, теперь его погасили. У кого котелок успел разогреться, залили его холодной водой. У кого и еда была по чашкам разложена, убрали чашки обратно на кухню. Люди не знали, что случилось, но как будто догадывались, чтó сейчас случится, и вся деревня от мала до велика увязалась следом за Сун Тинтин и вихрем неслась за ней к школе. Там, где прокатывался этот вихрь, висели клубы пыли, словно от Динчжуана к школе проскакала конница.
Кто-то из деревенских встал в воротах, браня жену:
– Тебе что там, медом намазано? А ну катись обратно!
И жена его оторвалась от толпы и вернулась домой.
Чья-то старуха вышла на середину деревни, ворчит:
– Мало вам от лихоманки смертей? Хотите всей толпой человека до петли довести?
И ее сыновья или внуки встали на месте, встали у края деревни и не пошли дальше.
А другая женщина, наоборот, забрала у детей чашки с едой и говорит:
– Ну-ка ступайте, поглядите, что там творится.
И ее сын с дочерью побежали к школе следом за толпой.
В Динчжуане целых два года не видели таких представлений. С тех самых пор, как началась лихоманка, в деревне не видели таких представлений. И сегодняшнее представление веселья сулило даже больше, чем концерт Ма Сянлиня. Сегодняшнее представление было настоящим – не то что сказы на сцене.
В школе к тому времени страсти уже улеглись. Чжао Сюцинь с двумя помощницами отправилась на кухню варить обед. Все остальные разошлись по комнатам. Во дворе стало пусто и тихо, будто в зимнем поле. И тут моя тетя, волоча за собой Сяоцзюня, принеслась из деревни, а за ней принеслась целая толпа взрослых и детей, и шаги их гремели по двору: па-ча-ча! И от лязга школьных ворот ныли зубы.
Первым этот шум услышал дед. Дед и дядя. Они сидели в сторожке и беседовали, беседовали обо всем, что случилось, и спорили, спорили, правильно ли дед обошелся с Гэньбао, и мой дядя сказал:
– Как ни крути, а Гэньбао ведь тоже болеет.
– А раз болеет, нечего девушку обманывать!
– Да она все равно не из Динчжуана, какая тебе разница.
– И ты такой же, ничем не лучше.
И пока они спорили, события оказались уже на пороге школы. На пороге сторожки. Дед вышел из комнаты и столкнулся в дверях с моей тетей.
Они стояли друг напротив друга, разделенные порогом, а дядя стоял за дедовой спиной.
Взгляды их столкнулись, словно машины на проселочной дороге, машины столкнулись и тут же остановились.
И наступила тишина.
Дед мой смотрел на Сун Тинтин и видел, что ее румяное лицо покрылось шпинатной синевой, словно грядка по весне, увидел это и немедленно понял. Понял, что сейчас произойдет. И дядя тоже понял, понял, что сейчас произойдет. Он взглянул на жену из-за отцова плеча, сжался в комок и отступил во внутреннюю комнату.
А потом дед обернулся и громко прокричал:
– Лян! Выходи. Выходи и вставай перед женой на колени.
Дядя сидел за дверью и молчал. Не шевелился. Будто его там нет.
Дед снова закричал, грозно закричал:
– Никудышный! Выходи сейчас же! Выходи и вставай перед Тинтин на колени!
Но дядя не стал выходить, а заперся изнутри на замок.
Тогда дед застучал по ивовой двери ногой. Заколотил по ней ногой. Дверь не поддавалась, и он взял в руки скамеечку, чтобы разнести ивовые доски. Но едва он успел замахнуться, как события приняли иной оборот – словно воды паводка подобрались к самому порогу и отхлынули назад. Словно улегся разгулявшийся смерч. Моя тетя вдруг шагнула через порог, встала посреди сторожки, молча согнала с лица шпинатную синеву, согнала с лица скопившийся гнев. И, почти успокоившись, холодно сказала деду:
– Батюшка…
Холодно окинула глазами, обвела глазами дедову комнатушку, заправила за ухо выбившуюся прядь и с редким для женщины великодушием проговорила:
– Батюшка, не трудитесь. Он дрянь, а не человек, он вас не услышит.
Дедова рука со скамеечкой застыла в воздухе.
А тетя моя спокойно проговорила:
– Нет худа без добра, по крайней мере, теперь я вашему семейству ничего не должна. Могу со спокойной совестью подавать на развод и возвращаться к матери, больше не придется дрожать от страха, что мы с Сяоцзюнем заразимся лихоманкой.
Дедова рука со скамеечкой обмякла и упала. Упала, но пальцы по-прежнему сжимали скамеечку, словно она привязана на веревке, словно ее кто-то подвесил на высоте дедовых колен.
Тинтин помолчала, провела языком по пересохшим губам, и лицо ее вдруг загорелось румянцем. Загорелось слабым румянцем, и Тинтин сказала:
– Батюшка, Сяоцзюня я забираю с собой, как заскучаете по внуку, приходите нас проведать. Но если Дин Лян покажется на пороге, мои братья ему ноги переломают.
Сказала так и ушла.
Ушла, не дожидаясь ответа.
Развернулась и ушла.
5
Цзя Гэньчжу вернулся в школу, и они с Юэцзинем снова пошли к сторожке. Пошли поговорить с моим дедом Дин Шуйяном. Они явились к сторожке сразу после ухода Тинтин – деревенские зеваки, собравшиеся поглазеть на представление, еще толкались у дверей. И Гэньчжу сказал:
– Расходимся, расходимся. Вам что тут, медом намазано? – Цзя Гэньчжу говорил начальственным тоном, и люди из деревни смотрели на него с недоумением. Тогда Юэцзинь выглянул из-за его плеча и объяснил:
– Что, не поняли? Всеми школьными делами теперь заправляет Цзя Гэньчжу. Мы с Цзя Гэньчжу теперь тут главные. – И они с Цзя Гэньчжу зашли в дедову сторожку.
В сторожке Юэцзинь улыбнулся и сказал:
– Дядюшка… Мы пришли еще кое-что обсудить.
Гэньчжу не улыбался, а протянул деду бумагу. Бумага эта была такой же, как утренняя, на которой он писал: «В результате рассмотрения было согласовано», – белый листок почтовой бумаги, разлинованный красными полосами. В правом нижнем углу бумаги красовалась печать динчжуанского селькома. А над печатью было написано всего несколько строчек.
Несколько строчек, сотрясших небо и расколовших землю:
В результате рассмотрения было согласовано лишить Дин Шуйяна права смотреть за порядком и называться учителем начальной школы Динчжуана. С сегодняшнего дня товарищ Дин Шуйян из Динчжуана больше не относится к начальной школе Динчжуана. И не имеет права вмешиваться в дела начальной школы Динчжуана.
Поверх печати стояли подписи: первым расписался Дин Юэцзинь, за ним – Цзя Гэньчжу. А еще ниже стояла дата. Дед взял в руки бумагу, пробежался по строчкам и поднял глаза на Юэцзиня с Гэньчжу, словно не мог поверить тому, что увидел. Затем снова опустил голову и прочел бумагу вслух, и пока он читал, кожа на его старом лице дрожала, словно деда одолел тик. Чем дальше он читал, тем больше ему хотелось смять эту бумагу в комок, смять ее в комок и швырнуть в лицо Юэцзиню с Гэньчжу, но когда он снова поднял глаза, то увидел, что позади Юэцзиня с Гэньчжу собралось несколько больных помоложе: Цзя Хунли, Цзя Саньгэнь, Дин Саньцзы, Дин Сяоюэ – всем им было около тридцати, совсем молодые. Все они приходились родней Цзя Гэньчжу или Дин Юэцзиню, все они были одной семьей, болели недавно, и глаза у всех холодно сверкали. Они так смотрели на моего деда, будто наконец отыскали старого врага, смотрели и молчали, кто-то стоял скрестив руки на груди, кто-то опирался о дверной косяк, а на губах у всех змеились холодные улыбки.
И дед спросил:
– Хотите меня с потрохами сожрать?
А Цзя Гэньчжу сказал:
– Дин Шуйян, вы больше не имеете права следить за порядком в школе. Старший ваш продал всю кровь Динчжуана. Продал все наши гробы. А теперь поехал в соседние деревни гробы продавать. Младший ваш хоть и младший, а ничем не лучше старшего: заболел лихоманкой, у самого жена дома, а он в школе блудит с чужой женой, и не с кем-нибудь, а с женой своего двоюродного брата. С братовой женой! Дин Шуйян, это называется инцест, вы как учитель должны знать!
Гэньчжу спросил:
– Вот и скажите, какое вы право имеете следить за порядком в школе?
И объявил:
– С сегодняшнего дня вы больше не являетесь учителем начальной школы Динчжуана, и вмешиваться в дела нашей школы вы больше не будете.
Дед, не проронив ни слова, стоял посреди сторожки, он как-то разом поник, будто из него вытащили все кости, казалось, он вот-вот упадет, распластается на полу сторожки. Но дед не упал, он вцепился в половицы пальцами ног и кое-как устоял на ногах..
Той ночью, лаково-черной ночью, почти во всех классах горел свет. А в сторожке у ворот свет не горел, в сторожке мертвенной тяжестью громоздилась чернота, словно обе комнаты от пола до потолка завалило черными камнями. И дед с дядей сидели, зажатые между этих камней. Небеса собирались наслать дождь, и в темноте по комнатам растекался вязкий сырой воздух. У деда лицо и ладони плескались в прибойной волне. Дядя лежал на кровати, глядя в ночной потолок, и мертвенная черная тяжесть давила ему на лицо. Давила на грудь.
Так давила, что не продохнуть.
– Лян… – подал голос дед. – Надо тебе до дому сходить.
– Это зачем? – спросил дядя.
– Тинтин навестить, а то вдруг и правда уйдет к матери.
Дядя подумал, подумал еще немного и наконец двинулся домой.
На школьном дворе всю ночь собирали парты и грузили их по тачкам. Цзя Гэньчжу и Цзя Гэньбао грузили парты по тачкам. А Цзя Хунли и Цзя Саньгэнь им помогали. И Чжао Сюцинь вроде бы тоже помогала. Они переговаривались, слов было не разобрать, наверное, обсуждали свадьбу и все такое прочее. Еще слышался смех, смех был похож на мутную воду, текущую по старому руслу Хуанхэ в дождливый день.
Дядя постоял у ворот, послушал, как они переговариваются, стаскивая парты, сгружая их на тачки, послушал их голоса и смех и прокашлялся. И когда голоса стихли, он шагнул за ворота.
Пошел домой.
А увидев на воротах дома замок, с похолодевшим сердцем бросился шарить в щели над притолокой и нашарил там два ключа. Открыл замок, поскорее зашел во двор, отпер входную дверь, зажег свет, осмотрелся по сторонам и увидел, что в главной комнате все по-прежнему: фотография матери на столе покрыта толстым слоем пыли. Таблички предков тоже запылились. На табурете у стенки валяется его грязная рубаха со штанами. Дядя зашел во внутреннюю комнату, открыл шифоньер. И увидел, что вещи Тинтин и Сяоцзюня исчезли. Сунулся рукой в тайник, где лежали деньги и сберегательная книжка – красная, как сам шифоньер, шарил там битый час, но ничего не нашарил и понял, что с уходом Тинтин семье Дин в самом деле пришел конец.
Подумал, что скоро ему умирать, сходить под землю. Подумал, и на глаза навернулись слезы.
Глава 3
1
Предсказание Цзя Гэньчжу сбылось: семье моего деда, как и многим другим семьям в Динчжуане, раньше времени пришел конец.
Конец пришел раньше положенного срока, совсем как весна в том году: прибежала, запыхавшись, и расстелила по равнине зелень. Шеи у пшеничных ростков окрепли – земля всю зиму копила силы, чтобы выкормить пшеницу, и в начале весны худые пески взошли пшеницей так же густо, как плодородные пашни. Пройдет две недели, пройдет месяц, наступит середина весны, и пески истощатся, худые хлеба усохнут и пожелтеют. А пока, в начале весны, повсюду царила зелень. Обочины проселочных дорог, межи на полях, невозделанные пустоши зарастали буйной травой. Зарастали, дичали, бесились – красные, белые, желтые, желто-пурпурные, пурпурные цветы качались среди зеленых просторов, словно кто-то нечаянно забил ситец всеми узорами вперемешку. Зеленое на красном, красное на зеленом, бледно-желтые, ярко-желтые, изумрудные крапины, пестрые пятна – цветы и травы будто разом обезумели и пошли вразнос. И деревья равнины шелестели в небе зелеными кронами, уже не такие сиротливые, как раньше. Обрастали зелеными кронами и шелестели свои песни.
Старое русло, пересохшее тысячи лет назад, старое русло Хуанхэ, занесенное песком, то растягивалось на километр в ширину, то сужалось до пары сотен метров, старое русло петляло, стелилось по равнине, в длину достигая нескольких сотен ли. По правде говоря, настоящей длины его никто не знал, старое русло казалось таким же длинным, как само небо. Длинное, пепельно-желтое, пепельно-серое, как сухой песок, старое русло проходило на пару метров ниже остальной равнины и потому напоминало потрепанный, но все еще прочный пояс, натянутый поверх земного шара. Но с наступлением весны по старому руслу разрослись обезумевшие травы, и песчаный пояс слился цветом с полями и лугами, и глубина его сделалась незаметна. И равнина стала настоящей равниной – седлай коня и скачи во весь опор. Скачи по зеленеющей земле. По зеленеющему миру.
Пришла весна, и мир зазеленел.
И деревья зазеленели.
И посевы зазеленели.
И деревни зазеленели.
И поля тоже зазеленели.
И люди по весне проснулись, развеселились. Засуетились, будто и не болеют вовсе, потащили из школы мебель. Разделили между собой школьное имущество и потащили в деревню парты, стулья и классные доски, а еще сундуки, кровати и умывальники из учительской, а еще раздобытые где-то рейки, балки и перекладины.
Дядя вернулся в Динчжуан. Вернулся домой. Сун Тинтин ушла в родную деревню и передала оттуда весточку: дескать, она моего дядю в гробу видала. Дескать, ляжет он мертвым в гроб, тогда и повидаются. Дескать, помрет мой дядя, тогда Тинтин и вернется в Динчжуан, дом продаст, а мебель с собой заберет. И дяде пришлось перебраться из школы в деревню, сторожить дом, чтобы после его смерти Тинтин было что продать и вывезти.
В школе мой дед больше за порядком не смотрел. И никто теперь не считал его ни учителем, ни сторожем. Дед стал обыкновенным стариком, прибившимся к деревенской школе. Ни лежачие больные, ни ходячие никаких дел с ним больше не имели, сами по себе обедали, играли в шахматы, варили снадобье. К деду никто не относился с прежним почтением, и хотя он остался жить в сторожке у школьных ворот, прохожие кивали ему в знак приветствия, только если сам он кивал первым. И на каждый обращенный к нему кивок дед поспешно кивал в ответ. А чем живут больные в школе, что делают в своих классах, о чем говорят – все это больше его не касалось.
Разрешили остаться в сторожке, и то хорошо.
Однажды дед подошел к больному парню лет двадцати и спрашивает:
– У Гэньчжу братец свадьбу-то отгулял, а парты в школу вернул?
А парень отвечает:
– Какой Гэньчжу, он наш начальник Цзя!
Дед так и застыл у ворот, молча глядит на парня и слова вымолвить не может.
А парень обернул к деду усыпанное болячками лицо и говорит:
– Вы разве не знаете? Дядюшка Гэньчжу и дядюшка Юэцзинь теперь наши председатели.
Сказал так и пошел к школе, оставив деда стоять у ворот, словно вычеркнул его из мира.
А вчера, вчерашним вечером, когда густо-желтое солнце сделалось бледно-розовым, дед увидел, как в школу возвращается Чжао Сюцинь: на локте болтается бамбуковая корзина, а в корзине лежит капуста, стеклянная лапша, морковь, несколько цзиней свинины, две рыбины и бутылка водки. Свинина парная, а водка марки «Сунхэ», лучшая на всей равнине, – даже с закрученной крышкой аромат ее разливался по округе на десять ли. Дед посмотрел на Чжао Сюцинь, заискивающе улыбнулся и сказал:
– Ого, жизнь-то налаживается!
Чжао Сюцинь тоже напялила на лицо улыбку и говорит:
– Приготовлю ужин начальнику Цзя и начальнику Дину.
– Так свинина разве не для всех? – спрашивает дед.
– Начальник Цзя и начальник Дин ходили в управу, выбили нам матпомощь, вот мы и решили отблагодарить их парной свининкой и бутылкой «Сунхэ».
Только тут дед понял, что Гэньчжу теперь никакой не Гэньчжу, а начальник Цзя, председатель динчжуанского комитета по лихоманке. И Юэцзинь теперь никакой не Юэцзинь, а начальник Дин, председатель динчжуанского комитета по лихоманке. Дед понял, что школа зажила по новым правилам, в школе завелись новые порядки – все равно как если в районной, волостной или уездной управе меняется начальство, жизнь становится не такой, как была.
Жизнь становится с ног на голову.
Сердце у деда заныло. Заныло и похолодело, но что поделаешь, зато жизнь у больных пошла в гору, так что сказать деду было нечего. Не к чему придраться, не о чем позаботиться. Но прошла всего одна ночь, и сегодня утром дед заскучал в своей сторожке, вышел на улицу, постоял у ворот и отправился прогуляться вокруг школьной стены. Сделал кружок по первой весенней зелени, словно хозяин, который обходит свои владения, а на обратном пути увидел, как больные, обливаясь потом, тащат за ворота школьную мебель. У одного на горбу две парты, другой взвалил на себя классную доску, третий с четвертым тащат наружу здоровенную балку. Еще двое загрузили в тачку учительскую кровать и толкают к воротам. Лица у всех светятся весельем, люди тащат школьную мебель в деревню, тащат мебель по домам, совсем как в дедовом сне, когда над землей распустились цветы, а под землей созрело золото, и деревенские сбились с ног, таская узлы и коромысла. Люди спешат к деревне, переговариваются:
– Тебе парты лучше достались, у меня-то доски не такие толстые.
– Твоя-то балка из вяза, на рынке за нее больше дадут, чем за мою павловнию.
– Тебе кровать из каштана досталась? А мне из ясеня.
Переговариваются и валом валят из ворот, словно пущенная из шлюза вода. Не понимая, что стряслось, дед поспешил им навстречу, вот он добежал до ворот и встал на пути у Цзя Хунли, который приходился Цзя Гэньчжу двоюродным братом. Цзя Хунли взвалил себе на спину целых три парты, даром что больной, а дед встал у него на пути и спрашивает:
– Вы что же такое делаете?
Тут Цзя Хунли выглянул из-под парт, громоздившихся на его спине почти до самого неба, посмотрел на деда и говорит:
– Что делаем? А ты у старшего своего спроси, у Дин Хоя спроси, что мы делаем.
Сказал так и ушел.
Сердито пошел прочь. Пошел прочь, нагрузив на спину сразу три парты, словно злющий горный козел, что тащит на себе горку с густой травой. Дед так и не понял, что приключилось в школе; застыв у ворот, он смотрел, как мимо проносят классную доску, а в углу у нее поблескивает винтик, и, глядя на этот винтик, дед вспомнил, что это та самая доска из вяза, рядом с которой он так любил стоять, замещая уроки: доска была гладенькая, шелковая на ощупь, мел по ней приятно скользил и никогда не крошился. Чтобы было удобней стирать написанное, дед прикрутил в нижнем правом углу доски винтик, на который вешал тряпку, переделанную из салфетки для варки пампушек. Но теперь кто-то спрятался под любимой дедовой доской и тащил ее прочь из школы, как улитка тащит свой панцирь.
Дед заступил ему путь и приподнял доску.
И увидел под ней Чжао Дэцюаня. Тот виновато улыбнулся деду и промямлил:
– Здравствуйте, учитель Дин.
– Вот оно что, – сказал дед. – И кому ты собрался уроки давать?
Чжао Дэцюань испуганно глянул на деда, заозирался по сторонам и пустился объяснять:
– Отказаться было никак нельзя, это начальник Цзя и начальник Дин мне выделили. Все взяли, отказаться было никак нельзя, иначе и людей бы обидел, и начальство.
Договорив, он опасливо оглянулся, увидел, что во дворе никого нет, и поспешно добавил:
– Учитель Дин, если вам жалко доску, вы припрячьте ее у себя в сторожке, только не говорите, что это моя.
Дед погладил доску:
– На кой она тебе?
– Гроб из нее сделаю. – Чжао Дэцюань поднял глаза на деда, и по его лицу порхнула улыбка. – Все говорят, Дин Хой продал гробовую матпомощь, которую выделили на весь уезд. А Гэньчжу с Юэцзинем теперь председатели, вот они и решили возместить нам доски из школьного имущества.
Дед стоял как громом пораженный, стоял у ворот как истукан. Глядя на иссиня-серую тень смерти, залегшую на улыбающемся лице Чжао Дэцюаня, он подумал, что Чжао Дэцюань и правда со дня на день умрет, самое время приготовить гроб. И вспомнил, что уже два месяца не видел моего отца. И вспомнил давний сон, в котором отец выбирает гробы на уездной гробовой фабрике. И вспомнил другой сон, который приснился ему всего несколько дней назад, как отец разъезжает по округе, сбывая людям гробы.
2
Луна забралась высоко, совсем как солнце. А солнце светило кротко и нежно, будто луна.
Наступила настоящая весна, шеи у пшеничных ростков окрепли, за ними окрепли и спины. Люди высыпали в поля поливать посевы, полоть сорняки. Даже больные, кто еще кое-как шевелился, вышли работать. И в Динчжуане, и в соседних Хуаншуе и Лиэрчжуане, и в дальних Сяцзяцзи, Гудаокоу, Лаохэкоу и Минванчжуане – везде началась весенняя страда, люди забрасывали на плечи мотыги, хватали лопаты и шли в поле. А отец ездил из деревни в деревню и продавал свои черные гробы. Приехав на новое место, он ставил на торговом пятачке стол, выкладывал на него стопку казенных бланков с печатью уездной управы, и деревню облетала новость: больным лихоманкой отпускают черные гробы по себестоимости, по одному в руки, всех дел – заполнить бланк, указать свою фамилию и имя, возраст, краткую историю болезни, текущие симптомы, затем поставить на бланке подпись, отпечаток пальца красными чернилами и селькомовскую печать, подтверждающую, что ты болеешь и не сегодня завтра помрешь. В магазине за такой черный гроб просят четыреста, а то и пятьсот юаней, а с бланком отдашь всего двести юаней за штуку.
Получишь льготный гроб от управы.
Куда бы отец ни приехал, везде его принимают как дорогого гостя, встречают от самой околицы. Вчера он обслуживал больных в Лаохэкоу, а сегодня прибыл в Минванчжуан. Минванчжуан стоит на правом берегу пересохшего русла, за несколько десятков ли от Динчжуана. Лихоманка в Минванчжуане успела разгуляться в полную силу, и с гробами здесь было туго, все равно как с рисом в голодный год. Отец тронулся в путь рано утром, заехал в уездный центр, сдал вчерашние бланки, погрузил в машины восемьдесят черных гробов и поехал в Минванчжуан.
К полудню прибыл на место.
Дорога в Минванчжуан тянулась вдоль старого русла, завидев на ней отцовы грузовики, люди бросили полоть сорняки и поливать посевы и побежали навстречу. Солнце сияло над головой, будто золотой слиток, и деревня лоснилась под его лучами, кирпичные особняки и дома с черепичными крышами, построенные на кровяные деньги, впитывали весеннее солнце, а на стеклянных окнах и дверях, на облицованных белоснежной плиткой стенах кровяных домов играли золотые лучи, и от этого в Минванчжуане было еще теплее и светлее. Два больших грузовика привезли на торговый пятачок восемьдесят черных гробов, гробы возвышались над кузовами, словно лаково-черные горные хребты. В ноздри ударил резкий аромат черной краски, и с первым порывом ветра Минванчжуан затопило новыми запахами: запахом черного лака, запахом белой стружки, запахом желтого клея, запахом железных гвоздей, скреплявших доски, эти запахи ворвались в деревню, разом заглушив благоухание весенних полей. И все улочки, все переулки Минванчжуана наполнились лаково-черным гробовым запахом.
Отец гробов почти не касался. Он привез с собой молодых помощников, один заполнял бланки, другой вытаскивал гробы из грузовика, а отец сидел за отдельным столом, попивая воду, подзывал к себе больных с готовыми бланками, собирал бланки, пересчитывал деньги, складывал их в черный портфель, а покупателю вручал квитанцию, с которой тот шел к грузовику получать свой гроб.
Минванчжуан был намного богаче Динчжуана, совсем как село Шанъянчжуан из уезда Цайсянь, куда деревенских возили на экскурсию, чтобы наладить в Динчжуане кровяной промысел. Хотя людей в Минванчжуане жило больше и лихоманка успела наведаться почти в каждый дом, а иных выкосила целыми семьями, в свое время Минванчжуан был образцовой деревней, главным донором уезда, и потому даже сейчас его жители хоронили своих покойников как положено, никто не выкапывал наспех яму у околицы, не бросал в нее покойников, завернутых в одну соломенную циновку. В Минванчжуане людей по-прежнему хоронили в черных гробах, но покойников было так много, что в деревне не осталось ни одного годного дерева, пришлось вырубать деревья вдоль шоссе, скупать деревья в соседних селах, и мир вокруг сделался пустым и голым. И в это самое время отец привез в Минванчжуан два грузовика гробов.
Как говорится, одарил углем в зимнюю стужу.
Деревенские спешили ему навстречу со своих полей. Мечтая заполучить черный гроб по бросовой цене, люди выстроились в длиннющую очередь, растянувшуюся метров на двести, от торгового пятачка и до середины деревенской улицы. Чтобы никто не урвал себе лишний гроб, отец обратился за помощью к старосте Минванчжуана.
Говорит ему: будьте так добры, помогите с проверкой.
Староста подумал и отвечает: если сегодня пшеницу не прополю, поле наше совсем зарастет.
Отец говорит: а у вас дома никто не болеет?
Староста отвечает: мы кровь сроду не продавали.
Отец говорит: но старики-то в доме найдутся?
Староста отвечает: отцу моему восемьдесят четыре года.
Отец говорит: так возьмите гроб для вашего батюшки, пусть стоит про запас.
Староста помолчал немного и говорит: а еще дешевле нельзя?
Отец ответил, подумав: отдам на пятьдесят юаней дешевле себестоимости.
Только чтоб хороший, говорит староста.
Привез вам сегодня три гроба первой категории, выберете, какой нравится.
И староста согласился помочь с проверкой. Принес печать минванчжуанского селькома, оглядел очередь, выстроившуюся к торговому пятачку, сначала вывел из нее тех, у кого дома никто не болел, затем сел за стол подле отца и вытащил из стопки все бланки, где обычные больные приписали себе позднюю стадию. Так и пошла торговля.
Наступил полдень, солнце добралось до середины неба, а жители Минванчжуана потащили гробы по домам – люди с гробами на спинах, с гробами в руках запрудили деревенские улицы и переулки, тащат гробы и славят управу. Тащат гробы и нахваливают уездную комиссию по лихоманке. Кто-то дотащил свой гроб до ворот, а дальше сил не хватило, и гроб остался стоять на улице. Кто-то занес гроб в ворота и бросил посреди двора. Восемьдесят гробов быстро разошлись по рукам, и в Минванчжуане теперь на каждом шагу были гробы. Будто в деревне не люди живут, а гробы. Счастливцы с новенькими гробами так радовались матпомощи от управы, что и про лихоманку позабыли, и про умирающих домочадцев, только улыбались во весь рот, а лица их купались в беззаботном веселье. У иных даже слезы навернулись от радости, а были и такие, кому приходилось скрывать свое счастье: дома у них тяжелых больных не водилось, но они все равно выкружили себе льготный гроб от управы, принесли его домой, припрятали как следует, а теперь сели у ворот и заводят с прохожими досужие разговоры: дескать, вот и весна наступила, распогодилось.
На следующий день отец поехал в деревню Гухэчжуан неподалеку от Минванчжуана. Взял с собой три грузовика с гробами, оставил их в безлюдном месте за несколько ли от околицы, а сам пошел посмотреть на деревенские дома и улицы и увидел, что все улицы в Гухэчжуане забетонированы лет пять или восемь назад, а все дома в Гухэчжуане новые, не старше десяти лет, сплошь одноэтажки с черепичными крышами или двухэтажные особняки. И отец понял, как в Гухэчжуане обстояли дела с кровяным промыслом, понял, что Гухэчжуан деревня не бедная. И хотя в каждом доме здесь поселилась лихоманка, у больных должны быть отложены гробовые деньги. И отец пошел к деревенскому партсекретарю, сказал ему: я заместитель председателя уездного комитета по лихоманке. Сказал так и протянул молодому партсекретарю рекомендательное письмо из уездной управы, партсекретарь засуетился, пододвинул отцу стул, налил воды. Отец прихлебывал воду и расспрашивал партсекретаря о темпах распространения лихоманки, о текущей смертности, а под конец разговора решил прощупать почву насчет гробов, говорит партсекретарю: а у вас дома есть больные?
Молодой партсекретарь повесил голову, и по щекам его покатились слезы.
Отец спросил сочувственно: сколько?
Партсекретарь говорит: старший брат у меня помер, младший уже не встает, и меня самого на днях залихорадило.
Отец молча достал из кармана платок, протянул его партсекретарю, чтобы тот утер слезы, и полным решимости голосом сказал: товарищ партсекретарь, довольно разговоров, первым делом надо обеспечить гробами Гухэчжуан, под мою личную ответственность. Первым делом надо позаботиться о больных Гухэчжуана. Говорит: товарищ партсекретарь, чтобы никто из здоровых не отхватил себе гроб по бросовой цене, чтобы обеспечить гробами всех больных лихоманкой, мне потребуется ваша помощь. У нас здесь спрос превышает предложение, мы людям все гробы отпускаем по себестоимости, сами знаете, в магазине за такой гроб придется минимум пятьсот юаней выложить, но в Гухэчжуане мы будем отпускать гробы по двести юаней за штуку, под мою личную ответственность. А что до вашей семьи – отец задумался и медленно проговорил: вашей семье полагается всего один гроб, но я под свою ответственность сброшу половину цены, отдам его за сто юаней.
Партсекретарь смотрел на моего отца, и глаза его наполнялись слезами благодарности.
Вот что, сказал отец. Начальство распорядилось ходячим больным и всем, кто болеет меньше трех месяцев, пока гробы не отпускать. Но вы все-таки деревенский партсекретарь, так сказать, руководитель местного уровня, само собой, к вам отношение особое. Когда все гробы распределят, принесете мне сотню, я приберегу для вас гробик, только в деревне никому ни слова.
И партсекретарь вынес из соседней комнаты двести юаней, протянул деньги моему отцу и, улыбаясь, пошел звонить в колокол, собирать деревенских на главном перекрестке для раздачи гробов.
Снова наступил полдень, и в Гухэчжуане повсюду стояли гробы, совсем как в Минванчжуане. Черный лаковый запах катился по деревне бурной рекой, древесный запах накрыл все улицы и переулки. И смерть больше не тревожила жителей Гухэчжуана – ни больных, ни здоровых, ведь они успели запастись гробами. И в деревне впервые за два года зазвучал смех и веселые голоса.
3
Дед уже два месяца не видел моего отца. Ему хотелось с ним повидаться, хотелось зайти к нам домой и поговорить с моим отцом, но он не знал, что сказать при встрече моей матери. И весь день его прошел в мыслях о том, что надо бы сходить к нам домой и повидаться с отцом.
А ближе к вечеру в школу заявился мой дядя.
Дядя зашел в дедову сторожку и с порога сказал:
– Отец, старший зовет тебя в гости, хочет поговорить.
И дед, недолго думая, пошел за дядей в деревню. Был самый разгар весны, и дом наш так нагрелся, будто его поставили томиться на медленном огне. Щедрое желтое солнце играло на облицованных белой плиткой стенах, совсем как в Минванчжуане и Гухэчжуане из дедова сна. Вся разница была в том, что в южной части нашего двора не осталось ни курятника, ни свинарника: мать с отцом расчистили землю и засадили ее зеленым котовником, и котовник взошел на славу – черные стебельки выросли размером со столовые палочки и пустили мясистые листья, формой как у софоры, но не блестящие, а матовые и шершавые, расчерченные тонкими прожилками. Грядки с густыми всходами раскинулись до середины двора, а воздух полнился прохладным пьянящим ароматом. Котовник пахнет почти как мята. Но у мяты запах тонкий, а у котовника грубый. За грубость запаха начальник Гао его и полюбил.
И отец с матерью специально для начальника Гао засадили наш двор котовником.
Дед зашел в ворота следом за дядей и застыл на месте, глядя на густое зеленеющее море.
Мать вынесла на уличную кухню черпак с мукой:
– Батюшка, на ужин будет лапша с котовником.
Мать держалась так, будто они с дедом всегда жили душа в душу. Будто она совсем недавно вышла замуж в семью Дин. И отец тоже держался так, будто они с дедом всегда жили душа в душу: столкнувшись в дверях, они обменялись неловкими взглядами, и отец расплылся в улыбке. Не прекращая улыбаться, вынес деду стул с мягкой сидушкой, и они расселись треугольником – дед, отец и дядя. Дед даже смутился: вот ведь, сын со снохой к нему по-прежнему ласковы, а он с ними как с чужими. Лицо обдало жаром, и дед отвел глаза в сторону. В доме все оставалось по-прежнему: беленные известкой стены, красный столик прямо напротив двери, у боковой стены диван, у другой стены телевизор. Красная тумба под телевизором, расписанная желтыми пионами. В углу висела паутина – прежде, едва заметив паутину, мать смахивала ее тряпкой, но теперь паутина в углу раскинулась до самого холодильника, будто огромный веер.
С этой паутиной дом наш переменился. Из-за нее дед и почуял неладное. Отвел глаза от затканного паутиной угла и увидел у двери рядок обвязанных веревками деревянных ящиков, увидел их и понял, что отец собрался переезжать.
Взгляд деда так и приклеился к этим ящикам.
– Отец, давай начистоту, – закурив, сказал мой отец. – Мы переезжаем, осталось только собраться.
Дед уставился на моего отца:
– И куда?
Отец отвел взгляд:
– Сперва в уездный центр, а там денег еще подкопим – и в Кайфэн.
Тогда дед спросил:
– Правда, что тебя назначили заместителем председателя уездного комитета по лихоманке?
Отец так и просиял:
– Тебе уже рассказали?
Дед не унимался:
– Правда, что на днях ты ездил в Минванчжуан и Гухэчжуан продавать гробы?
Отец отвел сигарету в сторону, на лице его проступил испуг.
– Кто тебе сказал?
– Какая разница, говори, было такое или нет.
Отец уставился на деда, на лице его так и застыла радость пополам с испугом.
А дед не отставал:
– Правда, что в Минванчжуане ты продал два грузовика черных гробов, восемьдесят штук? А в Гухэчжуане – три грузовика, сто десять штук?
Отец еще больше испугался, радость облупилась и упала с его лица, будто слой глины с буддийского изваяния, и от страха черты отца сковало вечным льдом. Они втроем так и сидели друг напротив друга, мать на кухне раскатывала тесто для лапши, мягкий стук ее скалки пролетал через двор, и казалось, что это чья-то пухлая ладонь стучится в стенку. Сидевший в глубине комнаты отец вдруг затушил свою сигарету, бросил окурок на пол и растер его подошвой в табачную крошку, в бумажную труху, потом коротко глянул на дядю и перевел взгляд на дедово лицо, на дедову седую голову.
– Отец, – сказал ему мой отец, – ты и сам все знаешь, мне больше нечего сказать. Только одну вещь скажу: думай обо мне все что хочешь, но все равно ты мне родной отец… И что ни говори, а в Динчжуане нашей семье оставаться никак нельзя. Мы с женой все обсудили, младший не сегодня завтра помрет, после нашего отъезда дом с мебелью останутся ему. Мы с собой только одежду возьмем и белье, а все остальное ему останется. Ни за что не поверю, что Сун Тинтин усидит после этого в своей деревне, не позарится на дом со всей обстановкой, не вернется в Динчжуан. А что до тебя, – помолчав, проговорил отец, – хочешь – переезжай с нами в город, хочешь – живи тут с младшим. Хочешь – приезжай в город позже, когда младший помрет. Я твою старость обеспечу.
Отец сказал так и замолчал.
А на дядиных щеках снова заблестели слезы.
4
Дед вернулся к себе в сторожку уже за полночь и долго лежал без сна, в голове его никак не укладывалось, что отец мой продает в соседних селах гробы, что отец собрался переезжать. Вспомнив о гробах, дед снова подумал: «Лучше б он сдох, мой старший!» От этой мысли сон совсем прошел. Голова побаливала. Ворочаясь в постели, дед вдруг вспомнил принятый на равнине обычай: если хочешь, чтобы враг твой скорее помер, закопай у его порога ивовый или персиковый кол – напиши на колу имя врага и разломай кол у его порога или на заднем дворе, а потом закопай, посылая врагу смертельные проклятья. Люди на равнине понимали, что умереть от такого нельзя, но все равно делали как заведено. Делали как заведено в надежде, что смерть и в самом деле придет к врагу раньше положенного срока, или он вдруг попадет в аварию и сломает себе руку, ногу или хотя бы палец. И дед встал с кровати, зажег свет, отыскал в сторожке ивовую палку, выстругал из нее острый кол, написал на бумаге: «Желаю моему сыну Дин Хою собачьей смерти» и той же ночью пошел в деревню и закопал этот кол у нас на заднем дворе.
Закопал кол, вернулся в сторожку, наспех разделся, забрался в постель и быстро уснул..
С зарытым во дворе ивовым колом отец мой оставался цел и невредим, а вот Чжао Дэцюаню пришла пора умирать.
После суровой зимы вся природа оживает, и даже самым тяжелым больным, страдающим от смертельных недугов, весна дарит силы, чтобы прожить еще одно лето и осень, протянуть еще один год.
Вот только Чжао Дэцюаню весны было не пережить. Он слег в тот день, когда понес из школы большую классную доску, старую классную доску из вяза. По дороге в деревню Чжао Дэцюань то и дело останавливался, чтобы сделать передышку, но стоило ему зайти в деревню, как со всех сторон налетели односельчане, говорят: «Чжао Дэцюань, ты кому собрался уроки давать?» Говорят: «Это на что же похоже: пустили заразных в школу пожить, а они школьные вещи между собой делят?» Говорят: «Силы небесные, даже классную доску домой тащит, ты помрешь, а дети твои в школу не будут ходить?» Чжао Дэцюань не знал, что на такое ответить, вот и пришлось ему шагать через всю деревню без единой передышки, до самого восточного конца. Там он свернул в свой проулок, прислонил доску к воротам, а сам рухнул на землю как подкошенный.
В былые времена Чжао Дэцюань носил на спине тяжести и по двести цзиней, носил и камни, и мешки с рисом, мог отшагать с таким мешком несколько ли кряду, но эта доска весила всего сотню цзиней, а может, и того меньше, да и тащил он ее всего пару сотен метров, из западного конца Динчжуана в восточный, но за эти пару сотен метров Чжао Дэцюань успел взмокнуть от пота, а у дома стал совсем плох, рухнул на землю посреди двора и не смог подняться, и дышал так хрипло, будто в груди у него печные мехи.
Жена его спрашивает:
– Ты на кой черт доску домой приволок?
– Выделили… На гроб. – Тут Чжао Дэцюань побледнел, хотел что-то добавить, но вдруг захрипел, будто горло ему забило густой мокротой. От натуги к лицу Чжао Дэцюаня прилила алая кровь, а язвы почернели и надулись, словно вот-вот отвалятся. Жена бросилась стучать Чжао Дэцюаня по спине и в конце концов выбила из него сгусток кровавой слизи, сгусток склизкой крови, а Чжао Дэцюань лежал на земле и не мог подняться.
Притащил доску домой и в школу больше не вернулся.
Пару дней спустя жена его явилась в школу, пришла к Гэньчжу с Юэцзинем и говорит:
– Начальник Цзя, начальник Дин, муж у меня в школу пришел своими ногами, а сейчас лежит дома, едва живой. Ему помирать скоро, но остальным заразным выделили стулья и столы, а ему досталась одна классная доска.
Говорит:
– Я всю жизнь за ним прожила, всю жизнь прожила в Динчжуане, другие мужья своих жен и бьют, и костерят, а он ни разу пальцем меня не тронул, дурного слова не сказал. Ему помирать скоро, не могу я его без гроба оставить. Он пока живой был, кровь продавал, на кровяные деньги нам с детьми вон какой дом построил, да черепицей его покрыл, теперь ему умирать скоро, не могу я его без гроба оставить.
Цзя Гэньчжу и Дин Юэцзинь позвали пару помощников помоложе и вместе с женой Чжао Дэцюаня стали обходить школу, заглядывать в пустые классы. Говорят ей:
– Бери все, что приглянется, что на гроб сгодится – все твое.
Ходят по коридорам, бродят по комнатам, заглядывают в пристройки и видят, что школа вконец опустела, ни щепки не осталось. Исчезли все парты, столы, стулья и лавки, доски и штативы, учительские кровати, рамы с зеркалами и даже деревянные сундуки, куда учителя складывали свое добро и книги. В учительской пустота и разгром, на полу листы из тетрадок и грязные носки. В классах тоже пусто, весь пол в клочках бумаги, весь пол в огрызках мела, весь пол в толстой пыли. Только в жилых комнатах валялись узлы с добром, а больше ничего не осталось. И на кухне стояли мешки с продуктами, а больше ничего не осталось.
Все распределили.
Все растащили.
Баскетбольная стойка на школьной площадке была на месте, но деревянный щит с нее исчез. И на опустевшей раме кто-то развесил сушиться свое белье. А Гэньчжу, Юэцзинь и жена Чжао Дэцюаня все кружили по классам, и когда солнце стало клониться к западу, они с пустыми руками вышли из школы и встали посреди двора.
Юэцзинь говорит:
– Если хочешь, забирай себе мой личный стул.
Гэньчжу говорит:
– А не то сходим к этому псу Дин Хою, вытрясем из него гроб.
И они собрались толпой и пошли к моему отцу. Встали у ворот и давай шуметь и галдеть, кричать, что отец мой торгует гробами в соседних деревнях, торгует черными гробами для больных лихоманкой. Бесплатными гробами, положенными от управы каждому больному. Отец молча глядел на деревенских и слушал их галдеж, и когда деревенские догалделись до белой пены на губах, Гэньчжу проорал:
– Хорош шуметь!
Все притихли, и Цзя Гэньчжу с Дин Юэцзинем вышли из толпы, выступили вперед и говорят:
– Мы от лица всех жителей деревни Динчжуан пришли требовать наши гробы. Отвечай: продавал гробы или нет?
Отец говорит:
– Продавал.
Гэньчжу спрашивает:
– Кому продавал?
Отец говорит:
– Всем желающим. Хотите, и вам продам.
Сказав так, отец вынес из дома большой конверт из пергаментной бумаги и достал оттуда удостоверение. Удостоверение о том, что он назначен заместителем председателя уездного комитета по лихоманке. И еще целый ворох разных бумаг с красными шапками и круглыми печатями уездного парткома и уездной управы, с красными шапками и круглыми печатями горкома и провинциальной управы. У одной бумаги из провинциальной управы в заголовке было написано: «Срочное сообщение касательно профилактики распространения лихоманки (СПИДа) в сельской местности», а на обратной стороне стояли две большие круглые печати красного цвета: печать провинциального парткома и печать провинциальной управы. На другой бумаге заголовок был такой: «Сообщение об оказании матпомощи больным лихоманкой в виде льготных гробов для осуществления похорон и ритуальных обрядов», а на обратной стороне стояла большая круглая печать провинциального комитета по лихоманке. В бумагах из городской и уездной управы упоминалось о сообщениях, спущенных из провинции, все они были скреплены печатями городского или уездного комитета по лихоманке. Отец показал бумаги Юэцзиню и Гэньчжу, а когда они закончили читать, поинтересовался:
– Вы – председатели динчжуанского комитета по лихоманке?
Те переглянулись и молчат.
Отец улыбнулся:
– Я заместитель председателя уездного комитета по лихоманке, занимаюсь распределением матпомощи и продажей гробов больным нашего уезда.
Говорит:
– Всю матпомощь, которую вы привезли из волостной управы, Динчжуану выделил я. И деньги, и рис с мукой, по десять цзиней на каждого больного. Вы что, не видели мою подпись на распоряжении?
Говорит:
– В сообщении сказано, что цена на льготные гробы для больных лихоманкой должна быть не ниже двухсот юаней, но я сам из Динчжуана, так что под свою ответственность отпущу вам гробы по сто восемьдесят юаней за штуку. Оставляйте заявки, завтра же пришлю сюда машину с гробами.
Солнце почти зашло. Весенний закат благоухал теплом, теплый аромат летел с далеких полей и бледным облаком расходился, бледным облаком растекался по деревенским улицам. Во время разговора с Цзя Гэньчжу и Дин Юэцзинем отец стоял на ступеньке, возвышаясь над толпой, словно председатель на трибуне. Договорив с Гэньчжу и Юэцзинем, он оглядел лица больных в толпе и громко сказал:
– На самом деле не так уж это и дешево. Если будете гроб под заказ делать, то на то и выйдет. Были бы они дешевые, эти гробы, разве бы я их вам не привез?
Говорит:
– Брат у меня тоже хотел купить льготный гроб, так я ему не позволил. Дерево сырое, полежишь в таком гробу пару дней, и доски разойдутся, щели будут в палец толщиной.
Говорит:
– Чем льготные гробы покупать, лучше купите дерево и закажите себе у плотника такой гроб, какой пожелаете.
Говорит:
– Мы же с вами соседи, зачем все эти представления? Сами посудите: вы – начальники динчжуанского комитета по лихоманке, а я – начальник уездного комитета по лихоманке, вот и скажите, у кого больше власти? Кто кому подчиняется? Если в деревне свара какая начнется или драка, я сообщу куда следует, и сюда пришлют целый отряд, и полиция тебе, и милиция, но разве это по-соседски? Разве это по-людски?
Деревенские ничего не ответили.
Не нашлись что ответить.
И отступили от наших ворот, пошли обратно в школу. Солнце повисло над равниной, словно огненно-красная лепешка. Красное, тяжеленное, того и гляди свалится с неба. Из переулка было видно, как на западном конце равнины разгорается пожар, слышался даже смутный треск огня, словно где-то горит кипарисовая роща.
Глава 4
1
Наступила новая ночь, пришла пора спать, и все уснули. Школа будто вымерла, не осталось ни звука, ни шороха. Весь день небо было таким чистым, что сквозь него просвечивал темно-синий бездонный купол небесной изнанки. Но к середине ночи его затянуло тучами. Густыми, словно пар из разрытой могилы. Школу накрыла тишина, колодезная тишина, было слышно даже, как облака плывут над равниной.
Все уснули.
Дед уснул.
И когда он уснул, в окно сторожки постучали. Школьные ворота давно никто не запирал, Гэньчжу с Юэцзинем забрали себе ключи от ворот, и с тех пор ворота никто не запирал. Больные по ночам вечно ходили туда-сюда, и ворота никто не запирал. Поэтому больше не нужно было стоять у ворот и ждать, пока откроют, и кто угодно мог зайти и постучать деду в окно. Дробно постучать в окно, будто в барабан.
И вот кто-то зашел и постучал.
– Кто? – спросил дед.
Снаружи ответили, тяжело дыша:
– Я… Учитель Дин, откройте…
Дед открыл дверь и увидел на пороге Чжао Дэцюаня. За эти дни он заметно сдал, похудел – кожа да кости. От лица ничего не осталось, один череп, обтянутый смуглой синюшной кожей. Кожей, покрытой засохшими язвами. А глаза запали так глубоко, что походили на две пустые ямы. Дед увидел, что тело Чжао Дэцюаня травенеет смертью, лицо его давно потускнело, а за ним потускнели и глаза. И Чжао Дэцюань стоял на пороге, словно облаченный в одежду скелет. Стоял в свете лампы, не шевелясь, зато тень его плясала, как живая. Черная тень качалась на оштукатуренной стене, словно развевающееся на ветру погребальное платье. При виде деда Чжао Дэцюань растянул губы в тусклой улыбке, изможденной улыбке. Улыбнулся деду и говорит:
– Учитель Дин, я что подумал: надо вернуть вам школьную доску, пока я еще ходячий.
Говорит:
– Я что подумал, мне помирать, а другим дальше жить. Это ведь школьная доска, а не какая-нибудь деревяха. Лихоманка пройдет, ребятишки вернутся в школу на уроки, а учителям писать негде. Не дело.
Говорит:
– Лучше уж я останусь без гроба, чем ребятишки без доски.
И дед увидел за дверью ручную тележку, груженную классной доской.
– Учитель Дин, я совсем слаб стал, не подниму, вы мне помогите ее в комнату занести.
И они сняли доску с тележки, с грохотом затащили ее в дедову сторожку и пристроили к стене.
Пока несли, дед говорит:
– Давай потише.
А Чжао Дэцюань отвечает:
– Пускай, мне все равно умирать. Если Гэньчжу с Юэцзинем увидят доску, скажите, что это я принес. – Тяжело дыша, он растянул губы в улыбке, в бледно-желтой улыбке, словно ее нарисовали на пожелтевшей бумаге. Поставил доску к стене, отряхнул руки – дед подумал было, что он собрался уходить. Но Чжао Дэцюань, беззвучно улыбаясь приклеенной бумажной улыбкой, сел на кровать и молча уставился на деда, словно хотел завести разговор, но не мог решиться. Дед предложил ему воды, но Чжао Дэцюань только руками замахал. Дед думал полить ему на руки из ковшика – он и тут отказался, говорит:
– Учитель Дин, да вы не подумайте, я просто хотел посидеть у вас немного.
Дед сел напротив, говорит:
– Что у тебя, выкладывай.
Чжао Дэцюань даже улыбаться перестал:
– Ничего, правда ничего.
Так и сидели. Ночная тишина, густая тишина придавила собой равнину. Временами из-под этой тишины прорывался чей-то стрекот. Выскакивал наружу. И снова наступала тишина, еще глуше прежнего.
– Пора тебе в школу возвращаться, – сказал дед, чтобы хоть что-то сказать.
– Вы разве не видите? – поднял на него глаза Чжао Дэцюань. – Я не сегодня завтра помру.
– Будет тебе, – ответил дед. – Зиму пережил, до весны дотянул, значит, до конца года еще поживешь, а то и больше.
Чжао Дэцюань снова улыбнулся, горько улыбнулся и поерзал на кровати, а тень на стене затрепетала, словно погребальное платье из черного шелка. Дед ясно видел, что Чжао Дэцюань давно сидит неподвижно, а тень все качалась, точно его душа вышла наружу и летает вокруг тела.
– Гроб приготовил? – Дед понял, что Чжао Дэцюаню жить осталось совсем немного, и сказал без обиняков: – Гроб нужен, пусть не хороший, хоть какой-нибудь.
Чжао Дэцюань поднял глаза и смущенно проговорил:
– Жена ходила к Гэньчжу и Юэцзиню, они выписали ей разрешение спилить деревенскую павловнию. – Он схватился за спинку кровати, встал и уже собрался уходить, но все-таки сказал: – Учитель Дин, я затем к вам и пришел, чтоб вы знали, у нас на павловнию выписано разрешение с печатью от Гэньчжу и Юэцзиня. Но теперь вся деревня по нашему примеру бросилась рубить павловнии, пилить тополя. Пилят даже те, кому и гроб не нужен, вся деревня вышла на улицу с топорами и пилами, и к рассвету в Динчжуане ни одного деревца не останется.
Говорит:
– Учитель Дин, тут уж вы должны вмешаться. Если всё повырубят, деревня станет на себя непохожа. Я могу и без гроба обойтись, я одно хотел – перед смертью справить жене красную шелковую курточку, еще до свадьбы слово дал. Вы скажите, какая польза мертвому от гроба? А в Динчжуане теперь ни одного деревца не останется.
2
И дед пошел в деревню – засомневался было, но все-таки пошел в деревню. Бескрайняя черная ночь раскинулась по равнине, похожая на бескрайнее черное озеро. Не было видно ни луны, ни звезд, только мутные тени маячили в темноте. Проселочная дорога растаяла в ночи, и дед ступал нетвердо, то и дело забредал в пшеничные поля за обочиной. Только огни вдалеке не давали ему сбиться с пути, и дед шагал навстречу россыпи огней, морю огней – возвращался в деревню. У околицы в черном как смоль воздухе повеяло чистым белоснежным запахом древесной стружки, сначала он набегал легкой волной с той стороны, где висели керосиновые фонари, а потом повалил навстречу густыми клубами, этот запах тянулся с юга и накатывал с запада, тянулся с севера и накатывал с востока. Тянулся и накатывал, неся с собой звон грызущих дерево ручных пил, и стук топоров, и голоса людей, и деду сразу вспомнились годы, когда вся деревня от мала до велика ночами напролет варила сталь, а еще годы, когда деревенские днями и ночами укрощали воды и рыли каналы[26].
Дед ускорил шаг и направился к керосиновому фонарю, что горел у западной околицы, – оказалось, это Дин Саньцзы с отцом вышли к пшеничному полю, выбрали самый большой тополь, раскопали вокруг него яму с полдома шириной, и отец Дин Саньцзы обрубал тополиные корни, каждый толщиной с плошку. Старик разделся и трудился в одном исподнем, пот дождевыми каплями стекал по его щекам, шее и голой спине, а лицо и плечи ему залепило летевшей из-под топора землей вперемешку с древесной стружкой, и со стороны казалось, будто старший Дин с ног до головы извалялся в грязи. Дин Саньцзы стоял вдалеке и держал в руках толстую пеньковую веревку, привязанную к тополиной ветке. Вот он со всей силы потянул за веревку, дерево качнулось, корни запели, завизжали, и тополь уже должен был повалиться на землю, но все-таки устоял, а Саньцзы крикнул: отец, иди помогать!
Отец Саньцзы крикнул в ответ: погоди, последний корень обрублю, и тянуть не придется!
Тут к нему подошел мой дед, встал прямо под занесенным топором и говорит: эй, сосед, кто же вам разрешал деревья рубить? Отец Саньцзы на секунду замер, потом опустил топор и крикнул сыну, чтобы шел сюда, да поскорее. Дин Саньцзы прибежал с поля, а увидев моего деда, ничего не сказал, только шмыгнул носом, вытащил из сваленной у межи кучи тряпья свою куртку, достал из кармана бумагу и протянул ее деду.
На бумаге, скрепленной печатью динчжуанского селькома, была написана всего одна строчка: разрешаем семье Дин Саньцзы срубить большой тополь к западу от деревни. Дальше – печать селькома и подписи Дин Юэцзиня и Цзя Гэньчжу.
Дед прочел бумагу при свете керосинового фонаря и понял, что держит в руках разрешение на вырубку Динчжуана. Он поднял глаза на Саньцзы и на отца Саньцзы, не зная, что тут сказать: разрешить им валить тополь или все-таки не разрешать, но пока он раздумывал, Дин Саньцзы вырвал бумагу у него из рук, сложил вчетверо и спрятал в карман, холодно бросив: братец Хой все наши гробы распродал, и вы после этого нам палки в колеса вставляете?
Сказав так, больной лихоманкой, но все еще крепкий Дин Саньцзы отошел на край пшеничного поля и снова взялся за веревку. А дед растерянно постоял на месте и направился в деревню, к остальным огням. И скоро услышал за спиной оглушительный треск, такой громкий, будто трещало у него в груди, и от этого треска дедово сердце жгуче заныло. И ему снова захотелось придушить Дин Хоя, и он снова почувствовал, как увитые старыми жилами руки покрываются потом.
Дед постоял немного у входа в деревню и зашагал к старой иве. И увидел на ее стволе бумагу, в точности такую же, как разрешение на вырубку, которое показал ему Дин Саньцзы, с такой же печатью, с такими же подписями Цзя Гэньчжу и Дин Юэцзиня, с таким же текстом:
Разрешаем семье Цзя Хунли срубить старую иву, что растет к северо-западу от входа в переулок на западном конце деревни.
Дед глядел на эту бумагу, как глядел бы на вывешенный управой манифест. Ему нечего было сказать, он понимал, что люди имеют полное право рубить деревья, и он оцепенело застыл под старой ивой, разглядывая горящий в высоте фонарь, разглядывая Цзя Хунли, который забрался на самый верх рубить ивовые ветки. Дед постоял так немного и крикнул во всю глотку:
Хунли, ты куда забрался, жить надоело?
Стук топора смолк, и послышался голос:
Не надоело, а толку? Сколько мне осталось-то?
Дед обернулся к стоявшему под ивой отцу Цзя Хунли:
Цзя Цзюнь, нельзя же ради какого-то дерева жизнью рисковать.
Тот улыбнулся и ткнул пальцем в приклеенную к стволу бумагу:
Это ничего, у нас вон и разрешение есть.
И дед пошел дальше. Все деревья толщиной с кадушку и больше – вязы, софоры, павловнии, старые туны, гледичии, и в начале деревни, и на задах, и в ближних переулках, и в дальних – все они были отданы под сруб, на каждом дереве висел фонарь, или керосиновая лампа, или обычная свеча. Кто жил поближе, протягивал из дома провод и вешал лампочку прямо на дерево или крепил к ближайшей стене. Динчжуан сиял огнями, у ворот каждого второго дома горел фонарь, и в деревне было светло как днем, светло – хоть вышивай. И под каждым огоньком, на каждом подсвеченном дереве белело разрешение на сруб, скрепленное печатью динчжуанского селькома, словно смертный приговор, вынесенный деревьям Динчжуана. Не смолкая стучали топоры, не утихая звенели пилы. И в ночном воздухе растекался чистый и резкий аромат спиленного дерева, приправленный запахом клея. Динчжуан очнулся от сна, люди ходили по улицам с пилами и топорами, искали деревья, выделенные на сруб их семьям. Больным лихоманкой отдали все деревья, которые годились на гробы, но здоровым тоже причиталась часть общественных деревьев, и им отписали туны, мелии и софоры, из которых хорошего гроба не сделать. Гробы из ивы, тополя и павловнии тоже получаются не ахти, но туна, мелия и софора под землей сыреют и приманивают червей, так что их раздали здоровым семьям под свадебную мебель.
Всем семьям Динчжуана, кроме нашей, досталось по большому дереву. И Динчжуан охватила страшная суета. Никто в деревне не спал, все рубили деревья, тащили деревья по домам.
Неизвестно, где деревенские раздобыли столько пил и острых топоров, все как будто заранее знали, что сельком выдаст разрешения на вырубку, и успели приготовить инструменты. Звонкими трелями разливался в ночи бой топоров, не смолкая хрустели сучья, и эхо с востока деревни долетало к полям на западе. А с запада деревни долетало до трассы на востоке. Динчжуан закипел, Динчжуан ожил, на всю деревню гремели шаги, скрипели груженные бревнами тачки, тут и там слышались голоса: надо же, какое крепкое дерево у Чжанов, какие толстые бревна у Ли, и завистливое восхищение соседской добычей кружило по улицам и переулкам, подхваченное ярким светом фонарей и керосиновых ламп. От суматохи лица у больных сияли румянцем. И здоровые заполошно носились по деревне, как в страдную пору, когда не знаешь, за что хвататься. Той ночью в деревне повсюду слышались возбужденные голоса, повсюду веяло сладковатым духом древесной плоти, люди сновали туда-сюда, то туда, то сюда, а столкнувшись на улице, лишь коротко здоровались и перебрасывались парой фраз:
Ой-ё, а вам вяз достался?
Ай, мы сами попросили вяз, балку поперечную выпилим.
Надо же, какое короткое бревнышко, на что пойдет?
Разве не видно? Верхняя дверца для шифоньера.
Или так:
Слыхал, кому досталась самая большая туна? Та, что в западном конце деревни? Ли Вану!
Ли Вану? Да быть не может!
Я что, врать буду? Дочка Ли Вана помолвлена с двоюродным братцем Дин Юэцзиня.
Шепчутся, ахают, один рассказывает, что слышал, второй стоит посреди улицы разинув рот. Пошепчутся немного и разойдутся шептаться с другими.
А дед сам не свой бродит по Динчжуану, то к одному дереву подойдет, то к другому, словно хочет посмотреть на них в последний раз. Обошел деревню по кругу и снова вспомнил свой сон, как над землей по всей равнине распустились цветы, а под землей созрело золото. Ходит по улицам, будто в тумане, смотрит по сторонам, будто в тумане. Вот он снова вышел на главный перекресток и увидел, что на старой софоре, которую и втроем не обхватить, тоже появилось разрешение, и увидел Чжао Сюцинь и ее мужа Ван Баошаня, и еще двух здоровых братьев Чжао Сюцинь, которые пришли из соседней деревни и теперь перевешивали колокол со старой софоры на молоденькую. Вот они закончили с колоколом, и один из братьев забрался по лестнице на старое дерево, чтобы обрубить ветви, а второй вместе с Ван Баошанем схватился за лопату и стал подкапывать корни.
Дед только что проходил мимо, и софора спокойно стояла на месте, но вот он покружил по улицам и вернулся на главный перекресток, а ее уже рубят, уже пилят, уже валят. Дед стоял под старой софорой, макушкой касаясь провода, протянутого из соседнего дома. Лампочка на дереве висела мощная, ватт на двести, и на площадке под софорой, прежде служившей деревенским местом собраний, было светло как днем.
Дед говорит: Сюцинь, эту софору тебе выделили?
Сидевшая под лампочкой Чжао Сюцинь подняла к деду лицо с изжелта-красными пятнами волнения, беспокойства и неловкости от того, что ей досталось самое старое и самое большое дерево в Динчжуане, посмотрела на деда и сказала с улыбкой:
До чего же порядочные люди наши начальник Цзя и начальник Дин, в школе я всегда готовлю, что они пожелают, если им вина захотелось, я мигом закусочки соображу, а сегодня заикнулась только, что все большие деревья в Динчжуане уже раздали, осталась одна софора на главном перекрестке, и они без лишних разговоров подписали мне разрешение на сруб.
Дед стоял среди неумолчного шума топоров и пил и снова видел, как над землей по всей равнине распускаются цветы, а под землей зреет золото.
3
И правда, за ночь в Динчжуане исчезли все деревья.
Остался один молодняк. Вроде говорили, что на сруб пойдут только самые большие деревья, толщиной с кадушку, но наутро люди проснулись и увидели, что во всей округе не осталось ни одного дерева толщиной хотя бы с чашку. А по улицам шуршали скрепленные печатями разрешения на сруб, словно листья, сорванные с деревьев ночным ветром. Весеннее солнце, как прежде, взошло над Динчжуаном, но принесло с собой не тепло, а зной.
Исчезли все взрослые вязы, софоры, павловнии, мелии, туны и тополя, остались только юные деревца со стволами не толще запястья, росли они редко, словно пшеничные всходы на пустыре, и рассветное солнце окатило людей знойными лучами, окатило деревню сухим жаром.
Утром люди поднялись с кроватей и встали в воротах, белея от испуга.
Безбрежно белея от испуга.
– Силы небесные, вон чего приключилось…
– Ети твое кладбище, вон чего приключилось…
– Ети твое кладбище, и правда, вон чего приключилось…
4
Чжао Дэцюань отошел.
Отошел на другой день после вырубки. А накануне дед явился к моему дяде и сказал: «Попроси у Линлин красную шелковую курточку, подарим ее Дэцюаню».
И дядя пошел в родную деревню Линлин. Пошел тем же вечером, мог бы тем же вечером и вернуться, дорога недалекая, туда и обратно всего двадцать ли, чуть больше двадцати ли, но решил заночевать у родителей Линлин и в Динчжуан возвратился только следующим утром. Утром Чжао Дэцюань был еще живой, но когда дядя передал его жене красную ватную курточку, Чжао Дэцюань улыбнулся и тихо отошел.
И даже когда его положили в гроб, а гроб опустили в землю, лицо Чжао Дэцюаня сияло алой улыбкой, в цвет шелковой ватной курточки.
Том 5

Глава 1
1
Дядя с Линлин снова зажили вместе.
Зажили вместе, как муж с женой.
Никто и подумать не мог, что им хватит наглости зажить вместе на глазах у всей деревни.
Они были как песок и вода: стоит ручейку свернуть на песок, а песок уже затянул его в себя. Как магниты с разными полюсами: едва коснулись друг друга, бац – и уже склеились вместе. Как семена травы и желтозем: ветер уносит семена, но стоит ему затихнуть, и семена падают в землю, падают в песок и пускают корни.
Муж избил Линлин, свекровь выгнала ее из дома, отправила к родителям. Выгнала и выгнала, а как выгнала, стала искать сваху, чтоб сговорила Дин Сяомину новую невесту. Линлин болеет, да не чем-нибудь, а СПИДом, скоро ей помирать, а она завела шашни с мужниным братом, как тут было ее не избить. Как было не прогнать к родителям. Как было не задуматься о новой невесте для Сяомина, здорового парня, которому еще и тридцати не сравнялось. К невесте главное требование – чтоб не болела лихоманкой, а со свадьбой можно повременить до смерти Линлин, а можно и не откладывать, прямо сейчас развестись с Линлин и сыграть свадьбу. Родители Линлин – люди понимающие, они сватье так и сказали: «Мы дочь плохо воспитали, так что пускай Сяомин женится, а если за невесту большой выкуп попросят, отдадите им наши подарки».
И мать Сяомина стала искать сваху, чтобы сговорила Сяомину новую невесту.
А за Линлин пришли из родной деревни, выбранили и увели из Сяоминова дома.
Но весна наступила, никого не спросив. А на смену весне уже поспевало лето. На улицы пришло тепло, пришла жара, деревенские давно переоделись из ватных курток в свитера и фуфайки, и когда настала пора переодеваться в легкие рубашки, Линлин явилась в Динчжуан за своими летними вещами. Уложила их в узел и понесла за ворота мужниного дома. Свекровь проводила ее до ворот и спросила, буравя глазами битком набитый узел:
– Линлин, а ты чужого добра, случаем, не прихватила?
– Нет!
– Сяомину скоро новую невесту сосватают, если ты к тому времени еще не помрешь, должна будешь на развод явиться.
Линлин молча стояла на деревенском перекрестке в двух шагах от ворот, и ей было видно даже стыки между плиткой, покрывавшей стены мужниного дома, стыки эти будто нарисовали тушью, такие они были черные, ровные и блестящие.
Постояла немного и пошла своей дорогой.
Пошла из деревни.
Бетонная дорога из Динчжуана ровно тянулась среди полей, возвышаясь над ними на полчи, а то и больше. В прежние годы по обе стороны дороги были вырыты дренажные канавы, а по краям канав росли черные тополя. Но теперь деревенские вырубили все тополя за околицей. И канавы зарастали сорной травой. Налетал ветерок, и трава радостно качалась, шелестела: хуа-хуа, ли-ли, хуа-хуа. Пшеница в полях вдоль дороги вытянулась уже в полный рост, и стебли ее были жесткими, словно проволока. В полях бродили деревенские, поливали посевы. Был полдень, солнце нещадно палило, и облысевшая дорога жгла ноги не хуже огня. Линлин шагала домой, язвы на лице зудели, но она их не скребла, а только тихонько гладила, как гладят щечки у новорожденного. Так она и шагала, медленно шагала домой, едва переставляя ноги, поглаживая язвы, понурив голову, и пока она так шагала, кто-то ее окликнул.
Ее окликнул мой дядя. Голос его прозвучал не тихо и не громко. И упал Линлин прямо на макушку.
– Линлин…
Линлин замерла на месте.
И увидела в нескольких шагах перед собой моего дядю: он совсем не изменился, и на лице его по-прежнему лежала предсмертная тень. Так все и было, дядя с Линлин стояли посреди дороги и глядели друг на друга. Поглядели, и Линлин торопливо обернулась назад.
– Никого нет, – сказал дядя. – А хоть бы и есть, какая разница.
– Ты что здесь делаешь? – спросила Линлин.
Дядя уселся на обочине.
– Узнал, что ты в деревне, решил тебя подкараулить.
– Зачем?
– Садись рядом.
Линлин заколебалась.
– Сун Тинтин к родителям ушла, да там и осталась, – сказал дядя.
И Линлин села рядом.
Они долго молчали, и наконец дядя спросил:
– Ты за летними вещами приходила?
– Ага. – И Линлин тронула узел с одеждой.
– Как здоровье? – спросил дядя.
– Да так же.
– И у меня так же. Зиму с весной пережили, значит, и лето переживем.
А потом, потом они замолчали. Помолчали немного, дядя улыбнулся и взял Линлин за руку. А она не отняла руки. Это случилось вскоре после смерти Чжао Дэцюаня, а накануне его смерти дядя виделся с Линлин в доме ее родителей. Но с тех пор прошло как будто несколько лет, они глядели друг на друга, молчали, и дядя взял ее руку в свою, осмотрел ладонь и запястье, аккуратно поскреб заскорузлые язвы, и Линлин заплакала, отняла руку.
А дядя сказал:
– Не уходи.
Она подняла глаза.
И дядя сказал:
– Сун Тинтин хочет развода, Дин Сяомин тоже с тобой разводится. Разведемся с ними и заживем вместе.
Она молчала.
В дядиных глазах заблестели слезы.
– Мы с тобой одной ногой в могиле стоим, говорят, зимой лихоманка разгуляется в полную силу, нам до весны не дожить. И я не за тем одним, чтобы скрасить последние дни, а еще чтобы лечь с тобой в одну могилу… Тогда мы и после смерти будем вместе.
Линлин смотрела на дядю, и на глаза ей набегали слезы, крупные и блестящие, словно жемчужины.
– Чего плачешь… – утирая ей слезы, сказал дядя. – Все равно скоро помирать, какое нам к черту дело до пересудов. Оставайся со мной, будем жить в деревне, ничего они нам не сделают.
В его глазах тоже дрожали слезы.
– Они еще увидят, как мы заживем. И Дин Сяомин, и вся его семейка. И Сун Тинтин, и все деревенские.
Дядя плакал, продолжая улыбаться:
– Они хотят с нами развестись, а мы с тобой заживем вместе и сами пойдем к ним за разводом.
Говорит:
– Ты если к родителям вернешься, отец с матерью тебя пожалеют, братья пожалеют, а невестки что скажут? Они ведь знают, что у тебя лихоманка.
Говорит:
– Хочешь, поселимся в моем доме. А если не нравится, что там Сун Тинтин хозяйничала, давай переберемся в гуменную сарайку на пшеничном поле. Я туда из дома посуду с котелком принесу, а больше нам ничего не надо.
И они зажили вместе открыто, не таясь. Зажили вместе, как муж с женой. Зажили вместе, отбросив всякий страх..
Зажили и зажили, зажили на гумне, в двухкомнатном глинобитном домишке с черепичной крышей, дядя принес туда из деревни котелок, принес посуду, принес одеяло и матрас, и они с Линлин зажили вместе, совсем как муж с женой. У каждой семьи на поле свой участок, но гумном все пользуются вместе, десятком дворов сообща. Гумно всегда было гумном, и при бригадах взаимопомощи, что народились сразу после Освобождения, и при продбригадах времен народных коммун, и сейчас, при крестьянских ячейках. Поля поделили на участки, но гумно осталось общим. А вот соломенная хижина при гумне за эти годы совсем развалилась, и деревенские налепили кирпичей, выменяли черепицы и построили на гумне новый домишко из двух комнат. Жить в нем никто не жил, только в страдную пору, когда люди по очереди приходили на гумно молотить, в этой сараюшке можно было передохнуть и подремать после работы. А между страдами там хранился инструмент и всякая всячина.
А теперь там поселились дядя с Линлин.
Постелили под окном дальней комнаты несколько досок, в ближней комнате устроили очаг, все вещи разобрали, разложили по местам, что сюда, то сюда, что туда, то туда. Вбили гвоздь в стенку, повесили на него плетенку с палочками, на доске у очага расставили посуду. И получился настоящий дом.
Дядя с Линлин зажили своим домом.
Вот так и зажили. Поначалу, таская на гумно посуду из деревни, дядя еще скрывался и осторожничал. Но как ни старался, спустя пару дней люди все прознали, так что дядя махнул рукой и плюнул, плюнул и растер. Дрова, масло и соль с рисом он носил, никого не таясь, а его ответы на вопросы прохожих сделались яснее самого ясного зеркала.
Спросили его однажды:
– Дин Лян, куда же ты вещи из дома тащишь?
А он встал посреди дороги, говорит:
– Я вроде не из твоего дома их тащу?
Прохожий осекся и сказал, подумав:
– Ну ты даешь, я ведь тебе добра желаю.
А дядя ему:
– Добра желаешь? Раз так, давай меняться: бери мою лихоманку, а я твое здоровье заберу.
Тот ему:
– Ну ты даешь…
А дядя:
– Что я даю?
Тот ему:
– Иди уже.
А дядя встал посреди дороги, не уходит:
– Мы же вроде не у тебя во дворе? Куда ты меня гонишь?
Дядя все стоял на месте, и прохожий пошел восвояси. Побоялся спрашивать про Линлин. Пошел восвояси и пришел домой, да только не к себе, а к Сяомину. Дин Сяомин из дома не вышел, зато вышла его мать и понеслась прямиком на гумно: лицо синее от злости, волосы растрепаны, размахивает палкой длиной в добрых три чи, а толщиной с руку – схватила ее по дороге из чьей-то дровницы и грозным вихрем понеслась прямиком к западной околице, а следом за ней увязалась еще дюжина человек, женщины да дети, собрались посмотреть на представление.
Дошли до гуменной сараюшки, мать Сяомина встала посреди гумна и заорала во всю глотку:
– Ян Линлин! Ах ты шлюха, да у тебя между ног грузовик потеряется! А ну выходи!
Линлин из сараюшки не вышла, зато вышел мой дядя. Встал в нескольких метрах от матери Дин Сяомина – руки в карманах, одна нога вперед, другая назад, плечи расправлены, а на лице бесстыжая улыбка. Встал так и преспокойно говорит:
– Тетушка, если вы драться пришли да браниться, вот он я. Это я охмурил Линлин, она шла себе в родную деревню, а я ее подстерег и сюда затащил.
– Пусть выходит! – вытаращилась на него мать Дин Сяомина.
А дядя говорит:
– Теперь она моя жена, если есть что сказать, говорите мне.
У матери Сяомина глаза на лоб полезли.
– Жена? Пока она с Сяомином не развелась, она Сяоминова жена, а моя невестка. Бесстыжий ты, Дин Лян, брат у тебя уважаемый человек, отец всю жизнь ребятишек учил, в кого же ты уродился такой бесстыжий?
А дядя ухмыляется:
– Тетушка, вы теперь поняли, какой я бесстыжий, вот и ладненько. Браните меня и бейте сколько влезет. Хоть до смерти забейте, до смерти забраните, а как набранитесь да палкой намашетесь, Линлин будет моя.
Старухино лицо из синего стало лиловым, белым, багровым, черт знает каким. То синим, то белым, а то багровым, как будто дядя мой опозорил ее перед деревней, как будто плюнул ей в лицо, – у матери Сяомина и губы затряслись, и руки. Как его после такого не выбранить, как не отходить палкой? Если не выбранить и не отходить, что люди скажут? И мать Сяомина в самом деле крепко выругалась и замахнулась палкой.
А дядя скрестил руки на груди и опустился перед старухой на корточки:
– Тетушка, бейте. Хоть до смерти забейте.
Старухина палка зависла в воздухе. Его бить хотят, а он уселся на корточки и говорит: бейте. А может, мать Сяомина и не хотела бить моего дядю, только выбранить хотела как следует, отвести душу, чтобы не осрамиться перед деревенскими. Если его не выбранить, как потом людям в глаза смотреть? Не хотела она бить моего дядю, а он уселся на корточки и говорит: бейте, да еще тетушкой называет, говорит: хоть до смерти забейте, – и как после такого его ударить? Потому старухина палка и зависла в воздухе. Весеннее солнце поливало гумно прозрачным глянцевым светом. Поливало гумно, поливало поля, и пшеница в полях сияла маслянистой зеленью. И чей-то баран – кто-то до сих пор как ни в чем не бывало держал баранов, – чей-то баран, поблеивая, щипал пшеничные колоски, и его «мэ-э-э» летело над равниной, как шелковая лента по ветру.
Дядя сидел, скрестив руки на груди, и ждал удара.
Но мать Сяомина вдруг бросила палку и прокричала:
– Глядите-ка, все глядите сюда! Полюбуйтесь, мужик называется! Из-за какой-то шлюхи, из-за бесова отродья уселся на корточки и говорит – бейте!
Оглянулась на людей и орет во всю глотку:
– Глядите! Глядите сюда! Да позовите больных из школы, пусть полюбуются! Пусть посмотрят, какого сына воспитал мой братец Шуйян, даром что всю жизнь в школе проработал! Из-за бесова отродья последний стыд растерял!
Так она кричала, отступая в деревню, словно и в самом деле пошла собирать народ, чтоб они полюбовались на моего дядю. Шла и кричала, а толпа, целая толпа зрителей, сбежавшихся на представление, тянулась за ней к Динчжуану, то и дело оглядываясь на моего дядю. Вот они снова оглянулись и увидели, что дядя поднялся с корточек, впился глазами в спину матери Сяомина да как закричит:
– Тетушка!.. Вы меня сегодня и обругали, и опозорили по самое не хочу, так что мы квиты, Линлин теперь моя, хоть живая, хоть мертвая. А если вы не уйметесь и снова к нам заявитесь, я уж вас по-другому встречу, не будь я Дин Лян!.
И дядя с Линлин стали жить в сарайке на гумне, жить открыто и вольно, как муж с женой. Больше дядя ничего не боялся, а иной раз, проходя по деревне, даже песенки мурлыкал.
Деревенские старики, которые много всего повидали на своем веку, встречая дядю на улице, сначала молча глядели на него, а потом спрашивали осторожно:
– Лян… Если тебе надо чего, зайди ко мне да возьми.
Дядя остановится посреди дороги, растроганный чуть не до слез, поздоровается со стариком и скажет:
– Ничего мне не надо, дядюшка… Я так, вас посмешить пришел.
А тот ему:
– Чего ж тут смешного. Сколько ни живи, все равно помирать, а старику в чужие дела соваться негоже.
И у дяди по щекам покатятся слезы..
А кто-нибудь из молодых парней, увидев, как дядя тащит к гумну мешок с крупой или обеденный столик, а со лба его градом катится пот, молча подойдет и заберет у него поклажу, взвалит себе на плечи и скажет с упреком:
– Позвал бы меня, куда тебе больному тяжести таскать!
Дядя улыбнется в ответ:
– Ерунда! Думаешь, братишка твой совсем раскис?
Парень посмеется и зашагает рядом с дядей.
– Братец Лян, скажи правду, а лихоманка вам с Линлин в этих делах не мешает?
А дядя тогда прихвастнет:
– Не мешает, за ночь по два раза успеваем!
Парень встанет как вкопанный:
– Да ну?
А дядя ему говорит:
– Иначе стала бы Линлин со мной жить, свое доброе имя позорить?
Тут уж паренек поверит и обескураженно зашагает рядом с дядей.
На гумне разговор оборвется, а паренек уставится на Линлин со спины, глаз оторвать не сможет, и увидит, до чего же красивая у Линлин фигура: тонкая талия, крутые бедра, широкие плечи, а волосы – чернее черного, лежат волосок к волоску, стекают по плечам, будто вода. Паренек залюбуется волосами Линлин, а дядя подойдет и шепнет ему на ухо:
– Я сам расчесывал.
Тот чуть не поперхнется:
– Ну ты и кобелина!
Дядя прыснет со смеху, и Линлин резко обернется, услышав голоса за спиной, бросит развешивать белье, бросит хлопотать по хозяйству. И когда она обернется, паренек по-настоящему оценит ее красоту. И увидит, что Линлин ничем не уступает Сун Тинтин. Разве что личико у нее круглое и не такое миловидное, как чуть удлиненное лицо Тинтин, зато Линлин моложе, ей совсем недавно исполнилось двадцать четыре, и вся она с головы до ног полна неукротимой нежности молодого тела.
И паренек забудется, любуясь красотой Линлин.
Тогда дядя подойдет и пнет его под зад. Паренек зальется краской. И Линлин зальется краской. Паренек скорее понесет в дом дядину поклажу, а Линлин бросится налить ему воды. Из-за своей оплошности гость не посмеет сесть за стол, чтобы напиться воды и еще немного полюбоваться хозяйкиной красотой, бросит поклажу на пол и поспешит уйти. Линлин проводит его до порога, а дядя до края гумна.
Встанут они у поля, и паренек скажет:
– Братец Лян, ты живи не тужи, я бы за Линлин и два раза не пожалел лихоманкой переболеть.
– Помру скоро, блудить так блудить.
Паренек сгонит улыбку с лица и скажет серьезно:
– Женись, братец Лян. Как поженитесь, сможете перебраться в деревню, честь по чести заживете.
Дядя перестанет улыбаться, взглянет на паренька и задумается о своем.
2
Как-то раз, когда дед занимался в сторожке своими делами, к нему заявился мой дядя. Пришел поговорить. Поговорить о свадьбе с Линлин. Поговорить о своем разводе с Сун Тинтин и о разводе Линлин с Дин Сяомином.
Много о чем пришел поговорить.
Дядя пришел и сказал с улыбкой:
– Отец, задумал я на Линлин жениться.
Дед обомлел:
– И как тебе совести хватило ко мне прийти?
Дядя уже две недели как поселился вместе с Линлин и впервые с тех пор пришел в дедову сторожку. Впервые пришел всерьез поговорить с дедом. Пришел поговорить о важном деле, а дед его обругал, но даже дедова ругань не согнала с дядиного лица ленивую, бесстыжую улыбку. Дядя завалился локтем на стол и говорит:
– Задумал я на Линлин жениться.
– Лучше б ты сразу помер. И ты, и твой братец, – покосившись на него, ответил дед.
Дядя выпрямился и сказал серьезно:
– Отец, мы правда хотим расписаться.
Дед оторопело уставился на дядю. Наконец отвел взгляд и процедил сквозь зубы:
– Ты сдурел? Подумай, долго ты еще протянешь? Долго она протянет?
Дядя говорит:
– Чего это сдурел? И какая разница, сколько мы протянем?
А дед ему:
– Ты ведь зимы не переживешь.
– Не переживу, потому и тороплюсь со свадьбой. Будем радоваться, сколько отпущено.
Они помолчали с минуту, и минута тянулась долго, как целая жизнь.
Дед спрашивает:
– И что ты надумал?
– Пойду к Сун Тинтин, потолкую с ней о разводе.
Дядя оскалился в улыбке, в предовольнейшей улыбке, в улыбке настоящего ловкача и пройдохи:
– Теперь мне развод не страшен, я сам с ней хочу развестись. – И добавил, согнав улыбку с лица: – Линлин боится идти к свекрови, надо, чтоб ты сходил, попросил Сяомина о разводе.
Дед замолчал и молчал битый час, тянувшийся долго, как целая жизнь. Целая жизнь прошла, и дед снова процедил сквозь зубы:
– Я не пойду. Мне совести не хватит.
И дядя ушел из дедовой сторожки, но напоследок улыбнулся деду и сказал:
– Раз так, Линлин придет тебя на коленях просить.
3
И Линлин пришла.
Пришла и встала перед дедом на колени.
Говорит ему:
– Дядюшка, я вас умоляю.
Говорит:
– Я знаю, Дин Лян до осени не протянет, а если и протянет, до весны ему точно не протянуть. У него между ног вся кожа в гнойниках, гною столько, что я каждый вечер по часу его горячим полотенцем обтираю.
Говорит:
– И я до весны не протяну. Сяомин меня выгнал, а дома и мать с отцом, и братья с невестками меня сторонятся, гнушаются. Но пока я не померла, жить ведь как-то надо.
Говорит:
– Дядюшка, ведь правда? Пока я не померла, жить ведь как-то надо.
Говорит:
– Сестрица Тинтин сама хотела развестись с Дин Ляном, я Сяомину тоже не нужна. Раз так, пускай будет развод. А после мы с Дин Ляном распишемся, пусть нам немного отмерено, но мы последние полгода, последние три месяца, последний месяц проживем честь по чести, а после смерти ляжем в одну могилу, как муж с женой.
Говорит:
– Дядюшка, дайте мне перед смертью хоть раз назвать вас батюшкой, а после смерти лечь с Дин Ляном в одну могилу. Он меня любит, и я его люблю, так мы и после смерти будем вместе, одной семьей, и у вас на сердце станет спокойнее. А потом, нескоро, когда вы покинете земной мир, на том свете вас встретит Линлин и будет вам прислуживать, прислуживать вам и матушке.
Говорит:
– Дядюшка… Вы только сходите к моей свекрови, замолвите словечко. Линлин вас умоляет, сноха ваша вас умоляет, хотите, я вам земной поклон отобью?
И Линлин отбила деду земной поклон.
Отбила деду сразу несколько земных поклонов.
Глава 2
1
Было начало лета, вечер начала лета, на равнину спустилась прохлада, и никому не хотелось ложиться в постель. Не хотелось просиживать дома такой славный вечер. Упускать такую погоду, такую прохладу. Люди в Динчжуане, и в Лючжуане, и в Гудутоу, и на всей равнине, и здоровые люди, и больные вышли из своих домов и сели у ворот, а иные собрались на обеденном пятачке почесать языками, поговорить о новом и о былом, о мужчинах и о женщинах, о том и о сем, о пятом и о десятом, насладиться прохладой.
И дядя с Линлин тоже вышли насладиться прохладой.
Вышли и сели посреди гумна. В двух ли с одной стороны была деревня, в двух ли с другой стороны – школа, а они сидели почти ровно посередине. Тихо и безмолвно сидели почти ровно посередине. Огни по обе стороны гумна горели мутно-желтыми пятнами, темнели мутно-желтыми пятнами, и от такого соседства луна со звездами казались еще ярче. Гумно становится гумном только в страду, а пока пшеница не созрела, это всего лишь клочок утоптанной земли, клочок пустующей земли, больше похожий на двор при деревенском доме. Луна висела прямо над головой – в деревне она висела где-то над улицей, а с гумна казалось, что она повисла прямо над головой, заливая равнину водянистым светом. И равнина блестела, будто гладь бескрайнего озера. Ровная, словно озеро, тихая, словно озеро, и блестящая, словно озерная гладь. И доносившийся из деревни собачий лай походил на плеск рыбок в озере. И пшеница в окрестных полях скрипела, вытягиваясь ввысь, совсем как песок, впитавший озерную воду. И скоро скрип затих, ночь всосала его в себя, выпила до капли.
А еще был ветер. И они сидели на ветру, наслаждаясь ветром, наслаждаясь ночью, вздыхая от наслаждения.
Дядя говорит:
– Садись ко мне поближе.
И Линлин переставила свой стульчик поближе к дяде.
Они сидели ровно посередине гумна, возле крыльца сараюшки, сидели на расстоянии одного чи друг от друга, откинувшись на спинки стульчиков, и луна ярко высвечивала их лица, с одного чи им было видно даже тени от носов друг у друга на щеках, и если один вздыхал, второго обдавало его дыханием.
– Вкусную я лапшу сварила? – спросила Линлин.
– Вкусную, – ответил дядя. – В сто тысяч раз вкуснее, чем у Сун Тинтин.
Сказав так, он разулся, закинул свои ступни на бедра Линлин и с наслаждением задрал голову к небу. Он глядел на звезды, рассыпанные по небосводу, на разлитую по небосводу бескрайнюю синеву и с наслаждением шарил ногами по телу Линлин. Пощипывал пальцами ног ее живот и бока.
– Нам бы давно с тобой пожениться, – проговорил дядя, с наслаждением глядя в небо.
– Почему?
– Потому.
Он снова сел ровно и всмотрелся в лицо Линлин, в самую его глубину, словно разглядывал тени на дне колодца. И Линлин неподвижно сидела под его взглядом, и луна освещала ее со спины, словно неподвижное зеркало. А она была зазеркальной девой с неподвижным лицом, двигались только руки – ее руки растирали дядины икры, мяли и растирали, чтобы он сполна насладился блаженством. Чтобы дядя насладился сполна. Лицо Линлин рдело теплым румянцем, неразличимым румянцем, как будто она стеснялась, как будто она стояла перед дядей раздетой догола.
И Линлин сказала:
– Хорошо, что у нас с тобой лихоманка.
– Чего хорошего?
– Иначе я была бы женой Дин Сяомина, а ты – мужем Сун Тинтин. И как бы мы тогда сошлись?
– И то правда, – подумав, сказал дядя.
Проникшись благодарностью к лихоманке, они пододвинули стульчики еще ближе, и дядя положил свои ноги на ноги Линлин, чтобы она размяла ему ляжки, растерла и размяла.
Закончив разминать дядины ноги, Линлин убрала их вниз, обула и устроила поудобнее, а потом скинула туфли и сложила свои ноги ему на колени, но не проказничала и не лягалась, а чинно водрузила ступни на дядины колени, чтобы он растирал их и разминал. И дядя стал неуклюже тереть и мять ее голени, постепенно поднимаясь от лодыжек к бедрам, вот он надавил посильнее и спрашивает:
– Так не больно?
– Немножко.
– А так?
– Так хорошо.
И дядя понял, как надо мять, чтобы Линлин не было больно, в каком месте давить посильнее, а в каком придержать руки. И закатал ей штанины, открыв голени Линлин лунному свету. И не увидел ни лихоманочных болячек, ни нарывов, ни гнойников – ноги Линлин были светлыми и ровными, как две колонны из белого глянцевого нефрита. Нежные, мягкие, гладкие ноги, источающие едва заметный манящий запах плоти, дядя вдохнул этот запах и спросил, неуклюже разминая Линлин голени:
– Так хорошо?
И Линлин улыбнулась:
– Хорошо.
Дядя перестал улыбаться и сказал серьезно:
– Линлин, хочу тебя кое-что спросить, только давай без шуток.
Линлин тоже запрокинула голову к небу и сказала:
– Давай.
– Но ты должна правду сказать.
– Говори уже.
Дядя помолчал немного и сказал:
– Как думаешь, доживу я до осени?
Линлин оторопела:
– С чего ты вдруг спрашиваешь?
– Просто.
– Зиму пережил, еще год протянешь – так ведь у вас в деревне говорят?
Дядя ответил, разминая ей икры:
– В последнее время часто снится, как матушка меня зовет.
Линлин вздрогнула и села ровно, спустила ноги, обулась, подмяв задники туфель, и растерянно уставилась на дядю, словно что-то увидела в его лице, словно совсем ничего не увидела. И осторожно спросила:
– Что же она говорит?
– На дворе жара, а матушка говорит, что ей холодно спать одной, говорит, что отцу срок еще не подошел, просит, чтобы я лег у нее в изножье, согрел ей ноги.
Линлин молчала, обдумывая дядины слова.
И дядя молчал, обдумывая матушкины слова.
Время безмолвно утекало, утекло уже много минут, много долгих минут, и Линлин снова вгляделась в дядино лицо:
– Давно умерла твоя матушка?
– Когда в деревне открылся кровяной промысел.
– И мой отец тогда же, – сказала Линлин.
– Отчего он умер?
– От гепатита.
– Кровь продавал, поэтому?
– Уже не доищешься.
И они снова замолчали и молчали, как покойники, как немые покойники, как будто в целом мире больше не осталось ни одной живой души и как будто сами они тоже исчезли из мира. Пропали. Сошли под землю. А над землей были все те же посевы, и ветер, и стрекот ночных насекомых. И свет луны. И в свете луны тихий свист насекомых, летевший с полей, напоминал стрекот сверчка, что сквозит из щелей гроба в разверстой могиле, обдавая холодом, пробираясь в тело до самых костей. Словно ветер, что прокалывает суставы тонкими ледяными иглами и достает до самого мозга костей, и человек не может унять дрожь. Но Линлин даже не вздрогнула, и дядя тоже не вздрогнул. Так много было говорено о смерти, что ее никто не боялся. Они переглянулись:
– Время позднее.
– Пора спать.
И зашли в дом, стали ложиться спать. Зашли в дом, закрыли дверь, и в комнате сразу запахло теплом.
Запахло чистым и крепко накрахмаленным бельем.
Запахло постелью новобрачных.
Они тоже наслаждались той ночью, летней, прохладной, свежей ночью, как и все остальные в Динчжуане. Сначала сидели на гумне и долго беседовали, а потом зашли в дом и занялись тем, чем обычно занимаются мужчина и женщина. У кровати горела свеча, и по комнате гуляли сумрачные тени. Полумрачные тени. Дядя с Линлин занялись тем, чем обычно занимаются мужчина и женщина, и в самый разгар их занятий Линлин вдруг сказала:
– Лян, держи меня в своем сердце.
А дядя ответил:
– Я всегда держу тебя в своем сердце.
– Нет, не держишь.
– Будь я последний пес, если не держу тебя в своем сердце.
А Линлин сказала:
– Я придумала, как сделать, чтобы ты держал в своем сердце меня, а не матушку.
– И как?
– Представь, что я и есть твоя матушка, и не зови меня больше по имени, а зови матушкой. Будешь звать меня матушкой, и матушка больше не придет в твои сны. И ты не будешь думать о том, что скоро умрешь.
Дядя прервал свое занятие и молча уставился на Линлин.
А Линлин выбралась из-под дяди и села в постели, села напротив дяди.
И говорит:
– Теперь ты будешь мне отцом, а я буду тебе матерью. – Линлин залилась краской, и вовсе не из-за занятий, обычных между мужчиной и женщиной, а потому что наконец выпустила на волю слова, которые давно держала в себе. Выпустила их на волю и залилась настоящей краской. Дядя знал, что Линлин – девушка застенчивая, лишний раз голову боится поднять, и даже когда они с дядей оставались наедине, без посторонних, Линлин все равно робела, но зато наедине с ним наружу прорывалась и ее настоящая, дикая натура, и временами Линлин становилась даже дичее самого дяди.
Как-никак, Линлин было всего двадцать четыре, совсем молоденькая.
Как-никак, Линлин умирала, недолго ей оставалось жить, недолго радоваться.
Она сбросила одеяло и голой уселась в изголовье кровати, глядя на голого дядю, и на лице ее появилась озорная улыбка, как будто Линлин задумала новую игру.
– Вот так, Лян, – улыбаясь, сказала Линлин. – С сегодняшнего дня называй меня матушкой. Будешь звать меня матушкой, и я сделаю все, что пожелаешь, стану любить тебя, как родная мать, стану воду выносить, которой ты ноги мыл. И сама буду называть тебя батюшкой. Но раз уж я зову тебя батюшкой, ты должен делать все, что я пожелаю, как мой отец при жизни.
Договорив, Линлин поластилась к дяде, словно ребенок к взрослому, словно балованный ребенок, поластилась и откинула голову, заглядывая дяде в лицо. Она больше не улыбалась, но на ее губах держалась тень улыбки, легкий след улыбки, Линлин как будто не могла дождаться, когда дядя назовет ее матушкой, не могла дождаться, когда сама назовет его батюшкой, и в нетерпении поглаживала пальцами дядину кожу, водила по ней кончиком языка. Вот она облизала лихоманочные язвы на его груди – словно влажный ветерок пролетел по гнойным бугоркам. Щекотный ветерок. Жгуче-щекотный. До того щекотный, что дядя с трудом удержался, чтобы не расхохотаться и не подмять ее под себя.
И сказал:
– Ты бесовка.
– А ты бес.
– Ты лисица в человечьем обличье.
– А ты лис в человечьем обличье.
И дядя сказал:
– Матушка… Мне уже невтерпеж.
Линлин обомлела, будто не ожидала, что дядя в самом деле назовет ее матушкой. Испуганно вскинула голову и вгляделась в дядино лицо, словно хотела прочесть по нему, шутит он или серьезно, и увидела прежнюю бесстыжую улыбку, нахальную улыбку, глуповатую улыбку, но, кроме неизбывного нахальства, проглядывало в дядиной улыбке и что-то честное. И, будто наказывая его за бесстыдство, Линлин тихо отвела дядину руку, когда он снова к ней потянулся, и от нетерпения дядя перестал улыбаться и серьезно посмотрел ей в лицо. И сказал, помолчав, сказал не тихо и не громко:
– Матушка…
Линлин ничего не ответила, но в обращенных на дядю глазах снова появились слезы. Она не позволила им упасть, помолчала немного и, будто в награду, будто в награду за то, что он назвал ее матушкой, взяла дядину руку и положила себе на грудь.
Все звуки в комнате смолкли, остались лишь голоса дяди и Линлин. Остались лишь голоса да скрип кровати. Чжи-чжи, та-та, скрипела кровать. Чжи-чжи, та-та, скрипела кровать, словно у нее вот-вот подломятся ножки. Но дяде с Линлин было недосуг думать про сломанную кровать, они повалились в постель и будто обезумели.
Обезумели от своего занятия.
От своего безумного занятия.
Одеяло сбилось и улетело под кровать. Им было не до одеяла, пусть летит под кровать.
И одежда их тоже полетела под кровать. Им было не до одежды, пусть летит под кровать.
Они обезумели от своего занятия, и все вокруг летело под кровать.
Они окунались в безумие, и все вокруг летело под кровать..
Когда Линлин проснулась, солнце было уже высоко. Вчерашнее безумие так ее утомило, что она надеялась уснуть и больше никогда не просыпаться, но наступило утро, а Линлин с дядей были все еще живы.
Она проснулась раньше дяди, его храп густой кашей обмазывал стены сарайки, а Линлин вспоминала вчерашнее безумие, как он называл ее матушкой, а она его батюшкой. Как они называли друг друга и как безумствовали. Батюшки, матушки, как они безумствовали. И, вспомнив вчерашнее безумие, вспомнив, как они называли друг друга, Линлин залилась краской, улыбнулась, потихоньку встала с кровати и неслышно открыла дверь – ворвавшийся в комнату свет оттолкнул ее назад, Линлин покачнулась, но удержала равновесие и увидела, что солнце подбирается уже к середине неба – значит, скоро полдень. Пшеничные поля за гумном пышно синели, а над ними витал золотистый запах. В Динчжуане было, как всегда, тихо. И среди этой тишины из деревни к полям двигалась целая процессия с лопатами, веревками и похоронными носилками. Люди в процессии большей частью молчали. Кое-кто был облачен в белые траурные шапки, в траурные платья, большей частью люди молчали, шагали себе с одеревенелыми лицами, никто не скорбел, но никто и не радовался. Только двое с лопатами переговаривались, посмеивались, один говорит: не смотри, что погода стоит хорошая, а пшеница пошла в рост. Осенью придет страшная засуха. Другой спрашивает: это почему? А тот ему: так в «Десятитысячелетнем календаре» сказано. Сказано, что год с шестым високосным[27] всегда засушливый. Переговариваясь, они поравнялись с гуменной сараюшкой, и Линлин увидела, что это идут соседи Дин Сяомина. И крикнула:
– Дядюшки! А кто помер?
– Чжао Сюцинь!
Линлин так и обомлела:
– Я же ее на днях здесь видела, она мешок с рисом из школы несла.
А сосед говорит:
– Ей еще повезло, считай, больше года с лихоманкой прожила. Но этот самый мешок ее и доконал, принесла она его из школы, поставила у двери, не успела оглянуться, как свинья подобралась к мешку и давай рис жрать. Сюцинь рассердилась на свинью, гонялась за ней по всей деревне, хребет ей в кровь исхлестала, но пока гонялась, так устала, что у самой кровь желудком пошла, вот позапрошлой ночью она и померла.
Линлин не двигалась с места, на лице ее застыла синева, и ей померещилось, что в ее желудке тоже плещется кровь. Она ощупала языком нёбо и десны, крови на них как будто не было. Страх отступил, но сердце не слушалось, заполошно скакало в груди, и Линлин схватилась за угол сараюшки.
Сосед говорит:
– Обед еще не варила?
– Вот собираюсь.
И деревенские ушли. Похоронная процессия ушла. Линлин проводила ее взглядом и хотела было вернуться в дом, но тут увидела Дин Сяомина: он почему-то отстал от соседей и с лопатой в руке шел в самом хвосте процессии. Линлин хотела юркнуть в дом, но было поздно, Дин Сяомин ее заметил, и ей ничего не оставалось, как поднять глаза и спросить:
– Помогать идешь?
А Сяомин посмотрел на нее и сказал:
– Тетушка Сюцинь померла, хотя у нее и дом был, и семья, и дети. А ты живешь тут как дух неприкаянный и до сих пор небо коптишь! Чего же ты никак не подохнешь? – Сяомин почти кричал, и его слова картечью летели прямо в лицо Линлин. Не дожидаясь ее ответа, сизый от злости Сяомин быстро прошагал мимо гумна, догоняя соседей.
А Линлин застыла на месте, провожая глазами Дин Сяомина, а когда он скрылся из виду, медленно вернулась в дом. Дядя к тому времени уже проснулся и одевался, сидя на краю кровати, и Линлин со слезами на глазах, с плачем в голосе сказала:
– Батюшка, давай правда распишемся, давай скорее распишемся, а как распишемся, станем жить в деревне, ладно? Пока не померли, проживем хоть пару дней честь по чести, ладно?
Глава 3
1
И дядя пошел поговорить с моей тетей Сун Тинтин. В тот же день они с Линлин тронулись в путь и отшагали больше десяти ли до деревни, где жила Сун Тинтин, а Сяоцзюню купили целый мешок гостинцев. Линлин осталась ждать под деревом у околицы, и дядя отправился в деревню один. В деревню под названием Сунъин.
Пришел и говорит Сун Тинтин:
– Давай разведемся. Скажу тебе как есть: хочу жениться на Линлин, пока не помер. Хоть немного пожить с ней на всю катушку.
Тетино лицо налилось синевой, и она сказала, подумав:
– Можно и развестись, только вели своему братцу прислать мне два гроба. Два самых дорогих гроба с самой красивой резьбой.
Дядя говорит:
– Это для кого?
– Не твое дело.
Дядя расплылся в бесстыжей улыбке и говорит:
– Можешь не отвечать, и так ясно. Что, у него тоже лихоманка?
Тетя ничего не сказала, только дернула головой, а в глазах заблестели слезы.
И дядя больше ничего не сказал, и сердце его налилось немотой.
2
Дед пошел к Дин Сяомину.
Дома у Дин Сяомина никого не оказалось, и дед пошел к ним на поле.
И на выходе из деревни увидел свою невестку, мать Сяомина, бросился ей наперерез, словно это прохожий, у которого надо спросить дорогу, бросился ей наперерез и брякнул:
– Поливать ходила?
Мать Сяомина и в самом деле ходила поливать, ходила поливать пшеницу. Их участок лежал у старого русла Хуанхэ, к востоку от деревни. Старуха пошла поливать и вспомнила, что хорошо бы развести в воде подкормку и заодно удобрить пшеницу, вспомнила про подкормку и с полпути вернулась в деревню. И у старого русла Хуанхэ ей наперерез бросился мой дед, спрашивает: «Поливать ходила?» Мать Сяомина огляделась по сторонам, но на всем старом русле больше не было ни души, только трава высотой по колено, а где и по пояс.
И старуха ответила первое, что в голову пришло:
– Ну. Поливать.
Дед встал столбом посреди тропки и говорит:
– Жду не дождусь, когда Лян подохнет.
Мать Сяомина холодно усмехнулась:
– Небось, хочешь, чтобы Сяомин развод подписал, помочь им хочешь?
Дед так и залился краской:
– Помирать скоро, а у них ни стыда не осталось, ни совести.
Мать Сяомина встала у деревца на берегу пересохшего русла и бросила на деда косой взгляд, словно на него и смотреть зазорно. Потом дернула краем рта, шмыгнула носом, растянула губы в холодной усмешке и после короткого молчания сказала потеплевшим голосом:
– Вот что, братец. Я Ляну теткой прихожусь, скажу тебе все как есть. Можно и развестись, Сяомину и невеста сыскалась, тоже приличная девушка. Да вот родители ее с порога потребовали пять тысяч выкупа. Говорят: достанете пять тысяч, и мы хоть завтра отправим ее в Динчжуан.
Мать Сяомина оглянулась на заросшее травой старое русло, словно боялась лишних ушей, убедилась, что вокруг никого нет, и продолжала:
– Дин Лян хочет расписаться с Линлин, чтоб все было честь по чести? Вот пусть и достанет нам пять тысяч. Достанет пять тысяч, Сяомин заплатит выкуп и сможет жениться, тогда и Дин Лян с Линлин распишутся честь по чести, а после смерти лягут в одну могилу, как муж с женой.
Дед растерянно стоял посреди тропинки, ведущей через старое русло, и налетавший ветер овевал его с ног до головы запахом полыни. Запах скользил по дедовым щекам и уплывал дальше.
– И Сяомин, и невеста его оба здоровые, – говорила старуха. – Она и справку из больницы Сяомину показывала. А племянничек мой со своей бесовкой одной ногой в могиле стоят, им ждать некогда, пусть достанут пять тысяч, и Сяомин быстренько подпишет развод. А как подпишет развод, племянничек с бесовкой распишутся и Сяомин свадьбу сыграет. Всем будет хорошо.
Дед так и стоял столбом.
А мать Сяомина зашагала к дому.
Переваливаясь, зашагала к деревне.
Дед обернулся ей вслед и крикнул:
– В книгах сказано, что удобрения нельзя в воде разводить! Сама посуди: если его в воде развести, оно даже вполсилы пшеницу не подкормит, зато сорняки в рост пойдут.
Мать Сяомина неторопливо шагала к деревне. Пройдя немного, она обернулась и крикнула:
– Братец! Ты всю жизнь учителем прослужил, как же тебе не совестно просить за этих бесстыжих?
Дед так и стоял на месте, словно деревянный столб, врытый посреди старого русла Хуанхэ. Кругом густо зеленела трава, один столб сухим перстом упирался в небо..
Дед отыскал своего племянника Дин Сяомина ближе к сумеркам. Сяомин закончил поливать пшеницу и отдыхал у старого русла Хуанхэ. Мать ушла домой готовить ужин, а он отдыхал, сидя на берегу пересохшего русла. Алеющее закатное солнце залило равнину пурпуром. Алый смешался с зеленым, и равнина засияла пурпуром, над равниной поднялся пурпурный пар. Сяомин курил, сидя под софорой, и дым, который он выдыхал, светился золотом и уплывал к закату.
И тут пришел мой дед.
Дед смущенно потоптался перед Сяомином и говорит:
– Слушай, Мин, ты ведь раньше никогда не курил, почему же теперь начал?
Сяомин покосился на деда и отвернулся в сторону.
Не обращая внимания на грубость, дед присел рядом:
– От курева вред один!
Сяомин затянулся покрепче, будто только затем и курил, чтоб себе навредить.
– Мне до Дин Хоя далеко, он у нас главный в уезде по лихоманке, ему и сигарет хороших столько дарят, что в жизни не выкурить, и вина дорогого столько подносят, что в жизни не выпить. Мне хорошим куревом негде разжиться, так хоть плохое покурю.
Дед устроился рядом и улыбнулся. Улыбнулся Сяомину деланой улыбкой:
– Дин Хой и Дин Лян – негодные дети, лучше бы их машина сбила. Но покуда машина их не сбила, что я сделаю? Не могу же я своими руками их придушить? Да и стар я уже, у меня и сил не хватит их придушить.
Сяомин улыбнулся, насмешливо улыбнулся, уголки его губ словно растянули в разные стороны золотыми нитями, шелковыми лентами:
– Придушить не можете, и потому они у вас как сыр в масле катаются. Здоровый так живет, что и в раю бы позавидовали. И больной перед смертью так зажил, что и в раю бы позавидовали.
Дед смотрел на своего племянника, на своего родного племянника, и молчал, по лицу его разлилась желтизна, блеклая желтизна с багровыми пятнами, как будто от пощечин. Дед опустил было голову, но тотчас поднял ее вновь, словно хотел, чтобы Сяомин еще раз его ударил.
– Сяомин, – сказал дед. – Ты обиду на сердце не копи, лучше влепи своему дядюшке пару затрещин, влепи пару затрещин своему учителю.
Сяомин усмехнулся, холодно усмехнулся:
– Учитель Дин, дядюшка… Вы уважаемый человек, у меня рука не поднимется вас ударить. Если я вас хоть пальцем трону, братец Хой отправит за мной целый наряд, а Дин Лян плеснет своей крови лихоманочной нам в котел.
Дед отвечает:
– Если Дин Хой посмеет тебя хоть пальцем тронуть, твой дядюшка умрет у него на глазах. Если Дин Лян посмеет на тебя голос повысить, твой дядюшка ему голову оторвет.
Сяомин больше не улыбался. На губах его не осталось ни холодной усмешки, ни прохладной ухмылки, а лицо окаменело, как у мертвеца, и сделалось сизым, исчерна-сизым, словно от застоявшейся крови, и Сяомин тихо проговорил:
– Дядюшка, вы всю жизнь учителем прослужили, язык у вас подвешен что надо. Но раз вы такой правильный, чего же молчали, когда Дин Лян у меня жену увел? Почему не прокляли его, почему не отметелили, почему он у вас на глазах с моей женой спит?
Дед говорит:
– Сяомин, скажи дядюшке правду: нужна тебе эта Линлин? Неужели ты будешь с ней дальше жить?
Сяомин хмыкнул:
– Считайте Дин Сяомина распоследним недотыкой, но из чужой помойки он есть не станет.
А дед ему:
– Так разведись, пускай живут как хотят.
– Учитель Дин, дядюшка. Вы хотели, чтоб я вам правду сказал, так слушайте, что я скажу. Я и невесту уже нашел, и моложе Линлин, и красивее, и росточком выше, и лицом белее. Тоже культурная, и ни юаня выкупа не попросила, а попросила одного: чтобы я сходил в больницу и принес оттуда справку, что не болею лихоманкой. Ей главное, что я не продавал кровь, не заражался лихоманкой, а больше ей ничего не надо. И мне ничего не надо, только чтоб она не болела лихоманкой, и я тоже отправил ее в больницу за справкой. Вместо свадебных подарков у нас с ней справки из больницы. Мы условились, что до конца месяца с ней распишемся, но теперь Дин Лян и Линлин съехались и живут вместе, никого не таясь. Тоже, небось, хотят расписаться? Чтобы все честь по чести, чтобы после смерти лечь в одну могилу? Ага! А я возьму и перенесу свадьбу, не стану подписывать развод! Хотят, чтобы все честь по чести? Пусть дальше хотят! Пусть хоть до смерти дохотятся!
Дед стоял перед Сяомином, слушая его обиженную, гневную, злорадную речь, и когда Сяомин договорил, когда последняя надежда истаяла, дед покинул берег старого русла и направился к школе. Заходящее солнце ярко алело, прозрачно полыхало над берегом старого русла, и казалось, будто все кругом залито золотисто-красной водой. Цикады на равнине запели раньше положенного срока, их охрипшие голоса летели со стороны пересохшего русла, словно звон треснувших колокольчиков, горячечно-красный звон, голоса набегали на деда и уносились вдаль. Дед медленно направился к школе, но спустя несколько шагов оглянулся и увидел, что Сяомин тоже засобирался домой. Дед встретился с ним взглядом и замер: Сяомин смотрел на него в упор, словно не все сказал, что хотел.
И дед стоял, дожидаясь слов Сяомина.
И дождался. Сяомин прокричал:
– Пусть Дин Лян с Линлин ждут, пусть хоть до самой смерти ждут, а как помрут они, я в тот же день свадьбу сыграю!.
И дед пошел восвояси.
Тропа к школе вела через песчаную косу, а бурьян на косе был точь-в-точь как сосны. Как сосны, которые дед однажды видел в Кайфэне, сосны и кипарисы, огромные, будто башни. И бурьян был точь-в-точь как те сосны: целый лес, густой лес, а стебли высокие, будто башни, сочно-зеленые, с желтым отливом.
И дед шел через бурьян и полынь, шел по тропе, по узенькой тропке, кузнечики то и дело заскакивали ему на ноги, перепрыгивали с башмаков на рубаху. Дед шел в тишине, шел себе и шел, и когда солнце почти закатилось, а тропка вывернула на дорогу к школе, позади послышались шаги. Дед обернулся и увидел Сяомина.
Не кого-нибудь, а Сяомина.
От быстрой ходьбы на лице моего двоюродного дяди выступил пот, щеки и лоб залепило дорожной грязью. Весь в поту и грязи, Сяомин встал в десяти шагах от деда, поймал его взгляд и крикнул:
– Эй, дядюшка!
– Что, Сяомин?
– Если хотите, можно и развестись, пускай живут… Но только вы должны мне кой-чего пообещать. И чтоб Дин Лян тоже кой-чего пообещал.
– Это чего же?
– Так пообещаете?
– Говори…
– Я вот что подумал, я согласен подписать развод, чтобы они хоть сейчас поженились. Они ведь хотят после смерти честь по чести лечь в одну могилу? Это можно, я согласен. Пусть только братец Дин Лян напишет в завещании черным по белому, пусть составит письменный документ, что после его смерти дом, двор и все добро переходит ко мне… Братец Хой в Динчжуан больше не вернется, дом у него хороший, вы в нем заживете на покое и горя не будете знать. А у братца Ляна дом не такой справный, вот и пускай он мне достанется.
Дед стоял у канавы, у заросшей полынью канавы, и прищурившись глядел на своего племянника Сяомина.
– Дядюшка… Как думаете, дело я говорю? Если так и порешим, я завтра же пойду в волостную управу и подпишу развод, а послезавтра у них на руках будет свидетельство о браке.
Дед стоял у канавы, у заросшей полынью канавы, и прищурившись глядел на своего племянника Сяомина.
– Слышите? Учитель Дин… Вы мне родной дядя, я вам родной племяш, так пускай Лян завещает свое имущество мне, как говорится, не будем лить удобрение на соседское поле. Все лучше, чем если дом чужим людям достанется. Все лучше, чем если его управа заберет.
Дед все стоял у канавы, у заросшей полынью канавы, и прищурившись глядел на своего родного племянника Сяомина.
– Дядюшка, подумайте… И братцу Ляну скажите, все равно он помрет, и ему от этого дома со всем добром никакого прока не будет, да и я ведь не собираюсь его живым выселять, дождусь, пока они с Линлин помрут. Но если они не согласны, то я не согласен на развод. А если я развод не подпишу, Лян не сможет на ней жениться. Не поживет с ней честь по чести, сколько отпущено, и в могилу уйдет с неспокойной душой.
Пока дед слушал Сяомина, в глазах у него зарябило, мир утонул в золотисто-кровавом солнечном свете и плавно закружил перед дедом. Травы и деревья, бурьян, осока, тростник, полынь кружились и уплывали из-под ног куда-то вдаль. Медленно кружились и уплывали, и Сяомина тоже затянуло в этот круговорот.
– Я пойду… А вы передайте братцу Ляну, что я сейчас сказал, пусть подумает. Сколько в жизни наберется счастливых деньков? Добро с собой в могилу не утащишь, на тот свет не заберешь, так пусть живет и радуется, сколько отмерено, что еще надо?
Сказал так и пошел.
Дин Сяомин сказал так и пошел прочь, медленно пошел прочь, переваливаясь с ноги на ногу, и скоро исчез в золотисто-желтом, золотисто-красном закате.
3
На западном горизонте, у самого края равнины, деревни лежали на земле без сил, словно нарисованные на бумаге. Песчаная коса на пересохшем русле Хуанхэ превратилась в бархан, солнечная сторона бархана зарастала густой травой, а тенистая так и осталась голой, и песок на ней покрылся коркой, похожей на струп после ожога. Гребень косы, гребень бархана голо поблескивал, отливая то белой золой, то ясным золотом. В заходящем солнце по равнине расплывалось сладкое теплое зловоние нагревшейся за день травы и песка, и казалось, будто всю бескрайнюю равнину залили сахарным сиропом.
И равнина обратилась в теплое, сладкое, зловонное озеро.
И равнина обратилась в бескрайнее озеро, доверху залитое сладким, теплым, железистым зловонием.
Смеркалось.
Чей-то баран вышагивал по дороге из школы в деревню, и его блеяние напоминало плеск бамбукового шеста, что дрейфует по глади того самого бескрайнего озера. Словно бамбук бьется о воду и его плеск пробивает брешь в озерной тишине.
Смеркалось.
Коров погнали с дневного выпаса, и они неспешно возвращались в деревню, и коровий мык не стежками прошивал равнину, а медленно расползался, не спеша растекался по земле, будто грязная лужа, расползался, заполняя брешь, пробитую в тишине бараньим блеянием.
Смеркалось.
Кто-то из деревенских встал у околицы и кричал соседу на дальнем пшеничном поле:
– Третий дядюшка! Что завтра поделываете?
– Да ничего! А чего?
– Отец у меня отошел! Приходите завтра на похоронах подсобить.
Сосед невольно примолк, потом спросил:
– Когда отошел?
– Днем!
– Гроб есть?
– А как же! Братец Юэцзинь и братец Гэньчжу нам целую иву выделили.
– А платье погребальное?
– Мать давно приготовила.
– Добро! Завтра с утра приду…
И равнина снова затихла, словно теплое безветренное озеро.
4
Я даю согласие, чтоб после нашей с Линлин смерти мой дом и двор со всеми деревьями, а также мебель и три с половиной му земли на поливных полях к северу от старого русла, между участками Ванов и Чжанов, отошли к моему двоюродному брату Дин Сяомину. Список имущества прилагаю: крытый черепицей дом из серого кирпича на 3 комнаты, к нему 2 пристройки (в одной кухня, в другой сарайка). Земли во дворе – три десятых му, из деревьев имеются тунги – 3 шт., тополя – 2 шт. (пока мы с Ян Линлин живы, обязуемся деревья не закладывать и не рубить). Из мебели имеется шифоньер – 1 шт., столик – 1 шт., сундуков – 2 шт., вешалка – 1 шт., умывальник – 1 шт., красные стулья со спинками – 4 шт., табуретки – 5 шт., скамейки – 2 шт., большая кровать – 1 шт., детская кровать – 1 шт. И еще 2 больших чана и 6 кувшинов для муки. Все это добро мы с Линлин обязуемся хранить и беречь, не терять, не портить, из дома не выносить.
Настоящий письменный документ подтверждает мое устное распоряжение и приравнивается к завещанию. Завещание будет храниться у моего брата Дин Сяомина и вступит в действие после нашей с Линлин смерти. Отец Дин Шуйян не имеет права оспаривать у Дин Сяомина владение моим добром.
Подпись: Дин Лян
хх. хх. хххх года
5
Дядя пошел к Дин Сяомину со своим письменным документом, выкликал Сяомина из дома, встал у порога и швырнул письменный документ прямо Сяомину в лицо:
– Подавись!
Дин Сяомин подобрал документ, прочитал его и сказал с обидой:
– Брат, ты у меня жену увел, а тебе все мало…
Глава 4
1
Дядя с Линлин расписались.
Честь по чести, стали мужем и женой.
И наконец перебрались в деревенский дом.
В день переезда дядя пригнал на гумно тачку, и они в два приема перетаскали свой скарб из сараюшки в деревенский дом. Но стоило им оказаться дома, как Линлин бросило в пот. Она вытащила вещи из тачки, вытащила одеяло с постелью, чашки с плошками, стулья, сундуки, расставила по местам. А как расставила все по местам и навела порядок, ее бросило в пот, Линлин разделась, постояла на сквозняке, и пот высох, но к вечеру ее одолел жар, горячечный жар. Муторный жар. Думала, простудилась, приняла лекарство, выпила имбирного отвару, но жар не спадал.
И спустя две недели стало ясно, что у Линлин разыгралась лихоманка.
Разыгралась в полную силу.
Линлин пришла пора умирать.
Сил у нее совсем не осталось, Линлин была так слаба, что даже палочки не могла в руках удержать. Однажды дядя приготовил ей имбирный отвар, чтобы прогнать жар, но Линлин не взяла чашку с отваром, а уперлась глазами в свежие болячки на дядином лбу, и ее худое лицо перекосилось от испуга.
– У тебя что, новые болячки выскочили?
А дядя говорит:
– Ерунда.
– Снимай рубаху.
А дядя улыбается, улыбается бесстыжей улыбкой:
– Да ерунда.
– А если ерунда, – повысила голос Линлин, – дай посмотреть, снимай рубаху.
И дядя снял рубаху. И Линлин увидела, что вся поясница и живот у него по кругу обсыпаны воспаленными язвами. Такими красными и блестящими, будто из них вот-вот брызнет кровь. Чтобы ремень не натирал, дядя снял его и подпоясался широкой веревкой. Раньше, когда они жили на гумне, он прятал веревку под рубахой, а сейчас снял рубаху, и конец веревки свесился у него вдоль штанины, как у крестьянина из старых времен: в старые времена крестьяне всегда подпоясывались веревками, и концы веревок свисали у них вдоль штанин.
Линлин смотрела на красную россыпь дядиных болячек, и плакала, и улыбалась сквозь слезы. Улыбалась и говорила:
– Вот и хорошо, мы с тобой вместе занедужили, а то я боялась, что помру от лихоманки, а ты снова с Тинтин сойдешься.
Дядя тоже расплылся в улыбке:
– Ай, не хотел тебе говорить, да ведь я раньше тебя занедужил. Я еще когда вместо ремня веревку повязал, думаю: силы небесные, поскорее бы Линлин занедужила, не дай бог я помру, а она будет жить себе да радоваться.
Дядя улыбался, бесстыже улыбался.
И Линлин легонько ущипнула его за бок.
Дядя поставил чашку с отваром у изголовья и говорит:
– Я же целых две недели к тебе не приставал, и ты не заметила, что я занедужил?
Линлин улыбнулась и покачала головой. И они завели долгий разговор.
Линлин говорит:
– Вот и хорошо, перебрались мы с гумна домой и вместе занедужили.
А дядя ей:
– Все равно помирать, так лучше вместе.
– Все-таки пусть я помру первой, – говорит Линлин. – Тогда ты мне похороны устроишь, только не вздумай в погребальные тряпки меня обряжать, а купи красивое платье. Два платья: одно алое, я с детства люблю алый. И белое, траурное. И переодевай меня, сначала в алое, потом в белое, потом обратно.
Дядя говорит:
– Еще я тебе куплю красные туфельки на каблуке, как носят девушки в Кайфэне.
Линлин задумалась, надолго задумалась, и вдруг вся ее беззаботность исчезла, Линлин испытующе заглянула дяде в глаза и сказала:
– Нет, все-таки пусть ты помрешь первым. Если я помру, а ты жив останешься, у меня сердце будет не на месте.
– Если ты помрешь первой, я тебя как следует похороню, – подумав, сказал дядя. – Потом сам помру, и отец с братом меня похоронят. А если я помру первым, вдруг они тебя закопают как попало?
– Так оно так, но пока ты живой, сердце у меня не на месте, – сквозь слезы ответила Линлин.
– Чего оно не на месте?
– Ничего.
Так они спорили, так они упрекали друг друга, и наконец Линлин сказала:
– Давай тогда вместе помрем.
А дядя ей:
– Вот уж нет, я помру, а ты живи себе, пока живется. А если ты помрешь, я буду жить, пока живется.
– Да ты сам хочешь жить, пока живется, а обо мне вовсе не думаешь.
Дядя сказал, что совсем не это имел в виду. А Линлин ответила, что именно это он и имел в виду. И они заспорили, не то в шутку, не то всерьез, и дядя нечаянно задел чашку с имбирным отваром, чашка упала на пол и разбилась вдребезги.
И они умолкли.
Уставились на черепки. Оба знали, что разбить чашку с отваром – дурная примета, значит, жить осталось совсем недолго, никакой отвар не поможет. Они молча глядели друг на друга, и в доме повисла мертвая тишина. Было душно, словно в решетке для варки пампушек, и дядя с Линлин покрывались горошинами пота. Оба они исхудали, вконец исхудали, и пышные груди Линлин, которые так любил мой дядя, теперь опали и превратились в два бугорка худой пожелтевшей плоти. И нежное лицо Линлин, сиявшее румянцем даже под россыпью болячек, теперь стало сизым, словно железо, тронутое желто-черной ржавчиной. Глаза ее запали так глубоко, что в глазницы поместилось бы по куриному яйцу, а скулы так заострились, что стали похожи на деревяшки, обтянутые белыми траурными лентами. В таком виде Линлин мало походила на человека. Совсем не походила на человека. И волосы ее пожухли, нечесаные пряди ржавели на подушке, словно охапка увядшего бурьяна. А дядя мой ел по-прежнему много, но как будто не в себя, и его квадратное лицо сделалось узким, как лезвие ножа, а глаза выцвели и больше не блестели. Уронив чашку, дядя долго разглядывал черепки и наконец сказал:
– Слушай, Линлин. Если не веришь, что я тебе добра желаю, давай я прямо сейчас умру, чтоб ты видела.
– Как умрешь?
– Повешусь.
– Давай, вешайся. – Линлин села в постели, пригладила волосы и спокойно проговорила: – Все равно нам с тобой немного осталось, так что доставай веревку. Если ты себе петлю на шею накинешь, я свяжу вторую петлю, и мы вместе с табуреток прыгнем. Жить не судьба, так хоть умрем вместе.
Дядя уставился на Линлин.
А она говорит:
– Доставай веревку.
Дядя не двинулся с места.
– Доставай, она под кроватью лежит.
Дядю будто приперли к стенке, он сжал губы и замолчал, неотрывно глядя на Линлин, но все-таки полез за веревкой, отыскал ее под кроватью, забрался на табуретку и обмотал веревку вокруг поперечной балки, связав на каждом конце по петле, а после, не слезая с табуретки, обернулся и взглянул на Линлин. Так взглянул на Линлин, будто хочет помериться с ней силенками, помериться храбростью, будто хочет ее поддразнить, взглянул на Линлин тепло и нежно. Но дядя не ожидал, что Линлин, всегда такая ласковая, а наедине с ним такая дикая, перед лицом смерти поведет себя как настоящая героиня. Дядя завязал петлю и уставился на Линлин, а она неторопливо поднялась с постели, умылась, расчесала волосы гребенкой, затем вышла из дома и заперла ворота, а вернувшись, влезла на табуретку и сказала дяде:
– Если помрем вместе, значит, не зря я с тобой постель делила.
Было еще утро, солнце повисло на восточной половине неба, его лучи лезли в окно, опаляя постель. Кровать Линлин застелила, одеяла сложила стопкой, а все остальные вещи лежали по местам с тех самых пор, как они с дядей перебрались в деревенский дом. У Линлин все лежало по местам, везде был порядок. И даже шторки с дверных проемов она так отстирала, что не узнать. Теперь это был ее дом, и больше ничего в нем не напоминало о Сун Тинтин. Линлин сняла с кровати матрас, на котором спала Тинтин, и постелила вместо него тюфяк с гумна. Сундуки, в которых лежали вещи Тинтин, она перемыла не-сколько раз, так что даже запаха Тинтин не осталось. Чашки, из которых ела Тинтин, Линлин унесла в курятник. Теперь это был их дом, и Линлин умирала, ни о чем не жалея. В комнатах все стояло по местам, а то, чему было не место в доме, Линлин вынесла во двор. Раньше в углу за дверью стояла лопата, а на стене висела мотыга, так Линлин унесла их из дома и пристроила во дворе под стрехой. Везде, куда ни глянь, было прибрано и чисто, как в свежей могилке с ровными стенами. Линлин осмотрелась по сторонам, взяла из тазика мокрое полотенце, в последний раз обтерла лицо и неторопливо забралась на приготовленную для нее табуретку, схватилась за петлю и наконец подняла глаза на дядю. Теперь и отступать было некуда, и жить дальше нельзя, и ничего не оставалось, как сунуть голову в петлю. Дядя вцепился руками в веревку, вцепился руками в свою петлю, а Линлин вцепилась в свою. Она глядела на дядю, понуждала дядю скорее накинуть петлю на шею, чтобы самой последовать его примеру. Они загнали себя в тупик, загнали себя в мертвый угол, и впереди была только смерть, но тут дядино лицо снова разъехалось в улыбке, в нехорошей улыбке, в бесстыжей улыбке, и дядя сказал:
– Надо жить, пока живется. Умирай, если хочешь, а я жить буду.
Дядя слез с табуретки, уселся на кровать и поднял глаза на Линлин, которая так и стояла, вцепившись руками в петлю:
– Матушка, спускайся ко мне! Спускайся, и я буду тебе прислуживать, как родной сын.
Дядя подошел к табуретке, взял Линлин в охапку и отнес на кровать, медленно раздел ее и увидел, что белая нежная кожа Линлин теперь пожухла, стала цвета перезимовавшей травы, лицо налилось горечью и досадой, а из глаз покатились слезы.
– Давай правда повесимся? – сказала Линлин.
– Ну уж нет, – отвечал дядя. – Будем жить, пока живется. Как хорошо жить! И еда есть, и крыша над головой, как проголодаюсь – пойду на кухню, пожарю лепешек в масле, пить захочется – воды с сахаром намешаю. Надоест дома сидеть – выйду на улицу, с людьми поговорю. Как по тебе соскучусь, буду лицо твое гладить, губы целовать, а станет невтерпеж – займусь с тобой тем, чем обычно занимаются мужчина и женщина.
С этими словами дядя залез на Линлин, поднатужился и занялся с ней именно тем, чем обычно занимаются мужчина и женщина.
Дядя был бесстыжий до безобразия.
И в разгар их занятий Линлин спросила:
– А правда, что братцу Хою выдадут наши свидетельства о браке?
– Слыхал, он скоро будет уездным комитетом по лихоманке заведовать. Ему пару бумажек из управы забрать – раз плюнуть, – горделиво ответил дядя.
2
Дин Сяомину, Сун Тинтин и дяде с Линлин действительно не пришлось ходить в волостную управу, мой отец взял все хлопоты на себя: оформил развод Дин Сяомина с Линлин и дяди с Сун Тинтин, заодно забрал и свидетельства о браке дяди и Линлин. Ярко-красные свидетельства с иероглифами «Допущены к браку» и печатью отдела регистрации актов гражданского состояния волостной управы.
Отец пришел к дяде с красными свидетельствами о браке, когда вся деревня улеглась на послеобеденный сон, ядовито-жгучее солнце висело над головой, а по воздуху разносилось далекое пение цикад. На улице было так жарко, словно бетон окатили кипятком. И очень тихо. Ступая по тишине, отец вышел из дома по своим делам и по пути завернул к дяде. Ворота у дяди были не заперты, толкни калитку и заходи во двор, но отец не стал толкать калитку и не стал выкликать дядю, а вместо этого забарабанил в ворота: бан-бан-бан! И с каждым ударом стук становился все громче.
– Кто там? – крикнул из дома дядя.
– Лян! Выйди на минуту, – ответил отец.
Дядя вышел из дома в одних белых трусах, открыл калитку, растерянно взглянул на гостя и сказал заспанным голосом:
– А, это ты, брат.
А отец холодно процедил:
– Отправил Сун Тинтин два гроба, как она просила: высшего сорта, с резьбой. И небоскребы там, и черепичные крыши, и электроника вырезана, у нее в роду до десятого колена не найдется таких нарядных и дорогих гробов.
Дядя молча глядел на моего отца, будто не до конца проснулся.
– Слыхал, ты дом со всем хозяйством Дин Сяомину заложил? – спросил отец.
Дядя по-прежнему молчал, он уже стряхнул с себя сон и отвернулся в сторону, косясь то на брата, то куда-то во двор.
Отец достал из кармана два свидетельства о браке, два блестящих, сложенных книжечкой свидетельства, отпечатанные на глянцевой бумаге, и швырнул их через калитку прямо в дядю. И сияющие бумажки, каждая величиной с ладонь, чиркнули дядю по плечу, покружились и легли на землю, словно палая листва.
– Полюбуйся, на кого ты похож. Одной ногой в могиле, а из-за какой-то бабы всех на уши поставил. Из-за какой-то бабы семейное добро, потом и кровью добытое, на ветер спустил. Род свой прервал, помрешь – о тебе и не вспомнит никто. Чего же ты никак не помрешь? На кой черт небо коптишь? – Отец проговорил это сквозь сжатые зубы и пошел прочь, но через пару шагов обернулся и сказал напоследок:
– За шесть бумажек, четыре справки о разводе и два брачных свидетельства мне пришлось пообещать человеку дармовой гроб люкс-класса!
Последние слова отец уже не цедил сквозь зубы, а выкрикивал скороговоркой. Выкрикнул и не оглядываясь пошел восвояси. Отец мой совсем не изменился, был такой же невысокий и щуплый, но одевался теперь по-городскому, в синюю рубашку, прошитую тонкими красными стежками. В синюю рубашку с отложным воротничком, которую мать каждый день доставала из аккуратной стопки, и в серые брюки, на которых мать каждый день утюжила острые стрелки. В таком костюме отец уже не походил на деревенского, а походил на городского. На городского кадрового работника. А на ногах его красовались черные кожаные туфли. В деревне много кто носил черные кожаные туфли, да только пошиты они были из искусственной кожи. Или на худой конец из свиной кожи. А у отца туфли были из телячьей кожи. Из настоящей телячьей кожи. Отец утвердил кому-то заявку на льготный гроб, и в благодарность человек принес ему туфли из черной кожи. Из настоящей телячьей кожи, они блестели, как зеркало, и когда отец проходил по деревне, в его туфлях отражались дома и деревья Динчжуана.
Деревьев в Динчжуане почти не осталось, так что в туфлях отражались только молоденькие деревца.
Отец уходил прочь из деревни, а дядя провожал его глазами, и когда отец скрылся в переулке, дядя будто очнулся, наклонился за своим брачным свидетельством, развернул его, пробежал глазами и не нашел в нем ничего интересного. В точности такую же бумагу он получал много лет назад, женившись на Сун Тинтин, только одно из имен отличалось и дата стояла другая. Вот и вся разница, и дядя как будто немного расстроился, как будто пожалел о том, что затеял кутерьму с женитьбой, как будто понял, что свидетельство это ничего не стоит. Он уныло потоптался на месте, а обернувшись, увидел Линлин – она вышла во двор и стояла позади него, с бледно-желтым лицом, словно слышала все, что сказал мой отец. И видела, как он швырнул бумаги через калитку. Потому и побледнела, потому и пожелтела лицом, точно от пощечины.
– Знал бы, что так выйдет, не стал бы затеваться, – сказал дядя.
Линлин глядела на него и молчала.
– Ети ж его прабабку! Могли бы и без свидетельства жить вместе, и никто бы нас пальцем не тронул! А после смерти легли бы в одну могилу, и никто бы не посмел нас разделить!
– Да кто бы нас туда уложил? – спросила Линлин. – Стали бы твои отец с братом хоронить нас в одной могиле, кабы не это свидетельство?
И Линлин взяла у дяди бумаги, пробежалась по ним глазами, вчиталась внимательнее и бережно отерла с них пыль, словно умывала свое лицо.
3
И вот странность: стоило отцу принести свидетельства о браке, и жар у Линлин прошел. И никаких лекарств не понадобилось, жар прошел, слабость отступила, и Линлин поправилась, совершенно поправилась. И хотя была она по-прежнему худой, ее тело вдруг наполнилось силами, а кожа вновь засветилась румянцем. Когда отец ушел восвояси, дядя с Линлин вернулись в дом досыпать, и дядя быстро провалился в сон, а проснувшись, увидел, что Линлин даже не ложилась. Пока он спал, она вытерла в комнатах пыль, подмела полы, перестирала одежду. А переделав домашние дела, вышла за околицу и купила в придорожной лавке несколько пачек сигарет и пару цзиней леденцов. Фруктовых леденцов с разноцветными фантиками. Вернулась домой и села у кровати, разглядывала спящего дядю, ждала, когда он проснется.
Дядя проснулся и уставился на ее расплывшееся в улыбке лицо:
– Ты чего?
А Линлин улыбается:
– Я поправилась, жар прошел! – Она взяла дядину руку и положила себе на лоб. – Хочу всей деревне рассказать, что мы расписались.
Дядя испугался, что Линлин забредила в горячке, и сам потянулся к ее лбу, чтобы еще раз пощупать.
А она достала кулек с леденцами, положила его на кровать и говорит:
– Лян… Батюшка… Я теперь совсем здорова, давай пойдем по деревне, угостим соседей свадебными конфетами, пусть знают, что мы расписались. В деревне гуляет лихоманка, свадьбу играть не время, но как ни крути, а конфетами людей надо угостить.
Улыбается и говорит:
– Пусть у нас и второй брак, но мне всего двадцать четыре, в двадцать четыре многие девушки первый раз замуж идут.
Улыбается и говорит:
– Идем, батюшка, пройдем по деревне от крыльца к крыльцу, а как вернемся, я буду без конца величать тебя батюшкой, сотню раз назову тебя батюшкой, обещаю.
Улыбается и говорит:
– Идем, батюшка! Или не хочешь, чтобы я ночь напролет величала тебя батюшкой?
И она смочила полотенце и умыла дядю, как мать умывает своего ребенка, провела полотенцем по дядиным щекам, промокнула в уголках глаз и вокруг носа, обтерла дядины руки, а потом сходила за его рубахой и штанами и одела дядю, как мать одевает своего ребенка, застегнула ему все пуговицы, подхватила кулек с леденцами, взяла дядю за руку и повела на улицу, как мать выводит на улицу своего ребенка.
И они пошли от крыльца к крыльцу, пошли рассказать, что поженились, что получили брачные свидетельства, что зажили честь по чести. Как ходят по деревне с добрыми вестями, так и они ходили от крыльца к крыльцу. Ходили от крыльца к крыльцу, раздавали конфеты. Первым делом пошли к ближним соседям, постучали в ворота – открыла старуха лет под семьдесят, Линлин зачерпнула ей горсть леденцов и говорит:
– Бабушка, угощайтесь. Мы с Дин Ляном расписались, свидетельства получили, в деревне сейчас лихоманка, свадьбу играть не время, так мы принесли вам конфеток угоститься.
В следующем доме к ним вышла женщина лет сорока, Линлин протянула ей горсть леденцов:
– Тетушка, мы с Ляном расписались, свидетельства получили. В деревне сейчас лихоманка, свадьбу играть не время, так мы принесли вам конфеток угоститься. – Линлин ссыпала леденцы соседке в карман, достала свидетельство о браке и сунула ей под нос.
В пятом доме их встретила молодуха, которая недавно вышла замуж в соседнюю деревню, а теперь вернулась проведать родных. Звали ее Сяоцуй, Линлин показала ей свое свидетельство и говорит:
– Сяоцуй, погляди, тебе в управе такую же бумагу выдали? А то больно уж она красная, как бы не оказалось, что фальшивка.
Сяоцуй говорит:
– А за Сяомина ты разве без свидетельства выходила?
Линлин залилась краской:
– Все мне кажется, больно оно красное, даже глаза слепит, прошлое было не таким.
Сяоцуй встала в воротах, повертела бумагу, оглядела ее со всех сторон, проверила на свет, как проверяют деньги, но свидетельство ничем не отличалось от ее собственного, и Сяоцуй сказала:
– Все как у меня, тоже красное, и размер такой же, и надпись, и печать.
– Вот и хорошо, тогда я спокойна. – У Линлин будто от сердца отлегло, она облегченно вздохнула и пошла к следующим воротам. Но тут вспомнила, что не угостила Сяоцуй конфетами, суетливо запустила руку в кулек, вернулась и отсыпала Сяоцуй пригоршню леденцов.
И они пошли дальше, свернули в следующий переулок, и Линлин хотела было постучать в ворота, но вдруг вспомнила, что в их переулке она одна стучала во все ворота, одна натягивала на лицо улыбку и рассказывала людям о радостном событии, одна угощала их сигаретами и леденцами, одна вела все разговоры, а дядя с нахальной улыбкой, с бесстыжей улыбкой топтался за ее спиной, да еще грыз самые вкусные леденцы из кулька, только хруст стоял. Вспомнив об этом, Линлин опустила занесенную было руку и оглянулась на дядю:
– Теперь твоя очередь. У них там женщин мало, открывать хозяин выйдет, так что твоя очередь стучать.
Дядя попятился назад.
А Линлин подтащила его обратно к воротам.
Дядя сказал с улыбкой:
– Помнишь, ты обещала, что ночью сотню раз назовешь меня батюшкой?
Линлин, зардевшись, кивнула.
А дядя говорит:
– Тогда назови сейчас.
– Батюшка.
– Громче.
Линлин крикнула:
– Батюшка!
И дядя, улыбаясь, пошел стучать в ворота.
Со двора ему крикнули:
– Кто?
– Дядюшка! Я вам вернуть кое-что пришел, – отозвался дядя.
Ворота открылись, дядя нахально улыбнулся хозяину, сунул ему сигарету и протянул огонек прикурить. Тот говорит:
– Чего вернуть-то хотел?
– Да ничего, просто мы с Линлин расписались, получили свидетельства о браке, вот она и погнала меня к вам, сигареткой вас угостить да конфетами свадебными.
Сосед сообразил, в чем дело, тоже заулыбался, говорит:
– Поздравляю, поздравляю!
И они пошли к следующему дому. В следующем доме жил Дин Сяомин, и дядя, собравшись с силами, поплелся было стучать в ворота, но Линлин схватила его за рукав и потащила дальше..
Прошли так всю деревню от крыльца к крыльцу, все конфеты раздали, сигареты тоже раздали, и когда вернулись домой взять деньги, чтобы купить еще сигарет с леденцами и отправиться с радостной вестью в школу, угостить конфетами моего деда и других больных, случилось одно событие, одно пустячное событие. Случилось одно событие, одно серьезное событие. В воротах дядя запнулся о порог и растянулся посреди двора. Стояло лето, день выдался жаркий, одежда на дяде была легкая, и он ссадил себе кожу до крови. Ссадил до крови кожу на локтях и немного на коленях.
И невелика беда, пара царапин, но дядю скрутило от боли, саднили и локти, и колени, и все тело с головы до ног. Дядю с головы до ног прошиб горячий пот, а хребет заломило от холода. Он кое-как сел, вытер кровь с ладоней и говорит:
– Линлин, у меня всё болит.
Линлин бросилась к дяде, дотащила его до кровати, промокнула пот, вытерла кровь. А он повернулся на живот, поджал под себя колени, сгорбился, словно рачок, и пот градом покатился у него со лба прямо на постель. От боли дядю бросило в дрожь. От боли губы у него посинели. И рука Линлин, которую он сжимал в своей руке, тоже посинела, а он все не отпускал и впивался ногтями ей в кожу. Впивался и бормотал:
– Матушка, теперь я точно не жилец.
Линлин говорит:
– Батюшка, все будет хорошо, за эти годы в деревне столько народу перемерло, кто с тобой в одно время занедужил, давно в могиле лежат, а ты до сих пор живешь, горя не знаешь.
Дядя плакал и больше не улыбался своей всегдашней бесстыжей улыбкой.
– Матушка, конец мне пришел. Так больно, что кости рвет.
Линлин дала дяде болеутоляющего, влила в него полчашки бульона, и когда боль немного отступила, села рядом и стала с ним говорить, и много чего наговорила.
Много чего.
Говорит:
– Батюшка, ты что, в самом деле помирать собрался?
Дядя больше не улыбался, не улыбался своей бесстыжей улыбкой:
– Видно, конец мне пришел.
– А если ты помрешь, что же я буду делать?
– Я помру, а ты живи. Живи, пока живется, да гляди, чтобы отец с братом вырыли нам хорошую могилу. Большую, высокую, чтобы в ней было просторно, как у нас дома, как у нас во дворе.
– А гробы?
– Брат обещал, что доставит нам хорошие гробы, боковые доски будут из тунга, торцы из кипариса, все доски толстые, в три цуня.
– А если обманет?
– Мы же с ним братья родные, как он обманет?
– Ты разве не видел, он наши брачные свидетельства на землю швырнул. Сказал, что ты из-за меня всех на уши поставил, заложил дом и хозяйство Сяомину.
Говорит:
– Братцу Хою поперек горла стоит, что мы с тобой расписались. Он не будет готовить нам большую могилу, скажет: какая покойнику разница, что у него за могила, что за гроб? Вот и рассуди, как мне быть?
Говорит:
– Ты сам подумай, сейчас все на свете дешевеет, только гробы ценятся дороже золота, за хороший гроб раньше просили пять сотен, а сейчас семь, а то и восемь. Два добрых гроба обойдутся самое меньшее в полторы тысячи. И не жалко ему будет расставаться с такими деньгами?
Говорит:
– Лян, если братец Хой оставит нас без гробов, я ничего не смогу поделать. Все равно помирать, так лучше я первая помру, а ты поглядишь, чтоб нам могилу вырыли просторную, как этот двор, чтоб гробы привезли крепкие, как этот дом.
Говорит:
– Батюшка, ты уж живи, а если непременно надо кому-нибудь помирать, лучше я помру первая.
Они говорили без умолку, без передышки. Говорили и заговаривали боль. Линлин обещала, что всю ночь напролет будет величать дядю батюшкой, сотню раз назовет его батюшкой, будет величать его батюшкой и служить ему, как родная дочь, исполнять все желания. Но Линлин поправилась, а дядя занедужил и стал негоден к постельным занятиям. Лихоманка пустила в дяде гиблые корни, и когда Линлин умолкала, внутри у него просыпалась боль. Сначала саднили только локти с коленями, но из-за лихоманки дядя уже не мог противиться недугам. И оттого даже самая пустяковая боль пробирала его до костей. Пробирала до мозга костей. Дяде было так больно, словно каждый его сустав ковыряли ножом, колупали ножом, словно в суставы ему вогнали деревянные колья, словно там ворочали железными прутами. Ворочали пуще смерти, пуще жизни, словно кто-то решил выворотить все суставы в дядином теле. Словно кто-то взял заржавевшую иголку, продел в нее пеньковую нить и стал простегивать дядю снизу вверх, тянуть нитку через сердцевину каждой косточки, и зубы у дяди ныли, так сильно он их сжимал, а по лицу ручьями катился пот.
Стояла ночь, глухая, как деревенский переулок, глухая, как тропка в сердце равнины. За окном висела млечно-белая луна. Млечно-белый свет ее сочился сквозь ставни. И стрекот сверчков сочился сквозь ставни вслед за луной. Стояла страшная духота. Стрекот ярко белел в лунном свете, в прежние дни от него веяло тенистой прохладой, но этой ночью, этой удушливой ночью, стрекот опалял жаром. Боль раскалила дядину грудь, превратила ее в горящую печь, доверху набитую углем. В кузнечный горн. От боли дядя то скручивался на кровати рачком, выставив зад в потолок, то заваливался на бок, заваливался на бок и сжимался в комок, словно дохлый рачок. А то переворачивался на спину, поджав ноги к животу, и намертво обхватывал руками иссиня-желтые от боли колени, становясь похожим на дохлого рачка, перевернутого кверху лапками. На давно издохшего рачка. Только в позе дохлого рачка его боль хоть немного слабела.
Боль слабела, но дядя стонал, не умолкая:
– Лин! Конец мне пришел?
– Матушка! Дай еще таблетку!
Так он кричал, взбивая постель, катаясь в липких от пота простынях. Линлин без устали обтирала с дяди пот, без устали с ним говорила. Подыскивала слова, которые доберутся до его сердца. Слова добирались до сердца, и боль слабела. А если не добирались, дядя бил кулаком в подушку и орал:
– Я от боли подыхаю, нашла что сказать!
И Линлин поспешно отжимала полотенце, обтирала с дяди пот и искала новые слова.
Говорит ему:
– Батюшка, я тебя кое о чем спрошу, ты только не сердись.
Дядя повернул к ней блестящее от пота лицо.
А Линлин спрашивает:
– Батюшка, скажи, с кем там Сун Тинтин сошлась в своей деревне?
– Матушка, – отвечает дядя, – думаешь, мало мне достается, хочешь еще добавить?
А Линлин улыбается:
– Как бы они друг друга ни любили, до нас им далеко.
Дядя увидел, что глаза у Линлин потеплели.
И она сказала:
– Я тебя батюшкой величаю, а разве Тинтин станет величать его батюшкой?
Говорит:
– Ты меня зовешь матушкой, а разве Тинтин от него такое услышит?
Говорит:
– Батюшка, я твоя жена и всегда была твоей женой, когда бы тебе ни приспичило: и в школе, и на поле с пшеницей, и на меже за школой, и в гуменной сарайке, и на самом гумне, хоть днем, хоть ночью, стоило тебе захотеть, и я ни разу слова против не сказала, ни разу тебя не ослушалась.
Говорит:
– Хотелось тебе сладкого – я ставила на стол сладкое, хотелось соленого – я выносила соленое. Я и к плите тебя ни разу не пустила, и стирала все за двоих, вот и скажи, люблю я тебя или нет?
Не дожидаясь дядиного ответа, будто и спрашивала вовсе не за этим, Линлин заговорила дальше:
– Такая у тебя жена. Но ты просил, чтоб я была тебе матерью, и я каждую ночь обнимала тебя во сне, как родная мать, давала тебе пососать свою грудь, гладила тебя по спинке, пока ты засыпал, как мать гладит свое дитя.
Говорит:
– Лян, вспомни… Ты хотел, чтобы я служила тебе, как родная дочь, и я через слово величала тебя батюшкой, как величала родного отца, каждый день называла тебя батюшкой по двадцать раз. Однажды… Однажды, – помолчав, продолжала Линлин, – я даже посчитала, за день я назвала тебя батюшкой пятьдесят раз, а ты всего раз назвал меня матушкой, когда захотел, чтоб я тебе ноги помыла. Но мне и этого было довольно, я и ноги тебе помыла, и воду вынесла. Ночью заснула, а ты меня разбудил, так мне пришлось вставать и мыться, чтобы тебя порадовать.
Говорит:
– Вот и скажи, Лян… Братец… Батюшка, вот и скажи, правда я тебя люблю или только вид делаю?
И посмотрела на дядю так, будто он в чем-то перед ней провинился.
– Скажи, люблю я тебя или только вид делаю?
Дядя знал, что она его по-настоящему любит, и знал, что тоже по-настоящему любит Линлин, но после таких слов он и в самом деле почувствовал, что чем-то перед ней провинился. Чем-то ее обидел. Обидел ее однажды, вот только не помнит чем. Или не однажды. И потому он мог лишь пристыженно смотреть на Линлин, как сын смотрит на недовольную мать, как брат смотрит на расстроенную сестрицу, на обиженную сестренку. А она сидела на краю кровати в одной майке и коротких шортиках, держала его за руку, то расправляя дядины пальцы, то снова собирая вместе, словно хотела их пересчитать, словно вообще забыла, что держит его за руку. Линлин глядела на дядю, и по щекам ее разливался алый румянец. Она вконец отощала, но румянец пылал во всю щеку, как у стыдливой девушки, что впервые села подле мужчины и завела с ним сердечную беседу. По комнате расстилался мягкий электрический свет. Вечером в доме летали комары, но теперь они попрятались по щелям и слушали Линлин. Комары затаились, и дом укрыло мягкой тишиной.
Мягчайшей тишиной.
Бархатной тишиной.
Дядя уже не лежал, скрутившись рачком. Не лежал, скрутившись рачком, а выпрямил ноги и повернулся на бок, подперев голову подушкой, и не стонал от боли, не жаловался на духоту, а слушал, что говорит моя тетя, как ребенок слушает сестрицыну сказку.
Как сын слушает материны байки о его детских проделках.
И Линлин сказала:
– Батюшка, я тебя вон как люблю, а ты заладил: я не жилец, я не жилец. Чего вдруг? Лихоманка уже столько народу унесла, у кого печенка болела, помирали быстрее, у кого в желудке или в легких хворь засела, помирали дольше, кто от горячки мучился, помирали еще дольше, а у кого кости ломило, те и вовсе помирали дольше всех, разве не так? Желудок с легкими у тебя в порядке, и на печенку ты ни разу не пожаловался, так чего же ты помирать собрался?
Говорит:
– От ломоты в костях помирают дольше всего, а у тебя только и разговоров, что про смерть, неужели тебе жить надоело? Неужели хочешь смерть поскорей накликать? Чтоб она пришла да у кровати встала? Может, я тебя плохо любила, раз ты хочешь меня покинуть? Или думаешь, что с лихоманкой никакая жизнь не в радость?
Говорит:
– Погляди на меня… Батюшка, вот погляди на меня: взяла я в руки наше свидетельство, и горячка, которая две недели меня изводила, сразу прошла, и жар отступил. А все почему, батюшка? Потому что я тебя люблю. Люблю тебя и медовому месяцу радуюсь. Мы с тобой только сегодня бумагами обзавелись, считай, стали законными супругами. Стали законными супругами, но не успели даже одной ночи супругами побыть, так чего же ты заладил, что помирать собрался?
Говорит:
– Батюшка… Лян… Или ты меня разлюбил? Если ты любишь меня, как раньше, если надышаться на меня не можешь, то не говори больше про смерть. Не говори, что конец твой пришел. Подумай лучше о своей Линлин, назови меня матушкой, дай мне еще тебе послужить. Буду тебе готовить, буду стирать, буду тебя любить.
Говорит:
– Мы с тобой расписались, теперь у нас настоящая семья, честь по чести, я каждый день называла тебя батюшкой, но ни разу не назвала батюшкой твоего отца, не назвала батюшкой учителя Дина.
Говорит:
– Хочу завтра же забрать учителя Дина из школы, чтобы он жил с нами, буду ему готовить, еду подносить, одежду стирать. Пока силы есть, пока лихоманка меня не доконала, свяжу ему свитер и рейтузы.
Говорит:
– Батюшка, ты ведь еще не знаешь, как хорошо я вяжу, в родной деревне я всех соседей обвязывала.
И пока она так говорила, глаза у дяди закрылись.
– Батюшка, засыпаешь?
– Что-то веки отяжелели.
– Получше тебе?
– Получше, как будто уже не болит. Совсем не болит.
– Тогда закрывай глаза, поспишь, и все пройдет. Завтра мы с тобой хорошенько выспимся, все утро в постели проваляемся.
Говорит ему:
– Проспим, пока солнце не начнет нам задницы печь, завтрак будем есть вместе с обедом!
И пока она говорила, дядя в самом деле закрыл глаза, сон давил ему на веки куском черепицы, но дядя продолжал бормотать:
– Больше не болит, только в груди печет. Жарко очень, а в груди будто костер разожгли.
– Как же быть?
– Смочи полотенце и оботри мне грудь.
И Линлин смочила полотенце в холодной воде и обтерла дядину грудь. Обтерла ему грудь и спину. Спрашивает:
– Так лучше?
А дядя отвечает, не открывая глаз:
– Все равно в груди жарко, как в печке. Отыщи где-нибудь лед, приложи мне к груди.
Линлин вышла на темный двор, набрала в колодце студеной воды, смочила в ней полотенце и положила дяде на грудь:
– Так лучше?
– Лучше, – приподнял веки дядя. Но стоило ему сомкнуть веки, как полотенце тут же нагрелось, тут же раскалилось, и дядя беспокойно завертелся в постели, снова лег на живот, поджав ноги. – Горю, ей-богу горю, сбегай скорей за льдом, положи мне на грудь.
И Линлин встала, на секунду замешкалась, а потом разделась догола, шорты с майкой повесила в изголовье, взяла с собой мокрое полотенце и вышла во двор. Ночь уже перевалила за половину. После полуночи на улице стало прохладно, как у сырого колодца, холодный воздух потянулся из-под земли, спустился с неба, ветер закружил по двору. Луна куда-то подевалась, только звезды висели над деревней. Тусклые звезды висели на далеком небе равнины. Двор завалило тишиной, студеной тишиной. И Линлин стояла посреди этой тишины, стояла голышом у ведра с водой, черпала из него ковшиком и окатывала себя ледяной водой. Окатывала себя с головы до пят, окатывала себя до мозга костей, пока не задрожала от холода, и когда дрожь стало невозможно унять, Линлин вытерлась полотенцем и в одних шлепанцах побежала в дом, бросилась к кровати и приникла к дяде, приникла к его горячему, раскаленному телу, легла ледышкой ему на грудь.
– Батюшка, так лучше?
– Лучше.
И она лежала в его объятиях, гасила холодом дядин горячечный жар. Гасила горячечный жар, разбушевавшийся в дядином теле. Но стоило ей согреться, как дядя снова пожаловался на жар, и Линлин во второй раз выбежала во двор окатывать свое горячее тело водой из ведра. Она окатывала себя водой, пока не закашлялась, пока не задрожала от холода, а закашлявшись, вытерлась полотенцем, кинулась в дом и снова приникла к дяде, чтобы погасить его жар своим голым студеным телом. И так повторялось снова и снова, она выбегала во двор и окатывала себя колодезной водой, окатывала до тех пор, пока ее не одолевала дрожь и неуемный кашель, а потом бежала гасить голым студеным телом дядино пламя, дядин горячечный жар. И когда она в шестой раз приникла к нему холодной грудью, жар наконец отступил, и дядя заснул.
Сладко заснул и захрапел, да так громко, будто не спит, а раздувает печные мехи.
4
Дядя захрапел, да так громко, будто не спит, а раздувает печные мехи, и его храп затопил дом мутной водой с полей. Наутро дядя проснулся, когда солнце оторвалось от горизонта уже на несколько жердей. Проснулся и почувствовал в теле приятную слабость, как если помыться после тяжелой работы. Дядя открыл глаза и увидел, что Линлин нет рядом. Ночью она разделась догола и спала подле него, прохладная, словно колонна из нефрита. Он потому и уснул, что прижимал к себе ее прохладное тело, но наутро проснулся, а Линлин рядом не было.
Не было в их постели.
Линлин лежала одетая на полу, на расстеленной посреди комнаты циновке. Одетая в серебристо-белые брюки и новую розовую блузку. Стоял жаркий летний день, но Линлин надела капроновые носочки. Носочки телесного цвета. И волосы аккуратно причесала, как будто куда-то собралась. Брюки цвета луны, рубашка цвета зимнего солнца, телесные носочки и черные уложенные волосы – вместе эти цвета дарили прохладу и ласкали взгляд чистотой.
Чтобы приласкать дядин взгляд, Линлин легла на новую циновку и заснула.
Легла на белоснежную циновку и заснула.
Умерла.
Умерла, а как будто заснула.
Боль немного исказила ее черты. Не слишком сильно, и даже с искаженными чертами лицо ее оставалось безмятежным.
Дядя сел в постели и увидел, что Линлин спит на циновке посреди комнаты, окликнул ее: «Лин!», позвал: «Матушка!», но Линлин не отозвалась, и тогда дядя соскочил с кровати, прокричал: «Лин!», прокричал: «Матушка!», но Линлин будто не слышала, и при мысли о том, что она мертва, сердце у дяди сжалось, он бросился к циновке, схватил Линлин за руку, прижал ее голову к своей груди и заорал что было сил:
– Ма-туш-ка!
– Ма-туш-ка!
Линлин не шелохнулась в его объятиях, голова ее съехала набок, как у крепко уснувшего ребенка, и Линлин уткнулась носом в дядину грудь. И дядя увидел, что хотя на щеках Линлин еще тлеет алый румянец, губы ее растрескались от сухости. Губы Линлин были изрезаны трещинами и покрыты струпьями, похожими на крылышки стрекоз, и дядя понял, что Линлин сгорела от жара, что жар отправил ее на тот свет. Что вчера она раз за разом окатывала себя холодной водой, окатывала себя холодной водой со дна колодца, пока не простудилась.
У Линлин начался жар, лихоманка проснулась, накинулась на нее, и Линлин умерла, ей пришлось покинуть этот мир. Пришлось покинуть Динчжуан, покинуть моего дядю, которого она через слово величала батюшкой. Она знала, что уходит из мира, знала, что покидает Динчжуан, покидает моего дядю, и, не желая тревожить его сон, спустилась с кровати, оделась, легла на циновку и сгорела от лихоманки.
Сгорела заживо.
И губы ее потрескались, будто их опалили огнем.
И Линлин умерла.
Вот так и умерла. Губы ее потрескались от жара, но на них по-прежнему играла улыбка.
Едва заметная улыбка, словно Линлин осталась довольна тем, что успела сделать для моего дяди, довольна своей жизнью. Линлин едва заметно улыбнулась и ушла из мира.
Умерла.
Вот так и умерла.
Глава 5
1
Когда дед добрался до дядиного дома, тот уже всадил себе в ногу кухонный нож, и кровь хлестала наружу, как вода из родника. Накануне дядя чуть не помер от боли, ссадив себе кожу на локте. И нож в ноге должен был его добить. Отправить на тот свет. Линлин лежала и ждала, и дядя торопился уйти из мира вслед за ней.
И тут явился мой дед.
Примчался, будто ветер.
Дед вырвался из сна и примчался к дядиному дому, примчался к дядиному дому, но дядя уже ушел из мира и вовсю догонял Линлин.
Это случилось в середине следующего дня, на улице было так же тихо и жарко, как накануне, и деревня снова улеглась вздремнуть после обеда. И больные в школе выбрали места попрохладнее, устроились на сквозняке и дремали. Дед тоже лег отдохнуть после обеда, побродить по снам, и сквозь сон ему послышалось, как Линлин кричит: батюшка, батюшка, батюшка, а голос ее белоснежным лезвием носится над равниной. Дед подумал, что она пришла в школу и зовет его, рывком сел в постели, но Линлин нигде не было, и он растерянно лег досыпать. Убаюканный стрекотом цикад, проникавшим в сторожку сквозь закрытые окна и двери, дед уснул и снова услышал, как синий, красный, черный, белый голос мечется над равниной, летит к нему. И дед понял, что видит сон, и позволил водам сна окружить себя, позволил им затопить себя, затопить постель, сторожку и школу, Динчжуан и Хэнаньскую равнину, а потом поплыл навстречу этому голосу и увидел, как дядя выходит из дома, а Линлин ползет за ним на коленях, обхватив его за ногу, и кричит: батюшка! Не вздумай!
Батюшка! Не вздумай идти за мной!
Дед не понял, почему Линлин зовет моего дядю батюшкой, почему она зовет батюшкой своего мужа, почему не зовет его Ляном или «Эй, ты!». Дед ничего не мог сообразить и стоял посреди двора, слушал, как она кричит, смотрел, как она рыдает, а дядя тащит ее на улицу, смотрел на них, словно это актеры на сцене. Стоял не шевелясь, и смотрел, и увидел, как Линлин повисла на дядиной ноге, но ей не хватало сил его удержать, и дядя вышел из дома, волоча Линлин за собой. Во дворе все осталось по-старому: пустынный участок лежал под сенью тунгового дерева, лучи то тут, то там пробивались сквозь плотные мясистые листья и падали на прохладную землю, словно сияющие пятачки. Проволока, на которой сушили белье, по-прежнему тянулась от одного дерева к другому, врезаясь в кору на целый палец. На стене висела ржавая от простоя мотыга. У двери в кухню стояло корыто, из которого раньше ели свиньи. Но Тинтин ушла и свиней забрала с собой, а пустое корыто осталось. Во дворе все было по-старому. Вот только белое жестяное ведро раньше всегда убирали на кухню, а теперь оно стояло посреди двора, прямо на проходе, наполовину полное воды, в которой плавал ковшик. Видно, хозяева решили освежиться в жару, а ведро забыли прибрать. Дед наблюдал за дядей: вот он вышел во двор и встал у жестяного ведра. Долго его разглядывал и наконец двинулся дальше, на кухню, волоча за собой Линлин, шагнул к разделочному столику, взял с него кухонный нож и без всяких раздумий занес руку. Дед испугался, что он убьет Линлин, хотел броситься наперерез, но тут левая дядина нога легла на разделочный столик, нож со свистом рассек воздух и вошел ему прямо в бедро.
А дядя заорал во всю глотку: ети ж твою прабабку! Жена померла, а ты живешь!
Ети ж твою прабабку! Линлин померла, а ты живешь!
Дед мой слушал дядины крики и каменел. Лезвие белой вспышкой пронеслось у него перед глазами, словно молния прочертила небо. И в ту же секунду нож вышел из раны, а за ним хлынула кровь, как если бы на площади в Кайфэне вдруг включили фонтан. Кровь била из раны, как вода из родника, поднимаясь вверх грибовидным куполом, опадая вниз алыми бусинами. В этот миг в кухонное окно заглянуло солнце, и дядин кровяной родник превратился в прозрачный столб. В кровяной столб, похожий на столовую палочку из красного стекла, которая вылетела из дядиного тела, отскочила на целый чи и наконец с плеском обрушилась вниз тысячью алых зернышек, и кровь полилась по дядиной ноге на пол.
Голосившая на коленях Линлин вдруг умолкла, мертвенно побледнела и рухнула на пол, а из глаз ее хлынули слезы.
Линлин кричала: Лян! Батюшка, какой же ты глупый!
Батюшка! Живи, пока живется, зачем ты пошел за мной?
А дядя улыбнулся Линлин, улыбнулся иссиня-желтой, иссиня-белой улыбкой, улыбнулся из последних сил, но боль смахнула улыбку с его лица, боль набросилась на дядю свирепым зверем, он выронил нож и зажал руками рану, рассекшую плоть до самой кости, согнулся и осел на пол, а лоб его густо покрылся каплями пота, и каждая была величиной с горошину.
Дед вырвался из сна и кратчайшим путем побежал к дядиному дому, толкнул ворота и увидел посреди двора то самое ведро. Белое жестяное ведро. Полупустое ведро, в котором лодочкой плавал ковшик. Стрекот цикад переспелыми плодами опадал с тунгового дерева. А поверх просеянных сквозь густую крону золотистых пятачков по двору тянулась дорожка крови, от кухни и до самого дома. Словно красная полоса. И двор полнился запахом крови. Дед на секунду, на долю секунды застыл, а потом опрометью бросился в дом. Прыжками бросился в дом. Ворвался в дом и увидел, что дядя мой мертвый лежит на полу, лежит рядом с Линлин, и кровь с дядиных брюк обагрила ей платье, и по подолу его распустились цветы.
2
Похороны для того и нужны, чтобы раздать всем сестрам по серьгам.
И надо же было такому случиться, что в деревне всего за два дня подоспели сразу четыре смерти. Младший брат Юэцзиня, Дин Сяоюэ, умер в один час с моим дядей. А младший брат Цзя Гэньчжу, Цзя Гэньбао, как назло отошел почти одновременно с Линлин. На деревню свалилось сразу четыре смерти, четыре покойника должны были сойти под землю, и в Динчжуане не хватало рук, чтобы их похоронить. Дед пошел просить землекопов помочь с могилой, но в каждом доме ему отвечали: виноват, уже обещался председателю Цзя (или председателю Дину). Мол, пускай Дин Лян с Линлин еще немного полежат, пускай полежат пару-тройку дней, вот похороним Сяоюэ с Гэньбао, тогда и для них могилу выкопаем.
Говорят:
– Гэньбао помер вперед Линлин, а Сяоюэ – вперед Дин Ляна, так что и хоронить надо по очереди.
И дед пошел к Цзя Гэньчжу. Попросил Гэньчжу выделить ему пару человек из своей бригады, чтобы помогли закопать дядю с Линлин. Гэньчжу глядел на деда и битый час молчал. А когда наконец заговорил, то сказал:
– Ступайте и спросите у своего старшего, почему остальных деревенских председателей дорогими гробами премировали, а нам с Юэцзинем ничего не досталось?
Дед пошел к Юэцзиню, попросил его выделить пару человек из своей бригады, чтобы помогли закопать дядю с Линлин. Юэцзинь задрал голову к потолку и говорит:
– Дядюшка, в других деревнях всем председателям выделили по дорогому гробу, почему же нам с Гэньчжу братец Хой ничего не выделил?
И дед ушел восвояси. Ушел восвояси от Гэньчжу, ушел восвояси от Юэцзиня. Вернулся в дядин дом, уселся над покойниками, то на небо посмотрит, то себе под ноги – ждет, когда отец мой приедет из города.
Отец приехал из города уже в сумерках, поглядел на дядю с Линлин, вздохнул и вышел во двор, уселся напротив деда, повесил голову и замолчал, а по деревне, по дядиному двору мягко стелился лунный свет. Дядя и тетя – тетя Линлин – лежали в главной комнате на придвинутых друг к другу дверных створках. Всюду было так тихо, словно деревня вымерла, и тишина длилась и длилась, пока в полночь с кладбища не вернулись землекопы, которые готовили могилы для Цзя Гэньбао и Дин Сяоюэ. Услыхав за воротами шаги, дед поднял голову и взглянул на моего отца:
– Хоронить пора, еще день полежат – смердеть начнут.
Говорит:
– Хой, ты сам видишь – рук в Динчжуане хватает, просто люди хотят посмотреть, как мы позоримся.
Говорит:
– Надо было сделать, как я говорил, встать перед деревней на колени, отбить земной поклон, извиниться за ошибку, и сейчас все было бы иначе.
Отец медленно поднялся на ноги, взглянул на деда, взглянул на дядю с Линлин, шмыгнул носом и сказал:
– Отец… Будь спокоен, похороню я брата с Линлин со всеми почестями и ни одной лопаты в Динчжуане не попрошу, вот увидишь.
Сказав так, отец вышел за ворота дядиного дома, и в шагах его было столько силы, что казалось, земля вот-вот провалится под его ногами, казалось, попадись ему на пути камень или черепок, отец запустит его в полет до самых песков старого русла Хуанхэ.
Так он и ушел.
Оставил деда одного сидеть над покойниками.
3
Ночь прошла тихо, без происшествий, а вот на другой день с рассветом в Динчжуан пожаловала целая бригада работников. Сразу человек десять, все дюжие, как на подбор, лучшие землекопы из окрестных деревень, и возраста самого подходящего: старшему не больше сорока, младшему не меньше тридцати. Во главе бригады стоял старик лет семидесяти, пришли они в Динчжуан на рассвете и к следующему утру уже выкопали могилу для дяди с Линлин. Место для могилы определили на нашем родовом кладбище, к юго-западу от деревни, сразу за могилой моей бабки. Сперва землекопы вырыли глубокий спуск, из которого открывался вход в могилу, а дальше копали от входа и выкопали не могилу, а настоящие хоромы. По правде говоря, лихоманка уже вовсю разгулялась по равнине, люди сходили под землю, как палая листва, мерли один за другим, так что и могилы на кладбищах копали вполовину меньше, чем раньше, но дядина могила, парная могила, была намного больше любой парной могилы до лихоманки. Больше в разы.
Больше – и бог бы с ним, но самое главное, что стены этой громадной могилы, глинобитные стены с примесью песка и земли, украшала затейливая резьба. Бригадир землекопов, вооружившись резаком, шпателем и маленьким заступом, всю левую стену с пола до потолка заполнил видами старого Кайфэна, и стена сделалась похожа на гравюру из императорского дворца: был там и знаменитый павильон Лунтин, и железная пагода, и озера Паньцзяху и Янцзяху, а еще храмы Сянгосы и Баогунцы, возведенные во времена великой Сун, и храм в честь великого Юя, усмирившего потоп[28]. А на противоположной стене мастер вырезал красоты нового Кайфэна: высотки и небоскребы, площади и фонтаны, а еще здания мэрии и горкома. Была там и знаменитая пешеходная улица, на которой горожане прогуливались мимо магазинов и торговых павильонов. На верху левой стены со старинными храмами и пагодами были вырезаны иероглифы: «Столица Сун», а правая стена с высотками и небоскребами называлась «Новая столица Востока». Конечно, такая резьба уступала в изяществе настоящим картинам тушью на рисовой бумаге, но все же могилы с резными стенами у нас на равнине были в диковинку. В Динчжуане появилось самое настоящее чудо света, скоро эта новость облетела деревню, и люди потянулись на кладбище поглядеть на могилу.
Спускались в могилу по двое, по трое.
Посмотрят, выберутся наружу и давай нахваливать: какая красивая могила, а какая искусная резьба, и драконы с цилинями на колоннах павильона Лунтин совсем как живые. И слышно даже, как гомонит народ на пешеходной улице. В Динчжуане только и разговоров было, что о чудесной могиле, и скоро все деревенские от мала до велика побывали там на экскурсии, словно это не могила, а выкопанный из-под земли дворец.
А на третий день, когда пришла пора похорон, вся деревня собралась у дядиной могилы, будто у подземного мавзолея. Солнце едва успело вырасти над равниной, и восточный край неба заливало алым, словно там расплескалось алое озеро. Пылающее озеро. Поля и луга пылали слепящим светом, пшеничные ростки торчали из земли, словно позолоченные столовые палочки. А траву на межах будто вырезали из нефрита, сочно-зеленого с жухловатым отливом. К этому часу дядина парная могила была готова, ее выкопали на краю родового кладбища, и по обе стороны от спуска возвышались кучи вынутой земли – землю уже утоптали, но сладкий густой аромат свежего грунта по-прежнему висел в воздухе. И деревенские спускались осмотреть могилу, поднимались наверх, прицокивали, вздыхали и ждали, когда из могилы выйдут следующие посетители, спрашивали их:
– Что, теперь поверили?
А те кивали:
– Достойные похороны будут у Дин Ляна с Линлин.
Или вздыхали:
– Если б мне выкопали такую могилу, я бы согласился хоть сто раз лихоманкой переболеть.
И в это самое время из деревни пришли землекопы, которые готовили могилы для Дин Сяоюэ и Цзя Гэньбао. Лучшие землекопы и кладчики Динчжуана. Деревенские расступились, и землекопы спустились осмотреть могилу, отправились на экскурсию в подземный мавзолей. Спустились в могилу, потом поднялись наверх. Спускаясь, глядели недоверчиво, зато выходили из могилы, сияя восхищенными улыбками. Выбравшись наружу, деревенские землекопы отыскали тридцатилетнего кладчика из пришлой бригады, который остался на кладбище сторожить инструмент, спрашивают его:
– Резьба на стенах – твоя работа?
– Дядьки моего.
– А где твой дядька такому учился?
– Семейное ремесло.
– А можно его попросить еще на двух могилах чего-нибудь вырезать?
Кладчик глянул на сорокалетнего землекопа из Динчжуана и говорит:
– Так это сановная могила. В старые времена резные могилы полагались только чиновникам четвертого ранга и выше. Сейчас можно и без четвертого ранга позвать моего дядьку украсить могилу, но на это нужно получить разрешение с казенной печатью. Так что кому попало сановные могилы не полагаются, тут разрешение нужно.
– Так а Дин Ляну с какого рожна сановную могилу выкопали?
– Брата его, Дин Хоя, назначили председателем уездного комитета по лихоманке.
Сказать на это было нечего, и деревенские землекопы побрели обратно в Динчжуан. Солнце медленно поднималось над равниной, близилось время похорон, и деревенским тоже пришла пора возвращаться в Динчжуан, обряжать покойников и укладывать в гробы. К тому времени гробы Дин Сяоюэ и Цзя Гэньбао давно были готовы, один стоял у ворот семьи Дин, другой – у ворот семьи Цзя. Это были самые красивые гробы, какие видели в Динчжуане после прихода лихоманки. Боковые доски тунговые, в четыре цуня толщиной, торцы из кипариса, толщиной в три цуня, на одном торце вырезан иероглиф «дар», на другом – «жертва», каждый величиной с таз, сверху иероглифы сверкают серебром и позолотой, словно огромные цветки жимолости. Да, могилы у братьев Цзя Гэньчжу и Дин Юэцзиня получились попроще, чем у моего дяди. Ему отец приготовил сановную могилу, государеву могилу. Такую могилу в последний раз копали на равнине еще при династии Сун. Ко всему прочему, отец распорядился украсить стены могилы резьбой с городскими видами, чтобы все богатства Кайфэна сопровождали покойников на тот свет. Вот только хоронить в сановной могиле предстояло двух распутников, блудивших друг с другом за спиной у законных супругов. И Юэцзинь с Гэньчжу никак не могли об этом забыть, не могли отделаться от стыда. Хорошо хоть, гробы у их братьев были всем на зависть – в прежние времена такие отборные гробы полагались только старикам, дожившим до почтенных лет. Людям с деньгами и положением.
Гробы наивысшего сорта.
Гробы для богатых и влиятельных людей.
Гробы Цзя Гэньбао и Дин Сяоюэ ждали своих хозяев на улице, за воротами. Цзя и Дины жили в одном переулке, и потому гробы стояли не далеко, не очень далеко друг от друга, как будто их специально поставили рядом. Деревенские собрались вокруг и дружно нахваливали гробы: дескать, Дин Юэцзинь и Цзя Гэньчжу братьев своих уважили, могилы у них не такие богатые, как сановные хоромы, которые Дин Хой отгрохал своему братцу, зато гробы – просто загляденье. И пока они стояли и нахваливали гробы, у ворот дядиного дома притормозил грузовик, а из грузовика вытащили два гроба. Два гроба, обернутые в мягкую ткань и плотный картон. Вытащили их из кузова, поставили на лавках, развернули ткань, сняли картон.
И все деревенские сбежались посмотреть, что это за гробы.
А это были парные гробы.
Драгоценная пара, сработанная из редкого в Поднебесной дерева гинкго.
Лихоманка гуляла по равнине, и люди сходили под землю, как палая листва, угасали, как огонь в лампе – был и нет, и гробы покойникам были нужнее, чем дома живым, потому и тунговое дерево для гробовых досок ценилось на вес серебра, а кипарисы для торцов ценились на вес золота, но гробы, которые прислал в деревню мой отец, были сработаны не из тунга и не из кипариса, а из дерева гинкго. Целиком из гинкго. Дяде как мужчине полагался большой гроб из пары, золотой гроб. Золотой гроб с досками в три цуня толщиной, сработанный из тысячелетнего дерева гинкго, – на ощупь такое дерево мягкое, гроб из него получается крепкий, рисунок на досках тонкий, а поверхность гладкая, без единого узелка, – такое дерево лучше всего поддается кисти и резцу, и весь гроб, кроме стоящего на земле основания, был покрыт резьбой: и боковые доски, и крышку, и торцы украшали великолепные картины – горные пейзажи и деревенские сценки, благовещие облака и весенние ветры, проспекты с переулками, машины и пешеходы, городские высотки и многоуровневые транспортные эстакады, петляющие, точно бараньи кишки, а еще парки с деревьями, а в парках люди запускают воздушных змеев и катаются на лодочках. В прежние времена на парных гробах вырезали сцены из «Двадцати четырех историй о сыновней почтительности», из легенды о Мэн Цзяннюй или о влюбленных-бабочках[29], но парные гробы для дяди и Линлин украшали городские виды. Самые знаменитые городские виды. Была там и пекинская площадь Тяньаньмэнь, и шанхайская телебашня, и огромная гостиница в Гуанчжоу, и всевозможные пешеходные улицы, и роскошные проспекты, и мосты, и универмаги, и фонтаны – и то, и другое, и третье, и такое, и сякое, и всякое. Сразу видно, что резчик, трудившийся над гробом, объездил всю Поднебесную, повидал мир. И Шанхай тебе, и Пекин, и разные другие города, и столичная пышность, и городское веселье. А для пущей пышности, для пущего веселья сверху резьбу украсили серебром, позолотой и разноцветной гуашью.
Деревенские собрались вокруг дядиного гроба, охают:
– Батюшки-светы, да это разве гроб? В старые времена даже императоров так не хоронили!
Кто-то из деревенских осторожно коснулся росписи:
– Идите потрогайте! Город светится, будто личико у новобрачной!
И все потянулись руками к гробу. Пощупали многоэтажки и бегущие по эстакадам машины, фонари на площадях, людей, рассевшихся по берегу пруда. Потом кто-то разглядел сквозь щелку, что изнутри доски тоже украшены резьбой, тогда деревенские аккуратно взялись за крышку, сняли ее и увидели, что внутри к изголовью гроба приклеена большая фотография моего дяди. А на остальных стенках вырезано разное добро из городских квартир: телевизор, холодильник, стиральная машинка с круглым баком и еще какой-то аппарат, чтобы крутить по телевизору фильмы и представления, а рядом – составленные друг на друга звуковые колонки. И еще микрофон, чтобы петь песни, и богатый стол с дорогим вином, с птицей, рыбой и мясом, чарками для вина, блюдцами и красными палочками. Рядом со столом выстроились высотки и небоскребы, театры и кинотеатры. А на дверях высоток и небоскребов, театров и кинотеатров были вырезаны два иероглифа: «Семья Дин». И на всей технике было вырезано имя моего дяди: «Дин Лян».
А самое главное: в изножье дядиного гроба резчик изобразил высокое здание, крышу которого венчали иероглифы «Народный банк Китая».
Как будто дядя забирал с собой на тот свет все богатства, нажитые целой страной за несколько десятилетий.
Как будто ему в гроб положили все богатства этого мира.
Дальше деревенские пошли осматривать гроб Линлин – тете полагался женский серебряный гроб, он был немного меньше золотого, но тоже целиком из гинкго. Снаружи тетин гроб украшали похожие городские панорамы, а внутри у изголовья деревенские увидели фотографию Линлин. Фотографию улыбающейся Линлин. На остальных стенках гроба резчик изобразил разные дорогие ткани: шелк, пике и атлас, а еще всевозможные наряды и украшения. И туалетный столик с набором косметики. А еще швейную машинку для рукоделия, сервант и шкаф на кухню, специальную городскую штуковину, чтобы убирать чад от плиты, кухонный фартук, плошки и чарки на стол, щетки для мытья посуды, решетки для пароварки и масло для жарки. И такие богатства, и сякие, и всякие, и чего там только не было. А еще тетин гроб украшали резные цветы в вазах и грядки с зеленью. Был там и виноградник, и гранатовое дерево. А под деревом сушились дядины портки с рубахой – Линлин их только что постирала и развесила на веревке.
Народ столпился вокруг дядиного золотого гроба, вокруг серебряного гроба Линлин. Любуются, языками цокают.
На шум из дома вышел мой дед, и лицо его светилось ярким румянцем, как будто за ночь он разом помолодел на несколько лет.
Деревенские говорят ему:
– Учитель Дин, вот ведь какое счастье Дин Ляну с Линлин привалило!
Дед подошел к гробу:
– Какое тут счастье? Просто достойные похороны.
А деревенские спрашивают:
– Это что же за гробы такие?
– Это супружеские гробы, о которых нам старики рассказывали, драгоценная пара, – пустился в объяснения дед. – Только нынче их стали на новый манер делать, городскими пейзажами украшать.
И вот настала пора укладывать покойников в гробы.
У ворот дядиного дома собралась толпа, будто на митинге. Вся деревня, кроме Цзя Гэньчжу и Дин Юэцзиня, пришла поглазеть на похороны. Даже мать Юэцзиня и жена Цзя Гэньчжу вместе с сыном пришли поглазеть на похороны. Яблоку негде было упасть, столько собралось народу. Целая толпа, как будто в Динчжуан приехал театр, половина улиц была запружена людьми, даже из соседних деревень пришли поглядеть на представление. Как будто в Динчжуан приехал театр – мальчишки залезли повыше, кто на стены, кто на деревья. Как будто театр приехал – женщины кричали, мужчины галдели, дети и старики хохотали, толпа шумела, словно вода в котле. Солнце поднялось над равниной на несколько чжанов и повисло уже над самой околицей, заливая деревню снопами яркого света. Снопами яркого света, как будто в Динчжуане не похороны, а свадьба. Как будто в Динчжуан приехал театр. Отец зашел в наш старый деревенский дом побеседовать с подчиненными, которые доставили гробы в Динчжуан. Мать хлопотала во дворе дядиного дома, выносила напиться гостям из соседних деревень, угощала их сигаретами. Сестренка сновала в толпе, путалась у людей под ногами. И когда настала пора укладывать покойников в гробы, отец вышел за ворота и направился к дядиному дому, а за ним потянулась целая толпа – и местные, и пришлые, и деревенские, и городские.
И когда отец вышел за ворота и направился к дядиному дому, кто-то крикнул издалека:
– Что, выносим?
И отец отвечал:
– Выносите!
И дело пошло, дяде в гроб приготовили костюм западного покроя и кожаные ботинки, настоящие сигареты и вино, а Линлин – белую блузку, юбку в цветочек и украшения, точь-в-точь как настоящие. И деревенские хлынули в дом, чтобы вынести оттуда моих дядю с тетей и все, что должно было сопровождать их на тот свет. И отец увидел в толпе помощников деревенских кладчиков и землекопов, копавших могилы для Сяоюэ и Гэньбао, а еще похоронных распорядителей, которых пригласили Юэцзинь и Гэньчжу.
Сердце у отца дрогнуло, и он прокричал, залившись краской:
– Эй, эй! Ступайте лучше к Юэцзиню с Гэньчжу, а то там совсем никого!
А ему говорят:
– Мы их уже уважили, могилы выкопали, теперь очередь вас уважить.
Сердце у деда дрогнуло, и он запричитал с крыльца:
– Нехорошо вышло! Нехорошо!
А мать Юэцзиня с женой Гэньчжу ему говорят:
– Чего тут нехорошего, чего нехорошего? Мы же с вами соседи, одна семья, какая разница, кого первым хоронить, кого вторым?.
И дядю с Линлин похоронили.
А над могилой поставили надгробие. Надгробие серого цвета. Надгробие из настоящего мрамора, а на мраморе высекли иероглифы, каждый величиной с плошку:
Здесь лежат влюбленные-бабочки
Дин Лян и Ян Линлин
И когда над могилой поставили надгробие, вся толпа – и местные, и неместные, сотня, а то и две сотни человек – все они дружно захлопали в ладоши. Рукоплескания грянули, словно раскаты первого весеннего грома, что разносятся над залитой солнцем равниной, пробуждая тварей от спячки.
Словно раскаты первого весеннего грома, что грохочет на День дракона[30], пробуждая тварей от спячки.
Том 6

Глава 1
1
Вот так, дядю с Линлин похоронили.
И Сяоюэ с Гэньбао тоже похоронили.
Отец похоронил покойников, покончил со всеми делами и уехал из Динчжуана.
Забрал семью и уехал из Динчжуана.
Навсегда уехал из Динчжуана, на тысячу, на сто лет. Как палая листва, что уносится с ветром все дальше и дальше, так и отец уехал из Динчжуана. Уехал, и было его уже не вернуть. Как не вернуть на дерево палую листву. Никогда не вернуть на дерево. Всей семьей, всей нашей семьей они уселись в грузовик, который доставил из города дядины гробы, уселись в грузовик, как садятся в попутку, а все самое дорогое из дома – телевизор, холодильник и собранные загодя ящики с коробками – как попало затолкали в кузов, туда же посадили землекопов, кладчиков, могильщиков и похоронных распорядителей, кое-как рассадили их по ящикам, а сами залезли в кабину, и грузовик тронулся в путь.
В полдень солнце налилось золотом, и на равнину снова спустилась жара. Окинешь взглядом поля, и кажется, что всюду пылает огонь. Пылает и стелется по земле. И даже на дядиной могиле к запаху свежего грунта примешивался аромат нагретой земли – вдохнув его, отец отозвал деда в сторонку:
– Ну что, всё?
Дед огляделся по сторонам:
– Вроде всё.
– Ну раз всё, я поеду. – И отец махнул деревенским, чтобы возвращались в Динчжуан, а когда на кладбище никого не осталось, оглянулся и увидел, что дед так и стоит у дядиной могилы. Стоит у надгробия, тихий и потерянный, словно и не заметил никаких похорон. Или заметил, но пока не может сообразить, что все это значит. Тихий и немного растерянный, растерянный, но рассудительный, дед стоял у могилы, озадаченно разглядывая надгробие, словно старик, который силится разобрать высеченные на нем иероглифы, но никак не может вспомнить, что они означают. Так он стоял и разглядывал надгробие, тихо погрузившись в свои мысли, когда мой отец подошел, встал рядом и спросил:
– Отец, как по-твоему, уважил я своего братца?
Дед обернулся и посмотрел на моего отца.
– Сановная могила, – понизив голос, продолжал отец, – гробы из гинкго. А кто они вообще такие?
Дед смотрел на отца и молчал.
Отец не унимался:
– Вот скажи мне, кто они такие?
Дед молчал.
Отец смягчил голос и тихо повторил:
– Уважить я их уважил. Но кто они такие? Я их уважил, пусть и они мне службу сослужат.
Говорит:
– Отец, запомни крепко-накрепко: если снова начнут расспрашивать тебя про кровяной промысел, отвечай, что всеми этими делишками занимался мой брат Дин Лян, а Дин Хой вообще ни при чем. Отвечай, что Дин Хой никогда и не был кровяным старостой.
Дед глядел на отца и молчал. Долго глядел и наконец нарушил молчание:
– Хой, скажи отцу правду. Верно говорят, что начальство всех деревенских председателей дорогими гробами премировало?
И спросил:
– Почему же ты Юэцзиня с Гэньчжу без гробов оставил?
Отец вгляделся в дедово лицо:
– Так я на их гробовые деньги брату с Линлин похороны справил.
И сухо добавил:
– Отец, или ты думаешь, что гробы из гинкго с неба падают? Мне в обмен за них пришлось сотню тунговых гробов отдать.
Договорив, отец отвернулся и, не глядя на деда, не заботясь о том, что теперь скажет дед, холодно бросил:
– Поехал, буду тебя навещать.
Как будто говорил о каком-то пустяке, а не о том, что уезжает из Динчжуана. Сказал так и зашагал прочь от могилы.
Зашагал прочь от деда. Зашагал прочь от деда, обернулся и крикнул:
– Запомни, отец! Если кто спросит про кровяные дела, говори им, что это все Дин Лян. А если не верят, пусть раскопают могилу и сами его спросят.
2
Научив деда, отец ушел догонять деревенских. И пыль вздымалась из-под отцовых кожаных туфель и падала, звонко стуча по солнечным лучам. Люди сходили под землю, как палая листва, угасали, как огонь в лампе. И покойников хоронили, как хоронят издохшую собаку или кошку, – возьмет хозяин лопату, выроет яму за околицей, вот и готово. Без горя. Без плача. Плач давно стих, как стихает пересохшая река, и слезы иссякли, словно редкие капли дождя посреди жары, испарились, не успев коснуться земли. Вот так, и ничего особенного не случилось, просто деревенские разом закопали и дядю с Линлин, и Сяоюэ с Гэньбао.
Взяли и закопали.
А как закопали, отец мой вместе с матерью и Инцзы уехал из Динчжуана. Уехал из Динчжуана, сделался городским человеком.
И вот дядю с Линлин похоронили, на надгробии им вырезали красивые слова: «Здесь лежат влюбленные-бабочки Дин Лян и Ян Линлин».
Но прошло всего три дня, без малого три дня, и могилу снова раскопали. Разграбили. Вынесли из могилы дядин золотой гроб. Вынесли серебряный гроб Линлин. А роскошные городские картины вместе с резными драконами и цилинями срубили со стен лопатами и заступами. В ночь, когда грабили дядину могилу, деду приснился сон, во сне на небе появилось сразу несколько красных солнц, не то пять, не то шесть, не то семь, не то восемь, не то девять, и солнца эти так палили, что земля пошла трещинами. Посевы на всей равнине, во всем мире погибли, а реки пересохли. Колодцы опустели. Чтобы прогнать с неба лишние солнца, не то восемь, не то семь лишних солнц, люди решили кинуть клич по деревням и селам, собрали самых разудалых молодцев, раздали им вилы, заступы и тесаки, чтобы молодцы побежали по равнине, чтобы согнали лишние солнца к краю неба, чтобы сбросили солнца с неба прямо в безбрежный океан, чтобы на небе осталось только одно солнце. И молодцы с вилами и тесаками побежали за солнцами, погнали их к краю неба, а женщины, старики и дети выстроились у околиц, встали вдоль дорог, застучали в гонги, забили в барабаны, загремели тазами, чтобы подбодрить молодцев и укрепить их боевой дух. И солнца покатились по небу, а молодцы с вилами и заступами погнались за ними по земле, и там, где они пробегали, пыль стояла столбом, а небеса дрожали от воинственных кличей. А там, где прокатывались солнца, клубился дым от выжженных деревьев и трав, полей и деревень, там сверкали всполохи пламени, а земля обращалась в голое пепелище. И вот, когда еще одно солнце почти согнали с неба, кто-то прибежал к дедовой сторожке и забарабанил в дверь.
Забарабанил, закричал:
– Учитель Дин, учитель Дин, скорей выходите, вашего Дин Ляна могилу разграбили!
И дед проснулся, открыл глаза и увидел, что солнце лижет окно пламенными языками, лезет на изголовье. Дед соскочил с кровати и побежал на кладбище следом за гонцом, прибежал на кладбище и увидел, что надгробие у дядиной могилы повалено, а вокруг собралась уже целая толпа деревенских. Спуск в могилу снова раскопали, и по обе стороны от спуска громоздились кучи земли. Дед разулся, босиком спустился в могилу и увидел дядю с Линлин: воры бросили их тела на землю, а драгоценную пару резных гробов из тысячелетнего дерева гинкго забрали с собой. Сигареты, вино, одежду и драгоценности унесли вместе с гробами. А роскошные городские панорамы, украшавшие левую стену, грабители сбили заступом, и дядина голова лежала в куче земли, земля осыпалась ему на щеки, на закрытые веки. Богатые городские улицы и кварталы на правой стене разрушило землетрясением: дома рухнули, улицы осыпались, превратились в груду глиняных осколков и битых черепков, и Линлин лежала, укрытая этими черепками.
Могила была разграблена.
Разграблена до основания.
А от руин тянулся прохладный запах гнили.
Дед все стоял у входа в могилу, стоял как вкопанный, и пока он так стоял, ему вспомнился стишок, гулявший по равнине во времена его детства. Стишок, который поколениями передавался из уст в уста:
Том 7

Глава 1
1
Пришла большая засуха.
И настала такая сушь, словно равнину выжгло огнем. Словно на небо вышло сразу восемь, а то и десять солнц. Последний дождь пролился в начале четвертого месяца, и до самой середины осени на равнине держалась сушь, равнина не видела ни капли воды. Целых полгода не видела ни капли воды. Поначалу люди не знали, что грядет большая засуха, и выдумывали разные хитрости, чтобы полить пшеницу: рыли колодец, подгоняли трактор к краю поля, подключали двигатель к насосу и выкачивали воду. Но к середине лета, когда пшенице пришла пора набирать колос, колодцы в деревне пересохли.
Река была далеко, а колодцы пересохли.
Пшеница выросла по колено, но увядала день ото дня. Первое время за ночь она успевала напиться прохлады, и поутру пшеничные листья слабо зеленели. Но скоро даже ранним утром в полях стало не увидеть зелени, а ночная прохлада лишь немного смягчала листья на сухих стеблях, и стоило солнцу оторваться от восточного горизонта и с грохотом вспыхнуть на небе, как листья на пшенице вяли. Листья на пшенице сохли, и колоски жухли. Висели на стеблях, чуть только тронь – сыплются на землю, и с каждым порывом ветра от пшеничных полей, от сухой травы поднималось светло-серое, пропахшее гарью марево.
И по равнине докуда хватало глаз расстилалась жухлая белизна.
Деревья в селах и вдоль дорог – павловнии, мелии, красные туны и софоры – с рассвета и до заката стояли со скрученными листьями. С сухими скрученными листьями. Корни у софор не доставали до воды, и с ветвей летела желтая листва, словно на смену лету уже пришла осень. У вязов корни уходят глубже, потому и листья на них не пожелтели, зато покрылись полчищами насекомых, как будто в целом мире не осталось больше зеленой листвы. Кроны у вязов кишели мелкими зелеными вредителями, крапчатыми червячками, божьими коровками и даже огромными белоснежными гусеницами с зеленым отливом на брюшке, толщиной эти гусеницы были со столовую палочку, а длиной с человечий язык и ползали по веткам, будто цари насекомых, пожирая листву вместе с прожилками.
Раньше под иными деревьями встанешь, и даже солнца не разглядеть, а теперь встанешь под такое дерево, задерешь голову, а солнце бьет по лицу наотмашь.
Кроны у вязов стали унизаны гусеницами, пройдешь под деревом – а они сыплются вниз, остукивают тебя по голове и плечам, словно колотушка для гонга.
Села и деревни из черно-зеленых сделались лысыми и прозрачными, изошли на прозрачный свет.
Все посевы погибли, докуда хватало глаз расстилалась жухлая белизна.
И трава погибла, докуда хватало глаз расстилалась жухлая белизна.
А если где трава не погибла, там среди жухлой белизны виделись бледно-желтые пятна.
И деревья – если где не погибли, то сбрасывали листву, не в силах ее прокормить, оставались только корни, голые ветви и ствол. Цикады от засухи не гибли, а еще больше плодились и стрекотали сутками напролет. Днем их стрекот казался вездесущим, как острый перец, развешанный сушиться по двору; ночью голоса редели и напоминали висящие в пустоте виноградные гроздья.
Панцири цикад на деревьях, золотистые панцири, дружно сияли на солнце.
Сияли золотым светом.
Днем по равнине гулял запах гари, как будто где-то занялся пожар. Встанешь у края деревни, посмотришь вдаль – всюду клубится дым. А с закатом по земле разливался огонь, но дым пропадал, только тлели алые уголья.
Вся земля была в алых угольях.
Ждешь, когда день пройдет, но наутро не успеешь проснуться, а солнце снова несется в деревню на всех парах. Всю ночь не можешь заснуть – жара отгоняет сон. Задремлешь под утро, но солнце уже лезет в окна и двери, щупает постель. Светит в лицо, в глаза, хочешь повернуться на другой бок, но в деревне опять покойник – с улицы слышится быстрый тяжелый топот, скоро сосед поравняется с твоими воротами, поравняется с твоим окном, постучит и крикнет:
– Дядюшка! Приходите подсобить, мать у меня померла – проснулись, а она уже отошла…
Или:
– Братец! Пора отдавать должок, я твоих покойников три дня хоронил. А ты мне сегодня подсоби, и сочтемся…
И начинается новый день, и на небо разом выходит тысяча солнц, висит над головой, опаляет жаром.
Опаляет огнем новый день.
2
Лихоманка разгулялась по равнине.
Разгулялась, никого не спросив. И в былые-то годы больные да старики чаще сходили под землю знойным летом или суровой зимой. Деревенские всегда говорили, старики на равнине всегда говорили, что императоров при прежней Цинской династии либо стужа сводила в гроб, либо жара. И нынешнее беспощадное лето несло на равнину смерть, смерть для больных лихоманкой. Поначалу больные думали, что раз пережили зиму, то как-нибудь дотянут до конца года, но этим летом равнину накрыло зноем, все вокруг дышало зноем, а солнце выжигало из земли сизый дым. Воздух сделался раскаленным, словно крутой кипяток, вдохнешь, а он шипит в глотке, обжигает глотку до волдырей.
Вся пшеница погибла.
И трава погибла.
Последние листья на деревьях скрутило от жары.
На восточном краю деревни жила урожденная Чжао, ей еще и тридцати не сравнялось, а она как слегла с лихоманкой, так через три дня и отошла, и даже малолетний сын ее не удержал.
Сгорела заживо. Высохла на корню.
А на западном краю деревни жил человек по фамилии Цзя, было ему сорок лет. Он знал, что болеет лихоманкой, что не может противиться недугам, что любая хворь отправит его на тот свет, вот и берегся, чтобы ненароком не простудиться, кожу нигде не ссадить, берегся, чтобы не скрутило живот от плохой стряпни, берегся от всех болезней, но однажды случилось ему выйти из дома по нужде, Цзя прошел через солнечный двор, присел в тени у дерева и от такого резкого перепада подхватил летнюю простуду – у несчастного потекли сопли, заболела голова. Сопли скоро прошли, зато проснулась лихоманка, и голова у Цзя до того разболелась, что он стал биться лбом о стену, да так и помер.
Забил себя до смерти, крови натекла целая лужа.
Или красавица Сяоминь, которая пришла в Динчжуан повидаться с родными. У мужа жила себе и жила, а как вернулась в родную деревню, вся зачесалась и с ног до головы покрылась лишаем. Сяоминь не плакала и не кляла судьбу, а сказала родителям: погостила я у вас, пора и честь знать, собрала вещи и ушла к мужу. Ушла, но до мужниного дома не дошла, а повесилась на хурмовом дереве по дороге.
А Большеротый Дин встретил в переулке другого больного и решил рассказать ему анекдот. Говорит: «В старые времена жил да был один человек, вот его продвинули однажды по службе, сделался он большим чиновником. Приходит домой, велит жене подать вина и закуски. Жена ему согрела вина, приготовила закуски, накрыла на стол и спрашивает: ты теперь вырос по службе, а хозяйство твое тоже выросло? Он говорит: а как же, у большого чиновника все большое. Ночью легли в постель, а жена смотрит – хозяйство у него как было маленьким, так и осталось. Говорит: ты по службе вырос, почему же хозяйство совсем не выросло? А чиновник ей отвечает: хозяйство выросло, просто и ты у меня выросла, ты ведь жена большого чиновника. И там у тебя тоже все выросло, вот ты и не заметила разницы». Большеротый Дин без всякой задней мысли рассказал человеку бородатый анекдот, рассказал и сам же рассмеялся, держась за бока. Но тот человек не засмеялся, а взял дома нож и пырнул им деревенского хохмача Большеротого Дина.
Говорит:
– Твою ж мать! В деревне люди мрут один за другим, а ты анекдоты травишь! Да еще хохочешь, только что по земле не валяешься.
И зарезал Большеротого Дина. Говорит:
– Какого хера ты веселишься?
Вот так и зарезал..
Покойник в деревне стал все равно как дохлая курица, как дохлая собака, все равно как раздавленный подошвой муравей. Никто больше не рыдал, не вешал на ворота белые свитки. Человек умирал, и его в тот же день хоронили. Гробы у всех были давно готовы. И могилы копали, пока человек еще не помер. На могилу уйдет целый день, а в такую жару за день покойник уже смердит, так что и гробы, и могилы готовили загодя, человек умирал, его бросали в гроб и закапывали.
Все больные из школы разошлись по домам.
Давно разошлись по домам.
Когда они уходили из школы, лихоманка в деревне еще не разгулялась в полную силу. И уходили они не из-за лихоманки, а потому что управа не выдала им ежемесячную матпомощь. Ни риса с мукой не выдала, ни масла. Паренек, который ходил в волостную управу за матпомощью, тронулся в путь сразу после завтрака, вернулся к обеду. Вернулся с пустыми руками:
– Говорят, Динчжуану теперь ничего не положено. Ни цзиня муки не положено.
Цзя Гэньчжу, Дин Юэцзинь и все остальные больные сидели в теньке под школьной стеной – вынесли во двор телевизор и расселись в теньке перед экраном, а как услышали эти новости, дружно вскинули глаза на паренька.
– Почему это не положено?
– Говорят, мы разграбили могилу Дин Ляна с Линлин, унесли из могилы гробы, поэтому нам больше ничего не положено.
Теперь больные вскинули глаза на Юэцзиня с Гэньчжу. Все понимали, что это мой отец распорядился урезать матпомощь. Что отец решил, будто Юэцзинь с Гэньчжу разграбили дядину могилу и унесли гробы. И больные ждали, что Юэцзинь с Гэньчжу пойдут и растолкуют моему отцу, что они могилу не грабили и гробов не трогали, но Гэньчжу с Юэцзинем только переглядывались и молчали.
И спустя несколько дней больные разошлись из школы по домам.
В тот день дед копался у себя на огороде неподалеку от школьных ворот, поливал две грядки, похожие на три циновки, расстеленные возле задней стены сторожки. Рядом с моей могилой. Дед носил из школы воду, колодезную воду, и поливал ей грядки, поливал джусай, лук и зеленую капусту. Дед таскал воду ведрами, и вода уходила в землю, словно в пропасть, словно в белые безбрежные пески старого русла Хуанхэ – не успеешь глазом моргнуть, а земля снова сухая. Чтобы полить две грядки, деду пришлось семь раз сходить с коромыслом к колодцу. А раньше хватало четырех ходок. И вот, когда дед почти закончил поливать свои грядки, два десятка больных во главе с Цзя Гэньчжу встали у дедова огорода, держа в руках узлы с постелью и одеждой, с чашками и палочками, с веерами и циновками, встали и уперлись глазами в деда, словно это он прогнал их из школы.
Все взгляды упирались в деда, давили на деда, словно это он не выдал больным продуктов, словно это он заставил их разойтись по домам. А дед стоял у грядки с пустыми ведрами на коромысле и тоже смотрел на больных, смотрел в обращенные к нему глаза, в обращенные к нему лица и больше их не боялся. Больше не чувствовал перед ними вины, не чувствовал себя их должником. Словно и говорить с ними было не о чем. Словно раньше он знал этих людей, но теперь не мог припомнить, кто они и из какой деревни. Словно раньше помнил за собой должок, но теперь знал, что больше ничего им не должен. Знал, что люди из этой толпы разграбили могилу его сына, разрушили сановную могилу, вырытую на равнине впервые за несколько столетий, вынесли из могилы драгоценные парные гробы из гинкго, которые не появятся на равнине еще несколько столетий. Вот так, и к лучшему, теперь дед ничего им больше не должен. Все долги возвратил, теперь они в расчете.
Теперь дед мог смотреть на них точно так же, как они смотрели на деда.
И они молчали, холодно глядя друг на друга.
Холодно и неприветливо.
Поглядели и разошлись. Цзя Гэньчжу тяжело сплюнул на землю, будто у него во рту камень вместо слюны, и повел людей за ворота.
И больные ушли из школы. Но перед уходом кое-кто напоследок обернулся и смерил деда тяжелым взглядом. Таким взглядом, будто дед слишком многое им задолжал, и ни разграбленная могила, ни украденные гробы не покроют долг. Будто ему нескоро удастся покрыть этот долг. А дед стоял у ворот, стоял у своих грядок, переваривая этот взгляд, и думал: чего вам еще от меня надо? Чего вам еще? Могилу разграбили – я ни слова не сказал, никому не пожаловался, не проклял никого, так чего вам от меня надо?
И дед пошел к колодцу набрать еще пару ведер воды.
И у ворот наткнулся на Дин Юэцзиня – с узлом в руках он последним уходил из школы.
– Дядюшка, грядки поливаете? – спросил Юэцзинь.
– Юэцзинь, – ответил мой дед, – ты когда Ляна могилу разграбил, я в деревне слова не сказал. Так чего вам еще надо? Хотите меня с потрохами сожрать?
Юэцзинь встал перед дедом, опустил узел с вещами на землю и сказал, подумав:
– Братец Лян был хороший человек, а вот братец Хой – последний козел. Забрал наши с Гэньчжу гробы, забрал у больных матпомощь, а кто ему сказал, что это мы с Гэньчжу повели народ могилу грабить?
Говорит:
– А пусть даже и мы, разве это его оправдывает? – Юэцзинь вскинул голову и, щурясь от солнца, заглянул деду в лицо: – Знаете, чем нынче промышляет братец Хой? Он теперь не только гробами заведует, а еще женит друг на друге заразных покойников и покойниц. За одну свадьбу берет двести юаней.
Говорит:
– Сколько у нас в уезде неженатых парней унесло лихоманкой? А девушек незамужних? Если за каждую свадьбу брать по двести юаней, это сколько же получится?
Говорит:
– Братец Лян умер, но лучше бы братец Хой умер, а братец Лян дальше жил.
Договорив, Юэцзинь подхватил узел и зашагал дальше своей дорогой. А дед стоял и глядел в спину Юэцзиню, глядел в его уходящую спину, словно только что прозрел. Прозрел и понял, почему больные, покидая школу, так странно на него смотрели. Дед стоял у школьных ворот, глядя вслед Юэцзиню, и когда Юэцзинь ушел уже далеко, дед бросил коромысло, выбежал за ворота и прокричал:
– Юэцзинь, это правда, что ты говоришь?
– Не верите, сами у него спросите! – крикнул в ответ Юэцзинь.
И зашагал дальше. А дед стоял на пригорке посреди дороги, стоял под солнцем, словно глиняный истукан, словно деревянный столб, и даже когда Юэцзинь совсем скрылся из виду, дед все стоял на месте, не шевелясь, словно гнилой столб, врытый под солнцем.
3
Дед часто вспоминал, что надо бы съездить в город, «скататься наверх», повидать моих отца с матерью, проведать Инцзы, но все не мог собраться. Не хотелось трогаться с места, а скорее не хотелось видеться с моим отцом.
Дед не мог собраться и потому сидел на месте, сторожил школу. Школа стояла пустой. Хоть шаром покати. Из кабинетов унесли все парты, стулья и классные доски. Унесли столы и бревна, служившие больным вместо кроватей. Все деревья во дворе срубили. Даже окна в классах опустели – ставни вынули и унесли вместе с партами и досками.
Из школы каждый день что-нибудь выносили, вооружившись записками с печатями и подписями Цзя Гэньчжу и Дин Юэцзиня, и скоро вынесли все без остатка. Дед сторожил школу, сторожил пустой двор, сторожил две свои комнатушки. Сторожил пустоту, сидел без дела, повторял, что надо бы повидать моего отца, но все не мог собраться. Жизнь его опустела. И сердце опустело. Как дядя сошел под землю, покинув мир живых, так и сердце покинуло деда. Дед знал, что отец мой жив и живет припеваючи, но в сердце своем давно его похоронил.
И в Динчжуан ему идти не хотелось.
И деревенских видеть не хотелось, и жил дед так, будто нет на свете никакого Динчжуана. В школе снова стало тихо, как год назад. Все разбежались. Сначала учителя. Потом ребятишки. Потом и больные лихоманкой. На десяти му пустого школьного двора остался один мой дед. Никого вокруг, хочешь лечь пораньше – пожалуйста, хочешь с утра поваляться в постели – ради бога. Проголодался – вари обед. В горле пересохло – глотни воды. Готовить можно сразу на два раза, а после даже котел мыть не обязательно – все равно никто не узнает. И умываться не обязательно – все равно никто тебя не увидит.
Деду зажилось так привольно, словно он очутился за изнанкой этого мира: иной раз услышит в Динчжуане плач и вой, но уже не берет в голову, не гадает, кто из деревенских отошел.
Увидит, что к кладбищу идет процессия с похоронными носилками, проводит их взглядом и возвращается к своим делам.
Да и дел-то у него никаких не было, только целыми днями сторожить огород, похожий на три расстеленные рядом циновки. Дед поливал грядки, выпалывал сорняки, стоял у огорода и любовался своей работой. А когда ни сорняков, ни вредителей не осталось, дед сидел рядом и ждал, чтобы из земли показался новый сорняк, чтобы вылез новый вредитель.
Засуха превратила равнину в жухлое серое пепелище, и только грядки на школьном дворе по-прежнему зеленели. И дед сторожил свои зеленые грядки, будто сторожил саму жизнь. Дядя умер, и Линлин умерла. Отец уехал. Уехал из Динчжуана вместе с матерью и Инцзы. Семье нашей пришел конец, но мысли об этом не печалили деда. Наоборот, сердце его очистилось и успокоилось, словно дед долгие годы тащил на плечах тяжелую ношу, а теперь наконец сбросил ее на землю.
Так и проходили его дни, один за другим. А когда наступил сезон футянь, самое жаркое время года, и деревья в Динчжуане растеряли последние листья, в школу явился Цзя Гэньчжу.
Подошел к грядке, на которой дед ловил вредителей, сел на корточки, помолчал немного и тихонько позвал:
– Дядюшка.
Дед на секунду застыл, потом обернулся и изумленно уставился на Цзя Гэньчжу. Прикинул про себя, что не был в деревне самое большее недели две, а Гэньчжу не видел самое большее дней двадцать. Да, двадцать дней назад Гэньчжу с Юэцзинем увели больных из школы, но за это время Гэньчжу стал совсем не похож на того, прежнего Гэньчжу. Исхудал до костей, лицо посинело до черноты, глаза запали так глубоко, что в глазницы поместилось бы по куриному яйцу, а то и по кулаку. Он сидел, подогнув ноги, сидел на моей могиле, съежившись в тени от школьной стены, похожий на выбравшегося из могилы упыря. Чернота покрыла его лицо, жухлая чернота, словно теплившуюся в нем жизнь раздуло ветром, высушило жарой. Гэньчжу назвал моего деда дядюшкой, еле слышно назвал его дядюшкой, впервые в жизни назвал моего деда дядюшкой и растянул губы в смущенной улыбке, и улыбка его была желтее листа по осени.
– Ты чего? – спросил дед.
– Мне помирать не сегодня завтра. – Улыбка Гэньчжу сделалась еще толще и увесистей, казалось, его лицо едва шевелится под этой улыбкой, и она вот-вот отвалится с лица, будто кора с дерева. Отвалится и шлепнется на землю.
Говорит:
– Я знаю, мне помирать не сегодня завтра.
Улыбается и говорит:
– Скоро помирать, жизнь я прожил непутевую, вот подумал, что надо бы с вами поговорить.
Дед обошел огород и сел на мою могилу. Сел на мои протянутые под землей ноги, сел напротив Гэньчжу, приготовился слушать. День близился к закату, знойная жара отступала, на смену ей из глубины равнины катилась духота летней ночи. Вдоль школьной стены потянуло слабеньким ветерком. И в тени, где сидели дед и Гэньчжу, стало немного прохладнее.
Голоса цикад вдалеке звучали точь-в-точь как чжуйху на прошлогоднем концерте Ма Сянлиня.
– Дядюшка, мне и правда скоро помирать. – Цзя Гэньчжу подался к деду: – Посмотрите, уже и лицо помертвело.
Дед заглянул в его лицо и увидел на нем синюшную черноту.
– Ничего. Главное – жару переждать, дальше легче будет.
– Бросьте, дядюшка. Пока не помер, решил вам кое-что сказать. Иначе так и уйду с неспокойной душой, глаза после смерти не смогу закрыть.
– Так говори.
– Ну, так я скажу.
– Ну, говори.
– Так я правда скажу.
Дед рассмеялся:
– Да что ты за человек такой, говори уже!
И Гэньчжу сказал:
– Дядюшка… Я больше всего на свете хочу, чтобы Дин Хой подох. Все это время хочу, чтобы Дин Хой скорее подох, даже по ночам мечтаю, чтоб он подох, подох у меня на глазах.
Сказав так, он посмотрел на деда, заглянул деду в лицо, словно хотел забрать кое-что из школы. И смотрел, отдаст ли дед по доброй воле то, что ему надо, смотрел на него не мигая. Больше ничего не говорил, только не мигая смотрел деду в лицо.
А дед изумленно замер, глядя в лицо Цзя Гэньчжу, застыл на месте, как будто слова Цзя Гэньчжу камнем свалились ему на голову, помутив рассудок. Как будто Гэньчжу попросил разрешения тронуть деда за щеку, а сам со всей силы отвесил ему затрещину. Дедово лицо обросло белой коркой, обросло серой золой, затянулось безбрежным январским туманом. Дед сидел без движения и молчал, и в голове его было пусто, как на школьном дворе. Пусто, как на всей равнине. Так он сидел и не мигая глядел на Цзя Гэньчжу, словно хотел понять по его лицу, правду он сказал или брякнул первое, что в голову пришло. Так они сидели и глядели друг на друга, и хотя Цзя Гэньчжу только что пожелал моему отцу смерти, глаза его смотрели добрее и приветливей, чем три недели назад, когда он уводил больных из школы, глаза его смотрели так, будто он пришел просить у деда взаймы или будто потерял что-то в школе и теперь явился за пропажей.
Солнце клонилось к западу, раскаленный свет падал из-за угла школьной стены и ложился перед моей могилой, словно обрезанный ножом, расцвечивая их лица нежным румянцем.
– Ты могилу разграбил? – спросил дед.
– Куда мне, – ответил Гэньчжу.
– Могилу разграбили, гробы унесли, и драгоценности унесли, теперь мы в расчете.
– И я думал, что в расчете, – помолчав, сказал Гэньчжу. – Но и месяца не прошло, а несколько покойниц из Динчжуана уже сосватали мертвецам из чужих деревень. Могилы разрыли, гробы достали, сложили на носилки и унесли к женихам, унесли наших покойниц на чужбину. Мы условились поженить на том свете Хунли, брата моего двоюродного, и Цуйцзы, племянницу тетушки Сюцинь. Но вчера оказалось, что Цуйцзы уже просватали какому-то Ма из Лючжуана. Говорят, Дин Хой все устроил. Говорят, взял с родителей жениха и невесты по сто юаней за сватовство. Говорят, семья этого Ма отвалила родным Цуйцзы три тысячи юаней загробного выкупа. – На этих словах Гэньчжу снова упер глаза в дедово лицо и сказал, повысив голос: – Так что не один я желаю вашему Дин Хою смерти, он всей деревне как кость поперек горла.
Говорит:
– Поезжайте к Дин Хою, скажите ему, чтобы не показывался больше в Динчжуане. Если сунет нос в Динчжуан, я за себя не ручаюсь, подкрадусь к нему с дубинкой и проломлю башку.
Говорит:
– Дядюшка, вы человек порядочный, иначе бы я и говорить с вами не стал. А дождался бы, когда Дин Хой объявится в Динчжуане, и отправил кого-нибудь, чтоб проломили ему башку.
Говорит:
– Знаете, как все было? Я когда кровь начал продавать, мне едва шестнадцать сравнялось. В школе еще учился, в средней школе, по дороге в школу он мне и встретился, предложил крови продать. Я спрашиваю: не больно? Он говорит: не больнее муравьиного укуса. Я спрашиваю: а ничего от этого не будет? А он мне: парень, если ты склянку крови боишься продать, вырастешь, какая девка за тебя пойдет? Так я и стал продавать кровь.
Говорит:
– Дядюшка… Вот и скажите, зря я вашему Дин Хою смерти желаю?
Говорит:
– Поезжайте да скажите ему, чтобы не вздумал показываться в Динчжуане. Если сунет сюда свой нос, мы с ребятами его насмерть прибьем.
И Цзя Гэньчжу поднялся на ноги, как будто все сказал, что хотел, и собрался уходить. Как будто пришел из деревни на слабых ногах за тем одним, чтобы предупредить моего деда. Пока он говорил, солнце село, заливая землю густым кровавым светом, и равнина обратилась в огромное кровяное озеро. Гэньчжу договорил и пошел восвояси. Договорил и пошел. Встал и пошел было восвояси, но снова окликнул деда, назвал его дядюшкой и остановился сказать напоследок еще пару слов.
Говорит:
– И еще, дядюшка. Я знаю, мне помирать не сегодня завтра, хочу попросить вас об одном одолжении.
Говорит:
– Мы с вашим племянником Юэцзинем – председатели деревенского комитета по лихоманке. Он тоже скоро помрет, нам с ним и месяца не прожить. Позавчера мы с Юэцзинем сели обсудить один вопрос. Сели обсудить, кому из нас после смерти достанется печать динчжуанского селькома. Мы оба хотим забрать печать с собой в могилу, вот и заспорили по этому вопросу, решили тянуть жребий. Он выиграл, вытянул жребий, чтобы печать положили ему в гроб. Но я с тех пор ни днем ни ночью глаз не сомкну, только о печати и думаю. Хочу, чтобы он уступил мне печать селькома, чтобы печать эту положили мне в гроб.
Говорит:
– Дядюшка, я виноват перед семьей Дин, но теперь мне пора умирать, и я прошу вас о последнем одолжении. Поговорите с Юэцзинем, чтобы он уступил мне печать, чтобы печать положили мне в гроб. Я знаю, Юэцзинь вас всегда слушал и сейчас послушает, вы все-таки одна семья, если вы попросите, он не откажет.
Гэньчжу стоял ровно посередине между грядками и школьными воротами и с мольбой в глазах смотрел на деда, и пока он говорил, заходящее солнце поливало его своими лучами, будто кровью из кровяного озера.
Дед поднялся на ноги, подставив голову и плечи солнечному свету, прищурился и спросил:
– Без печати нипочем в гроб не ляжешь?
– Да нет. Но хотелось бы с печатью.
– Так закажи себе вторую.
– Вторая будет поддельная. С поддельной пусть Юэцзинь в гроб ложится, а я хочу с настоящей.
Говорит:
– Вы попросите Юэцзиня уступить мне эту печать, и я обещаю, что больше не буду желать Дин Хою смерти.
Договорив, Гэньчжу снова взглянул на деда, пробормотал что-то себе под нос и пошел восвояси. Пошел медленно, качаясь из стороны в сторону. Ветра почти не было, но Гэньчжу ступал так нетвердо, будто его вот-вот сдует ветром.
Он шагал по дороге, похожий на подхваченную ветром сухую былинку. Дед посмотрел, как он уходит на слабых ногах, и решил на время отложить разговор о печати. Пока Гэньчжу еще жив, пока он не слег в постель, деду нужно было поскорее повидаться с моим отцом, сказать ему, чтобы больше не приезжал в Динчжуан.
Чтобы никогда больше не приезжал в Динчжуан. И дед решил лечь спать пораньше, а назавтра с самого утра отправиться в город, повидать моего отца.
Глава 2
1
И увидел моего отца.
Дед сбился с ног, пока искал моего отца, сбился с ног, пока ходил за моим отцом, и наконец нашел его в селе Шанъянчжуан, в том самом селе Шанъянчжуан, куда динчжуанцы много лет назад ездили на экскурсию. Теперь же отец прибыл в Шанъянчжуан подсчитать, сколько всего человек здесь умерло от лихоманки и сколько из них перед смертью не успело вступить в брак. Подсчитать всех умерших парней и девушек, мальчиков и девочек. Родственники покойных приходили к отцу оставить заявку, приносили фотографии. У кого не было фотографий, описывали в общих чертах внешность своих покойников. А специальные сотрудники сидели и записывали возраст, рост и телосложение покойника, записывали, какое у него было лицо: квадратное или круглое, смуглое или румяное. Отец привез с собой студентов из города, они поставили в середине деревни столы, расселись по одному за стол и вносили данные в карточки, сортировали покойников, вели учет. А отец прохаживался вдоль столов, то садился, то снова вставал, раздавая студентам указания.
Как в былые времена деревенские все свои дни проводили в поле, так и отец мой все свои дни проводил в деревнях и селах. Дед знал об этом и ходил из деревни в деревню, искал отца, и наконец поиски привели его в село Шанъянчжуан, куда динчжуанцы много лет назад ездили на экскурсию. Дед остановился в начале села, окинул взглядом некогда многолюдные улицы и переулки и увидел, что все особняки Шанъянчжуана остались на месте, только белая плитка на них потрескалась и пожелтела от времени, а местами непогода и вовсе искрошила плитку в пыльный песок. Из щелей между кирпичами на воротах, из проплешин между черепицей на крышах проклюнулась трава. Но от засухи поросль эта была такой же белой и жухлой, как сухотравье на старом русле Хуанхэ.
Со Светлой улицы дед вышел на улицу Счастья, оттуда свернул на Главную улицу, бетон на всех улицах и переулках Шанъянчжуана тоже раскрошился где в камень, а где и в песок. На железных воротах по обе стороны улиц, совсем как в Динчжуане, висели либо замки, либо белые траурные свитки, где старые, а где и новые. На одних воротах надпись была такая: «Седовласые хоронят черноволосых, молодые деревья гибнут, а старые пни зеленеют». На других – такая: «Все покинули нас ради нового мира, мы одни остаемся на старой земле». А от иных надписей даже смех разбирал: «Покойники на небесах пируют мясом с рыбою, покуда мы в земном аду всех горечей изведали». Были там и ворота с пустыми свитками без надписей, вместо иероглифов хозяева нарисовали на боковых свитках по семь черных кругов, проставили их дном чашки, а на верхнем свитке нарисовали четыре круга чашкой побольше. Эти свитки висели на воротах недавно, черные круги на белой бумаге напоминали глаза, неотрывно глядящие на равнину и на весь белый свет. Дед постоял у ворот с кругами и пошел дальше, к середине деревни, и увидел старый клуб, в котором сельчане когда-то смотрели телевизор, играли в шахматы и карты. Ворота клуба были распахнуты настежь, одну створку сняли с петель, а во второй зияли две дыры, каждая величиной с плошку. Клубные постройки во дворе стояли с разломанными дверями и разбитыми окнами, всюду царило такое запустение, словно здесь бушевала война. Двор зарос травой, и оттого что место это лежало в низине, напитанная паром трава до сих пор густо зеленела. В траве копошились лягушки и кузнечики, летали жучки и мотыльки, и двор при сельском клубе напоминал кладбище у покинутого храма предков.
Дед двинулся дальше и увидел чью-то брошенную электромельницу, из станков торчали оборванные провода, а зеленые корпуса дробилки, мукомолки и пресса для лапши покрылись толстым слоем ржавчины. Проходя мимо, дед заметил, как в мельницу юркнула мышь.
Дальше был чей-то сарай, где раньше держали коров или лошадей, но ни лошадей, ни коров в селе не осталось, и солома с крыши сарая улетела неведомо куда, вместо нее на крышу пристроили старую и жухлую от непогоды циновку. Большие деревянные ясли ровно посередине прорезывала трещина в палец шириной. Рядом с сараем деревенский старик ловил своему внуку сверчков. Завидев их, дед остановился и спросил:
Дома все слава богу?
Отец его помер, сказал старик, кивая на внука. Мать уехала к новому мужу, а так все слава богу.
Дед на секунду застыл, тяжело вздохнул и спросил: а приезжал к вам в деревню начальник Дин из комитета по лихоманке?
Старик спрашивает: это начальник Дин Хой, что ли? Дед говорит: да-да-да, он самый, а старик ему: хороший человек, до чего хороший человек! И рассказал, что отец мой привез в село Шанъянчжуан гробы из своего родного уезда Вэйсянь и продавал их сельчанам по самой низкой цене – столько покойников выручил! А теперь сводит на том свете молодежь, умершую от лихоманки: неженатым парням подыскивает невест, а девицам и вдовам – женихов. Столько человек выручил! Старик сказал, что отец сосватал даже их деревенского дурачка, который при жизни только и делал, что кровь продавал, ни невесты у него не было, ни жены, помер дурачок, а отец мой нашел ему самую настоящую городскую барышню, которой едва восемнадцать сравнялось. Барышня та погибла в аварии, лихоманкой даже не болела, и мать дурачка заплатила всего пять тысяч выкупа, чтобы перевезти городскую покойницу на родовое кладбище, подхоронить ее к своему дурачку. Еще старик рассказал, что жила в их селе одна девушка, студентка – поступила в самый лучший пекинский институт и тут узнала, что болеет лихоманкой. Вернулась из института домой и через две недели отошла, а родители бросились искать ей жениха. Девушка была и культурная, и миловидная, но родители ни юаня выкупа не просили, только чтобы жених был подходящий, чтобы ей с ним хорошо жилось на том свете, чтобы оба любили книги и чтили науки. Но на сто ли вокруг не нашлось ни одного мертвого студента, и родные девушки целыми днями рыдали от горя, что не могут уважить покойницу. А потом приехал начальник Дин, вытащил из своей папочки фотографию парня, который учился в каком-то институте на юге страны и тоже помер от лихоманки, и за пять минут их сосватал. Старик сказал, что родители жениха и невесты на радостях закатили свадебный пир на полтора десятка столов.
И ведь недорого, крякнул под конец старик. За одну загробную свадьбу управа берет всего двести юаней, а родне столько забот с плеч!
Дед помолчал немного, поглядел на старика и спросил: а где сейчас этот самый начальник Дин?
А здесь, ответил старик. На следующем перекрестке, со всей своей канцелярией.
И дед пошел дальше по Главной улице Шанъянчжуана. Некогда гладкий и блестящий бетон теперь покрылся трещинами и выбоинами, сквозь которые лезла сухая трава. А уцелевшее полотно застилал слой пыли толщиной в цунь, и пыль клубилась под ногами, словно густой дым. Все закусочные и магазины на Главной улице были закрыты, хозяева уехали неведомо куда. Улицы Шанъянчжуана опустели, и среди редких прохожих деду почти не встречались деревенские в расцвете лет, а если и встречались, то были они едва живые от лихоманки: тощие, с ног до головы в язвах и гнойниках, с сизой тенью смерти на лицах, точь-в-точь как у Цзя Гэньчжу.
И дед понял, что село Шанъянчжуан, некогда процветавшее, тоже погибло от кровяного промысла.
Села и деревни вымирали, безлюдели. Из живых в Шанъянчжуане остались разве что старики да дети.
Дед медленно шагал по пустынной улице к центру села, где раньше была кровяная станция, и скоро оказался на просторном перекрестке площадью в пару му, который назывался Краснозвездной площадью. Большая круглая клумба в середине площади лишилась цветов и превратилась в ровную утоптанную площадку, возвышавшуюся над округой на целый чи, лысую, без единой травинки, словно заброшенный желтозем. И на этой самой площадке мой отец с помощниками подбирал загробные пары умершим от лихоманки парням и девушкам. Вокруг толпилось несколько десятков сельских жителей, они наперебой засыпали отца вопросами, одни интересовались, нашлась ли загробная пара их сыну или брату, на которого недавно оставляли заявку. Другие искали на том свете жениха незамужней дочери или сестренке. Какой-то сельчанин лет пятидесяти сунул отцу фотографию, отец повертел ее в руках, осмотрел со всех сторон, поднял глаза на сельчанина и увидел, что одет он в грязную латаную рубаху, что на голове у него старая шляпа из прелой пожелтевшей соломы. И сказал ему: а парень ваш настоящий красавец.
Сельский так и просиял.
– Сколько ему было годков?
– Шестнадцать.
– Давно умер?
– Три года как.
– Сколько классов?
– Девять.
– Невесту не сватали?
– Сватали, но здоровую, ей другой жених нашелся.
– Какую хотите невесту?
– Чтобы по возрасту подходящая, а так все равно.
Отец передал фотографию симпатичному пареньку за соседним столом, добавил: «Обычную», и паренек достал из папки два десятка женских фотографий, выбрал из них одну ничем не примечательную девушку, прочел на обороте ее имя, возраст и пожелания к жениху, вскинул глаза на сельчанина и говорит: как вам эта? Двадцать лет, шесть классов, родные просят четыре тысячи юаней выкупа, и невеста ваша.
Четыре тысячи? – опешил сельский житель.
Дешевле не бывает, ответил паренек.
Сельчанин горько улыбнулся: поищите еще, может, есть такие, кому двух тысяч хватит? У меня только две тысячи наберется.
Паренек принялся озабоченно рыться в толстой картотеке, наконец извлек из нее фотографию вдовы с ребенком на руках и показал сельчанину: этим двух тысяч хватит.
Тот посмотрел на фотографию и сказал, по-прежнему горько улыбаясь:
– У меня сын – мальчик совсем…
Паренек снова зарылся в картотеку и отыскал снимок полноватой девушки с большущими глазами и говорит: здесь просят всего три тысячи. Сельчанин поглядел на фотографию – девушка ему понравилась, и цена была сходная, занять у кого-нибудь тысячу, вот и готов выкуп, и он принялся расспрашивать паренька, как зовут девушку, сколько ей лет, из какой деревни или села, что у нее за семья, какие пожелания к жениху. Наконец кивнул, протянул пареньку две сотни за сватовство и спрашивает: и когда моему сыночку невесту привезут?
Ответ будет в течение трех дней.
А вы скажите ее родителям, что жених двенадцать классов окончил, попросил сельчанин.
Так не годится, ответил паренек, тогда нужно предъявить аттестат о полном среднем образовании.
Но у меня сынок красивее их невесты, пожаловался сельчанин.
Зато ее родители богатые люди, построили недавно кирпичный завод, денег куры не клюют, говорит паренек.
Так если у них столько денег, зачем им три тысячи выкупа, удивился сельчанин.
Паренек рассердился: даже самые богачи вам даром невесту не отдадут, столько лет ее кормили!
Сельчанин подумал и говорит: у меня добрый мальчик, будет жить с ней душа в душу до самой старости.
Паренек улыбнулся: не беспокойтесь, мы свое дело знаем, поговорим с ними, чтобы снизили выкуп.
И сельчанин отошел, улыбаясь во весь рот. А отец передал пареньку следующую фотографию и подвел к нему старуху, которая искала для покойницы-дочери жениха лет двадцати пяти. И тут подошел мой дед, он своими ушами слышал, своими глазами видел, как отец с помощниками сватает сельчанам мертвых зятьев и невесток, и теперь подошел к толпе, прокашлялся и окликнул моего отца, окликнул не тихо и не громко: Хой.
Отец вздрогнул и обернулся, а увидев деда, сказал: отец, ты как здесь оказался?
Дед отвел отца в сторону, отвел его с клумбы под козырек бывшей кровяной станции и увидел, что над дверями станции до сих пор висит ярко-красный крест. Краска была хорошая, поэтому и крест по-прежнему алел, затмевая все остальные цвета, и деду почудилось даже, что от него до сих пор пахнет свежим лаком, а еще пламенно-алым, железистым рыбным духом пущенной из вены крови.
Они встали под красным крестом, и дед передал отцу слова Цзя Гэньчжу, велел отцу ни в коем случае не приезжать в Динчжуан.
Говорит: не приезжай больше в Динчжуан.
Отец улыбнулся, улыбка распустилась в уголках его рта, и губы сделались похожи на пару лепестков.
Да кто такой этот Цзя Гэньчжу, сказал мой отец. Я в городе ногой топну – у них в деревне крыша обвалится.
Ему умирать не сегодня завтра, сказал дед. Он уже ничего не боится.
А отец улыбается, говорит: ты поезжай и спроси, неужели он хочет оставить Хунли на том свете без невесты? И Гэньбао хочет оставить без невесты? Спроси, неужели он хочет, чтобы родители после его смерти простились со спокойной жизнью? А если не хочет, пускай поменьше сует свой нос в дела семьи Дин, пускай поменьше сует свой нос в мои дела.
Тут отца кто-то окликнул, и он поспешил к собравшейся у клумбы толпе, оставив деда стоять одного у заброшенной кровяной станции.
2
К вечеру дед не вернулся в Динчжуан.
Отец увез его в город, там они встретились с матерью и сестренкой и всей семьей отправились поужинать. Посидеть в изысканном ресторане: фасад его до самого четвертого этажа был завешан всевозможными лампочками, а на столе стояли курятина, утка и разные морские гады, о которых дед никогда даже не слышал. В конце ужина всем принесли по мисочке супа, в котором плавало что-то прозрачное, вроде крахмальной лапши, вперемешку с мелко нарубленным бататом, имбирем и какой-то зеленью. На языке после того супа оставался странный железисто-рыбный привкус, как если глотнуть остуженной крови из вены. В конце ужина красавица официантка унесла посуду, и отец заглянул деду в лицо.
Понравился суп?
Вкусный.
Знаешь, сколько стоит одна чашка?
Дед взглянул на отца.
Одна порция – двести двадцать юаней, как целый гроб.
Дед изумленно разинул рот, побелел как полотно и хотел было что-то сказать, но не мог вымолвить ни слова. Вышли из ресторана, и отец предложил прогуляться всем вместе по городу, показать деду вечерние огни. Дорóгой дед то и дело спрашивал, сколько же стоил весь ужин, но отец больше не говорил про деньги, твердил: ты об этом не думай, не твоя забота. Дед хотел сказать, что чем закатывать такой банкет, лучше было поужинать дома, вермишели сварить или редьки с крахмальной лапшой, но так ничего и не сказал, и скоро улочка, на которой стоял ресторан, вывела их к широкому проспекту.
Очутившись на проспекте, дед даже присел от удивления. Не ожидал, что всего за год уездный центр превратится во второй Кайфэн. Высотки стояли вдоль улиц стройными рядами, и крыши уходили к самому небу. А проспект между высотками был до того широкий, что на нем могли бы разъехаться семь, а то и восемь грузовиков. Фонари свисали с разноцветных столбов, будто гроздья белого винограда. Наступил вечер, а на улице было светло как днем, красные и зеленые огни то вспыхивали, то снова гасли, скача вприпрыжку по столбам и деревьям. Города не знают ни засух, ни наводнений: в деревне землю выжгло до жухлой белизны, а в городе по-прежнему цвели желтые и красные цветы, шелестели травы, и деревья по обе стороны проспекта зеленели так неправдоподобно густо, что казались ненастоящими. И люди на улицах переменились – еще пару лет назад от жителей уездного центра так и веяло захолустьем. Конечно, нашим деревенским они казались горожанами, но рядом с жителями Кайфэна сами были деревенскими. Однако прошел всего год, и ничего захолустного в их облике не осталось. День был жаркий, а парни ходили по улицам в белых кроссовках на толстой подошве, которые раньше надели бы разве что зимой, и волосы у всех были длиннющие, выкрашенные в золотистый цвет. А у девушек, наоборот, прически стали короче, некоторые даже щеголяли бритыми висками и затылками – со спины от парня не отличишь. Зато девицы разгуливали в обкорнанных майках и кофточках, не стесняясь выставляли животы напоказ всему миру, напоказ мужчинам, и пупки у них сияли синими, зелеными и фиолетовыми красками, а вокруг пупков порхали нарисованные птицы, бабочки и стрекозы. А были и такие, кто проколол пупок медным колечком, проткнул его золотым шильцем или вставил туда блестящую серебряную затычку.
Дед всего год не был в уездном центре, но ему показалось, что прошло несколько десятилетий. Он шагал по тротуару рядом с моим отцом, смотрел по сторонам и понимал, что попал в другой мир. От заполошной музыки, что рвалась на проспект из дверей магазинов и ресторанов, у деда закружилась голова, в конце концов он попросил отца отвести его домой, и они направились к дому. Дорога вела через жилые кварталы, яркий свет фонарей постепенно тускнел, а они все шагали по серой плитке длинного узкого проулка, зажатого между высотными домами, пока вдруг не вышли к кипарисовой роще. Роща казалась бескрайней, а деревья в ней были такие огромные, что в одиночку не обхватить. Среди кипарисов росли и гинкго со стволами в несколько обхватов, обнесенными по кругу металлическими оградками. И вдруг в кипарисовой роще показалась целая улица с вековыми сыхэюанями[31] из серого кирпича, крытыми серой черепицей. Улица эта состояла из десятка одинаковых подворий, крыши их украшали каменные львы, драконы и всякая всячина. Мать открыла ворота крайнего слева сыхэюаня, и отец повел деда во двор, чтобы как следует его удивить, чтобы он не поверил своим глазам.
В сыхэюане живете, ахнул дед.
Все начальство тут живет, усмехнулся отец.
Дед обернулся и внимательно вгляделся в лицо отца, и в свете лампы, которую зажгла над воротами сыхэюаня моя сестра, увидел на нем лучезарную улыбку – такой же улыбкой отец сиял много лет назад, когда брал в жены мою мать, или когда заработал свои первые деньги на кровяной станции. Они зашли в старинные ворота, выложенные поверху бронзовой черепицей, и на деда повеяло нежным запахом влаги, который уже несколько месяцев как исчез из Динчжуана, и дед вдохнул благоухающий деревом и водой воздух, которого не вдыхал уже много месяцев, и увидел, что посреди просторного двора площадью в целый му растет огромное дерево гинкго и ствол его не обхватить даже вдвоем. Листья гинкго бирюзово светились под луной, а от раскинувшейся на весь двор кроны густыми волнами лился чистый воздух. Двор сыхэюаня был вымощен серой квадратной плиткой чи на чи, которая до сих пор хранила запах гончарной печи. И тогда дед понял, что сыхэюани в кипарисовой роще возведены вовсе не при Мин, не при Цин и даже не в годы Республики – все это новые усадьбы, построенные в подражание старинным образцам. Стоя у ворот, дед взглянул на простертую над двором крону и вспомнил о парных гробах из гинкго для дяди и Линлин, а потом прошел в дом и увидел, что обстановка там выгодно отличается от ресторанных и гостиничных интерьеров с их вычурной роскошью: внутри сыхэюаня ничто не блестело и не переливалось, как того требовала последняя мода, наоборот, убранством дом точь-в-точь повторял старинную усадьбу. Вся мебель была сработана из сандалового дерева и обита ананасовым волокном, как делали при династиях Мин и Цин. В лучах электрической лампочки диван, стулья, столы и тумбочки отливали киноварью и золотом. По дому гуляли клубы густого и едкого запаха дерева. Дед стоял посреди огромной, забитой мебелью комнаты и чувствовал себя так, будто оказался в кумирне. Мать налила гостю воды и ушла по своим делам, Инцзы побежала делать уроки, а отец уселся напротив деда и завел с ним долгий разговор.
Говорит ему: садись, отец.
Дед не двинулся с места, только взглянул на моего отца, потом посмотрел на белоснежную побелку, покрывавшую серые кирпичные стены сыхэюаня, и спросил отца: ты сам такой дом построил?
Отец улыбнулся: все здесь построено на мои кровные деньги.
Дед больше не удивлялся, не ахал, он сел напротив отца с таким видом, будто давно обо всем догадался, и спросил: на деньги от продажи гробов?
Продажа гробов населению – благое дело, покосился на него отец. Исключительно благое дело.
Дед спрашивает: а выручка с этих гробов тебе в карман легла или дальше пошла?
Отец рассмеялся: если бы вся выручка мне в карман легла, я бы уже полгорода скупил.
А выручка от загробных свадеб тебе в карман идет или дальше, не унимался дед.
Отец стер с лица улыбку и повторил: я получаю деньги за свою работу, доброе дело людям делаю.
И оба замолчали. Вечер сменился ночью, со двора в дом рвался иссиня-черный ночной воздух с запахом наступающего дождя. Дед подошел к двери и запрокинул голову – сквозь крону гинкго виднелась густая россыпь звезд, и дед понял, что на небе по-прежнему ни облачка, что завтра снова будет жара, а запах наступающего дождя исходит от полночного гинкго. Дед понял, что пора спать, и пошел за отцом к южному дому устраиваться на ночлег. В южном доме дед не заметил ничего особенного: вся мебель и кровать были исполнены в том же старинном стиле, но когда дед уже собрался ложиться, отец вдруг обратился к нему с вопросом.
Отец, сказал ему мой отец, ты ведь не станешь душить меня, как в прошлом году?
Дед не ожидал, что отец вдруг задаст такой вопрос, опешил, не зная, что отвечать. Руки его застыли в воздухе, расстегивая пуговицу, а щеки залило краской.
Заметив его смущение, отец улыбнулся и сказал: пообещай, что не будешь меня душить, и я отведу тебя в свою спальню, устрою тебя там переночевать, так сказать, исполню свой сыновний долг. С этими словами отец прошел мимо деда к дальней стене и открыл потайную дверь. Дверь открывалась секретным замком, спрятанным позади огромного свитка с изображением Цайшэня, бога богатства. Линии на этом свитке были подобны текущей воде, а сам свиток висел ровно посередине стены, и когда дверь открылась, оказалось, что свиток заслоняет половину проема. Открыв дверь, отец щелкнул выключателем, и в потайной комнате в тот же миг стало светло как днем, светло, как на городском проспекте. И в ярком электрическом свете дед будто во сне увидел, что вся комната с пола до потолка забита деньгами. Первым делом отец подошел к столу, на котором громоздились какие-то стопки, укрытые белой простыней, сдернул простыню, и дед увидел, что вся столешница занята аккуратными пачками стоюаневых купюр: перетянутые красными резинками пачки по десять тысяч юаней собирались в стопки по сто тысяч, а десять стопок составляли целую связку – миллион юаней, и каждая такая связка была обхвачена красными шелковыми лентами, затянутыми в красивый бант. Все купюры в стопках, пачках и связках были новые, с едким запахом краски, и ленточки тоже новые, красные до ряби в глазах. Купюры переливались алым, зеленым, желтым и оранжевым, и деду померещилось даже, что это не деньги лежат на столе, а стопки сухих цветов из гербария. Дед не понимал, почему отец не припрятал эти деньги, а вывалил на стол, хотел было спросить, но тут отец выдвинул ящик стола, и дед увидел, что он тоже доверху забит деньгами. Отец открыл прикроватную тумбочку, распахнул сундук – и в тумбочке, и в сундуке лежали целые тюки денег. Деньги были и под кроватью, и под столом, и в двух сундуках у изголовья, и в картонных коробках, и в холщовом мешке у двери, и под матрасом, на котором спал мой отец, – денежные стопки громоздились повсюду, будто кирпичи. И пол был покрыт деньгами, словно каменной плиткой. И комната напоминала денежную гору, денежное море, она ярко сверкала и переливалась всеми цветами радуги, а от едкого запаха краски с новеньких купюр было трудно дышать. Деньги в ящиках и в сундуках были проложены нафталиновыми шариками от вредителей и пакетиками с противогнилостным средством – густой белый запах этого средства острыми шипами вонзался в ноздри. Еще в комнате пахло прелой постелью, давно не видевшей солнца, и известкой, которой посыпали пол, чтобы он не сырел. Запахи смешивались друг с другом, цвета наскакивали друг на друга, и у деда рябило в глазах, щипало в носу, как будто он стоял в ночи у котлована с болотным газом. А отец мой давно привык и к резким запахам, и к пестрым цветам, он разглядывал денежные стопки, как в детстве, проголодавшись, разглядывал решетку с пампушками. Деду же будто сдавило горло, он стоял посреди потайной комнаты и едва дышал. Наконец глубоко вдохнул через нос, потер пальцами переносицу. Потом снова окинул глазами забившие комнату деньги и подумал, что ему это снится, – дед знал про свою любовь к снам и потому ущипнул себя за ляжку. Раньше, чтобы проснуться, он всегда щипал себя за ляжку и в следующий миг просыпался в школьной сторожке. Но сейчас щипки обжигали болью дедовы ляжки и бока, а он все не мог проснуться, по-прежнему стоял в отцовой комнате, похожей не то на банк, не то на сокровищницу, стоял, придавленный горами денег, затопленный денежным морем. И в шумной толчее из запахов по-прежнему можно было разобрать доносящееся со двора бледное дыхание гинкго, пахнущее наступающим дождем. И дед понял, что не спит, а стоит рядом с сыном, стоит в комнате своего сына, до отказа набитой деньгами.
И дед спросил:
Сколько здесь?
Отец улыбнулся:
Не знаю.
Дед сказал, подумав:
Главное, чтобы на жизнь хватало, а зачем столько?
Отец озабоченно ответил:
Лихоманка эта никак не кончится, что мне остается? Построил начальству еще пять больших гробовых фабрик, уже все деревья на равнине вырубил, приходится лес из Дунбэя[32] везти, а гробов все равно не хватает. За последний месяц организовал полтора десятка сватотрядов, каждый день разъезжаем по деревням, осуществляем учет, сводим на том свете женихов с невестами, а еще даже трети бесприютных не учли и не свели.
Дед говорит:
По-твоему, доброе это дело – покойников сводить?
Отец улыбнулся:
Я всю жизнь только добрыми делами занимаюсь.
Дед замолчал и спросил, глядя в сторону:
У соседей твоих тоже целые комнаты с деньгами имеются?
Отец кивнул.
И тоже целые горы денег?
Отец покачал головой:
Не знаю, здесь каждый делает свою работу, никто в чужие дела не лезет.
И дед больше ничего не спрашивал, он молча оглядел набитую деньгами комнату, перевел взгляд на осоловевшее лицо моего отца и тихо проговорил:
Хой, послушай отца, не приезжай больше в Динчжуан, ни один, ни с семьей. Если появишься в Динчжуане, живым оттуда не вернешься, честное слово.
Отец фыркнул, продолжая улыбаться: пусть хоть небо на землю рухнет, я за свою жизнь спокоен. В Динчжуане мой дом, я на днях обязательно туда съезжу, сыну своему буду загробную свадьбу играть. Все устрою по высшему разряду, вот и посмотрим тогда, кто из деревенских посмеет меня хоть пальцем тронуть. Сказав так, отец потер набрякшие веки, взглянул на деда и расплылся в почтительной улыбке, возвращая разговор к прежней теме:
Отец, пора спать. Ты сегодня ночуй здесь и смотри все сны, какие только пожелаешь. Считай, сын твой тебя уважил.
3
И дед лег в набитой деньгами комнате и уснул, и ему в самом деле приснился удивительный сон. Засыпая, дед был уверен, что увидит во сне деньги, но приснились ему вовсе не деньги, ему приснилось, как я тяну к нему руки, и кричу, и плачу во весь голос.
Отец нашел мне невесту. Звали ее Линцзы, по возрасту она годилась мне разве что в старшие сестры. Она с самого детства хромала, а еще болела падучей, приступы случались чуть ли не каждый день. Во время такого приступа Линцзы и умерла – свалилась в реку и утонула. На всей равнине было не сыскать покойницы уродливее, но отец все равно согласился на свадьбу.
Не раздумывая согласился на свадьбу.
И вот он с помощниками прибыл в Динчжуан, чтобы сложить мои кости в золотой гроб, еще роскошнее дядиного, и отнести меня на носилках до самого Кайфэна, а там похоронить на берегу Хуанхэ. Отец Линцзы купил нам лучший участок на кладбище: над головой – песчаный бархан, под ногами – река Хуанхэ[33], место солнечное и безветренное, чтобы зимой нам было тепло, а летом свежо. За этот участок ему предлагали два миллиона юаней, но отец Линцзы приберег его для нас.
Отец с парой десятков помощников прибыл в Динчжуан на рассвете, они сожгли на моей могиле жертвенную бумагу, воскурили благовония, постреляли хлопушками и петардами, а потом разрыли землю, достали мой некрашеный гроб, положили его внутрь роскошного золотого гроба и понесли меня прочь. Но отец не знал, что я не хочу покидать Динчжуан, не хочу расставаться с дедом, не хочу подниматься из школьной земли, он не знал, что мне страшно будет лежать в чужом месте, и когда они понесли меня прочь, я забился внутри золотого гроба, закричал что было сил:
Дедушка! Дедушка!
Закричал изо всей мочи:
Дедушка! Я туда не хочу! Спаси!
Закричал страшным голосом:
Спаси меня, дедушка! Спаси меня скорее!
И дед проснулся, оцепенело уселся в постели и увидел, что комнатенку его заливают молочные лучи рассветного солнца.
Глава 3
1
И надо же случиться такому совпадению.
Дед встал с кровати и уже собрал было вещи, чтобы ехать в город к моему отцу, а отец сам явился в Динчжуан. Отправился со своим сватотрядом в очередную деревню сватать тамошних покойников, а по дороге решил завернуть в Динчжуан и первым делом пошел в школу, и в воротах столкнулся с дедом.
Отец был одет в белую рубаху, серые форменные штаны, кожаные сандалии и соломенную шляпу вроде тех, что носят на юге. С последней их встречи он загорел и даже обзавелся румянцем, и от сочетания загара и румянца лицо его залоснилось. Увидев деда, отец встал в воротах и протянул ему маленький, почти невесомый бумажный сверток, перехваченный шпагатом.
– Что там? – спросил дед.
– Женьшень, настоящий горный женьшень, – ответил отец.
Сверток в дедовых руках сразу налился тяжестью и стал почти неподъемным. Солнце было еще невысоко, на восточном краю неба. По равнине гулял желтый запах жара, запах огня, словно посреди небосвода запалили костер из сухой соломы. Земля стояла голой, пшеница с травой усохли на корню, все живое увяло, и пепельной белизной земля напоминала песчаную отмель. Или дедово лицо, когда он увидел в воротах моего отца.
– Тебе Гэньчжу в деревне не встретился? – испуганно спросил дед.
– Нет. А если бы и встретился, чего мне бояться. Пусть хоть небо на землю рухнет, я за свою жизнь спокоен. – Отец как будто давно знал, что Гэньчжу замыслил против него недоброе, и знал о разговоре деда с Гэньчжу. – Мне тут кое-кто из деревенских шепнул, что не надо бы лишний раз показываться в Динчжуане. А я нарочно приехал, пусть посмотрят. А на днях еще приеду, сыну своему загробную свадьбу играть. Все будет по высшему разряду, вот и посмотрим, посмеет ли Цзя Гэньчжу меня хоть пальцем тронуть.
Испуг сгустился на дедовом лице, он смотрел на моего отца, словно перед ним незнакомец.
– Ты правда Сяоцяну невесту на том свете ищешь?
– Уже нашел.
– Откуда родом?
– Городская, дочь начальника уезда. – Отец улыбнулся: – Немного старше Сяоцяна, ну да это ничего. Как перевели отца ее в наш уезд, стал он налаживать кровяной промысел, так она и заболела странной болезнью, свалилась в реку и утонула.
Дед спросил, помолчав:
– Сколько лет у них разницы?
– Пять или шесть.
– Разве это годится?
– Отец у нее – начальник уезда, если он согласен, мы и подавно.
– Когда свадьба?
– Я и приехал тебе рассказать, на днях будем выкапывать Сяоцяна, повезем его на кладбище в Кайфэн, похороним вместе с невестой на лучшем участке.
И отец собрался идти, сказал, что ему пора – на шоссе у южной околицы его ждут помощники из сватотряда. Спросил деда, нужно ли привезти чего из продуктов да из одежды, спросил, не высох ли школьный колодец, есть ли у деда вода. И пошел было прочь, но вспомнил, что надо заглянуть в старый деревенский дом, проверить, все ли там в порядке, и они с дедом зашагали вдоль высохших пшеничных полей, зашагали короткой дорогой к нашему дому на Новой улице, подошли к воротам, и от неожиданности отец мой так и застыл на месте.
И дед тоже застыл на месте.
Кто-то сбил замок на наших воротах – обломки валялись на земле у дороги. Створки ворот сняли с петель и унесли. И замок на входной двери тоже сломали, а дверь унесли. Стекла из окон не унесли, но побили изрядно, и земля во дворе была усыпана осколками. Из дома вынесли всю мебель – и стол, и сундуки, и стулья, и табуретки, и умывальник, занавески с окон тоже сняли и унесли, ничего не оставили.
Всю мебель унесли.
Как унесли сокровища из дядиной могилы.
И в придачу наложили посреди главной комнаты кучу дерьма.
Лицо моего отца сделалось синим, словно шпинат, а сквозь шпинатную синеву просвечивала чернота ржавого железа. Стоя на крыльце, он окинул глазами комнату, холодно глянул на деда и почти беззвучно спросил:
– Кто это натворил?
Дед потряс головой.
Отец с размаху пнул ногой стену и прошипел сквозь зубы:
– Цзя Гэньчжу и Дин Юэцзинь, ети их в душу!
Отец выругался, и складки на его сизых щеках задергались, заплясали.
Глядя на его лицо, глядя, как оно темнеет и дрожит, дед вдруг опустился на корточки прямо на крыльце и испуганно забормотал:
– Хой, считай, что это все я! Я унес мебель, снял двери с петель и нагадил посреди комнаты. Вот, что хочешь теперь, то и делай со своим отцом.
Договорив, дед вскинул голову и умоляюще взглянул на моего отца, словно ребенок, который слезно просит о чем-то у взрослого.
И отец поглядел на деда, как глядят на капризного ребенка, отвернулся и пошел восвояси, не говоря ни слова.
Пошел восвояси, не оглядываясь.
2
Отец мог бы пойти восвояси через поле, коротким путем, но он решил непременно прошагать через всю деревню. Горделиво прошагать через всю деревню. А на главном динчжуанском перекрестке как раз сидели деревенские. Те, кто еще не помер. Было время завтрака, и они собрались с чашками посидеть на главном перекрестке. День обещал быть жарким, но поутру жара еще позволяла выйти из дома, вот народ и решил собраться вместе, позавтракать, поговорить. Кто уже поел, поставили пустые чашки на землю. И тут на главную улицу вывернул мой отец, ступал он горделиво, даже ноги у него взлетали выше обычного. Не доходя до главного перекрестка, он остановился, вытер правую ногу о левую штанину, а левую ногу о правую. И кожа на его сандалиях заблестела, будто зеркало. И лицо отца засияло как зеркало.
И отец горделиво подошел к деревенским.
Ван Баошань тоже сидел со всеми на обеденном пятачке, а едва завидев моего отца, закричал в голос:
– Ой-ё! Братец Хой приехал с утра пораньше?
Отец улыбнулся Баошаню и сказал с улыбкой:
– Проезжал мимо, решил заглянуть.
Он достал из кармана пачку сигарет, настоящих сигарет с фильтром, и вытащил из пачки сразу несколько штук, сначала угостил Баошаня, а потом и других деревенских слева и справа от Баошаня – отец протягивал каждому по сигарете, приговаривая:
– Вот, вот, отведайте моего табачку, одна пачка стоит как половина гроба, одна сигарета – как десять цзиней соли, цзинь масла или полтора цзиня свинины.
Деревенские изумленно ахали. И Ван Баошань изумленно ахал:
– Неужто правда?
А отец усмехнулся:
– Ты попробуй только, как пахнет! – Он достал из кармана зажигалку и прикурил Ван Баошаню его сигарету, а потом угостил и остальных деревенских на пятачке и каждому дал прикурить.
Цзя Гэньчжу сидел правее, рядом с другими деревенскими, отец раздал каждому по сигарете, а его обнес. Он не протянул Цзя Гэньчжу сигарету, только бросил на него косой взгляд и увидел, что Цзя Гэньчжу весь ссохся и почернел, что лицо его покрылось россыпью корост и сухих болячек, а сам он так ослаб, что казалось, тронь его – повалится на землю. И глаза Цзя Гэньчжу смотрели мутно, и зрачки подернулись зыбкой пленкой, и во взгляде его как будто читалась мольба. Как будто сейчас, когда лихоманка его почти доконала, когда лихоманка высосала из него все силы, ему оставалось лишь покорно молчать, оставалось лишь примириться с моим отцом. И когда отец начал раздавать сигареты, лицо Цзя Гэньчжу даже просияло от радости. Но потом отец подошел ближе, и бросил на него косой взгляд, и обнес его сигаретой, и угостил сигаретой его соседа, и тогда лицо Цзя Гэньчжу захлестнуло темным багрянцем. Лицо Цзя Гэньчжу вздулось и покраснело, словно печенка. Словно свиная печенка.
Раздав сигареты, отец направился к шоссе за околицей, где его ждал сватотряд. Горделиво зашагал прочь, но спустя несколько шагов обернулся и поймал на себе взгляд Цзя Гэньчжу, полный злобного бессилия, и в ответ со всей силы пырнул его глазами, словно ножом.
Полоснул своими глазами ему по глазам.
3
Деду все было известно, отцовы дела лежали перед ним как на ладони. Он дождался, когда отец уедет, и направился прямиком в деревню. Сначала заглянул домой к Дин Юэцзиню, Юэцзинь с семьей сидел за столом, на завтрак у них была жареная тыква и припущенные с луком яйца: кусочки тыквы и яичные хлопья золотисто желтели, лук отливал темно-зеленым, в котелке белел рисовый отвар, а на блюде маслено блестели жареные лепешки. Юэцзинь с домочадцами заперлись и сели завтракать, но тут пришел мой дед. Хозяин уступил ему место за столом и пустился объяснять: дескать, лепешки он пожарил для себя – жить осталось недолго, надо порадоваться напоследок, но одному пировать совестно, вот и решил нажарить побольше, чтобы всем досталось по кусочку.
– Ешьте, ешьте, – сказал дед, садясь за стол.
Дед знал, что, когда больные ушли из школы, Юэцзинь снова наведался в управу и каким-то образом вытребовал у них муки и риса. С печатью динчжуанского селькома он мог забирать себе положенную деревне матпомощь, и дома у него всегда хватало белого риса и отборной муки. Хватало масленых лепешек. Потому Юэцзинь с домочадцами и запирались, потому и ели масленые лепешки. Со своего стула дед увидел, что под стрехой у Юэцзиня лежит полтора десятка новеньких школьных парт, а рядом – павловниевые бревна длиной не меньше семи чи, да такие толстые, что в одиночку не обхватить: сразу ясно, что это павловния со школьного двора. Еще дед заметил у боковой стены доски из школьных дверей, на них даже номера классов сохранились. Деду было неловко дальше разглядывать школьные бревна и двери, парты и стулья, не то Юэцзинь решит, что он пришел к нему в дом с инспекцией.
И дед отвел взгляд.
На самом деле Юэцзинь жил совсем не бедно: большой дом, крытый черепицей, бетонный двор, а прошлой зимой с крыши у них свисали целые связки кукурузных початков. Так что на самом деле Юэцзинь жил совсем не бедно, дети у него были румяные, свинья – откормленная. Белая дородная свинья крутилась вокруг обеденного стола, наконец Юэцзинь шлепнул ее по спине, чтобы не мешалась под ногами, и взглянул на деда:
– Дядюшка, что у вас за дело?
И дед разложил на столе сверток, который все это время держал в руках, и достал из него три корешка женьшеня, похожие на три детские головки. Бледно-желтые с прозрачным отливом корешки сплошь поросли усиками и густым пушком и лежали на газетной бумаге, источая прохладный аромат целебных трав. И в ту же секунду, в ту же самую секунду, как дед раскрыл сверток, этот аромат вырвался за дверь и заполнил собой весь двор. Дома у Юэцзиня никто не видал женьшень, все собрались вокруг стола, ахая и причитая:
– Ой-ё! И правда! И правда, точь-в-точь как человечек! Точь-в-точь как ребеночек!
И дед подцепил пальцами один из корешков и протянул его Юэцзиню:
– Возьми, приготовишь из него отвар. Это дунбэйский горный женьшень, не высаженный на грядке, а настоящий, дикий. Чтобы вырасти толщиной со столовую палочку, такому корешку нужно несколько десятков лет. От него здоровью большая польза, очень большая польза, отвар из женьшеня укрепляет ослабший организм лучше любого снадобья. Как знать, может, и от лихоманки поможет лучше любого снадобья.
Юэцзинь не смел принять такой подарок. Он знал, что дикий женьшень стоит целое состояние. Залившись краской, он откинулся на спинку стула и проговорил:
– Дядюшка, это ведь братец Хой вам подарил, разве я посмею отвар из него готовить?
Не желая слушать, дед вложил женьшень в руки Юэцзиня и сказал:
– Братец Хой нарочно велел передать один корешок тебе.
И Юэцзинь принял подарок.
Аккуратно завернул корешок в бумагу, положил на стол и говорит:
– Дядюшка.
Говорит:
– Велите Хою больше не приезжать в Динчжуан. Гэньчжу с парнями задумали против него недоброе, задумали его погубить.
Дед говорит:
– Гэньчжу только о печати мечтает, говорит, если отдашь ему печать, он и умрет со спокойной душой, ему и желать больше нечего.
Юэцзинь подумал немного и сказал с усмешкой:
– Мы условились, что если я первым помру, то оставлю ему эту печать, мне она в могиле ни к чему. Смерть придет, жизнь мою отнимет, и никакая печать не спасет. – Сказав так, Юэцзинь взглянул на стол с яйцами, тыквой и маслеными лепешками и смущенно добавил: – Но Гэньчжу не сегодня завтра помрет, а у меня всех предвестников – только кожный зуд да болячки. Он помрет, а мне дальше жить, мне печать нужна, чтобы матпомощь из управы носить да разные продукты. – Юэцзинь покосился на женьшень и спросил: – Дядюшка, это Гэньчжу вас надоумил печать у меня попросить? Как ни крути, а мы с вами одна семья, надо заодно держаться.
Дед смущенно зачастил:
– Что ты, что ты! Разве буду я просить за Гэньчжу, что ты!
Посидел еще немного с Юэцзинем и пошел восвояси.
4
И пошел к Гэньчжу.
Дед и Гэньчжу сидели друг напротив друга в главной комнате. Дома у Гэньчжу было все то же, что и у Юэцзиня. Под стрехой лежало пятнадцать, а то и шестнадцать новеньких парт и два распиленных дерева: тополь и павловния с площадки у школьной кухни. А напротив ворот валялась груда металла, бывшая когда-то баскетбольной стойкой. Баскетбольной стойкой на школьной площадке. Стойку погнули, разломали на части, а обломки свалили в груду посреди двора. В доме Цзя Гэньчжу смастерил декоративный потолок из школьных ставен: вынул ставни из оконных проемов, пристроил их у себя под крышей и обклеил бумагой. А еще забрал из школьной кухни котел, решетку для пампушек и жестяное ведро, которыми сообща пользовались все больные, забрал большую классную доску, стулья со спинкой, забытые ребятишками тетради, коробки с мелом и карандашами из учительской, и все это добро громоздилось у Цзя Гэньчжу в сарае и по углам главного дома.
И дом Гэньчжу напоминал школьную кладовку.
И еще там был колокол, в который дед звонил почти всю свою жизнь, Цзя Гэньчжу и его притащил к себе в дом и поставил у двери. Неизвестно, зачем Гэньчжу понадобился этот колокол. Наверное, решил, что колокол железный, потому и забрал его из школы и поставил у двери. И дед глядел на этот колокол, похожий на островерхую шляпу, и не мог отделаться от мысли, что колокол принадлежал ему, а не школе, и что Гэньчжу его попросту украл.
Дед впился глазами в колокол и смотрел на него не отрываясь.
– Дядюшка… – глянув на деда, сказал Гэньчжу. – Вы ведь не с обыском ко мне пожаловали?
Дед поспешно отвел взгляд, растянул лицо в смущенной улыбке, зачастил: «Что ты, что ты!» и разложил перед Гэньчжу сверток с женьшенем:
– Это Хой перед отъездом просил тебе передать. Настоящий женьшень, дикий. Сказал, надо приготовить из него отвар и пить не спеша – через пару дней силы в тело вернутся. – И дед почти умоляюще придвинул сверток к Гэньчжу, взял корешок побольше, выложил его на стол и добавил с улыбкой:
– Племяш, ты попытай счастья, выпей отвара, с самой древности тяжелых больных отпаивали отваром из женьшеня. И императоры в былое время тоже лечили все хвори женьшенем – выпьешь отвару, и даже самая безнадежная болезнь отступит. Будешь пить понемногу, так и поправишься.
Гэньчжу поглядел на корешок, вскинул глаза на деда и холодно проговорил:
– Сегодня утром Дин Хой проходил мимо, всем раздал по сигарете, а меня обнес.
Дед рассмеялся, делано рассмеялся и сказал:
– Да разве! А потом он велел передать тебе этот женьшень. В одном усике дикого женьшеня пользы больше, чем в пачке самого хорошего табака.
На губах Гэньчжу проступила улыбка, холодная, будто приклеенная:
– И не боится Дин Хой, что я выпью отвара, сил наберусь и огрею его дубинкой по затылку?
Дедово лицо застыло под желтой коркой, застыло под синей коркой, застыло под приклеенной улыбкой. Наконец он стряхнул корку с лица, улыбнулся Гэньчжу и сказал:
– Племяш, пей отвар, набирайся сил, а братец твой Дин Хой через пару дней приедет в деревню женить Сяоцяна, захочешь огреть его дубинкой – подойди сзади да огрей.
5
В этот день на рассвете отец привез в Динчжуан полтора десятка помощников и резной гроб из гинкго толщиной в пять цуней, сверху донизу покрытый позолотой. Знающие люди говорили, что на гробе вырезаны самые красивые виды Пекина, Шанхая и Гуанчжоу. Кроме Пекина, Шанхая и Гуанчжоу, гроб украшали виды каких-то иностранных городов, которых не могли назвать даже самые знающие люди. Поэтому все картинки были подписаны: Париж, Нью-Йорк, Лондон. Я не знал, где находятся Париж и Нью-Йорк, я не знал даже, где находятся Пекин и Шанхай, знал только, что мой дом в Динчжуане. А Динчжуан стоит на Хэнаньской равнине. Мне приготовили роскошный гроб, покрытый настоящей позолотой, которая стоила как половина всей деревенской земли, но мне было все равно. Гроб ярко сиял в золотых лучах, и свет его слепил глаза, словно само солнце упало на землю и отлилось в прямоугольник. Отец с помощниками торжественно пронесли мой гроб через деревню, и все уцелевшие жители Динчжуана потянулись за ними к школе. Все уцелевшие жители Динчжуана собрались посмотреть на мой гроб, пощупать позолоту на стенках, полюбоваться на города, в которых никто из них не бывал. Поглядеть на столичную пышность и городское веселье. На заморскую пышность и заморское веселье. Гроб поставили рядом с моей могилой, у изголовья зажгли стопку жертвенной бумаги, воскурили благовония, постреляли хлопушками и петардами, раскопали мою могилу, достали мои кости из некрашеного гроба, сложили их в богатый резной гроб из гинкго и со всеми положенными ритуалами понесли меня из деревни.
А я закричал из золотого гроба:
Дедушка! Дедушка!
Закричал со всей мочи:
Дедушка! Я туда не хочу! Спаси!
Закричал страшным голосом:
Спаси меня, дедушка! Спаси же меня!
И мой истошный крик разлетелся по всей школе, по всей деревне, по всей равнине, по всему миру и пролился на иссушенную землю вездесущим дождем.
6
В этот день ветер принес на равнину немного прохлады. Солнце успело оторваться от земли на несколько жердей, когда мать с сестренкой поехали к сватам вынимать из могилы прах Линцзы и встречать жениха, а отец привез в школу бригаду землекопов, чтобы переложить меня в новый гроб и проводить к невесте. Не ее проводить ко мне, а меня к ней. Как и во все остальные дни, солнце висело высоко над землей, похожее на слепящий круг, обрамленный языками пламени. Безоблачное небо синело, словно вымоченное в воде полотно. Благо поднялся ветер и расстелил по полям за деревней немного прохлады.
Белые от сухости травы и колосья напились ночного воздуха, и теперь из-под белого жухлого гнета проглядывала зеленая тень, как старое русло Хуанхэ проглядывает из-под толстого слоя белого песка. И вот у ворот школы, прямо перед моей могилой, выстроилось несколько десятков землекопов и кладчиков, что копали могилу для дяди и Линлин, и в руках они держали лопаты, мотыги и сумки с таким и сяким инструментом, а на плечах несли дорогущий гроб из гинкго, покрытый золоченой резьбой. Стенки гроба были украшены городскими панорамами, и во всех городах на моем гробе царили прогресс и благоденствие, словно в райских садах. Во всех городах имелись высотки и проспекты, машины и пешеходы, магазины и рестораны. В магазинах и ресторанах толпились посетители, у входа их встречали швейцары и официантки, а возле цветника на городской площади помещался специальный детский городок. Такого городка я никогда прежде не видел: прямо по небу бежал паровозик с целой вереницей вагонов, рядом стояло красное металлическое колесо с крутящимися креслицами, а по земле катались машинки с надувными бортами, чтобы можно было друг с другом стукаться. На каждом шагу в детском городке поджидали веселые развлечения, как птичьи трели поджидают путника ранним утром в весеннем лесу, а одетые с иголочки посетители (не чета бумажным отрокам в традиционных костюмах[34]) бегали и резвились между аттракционами, и резьба на гробе запечатлела даже их смех и веселые голоса.
И хотя мой гроб был немного меньше, чем положено взрослому, его внутренние стенки тоже украшала богатая резьба: деревья, цветы и травы со всего мира, а еще речка с мостиком и озеро. А по озеру плывет лодка. А на берегу озера, в лесной роще у подножия горы, стоит старинный особняк в западном стиле, сложенный из серых расписных кирпичей и крытый желтой черепицей в форме полумесяцев, которой в старину украшали дворцы. Дом огражден ажурной стеной из декоративного кирпича, во дворе растет старый кипарис и огромное гинкго, а узорчатые ворота украшены алыми свитками с парными надписями. И хотя свитки эти в ширину не больше столовых палочек, все иероглифы написаны разборчиво, на боковых свитках можно прочесть двустишие: «Райская жизнь длится и длится, и нет ей конца. Круглый год зеленеют деревья у пруда Яочи[35]», а на верхнем свитке надпись простая: «Усадьба семьи Дин». От ворот к террасе ведет мощенная камнем дорожка, и сквозь прозрачные двери и окна особняка можно разглядеть внутреннее убранство, бытовую технику, развешанные по стенам музыкальные инструменты, свитки с каллиграфией и живописью и книжные полки со сборниками повестей и рассказов, которые приготовил для меня отец. А еще в окна видно, что в каждой комнате особняка припасен столик со сладостями и газировкой. Такую беззаботную жизнь придумали для меня отец с матерью, такой особняк они мне построили. Чтобы я купался в роскоши и веселье, чтобы жил в собственном доме со всей обстановкой.
А еще на дне гроба, там, где должны были лежать мои кости, резчики изобразили полтора десятка высотных зданий, увенчанных иероглифами с названием какого-нибудь банка. Банк Китая, Народный банк Китая, Торгово-промышленный банк Китая, Сельскохозяйственный банк Китая, Городской кредитный кооператив, Сельский кредитный кооператив, Банк народного величия, Банк народного процветания, и такой банк, и сякой банк – все имевшиеся в Китае банки и кредитные кооперативы выстилали дно моего гроба, деньги всей страны, деньги всего мира готовились служить мне постелью.
Гроб мой украшали и городские виды, и деревенские сценки, и природные пейзажи, и панорамы плодородной равнины – словом, отец приготовил для меня целый мир, где на каждом шагу поджидали банки и развлечения, и теперь, стоя возле этого гроба, отец отдал последние распоряжения кладчикам и землекопам, и церемония началась. Загробная свадьба – событие радостное, и потому к ручкам заступов и лопат землекопы привязали красные шелковые ленточки, а в голове и ногах могилы запалили по связке петард на десять тысяч залпов и несколько батарей праздничного салюта, а еще сожгли у могилы большой свадебный паланкин из красной бумаги. Потом распорядитель запалил новую связку петард и трижды обошел мою могилу в одну сторону и еще трижды в другую, а в конце разбросал вокруг могилы связки петард и ракет, чтобы их запалили его помощники.
В Динчжуане несколько лет не было такого праздника, не было такого пышного веселья: взрывались петарды, грохотали фейерверки, над деревней стоял нескончаемый треск: пи-пи-па-па, хунли-хунлун, и огни салютов слепили глаза ярче солнца. В небе летали обертки от хлопушек и петард, распускались салюты, гремели голоса. Богатый резной гроб из гинкго стоял тут же, в нескольких чжанах от моей макушки. В изголовье могилы положили приношения: масленые лепешки и яблоки с грушами, которые отец захватил с собой из города. Рядом зажгли три пучка благовоний. Воздух пропитался запахом пороха и горелой бумаги, тонким ароматом свежих фруктов и веселым духом потных тел.
И вот началась церемония вскрытия могилы.
Заслышав грохот петард, деревенские один за другим потянулись к школе. Потянулись к школе, как на ярмарку, чтобы посмотреть на представление да подсобить землекопам. Дорόгой переговаривались, дескать, повезло парню: такую свадьбу отгрохали, лучше даже, чем у живых.
В Динчжуане померло столько народу, половина деревни лежала в могилах, зато все остальные, кто еще не помер, пришли к школе, и у моей могилы собралась целая толпа, тьма-тьмущая людей, одни сидели, другие стояли, одни прятались от палящего солнца под соломенными шляпами, другие подставили бритые головы солнечным лучам, и потные лысины глянцево блестели, словно арбузы, которые окатили водой. Настало время вскрывать могилу, и землекопы, орудуя блестящими лопатами с алыми шелковыми ленточками на рукоятках, откидывали землю в две кучи по бокам от могильной ямы. Пожилой распорядитель угощал мужчин сигаретами, а женщин с детьми – конфетами да разными городскими печеньями и пирожными, совсем как на свадьбе.
И у ворот школы царила небывалая суматоха. Несколько человек во главе с Дин Юэцзинем топтали загоревшуюся от петард сухую траву, Дин Юэцзинь предупредил моего отца, дескать, погода стоит сухая, как бы не случилось огня, не дай бог сгорит под землей мой племяш Сяоцян. И Дин Сяомин пришел из деревни, улыбается, спрашивает: братец Хой, чем подсобить? Дела для него не нашлось, но Дин Сяомин заверил моего отца, что не болеет, что сил у него хоть отбавляй, и спустился в яму помогать землекопам.
Фэнь, которая в былые дни кашеварила с Чжао Сюцинь на кухне, теперь исхудала до костей, жить ей осталось совсем недолго, и Фэнь подошла к моему отцу спросить, почему же он приехал один, без матери, Фэнь скучала по моей матери, не могла забыть, как в день свадьбы та встретила ее у отчего дома и отвела в Динчжуан. Как привела ее за руку в нашу деревню, привела ее в мужнин дом.
И Деревяха Чжао, который совсем недавно узнал, что болеет лихоманкой, промаялся несколько дней один в пустом доме, а теперь вот пришел со всеми к школе и увидел, что на блюдо с приношениями попала могильная земля. Деревяха оттащил блюдо в сторону и спросил моего отца, как теперь быть с фруктами и лепешками. Ешьте, махнул рукой отец. И Деревяха Чжао засунул в карман пару пампушек с блюда, а лепешки и пирожки раздал сновавшим в толпе детям.
Площадка у ворот была запружена людьми, народ шумел и толпился, словно на школьный двор приехал театр. У моей могилы собралось несколько десятков человек, почти сотня человек, все они хотели поучаствовать в загробной свадьбе, посмотреть на ритуалы, которые будет исполнять пожилой распорядитель. Деревенские глазели, как он запускает петарды: первую связку – перед вскрытием могилы, вторую связку – перед спуском в яму, третью связку – перед тем, как открыть гроб. Запустив третью связку, распорядитель завесил вход в могилу красным полотном шириной в несколько циновок и отогнал толпу от края могилы, чтобы спрятать меня от посторонних глаз, затем спустил в яму красные праздничные одежды и велел помощникам снимать крышку и облачать меня в свадебный костюм.
После облачения пришла пора выносить меня из могилы. Самый торжественный момент. И вот толпа вокруг затихла и притаила дыхание, ожидая, когда в красных одеждах я поднимусь из могилы. Из опасений, что при виде меня дед с отцом не смогут сдержать слез, что плач их спугнет мою душу, распорядитель отозвал моего отца в сторону и попросил его увести деда подальше от могилы, переждать эту часть церемонии. И отец пошел искать деда. Пошел искать деда, чтобы обсудить с ним, собирать ли в конце гостей, устраивать ли застолье на всю деревню. На самом деле и про гостей, и про застолье отец давно все решил, он рассудил, что деревенские обойдутся без угощения, – ни к чему закатывать пир для толпы лихоманочных с их родней. Вместо этого отец хотел устроить застолье в городе, уже пригласил на него своих городских друзей и приятелей. И даже выкупил все три этажа в громадном ресторане, потому что родители невесты были самыми большими шишками в городе, самыми важными городскими начальниками, и на банкет был приглашен весь цвет городского общества. Весь цвет городского общества ждал, когда начнется банкет, чтобы отпраздновать нашу загробную свадьбу. Но распорядитель велел отцу обсудить с дедом, устраивать ли застолье в деревне, так что отец направился прямиком к школе, надеясь встретить там моего деда.
В школе деда не оказалось, отец потолкался в толпе у ворот, но и там его не нашел и тогда только сообразил, что деда не видели у могилы с самого начала церемонии.
И отец отправил людей на поиски.
И скоро деда нашли: он сидел в одиночестве у дороги из школы в деревню, сидел под жидкой тенью молоденького вяза, глядя на иссушенную равнину, на иссушенный Динчжуан, и лицо его застыло бледной соломенной маской, словно дед крепко о чем-то задумался. Задумался о чем-то серьезном, о том, как мал человек и как огромны небо с землей, как высоки горы, как глубоки моря, как семье его раньше времени пришел конец, как от семьи его ничего не осталось. А может, вовсе он ни о чем не думал, просто устал, вот и сел отдышаться под вязом, нашел укромное место и решил передохнуть. И сидел там в одиночестве, курил и глядел на равнину, на высохшие поля, и лицо его было потерянным и печальным. Отец подошел ближе и увидел, что на вязе остались только редкие голые ветви, и сидеть в их тени – все равно что сидеть на солнцепеке: пот стекал у деда по щекам и по шее, на спине белой полотняной рубахи расплывалось мокрое пятно.
Отец подошел и осторожно спросил:
Отец, ты чего тут уселся? Жара какая.
Дед медленно обернулся.
Сяоцяна сейчас в новый гроб перекладывают?
Отец утвердительно хмыкнул и опустился на корточки рядом с дедом.
Ты чего тут делаешь?
Дед долго молчал, впившись глазами в лицо отца, и наконец спросил:
И все-таки, на сколько лет она старше нашего Сяоцяна?
Отец усмехнулся: ты, верно, караулишь здесь, чтобы Цзя Гэньчжу не явился на свадьбу?
Вместо ответа дед снова спросил:
И все-таки, на сколько лет она старше?
Отец устроился рядом.
Невеста и должна быть немного старше, иначе как она будет угождать Сяоцяну? Отец обернулся к деду и сказал: а я вот жду не дождусь, когда Цзя Гэньчжу явится на свадьбу, хочу посмотреть, посмеет ли он меня хоть пальцем тронуть.
Дед снова впился глазами в отца.
Говорят, Линцзы эта хромала на левую ногу.
Отец отвел взгляд и холодно бросил:
Мне сказали, если не приглядываться, даже не заметишь. Пусть Цзя Гэньчжу только попробует испортить нам праздник, продолжал отец, один мой взгляд – и он покойник.
Дед не хотел говорить про Цзя Гэньчжу и снова свернул разговор на мою свадьбу.
Отец ее – начальник уезда?
На лице отца проступила улыбка.
Говорят, она еще и падучей болела.
Отец вытаращился на деда, спрашивая глазами, откуда он это узнал.
Но вместо ответа дед только смерил отца косым взглядом. Теперь он знал, что сон его не обманул. Тяжело вздохнув, дед отвернулся к деревне и вгляделся туда, где стоял дом Цзя Гэньчжу. С дороги как раз были видны ворота его дома. Двустворчатые ивовые ворота, все это время они стояли открытыми, но с самого утра ни один человек не вышел из них на улицу и не зашел во двор, как будто дома у Цзя Гэньчжу вообще никто не жил. И стоило деду об этом подумать, как из ворот вышел человек с белой лентой на бамбуковом шесте и повесил ленту на сухое дерево у ворот, объявив Динчжуану, объявив всему миру, что в доме у него покойник, а потом как ни в чем не бывало вернулся во двор и запер ворота. Белая лента реяла на ветру, будто выброшенный за ворота белый флаг, и при взгляде на эту ленту сердце у деда ухнуло вниз, он перевел глаза на отца, посмотрел на него с досадой и облегчением и сказал:
Ты целыми днями пыжишься, из кожи вон лезешь, неужели не мог невесту получше сыскать?
Отец непонимающе уставился на деда.
А где ты лучше-то видел? Знаешь, куда ее отец метит? Отец вдруг повысил голос: его со дня на день мэром Кайфэна назначат!
Дед ничего не ответил, только хмыкнул, не скрывая презрения, и смерил отца насмешливым холодным взглядом. Затем он поднялся на ноги, вытер пот с лица, отряхнул штаны, вгляделся в толпу у моей могилы и увидел, что красное полотно теперь не лежит на земле, а свисает с золотого гроба – значит, меня уже вынули из могилы, а все мои косточки облачили в праздничные одежды: ребра, позвонки, руки и кисти положили в красную курточку, ноги завернули в красные штаны, ступни обули в красные башмачки. Значит, меня достали из могилы и уложили в золотой гроб, и теперь на смену трауру пришло веселье, на смену горю пришел праздник, и дед мой направился в школу.
Отец двинулся следом за ним.
Отец, ты состарился, переезжай со мной в город.
Не обращая на него внимания, дед медленно шагал к школе.
В городе заживешь на покое, говорил отец. В Динчжуане у тебя никого теперь не осталось, можно здесь вовсе не показываться.
Дед даже не обернулся, даже взглядом отца не удостоил.
Так они дошли до школьных ворот и увидели, что распорядитель отдал команду поднимать гроб, и восемь молодых парней взвалили золотой гроб на плечи и под грохот огромной связки петард на десять тысяч залпов собрались выносить меня за ворота. Я умер двенадцатилетним, не успев произвести на свет детей и внуков, которые могли бы выстроиться у гроба с белыми повязками на рукавах, и распорядитель сложил красное полотно в большой цветок и прикрепил его к изголовью золотого гроба, чтобы все видели: это не похороны, а свадьба. Вот так, а потом восемь парней подхватили гроб с моим телом и взвалили его на плечи.
И приготовились уносить.
И понесли меня от деда, понесли из школы, понесли из Динчжуана.
Понесли в чужое место, женить на хромой, больной падучей девушке на шесть лет старше.
Вот так, взвалили на плечи и понесли.
Петарды с треском взрывались, искры летели во все стороны, по земле катались обугленные бумажные завитки, голоса кипели, словно вода в котле. На школьном дворе царило небывалое веселье. Оглядев толпу деревенских, что собралась на мою свадьбу, отец вдруг остановил гробонош, забрался на пригорок и громко обратился к своим односельчанам.
Дорогие земляки, жители Динчжуана! Дядюшки и тетушки, сестрицы и братцы! Дальше нас провожать не надо, мы сами! И знайте: в случае чего в городе у вас есть Дин Хой, он всегда поможет!
Отец кричал во все горло:
Динчжуан – моя родина, я от своих земляков таиться не привык. Так что скажу вам как на духу… Мы с начальником уезда собираемся купить пять тысяч му земли, ровно посередине между уездным центром, Кайфэном и Чжэнчжоу, на берегу Хуанхэ. Будут там и горы, и воды, и луга, и я задумал устроить на этой земле элитное кладбище. Знаете, что такое элитное кладбище? Кладбище по всем законам фэншуй, чтобы и горы тебе, и воды. А двести му на этом кладбище лежат аккурат между рекой Хуанхэ и хребтом Маншань – отборнейшая земля, для могилы лучше не найти.
Все знают присказку: «У живых рай – Сучжоу да Ханчжоу, а у мертвых – гора Маншань да река Хуанхэ», но раньше мы в Динчжуане только вздыхали: где наша деревенька, а где Сучжоу и Ханчжоу? И разве кому из нас суждено после смерти лежать между Хуанхэ и горой Маншань? А теперь ваш Дин Хой выбился в люди, и пусть я не могу переселить вас в Сучжоу или Ханчжоу, зато мне под силу похоронить своих земляков у горы Маншань!
Так что Дин Хой дает вам слово, дает слово землякам из Динчжуана: если кто из вас захочет лежать на кладбище у горы Маншань, я обеспечу лучшие участки, устрою вас по соседству с моим Сяоцяном. А захотите родных туда перенести, назначу вам самую низкую цену, участки с лучшим фэншуем почти даром отдам.
Договорив, отец взглянул на солнце, повисшее почти над самой макушкой, обвел глазами притихшую толпу, спустился с пригорка и подал гробоношам знак, чтобы несли меня дальше.
Деревенские кучками тянулись за гробом, переговаривались, задавали отцу вопросы, он им отвечал. А дед остался стоять там, где только что топтались гробоноши, хотел напоследок переброситься с отцом парой слов.
Говорит ему: можешь спокойно идти по деревне, Гэньчжу помер, больше он тебе ничего не сделает.
А отец рассмеялся и говорит: отец, да мне никто ничего не сделает, на всей равнине ты один моей смерти желал.
Сказав так, отец пошел к деревне следом за толпой. А дед остался у пустой могилы, остался стоять там, где недавно был золотой гроб, и лицо его вдруг набухло дубовой сизостью, слова отца ударили его, словно обухом, напомнив о чем-то забытом, и сердце у деда гулко застучало, а на лице и ладонях с грохотом выступил пот. И тогда дед перевел взгляд со спины моего отца на удаляющийся гроб, на толпу за гробом и увидел, что гроб снова накрыли широким куском красного шелка, и он стал похож на свадебный паланкин, в котором несут невесту. На костер, пылающий между небом и землей. В ярком солнечном свете над равниной мрела прозрачная сияющая дымка. Разбросанные по округе Лючжуан, Хуаншуй и Лиэрчжуан затихли под солнечными лучами, и даже коровы с овцами, что паслись промеж барханов и жевали сухую траву, будто онемели. Лишь цикады на поредевших деревьях пели не умолкая, и их обжигающие голоса звенели у деда в ушах вперемешку с нескончаемым треском петард. Дед обернулся к моей разверстой могиле, и его оглушило запоздалым пониманием, что меня унесли. Что отец унес меня из деревни. В Динчжуане и в школе у деда не осталось больше родных, никого не осталось. И только теперь я разглядел, что голова у деда стала совсем седой, его растрепанные волосы торчали к небу, похожие на белоснежного ягненка, которого подняли повыше, чтобы швырнуть с размаху о землю, а старое, исписанное морщинами лицо дышало увяданием, словно сухая, покрытая бесчисленными трещинами земля. А в глазах деда – в его устремленных на гроб, устремленных на толпу глазах не было ни слез, ни боли, ни обиды, а только невыразимое отчаяние, глаза его смотрели, как два пересохших колодца, которым вовек не дождаться воды.
А меня уносили все дальше и дальше, и когда уже нельзя было разглядеть дедова лица, я закричал из гроба, закричал что было сил:
Дедушка! Дедушка!
Закричал изо всей мочи:
Дедушка! Я туда не хочу! Не отпускай меня! Спаси!
Закричал страшным голосом:
Спаси меня, дедушка! Спаси меня скорее!
Дедушка, спаси! Спаси меня!
Дедово лицо вдруг потемнело, руки задрожали, он подобрал с земли чью-то дубинку из каштана, дубинку толщиной с запястье, и скорым шагом пошел догонять толпу. Догонять гроб. Сбиваясь на бег, дед поравнялся с хвостом процессии, замахнулся длиннющей каштановой дубинкой и огрел моего отца по затылку. Огрел по голове. Отец даже не успел оглянуться, даже крикнуть не успел, только качнулся и мягко повалился на землю, словно мешок с отборной мукой тончайшего помола.
И кровь его растеклась по земле пятном, похожим на весенний цветок.
Глава 4
Убив отца, дед словно всю деревню осчастливил. Труп оставил лежать посреди дороги, а сам поспешил в Динчжуан с радостной вестью и всем встречным рассказывал:
– Эй! Я Дин Хоя убил!
– Эй! Я Дин Хою башку проломил!
Разом помолодев на десять лет, дед скорым шагом дошел до деревни и направился из западного конца Динчжуана в восточный, заглядывая по пути в каждый дом. Толкает ворота, кричит:
– Эй! Слыхали? Я Дин Хоя убил, огрел его дубинкой по затылку, он и помер!
Толкает другие ворота, кричит:
– Кто дома? Скажи папке с мамкой, что я Дин Хоя убил. Проломил ему башку тяжелой каштановой дубинкой, огрел его по затылку, он и помер.
Толкает третьи ворота:
– Один остался? Ничего, ступай на кладбище, да жертвенной бумаги прихвати, скажи батюшке с матушкой, скажи брату, что Дин Шуйян убил своего сына Дин Хоя. Огрел его дубинкой по затылку, он и помер.
Толкнув седьмые ворота, дед увидел, что на всех дверях там висят замки, все двери оклеены потрепанными от непогоды траурными свитками. Дед упал на колени посреди двора, отбил три поклона Небу, три поклона Земле и проговорил:
– Братец, сестрица, я к вам с добрыми вестями: я Дин Хоя убил. Огрел его дубинкой по затылку, он и помер.
Толкнув ворота Цзя Гэньчжу, дед увидел во дворе черный гроб. Бухнулся на колени у гроба, отбил земной поклон и сказал Цзя Гэньчжу то же, что и всем остальным:
– Племяш, я тебе добрую весть принес: я братца твоего Дин Хоя убил. Так что можешь спать спокойно. Огрел его дубинкой по затылку, он и помер.
Наконец дед вышел к свежим могилам у околицы, упал на колени и прокричал:
– Эй! Все слушайте! Я вам добрую весть принес! Я убил своего старшего, Дин Хоя! Огрел его дубинкой по затылку! Он и помер!..
Том 8

Лето кончилось.
Снова наступила осень.
За целое лето на равнине не выпало ни капли дождя. За целое лето и половину осени. За шесть месяцев, за сто восемьдесят дней не выпало ни капли дождя. На равнину пришла небывалая засуха. Травы и посевы засохли, погибли на корню.
Без воды погибли и деревья. Павловнии, софоры, мелии, вязы, туны и редкие гледичии – почти все деревья на равнине ждала тихая смерть.
Старые деревья срубили, а молодые погибли от засухи.
Пруды пересохли.
Реки обмелели.
И колодцы иссякли.
И комары погибли без воды.
Не дождавшись положенного срока, цикады сбросили панцири и погибли вместе с деревьями, прильнув к сухим ветвям и сухой коре. И все подветренные стены Динчжуана, все тенистые уголки скрывал плотный слой золотистых панцирей.
Солнце не погибло.
И ветер не погиб.
И луна со звездами.
Отца закопали, а на третий день в Динчжуан приехали люди из города и увезли моего деда с собой. Он убил человека, убил моего отца, люди приехали и увезли его с собой. Увезли и держали где-то три месяца, а потом наступила середина осени, на равнину пролился дождь, и деда отпустили. Его увезли, будто спасая от засухи, погубившей на равнине все деревья, все травы, увезли и расспрашивали о разных деревенских делах: о кровяном промысле, о гробовом промысле, о сватотрядах, а потом на равнину пролился дождь и лил без перерыва семь дней и семь ночей, и когда колодцы, реки, озера и каналы снова наполнились водой, деда отпустили.
Спасли от засухи, а потом отпустили.
Дед вернулся в Динчжуан к сумеркам – сумеречное солнце, будто кровяной шар, садилось над Хэнаньской равниной, заливая небо багрянцем, заливая багрянцем землю. Солнце стелило багрянец, и наступали сумерки. Как и в прежние дни, по западному краю равнины катился закатный хохот. Над безмолвной твердью слышался тонкий травяной скрип. Середина осени – пора листопада, но этой осенью из выжженной земли равнины снова прорастала трава. В полях и на пустошах, на барханах вдоль старого русла Хуанхэ виднелись зеленые пятна, зеленые прогалины. Бледно-зеленые прогалины. И соленый аромат осенних трав был точь-в-точь как душистый пар свежих ростков по весне.
Чистый и пламенный.
По небу разливался ярко-алый свет. Изредка пролетали воробьи и вороны. Да проносились коршуны. Их тени катились по равнине, словно крошки табака.
Дед возвращался домой.
Он совсем не изменился: на иссохшем лице по-прежнему лежала пепельно-серая тень. Изжелта-серая тень. Голову его покрывала поношенная соломенная шляпа, через плечо висела собранная в скатку постель, с которой дед походил на путника, что вернулся в родную деревню после долгих странствий. А в родной деревне было так тихо, что не описать. Прошло всего три месяца, чуть больше трех месяцев – всего сто дней, лето сменилось осенью, а Динчжуан стал совсем другим.
Динчжуан остался прежним.
Только люди ушли из Динчжуана, и улицы лежали в тишине, будто мертвые. Ни людей не осталось, ни скота. Ни кур, ни уток, ни свиней, ни собак, ни кошек, никого. Только писк воробьев изредка сыпался на землю, точно осколки битого стекла. Да показалась на улице чья-то собака, до того худая, что видно было, как ходят под шкурой ребра. Собака вышла из ворот Чжао Сюцинь и встала посреди дороги, молча разглядывая деда, постояла так и ушла, повесив хвост.
Скрылась в одном из переулков на Новой улице.
Дед встал в начале деревни и растерянно огляделся по сторонам – Динчжуан казался таким чужим, будто он забрел по ошибке в чужие места. Наконец дед узнал старый скособоченный коровник у дороги – коровник ничуть не изменился, был таким же старым и скособоченным. Поперек обшарпанных стен, сложенных из сырых кирпичей пополам с обожженными, лежала оставшаяся от крыши балка, словно столовая палочка, которую бросили на край растрескавшейся миски.
И бетонная дорога, которую много лет назад деревенские построили сообща на кровяные деньги, тоже была на месте. Только теперь ее укрывал толстый слой земли, хоть пшеницу сажай. Но под землей по бетону по-прежнему змеились трещины, изрезывали бетон вдоль и поперек.
Змеились по бетону, точно реки по атласу.
И дом Ма Сянлиня ничуть не изменился. На высоких воротах смутно виднелись остатки белых траурных свитков. Калитка была приоткрыта. Дед постоял у ворот, толкнул калитку, прошел во двор и крикнул:
– Эй, хозяева!
Никто не ответил. Будто померли.
Дед толкнул соседние ворота:
– Ван Баошань! Ван Баошань!
И снова никто не ответил. Будто померли. Только две мыши выбежали на крик, недобро глянули на деда и снова юркнули в дверь.
И в следующем доме было пусто.
И скоро дед понял, что в деревне никого не осталось.
Понял, что деревня вымерла. Что стоило лихоманке разгуляться по равнине в полную силу, и все больные сошли под землю, а живые разъехались.
Разъехались кто куда.
Засуха прошлась по деревне, не оставив живой души, словно ветер, что сорвал с деревьев листву. Загасил все огни в лампах. И дед ходил от двора к двору, от крыльца к крыльцу, звал соседей, пока не охрип, но созвал только стайку собак, трусивших следом, помахивая хвостами.
Заходящее солнце стелилось по улицам, словно гладкое полотно алого шелка, что три месяца назад укрывало мой золотой гроб. Полотно ложилось на дороги, деревья и крыши, едва заметно шурша, как шуршат, касаясь земли, куриные перья.
Дед вышел на Новую улицу. Сначала заглянул домой к дяде – после дядиной смерти туда заселился Дин Сяомин, но теперь и он уехал.
На воротах висел сиротливый замок.
Наш дом стоял на месте, три этажа по-прежнему упирались в небо, но в доме не осталось ни ворот, ни дверей, ни оконных ставен.
Всë давно растащили.
А двор только похорошел, во дворе густо зеленел котовник. И воздух был напоен грубым и тяжелым, прохладно-пьянящим ароматом.
Дед вернулся в школу. Он шел через Динчжуан, словно одинокий путник через бескрайнее горное ущелье. Шагал по дороге из деревни в школу, словно одинокий странник по пустыне. По безлюдным пескам старого русла Хуанхэ. Солнце густо и безмолвно алело. С равнины налетал прохладный ветер, и дед шагал, рассекая запахи увядшей и народившейся травы, словно плыл по реке, в которой мутный поток мешается с чистым.
Барханы старого русла вдалеке не то опустились и поредели, не то выросли и отучнели.
А в школе все было по-прежнему. Только двор зарос травой.
Над травой летали кузнечики, мотыльки и стрекозы.
Дед устал. Очень устал, он зашел в сторожку, бросил взгляд на пришпиленные к стене пыльные грамоты за звание образцового педагога и без сил повалился на кровать. И уснул. Уснул и во сне обошел все деревни на равнине: и Лючжуан, и Хуаншуй, и Лиэрчжуан, и Гухэду, и Эрхэду, и Саньхэкоу, и Минванчжуан, и село Шанъянчжуан, одолел несколько сотен ли, обошел почти сотню деревень и поселков, и на сто ли, на тысячу ли вокруг ему не встретилось ни души, все деревни и села на равнине опустели, совсем как Динчжуан, нигде не осталось ни людей, ни скота, только дома по-прежнему стояли на месте, а вот деревья исчезли. Все деревья пошли на гробы.
Дома стояли на месте, но не было в них ни ставен, ни дверей, ни шифоньеров, ни сундуков. Вся мебель пошла на гробы.
И в соседних уездах – в Баошаньсяне, Цайсяне и Минсяне – дед тоже не встретил ни души.
Равнина лежала пустой и голой – ни людей, ни скота.
На счастье той ночью снова случился дождь, настоящий ливень, и равнина превратилась в бескрайнюю топь, а посреди этой топи стояла женщина с ивовой веткой в руке, она окунала ветку в топь, набирала глины и стряхивала капли на землю. Взмахнет веткой, и по земле разбегается полчище глиняных человечков[36]. Взмахнет другой раз, и под ногами пляшет целая орава глиняного народца. Женщина без устали размахивала ивовой веткой, и по равнине скакали вприпрыжку сонмища глиняных человечков, их было столько же, сколько пузырей на лужах, и дед увидел, что равнина снова ожила и пустилась в пляс.
Мир снова ожил и пустился в пляс.
Писательское истощение
(Вместо послесловия)
В один из дней середины августа 2005 года я поставил точку на последней странице рукописи «Сны деревни Динчжуан» и отложил ручку. Было десять часов утра. Сидя за письменным столом, я вдруг ощутил безотчетную тревогу и растерянность, на меня напало небывало сильное желание срочно с кем-то поговорить, знакомый голос был нужен мне так же остро, как доза героиновому наркоману. Жена уехала погостить к родне в Хэнань, у сына в Шанхае с утра шли занятия, а мои самые близкие друзья, которым всегда было легко дозвониться, в этот час, как назло, не брали трубку или находились вне зоны доступа. Я снова и снова набирал знакомые номера, в конце концов отшвырнул телефон, рухнул в кресло, и по моим щекам покатились неудержимые слезы. Меня одолела страшная слабость, из тела словно вытащили все кости, я был так затравлен одиночеством и отчаянием, будто меня бросили на голом необитаемом острове, над которым даже птицы не летают.
По улице за окном тянулся нескончаемый поток автомобилей, но моя скупо обставленная квартира выглядела пустой и безлюдной, как дикая степь. Я сидел посреди гостиной, в оцепенении разглядывая белую стену напротив, и видел в ней то «реющие на ветру белоснежные траурные повязки», то «переулок, где на воротах каждого дома висят траурные свитки», стена простиралась передо мной, словно «необъятная безлюдная равнина». Я чувствовал необъяснимое и тягостное отчаяние, которое уже навещало меня в конце 1997 года, когда я дописывал роман «Течение времени», приходило оно и в апреле 2003-го, после работы над книгой «Поцелуи Ленина». Но никогда прежде безнадежность не накатывала с такой силой, эту боль было невозможно вытерпеть, невозможно выразить словами.
Я знал, что мои мучения вызваны не самой книгой – это было истощение, неизбежное в конце долгого пути. Человеческая жертва, которую нужно принести, чтобы дописать роман. Во мне детонировала вся боль, копившаяся двенадцать лет, начиная с 1994 года, когда я взялся писать «Течение времени», и до августа 2005 года, когда закончил «Сны деревни Динчжуан». В окно, как обычно, светило солнце, я ясно видел тени пылинок, круживших в его лучах, слышал их шорох, словно сонмы призраков сошли со страниц моего романа и нашептывают что-то мне на ухо. Я оцепенело сидел посреди гостиной, по щекам катились слезы, голову распирало от пустоты, вдруг сменявшейся ворохом обрывочных мыслей. Я не мог сказать, откуда взялась эта боль, почему я плачу, почему на меня напало такое небывалое отчаяние и бессилие. Быть может, я оплакиваю свою жизнь? Или мир вокруг? Или плачу по родной Хэнани, по всем горемычным землям, где столько жизней выкосило СПИДом? А может, это предчувствие тупика, в который я загнал себя, истратив на книгу все силы? Сам не знаю, сколько слез я тогда пролил, не помню, когда наконец перестал плакать и застыл в кресле безмолвным истуканом. Помню только, что около часа дня, так и не пообедав, я вышел на улицу и двинулся по тротуару вдоль Тринадцатой линии, одной из наземных в пекинском метро, проходящей неподалеку от нашего дома, и наконец дорога вывела меня к безлюдному пустырю у края леса. Там я долго сидел в одиночестве, домой вернулся уже затемно и лишь тогда почувствовал, как внутри меня мало-помалу восстанавливается ощущение реальности, снова вспомнил про земные заботы, необходимые, чтобы поддерживать в себе жизнь.
Я съел пачку лапши быстрого приготовления и лег в постель прямо в одежде, не умывшись и не почистив зубы. Провалился в сон и спал до самого рассвета, словно усталый путник, что постучал в ночи на постоялый двор и упал в приготовленную для него постель. Следующие три месяца я редактировал роман и с каждой редакцией вновь вспоминал это ощущение оголенной жизни и острого отчаяния. И вновь чувствовал безотрадность своего ремесла. Теперь наконец «Сны деревни Динчжуан» уходят к издателю, но я понимаю, что вместо рукописи передаю ему отлитую в слова безнадежность. Сам же я вновь остаюсь один на один с реальным миром. Не знаю, удалась ли мне эта книга, но могу честно сказать, что пожертвовал для нее даже не силами, а частью самой жизни, отмеренного мне века. Редактируя рукопись, я сократил роман почти на треть, и на оставшихся страницах сосредоточена вся моя любовь к жизни, вся неуклюжая страсть к литературе, как я ее понимаю.
Теперь читатели и критики могут сколько угодно ругать мой роман, как угодно его поносить, на любые выпады я твердо и честно отвечу: «“Течение времени”, “Поцелуи Ленина” и “Сны деревни Динчжуан” написаны кровью моего сердца, кровью моей жизни». Вы вольны не читать ни одну из этих книг, но если все-таки возьметесь, мне нечего стыдиться. Моя совесть перед вами чиста. Меня беспокоит одно: вместо радости, которой полон этот мир, «Сны деревни Динчжуан» принесут вам лишь жгучую боль. За это я хочу попросить у вас прощения.
Прошу прощения у всех читателей, которым причинил боль.
Янь Лянькэ
Пекин
23.11.2005
Примечания
Алина Перлова – переводчик с китайского языка. Родилась и живет в Новосибирске. Окончила Новосибирский государственный университет по специальности «востоковедение». В ее переводах вышли произведения таких современных китайских авторов, как Чжан Юэжань, Янь Гэлин, Янь Лянькэ, Хань Шаогун, Чжу Чэнлян, Чэнь Чжиюань.

Янь Лянькэ (р. 1958) – китайский писатель, автор 14 романов и более 40 рассказов и повестей. Родился в провинции Хэнань, в крестьянской семье. Свой первый рассказ опубликовал в 1979 году. Окончил Хэнаньский университет, получив степень в области политики и образования (1985), а также Литературный факультет Университета национальной обороны Народно-освободительной армии Китая (1991). Лауреат целого ряда престижных литературных наград, в числе которых премия Лу Синя, премия Лао Шэ, премия Ли Хочхоля, премия Франца Кафки. Живет в Пекине.
Примечания
1
Чжуйцзы – сказы с песнями, исполняемые под музыкальный аккомпанемент двухструнного смычкового инструмента чжуйху, распространены в провинции Хэнань. – Здесь и далее примеч. перев.
(обратно)2
Дуйлянь (парные свитки) – парные надписи на шелке или бумаге, которые вывешиваются на воротах и состоят из двух зарифмованных частей. Красные свитки вывешиваются по праздникам, свитки белого цвета – в знак траура.
(обратно)3
Му – мера площади, равная примерно 1/15 гектара.
(обратно)4
Ли – мера длины, около 500 метров.
(обратно)5
Гуань-ди (Гуань Юй) – один из ключевых персонажей китайского народного пантеона, бог богатства и войны.
(обратно)6
«Троесловие», «Сто фамилий» – классические литературные памятники, с которых начиналось изучение иероглифики в старых китайских школах. Восемь знаков – восемь циклических знаков, обозначающих год, месяц, день и час рождения человека.
(обратно)7
Под Освобождением имеется в виду 1949 год, когда к власти в стране пришла Коммунистическая партия Китая.
(обратно)8
Пагода Эрци – одна из достопримечательностей Чжэнчжоу, административного центра провинции Хэнань. Пагода построена в память жертв, погибших во время демонстрации 7 февраля 1923 года.
(обратно)9
Цзинь – мера веса, около 500 г.
(обратно)10
Цунь – мера длины, около 3 см.
(обратно)11
Мэнь-шэнь – божества, защищающие дом от злых сил.
(обратно)12
Му Гуйин – легендарная воительница времен династии Сун; Чэн Яоцзинь – прославленный полководец, стоявший у истоков династии Тан; «Полководцы семьи Ян» – исторический эпос, в основе сюжета лежит борьба воинов из клана Ян с армией киданьского государства Ляо, захватившего северо-восточные территории Китая в X–XI веках; «Трое храбрых и пятеро справедливых», «Восемь младших воинов» – распространенные в Китае героические сказания, послужившие основой для одноименных романов.
(обратно)13
Ян Люлан – один из центральных персонажей эпоса «Полководцы семьи Ян».
(обратно)14
Муюй – деревянный щелевой барабан в форме рыбы.
(обратно)15
Сюэ Жэньгуй – прославленный полководец времен династии Тан, герой исторических романов и сказов.
(обратно)16
До недавнего времени сборщики волос ходили по китайским деревням и поселкам, обменивая волосы на иглы для рукоделия.
(обратно)17
Лян – мера веса, равная 40 г.
(обратно)18
Чжан – мера длины, около 3 м.
(обратно)19
Сезон пробуждения насекомых – один из 24 традиционных сельскохозяйственных сезонов, приходится на начало марта.
(обратно)20
Династия Тан (618–907) – одна из самых известных китайских императорских династий, символизирует золотой век китайской культуры.
(обратно)21
«Маотай», «Дачжунхуа» – самые статусные марки водки и сигарет. Цыплята по-кайфэнски – фирменное блюдо хэнаньской кухни.
(обратно)22
Мацзян – азартная игра на четырех игроков.
(обратно)23
Цилинь в китайской мифологии – главный среди зверей, изображается в виде единорога с чешуйчатым панцирем.
(обратно)24
Юаньсяо (или Праздник фонарей) отмечается пятнадцатого числа первого лунного месяца и завершает новогодние гулянья.
(обратно)25
Чи – мера длины, около 30 см.
(обратно)26
Имеются в виду годы Большого скачка (1958–1960), когда большинство крестьян были мобилизованы для варки стали в кустарных доменных печах. Во второй половине пятидесятых на крестьян также была возложена миссия по возведению ирригационных сооружений на Хуанхэ.
(обратно)27
В китайском лунном календаре год делится на двенадцать месяцев, однако каждый третий год является високосным и состоит из тринадцати месяцев, причем один из месяцев удваивается: например, в том году, когда происходит действие романа, за шестым лунным месяцем снова следует шестой.
(обратно)28
Перечислены основные исторические достопримечательности Кайфэна, который несколько раз становился китайской столицей, в частности во времена династии Северная Сун (960–1127), когда и была построена большая часть достопримечательностей старого города. При династии Сун Кайфэн носил название Дунцзин («Восточная столица»).
(обратно)29
«Двадцать четыре истории о сыновней почтительности» – сборник XIII века с дидактическими притчами. «Сказание о Мэн Цзяннюй» – легенда о верной жене, чьи слезы размыли участок Великой стены, где был замурован ее муж. «Влюбленные-бабочки» – легенда о двух разлученных влюбленных, Лян Шаньбо и Чжу Интай, которые после смерти превратились в бабочек.
(обратно)30
День дракона, или День пробуждения дракона – традиционный праздник, который отмечается второго числа второго лунного месяца. Считается, что в этот день дракон просыпается от зимней спячки, а вслед за ним просыпаются все пресмыкающиеся и насекомые.
(обратно)31
Сыхэюань – тип традиционной китайской застройки, при котором четыре здания помещаются фасадами внутрь по сторонам прямоугольного двора.
(обратно)32
Дунбэй – регион на северо-востоке Китая.
(обратно)33
Согласно традиционным китайским представлениям, наиболее благоприятное место для захоронения – между горой и водоемом.
(обратно)34
Бумажные отроки – обязательный атрибут погребальных обрядов, символизируют слуг, которые будут сопровождать усопшего на тот свет.
(обратно)35
Яочи (яшмовый пруд) – в китайской мифологии пруд, на берегу которого стоит дворец богини Сиванму, хранительницы плодов бессмертия.
(обратно)36
Отсылка к мифу о богине Нюй-ва, сотворившей людей из глины с берегов Хуанхэ. Первых людей она лепила по своему образу и подобию, и из них получились богачи и аристократы. Устав от работы, остальных людей Нюй-ва сотворила, набирая глину на ивовый прут и стряхивая капли на землю, так появились бедняки и простолюдины.
(обратно)