[Все] [А] [Б] [В] [Г] [Д] [Е] [Ж] [З] [И] [Й] [К] [Л] [М] [Н] [О] [П] [Р] [С] [Т] [У] [Ф] [Х] [Ц] [Ч] [Ш] [Щ] [Э] [Ю] [Я] [Прочее] | [Рекомендации сообщества] [Книжный торрент] |
Счастье с книжкой. История одной книгоголички (fb2)

Бьянка Питцорно
Счастье с книжкой. История одной книгоголички
© 2022 Adriano Salani Editore, Milano Gruppo editoriale Mauri Spagnol S.p.A. Published by arrangement with ELKOST International Literary Agency
© Манухин А.С., перевод на русский язык, 2024
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2024 КоЛибри®
Предисловие переводчика
В 2010 году, впервые попав в Италию, я зашел в один крупный книжный магазин. И очень удивился, обнаружив, что самый большой стеллаж в отделе литературы для детей целиком занимают книги писательницы, имя которой мне тогда ни о чем не говорило. При случае я спросил о ней у знакомых итальянцев. Оказалось, это самый известный и популярный итальянский детский автор. «А как же Джанни Родари?» – наивно поинтересовался я. «Ну, ты вспомнил! – отмахнулись они. – Джанни Родари – это когда было…»
Итальянским языком я в те времена еще не владел, а на русском этих книг тогда не было. И только в следующем году, когда в России вышла повесть «Послушай мое сердце» в блестящем переводе Ксении Тименчик, мне удалось приобщиться к творчеству той, чьи книги знает и любит вся Италия. Ее слог, ее сюжеты и герои очаровали меня с первой фразы. И пару лет спустя, уже выучив итальянский, я начал переводить именно с книг Бьянки Питцорно.
Вы держите в руках первую автобиографию этой прекрасной писательницы. Будучи человеком скромным, синьора Бьянка дала ей ироничное название «Тетка с книжкой» и подзаголовок «Читательский автопортрет», намереваясь представить себя в первую очередь именно читательницей (и, как мы узнаем, читательницей страстной). Каждое событие своей жизни, особенно детства и юности, она трактует через призму прочтенных в то время книг. Чего мы здесь не встретим, так это автопортрета писательского, объяснения, как и откуда родились семь десятков произведений, которые без труда можно найти в книжных магазинах и библиотеках разных стран. На русский язык пока переведено далеко не всё. Тем не менее мне хотелось бы заполнить пробел, немного рассказав о творчестве Бьянки Питцорно и его корнях.
Первый и самый очевидный источник вдохновения – классическая итальянская детская литература, в которой очень силен элемент нонсенса, или принцип «фантастических гипотез», придуманный Джанни Родари. Вот что он пишет в своей «Грамматике фантазии»: «Техника фантастических гипотез предельно проста. Она неизменно выражена в форме вопроса. Что было бы, если?… Для постановки вопроса берутся первые попавшиеся подлежащее и сказуемое. Их сочетание и дает гипотезу, на основе которой можно работать. Пусть подлежащим будет „город Реджо-Эмилия“, а сказуемым – „летать“. Что было бы, если бы город Реджо-Эмилия начал летать? Пусть подлежащим будет „Милан“, а сказуемым „окружен морем“. Что было бы, если бы Милан внезапно оказался посреди моря?»[1]
Таковы многие итальянские книги, неплохо известные российскому читателю. И речь не только о Джанни Родари: среди них можно назвать и «Раздвоенного виконта» Итало Кальвино, и «Невероятное нашествие медведей на Сицилию» Дино Буццати, и «Ренатино не летает по воскресеньям» Ренато Рашела, и «Сказки для тех, кто лучше всех» Роберто Пьюмини. К чистым образцам того же жанра я бы отнес «Дом на дереве» и «Инопланетянина по обмену» Бьянки Питцорно.
В другую придуманную Родари игру, «перевирание сказок», Питцорно играет не менее виртуозно. В «Невероятной истории Лавинии» девочке со спичками из сказки Андерсена является добрая фея. В «Амазонке Александра Великого» воспитанная волками девочка попадает в армию Александра Македонского. «Удивительное путешествие Полисены Пороселло» переиначивает трагическое «Без семьи» Гектора Мало. А «Французская няня» знакомит читателя с неожиданным взглядом на персонажей «Джейн Эйр» Шарлотты Бронте.
Не менее интересен и исторический пласт творчества писательницы. Родившись на Сардинии, она всегда мечтала рассказать об одной из важнейших фигур борьбы за независимость этого острова, средневековой правительнице Элеоноре Арборейской, прозванной «Жанной д’Арк Сардинии». Правление Элеоноры и по сей день считается «золотым веком» сардинской государственности. Под ее руководством была принята «Карта де Логу» – свод уголовных, гражданских и процессуальных законов, впервые в Средневековье наделивший женщин собственностью и правом отказаться от замужества.
Проведя более пяти лет в архивах, Питцорно создала масштабное биографическое исследование, «Житие Элеоноры Арборейской», ставшее настолько популярным, что 35 000 экземпляров второго издания книги, поступившие в продажу только на Сардинии, были полностью раскуплены всего за три часа и пришлось срочно делать допечатку.
По настоянию Элеоноры Арборейской в «Карта де Логу» был включен и раздел, посвященный охране соколов, которых с тех пор стали называть «соколами Элеоноры». Именно этот факт натолкнул Бьянку Питцорно на мысль о детском романе на средневековый сюжет – «Девочка с соколом». А хроники инквизиции подсказали писательнице идеи для двух произведений о ведьмах: юмористического романа «Моя маленькая ведьмочка» и драматичной повести «Ведьма» в сборнике «Колдовство».
И все-таки, говоря о главных произведениях синьоры Питцорно, мы в первую очередь вспоминаем «автобиографический» цикл «Сага о Лоссае» и его вершину, повесть «Послушай мое сердце», изданную тиражом более 300 000 экземпляров в одной только Италии.
Поначалу кажется, что «Послушай мое сердце» – обычная школьная повесть, каких много было и в Италии («Сердце» Эдмондо Де Амичиса, «Дневник Джанни Урагани» Вамбы), и даже в России, начиная со Льва Кассиля и заканчивая Владимиром Железниковым. Три подружки-одноклассницы во главе с непоседливой Приской, столкнувшись с произволом учительницы и безразличием взрослых, берут восстановление справедливости в свои руки, параллельно решая множество самых разных проблем.
Рассказы Приски, считающей себя будущей великой писательницей, – самый притягательный момент книги. Смешные или страшные, повествующие о любви или жутких карах, ждущих отвратительную синьору Сфорцу, они неизменно очень живые и представляют собой одни из лучших образцов мировой детской литературы. Да и сами героини – не схематичные подружки, которые различаются только склонностями и цветом волос, а живые девочки, каких можно встретить в любой школе. Временами они выдумывают невероятные глупости, временами ошибаются, совершают поступки, которых сами же потом стыдятся, что делает их искренними и настоящими.
Но главное, Бьянка Питцорно не ограничивается традиционно школьными проблемами, вроде оценок или конфликтов с вредными одноклассницами. Ее волнует нищета, неграмотность, эксплуатация детского труда. О послевоенном детстве итальянских девчонок теперь чаще судят по романам Элены Ферранте, где описаны бедные периферийные кварталы и героини, закончившие только начальную, максимум младшую среднюю школу. На их фоне Приска с подругами, чьи семьи могут позволить себе и няню, и прислугу, кажутся изнеженными «маменькиными дочками». Однако не замечать несправедливости они не могут и борются с ней в каждом ее проявлении.
Многие читатели считают, что под маской писательницы Приски скрывается сама Бьянка Питцорно, но она категорически против: «Мои черты есть во всех трех подругах, хотя больше всего их в Розальбе: я в то время мечтала стать художницей». Тем не менее многие персонажи повести «Послушай мое сердце» имеют вполне реальных прототипов, так что книгу и последовавший за ней цикл «Сага о Лоссае» нередко называют автобиографическими.
Столь же автобиографическим считают и ее первый «взрослый» роман, написанный уже в семидесятипятилетнем возрасте, «Интимная жизнь наших предков. Пояснительная записка для моей кузины Лауретты, которой хотелось бы верить, что она родилась в результате партеногенеза». В персонажах этой книги нет-нет да и проглянут старые знакомые из ее детских книг. Да и сама Ада Бертран, бунтарка-хиппи конца шестидесятых, знаток археологии и древних мифов, очень напоминает повзрослевшую Приску, Элизу или Розальбу.
Однако поклонникам синьоры Бьянки всегда хотелось знать, насколько эти произведения можно назвать автобиографией, или, как теперь модно говорить, автофикшеном. И она наконец дает ответ – в неожиданном жанре «читательского автопортрета». Но ведь так даже интереснее, правда?
Андрей Манухин
* * *
Россане Витале, с одиннадцатилетнего возраста
разделявшей мою страсть к чтению;
терпеливо выслушивавшей мои самозабвенные восторги;
сражавшейся со мной бок о бок после уроков
в битвах Троянской войны;
служившей мне алтарником, когда я,
за неимением священника,
сама читала мессу на латыни в крохотной
лесной церквушке;
опасавшейся, как и я, выходить из залитой светом
комнаты на темную лестницу:
вдруг появится «мисс Джессел» из «Поворота винта»
Генри Джеймса,
а также ее дочери Паоле д’Альбертон, с самого детства
радостно сопровождавшей меня на самых причудливых
читательских тропах
Предисловие
Эта книга задумывалась не как очерк о чтении или, тем более, о литературе в целом, а как своего рода мемуары, чехарда воспоминаний и не особенно связных размышлений о книгах, которые, возникая в тот или иной период в моей жизни, неким образом на нее повлияли. Учитывая, что бегло читать я научилась уже годам к семи, а мне вот-вот стукнет восемьдесят, временные рамки выглядят весьма широкими. И тем не менее меня ужасно гнетет, что я так и не смогла прочесть все книги, какие хотела. Рассказывая о них, я не собираюсь строго придерживаться хронологического порядка – буду скакать туда-сюда по годам и эпохам, следуя мысленным ассоциациям, соединяющим в моей голове предметы и события. Не стану перечислять все: многие книги наверняка ускользнут из памяти, да и в любом случае слишком длинный список вас утомит. Упомяну, однако, и о тех, которые мне не понравились. Вероятно, кое-кто не согласится, как, впрочем, и с перечнем моих любимых. Что тут скажешь? О вкусах не спорят: на наше счастье, все читатели разные.
Заранее прошу прощения, если буду злоупотреблять выражениями, описывающими скорее романтические отношения: любовь с первого взгляда, страсть и страстность, влюбляться и любить, любимый и обожаемый… Так уж получается, что именно они наилучшим образом подходят для определения чувств, переживаемых мной всякий раз, когда я встречаю писателя или писательницу, в которых чувствую родственную душу или даже узнаю саму себя, в чей мир мне хотелось бы войти, в чьих книгах я обнаруживаю события, чувства, персонажей и темы, покоряющие мое сердце, заставляющие чувствовать любовь, страсть, очарование, восторг и вместе с тем боль, гнев, негодование. В молодости, если книга оставляла меня равнодушной или навевала скуку, во мне вскипала ненависть, ведь я тратила на нее драгоценное время, хотя могла бы посвятить его другой. Это ощущение влюбленности или крайнего раздражения возникает у меня до сих пор, хотя с годами я поняла, что книгу, которая нам не нравится с первых же страниц, приличествует и даже надлежит поскорее бросить.
Умение читать
В 1982 году мне пришлось перенести операцию и дней двадцать провести в больнице. Тогда, воспользовавшись случаем, я решила прочесть двухтомник Музиля «Человек без свойств»[2]. За пару лет до того я уже за него бралась, и он меня заинтересовал, даже заинтриговал; придя к нему длинной читательской тропой, я понимала, что, если не одолею этот этап, то путь мой прервется. Но сколько бы я ни открывала книгу, продвинуться дальше десятка страниц так и не смогла. Между тем к сорока годам мне покорились уже сотни томов, многие из которых были весьма заковыристыми, многие – откровенно скучными; встречались и написанные на других языках, что требовало еще более значительных стараний и упорства. И все-таки некоторые книги – к счастью, немногие – мне никак не давались. Принявшись за них, я всякий раз, непонятно почему, словно бы упиралась в стену и вскоре бросала, с невероятным облегчением погружаясь в другое чтение. Полегче? Позанимательней? Ближе моим вкусам? По правде сказать, не знаю.
Однако теперь я решила, что приму вызов и, не оправдываясь более ленью, превозмогу свой ступор. Других книг я с собой в больницу не брала, поскольку знала, что без чтения не продержусь и дня. Либо Музиль, либо полная безнадега.
И это сработало. Уже на следующий день после операции, едва отойдя от наркоза, я снова взялась за «Человека без свойств» и проглотила разом страниц сорок. Книга оказалась не такой уж сложной, мне даже почти понравилось. В итоге за следующие две недели, невзирая на отсутствие альтернативы и определенную потерю концентрации, вызванную непрерывно включенным у моей соседки по палате телевизором, я умудрилась прикончить оба тома. Прочла их от корки до корки и осталась довольна. Не могу сказать, что влюбилась в них или внезапно обнаружила, что именно этой книги мне в жизни не хватало, но точно оценила качество изложения, персонажей, тему, стиль; мой разум обогатился, и я была благодарна автору.
Соседка по палате между тем поглядывала на меня с огромным любопытством: она никак не могла взять в толк, отчего это я вечно сую нос между страницами, не выказывая ни малейших признаков скуки и даже изредка не поднимая глаз к экрану.
Разумеется, случалось, что читать было невозможно – во время приемов пищи или с воткнутой в руку иголкой капельницы. В такие моменты, хотя телевизор по-прежнему был включен, мы с соседкой общались. И когда познакомились поближе, между нами зародилось нечто вроде солидарности или симпатии, что вылилось в отношения почти дружеские. Чуть моложе меня, эта женщина была замужем, воспитывала двоих детей, работала кассиром в супермаркете и за всю жизнь не прочла ни единой книги. Нет, она закончила восемь классов, так что читать ее, конечно, в свое время учили, а потом и заставляли: задачи в учебниках, несколько рассказов, подходящих для упражнений на логический анализ, пару стихотворений. Однако, говорила она, эти задания были настоящей пыткой и стоили таких колоссальных усилий, что она выбросила их из головы, как только выпустилась. И все же повествовательный жанр ей нравился. Телевизор в палате всегда был настроен на южноамериканские мыльные оперы, совершенно покорившие в те годы итальянскую публику; время от времени даже я смотрела мексиканские постановки, завораживающие своей безыскусностью.
В какой-то момент меня охватил миссионерский пыл: я хотела, чтобы соседка осознала, до чего хорошо читать и сколько удовольствия от этого можно получить. Не стоит, наверное, подумалось мне, мучить ее «Человеком без свойств», способным измотать даже одержимого книжного червя вроде меня самой. И я попросила друзей и подруг, которые меня навещали, принести нам что-нибудь простенькое, типа любовных романов, желательно покороче и с захватывающими сюжетами. Но все оказалось впустую. Моя соседка в самом деле старалась: техника была ей знакома, и пускай читать про себя она не умела, но слова бормотала тихо-тихо, едва слышным шепотом. Однако, дочитав страницу, смотрела на меня пустыми глазами, не уловив ни капли смысла, не поняв, чем заняты персонажи, не запомнив вообще ничего. Ей было неловко, она хотела сделать мне приятное, но просьбу мою находила нелепой. Я попыталась прочесть ей историю вслух и попросила пересказать. Она не смогла. Тогда я предложила вкратце познакомить меня с сюжетом только что просмотренной мыльной оперы.
«Ну, значит… в общем, она его любит, а он ей изменяет. Она рыдает, он сердится, потому что врет», – больше ничего соседка сказать не могла. Кем были эти герои, где они жили, как познакомились, во что были одеты, через что прошли… Любит, изменяет, сердится, рыдает. Конец истории.
Никогда раньше я не встречала подобных людей. Когда мне было девять, в нашем доме появилась четырнадцатилетняя девчонка, ставшая няней для моей новорожденной сестры. Родом из крохотной деревушки, она была до крайности бедна и, конечно, неграмотна. Однако, подглядывая тайком, как мы с братом делаем уроки, время от времени упрашивая нас прочесть то рекламное объявление в витрине, то надпись на постаменте памятника, обходясь только карандашом и блокнотом, она меньше чем за год научилась читать и писать. Следующим летом, отдыхая на побережье, мы застали ее во время сиесты в полутемной спальне: водя пальцем по строчкам, она читала «Обрученных»[3], поскольку приходский священник сказал, что это очень важная книга. Потом, правда, эта девчонка стала заядлой поклонницей фотороманов[4] и даже подписалась на «Гранд Отель»[5]. Но это уже другая история[6].
Тем не менее к сорока годам я подошла с убеждением, что читать для человека так же естественно, как дышать, говорить или плыть, если бросят в воду. Так было со мной и со всеми, кого я знала. Разумеется, читать надо учиться – в школе или подражая знакомым, как наша няня. Учиться, как младенец, что сперва учится ходить, а пару лет спустя – кататься на велосипеде.
Лично мне не случалось знать тех, кто после определенного возраста не умел бы плавать или кататься на велосипеде (хотя они, безусловно, существуют). Равно как не случалось знать тех, кто не умел бы читать в прямом смысле, то есть не только распознавать звуки или значения слов, но и видеть за их цепочками связный рассказ – информацию, которую эти слова передают; действия, с которыми они соотносятся; зрительные образы, которые описывают; запах, цвет, тепло и холод, которые заставляют почувствовать. Ничего этого в реальности не существует, но читатель видит, слышит и обоняет, наслаждается или страдает… И никогда прежде я не встречала человека, не способного удержать прочитанное в уме, запомнить, пусть даже на самое краткое время, пересказать другому…
И все-таки этот человек, эта женщина существовала, она была совсем рядом, на соседней кровати. Неумение читать происходило у нее не от лености или недостаточного старания и не оттого, что ее не научили элементарной технике чтения. Тогда я спросила себя, чего же ей не хватает. Возможно, примера тех, кому чтение вовсе не кажется пыткой? Или, может, простого замыкания контактов, того самого волшебного щелк, когда конкретное превращается в абстрактное?
Ведь, если вдуматься, чтение, во всей полноте значения этого термина, – именно что абстракция. Перевод графических знаков в мысли, образы, чувства, запахи, цвета, музыку подразумевает некую операцию, большинством людей не осознаваемую, но необходимую[7]. Испанский писатель и философ Фернандо Саватер[8] пишет по этому поводу: «Чтение – акт отнюдь не механический, оно представляет собой комплекс действий, в котором человек задействован целиком: его разум и воля, воображение и чувства, прошлое и настоящее. […] На более высоком уровне анализа чтение также требует умения концентрироваться, отслеживать взаимосвязи, рассуждать, сопоставлять и прогнозировать; все эти интеллектуальные привычки стимулируют структурирование мысли».
Что же произошло с моей соседкой по палате, что остановило ее интеллектуальное развитие? Мне так и не удалось это выяснить. Но сегодня, много лет спустя, я знаю: таких, как она, много – людей весьма достойных, уважаемых, которых невозможно да и не в чем упрекнуть. Вероятно, они даже не осознают, что чего-то лишены, и нисколько от этого не страдают.
Страдаю за них я, ведь они лишены очень многого. Удовольствия сопереживать и соучаствовать, пусть и абстрактно, жизни других людей; проносить сквозь века прекрасные истории – увлекательные и волнующие, печальные и забавные; знакомства с реальными или воображаемыми людьми, у которых можно научиться чему-нибудь важному или с которыми можно просто подружиться. У таких людей нет лучшего в мире средства от одиночества, возможности путешествовать и познавать пространство и время. Я же, как и прочие читатели, этим сокровищем владею и бесконечно благодарна за него судьбе.
Часть первая
Читатели в моей семье
Мне выпала огромная удача и честь родиться в семье читателей. Под «семьей» я в данном случае подразумеваю тех, кто появился в ней до меня: родителей, дядей и тетей, бабушек, дедушек и нескольких прабабушек из числа долгожительниц. В тот же список попадут родственники второй, третьей и четвертой степени родства, прислуга, жившая рядом с нами всю жизнь, «закадычные» друзья, а также знакомые, поодиночке или целыми семьями, связанные с «нашими» взрослыми самыми прочными узами.
Когда я родилась, еще были живы мои дедушки с бабушками по обеим линиям, два весьма пожилых двоюродных деда-холостяка и прабабушка. Кроме того, у меня было четверо дядей, отцовских братьев, три дяди и две тети со стороны матери, все с супругами; девятилетняя двоюродная сестра, самая старшая в этом поколении, трое двоюродных братьев и один родной, всего на восемнадцать месяцев старше. Со мной, последней из появившихся на свет, семья составляла более двадцати пяти человек, которые проживали вместе или ежедневно друг друга навещали. Кроме нас, малышей, тогда еще неграмотных, все они были читателями: каждый со своими вкусами, каждый с более-менее глубокой страстью к чтению. Взрослые мужчины, поголовно закончившие университет, предпочитали, за редким исключением, вдумчиво изучать книги, считавшиеся «полезными» в их профессии. Женщины, ни одна из которых после шестнадцати лет не переступала порог учебного заведения, выходя замуж, садились дома присматривать за детьми (пускай и с помощью многочисленной прислуги). Все они были заядлыми читательницами, но посвящали себя исключительно жанру, который считался «бесполезным», – то есть романам.
Их многочисленные подруги были такими же читательницами, как они сами. Об одной, Каролине Биази, жене известного художника, поговаривали, что она читает исключительно за столом – кто, как, где и когда предпочитает читать, представлялось бесконечной темой для обсуждения. Синьора Каролина вечно становилась предметом шуток, поскольку до такой степени погружалась в очередной роман, что однажды два ее малолетних сына, раздобыв пилу, эксперимента ради укоротили пару ножек стола, чего она не замечала, покуда книга, заскользив по наклонной плоскости, не скрылась из поля ее зрения.
Синьора Каролина, читавшая, в отличие от своих подруг, также газеты (обычай, как правило, мужской), была известна и тем, что слишком буквально воспринимала преувеличения, свойственные рекламе, которую тогда называли «пропагандой». Как-то раз она умудрилась посеять панику в кружке, собравшемся за вышиванием, пока одна из подруг читала им вслух, как монахи в трапезной (разве что священное писание этим дамам заменяли вполне себе светские романы). Синьора Каролина ворвалась в комнату в великой тревоге, размахивая «Коррьере дель Изола»[9] и восклицая: «Вы читали? Горе тем, у кого не осиная талия!» Она была совершенно убеждена, что речь идет не о рекламе корсетов, а о только что принятом законе. Неужели всем присутствующим, дамам довольно-таки плотного сложения, придется заплатить штраф? Или, может, их подвергнут аресту?
Этот случай стал частью нашего семейного обихода. «Горе тем, у кого не осиная талия!» – в шутку предостерегали мы родственников, склонных хорошенько поесть.
Моя мать
Об отчаянном безрассудстве моей матери ходили легенды. Например, она заставила моего до смерти перепуганного отца уехать в запланированный медовый месяц на Капри, хотя буквально накануне их свадьбы Италия вслед за Германией вступила в войну. «Меня призовут, а не обнаружив дома, сочтут дезертиром, – пытался возражать отец. – Транспорт перестанет ходить, и домой мы уже не вернемся. Корабли потопят авиабомбами, а нас угонят в лагеря». «Ты и вправду трус, заячья душонка, – издевательски хохотала она. – Я отправляюсь на Капри, с тобой или без тебя».
Поехать туда она решила из-за книги, в которую влюбилась даже раньше, чем в моего отца – «Легенды о Сан-Микеле» шведского врача Акселя Мунте, которую, только что переведенную на итальянский, прочла в двадцать лет. И победила: они съездили на Капри и вернулись на Сардинию целыми-невредимыми, хотя отец рассказывал, что у него вечно очки запотевали от ужаса, и насладиться красотами острова он ни в коей мере не мог.
«Легенду о Сан-Микеле» моя мать в течение многих лет упоминала исключительно с благоговением, и я не могла дождаться, пока научусь читать и открою для себя ее очарование. Я была совершенно уверена, что в ней рассказывается история архангела с огромными, угрожающе раскинутыми крыльями и обнаженным мечом, мраморная статуэтка которого стояла на столе в отцовском кабинете, поскольку святой Михаил считался покровителем рентгенологов[10].
Когда я наконец прочла «Легенду», то обнаружила, что речь в ней идет вовсе не об архангеле, а о вилле под названием «Сан-Микеле», но нисколько не разочаровалась, ведь книга мне тоже очень понравилась. А главное, она познакомила меня с молоденькой девушкой, которой была когда-то моя мать и которой больше не существовало: она превратилась в почтенную синьору и читала теперь с подругами совсем другие книги.
Впрочем, хватало у нас и романов, которые она забрала с собой, покидая родительский дом, и которые в последующие годы оказались на вес золота, поскольку война продлилась куда дольше, чем кто-либо предполагал, а в числе множества дефицитных вещей оказались и книги. Особенно это ощущалось на Сардинии, где крупных издательств не было вовсе, и если на континенте немногие, крайне малочисленные томики еще печатались, то возить их к нам, ввиду угрозы вражеских подводных лодок, торговые суда попросту не брались.
Таким образом беллетристика, приобретенная женщинами в период между двумя войнами, вкупе с книгами, которыми пользовались для своих штудий мужчины, составили своего рода «золотой фонд», откуда без какой-либо цензуры могли черпать мы все, даже самые маленькие дети. Нас только просили обращаться с ними бережно: не мять и не рвать страницы, не черкать, не калякать. А нам бы и в голову никогда не пришло поступать так, как трое маленьких беглецов-заложников у Виктора Гюго в романе «Девяносто третий год», которые, найдя в башне великолепно иллюстрированный том, сперва глядят на него «глазенками, исполненными погибельной любви»[11], а после уничтожают, с величайшим удовольствием разрывая в мелкие клочки. Этому акту разрушения посвящена целая глава. Читая ее (разумеется, пару десятилетий спустя), я не могла не вспомнить о самом раннем своем детстве и не сравнить осторожное, благоговейное прикосновение к книгам моих крохотных детских пальчиков с задорным и разрушительным безумием Рене-Жана, Гро-Алэна и Жоржетты.
Дядя Алессандро
Я как-то уже рассказывала, что первой книгой, которую я, помнится, еще не умея читать, с интересом листала, была вовсе не тоненькая книжка-картинка с детскими потешками, как можно было бы предположить, а увесистый том в темном кожаном переплете, найденный на полке в кабинете дяди Алессандро – точнее, двоюродного дедушки по материнской линии, университетского профессора акушерства и гинекологии[12]. Он к тому времени уже вышел на пенсию и больше не преподавал, но по-прежнему имел врачебную практику и в лечении бесплодия слыл поистине волшебником. Кабинет его был увешан фотографиями младенцев с благодарственными надписями, а город наводняли малыши, о которых в нашей семье говорили: «Этот родился у дяди Алессандро». Я была абсолютно уверена, что все это его дети, и недоумевала, как он, холостяк, ухитрился «родить» их без жены и почему не жил с ними.
Сообщница-горничная, особа весьма любопытная и так же, как я, заглядывавшаяся на иллюстрации, прочитала мне название тома: «Тератология»[13]. Рисунки изображали уродливых младенцев, детей с одним глазом посреди лба, с перепонками на руках или ногах и так далее, вплоть до невероятного количества самых разнообразных сиамских близнецов.
Небольшая квартирка и примыкавший к ней кабинет, где дядя принимал пациентов, располагались на верхнем этаже в доме моих дедушки и бабушки, окруженном фруктовым садом. Помимо научных текстов вроде «Тератологии» там, спрятанная чуть надежнее, хранилась и богатейшая коллекция романов, обнаруженная, впрочем, лишь полвека спустя, когда дом пошел под снос, и открывшая мне другую, весьма неожиданную сторону личности дяди Алессандро.
Можно ли реконструировать характер человека по списку книг, выбранных им для чтения, или, например, по кругу его любимых тем? В романе Жюля Верна «Двадцать тысяч лье под водой» первая комната «Наутилуса», которую невольному гостю, Пьеру Аронаксу, показывает капитан Немо – библиотека. Она вмещает двенадцать тысяч томов, тщательно отобранных загадочным капитаном, прежде чем тот опустился на своей сверхтехнологичной (по тем временам) подводной лодке в морские глубины и оборвал последние связи с человеческим обществом. Научная, философская, художественная литература на всех языках (очевидно, знакомых капитану). Однако, отмечает Верн, здесь не нашлось бы ни единой работы по политической экономии – предмету, доступ которому на борт был, похоже, строго воспрещен. Зато были шедевры древних и современных мастеров, «все то лучшее, что создано человеческим гением в области истории, поэзии, художественной прозы и науки, начиная с Гомера до Виктора Гюго, с Ксенофонта до Мишле, с Рабле до госпожи Санд…»[14], а также, разумеется, множество текстов по механике, баллистике, гидрографии, метеорологии, географии, геологии… Подобный список лучше любой другой детали раскрывает характер капитана Немо не только профессору Аронаксу, но и читателям романа.
В доме моих дедушки с бабушкой по маминой линии было заведено писать на титульном листе книги дату покупки и имя владельца, а после прочтения там же, на титульном листе, – пару оценочных строк в предостережение тем, кто тоже захочет ее прочитать. Мой дед Джованни в этих суждениях всегда бывал строг, тогда как заметки его брата Алессандро обычно оказывались куда снисходительнее. А ведь в детстве простаком, покупавшимся на каждую небылицу, был именно Джованни! Алессандро, семью годами старше, рассказывал ему самые невероятные истории – и тот верил! Что, например, если посадить на садовой клумбе куриные когти, которые кухарка, прежде чем сунуть птицу в печь, обрезала и выбрасывала в навозную кучу, вырастут цыплята. Сперва малыш старательно извлекал эти бренные останки, а после столь же усердно закапывал их, провоняв навозом весь апельсиновый сад, включая увитую плющом беседку, где его мать угощала подруг чаем. Или вот однажды Алессандро взял младшего брата на прогулку и, встретив свинопаса со стадом (что в конце XIX века особой редкостью не было), на вопрос Джованни, который никогда раньше свиней не видел, что это за звери, с усмешкой ответил: «Обезьяны». Когда же, вернувшись домой, радостный малыш рассказал о неожиданной встрече отцу, его подняли на смех, как последнего дурака: «Обезьяны в Сассари! Да тебе какую чушь ни скажи, ты все проглотишь! Ну и растяпа, ну и простофиля!» Похоже, основным принципом воспитания в этой семье всегда был сарказм по отношению к младшим.
В возрасте двенадцати с половиной лет Алессандро решил научиться играть на скрипке. Об этом известно, поскольку сохранился его учебник – богато оформленный альбом крупного формата, на титульном листе которого мальчик написал готическим шрифтом свое имя и дату: 16 апреля 1883 года. Мы не знаем, занимался он один или с преподавателем. Не знаем, как отнеслись к этому в семье, восприняли с сарказмом или поощряли. Ясно лишь одно: в какой-то момент ему купили скрипку (которую мы бережно храним до сих пор), чтобы Алессандро мог исполнять этюды из учебника. И он настолько в этом преуспел, что, будучи еще учеником средней школы, играл в струнной группе оркестра Муниципального театра. Однако учебы ради своего увлечения не бросил и, добросовестно окончив медицинский факультет, успешно начал университетскую карьеру. Все это время он читал книги самых разных жанров: предпочтение отдавал приключенческим, но увлекался и поэзией. Так, сохранилось несколько потрепанное издание поэмы Вальтера Скотта «Властитель островов», выпущенное издательством «Сонцоньо» в 1884-м, а еще через два года, судя по написанной от руки дате, купленное шестнадцатилетним Алессандро.
Став ассистентом профессора, он объездил за своим ментором пол-Италии – Павию, Кальяри, Парму, Флоренцию, Сиену – пока не обосновался в Падуанском университете, где получил кафедру и преподавал до 1940 года. Дядя Алессандро так и не женился; в переездах его сопровождали лишь верная экономка-сардка Мария Антония[15] с ручной швейной машинкой «Зингер», кот Толстопуз (которого после смерти немедленно сменял другой кот, также звавшийся Толстопузом), высокий, узкий платяной шкаф в стиле Либерти[16] с личной монограммой, сделанный по заказу дяди знаменитым Клементе, лучшим во всем Сассари краснодеревщиком, комплектный к шкафу комод, скрипка, да тщательно собираемая библиотека. По датам, записанным на титульных листах, можно понять, что книги он продолжал покупать всю свою жизнь и, даже будучи стариком – или, скорее, состарившимся мальчишкой, – обожал приключения: Фенимора Купера[17], Зейна Грея[18], Понсона дю Террая[19]. Не брезговал и романами с продолжением, которые печатались в виде еженедельных выпусков, после чего компоновались, обычно самим издателем, и поступали в продажу отдельными томами. А единственным автором, чье творчество дядя собрал полностью, оказался неаполитанец Федерико Мастриани[20].
Страстный любитель захватывающих сюжетов, Алессандро почти каждый вечер ходил после работы в кино и, пока заведовал кафедрой, непременно таскал с собой ассистентов. Впрочем, сам он тоже был настоящим кладезем историй, поскольку помнил и постоянно рассказывал великое множество удивительных случаев из жизни своих и наших знакомых. Частенько цитировал афоризмы или фразочки знакомых, например полкового капеллана из Сассари, который, вспоминая военные годы, сказал: «У меня под сутаной вместо пота Изонцо[21] бежала». А цикл анекдотов, главным героем которых был его друг из Сорсо по имени Теренцио Гадони, составлял своего рода наивную эпопею, которую мы, внуки, знали наизусть.
Вот, например, что случилось в театре прямо посреди спектакля «Два сержанта»[22]. По ходу действия сержант Ренато, уходящий на войну, просил у командующего разрешения проститься с молодой женой. Его друг, второй сержант, поручился собственной жизнью, что тот вернется в срок. И все-таки, оказавшись дома, Ренато едва не поддался на ласки жены, которая принялась всеми правдами и неправдами уговаривать его дезертировать. Зал затаил дыхание. Но тут Теренцио Гадони поднялся со своего кресла и, гневно размахивая руками в сторону сцены, крикнул актрисе: «Синьора, может, хватит уже?! Вы разве не понимаете: если не отпустите Ренато, другого сержанта расстреляют?»
Актеры смешались, не в силах играть дальше. Публика зашумела, пытаясь заставить Теренцио замолчать. Тот же, распаляясь все сильнее, обернулся к соседям: «Так значит, вы ничегошеньки не поняли! Молодой человек в ужасной опасности!» – и продолжал свой монолог, покуда, к всеобщей радости, возмутителя спокойствия не выгнали прочь из зала и спектакль не продолжился[23].
Или другой случай, когда по улицам Сорсо ходил мошенник с дрессированным тюленем. В руках он держал оцинкованное ведро, полное свежей рыбы, и утверждал, что его питомец может разговаривать, как человек. Теренцио, конечно, ему не поверил, а не поверив, бросил вызов – «жлобский»[24], как говорят у нас в Сассари. Мошенник взял из ведра рыбу, поднял над головой и, показал тюленю, спросив: «Cumpà, a ti lu magneresti uno pesceu?» Голодное животное, скуля, потянулось к еде. «Видал? – „перевел“ его довольный хозяин. – Ha dittu: „Magari dui“»[25].
Из этого анекдота в дедушкином доме возникла традиция всякий раз, как к столу подавали блюдо с рыбой, спрашивать соседа: «Cumpà, a ti lu magneresti uno pesceu?». А под миску с салатом неизменно полагалось произносить: «И молвил Христос своим ученикам: „Не вкушайте травы, что суть пища волам“»[26].
Бабушка Пеппина
Моя бабушка по материнской линии читала исключительно романы, зато уж их – в достатке. К восьмидесяти годам, не в силах более заботиться о себе сама, она вынуждена была покинуть огромный дом с садом, принадлежавший еще родителям ее мужа, дом, куда когда-то вошла юной невестой, где вырастила шестерых детей и где жила с зятьями и внуками. Ее обманом заставили перебраться в квартиру старшей дочери, но за пятнадцать лет, что бабушка там прожила, она даже не распаковала чемоданы, так и стоявшие открытыми на стульях в ожидании скорого возвращения. С собой она взяла лишь несколько книг, которые снова и снова читала и перечитывала. Был среди них и четырехтомник серии «Омнибус» с основными произведениями Грации Деледды[27], которой бабушка безмерно восхищалась, поскольку та была с Сардинии, поскольку та была женщиной и поскольку та, несмотря на свое островное происхождение и пол, получила Нобелевскую премию по литературе. Каждый год бабушка брала в руки «омнибусовское» издание Деледды и, начав с первого тома, не останавливалась, пока не дочитывала последнего. После чего, отложив книгу, приступала к «Саге о Форсайтах» еще одного своего любимца (и тоже нобелевского лауреата) Джона Голсуорси. Это поздневикторианское семейство моя бабушка знала как «Отче наш». Не зная английского, она звала персонажей по-итальянски, словно близких знакомых, осуждая или одобряя их поступки и выбор. Сомс и Ирэн Форсайты, Элиас Портолу и Марианна Сирка стали для нее родными, а их образы регулярно сличались с фотографиями реальных персонажей итальянских и международных новостей, сюжеты о которых (сегодня мы назвали бы их сплетнями) бабушка читала в еженедельных журналах.
Мой дядя Пеппино – муж той самой дочери, что ее приютила, – уж и не знаю, на каких условиях, заключил с газетным киоском возле дома пакт, по которому мог одалживать на два-три дня любые еженедельники (по тем временам еще не иллюстрированные), какие только издавались в стране, при условии возврата в товарном виде. Так что моя бабушка была в курсе амурных дел всех итальянских и американских актеров, миллиардеров, немногих правящих монархов и особенно политиков. В последние годы она даже научилась без душевного трепета произносить фразы типа «сердечный друг» и с некоторой тревогой спрашивала внучек, не торопившихся с замужеством: «Ты-то ведь не сердечную дружбу планируешь?»
В старости бабушка прочла и «Унесенных ветром» Маргарет Митчелл, но ветреность и цинизм Скарлетт, которая сперва с легкостью добивалась, а затем бросала мужчин, одобрения у нее не вызвали. С этой книгой у меня приключилась странная штука. Томик все той же серии «Омнибус» издательства «Мондадори» был у нас дома, и я, постоянно о нем слыша, была уверена, что успела его прочесть, тогда как на самом деле видела лишь одноименный фильм с участием Кларка Гейбла и Вивьен Ли. И фильм не привел меня в восторг, поскольку «романтические» любовные истории я в те годы недолюбливала: слишком уж слащавыми они выглядели. В итоге я убедила себя, что книга никак не могла мне понравиться, и потому избегала перечитывать ее даже в зрелые годы. Пока, наконец, несколько лет назад, заинтригованная спорами о новом «политкорректном» переводе, не взяла роман в руки и не обнаружила, что читаю его впервые. И что вещь эта замечательная, очень хорошо написанная и вовсе не слащавая. Хотя, кто знает… возможно, за столько лет я тоже успела измениться и люблю теперь совсем не то, что любила (или, в данном случае, любила бы) в свои тринадцать.
Первое знакомство с Грацией Деледдой тоже произошло благодаря бабушкиному «Омнибусу». Жадно глотая ее романы, я была ими совершенно очарована, а тот факт, что действие почти всегда происходило на Сардинии, наводил на мысли, что и сами сюжеты были правдой, хроникой реальной жизни, а не выдумкой или рафинированной литературной аллюзией. Конечно, описанные Деледдой среда и персонажи были крайне далеки от тех, что я видела каждый день: мы ведь жили в городе, причем на широкую ногу, часто ходили в кино, ездили в автомобилях. Мы никогда не заявлялись на деревенский праздник, проскакав целый день верхом по ущельям среди гранитных скал, у нас не было верных слуг, спавших на циновке у очага. И все же я так глубоко впитала эти истории, этот архаичный мир, что много лет спустя, принявшись за первые рассказы, даже обычаи и пейзажи, которых не видела своими глазами, описывала «под Деледду». Мне пришлось приложить невероятные усилия, чтобы отыскать собственный голос, собственные темы. Наверное, это случилось лишь после того, как я покинула остров и уехала жить «на материк». Полагаю, то же происходило и со многими другими сардинскими писательницами, а то и с писателями, – настолько сильна была магия Грации Деледды, словно ореол ее Нобелевской премии, о которой нам прожужжали все уши, бросил слабый отсвет и на нас, заключив тем самым в рамки стиля и череды сюжетов, принадлежавших ей одной, а нам самим чуждых.
«Форсайты» же, напротив, меня в то время не заинтересовали. Шанс открыть и оценить их представился лишь много лет спустя, когда, заметив в букинистической лавке четырехтомник в подарочной коробке, я купила его в память о бабушке. И влюбилась с первых страниц, стоило только начать читать, – возможно, еще и потому, что была до слез растрогана встречей с бабушкиными старыми друзьями, о которых я так много слышала в детстве.
Верный Каммамури
Мои дяди по материнской линии были заядлыми читателями Сальгари[28], персонажи которого упоминались в семье в самых разнообразных обстоятельствах повседневной жизни, словно они были нашими друзьями или родственниками. «Верным Каммамури» называли самого надежного и усердного дядиного однокашника. «Ага, последняя сигарета Янеса…» – подтрунивали над старшим братом, когда он заявлял, что бросит курить. Мой дед, преподававший в лицее латынь и греческий, напротив, выражался цитатами из Гомера и Вергилия, а, если кому из нас, детей, случалось в безудержном запале игры удариться и, хныча, прибежать к нему просить утешения, немедленно и довольно грубо призывал к стоицизму, повторяя фразу, которую мы поняли лишь много лет спустя: «Tu l’as voulu, George Dandin»[29]. Теперь, когда я знаю, о чем говорил мой дед, мне кажется, что это его нравоучение вообще типично для основанной на сарказме разновидности педагогики, в рамках которой он был воспитан сам и которую впоследствии применял к нам. «George Dandin, ou le Mari confondu»[30] – забавная комедия-балет Мольера, главный герой которой, богатый старый фермер, желая быть принятым в обществе, женится на молодой аристократке, а та ему на каждом шагу изменяет. Он узнает об измене, даже собирает доказательства, но никто ему не верит. «Ты сам нашел рога на свою голову, старый дурак» – вот что означала эта фраза, но я до сих пор не уверена, стоило ли говорить ее нам, детям, не подозревавшим о существовании Мольера или страданиях рогоносцев.
Двое сыновей другой моей бабушки, тогда еще неженатые, были столь же упертыми сальгарийцами, как и дяди по материнской линии. Здесь необходимо краткое отступление. В те годы этого писателя не знали разве что люди неграмотные или не бравшие в руки книг и газет: его романы были в каждом доме, а во время войны и вовсе превратились в настоящее сокровище. Они никого не оставляли равнодушным: строившие из себя интеллектуалов эти книги презирали, в моем же доме у них было множество страстных поклонников, особенно среди мужской половины семьи и их друзей.
К этой страсти взрослых мужчин как раз и восходит одно из моих самых ранних воспоминаний. Мне тогда было, может, года три, и меня еще время от времени носили на руках. Воскресным декабрьским утром – помню леденящий холод послевоенной зимы; я, скорее всего, из-за отсутствия пальто, закутана в бабушкин шерстяной платок – мы с отцом и старшим братом поднялись на последний этаж городской больницы, в приемной которой был устроен кукольный театр. Публику его составили те из пациентов, кому разрешили встать с постели (они, как и я, кутались в покрывала), и медперсонал с семьями. Думаю, для взрослых это был первый спектакль после долгих военных лет; мы же, дети, с магией театра и вовсе еще не встречались.
Создателями столь могущественных чар были два синьора, давно мне знакомых, поскольку они были друзьями семьи из числа «оригиналов», какие встречаются в каждом провинциальном городе: один – ректор университета, не только написавший пьесу, но и весьма искусный в манипулировании марионетками, а также в подражании разным голосам; другой – управляющий банком и по совместительству художник-любитель, обожавший морские баталии и умевший конструировать из подручных материалов восхитительные модели кораблей самых разных размеров, от крохотных, помещавшихся в бутылку, до огромных галеонов почти метровой длины, каютами которых, обставленными с большим вкусом, можно было любоваться через иллюминаторы и слуховые окошки. Не ограничиваясь койками для экипажа, бочонками рома и сундуками, полными дублонов, он умудрялся позаботиться даже о тарелках и стаканах на капитанском столе или изящных серебряных подсвечниках, скрученных из кусочков фольги.
Персонажей для того больничного спектакля он сделал из тряпок и папье-маше, а декорации нарисовал на старых простынях. Не считая этих подробностей, воспоминания мои довольно-таки сумбурны; я почти не понимала, что происходит на сцене, а в голове на долгие годы засело только одно. Помню это как вчера: периодически из-за кулис появлялся часовой в матросской форме, истошно кричавший: «Граждане Маракайбо, два часа ночи, и все спокойно!»
Естественно, время всякий раз менялось, потихоньку продвигаясь вперед, пока наконец не взошло солнце, в роли которого выступала крышка медной кастрюли, подвешенная на бечевке. Дома я так и не смогла пересказать матери историю, которую только что видела, не осознав даже, кто там хороший, а кто плохой. В памяти отпечаталась единственная фраза – «Граждане Маракайбо!» – которую я повторяла снова и снова, как скороговорку. И только лет через пять обнаружила, что город Маракайбо был на самом деле сценой для приключений Черного корсара, что речь в разыгранной марионетками пьесе шла о графе Вентимилье и что теоретически все это не должно было мне понравиться, поскольку мы, в смысле моя семья, были «фанатами» цикла о пиратах Малайзии, а не о корсарах Антильских островов.
В мое время даже дети из зажиточных семей вроде нашей, которым на роду было написано поступать в лицей, запросто играли на улице без присмотра. Подобно «Мальчишкам с улицы Пала» Ференца Мольнара[31] (романа, которым я была в девять лет совершенно очарована, мигом узнав в нем затеи собственной банды), мы не ограничивались одним лишь тротуаром возле дома, а устраивали настоящие экспедиции на городские окраины, где простирались поля, пусть и возделанные, которые легко превращались в тропические заросли, и куда можно было перенести действие «Тайны Черных джунглей» с ее тугами[32], ползающими по пашням среди оливковых и апельсиновых деревьев.
К тому же летом наши семьи ездили на море. Только не на Лидо-Новелли в Альгеро с его песчаными пляжами, купальнями и зонтиками, где из лодок наличествовала лишь некая разновидность каноэ, называемая сандолино, да появившиеся чуть позже катамараны. Нет, мы отправлялись в рыбацкую деревушку, где целыми днями бегали босиком, карабкались по скалам и ныряли с них, а то арендовали у местных лодку с парусом и мотором, чтобы утром можно было сплавать на пляж или порыбачить, а после обеда – устроить прогулку для мам или младших детей с их нянями[33]. Лодки эти, носившие самые прозаические имена, что-нибудь вроде «Матушка Катерина» или «Венценосная Богородица», немедленно перекрещивались по-сальгарийски, стоило им хоть ненадолго попасть в руки молодежи. За право назвать корабль «Жемчужиной Лабуана» шла нешуточная борьба; не менее вожделенным был и «Владыка морей».
Лето вообще было самым сальгарийским периодом года. Но и вернувшись в город, наши мужчины по-прежнему не отделяли эпопею о Момпрачеме[34] от повседневной жизни, причем не только в детстве и юности, но и уже став взрослыми, занимаясь ответственной работой. В их семейном словаре можно было обозвать строгого учителя или сурового управляющего «злобным саравакским леопардом», ножи для бумаг и перочинные превращались в малайские крисы, а галстуки, слишком узкие, чтобы оставаться в моде, заменяли шелковые платки тугов. Выезжая с друзьями на природу – а в те годы поездкам на природу уделялось достаточно много времени, – приходилось быть осмотрительным, чтобы не поругаться, случайно наткнувшись на восторженного почитателя корсарского цикла. Порой доходило до самой настоящей распри. Скажем, граф Вентимилья в моей семье считался бесхребетным болванчиком в кружевном воротнике, а Онората Ван Гульд – голландской деревянной куклой, грошовым сувениром для туристов. Полагаю, однако, что любовные аспекты приключений Сандокана мои дяди, как чуть позже и братья с кузенами, ни в ребяческих играх, ни в уже упомянутых взрослых аллюзиях никоим образом не учитывали.
Женщины в нашей семье, в свою очередь, тоже не разделяли их страстного увлечения, отвергая его как естественную болезнь мальчишек, так и не ставших взрослыми. Сами они в детстве читали французские повести из «Моей детской библиотеки», а когда вырастали, переходили на венгерские любовные романы (о чем еще будет сказано).
Единственным исключением была подруга моей матери, дама голубых кровей, звавшаяся донна Тереза Мендес Диас, – особа в наших краях известная и широко обсуждаемая, поскольку она не только носила летом широкие «рыбацкие» штаны, но и, бывая в Бозе, единственном на Сардинии городе, разделенном рекой, ходила на лодке вверх и вниз по Темо, в одиночку управляясь с косым латинским парусом и зажав в зубах нож.
Так случилось, что нарушить традицию суждено было именно мне. В отцовской семье я оказалась единственной девочкой, да к тому же обожала читать. Романов Сальгари в нашем доме не было: после свадьбы братья не позволили отцу забрать ни единого тома. Чтобы все-таки их прочесть, мне приходилось идти к бабушке либо по отцовской, либо по материнской линии, с которыми по-прежнему жили неженатые сыновья, мои дяди. Читая то же, что и они, я чувствовала себя взрослой. После стольких разговоров о Тремаль-Найке и Янесе де Гомейре добраться до этих романов и влюбиться в них было лишь вопросом времени. Но сверстники-мальчишки, мои братья и кузены, не желали брать меня в свои игры, с брезгливой гримасой отказываясь видеть девчонку в женских и, следовательно, сентиментальных ролях (да и мне, пожалуй, это не слишком бы понравилось).
Тогда я уговорила самых близких подруг последовать моему примеру и прочесть цикл о пиратах Малайзии. Сколотив свою, девчачью банду, отныне мы исполняли роли персонажей-мужчин сами. Только раз моя подруга Россана, светловолосая красавица – вылитая Марианна, – согласилась сыграть Жемчужину Лабуана. Начали мы со сцены, в которой я в образе Сандокана забиралась на балкон, куда вышла Россана, чтобы признаться ей в любви. Стояла зима, так что играли мы дома. Балкона в комнате, разумеется, не было. Зато был камин с мраморной полкой, достаточно широкой, чтобы «Марианна» могла на нее взобраться. Однако то ли Россана оказалась слишком тяжелой, то ли слишком ерзала… В итоге массивная полка, оторвавшись от стены, рухнула вместе с нашей прелестницей прямо на ее возлюбленного, а после на пол и раскололась пополам. Мы чудом остались невредимы.
В Сандокане мне больше всего нравилось то, что, даже будучи бесспорным главным героем всех происходящих событий, он не был одиночкой, как капитан Немо у Жюля Верна, а разделял свой полный сражений и любви мир с друзьями, без которых не мог обойтись. Мужская дружба в этих романах казалась очень сильным, нерушимым чувством, не знающим ни сословий, ни рас. Янеса де Гомейру, португальского авантюриста, бог знает каким ветром занесенного в Зондское море, принц Сандокан, аристократ, называл «младшим братом». Каммамури, слуга Тремаль-Найка, обращался к нему как к «хозяину»; однако взаимная верность, раз за разом заставлявшая их вырывать друг друга из лап смерти, не знала ни чинов, ни рангов. Да и сам Тремаль-Найк изначально был всего лишь змееловом, бедным, хотя и доблестным, что не помешало Сандокану сделать его своей правой рукой. Молодые англичанки, Ада и Марианна, не колеблясь обручались или даже выходили замуж за местных, как принцев, так и плебеев, а Янес полюбил и взял в жены Сураму, туземку, хотя и принцессу.
Перечитывая уже во взрослом возрасте эти приключения экзальтированных персонажей, часто говорящих о себе в третьем лице, я умиляюсь как автору, так и нам, столь наивно в них влюбленным. Как могли мы не обратить внимания на бесконечные нестыковки или малоправдоподобные детали? Возможно ли, например, чтобы Тремаль-Найк из «Тайны Черных джунглей» до встречи с Адой, пленницей тугов, ни разу за все свои тридцать лет не видел женщины? И чтобы он с первого взгляда влюбился в четырнадцатилетнюю девчонку, чьи глаза Сальгари сперва называет голубыми, а всего несколько абзацев спустя – угольно-черными? Можно ли поверить, что герои, не выдающие своих и чужих тайн под самыми жестокими пытками, запросто выбалтывают их, едва глотнув немудреного «лимонада» с парой капель сока некого экзотического фрукта? И что тигрица Дарма способна, набросившись на роскошно одетого мужчину и сбив его с ног, не оставить на нем ни царапины и не вырвать ни пряди волос?
Занятно, что в те же годы и те же месяцы я с не меньшим восхищением следила за приключениями Шерлока Холмса, автор которых был более-менее современником Сальгари. Из них я узнала, какое огромное значение для расследования имеет связность отдельных деталей, которые должны быть правдоподобными, чтобы читатель мог шаг за шагом следовать логическим выводам сыщика. Но от Сальгари не ждали ни правдоподобия, ни связности. Ему прощалось даже полное отсутствие иронии. Почему?
Полагаю, сама того не зная, я, как прочие читатели, заключила с ним своего рода договор, заняв позицию, сформулированную английским поэтом Кольриджем[35] в XIX веке как «намеренное подавление недоверия» и состоящую в добровольном решении воздержаться от критических суждений, игнорируя мелкие нестыковки, чтобы насладиться полетом авторской фантазии. Позже Толкин, защищая свою любовь к «стране драконов», напишет об этом в своем эссе о сказках, изданном в сборнике «Древо и лист»[36]. Стивенсон, Джеймс и Толкин словно полемизируют друг с другом: Джеймс заявляет, что приключенческие романы вроде «Острова сокровищ» ему в детстве не нравились, Стивенсон возражает, что тот, кто не мечтал стать пиратом, никогда не был ребенком, а Толкин, защищая детскую склонность к невероятным сюжетам, признается, что истории про пиратов в детстве не любил, зато страстно мечтал о стране драконов из скандинавских легенд[37]. Впрочем, в своей интереснейшей автобиографии «Малыш и другие» Генри Джеймс рассказывает, что в детстве ему не нравилась слезливая детская книжка «Фонарщик»[38], подаренная родными, зато он частенько прятался под столом, чтобы послушать, как взрослые читают вслух «Дэвида Копперфилда»[39], который издавался отдельными выпусками, и сгорал от любопытства и желания заглянуть в запретный для него том под названием «Горячая кукуруза»[40].
Итак, возвращаясь к Сальгари: что же такое эти романы, как не прекрасные сказки для взрослых, позволяющие читателю попасть в невероятный мир, совершенно не похожий на его серые будни? Сказки, которые в свое время, задолго до того, как спутники помогли нам заглянуть в самые отдаленные и самые сокровенные уголки нашей планеты, позволяли итальянским буржуа путешествовать по тропическим странам, столь разительно отличающимся от их собственной, что описание лесной чащи, снаряжения корабля или одежды, которую мы сегодня назвали бы «этнической», не вызывало и не вызывает раздражения, даже когда ради него приходится прервать драматическое развитие сюжета.
Первое знакомство с тремя профилями
Впрочем, у одного моего дяди-сальгарийца висел в спальне и небольшой гобелен с изображением трех профилей в странных головных уборах – лавровых венках поверх накидок с капюшонами. По моей просьбе (а мне тогда не было и пяти) дядя сообщил их имена: Петрарка, Данте, Боккаччо[41]. И даже процитировал наизусть несколько отрывков, из которых я поняла: а) что Петрарка был влюблен в некую Лауру; они повстречались на берегу реки под цветущим деревом, а потом она умерла, но он продолжал ее любить; б) что Данте был влюблен в дочку портного, которую звали Беатриче[42]; она тоже умерла, но защищала его из Рая, как это обычно делают покойные мамы; и что он заблудился в лесу, но, к счастью, встретил друга, и тот проводил его в странное место, полное диких животных, людей в забавных позах и даже пукающих чертей (но об этом не стоит говорить маме или бабушке, не то они рассердятся). Что касается Боккаччо, то он написал множество рассказов – целую сотню, и некоторые из них были очень даже смешными в своей непристойности, а самые забавные он мне, возможно, когда-нибудь и перескажет (но об этом тоже не стоит говорить ни маме, ни бабушке, это только наш с ним секрет).
Дамы, играющие в канасту
Мир вокруг меня, насколько я сейчас могу вспомнить, всегда был полон взрослых, не упускавших ни единой возможности о чем-нибудь поведать, причем не только детям, но и своим ровесникам. Так, подруги моей матери, собравшись поиграть в канасту[43], почти сразу принимались по очереди пересказывать друг другу недавно прочитанные книги. Но только к восемнадцати годам я осознала, что популярной сентиментальной литературе, столь ценимой менее культурными матерями многих моих подруг, в наш дом ходу не было: ни Делли[44], ни Каролине Инверницио[45], ни «Библиотеке для барышень» издательства «Салани»[46], ни, чуть позже, Лиале[47]. В лицее, когда я призналась, что не читала этих авторов, одноклассницы поглядели на меня с жалостью. Ту же Каролину Инверницио я открыла для себя только в 1970-х и только благодаря Паоло Пол[48] и Умберто Эко[49] – и подошла к ней уже на совершенно ином уровне понимания. Я с упоением прочла не менее семидесяти из сотни ее романов и, честно говоря, не разделяю пренебрежительной оценки Грамши[50], определившего Инверницио как «почтенную наседку итальянской литературы».
Дамы, игравшие в канасту за зеленым столом, под которым со своими целлулоидными куклами молча играла и я, обсуждали Вирджинию Вулф[51], а если мне когда и доводилось слышать от них о любовных историях, то лишь применительно к книгам Ганса Фаллады[52], Вики Баум[53] или Ференца Керменди[54]. Моя мать собрала целую коллекцию венгерских романов: к ее двадцати годам Арнольдо Мондадори как раз запустил новую серию иностранной литературы, найти которую можно было в любом газетном киоске. Называлась она «Романы на ладони»[55], а половину представленных в ней авторов составляли венгры и немцы. Это были книги крупного формата, но тонкие, как журналы, и с очень красивыми, на мой детский взгляд, обложками: как правило, поясными женскими портретами темперой в мягких пастельных тонах. С обложки одного из таких романов, «Подружки»[56], смотрела девочка с грустными глазами и стрижкой à la garçonne[57], как у моей матери на фотографии в девять лет. Меня всю трясло от желания вырезать этот портрет, наклеить на картон и вставить в паспарту, чтобы не помялся, но мне не разрешили. Я нашла его уже много лет спустя и до сих пор храню в целости и сохранности.
Некоторые романы хоть и предназначались в основном женской аудитории, однако истории рассказывали более чем «безнравственные». Мама Подружки, к примеру, развелась и имела любовника. Подобные сюжеты, не слишком поучительные по меркам сугубо католической Италии, могли быть «не рекомендованы» Церковью, а то и внесены в Индек[58]. Оглядываясь назад, я не раз задавалась вопросом, не повлияло ли подобное чтение в юности на открытость моей матери в отношении нашего с сестрой воспитания: надо сказать, нам в подростковом возрасте жилось куда вольготнее, нежели нашим сверстницам, чьи матери читали Делли и Лиалу. Как бы то ни было, выйдя замуж, она перестала их покупать, возможно, посчитав слишком легкомысленными, и посвятила себя более серьезной литературе. А услышав, как другая мать сурово попрекает дочерей неминуемой и безвозвратной утратой добродетели, только смеялась, повторяя нам строки Боккаччо: «Уста от поцелуя не умаляются, а словно месяц обновляются»[59].
Regem venturum dominum
Когда я появилась на свет, шла война. Людям не хватало множества самых необходимых вещей, а кое-что, напротив, считалось излишней роскошью – например, детские книги. Вернувшись из своего рискованного медового месяца, проведенного, по стопам Акселя Мунте, на Капри, родители по-быстрому сделали моего братика, а полтора года спустя – и меня саму, однако война и не думала заканчиваться. Когда же наконец наступил мир, Сардиния еще целых три года оставалась в изоляции из-за подводных лодок, которые немцы при отступлении могли бросить на дне морском, начинив взрывчаткой.
Все это время в распоряжении взрослых были книги, приобретенные еще до войны, а вот малышам – даже тем, кто уже пошел в школу и научился читать, – приходилось довольствоваться устными рассказами. Помимо азбуки – часто тоже довоенной, призывавшей повиноваться королю, королеве и принцам Савойской династии (чьи портреты слегка тонировались акварелью), хотя сами они к тому времени успели сбежать, а Италия стала республикой, – других предназначенных для нас книг попадалось крайне мало, да и те были старые и ветхие. В качестве компенсации мы учили наизусть детские стишки и песенки (разумеется, на итальянском), а также кое-какие строки или целые стихи на латыни. Вот только брали их не у античных классиков, а у католической церкви: то была латынь мессы, розария[60], молитв, гимнов, которые торжественно распевали в церкви или во все горло – на праздничных шествиях.
В высшей степени сомнительно, чтобы эти загадочные слова понимали не только дети, но и большинство взрослых, которые их сопровождали. Мой дедушка, преподававший латынь и греческий в лицее, естественно, понимал все, но в церковь не ходил, даже на Пасху. Думаю, он считался изрядным вольнодумцем. Наша няня, по бедности закончившая в детстве только три класса и успевшая разучиться читать, в «Te Deum»[61] вместо «procedenti ab utroque»[62] пропевала «proceddeddos ogos trogos», что на сардском означает примерно «косоглазые поросята». Каждый образованный человек непременно припомнит, как в его детстве какой-нибудь невежда коверкал церковную латынь на собственный лад. Грамши писал[63] о «донне Бизодии», которая «родилась» из строк «Отче Наш»: «Panem nostrum quotidianum da nobis hodie»[64]. А Гавино Ледда с обидой вспоминал (кажется, в «Языке серпов»[65]), как, будучи ребенком, учил катехизис и славил Богородицу, не понимая ни единого слова.
Я в детстве тоже воспринимала кое-какие «странные» фразы по-своему, периодически давая промашку: например, была абсолютно уверена, что все в том же «Te Deum» («Тедеуме»: «Вы вечером куда?» – «Махнем в Тедеум», как будто это название места) в определенный момент возникает девочка-испанка по имени Кумпарсилья (вместо «compar sit laudatio»[66]). Почему испанка? Да потому что похоже на «Кумпарситу» – танго, которое напевали тогда на каждом углу. Правда, в отличие от Гавино Ледды, не припоминаю, чтобы я обижалась, понимая далеко не все: напротив, этот загадочный язык мне очень нравился.
В первом классе кто-то дал мне тоненькую книжечку, от начала до конца написанную на латыни, которую я храню по сей день. Это был сборник гимнов новенны[67], и не какой-нибудь, а рождественской, к которой я каждый год ходила в компании нашей старой служанки. В церкви было сумрачно и остро пахло ладаном, снаружи – холодно и пахло мандариновой кожурой, а мы пели о том, что ждем младенца-царя, который придет всех нас спасти. Младенца, то есть ребенка вроде меня, которому взрослые отчего-то придавали необычно большое значение. «Regem venturum Dominum, venite adoremus»[68] – не помню, кто объяснил мне смысл этих слов, может, даже мой неверующий дедушка, но к семи годам я прекрасно их понимала. На некоторых строках – «Et Stillabunt montes dulcedinem», «procul fugentur somnia»[69] – у меня даже мурашки пробегали от удовольствия. А в шестом классе, когда пришлось начать зубрить латынь со всеми этими склонениями, формами глаголов и окончаниями, я, зная уже довольно много разных слов, будто заново открыла для себя сладостный язык затерянной страны из далекого детства.
Une jolie petite madame
Языком культуры для моей матери был французский, а не английский. Его в то время преподавали и в школе, но только в средней или в гимназии, мать же хотела, чтобы я начала учить его с начальных классов. Мне было восемь, когда она устроила мне частные уроки у изящной и утонченной jolie petite madame[70], жены одного доктора из Сассари, преподававшей свой родной язык в качестве хобби, да и то лишь детям знакомых. Начала мадам не с грамматики, а с того, что стала учить со мной народные песенки, вроде «Malbrough s’en va-t-en guerre» или «Le bon roi Dagobert»[71]. Я должна была петь их вместе с ней, даже когда не понимала ни единого слова; потом, строчка за строчкой, она объясняла мне, что эти слова значат, показывала текст и, дав переписать в тетрадь, просила проиллюстрировать, нарисовав что-нибудь рядом с текстом, наклеив вырезанные из журналов фигурки или переводные картинки (кто теперь вспомнит, что такое переводные картинки и какое значение они имели для наших игр?).
Первая песня, о бедняге Мальбруке, была печальной, задумчивой и романтичной, от нее у меня на глаза вечно наворачивались слезы:
Другая, полная cochonnes[73] аллюзий, напротив, меня смешила:
Так, сама того не замечая, я всего за пару месяцев выучила французский.
Чуть позже родители, начавшие после войны снова путешествовать по Европе (благодаря медицинским конгрессам, в которых участвовал отец), привезли мне из Франции «Маленького принца» Антуана де Сент-Экзюпери. Прочесть его на языке оригинала я, конечно, смогла, но прелести не оценила. Точнее сказать, книга мне совершенно не понравилась: показалась тоскливой, пугающей и скучной. Я все никак не могла взять в толк, зачем герой, маленький мальчик, терпит глупое кокетство розы и зачем позволяет змее себя ужалить вместо того, чтобы раздавить ее самому. Забавными мне показались только рисунки – удав, проглотивший слона, и ящик с барашком внутри. А единственным симпатичным персонажем я посчитала лиса – и почему только Маленький принц не остался жить на его планете? С тех пор я не раз перечитывала эту книгу, но полюбить или хотя бы понять, чем она может понравиться ребенку, так и не сумела.
Крестная
Незамужняя, этакая ante litteram[75] феминизма, моя крестная преподавала литературу в средней школе, за что играющие в канасту дамы признавали ее наиболее компетентной в выборе, оценке и рекомендации книг. Среди подруг моей матери она считалась «особенной», поскольку, единственная из всех, принадлежала к высшему свету – а положение старшей дочери в большом аристократическом семействе возносило ее практически на вершину социальной пирамиды – и, получив высшее образование, работала вне дома. Из авторов крестная предпочитала Вирджинию Вулф (чье самоубийство так поразило и опечалило узкий круг читательниц, что они в знак уважения и искупления обязались прочесть все книги своего кумира, даже самые сложные), а будучи близкой подругой моей матери, имела на нее огромное влияние. Так, когда родилась я, она решила, что раз уж окрестить меня ей не дадут (для этого по традиции привлекают кого-то из близких родственниц), она подождет и в свое время станет крестной на моей конфирмации[76]. Отец колебался: считая крестную чудаковатой и чересчур развязной, он боялся, что я могу, поддавшись тлетворному влиянию, стать на нее похожей. Должно быть, уважение и толика страха, которые она ему внушала, все-таки сыграли свою роль, поскольку, когда я достигла возраста конфирмации, эта женщина и впрямь стала моей крестной (хотя меня приучили считать ее таковой задолго до того).
Ей прощались любые капризы, даже когда один из них причинил семье моей тети значительный финансовый ущерб. Помимо того что крестная слыла знатоком литературы, подруги считали ее образцом изысканности во всем, будь то женская одежда или домашняя обстановка. Это она ввела моду на антиквариат и с тех пор не раз вместе с другими дамами опустошала округу, выискивая в захудалых крестьянских домишках и отдаленных приходах утварь, картины, а также мебель XVIII–XIX веков, из которой былые хозяева могли даже выстроить курятник, выкрасив его в ядовито-зеленый цвет[77]. Но настоящими кладезями подобных сокровищ были, конечно же, церкви. Городские дамы скупали за бесценок не только резные лари для приданого, кованые кровати с расписными медальонами[78] или висевшие в изголовьях образки покровителей спокойного сна, но и большие ризничные шкафы с комодами, скамьи с откидными подушечками для преклонения колен, деревянные статуи святых, пожелтевшие покровы, литургические облачения из парчи и штофа, старинные пергаментные книги, украшенные миниатюрами. Все это затем реставрировали простейшими домашними методами и заново пускали в обиход. Из парчовых облачений делали очешники, обложки для телефонных справочников, пояса и сумочки к бальным платьям, из пергамента – абажуры, из перламутровых четок – ожерелья и браслеты… В этой своей одержимости они не останавливались ни перед чем, даже перед кощунством, тем более что мужчины поглядывали на происходящее с обычной насмешливой снисходительностью.
Старшая сестра моей матери жила с мужем в доме свекра, старика-прокурора, объехавшего в свое время если не весь мир, то, по крайней мере, всю Европу и отыскавшего в Париже, еще перед войной, первое издание знаменитой «Энциклопедии» Дидро и д’Аламбера[79]. Полное собрание: двадцать один том текста и двенадцать томов иллюстраций, все крупного формата, или, как тогда говорили, «in folio»[80]. Цифры в счете были довольно внушительными, но он знал, что с годами стоимость будет только расти, а значит, его дети и внуки унаследуют весьма круглую сумму. Однако тетю об этом «финансовом» аспекте проинформировать забыли. А старинных книг у ее свекра было так много, что он не знал, куда их ставить.
Как-то крестная по обыкновению зашла к тете незадолго до обеда на аперитив. Потягивая вермут, она рассеянно оглядывала гостиную и вдруг обнаружила нишу в стене, которой раньше не замечала, поскольку ее закрывал небольшой шкафчик, недавно передвинутый. Изначально на этом месте был дверной проем, из-за толстых стен довольно глубокий. Решив занять нишу под книжный шкаф, тетя велела плотнику выпилить две полки, уже лежавшие рядом; после установки их должны были обклеить теми же обоями, что и остальную комнату.
«Что за банальность! – воскликнула крестная. – Куда лучше будет обернуть их старинной бумагой!» Сказано – сделано: пересмотрев пару десятков фолиантов, расставленных тут и там по всей квартире (мужчин дома не было), она торжествующе вытащила иллюстрированный том «Энциклопедии». «Идеально», – постановили они. В следующие дни дамы устроили на кухне обойную мастерскую: сварили из муки и воды самодельный клейстер, составили из вырезанных страниц нечто вроде коллажа, подобрав наиболее броские рисунки, и обклеили обе полки, которые затем установили в нижней части нового шкафа. С работой они справлялись прекрасно: умело промазывали бумагу нужным количеством клейстера, тщательно стыковали края, не перекрывая их, чтобы не создавать неровностей. Страниц одного тома не хватило, и они взяли еще десяток из другого. Родственников, наблюдавших их за работой, этот пыл скорее забавлял: они ведь и не подозревали, что «обои» взяты из драгоценной «Энциклопедии», которая, лишившись двух томов, утратила всю свою коммерческую ценность.
Несмотря на столь явное неуважение к старинным книгам, читателем крестная была, как уже упоминалось, весьма утонченным, а ее советы почитались моей матерью и ее подругами практически наравне со Священным Писанием. Именно она познакомила кружок любителей канасты с романами «Медузы», выпускавшимися все тем же «Мондадори»[81]. Обложки этих томиков выглядели строже, чем у серии «На ладони», а практически все авторы были иностранцами, в основном американцами. Такие романы, даже когда в них говорилось о любви, в силу своих литературных достоинств не считались легкомысленными: их почитывали даже на мужской половине дома. Я открыла для себя эти произведения лет в двенадцать, когда значительная их часть была перевыпущена в «Книгах павлина»[82], – первой послевоенной серии карманных изданий «Мондадори», начатой в 1952-м и, подобно многим другим, поступившей в книжные магазины Сардинии с опозданием года на три. Позже, в 1965-м, к ней присоединился «Оскар», обладавший огромным преимуществом: его продавали даже в газетных киосках.
Тарзан, Мэдрейк и пистончики
В послевоенное время книг для нас, ребятни, практически не было – не считая, может, парочки старых и порванных, доставшихся в наследство от предыдущих поколений. Зато, уж не знаю почему, были комиксы. Как только я научилась читать, мы с братом настолько в них погрузились (особое предпочтение отдавая еженедельнику «Озорник»), что, когда в семье появился третий ребенок, потребовали, чтобы его назвали Дядюшка Лев или Фанфарон, как рисованных персонажей[83]. Мы запоем читали узкие и длинные, как альбомы для рисования, выпуски про Тарзана, Мэдрейка-волшебника, Фантома, Кинову, который, будучи однажды скальпирован (впрочем, без дальнейших последствий), носил дьявольскую маску с рожками и поразительно метко стрелял из двух пистолетов одновременно. Думаю, именно из комиксов мы, сами того не сознавая, узнали, что правда не всегда обязана быть на стороне ковбоев – зачастую она как раз на стороне краснокожих.
Читали мы обычно на улице, прямо на тротуаре, присев на ступеньки после игры в шарики или пивные крышечки, которые отправляли по клеткам, начерченным мелом на плитке, «пистончиком» – щелчком указательного пальца, требовавшим определенного мастерства. Менялись шариками, терракотовыми и стеклянными, так называемыми «мальками», менялись карточками футболистов и американских актеров. А еще комиксами, потому что за них не нужно было отчитываться перед взрослыми. Взрослым вообще не стоило знать, что мы их собираем, поскольку они уже тогда были убеждены, что комиксы – злейшие враги книг, вызывающие «зрительную леность» и не дающие потом читать полноценные, заполненные текстом страницы. Очень глупая, надо сказать, точка зрения, совершенно не подкрепленная опытом. Чтобы развенчать столь популярный миф, понадобился Умберто Эко и его «Таинственное пламя царицы Лоаны»; я же сознавала, что это лишь бессмысленный предрассудок, уже годам к семи.
А книги… Те немногие счастливчики, у кого они были, не осмеливались брать их с собой, когда «выходили» поиграть на улице, чтобы не испортить или не потерять. И уж точно нам ни за что на свете не пришло бы в голову сменять их на другие, как сплошь и рядом происходило с шариками и карточками. Случалось, мы давали их друг другу почитать, но потом непременно возвращали.
У тебя благородное сердце
Недостатков у моей учительницы в начальной школе было великое множество, но она также обладала и несомненным достоинством – читала нам вслух. К несчастью, в стенном шкафу в глубине класса оставались всего две подходившие нам по возрасту книги, «Пиноккио» и «Сердце»[84], которые она в итоге читала и перечитывала по несколько раз. Впрочем, для меня эти моменты были не приятными, а ужасно тревожными. «Пиноккио» откровенно пугал: гроб, убийцы, повешенный главный герой, девочка с голубыми волосами, которая отвечает из окна: «В этом доме […] все умерли […]. Я тоже умерла»[85]. И особенно то, чем заканчивается книга – мертвой, привалившейся к ножке стула марионеткой. Потому-то я и не поверила в превращение Пиноккио. Разумный, послушный мальчик из плоти и крови был чужаком, самозванцем, а бедный Джеппетто этого не заметил.
Что касается «Сердца», мне очень нравились ежемесячные рассказы о героических подвигах детей, обычно столь же героически погибавших, а вот будничные заметки из дневника Энрико Боттини действовали на нервы. Как мог кто-то из моих ровесников быть настолько лишен индивидуальности, чтобы взрослые подсказывали ему все на свете: чем наслаждаться и чего стыдиться, кем восхищаться и кого жалеть? Во мне самой к тому времени уже несколько лет по любому поводу вскипали восторг, возмущение или сострадание, не менее сильные чувства я испытывала и по отношению к другим людям. Мне не нужно было, чтобы какой-нибудь взрослый учил меня, чему возмущаться или радоваться. Я вообще не особо доверяла взрослым, практически сразу поняв, как часто они нам врут и сколько дают обещаний, которые не собираются сдерживать. Мне казалось, что с этической точки зрения им просто нечему нас научить. Энрико, напротив, покупался на их слова, как последний дурак. Меня же восхищали герои вроде Бешеного Коня или Кочиса[86], которых взрослые считали фанатиками и кому строго-настрого запрещали подражать – настоящие герои, а не выдуманные школьники, как Гарроне.
Мне казалось вполне естественным сравнивать два класса – тот, из девятнадцатого века, с моим собственным – и поведение двух учителей: восхитительного, безупречного синьора Пербони с нашей лицемерной, скользкой и лживой синьориной Сфорцей[87]. Рейкой от географической карты она била по рукам только самых бедных девочек, только их позволяла себе оскорблять и унижать, а перед дочерьми богачей разве что ниц не падала.
Некоторое время спустя я прочитала «Приключения Тома Сойера» Марка Твена, написанные за десять лет до «Сердца». Действие там происходит на юге Соединенных Штатов, в краю плантаций, но эти дети с их обидами, завистью, влюбленностями и непослушанием, этот категорически недисциплинированный класс и этот учитель Доббинс, который самым бесцеремонным образом порет школьников розгами, срывая на них злость за то, что не может сделаться доктором, куда больше походили на меня, моих одноклассниц и живущих по соседству взрослых, чем туринская тактичность Де Амичиса. Прочитав оба романа, я не могла не сравнить отрывки, в которых ученики оговаривают себя, признавшись в «преступлении», которого не совершали. Оба эпизода одинаково заканчиваются похвалой герою, названному «благородным» (очевидно, в нравственном смысле), но в совершенно разном значении и контексте. Интересно, читал ли Де Амичис роман Твена? Слишком уж схожи некоторые фразы этих эпизодов и напряжение, созданное учительскими допросами.
В классе Энрико беднягу Кросси, «того самого рыжего Кросси с больной рукой, мать которого продает зелень и овощи», дразнила группа одноклассников, среди которых был и Франти. «Тогда Кросси, не помня себя, схватил чернильницу и изо всей силы бросил ее в голову своего врага. Но Франти увернулся, и чернильница попала прямо в грудь входящего учителя. Все в страхе разбежались по местам, и наступила полная тишина. Учитель, бледный, подошел к доске и спросил изменившимся голосом:
– Кто это сделал?
Все молчали. Учитель, повысив голос, спросил еще раз:
– Кто это сделал?
Тут Гарроне, которому стало жалко бедного Кросси, встал и решительно заявил:
– Это я.
Учитель посмотрел на него, посмотрел на притихший класс и спокойно сказал:
– Нет, это не ты.
Потом он подумал и прибавил:
– Виновный не будет наказан. Пусть он встанет.
Кросси встал, заплакал и пробормотал:
– Они меня били и оскорбляли, я не выдержал и бросил…
– Садись, – приказал учитель. – Пусть встанут те, которые его дразнили.
Четыре мальчика поднялись со своих мест и низко опустили головы.
– Вы, – сказал им учитель, – обидели товарища, который ничего вам не сделал, смеялись над калекой, вчетвером напали на слабого, который не может защищаться. Вы совершили один из самых низких, самых позорных поступков, на какой только способен человек. Вы жалкие трусы! – Затем он прошел между партами и приблизился к Гарроне. Тот стоял неподвижно и смотрел в землю. Учитель взял его за подбородок, заставил поднять голову, взглянул ему прямо в глаза и произнес:
– У тебя благородное сердце»[88].
В книге Твена Бекки, девочка, в которую безнадежно влюблен Том, в отсутствие учителя роется в ящике его стола и находит книгу по анатомии, которую листает с огромным интересом, еще и потому, что обнаруживает там – слушайте, слушайте![89] – изображение обнаженного мужчины. Напуганная Томом, который застал ее врасплох, заглянув через плечо, она поспешно бросает книгу обратно и надрывает страницу. И злится на Тома, поскольку влипла из-за него в неприятности, да и сам он чувствует себя виноватым. Ситуация критическая. Когда учитель обнаружит поврежденную книгу, бедняжке Бекки не поздоровится. Напрасно Том ломает голову, как спасти возлюбленную от наказания. Учитель возвращается в класс, обнаруживает порванную страницу и принимается яростно допрашивать учеников:
– Кто разорвал эту книгу?
Ни звука в ответ. Можно было расслышать падение булавки. Молчание продолжалось; учитель вглядывался в одно лицо за другим, ища виновного.
– Бенджамен Роджерс, вы разорвали эту книгу?
Нет, не он. Снова молчание.
– Джозеф Гарпер, это сделали вы?
И не он.
Тому Сойеру становилось все больше и больше не по себе, его изводила эта медленная пытка. Учитель пристально вглядывался в ряды мальчиков, подумал некоторое время, потом обратился к девочкам:
– Эми Лоуренс?
Она только мотнула головой.
– Грэси Миллер?
Тот же знак.
– Сьюзен Гарпер, это вы сделали?
Нет, не она. Теперь настала очередь Ребекки Тэтчер.
Том весь дрожал от волнения, сознавая, что выхода нет никакого.
– Ребекка Тэтчер (Том посмотрел на ее лицо – оно побледнело от страха), это вы разорвали, – нет, глядите мне в глава (она умоляюще сложила руки), – вы разорвали эту книгу?
Вдруг Тома словно озарило. Он вскочил на ноги и крикнул:
– Это я разорвал!
Весь класс рот разинул, удивляясь такой невероятной глупости. Том постоял минутку, собираясь с духом, а когда выступил вперед, чтобы принять наказание, то восхищение и благодарность, светившиеся в глазах Бекки, вознаградили его сторицей. Воодушевленный своим великодушием, он без единого звука выдержал жесточайшую порку, какой еще никогда не закатывал никому мистер Доббинс, и равнодушно выслушал дополнительный строгий приказ остаться на два часа после уроков, – он знал, кто будет ждать за воротами, пока его не выпустят из плена, и не считал потерянными эти скучные часы.
В этот вечер […] Том наконец уснул, но даже и во сне последние слова Бекки все еще звучали в его ушах:
– Ах, Том, какой ты благородный![90]
Роман Марка Твена (весь, а не только этот отрывок) показался мне чудесным. Его автор в самом деле понимал нашу, детскую психологию и наши непростые отношения со взрослыми. В отличие от Де Амичиса, он изображал нас не такими, какими нас хотели бы видеть, а такими, какими мы были на самом деле. В том, насколько иронично Твен относился к назидательным историям, в которых взрослые лицемерно делят детей на «хороших» и «плохих», я убедилась много лет спустя, прочтя в томике BUR (который сколько ни хвали, все мало) два его рассказа, «Рассказ о дурном мальчике» и «Рассказ о хорошем мальчике»[91]. Рекомендую их всем, кому захочется откровенно поразмыслить над феноменом «поучительной» детской литературы.
В детстве я с огромным удовольствием прочитала еще несколько романов Марка Твена, а повзрослев, и все прочие его произведения. Именно благодаря Твену я обнаружила, что юмор может быть одним из самых эффективных способов критики общественной жизни и лицемерного вранья сильных мира сего.
Период колебаний
С течением времени я потихоньку, по мере обнаружения той или иной книжки у родных, друзей или в библиотеке, а затем и в магазинах, прочла практически всех классиков детской литературы, с начала девятнадцатого века до послевоенных, не делая при этом, как часто случалось с моими ровесниками, разницы между произведениями «девчачьими» и «мальчишескими». Вряд ли стоит приводить здесь список, в особенности потому, что я уже о них упоминала. Скажу только, что в моей жизни, как вы, наверное, успели понять из рассказанного на предыдущих страницах, не случилось какого-то определенного момента, после которого я забросила детские книги и начала читать взрослые (впрочем, то же наверняка можно сказать и обо всех прочих читателях). Если вынести за скобки мое раннее развитие и то, что после войны я росла без подходящих по возрасту книг, думаю, в жизни каждого увлеченного читателя есть некий период колебаний, условно помещаемый между двенадцатью и пятнадцатью-шестнадцатью годами, в течение которого интересы подростка проносятся, как на качелях, от любимых книг детства к тем, что он с понятным любопытством замечает в руках взрослых, и обратно.
В моем случае этот период растянулся еще сильнее из-за сестры, которая была младше меня на девять лет. Книжным голодом, столь характерным для моих семи-восьми, она, ленивица, никогда не страдала, но, если ей читали вслух, слушала с интересом. Так что я со всем возможным усердием взялась за «обращение в истинную веру». Поскольку спали мы в одной комнате, сестре приходилось ежевечерне по часу выслушивать, как я читаю, старательно выбирая истории, которые могли бы ее заинтересовать. К счастью, в те годы (мне исполнилось шестнадцать, ей – семь) издательство «Валлекки» как раз выпустило новую серию «Зимородок»: завтрашняя классика для юношества под редакцией Донателлы Зилиотто[92], в то время для меня персонажа мифического. Позже, познакомившись и подружившись с ней, я узнала, что она с таким же восторгом читала книги про Биби, главную героиню цикла Карин Михаэлис, о которой я расскажу чуть позже, и даже прошла по стопам Биби, совершив вместе с подругой Марией-Розой легендарное путешествие автостопом в Скандинавию – в Швецию, где обнаружила Астрид Линдгрен и ее «Пеппи Длинныйчулок», которых привезла в Италию.
Потом кто-то подарил моей сестре «Волшебную зиму» Туве Янссон, и, поскольку она, как обычно, лишь вяло пролистала книгу, я тем же вечером начала читать ее вслух. Сестре понравилось, я же и вовсе мигом попалась на крючок, да так увлеклась, что продолжала читать, даже когда она уснула. Начался период, прямо скажем, слегка шизофренический. Днем я мучилась с «Волшебной горой» Манна[93] или «Бостонцами» Генри Джеймса, а вечерами с невероятным удовольствием читала вслух всю Муми-сагу, романы Астрид Линдгрен («Братья Львиное сердце», «Мио, мой Мио», не говоря уже о «Мы – на острове Сальткрока»: куда лучше, чем «Пеппи Длинныйчулок», на которую тогда еще не вспыхнула мода и которая, на мой взгляд, далеко не шедевр). В этой серии мне также ужасно понравились «Джим Пуговка и машинист Лукас» Михаэля Энде (чью крайне переоцененную «Бесконечную историю» я впоследствии возненавидела) и «Упавшая с неба» Генри Винтерфельда[94], которая много позже вдохновит меня на написание «Инопланетянина по обмену».
В завершение этого экскурса скажу, что сестра все же преодолела свою лень и в послеподростковом возрасте стала активной читательницей. Два наших брата, напротив, чтение так и не полюбили, ни в детстве, ни в юности не продвинувшись дальше комиксов. Став взрослыми, они, за исключением учебной программы – поскольку оба закончили лицей, а затем и университет, – читали максимум книгу-другую в год, обычно шпионский или детективный романчик, да и то летом, коротая время под зонтиком на пляже. Поэтому, когда говорят, что родиться в семье заядлых книгочеев – необходимое и достаточное условие любви к книгам, я никак не могу согласиться. Нас, выросших в одной семье, на одних и тех же примерах и с одними и теми же стимулами, было четверо, но все пошли совершенно разными путями. И я знаю других людей, родившихся в семьях, где не было ни единой книги, среди неграмотной или, во всяком случае, совершенно не интересовавшейся чтением родни, у которых лет с двенадцати-тринадцати, иногда и позже, проявлялась любовь к литературе ничуть не слабее моей.
Феноменальная память
Когда я училась в третьем классе, тетя обнаружила в одной лавке, среди канцелярских товаров, серию из четырех или пяти книжек-картинок, посвященных «детям мира» (экзотическим, разумеется): краснокожий, эскимос, сын пампасов, негритенок, живущий в соломенном тукуле[95]. Напечатаны книжки были, скорее всего, еще до войны и годами пылились на складе. Прекрасно зная, что такое читательский голод, тетя щедрой рукой скупила их все и преподнесла мне. Написанные стихами, они притворялись антропологическими очерками, хотя, по правде сказать, были абсолютной чепухой. Пару недель спустя я уже знала их наизусть и без конца повторяла каждому встречному, хотели меня слушать или нет. Моя семья слушать явно не хотела: «Да кончай уже! Ты нам этой чушью еще вчера все уши прожужжала!» Зато родители подруг, к которым я ходила играть после обеда, неизменно поражались и восхищались моей памятью. Они даже просили меня влезть на пуфик в гостиной и декламировать оттуда, словно со сцены. Эти рифмованные истории – в самом деле полнейшая чушь, тут мои родители не ошиблись – были довольно длинными, но я ни разу не ошиблась и не пропустила ни словечка.
Именно тогда взрослые впервые отметили мою феноменальную память (пусть лишь в отношении слов). Для меня было вполне естественным, разок-другой прослушав стихи или отдельные фразы, в точности их повторить. Это свойство памяти осталось со мной на всю жизнь и очень помогло в учебе (не считая естественных наук). Теперь, когда мне за семьдесят, я, случается, что-нибудь упускаю. Однако по-прежнему могу пересказать сюжет не только прочитанного лет в двенадцать романа, но и виденного примерно в том же возрасте фильма, и даже припомнить реплики, которыми обменивались в ходе ссоры герои. Что уж говорить о весьма запутанной генеалогии и родственных связях моей семьи, друзей или правящих домов Европы…
Я так часто пересказывала эти рифмованные истории, что несколько строф успела выучить даже няня моего младшего братца, деревенская девчонка, умненькая, но, к своему огорчению и стыду, совершенно неграмотная (читать и писать через пару лет самостоятельно выучится другая, няня моей сестры.) Комиксов она не читала и потому никак не могла возмутиться строчками, которые я нашла нелепыми и бессмысленными:
На прилагавшейся картинке как раз и была изображена маленькая скво[97] с вязальными спицами и мотком пряжи: она вязала малышу кофточку. Что за чушь! Мы ведь прекрасно знали, что одежду индейцы шьют из оленьей кожи! Откуда? Из комиксов? Или уже наткнулись на романы Фенимора Купера? Я, кстати, долгие годы называла лучшую его книгу «Последний пес могикан»[98].
Примерно тогда же моя феноменальная память подверглась еще одному испытанию. Я гостила у тети, чей сын, гимназист, должен был к следующему уроку выучить наизусть «Троицын день» Мандзони[99]. Мой двоюродный брат, юноша атлетичный, приятный в общении и легко заводивший друзей, был вовсе не глуп. Просто он никак не мог запомнить то, чего не понимал, а уж в этом стихотворении непонятных слов полно. Тетя, восседая с книгой на коленях, прочитывала вслух по две строфы и требовала:
– Повторяй!
Тот пытался повторить, но уже на третьем слове сбивался или начинал нести чушь.
– Ох, дождешься, спросят тебя завтра! Виданное ли дело – стишок не в состоянии выучить? А ну повторяй!
Но толку все не было. Я тем временем, сидя в дальнем углу, молча играла со своими целлулоидными куклами и слушала.
Тетя, окончательно потеряв терпение, влепила сыну пару затрещин. Кузен разревелся, что только сильнее разозлило ее. Тут я поднялась, подошла к ним и, вскинув голову, на одном дыхании, «оттарабанила», как тогда говорили: «Матерь святых, образ / града небесного; / крови нетленной…»
Из этих слов я понимала едва ли половину. Что, черт возьми, значит «преумножая стократно / Духа раскатистый глас»? Глас? Или: «Как медленно в поле убогом / несжатые сгинут нивы, / и не проклюнутся рделой / искрой сквозь рыхлый снег»? Будто по-турецки, честное слово. Но сколько же в этих непонятных звуках было очарования! Этот ритм, эти ассонансы… Совсем как «В Рождественской ночи / к нам звездочка летит. / Дай, звездочка, ответ / Скажи мне, да иль нет». Эти стихи я прочла в старой книжке-картинке, доставшейся по наследству то ли от дяди, то ли от тети. Называлась она «Детям Италии», автором же значился загадочный А. Куман Пертиле, фамилию которого я потом еще не раз встречала в хрестоматиях для начальной школы. И только много лет спустя обнаружила, что это «А.» означало «Арпаличе»[100] – имя крайне редкое, а значит, поэт на самом деле был поэтессой.
Мне, в отличие от двоюродного брата, учить «Троицын день» наизусть не пришлось: мой преподаватель итальянского в лицее ненавидел Мандзони-поэта так же сильно, как любил Мандзони-романиста. Тем не менее я и сегодня могу «оттарабанить» это стихотворение от начала до конца, с той лишь разницей, что теперь понимаю значение слов, которые (возможно, именно поэтому) очаровывают меня куда меньше.
Мэриголд и книжные воровки
Уже ко второму классу я читала все подряд, жадно и беспорядочно. Родственники и друзья нашей семьи, тронутые таким проявлением читательского голода, перерывали антресоли и чердаки в поисках книг своего детства, от которых не успели избавиться: что-нибудь из классики в устаревшем переводе, какой-нибудь сборник сказок или народных побасенок, даже школьные хрестоматии межвоенных лет. Я проглатывала их все, но крайне редко находила историю, способную в полной мере меня удовлетворить. То есть такую, чтобы она была мне понятна, чтобы я могла отождествить себя с ее персонажами и чтобы она рассказывала о том, что мне интересно.
К счастью, вскоре после моего восьмого дня рождения случилось чудо. Одна из моих двоюродных сестер, Габриэлла, была старше меня на девять лет и училась в лицее. Я не слишком-то много с ней общалась, считая типичной представительницей, к тому же весьма надменной, взрослого мира, а к взрослому миру я не чувствовала ни симпатии, ни доверия[101]. Она, со своей стороны, числила меня чем-то вроде куклы в кружевах и бантиках (в которых я, по воле матери, и в самом деле появлялась на тех немногих семейных торжествах, где мы виделись) и, следовательно, по ее собственному язвительному выражению, «прелесть что за дурочки». Габриэлла, успевшая родиться до войны и к тому же любившая читать, в годы издательского изобилия собрала чудесную и довольно обширную библиотеку детских книг, теперь ей уже не интересных, что, правда, не мешало их ревниво хранить. Тогда ее мать, та самая тетя, что подарила серию «Детей мира», убедила дочь «одолжить» их мне. По правде сказать, назад эти книжки так и не потребовали, и они остались у меня, словно я получила их в наследство. Всего там оказалось томов тридцать, по большей части в тканевых переплетах, самых разных зарубежных авторов, от классики XIX века до новейших приключенческих романов о Диком Западе. Моими любимыми были те, что в оранжевой обложке, изданные «Валларди»[102], и другие, любимые чуть меньше, из «Моей детской библиотеки» издательства «Салани»[103].
За первые школьные годы я поняла, что любовь к одним и тем же книгам, одним и тем же писателям, одним и тем же персонажам сплетает узы дружбы куда крепче, чем что-либо еще. И очень скоро обнаружила родственную душу – в однокласснице, хрупкой и смуглой девочке с такими тонкими и непривычно восточными чертами лица, что мальчишки на улице дразнили ее «Китаезой». Эту сильнейшую близость чувствовали мы обе, потому что не просто любили одни и те же книги, но и читали их одинаково, с головой погружаясь в сюжет и настолько отождествляя себя с персонажами и событиями, что частенько теряли грань между ними и реальностью. Больше всего мы любили «Волшебство для Мэриголд» Люси Мод Монтгомери (чей цикл «Энн из Зеленых крыш» в Италии тогда известен не был). С Мэриголд в романе не случалось ничего необыкновенного. Ее жизнь была жизнью обычной девочки из обычной семьи (такой же, как наши), чуть замкнутой, но способной находить нечто «занимательное» и даже «волшебное» в самых банальных будничных мелочах. Одна из таких мелочей особенно нас очаровала. За домиком, где жила Мэриголд, начиналась Еловая роща, а в ней рос куст боярышника. В апреле этот куст был весь усыпан белыми цветами, и, зная, как на него посмотреть, можно было разглядеть уже не куст, а девочку, закутанную в белоснежную шаль, – весенний дух. Сильвия – так звали девочку – появлялась каждый год, и только Мэриголд знала ее тайну, только она могла ее видеть и играть с ней. Но рассказывать об этом было нельзя, иначе Сильвия исчезнет. И действительно, в самом конце романа, когда уже подросшая Мэриголд, пытаясь привлечь внимание возлюбленного, соседского паренька, рассказывает ему о Сильвии (в которую тот не верит и которой нисколько не интересуется), волшебная весенняя дева навсегда пропадает[104].
Мы с «Китаезой» даже на каникулы ездили в одну и ту же рыбацкую деревушку, где нам разрешали целыми днями гулять вдвоем. Буквально за оградой обнаружилась небольшая расщелина: там крикам вторило эхо, и мы сразу решили, что это голос нашей волшебной подруги, которую окрестили Сарой, поскольку еще одним нашим любимым персонажем была Сара Кру, главная героиня романа Фрэнсис Ходжсон Бернетт «Маленькая принцесса». Мы часами кричали «Сара!», а эхо отвечало нам «Сара!» Эти впечатления так врезались в память «Китаезы», что, уже став взрослой, она назвала свою старшую дочь Сильвией (еще и под влиянием Леопарди[105]), а младшую – Сарой.
Книжка про Мэриголд у нас была одна на двоих – моя, доставшаяся в наследство от кузины, и мы то и дело ею менялись, абсолютно уверенные, что другого экземпляра во всем городе не найти. Регулярно перечитывать ее стало для нас чем-то вроде религиозного обряда. Мы выписывали в тетради цитаты, через стекло переводили рисунки.
Но вот настал злополучный день, когда нас пригласили на день рождения к однокласснице, которую мы презирали за легкомыслие, поверхностность и простоватость. Она не могла похвастать ни страстью к чтению, ни воображением, ни чуткостью. Зато во время полдника мы обнаружили, что у нее в комнате, на полке, стоит точно такой же экземпляр нашего драгоценного романа! Возможно, она тоже получила его в наследство, но уж конечно ни разу не брала в руки. Был, впрочем, шанс, что однажды это несчастье все-таки случится. Мы тревожно переглянулись. Можно ли допустить, чтобы столь презренное существо листало своими гнусными пальцами священные для нашей религии страницы? Нам не нужны были слова, не нужны были сговоры и планы. Пока одна из нас отвлекала внимание хозяйки, другая в мгновение ока схватила священный том и сунула под лиф платья с узором пчелиные соты.
Кражи никто из присутствующих не заметил. А может, подумали мы, люди, не сознающие святости книг, в частности этой, не заметят ее и в дальнейшем. Поблагодарив за торт и наскоро распрощавшись, мы вышли из дома побагровевшие, запыхавшиеся, взмокшие, придавленные чувством вины, но готовые, если потребуется, снова пойти на преступление. Первая и единственная кража в нашей жизни – об этом я сегодня могу со всей ответственностью заявить как за себя, так и за «Китаезу».
Наверное, можно было бы ожидать, что, став счастливыми обладательницами сразу двух экземпляров священного писания, мы сохранили бы каждая по одному, чтобы больше не нужно было ими меняться. Но нет. Украденная копия казалась нам оскверненной уже потому, что стояла в том самом доме, на той самой полке, под взглядом тех самых недостойных глаз. На следующий день, укрывшись в глубине заброшенного сада, одного из тех, что еще оставались позади разбомбленных домов, мы сожгли украденный роман. И долго смотрели на пламя, пока последняя страница не обратилась в пепел.
С тех пор мы читали, перечитывали и менялись множеством других книг, хотя подобного культа не удостоилась больше ни одна. Были среди них и романы из «Моей детской библиотеки». Нам нравились эти приключенческие сюжеты о похищениях, побегах, подмененных детях и узниках, экзотических странах, жестоких и коварных злодеях, верных животных, но особенно нравилось то, что главными героинями почти всегда бывали женщины. Точнее, смелые и отважные девочки, с которыми нам легко было отождествлять себя. А мы с «Китаезой» настолько сблизились, что в то единственное лето, которое провели не вместе, поскольку я уехала с родителями в путешествие, ежедневно обменивались письмами (почта в то время еще работала), подписываясь «Майя» и «Мадху», как главные героини романа «Индийский браслет»[106].
Биби и фальшивая подруга
Среди кузининых книг нашлось и шесть романов, написанных в 1930-е датской писательницей Карин Микаэлис и объединенных главной героиней, девочкой (а позже девушкой) с длинными косами по имени Биби. «Китаеза» моей пылкой страсти к этому циклу не разделяла. Я даже некоторое время думала, что любовь моя одинока и безответна, пока вынужденно не признала наличие у Биби многотысячной армии поклонниц по всей Европе. Шесть томов в оранжевом тканевом переплете напечатало в Италии издательство «Валларди».
От других героинь подростковых романов Биби отличалась тем, что была независимой, ни на кого не похожей и, главное, со всеми держалась на равных. C подобным поведением, да еще описанным и декларированным настолько открыто, мы столкнулись впервые. Сестры Марч из «Маленьких женщин», навещая и угощая бедняков в их лачуге рождественским завтраком, делали это в порядке благотворительности, а после возвращались домой, где, даже обладая весьма скромными средствами, старались блюсти подобающие приличия. Мэри Леннокс из «Таинственного сада» могла дружелюбно общаться с горничной Мартой, однако брат Марты, Дикон, приручавший животных, прекрасно знал, что они с сестрой принадлежат к другому социальному классу, нежели Мэри и ее кузен Колин – «маленькие хозяева». А вот Биби голубая кровь нисколько не заботила, как, впрочем, и ее мать, потомственную дворянку, сбежавшую из замка Клинтеборг, чтобы выйти замуж за начальника железнодорожной станции.
Теперь, когда мать умерла, Биби, как дочь начальника станции, обзавелась своего рода бесплатным билетом для проезда на поездах по всей Дании. И в свои девять лет уже не раз путешествовала одна, предупреждая отца запиской лишь после отъезда. А если по пути встречала цыганский табор, присоединялась к нему и жила с цыганами в их кибитках, пока не начинала тосковать по дому.
Книги «Биби, девочку из Дании», «Биби и ее большое путешествие», «Биби и заговорщиц», «Биби и Уле», «Биби становится фермершей», «Биби на каникулах»[107] я проглотила одну за другой. На мое счастье, в наследство Габриэллы не попало творение итальянской переводчицы Эмилии Виллорези, которая в начале 1950-х годов взяла на себя смелость написать и седьмой том, «Биби выходит замуж», где Биби переезжает в Италию, обручается с молодым антифашистом и переходит в католичество. Прочти я это, была бы ужасно разочарована.
Именно благодаря «Биби и ее большому путешествию» я в возрасте девяти лет познакомилась со стихами Иоганна Вольфганга Гете, ставшего впоследствии одним из самых любимых и самых важных писателей в моей жизни. Строки «Ночной песни странника» так меня поразили, что я выучила их и до сих пор знаю наизусть. Вот они:
Биби стала образцом как минимум для двух поколений итальянских девочек, будущих женщин – тех, кто родился в начале 1930-х, и нас, дочерей Второй мировой. Об этом явлении написано очень много, и я, пожалуй, не буду здесь повторяться, скажу только, что именно Биби, а вовсе не Пеппи Длинныйчулок, оказалась первой в литературе девочкой-«феминисткой», хотя в то время даже слова такого еще не придумали. Вот в «Папиной проказнице» Хенни Кох[109], изданной в той же серии, нам в качестве героини продемонстрировали, напротив, бунтарку липовую, а на деле – ярую поборницу самых заскорузлых стереотипов о роли женщин.
Помню еще, как, читая «Биби и заговорщиц», сделала открытие, которое очень меня удивило: одна из ее подруг, Анна-Карлотта, оказалась дочерью приходского священника! Да разве ж так бывает? В свои девять лет я была абсолютно уверена, что католицизм – единственная христианская религия, а священники поголовно хранят целибат и не могут иметь детей. Но благодаря Биби я открыла для себя протестантские конфессии и Мартина Лютера, и потом, поразмыслив, уже не с таким доверием выслушивала то, что нам рассказывали на уроках закона Божьего.
Еще не зная, что книги о Биби сжигались на площадях нацистами, а сама преследуемая писательница была вынуждена искать убежища в Америке, я почувствовала ее важность для формирования личности, как моей, так и других девочек вроде меня. Полюбив Биби и взяв ее, сознательно или не очень, за образец для подражания, мы стали схожи с ней – и непохожи на других.
Много лет спустя, ближе к моим тридцати, в подруги ко мне упорно набивалась одна ровесница и коллега – назовем ее Блондинкой, – с которой мы едва успели познакомиться. Доверия она у меня не вызывала, все в ней было не так: завуалированное мещанство, отсутствие критического мышления, рабское следование штампам и стереотипам, «приземленное» воображение, плохо скрываемое за покровительственным тоном буржуазное превосходство… В общем, легкие нюансы, всплывавшие время от времени из-под маски современной, эмансипированной, независимой женщины, отстаивающей свои права. Блондинка взяла меня в осаду, ухаживала, как влюбленный юноша, желала стать ближе моих самых давних подруг. Она восхищалась мной, я ей нравилась, но, подозреваю, самыми дурными, поверхностными и непроизвольными сторонами моей натуры, или, еще хуже, потому что, опубликовав уже несколько сравнительно успешных книг, была в меру «знаменита», и, назвавшись моей подругой или появившись рядом со мной на публике, она обретала столь желанный социальный престиж. Я опасалась, что мои истинные, глубинные черты, которые труднее всего оберегать и защищать от нападок, она попросту не поймет или же снисходительно сочтет «причудами поколения 68-го»[110], а то и попытается «исправить кривизну», если, конечно, сможет. Наверное, мы и читать любим разное, подозревала я, ведь, стоило нам только заспорить о книге, ни в версиях, ни в оценках мы не сходились.
Разумеется, чтобы дружба пустила корни, люди вовсе не обязаны походить друг на друга как две капли воды: различия, оцененные и принятые обеими, зачастую являются скорее скрепляющим отношения цементом. Но некоторая близость, общее мировоззрение все-таки необходимы. А в Weltanschauung[111] Блондинки я все никак не могла разобраться, пока однажды она не пригласила меня в гости на чашечку кофе. Выйдя из лифта, я столкнулась с ее матерью, которая увязывала на лестничной площадке бесконечные стопки книг, намереваясь вынести их во двор и выбросить в мусорный бак. «Места совсем не стало, чтобы дома все это старье держать, – заявила мне синьора. – Здесь то, что Блондинка в детстве читала: школьное там и всякое такое».
Вскоре, держа в руках очередную стопку, немедленно занявшую место на полу, к нам присоединилась и моя самозваная подруга. «Все! – бесцеремонно выдохнула она. – Прости, но если я ей не помогу, мать никогда от этого хлама не избавится. Мам, ты кофе сварила?»
Я не верила своим глазам. В последней стопке «этого хлама» лежали все шесть книг о Биби – те самые, в оранжевом переплете, даже с иллюстрациями на суперобложках. И на меня вдруг снизошло озарение, в чем именно состоит истинная природа Блондинки и наша полнейшая несхожесть. Смелости отказаться от кофе у меня не хватило, но это был последний раз, когда я позволила моей честолюбивой «подруге» считать себя таковой. С тех пор я стала выдерживать дистанцию; резко оборвать контакты было невозможно по рабочим мотивам. Я выдавливала ее из своего круга, несмотря на унылое нытье и жалобы нашим общим знакомым. Но дружить с той, кто выбросил Биби на свалку, с той, кто не понял ее внутренней свободы, ее критического чутья, ее стремления изменить мир, с той, кто не берег как зеницу ока эти методички по революционной борьбе, я никак не могла. На свалку книги, кстати сказать, не попали, поскольку на рассвете, еще до того, как проехал мусоровоз, я перелезла через забор и достала их из мусорного бака на заднем дворе. С тех пор у меня по два экземпляра книг о Биби и на одну фальшивую подругу меньше.
Едвиг без х
Книги о Биби и о Мэриголд, вышедшие в издательстве «Валларди», иллюстрировала одна и та же художница – некая Едвиг Коллин. Карандашный штрих и акварельный тон, лирика или юмор, в зависимости от ситуации, – ей было подвластно все. Так что заодно с Биби я влюбилась и в саму Едвиг, чьи рисунки казались мне идеальными. Я не раз пыталась их скопировать, а если не удавалось, обводила через стекло. Прочие иллюстрации меня раздражали: я считала, что они больше искажают текст, чем раскрывают его.
Как-то мне подарили сказки Андерсена с рисунками Витторио Аккорнеро[112], мужа Эдины Альтары – тоже художницы, подруги моей матери и крестной. Крестная даже попыталась объяснить мне художественную ценность этих иллюстраций, но они мне все равно не нравились: от них хотелось плакать, как, впрочем, и от самих сказок (из всего Андерсена я полюбила только Маленькую разбойницу, второстепенную героиню «Снежной королевы»). Никакого сравнения с Едвиг Коллин работы Аккорнеро не выдерживали.
Мне показалось странным, что кроме имени о ней ничего не было известно. Сколько я ни старалась, никакой информации найти так и не смогла. Когда в Болонье увлеклись исследованиями иллюстраций в детской литературе, Антонио Фаэти[113] и Паола Паллоттино[114] написали на эту тему целые трактаты, но мою любимую Едвиг даже не упомянули. С появлением Интернета я занялась поисками в сети – ничего. Пока не вспомнила, что романы о Биби издавались в Италии в эпоху фашизма, а значит, ее имя, скорее всего, было итальянизировано, как у героев книг из «Моей детской библиотеки». Но почему тогда «Валларди» не указали «Едвига», с «а» на конце? В общем, я поискала «Хедвиг»… и нашла! К невероятной своей радости! Она, как Биби и сама автор, говорилось в статье, тоже была датчанкой, фотографом и художницей, писавшей пейзажи и портреты. Рисовала обложки для журналов, проиллюстрировала множество книг. Путешествовала, объехала полмира. Когда я читала унаследованные от кузины книги и восхищалась ее акварелями, Хедвиг Коллин[115] была еще жива. Чего бы я тогда ни отдала, чтобы с ней познакомиться и научиться рисовать, как она!
Предательство Уолта Диснея
Среди книг, доставшихся по наследству от Габриэллы, вспомню еще одну, в которой меня, помимо текста, зачаровали иллюстрации – две повести Памелы Л. Трэверс о Мэри Поппинс под одной обложкой. Рисунки были подписаны некой Мэри Шепард – как я узнала значительно позже, дочерью куда более известного Эрнеста Говарда Шепарда, иллюстратора «Винни-Пуха», которого я в то время не знала, потому что, полагаю, на итальянский книгу еще не перевели.
Кажется, Памела Л. Трэверс попросила проиллюстрировать ее повести именно Шепарда-старшего, но тот по какой-то причине не захотел или не смог принять это предложение и передал работу дочери. Образ Мэри Поппинс навеяла Шепард-младшей деревянная куколка, подаренная самой Трэверс, которой, вероятно, хотелось, чтобы фигура таинственной няни была несколько чопорной и не слишком «женственной», строгой и неуступчивой – полной противоположностью кокетливой, поющей и пляшущей субретке, продемонстрированной Уолтом Диснеем в фильме 1964 года с Джули Эндрюс в главной роли. К моменту выхода фильма прошло уже много лет с тех пор, как я читала «Мэри Поппинс», и все-таки на меня накатило чувство отторжения, негодования от почти кощунства. Это была не «настоящая» Мэри Поппинс – слишком уж она отличалась как от иллюстраций, так и от описания в тексте.
О загадочной няне, придуманной Памелой Л. Трэверс, написано множество исследований, в которых особо подчеркивается ее образ как своего рода «шамана», проводящего пятерых детей через опыт инициации, а не «забавной певуньи-нянюшки», какой она является в фильме. Тогда я не знала, что Трэверс была ученицей и последовательницей Гурджиева[116] – отца западного эзотеризма, знатока дзен-философии, буддизма и языческих традиций, – а сформировалась в этом смысле под влиянием поэта Уильяма Батлера Йейтса[117], лидера Герметического ордена «Золотой Зари». Ей также приписывают заявление о том, что и сама фигура Мэри Поппинс родилась из герметической и теософской культуры. Много лет спустя я прочла весьма интересную книгу об этом аспекте цикла, написанную шведом Стаффаном Бергстеном и озаглавленную «Мэри Поппинс и миф»[118] (в Италии она издана Розеллиной Аркинто в прекрасной серии «Золотой осел»[119]).
Но даже в детстве у меня было какое-то смутное чувство, что за приключениями пяти маленьких Бэнксов и их няни, как экстравагантными, так и простыми, будничными, вроде наших с братьями и сестрой, стоит нечто более глубокое, загадочное, метафорическое, аллюзия иного взгляда на мир и человеческую жизнь. Особенно, до восхищенного благоговения, я была очарована главой, в которой малышка Аннабелла рассказывает о своем путешествии в космос еще до рождения. Во взрослом возрасте я даже процитировала фрагмент в lectio magistralis, когда в 1996-м получала honoris causa[120] Болонского университета:
«Я – земля, вода, огонь и воздух. Я пришла из тьмы, в которой все вещи берут свое начало. Я спустилась с неба и далеких звезд, я прилетела с солнечным светом на его ярких лучах… Я явилась из леса и зеленых лугов… Сначала я двигалась очень медленно… Я помнила все, чем я была раньше, и знала то, чем буду потом… Но вдруг мой сон прервался, и я куда-то быстро пошла…»[121]
Не то что Джули Эндрюс с ее «Чтобы выпить лекарство – ложку сахара добавь»! Правда, говоря о кинематографических «предательствах», еще больше я возмутилась, когда в 2013 году на экраны вышел фильм «Спасти мистера Бэнкса», претендовавший на звание подлинной биографии Памелы Л. Трэверс, в полной мере воссоздающей ее отношения с Уолтом Диснеем.
К экранизациям любимых книг я всегда относилась весьма настороженно, ведь даже самые лучшие фильмы обычно в корне отличаются от моих представлений о сюжете, месте действия, атмосфере и, главное, персонажах. Если бы сегодня мне пришлось подводить баланс, я сказала бы, что лишь пять из виденных мною фильмов меня не «оскорбили», не испортили «внутренней картинки», сформировавшейся в процессе чтения. Это «Мэр Кэстербриджа», «Комната с видом», «Пикник у Висячей скалы», «Искупление» и «Новости со всех концов света»[122]. Однако должна признать, что случается и обратное: хороший режиссер способен создать прекрасный фильм даже по плохому роману.
Вот так каталог
В послевоенные годы Сардиния потихоньку восстановила нормальную жизнь и контакты с материком. Снова, пускай и в час по чайной ложке, стали поступать книги. В начальной школе я жадно глотала все, что только попадало мне в руки, хотя, конечно, теперь вряд ли вспомню каждый томик и обстоятельства, при которых его заполучила. Но точно знаю, что именно тогда впервые прочла «Когда боги были детьми. Античные истории» Лауры Орвието[123], а после, вдохновленная этим довольно-таки наивным знакомством с греческими мифами, отправилась в дедову библиотеку и отыскала небольшую книгу в красном переплете, называвшуюся «Классическая мифология», где в алфавитном порядке перечислялись все герои мифов и рассказывались их истории. На каждые две-три страницы, напечатанные микроскопическими буквами, полагалась черно-белая иллюстрация – обычно фотография античной статуи описываемого персонажа. Это был один из «Справочников Оэпли»[124], изданный в Милане в 1908 году и стоивший три лиры, а автором значился некий Феличе Раморино[125].
После трехсот пятидесяти страниц, посвященных мифологии, можно было увидеть набранный куда крупнее заголовок, утверждавший, что по состоянию на 1 января 1908 года опубликовано уже добрых девятьсот «Справочников Оэпли»! Следом шел полный список этих справочников, представленный дважды: сперва в алфавитном порядке по названиям (от «Аббревиатур латинских и итальянских» до «Языков Африки»); затем – тоже в алфавитном, но уже по авторам, от Аббо П. В. («Справочник пловца») до Эреди Дж. («Справочник по практической геометрии»). Один этот список, набранный крайне мелким шрифтом, занимал не менее шестидесяти четырех страниц.
Здесь позвольте мне сделать небольшое отступление о каталогах изданных ранее произведений. Во времена оны такие каталоги, полные или, если книг оказывалось много, последние две-три сотни выпусков, издательства помещали в конце каждого тома. Нынче такой практики не существует: слишком уж коротка жизнь отдельных выпусков… Но как же жадно я их читала, встречая в конце «Справочника Оэпли», романа «Медузы», BUR или «Книг павлина»! И с каким вожделением мечтала о каждой из перечисленных книг, обещая себе в будущем непременно ее прочесть и одновременно воображая их все – быть может, совершенно иначе, чем на самом деле.
Эти девять сотен «Справочников Оэпли» предлагали читателю огромный набор сведений и понятий, знания поистине всеобъемлющие. Мне тогда не было и десяти, и я считала, что у меня вполне хватит времени, чтобы прочесть их все. Став экспертом по Автомобилестроению; Арабскому разговорному; Бильярду; Буддизму; Взрывчатым веществам и способам их производства; Коллекционированию занятных мелочей; Литературе, от албанской до японской; Обществам взаимопомощи; Обязанностям корабельного механика; Певчим птицам; Пеллагре[126]; Породам крупного рогатого скота; Простонародным заблуждениям и предрассудкам, опровергаемым при помощи науки и логики; Ремеслу модистки; Рудникам и шахтам; Санскриту; Свету и звуку; Сельскохозяйственным животным; Спиритизму; Тригонометрии; Туберкулезным санаториям; Хорькам (основы правильного воспитания, дрессура и др.) и Японскому разговорному – назову лишь первые несколько пунктов из алфавитного списка, сразу привлекших мое внимание – так вот, став экспертом во всех этих предметах, я обрела бы могущество куда большее, чем даже у жюльверновского капитана Немо: ведь его силы ограничивались подводной лодкой «Наутилус».
Однако в руки мне в итоге попали лишь жалкие крохи. Второй том – «Занятия для женщин» авторства Терезиты и Флоры Оддоне[127], который я бережно храню, тот, что в синем тканевом переплете, – был издан в 1911 году и стоил уже пятьдесят пять лир (перечень «Справочников» к этому времени разросся уже с девяти до тринадцати сотен наименований). Книга принадлежала старшей бабушкиной сестре, которая умерла совсем молодой, и, как обычно, подписана на титульном листе: Анжелика Систо. Эти страницы меня многому научили, кое-что я до сих пор с удовольствием применяю на практике. Но поразительнее всего последние строки предисловия:
Благородные дамы древних времен, создавшие искусство кружевоплетения, развивали его за закрытыми дверями своих поместий и в кельях монастырей; синьоры нынешние возрождают его и, пользуясь достижениями промышленности, возносят к новым высотам, чтобы не только добавить в жизнь капельку уюта, но и побудить других женщин совершенствовать мастерство, приносящее им хлеб, а вместе с хлебом – и независимость.
Невероятно: мысль о том, что работа – даже простейшая вышивка – делает женщину независимой, приводится как совершенно очевидная уже в 1911 году! Скорее всего, именно из этих строк много лет спустя и родился мой роман «Швея с Сардинии».
Часть нашего самосознания
Книгу по мифологии я, не спросив дедушкиного разрешения, из шкафа утащила, да так и не вернула. Она сопровождала меня во всех моих переездах, лежала на столе, чтобы я могла с ней сверяться, читая «Брак Кадма и Гармонии» Роберто Калассо[128], и до сих пор неизменно поблизости, только руку протяни.
Еще в начальной школе мне непостижимым образом стало ясно, что это не просто сказки, что в них содержится глубочайший смысл и что они затрагивают нас в нашей самой сокровенной и самой подлинной человеческой сущности. Что они – часть нашего самосознания, корни которого лежат в этих историях, как бы те ни были «ужасны». Вот почему я и по сей день не выношу ироничных сокращений или переделок классических мифов. Слыша о богах и героях как о забавных и экстравагантных персонажах, о диковинках их цирка с конями, я безумно обижаюсь, возмущаюсь, злюсь. Не выношу и американских интерпретаций «наших» мифов, в своей поверхностности типичных для людей, подобных корней не имеющих.
В качестве примера могу привести очень мной любимую писательницу Донну Тартт, шедевром которой я считаю «Маленького друга», хотя «Щегол» тоже прекрасен. А вот ее дебютный роман – нет. Завязка «Тайной истории», где группа студентов вдохновляется мифом о Дионисе, наводит меня на мысль, что сама автор в этом мифе ничегошеньки не поняла. Занимающие первые позиции в списках бестселлеров романы Мадлен Миллер, вроде «Песни Ахилла», в последнее время мне скорее скучны, хотя раньше бесили. Знаю, это мое мнение не все разделяют, может, даже считают меня чересчур обидчивой. Утешает только мысль о великих писателях-европейцах, относившихся к нашим мифам с должным трепетом и уважением, и о том, что именно их произведения вдохновили Фрейда[129] на исследование глубин человеческой души и ее страданий.
У дедушки в библиотеке были и различные издания «Илиады» и «Одиссеи», как на греческом, так и в переводах Монти и Пиндемонте[130]. На сей раз я решила с ним посоветоваться, и дедушка сказал: «Поскольку в средней школе тебе все равно придется прочесть „Илиаду“ и сделать ее прозаический пересказ, бери и потихоньку начинай проглядывать».
Интересно, почему он не дал мне заодно и «Одиссею» или почему я не попросила сама? Наверное, уже тогда чувствовала, что «мой» Гомер – это Троянская война, а не плавания Улисса. Мне вообще больше нравилось уезжать из дома, а не возвращаться. Сердце мое стремилось в лагерь тевкров на берегу Скамандра[131], а не к Итаке и винноцветному морю.
Не помню, сколько песней «Илиады» я успела прочесть в начальной школе и сколько поняла. Знаю только, что декламировала стихи и пересказывала различные эпизоды всем, кто готов был слушать. Одним из самых любимых моих героев стал Менелай. В нашей семье этим именем называли рогоносцев, а рогоносцы были предметом всеобщего сарказма и презрения, так что меня за мою любовь вечно дразнили[132]. Особенно когда обнаружили, что я написала стихи о Троянской войне, заканчивающиеся такими строками:
Между собой взрослые вообще частенько подшучивали над моими представлениями о браке как о боксерском ринге. В другом стихотворении, перечисляя этапы взросления главного героя, я писала:
Происходила моя поэтическая деятельность исключительно дома, тайком от учительницы: уверена, она бы этого бы не оценила. За всю жизнь я никогда так не наслаждалась собственными стихами. В отсутствии хороших книг мне просто не с чем было сравнивать. Впрочем, хватило всего нескольких встреч с «настоящими» поэтами уже в средней школе, чтобы понять: взрослые, посмеиваясь над моими виршами, были правы, и лучше бы мне, за явным недостатком таланта, это дело бросить. Стихов я с тех пор не пишу, разве что из желания похвастать техникой (случается, даже на латыни или французском). И первая над этим смеюсь.
«Тополино» в Витториале
Это случилось летом 1953 года. Осенью я должна была перейти в среднюю школу. По совету крестной меня записали в класс учительницы итальянского, слывшей прекрасным педагогом и высококультурным человеком. В награду за отличные оценки, полученные на экзаменах (за пятый класс и вступительных – те, кто собирался продолжить учебу, сдавали и то и другое), родители подарили мне поездку на континент. Мне одной: мой старший брат уже получил аналогичный подарок двумя годами ранее, а двое младших были еще слишком малы. Тогда я впервые в жизни пересекла море.
Программа предстояла обширная: сперва на отцовские термальные процедуры в Абано[133], оттуда в Венецию, потом Доломиты, Болонья, Флоренция и Рим. Путешествовали мы на машине, отцовском «тысяча сотом»[134] оттенка кофе с молоком, а в последний момент к нам присоединилась еще и крестная, на протяжении всей поездки делившая номер в отеле со мной и огромным горшком с гибискусом, купленным матерью в Падуе: по вечерам его приходилось выгружать из машины, чтобы полить и дать подышать.
Ничего приятного о том вояже я вспомнить не могу. От долгих поездок в машине мутило, к тому же мать и крестная вечно таскали меня поглазеть на нарядные витрины магазинов одежды. В сущности, они были мне безразличны, но иначе пришлось бы часами торчать за столиком бара на исторической площади, а без книжки я бы там умерла от скуки. Время от времени взрослые, сжалившись, пытались показать мне что-нибудь подходящее для девочек. Вроде забальзамированной кошки в погребальной нише дома Петрарки в Аркуа. Кошек я обожала и, увидев латинскую эпитафию, гласившую, что поэт любил свою даже больше, чем Лауру, будто снова почувствовала себя пятилетней малышкой, когда дядя (тот, что с гобеленом) читал мне «Прохладных волн кристалл»[135]. Вот как эпитафия звучит в переводе:
Воодушевленная успехом этого эксперимента, крестная решила заодно посетить дом другого любимого ею поэта и, чуть отклонившись от маршрута, повезла нас взглянуть на виллу Витториале, построенную Габриэле Д’Аннунцио[137] в Гардоне-Ривьере. Имя Д’Аннунцио мне в те годы ничего не говорило, а сам комплекс зданий показался воплощенным бредом сумасшедшего. Некоторый интерес вызвал разве что крейсер «Апулия», стоящий на суше в самом центре парка: его привезли с морского побережья и вкопали прямо среди деревьев – очередной бред, но на сей раз по крайней мере веселый. К счастью, отец, заподозрив, что посещение не вызовет у меня восторга, на который рассчитывала крестная, остановил машину у газетного киоска и купил мне свежий номер «Тополино»[138]. В итоге, когда мы наконец доехали, я наотрез отказалась переступать порог «Приории» и, пока мать с крестной восхищались всей этой вычурной обстановкой, сидела на палубе, почитывая свой журнальчик. Подобную незаинтересованность крестная истолковала как скандал, пощечину самой культуре. Она была ужасно возмущена и, чтобы увековечить мой позор, даже решила сфотографировать, как я сижу посреди Витториале с развевающимися по ветру косами, полностью погрузившись в «Тополино».
Эти косы мать давно хотела отрезать и сделать прическу посовременнее, но я считала, что в параллельной жизни была доблестным краснокожим воином, поэтому, выходя гулять с «Китаезой», первым делом подбирала птичье перо и втыкала его себе в волосы, так что соседские мальчишки покатывались со смеху, обзывая нас «Китаезой и Сидящим Быком[139]».
Часть вторая
Шестиклассница на перезагрузку
Вернувшись на Сардинию, крестная, дабы восполнить позорный пробел в моем образовании, подарила мне два пухлых тома в небесно-голубом тканевом переплете – подарочное издание «Мондадори», которому сегодня соответствовала бы серия «Меридианы»[140]: все стихи Д’Аннунцио и все стихи Пасколи. Пасколи я знала еще по начальной школе, когда нас заставляли учить «Десятое августа» и «Пегую лошадку»[141]. Вот если бы меня к нему домой свозили, я бы, может, и не была столь высокомерна. Уж конюшню бы во всяком случае посмотрела: я ведь, как любая девчонка, обожала лошадей, будь то кони Ахилла Балий и Ксанф, способные говорить и плакать, Буцефал Александра Македонского, Пегас, Баярд[142], Вдоводел Пекоса Билла[143] или неистовый герой фильма «Национальный бархат», на котором скакала двенадцатилетняя Элизабет Тейлор.
Я и по сей день храню эти два тома, отпечатанные на тончайшей, почти прозрачной бумаге: сплошь подчеркивания и заметки на полях, сделанные, к несчастью, шариковой ручкой, поскольку я сразу бросилась читать, и не так, как читают, смакуя, поэзию, потягивая стих за стихом, а так, как глотают романы, спеша узнать, «чем дело кончилось». С величайшей радостью обнаружив в «Пиршественных поэмах» Пасколи множество отсылок к греческой мифологии, я немедленно выучила наизусть «Антикла», а затем и «Александроса». Однажды кто-то (может, дедушка?) рассказал мне, что Александр Македонский владел драгоценным изданием «Илиады», которое он бережно хранил и, уложив в шкатулку, брал с собой даже в самые дальние походы. Лично мне всегда представлялось, что каждую ночь он клал ее под подушку, как делала я сама с книгами, которые в то время читала. Неясно, правда, была ли поэма записана на пергаменте или на папирусе, однако, как бы там ни было, сильно помять ее Александр не мог: спасла бы шкатулка.
Услышав, с каким жаром я повторяю строки «Александроса»: «Прибыли мы наконец. Протруби, о вестник священный!» – крестная дала мне прочесть монолог Улисса из «Божественной комедии». И в сентябре перед учительницей литературы предстала малявка-шестиклассница с косичками и в коротких носочках вместо чулок, которая наотрез отказалась давать отставку куклам, но при этом забила голову чудовищной мешаниной из легковесного чтива и книг крайне серьезных, определявшей теперь всю ее повседневную жизнь и создавшей у нее совершенно особое представление о мире. И представление это учительница сразу же почувствовала себя обязанной искоренить, или, как мы сказали бы сегодня, «перезагрузить», поскольку тешила себя иллюзией, что сможет очистить мой разум и феноменальную память до состояния tabula rasa[144], а затем наполнить заново, используя методики и мысли, которые считала подходящими для моего возраста, исправив попутно «кривизну» моего Weltanschauung. Weltanschauung, к несчастью, оказалось слишком устоявшимся и слишком непохожим на ее собственное, так что между нами немедленно началась жестокая распря, продлившаяся целых три года.
Муж вроде Ахилла
Боевые действия начались сразу, уже на второй день занятий. Учительница задала нам сочинение, в котором попросила рассказать о прочитанных книгах. Я же, понятное дело, успела прочесть слишком много, чтобы запомнить и перечислить все, поэтому решила ограничиться всего одним автором и, после некоторого размышления, имела неосторожность остановиться на Сальгари. Сейчас я теряюсь в догадках, почему выбрала именно его, учитывая, что как писатель он мне, конечно, нравился, но самым любимым не был, да и к Сандокану я испытывала далеко не такие сильные чувства, как к Мэриголд или Биби. Подозреваю, мне просто не хотелось раскрывать самое сокровенное, а поскольку в моей семье Сальгари читали и обсуждали взрослые, я посчитала, что, рассказав о нем, произведу своей развитостью «благоприятное впечатление».
В общем, я решительно взяла ручку и принялась исписывать страницу за страницей, рассказывая о пиратах Малайзии и о том, насколько глубоко погрузилась в их приключения. На следующий день учительница прокомментировала сочинения всех моих одноклассников – но не мое. Меня же она в конце урока отозвала в сторону и с брезгливой гримасой заявила, что я должна пообещать никогда больше не читать ни единой страницы этого писаки. Что она не понимает, как вообще можно было дать мне в руки подобную дрянь. Что ей за меня стыдно. Я не ответила, даже не кивнула. Стояла, удрученно разглядывая мыски туфель, и думала: «Вот же чокнутая! И как только я выдержу с ней следующие три года?»
Разумеется, читать Сальгари я не бросила: напротив, запрет сделал его романы еще более желанными. Зато научилась молчать и притворяться. А еще нутром почуяла, что не стоит упоминать о двух томах стихов, которые подарила крестная. Помимо «Александроса» и «Антикла», я уже знала наизусть «Дождь в сосновой роще» и «Фьезоланский вечер». Однако учительница, случись ей упомянуть имя Д’Аннунцио, делала это с невероятным пренебрежением и отвращением, почти ненавистью, и я старалась не показывать, что читала эти позорные страницы. Именно за вызов, за вкус запретного плода я, наверное, и полюбила с детства стихи человека, которого крестная называла «Бардом», а мать – «Чародеем образов», полюбила сильнее, чем они того заслуживали, или, во всяком случае, сильнее, чем если бы прочла их впервые, уже став взрослой. Что же касается его прозы, я тогда и представления не имела, что он писал романы и пьесы, а крестная мне их не дарила и даже не предлагала почитать. Сегодня я думаю, что такое умалчивание рассматривалось как некая форма цензуры, поскольку в этих текстах слишком уж откровенно говорилось о сексе. О прозе и трагедиях Д’Аннунцио я узнала только к середине лицея, на уроках литературы двадцатого века. Как ни странно, прочитать их мне не захотелось даже из любопытства. А в университете, когда для экзамена по итальянской литературе пришлось штудировать множество текстов древних и современных авторов, Д’Аннунцио среди предложенных тем не оказалось. Я до сих пор прекрасно помню многие его стихи, которые читала лет в одиннадцать-двенадцать, смакуя слова и нисколько не заботясь о том, что смысла большей их части не понимала, но прозу десятки лет сознательно игнорировала. Пока, наконец, совсем недавно не заставила себя прочесть хотя бы один роман – из чувства долга, чтобы составить собственное, не зависящее от чужих предрассудков мнение, – и, собрав волю в кулак, не взялась за «Наслаждение». А страниц через десять или двадцать бросила, просто не смогла читать дальше. Скука смертная. Спасибо крестной, спасшей меня, когда мне было двенадцать.
Что касается Пасколи, которого я по-прежнему любила и люблю до сих пор, уже став взрослой, то здесь в пренебрежительном тоне учительницы вместо ненависти сквозило превосходство. Пасколи она считала нелепым и жалким. «И этот со своей волынкой», – фыркала она с ноткой сочувствия.
Еще одним поводом для стычек между нами стала разница в восприятии «Илиады». Ее тогда в шестом классе читали целиком в версии Монти, а после делали «прозаический пересказ». К тому времени я уже несколько лет была влюблена в Ахилла. Такого учительница не выдержала. Она подозвала меня к столу и пристыдила перед всем классом, заявив: «Соберешься замуж – выберешь кого-то вроде Гектора, а не вроде Ахилла». Я взглянула на нее в полнейшем изумлении. Замуж? Нет, замуж я не собиралась, вернее сказать, даже не думала об этом. Мне хотелось странствовать, открывать для себя мир. Муж, который бросит меня прясть и ткать со служанками? Нет, мне нужен был товарищ по оружию, с которым я отправилась бы за приключениями.
Итак, я любила Ахилла. Но когда мы с одноклассницами после уроков впервые собрались в сквере перед школой, чтобы поиграть в «Троянскую войну», меня под общие аплодисменты избрали главой ахейского войска, так что сражалась я под именем Агамемнона. Даже сегодня, почти семьдесят лет спустя, если мне случается, приехав в родной город, встретить на улице ровесницу, та кричит: «Привет, Агамемнон!» Слушались меня беспрекословно – разумеется, только те, кто избрал сторону ахейцев. Две девчонки, игравшие роли Аяксов, всегда находились рядом со мной, а когда мы атаковали вражеский строй, бежали справа и слева, держа за косички, чтобы ни один троянец не мог за них ухватиться и взять меня в плен. Но у «троянцев» была некая Рита, выше и вдвое толще меня, от которой мне вечно доставалось. Она выдергивала меня из строя, а потом, свалив на землю, плюхалась сверху и била в нос, пока кровь не хлынет. Всякий раз, когда нас пораньше отпускали с уроков и мы битый час торчали в сквере, сражаясь в Троянской войне, я возвращалась домой с оторванными пуговицами на халатике и перепачканным кровью пикейным воротничком. До чего же трудно было объяснить матери, что вождь «пышнопоножных ахейцев» не мог избежать схватки, даже когда превосходство противника казалось очевидным, а поражение – неизбежным.
Многие речи гомеровского Агамемнона в переводе Монти я знала наизусть. Первая из них – та, в которой вождь ахейцев вместо того, чтобы принять выкуп за взятую в плен Хрисеиду, прогоняет ее отца, жреца Аполлона, – даже послужила поводом для щекотливого открытия, о котором учительница так и не узнала. В школу я таскала дедушкину «Илиаду», поскольку родители не сочли нужным тратиться на покупку еще одного экземпляра из общего списка учебников. Ни они, ни я не знали, что, помимо разницы в комментариях, школьный вариант еще и приводился «в сокращении». Поэтому одноклассницы, услышав, как я выразительно декламирую: «Деве свободы не дам я; она обветшает в неволе, / В Аргосе, в нашем дому, от тебя, от отчизны далече – / Ткальный стан обходя…», ожидали, что на этом все и закончится: у них ведь было написано именно так. Я, однако, продолжила: «…или ложе со мной разделяя»[145]. Общее удивление: «У нас в учебнике такой строчки нет! И что здесь имеется в виду? Разве в греческом театре были ложи?»
Как мы раскрыли тайну, я уже не помню, но то, что участью пленниц было очутиться в постели победителя, обнаружили довольно скоро. И еще лучше поняли отчаяние Гектора, который, прощаясь с Андромахой, вздыхал: «Но да погибну и буду засыпан я перстью земною / Прежде, чем плен твой увижу и жалобный вопль твой услышу!» Зачем нужен секс, мы тогда не слишком разбирались, но то, что для бедных пленниц это не самый благоприятный жребий, осознавали вполне.
На бреге Скамандра
В отношении «Илиады» со мной случилось то же, что и с «Мэриголд»: престраннейшее явление, за всю мою жизнь не происходившее больше ни с какой другой книгой. Меня словно затянуло внутрь, как Четверг Нонетот, героиню цикла Джаспера Ффорде, спецагента-литтектива, одну из тех, чья обязанность – следить, чтобы из книг не исчезали герои, чтобы не переделывались сюжеты, не менялись концовки и так далее, вплоть до вычеркивания прилагательных. Для этого ей приходится самой проникать в романы, маскируясь под различных персонажей. Весьма забавный трюк, чтобы немного развлечь заядлых читателей, хотя лично я о нем узнала уже в возрасте за пятьдесят. А заодно, на Литературном фестивале в Мантуе, познакомилась с автором. Меня попросили его представить и взять интервью. Мы тогда устроили знатную оргию воспоминаний о книгах, которые оба любили, начиная с «Джен Эйр»[146].
Так вот, лет в двенадцать я безо всякого удивления обнаружила, что параллельно с будничной жизнью в Сассари обитаю «на бреге Скамандра» – используя выражение, обнаруженное в оде Кардуччи[147] «Летний сон». И не только в те моменты, когда читаю «Илиаду» и делаю ее «прозаический пересказ», не только когда играю в саду с одноклассницами в «Троянскую войну», нет – каждую секунду. Эти две жизни, будничная и параллельная ей, отличались буквально во всем. Девчонкой с косичками я носилась на площади в догонялки, читала комиксы, а после обеда ходила в кино или слушала первые виниловые пластинки, стоя в наушниках в звукоизолированной кабинке магазина музыкальных инструментов и граммофонов, где новые записи можно было прослушать еще до покупки, причем сколько угодно раз. Уезжала на велосипеде далеко в поля, взбиралась на деревья, воруя фрукты, или в компании подруг ползала по канализации; вечно висела на телефоне, доводя до белого каления родителей и соседей, пользовавшихся «спаренной» линией; слушала по радио передачи из Сан-Ремо и с сожалением читала в журналах об итальянской королевской семье, прозябающей в своем кашкайшском изгнани[148]; учила на посиделках с подружками первые шаги входивших в моду танцев и крутила первые, еще платонические амуры со сверстниками. Смотрела первые молодежные программы в гостях у тети, уже успевшей купить телевизор. Разумеется, каждый день ходила в школу и получала плохие оценки не только по математике и физкультуре, но даже по итальянскому – за «низкопробное чтиво». И все то же время, те же часы, минуты и секунды проживала «на бреге Скамандра» – широком песчаном берегу, где стояли рядком наши вытащенные на сушу «многовеслые» корабли, а сами мы спали в шатрах, и во сне нам являлись боги; где вдали виднелись высокие стены Трои, под которыми то и дело вспыхивали стычки и откуда нас вызывали биться в поле. В этой своей бесконечной грезе я была вовсе не Агамемноном, как в наших играх в сквере, а простым солдатом греческого воинства, возможно, оруженосцем Ахилла, которому преданно служила, хотя он меня никак не выделял и даже не замечал. Моя жизнь на бреге Скамандра продолжалась и в седьмом, и восьмом классе, когда мы изучали другие эпические поэмы – «Одиссею», а затем «Энеиду». Но плыть к Итаке или в Лаций мне было не интересно. Представляя себя на борту корабля, я предпочитала «Жемчужину Лабуана» с Сандоканом в качестве капитана.
Время, растяжимое и бесконечное
Три года в средней школе выдались странными. Я не могу точно восстановить в памяти их хронологию, знаю только, что меня сбивали с толку изменения – и в организме, находившемся в самом расцвете пубертата, и в итальянском обществе, двигавшемся прямиком к экономическому чуду. В крохотном провинциальном городке, где я выросла, за тем, куда и как ходят подростки, вообще не особенно следили, а уж моя собственная семья была в этом плане еще либеральнее прочих. Дома мы сидели крайне редко, только когда шел дождь или ударял мороз, а все остальное время гуляли где-нибудь без присмотра. Пока в дневнике не появлялось замечаний или нас не отстраняли от занятий, а в конце года не переводили без проблем в следующий класс, взрослые не слишком интересовались, делаем ли мы уроки и чем занимаемся в свободное время. Им – за исключением немногих истовых католиков – не приходило в голову проверить, какие фильмы смотрят их дети, какие книги или комиксы читают, чем занимаются после уроков, по крайней мере, пока мы были дома к ужину, что на Сардинии означало «не раньше девяти». И эта свобода, насколько мне помнится, все длилась и длилась: время растягивалось до ста часов в сутки, которых хватало не только на учебу и на книги, но и на то, чтобы поскучать в одиночестве, на секретики, известные лишь двоим, на вылазки большой компанией. Время действий, открытий, экспериментов.
С самого раннего возраста меня, как и прочих членов моей семьи, тянуло работать руками. Однако в средней школе я обнаружила в себе еще и призвание к изобразительному искусству. Я рисовала акварелью, темперой, маслом, лепила из глины. Первые в своей жизни деньги, три тысячи лир, я заработала, выиграв главный приз на устроенном школой конкурсе рисунков. Учительница рисования часто водила нас в какую-нибудь оливковую рощу порисовать en plein air[149]. Тем, у кого душа к художествам не лежала, поручали выпалывать сорняки, и оценки у них оказывались ничуть не ниже, чем у остальных. Именно нарисовав поле диких анемонов и скрученный ствол оливы, я и выиграла первый приз.
А вот за сочинительство мне так ничего и не досталось. Была в моем классе еще одна девочка, которой давался итальянский. Сказать по правде, ей, классической отличнице, давалось все, и учительница литературы вечно пыталась заставить нас соперничать. Мы же отвергали даже саму идею конкуренции: она – потому что была слишком благородна, чуть рассеяна и вообще витала в облаках, где подобной мелочности попросту не находилось места; я – потому что, признавая ее превосходство, любила одноклассницу и восхищалась ею; и потом, я ведь хотела стать художницей, так имело ли значение, что эта ведьма поставила мне по итальянскому восемь, а не десять, как ей?
В школе я учила только то, без чего не могла обойтись. Моя жизнь текла не только на бреге Скамандра, но и во многих других местах: на пьяцца Италия, в переулках старого города, в уголке между стеной и батареей, куда я забивалась почитать в дождливые дни или после ужина, когда приходило время ложиться в постель. За книги, которые советовала учительница, я бралась только в том случае, если предстояло писать по ним сочинение; о книгах, прочитанных по моему собственному выбору, она не знала ровным счетом ничего.
Ей, конечно, не под силу было бы оценить мое увлечение «Таинственным островом» Жюля Верна, читанным-перечитанным, особенно если речь шла о том, какими средствами потерпевшие крушение возвращали себе «цивилизованный образ жизни». Огонь, зажженный при помощи линзы из двух часовых стекол, пшеничное зерно, случайно завалившееся за подкладку кармана, дом, приподнятый над землей, чтобы избежать нападения диких животных… Поначалу я не связывала этот роман с «Двадцатью тысячами лье под водой», и когда в конце концов моих героев спас сам капитан Немо, испытала неописуемые эмоции. Тогда же я прочла и полное издание «Робинзона Крузо»: снова тема человека на острове, воссоздающего цивилизацию при помощи кое-каких подручных инструментов. Читая сокращенную версию, где история начиналась с кораблекрушения, я не обратила особого внимания на то, что при первом появлении Пятницы Робинзон, как само собой разумеющееся, сразу назвал себя его хозяином и повелителем. Однако затем я проглотила «Хижину дяди Тома» и, кстати, нашла ее великолепной книгой, полной возвышенных рассуждений, очень полезных и ясных, об «экономических потребностях» Соединенных Штатов, преобладавших, как тогда, так и сейчас, над моральными принципами. Теперь же, узнав из полного издания Дефо, что «коммерческие интересы», ради которых Робинзон пустился в плавание, являли собой работорговлю, почувствовала к нему такую жгучую ненависть, что лишила себя возможности оценить оставшуюся часть романа и даже сегодня отношусь к нему с некоторым недоверием, предпочитая «Молль Флендерс» того же автора[150], с прекрасным и непринужденным бесстыдством описывающего «откровенную распутницу».
Поднимем мы кубки веселья
В разгар театрального сезона мы с отцом ходили слушать оперу. Будучи в те годы городским советником, он имел право на два бесплатных места в ложе, отведенной для служащих мэрии. Моя мать оперой не интересовалась, как, впрочем, и братья, поэтому, когда отцу в порядке очереди доставались билеты, меня отправляли с ним, нарядив в синее бархатное платье, очень элегантное, с кружевным воротником и муаровым шелковым пояском на талии. Музыка интересовала меня намного меньше происходящих на сцене событий, мне даже казалось, что временами она просто мешала. Я бы с куда большим удовольствием посмотрела пьесу, но драматические труппы редко доезжали до Сардинии, тогда как оперные были явлением вполне регулярным. А на оперу в те годы, как правило, ходили, предварительно прочитав либретто.
Этот странный, полный архаизмов, но очень выразительный язык меня будоражил. Персонажи общались стихами, хотя к поэзии это имело не слишком близкое отношение, и употребляли слова, которых я никогда раньше не слышала. Вот, к примеру, «Поднимем мы кубки веселья»[151]: что означало это «поднимем кубки»? Выпьем или, может, скажем тост, типа, «Чин-чин, поздравляем с днем рождения!»? Как-то, роясь на чердаке, где укрывалась, чтобы порисовать и полепить из глины, я обнаружила в застекленном шкафчике коллекцию пыльных оперных либретто, принадлежавших, скорее всего, еще моей прабабушке Рафаэллине. И прочла их одно за другим, как романы. Были среди них оперы, которые я никогда не видела на сцене, например «Последний день Помпей»[152], однако кое-какие отрывки, сама того не сознавая, выучила наизусть:
– Так пел некий Главк во время оргии. Я попыталась представить, что такое оргия. Мне случалось видеть, как напиваются мужчины на деревенских свадьбах. Они орали, рыгали, спорили до хрипоты, засыпали и храпели в первой же попавшейся постели. Мне это романтичным не казалось. Но, возможно, «упоенный» – нечто совершенно иное, нежели пьяный?
Впрочем, овладеть этим новым высокопарным языком оказалось довольно просто, и я стала вкладывать его в уста своих персонажей, поскольку находила куда более выразительным написать «Я сделаю это» вместо «Я это сделаю». Меня восхищал синтез, достигнутый Альфьери в «Антигоне»[154] при помощи одиннадцатисложника[155], традиционно приводимого в качестве примера, поскольку он содержит целый диалог из пяти реплик всего в одной строчке: «Твой выбор? – Сделан. – Эмон? – Мертв. – Готовься…»
Помимо рисования и лепки, я, раскроив купленную по дешевке на рынке ткань, шила для всей своей компании подруг одинаковые плиссированные юбки. Держала дома мелких зверюшек, насекомых, ужей, ежиков и в кармане носила их в школу. Однажды мне подарили маленькую фотокамеру. У меня до сих пор сохранилось множество фотографий тех лет, портретов или случайных снимков моих подруг и даже некоторых друзей, зарисовок из школьных поездок, а больше предметов: деревьев, лодок, крупных планов цветов и растений, зданий, из-за ветхости казавшихся мне ужасно романтичными. Занятие это было недешевое: пленка, печать… Не знаю, как я выкручивалась. Привычки выдавать детям карманные деньги еще не было, и мы вечно ходили без гроша в кармане. Клянчить приходилось на все: на мороженое, поход в кино, билет на автобус, коробку карандашей. Нашим спасением были «гостинцы». Рождество, Пасха, дни рождения, именины – в эти дни каждый взрослый считал своим долгом подарить нам немного денег. Заскочи к дяде, которого в иной день даже не подумаешь навестить, – получишь купюру в сто лир. Транжиры немедленно спускали все на журналы, американскую жвачку и коллекционные карточки, предусмотрительные откладывали кое-что на действительно важные расходы.
Океан, в который я нырнула
Отложенные с «гостинцев» деньги стали для меня по-настоящему драгоценными, когда в двух городских книжных, выставлявших товар на уличных прилавках, стали появляться небольшие серые томики, первые покетбуки[156], которые я когда-либо видела. Это была легендарная серия BUR. Она начала выходить в 1949 году, но до Сардинии добралась только в первой половине 1950-х. Огромный каталог, литература со всего света – и в полном моем распоряжении! Трагедии Шекспира или Эсхила – за шестьдесят лир, по цене мороженого! Целый океан, ныряй – не хочу. И я ныряла. Едва появлялась новая книга, мне нужно было ее купить. Каждую. Многих я не понимала. Многие перечитывала, пока не истрепывались страницы. Многие хранятся у меня до сих пор.
Через некоторое время на выбор книг для чтения стало влиять и телевидение своими «теленовеллами». Не помню, увидела ли я сперва «Джейн Эйр» на крохотном экранчике в исполнении Иларии Оккини и Рафа Валлоне или прочла в двухтомнике BUR, который храню и по сей день – собственноручно переплетенном в единую книгу и обернутом нежно-голубой акварельной бумагой с довольно наивными, моей же кисти, портретами Джейн и Рочестера. То же самое касается «Гордости и предубеждения», «Оливера Твиста», «Братьев Карамазовых»: уследить за ними на маленьком экране оказалось несложно, а вот на заполненной текстом странице случалось по-разному.
Толстого, например, я восприняла легко – еще и потому, что сперва выходили его менее спорные вещи, вроде «Казаков», а «Анна Каренина» или «Война и мир» появились несколько позже, когда я была уже подростком. Да и в тот момент «Война и мир» настолько напугала меня объемом, что поначалу я читала исключительно части, относившиеся к «миру», и только на третьем заходе взялась за «войну». Сегодня такой выбор кажется мне несколько странным: я ведь всегда любила длинные истории. Но на сей раз огромное количество страниц почему-то меня оттолкнуло. Может, успев влюбиться в семейство Ростовых, я боялась, что им придется умереть?
Прочие романы Толстого я тоже прочла, и не однажды, хотя это произошло уже через несколько лет. Меня очень впечатлила, почти потрясла «Крейцерова соната». Но спроси сегодня, что у Толстого мне нравится больше всего, я без сомнений отдам пальму первенства «Воскресению». Этот роман не только позволил мне понять духовную и политическую эволюцию писателя: когда из курса новейшей истории я узнала об Октябрьской революции, он объяснил мне, сколь неизбежным было восстание русского народа.
А вот рассуждения персонажей Достоевского бывали трудноваты для тринадцатилетней; пытаясь проследить за мыслью Ивана или Алеши в «Братьях Карамазовых», я временами чувствовала себя словно на американских горках. Мне попадалось множество интервью записных интеллектуалов, которые на вопрос, что они читали в детстве, без колебаний отвечали: «Достоевского», – категорически отрицая любое касательство к классике детской литературы. Мне же всегда было интересно, что они вообще могли понять в этих романах лет до одиннадцати. Я и в тринадцать-то барахталась в них, словно жертва кораблекрушения в бушующем море.
Стиль Джейн Остин, напротив, был простым и плавным, как и у Шарлотты Бронте. С Эмили дело обстояло сложнее, но я и любила ее куда меньше, чем сестру. Сегодня, глядя на каталог BUR, я, разумеется, не могу заявить, будто прочитала все две с половиной тысячи наименований первой серии, оборвавшейся в 1972 году, но как минимум четверть одолела. Затрудняюсь также ответить, в каком именно возрасте это случилось. Большую часть, конечно, еще до того, как мне исполнилось пятнадцать, кое-что позже, и даже сегодня я регулярно навещаю некую букинистическую лавочку, пытаясь наверстать упущенное. Наверное, если бы, угодив на необитаемый остров или в тюрьму, я лишилась всех прочих книг, то упросила бы оставить мне BUR, поскольку в этой серии и впрямь содержится если не вся всемирная литература, то, по крайней мере, лучшее из нее – и в самых обильных дозах.
В 1954 году, следом за серыми томиками BUR, в магазины поступили и «Книги павлина», с первого взгляда пленившие меня красочными обложками. Каждая из них являла собой портрет темперой одного или двух персонажей «в обстановке». Стоили они по двести пятьдесят лир, сдвоенный томик – четыреста: как в кино сходить. Теперь наконец можно было забыть о книжном голоде первых послевоенных лет. Серия «Оскар» с обложками, весьма напоминавшими «Книги павлина», появилась в газетных киосках намного позже, когда я уже училась в лицее.
Куклы, мертвые девочки и адаптации
Не скажу точно, сколько и каких именно книг я прочла, прежде чем мне исполнилось четырнадцать, знаю только, что много, и очень разных. Одни так глубоко меня поразили, что, по меткому выражению Паоло Нори о Достоевском, рана «все еще кровоточит»[157], другие же оставили по себе лишь смутные впечатления. К примеру, никак не могу вспомнить, где и когда я могла прочесть речь Григория Нисского в память о малышке Пульхерии, дочери императора Феодосия, скончавшейся в 385 году в возрасте всего девяти лет. Как я вообще раскопала это «Утешительное слово» византийской эпохи? Кто мог мне об нем рассказать?
Конечно знали вы юную голубицу, воспитывавшуюся в царском гнезде, только что оперявшуюся блестящими перьями, но превзошедшую свой возраст прекрасными качествами. […] Голубицею ли надлежит назвать ее или только что распускавшимся цветком, который еще не весь развернулся из своей почки, но отчасти уже зацветал, отчасти подавал надежду на блестящий цвет, и однако же в малом и несовершенном виде блистал превосходною красотою. Но этот цветок внезапно увял, не распустившись, и прежде чем достиг зрелости, прежде чем распространил все благоухание, никем не сорванный и не употребленный на венок сам опал около себя и стал прахом. Напрасно трудилась природа…[158]
В те дни я читала «К востоку от Эдема» Стейнбека[159], откуда узнала, что мать может, бросив детей, сбежать из дома и заправлять борделем. Или романы Зейна Грея, изданные «Сонцоньо», в красных тканевых переплетах, где действие происходит на Диком Западе, а «мужчина – это мужчина», как утверждал герой еще одной обожаемой мною книжки, «Неприметный холостяк» Вудхауза[160] – автора, «испорченного» Дон Кихотами и Эммами Бовари. Я же историю Эммы прочитала гораздо позже, в лицее, а «Дон Кихота» – и вовсе уже в возрасте за сорок.
А все потому, что в детстве мне подарили адаптированный вариант из печально известной серии «Золотая лестница». Я пишу «печально известной», поскольку ее создатели с самого начала выказали презрительное высокомерие по отношению и к маленьким читателям, и к хорошим авторам, как настоящим, так и будущим, которые могли написать или даже уже написали для этих читателей хорошие книги. Впрочем, серия эта, порождение фашистской эпохи, использовалась в основном для идеологической обработки: так, в 1934 году к прочим томам в пропагандистских целях добавили еще один, без номера, под названием «Как объяснить детям войну и фашизм»; автором значился Лео Поллини[161]. Представляя новую серию, где предлагалось выпускать адаптации великих книг, изначально написанных для взрослых, журнал «Италия пишущая» [162] заявлял: «Зачем […] искать новые книги и, следовательно, новых авторов, которые могут добиться или не добиться цели, если литература прошлого предлагает нам столь широкое поле для выбора? Зачем разделять образование и удовольствие, если вполне можно доставлять удовольствие, обучая, и обучать, доставляя удовольствие?»[163]
История Дон Кихота в изложении «Золотой лестницы» показалась мне забавной, но простоватой и несколько бестолковой: тощего долговязого рыцаря и низенького толстого оруженосца непрерывно били палками, словно кукол в деревенском райке. Никакого желания перечитывать ее у меня не возникло. Когда же, много лет спустя, я добралась до полной версии, меня будто громом поразило. Дон Кихот мгновенно стал и до сих пор остается одним из немногих моих любимых героев. А рана от этой встречи «все еще кровоточит».
Адаптации мне и с самого начала не больно-то понравились, со временем же я их люто возненавидела. Знаю, мнения по этому вопросу расходятся. Кое-кто утверждает, что, раз уж дети попросту не способны прочесть и воспринять важнейшие произведения литературы целиком, пускай получат хотя бы общее представление. Если же, повзрослев, они так и не возьмутся за полные версии… Что ж, ничего не поделаешь. С другой стороны, книг на свете много, и прочесть их все не сможет никто, даже когда вырастет. Следовательно, адаптации законны, более того, весьма полезны, в том числе и для взрослых. Таким образом, операцию, проводимую американским журналом «Ридерз дайджест»[164], можно только похвалить.
Но против информации я и не возражаю. Нет ничего дурного в том, чтобы узнать содержание «Преступления и наказания» или «Обрученных» Мандзони, не прочтя книги, если, конечно, четко представлять себе, что читаешь краткое изложение, составленное неким третьим лицом. Так, среди моих самых ценных книг есть и свежее издание карманной литературной «Гарцантины»[165], на последних страницах которой приводится краткое изложение самых важных романов в истории человечества. Я не раз читала эти обзоры: для себя, по работе, случалось, и просто ради удовольствия. Но всегда сознавала, что читаю лишь краткий пересказ. Чего я терпеть не могу, так это фальсификаций, подмены текста, личного голоса писателя, поверхностного изложения характеров и психологии персонажей, разжевывания всего и вся, чтобы сделать роман более удобоваримым для читателя, предположительно неполноценного, примитивного, невежественного с позиции либо возраста, либо культуры. А главное, попыток скрыть подобные манипуляции, сделав вид, что это и есть написанный автором текст. Между тем, кто во взрослом возрасте не вернется к «Отверженным», поскольку уверен, что уже их прочитал, и тем, кто попросту проигнорирует существование этого шедевра, я лично выберу второго.
Но вернемся к Григорию Нисскому. Перед тем Рождеством я закатила настолько грандиозную истерику, что потом свалилась с температурой, лишь бы получить в подарок, наряду с жестяным нагрудником римского воина (я бы предпочла греческий, но их ведь в магазинах игрушек не найти), куклу life-size[166], которую с абсолютной уверенностью считала девочкой, а после, все-таки получив, окрестила Пульхерией. Вернее, не просто Пульхерией: я назвала ее Пульхерией Эротией, поскольку знала, что Эротия была малышкой-рабыней, неполных шести лет, чей легкий шаг, поцелуи и лепет так радовали ее старых хозяев – той самой, о которой латинский поэт Марциал, поручая девочку умершим родителям, просил: «nec illi, terra, gravis fueris: non fuit illa tibi» («не тяжкой будь ей, земля, ведь она не тяготила тебя»[167]). Очевидно, дав кукле подобное имя, я уже знала эти строки. Но откуда? Понятное дело, не в школе выучила. Сегодня могу только предположить, что я в очередной раз совершила набег на дедушкину библиотеку.
Должно быть, эти книги я читала тайком, так же, как искала сексуальные намеки в Библии или «Неистовом Роланде» – толстенных томах в красном переплете с иллюстрациями Доре, что попадались мне по всему дому. Необычные имена из Библии я заимствовала и для других моих кукол, а также персонажей рассказов, которые писала. Думаю, я вообще одна из немногих воспитанных в лоне католической церкви, кто прочел весь Ветхий Завет от корки до корки, включая и скучнейшие книги, состоящие исключительно из генеалогий. И большую часть – еще до того, как мне исполнилось пятнадцать.
Здесь, пожалуй, стоит развеять устоявшийся стереотип, что девочки, с возрастом выбирающие «не быть домохозяйкой», активные, чтобы не сказать рисковые, неугомонные, стремящиеся познавать мир, проявлять инициативу, интересующиеся механикой и техникой, в детстве не играли в куклы. Те, кто придерживается подобного мнения, просто не были близко знакомы с такими девочками. В первые, крайне бедные послевоенные годы я ужасно страдала от нехватки кукол, а тех, что мне дарили позже, обожала, играя с ними лет до пятнадцати, и даже став взрослой, состарившись, буквально била себя по рукам, чтобы не купить какую-нибудь особенную, случайно замеченную в витрине.
В свои сорок, во время поездки в Париж, я углядела в универмаге куклу-младенца фабрики «Гама»[168], настолько совершенную, что она выглядела живой, и купила ее: она тотчас же вдохновила меня на небольшую повесть – «Кукла алхимика»[169] (хотя, разумеется, без «Коппелии» Гофмана[170] тоже не обошлось). Эта кукла до сих пор у меня, правда, силикон, имитирующий идеальную кожу новорожденной, с годами немного потемнел и помутнел. Я назвала ее Изольдой, поскольку в тот период вместе с друзьями увлеченно читала все связанное с королем Артуром и его Круглым столом, от средневековых романов Кретьена де Труа[171] и сэра Томаса Мэлори[172] до «Галахада» Джона Эрскина[173]. Страсть эта продлилась и в последующие годы, с выходом историко-фантастических романов Мэри Стюарт, в частности так называемой «Трилогии о Мерлине»[174]; чуть позже – фильма «Экскалибур»[175], а еще годы спустя – «Туманов Авалона» американки Мэрион Зиммер Брэдли[176], вновь поднявших стародавнюю «Бретонскую тему», на сей раз с женской точки зрения.
Возвращаясь к средней школе, помню, что кроме Пульхерии Эротии у меня была еще одна кукла, которую я звала Эдвиной, позаимствовав имя у главной героини «Пришли дожди» Луиса Бромфилда[177], одного из маминых романов «Медузы»: очень уж мне нравилась его экранизация, «Дожди Ранчипура».
Хоботы ириса в зелени паха
Тогда же, в средней школе, я открыла для себя испанский язык. В школе мы изучали французский, который я, благодаря jolie petite madame уже более-менее знала: говорила, понимала, читала, пусть и с некоторым трудом. Зато писала с таким количеством ошибок, что меня даже оставили на осень. Пришлось брать уроки у одной старой девы: диплома она, правда, не имела, зато в молодости жила в Тунисе и с тех пор непрестанно курила. «Как настоящий турок», – говорили в Сассари, хитро подмигивая (и путая Тунис с Турцией).
Испанский же я, очень скудно и безыскусно, выучила по мелодиям, вошедшим в те годы в моду. Песни на английском, британские или американские, еще не наводнили эфир, и летом наш слух без конца мучили «Bésame Mucho», «La Galopera», «La Malagueña» и танго Гарделя[178]. Была среди них и «A media luz», под которую отец, запершись, словно заговорщик, в своем кабинете, чтобы избежать насмешек матери, учил меня танцевать.
Общий смысл понять было несложно, по крайней мере, для меня, уроженки острова Сардиния, бывшего с XV по XVIII век испанской колонией, в диалекте, или, скорее, языке которой, при всем разнообразии вариаций, испанская лексика сохранилась изобильно и практически без изменений.
Но по-настоящему влюбилась я, услышав с пластинки не музыку, а стихи. Это была «сорокопятка», диск на 45 оборотов, одна из первых в новой серии, только что запущенной компанией «Четра»[179], у которой хватило смелости в 1955 году выбросить на рынок цикл поэтических чтений под названием «Литературные памятники». Причем в серии этой, совершенно ни на что не похожей, с 1955 года до середины семидесятых вышло более сотни «сорокапяток» (и еще несколько пластинок на тридцать три оборота в минуту), где известнейшие актеры кино и театра декламировали отрывки из классических произведений, в том числе и религиозных.
А первой пластинкой из этой серии, попавшей мне в руки, стала финальная песнь «Божественной комедии» в исполнении Витторио Гассмана[180]. Стоит ли упоминать, что, прослушав ее лишь дважды, я уже знала весь текст наизусть, и даже сегодня могу прочесть его от первого стиха до последнего с той же выразительностью, характерными интонациями и подчеркнутыми аллитерациями на «р»:
или на «с»:
Через месяц я, немного поднакопив, купила еще одну пластинку из той же серии: Арнольдо Фоа[182] читает знаменитое «Llanto por Ignacio Sánchez Mejías»[183] Гарсиа Лорки[184], переведенное с испанского Карло Бо[185]. Что тут скажешь? Помимо обнаруженных мною классиков, учительница знакомила нас и с другими итальянскими поэтами, исключительно современными. Однажды она даже взяла нас с собой на встречу с Унгаретти[186], проезжавшим через Сассари на какое-то публичное чествование. Мне в тот момент его «Освещаюсь / необъятным»[187] поэзией не казалось. В этих двух строчках не было ни рифмы, ни ритма, ни «напевности». Лучше уж Монтале[188]: «Погрузиться в сад, ища прохлады / Подле огнедышащей ограды, / Слушать заросли, в которых / Щелканье дрозда, змеиный шорох»[189]. Но ни у одного из этих поэтов я не нашла такого впечатляющего богатства образов, метафор, такой возвышенной интонации, как в стихах Лорки:
А следом: «Гангрена выткала траурный бархат / […] / Хоботы ириса в зелени паха»[190]! У меня аж мурашки побежали, когда я это услышала. Сразу возникло жгучее желание познакомиться с текстом на языке оригинала. Не помню, какими путями мне достался двухтомник Федерико Гарсиа Лорки в подарочном футляре, все его поэтические работы по-испански с параллельным переводом. И я с невероятным терпением, страницу за страницей, принялась его читать и переводить. Этот процесс длился много лет и поначалу был направлен почти исключительно на поэзию. Прочтя всего Лорку, я взялась за Неруду[191]: «Двадцать стихотворений о любви и одна песня отчаяния» и особенно «Всеобщая песнь» помогли мне осознать существование нескольких вариантов испанского языка и великое разнообразие латиноамериканских культур. Со временем, книга за книгой, испанский стал для меня в некотором роде вторым родным, и лишь много позже я поняла, что для закрепления грамматики и синтаксиса стоило бы ходить на занятия. Даже сегодня, если мне случается общаться с друзьями-hispanohablantes[192], они хохочут, поскольку вместо обычного, бытового лексикона я пользуюсь языком куда более поэтичным, а то и вовсе говорю, словно герои книг девятнадцатого столетия.
Признание прессы
К величайшему облегчению, моему и учительницы, для которой я, очевидно, оказалась не самой простой подопечной, учеба в средней школе подошла к концу. Конец этот знаменовался экзаменом на свидетельство о неполном среднем образовании, позволявшее поступать в гимназию. Не помню ни самого экзамена, ни того, как он прошел, не уверена даже, что хоть сколько-нибудь волновалась. Главное, меня перевели, и через пару недель наша семья, как и каждое лето, перебралась в Стинтино.
Вечером 21 июля 1956 года, стоя по колено в воде среди камней у подножия маяка, я ловила голыми руками креветок, когда услышала сверху, с набережной, голос подруги. Размахивая экземпляром «Ла Нуова Сарденья»[193] – газеты, как обычно, добравшейся из Сассари с опозданием на три дня, – она кричала: «Беги, что покажу! Тут твое имя!»
Помимо имени, там было еще и мое сочинение, занявшее примерно половину третьей полосы, в разделе «Культура», – то самое, написанное месяц назад на выпускном экзамене. Экзаменационная комиссия без моего ведома передала его вместе с сочинением моей подруги-соперницы в редакцию городской газеты, решившей напечатать и то, и другое. А у нас двоих разрешения никто не спросил и даже в известность не поставил.
В качестве темы сочинения нам было предложено описать главную улицу какого-нибудь небольшого городка или деревушки. Естественно, экзаменаторы посчитали, что мы расскажем о главной улице Сассари, «небольшого городка», где мы жили и ходили в школу. Но благодаря начитанности мы с моей предполагаемой соперницей интуитивно поняли, что выбор по-настоящему небольшого городка предоставит нам куда больше возможностей за счет включения «фольклора» или, как минимум, «местного колорита». И не сговариваясь, написали о местах, где проводили каникулы: я – о Стинтино, она – об Альгеро. Только стиль она выбрала лирический, я же – на мой тогдашний взгляд, более реалистичный.
Вот что можно было прочесть на странице «Ла Нуова Сарденья» за среду, 18 июля 1956 года:
Контрольная работа:
«Улица небольшого городка»
Бьянка Питцорно родилась 12 августа 1942 года. В июне, на выпускном экзамене за курс неполной средней школы, она и ее соученицы по 3 «Д» классу получили такое задание: «Главная улица небольшого городка или деревушки знакома нам не хуже родного дома. Руководствуясь собственным опытом, опишите ее характерные черты, воссоздав картину повседневной жизни». Вот как эту тему раскрыла Бьянка Питцорно. В ближайшее время мы опубликуем сочинение и другой ученицы, Марии Грации Поркедду.
Каждый год в день отъезда в Стинтино я всю дорогу чувствую себя слегка потерянной. Море и заросшие травой откосы, по вершинам которых проступает золото дрока, вызывают тоску по далекому дому, по Сассари; сама не зная почему, я ощущаю себя изгнанницей, и в горле встает комок от невыразимой печали, охватывающей меня при виде тех мест, о которых я так мечтала всю морозную зиму и которые теперь кажутся мне такими чужими, такими неприветливыми. Но стоит машине миновать мостик на въезде в деревню, как моему взгляду открывается главная улица, и я успокаиваюсь, словно встретив приятеля в толпе незнакомцев.
Какое-то неосознанное чувство уверенности вселяет в меня эта улица, пробуждающая в сердце великое множество воспоминаний, родная настолько, что даже камни ее мостовой я знаю наперечет, совсем не похожая на «проспекты» практически любой из деревушек Сардинии.
Пройдя все деревню из конца в конец, улица заканчивается у небольшого пляжа, среди обточенной морем гальки. Но как она рождается, точно не может сказать никто: идет себе прямо, пока не забирается в поля, где асфодели наполняют воздух таинственным ароматом, так похожим на запах благовоний. Здесь и начинается дорога. Вскоре по обе стороны потихоньку появляются редкие дома, похожие на игральные кости, брошенные в красновато-зеленый мох, растущий по берегу моря: яркие, с огненно-красными крышами и стенами, которые белят каждый год, на Пятидесятницу[194].
Дорога эта широкая, а летом – еще и пыльная. Она минует загон для лошадей: в зарослях ежевики, растущей вдоль ограды, играют в прятки дети. Чуть дальше вдоль нее выстраиваются кустики розмарина, а дома возникают все чаще. Некоторые из них, с разноцветными стеклами в окнах, похожи на крохотные церквушки. Дорога в этом месте слегка неровная, в колдобинах и трещинах, и лошади, которых мы только что видели, вынуждены их переступать.
Между тем это уже самый центр деревни: тротуары вдоль домов здесь выложены плиткой, а на подоконниках появляются великолепные бегонии. По правой стороне – дом швеи, и стрекот швейной машинки слышен даже на улице. Чуть дальше располагается лавка, хозяин которой вечно сидит у двери на колченогом стуле, ожидая клиентов. Внутри чего только нет. Отрезы разноцветных тканей выложены рядами на стеллаже в глубине полутемного зала. На полках стенного шкафа можно увидеть стаканы, чашки, тарелки, супницы и кухонную утварь. На прилавке выставлены открытки, а почтовые марки замечательно смотрятся в пухлых кляссерах. В общем, это один из тех универсальных магазинов, какие можно найти в любой деревне.
И далее, метр за метром описывая, согласно заданию, улицу и ее обитателей.
Так написанные мною слова впервые были напечатаны в расчете на совершенно незнакомую мне аудиторию. И аудиторию весьма широкую, то есть каждого, кто читает газеты, не только в Сассари, но и по всей провинции. А я вместо того, чтобы этим гордиться, ощутила невероятный стыд. И не без причины. Перечитывая сегодня этот текст, я, с одной стороны, слегка умиляюсь (прошу прощения: мне ведь не было еще и четырнадцати), с другой – он меня сильно смущает, поскольку выглядит, на мой взгляд, напыщенным, высокопарным, загроможденным выражениями, смысла которых я до конца не понимала (и молочай среди множества знакомых растений навряд ли бы определила), или устаревших, вроде слова «неприветливый»; фразами, взятыми из книг и тоже не до конца понятыми (кое-что из Д’Аннунцио, кое-что из Грации Деледды), или избитыми клише вроде «невыразимая печаль», «таинственный аромат асфоделей», «вечно бороться с ветром», «девичьи напевы», «невесты на балконах»… Да и деревенский люд я описывала либо в чересчур романтичном ключе, либо слишком иронично, почти заносчиво. Вот уж не хотелось бы, чтобы жители Стинтино это прочли.
Однако они прочли и, как и ожидалось, остались не слишком довольны. С тех пор я не могла и носа на улицу высунуть, чтобы владелец собаки, которую я описала как бездомную и блохастую, не встретил меня какой-нибудь грубостью, громогласно заявляя о наличии у нее хозяина и абсолютной чистоплотности. Чтобы владелец магазина, подхватив стул, который я описала как «колченогий», не пригрозил обрушить его мне на голову. Чтобы местная ребятня не погналась за мной, швыряясь камнями и насмехаясь: «Глянь, писака пошла! Ишь, писака!» Моя предполагаемая соперница, напротив, была со всеми почестями принята мэром Альгеро, и тот вручил ей символические ключи от города. Так я с самого начала уяснила, что писательство и публикации могут не только вызвать всеобщее восхищение, но и доставить немало неприятностей.
Открывая Китай
В августе мне исполнилось четырнадцать. Очевидно, я посчитала это важным этапом, поскольку решила сделать себе подарок, чего раньше за мной не водилось. Книг я к тому времени накупила уже достаточно много: себе, разумеется, и еще пару-тройку, чтобы дарить подружкам. Но этой конкретной книге мне хотелось придать особое символическое значение еще и потому, что речь шла не о грошовом карманном издании в мягкой обложке, а о дорогом томе в зеленом тканевом переплете: «Китайской поэзии» в переводе Джорджии Валенсен с предисловием Эудженио Монтале[195]. Я сохранила его и до сих пор могу прочесть посвящение на титульном листе: «от Бьянки тринадцатилетней – Бьянке четырнадцатилетней».
Обнаружив книгу на прилавке магазина, я полистала ее – и влюбилась, хотя понимала, что, в отличие от стихов Лорки, эти никогда не смогу прочесть в оригинале. Но я воспринимаю их так, словно они написаны по-итальянски, а кое-какие отрывки до сих пор знаю наизусть. Например: «Огромная осенняя луна сегодня видится еще полнее. / Я, одинокий, дряхлый, с мостков босые ноги свесил». Но особенно меня поразила «Баллада о Мулань» («Меч Магнолии»)[196] – первая история о девушке, которая по необходимости переодевается мужчиной, встреченная мною за все время читательства (позже я обнаружила ту же тему в «Черной стреле» Стивенсона[197] и в «Мадемуазель де Мопен» Теофиля Готье[198]):
Когда, много лет спустя, компания «Дисней» упростила и облегчила эту историю, чтобы сделать из нее мультфильм «Мулан», я была оскорблена, как если бы у меня украли нечто святое и очень личное. В те же годы я ничегошеньки не знала об истории Древнего Китая и не обращала особого внимания на то, что стихи написаны в разные эпохи. По сути, антология охватывала период в три тысячелетия; подозреваю, что в оригинале от одного текста к другому менялась даже лексика. Но на итальянский они были переведены языком двадцатого века и, возможно, именно поэтому показались мне невероятно современными.
Впрочем, современной китайской культурой я к тому моменту уже некоторое время увлекалась – по крайней мере, с тех пор как прочла в серии «Книг павлина» все романы Перл Бак[200], начиная с «Земли». Мне было любопытно, как эта блондинка с типично американской внешностью сумела так прочувствовать мир, нам, итальянцам, казавшийся в те годы не ближе Луны. Я раздобыла ее биографию, и даже сильнее самих романов меня очаровала смелость родителей Перл, отважных и пылких миссионеров, которые вместе с детьми шагнули в неизвестность, отправившись жить в страну, лежащую за пределами их воображения.
То же очарование я нашла, читая, уже много позже, воспоминания Фоско Мараини[201], хотя в Японию он ездил как антрополог, а не как миссионер. А вот «автобиографические» японские и китайские сюжеты Амели Нотомб[202] всегда оставляли меня равнодушной, казались искусственными, не слишком чуткими, зацикленными на фигуре автора и даже немного снобистскими. Перл Бак идеально вливается в общество людей, о которых пишет, в то время как Нотомб ни на секунду не позволяет нам забыть, что она европейка, точнее бельгийка, и в чужой стране только проездом, с чисто практической целью. Признаюсь, мнение мое основано лишь на части ее произведений, поскольку, с отвращением прочитав три-четыре из них, я не испытала желания знакомиться с остальными.
Но, возвращаясь к Китаю: думаю, именно романы Перл Бак и стихи в переводе Джорджии Валенсен неким образом подготовили меня к тому, чтобы много лет спустя оценить двух авторов, которых я обожаю до сих пор. Первый – Мо Янь[203], лауреат Нобелевской премии по литературе 2012 года. Я с интересом прочла его «Красный гаолян», без особой помпы изданный в Италии в 1994 году, но он не захватил и не увлек меня так, как «Большая грудь, широкий зад» – эпическая поэма, посвященная матери автора и одновременно китайской сказочной традиции, или «Смерть пахнет сандалом», написанная столь идеально, что читателя не смутит даже описание самых невообразимых пыток. С тех пор Мо Янь стал одним из моих любимых авторов, и я с нетерпением жду каждой его новой книги.
Чуть позже я открыла для себя Юя Хуа[204] с его дилогией «Братья» и «Как славно разбогатеть», написанной как единая книга, но в Италии изданной двумя томами. Как и «Большая грудь, широкий зад», она не только знакомит нас с незабываемыми персонажами и ситуациями, но и помогает понять сегодняшний Китай, его экономический и идеологический курс, извращение мечты о Великом Кормчем. Впоследствии я прочла или прослушала в аудиоверсии все книги Юя Хуа, какие только переведены на итальянский.
От Фермопил до Освенцима
В первые же дни учебы в гимназии я пришла в восторг, поняв, что, раз за разом выводя буквы греческого алфавита, однажды смогу прочесть мою обожаемую «Илиаду» на языке оригинала. Школа наконец предложила мне то, что меня до глубины души заинтересовало. Изменились и мои отношения с учителями литературы, сменявшими один другого до самого третьего курса лицея. Я, со своей стороны, стала больше доверять их советам. Они же по-прежнему считали меня ученицей неуправляемой, не вписывающейся ни в какие рамки, слишком экстравагантной не только для школы, но и для всего городка, где мы жили. Слегка чокнутой, хотя и с проблеском гениальности. Могли подшучивать над моими читательскими открытиями или неуемными восторгами, зато книги обсуждали со мной на равных, не пытаясь «перезагрузить», а временами даже спрашивали рекомендаций.
Через романы мне тогда открылась недавняя история. Я уже многое знала о греко-персидских войнах, Фермопилах[205], походе Александра Македонского, о зарождении Рима, этрусках[206], Пунических войнах и слонах Ганнибала[207], Юлии Цезаре и Нероне. О Французской революции мне поведал «Алый Первоцвет» – приключенческий цикл некой баронессы Орци[208], действие которого происходит во Франции в эпоху Террора[209]: в средней школе мы обменивались многочисленными томиками в красных переплетах издательства «Сонцоньо», без памяти влюбляясь в загадочного героя, что спасал французскую знать от гильотины и подписывался стилизованным рисунком примулы. С самого начала было понятно, что под маской скрывается денди по имени сэр Перси Блейкни, английский аристократ и ярый враг революции. Занятно, кстати, что с каким бы душевным трепетом, с каким бы огромным удовольствием мы ни следили за приключениями сэра Перси и его протеже, противниками революционеров нас эти книги не сделали. Должно быть, мы как-то уяснили, что Французская революция стала шагом вперед в истории цивилизации и прав человека, а в абсолютной власти короля и безграничном самоуправстве дворян во времена Старого режима крылось нечто порочное. Уже и не вспомню, кто нам это объяснил или где мы об этом прочитали, но я ни на секунду не разделяла взглядов баронессы Орци, какими бы интересными ни казались мне ее книги.
Что касается не столь далеких событий, я немного знала о Рисорджименто[210], о Гарибальди и Аните[211], о Чезаре Баттисти[212] и, поскольку читала «Мои тюрьмы» Сильвио Пеллико, о розе Пьетро Марончелли[213]. Но о Первой мировой войне не знала ничего, а о Второй вспоминала лишь материальные трудности, с которыми столкнулись родители, или забавные случаи о том, как нас увезли в крохотную деревушку в глубине острова, и моей матери, такой щепетильной, приходилось мириться с весьма немудреной тамошней жизнью. Но почему разразилась война, я не понимала: школьная программа доходила только до объединения Италии. А о современной политике детям и юношеству в те годы не рассказывали.
Историю двадцатого века я изучала по романам, особенно немецким. В маминой подборке «Медузы» было много книг Эриха Марии Ремарка[214] и Ганса Фаллады[215]: у первого я прочла «На Западном фронте без перемен», «Триумфальную арку» и «Время жить и время умирать», у второго – «Маленький человек, что же дальше?», «У нас когда-то был ребенок», «Старое сердце отправляется в путешествие» и «Нелюбимого».
И вот однажды, когда я еще училась в гимназии, мать Россаны потихоньку вложила в мою руку какой-то томик, сказав, что дает почитать его именно мне, а не собственной дочери, поскольку считает меня более зрелой, в то время как Россана к такому потрясению явно не готова. Можете представить, с каким интересом я взялась за эти страницы! Но чем дальше, тем более незрелой я себя ощущала. Впрочем, не исключаю, что эта книга шокировала бы даже самого зрелого читателя в мире. Называлась она «Кукольный дом» и была подписана псевдонимом Ка-Цетник 135633[216], то есть, как я сразу поняла, номером, вытатуированным на запястье еврейской девушки, заключенной нацистами в лагерь смерти.
О существовании концентрационных лагерей я до того момента не подозревала. Книгу Примо Леви[217] «Человек ли это?» издательство «Эйнауди» опубликовало только в 1958 году, так что анонимный автор, представлявшийся свидетелем реальных событий, нанес мне удар под дых, причем дважды. Главная героиня, Даниэлла, пережила не только все ужасы Освенцима, скажем так, «обычные» для любого узника, достаточно чудовищные, чтобы меня шокировать. Ее, молодую и красивую, к тому же определили в некий сектор лагеря, где заключенным предстояло удовлетворять сексуальные потребности и самые извращенные пороки своих палачей. О проституции я почти ничего определенного не знала, хотя часто слышала, что проституток называли «веселыми девицами». Однако в унизительном опыте Даниэллы ничего веселого не было; она словно попала в один из кругов ада, куда худший, нежели у Данте. Помимо того что девушек-заключенных использовали в качестве проституток, они также становились жертвами безумных и крайне болезненных медицинских экспериментов, проводимых чудовищным доктором Менгеле.
После такого я еще долго не могла спать по ночам, а если и засыпала, меня мучили кошмары. И ситуация почти не изменилась, когда несколько лет спустя, во время процесса над Эйхманом[218], я узнала, что книга, строго говоря, не является автобиографической: ее написал мужчина по имени Ехиель Фейнер. Впрочем, Фейнер ничего не выдумал, поскольку, будучи узником Освенцима, рассказывал лишь о том, свидетелем чего стал лично.
Впоследствии, по мере выхода новых книг, я еще много прочитала о концентрационных лагерях. А также, разумеется, «Дневник Анны Франк»[219], где о них не упоминалось, но мы, читательницы, знали, что вскоре обитатели тайного убежища, кем-то преданные, были пойманы и отправлены в лагерь. И что «наша» Анна, такая же девчонка, как мы, погибла, перенеся бог знает сколько страданий и унижений. Я прочла бесчисленное множество книг на эту тему, начиная с «Человек ли это?» Примо Леви, как только она была опубликована «Эйнауди». Перечислить все будет трудно, но не могу не упомянуть в первую очередь замечательный роман Давида Гроссмана «См. статью „Любовь“»[220]: это не документальное свидетельство, а невероятная метафора, доказывающая, что литература – поистине неповторимый ключ к более глубокому постижению реальности. Из недавних – «Mischling. Чужекровка» Аффинити Конар[221] – тоже не свидетельство, а невероятно жестокая и в то же время тонкая сказка, история двух сестер, использованных Менгеле в качестве подопытных кроликов для экспериментов над близнецами в так называемом «зверинце». И, наконец, «Меня зовут не Мириам» шведки Майгулль Аксельссон, заставляющая задуматься о том, что заключенными нацистских концлагерей были не только евреи, но и другие «нежелательные категории». Главная героиня этого романа – девушка-цыганка, которая, чтобы выжить, примеряет на себя личность только что умершей сверстницы-еврейки, а после побега из лагеря, удочеренная шведской парой, всю свою долгую жизнь проводит в плену крайне болезненной лжи.
Однако именно «Кукольный дом» оказался первой книгой, познакомившей меня с самим существованием нацизма и концентрационных лагерей, открывшей глаза на то, с чем я еще не сталкивалась: насколько жестокими, без какой-либо провокации, без определенной причины, могут быть люди сдержанные, почти равнодушные. В моей любимой «Илиаде» встречалось немало фрагментов, где проливались реки крови и свершалась такая бойня, что дыбились даже реки, Скамандр и Симоис. Но те бойцы были в равных условиях: если воин не убивал врага, враг убивал его. Кроме того, участие богов делало сражения сказочными, нереальными.
А вот чего я не могла и до сих пор не могу принять, так это холодного планирования, использования современных технологий, тщательной разведки, «рациональной» организации и беспощадного преследования совершенно беззащитных жертв, которые нам даже не противостоят и не представляют угрозы или помехи, а мы вылавливаем их на самом краю света и долго, мучительно тащим в юдоль страданий. Тогда я еще не знала о страшных временах инквизиции, об изощренности пыток, нацеленных на получение признания, не читала исследований и документов об «охоте на ведьм», что так увлекли меня много позже[222]. Мне было четырнадцать, и я обнаружила, что все эти чудовищные события происходили лишь несколькими годами ранее, и не где-нибудь, а в недалекой стране, чье технологическое совершенство в области создания медицинского оборудования и прочих высокоточных инструментов превозносил мой отец-рентгенолог. Технологическое совершенство, с невероятной жестокостью и совершенно сознательно использованное нацистами. И в последующие годы, узнавая и любя самых разных немецких авторов прошлого, прозаиков, поэтов и философов, я всякий раз задавалась вопросом, каким же образом народ, создавший подобную культуру, мог на определенном этапе истории выродиться в нечто столь бесчеловечное.
Такая покорная, такая преданная… просто невыносимая
В гимназии я из чистого чувства долга прочитала «Обрученных»[223]. Лючия Монделла, такая покорная, такая преданная, так не похожая на меня саму, показалась мне просто невыносимой – настолько, что возмущением кипела каждая клеточка моего тела, от косичек до пяток. Некоторый интерес вызвала разве что монахиня из Монцы, но меня ужасно раздражало, что автор оборвал знаменитое «Несчастная отвечала»[224]. Учителя только посмеивались над очередной моей причудой. Однако я так любила Мандзони-поэта, что какое-то время даже предпочитала его «Священные гимны» самому Леопарди.
К переоценке «Обрученных» я пришла лишь много лет спустя, причем поэтапно. В университете преподаватель итальянской литературы Джузеппе Петронио читал нам курс о Мандзони и ломбардском Просвещении, который помог мне многое понять и буквально влюбил в Пьетро Верри[225]. Позднее я узнала, что у Верри, помимо интереснейшей переписки с братом Алессандро, есть еще и весьма странная книга, опубликованная тем изысканным издательством, что раньше называлось «Серра э Рива»[226], и озаглавленная «Рукопись для Терезы».
После рождения дочери Пьетро Верри, явно читавший Руссо, решил, вопреки мнению «стариков» своего обширного семейства, воспитывать ее согласно педагогическим теориям «Эмиля»[227]: с первых дней – никаких пеленаний, грудного вскармливания, нарочитых внешних раздражителей и т. д. Как бы в оправдание он вел дневник, где день за днем, обращаясь исключительно на «Вы», объяснял новорожденной все подробности этого нового способа воспитания детей. Чтобы отказ от пеленок не испортил спинку младенца, как предсказывали мать Верри и прочие женщины в доме, он лично скроил маленькие платьица, сделанные из двух частей (левой и правой), которые можно было надеть на девочку, не поднимая ее. Из тех же соображений он спроектировал и сплел из ивового прута ажурную узкую колыбельку, где ребенок лежал, словно в скорлупке (а испражнения девочки могли свободно проходить сквозь отверстия, оставляя ее саму чистой). Тому, кто брал ее на руки, даже не нужно было вынимать малышку из колыбели, она могла оставаться внутри своего кокона, изготовленного сразу в нескольких экземплярах, чтобы их можно было чаще менять и дезинфицировать, выставляя на солнце.
В дневнике Верри напрямую обращался к дочери, рассказывая, как наблюдал ее первую улыбку, появление первого зуба, как опасался отправлять ее в деревню делать прививку (прямо в хлеву, в непосредственной близости от коровы[228]); о ругани и причитаниях членов семьи, считавших тот факт, что мужчина посвящает себя уходу за младенцем, вредным для новорожденного и недостойным самого Верри, высокопоставленного чиновника императрицы Марии Терезии. Совершенно очаровательная книга, которую я время от времени с неизменным удовольствием перечитываю.
Биография Мандзони, напротив, меня раздражала: его обращение в католичество, наплевательское отношение к детям при многочисленных, даже чересчур многочисленных (и тяжелейших) беременностях бедной Энрикетты; эти сорок лет «полоскания белья в Арно»[229] ради одного-единственного романа, в то время как во Франции Бальзак каждые пару месяцев выпускал очередной том своей великолепной «Человеческой комедии»[230]…
Прочитанная много позже «Семья Мандзони» Наталии Гинзбург[231] только сильнее отвратила меня от этого писателя, не говоря уже о дневнике его младшей дочери Матильды, найденном и опубликованном Чезаре Гарболи[232] в 1992 году. И хотя в 2004 году Марта Бонески[233] со своей тщательно документированной и весьма страстной биографией матери Мандзони, Джулии Беккариа, озаглавленной «То, что знает сердце», помогла мне понять многое из того, о чем я раньше не задумывалась, чисто по-человечески я по-прежнему предпочитаю мать сыну.
Как же я любила тебя, Пизана
Последняя стадия моей переоценки «Обрученных» случилась уже в университетские годы, когда я прочла самый замечательный, на мой взгляд, роман всего девятнадцатого века: «Исповедь итальянца» Ипполито Ньево[234]. В школьных хрестоматиях нам давали лишь короткий отрывок – описание кухни графа Фратты. Как будто подростка могло заинтересовать пространное, многословное, вычурное описание поварской утвари. И только мини-сериал «Пизана» вездесущего RAI[235] помог нам открыть для себя все богатство этой истории и своеобразие ее героев. Несмотря на объем и несколько устаревший язык, том, стоявший у бабушки в шкафу, я проглотила в один присест и была совершенно им очарована. Его автор, человек невероятной судьбы, погиб в море, не дожив и до тридцати, возвращаясь из экспедиции Тысячи[236], в которой участвовал в качестве казначея. А до чего прекрасно описано кораблекрушение и смерть Ипполито в романе его правнука Станислао[237] «Луг на дне моря»!
Ньево, совсем еще юный, менее чем за год написал сложнейшую вещь, исследующую, не выходя за рамки приключенческого, почти бульварного формата, самые сокровенные глубины человеческой души и столь же глубоко погружающую в политико-философские размышления. Необычны здесь и персонажи, например, близкие Карлино: отец, считавшийся пропавшим без вести, даже мертвым, а вместо этого «обратившийся турком», то есть мусульманином; прелюбодейка-мать; Аглаура, преследующая Карлино в мужском платье, что заставляет читателей и самого героя решить, будто она в него влюблена, хотя на самом деле эта девушка – его сестра, пускай и не знает об этом; врач из Фратты, встреченный Карлино в Лондоне и при помощи операции вернувший ему зрение… Великолепны страницы, посвященные детству главных героев: встреча с морем; блуждание Карлино в полях и возвращение домой в седле разбойника; политическое и эмоциональное взросление честного, впечатлительного юноши, совращенного и обманутого дурными учителями; итальянская кампания Наполеона; падение Венеции. Но прежде всего – непревзойденный женский образ, не вписывающийся в рамки литературы девятнадцатого века – Пизана, невероятно обольстительная уже в трехлетнем возрасте. Да, в отличие от Лючии Монделлы, она сразу виделась мне сотканной из плоти и крови, из страстей и противоречий. А до чего нравились мне главы в самом конце книги, где Пизана, чтобы прокормить ослепшего Карлино, притворяется, будто устроилась переписчицей, а на самом деле просит милостыню на лондонских улицах, нисколько не опасаясь этим себя унизить! Совсем как «граф-конюх» в новелле Боккаччо про графа Антверпенского и его сыновей[238].
Впрочем… должна признать, что разобрать язык Ньево было и по сей день остается задачей практически невозможной. Только преданные его поклонники, вроде меня и немногих других, взявшись за более чем тысячестраничную «Исповедь итальянца», не придут в уныние от словаря, зачастую безнадежно устаревшего, путаного синтаксиса и множества «чужеродных» отступлений от основного сюжета. В общем, сравнивая эти два романа, я не могу не отметить величайших заслуг Мандзони, который долгие годы, посвященные «полосканию белья», не терял времени даром, а пытался создать (и создал) новый итальянский язык, понятный и «легкий», но при этом крайне насыщенный и выразительный. В гимназии, задавая читать «Обрученных», мне ничего не говорили ни о языке, ни о контексте – ломбардском Просвещении, – в русле которого был воспитан Мандзони. Просто сказали: «Это шедевр. Тебе непременно должно понравиться». Но мне не понравилось, не считая нескольких особенно «музыкальных» фраз, которые я и сегодня помню наизусть: «Лодка ткнулась в берег» или «Порог одной из дверей переступила женщина». Уверена, в четырнадцать-пятнадцать лет читать Мандзони еще слишком рано. Не знаю, входит ли он сейчас в школьную программу, но лет до восемнадцати я бы его читать не давала.
Полоскать белье в Арно
До сих пор я не касалась проблемы итальянского языка – в смысле языка прошлого. А ведь, если задуматься, весьма любопытно, что, читая тексты семнадцатого века, вроде писем сестры Марии Челесте Галилей[239], ощущаешь вкус времени, но не скуку, в то время как язык авторов века девятнадцатого, таких как Массимо д’Адзельо, зять Мандзони[240], всего после пары страниц кажется путаным, напыщенным, громоздким и утомительным.
Мне как-то довелось прочесть полную версию «Истории моей жизни» Жорж Санд[241] на французском, и я была очарована свежестью и современностью языка. Впрочем, не только ее собственного: так, в первой части писательница сообщает о письмах, которые отец, Морис Дюпен, внук знаменитого маршала Морица Саксонского[242], писал ее матери, подробно рассказывая о своей повседневной жизни в мирное и военное время. Это самое начало девятнадцатого века, но молодой Морис пишет по-французски свежо, бегло, без витиеватости: его язык мы и сегодня назвали бы весьма современным. Вероятно, это связано с тем, что Франция уже в эпоху Средневековья была единой нацией с единым языком, который с течением времени изменился, но сохранил свою «индивидуальность». Язык биографий Кристины Пизанской[243], комедий Мольера[244], романов Теофиля Готье (как чудесен его «Капитан Фракасс»!)[245], Пруста[246], Сименона[247] не так уж принципиально отличается по лексике и структуре. Италия же стала нацией лишь в конце девятнадцатого века, а до того каждый регион, каждое крохотное королевство или великое герцогство говорили и писали по-итальянски по-своему. И огромная заслуга Мандзони именно в том, что он дал итальянцам общий язык, понятный всем, красивый и нисколько не устаревший. «Обрученные» написаны будто вчера. Недавно я перечитала их, прослушала аудиокнигу и должна признать, что это большое и крайне важное произведение. Но вот влюбиться – нет, все равно не могу, хотя и чувствую себя ужасно виноватой.
Часть третья
С Данте и Вергилием
Всего, что я прочла за пять лет в гимназии и лицее, конечно, уже не вспомнить. Школьная программа была в то время весьма насыщенной: многочасовые уроки, многочасовые домашние задания. Открытие Данте – не тех редких «непристойных» терцин, что читал мне, четырехлетней, дядя, а «Новой жизни»[248], канцон, затем «Божественной комедии», которую я, благодаря сорока пяти строфам последней песни в исполнении Витторио Гассмана, уже частично знала наизусть, а теперь, по мере того как мы читали ее в школе, постепенно выучила и остальные, начиная с первой. Моя мать этого понять не могла. Утром профессор читал нам очередную песнь, объяснял смысл и предлагал обсудить. Днем, дома, я дважды ее перечитывала, второй раз – вслух, потом клала книгу матери на колени и говорила: «Давай прогоним». Потом закрывала глаза, запрокидывала голову и читала без единой запинки. К концу третьего курса лицея я знала их наизусть – сто песен, включая самые сложные и скучные, все эти пятна на Луне, богословские диспуты и генеалогические древа правителей Европы. Я сохранила эти строки в памяти на долгие годы, хотя сейчас, с возрастом, понимаю, что в них стало многовато белых пятен. Впрочем, со временем я познакомилась и с другими людьми, выучившими, подобно мне, всю «Божественную комедию» наизусть, как весьма образованными, так и неграмотными пастухами-сардами. Не знаю, случалось ли подобное еще с какой-нибудь книгой. Правда, один мой друг, писатель Бруно Тоньолини[249], знает наизусть не только «Божественную комедию», но и всего «Неистового Роланда». Но других таких среди моих знакомых нет.
Мать сердилась: «Невероятно! Жульничество какое-то! Что ж ты так химические формулы не зубришь, перед каждой контрольной все на руках записываешь? И по истории ни единой битвы не знаешь!» А я даже телефонного номера ни разу запомнить не смогла. По естествознанию и математике меня переводили в следующий класс только за «девятки» и «десятки» по итальянскому. И потом, я была «такой милашкой»: читай, всегда давала повод посмеяться. Например, по просьбе одноклассников, чтобы учительница естествознания не спрашивала их по химии или геологии, притаскивала в класс самых причудливых существ, каких только удавалось отыскать по дороге в школу – гусениц, божьих коровок, бражников «мертвая голова», – выкладывала на учительский стол и тянула время бесконечными расспросами (моими) и объяснениями (ее) о природе и повадках этих существ, внушая, что выращиваю таких дома, хотя на самом деле знала о них крайне мало или совсем ничего и в конце урока попросту отпускала[250]. А на уроках философии я вязала, уверяя профессора, что свитер для него, но отказывалась отдать, когда заканчивала, «чтобы не ревновала жена».
Или дразнила грозную и крайне строгую преподавательницу латыни и греческого: рисовала к ее приходу на доске лес с огромным буком на переднем плане, под ним, прямо на пол, укладывала верную подругу, себе делала флейту из «ветоши» (туго скрученной фетровой ленты, которой стирали мел с доски), и, едва она входила в класс, мы вдруг, безо всякого предупреждения, начинали декламировать диалог «Титир и Мелибей»: «Tityre, tu patulae recubans sub tegmine fagi / silvestrem tenui Musam meditaris avena […]» – «O Meliboee, deus nobis haec otia fecit»[251].
Она замирала на пороге, растерянная, возмущенная, изумленная, уже готовая обрушить на нас самые суровые кары, но, услышав безупречную, идеально размеренную латынь, в итоге не только прощала нас, но и, растрогавшись, едва сдерживала слезы.
Совершенствуясь в греческом, я, помимо Гомера, открыла для себя Сапфо[252], Алкмана[253], а заодно Платона[254] и великих трагиков; от возгласа «Таласса! Таласса!» в «Анабасисе» Ксенофонта[255] мое сердце забилось чаще. Огромный прекрасный мир раскрылся перед моим взором, словно восхитительный цветок, и всей моей жизни не хватило бы, чтобы познать его целиком.
Ваш «трон в крови» поплыл
Несмотря на многочасовые домашние задания, у меня оставалось время и на многое другое. Я рисовала, шила (очередной развеянный стереотип, что, мол, интеллектуалы, будь то женщины или мужчины, даже пуговицу пришить не могут), ходила в кино и даже записалась в кинокружок, где мы снимали коротенькие документалки на новейшие компактные восьмимиллиметровые камеры, а за то, что сейчас называют «фикшн»[256], не брались только из-за нехватки актеров. Впрочем, в лицейские годы я написала две комедии, которые сама же и поставила вместе с одноклассницами и парой друзей, чья роль ограничивалась актерской игрой и пением. Еще один друг аккомпанировал нам на фортепиано, а я не только написала текст, но и была режиссером, декоратором, придумала и сшила костюмы, исполняла роль на сцене, даже пела, хотя и очень фальшиво. Эти спектакли неизменно пользовались огромным успехом, но лишь потому, что актеры и актрисы из нас были аховые, и градус комичности превосходил все наши ожидания.
Помимо кинокружка я записалась еще и в киноклуб, где показывали важнейшие фильмы со всего мира, за которыми следовали знаменитые «обсуждения». Именно тогда, с увлечения Куросавой[257], и начался мой интерес к Японии. Мне даже пришлось вместе с другими участниками получать «удостоверение» киномеханика. Дело в том, что мы крутили шестнадцатимиллиметровые пленки. Фильм состоял из двух-трех больших бобин в плоских круглых жестяных коробках, а целлулоидная пленка невероятно легко вспыхивала. Коробки с пленкой мы сами ходили забирать и сдавать в прокат, которых тогда было много. Помню, однажды для одной ретроспективы (как раз по Куросаве) нам понадобилась его экранизация «Макбета» – «Трон в крови»[258]. Мы оставили заказ, но, когда пришли его забирать, прокатчик невозмутимо заявил: «Уж простите, ваш „Трон в крови“ поплыл. Если хотите, могу предложить „Бирманскую арфу“[259]». Надо сказать, целлулоид, если его слишком долго не трогать или перегреть, в самом деле может «поплыть», то есть расплавиться. Но «Бирманскую арфу», фильм совсем другого режиссера, мы брать не стали, а «поплывший» трон заменили «Расемоном»[260].
Впрочем, за всеми этими занятиями мне удавалось выкроить время и на чтение романов, к школе не имевших никакого отношения. Естественно, я отслеживала каждый новый выпуск BUR и «Книг павлина», но, не всегда имея возможность купить новинку, брала почитать то, что находила в библиотеках многочисленной родни, или то, что они советовали мне сами.
Как Нафта и Сеттембрини
В какой-то момент мой дядя Пеппино решил, что пришло время познакомить меня с Томасом Манном[261], и на пробу дал мне «Королевское высочество». Но я никогда не умела читать медленно, смакуя детали, как предпочитал делать он, и попросту проглотила книгу. Потом прочла весь цикл, вдохновленный Библией, а следом и «Будденброков», «Доктора Фаустуса», «Смерть в Венеции»… Не буду приводить здесь полный список, но я одолела их все, в том числе и «Волшебную гору», вышедшую тогда по-итальянски под названием «Зачарованная гора» и надолго ставшую предметом наших отчаянных споров с матерью, не уступавших спорам Нафты и Сеттембрини[262]. Ее завораживали описания заснеженных пейзажей, увлекала идиллия с мадам Шоша, никогда не закрывавшей за собой дверь, отчего та вечно хлопала, с обладательницей узких «киргизских» глаз, напомнивших Гансу Касторпу мальчика, который в школе одолжил или пытался одолжить ему карандаш. Меня же волновали метафизические проблемы – болезнь как метафора; рентгеновский снимок легких, ошибочно принятый за сувенир, знак любовного признания; спиритический сеанс, в ходе которого возникает мой любимейший персонаж, покойный кузен Ганса, Иоахим[263]… Такие же стычки у нас случались и несколькими годами раньше, когда я благодаря BUR с восторгом и упоением окунулась в «Сагу о Йесте Берлинге» Сельмы Лагерлеф[264] – первой писательницы, получившей Нобелевскую премию по литературе, что моей матери категорически не понравилось. «Читаешь как одержимая, увлекаешься слишком», – говорила она мне в подобных случаях.
Мать до конца жизни оставалась заядлой читательницей, но вкусы у нее совсем не походили на мои. Уже в старости она завела привычку читать «на пару» с кумушкой-ровесницей, моей крестной, «подписчицей» городского книжного магазина, на котором лежала обязанность снабжать ее всеми последними новинками. С матерью они регулярно обменивались книгами, затем обсуждали их и почти всегда сходились во мнениях. Однако моя тетя оказалась чуточку смелее и убедила крестную оценить романы, казавшиеся матери слишком уж эпатажными. Однажды летом, к своему невероятному удивлению, я застала их, хохочущих до упаду, за обсуждением прочитанных недавно «Голы и босы» Алана Беннета[265] и «Дочери каннибала» Росы Монтеро[266]. «Люси, Люси, – сквозь смех повторяла тетя Мимма, – а помнишь, как она вдруг понимает, что незнакомец в темноте кинотеатра наставил на нее вовсе не пистолет?»
Моя мать дожила до девяноста двух лет; в последние годы она вынужденно много времени проводила в постели, хотя неизменно страдала от бессонницы. И все эти долгие часы посвящала чтению, неизменно спрашивая у меня новые книги, хотя, попав в больницу, неожиданно решила перечитать «Доктора Живаго». Последней ее страстью были воспоминания Фоско Мараини «Дома, любови, миры» и «африканские» книги Куки Голлман[267], которые Маргерита Форестан[268] щедро дарила ей по мере выхода как дань уважения ровеснице «Мондадори» и одной из первых читательниц «Медузы».
Эй ты, подлый предатель, заработавший мне «нобелевку»!
«Зачарованную гору» я перечитывала раза три-четыре с периодичностью в несколько лет и каждый раз, как это всегда и бывает при повторном прочтении, открывала для себя новые детали. А пару лет назад познакомилась с новым переводом Ренаты Колорни[269], восстановившей первоначальное название «Волшебная гора». К сожалению, мне оказалось не под силу оценить разницу, но я снова задумалась над тем, что как минимум девяносто процентов прочитанных мною книг были (и остаются) вовсе не оригинальными текстами, а переводами. Какая жалость! Ведь роман – это не только задумка, сюжет, атмосфера, герои, размышления, но и слова, нам о них повествующие. Их звучание, ритм, которым они связаны, даже пунктуация.
С тех пор, как в возрасте восьми лет я прочла в оригинале «Маленького принца» (и, много позже, прослушала его на виниловой пластинке, подарке Чино Тортореллы[270], начитанной, естественно, по-французски чарующим голосом Жерара Филипа[271]), для меня всегда было важно общаться с книгами на том языке, для которого они были написаны. Правда, не так уж много языков я знаю достаточно хорошо, чтобы понимать их без лишних усилий. Даже латынь, некогда бывшая практически моим вторым родным языком, на котором я читала весьма бегло, с годами и ввиду отсутствия практики тоже начала мне сопротивляться, заставляя по три раза перечитывать одну и ту же фразу или даже прибегать к помощи словаря.
Ах, словари! Книги совершенно незаменимые, а временами, если взять, например, этимологические, и куда увлекательнее любого романа! Мой дядя Пеппино, совершенно не знавший английского, решил выучить его уже после пятидесяти и сделал это абсолютно самостоятельно, попросту вызубрив все слова в словаре. Теперь он мог прочесть любую книгу или журнал, но категорически не обращал внимания на транскрипцию. И вместо того, чтобы оценить его старания, мы, подростки, слушавшие безграмотные английские и американские песенки, во всю глотку подпевавшие англоговорящим исполнителям и потому убежденные, что прекрасно знаем язык, просили его почитать вслух и потешались над уморительным произношением!
С моей подругой Россаной и ее дочерью Паолой мы до сих пор играем в одну настольную игру (которую мне как-то на Рождество подарила писательница Сильвана Гандольфи[272]), основанную исключительно на знании словаря. Итальянского, не какого-нибудь. И мне, к моему величайшему разочарованию, очень обидно сознавать, что после стольких прочитанных и стольких написанных книг я по-прежнему не знаю всех, абсолютно всех слов нашего языка. Остается только утешать себя мыслями о Грации Деледде, получившей в 1926 году, второй из женщин после обожаемой мною Сельмы Лагерлеф, Нобелевскую премию по литературе.
До шести лет Грация Деледда говорила на нуорезе[273], а не на итальянском, который выучила только в школе. Хотя сколько той школы? Она ведь и закончить смогла лишь четыре класса началки: ничего другого девочкам в Нуоро не предлагалось. Но будущая писательница всегда была жадной до чтения и, едва научившись распознавать слова, принялась читать все, что только находила – в собственном доме, в доме дяди-каноника, у своей тети, где квартировал один ученый профессор, часто наезжавший в Нуоро с целым чемоданом книг. Так получилось, что большая часть ее любимых романов оказалась, как и у меня, переводами: взять хотя бы «Мучеников» Шатобриана[274], которых она цитирует в автобиографии «Козима»[275]. Причем переводами, скорее всего, плохонькими, устаревшими, мумифицированными, полными вышедших из употребления терминов. Бедняжка! Когда в четырнадцать лет она начала писать рассказы и стихи, ее итальянский был именно таким. И после первых успехов самая яростная критика со стороны коллег-литераторов обрушилась именно на «отвратительный итальянский язык». Грация и сама не могла этого не сознавать, поэтому мало-помалу оттачивала слог, совершенствуясь, как обычно делают, изучая язык иностранный, через практику. Разумеется, ей очень помог переезд в Рим, общение с интеллектуалами, а не только с пастухами, и особенно обретенная через брак обширная и весьма болтливая мантуанская родня, будничные разговоры с которой приходилось вести по-итальянски. А также тот факт, что иностранных издателей, очарованных ее сюжетами, персонажами, атмосферой, злободневными вопросами добра и зла, вины и искупления, нисколько не заботил ее незрелый итальянский, ведь они намеревались эти книги переводить. Впрочем, пересказанные словами других языков, рассказы Деледды не растеряли своего очарования; более того, они, вероятно, даже лишились кое-каких мелких недочетов.
Нельзя получить Нобелевскую премию по литературе, если тебя не перевели на множество языков, особенно североевропейских, объясняла нам подруга Донателлы Дзильотто[276], жена стокгольмского академика. В научных дисциплинах исследования, как правило, публикуются сразу на английском, языке, известном и используемом всеми специалистами и членами жюри «нобелевки». В литературе же все иначе: лишь очень немногие из академиков в состоянии прочесть иностранный роман на языке оригинала. Именно благодаря переводам ее произведений Грация Деледда и получила Нобелевскую премию. В переписке она время от времени жалуется на переводчиков, но без них ей вряд ли удалось бы добиться успеха.
При этом читатели частенько упускают из виду, а то и вовсе игнорируют фигуру переводчика. Но что бы мы без них делали (даже если вынести за скобки желание получить «нобелевку»)? Ведь не каждый, подобно капитану Немо, знает все языки мира! Переводчик не просто необходим – он бесценен. Кое-кто, играя на схожести звучания двух слов, в шутку приравнивают traduttore (переводчика, то есть человека, передающего текст словами другого языка) к traditore (предателю, то есть человеку, кого-то или что-то предающему). Такого, конечно, допускать нельзя. Переводчик должен быть искусным, прекрасно подготовленным, но скромным. Ему следует в первую очередь поставить себя на службу автору, уважая того даже в недостатках, даже когда хочется и чувствуешь себя в состоянии что-нибудь исправить или улучшить. Переводчик должен одинаково хорошо знать как чужой язык, так и свой собственный, тот, от которого он уходит, и тот, к которому приходит. Обнаружив, что до переводов Толстого на итальянский, сделанных Леоне Гинзбургом[277], русская классика XIX века переводилась на наш язык не с русского, а с «промежуточного» французского, я растерялась, почувствовала себя преданной, обманутой. Что, интересно, мы потеряли на этой бессмысленной пересадке?
Viele küsse und[278] куча отрубей
Хотя в лицейские годы я, читая стихи, написанные по-испански, продолжала самостоятельно осваивать этот язык, мне и в голову не приходило выучить тем же манером немецкий, чтобы читать на языке оригинала Томаса Манна, Фалладу или Ремарка. Пока в мою жизнь и жизнь моих подруг не ворвались четыре десятка юных немецких туристов.
Это случилось в июле 1960-го. Помню, будто вчера: я как раз закончила второй курс лицея, и мы с небольшой компанией разочарованных сверстниц пребывали в абсолютной уверенности, что грядущее лето окажется до крайности скучным. В Риме вот-вот должна была начаться Олимпиада, но поехать взглянуть на нее мы не могли. И вот однажды утром, когда мы прохлаждались в сосновой рощице у дома Россаны, из-за дюны вдруг показалась белобрысая голова, за ней два плеча, согбенные под тяжестью огромного рюкзака… парнишка, примерно нашего возраста, следом другой, третий, еще, еще… Сорок юных немцев в сопровождении одного взрослого, ослепительные, атлетичные, романтичные, как Зигфрид[279], – по крайней мере, нам так показалось. Девушки постарше, изучавшие историю искусств, недоверчиво выдохнули: «Сорок готических ангелов…» Мне же, недавно прочитавшей «Смерть в Венеции», показалось, что в одном из вновь прибывших я узнала прекрасного Тадзио. Но нет, все оказалось куда менее возвышенно: обычный корпоративный выезд на природу. Ребята приехали с фабрики в Дюссельдорфе, взяв с собой четыре большие армейские палатки. Они даже притащили с собой огромные мешки картошки: то ли в целях экономии, то ли не доверяли качеству местного Kartoffeln. Одному Богу известно, почему их выбор пал на Сардинию вместо Романьи, в те годы привычной цели каждого немца…
Поставив палатки на поляне сразу за домом Россаны, ребята спросили, нельзя ли подключить кабели в розетку. Отказывать никто и не подумал. Так завязались первые контакты, весьма непростые, поскольку они не знали ни слова по-итальянски, а мы – ни слова по-немецки. Общались в итоге при помощи зеленого карманного словарика. Кстати, именно этот экземпляр сохранился у меня до сих пор; мы звали его «das kleine Buch»[280]. Первым делом мы выучили типичные курортные фразы: «Fräulein wollen sie mit mir spazieren gehen?» (интересно, правильно ли я ее вспомнила: после того случая мне больше не случалось говорить по-немецки, за исключением одного раза, много лет спустя, когда на Франкфуртской ярмарке я обратилась к таксисту-турку, который, правда, меня не понял): «Синьорина, не желаете ли со мной прогуляться?» («поплавать?», «потанцевать?»). Нас даже пригласили in der Zelt, в палатку, чтобы вместе почистить картошку. Снедаемые любопытством, на «наш» участок сосновой рощицы сбежались и прочие соседки, даже те, с кем мы раньше и словом не перемолвились.
По вечерам немецкие юноши составляли кругом лавки и, взявшись за руки, принимались раскачиваться, распевая духоподъемные рейнские песни, восхваляющие вино, пиво и добрую компанию. Впрочем, пить они не пили; по крайней мере, пьяными их не видели. Через пару дней мы тоже осмелились присоединиться к этому кругу и даже выучили несколько куплетов: «Trink, trink, Brüderlein trink, / Laß doch die Sorgen zu Haus! / Trink, trink, Brüderlein trink, / Zieh doch die Stirn nicht so kraus» («Пей, пей, братишка, пей, / оставь кручину дома! / Пей, пей, братишка, пей, / и брови ты не хмурь») или «Wenn das Wasser im Rhein, gold’ner Wein wär…» («Кабы золотым вином были воды Рейна…»)
Мы были совершенно очарованы этими белобрысыми шевелюрами и небесно-голубыми глазами. Однако юноши вели себя крайне вежливо и уважительно, Россанина бабушка даже ставила их нам в пример. Но мы даже представить себе не могли, какими отъявленными соблазнителями окажутся эти ангелы! Одним из первых выражений на немецком, которому они непременно желали нас научить, было «fünftausendfünfhundertfünfundfünfzig Küsse» («пять тысяч пятьсот пятьдесят пять поцелуев»). И вот настала пора отъезда, но когда мы дружно пришли прощаться в гавань Порто-Торреса, то обнаружили, что каждый из них оставил на берегу в слезах не одну, а сразу двух «итальянских подружек». Ребята умудрились одновременно флиртовать и с нами, обитательницами сосновой рощицы, и с девчонками на Радужном пляже! Мы стояли рядком на пирсе, косясь друг на друга, а они, перевесившись через борт корабля, нисколько не смущаясь, махали платочками то в одну, то в другую сторону.
Пару недель спустя начали приходить письма на немецком, расшифровать которые не мог никто. Тогда мы с Россаной поставили за ее домом двухместную палатку и, подобно Люси из комиксов про Чарли Брауна, дававшей за ракушку психологические консультации[281], открыли «бюро переводов», где в строго определенные часы принимали счастливых получательниц писем (только из нашей рощицы: соперницам предлагалось справляться собственными силами). С чего это соседки так рассчитывали на нас, знавших немецкий не лучше них, то есть едва-едва или вообще никак, нам и по сей день невдомек. Тем более что мы с самого начала допустили забавную ошибку, которая, впрочем, грозила вполне реальными неприятностями. Оказывается, в немецком языке слово «Liebe» имеет сразу два значения. С одной стороны, оно обозначает существительное «любовь» и форму соответствующего глагола. То есть «Ich Liebe dich» переводится как «Я тебя люблю». А с другой стороны, это просто «дорогой» или «дорогая», аналогично «dear» в английском. Все пришедшие письма начинались так: «Liebe Антониетта», «Liebe Джованна», «Liebe Мария Гавина». Обычное вежливое обращение. Но наша парочка переводила: «Антониетта, любовь моя», «Моя любимая Джованна»; адресаты этому верили, а учитывая отсутствие других претендентов мужского пола, рощицу вскоре окутала чарующая атмосфера любви. Даже бабушка Россаны, дама уже пожилая, но в молодости красивая и потому пользовавшаяся большим успехом, была убеждена, что пробудила страсть в некоем семнадцатилетнем Райнхольде, хотя тот всего лишь хотел поблагодарить ее за приглашение на полдник.
При помощи kleine Buch мы отваживались не только переводить входящую корреспонденцию, но и писать ответы. Кто знает, сколько ошибок мы в них наляпали, сколько двусмысленностей допустили! А один из юношей, «мой» и неведомой Марии Гавины, звавшийся Клаусом (тот самый, который был похож на Тадзио), решился написать мне по-итальянски. Правда, смысл его писем оказался недоступен нашему пониманию, однако в них непременно присутствовал один и тот же элемент: на прощание, после ритуального «fünftausendfünfhundertfünfundfünfzig Küsse» Клаус всегда писал «куча отрубей». Мы долго ломали голову, пытаясь осознать, что он имел в виду, пока наконец не сдались. И лишь тридцать (тридцать!) лет спустя одна моя маленькая читательница-итальянка, живущая в немецкоязычной Швейцарии, пролистала словарь – разумеется, большой и толстый, а не наш kleine Buch, – и, покатываясь со смеху, раскрыла мне страшную тайну. Дело в том, что по-немецки «привет» будет «Grüsse», а «отруби» – что-то вроде «Gruske». Мой Тадзио попросту перепутал соседние строчки в словаре и еще долго упорствовал в своей ошибке.
Эта нелепая переписка продолжалась целый год, а следующим летом наши «Geliebte»[282] вернулись. Но какое же разочарование нас ожидало! Одиннадцати месяцев хватило, чтобы превратить изящных, стройных подростков, наших готических ангелов, в пузатых и прыщавых любителей пива, влюбиться в которых было решительно невозможно. Мы категорически отвергли все их avance[283]. Бедняга Клаус, зимой попытавшийся хоть сколько-нибудь подучить итальянский, безутешно жаловался Россане: «Я любить Бьянку очень, но Бьянка меня нет любить». Увы, прошлогоднее очарование так больше и не вернулось.
Шнайдеры и Будденброки
Пока разочарование, вызванное досадной зимней метаморфозой, меня еще не постигло, я пыталась учить немецкий по «Полиглоту» – толстенному тому в темно-зеленом переплете, изданному в 1930-х годах и принадлежавшему дяде Алессандро. Мне казалось, что дело это несложное по двум причинам: потому что в немецком есть склонения, а я уже привыкла использовать их в латыни и греческом, и потому что в этих невероятно длинных предложениях вспомогательные и модальные глаголы ставят в конец, а для нас, сардов, это было и остается грамматической нормой, даже когда мы говорим по-итальянски, особенно в вопросительных фразах («Ты прийти хочешь?», «Тебе понравиться может?», «Ты любить меня будешь?»). К «Полиглоту» прилагались три пластинки на семьдесят восемь оборотов в минуту в тяжелом футляре из черного бакелита: на них были записаны озвученные разными голосами фразы, которые предлагалось прослушивать, читая параллельно книгу. В ходе каждого урока ученик знакомился с различными ситуациями на работе и дома, описывая вовлеченных в них людей, предметы и действия. Главными героями выступала семья Шнайдеров, состоящая из бабушки, дедушки, родителей, двух старших детей, мальчика и девочки лет шести-семи, и третьего ребенка (пол которого нам не сообщали, поскольку в немецком языке, к моему удивлению, люди тоже могут быть среднего рода – das Kind), еще не умевшего ходить, а на картинках одетого в комбинезончик-унисекс.
Первый урок состоял из описания различных членов этого семейства, портреты которых можно было лицезреть на крупной черно-белой иллюстрации, размещенной рядом с текстом: типичная зажиточная семья в элегантной одежде по моде тридцатых годов, запечатленная во время отдыха в гостиной. Каждый из них занят своим делом: дедушка сидит в кресле и курит трубку («sitzt auf einem Sessel und raucht eine Pfeife»); бабушка вяжет; отец читает газету за столом («sitzt am Tisch undliest eine Zeitung»), мать поет, аккомпанируя себе на фортепиано («spielt Klavier und singt ein Lied»), мальчик играет в мяч («spielt mit Ball»), девочка – в куклы («mit Puppen»), а малыш/ка – с деревянной лошадкой на колесиках («mit Pferdchen»). Я до сих пор прекрасно помню и картинки, и выражения, описывающие эти занятия.
Вторая страница начиналась с фразы «Da sind wir wieder im Wohnzimmer» («И вот мы снова в гостиной»). Эта шутка вошла в наш «приятельский лексикон», поскольку примерно тогда же мне довелось присутствовать на весьма роскошном официальном ужине и сидеть рядом с немецким послом. Желая завязать разговор, я улыбнулась ему и сообщила, что «мы снова в гостиной», оставив посла в некотором недоумении – отчасти потому, что мы были вовсе не в гостиной, а в зале ресторана, отчасти потому, что на этом мой немецкий иссяк. Не могла же я, в самом деле, сказать, что фрау Шнайдер играет на фортепиано и поет, ведь там не было ни фрау, ни фортепиано, ни дедушки, курящего трубку.
«Должно быть, он посчитал, что к нему подсадили чокнутую», – заключила Россана, которая, сидя напротив, благоразумно решила не раскрывать рта. Со временем я кое-кому проболталась об этой истории, и с тех пор всякий раз, когда друзья-подружки желали посмеяться над моими языковыми навыками, они глумливо выкрикивали: «Da sind wir wieder im Wohnzimmer».
Далее «Полиглот» следовал за семейством Шнайдеров на обед (причем синьора на кухне давала указания кухарке), затем в отпуск, на море и в горы… А мне тем временем становилось все тоскливее. Ничего увлекательного, никаких загадок, как в испаноязычной поэзии. Жизнь семьи Шнайдеров была невероятно скучной, совсем не похожей на Будденброков. Скорее, она послужила мне примером того, чем литература отличается от чистой, неприукрашенной хроники; того, что недостаточно просто рассказать о неких событиях, описав внешний вид участников и их занятия. Литература, как показало мне это сравнение, являет собой преображение жизни, метафору, интерпретацию. Время от времени я задумывалась, можно ли, выйдя из дома Шнайдеров, из этой гостиной, случайно встретить на улице «маленького человека» Фаллады, взошла ли уже заря нацизма. Но «Полиглот» не мог мне ответить.
Тем временем прошел год, а с наступлением лета вернулись и наши белобрысые туристы, но «quantum mutati ab illis!»[284] Моих усилий они явно не стоили. Так я и бросила учить немецкий.
Царевна Атлантиды
Задавшись целью прочесть, пускай и в переводе, все написанное Томасом Манном, я наткнулась на сборник эссе «Диалог с Гете». А одолев его, заинтересовалась и этим куда более древним, но крайне важным автором, чьи стихи успела распробовать еще в детстве благодаря «Биби и ее большому путешествию». Для начала я взялась за «Театральное призвание Вильгельма Мейстера» и была им совершенно очарована: Миньона и ее неоднозначные отношения с главным героем; земля, «где цветет лимон», которую я всегда считала Сицилией, а обнаружила в окрестностях озера Гарда… Потом перешла к другим книгам, продолжавшим историю Вильгельма Мейстера, «Годы ученичества» и «Годы странствий»; следом – к «Избирательному сродству», «Страданиям юного Вертера», трактату о цвете – словом, прочла все, вплоть до автобиографии «Поэзия и правда». Последняя еще сильнее влюбила меня в Гете. Описание его детства, тесной дружбы с младшей сестрой, семьи, отца, который лично занимался образованием детей, предлагая им все лучшее, чем могла похвастать культура того времени; затем, благодаря подаренным куклам, открытие театра, невероятное зрелище коронации принца, сына императора Священной Римской империи, свидетелем которого Гете стал еще ребенком; оспа, испортившая его очаровательное личико… Впервые приехав на Франкфуртскую книжную ярмарку, я взяла такси и велела ехать к дому, где писатель родился и где случилось все то, о чем говорилось в книге. Но водитель оказался турком и не понял моих чувств. Когда я расплакалась, он простодушно бросился меня утешать, а потом сказал, что тоже тоскует по родной стране. Мы ведь с ним оба – дети Юга, он это сразу понял. И что я могла ему объяснить?
Что касается цикла о Мейстере, то несколько лет спустя, уже во время учебы в магистратуре, со мной произошел довольно-таки необычный и забавный случай. Театр у нас в Высшей школе социальных коммуникаций преподавал профессор Эмо Маркони[285] – весьма колоритный персонаж, провозгласивший себя антропософом[286] и, по слухам, признавшийся в интервью «Панораме», что принадлежит к адептам религии бахаи[287]. Ректор Лаццати[288] потребовал от него отречения, но Маркони отказался и был уволен из нашего Католического университета по обвинению в ереси, чем ужасно гордился. Но судя по тому, что у меня он уже преподавал, обратно его позвали практически сразу: такое в Италии могло произойти только на волне 1968 года.
В общем, профессор Маркони заявил, что верит в реинкарнацию, и перечислил все формы перевоплощения представителей человечества, включая нас самих. Причем не только объяснил теоретически, но и заявил, будто может по некоторым признакам, видимым лишь ему одному, воссоздать предпоследнее воплощение каждого из нас, то есть сказать, кем мы были в прошлой жизни. Только обо мне он так ничего и не смог узнать: сказал, что я слишком сильно закрываюсь и там, где все прочие совершенно прозрачны, вешаю плотный занавес, за который он проникнуть не в состоянии. И вот однажды для курсовой работы по тексту на наш собственный выбор я, единственная среди всех одногруппников, взяла две первые книги «Мейстера». Профессор Маркони аж взревел от восторга: наконец-то занавес прорван! Мое знакомство и симпатия к «посвященным» персонажам «Мейстера» (особенно в сочетании со страстью к черепахам, о которой он уже знал, поскольку я не раз приносила своих питомцев на занятия) выявили серьезнейшую, по его мнению, аномалию в моем цикле реинкарнаций.
Далее я попробую обобщить то, что с абсолютной уверенностью внушал мне профессор. Как правило, между воплощениями проходит чуть более трехсот лет, хотя период может растянуться и до семисот. Кроме того, встречаются исключительные, крайне редкие случаи, когда человек реинкарнирует в младенца уже через несколько дней после смерти, и другие, для которых время, в течение которого душа пребывает в «бардо»[289], бесконечно длиннее обычных трехсот-семисот лет. Это как раз и был мой случай, а благодаря любви к «Мейстеру» и черепахам профессор Маркони выяснил, что мое предпоследнее воплощение датируется ни много ни мало эпохой Атлантиды. Где я была царевной, заживо похороненной собственным отцом в наказание за запретную любовь и умершей, по словам профессора, «захлебнувшись собственной кровью». Столь несправедливое осуждение вызвало у меня такую обиду на человечество, что всякий раз, когда представлялась возможность, я попросту отказывалась перевоплощаться. Почему же в 1942 году я наконец согласилась вернуться на Землю в этом теле и с этой личностью, профессор мне объяснить не смог. Так же, как не смог объяснить связь между «Мейстером» и черепахами, хотя, возможно, тот факт, что они зарываются в землю и впадают в спячку, напоминал мне о давнишней казни через погребение заживо. Однако с тех пор профессор стал относиться ко мне с исключительным почтением и называть «принцессой» – надо сказать, к великому изумлению присутствующих, поскольку я, как и многие другие студенты того времени, одевалась по-босяцки, в военную форму с чужого плеча, купленную на блошином рынке, которую мы старательно драли и резали, если она вдруг оказывалась целой, а в качестве украшения носила на шее шнурок с болтающимся на нем клубком проволоки. Это эпизод моей жизни сегодня с трудом поддается объяснению, и я по прошествии времени нахожу его совершенно лишенным логики. Но именно так все и было, а виноваты в этом Гете, его «Вильгельм Мейстер» и черепахи.
Обнимая пустые доспехи
На втором курсе лицея мне досталась необычная соседка по парте. Она была на четыре года старше нас, поскольку в какой-то момент решила бросить учебу и пойти работать, причем работала, несмотря на принадлежность к весьма состоятельной семье, то сборщицей оливок, то штопальщицей, то еще кем-нибудь столь же незначительным. «Хотела попробовать», – объясняла она. Очевидно, пробы эти не пришлись ей по вкусу, и три года спустя она вернулась в школу. Марина (так ее звали) училась настойчиво и успешно, славилась немногословностью и поражала нас тем, что, сталкиваясь время от времени с трудностями, отмахивалась от любых предложений помощи. Мы же, в большинстве своем знакомые еще с начальной школы, держались очень тесной и дружной девчоночьей стайкой. Для нас обычным делом было прикрыть чье-либо отсутствие, подсказать правильный ответ тем, кто мялся у доски, не в силах ответить на вопрос, тайком дать соседке списать перевод сложных греческих или латинских стихов, чтобы та могла затем разнести его по всему классу. Но Марина не слушала подсказок, а химические формулы, написанные на промокашках, которые мы, обмахиваясь ими, словно веерами, украдкой передавали с парты на парту, и в руки не брала. Только строго глядела на нас, а вернувшись на место, ворчала: «Если я чего-то не знаю, то и не знаю. Что за ерунду вы устраиваете?»
Она всегда оставалась серьезной и молчаливой, ни с кем не откровенничала, романтическими историями не увлекалась. За сочинение или контрольную ей ни разу не удалось получить даже «семерку»[290]: удовлетворительно – да, но не более. А по ночам, во сне, Марине иногда приходили на ум чудесные стихи. Она и сама не знала, откуда берутся эти слова, но, проснувшись, прекрасно их помнила и записывала. Однажды Марина молча, с застенчивой и чуть раздраженной миной протянула мне лежавшие на краю парты листочки, но, когда я сказала, что стихи великолепны, просветлела. И тут же, забрав из моих рук, порвала их в мелкие клочки и выбросила в урну. К счастью, я по сей день помню кое-что наизусть, поскольку других следов, увы, не осталось. В итоге поэтессы из Марины не вышло: закончив юридический факультет, она переехала в Рим и, чтобы не просить денег у родителей, устроилась личным шофером к какой-то престарелой маркизе. Потом, уж не знаю, какими путями, стала специалистом по экономике и перебралась в США, где преподавала в университете и вела еженедельную колонку в отраслевом журнале.
Именно эта чудная одноклассница принесла однажды в школу книгу, которую в привычной грубоватой манере сунула мне в парту. Это оказался только что вышедший «Несуществующий рыцарь» Кальвино[291]. Внутрь Марина, как обычно, вложила закладку, чтобы указать мне страницы, сильнее всего ее поразившие, – те, где рыцарь, являющийся, как известно, не мужчиной из плоти и крови, облаченным в доспехи, а лишь собственно пустыми доспехами, наделенными человеческим сознанием, оказывается в постели похотливой вдовы, которая желает вступить с рыцарем в сексуальную связь, но вынуждена довольствоваться многочисленными вариациями объятий с доспехами. Угрюмая, ворчливая, обстоятельная Марина, в свои двадцать один успевшая повидать мир, сочла эту сцену идеальным примером наших подростковых любовных страстей. Кстати, много лет спустя роман Кальвино нежданно-негаданно навлек на меня неприятности. Как-то я сидела в гостях у одной своей юной подруги, гимназистки Валентины, и та в полнейшем отчаянии жаловалась, сколько всего им задали на завтра. Среди прочих заданий как раз и оказался тест по «Несуществующему рыцарю». «Не волнуйся, – сказала я, – я его неоднократно читала и прекрасно помню, так что без проблем заполню тест за тебя».
Первый вопрос теста гласил: «Кто главный герой романа?» Я написала: особенность книги в том, что у нее нет полноценного главного героя. Агилульф сознает, что существует, но на самом деле его нет. Гурдулу, его альтер эго, существует, но не сознает своего существования. Остальные, в частности Турризмунд, оказываются не теми, кем себя считали. Короче говоря, Кальвино намеренно разрушает классическую структуру романа с единственным главным героем, что и отражено в названии. Валентина обдумала и запомнила это мое рассуждение, чтобы, если ее спросят, объяснить ход мысли. Я, в свою очередь, посчитала, что моя подруга окажется на высоте, но наутро она позвонила мне в слезах. Учительница познаний не оценила и влепила за тест четыре с минусом. Она ожидала ответа «Агилульф» – и точка. Что еще за выкрутасы?
Возвращаясь к нелюдимой Марине: благодаря ей я открыла для себя и другие книги, написанные Кальвино, как уже вышедшие, так и те, что он опубликовал позже. Моим любимчиком стал «Барон на дереве», напоминающий «Философские повести» Вольтера[292], среди которых я предпочитаю «Простодушного» – историю краснокожего индейца-гурона, который, очутившись при французском дворе, не может понять нелепых церемоний и, как следствие, относительности терминов «дикарь» и «цивилизация».
А уж благодаря Кальвино я со временем обнаружила французскую школу УЛИПО и ее авторов, таких как Жорж Перек и основатель группы Раймон Кено[293]. Его «Зази в метро», как и «Упражнения в стиле», в течение нескольких лет вдохновляли наши собственные произведения. Я говорю «наши», поскольку в начале семидесятых мы были компанией друзей, непрерывно соперничавших и бросавших друг другу вызов, «играя» сюжетами и словами. В 1973 году из этих игр возникла детская телепрограмма «Пророланда»[294] – единственная, которой я горжусь: она одна, как мне кажется, стоила всего моего нелегкого, но забавного и весьма полезного опыта, полученного в миланском отделении телекомпании RAI.
Призраки на лестницах
В мое время выпускной экзамен был испытанием крайне серьезным. Нас гоняли письменно и устно по всем предметам из программы третьего курса лицея и вдобавок требовали представить конспект пройденного на двух предыдущих курсах. Для моего, да, думаю, и для всех предыдущих поколений выпускные экзамены зачастую оборачивались настоящим кошмаром, тем редким опытом, воспоминания о котором, как правило, исключительно тоскливы. Мы это знали, но понимали, что «проскочить», выкинув из головы хоть одну строчки из зазубриваемых изо дня в день строчек, не получится. И все же нам удавалось выкраивать время, чтобы развлекаться, заводить романтические интрижки, интересоваться чем-то вне школы. А также читать книги, не имеющие никакого отношения к школьной программе.
Мое открытие Генри Джеймса относится как раз к этому периоду. Несколькими годами ранее мы с Россаной, у которой я гостила на море, прочли «Поворот винта», случайно обнаруженный в сером томике BUR, но личностью автора не слишком заинтересовались. А вот сама история нас здорово напугала и в то же время настолько увлекла, что мы не могли отделаться от нее, как главные герои, малыши Флора и Майлз, – от призраков растлителей-слуг. Годами мы не могли пройти по темному коридору или подняться по лестнице, не вздрагивая от малейшего шороха, в страхе, что нас поджидает та, кого звали «мисс Джессел», жуткая и безмолвная. От одного лишь этого имени у нас волосы вставали дыбом.
Кто такой Генри Джеймс, мы узнали только на третьем курсе лицея, прочтя «Женский портрет», затем «Бостонцев», «Крылья голубки», «Золотую чашу», «Что знала Мейзи»… Признаюсь, «Бостонцы» (в итальянском переводе «Бостонки») сильно меня разозлили. Мне показалось, что Джеймс провозглашает ту же идеологию, что и Дэвид Г. Лоуренс[295]: мол, женщинам нечего умничать, это не в их природе, они сразу становятся смешными и несчастными. Нет, им должно быть «простушками», милыми и покорными. Сказать по правде, я до самого конца надеялась на другой финал и даже сейчас, признавая все значение Джеймса, из-за этого романа питаю к нему некоторое недоверие. Однако обнаружив годы спустя в замечательном венецианском магазине «Толетта»[296], торгующем как новыми, так и букинистическими книгами, его восхитительную автобиографию «Малыш и другие», вышедшую в издательстве «Нери Поцца», я отчасти простила Джеймса.
Благодаря вышеупомянутой серии «Книг Павлина» я также открыла для себя Франсуа Мориака[297] и прочла несколько его романов. Они пробудили во мне любопытство, но так до конца и не убедили, главным образом из-за непрерывных отсылок к провинциальному французскому католицизму, суровому и мрачному, столь не похожему на католицизм итальянский, который я тогда еще исповедовала сама, хотя и без лишней строгости, и даже, напротив, весьма гибко и свободно трактуя догматы в те предсоборные годы[298].
Мне повезло снова взять в руки и кое-какие произведения Диккенса, например, «Оливера Твиста» и «Дэвида Копперфилда», прочитанные в детстве в жутком сокращении или виденные по телевизору. Но знакомства с романами более сложными (и мои любимыми) – «Холодным домом», «Нашим общим другом», «Домби и сыном» – пришлось ждать еще много лет, до окончания университета.
Женщины, которые пишут
До сих пор я привела лишь часть книг, прочитанных за годы учебы в гимназии и лицее: перечислить все сегодня было бы невозможно. Однако не могу не упомянуть о писательницах, которых постепенно для себя открывала, – тех, что рассказывали о женском мире. В серии BUR я уже проглотила все произведения Джейн Остин и два самых известных романа сестер Бронте – «Джейн Эйр» Шарлотты и «Грозовой перевал» Эмили. До творчества Энн я добралась лишь много лет спустя, и, честно говоря, по-моему, она не достигла тех же высот, что ее сестры. А особенно приятным открытием стала для меня Джордж Элиот, с которой я познакомилась благодаря Симоне де Бовуар[299] и ее «Воспоминаниям благовоспитанной девицы», где кузен Жак советует прочесть «Большого Мольна» Алена-Фурнье[300], который героиня путает с «Мельницей на Флоссе» Джордж Элиот[301]. Естественно, я взялась за обе, и к концу «Большого Мольна» заливалась слезами. А несчастная судьба Мэгги Талливер впервые навела меня на мысли о разнице в воспитании мальчиков и девочек. И о том, что последним отказывали в каком-либо праве на образование. Моя мать, тоже принадлежавшая к богатой и просвещенной семье, как и обе ее сестры, ходила в школу только до шестнадцати лет. Предполагалось, что зарабатывать на жизнь при помощи аттестата, а тем более диплома, им не придется, поскольку об этом позаботятся их мужья. Впрочем, приобщаться к культуре женщинам никто не мешал: они, как я уже говорила, много читали, путешествовали, ходили в театр, посещали художественные выставки и музеи. Разумеется, все это – благодаря их личным склонностям, но прежде всего – финансовым возможностям семьи. Однако трое их братьев учились в университете: учеба считалась этапом само собой разумеющимся, ведь без нее не стать исследователем, изобретателем, в конце концов, даже достойной профессии не получить.
Отец, напротив, тридцать лет спустя, то есть после нашего рождения, решил, что все четверо детей – два мальчика и две девочки – получат абсолютно одинаковое образование. Нам всем было суждено поступить в университет, а возможно, и преподавать там – величайшее стремление семейства Питцорно. Надо сказать, мои одноклассницы, как богачки, так и девушки более скромного происхождения, тоже собирались поступать в университет – даже если у них были братья. И нам казалось, что хотя бы эта проблема решена окончательно и бесповоротно.
О том, что не все женщины могли воспользоваться доступными нам привилегиями, мы узнавали из книг Альбы де Сеспедес[302], «Запретной тетради», «Назад пути нет», «Милашки», «С ее стороны», от которых сердце переполняли то грусть, то ярость. И мы услаждали его «непристойными» романами Колетт[303], особенно автобиографическим циклом о Клодин.
Они, как и «Госпожа Бовари», до сих пор мне нравятся, поскольку рассказывают о героинях, живущих по правилам общества, а свои проблемы и несчастья объясняющих не беспричинной мужской злобой, а менталитетом своего времени. В этом смысле я испытываю огромное сострадание и даже симпатию к Шарлю Бовари, и меня раздражает, когда сюжет перекраивают, делая из него палача.
Ничуть не лучше попытки различных авторов переписать историю Адели, младшей дочери Виктора Гюго[304], описывая ее как жертву эгоизма и тирании отца. По их мнению, Гюго не должен был удаляться в изгнание, ему следовало примириться с Napoléon le Petit[305], предать политические и моральные убеждения, дабы остаться в Париже и позволить юной девушке вести блестящую светскую и общественную жизнь сообразно ее возрасту (и тем самым лишить нас, читателей, лучших своих книг, написанных как раз в этот период). К счастью, Франсуа Трюффо в красивейшей, пронизанной жалости ко всей семье «Истории Адели Г.»[306] удалось не угодить в эту ловушку. На самом деле Виктор Гюго с позиций того времени считался даже чересчур терпимым отцом; проблемы его дочери лежали в другой области, и было бы откровенной глупостью вручать ей знамя ante litteram феминизма.
В этой связи я снова хочу вернуться к своему любимому Ипполито Ньево. Вот кто прекрасно понимал менталитет венецианцев той эпохи, поэтому в романе нет сурового морального осуждения ни по отношению к матери, оставляющей новорожденного Карлино в корзине у замка Фратта в надежде взвалить заботы о нем на свою сестру; ни по отношению к Пизане, которая, приняв как данность устроенный матерью брак с дряхлым, но богатым венецианским аристократом, непринужденно заводит любовника (то было время чичисбеев[307]), сбегает с авантюристом Карафой, а после, уже решив жить с Карлино, то забирает его себе, то бросает, то женит на другой, то отбирает обратно, и так далее в красках на тысячу с лишним страниц, и при этом способна не утратить широкой души (а также восхищения и преданности читателей).
С другой стороны, именно Венеция стала тем городом, что принял куртизанку Веронику Франко[308], превосходную поэтессу, не стыдившуюся писать:
Иными словами, если я занимаюсь любовью с мужчиной, который мне нравится и с которым я чувствую себя любимой, то делаю это настолько хорошо, что он забывает о моем таланте и ценит меня лишь как любовницу, а не как поэтессу.
Так что, если мы хотим найти в прошлом зачатки феминизма, давайте обратимся к Веронике Франко и Пизане, а вовсе не к Адели Гюго и Эмме Бовари!
Задуматься о положении женщин нам на последних курсах лицея очень помогла миланская романистка и журналистка Брунелла Гасперини[310], писавшая для иллюстрированного журнала «Аннабелла»[311]. В своих статьях Гасперини призывала женщин, и особенно девушек, бороться за экономическую независимость, защищать собственное достоинство и равенство в браке. Непринужденно, только за счет легкости и юмора, она завоевала огромную аудиторию не слишком образованных «домохозяек» – куда большую, чем мог бы привлечь статьями и лекциями любой воинствующий философ. А ее романы, считавшиеся тогда неглубокими, чересчур сентиментальными и потому не имеющими особой литературной ценности, с позиций сегодняшнего дня видятся не только прекрасно написанными и вполне достойными прочтения: потихоньку, словно «троянские кони», проникая в самые ретроградные и старомодные цитадели общества, они представляют новую модель открытой и демократической семьи. Мое поколение во многом обязано Брунелле Гасперини, и я надеюсь, что однажды ее заслуги получат надлежащее признание.
В очереди к зубному
Впрочем, нам (я употребляю здесь множественное число, поскольку имею в виду узкий круг подружек: мы брались за одни и те же романы, советовали их друг другу, обменивались книгами и мнениями) случалось читать и литературу полегче, например Кронина[312], не в последнюю очередь благодаря телеадаптациям нескольких его произведений. А кроме того – невероятное количество «Детективов Мондадори»[313]. Мы стали настоящими экспертами не только по Пуаро и мисс Марпл[314], но и по Ниро Вульфу с его помощником Арчи Гудвином[315] и домашней плантацией орхидей; по трио, состоящему из Перри Мейсона, Деллы Стрит и Пола Дрейка; по Берте Кул и Дональду Лэму[316]. Однако при этом понятия не имели, да в целом и не придавали значения тому факту, что автором двух последних циклов был один и тот же человек и что Эрл Стэнли Гарднер, создатель Перри Мэйсона, придумал также Берту и Дональда, подписавшись на сей раз псевдонимом А. А. Фэйр.
Выбирая очередной детектив, я решительно отвергала те, где персонажи дрались или участвовали в многочисленных перестрелках, а также истории про шпионов. Жестокость, даже в кино, никогда мне не нравилась. Признаюсь, я ушла с середины нескольких фильмов, включая такие замечательные, как «Дзета» Коста-Гавраса[317], поскольку терпеть не могу насилия. Именно поэтому в лицейские годы мне полюбились детективы Миньон Г. Эберхарт, писавшей о преступлениях и расследованиях, основанных главным образом на психологии.
А вот цикл про Мегре мне не нравился: рассказы казались на одно лицо, я быстро заскучала и прочла в итоге совсем немного. Однако чуть позже, открыв для себя другие произведения Сименона, помимо тех, что были написаны за пару дней исключительно с коммерческими целями, начиная с юношеской автобиографии «Родословная», я обнаружила, что это великий писатель. Мне сразу захотелось прочесть все, от «Человека, который смотрел, как проходят поезда», «Бананового туриста», «Грязи на снегу», «Завещания Донадье» и «Трех комнат на Манхэттене» до жуткого «Письма к моей матери» и поздних «Воспоминаний о сокровенном», в которых Сименон пытается объяснить перипетии своей запутанной, несчастливой семейной жизни и снять с себя обвинения в причастности к самоубийству любимой дочери Мари-Джо. Впоследствии я решила заодно познакомиться и с его восхитительной биографией, написанной Пьером Ассулином[318], благодаря которой мне удалось представить себе непростую и, надеюсь, полную картину столь необычной жизни и литературного призвания.
Меня вообще всегда привлекали биографии и особенно автобиографии любимых писателей. Наверное, больше других я полюбила «Автобиографию» Агаты Кристи: за элегантность слога, за добродушный, сочувственный юмор, а главное – за отсутствие высокомерия, при такой-то славе, казалось бы, вполне оправданного. На мой взгляд, это самая очаровательная из всех ее многочисленных книг, ведь жизнь этой женщины, начиная с самого детства, настолько интереснее любого романа, что временами кажется вымыслом.
Я и по сей день читаю детективы, когда не хочется задумываться или, наоборот, нужно расслабиться: скажем, в очереди к зубному или перед посадкой в самолет. Безусловно, меня занимает построение сюжета, обстановка, атмосфера, психология персонажей, но мне спокойнее знать, что прочитанное меня лично никоим образом не затронет и не потревожит.
В середине девяностых я открыла для себя (и с тех пор читаю всякий раз, когда выходит новая книга) писательницу, о которой раньше не слышала, – Энн Перри[319]. Действие большинства ее детективов разворачивается в викторианской Англии и включает, помимо основного сюжета, очень подробные и точные описания мировосприятия и деталей повседневной жизни самых разных социальных слоев. Умных и чутких женщин, которые ведут в этих книгах следствие, я полюбила так, словно и в самом деле была с ними знакома. В первом из двух основных и наиболее популярных циклов Перри преступления раскрывает Эстер, незамужняя и не слишком красивая девушка из хорошей семьи, но без гроша в кармане. Богатые родители отреклись от нее, когда Эстер решила уехать в Крым, став сестрой милосердия под началом Флоренс Найтингейл[320], а с наступлением мира ей светит лишь место сиделки при избалованных стариках и истеричных великосветских дамочках. Ее партнер, сперва в расследованиях, а затем и чувствах (в какой-то момент она даже выйдет за него замуж), – инспектор Уильям Монк, впоследствии суперинтендант полиции Темзы[321], потерявший в результате несчастного случая память и теперь ничего о себе не знающий. Что, если он совершил должностное преступление или даже кого-то убил? В каждом новом расследовании, занимаясь поисками преступника, Монк понемногу выясняет и кое-какие детали, позволяющие ему воссоздать собственное прошлое. История о сыщике, выслеживающем самого себя, с самого начала показалась мне очень современной и интересной.
В параллельном цикле расследование ведет супружеская пара: очаровательная Шарлотта, девушка из влиятельной семьи, «унизившаяся» до брака с инспектором (позже суперинтендантом) Томасом Питтом, человеком весьма скромного происхождения, сыном лесничего, однако очень умным, образованным и исповедующим самые передовые идеи относительно женской эмансипации. У пары двое маленьких детей, они ведут скромную, счастливую жизнь в диккенсовском вкусе, с единственной девушкой-служанкой, но и с экстравагантной родней со стороны Шарлотты время от времени встречаются. Ее мать вышла замуж второй раз за театрального актера на двадцать лет моложе, да к тому же еврея; младшая красавица-сестра Эмили – за дряхлого и очень богатого лорда, оставившего ей огромное поместье, а овдовев – за другого лорда, чуть менее богатого, зато юного и прекрасного, желающего посвятить себя политике и войти в парламент. Благодаря подобным знакомствам Шарлотта и Питт, раскрывая очередное преступление, способны проникнуть в тесный круг самых знатных семей и выведать их бесчисленные постыдные тайны. Как будто этого мало, Шарлотта вместе с несколькими дамами из разных социальных слоев основала клинику для проституток, что-то вроде отделения неотложной помощи, где помогает своим подопечным, лечит, прячет и поддерживает их всякий раз, когда им угрожают, избивают или зверски пытают, что в лондонских трущобах не редкость.
Эти романы, нашпигованные «феминистскими» идеями и благими побуждениями, могут показаться приторными: если честно, именно так, с презрительной гримасой, о них отозвалась великая Лаура Гримальди[322] – королева итальянского остросюжетного детектива, которую я однажды за ужином имела наивность спросить об Энн Перри. Сюжеты Лаура явно предпочитала hard boiled[323], из тех, что меня только пугают, не позволяя расслабиться. Возможно, она была не в курсе того, о чем сама я узнала только со временем. Энн Перри (это псевдоним, а не настоящее имя) провела пять лет в исправительной колонии для несовершеннолетних в Новой Зеландии за то, что в четырнадцатилетнем возрасте помогла лучшей подруге-ровеснице убить собственную мать. Мотив: жертва не одобряла слишком близкую дружбу девочек и пыталась их разлучить. Эту историю пересказал новозеландский режиссер Питер Джексон в замечательном фильме «Небесные создания» 1994 года.
Несколько лет назад, встретив Энн Перри на литературном фестивале в Гавои[324], я встревожилась, что ей станут задавать вопросы о личной жизни, которые поставят писательницу в неловкое положение. Но она, зрелая и элегантная английская lady[325], рассуждала о грехе, наказании и искуплении с такой легкостью, что все мы потеряли дар речи.
Тот же викторианский антураж, что и в циклах об Эстер и Шарлотте, я обнаружила в крайне успешном романе Мишеля Фейбера «Багровый лепесток и белый»[326]. Мне и на сей раз понравилась главная героиня – сообразительная юная проститутка по имени Конфетка, стремящаяся выбраться из трущоб, чтобы добиться достойной, а главное, свободной жизни. Книга была провозглашена шедевром, «литературным событием» и вскоре стала бестселлером. Однако, несмотря на всю мою симпатию к Конфетке, она всегда приводила меня в некоторое замешательство. Чтобы создать хороший исторический роман, мало описать чисто внешние аспекты эпохи: одежду, обстановку, пищу, привычки. Нужно знать еще и особенности менталитета (в этом отношении я рекомендую прекрасное исследование Роберта Дарнтона «Великое кошачье побоище и другие эпизоды из истории французской культуры»[327] – оно читается не хуже романа). А социальный взлет Конфетки, какой ее описывает Мишель Фейбер, в обществе с викторианским менталитетом был бы невозможен. Ни один порядочный джентльмен того времени ни при каких обстоятельствах не нанял бы бывшую проститутку в качестве гувернантки для своей дочери просто потому, что та была его любовницей. Даже если ему было бы удобнее наслаждаться сексуальными услугами, поселив ее у себя дома.
Что читает «поколение 68-го»
Официальный переход из лицея в университет не сильно повлиял на выбор моего, скажем так, «светского» чтения. Настолько, что я даже не помню точно, до или после третьего курса лицея читала, скажем, французских и английских классиков девятнадцатого века. Но поскольку поступила я на факультет античной литературы, то для сдачи некоторых университетских экзаменов пришлось «из чувства долга» перечитывать и углубленно изучать великое множество древних текстов. Так, я вернулась к «Декамерону» и «Неистовому Роланду»; вооружившись новыми знаниями, снова обратилась к «Обрученным». А главное, с неимоверными усилиями, но и столь же неимоверным удовольствием перевела и затем прочитала по-гречески всю «Илиаду» и всю «Одиссею», добавив к ним дюжину трагедий Эсхила, Софокла и Еврипида.
Наш профессор итальянской литературы Джузеппе Петронио[328], замечательный критик и автор важнейшего учебника, был человеком довольно суровым и ярым противником книг, которые считал «легкомысленными». Из всех его учеников я оказалась практически единственной, кто уже успел прочесть огромное количество серьезных и важных произведений. И все на факультете, студенты и преподаватели, это знали. Кроме него самого, проживавшего в Риме и мимоходом навещавшего Кальяри лишь во время лекций и экзаменов. Я же (тогда) была не только запойной читательницей, но и девушкой бесконечно искренней, почти наивной и категорически неспособной соврать, чтобы заслужить уважение любого, даже самого сурового и жесткого профессора. Экзамена по итальянской литературе мы боялись страшно, и в пору подготовки к нему каждый студент душой и телом отдавался учебе, строго-настрого отрекаясь от книг, не предусмотренных программой. Мне же, как вы уже поняли по предыдущим страницам, удавалось чередовать учебу с самыми разнообразными увлечениями. Поэтому, когда подошла моя очередь встретиться с «Цербером», я преспокойно вошла в кабинет, держа под мышкой журнал «Аннабелла», который принесла с собой, чтобы скрасить напряженное ожидание. Уже одного этого факта было достаточно, чтобы вызвать презрительный взгляд, не суливший мне ничего хорошего. Меня подробно расспросили об Итало Звево[329], о его связи с творчеством Джойса[330], о Чезаре Беккариа[331] и братьях Верри, о неизбежной – для нас, студентов с Сардинии, – Грации Деледде, и на все вопросы я отвечала правильно. Возможно, заработав толику уважения Петронио. Однако в самом конце, уже смягчившись, профессор чуть более свободным тоном спросил: «Какую книгу вы прочли последней?»
Будь я несколько проницательнее, упомянула бы «Сан-Сильвано» или «Воробьев», изысканные и утонченные романы другого сардинского писателя, Джузеппе Десси[332], которые прочла месяцев за шесть до того и которые, как я знала, он ценил. Или вольтерского «Кандида», или «Ложь и чары», или «Остров Артура» Эльзы Моранте[333], тоже прочитанные недавно. А вместо этого, как и в первом сочинении, написанном в шестом классе, сказала правду. В те дни я читала «Приключение в первом веке» Паоло Монелли[334] – не «настоящего писателя», а всего лишь журналиста, забавный эскапистский роман, опубликованный в «Книгах павлина», где рассказывается о временном скачке: главный герой возвращается из 1954 года в эпоху Древнего Рима и принимает участие во многих исторических событиях, которые мы изучали в школе, сознавая, впрочем, свою принадлежность к миру будущего.
Профессор разочарованно взглянул на меня и вывел крайне низкий балл, чуть выше удовлетворительного. Я ужасно расстроилась. Мои однокурсники и даже кое-кто из знакомых профессоров просто не могли в это поверить. Но, по правде сказать, оценка Петронио меня уже не слишком волновала, как не слишком волновал и сам университет. Я потратила семь лет на курс, занимавший у других всего четыре. За это время у меня появились другие интересы, и мне уже не хотелось быть учительницей латыни и греческого в Сассари – в том самом лицее имени Адзуни[335], где я училась сама и где меня ждало вакантное место: преподавателей тогда подбирал лично директор, без всякого конкурса, тем более что защищаться по античной литературе предпочитали немногие. Я осталась в Кальяри, но уже на другом факультете, и записалась на курс истории кино, который вел профессор Бальделли[336], благодаря чему меня каждое лето приглашали в состав молодежного жюри кинофестиваля в Локарно[337], бывшего тогда настоящей площадкой для экспериментов. По совету Бальделли я прочла «Всеобщую история кино» Жоржа Садуля[338] и «Искусство мизансцены» Эйзенштейна[339], гениального русского режиссера и волшебника монтажа, автора замечательных фильмов «Александр Невский», «Иван Грозный» и «Броненосец „Потемкин“» – несмотря на мнение Фантоцци[340], вовсе не «величайшей чуши», а настоящих шедевров, которые я никогда не устану пересматривать.
В те годы человек, посвятивший себя изучению кино, никак не мог проигнорировать священные тексты семиологии и структурализма. Так что я заодно прочла Фердинанда де Соссюра, Ролана Барта, Клода Леви-Стросса, Мишеля Фуко[341]. А от них уже было рукой подать до философов так называемой Франкфуртской школы[342], поэтому я, как и любой другой бунтарь-студент предшествующего 1968 году десятилетия, тоже отчитала свою долю Маркузе, Адорно, Фромма и Хоркхаймера. Признаюсь, кроме Садуля и Эйзенштейна, которые мне очень понравились, прочих авторов я домучивала из чувства долга, поскольку их читали все, да и впоследствии, в магистратуре Высшей школы социальных коммуникаций, они мне пригодились. Но полюбить их я так и не смогла: они не возбудили во мне даже искры страсти, и сегодня эти рассуждения практически стерлись из памяти.
Зато другая «открытая» тогда школа привела меня в восторг, и я до сих пор с огромным удовольствием ее «посещаю». Речь идет о французских историках, изначально публиковавших свои статьи в журнале Annales d’histoire économique et Sociale[343]. Возможно, меня подтолкнула к ним страсть к изучению Средневековья, зародившаяся благодаря Данте и Боккаччо, или, может, извечный интерес скорее к частной жизни обычных людей, а не великим битвам и договорам между сильными мира сего – то, что в среде «анналистов» называют «микроисторией». В общем, я начала одну за другой жадно глотать работы Марка Блока, Фернана Броделя, Жака Ле Гоффа, Жоржа Дюби[344], а затем и Эммануэля Ле Руа Ладюри, чья книга «Монтайю, окситанская деревня (1294–1324)»[345] мне видится самым замечательным историческим исследованием об инквизиции, какое я когда-либо читала.
Понимаю, что чаще упоминаю сейчас имена писателей, чем названия или содержание их произведений. Дело в том, что в тот период я не охотилась за отдельными книгами: я находила понравившегося автора и старалась прочесть все, что он написал. Но составлять тут списки по каждому из них было бы довольно скучно, а вдаваться в подробности – бесконечно долго (и еще более скучно). Надо сказать, привычка эта у меня осталась до сих пор: если мне нравится книга, я ищу все произведения того же автора. Иногда моя любовь усиливается, но временами приходится столкнуться и с разочарованием, поскольку не каждый писатель способен из года в год поддерживать высокий уровень, да и кое-какие темы или персонажи мне все-таки интереснее прочих.
Целый нураг для меня одной
И вот в 1968 году мне наконец удалось защититься. Над дипломом по палеоэтнографии[346] я работала целых три года. Но это вовсе не значило уймы прочитанных книг, включенных в библиографию: работа была экспериментальной, практической, материальной и исключительно ручной. Мне поручили изучить нураг[347], которому через пару лет предстояло уйти под воду в связи со строительством плотины. Сам нураг уже успели раскопать, и весь собранный материал лежал в подвалах Археологического музея Сассари, в бесконечных рядах ящиков из-под фруктов. В поля пришлось выезжать только для того, чтобы расчищать валуны, составлявшие стены нурага (верхняя его часть обрушилась, осталось лишь три-четыре слоя камней, в общей сложности не более двух метров высотой) и замерять глубину различных слоев, где сохранилось крайне малое количество целых объектов и огромное число фрагментов. Потом, собрав все свое ангельское терпение, я уселась за широкий стол в подвале музея и один за другим, ящик за ящиком, принялась доставать черепки, смахивать с них пыль, измерять; если попадались черепки сосудов – определять при помощью элементарных подручных приборов диаметр, заносить описание в таблицу и… фотографировать.
Однако в процессе съемки я не могла пользоваться вспышкой или каким-либо другим искусственным источником света (необходимым для того, чтобы на фотографии были видны даже мельчайшие царапины и сколы). Поэтому раз в неделю мне разрешали, явившись в музей еще до рассвета, с максимальной осторожностью вынести некоторое количество черепков на террасу и расставить их на парапете, обращенном к востоку. А после, настроив камеру, сосредоточенно ожидать первых лучей восходящего солнца, угол падения которых только и способен был выявить малейшую неровность на гладкой поверхности.
Этой процедуре мне пришлось подвергнуть около двух тысяч черепков и прочих находок. По их форме можно реконструировать изменение методов ведения хозяйства за почти тысячелетнюю историю строительства нурагов. Вначале местные жители были собирателями и скотоводами, а потому пользовались кувшинами для хранения молока и его производных. Позже, когда они открыли для себя земледелие, сосуды изменили форму: теперь в них хранили и шелушили зерно, а на широких и тонких тарелках круглой формы пекли хлеб, как это до сих пор делают в некоторых областях Сардинии. Дно некоторых таких «противней» покрыто искусными надрезами, за время выпекания образующими на поверхности хлеба геометрические узоры.
Это исследование, уже после защиты диплома, натолкнуло меня на целую кучу антропологических текстов о так называемых «примитивных» народах. А благодаря профессору Креберу, отцу превосходнейшей писательницы-фантаста, моей любимой Урсулы К. Ле Гуин (от которого и пошло это «К»!)[348], я узнала много нового об американских индейцах, столь дорогих мне в детстве, когда я рыдала над «Последним из могикан», а мальчишки дразнили меня Сидящим Быком.
Долго ли, коротко ли, но защитить диплом мне все-таки удалось. В те времена у родственников и друзей семьи было принято дарить на защиту подарки внушительные, почти как на свадьбу. Для девушек ими обычно служили украшения, часы, столовое серебро, предметы искусства – в общем, нечто ценное и долговечное. По такому случаю защитившийся обходил самые дорогие магазины города, составляя списки предпочтений. Я тоже подготовила такой список, даже два, но вовсе не в ювелирных мастерских: просто прошерстила два крупнейших в городе книжных магазина и предложила всем, кто пожелал сделать мне подарок, сходить туда и купить то, что мне больше приглянулось. Мой выбор был признан весьма экстравагантным, однако в большинстве своем дарители ему подчинились. Любопытная деталь: крестная, так чутко следившая за тем, что я читала в детстве, этот выбор не приняла. Для нее уважение к традициям оказалось, по-видимому, важнее культуры. Она подарила мне драгоценные антикварные перламутровые четки, которым мне так и не удалось найти применения. Многим книга казалась недостаточно значимым подарком, так что я получала целые библиотеки. У меня дома до сих пор стоят футляры или длинные ряды томов, доставленных в комплекте с роскошными бантами и букетами: «Полное собрание сочинений Вольтера», «Полное собрание сочинений Гете», «Полное собрание сочинений Виктора Гюго», семь томов «В поисках утраченного времени» Пруста, вся серия «Итальянской живописи» издательства «Скира»[349] («Братья Фаббри» только-только закончили рассылать по газетным киоскам своих «Мастеров цвета»[350], но то были дешевые брошюрки, не подходившие для подарка на защиту диплома). В основном это были книги в твердом переплете, крайне тяжелые, и мне вскоре пришлось от них отказаться, поскольку я, вопреки всем прогнозам преподавателей археологии, решила той же осенью перебраться в Милан, где поступила в Высшую школу социальных коммуникаций на факультет киноискусства, хотя у меня не было ни работы, ни жилья, не считая койки в съемной комнате, которую я делила с двумя студентками.
Когда два года спустя я смогла позволить себе поселиться в гордом одиночестве в квартире-студии, то начала потихоньку перевозить свои книги туда, а при последующих переездах забирала их с собой. Сегодня почти все они по-прежнему у меня, за исключением большей части «Книг павлина» и «Оскара», на которые наложили руки мои мать и сестра. Зато они без лишних возражений позволили мне забрать маленькие серые томики BUR.
Естественно, на протяжении долгих лет, по мере того как писались и издавались новые книги, я продолжала их покупать, а многие и получала в подарок. Сегодня у меня несколько тысяч томов, и, как любой активный читатель, я столкнулась с неразрешимой проблемой нехватки места. Все мало-мальски подходящие стены у меня в доме уже заняты, и мне нередко приходится расставлять книги в два ряда. Новые приобретения высятся беспорядочными стопками, и, если возникает необходимость с ними свериться, я схожу с ума, пытаясь вспомнить, что и куда положила. Исключительно из-за отсутствия места мне пришлось смириться с электронными и даже аудиокнигами; однако по крайней мере половина новых текстов по-прежнему достается мне в бумажном виде. Я часто задаюсь вопросом, что с ними будет, когда я умру. Это не настолько цельное и организованное собрание, чтобы его принял какой-нибудь фонд, а городские библиотеки, которым я пыталась что-то дарить, давно закрыли для меня двери.
Иногда я даже мечтаю умереть где-нибудь в Индии, чтобы быть сожженной не в новомодном крематории, а на свежем воздухе, на огромном костре, составленном из книг, сопровождавших меня по жизни.
Часть четвертая
Рай в тысячу страниц
Началом взрослой жизни я считаю момент, когда начала сама зарабатывать себе на жизнь. И переехала с Сардинии в Милан. Но даже после этого переезда не было ни единого дня, чтобы я не прочла хотя бы нескольких страниц. С годами вкусы мои не изменились. Художественную литературу я всегда предпочитала научно-популярной, за исключением вышеупомянутых исторических очерков французских «анналистов» или социологических работ, особенно если они касались гендерных проблем и женщин вообще.
Мне нравятся книги потолще. Если в них меньше четырех-пяти сотен страниц, я чувствую, что не насытилась. Зато толстячки в тысячу страниц для меня просто рай. Причем любовь эта у меня еще со времен лицея. Когда мою сестру, учившуюся тогда во втором классе, попросили описать кого-нибудь из членов семьи, она дала мне краткую характеристику, которую я привожу в ее исходной безыскусной версии, в том числе сохранив авторскую орфографию и пунктуацию: «Моя линтяйка сестра всегда водит меня в школу и сильно ругаеца, всегда рисует Россану бландинку с голубыми глазами и красными губами всегда читает длинные книги и мне тожи».
Среди по-прежнему любимых «длинных книг» мне хочется особо выделить совершенно очаровательный роман «Внизу, на площади, никого» Долорес Прато[351]. Это редкое произведение, где на протяжении тысячи с лишним страниц почти ничего не происходит, зато город Трея в Марке (где живет главная героиня, рожденная вне брака девочка, которую мать – богатая синьора, успешно вышедшая замуж и родившая законных дочерей, – отдает на воспитание странной парочке, священнику и его сестре, старой деве) предстает перед читателем безграничной неизведанной вселенной: несколько улиц и площадей, исхоженных-перехоженных с невероятной любовью, редкие персонажи, появляющиеся на сцену лишь на пару реплик, всякий раз одинаковых, то возникая, то исчезая снова… Настоящий «мир в книге». К тому времени, как роман предложили издательству «Эйнауди», писательница успела состариться и впасть в нищету, став кем-то вроде «кошатницы» с пьяцца Арджентина[352]. Однако Наталия Гинзбург сочла его слишком длинным и сократила более чем вдвое, причинив автору нестерпимую боль. Впоследствии, после всевозможных редакторских перипетий, книга наконец была опубликована в первоначальном варианте, и я этому невероятно рада. Я трижды перечитывала ее бессчетные страницы, но они до сих пор мне не надоели. Возможно, успею перечитать и еще раз.
Из книг, впечатляющих и вдохновляющих объемами, хочу также упомянуть «Моби Дика»[353], где мне нравится все, включая перечни и описания всевозможных видов китов; «Достойного жениха» Викрама Сета[354] с этими бесконечными ухищрениями в попытках найти дочери мужа; трилогию о шхуне «Ибис» («Маковое море», «Дымная река» и «Огненный поток») Амитава Гоша[355]; наконец, «Домби и сын» Диккенса, жуткую притчу об отцовском честолюбии и вреде чрезмерной зубрежки – и одновременно о братской любви. С другой стороны, Диккенс – вообще мой самый обожаемый автор, он еще никогда меня не разочаровывал, как, впрочем, и Виктор Гюго, которого я считаю своим учителем и небесным покровителем.
У Виктора Гюго я читала не только романы, но и стихи, письма, критику и множество его биографий, самая чудесная и полная из которых, объемом более тысячи страниц, озаглавленная просто «Виктор Гюго», написана Аленом Деко[356] и на другие языки не переведена. Но я горячо рекомендую ее всем, кто умеет читать по-французски. Жизнь Виктора Гюго гораздо увлекательнее любого романа. Взять хотя бы его родителей, непримиримых идеологических противников – ветерана наполеоновской армии и мать-вандейку[357]:
А литературная среда, в которой жил Гюго? Литературный Париж тех лет – обзавидоваться! Противостояние писателей «старой закалки» и только что появившихся «романтиков», grisâtres[359] и flamboyants[360], воплощенное в красном жилете Теофиля Готье, в котором он появился в театре в день, названный позже «битвой за „Эрнани“»[361]. Дружба с другими писателями. Фигура Александра Дюма (отца), курчавого гиганта-мулата, щедрого на эмоции и шутки. В свое время я не пришла в восторг от «Трех мушкетеров» – возможно, потому, что, наслушавшись восторгов дяди, знавшего роман наизусть, ожидала большего. Или потому, что ни одной из женских фигур так и не удалось взбудоражить мое воображение. Я предпочитала «Графа Монте-Кристо», обожала сцены с аббатом Фариа. А на полке с книгами, к которым я чаще всего обращаюсь, стоит альманах издательства «Бомпьяни»[362], вышедший в 1972 году под редакцией Умберто Эко и озаглавленный «Сто лет спустя. Возвращение интриги», где подробно объяснены повествовательные механизмы «романов с продолжением».
Или вот писательские обеды, в которых участвовала всего одна женщина, неукротимая Жорж Санд, чей жизненный выбор я уважаю и чью длиннейшую автобиографию «История моей жизни» предпочту любому роману. В попытках объяснить, зачем Аврора Дюпен – а именно таково было ее настоящее имя – практически всегда выходила в свет в мужском платье, были пролиты реки чернил, выдвинуто множество рискованных психоаналитических интерпретаций… Однако в своих мемуарах она объясняет все значительно проще. В те годы (как, впрочем, и сегодня) одеваться по моде женщинам обходилось куда дороже, чем мужчинам. Чтобы пойти в театр, в ресторан или на бал, мужчинам достаточно было единственного наряда: мундира соответствующего полка и звания – для военных, фрака с цилиндром – для гражданских. Никто не удивился бы, увидев их в том же костюме, что и вчера; ни о какой конкуренции или соперничестве в элегантности даже речи не могло идти. Дамам же приходилось по любому поводу надевать новое платье, а они в эпоху кринолинов были не только весьма громоздкими, но и достаточно дорогими: носить такое всего один день – сущее разорение. Мать Авроры, женщина низкого происхождения и непринужденных нравов, рассказывала дочери, что в начале брачного союза с красавцем Морисом Дюпеном всюду следовала за ним и, не имея возможности позволить себе богатые туалеты, которые приходилось менять каждый день, с согласия мужа принялась одеваться юношей. Такой маскарад не только решал проблему с гардеробом, но еще и изрядно веселил обоих. Аврора, в первые парижские годы тоже сидевшая без гроша, попросту решила подражать матери. И ей это настолько понравилось, что она время от времени демонстрировала те же привычки, даже став богатой и знаменитой. Помимо «Истории моей жизни», которая была переведена и издана в Италии с такими чудовищными сокращениями, что растеряла все самое важное, я также прочла, опять-таки по-французски, весьма интересную ее биографию – «Жорж Санд, сомнамбула» Ортанс Дюфур[363].
Целая полка у меня в шкафу посвящена Стивену Кингу[364], который, по моему мнению, принадлежит к писателям того же рода, что Гюго и Диккенс. Кинг, как это часто бывает с великими, нестабилен: одни его романы мне понравились чуть меньше, зато другие, в частности «Долорес Клэйборн», «Воспламеняющую взглядом», «Оно» или «Зеленую милю», я считаю настоящими шедеврами. Случается, история или персонаж трогают меня до глубины души, а временами, хотя не слишком часто, я и вовсе читаю со слезами на глазах. На последних страницах «Зеленой мили», когда главный герой, приговоренный к казни на электрическом стуле, не зная других молитв, обращается, как учили в детстве, в приюте, к кроткому младенцу Иисусу, я так рыдала, что не могла остановиться. И даже годы спустя, стоит мне перечитать или кому-нибудь пересказать этот уже знакомый отрывок, я снова плачу. А для писательниц вроде меня, зачастую скованных рамками жанра и запросами весьма взыскательной аудитории, Кингу удалось создать образцовый, роскошный и в некотором смысле поучительный роман – «Мизери».
Кстати, я восхищаюсь Кингом и как теоретиком. Его «Пляска смерти» и «Как писать книги» занимают почетное место на другой полке, вместе с работами о писательском мастерстве Стивенсона, Кундеры[365], Ролана Барта, Питера Брукса[366] и других критиков самого высокого уровня.
Возвращаясь к «длинным книгам»: когда мне в руки попала «Horcynus Orca» Д’Арриго[367], я ликовала, предвкушая, как примусь за эту громаду. Но, вынуждена признаться, страниц через двадцать сдалась. Она оказался мне не по зубам.
Мне нравится простой и легкий слог, а эксперименты, лингвистические или структурные, раздражают. Теория «нового романа»[368] меня никогда не привлекала, а фраза «Маркиза вышла в пять» не вгоняла в тоску: мне всегда было любопытно узнать, куда и зачем направляется маркиза, что с ней произойдет на следующих страницах.
Сказать по правде, я так и не дочитала джойсовского «Улисса», хотя много раз пыталась. Подозреваю, что не смогла бы этого сделать, даже если бы взяла его с собой в больницу, как поступила с «Человеком без свойств». А вот рассказы из сборника «Дублинцы» читала охотно, и они мне нравились.
Офисные чтения
Я всегда любила делиться прочитанным. К счастью, первой моей стабильной работой в Милане оказался сектор программ о культуре телегиганта RAI, которым в то время руководил Рафаэле Крови[369], ранее служивший секретарем у Элио Витторини[370], а теперь посвятивший себя, помимо основной, писательской деятельности, открытию новых авторов, зачастую даже не подозревавших о подобном призвании. Среди них была и я.
Чуть позже в наши ряды влился Чино Торторелла, мой дорогой друг и большой умница, куда более просвещенный, утонченный и любознательный, чем можно предположить по его привычному образу «Волшебника Зурли». Чино был в некотором смысле нашим разведчиком или, как сказали бы сегодня, скаутом. Каждые два-три дня он внезапно возникал в редакции и, едва не лопаясь от восторга, просил, умолял нас прочесть очередную книгу. Благодаря ему мы, к примеру, познакомились с магическим реализмом – Гарсиа Маркесом[371] и другими наиболее интересными авторами Латинской Америки. Именно Чино увлек нас «Властелином колец» Толкина[372], причем ему самому книга настолько понравилась, что второго сына, Гвидо, ныне режиссера и писателя, он первые месяцы называл Бильбо[373].
Наш сектор выпускал программу под названием «Всекниги», где раз в неделю представлялись последние книжные новинки. Мне больше не нужно было искать их по магазинам: издательства просто заваливали нас коробками своей самой свежей продукции. С подачи все того же Крови я в основном занималась современной итальянской литературой, которой прежде несколько пренебрегала в пользу зарубежной, а тут вдруг с удовольствием обнаружила, что на свете существует великое множество писательниц, и многие даже очень неплохи. Я была только рада, когда меня посылали вместе с телегруппой брать у них интервью. А в офисе все мы – руководитель, сотрудники, секретарши, декораторы, редакторы, курьеры – непрерывно спорили, кто круче, Наталия Гинзбург или Лалла Романо[374], что лучше у Эльзы Моранте, «Ложь и чары» или «Остров Артура».
Я всегда обожала «Семейные беседы»[375]: мне казалось, что семья Леви отчасти похожа на мою, еще и потому, что в детстве Наталия несколько лет жила в Сассари, а ее отец Пом преподавал на кафедре под руководством моего прадеда Джакомо. Я нисколько не сомневалась, что йогурт-«медзорадо», ежедневная закваска которого так заботила Пома, его научили делать именно в моем родном городе. Впрочем, думаю, каждый читатель или читательница думает примерно так же, узнает в этой книге характерные черты своей собственной семьи. Ведь за каждым из нас тянется шлейф семейных воспоминаний, излюбленных фразочек, забавных случаев, симпатий и антипатий… Но Наталия Гинзбург первой поняла, что это вовсе не «чепуха», не личные мелочи, которыми не стоит делиться: «Разве кому-то, кроме нас, это интересно?» Первой поняла, что эта «чепуха» ценна для всех. Сегодня «Семейные беседы» лежат у меня и в формате аудиокниги, в замечательном исполнении Маргериты Буй[376]. Я включаю их всякий раз, когда слегка подавлена или не в духе и мне нужно срочно «взбодриться». Книгу я знаю почти наизусть, но в тот момент, когда Адриано Оливетти, понимая, что Леоне убьют в тюрьме, уводит Наталию с тремя детьми в безопасное место, у меня екает сердце. А когда мать, жалуясь на Альберто, в детстве, с этими светлыми кудряшками, «так похожего на барашка», обзывает его «оборванцем» и «недотепой» или ворчит, узнав о возвращении мужа и детей, брошенных в застенки фашистами: «Ну вот, теперь снова начнется рутина!», – я хохочу, словно слышу все это впервые.
Затем наступил период влюбленности в Вирджинию Вулф. Нам оказалось мало прочесть все ее книги: мы обменивались даже биографиями, написанными племянником, Квентином Беллом[377], и Найджелом Николсоном, сыном подруги Вирджинии, Виты Сэквилл-Уэст. У Найджела Николсона мы также прочли биографию его родителей, «Семейный портрет», а у Виты – «Всех страстей минувших»[378].
Следом, поскольку оба автора входили в группу Блумсбери[379], мы обратились к «Выдающимся викторианцам» Литтона Стрейчи и «Покахонтас» Дэвида Гарнетта. Я с огромным удивлением обнаружила, что лет в четырнадцать уже читала этот роман, не имея, впрочем, ни малейшего представления о личности автора, и, следя за нитью повествования об индейцах, подумать бы не могла, что человек, написавший историю Покахонтас, был женат на Анжелике Белл – племяннице Вирджинии Вулф (дочери ее сестры-художницы Ванессы). Этот факт заставил нас прочесть заодно и мемуары самой Анжелики, «Обманутые добротой».
Когда моя мать обсуждала Вирджинию Вулф с подругами по игре в канасту, многие из этих книг еще не были изданы в Италии. Тем более странно, что через столько лет я вернулась к тому же автору – и опять-таки не в одиночку.
В то время мы читали и кое-какие произведения Форстера: от «Говардс Энд» до «Путешествия в Индию», от «Комнаты с видом» до «Мориса». Но мне больше нравилась чуткость, с которой описывал своих персонажей, особенно женских, Томас Харди[380]. Моими любимицами были Батшеба из «Вдали от обезумевшей толпы» и Тэсс из книги «Тэсс из рода д’Эрбервиллей». А в «Мэре Кэстербриджа» меня поразило мастерство сюжетной интриги, полной непрерывных и весьма неожиданных поворотов. Перечитав эти три романа много лет спустя, я нисколько не изменила мнения, хотя, быть может, сейчас меня трогают другие детали.
Зато, как я уже упоминала, мне совершенно не понравился Д. Г. Лоуренс. Когда он приезжал в Италию, я с большим интересом взялась за «Любовника леди Чаттерлей» – и осталась разочарована. Его идея разделения и радикальной разницы между полами, теория о том, что женщины, посвятившие себя интеллектуальной деятельности, предают собственную природу, поскольку являются существами до мозга костей плотскими, податливыми и покорными, меня раздражали, почти оскорбляли. Эту концепцию женского поведения я обнаружила во всех его романах, от «Сыновей и любовников» до «Пропавшей девушки», от «Влюбленных женщин» до «Пернатого змея». Особенно же злила меня, возможно, из свойственной нам, островитянам, обидчивости, его «Море и Сардиния». И не только потому, что в ней Лоренс описывал мой родной край исключительно в самых варварских и отсталых, хотя и весьма живописных аспектах (единственных, которые он и в самом деле ценил), тогда как мы знали нашу землю куда лучше и видели, каких мучений ей стоили попытки вырваться из этой отсталости. Мучений, в первую очередь, политических, позже едко описанных Карло Леви в книге «Весь мед закончился» (хотя у Леви я, разумеется, сперва прочла «Христос остановился в Эболи»). Меня возмущало, что Лоуренс считал радикальное разделение полов, превратившее мужчин и женщин в две разные расы, врожденным, неотъемлемым свойством сардинцев (чтобы это осознать, ему, вероятно, хватило блиц-турне всего в несколько дней).
Параллельно мой дружеский кружок продолжал интересоваться кино, и зачастую именно фильмы вдохновляли нас на чтение. Так, одним из режиссеров, за которыми мы особенно внимательно следили, был Кен Рассел[381], как раз по Лоуренсу снявший «Влюбленных женщин». Однако этому фильму мы предпочли байопики: «Любителей музыки» – о жизни Чайковского, «Дьяволов», «Дикого мессию», «Малера». Последний натолкнул нас на биографию композитора, написанную его женой Альмо[382] (какая женщина!). А затем, узнав, что Альма третьим браком вышла замуж за Франца Верфеля, мы прочли и его «Сорок дней Муса-Дага»[383].
Получалась этакая игра отсылок: труды Фрейда заставляли нас прочесть книги Лу Андреас-Саломе, после чего неизбежно приходилось обратиться к Рильке[384], а затем наступал период эзотерики.
Подавление недоверия
Еще в студенческие годы я приноровилась гадать каждому встречному по руке и по старой пестрой колоде, с присловьем, которое выучила у одной дряхлой синьоры из глухой сардинской деревушки. «На дороге, на пороге, сейчас, через час, что было, что будет, чем дело кончится, чем сердце успокоится, что всему конец положит» – патетически возглашала я, выкладывая на стол соответствующие карты. Хиромантия и гадание были для меня лишь игрой, к примеру, чтобы не заскучать, как всем прочим попутчикам, в поезде от Сассари до Кальяри: эти двести двадцать пять километров узкоколейка «Сардская стрела» тащилась тогда больше шести часов. Гадала я шутки ради, но предсказания практически всегда оказывались верными, и слава моя росла. В то время я регулярно бывала в Институте народных традиций, основатель которого, Эрнесто де Мартино[385], нечасто, впрочем, наезжал в Кальяри, переложив работу на плечи ассистентки, Клары Галлини[386]. Институт народных традиций располагался дверь в дверь с кафедрой палеоэтнографии, где я в процессе подготовки диссертации дневала и ночевала, а также, по многочисленным просьбам, гадала каждому желающему по руке или карте. Клара Галлини отнеслась к этой моей деятельности крайне серьезно: убежденная, что я и в самом деле обладаю «даром», она изучала меня как феномен и повсюду обсуждала. В день долгожданного получения диплома, с огромной помпой врученного мне в главном зале, декан нашего факультета Коррадо Мальтезе[387] – чудесный преподаватель истории искусств, у которого я многому научилась, – пожав мне руку, затем протянул свою ладонью вверх и шутливым тоном осведомился, не могу ли я прямо сейчас погадать ему и всему собравшемуся академическому сообществу, чем вызвал общий хохот. Мой отец, специально приехавший из Сассари в Кальяри в надежде стать свидетелем самого важного и торжественного, по его мнению, момента в моей жизни, был до глубины души возмущен и оскорблен. Это не серьезный университет, а сумасшедший дом какой-то, заявил он, знал бы – никогда бы меня сюда не отдал.
А несколько лет спустя, когда я уже жила в Милане, магия и эзотерика внезапно вошли в моду. Все началось с публикации итальянского перевода «Утра магов» Повеля и Бержье[388], прочитанного нами с невероятным благоговением, продолжилось «Тайной соборов» Фулканелли[389] и «Теософией розенкрейцеров» Штейнера[390]. Признаюсь, воспоминания об этих трех книгах у меня довольно смутные – явный знак, что они не слишком меня заинтересовали. Зато я до сих пор время от времени обращаюсь к «И Цзин»[391], к которой тогда отнеслась куда серьезнее, чем к вышеперечисленным трудам, в том числе благодаря предисловию Юнга[392].
В 1970 году, когда в издательстве «Рускони» вышел «Властелин колец» Толкина, все в офисе с подачи Чино Тортореллы бросились его читать и обсуждать; дошло до того, что каждый из нас, как в детстве, отождествлял себя с персонажем: «Я буду Тиций, ты – Кай, а ты – Семпроний»[393]. Помню, многие хотели быть Арагорном, а вот мне сразу полюбился Гэндальф. Любопытно, что, несмотря на всеобщее восхищение, ни одна из женщин не пожелала стать Галадриэлью, королевой эльфов. Позже я прочла у Толкина «Хоббита» очерк о сказках из сборника «Дерево и лист» и даже «Сильмариллион», хотя последний – с огромным трудом. В те годы никому и в голову не приходило, что история Фродо и жизнь хоббитов могут ассоциироваться с фашизмом. Во всяком случае, полемика Толкина с К. С. Льюисом[394] о католицизме меня поразила.
У Льюиса мне особенно понравился роман «За пределы безмолвной планеты», но два других, завершающих «Космическую трилогию», «Переландра» и «Мерзейшая мощь», разочаровали. А детский цикл о королевстве Нарния я для себя открыла лишь много лет спустя и, не считая первого тома, довольно быстро пресытилась вездесущим символизмом и религиозными отсылками. По той же причине у Михаэля Энде[395] я очень полюбила обе книги о Джиме Пуговке, но не «Момо» и не «Бесконечную историю», которая мне показалась (и кажется до сих пор) бесконечной чередой стереотипов и общих мест, начиная с Детской Королевы, неспособной лично встать на защиту своего мира и своих ценностей, а потому вынужденной полагаться на инициативу рыцаря-мужчины.
Параллельные вселенные
В жанре фэнтези мне нравится лишь крайне узкий круг авторов, но особенно – обожаемая Урсула К. Ле Гуин. Среди всех ее книг важнейшим для моих гендерных исследований стал тревожный и холодный роман «Левая рука тьмы». В нем рассказывается о путешествии на планету, жители которой в течение жизни не раз меняют пол, причем не по собственному желанию, а в результате биологической реакции, в общих чертах определяемой как «гормональная». По сути, большую часть времени они гендерно-нейтральны, но каждые двадцать шесть дней у них наступает фаза течки, называемая «кеммер», и они становятся самцами или самками в зависимости от того, с каким оказавшимся рядом партнером обменяются феромонами. По этой причине одна и та же особь в зависимости от кеммерного момента может быть матерью одних детей и отцом других.
Не могу сказать, что мне всегда одинаково по душе все произведения одного писателя. Скажем, у американца Орсона Скотта Карда[396] я с интересом следила только за сагой об Элвине Созидателе, из которых лишь первые два романа, «Седьмой сын» и «Краснокожий пророк», переведены на итальянский: остальные я читала по-французски и по-испански. События саги происходят в воображаемой, альтернативной Америке девятнадцатого века, мире, где европейские эмигранты сохранили, втайне от суровых христианских пастырей, привычки и обычаи древнего язычества. У каждого человека есть свой особый «дар». Элвин заставляет подчиняться саму природу, изменяет материю, камень, металл, за пару минут сращивает сломанные кости одной лишь силой мысли. Он способен подменить даже ДНК чернокожего мальчика, беглого раба, чтобы ищейки (как мы сказали бы сегодня, «молекулярные») охотников за рабами не могли его отыскать. Пэгги, мой любимый персонаж, с детства росла «светлячком», способным читать людские мысли и побуждения, видеть моменты, когда они могут сделать иной выбор, и последствия каждого такого выбора. Шестью годами старше Элвина, Пэгги спасает ему жизнь при рождении, освободив его рот от «сорочки», околоплодного мешка, который едва не задушил малыша, и на несколько минут продлевает жизнь его старшего брата, тонущего в далекой реке, чтобы Элвин успел стать «седьмым сыном седьмого сына» (иначе он был бы шестым из выживших). Несмотря на разницу в возрасте, Элвин, повзрослев, от всей души полюбит Пэгги, а та станет его главной союзницей, сохранив при этом независимость суждений. Индейцы же в этих романах настолько связаны с природой, что могут бежать быстрее ветра, поскольку их несет сама земля; они великолепные охотники, ведь животные сами подставляются под стрелы или ножи, если их спросить по-братски, готовы ли они умереть.
В приключениях выдуманных Кардом персонажей принимают участие также и реальные личности того времени от Авраама Линкольна до Лафайета, от Оноре де Бальзака до Уильяма Блейка, от Бенджамина Франклина до Наполеона. Все они – в своих исторических ролях, со своими весьма правдоподобно выписанными поступками, характерами… И у каждого из них есть «дар»: так, Наполеон способен вызывать безоговорочную преданность у каждого, кто к нему приближается, а Уильям Блейк очаровывает окружающих рассказами.
В рамках этой саги Орсон Скотт Кард вместе с читателями запустил один из первых сетевых экспериментов. Географической точкой опоры цикла является гостиница на реке Хатрак, которой заправляет отец Пегги и через которую по своим делам проходят самые разные путешественники. Именно ее Кард назначил местом, где читатель мог бы сам превратиться в героя, выбрав себе персонажа, имя, роль в истории. Наиболее убедительных из этих героев писатель «усыновил» и вставил в следующий том. Признаюсь, меня тоже подмывало что-нибудь предложить, но я тогда не слишком ладила с компьютером и так ничего и не отправила. А было бы забавно поучаствовать, пускай и под маской, в приключениях Элвина и Пэгги.
Орсон Скотт Кард написал бесчисленное множество других книг и саг, самая известная из которых называется «Игра Эндера». Но они быстро мне наскучили, за исключением разве что романа «Искупление Христофора Колумба», где мореплаватель, открыв Америку, решает не возвращаться в Европу, женится на туземке и остается счастливо жить в Новом Свете.
И, чтобы завершить этот мой набег на фэнтези: задолго до того, как телесериал прославил события «Игры престолов», я прочла почти всю «Песнь льда и пламени» Джорджа Мартина[397], особенно полюбив Дейенерис, юную мать драконов, – возможно, виной тому воспоминания о «стране драконов» Толкина и книги Энде о Джиме Пуговке.
Пруст, Сент-Бев и Мисима
Литературу Японии я для себя открыла уже во взрослом возрасте. Если Китай, у нас дома звавшийся «Поднебесной», по романам и стихам был мне знаком с детства, то книги о «Стране восходящего солнца», насколько помню, меня не слишком интересовали. Не считая фильмов Куросавы, единственным известным мне «японским» сюжетом была «Мадам Баттерфляй», написанная, впрочем, Илликой и Джакозой[398] – итальянцами до мозга костей, вдохновлявшимися скорее стереотипами и модой на все японское, чем подлинным знанием страны. Так что «Повесть о блистательном принце Гэндзи», созданная еще в средние века придворной дамой Мурасаки Сикибу[399], стала для меня, тогда сорокалетней, настоящим откровением. А ведь был еще наш современник Мисима[400], покончивший с собой, совсем как отец Чио-Чио-Сан, но только случилось это практически на наших глазах и явно попахивало фашизмом (хотя писатель он невероятно тонкий). Мне понравился его «Весенний снег», а «Исповедь маски» и «Каприз зверя» оставили смешанные чувства.
В нашем кругу его романы всегда служили предметом ожесточенных дискуссий о том, можно ли рассматривать книги независимо от личной жизни писателя. И здесь снова всплывает давний спор между Сент-Бевом и Прустом[401]: значимо ли произведение само по себе или неразрывно связано с биографией автора? Сегодня этот спор регулярно возобновляется применительно не только к книгам, но к другим формам художественного выражения, особенно когда автора обвиняют в «преступлениях на сексуальной почве». Лично мне метод Сент-Бева никогда не был близок. Биографии писателей меня, конечно, привлекают, но я не считаю их необходимым инструментом для оценки собственно творчества. И не стала бы отказываться от спасительного лекарства, даже узнав, что врач, создавший его, кого-то изнасиловал, равно как искренне считаю мазохизмом отказ насладиться произведением искусства (тоже спасающего мир) лишь потому, что художник, создавший его, виновен в преступлении: ведь судить-то его будут, разумеется, не как художника, а совсем в другом месте и согласно букве закона.
Мода на японскую литературу внезапно захлестнула весь мир в 1991 году, с первым переводом «Кухни» Бананы Есимото[402]. Сама книга оказалась неплохой, но чувств моих почти не затронула, а из последующих романов того же автора заинтересовали, не успев наскучить сразу, только два-три.
Куда больше мне пришелся по душе «Норвежский лес» Мураками[403], автора, с которым меня познакомил друг, как раз вернувшийся из Токио и похваливший «Охоту на овец». С тех пор я слежу за его творчеством; правда, не все книги, особенно последние, меня тронули, но их высокий уровень я не могла не оценить. С другой стороны, я почти влюбилась в сложность, глубину и тревожную абсурдность «1Q84», так чудесно переданные автором.
Мне очень нравится Исигуро[404], с которым я имела честь познакомиться на съезде дистрибьюторов «Мондадори». Но, соглашусь, он совершенно справедливо отвергает ярлык «японского писателя», парируя: «Я переехал в Англию в шестилетнем возрасте, и с тех пор живу здесь безвыездно». И действительно, по атмосфере и персонажам любой книги Мураками с первых строк узнаешь современную Японию, а сюжет «Остатка дня» и «Не отпускай меня» Исигуро, напротив, разворачивается в хорошо знакомой автору Англии. При этом ранящая нас в самое сердце история, описанная в более поздней антиутопии «Клара и Солнце», могла произойти практически в любой западной стране.
Открытием в 1980-е годы израильских писателей я обязана Донателле Зилиотто. Первой ласточкой оказался сборник рассказов Авраама Иегошуа[405], тронувший нас обеих. С тех пор я стала следить за выходом его новых книг и, думаю, прочла все, что переведено на итальянский. То же могу сказать и о Давиде Гроссмане, за чью книгу «См. статью „Любовь“» Донателла, как я уже упоминала, велела мне взяться в первую очередь. Гроссмана я также прочла целиком и считаю его роман «Будь ножом моим» самой чудесной историей любви, написанной в ХХ веке. Мне посчастливилось познакомиться с ним лично, и мы по сей день тепло, по-братски дружим. Даже если вынести за скобки его писательский талант, Давид – один из самых необыкновенных людей, каких я только встречала, человек невероятной душевной щедрости и редких, бесценных моральных качеств; уверена, русские писатели девятнадцатого века назвали бы его «великой души человеком». Чуть позже мы с Донателлой открыли для себя Амоса Оза и были очень впечатлены его жуткой «Повестью о любви и тьме»[406]. На других израильских авторов я выходила уже самостоятельно: здесь хочется особо выделить «Русский роман» Меира Шалева[407]. А сейчас я читаю и нахожу крайне интересным Эшколя Нево[408], чьи истории о вмешательстве обстоятельств в повседневную жизнь напоминают мне «Книгу интимной грамматики» и другие ранние романы Гроссмана.
Так ли важно, что не новое
Запас «Детективов Мондадори», этой классики былых времен, я пополняю ежегодно, когда, с началом туристического сезона букинистическая лавка в Альгеро выставляет снаружи, под открытым небом, стеллаж со старыми комиксами и теми самыми детективами d’antan[409] за почти символические один-два евро. В этой лавке, в том числе и на полках внутри, мне порой удается отыскать настоящие сокровища. Например, моментально распроданный короткий шедевр Стивенсона в «синей» серии карманного формата издательства «Селлерио»[410], воспоминания о любимом профессоре инженерного дела в тот единственный год, когда Роберт Льюис, поддавшись давлению отца, проектировщика маяков, поступил на инженерный факультет Эдинбургского университета. «Воспоминания о Флеминге Дженкине»[411] – изысканное чтение, как во введении, повествующем о полной приключений жизни профессора, или на страницах, написанных о нем Стивенсоном, так и в отчете самого Дженкина о морском путешествии из Англии в Алжир с заходом на несколько средиземноморских островов с целью проверки исправности подводного кабеля, дневнике, отчасти напоминающем романы Жюля Верна. Я скупила все экземпляры книги, что были в лавке, и раздала друзьям-инженерам в надежде хоть чуточку «утешить»: ведь их, бедняжек, так часто обвиняют в сухости и черствости.
Или памфлет в форме открытого письма, которое Стивенсон написал губернатору Самоа мистеру Хайду[412], персонажу крайне омерзительному и, вероятно, как раз поэтому ставшему прообразом злобной ипостаси доктора Джекила в одноименном романе. Этот Хайд пытался опорочить отца Дамиана[413], «апостола прокаженных», создавшего для них «город-приют» на соседнем острове Молокаи. Стивенсон лично посетил лепрозорий, хотя допускал вероятность заразиться и вовсе не вернуться оттуда живым. А чтобы не обидеть страдающих, решил отказаться от элементарных мер предосторожности и не стал надевать перчатки или прикрывать нос и рот маской. Обожая Стивенсона и как писателя, и как человека, я очень много узнала о нем из биографии его жены, которая так и называется – «Фанни Стивенсон». В истории жизни Фанни, и почти сорока лет до ее знакомства с двадцатипятилетним Робертом Льюисом, и того, что случилось после, не меньше приключений, чем в его романах. Из всех биографий, вышедших из-под пера Александры Лапьер[414], дочери знаменитого Доминика, автора «Города радости», эта – моя любимая.
В той же букинистической лавке в Альгеро мне удалось отыскать еще одну жемчужину Стивенсона, тоже изданную «Селлерио»: сборник его литературно-критических эссе, составленный Гвидо Альманси[415] и названный «Этюды о моих добрых знакомых и книгах». Это невероятно современные, резкие статьи, порой безжалостные к своим героям, порой, кажется, почти их обожающие. Я абсолютно уверена, что каждый из нынешних авторов, прежде чем включить компьютер, просто обязан прочесть и вызубрить наизусть все соображения Роберта Льюиса Стивенсона о писательстве.
Еще один магазинчик букинистических и списанных книг, который я горько оплакиваю, поскольку он давным-давно закрылся, располагался в Милане, в галерее, ведущей от пьяцца Дуомо к пьяцца делла Скала. Два больших зала на двух этажах, битком набитые старыми и новыми книгами: новые, как правило, из тех серий, что не предназначены для продажи (издательский ход, сути которого я никак не могу постичь). Там можно было найти все, от огромных иллюстрированных альбомов величайших живописцев прошлого до репринтов стародавней классики с гравюрами Доре, причем по самым разумным ценам. Именно в этом магазинчике я, в дополнение к четырем серым томикам BUR, которые в юности брала с собой на море, купила своего «Неистового Роланда».
Были целые каталоги славных издательств, ныне канувших в лету, таких как «Серра э Рива». Были англоязычные пособия по технике рисунка, шаблоны трафаретов в стиле Либерти, бог знает какой давности американские каталоги «товары почтой», исполнявшие просветительскую миссию куда лучше любого исследования по социологии. Были восхитительные альбомы для вырезания: бумажные силуэты знаменитостей с клапанами-«пьедесталами», в одном нижнем белье, чтобы клеить их на картон и наряжать в костюмы на все случаи жизни, которые удерживались на плечах короткими загибающимися «крылышками». Среди таких персонажей для вырезания попадались Ширли Темпл, леди Диана (тогда еще живая), Мэрилин Монро. Огромным спросом пользовался папа Войтыла[416], тоже в трусах, майке и коротких носках, но снабженный весьма богатым набором литургических одеяний на любой праздник и время года. Я подарила его своей старой тете, недавно вышедшей на пенсию и перебравшейся в дом престарелых при монастыре. Думала устроить провокацию – как же, папа в нижнем белье! – но вышло иначе: пожилые постояльцы и монашки, в основном из стран третьего мира, высоко оценили подарок и, вырезав фигурку папы, поместили в комнате досуга. И каждое утро потом ругались, чья очередь его одевать.
Несколько книжных, буквально заваленных нераспроданными остатками тиражей, есть и в Ницце – городе, который я в течение долгих лет частенько навещала. Там мне не раз попадались романы Виктора Гюго, его биографии и другие исследования. А еще репринтное издание томов с иллюстрациями из «Энциклопедии», живо напомнившее о кощунстве крестной. Однако бумага, на которой напечатаны эти шестнадцать томов, столько разительно отличалась от искалеченных оригиналов в доме моей тети, что я не стала их покупать. Зато с радостью приобрела альбом Виолле-ле-Дюка[417] с планами реставрации убранства собора Парижской Богоматери.
Читая судаку в Гаване[418]
Ко времени моей первой поездки на Кубу в 1994 году я уже успела прочесть «Рай» Хосе Лесамы Лимы и «Гавана на погребении Инфанте» Гильермо Кабреры Инфанте[419]. Это случилось в период моего открытия и последующего увлечения латиноамериканскими писателями, когда я читала, перечитывала и комментировала роман чилийца Хосе Доносо «Дом среди полей»[420], безупречное повествование о том, что дети и взрослые видят мир по-разному и по-разному проявляют жестокость; потрясающая метафора слепой силы – темы, в те годы особенно меня интересовавшей. Когда, в один присест проглотив все важнейшие сочинения Габриэля Гарсиа Маркеса, я добывала его второстепенные работы, вплоть до газетных колонок; кипела от возмущения с каждой новой страницей «Вскрытых вен Латинской Америки» Эдуардо Галеано[421]; проживала с Нерудой его автобиографию «Признаюсь: я жил»; старалась не упустить ни единой строчки Борхеса[422].
Все эти книги я пыталась читать на языке оригинала, хотя испанский, на котором говорят и пишут в Латинской Америке, в целом считается куда более вычурным и сложным, нежели язык «полуострова», где письменную форму временами еще способны оценить, а вот разговорную, как правило, презрительно кличут «судакой»[423]. Пришлось смириться и читать кое-кого из упомянутых авторов в переводе на итальянский, как, впрочем, учитывая мое не слишком близкое знакомство с португальским, и романы еще одного любимого писателя, Жоржи Амаду[424].
Предприняв несколько попыток, стоивших мне гигантских усилий, я смирилась с тем, что Лесаму Лиму и Кабреру Инфанте буду читать по-итальянски: очень уж сложный, зачастую откровенно экспериментальный у обоих язык. У Кабреры Инфанте я попробовала еще «Трех тоскливых тигров», но не смогла их одолеть даже в переводе.
Собственно, и «Рай», и «Гавана на погребении Инфанте» рассказывают о Гаване, городе, в который я влюбилась с первого взгляда, хотя в те годы он переживал не лучшие времена, страдая от тяжелейшего экономического кризиса, вызванного американским эмбарго и отсутствием помощи от распавшейся советской империи. Дефицитным тогда на Кубе было все, от еды до типографской бумаги. С другой стороны, всю широкую и очень красивую площадь Пласа-де-Армас в Гаване заполоняли лоточники, торговавшие исключительно подержанными книгами. Здесь можно было найти что угодно: от драгоценных томов по анатомии начала двадцатого века в переплетах из настоящей кожи, иллюстрированных и раскрашенных вручную, до карманных изданий в мягких обложках последних, самых трудных лет, отпечатанных на грубой желтоватой бумаге, сделанной из переработанных листьев сахарного тростника.
Видя, как восторженно я приняла город с его Casco histórico[425], улицами и зданиями колониальной эпохи, его настоящим и прошлым, мои друзья-кубинцы помогли мне отыскать среди книжных развалов величайшую классику девятнадцатого века – «Cecilia Valdés, o la loma del ángel»[426] Сирило Вильяверде. Этот исторический роман кубинцы называют «costumbrista»[427], поскольку он показывает читателю Гавану девятнадцатого века, привычки и быт белых и рабов-африканцев, богатых и бедных, властных испанских правителей и креольских студентов-идеалистов, уже подумывающих, как добиться независимости острова от Испании. Персонажи и быт встроены в сюжет, отдаленно напоминающий «романы с продолжением»: запретная любовь между прекрасной молодой мулаткой, la virgencita de bronce[428], и праздным отпрыском богатой и влиятельной семьи, el niño Leonardito[429], не знающими, что они брат и сестра. Романтичная, трагичная, жестокая, хотя временами и несколько наивная история, интересная прежде всего тем, что несколько действующих лиц участвуют в процветавших тогда «торгах», с описанием механизмов продажи рабов и доводами различных персонажей в защиту этой деятельности, а также сомнениями и порицанием со стороны других, более благоразумных героев.
Тема рабства увлекала меня еще с тех пор, как, прочтя в ранней юности «Хижину дяди Тома», я возненавидела Робинзона Крузо. Я читала крайне жестокий роман «Мандинго», написанный американцем Кайлом Онстоттом[430], где могучего раба, соблазненного и разве что не изнасилованного женой хозяина, родившей затем чернокожего ребенка, казнят, сварив заживо в огромном котле, а белая бабушка новорожденного младенца, желая «уничтожить отвратительную тварь», раскалывает ребенку голову, словно грецкий орех. Я рыдала над «Возлюбленной» Тони Моррисон[431].
В саге об Элвине Созидателе герои также помогали чернокожим из рабовладельческих штатов найти убежище там, где рабство было отменено. Они не только чудесным образом подменяли беглецам ДНК, чтобы охотники за головами не смогли их найти, но и пользовались сетью взаимопомощи, метафорически названной «подземной железной дорогой». Очень много лет спустя я обнаружила, что «Подземная железная дорога» – еще и роман Колсона Уайтхеда[432], героиня которого, молодая рабыня Кора, бежит с плантации к свободе как раз по такой железной дороге, в книге вполне реальной, а вовсе не метафорической. Кроме того, один из персонажей, охотник за рабами, преследующий Кору, где бы та ни пряталась и за кого бы себя ни выдавала, сразу напомнил мне Жавера из «Отверженных» Гюго, неутомимого в своем желании выследить и разоблачить Жана Вальжана. Не знаю, впрочем, подразумевал ли автор такую отсылку, однако не заметить ее я не могла.
Хочу упомянуть и еще об одном крайне любопытном романе, посвященном рабству и прочитанном долгие годы спустя после моей первой поездки на Кубу. Это «Собственность» весьма интересной американской писательницы Валери Мартин[433], действие которого происходит в рабовладельческой Луизиане, где главный герой-плантатор владеет двумя рабынями: купленной на невольничьем рынке и собственной женой, причем вторая в этом до мозга костей патриархальном обществе мало чем отличается от первой. Кстати, у Валери Мартин я читала и еще один замечательный роман, «Мэри Райли», пересказывающий сюжет о докторе Джекиле с точки зрения его экономки (и неплохо экранизированный).
Внуки рабов и героев
В девяностые годы на Кубе, среди друзей, приютивших меня, и тех, с кем я проводила все дни напролет, было много прямых потомков африканцев, внуков рабов и рабынь, прибывших на остров в цепях на невольничьем корабле. Кое-кто, казалось, смог оставить эту тему в прошлом, однако другие по-прежнему яростно негодовали, ощущая жгучую боль незаживающей, отверстой раны. С подачи одного из них я прочла «Биографию одичалого» Мигеля Барнета[434]. Барнет, изучавший в местном университете антропологию, в первые годы после революции занялся переписью долгожителей, проживавших на острове, иногда вместе с семьями, но по большей части в домах престарелых. Их число оказалось весьма значительным, причем многие, сохранив исключительную ясность ума, были только рады дать интервью и рассказать о своей жизни. Барнет с изумлением обнаружил, что один из них, стотрехлетний Эстебан Монтехо, родился рабом, но впоследствии бежал с плантации и долгое время жил в лесу, настолько уединенно и дико (беглых рабов, сумевших избежать поимки, как раз и называли cimarrón – «одичалыми»), что даже не сразу узнал об окончательной отмене рабства в 1886 году и еще несколько лет продолжал скрываться. Тщательно записав его воспоминания и рассуждения, Барнет отсортировал их в хронологическом порядке, сохранив, впрочем, язык бывшего раба, который, несмотря все мытарства, порой проявлял изрядное чувство юмора. Это уникальный документ, живые свидетельства Эстебана Монтехо, касающиеся как тягот рабской жизни, изматывающей работы на плантациях или жестокости хозяев, так и обрядов афро-кубинской религии, войн за независимость от Испании, шестидесяти годах марионеточной псевдореспублики, «подкармливаемой» Соединенными Штатами, революции барбудос[435]… Невероятно интересен и текст самого Барнета, которому, несмотря на документальный характер книги, удается пересказать жизнь Эстебана Монтехо как захватывающий роман.
В ходе одного из моих многочисленных визитов на Кубу мне довелось поучаствовать в семинаре по женской автобиографической литературе, организованном Луизой Кампусано[436], деятельным и весьма проницательным социологом из «Дома Америк»[437]. Я представляла «Козиму» Грации Деледды, которую мы в рамках совместного проекта с Ассоциацией культурных мероприятий Чезены перевели на испанский и напечатали многотысячным тиражом для раздачи простым кубинцам, а также школам и библиотекам.
Благодаря этому семинару я открыла для себя несколько крайне интересных автобиографий. Старейшая из них написана Марией де лас Мерседес Санта-Крус-и-Монтальво[438], ставшей графиней Мерлен после переезда в Европу и брака с наполеоновским генералом, получившим титул за военные заслуги. Автобиография Мерседес написана по-французски и озаглавлена «Мои первые двенадцать лет», десять из которых прошли на Кубе, в лоне большой семьи испанского происхождения, богатой и знатной, владевшей плантациями сахарного тростника и множеством рабов. Прабабушка, женщина независимого нрава, воспитывала малышку весьма снисходительно, избегая запретов и наказаний. С раннего детства Мерседес испытывала ужас перед рабством, перед поркой, которой отец за малейшую провинность подвергал рабов, перед тем фактом, что несчастные целиком и полностью находились в чужой власти. Она была убеждена, что подобная практика бесчеловечна. Столь раннее осознание этой одаренной девочкой глубинной сути вещей способно привести в восхищение любого читателя.
Правда, чтобы и дальше ею восхищаться, придется забыть о том, что произошло с писательницей впоследствии. В двенадцать лет Мерседес переберется в Испанию, в двадцать выйдет замуж за француза и уедет к нему в Париж, где станет писать посредственные романы и занятные мемуары, откроет салон для выдающихся умов того времени… Но вернувшись после десятилетнего отсутствия на Кубу, она пойдет на поводу у родни, чье благосостояние напрямую зависело от рабского труда, и, опубликовав статью в «Обозрении Старого и Нового света», объявит себя яростным противником аболиционизма[439], чем вызовет ожесточенные споры.
«Воспоминания кубиночки – ровесницы века» Рене Мендес Капоте[440] – еще одна интереснейшая книга, которой меня вознаградил тот семинар. На сей раз автобиография и вовсе завершается десятым днем рождения девочки, однако эти десять лет стали основополагающими для кубинской истории. А поскольку ее отец играл одну из главных ролей в политической системе новорожденной республики, малышка имела возможность с самого близкого расстояния наблюдать, а то и участвовать в важнейших исторических церемониях и событиях. Мендес Капоте были семейством по меньшей мере экстравагантным, и личная жизнь всех его членов, от дедушки-врача до гениального младшего брата, описана так забавно, что я бы даже сравнила эту книгу с повестью Джеральда Даррелла «Моя семья и другие животные»[441].
Куда более драматичны книги Марты Рохас[442], чернокожей журналистки и писательницы, внучки рабов, буквально одержимой темой сексуальной эксплуатации молодых афроамериканок белыми хозяевами. Познакомившись с ней лично, я имела возможность оценить этот блестящий ум. Марта Рохас умерла в октябре 2021 года, дожив до глубокой старости. Ее исторические романы основаны на реальных событиях, а зачастую и на архивных документах, однако повествование ведется в стиле века девятнадцатого, той самой эпохи, в рамках которой разворачивается сюжет.
Один из этих романов, понравившийся мне настолько, что я не раз читала его и перечитывала, называется «El harén de Oviedo» («Гарем Овьедо»). Сюжет базируется на протоколах реального судебного процесса, возбужденного двадцатью шестью внебрачными отпрысками графа Эстебана Санта-Крус-де-Овьедо – двадцатью шестью молодыми мулатами, рожденными от графа разными рабынями, с целью признания их после его смерти законными детьми и наследниками имущества. Сам граф был человеком «эксцентричным» (сегодня таких называют сексуальными маньяками), мазохистом, предпочитавшим, чтобы рабыни-наложницы до крови хлестали его плетьми. На уединенной тростниковой плантации в глубине провинции Матансас он устроил настоящий гарем по мусульманскому образцу, вплоть до того, что выписывал из Туниса специально обученных евнухов, наряжал любимых рабынь одалисками и организовывал для женщин посменный доступ к своей постели… Граф жил холостяком и законных детей не имел, поэтому, в отличие от других работорговцев, настолько полюбил своих бастардов, что растил их в собственном доме, нанимал гувернеров и репетиторов, даже отправлял в американские университеты учиться на инженеров и юристов. Однако после его смерти группа дальних, но законных родственников, белых и «чистокровных», заявила права на богатое графское наследство, утверждая, что двадцать шесть молодых мулатов были лишь рабами и сыновьями рабынь: вещами, а не людьми, как утверждалось в те времена, а следовательно, не соперниками, а частью наследуемого имущества. Тогда неукротимая Энрикетта, старшая дочь и любимица отца, подала от лица своих двадцати шести единокровных братьев и сестер иск, и после изнурительного судебного разбирательства они, добившись признания, все-таки вступили в наследство.
Действие разворачивается на фоне политической истории Кубы, утопленного в крови аболиционистского заговора, восстания против испанцев под руководством Карлоса Мануэля де Сеспедеса[443] – первого плантатора, освободившего своих рабов и сражавшегося вместе с ними за независимость. Марте Рохас удается рассказать этот необычный, но совершенно реальный сюжет, смешав историческую правду с возмущением, иронией, отвращением. А отважная Энрикетта, столь же сексуально раскованная, как ее отец, просто восхитительна; не привязаться к ней, не переживать за ее братьев и сестер попросту невозможно. Я читала и другие романы Марты Рохас: «Святая похоть», «Качели Рея Спенсера», «Англичанка на год». Все они мне понравились, но «Гарем Овьедо», без сомнения, самый любимый.
Изучение истории кубинских войн за независимость, эпизоды которых любой взрослый на улице перескажет вам так, словно это случилось вчера, навело меня еще на одно открытие. Зная Альбу де Сеспедес как «итальянскую писательницу кубинского происхождения», я считала это происхождение несколько туманным: быть может, по какому-нибудь анонимному предку незапамятных времен. Но нет, мать Альбы, итальянка, вышла замуж не за кого иного, как за дипломата, младшего сына того самого Карлоса Мануэля де Сеспедеса, чьи статуи стоят на всех площадях острова, человека, прозванного «отцом Отечества». В обмен на жизнь его старшего сына-солдата, взятого в плен, испанцы потребовали капитуляции армии mambí, мятежников, как именовали тогда революционеров. «Все молодые кубинцы – мои дети», – ответил де Сеспедес, отказавшись сдаться. Он, главный герой войны за независимость от Испании, первым освободивший своих рабов, и есть дед Альбы. И Альба осталась верна его бунтарскому духу: она часто бывала на Кубе, примкнула к революционерам Фиделя Кастро, у которого ежегодно подолгу гостила в Гаване, а тот вместе с народом и правительством воздавал ей почести как последней представительнице семьи, начавшей возрождение острова. Альба в ответ посвятила Фиделю свою автобиографию, опубликованную посмертно и названную «Con gran amor»[444]. Мне посчастливилось прочесть ее еще в рукописи. Как все-таки странен и тесен мир.
Les aristocrates à la lanterne[445]
В разгар семидесятых, когда политическая сцена была радикальнее и для нас, молодежи, привлекательнее, чем когда-либо, я прочла «Жерминаль» Эмиля Золя[446], роман о забастовке шахтеров, которая закончилась трагедией. Книга меня глубоко поразила: мне показалось, что она объясняет безжалостные законы капитализма куда лучше любого научного исследования. Читая ее, я всякий раз приходила в дурное настроение, меня одолевали тоска и отчаяние. И тем не менее долгие годы она была для меня livre de chevet[447], к которой я то и дело возвращалась, чтобы привести в порядок мысли.
По той же причине ценю «Вечного жида» Эжена Сю[448] – вычурный антииезуитский «роман с продолжением» с путаным сюжетом и настолько чудовищным количеством «идеальных» персонажей, что сегодня мы определили бы его исключительно как «бульварщину». Однако многочисленные отрывки, в которых Сю подробно и скрупулезно описывает способы заработка и крайнюю бедность самых обездоленных слоев парижского общества, зачаровали меня, словно драгоценные жемчужины, случайно обнаруженные в тенистом уголке того самого бульвара. Некоторые из них, например, те, где говорится об изнурительном, практически дармовом труде швей, я и сейчас помню наизусть. В чем-то эти страницы напоминают мне другой образец жанра – «Людей бездны» Джека Лондона[449], автора, слишком часто поверхностно ассоциируемого с подростковыми романами о животных, вроде «Зова предков» или «Белого клыка». «Люди бездны», напротив, родились как журналистское расследование: притворившись безработным моряком, писатель поселился в лондонском Ист-Энде, чтобы разделить с обитателями социального дна тяготы их повседневной жизни и пролить свет на безжалостную машину эксплуатации, не дающую им выбраться из нищеты.
По тем же идеологическим причинам не стала в те годы счастливой и моя первая встреча с «Поисками утраченного времени» Пруста. Не помню, почему я начала читать их не с первого тома, «В сторону Сванна», а с третьего, «Сторона Германтов». Все эти салоны, праздное, расточительное дворянство невероятно меня раздражали. «Да ведь Великая французская революция уже произошла!» – злилась я, вспоминая разговор епископа Бьенвеню Мириэля со старым членом Конвента на первых страницах «Отверженных» Гюго, «свару титанов» в «Девяносто третьем годе» того же автора и lettre de cachet[450], заживо похоронившее доброго доктора Манетта в «Повести о двух городах» Диккенса. Неужели все это забыто? Красавице Ориане, столь поглощенной заботами о собственной элегантности, и ее томному воздыхателю хотелось попросту надавать пощечин. Или отправить на гильотину.
Несколько лет спустя я, пускай с некоторым трудом, заставила себя снова взяться за этот цикл, на сей раз с начала. И сразу влюбилась в малыша Марселя с его приступами астмы, в ночник с волшебным фонарем, показывавший на стене злоключения Женевьевы Брабантской, оценила стиль, язык, симфоническую структуру (какое чудо эта «petite phrase»[451] из сонаты Вентейля, то затухающая, то возникающая снова, и эта прядь на лбу музыканта…) того, что, как я теперь поняла, было не панегириком в защиту Ancien Régime[452] или Belle Époque[453], а похоронным звоном по миру высшего света, канувшему в небытие, по времени, отыскать которое, даже приложив все возможные усилия, можно было лишь в воспоминаниях.
С тех пор я перечитала все семь томов (в правильной последовательности) по меньшей мере четыре раза. Недавно в некоем еженедельнике журналист, имени которого я не запомнила, поинтересовался: «Неужели кто-то вообще осилил „В поисках утраченного времени“ Пруста?» Как мне хотелось написать ему: «Я! Читала и перечитывала его минимум четырежды!»
«Анна Каренина», подходы второй, третий и четвертый
Пару лет назад мне предстоял долгий и мучительный переезд. И все три месяца, пока длилась подготовка к нему, я так уставала, что совершенно не могла сосредоточиться на чтении и, дойдя до конца страницы, уже не помнила, чем она начиналась. Однако заснуть, не повалявшись хотя бы часок с книгой, я тоже не могла (как, впрочем, не могу и сейчас). И потому решила, что не буду браться за новые романы, в которые придется вдумываться, а перечитаю те, что знаю и помню, чтобы недостаток концентрации не мешал следить за сюжетом. Мой выбор до сих пор вызывает у друзей улыбку: три месяца я наслаждалась поочередно (одну ночь – один автор, другую – другой) семью томами «В поисках утраченного времени» и семью томами «Гарри Поттера». Обнаруживая, как это обычно и бывает при перечитывании, все новые детали, новую атмосферу.
Несколько раз, крайне редко, я бралась перечитывать книгу, едва ее закончив: скажем, если не желала расставаться с героями или хотела посмаковать отрывки, которые, спеша узнать, что будет дальше, проглотила слишком быстро. Так, например, произошло с «Подходящим женихом» Викрама Сета. До сих пор помню отчаяние, охватившее меня, когда я впервые ее дочитала: словно самые близкие друзья вознамерились переехать на Марс, и я их больше никогда не увижу. «Как же теперь жить, ничего о них не зная?» – подумала я. И вместо того, чтобы поставить этот том на полку и взять другой, снова открыла его на первой странице и принялась читать с начала.
То же произошло и с «Хроникой семьи Казалет» Элизабет Джейн Говард[454]. Дочитав пятый том, «Все меняется», я не смогла попрощаться с его героями, особенно с младшими кузинами, Луизой, Клэри и Полли. Мне казалось, будто мы и в самом деле знакомы; я переживала за них так же, как моя бабушка в свое время переживала за Сомса и Ирэн Форсайтов, словно они были нашими родственниками, членами семьи. И потому, взяв в руки первый том, «Беззаботные годы», снова с наслаждением погрузилась в этот мир.
Однако, как правило, я перечитываю книги лишь спустя какое-то время, даже через несколько лет. Такие долгие перерывы частенько приносят с собой уйму сюрпризов: словно новую книгу читаешь. Но книга все та же, это мы изменились. Умберто Эко писал (цитирую по памяти), что текст – это ленивый механизм, и нужен читатель, чтобы его завести. Читатель здесь выступает в роли соавтора. С другим читателем и результат получится другой. Читая «Волшебную гору», мы с матерью были очень разными людьми, потому и спорили о том, что этой книге удалось донести до одной из нас, а что – до другой. Но я двадцатилетняя и я сорокалетняя, читающие «Анну Каренину» впервые и повторно, – тоже разные люди. И когда в семьдесят я села читать ее в третий раз, различия только усугубились.
В двадцать лет меня мало заботила романтическая блажь Анны; моим любимым персонажем тогда был Левин, его непростая любовь к Кити, размышления о жизни в деревне, взаимоотношениях с крестьянами. Я с возмущением следила за превратностями тягостного брака Долли, неравнозначностью ее восприятия измены мужа, которую и родные, и общество приняли не моргнув глазом, и невестки Анны, изгнанной и обреченной на гражданскую смерть.
В сорок мое сочувствие, сопереживание целиком и полностью было отдано Анне. Я прощала ей все, оправдывала каждое ее действие, каждый выбор, я восхищалась ею и страдала из-за нее, ненавидела обоих ее мужчин: Каренина, который отнял у нее сына и не дал развода, и Вронского, который, добившись своего, Анной пренебрегал, изменял… По правде сказать, в тексте нет указаний, что он ей изменяет, ревность Анны – немотивированная, параноическая, но я так глубоко воспринимала ее терзания, что и сама себя в этом убедила. Книга для меня в тот раз закончилась седьмой частью, где Анна погибает, бросившись под поезд. А девятнадцать глав восьмой части я либо вовсе не прочла, либо постаралась забыть.
В семьдесят моя симпатия к Анне стала уже не столь всеобъемлющей и безоговорочной. К заключительной части она, по-моему, ведет себя как избалованная истеричка. После стольких наигранных терзаний по поводу первенца я так и не смогла простить ей безразличие к дочери и страданий от невозможности посещать те самые салоны, тех самых благонамеренных лицемеров, которых она так презирала, когда сделала выбор (и которых я по идеологическим причинам презирала теперь). Мне удалось заново оценить фигуру Вронского. Он, как и Анна, охвачен слепой страстью, но готов принять последствия. Вронский терпит вспышки ее гнева, поощряет попытки провести время с пользой, нежно ухаживает за маленькой Аней, выписывает ей все лучшее из Англии. Из любви к Анне Вронский уже пытался покончить с собой и после ее смерти непременно предпринял бы еще одну попытку, если бы мать не стерегла его день и ночь; поначалу он слишком потрясен, чтобы помешать Каренину забрать девочку, но в итоге так себя изводит, что уезжает добровольцем на фронт, в Сербию, надеясь погибнуть от рук турок.
Очередное перечитывание, уже на пороге восьмидесяти лет. Я снова принимаю Анну и бесконечно жалею ее, хотя понять до конца так и не могу. Зато понимаю, принимаю и оправдываю всех, кроме старой набожной ханжи Лидии Ивановны, отговаривающей Каренина простить Анну и дать ей развод, что решило бы все проблемы. И осознаю, что Толстой в этой книге велик, как древние греки. Гомер не поддерживает ни греков, ни троянцев, но разделяет боль, чувства, помыслы каждого, поскольку не дело художника судить или принимать чью-то сторону. Эсхил после триумфа в битве при Саламине осмеливается в трагедии «Персы» говорить о горе побежденных, с сочувствием и участием выводя на сцену Ксеркса и его мать, царицу Атоссу. Меня очаровывает сходство двух «вокзальных» глав: в седьмой части, где Анна в помрачении ума кончает с собой, и в восьмой, где Вронский, собираясь ехать на фронт, ходит в своем длинном пальто по платформе, как зверь в клетке, сознавая, что жить ему незачем, после чего решает, хотя и несколько иначе, положить всему конец. И только при последнем перечитывании я вдруг замечаю деталь, которая должна была меня поразить и которую я до сих пор упускала из виду. В последние пару месяцев, незадолго до самоубийства, Анна, чтобы занять время, написала детскую книгу. Замечательная вещь, как сказал Левину Стива, поспешивший предложить рукопись издателю, но для Анны это уже значения не имело. Знать бы, о чем была та книга…
Впервые прочтя «Алую букву»[455], я назвала бы «плохим парнем» не жаждущего мести мужа Эстер Принн, Роджера, а отца ее дочери, преподобного Димсдейла – лицемерного святошу, не взявшего на себя ответственность за содеянное. Однако при втором прочтении меня настолько тронули душевные терзания священника, что я даже придумала концовку, альтернативную той, что написал Готорн. Это произошло не намеренно: мне и в самом деле показалось, будто я ее прочла. Или, может, приснилось? В моей концовке Димсдейл не погибает, а решает бежать, чтобы вместе с Эстер и малышкой Перл вернуться в Европу. Любовники приобретают билеты на корабль, готовый к отплытию, и тайком всходят на борт. Судно покидает порт, отныне они в безопасности. Но ни тот, ни другая не знают, что следом за ними на борт неузнанным пробрался и коварный Роджер Чиллингворт, муж Эстер, который станет преследовать их до самого края света. На сей раз мое читательское вмешательство, несмотря на всю его искренность, и впрямь оказалось непрошеным и чрезмерным.
В стиле сюрреализма
Как я уже говорила, каждый год моя бабушка перечитывала по кругу «Сагу о Форсайтах» и романы Грации Деледды.
Эти последние мне тоже случалось перечитывать, хотя и не так часто. Я бралась за них в разные периоды жизни и, признаюсь, поначалу, под влиянием довольно-таки пренебрежительной критики, тоже склонялась к тому, что они не заслуживают Нобелевской премии. В более зрелом возрасте я перечитывала ее романы уже более вдумчиво, обращая внимание не столько на сюжет и персонажей (прекрасно мне известных), сколько на стиль и его эволюцию, на язык, который совершенствовался от книги к книге, на повторяющиеся мотивы, особенно в описании пейзажей, намеренно или нет вызывающие у читателя впечатление, что места эти ему знакомы, создающие эмоциональную связь с текстом. Я прослеживала творческий путь писательницы, ее литературный рост от незрелой, наивной юности к осознанности поздних лет. Однако опубликованная посмертно автобиография «Козима» в мой ранний, еще подростковый круг чтения не вошла: то ли потому, что ее не было в бабушкиной любимой серии «Омнибус», то ли еще по какой причине. Я прочитала книгу только во взрослом возрасте, когда уже могла оценить ее литературную ценность, и поняла, что это шедевр. Даже если бы Грация Деледда ничего больше не написала, «Козима» сама по себе сделала бы ее великой.
В «Козиме» она не ограничивается рассказом о первых двадцати восьми годах своей жизни и об упрямой решимости стать писательницей, известной далеко за пределами острова. Между строк читается еще и поэтическое заявление, дающее понять, насколько бесполезными оказались усилия современников, во что бы то ни стало желавших причислить Деледду к одному из литературных течений того времени. Но она не принадлежит ни к веризму, ни к натурализму, ни к регионализму, ни к декадентству… ее оригинальность не втиснешь в рамки какой-либо «школы». Вот что Грация-Козима пишет о себе, в ту пору шестилетней:
Все, однако, ей удивительно: она словно бы явилась из иного мира, столь не похожего на тот, в котором живет теперь, и воображение ее полнится смутными воспоминаниями об этом мире грез.
И снова затрагивает ту же тему несколько страниц спустя, рассказывая о том, как воспринимала бабушку:
Видя ее, Козима испытывала странное чувство, словно грезит наяву. Хотя это была скорее не греза, а физическое ощущение ускользающего воспоминания, легкое головокружение, алая вспышка, которую она позже с уверенностью объясняла возникшим и немедленно исчезнувшим отголоском прежней жизни, что дремала или рождалась заново в ее подсознании.
Первое событие, о котором упоминается в автобиографии, – рождение младшей сестры. Вот как Козима описывает первую встречу с новорожденной в материнской спальне:
[…] но все ей казалось переменившимся, как если бы чудесный свет придал вещам иной, чарующий облик, будто отраженный в воде или в распахнутом окне; и свет этот шел из неожиданного источника: из плетеной корзины, отставленной к теплому камину, где средь подушек и пеленок лежала новорожденная.
Впоследствии бабушка, успевшая к тому времени умереть, является ей во сне и рассказывает, что воссоединилась со своим мужем, дедушкой, которого Козима-подросток не знала, но о чьем загадочном происхождении и эксцентричных замашках была наслышана.
Теперь, во сне, многое вдруг прояснилось; легкое головокружение, ощущение прежнего, подсознательного мира, распахнутого и тотчас же затворенного, что возникало у нее при виде живой бабушки, невероятно отчетливо явилось снова: то был дух мечтателя-дедушки, отраженный в глазах влюбленной старушки образ, бывший в то же время и образом ее самой, спящей и видящей сон Козимы.
Можем ли мы здесь говорить о фантастическом, сюрреалистичном стиле, в отдельных аспектах столь парадоксально схожем с магическим реализмом, дошедшим до нас лишь много лет спустя вместе с латиноамериканскими писателями? Впрочем, в романах Грации Деледды абсурдность жизни не скрашена даже малой толикой юмора: напротив, они глубоко пронизаны трагическим ощущением безысходности. Эта особенность ее творчества плавно перетекла и в реальность, в публичный образ писательницы. Десятилетиями, даже после смерти, Грацию Деледду помнили и воспринимали как женщину суровую, жесткую, угрюмую, сдержанную, неуступчивую… совершеннейшее из всех возможных воплощений уроженки Сардинии.
Однако читая ее личную переписку после замужества, мы видим женщину смелую, готовую за себя постоять, но вместе с тем способную наслаждаться жизнью, вкусной едой и вином, посещать театры и пляжи, заводить друзей, в свободной, современной обстановке воспитывать детей, путешествовать… Мы обнаруживаем, какое огромное значение имела для нее встреча с будущим мужем и насколько уникальным был их брак в эпоху свирепствующего патриархата. Брак, где супруги «сменили роли» (как в четырнадцатом веке у другой великой уроженки Сардинии, Элеоноры Арборейской[456]). Муж, признающий и принимающий превосходство жены, посвятивший себя служению ей, идущий на шаг позади, но неизменно рядом. Помогающий ей не только в переговорах с редакторами и прочих труднейших, скучнейших книгоиздательских тяготах, но и в том, чтобы нести бремя призвания, которое могло бы омрачить всю ее жизнь; уводящий к легкости, иронии, наслаждению в большом и малом, к веселью, смеху. Вот что через два месяца после свадьбы муж писал о ней родственникам в Чиконьяру: «Нрав ее теперь изменился; она жизнерадостна, охотно смеется и шутит, никогда в жизни ей не было так весело, со мной она словно в Раю».
Исходя из подобных взглядов очередное перечитывание романов Грации Деледды для меня всегда таит в себе подлинные и поистине неожиданные открытия.
Упомяну еще двоих из тех, кто писал о Сардинии и кого я не раз перечитывала. Первый – Сальваторе Сатта, автор великолепного «Судного дня»[457]. Этот роман, помимо собственно литературной ценности, в первую очередь заинтересовал меня рассказом о Нуоро на рубеже XIX–XX веков – городе, ставшем первой остановкой моих прадеда и прабабушки, переселенцев из Пьемонта, приехавших на Сардинию строить дороги и впоследствии разбогатевших. Второй – Джузеппе Десси[458]. Из многих его романов мой любимый – «Введение к жизни Джакомо Скарбо» (вероятно, иносказательно отображающий детство Эмилио Луссу[459]), еще и потому, что описания Сардинии в нем далеки от стереотипов и фольклорной экзотики, годных только для туристов и воскресных антропологов.
За свою «Страну теней» Десси получил в 1972 году премию «Стрега»[460], и, возможно, именно поэтому я роман не оценила, посчитав слишком «модным». Но перечитав его много лет спустя, должна признать, что это прекрасная, серьезная, глубокая книга, заставляющая задуматься, поднимающая острые вопросы. А вот пьеса «Элеонора Арборейская» вызывала у меня лишь недоумение, особенно когда я сама начала изучать документы, касающиеся столь важного для нас, сардинцев, исторического персонажа. Мне кажется, Десси склонен придерживаться шаблонного образа героини, преданной матери семейства и великолепной хозяйки, оторванной от домашнего очага чередой драматических событий; жертвенной княгини-мученицы, ухаживающей за больными чумой в обличье простой монахини. Однако документы, если изучать их методом французских историков школы «Анналов», целиком и полностью отрицают подобную картину, преподнося нам совершенно иной, куда более соответствующий эпохе образ Элеоноры Арборейской. Десси, разумеется, пишет не исторический очерк, а художественную интерпретацию, да и фигуры легендарных героев и героинь каждый волен трактовать по-своему. Но мне эта вещь не понравилась.
Любови и нелюбови
Я люблю семейные саги: скажем, трилогию Ребекки Уэст[461] о брате и сестрах из семейства Обри. А недавно открыла для себя «Сагу о Полдарках» Уинстона Грэма[462], двенадцать исторических романов, действие которых разворачивается в Корнуолле с конца восемнадцатого века. Пока мне удалось прочесть только первые два, «Росс Полдарк» и «Демельза», стилистически напоминающие великую классику девятнадцатого века, и я с нетерпением ожидаю следующих. Если писательский стиль, его персонажи покоряют, так чудесно сознавать, что тебя ждет еще много книг о них.
Еще одна английская семья, превратностям судьбы которой я посвятила не один год, по мере выхода новых томов, – это родственники Фредерики Поттер («Квартет Фредерики»[463]), персонажа, созданного Антонией С. Байетт задолго до того, как ту же фамилию дала своему юному волшебнику Джоан Роулинг[464]. У дамы Антонии я также люблю «Обладать», «Ангелов и насекомых» и «Детскую книгу». Мне нравится, как Байетт пишет, нравятся ее персонажи, круг поднимаемых тем, мысли и рассуждения – все то, по чему обычно и судят о писателях и их произведениях.
Огромное удовольствие, временами сливавшееся с почти материнской заботой, мне доставили три тома «Миллениума» Стига Ларссона[465]. Возможно, моей реакции поспособствовал тот факт, что к моменту, когда в Италии вышел первый том трилогии, я как раз вернулась из Стокгольма, где некоторое время жила именно в том самом районе, где Лисбет Саландер тайком купила квартиру, и прекрасно знала тамошние улицы, площади, клубы, атмосферу. И мне не под силу оказалось читать историю, придуманную шведским писателем, с тем отстраненным, порой даже ироничным интересом к возможным нестыковкам, какой у меня обычно вызывают детективы. Я бесконечно переживала за Лисбет, за то, что могло произойти с ней дальше, воображала грозившие ей опасности. Я проглатывала страницу за страницей, словно могла как-то вмешаться, защитить ее. Как собственную дочь. Время от времени мне даже приходилось себя успокаивать: «Не переживай. В конце концов, это всего лишь жанровая литература, детектив или даже современный „роман с продолжением“. Не может быть, чтобы главная героиня в итоге не победила…» И когда в последней главе второго тома мне пришлось стать свидетельницей убийства Лисбет и ее похорон, я аж задохнулась от изумления. Меня переполняло отчаяние, я рыдала, злилась на Ларссона, осмелившегося нарушить договор с читателями, со мной лично. Третий том читать уже практически не хотелось. И все-таки я должна была знать, что правила «жанровой» литературы потребуют «воскрешения» героини: иначе как вообще могла продолжаться эта история?
А вот продолжение цикла, три тома, написанные Дэвидом Лагеркранцем[466] уже после смерти Ларссона, мне не понравились. Эта Лисбет Саландер меня не трогает, я не чувствую, что она жива и в самом деле в опасности. Она кажется искусственной, надуманной. В этих сиквелах интрига важнее персонажей. Но очарование «настоящего» «Миллениума» – как раз персонажи, а не то, чем они заняты.
У Марио Варгаса Льосы[467] мне особенно полюбились первые романы: «Город и псы», «Разговор в „Соборе“», «Капитан Панталеон и рота добрых услуг» и особенно «Тетушка Хулия и писака» – настоящая жемчужина, одна из тех книг, которые должен прочесть каждый писатель, прежде чем браться разрабатывать оригинальный сюжет. Неплохи были еще «Зеленый дом» и «Рай на другом углу», остальные понравились куда меньше. Такое ощущение, что после окончательного переезда в Испанию, принятия титула маркиза (любвеобильный юнец, женившийся на собственной тетке, – маркиз?! тот ироничный нонконформист?!), политического ренегатства, союза с богачкой, бывшей женой Хулио Иглесиаса, регулярных появлений в «звездных» журналах и телепрограммах его писательский талант утратил силу. Тут поневоле засомневаешься: неужели прав не Пруст, а Сент-Бев, и о творчестве писателя можно судить по его частной жизни? Я все-таки думаю, что нет. И потому заставляю себя читать последние творения Варгаса Льосы, как раньше – книги Мисимы: без предубеждения. Но «Похвальное слово мачехе», «Похождения скверной девчонки» и «Скромный герой» мне и в самом деле показались скучными. Вне зависимости от того, что я знаю о жизни автора.
Примерно так же произошло у меня и с Исабель Альенде[468]. «Дом духов» и «Любовь и тьма» мне понравились. У меня вообще возникло ощущение, что лучше всего Альенде проявляется в рассказах о реальных событиях: о своей жизни, своем прошлом, своей семье. В этом смысле идеальна и совершенно замечательна «Паула», написанная как длинное письмо дочери, которая из-за редкой и крайне серьезной болезни находится в глубокой коме, чтобы «напомнить» ей о том, кто она и откуда. Мне также показалась интересной «Сумма дней» – своего рода дневник, где Изабель Альенде рассказывает о браке с американцем и переезде в Соединенные Штаты, размышляет об изменениях в обществе, о семье, о старости. Меня позабавило ее ироническое переосмысление фигуры Зорро. Но стоит Альенде взяться за чисто «феминистские» сюжеты с более-менее явным намерением превознести величие и отвагу всевозможных женских персонажей самых разных исторических эпох, попутно заигрывая с набившей оскомину экзотикой, она сразу кажется мне напыщенной, искусственной, смахивающей на средневекового проповедника с его exempla[469] – и перестает нравиться.
А вот некоторые французские романы, пользовавшиеся в последние годы невероятным успехом, вроде «Элегантности ежика» Мюриэль Барбери[470], я так и не смогла полюбить. Их чуть высокомерная насмешливость мне не близка и даже скорее раздражает. Вспоминая добродушную иронию Диккенса или блестящую, утонченную – Вольтера, я спрашиваю себя: ну почему же этим современным французам непременно нужно быть такими язвительными? Они как будто непрерывно кому-то или чему-то завидуют. Но кому? Чему? И еще большее раздражение я чувствую, сравнивая эти романы, их стиль, излучаемый ими снобизм с настоящими жемчужинами французской литературы, такими как «Опасные связи» Шодерло де Лакло[471] или «Мадемуазель де Мопен» и «Капитан Фракасс» Теофиля Готье (чтобы не утомлять вас очередной отсылкой к моему любимому Виктору Гюго и его вдохновенному «поединку» с превратностями жизни).
Мне не нравятся «Поменяй воду цветам» и «Забытые по воскресеньям» Валери Перрен[472]. Не нравится серый, плоский, сухой, намеренно лишенный страсти стиль Анни Эрно[473], в своих «романах-свидетельствах», ставших сегодня для многих читательниц едва ли не предметом культа, неизменно выставляющей себя жертвой.
Возможно, вы заметили, что на этих страницах не упоминается ни одна из ныне живущих итальянских писательниц и ни один из писателей. Дело не в том, что мне никто не нравится или что вся моя страсть и все внимание достаются иностранцам: среди итальянцев у меня тоже есть любимчики, и кое за кем я слежу особенно пристально, но предпочтений стараюсь не высказывать – по крайней мере, пока пишу сама и выставляю свои работы на всеобщее обозрение. Ныне живущих итальянских авторов невероятно много, всех не перечитаешь, так что я была бы необъективна (если в любви и предпочтениях вообще можно быть объективным).
Скажу лишь, что на сегодняшнем итальянском книгоиздательском горизонте писательницы кажутся мне смелее, креативнее, оригинальнее писателей. А главное – они очень разные. Кстати, не исключаю, что они теперь превосходят мужчин даже числом, и это добрый знак того, что времена меняются. Нам больше не нужно прятаться за мужскими псевдонимами, как сестрам Бронте или Джордж Элиот. А кто скрывается под именем Элены Ферранте – и вовсе загадка.
Я же, уж простите, в который раз вернусь к Грации Деледде. Не будем забывать, что она стала второй женщиной в мире, после «игравшей дома» шведки Сельмы Лагерлеф, кому удалось получить Нобелевскую премию по литературе. И второй итальянкой – но до нее лауреатом был Кардуччи, поэт, а не прозаик. В 2021 году мы отметили сто пятьдесят лет со дня ее рождения. Та эпоха, рубеж XIX–XX веков, знала и других итальянских писательниц, на сцене тогда появилось множество новых имен, но она оказалась первой, кто своим международным успехом придал другим сил и смелости взяться за перо, и теперь мы имеем удовольствие читать куда больше книг, написанных женщинами, чем могла предложить нам литература прошлого.
Милан, февраль 2022
Благодарности
Всем писателям, которых я не упомянула, хотя читала и любила их книги. Таких гораздо больше, чем тех, чье имя появилось на этих страницах, но, с одной стороны, память моя уже не столь феноменальна, а с другой, терпение тех, кто, в свою очередь, возьмется за эту книгу, тоже имеет пределы.
Писателям и писательницам, еще не написавшим замечательных книг, которые я непременно прочту. Давайте, я жду!
Китайцам, которые изобрели бумагу. Гутенбергу и Альду Мануцию. Франческе Лаццарато, неутомимой, утонченной читательнице и неиссякаемому источнику ценных советов. Николе Гардини[474], который так сильно хотел, чтобы книга получилась.
Примечания
1
Пер. с ит. Ю. Добровольской.
(обратно)2
«Человек без свойств» (1930–1943) – незавершенный роман австрийского писателя-модерниста Роберта Музиля (1880–1942).
(обратно)3
«Обрученные» (1827) – первый итальянский исторический роман, написанный Алессандро Мандзони. В Италии изучается в рамках школьной программы.
(обратно)4
Фотороман – популярный в Европе в середине XX в. жанр печатной продукции, родственный комиксу, в котором сюжет передается серией постановочных фотографий.
(обратно)5
«Гранд-отель» (с 1946) – итальянский еженедельный журнал, печатающий фотороманы. С ним сотрудничали будущие звезды: София Лорен, Витторио Гассман, Джина Лоллобриджида, Майк Бонджорно и др.
(обратно)6
Эта девушка стала прототипом служанки Инес из повестей «Когда мы были маленькими» и «Послушай мое сердце».
(обратно)7
Процесс чтения задействует такие когнитивные функции мозга, как внимание, кратковременная и долговременная память, ассоциативное и абстрактное мышление, а также эмоции и речь (прим. редактора).
(обратно)8
Фернандо Саватер (р. 1947) – испанский философ, писатель, журналист. Преподает философию в мадридском Университете Комплутенсе.
(обратно)9
«Corriere dell’Isola» («Островные новости» – ит.) – ежемесячная (с 1946 – ежедневная) газета, издававшаяся на Сицилии в 1915–1954 годах.
(обратно)10
Отец Бьянки Питцорно стал прототипом отца главной героини, доктора Пау, в повести «У царя Мидаса ослиные уши».
(обратно)11
Пер. с фр. Н. Жарковой.
(обратно)12
Дядя Алессандро стал прототипом дяди Танкреди в романе «Интимная жизнь наших предков».
(обратно)13
Тератология – наука, изучающая врожденные уродства.
(обратно)14
Пер. с фр. Н. Яковлевой, Е. Корша (в оригинале пер. Б. Питцорно).
(обратно)15
Мария Антония стала прототипом Армеллины из романа «Интимная жизнь наших предков» и Изолины из повести «Когда мы были маленькими».
(обратно)16
Либерти – итальянское название стиля модерн (по названию торгового дома сэра Артура Лазенби Либерти, первого популяризатора стиля в Италии).
(обратно)17
Джеймс Фенимор Купер (1789–1851) – американский писатель, классик приключенческой литературы, один из родоначальников жанра вестерна, автор пенталогии о следопыте и друге индейцев Натти Бампо.
(обратно)18
Зейн Грей (1872–1939) – американский писатель, один из родоначальников жанра вестерна.
(обратно)19
Пьер Алексис де Понсон дю Террай (1829–1871) – французский писатель-романист, создатель первого в истории «супергероя», авантюриста Рокамболя. Всего за 20 лет творчества написал около 200 произведений, в т. ч. более десятка романов (1848–1949) в качестве «литературного раба» Александра Дюма.
(обратно)20
Федерико Мастриани (1819–1891) – практически забытый итальянский писатель, драматург и автор оперных либретто, написавший, по некоторым источникам, 105 крупных произведений, в основном детективного жанра. Считается одним из первых реалистов.
(обратно)21
Изонцо – река в Италии, место двенадцати кровопролитных сражений Первой Мировой войны.
(обратно)22
«Два сержанта или Великодушные друзья» (1825) – пьеса французского драматурга Жана-Мари-Теодора Бодуэна, известного также как Бодуэн д’Обиньи (1786–1866).
(обратно)23
Эта сцена описана в повести «У царя Мидаса ослиные уши».
(обратно)24
«Жлобский вызов» – вызов, который нельзя не принять (прим. автора).
(обратно)25
«Приятель, не хочешь ли отведать рыбки?» <…> «Он сказал: „Может, парочку“» (сардский – прим. автора).
(обратно)26
«И молвил Христос своим ученикам: „Не вкушайте травы, что суть пища волам“» – тосканская поговорка XV в. Определение травы как «пищи для волов» встречается в Библии только в Ветхом завете (Иов 40:10, Пс. 105:20, Дан. 4:22).
(обратно)27
Книжная серия «Omnibus» («всеобщий» – лат.) выпускалась издательством «Мондадори» с 1937 года. Четырехтомник Грации Деледды (1871–1936) вышел в 1955 году.
(обратно)28
Эмилио Сальгари (1862–1911) – итальянский писатель, автор историко-приключенческих романов.
(обратно)29
«Ты сам этого хотел, Жорж Данден!» (фр.).
(обратно)30
«Жорж Данден, или Одураченный муж» (1668) – поздняя комедия Мольера (1622–1673) о простаке, страдающем оттого, что все его неразумные желания исполняются.
(обратно)31
«Мальчишки с улицы Пала» (1906) – роман венгерского писателя и драматурга Ференца Мольнара (1878–1952) о «войне» двух детских группировок.
(обратно)32
Туги (или тхаги, тхуги, пхасингары, фансигары) – средневековые индийские разбойники, посвятившие себя служению Кали, богине смерти и разрушения, душившие своих жертв ритуальным шелковым платком – румалом.
(обратно)33
Эти события описаны в повести «У царя Мидаса ослиные уши».
(обратно)34
Момпрачем – остров в Южно-Китайском море, гнездо возглавляемых Сандоканом пиратов из книг Эмилио Сальгари.
(обратно)35
Сэмюэл Тейлор Кольридж (1772–1834) – английский поэт-романтик, критик и философ, сформулировавший в книге «Литературная биография» (1817) концепцию «подавления недоверия».
(обратно)36
Джон Рональд Руэл Толкин (1892–1973) – английский писатель, поэт, переводчик и лингвист. В лекции-эссе «О волшебных сказках» (1939) высказал мнение, что сказки предназначены для взрослых так же, как для детей.
(обратно)37
В своей статье «Искусство прозы» (1884) американский писатель Генри Джеймс (1843–1916) назвал роман «Остров сокровищ» (1882) «замечательным», однако заявил: «Я был ребенком, но никогда не искал зарытых сокровищ». Шотландский писатель-неоромантик Роберт Льюис Стивенсон (1850–1894) в статье «Смиренное возражение» (1884) ответил: «Никогда не существовало ребенка (кроме разве что мистера Джеймса), который не искал бы золота, не был пиратом, военачальником, бандитом в горах; который не сражался бы, не терпел кораблекрушения, не оказывался в темнице, не обагрял ручонки в крови, не спасал бы доблестно почти проигранную битву и не защищал бы ликующе невинность и красоту» (оба пер. с англ. Д. Вознякевича). В свою очередь, Толкин в эссе «О волшебных сказках» заметил: «У меня не было горячего желания искать клады и драться с пиратами, и „Остров сокровищ“ меня не взволновал. <…> А самым прекрасным был безымянный Север Сигурда из Вельсунгов, где обитал Повелитель всех драконов. То были сверхжеланные земли. <…> На драконе было отчетливое клеймо Волшебной Страны. Там, где жили драконы, был другой Мир» (пер. с англ. В.А.М. (В. Маториной).
(обратно)38
«Фонарщик» (1854) – роман американской писательницы Марии Камминс (1827–1866), бестселлер своего времени.
(обратно)39
«Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим» (1849) – в значительной степени автобиографический роман одного из крупнейших английских писателей Чарльза Диккенса (1812–1870).
(обратно)40
«Горячая кукуруза: иллюстрированные сцены из жизни Нью-Йорка» (1854) – сборник рассказов американского журналиста и агронома Солона Робинсона (1803–1880) о жизни бедняков в Нью-Йорке.
(обратно)41
Тройной портрет Данте, Петрарки и Боккаччо висел над кроватью дяди Леопольдо в повести Б. Питцорно «Послушай мое сердце».
(обратно)42
Беатриче (предположительно, Беатриче Портинари, 1266/1267–1290), муза Данте Алигьери (1265–1321), считается дочерью банкира Фолько Портинари (а не портного, как послышалось четырехлетней Бьянке Питцорно).
(обратно)43
Канаста – карточная игра, зародившаяся в начале XX века в Южной Америке.
(обратно)44
Делли (или Марион Делли) – коллективный псевдоним французских авторов любовных романов, брата и сестры Жанны-Мари (1875–1947) и Фредерика (1876–1949) Птижан де ла Розье.
(обратно)45
Каролина Инвеницио (1851–1916) – итальянская писательница, автор романов-фельетонов о сильных женских персонажах.
(обратно)46
«Библиотека для барышень» – выходившая под разными названиями с конца XIX века серия сентиментальных романов карманного формата издательства «Салани».
(обратно)47
Лиала – псевдоним итальянской писательницы, автора «дамских романов» Лианы Негретти (1897–1995).
(обратно)48
Паоло Поли (1929–2016) – итальянский актер, главным образом театральный.
(обратно)49
Умберто Эко (1932–2016) – итальянский ученый и философ, один из крупнейших писателей XX–XXI веков.
(обратно)50
Антонио Грамши (1891–1937) – итальянский политик, журналист и философ, основатель Итальянской коммунистической партии.
(обратно)51
Вирджиния Вулф (1882–1941) – британская писательница, ведущая фигура модернистской литературы, считается одной из первых феминисток.
(обратно)52
Ганс Фаллада (наст. имя Рудольф Дитцен, 1893–1947) – немецкий писатель, представитель критического реализма.
(обратно)53
Хедвиг «Вики» Баум (1888–1960) – австрийская писательница, книги которой были запрещены в нацистской Германии за «безнравственность».
(обратно)54
Ференц Керменди (1900–1972) – венгерский писатель, автор романов из жизни среднего класса.
(обратно)55
Серия «Романы на ладони» выпускалась издательством «Мондадори» в 1932–1943 годах.
(обратно)56
«Подружка. Роман о двенадцатилетней» (1931) – произведение австрийского писателя и театрального режиссера Эрнста Лотара (наст. имя Эрнст Лотар Мюллер, 1890–1974).
(обратно)57
Под мальчика (фр.).
(обратно)58
«Индекс запрещенных книг» – список публикаций, запрещенных католической церковью к продаже и чтению под угрозой отлучения; до 1966 года имел в Италии силу закона.
(обратно)59
Джованни Боккаччо «Декамерон», день второй, новелла седьмая (приключения султанской дочери Алатиэль) (прим. автора).
(обратно)60
Розарий – свод католических молитв, читаемый при помощи особых четок.
(обратно)61
«Тебя, Бога, славим» (лат.) – церковный гимн, по легенде написанный в IV веке Св. Амвросием Медиоланским.
(обратно)62
«Исходящий от обоих» (пер. с лат. П. Сахарова). Здесь и далее на самом деле имеется в виду другой гимн, «Tantum ergo» («Эту тайну пресвятую»).
(обратно)63
Антонио Грамши «Письма из тюрьмы» (CI, 16 ноября 1931 года).
(обратно)64
«Хлеб наш насущный дай нам на сей день» (лат.). Путаница связана с последними словами, которые звучат как «да нобис одие».
(обратно)65
Гавино Ледда (р. 1938) – итальянский филолог и писатель, автор романов «Отец мой, пастырь мой» (1975), «Язык серпов» (1977) и др.
(обратно)66
«С ними да прославится» (пер. с лат. П. Сахарова).
(обратно)67
Новенна (или девятина, от лат. novem – девять) – в католичестве девятидневные чтении определенных молитв.
(обратно)68
«Грядет Царь Царей, придите ему поклониться» (лат.).
(обратно)69
«И горы будут капать вином» (Иоиль 3:18), «унесет кошмары прочь» (лат.).
(обратно)70
Милой дамочки (фр.)
(обратно)71
«Мальбрук в поход собрался», «Добрый король Дагобер» (фр.).
(обратно)72
Пер. с фр. Н. Берга.
(обратно)73
Непристойных (фр.).
(обратно)74
Пер. с ит. Т. Никитинской (цит. по Б. Питцорно «Французская няня»).
(обратно)75
Провозвестница (ит.).
(обратно)76
Конфирмация – в католичестве название таинства миропомазания (совершается обычно в возрасте около 7 лет).
(обратно)77
Подобный случай описан в романе «Интимная жизнь наших предков».
(обратно)78
Такие кровати описаны в повестях Б. Питцорно «Когда мы были маленькими» и «У царя Мидаса ослиные уши».
(обратно)79
«Энциклопедия, или Толковый словарь наук, искусств и ремесел» (1751–1780) – крупнейшее справочное издание XVIII века. Под руководством главного редактора Дени Дидро (1713–1784) и редактора Жана Лерона д’Аламбера (1717–1783) вышли первые 28 томов.
(обратно)80
«In folio» (от лат. «согнутый лист») – книжный формат, примерно соответствующий нынешнему A3 (около 29×40 см). Книги такого формата обычно называют фолиантами.
(обратно)81
Книжная серия переводной литературы «Медуза» выпускалась издательством «Мондадори» в 1933–1986 годах.
(обратно)82
Карманная книжная серия «Оскар» в мягкой обложке выпускается издательством «Мондадори» с 1965 года и позиционируется как «общедоступная».
(обратно)83
Похожий случай описан в повести «Тайный голос».
(обратно)84
«Сердце» (1886) – роман для детей, самое известное произведение итальянского писателя и журналиста Эдмондо де Амичиса (1846–1908).
(обратно)85
Пер. с ит. А. Толстого и Н. Петровской.
(обратно)86
Бешеный Конь (ок. 1840–1877) и Кочис (1805–1874) – индейские вожди, возглавлявшие сопротивление федеральному правительству США. Об «алтаре Кочиса» можно прочесть в повести Б. Питцорно «Диана, Купидон и Командор».
(обратно)87
Синьорина Сфорца стала героиней повестей Б. Питцорно «Послушай мое сердце» и «Тайный голос».
(обратно)88
Эдмондо де Амичис «Сердце», часть I («Октябрь»), «Благородный поступок» (прим. автора). Пер. с ит. В. Давиденковой-Голубевой.
(обратно)89
«Слушайте, слушайте!» – традиционное восклицание в британском парламенте с целью привлечения внимания к оратору.
(обратно)90
Марк Твен «Приключения Тома Сойера», глава XX (прим. автора). Пер. с англ. Н. Дарузес, в оригинале пер. Б. Питцорно.
(обратно)91
BUR, «Biblioteca Universale Rizzoli» («„Всемирная библиотека“ издательства „Риццоли“») – популярная книжная серия, издававшаяся в 1949–1972 годах. Рассказы М. Твена были напечатаны в выпуске 268–269 (1950).
(обратно)92
Книжная серия современной детской литературы «Зимородок» выпускалась издательством «Валлекки» в 1958–1968 годах под редакцией писательницы и переводчицы Донателлы Зилиотто (р. 1932).
(обратно)93
«Волшебная гора» (1924) – философский роман немецкого писателя Томаса Манна (1875–1955).
(обратно)94
«Волшебная зима» (1957) Туве Янссон (1914–2001), «Пеппи Длинный чулок» (1945–1948) Астрид Линдгрен (1907–2002), «Джим Пуговка и машинист Лукас» (1960) Михаэля Энде (1929–1995) и «Упавшая с неба» (1956) Генри Винтерфельда (1901–1990) вышли в серии «Зимородок» в 1961, 1958, 1962 и 1960 годах соответственно.
(обратно)95
Тукуль – круглая хижина из соломы и глины в Эфиопии.
(обратно)96
Пер. с ит. А. Манухина.
(обратно)97
Скво (англ. squaw) – общее обозначение женщин из числа коренных народов Северной Америки, которое ими воспринималось и воспринимается как уничижительное, о чем Б. Питцорно в детстве, со всей очевидностью, не подозревала (прим. редактора).
(обратно)98
Похожий момент описан в повести Б. Питцорно «Тайный голос».
(обратно)99
«Троицын день» (1812) – стихотворение итальянского писателя и поэта Алессандро Мандзони (1785–1873) из сборника «Священные гимны» (1812–1822).
(обратно)100
«Детям Италии» (1921) – книга стихов поэтессы, писательницы и педагога Арпаличе Куман Пертиле (1876–1958). Арпаличе (Гарпалис) – имя амазонки в поэме Джованни Боккаччо (1313–1375) «Тезеида» (1339–1341).
(обратно)101
В романе Б. Питцорно «Интимная жизнь наших предков» Габриэлла выведена под именем Грации Аликандиа.
(обратно)102
Речь идет о серии «Крошечная библиотека», издававшейся «Валларди» в 1891–1920 годах.
(обратно)103
«Моя детская библиотека» – самая известная в Италии детская книжная серия, выпускавшаяся издательством «Салани» в 1931–1955 годах.
(обратно)104
«Волшебство для Мэриголд» – любимая детская книга Ады Бертран, главной героини романа «Интимная жизнь наших предков».
(обратно)105
«К Сильвии» (1831) – стихотворение крупнейшего итальянского поэта-романтика Джакомо Леопарди (1798–1837).
(обратно)106
«Индийский браслет» (1938) – роман французской писательницы Жермены Вердат (1897–1982).
(обратно)107
Названия книг приведены по датским изданиям, в Италии несколько томов выходили под другими названиями.
(обратно)108
Пер. с нем. Г. Лукомникова.
(обратно)109
«Папина проказница» (1905) – роман немецкой детской писательницы и переводчицы Хенни Кох (1854–1925).
(обратно)110
«Поколение 68-го» («поколение бунтовщиков») – общее название молодежи, участвовавшей или поддерживавшей протесты 1968 года в Европе, Азии и Северной Америке, радикальный аналог советских «шестидесятников».
(обратно)111
Мировоззрение (нем.).
(обратно)112
Витторио Аккорнеро (1896–1982) – итальянский художник-иллюстратор, автор рисунков ткани для модного дома «Гуччи».
(обратно)113
Антонио Фаэти (р. 1939) – итальянский писатель, публицист, педагог и иллюстратор, заведующий первой в Италии кафедрой детской литературы (Болонский университет).
(обратно)114
Паола Паллоттино (р. 1939) – итальянский искусствовед, иллюстратор и автор песен.
(обратно)115
Хедвиг Коллин (1880–1964) – датская художница, иллюстратор и писательница.
(обратно)116
Георгий Иванович Гурджиев (также Гюрджиев, 1877–1949) – российский мистик, писатель, путешественник и композитор греческо-армянского происхождения, с начала 1920-х годов живший во Франции.
(обратно)117
Уильям Батлер Йейтс (1865–1939) – ирландский писатель, поэт, лидер ирландского литературного возрождения, лауреат Нобелевской премии по литературе (1923). С 1890 года принимал участие в оккультном Герметическом ордене «Золотой Зари», однако его лидером не считался, а в 1901 году из-за разногласий даже был исключен.
(обратно)118
«Мэри Поппинс и миф» (1978) – исследование шведского писателя, литературоведа и критика Стаффана Бергстена (1932–2022).
(обратно)119
Серия «Золотой осел» (по одноименному произведению Апулея), посвященная исследованиям детской литературы и сказок, выходила в издательстве «Эмме» Розеллины Аркинто (р. 1933) в 1979–1983 годах.
(обратно)120
Honoris causa («почета ради» – лат.) – степень почетного доктора наук, искусств или философии, присуждаемая университетом без защиты диссертации. Удостоенный этой чести обычно читает lectio magistralis («лекцию мастера» – лат.).
(обратно)121
Пер. с англ. И. Родина.
(обратно)122
«Мэр Кэстербриджа» (The Mayor of Casterbridge, 1886) Томаса Харди и одноименный фильм (2003) Дэвида Такера, «Комната с видом» (A Room with a View, 1908) Э. М. Форстера и фильм с тем же названием (1985) Джеймса Айвори, «Пикник у Висячей скалы» (Picnic at Hanging Rock, 1967) Джоан Линдси, одноименный фильм снят Питером Уиром в 1975-м, «Искупление» (Atonement, 2001) Иэна Макьюэна, одноименный фильм снял в 2007-м режиссер Джо Райт, «Новости со всех концов света» (News of the World, 2016) Полетт Джайлс, одноименный фильм снят Полом Гринграссом в 2020-м (прим. автора).
(обратно)123
Лаура Орвието (1876–1953) – итальянская писательница-феминистка, автор цикла книг для детей «История всемирной истории» (1911–1933).
(обратно)124
Серия «Справочники Оэпли» выходила в издательстве «Оэпли» в 1875–1971 годах.
(обратно)125
Феличе Раморино (1852–1929) – итальянский классический филолог, эссеист и переводчик.
(обратно)126
Пеллагра – авитаминоз, вызванный недостатком витамина PP (никотиновая кислота) и триптофана.
(обратно)127
Терезита (1870–1949) и Флора (1873–1949) Оддоне – итальянские детские писательницы, издательницы журнала для семейного чтения «Сверчок за очагом» (1916–1943).
(обратно)128
«Брак Кадма и Гармонии» (1988) – роман-исследование итальянского писателя и переводчика, главы издательства «Адельфи» Роберто Калассо (1941–1921).
(обратно)129
Зигмунд Фрейд (1856–1939) – австрийский психолог, психиатр и невролог, основоположник психоанализа.
(обратно)130
Винченцо Монти (1754–1828) – итальянский поэт. Его перевод «Илиады» Гомера (1810) выполнен по подстрочнику и сильно отличается от оригинала. Ипполито Пиндемонте (1753–1828) – итальянский поэт, филолог, переводчик греческих и латинских античных произведений, в т. ч. «Одиссеи» Гомера (1819).
(обратно)131
Тевкры – синоним троянцев у Эсхила, Страбона и Вергилия. Скамандр (также Карамендерес, Ксанф) – река, на берегах которой велись сражения Троянской войны.
(обратно)132
Об этом говорится в повести «Диана, Купидон и Командор».
(обратно)133
Абано-Терме – бальнеологический курорт неподалеку от Падуи.
(обратно)134
«Тысяча сотый» – популярный в 1950-е годы автомобиль «фиат-1100».
(обратно)135
«Прохладных волн кристалл» (также «Прозрачность вод, прохлада…», «Ясный, свежий, сладкий ток…», канцона CXXVI) – стихотворение Франческо Петрарки (1304–1374) из цикла «Канцоньере» («Разрозненные стихи на обыденные темы», после 1348).
(обратно)136
Забальзамированная кошка, эпитафия (вероятно, авторства каноника Антонио Кваренги, 1547–1633) и сама погребальная ниша появились в доме Петрарки только в XVI веке.
(обратно)137
Габриэле Д’Аннунцио (1863–1938) – итальянский писатель, поэт и политик-националист, один из идеологов фашизма. В поместье на берегу озера Гарда построил собственный дом-музей «Приория» и мемориал воинской славы Италии.
(обратно)138
«Тополино» («Микки Маус») – итальянский журнал комиксов, выходящий с 1932 года.
(обратно)139
Сидящий Бык (1831–1890) – индейский вождь, возглавлявший сопротивление коренного населения армии США.
(обратно)140
«Меридианы» – «дорогая» (в наши дни – от 50 евро за том) книжная серия издательства «Мондадори», выходящая с 1969 года.
(обратно)141
Джованни Пасколи (1855–1912) – итальянский поэт и филолог, посвятивший стихотворения «Десятое августа» и «Пегую лошадку» отцу, убитому в ходе крестьянских волнений.
(обратно)142
Баярд (гнедой – лат.) – волшебный конь четырех сыновей графа Эймона, персонажей французско-немецкого средневекового эпоса и поэмы Лудовико Ариосто (1474–1533) «Неистовый Роланд» (1507–1532).
(обратно)143
Пекос Билл – ковбой, американский фольклорный персонаж начала XX века.
(обратно)144
Чистого листа (лат.).
(обратно)145
Здесь и далее пер. с древнегреч. Н. Гнедича.
(обратно)146
Джаспер Ффорде (р. 1961) – британский писатель, дебютировавший романом «Дело Джен, или Эйра немилосердия» (2001). Сама Бьянка Питцорно тоже написала альтернативную версию «Джен Эйр» – роман «Французская няня» (2005).
(обратно)147
Джозуэ Кардуччи (1835–1907) – итальянский поэт, лауреат Нобелевской премии по литературе (1906).
(обратно)148
Кашкайш – город в Португалии, в силу нейтрального статуса страны ставший прибежищем для изгнанных членов королевских фамилий Испании, Италии и Болгарии.
(обратно)149
На пленэре, на свежем воздухе (фр.).
(обратно)150
«Радости и горести знаменитой Молль Флендерс» (1722) – плутовской роман Даниеля Дефо (ок. 1660–1731).
(обратно)151
«Поднимем мы кубки веселья» – первая строчка «Застольной песни», дуэта Альфреда и Виолетты из оперы Джузеппе Верди (1813–1901) «Травиата» (либретто Франческо Марии Пьяве, русский перевод В. Алексеева).
(обратно)152
«Иона, или Последний день Помпей» (1858) – опера Эррико Петрелла (1813–1877) (либретто Джованни Перуццини) по одноименному роману (1834) английского писателя и политика Эдуарда Булвер-Литтона (1803–1873).
(обратно)153
Пер. с ит. А. Манухина.
(обратно)154
«Антигона» (1783) – поэма итальянского поэта и драматурга, «отца итальянской трагедии» Витторио Альфьери (1749–1803).
(обратно)155
Одиннадцатисложник (по числу слогов в строке) – один из самых употребительных размеров ранней европейской силлабической поэзии.
(обратно)156
Покетбук – книга карманного формата в мягкой обложке.
(обратно)157
Паоло Нори (р. 1963) – итальянский писатель и эссеист, переводчик русской литературы, автор биографии Ф. Достоевского «Все еще кровоточит» (2021).
(обратно)158
Григорий Нисский (ок. 335–394) – христианский святой, богослов и философ, младший брат Василия Великого и близкий друг Григория Богослова. В Константинополе произнес надгробные речи над умершей дочерью императора Феодосия Великого (347–395) Элией Пульхерией (ок. 378 – ок. 385) и его женой Элией Флакиллой (Флациллой, 356–386). «Надгробное слово Пульхерии» цит. по «Творения святого Григория Нисского», часть 8; М.: тип. В. Готье, 1872.
(обратно)159
«К востоку от Эдема» («К востоку от рая», 1952) – роман американского писателя Джона Стейнбека (1902–1968).
(обратно)160
«Неприметный холостяк» («Роман на крыше», 1927) – роман английского писателя и драматурга Пелэма Гренвилла Вудхауса (1881–1975).
(обратно)161
Лео Поллини (1891–1957) – итальянский писатель, историк и политик.
(обратно)162
«Италия пишущая» – ежемесячный журнал, выходивший в Риме в 1918–1978 годах.
(обратно)163
Из рецензии итальянской писательницы и педагога Эмилии Формиджини Сантамария (1877–1971) на серию «Золотая лестница» («Италия пишущая» № 17, 1934).
(обратно)164
«Ридерз дайджест» – ежемесячный американский журнал для семейного чтения, выходящий с 1922 года.
(обратно)165
«Гарцантина» – серия тематических энциклопедий издательства «Гарцанти», выходящая с 1962 года.
(обратно)166
В натуральную величину (англ.).
(обратно)167
«Эпиграммы», книга 5:34 (пер. с лат. Ф. Петровского).
(обратно)168
Еще несколько лет назад «Гама» была самой знаменитой немецкой фабрикой игрушек (прим. автора).
(обратно)169
«Кукла алхимика» – повесть Бьянки Питцорно, вышедшая в 1988 году.
(обратно)170
«Коппелия, или Красавица с голубыми глазами» (1870) – балет Лео Делиба (1836–1891) по либретто Ш. Нюитера и А. Сен-Леона, основанному на новелле Эрнста Теодора Амадея Гофмана (1776–1822) «Песочный человек» (1817). В новелле Гофмана куклу, соответствующую Коппелии из балета, зовут Олимпией.
(обратно)171
Кретьен де Труа (ок. 1130 – ок. 1180) – французский поэт, основоположник куртуазного романа, автор книг «артуровского цикла» «Ланселот, или Рыцарь телеги», «Ивэйн, или Рыцарь со львом» и др.
(обратно)172
Сэр Томас Мэлори (ок. 1405–1471) – английский писатель, автор «Книги о короле Артуре и о его доблестных рыцарях Круглого стола», более известной как «Смерть Артура» (изд. 1485).
(обратно)173
«Галахад: жизнеописание, вполне достаточное, чтобы объяснить его репутацию» (1926) – роман американского писателя и музыканта Джона Эрскина (1879–1951).
(обратно)174
«Трилогия о Мерлине» («Жизнь Мерлина», 1970–1979) – популярный цикл романов английской писательницы Мэри Стюарт (1916–2014).
(обратно)175
«Экскалибур» (1981) – фэнтези-фильм Джона Бурмена, экранизация «Смерти Артура» сэра Томаса Мэлори.
(обратно)176
«Туманы Авалона» (1983–2009) – цикл фэнтези-романов о короле Артуре, начатый американской писательницей Мэрион Зиммер Брэдли (1930–1999) и продолженный Дианой Л. Паксон (р. 1943).
(обратно)177
«Пришли дожди» (1937) – роман американского писателя и защитника природы Луиса Бромфилда (1896–1956). Экранизирован в 1939 и 1955 годах.
(обратно)178
«Bésame Mucho» («Целуй меня больше» – исп.) – одна из самых известных песен XX века, написанная в 1940 году мексиканской пианисткой Консуэло Веласкес (1916–2005). «La Galopera» – песня парагвайского музыканта Маурисио Кардосо Окампо (1907–1982), использующая мотивы одноименного народного танца, разновидности польки. «La Malagueña» («Девушка из Малаги» – исп.) – популярная мексиканская песня Эльпидио Рамиреса и Педро Галиндо, впервые записанная в 1947 году. Карлос Гардель (1890–1935) – аргентинский певец, композитор и актер, одна из самых значительных фигур в истории танго, первый исполнитель песни Карлоса Сезара Ленци и Эдгардо Донато «A media luz» («В полумраке» – исп.).
(обратно)179
«Четра» – итальянская звукозаписывающая компания, существовавшая в 1933–1957 годах, до 1998 года существовала как подразделение компании «Фонит Четра».
(обратно)180
Витторио Гассман (1922–2000) – один из самых известных итальянских актеров, режиссер театра и кино.
(обратно)181
Данте Алигьери «Божественная комедия», Рай, песнь XXXIII (пер. с ит. М. Лозинского).
(обратно)182
Арнольдо Фоа (1916–2014) – итальянский актер, режиссер, певец и писатель.
(обратно)183
«Плач по Игнасио Санчесу Мехиасу» (исп.). Игнасио Санчес Мехиас (1891–1934) – смертельно раненный на арене испанский тореадор и писатель, член творческого содружества «Поколение 27-го года», куда входили Федерико Гарсия Лорка, Сальвадор Дали, Луис Бунюэль и др.
(обратно)184
Федерико Гарсиа Лорка (1898–1936) – испанский поэт, драматург, музыкант и художник. Убит во время Гражданской войны в Испании.
(обратно)185
Карло Бо (1911–2001) – итальянский лингвист, писатель, переводчик, основатель Высшей школы лингвистики и литературного перевода, многолетний ректор университета в Урбино, ныне носящего ныне его имя.
(обратно)186
Джузеппе Унгаретти (1888–1970) – итальянский поэт и переводчик, академик, преподаватель современной литературы в Римском университете, один из основателей герметизма.
(обратно)187
Полный текст стихотворения «Утро» (1917).
(обратно)188
Эудженио Монтале (1896–1981) – итальянский поэт, прозаик, лауреат Нобелевской премии по литературе.
(обратно)189
Из стихотворения «Погрузиться в сад, ища прохлады» (1916, пер. с ит. Е. Солоновича).
(обратно)190
Из стихотворения «Плач по Игнасио Санчесу Мехиасу» (1934, пер. с исп. М. Зенкевича).
(обратно)191
Пабло Неруда (наст. имя Рикардо Элиэсер Нефтали Рейес Басоальто, 1904–1973) – чилийский поэт, политик и дипломат.
(обратно)192
Испаноязычными (исп.).
(обратно)193
«La Nuova Sardegna» («Новая Сардиния» – ит.) – ежедневная газета, издающаяся в Сассари с 1891 года.
(обратно)194
Пятидесятница – христианский праздник сошествия Святого Духа на апостолов, отмечаемый на пятидесятый день после Пасхи (в православной традиции – Троицын или Духов день).
(обратно)195
«Китайская поэзия (1753 год до н. э. – 1278 год н. э.)» – антология китайской поэзии, впервые изданная в переводе на итальянский издательством «Эйнауди» в 1943 году (издание в зеленой твердой обложке появилось в 1953 году). События, связанные с этой книгой, описаны в романе «Интимная жизнь наших предков».
(обратно)196
«Баллада о Мулань» – китайская народная баллада, впервые записанная ок. 568 года, одно из самых знаменитых произведений китайской поэзии.
(обратно)197
«Черная стрела» (1888) – историко-приключенческий роман шотландского писателя и поэта-неоромантика Роберта Льюиса Стивенсона (1850–1894).
(обратно)198
«Мадемуазель де Мопен» (1835) – роман французского писателя Теофиля Готье (1811–1872), основанный на полулегендарной история оперной певицы Жюли д’Обиньи (1670–1707), известной скандальным образом жизни и многочисленными дуэлями с мужчинами.
(обратно)199
Пер. с ит. А. Манухина.
(обратно)200
Перл Бак (1892–1973) – американская писательница и переводчица, лауреат Пулитцеровской премии (за роман «Земля», 1931) и Нобелевской премии по литературе (1938).
(обратно)201
Фоско Мараини (1912–2004) – итальянский фотограф, писатель-антрополог и альпинист, исследователь Японии и Тибета.
(обратно)202
Амели Нотомб (р. 1966) – бельгийская писательница, в детстве и молодости много жившая на Востоке.
(обратно)203
Мо Янь (наст. имя Гуань Мое, р. 1955) – китайский писатель, почётный доктор филологии Открытого университета Гонконга.
(обратно)204
Юй Хуа (р. 1960) – китайский писатель-постмодернист.
(обратно)205
Фермопилы – узкий проход между горой Эта и южным берегом залива Малиакоса, во времена античности – единственная дорогу в Центральную Грецию. Был ареной многих сражений, самое известное из которых (480 до н. э.) – между персидской армией царя Ксеркса и небольшим греческим войском спартанского царя Леонида.
(обратно)206
Этруски – народ, населявший в I тысячелетии до н. э. современную Тоскану, чья развитая культура оказала большое влияние на культуру Древнего Рима.
(обратно)207
Пунические войны (264–146 до н. э.) – три войны между Древним Римом и Карфагеном. В ходе Второй Пунической войны (218–201 до н. э.) карфагенский полководец Ганнибал перешел Альпы с армией, в состав которой входило несколько боевых слонов.
(обратно)208
Баронесса Эмма Орци (также Эммушка Орци, 1865–1947) – британская писательница венгерского происхождения, автор детективных романов, в т. ч. о приключениях Алого Первоцвета, одного из первых «мстителей в маске».
(обратно)209
Террор – период массовых казней в разгар Великой французской революции (1793–1794), закончился «термидорианским переворотом», после которого идеологи террора были казнены.
(обратно)210
Рисорджименто (ок. 1830–1870) – национально-освободительное движение против иноземного господства и за объединение Италии.
(обратно)211
Джузеппе Гарибальди (1807–1882) – итальянский революционер, один из лидеров Рисорджименто. Был женат на Аните Рибейру (1821–1849), ставшей его соратницей.
(обратно)212
Чезаре Баттисти (1875–1916) – австро-венгерский и итальянский политик, сторонник полного освобождения Италии, герой Первой мировой войны.
(обратно)213
Пьетро Марончелли (1795–1846) – итальянский революционер-карбонарий, музыкант и писатель. В книге его друга, поэта Сильвио Пеллико (1789–1854) «Мои тюрьмы» (1832) Марончелли просит хирурга, ампутировавшего ему ногу, принять в благодарность розу, поскольку другого имущества у него нет.
(обратно)214
Эрих Мария Ремарк (1898–1970) – немецкий писатель, яркий представитель «потерянного поколения».
(обратно)215
Ганс Фаллада (наст. имя Рудольф Дитцен, 1893–1947) – немецкий писатель-реалист.
(обратно)216
Ехиель Динур (наст. фамилия Фейнер; писал под псевдонимами Ка-Цетник 135633 и Кароль Цетинский, 1909–2001) – израильский писатель, узник Освенцима.
(обратно)217
Примо Леви (1919–1987) – итальянский поэт, прозаик, переводчик, узник Освенцима.
(обратно)218
Адольф Эйхман (1906–1962) – оберштурмбаннфюрер СС, известный как «архитектор Холокоста». Непосредственно отвечал за «окончательное решение еврейского вопроса». В 1960 году агенты израильской разведки «Моссад» похитили Эйхмана из Аргентины и вывезли в Израиль, где он был казнен по приговору суда.
(обратно)219
«Дневник Анны Франк» («Убежище») – записи, которые вела в тайном убежище еврейская девочка Анна Франк (1929–1945) в 1942–1944 годах, в период нацистской оккупации Нидерландов.
(обратно)220
«См. статью „Любовь“» (1986) – роман израильского писателя и журналиста Давида Гроссмана (р. 1954) о евреях, переживших Холокост.
(обратно)221
«Mischling. Чужекровка» (2016) – дебютный роман американской писательницы польско-еврейского происхождения Аффинити Конар (р. 1978).
(обратно)222
Это увлечение вылилось в повесть «Ведьма» из сборника «Колдовство».
(обратно)223
«Обрученные» (1827) – роман итальянского писателя и поэта Алессандро Мандзони (1785–1873), считается первым в Италии историческим романом и вершиной итальянской прозы эпохи романтизма.
(обратно)224
«Несчастная отвечала» – одна из самых знаменитых фраз в романе «Обрученные», хрестоматийный пример фигуры умолчания, когда конечная часть высказывания отбрасывается.
(обратно)225
Пьетро Верри (1728–1797) – итальянский философ эпохи Просвещения, экономист, историк и писатель. Брат писателя и поэта Алессандро Верри (1741–1816), политика Карло Верри (1743–1823) и Джованни Верри (1745–1818), предполагаемого отца Алессандро Мандзони.
(обратно)226
«Серра э Рива» – основанное в 1977 итальянское издательство, вошедшее затем в группу «Мондадори». Специализировалось на малоизвестных книгах крупных писателей.
(обратно)227
«Эмиль, или О воспитании» (1762) – трактат французского философа Жан-Жака Руссо (1712–1778) об искусстве обучения детей обоих полов, заложивший основы европейской педагогики и ставший одним из первых «романов воспитания». Был запрещен во Франции, Швейцарии и России.
(обратно)228
Делать прививку (прямо в хлеву, в непосредственной близости от коровы) – при вариоляции (оспопрививании) вирус передавался от человека к человеку. Первые опыты с передачей оспы коров зафиксированы в 1774 году, и только в 1796 году Эдвард Дженнер провел первую публичную демонстрацию и описание прививки.
(обратно)229
«Полоскания белья в Арно» – в 1827 году Мандзони переехал во Флоренцию, где в течение нескольких десятков лет перерабатывал «Обрученных» на основе флорентийского диалекта, который считал наиболее чистым образцом итальянского литературного языка. Арно – река во Флоренции.
(обратно)230
«Человеческая комедия» (1828–1854) – цикл из 137 произведений французского писателя Оноре де Бальзака (1799–1850), изображающих французское общество в период Реставрации и Июльской монархии (1815–1848).
(обратно)231
«Семья Мандзони» (1983) – биографический роман итальянской писательницы, переводчицы и политика Наталии Гинзбург (1916–1991).
(обратно)232
Чезаре Гарболи (1928–2004) – итальянский литературный и театральный критик, переводчик и писатель.
(обратно)233
Марта Бонески (р. 1946) – итальянская журналистка.
(обратно)234
«Исповедь итальянца» (1858) – роман итальянского писателя, соратника Гарибальди Ипполито Ньево (1831–1861) об участниках Рисорджименто.
(обратно)235
RAI – итальянская общественная телерадиокомпания. Шестисерийный телефильм «Пизана» был впервые показан в 1960 году.
(обратно)236
Тысяча – отряд добровольцев во главе с Гарибальди, воевавший в 1860–1861 годах против вооруженных сил Королевства обеих Сицилий и Папской области.
(обратно)237
Станислао Ньево (1928–2006) – итальянский писатель, журналист и режиссер-документалист.
(обратно)238
Джованни Боккаччо «Декамерон», день второй, новелла восьмая (прим. автора).
(обратно)239
Мария Челесте (урожд. Вирджиния Галилей, 1600–1634) – монахиня, внебрачная дочь Галилео Галилея. Ее письма цитируются в повести Бьянки Питцорно «Ведьма» из сборника «Колдовство».
(обратно)240
Массимо д’Адзельо (1798–1866) – итальянский писатель, художник и политик. Первым браком был женат на старшей дочери Мандзони, Джулии (1808–1834).
(обратно)241
Жорж Санд (наст. имя Аврора Дюпен, 1804–1876) – французская писательница периода романтизма. Автобиографическая «История моей жизни» (1855) охватывает период до революции 1848 года.
(обратно)242
Мориц Саксонский (1696–1750) – французский полководец, Главный маршал Франции, автор трактата «Теория военного искусства» (1757).
(обратно)243
Кристина Пизанская (также Кристина де Пизан, 1364/1365–1430) – средневековая французская писательница итальянского происхождения, одна из первых профессиональных писательниц. Автор философских трактатов о роли женщины в семье и обществе, родоначальница феминизма. В «Книге о граде женском» приводит список величайших женщин прошлого.
(обратно)244
Мольер (наст. имя Жан-Батист Поклен, 1622–1673) – французский драматург, актер и директор театра, создатель классической комедии.
(обратно)245
«Капитан Фракасс» (1863) – роман Теофиля Готье (1811–1872) о жизни бродячих комедиантов, которым Бьянка Питцорно вдохновлялась во время создания таких произведений, как «Диана, Купидон и Командор», «У царя Мидаса ослиные уши», «Французская няня», «Удивительное путешествие Полисены Пороселло», «Торнатрас» и др.
(обратно)246
Марсель Пруст (1871–1922) – французский писатель и поэт, один из важнейших представителей модернизма.
(обратно)247
Жорж Сименон (1903–1989) – бельгийский писатель, автор детективов, в том числе о комиссаре Мегрэ.
(обратно)248
«Новая жизнь» – сборник стихотворных и прозаических произведений Данте, написанных в 1283–1293 годах.
(обратно)249
Бруно Тоньолини (р. 1951) – итальянский детский писатель и поэт, сценарист (вместе с Бьянкой Питцорно и Роберто Пьюмини) телепрограммы «Синее дерево».
(обратно)250
Похожий случай описан в повести «Послушай мое сердце».
(обратно)251
«Титир, ты, лежа в тени широковетвистого бука, / Новый пастуший напев сочиняешь на тонкой свирели…» – «О Мелибей, нам бог спокойствие это доставил» (Вергилий «Буколики», эклога I, пер. с лат. С. Шервинского).
(обратно)252
Сапфо (ок. 630 до н. э. – 572/570 до н. э.) – древнегреческая поэтесса и музыкант.
(обратно)253
Алкман (VII век до н. э.) – древнегреческий поэт, первый известный автор песен для хора.
(обратно)254
Платон (428/427–348/347 до н. э.) – древнегреческий философ, основатель Академии, первого высшего учебного заведения Европы.
(обратно)255
«Таласса! Таласса!» («Море! Море!» – др. – греч.) – возглас греческих воинов, возвращающихся домой из Персии. Наиболее известная цитата из историко-биографического произведения «Анабасис» древнегреческого писателя Ксенофонта (ок. 430 до н. э. – ок. 356 до н. э.), цитируется во многих литературных произведениях, от Г. Гейне и Дж. Джойса до Б. Лавренева и М. Шишкина.
(обратно)256
Фикшн («вымысел» – англ.) – литература или кино художественных жанров (как противоположность документальной или научной).
(обратно)257
Акира Куросава (1910–1998) – японский кинематографист, один из важнейших режиссеров в истории кино.
(обратно)258
«Трон в крови» (1957) – одна из лучших экранизаций пьесы Шекспира «Макбет».
(обратно)259
«Бирманская арфа» (1956) – фильм японского режиссера Кона Итикавы (1915–2008) по одноименному роману (1946) Митио Такэямы (1903–1984).
(обратно)260
«Расемон» (1950) – фильм Акиры Куросавы по рассказу Рюноскэ Акутагавы «В чаще» и «Ворота Расемон».
(обратно)261
Томас Манн (1875–1955) – немецкий писатель-интеллектуал, лауреат Нобелевской премии по литературе (1929).
(обратно)262
Нафта и Сеттембрини – персонажи романа Томас Манна «Волшебная гора» (1924), олицетворяющий традиции иезуит и либеральный писатель-гуманист.
(обратно)263
Этот эпизод играет важную роль в романе Б. Питцорно «Интимная жизнь наших предков».
(обратно)264
Сельма Лагерлеф (1858–1940) – шведская писательница, первая женщина – лауреат Нобелевской премии по литературе (1909), наиболее известная романом «Сага о Йесте Берлинге» (1891) и сказкой «Чудесное путешествие Нильса с дикими гусями» (1907).
(обратно)265
«Голы и босы» (2001) – повесть английского писателя, драматурга и актера Алана Беннетта (р. 1934).
(обратно)266
«Дочь каннибала» (1997) – роман испанской писательницы и журналистки Росы Монтеро (р. 1951).
(обратно)267
Куки Голлман (р. 1943) – итальянская и кенийская писательница, поэтесса и защитница дикой природы.
(обратно)268
Маргерита Форестан (р. 1944) – итальянская переводчица, многолетний руководитель сектора книг для детей и юношества издательства «Мондадори».
(обратно)269
Рената Колорни (р. 1939) – итальянская переводчица, переводила с немецкого З. Фрейда, Т. Манна, Т. Бернхарда, Ф. Дюрренматта и др.
(обратно)270
Феличе «Чино» Торторелла (1927–2017) – итальянский телеведущий, основатель фестиваля детской песни «Золотой цехин», известный также как «Волшебник Зурли».
(обратно)271
Жерар Филип (1922–1959) – французский актер театра и кино.
(обратно)272
Сильвана Гандольфи (р. 1940) – итальянская детская писательница русского происхождения.
(обратно)273
Нуорезе – диалект сардского языка, распространенный в окрестностях города Нуоро.
(обратно)274
«Мученики, или Торжество христианской веры» (1809) – роман французского писателя-романтика, политика-ультраконсерватора и дипломата Франсуа Рене де Шатобриана (1768–1848).
(обратно)275
«Козима» (1936) – автобиографический роман Грации Деледды, опубликованный посмертно, в 1936 году.
(обратно)276
Донателла Дзильотто (р. 1932) – итальянская писательница, переводчица и редактор, автор детских телепередач.
(обратно)277
Леоне Гинзбург (урожд. Лев Федорович Гинзбург, 1909–1944) – итальянский писатель, журналист, переводчик и преподаватель, герой движения Сопротивления. В 1933 году вместе с Джулио Эйнауди основал издательство «Мондадори». Муж писательницы Наталии Гинзбург, отец историка Карло Гинзбурга.
(обратно)278
Море поцелуев и (нем.).
(обратно)279
Зигфрид – персонаж германо-скандинавской мифологии и эпоса, главный герой «Песни о Нибелунгах».
(обратно)280
Книжечка (нем.).
(обратно)281
Люси ван Пельт – персонаж комиксов американского художника Чарльза Шульца «Peanuts» («Мелочь пузатая» – англ.), главным героем которых является Чарли Браун. В одном из выпусков она открывает «психиатрическую будку» и дает бессмысленные советы, после чего неизменно произносит «С тебя пять центов» (а не «ракушка», как пишет Бьянка Питцорно).
(обратно)282
Возлюбленные (нем.).
(обратно)283
Любезности (нем.).
(обратно)284
«И как на тех не похожи!» (лат.) – искаженная фраза из поэмы Вергилия (70 до н. э. – 19 до н. э.) «Энеида» (II:274, пер. исходного текста С. Ошерова).
(обратно)285
Эмо Маркони (1917–1997) – итальянский писатель, исследователь театра и педагог, участник Сопротивления.
(обратно)286
Антропософия («наука о духе» – греч.) – религиозно-мистическое учение XX века, основанное на методах саморазвития и духовного познания человека при помощи собственного разума. Всемирный центр Антропософского движения расположен в швейцарском Дорнахе, в здании, названном в честь Гете «Гетеанум».
(обратно)287
Бахаи – монотеистическая религия, возникшая в Иране в XIX веке. Выступает за единство всего человечества и утверждает, что все боговдохновенные религии едины.
(обратно)288
Джузеппе Лаццати (1909–1986) – итальянский историк литературы и политик, ректор Католического университета Святого Сердца в Милане (1968–1983). В 2013 году причислен папой Франциском к лику блаженных.
(обратно)289
Бардо – в тибетском буддизме промежуточное состояние души между инкарнациями.
(обратно)290
В Италии система оценок десятибалльная, и оценки ниже шести считаются неудовлетворительными.
(обратно)291
«Несуществующий рыцарь» (1959) – философский роман-притча итальянского писателя, фольклориста и журналиста Итало Кальвино (1923–1985), входящий в трилогию «Наши предки».
(обратно)292
«Философские повести» – цикл произведений французского философа-просветителя Вольтера (наст. имя Франсуа-Мари Аруэ, 1694–1778). Образ «благородного дикаря», главного героя повести «Простодушный» (1767), стал одним из центральных в приключенческой литературе XIX–XX веков.
(обратно)293
УЛИПО (сокр. Ouvroir de littérature potentielle, «Цех потенциальной литературы» – фр.) – объединение писателей и математиков с целью научного исследования возможностей языка путем структурных экспериментов (напр., отказа от использования отдельных букв). Основано в Париже в 1960 году химиком и математиком Франсуа Ле Лионне (1901–1984) и писателем Раймоном Кено (1903–1976), среди участников – писатели Жорж Перек (1936–1982) и Итало Кальвино, художник Марсель Дюшан (1887–1968).
(обратно)294
«Пророланда» (ит. Dirodorlando, абсурдное выражение, игра слов, построенная на фразе из поэмы «Неистовый Роланд») – детская игровая передача Чино Тортореллы, Бьянки Питцорно и Гульельмо Цуккони, выходившая на канале RAI в 1973–1975 годах.
(обратно)295
Дэвид Герберт Лоуренс (1885–1930) – английский писатель, чьи книги (в т. ч. «Любовник леди Чаттерлей», 1928) долгое время были запрещены за «непристойность».
(обратно)296
«Толетта» – старейший и крупнейший из ныне действующих книжных магазинов в Венеции, основан в 1933 году.
(обратно)297
Франсуа Мориак (1885–1970) – французский писатель, лауреат Нобелевской премии по литературе (1952).
(обратно)298
Имеется в виду Второй Ватиканский собор (1962–1965), результатом которого стало реформирование католической церкви.
(обратно)299
Симона де Бовуар (1908–1986) – французская писательница и философ, идеолог феминистского движения, состояла в открытых отношениях с Жаном-Полем Сартром.
(обратно)300
«Большой Мольн» (1913) – единственный законченный роман французского писателя Алена-Фурнье (наст. имя Анри Фурнье, 1886–1914), занимает 9 место в списке «100 книг XX века по версии газеты Le Monde».
(обратно)301
«Мельница на Флоссе» (1860) – роман английской писательницы, журналистки и философа Джордж Элиот (наст. имя Мэри Энн Эванc, 1819–1880).
(обратно)302
Альба де Сеспедес (1911–1997) – итальянская писательница, автор сценария фильма Микеланджело Антониони «Подруги» (1955). Дочь кубинского посла, участница Сопротивления.
(обратно)303
Колетт (наст. имя Сидони-Габриэль Колетт, 1873–1954) – французская актриса мюзик-холла и писательница.
(обратно)304
Виктор Гюго (1802–1885) – французский писатель, драматург и политик, одна из главных фигур романтизма.
(обратно)305
Маленький Наполеон (фр.). Имеется в виду Наполеон III (1808–1873), первый президент, а впоследствии император Франции, с одноименным памфлетом против которого выступал Гюго.
(обратно)306
«История Адели Г.» (1975) – фильм французского режиссера, основоположника «новой волны» Франсуа Трюффо (1932–1984), основанный на дневниках Адели Гюго (1830–1915).
(обратно)307
Чичисбей – в Италии XVIII века спутник состоятельной замужней женщины, сопровождающий ее на прогулках и увеселениях, зачастую также любовник.
(обратно)308
Вероника Франко (1546–1591) – венецианская поэтесса и куртизанка эпохи Возрождения.
(обратно)309
Пер. с венец. диал. А. Манухина.
(обратно)310
Брунелла Гасперини (наст. имя Бьянка Робекки, 1918–1979) – итальянская писательница и журналистка, на протяжении 25 лет вела колонку о проблемах женщин в журнале «Аннабелла» и газете «Новости».
(обратно)311
«Аннабелла» (1933–2013, выходил также под названиями «Она» (1933–1938), «Анна» (1983–2007), «А» (2007–2013)) – итальянский еженедельный иллюстрированный журнал для женщин, в 1960-х – рупор феминизма и движения за легализацию разводов.
(обратно)312
Арчибальд Кронин (1896–1981) – британский врач и писатель-реалист.
(обратно)313
«Детективы Мондадори» – книжная серия издательства «Мондадори», выходящая с 1929 года. Из-за характерных желтых обложек сам жанр остросюжетного детектива в Италии получил название «джалло» (от ит. giallo, желтый).
(обратно)314
Частный детектив Эркюль Пуаро и детектив-любитель мисс Джейн Марпл – герои произведений британской писательницы, «королевы детектива» Агаты Кристи (1890–1976).
(обратно)315
Частный детектив Ниро Вульф и его помощник Арчи Гудвин – герои цикла романов американского писателя Рекса Стаута (1886–1975).
(обратно)316
Адвокат Перри Мейсон, секретарша Делла Стрит и частные детективы Пол Дрейк, Берта Кул и Дональд Лэм – герои романов американского писателя Эрла Стэнли Гарднера (1889–1970).
(обратно)317
«Дзета» (1969) – политический детектив, снятый французским режиссером Коста-Гаврасом (наст. имя Константинос Гаврас, р. 1933) по одноименному роману (1966) греческого писателя Василиса Василикоса (1933–2023).
(обратно)318
Пьер Ассулин (р. 1953) – французский писатель и журналист, главный редактор журнала «Читать» (1993–2004).
(обратно)319
Энн Перри (наст. имя Джульет Хьюм, 1938–2023) – британская писательница, автор исторических детективов. Считалась любимым автором королевы Елизаветы II.
(обратно)320
Флоренс Найтингейл (1820–1910) – британская сестра милосердия и общественный деятель, организатор профессиональной подготовки медицинских сестер, а во время Крымской войны (1853–1856) – военно-полевой санитарной службы.
(обратно)321
Полиция Темзы (ныне – Отряд морской полиции) – созданное в 1800 году по инициативе Вест-Индской компании подразделение по борьбе с контрабандой в лондонских портах и доках.
(обратно)322
Лаура Гримальди (1928–2012) – итальянская писательница и переводчица, главный редактор серий «Совершенно секретно», «Детективы» и «Урания» в издательстве «Мондадори».
(обратно)323
Крутой детектив (досл. «круто сваренный» – англ.) – возникшая в 1920-е годы в США разновидность детективной литературы с упором на действие и элементами насилия, а не на логику сюжета.
(обратно)324
Гавои – небольшой город на Сардинии, где с 2004 года проходит ежегодный Сардинский литературный фестиваль.
(обратно)325
Леди (англ.).
(обратно)326
«Багровый лепесток и белый» (2002) – роман нидерландско-австралийского писателя Мишеля Фейбера (р. 1960), названный «мелодрамой без мелодрамы».
(обратно)327
«Великое кошачье побоище и другие эпизоды из истории французской культуры» (1984) – сборник статей американского историка, профессора Принстонского и Гарвардского университетов Роберта Дарнтона (р. 1939), посвященный истории Франции XVIII века.
(обратно)328
Джузеппе Петронио (1909–2003) – итальянский критик и историк литературы, профессор университетов в Кальяри и Триесте, главный редактор журнала «Проблемы» и основатель триестской литературной школы.
(обратно)329
Итало Звево (наст. имя Арон Этторе Шмиц, 1861–1928) – итальянский прозаик и драматург.
(обратно)330
Джеймс Джойс (1882–1941) – ирландский писатель и журналист, яркий представитель модернизма. В 1907 году преподавал на курсах английского языка в Триесте, которые посещал И. Звево, и вдохновил последнего на написание романа «Самопознание Дзено» (1923).
(обратно)331
Чезаре Беккариа (1738–1794) – итальянский философ, юрист и экономист, видный деятель Просвещения, дед писателя А. Мандзони.
(обратно)332
Джузеппе Десси (1909–1977) – итальянский писатель и драматург.
(обратно)333
Эльза Моранте (1912–1985) – итальянская писательница и переводчица, жена Альберто Моравиа.
(обратно)334
Паоло Монелли (1891–1984) – итальянский журналист, писатель, герой Первой мировой войны.
(обратно)335
Доменико Альберто Адзуни (1749–1827) – итальянский юрист и историк.
(обратно)336
Пио Бальделли (1923–2005) – итальянский писатель, журналист и историк кино, разработчик концепции альтернативных медиа-коммуникаций.
(обратно)337
Международный кинофестиваль в Локарно проводится ежегодно с 1946 года в швейцарском городе Локарно и считается одним из важнейших европейских кинофорумов.
(обратно)338
«Всеобщая история кино» (1946) – фундаментальный труд французского историка, теоретика и критика кино Жоржа Садуля (1904–1967).
(обратно)339
«Искусство мизансцены» (1934) – первая часть учебника по режиссуре, задуманного советским режиссером и теоретиком кино Сергеем Эйзенштейном (1898–1948). Уго Фантоцци – невезучий бухгалтер, персонаж цикла книг и фильмов итальянского комика, сценариста и режиссера Паоло Вилладжо (1932–2017).
(обратно)340
Уго Фантоцци – невезучий бухгалтер, персонаж цикла книг и фильмов итальянского комика, сценариста и режиссера Паоло Вилладжо (1932–2017).
(обратно)341
Фердинанд де Соссюр (1857–1913) – швейцарский лингвист, заложивший основы семиологии и структурной лингвистики, «отец лингвистики XX века». Ролан Барт (1915–1980) – французский философ, литературовед, семиотик, представитель структурализма и постструктурализма, теоретик интертекста. Клод Леви-Стросс (1908–2009) – франко-бельгийский этнограф, философ и культуролог, создатель структурной антропологии. Мишель Фуко (1926–1984) – французский философ, теоретик культуры и историк.
(обратно)342
Франкфуртская школа – направление критической теории индустриального общества, ответвление неомарксизма, связанное с Институтом социальных исследований во Франкфурте-на-Майне. Важные представители: Теодор Адорно (1903–1969), Герберт Маркузе (1898–1979), Эрих Фромм (1900–1980), Макс Хоркхаймер (1895–1973), Вальтер Беньямин (1892–1940) и др.
(обратно)343
Анналы экономической и социальной истории (фр.). Школа «Анналов» (также «Новая историческая наука») – направление в изучении истории, основанное Люсьеном Февром и Марком Блоком, оказало большое влияние на развитие историографии XX века.
(обратно)344
Марк Блок (1886–1944) – французский историк, автор трудов по западноевропейскому Средневековью и проблемам методологии истории, участник Сопротивления, расстрелян гестапо. Фернан Бродель (1902–1985) – французский историк, автор революционного предложения учитывать при анализе исторического процесса экономические и географические факторы. Жак Ле Гофф (1924–2014) – французский историк-медиевист, первый директор Высшей школы социальных наук. Жорж Дюби (1919–1996) – французский историк-медиевист, член Французской академии.
(обратно)345
«Монтайю, окситанская деревня (1294–1324)» (1975) – монография французского историка, члена Французской академии моральных и политических наук Эммануэля Ле Руа Ладюри (1929–2023), считается одной из классических работ микроистории. Вдохновила Бьянку Питцорно на повесть «Ведьма» из сборника «Колдовство».
(обратно)346
Палеоэтнография – раздел исторической этнографии, изучающий исчезнувшие этносы, главным образом древние.
(обратно)347
Нураги – каменные башни, построенные на Сардинии в период XIII–VIII века до н. э. Из 20–30 тысяч нурагов, сохранилось около 7–8 тысяч.
(обратно)348
Урсула Кребер Ле Гуин (1929–2018) – американская писательница, одна из первых женщин-классиков фантастической литературы. Альфред Луис Кребер (1876–1960) – крупнейший американский антрополог, исследователь индейских племен, автор концепции «культурной территории». Поклонниками обоих были Ада и дядя Тан, герои романа Б. Питцорно «Интимная жизнь наших предков».
(обратно)349
«Итальянская живопись» (1949–1952) – четырехтомник швейцарского издательства «Скира», включал более 350 цветных иллюстраций.
(обратно)350
«Мастера цвета» – иллюстрированная серия итальянского издательства «Братья Фаббри» (ныне часть группы «Мондадори»), выходившая в 1963–1967-х годах.
(обратно)351
Долорес Прато (1892–1983) – итальянская писательница и поэтесса, чьи автобиографические романы, написанные уже в глубокой старости, при жизни автора полностью не публиковались и получили признание только в 1990-х годах.
(обратно)352
«Кошатница» с пьяцца Арджентина – в 1926–1928 годах на римской пьяцца Арджентина проводились раскопки храмового комплекса времен Республики, где был убит Юлий Цезарь. Поселившихся в заброшенной археологической зоне кошек на протяжении почти 100 лет подкармливают пожилые женщины-«кошатницы», среди которых была и актриса Анна Маньяни (1908–1973).
(обратно)353
«Моби Дик, или Белый кит» (1851) – самый известный роман американского писателя-романтика Германа Мелвилла (1819–1891).
(обратно)354
«Достойный жених» (1993) – роман-эпопея индийского писателя и переводчика Викрама Сета (р. 1952).
(обратно)355
Трилогия о шхуне «Ибис» (2008–2015) – цикл произведений индийского писателя Амитава Гоша (р. 1956) об эпохе Опиумных войн в Китае.
(обратно)356
Ален Деко (1925–2016) – французский историк, писатель и драматург, сценарист фильма «Отверженные» (1982). Биография Виктора Гюго вышла в 1984 году.
(обратно)357
Вандея – гражданская война между революционерами-республиканцами и роялистами-«вандейцами» на западе Франции, преимущественно в области Вандея (1793–1796), описана в романе В. Гюго «Девяносто третий год».
(обратно)358
Из стихотворения В. Гюго «Что происходило в монастыре Фейантин в году 1813» (пер. с фр. Т. и П. Примак).
(обратно)359
Серых (фр.).
(обратно)360
Ярких (фр.).
(обратно)361
«Эрнани» (1830) – пьеса в стихах В. Гюго, на премьеру которой Теофиль Готье (1811–1872) надел красный жилет как символ бунтарства и нонконформизма.
(обратно)362
«Бомпьяни» – итальянское издательство, основанное в 1929 году писателем и драматургом Валентино Бомпьяни (1898–1992), бывшим личным секретарем издателя Арнольдо Мондадори.
(обратно)363
«Жорж Санд, сомнамбула» (2002) – биографическое исследование французской писательницы, куратора названной в ее честь премии Ортанс Дюфур (р. 1946).
(обратно)364
Стивен Кинг (р. 1947) – американский писатель, мастер фантастического триллера, «король ужасов».
(обратно)365
Милан Кундера (1929–2023) – чешско-французский писатель, переводчик.
(обратно)366
Питер Брукс (р. 1943) – американский писатель и литературовед, профессор сравнительной литературы Йельского университета.
(обратно)367
«Horcynus Orca» (1975) – эпический постмодернистский роман итальянского писателя и критика Стефано Д’Арриго (1919–1992).
(обратно)368
«Новый роман» (также «антироман») – постмодернистское течение во французской прозе 1940–1960-х годов, положения которого были сформулированы Аленом Роб-Грийе (1922–2008) и Натали Саррот (наст. имя Наталья Черняк, 1900–1999).
(обратно)369
Рафаэле Крови (1934–2007) – итальянский писатель, поэт, критик, руководитель и креативный директор нескольких издательств, сектора программ о культуре RAI, художественный руководитель театра Верди в Милане.
(обратно)370
Элио Витторини (1908–1966) – итальянский писатель, критик и переводчик, куратор многих книжных серий для издательств «Мондадори» (в т. ч. серии «Медуза»), «Бомпьяни», «Эйнауди». Участник Сопротивления, основатель и первый председатель Радикальной партии.
(обратно)371
Габриэль Гарсиа Маркес (1927–2014) – колумбийский писатель, журналист и политик, лауреат Нобелевской премии по литературе (1982).
(обратно)372
«Властелин колец» (1954–1955) – эпический фэнтези-роман британского писателя, переводчика и лингвиста, профессора Оксфордского университета Джона Рональда Руэла Толкина (1892–1973), одна из самых известных книг XX века.
(обратно)373
Бильбо Бэггинс (в др. пер. Торбинс, Беббинс, Сумникс) – хоббит, персонаж романов Дж. Р. Р. Толкина «Хоббит, или Туда и обратно» и «Властелин колец».
(обратно)374
Грациэлла «Лалла» Романо (1906–2001) – итальянская писательница, поэтесса, переводчица, художница и журналистка, участница Сопротивления.
(обратно)375
«Семейные беседы» (1963) – автобиографический роман Наталии Гинзбург, лауреата премии Стрега.
(обратно)376
Маргерита Буй (р. 1962) – итальянская актриса и режиссер.
(обратно)377
Квентин Белл (1910–1996) – британский историк искусства.
(обратно)378
Найджел Николсон (1917–2004) – британский писатель, издатель и политик, сын британской писательницы и журналистки Виты Сэквилл-Уэст (также Виктория Мэри Сэквилл-Уэст, леди Николсон, 1892–1962), известной романом с В. Вулф.
(обратно)379
Группа Блумсбери – существовавший в первой половине XX века кружок британских интеллектуалов, писателей и художников, в основном выпускников Кембриджа, в который входили писатели-модернисты Вирджиния Вулф, Вита Сэквилл-Уэст, Литтон Стрейчи (1880–1932), Э. М. Форстер (1879–1970), Дэвид Гарнетт (1892–1981), художники Дора Каррингтон (1893–1932) и Дункан Грант (1885–1978), историки искусства Клайв Белл (1881–1964) и Роджер Фрай (1866–1934), экономист Джон Мейнард Кейнс (1883–1946), философ и математик, лауреат Нобелевской премии по литературе (1950) Бертран Рассел (1872–1970) и др.
(обратно)380
Томас Харди (также Гарди, 1840–1928) – один из крупнейших британских писателей и поэтов поздневикторианской эпохи.
(обратно)381
Кен Рассел (1927–2011) – британский кинорежиссер, актер и сценарист, «патриарх британского кино».
(обратно)382
Альма Малер-Верфель (1879–1964) – австрийская пианистка и композитор, известна как муза художников Густава Климта (1862–1918) и Оскара Кокошки (1886–1980), композитора Александра фон Цемлинского (1871–1942), была последовательно замужем за композитором Густавом Малером (1860–1911), архитектором, основателем школы «Баухаус» Вальтером Гропиусом (1883–1969) и писателем Францем Верфелем (1890–1945). Две написанные ею биографии Густава Малера, как считается, содержат признаки намеренной манипуляции и фальсификации.
(обратно)383
«Сорок дней Муса-Дага» (1933) – исторический роман Франца Верфеля о геноциде армян в 1915 году.
(обратно)384
Лу Андреас-Саломе (наст. имя Луиза фон Саломе, 1861–1937) – российско – немецкая писательница и психоаналитик, ученица З. Фрейда. Известна также романами с философами Паулем Рэ (1849–1901) и Фридрихом Ницше (1844–1900), лингвистом-востоковедом Фридрихом Карлом Андреасом (1846–1930), политиком-социалистом Георгом Ледебуром (1850–1947), поэтом Райнером Рильке (1875–1926), который по ее совету сменил «женственное» второе имя Рене на Райнер.
(обратно)385
Эрнесто де Мартино (1908–1965) – итальянский историк, антрополог и философ, основатель Института исторических исследований при магистратуре университета Кальяри (1957, также Институт народных традиций, Антропологическая школа Кальяри), профессор университетов Кальяри и «Сапиенца» в Риме.
(обратно)386
Клара Галлини (1931–2017) – итальянский антрополог и этнолог.
(обратно)387
Коррадо Мальтезе (1921–2001) – итальянский историк искусства, профессор университетов Генуи, Кальяри и «Сапиенца» в Риме.
(обратно)388
«Утро магов» (1960) – книга французских журналистов и писателей-фантастов Жака Бержье (наст. имя Яков Бергер, 1912–1978) и Луи Повеля (1920–1997) на стыке оккультизма, фантастики и популярной науки.
(обратно)389
«Тайна соборов и эзотерическое толкование герметических символов Великого Делания» (1926) – книга анонимного автора, «великого алхимика Фулканелли» (искаж. фр. «Вулкан и гелий», т. е. составляющих алхимического огня).
(обратно)390
«Теософия розенкрейцеров» – цикл докладов, прочитанный в 1907 году австрийским философом-мистиком и основоположником антропософии Рудольфом Штейнером (1861–1925).
(обратно)391
«И цзин» («Книга перемен», ок. 700 г. до н. э.) – китайский философский трактат, состоящий из 64 гексаграмм для гадания, принят как один из канонов конфуцианского Пятикнижия.
(обратно)392
Карл Густав Юнг (1875–1961) – швейцарский психиатр и педагог, основоположник аналитической психологии, чье учение о «коллективном бессознательном» легло в т. ч. в основу современного оккультизма.
(обратно)393
Тиций, Кай и Семпроний (от имен братьев Тиберия и Гая Гракхов, а также их отца Семпрония) – фразеологизм, включающий общеупотребительные латинские имена (в русском языке традиционно «Иванов, Петров и Сидоров»).
(обратно)394
Клайв Стейплз Льюис (1898–1963) – британский писатель, филолог и теолог, профессор Оксфордского университета, наиболее известный циклом «Хроники Нарнии», а также книгами по христианской апологетике.
(обратно)395
Михаэль Энде (1929–1995) – немецкий детский писатель.
(обратно)396
Орсон Скотт Кард (р. 1951) – американский писатель, автор книг в жанрах научной фантастики, фэнтези и альтернативной истории.
(обратно)397
Джордж Р. Р. Мартин (р. 1948) – американский писатель-фантаст, наиболее известный фэнтези-циклом «Песнь Льда и Огня».
(обратно)398
Луиджи Иллика (1857–1919) и Джузеппе Джакоза (1847–1906) – итальянские драматурги, авторы либретто к нескольким операм Джакомо Пуччини (1858–1924).
(обратно)399
Мурасаки Сикибу (978–1014/1016 или 1025/1031) – японская поэтесса, придворная дама императрицы Сеси.
(обратно)400
Юкио Мисима (наст. имя Кимитакэ Хираока, 1925–1970) – японский писатель и драматург, организатор националистического военного переворота, после провала которого совершил ритуальное самоубийство-сэппуку.
(обратно)401
Шарль Огюстен де Сент-Бев (1804–1869) – французский критик эпохи романтизма, создатель т. н. «биографического» метода изучения литературы, противником которого выступил М. Пруст в работе «Против Сент-Бева» (1909).
(обратно)402
«Кухня» (1987) – дебютный роман японской писательницы Бананы Есимото (наст. имя Махоко Есимото, р. 1964).
(обратно)403
Харуки Мураками (р. 1949) – японский писатель и переводчик, автор международных бестселлеров.
(обратно)404
Кадзуо Исигуро (р. 1954) – британский писатель японского происхождения, лауреат Нобелевской премии по литературе (2017).
(обратно)405
Авраам Б. Иегошуа (1936–2022) – израильский писатель, профессор Хайфского университета.
(обратно)406
«Повесть о любви и тьме» (2002) – автобиографический роман израильского писателя и журналиста, профессора Оксфордского университета и Еврейского университета в Иерусалиме Амоса Оза (наст. имя Амос Клаузнер, 1939–2018).
(обратно)407
«Русский роман» (1988) – роман израильского писателя, теле– и радиоведущего Меира Шалева (1948–2023) о переселении в Палестину евреев из Российской империи в период т. н. Второй алии (1904–1914).
(обратно)408
Эшколь Нево (р. 1971) – израильский писатель, преподаватель писательского мастерства в Тель-Авивском университете и Открытом университете Израиля.
(обратно)409
Из прошлого (фр.).
(обратно)410
«Селлерио» – итальянское издательство, основанное в Палермо в 1969 году.
(обратно)411
Флеминг Дженкин (1833–1885) – британский инженер, экономист, филолог, королевский профессор университета Эдинбурга, изобретатель канатной дороги и подводных телеграфных кабелей. Известен также критикой дарвиновской теории естественного отбора.
(обратно)412
Чарльз Макьюэн Хайд (1832–1899) – американский миссионер, глава конгрегационалистской протестантской миссии в Гонолулу на Гавайях (а не губернатор Самоа, где впоследствии жил сам Стивенсон).
(обратно)413
Дамиан де Вестер (1840–1889) – голландский священник-миссионер, организатор колонии для прокаженных на гавайском острове Молокаи, причислен Римско-католической церковью к лику святых.
(обратно)414
Александра Лапьер (р. 1955) – французская писательница, дочь писателя, историка и филантропа Доминика Лапьера (1931–2022).
(обратно)415
Гвидо Альманси (1931–2001) – итальянский писатель, переводчик и литературовед, профессор Кентского университета, университетов Глазго и Восточной Англии, Дублинского университетского колледжа.
(обратно)416
Ширли Темпл (1928–2014) и Мэрилин Монро (1926–1962) – американские актрисы, певицы. Леди Диана (1961–1997) – британская аристократка, первая жена Чарльза, принца Уэльского (ныне король Карл III). Иоанн Павел II (в миру Кароль Войтыла, 1920–2005) – первый папа римский восточноевропейского происхождения (1978–2005), причислен Римско-католической церковью к лику святых.
(обратно)417
Эжен Виолле-ле-Дюк (1814–1879) – французский архитектор, искусствовед, идеолог неоготики и основоположник архитектурной реставрации.
(обратно)418
Читая судаку в Гаване – парафраз названия романа иранской писательницы Азар Нафиси (р. 1955) «Читая „Лолиту“ в Тегеране» (2003).
(обратно)419
«Рай» (1966) – роман кубинского писателя и переводчика Хосе Лесамы Лимы (1910–1976). «Гавана на погребении Инфанте» (1974, название отсылает к пьесе французского композитора Мориса Равеля «Павана на смерть инфанты», 1899) – роман кубинского писателя, сценариста и журналиста Гильермо Кабреры Инфанте (1929–2005).
(обратно)420
«Дом среди полей» (1978) – роман чилийского писателя и журналиста в изгнании Хосе Доносо (1924–1996).
(обратно)421
«Вскрытые вены Латинской Америки» – историческое исследование уругвайского писателя, журналиста и политика Эдуардо Галеано (1940–2015).
(обратно)422
Хорхе Луис Борхес (1899–1986) – аргентинский писатель и публицист, один из первых авангардистов в латиноамериканской поэзии.
(обратно)423
Судака (от исп. Sud A – Южная Америка + альпака) – южноамериканцы, обычно с примесью индейской крови, и все с ними связанное.
(обратно)424
Жоржи Амаду (1912–2001) – бразильский писатель, журналист и политик, классик бразильской литературы.
(обратно)425
Исторический центр (исп.).
(обратно)426
«Сесилия Вальдес, или Холм Ангела» (исп.) – самый известный роман (1839) кубинского писателя и журналиста Сирило Вильяверде (1812–1894).
(обратно)427
Бытовым (исп.). Литература и живопись бытового жанра легли в основу костумбризма – популярного направления в искусстве Испании и Латинской Америки XIX века.
(обратно)428
Бронзовой мадонной (исп.).
(обратно)429
Молодой сеньор Леонардито (исп.).
(обратно)430
«Мандинго» (1957) – самый известный роман американского писателя Кайла Онстотта (1887–1966), был поставлен на Бродвее (1961) и экранизирован (1975).
(обратно)431
«Возлюбленная» (1987) – награжденный Пулитцеровской премией (1988) роман американской писательницы, первой темнокожей женщины, получившей Нобелевскую премию по литературе (1993), Тони Моррисон (наст. имя Хлоя Арделия Уоффорд, 1931–2019).
(обратно)432
«Подземная железная дорога» (2016) – награжденный Пулитцеровской премией (2017) роман темнокожего американского писателя Колсона Уайтхеда (р. 1969).
(обратно)433
Валери Мартин (наст. имя Валери Меткалф, р. 1948) – американская писательница, преподаватель писательского мастерства в нескольких университетах и колледжах.
(обратно)434
«Биография одичалого» (1966) – документальное исследование кубинского писателя и антрополога Мигеля Барнета (р. 1940).
(обратно)435
Барбудос (бородачи – исп.) – кубинские революционеры во главе с Фиделем Кастро, давшие клятву не бриться, пока не будет свергнут режим диктатора Батисты.
(обратно)436
Луиза Кампусано (р. 1943) – кубинский филолог и социолог в области гендерных исследований, профессор Гаванского университета, главный редактор журнала «Революция и культура».
(обратно)437
«Дом Америк» – кубинская правительственная организация, занимающаяся развитием социально-культурных связей со странами Латинской Америки.
(обратно)438
Мария де лас Мерседес Санта-Крус-и-Монтальво (1789–1852) – кубинская писательница, второстепенная героиня романа Б. Питцорно «Французская няня».
(обратно)439
Аболиционизм – движение за отмену рабства и освобождение рабов.
(обратно)440
Рене Мендес Капоте (1901–1989) – кубинская писательница, журналистка, переводчица, суфражистка и феминистка, дочь председателя Учредительной ассамблеи Кубы генерала Доминго Мендеса Капоте (1863–1934).
(обратно)441
«Моя семья и другие животные» (1956) – автобиографическая повесть британского писателя и натуралиста, основателя Фонда охраны дикой природы Джеральда Даррелла (1925–1995).
(обратно)442
Марта Рохас (1928–2021) – кубинская революционная журналистка, писательница, историк, работала военным корреспондентом во Вьетнаме.
(обратно)443
Карлос Мануэль де Сеспедес (1819–1874) – кубинский плантатор, возглавивший Десятилетнюю войну Кубы за независимость, (1868–1878), первый президент республики.
(обратно)444
«С огромной любовью» (исп.). В отличие от других произведений писательницы, автобиография написана по-испански.
(обратно)445
«Аристократа веревка найдет» (фр.) – из песни «Ça ira» («Дело пойдет», текст Ладре на музыку Жана-Антуана Бекура), неофициального гимна революционной Франции до появления «Марсельезы». «Жерминаль» (1885) – роман французского писателя, драматурга и публициста Эмиля Золя (1840–1902), входящий в цикл «Ругон-Маккары».
(обратно)446
«Жерминаль» (1885) – роман французского писателя, драматурга и публициста Эмиля Золя (1840–1902), входящий в цикл «Ругон-Маккары».
(обратно)447
Настольной книгой (фр.).
(обратно)448
«Вечный жид» (1845) – роман французского писателя Эжена Сю (1804–1857).
(обратно)449
«Люди бездны» (1903) – сборник социологических очерков американского писателя и журналиста Джека Лондона (наст. имя Джон Гриффит Чейни, 1876–1916).
(обратно)450
Письмо с [королевской] печатью (фр.) – в дореволюционной Франции приказ о внесудебном аресте, как правило, незаполненный.
(обратно)451
Короткая фраза (фр.).
(обратно)452
Старый порядок (фр.) – дореволюционная Франция, эпоха абсолютизма.
(обратно)453
Прекрасная эпоха (фр.) – период европейской (в частности, французской) истории между Франко-прусской (1871) и Первой мировой (1914) войнами.
(обратно)454
«Хроника семьи Казалет» (1990–1995, 2013) – семейная сага английской писательницы Элизабет Джейн Говард (1923–2014).
(обратно)455
«Алая буква» (1850) – роман американского писателя-романтика Натаниэля Готорна (1804–1864), одно из главных произведений американской литературы.
(обратно)456
Элеонора Арборейская (ок. 1347–1403) – правительница сардинского юдиката (княжества) Арборея, за успешную борьбу с арагонскими завоевателями прозванная «Жанной д’Арк Сардинии». Ввела «Карта де Логу» (1392), свод законов и правил, действовавший на протяжении четырех веков. Б. Питцорно написала ее биографию, «Житие Элеоноры Арборейской».
(обратно)457
«Судный день» (1975) – опубликованный посмертно роман итальянского писателя и юриста, автора многочисленных трактатов по гражданскому праву Сальваторе Сатта (1902–1975).
(обратно)458
Джузеппе Десси (1909–1977) – итальянский писатель и сценарист.
(обратно)459
Эмилио Луссу (1890–1975) – итальянский писатель и политик-антифашист, участник Сопротивления.
(обратно)460
«Стрега» – главная итальянская литературная премия, вручается с 1947 года.
(обратно)461
Ребекка Уэст (наст. имя Сесиль Изабель Фэйрфилд, 1892–1983) – британская писательница, журналистка, суфражистка, автор полуавтобиографической трилогии «Сага века» (1956, 1984–1985).
(обратно)462
«Сага о Полдарках» (1945–2002) – популярный цикл романов британского писателя Уинстона Грэма (1908–2003).
(обратно)463
«Квартет Фредерики» (1978–2002) – тетралогия британской писательницы, лауреата Букеровской премии (1990), дамы-командора ордена Британской империи Антонии Сьюзен Байетт (1936–2023).
(обратно)464
Джоан Роулинг (р. 1965, пишет под псевдонимами Дж. К. Роулинг и Роберт Гэлбрейт) – британская писательница, наиболее известная циклами романов о Гарри Поттере и Корморане Страйке.
(обратно)465
«Миллениум» (2005–2007) – трилогия шведского писателя и журналиста Стига Ларссона (1954–2004) о детективе-журналисте Микаэле (Калле) Блумквисте и хакерше Лисбет Саландер.
(обратно)466
Давид Лагеркранц (р. 1962) – шведский журналист и писатель.
(обратно)467
Марио Варгас Льоса (р. 1936) – перуанский и испанский писатель, драматург и политик, лауреат Нобелевской премии по литературе (2010).
(обратно)468
Исабель Альенде (р. 1942) – чилийская писательница и журналистка, племянница президента Сальвадора Альенде, погибшего во время военного переворота 1973 года.
(обратно)469
Поучительными примерами (лат.).
(обратно)470
«Элегантность ежика» (2006) – роман-бестселлер французской писательницы и преподавательницы философии Мюриель Барбери (р. 1969).
(обратно)471
«Опасные связи. Письма, собранные в одном частном кружке лиц и опубликованные в назидание некоторым другим» (1782) – эпистолярный роман французского военачальника, изобретателя и писателя Пьера Шодерло де Лакло (1741–1803).
(обратно)472
Валери Перрен (р. 1967) – французская писательница, сценаристка и фотограф.
(обратно)473
Анни Эрно (р. 1940) – французская писательница, лауреат Нобелевской премии по литературе (2022).
(обратно)474
Иоганн Гутенберг (1397/1400–1468) – немецкий первопечатник, изобретатель способа печати подвижными литерами. Альд Мануций (1449–1515) – итальянский гуманист, издатель и типограф, заложивший основы современного книжного макета. Франческа Лаццарато (р. 1947) – итальянская детская писательница, переводчица, редактор и деятель культуры. Никола Гардини (р. 1965) – итальянский писатель и художник, профессор Оксфордского университета.
(обратно)